Все поздравляли Королькова и удивлялись его удаче. Начальник горноспасательной станции Фадеев, старый приятель Королькова (они когда-то вместе пережили катастрофу на Горловской шахте), затащил Королькова в кабинет и, жульнически подмигивая, похохатывая, начал расспрашивать.
— Вот ты какой, — говорил Фадеев, — ловко это у тебя вышло, прямо удивительно. Через кого только все устроил, составил, значит, список подвигов и послал в Москву? Надо и мне попробовать, ей-богу. Ты кому посылал? Андрею Фридриховичу?
— Что ты, Николай Тихонович, — сказал Корольков, — я вчера только узнал об этом, ничего я не посылал.
Но Фадеев не слушал и восхищался.
— Жох, жох, — говорил он, мотая головой. — Что ж, они, по-твоему, сами составляли? «Аполлон Маркович Корольков в двадцать седьмом году образцово перевел ряд шахт на газовый режим, а в тридцать втором — перенес опыт Донбасса на крупные шахты Кузбассугля». Ах, прохвост, ничего не забыл. Недели две сочинял?
Корольков прижал руки к груди и сказал:
— Николай Тихонович, ей-богу, не я. Я сам уж забыл, чего там делал, мало ли всякого было. А вчера читал приказ и вспомнил: правильно, было это. Мне и в голову не приходило, что я опыт переносил в Сибирь. Ты что, не знаешь меня разве?
Но тут Фадеев стал серьезен и сказал:
— Эй, брат, я вижу, ты склочник. Не хочешь со старым другом по-честному говорить, черт с тобой.
Корольков вдруг налился кровью и спросил:
— Что ж я, по-твоему, прохвост?
И, не дождавшись ответа, он ушел, с такой силой хлопнув дверью, что висевший на стене дрегер-аппарат звякнул покрышкой.
Корольков должен был поехать на маленькую шахтенку 5-С. Забрызганная грязью бидарка ожидала его перед шахтной конторой. Старик-кучер, инвалид-забойщик, один из немногих уцелевших после страшного взрыва на руднике в 1908 году, откинул кожаный фартук бидарки и сказал:
— Поехали, Аполлон Маркович? Я шахтерки ваши из бани принес.
— Надо лампу взять, — сказал Корольков, — не люблю я ламп на 5-С, текут.
— Взял я вашу лампочку, — ответил кучер, — в тряпочки завернул.
Дорога на шахту шла проселком, и колеса бидарки увязали в грязи. Кругом лежала тяжелая, мокрая земля, покрытая полусгнившими клочьями прошлогодней растительности, но кое-где, на пригорках, уже видны были зеленые пятна молодой травы. По небу плыли белые, не запачканные угольной пылью облака, сильно и ярко светило солнце. Теплый ветер дул со стороны Макеевки, но родился ветер не в Макеевке, а на берегу Азовского моря, и его влажное дыхание невольно радовало путников; даже унылый конь, казалось, волновался, раздувал ноздри.
Бидарку сильно подбрасывало на ухабах, но Корольков не замечал этого. Лишь сейчас он по-настоящему взволновался. Что за черт, в самом деле! Ведь это не шуточки, все это приключившееся вчера! Кто-то наблюдал за ним, кто-то интересовался его работой и жизнью. Корольков оглянулся по сторонам — ему показалось, что и сейчас этот таинственный москвич идет полем и все поглядывает на Королькова: — «Едешь, значит, на 5-С, Аполлон Маркович?»
Они приехали на шахту. Корольков побрел к копру, помахивая лампой, и грязь под ногами вздыхала и чавкала, хватала за ноги, пыталась стащить сапоги.
Тысячи раз шел так через грязный шахтный двор, помахивая лампой, сутулый горный инспектор, и ни разу за долгие годы не пришло ему в голову, что можно жить в Москве, ходить по асфальтовому тротуару, в легких, начищенных ботинках, гулять вечером по бульвару, зайти в павильончик послушать музыку, попросить стакан чаю с лимоном. Всю свою жизнь прожил Корольков на самых далеких тяжелых шахтах, и, приезжая в Макеевку, глядя на городской сад, на мощеную улицу, он качал головой: «Да, живут люди».
Он спустился в скрипящей клети в шахту, пошел по коренному штреку. Дойдя до первого бремсберга. Корольков остановился и прислушался. Прогремел поезд вагонеток, коногон пронзительно засвистел на разминовке, прошли плотники с пилами, с уклона вышел крепильщик, поглядывая на верхняки и помахивая топором.
Корольков вздохнул и пошел по ходку. Он осмотрел несколько забоев, проверил вентиляционные двери, осмотрел крепление в новой проходке. Потом, охая и вздыхая, он полез в воздушник. Газовые десятники особенно не одобряли Королькова за скверную привычку осматривать воздушники. Лазить воздушниками считалось последним делом, и вентиляционное начальство на шахтах всячески ругало Королькова за глупый интерес к этим подлым ходкам, по которым не то что человек, а сама воздушная струя продиралась с великим трудом.
Воздушники были в плохом состоянии, и, ползая на животе по узенькому, заваленному породой ходу, Корольков ободрал правую руку до крови. Он любил, забравшись в такое глухое место, вслух поговорить с самим собой. Но сейчас ему казалось, что он не один, и когда шедший за ним мягким, шахтерским шагом наблюдатель посоветовал: «Вы отдохните, Аполлон Маркович, в ваши годы лазить в местах скопления углекислоты весьма вредно», — Корольков не выдержал и сердито пробормотал:
— Что такое, суетесь повсюду!
Выбравшись из шахты, Корольков пошел в контору.
Главным инженером на 5-С был старинный приятель Королькова Косматов.
Когда-то их обоих присыпало на Рутченковке, и они шесть часов пролежали в раскоске забоя, матерясь, прощались с поверхностью, утешали друг друга.
Косматов встретил Королькова хохотом. Он уже все знал, и, конечно, ничего не могло быть комичней случившегося.
Старый ломовой горняк, инспектор безопасности, бывший пять раз под судом, попадавший из одной беды в другую, два раза уволенный, наживший себе десятки врагов и недоброжелателей, двадцать пять лет тянувший лямку по всем угольным захолустьям страны, неожиданно получил благодарность Москвы, его биография была расписана со всеми подробностями. И, глядя на Королькова, Косматов удивленно мотал головой, разводил руками. Но Корольков не склонен был обсуждать сейчас перемены своей жизни.
— Знаешь, Степан Трофимович, — сказал он, — я у тебя на востоке был, воздушники все завалены, вентиляция пшиковая, смотри — закрою весь участок. Шахтенка твоя на второй категории.
— Брось, — улыбнулся Косматов, — ты ведь меня под статью подведешь.
— Статью я знаю, — сказал Корольков, — я сам под этой статьей три раза стоял, однако актик я составлю, декаду дам сроку.
— Вот оно что, — сказал Косматов и, внимательно глядя на черные пальцы пишущего Королькова, добавил: — Давай уже полторы декады, мне нужно добычу подгонять, конец месяца, к отчету.
Корольков протянул ему бумагу.
— Жмешь меня, обормот, — сердито проговорил Косматов, но потом махнул рукой и сразу повеселел: — Ладно, черт с тобой, старайся. А как там — чертежика квартиры не прислали, с утепленным ватером, наверное?
И он снова принялся хохотать, ударяя себя по ляжкам.
На обратном пути Корольков злился. Почему так глупо ведут себя приятели? Его все сильнее охватывало неведомое ему доселе торжественное настроение. В голову лезли мысли о жизни, об ушедших людях, о славном и тяжелом труде.
— Да, Никифор, — говорил он кучеру, — вот какое дело. Вспомнили, значит, и меня, ломового инженера.
— А кого же, как не вас? — отвечал Никифор. — В Москве, там все известно. — И добавил: — Да, там известно. Я вот помню, как уложило двести семьдесят человек на руднике, сам царь телеграмму прислал, скорбел.
— Что там царь, — задумчиво сказал Корольков, — чихать нам на царей, Никифор. А я вот переведусь в Москву, проект в Кремль выдвину — всем погибшим в шахтах инженерам, штейгерам, рабочим памятники ставить. И книгу про них написать, как жили, на каких пластах работали. А надпись на камне простая: «Забойщик, скажем, Герасимов, работал на пластах с углом падения до пятидесяти градусов. Угля нарубал сто тысяч тонн». Вот и все будет понятно. Люди какие, страшно подумать, — Черницын Николай Николаевич, а кто про него помнит сейчас?
— Да-а-а, — важно согласился Никифор, — книгу эту написать нужно.
А дома Королькова ожидал сюрприз.
Полина Павловна нарядилась точно на именины. На ней было надето голубое, неизвестное Королькову платье, лицо напудрено, а губы необычайно красного цвета.
— Ты что это? — спросил Корольков. — Малину в марте месяце ела?
Но ему тотчас же расхотелось шутить.
Жена посмотрела на него ясными, холодными глазами и сказала:
— Ни в какую Москву я не поеду.
— Как? — переспросил, кривясь, Корольков.
— Ты что, оглох? — сказала она и раздельно повторила: — Ни в какую Москву я не поеду. Знаю я, чем все это кончится.
«Вот это да, — подумал Корольков, — вот это конфект! В Караганду поехала, а в Москву не хочет».
Корольков знал, что ничто так не увеличивает губительную силу подземного взрыва, как любое самое ничтожное сопротивление. Взрывная волна сравнительно мирно движется по пустым штрекам большого сечения; но стоит ей встретить препятствие, — какую-нибудь легкую вентиляционную дверь, — как давление взрыва возрастает невероятно, — вагонетки сплющиваются в лепешку, железные рельсы, отрываясь от шпал, свертываются в затейливые клубки.
Полина Павловна в голубом платье, чем-то напоминавшем тот давнишний сарафан, выжидающе смотрела на него.
И, может быть, первый раз в жизни отступив от своей обоснованной теории, инженер Корольков не дал взрывной волне распространяться по пустому штреку.
— Поля, что ты говоришь, право же, — улыбаясь от чувства своей силы и правоты, сказал он. — Ты себе представляешь: Орджоникидзе приглашает меня честью, добром, по-хорошему, и я вдруг откажусь! Ведь это будет обида на всю жизнь.