Славов не отвечает. И вообще не слушает — сделался совсем рассеянным. Может быть, принял близко к сердцу мое замечание о гордости. А может, просто напевает про себя: «Ля донна е мобиле…»
Над нами отчетливо слышатся шаги лейтенанта и его людей. Они передвигают что-то тяжелое.
— Слышите? — поднимаю я глаза к потолку.
Славов вздрагивает.
— Что?
— Как хорошо слышно?
— Да. Но какое это имеет значение?
— Сейчас, — признаю я, — никакого. Но шаги, которые вы слышали в тот вечер, безусловно, имеют значение. И те звучали у вас над головой так же отчетливо, как эти. Чьи то были шаги?
— Я сказал уже…
— Меня не интересует, что вы сказали… — перебиваю я его. — Мне надо знать, о чем вы умолчали. Так чьи же это были шаги?
— Вы толкаете меня на подлость…
— Я хочу, чтобы вы сказали правду. «Правду, всю правду и только правду», как когда-то присягали.
Славов некоторое время молчит. Я прихожу ему на помощь. Это ведь человек логического мышления. Значит, надо подлить логики.
— Не забывайте, — говорю я, — что если вы решили кого-то уберечь, то действуете предельно глупо. Не потому, что заботитесь о существе, которое и думать о вас забыло. Это, может, даже благородно. А потому что на моем месте каждый рассуждал бы примерно так: раз этот молодой человек молчит, значит, хочет прикрыть кого-то. Зачем это ему понадобилось? Да потому что этот кто-то, видно, очень дорог ему. Кто же пользуется его симпатиями? Один-единственный человек — Жанна. Итак, конец силлогизма: Славов скрывает, что он слышал шаги, потому что это были шаги Жанны.
— Да, но…
— Погодите, — жестом останавливаю его я. — Силлогизм подтверждается и другим обстоятельством: еще один человек, который тоже должен был бы слышать шаги, молчит. Человек этот — ваша соседка Катя. Жанна для нее — единственное близкое существо. Так что поймите: ваше молчание — красноречивый ответ для меня. Но точный ли, хочу я знать?
Славов молчит: ему, видимо, еще раз нужно взвесить все мои доводы. После чего он, по всей вероятности, будет по-прежнему молчать. Эти педанты — ужасные упрямцы.
За дверью раздаются четкие шаги. Стучат. Входит один из милиционеров.
— Товарищ майор, можно вас на минуточку?
— Сейчас, — отвечаю. — И без того разговор тут что-то не клеится.
Комната Маринова наверху чувствительно изменилась и не к лучшему. Раньше она была просто заставлена. Теперь перевернута вверх дном и до основания обшарена. Зеркальный шкаф, за которым я вчера поджидал с трепетом возлюбленную, выдвинут вперед и прислонен к стене. Одна из его передних подпорок смахивает на лапу льва или какого-то мифологического животного — достаточно громадного, чтобы можно было что-то спрятать внутри. Это «что-то» находится сейчас на столе, к которому меня подводит лейтенант. Если вы ожидали, что я увижу золото или драгоценные каменья, должен вас сразу же разочаровать. Речь идет о листках бумаги, исписанных мелким почерком. Я внимательно рассматриваю их, что не мешает мне время от времени деловито поглядывать в окно. Через палисадник последовательно проходят исполненные трудового энтузиазма инженер, врач, кассир и адвокат. Последние два, хоть и бросают опасливые взгляды на окно, шагают с особенным достоинством.
А в комнате все еще продолжается обыск, хотя, по мне, искать уже нечего: птичка у меня в руках. Или две птички, если хотите. Две птички — две жгучие тайны.
Ну, теперь-то я могу приступить к выполнению своего первоначального плана и нанести дамам утренний визит. Тем более, что я побрился.
Дора не очень мне удивлена. Присутствие мое в доме наверняка не ускользнуло от ее внимания. Особенно если иметь в виду, что в каждой двери есть замочная скважина. Тем не менее женщина старательно изображает удивление.
— Ах, это вы…
— Да, я…
После этих нежных восклицаний хозяйка приглашает меня в комнату и усаживает в мягкое кресло, а сама устраивается рядышком в другом, застенчиво придерживая полу халата с тем, чтобы тут же, скрестив ноги, обнажить их выше колен.
Дождь, припустивший с новой силой, поливает пологими струями высокое унылое окно. От этого в натопленной комнате становится еще уютней. Особенно если абстрагироваться от шкафа-гиганта, занимающего половину площади.
Дора ласково усмехается, и глаза ее при этом просят о соответствующей любезности. В стремлении избежать соблазна этих глаз и оголившихся колен, я невольно переключаюсь на грудь — такую высокую и открытую, что я тут же спасаюсь бегством в нейтральную полосу прически.
— Еще вчера, увидев вас, я понял, что это не последняя наша встреча, — галантно начинаю я. — Дора, Дора, позвольте мне вас так назвать, вы ужасно очаровательны…
Дора довольно улыбается — наконец-то.
— … и ужасно лживы.
Изумленно вскинутые брови. Выражение обиды на лице.
— Да, да. Но покончим с этим театром. И опустите занавес.
При этих словах я небрежно киваю на приподнятую полу халата. Дора торопливо опускает ее. И, чтобы не оставить и тени сомнений относительно цели моего визита, добавляю:
— Точно и коротко отвечайте на мои вопросы. А то смотрите — софийскую прописку можно легко заменить другой — вполне возможно, что тоже софийской, но уготованной для лжесвидетелей. Итак: когда вы вышли замуж за Баева?
— Два года тому назад, — пытается овладеть собой Дора. — Не понимаю только, почему необходимы были такие угрозы…
— Увидите. Когда точно?
— В конце сентября. Двадцать восьмого или двадцать девятого — что-то в этом роде, по-моему.
— Светлая дата явно не врезалась в вашу память сверкающими буквами. Но все же постарайтесь вспомнить.
— Думаю, что двадцать девятого.
— Хорошо. Мы проверим, правильно ли вы думаете. А эта мебель и все прочее когда появились? Перед свадьбой?
— Да.
— Приданое мужа?
Дора утвердительно кивает.
— А на какие средства он все это купил?
— Возможно, у него были сбережения, — пожимает плечами женщина.
— Слушайте. То, что я вам только что сказал, это не дружеская шутка. У вас могут выйти большие неприятности, если вы меня не так поняли…
— Кажется, Маринов дал ему денег, — поколебавшись, отвечает Дора.
Она выглядит совсем расстроенной.
— Маринов дал ему денег, верно, но это произошло позже. А мы говорим сейчас о свадьбе. На что вы купили мебель и все прочее?
— Я ничего не покупала. И перестаньте впутывать меня во все эти истории. Все, что здесь есть, купил перед свадьбой он.
— На какие деньги?
— Взял из кассы, если вы так настаиваете. А потом занял у Маринова и восстановил сумму.
— Второе: когда вы вступили в связь с Мариновым?
Выражение обиды на лице на этот раз совершенно неподдельное.
— Это уж чересчур, инспектор… Вы слишком далеко заходите.
— Что ж, пойду еще дальше и скажу, что речь идет, возможно, об убийстве, что в этом убийстве замешана женщина и ваши уловки вряд ли могут сойти за проявление девичьей стыдливости. Когда вы вступили в связь с Мариновым? Не заставляйте меня повторять!
Женщина опускает голову. Обида уступает место усталости.
— Через несколько месяцев после свадьбы.
— Точнее.
— На четвертый месяц.
— To-есть, вскоре после того, как Маринов дал деньги вашему мужу?
— Да.
— А когда Баев это понял? Каким образом он об этом узнал? Как реагировал? Да говорите же! Не из-за ножек же я к вам пришел…
— Понял, мне кажется, очень скоро, хоть и закрывал на это глаза. Но однажды вернулся раньше обычного и застал нас… Начался скандал… Баев угрожал… Маринов тоже… «Будешь, мол, болтать, посажу. Думаешь, я уничтожил твои расписки? И как деньги из кассы брал — все скажу. Не попридержишь язык — заживо в тюрьмесгною». Долго ругались, и наконец Баев сдался.
— А вы?
Дора поднимает на меня измученные глаза.
— Я?. Уж не думаете вы, что так приятно жить с этим типом? Противным, старым. И глупым вдобавок.
— Это вы о ком? О Баеве или о Маринове?
— О Баеве. Хоть и другой тоже был не такое уж сокровище. Но по крайней мере вел себя галантно… По настроению, конечно… Голову закружил мне обещаниями. И материально, мол, обеспечит… И свободу предоставит… А тот дрожал над каждым грошом. Из-за лева устраивал сцены. И какая скотина, господи… Хорошенькое счастье жить с таким типом! Хотя, в сущности, со второго месяца я перестала с ним жить как жена. Он превратил мою жизнь в ад, и Маринов явился для меня спасением — Баев хоть и показывал свои когти, но все же ужасно боялся Маринова. Господи, какой ад с этими двумя…
— А кто вас гнал силком в этот ад?
— Никто… Сама во всем виновата. Когда нет близкого человека…
— А родители?
Дора презрительно кривит губы.
— Если б не родители, я бы, может, не попала в этот переплет. Отец поучал меня одними пощечинами…
И женщина рассказывает о себе, о семье, об упоительных перспективах, которые ей сулили дома: кухня, швабра и вполне солидный, хоть и чуточку перезревший супруг. Я смотрю на нее — жалкую, униженную, начисто позабывшую о заученных позах — и думаю про себя: «Прорвало. Поди попробуй теперь остановить. Не замолкнет, пока не выложит все до самой мельчайшей подробности».
Вечная история: ищешь убийцу, а наталкиваешься на ворох грязного белья. И занимаешься, помимо главного, целой кучей побочных дел… Только бы не расплакалась…
Именно в этот самый момент Дора начинает плакать. Сначала, закрыв лицо руками, тихонько всхлипывает, но я совершаю фатальную ошибку: встаю и успокаивающе похлопываю ее по спине, забыв, что сочувствие лишь усиливает реакцию. Всхлипывания переходят в бурные рыдания, и я не знаю, что предпринять — не могу я равнодушно переносить чужого плача. Разве что заплачет сам старик Аденауэр.
— Ну, будет, будет, — похлопываю я ее по плечу. — Некрасиво, когда человек плачет от жалости к себе. А вы жалеете себя. Правда, у вас есть для этого основания. Но не забывайте, что вина ваша, несмотря на смягчающие обстоятельства… Так на какие же это курсы вы собирались поступить?
— На курсы медицинских сестер, — всхлипывает Дора. — Доктор Колев мне предлагал… Но я, дура, отказалась…
— И зря. Идея совсем не плохая. Куда лучше этой во всяком случае, — киваю я на фотографию Баева. — Но… дело ваше.
Дора вытирает платочком глаза.
— Доктор был очень добр ко мне. А я, дура, упрямилась.
— Ничего — на ошибках учатся. Вернетесь к доброму человеку…
— Вы неправильно меня поняли. Колев — не для таких, как я. У него есть невеста…
— Ах, да. Биология. Серьезная наука. Но санитария тоже ничего. Впрочем, это ваше дело.
Я, взмахнув рукой, ухожу. У меня такое ощущение, что Дора достаточно потрясена событиями и не нуждается в дальнейших советах. Посмотрим, что делается с другой.
Спускаюсь в подвал и тут же опрометью вылетаю оттуда наверх, спасаясь от словесного водопада, которым собиралась меня окатить тетя Катя, сообщившая, что Жанны, к сожалению, нет дома. После того, что я выслушал у Баевых, это и впрямь было бы чересчур.
Интересующего меня лица не оказывается и в «Варшаве». Зачеркнув мысленно один пункт в разработанном мною плане, иду к Баеву в сберкассу. По пути забегаю в дирекцию — бросить взгляд на собранные сведения, касающиеся некоторых действующих лиц этой запутанной истории.
В кассу поспеваю как раз вовремя — я хочу сказать, за минуту до закрытия. Как и вчера, замешкавшиеся служащие торопятся на обед. Как и вчера, Баев задержался — раскладывает пачки денег и квитанции. Я с непринужденностью старого знакомого опираюсь о перегородку. Баев сразу же отрывается от дел.
— Знаю, знаю, — поднимаю я руку. — Касса закрыта. И зарплату не даем. Сегодня мы даем показания. Итак — лживое алиби. Злоупотребление государственными средствами. Расписка на крупную сумму в кармане Маринова. Ревность к тому же Маринову. Угрозы по адресу упомянутого Маринова, сформулированные в присутствии третьего лица. Страх перед Мариновым. Желание уничтожить причину страха. В таких случаях обыкновенно спрашивают: «Где вы зарыли труп?» Я однако удовольствуюсь пока более невинным вопросом: откуда вы взяли яд?
— Вы… вы шутите… — шепчет Баев пересохшими от волнения губами.
— А чего же вы не смеетесь? Нет, мне не до шуточек, дорогой. Пришло время улик.
Широким, несколько театральным жестом, может быть, и не свидетельствующим о тонком вкусе, вытаскиваю из кармана расписку и сую ее под нос кассиру.
— Это улика номер один. Улика номер два — показания вашей жены. Улика номер три — ваши собственные показания, которых я с нетерпением жду.
Баев мрачно смотрит на расписку — я чувствую, что он борется с желанием выхватить ее у меня из рук и порвать. Наконец, он овладевает собой и буркает:
— Не знаю, что сказала вам эта мерзавка. Я не имею ничего общего со смертью Маринова. Ничего!
— Ну, вот, мерзавка! С каких это пор женщина вашей мечты стала мерзавкой. И вообще — можете вы мне сказать, где вы находились в ночь убийства, учитывая, что полчаса назад я установил лживость вашего алиби.
— У своей первой жены…
— Первая жена… И вторая ложь… А почему вы не сказали мне сразу, если были у первой жены?
— Неудобно, сами понимаете…
— Какая чувствительность! А лгать вам не было неудобно… Что вам понадобилось от первой жены? Надежное алиби?
— Ничего мне от нее не надо. Я часто туда хожу. Там для меня настоящий дом с тех пор, как эта мерзавка… сами понимаете… И после всего, что я сделал для нее… Из грязи вытащил… Влез в долги… Рисковал своим честным именем…
И этого прорвало. Поди останови. И новый ворох грязного белья вырастает передо мной. Или, может, того же самого, но рассматриваемого с другой позиции — с позиции уязвленного рогоносца… Уйма живописных подробностей. Кроме одной, существенной.
Я рассеянно слушаю и опять улавливаю слово «ад».
— Погодите! — говорю я ему. — Голова пухнет от всего. Раз ад, почему же вы не поставили точку?
— Разве это зависело от меня? В этом доме рашаю-щее слово принадлежало одному Маринову… Он терроризировал нас всех.
— А кто ж из вас сумел поставить точку?
— Не знаю. Только не я.
— Допустим, что не вы. Но тогда кто же?
— Не знаю. Во всяком случае не я. А за Димова не могу ручаться.
Шагая по улице под моросящим дождем, я с тоской представляю себе, как моя порция баранины покрывается слоем жира. Потом примиряюсь и начинаю смотреть на вещи философски. Во-первых, горячая пища вредна, во-вторых, я уже так отвык от нее, что случись мне ее попробовать, я, наверно, с отвращением отвернусь. Поэтому железо должно быть горячим, если хочешь его ковать. Эта мысль придает мне бодрости, и я ускоряю шаг.
Димова я застаю одного в конторе. Это уже плюс. Ни от чего так не простужаешься, как от допросов под открытым небом. Вспотеешь, прохватит тебя сквозняком — и вот тебе озноб, бред…
— Хочу вас обрадовать, — приветствую я Димова, который едва кивает в ответ. — Мы нашли то, что вы искали!
При этом я весело размахиваю письмами и доносами, найденными в тайнике, устроенном в мифологической ноге. Димов почему-то не бросается мне на шею — он становится еще мрачней.
— Вы что, не рады? — продолжаю я. — Что ж, такова жизнь. Хочешь доставить человеку радость, а вместо этого… Ну, хоть развлеку вас новостью, что ваше алиби оказалось фальшивым, господин тайный агент!
— Я не был тайным агентом, — почти апатично произносит Димов.
— А доносы? Вы, наверно, припоминаете, что, кроме ваших любовных писем, там были и доносы.
Для пущей наглядности я снова помахиваю документами.
— Вы сами знаете их содержание, — мертвым голосом отвечает Димов. — Мелкие, совсем пустяковые сведения, которые давал полиции не только я и которые сам Маринов заставлял меня собирать о клиентах.
— Почему же вы так боялись, что мы обнаружим эти пустяки?
— Из страха потерять адвокатское место.
— Что же, мотив серьезный…
— Но, согласитесь, недостаточный для того, чтобы совершить убийство… В сущности, я впервые испугался, что документы эти найдут, только после смерти Маринова. Пока же этот подлец был жив, я вообще не думал об этом. Просто понимал, что ему самому было выгодно как можно дольше шантажировать меня.
— А что он требовал, шантажируя?
Подперев голову рукой, Димов уставился неподвижным взглядом в исцарапанную, забрызганную чернилами крышку письменного стола.
— Самых разных услуг. Командовал мною, будто я был у него на побегушках. Гонял по таможням… Заставлял продавать заграничные вещи… Требовал, чтоб я его знакомил с девушками… пока не отправился ко всем чертям.
— Ну, ну, полегче — все-таки покойник. Давайте переменим тему. Итак, в тот вечер, когда ваш приятель отправился, как вы выразились, ко всем чертям, вы находились не в Ямболе, а в Софии. А если точнее?
— Дома.
— А почему вы солгали… простите, отклонились от истины?
— Чтобы избежать тех самых допросов, которым вы меня подвергаете.
— Легкомысленно. Судьбы все равно не избежать. Но хватит избитых афоризмов! Что именно вы делали дома? Пили коньяк с Мариновым?
— Никакого коньяка я не пил.
— Значит, он пил, а вы наливали?
— Не был я у Маринова, я вам уже сказал. У Маринова была женщина.
— Женщина? Это слишком общо.
— Я не могу точно утверждать, но когда я возвращался домой, мне показалось, что я слышу голос этой маленькой дурочки — Жанны.
Жанна. Временно зачеркнутый пункт разработанного мною плана. Пора снова возвратиться к нему — больше нельзя откладывать. Я начисто выбрасываю из головы всякие воспоминания о баранине и опять отправляюсь в путь. Шагаю по улице под дождем — и мысли шагают со мною рядом. Кое-какие версии отпадают, кое-какие проясняются. В голове становится просторней. Я раздумываю над последней возможностью: выпить чашку кофе в «Кознице». Заглядываю внутрь через стекло. Очередь перед автоматом небольшая. Времени, видимо, потеряю немного. Это окончательно решает вопрос.
Кофе обжигает, а горячая пища, я говорил уже, не в моих привычках. Дожидаясь, пока он остынет, я от нечего делать рассматриваю пару за соседним столиком. Появись эти двое в «Варшаве», они шокировали бы общество. Грубые свитеры, туфли за 15 левов. Диагоналевые брюки. Бумажная юбчонка. И это в декабре! Что совершенно не мешает им чувствовать себя прекрасно. Парень близко склонился к девушке. Она безотрывно смотрит в его глаза. Каких-нибудь два пальца расстояния отделяют их от поцелуя — и от штрафа за непристойное поведение в общественных местах.
Это напоминает мне другую историю, случившуюся с двумя другими на морском берегу, под корявым миндальным деревом.
Смена ее кончалась. На другой день ей предстояло уезжать. В совместных прогулках, в разговорах о всякой всячине время пролетело незаметно. У меня была последняя возможность затронуть некоторые конкретные темы и особенно одну из них.
Я для храбрости закурил и приготовил мысленно фразу, но вместо этого произнес:
— Итак, завтра?
— Завтра…
Ночь была светлой. Круглая луна самого что ни на есть банального типа вставала над морем и серебрила его — точь-в-точь, как на почтовых открытках эпохи моего начального образования. Лицо девушки было смутно-белым, что отнюдь не портило его, а губы едва заметно улыбались. Мне показалось, что она смеется над моей непредприимчивостью. Поэтому я наконец решился преподнести ей небольшой урок.
— Может, женимся? Ты и я. Что ты на это скажешь?
Она засмеялась, но не вслух, а одними губами. И ничего не ответила.
— Если тебе нужно обдумать ответ, лучше не стоит. Не имеет смысла.
На этот раз она громко расхохоталась, но опять ничего не сказала.
— Не вижу абсолютно ничего смешного, — мрачно заметил я.
Тогда она наконец промолвила:
— Я все думала, скажешь ли ты мне это и если скажешь, то в какой форме. И решила, что именно так. Как будто речь идет о пустяке: «Может, выпьем бутылку пива?»
— Ладно, допустим, что ты страшно проницательна. Но ты так и не ответила на мой вопрос.
— И не собираюсь, — засмеялась она.
— Правильно. Не надо. Не имеет смысла.
Все было ясно и без слов. Склонившись ко мне, она неожиданно положила мне руку на плечо. Я попытался было высвободиться — очень нужны мне чьи-то утешения, но рука ее еще крепче обняла меня, и все смешалось: я почувствовал, как ее губы прикоснулись к моим.
— Ты мальчишка. Большой мальчишка, — сказала она потом.
— Хорошенький мальчишка — сорок лет.
— Это ничего не значит. Зрелые люди не принимают серьезных решений после пяти прогулок у моря…
— Их было не пять, а восемь.
Девушка снова улыбнулась.
— Знаю. Но это ничего не меняет.
Позже, возвращаясь в свой дом отдыха, она как настоящая учительница постаралась мне растолковать, что представляю собою я, словно для меня это было нечто совершенно незнакомое. При этом она внушала мне, что я не имею понятия и о ней, что, возможно, я многое придумал и принимаю необычное решение только потому, что на двадцать дней попал в непривычную обстановку… Или потому что вообразил, будто она ждет от меня этих слов, и не захотел ее разочаровывать… Или потому, что внезапно почувствовал, как я одинок…
— Но потом ты вернешься домой, начнешь работать и, может быть, подумаешь: «К чему все это было нужно?» А я не хочу, чтобы ты думал, будто я и море подвели тебя…
— Вовсе не собираюсь ничего такого думать. Все это чистейший вздор.
Обратный путь показался нам слишком коротким. Вот и ее дом отдыха — нам пора расставаться. Но из ресторана доносится мелодия, знакомая нам обоим, и девушка говорит:
— Пойдем потанцуем. Ведь последний вечер.
— Именно поэтому мне не хочется его портить.
— Тогда просто посидим…
Юноша и девушка за соседним столиком, наглядевшись друг на друга, встают. Кофе мой давно остыл. Наспех проглотив его, я возвращаюсь к мелким заботам сегодняшнего дня и, в частности, к невыполненному пункту моего плана. Выйдя, нахлобучиваю шляпу на лоб — чтобы поскорей сосредоточиться — и направляюсь к ковчегу мертвеца.
Из всех обитателей ковчега налицо одна тетя Катя.
— Все еще нету, товарищ начальник… И обедать не приходила…
— А вообще она приходит когда-нибудь домой?
Катя пожимает костлявыми плечами и сочувственно смотрит на меня.
— Все они, нынешние, такие… Калачом домой не заманишь. Ветер в голове — и только. Вот мы, бывало…
— Да, да, мне известно ваше мнение по этому вопросу, — спешу я остановить водопад. — А почему вы скрыли от меня, что Жанна в тот вечер была у Маринова?
— Жанна?! У Маринова?! Кто вам сказал?
Я доверительно шепчу ей на ухо:
— Ваша приятельница Мара! Ужасная болтушка, знаете…
До конца рабочего дня остается еще два часа. Я решаю зайти в дирекцию — может, готовы уже некоторые справки. В кабинете, как и следовало ожидать, ни души. Бросив шляпу на письменный стол, я закуриваю сигарету и подвигаю к себе телефон. Но не успеваю я набрать номер, как меня вызывают к начальнику.
— Ну, что нового? — спрашивает начальник и, как всегда, показывает мне кресло перед самым письменным столом.
— Новости есть… Подвигаемся вперед… По крайней мере в оценке версий… Некоторые отпадают.
— И то хлеб, — улыбается начальник. — Когда количество подозрений уменьшается, решение задачи упрощается.
«Порой настолько, что пропадает охота ее решать» — отвечаю я, но про себя, потому что в служебном разговоре неуместны подобные рассуждения.
Вкратце излагаю новости. Начальник внимательно, с интересом слушает и так же внимательно смотрит на меня своими спокойными светлыми глазами. Потом, по своему обыкновению, встает и, сделав несколько шагов по комнате, опирается о подоконник.
— Да. Ты, по-моему, прав. Улики ведут в одном направлении. Время покажет, верном или нет, но пока все клонится к этому. Хотя, повторяю: не увлекайся. Действуй без предвзятости.
— Нет у меня никакой предвзятости. Даже, откровенно говоря, я иногда задаю себе вопрос: стоит ли из-за смерти такого законченного негодяя, как Маринов, к тому же больного раком, обреченного…
Начальник против обыкновения не дает мне договорить, словно боясь, что я вот-вот ляпну нечто совершенно неуместное. Голос его сух, официален.
— Стоит, нечего и спрашивать. Стоит, хотя и не из-за этого негодяя, а из-за принципа, который тебе доверен и который ты носишь в себе.
Разговор, надо полагать, окончен. Я порываюсь встать. Полковник жестом усаживает меня обратно. Светлые глаза устремлены на меня.
— Кури…
Я закуриваю.
Светлые глаза продолжают изучать меня.
— Ты что-то выглядишь усталым.
— Пустяки! Через мои руки проходили куда более сложные расследования.
— Дело не в сложности, а в отношении.
Начальник опирается о подоконник. Взгляд его светлых глаз меняется. Сейчас он снова неофициальный.
— Вчера мне хотелось тебя предостеречь от лишней мнительности. А сегодня ты ударился в другую крайность… Мнительность и мягкотелость в нашем деле одинаково вредны.
— Я не ребенок, — отвечаю я нервно.
Видно, я и впрямь устал.
Полковник ласково улыбается.
— А я и не считаю тебя ребенком. Мы с тобой просто разговариваем. Бывают моменты — ты их испытал, — когда нам хочется поступать так, как нам подсказывает вкус, наша субъективная оценка. Только мы с тобой, брат, не судьи. А если мы начнем вершить правосудие по собственному усмотрению и желанию вместо того, чтобы вести расследование, не знаю, до чего мы докатимся…
Я, наклонив голову, курю. Все это известно мне не хуже, чем полковнику, хотя у меня на две звездочки меньше. Он угадывает мое настроение.
— Ты, небось, думаешь: и чего это начальнику взбрело в голову читать мне вслух букварь. Но одно дело знать, а другое в точности соблюдать. Ты просто чуть-чуть устал.
Возвратившись в наш кабинет, я берусь за телефонную трубку и рассеянно смотрю на нее. Устал? Может, и устал. Этот принцип — ведь он порой оказывается довольно увесистым. Порой тебе хочется бросить его, поставить в угол и порасправить плечи… Особенно если молоденькая девушка прижимается к тебе под зонтом, а ты в благодарность делаешь все возможное, чтобы упечь ее на долгие годы… Живая девушка… И мертвый подлец… Ну, что же, решай, инспектор.
Я, наконец, вспоминаю о трубке. Да, ведь я собирался куда-то звонить. Задумчиво набираю номер.
— Как насчет сведений о цианистом калии?. Так что же вы, дожидаетесь письменного распоряжения?. Немедленно, разумеется!
Я зажигаю электричество и произношу свой привычный монолог по поводу похоронно-желтого света. Потом подхожу к окну. Улица тонет в вечерних сумерках. Рассматривать, по сути, нечего. Мост, деревья, угловые здания, фигурки людей, идущих по тротуару — все это мне давно известно. Пейзаж без экзотики, особенно сейчас, в синеватой вечерней мгле. И все же несмотря на декабрьскую сырость, есть в нем что-то теплое и мирное. Стайка детей возвращается из школы… Маленькая девочка несет хлеб и, оглянувшись, отламывает горбушку… Несколько человек в ожидании трамвая беззаботно болтают на остановке… Женщины останавливаются у витрин… Это не твой мир. Твой другой — со вскрытиями и запахом карболки, ножами и вероналом, мертвыми телами и вещественными доказательствами, пятнами крови, отпечатками пальцев… Где уж тебе заниматься, дорогой, всякими личными историями…
Звонок. Я выбрасываю из головы всякие внеслужебные мысли и хватаю телефонную трубку.
— Да, я… Вот именно — отпечатками пальцев… Значит, вы уверены, что это ее… Нет, не к спеху. Когда будут готовы…
Кончив разговор, я присаживаюсь на краешек стола и закуриваю сигарету. Такие-то дела, моя милая девочка… Не знаю, понимаешь ли ты меня…
Затем я снова снимаю трубку и набираю номер.
— Привет, старик… Ну, конечно, не дед Мороз… Ясно, вскрытием, а не твоим самочувствием… Ничего окончательного? М-да… А когда же будет окончательное? Ну, и работнички же вы…
Только я собираюсь уточнить, что за работники эти черепахи, как в кабинет входит старшина.
— А, наконец-то!
Козырнув, старшина пересекает комнату и кладет передо мной на стол какие-то бумаги. Это сведения о лицах, которым был отпущен за последний год цианистый калий. Приведенная в действие машина крутится плавно и неумолимо. Не нужен ни тебе Шерлок Холмс, ни гениальные догадки…
Взяв бумаги, я торопливо пробегаю глазами список. Потом уже более внимательно прочитываю его с начала до конца. Ничего! Да, моя милая девочка… Не знаю, понимаешь ли ты меня…
— Слушай! — говорю я старшине. — Этого недостаточно. Пусть приготовят точные выписки за последние три года. В срочном порядке. Завтра утром чтобы были тут, на столе.
Рабочий день подходит к концу. По крайней мере для таких, как Паганини вскрытий. А мой продолжается. Хоть и под открытым небом. Вот и ковчег мертвеца.
Подвал. Комната тети Кати. От коврика с породистым желтым львом и ядовито-зелеными огурцами разит непроходимой экзотикой. Взгляд мой однако устремляется к банальной плюшевой занавеске в углу. Женщина-водопад, перехватив мой взгляд, отрицательно качает головой.
— Мне даже совестно смотреть, сколько она вам создает хлопот, — горестно вздыхает тетя Катя. — Нет, все еще не являлась…
Затем «Варшава». Высшее общество. Оживление. Но Жанны нет.
Потом «Берлин» и несколько заведений неподалеку от него. И снова «Варшава». На этот раз счастье мне улыбается, хоть и полуулыбкой: я не нахожу невесты, но вижу жениха.
Он сидит в баре, внизу. Погруженный в размышления. Перед ним рюмка коньяка. Я сажусь рядом, стараясь, по возможности, не досаждать ему своим присутствием. Официантка вопросительно смотрит на меня.
— Сто грамм коньяку, — заказываю я. — Со вчерашнего дня остался. Из-за всяких невоспитанных типов не можешь спокойно выпить коньяк.
Официантка, не обращая внимания на мою невразумительную болтовню, ставит передо мной рюмку. В эру атома уже никого не потрясешь неврастенией.
Отпив глоток, я вспоминаю, что давно уже не курил. Затянувшись и выпустив дым, я скашиваю глаза на зеркало — стены бара облицованы зеркалами — и встречаю взгляд жениха. Он поспешно отводит глаза, но, почувствовав, что это неучтиво, цедит сквозь зубы какое-то приветствие.
— А, студент! — откликаюсь я. — Один? Вот и хорошо! Люблю, знаешь, мужскую компанию. От женщин никакого толка. Если они, конечно, не добывают червонцы… Жанна как? Что-нибудь принесла?
— Не понимаю, — лепечет Том.
— Учитесь в вузе, а не понимаете. Где вы, кстати, учитесь, и если не секрет?
— На юридическом.
— Изучаете кулачное право или что?
Ответа не следует.
— А где вы учитесь? В Оксфорде или Кембридже? Потому что в Софийском университете вы не числитесь среди студентов. Но это уже мелочи. Пустяки. Так как, вы говорите, обстоит дело с пиастрами?
— Не понимаю, — упорствует Том.
— С пиастрами, я говорю. С червонцами. С финансами этого чурбана Маринова. Сколько раз вы заимствовали у него?
Я напрягаю слух. Напрасно.
— Если вам неудобно говорить, можете просто показать на пальцах. Язык глухонемых мне как родной. Три раза? Пять? — настаиваю я.
Ответа все нет и нет.
— Что ж, придется разыскать Жанну. С женщинами мне положительно легче говорить. Хотя я, по сути дела, не бабник. Так куда она задевалась, этот ваш маленький частный банк?
— Если вы спрашиваете о Жанне, то я не знаю, — размыкает, наконец, губы Том.
— Ничего. Как-нибудь выясним… Речь шла, по существу, о вас. Вы куда метите, в тюрьму? В исправительную колонию? Тогда дерзайте. Цель близка.
Вслед за этим бодрым призывом я допиваю остатки коньяка и, расплатившись, направляюсь к выходу. На лестнице я на секунду останавливаюсь, словно для того, чтобы поправить галстук, и успеваю заметить, как Том бросается к автомату в глубине зала. Счастливец. Он знает номер, неизвестный даже мне. Зато я знаю другие вещи. Значит нет оснований полагать, что мы играем не на равных.
Дождь снова начинает накрапывать, и я захожу в подъезд — тот самый, где мне вчера пришлось играть роль укротителя. Спустя немного временив поле моего зрения появляется фигура жениха. Он куда-то торопится. Я даю ему фору 100 м, как принято делать с новичками, и направляюсь вслед за ним. Путешествие в неизвестное. Очередной рейс.
Неизвестное, в сущности, не так уж неизвестно, как это кажется на первый взгляд. Куда еще приведет вас бездельник, дорогой Холмс, как не в притон безделья?
Не знаю, что думает об этом Холмс, но именно так и получается. После плутания по разным улочкам, названия которых незачем перечислять, Том сворачивает во двор одного из тех бесцветных зданий, которые отличаются друг от друга лишь номерами. Пора, пожалуй, сократить расстояние. Я ускоряю шаг. Но когда я вхожу в подъезд, лампа-автомат внезапно гаснет, и я теряю след жениха. Поднимаясь наверх по лестнице, я останавливаюсь на каждой площадке и размышляю, на каком из 36 приемлемых методов поимки противника разумнее всего остановиться. На четвертом этаже становится ясно: слуховой метод лучше всех. Из-за двери слева доносится такой невообразимый шум и гам, что и без специальной подготовки можно понять, что там происходит сборище родственных жениху существ. Я фамильярно и продолжительно звоню. Молодой человек с модной прической, сиречь со свободно взлохмаченной шевелюрой, гостеприимным жестом открывает дверь.
— Я приятель Тома.
— Великолепно! — кричит лохматый с пьяным энтузиазмом. — Том только-только пришел… А я именинник. Заходите!
После сердечного рукопожатия меня без церемоний вводят в дом.
Все двери в квартире, в том числе и кухонная, настежь распахнуты — для простора действий. Но число званых и незваных гостей так катастрофически возросло, что никакого простора не получается. Картина напоминает поперечный разрез какого-то склада пьяных. На стульях и кушетках — груды людей обоего пола, как попало повалившихся друг на друга. На полу, прислонясь к стене, с рюмками и бутылками в руках, тоже сидят гости. В узких проходах, не занятых сидящими, теснятся танцующие пары, жестоко ударяясь об одушевленный и неодушевленный реквизит окружающей среды.
В комнатах так кошмарно накурено, что дым собственной сигареты показался бы мне, наверное, струей чистого воздуха. Я оглядываюсь в поисках Тома — и открываю Жанну. Она танцует в густой толпе с каким-то двойником именинника — во всяком случае по части шевелюры. В этот момент к ней подходит Том. Специалист по кулачному праву, как и следовало ожидать, бесцеремонно вырывает невесту из объятий лохматого самозванца и сам закручивает ее в стремительном вихре танца. Но танцуют они без огня — просто топчутся на одном месте. У Жанны — насколько мне позволяет разглядеть плотная дымовая завеса — усталое и озабоченное лицо. Том настойчиво шепчет ей на ухо. Должно быть, что-нибудь в этом духе:
«Инспектор, гад, пронюхал про нас и хочет втравить в историю. Ищет тебя днем с огнем. Если он станет приставать с расспросами, отрицай все как есть — и баста. Пусть попробует доказать! Только этот чурбан был в курсе, да его ведь из гроба не подымут…»
Том все шепчет что-то на ухо Жанне, а та кивает примиренно. Пора, решаю я, положить конец этому завидному единодушию. Маневрируя наподобие ледокола, я пробираюсь сквозь толпу и останавливаюсь невдалеке от пары. Жанна первая замечает меня и, вздрогнув, поворачивается в мою сторону. Том прослеживает за ее взглядом.
— Послушайте, — говорю я, — юноша, соблюдайте правила. Не нарушайте ритм. Эта чача, например…
— Это рокк, — машинально поправляет Том, словно это имеет решающее значение.
— Именно, рокк, — киваю я. — А вы думаете, что это чача. Последите-ка за моим шагом.
Сделав несколько показательных и совершенно произвольных движений, я приближаюсь к паре и выхватываю Жанну из объятий разинувшего рот жениха. Дабы не тратить понапрасну энергии, я закручиваю девушку вокруг себя, а сам едва переступаю на месте.
— И главное, — добавляю, — предоставляйте действовать даме. В чем-в чем, а в этом у вас опыт есть.
И увлекаю Жанну в толпу, подальше от ревнивого взгляда любимого.
— Я велел тебе быть налицо? — говорю я, машинально топчась на месте.
— Как видите, я не перешла турецкой границы, — хмурится Жанна, так же машинально покачиваясь в ритме танца.
— Но переходишь границы моего терпения.
— Жестокий вы человек, — плаксиво произносит она и добавляет без всякой связи:
— Вы не читали Хемингуэя…
— Нет. Не читал.
Страдальческим голосом, словно стараясь выиграть время, Жанна продолжает:
— У Хемингуэя есть рассказ об одиноком старом человеке, который часами просиживает в барах, потому что ему не к кому пойти, а ему хочется, чтобы вокруг было чисто и светло… Рассказ так и называется «Чисто и светло». Но вы не читали Хемингуэя…
— А ты не читала учебника по криминалистике. И оставила на рюмке отпечатки пальцев. Вообще понаделала уйму глупостей. И, наконец, яд…
— Яд? — в ужасе отшатывается Жанна. — Я его не травила…
— Ну, ладно, хватит голословных деклараций. Рассказывай, что было в тот вечер и вообще что было между тобой и Мариновым.
Жанна растерянно оглядывается, словно рассчитывая на помощь окружающих. Но окружающие, прижатые друг к другу, покачиваются в гвалте и дыму, и даже моя экстравагантная манера танцевать не в состоянии привлечь их внимания. Но вот девушка замечает Тома. Стоя у двери, он с мрачным лицом следит за нашими движениями. Прочтя в глазах девушки призыв, Том было направляется в нашу сторону, но я предостерегающе поднимаю руку. Лев поджимает хвост.
— Я сказал тебе: и мое терпение имеет границы. Не оглядывайся. Жених твой покуда вне игры. Сейчас танцуешь ты. Ну!
— Поверьте, ничего между нами не было… Как вы вообще можете допускать… Он был такой противный… Но Том заставлял меня водить его за нос. Понимаете, из-за денег… Тому нужны были деньги, и он заставлял меня брать у него… Два раза я посылала Маринова за конфетами или за коньяком — и брала… Я думала — он ничего не замечает… У него было много денег, а я брала понемножку…
Рассказывая, Жанна все норовит взглянуть на Тома, но в глазах ее уже страх, а не призыв о помощи. Однако Том куда-то улизнул или просто переменил позицию — я его в толпе не вижу.
— И вот однажды… в тот самый день… он позвал меня вечером к себе и сказал, что ему все известно… что я — воровка… что он сообщит в милицию, если я не перестану упрямиться, что у него серьезные намерения, что он мне купит меховое пальто, что будет носить меня на руках и так далее… Что я или останусь у него, или прямо угожу в милицию… Но я приготовилась к этому заранее — плеснула ему в рюмку из пузырька, чтобы он скорей заснул…
Жанна молчит, словно до нее лишь сейчас доходит весь смысл ее поступка.
— И он заснул. И надолго заснул. А кто вам дал цианистый калий?
— Цианистый калий?! — Жанна меняется в лице. — Что вы! Это было снотворное. Том сказал, что снотворное…
— Том все может сказать… На суде никто не станет интересоваться, что именно сказал Том.
— Том сказал, что это снотворное, — повторяет настойчиво Жанна. — Честное слово, я думала, что снотворное. И налила ему немного в рюмку… Маринов отпил чуть-чуть, но не заснул. Сначала бубнил то о шелке, то о мехах, то о милиции… Потом вдруг скорчился, покрылся потом, побледнел и замолчал… И сказал, что ему очень плохо.
— Надо же! Его угощают цианистым калием, а он жалуется… И что потом?
— Потом он встал и велел мне уходить… И проводил через зимний сад. Он всегда, когда у него бывали гости, выводил их через зимний сад, чтобы соседи не видали…
— А где пузырек?
— В саду… В кустах… Я выбросила потом.
— Ох, уж эти женщины! — вздыхаю я. — Выберут самое потайное место!
Магнитофон замолкает, наконец.
— Уф, никогда еще не танцевал так долго… и так хорошо, — вытираю я пот.
Подхватив под руку Жанну, я пробиваюсь к выходу.
— Куда? — хватает меня за рукав лохматый именинник, который встречает новую партию гостей. — Веселье только начинается.
— Схожу за цветами, — отвечаю я. — Неудобно… С пустыми руками…
— Брось цветы… Тут полно цветов. И все в нейлоновых чулках. Принеси-ка лучше коньяк. А то весь вылакали, черти.
— Будет и коньяк, — щедро обещаю я. — Веселье только начинается.
Таща за собой Жанну, я стремглав скатываюсь вниз по лестнице.
Напрасная спешка. Том внизу — дежурит у подъезда. Мы транзитом минуем мимо его неприкаянной фигуры. Жанна поворачивает голову — хочет взглядом что-то сказать ему на прощанье, но я вовремя дергаю ее за руку.
На улицах ни души. Только ветер и дождь. Мы с Жанной шагаем по мокрым тротуарам, всматриваясь в свои тени. Тени постепенно становятся длинней. Затем все короче и короче, пока не исчезают за спиной. А потом снова выскакивают и опять начинают расти. Шаги глухо отдаются во мраке. И не поворачивая головы, я чувствую, что Том тащится за нами следом. Остановившись на углу, круто поворачиваюсь кругом.
— Слушай, детка! Ты что — решил перенять у меня ремесло? Тогда позволь мне дать тебе совет: не делай этого по-идиотски. Следишь за кем-нибудь — следи издалека, а не наступай на пятки.
— Я не слежу… Я жду, когда вы отпустите Жанну и мы сможем пойти домой.
— Ах, да, молодая семья. А в загсе вы расписались?
— Распишемся…
— Когда? После дождика в четверг? Ну, ладно, сматывайся, некогда!
— Жанна! — взывает студент, многозначительно глядя на девушку.
— Что Жанна? Не видишь — конец браку. Завтра начинается следствие. Марш и без разговоров.
Идем дальше. На этот раз шагов третьего не слышно. Жанна в каком-то оцепенении шагает рядом со мной, как автомат. Глядя на тени, которые то исчезают, то появляются у наших ног, я размышляю над монологом Жанны, а на душе у меня так тяжело, будто я веду уже девушку в камеру.
— Сегодня без зонтика, — говорю я, глядя на ее мокрое от дождя лицо.
— Забыла… Я вообще сегодня не в себе…
— Давно уже, надо думать, не в себе, если впуталась в эту историю…
Она не дает себе труда возражать. Мы молча шагаем по тротуару, и я все размышляю над монологом девушки, увязывая его с версией.
Дождь разошелся не на шутку, но для меня это пустяки, а Жанна вообще его не замечает. Ветер, налетая то спереди, то сзади, обдает нас потоками воды — вообще заботится, чтобы на нас, упаси боже, не осталось и пяди сухой. Тоскливый месяц — декабрь.
— Что же теперь будет? — шепчет девушка, словно обращаясь к самой себе.
— Уместный вопрос. Жаль только, что ты задаешь его так поздно, — кисло замечаю я.
Потом, взглянув на девушку, смягчаюсь.
— Что будет? Не знаю. Поживем — увидим.
Я хочу добавить, что утро вечера мудреней, но мы подходим к ее дому, и мудрая сентенция остается при мне.
Медленно пройдя по мощеной аллее, входим в прихожую и спускаемся в подвал.
— Так вот, без шуток, — говорю я, останавливаясь перед дверью тети Кати. — Отсюда пока что ни на шаг. Считай себя под домашним арестом.
Кто-то проходит у нас за спиной и, услыхав последнюю фразу, останавливается в нерешительности.
— Жанна? Какой арест?
— А, товарищ Славов, — поворачиваюсь я. — Вот кто нам поможет. Ваша знакомая находится, как вы слышали, под домашним арестом. Я попросил бы вас проследить, чтобы она не выходила из дому.
— У меня нет опыта в подобных делах… — буркает инженер и с тревогой посматривает на нас.
— Не беда. И я когда был маленький, ничего не понимал в убийствах.
И поднимаюсь наверх. На последней ступеньке останавливаюсь и прислушиваюсь. Инженер озабоченно расспрашивает девушку. Жанна что-то лепечет в ответ. И внезапно разражается плачем. Голос инженера успокаивает: «Не надо. Все уладится, вот увидишь!» А рыдания продолжаются. Хорошо, что меня там нет.
Вот и дожили до утра. Хотя бы для того, чтобы установить: утро не всегда мудренее вечера. Зато сырее и холодней. Тяжелые потоки воды хлещут в окно нашего кабинета. Такое впечатление, что тебя вмонтировали в Ниагарский водопад. С той разницей, что там, наверное, светлее.
Сидя за столом с сигаретой в зубах и в лихо сдвинутой на затылок шляпе, я жду, когда машина придет в движение. Это произойдет не раньше восьми. Значит, у меня есть еще четверть часа, чтобы просмотреть газету. Разложив ее на столе, я углубляюсь в колонки текста, но мысли мои скачут где-то далеко.
Вы читали Хемингуэя? Я три дня газеты не читал, а она мне — Хемингуэй!
Подперев щеку рукой, я смотрю на свои ботинки, замызганные липкой грязью: чисто… Тускло светят над головой знакомые сорок ватт: светло… Совсем, как в рассказе этого самого. Слов нет, каждому хочется, чтобы вокруг было чисто и светло. Но если ты ради этого готов на грязные и темные поступки, пеняй на себя, если вдруг окажешься в чистой и светлой тюремной камере. Опять сентенция. Опять афоризм.
Ты, моя девочка, не единственная, кто знает что-то о чистом и светлом. У меня, между прочим, тоже есть воспоминания на эту тему, только связанные не с Хемингуэем, а с летним дансингом на берегу. Это был наш последний вечер. Мы сидели на террасе ресторана, а внизу рокотало море. Мы подождали, пока подойдет официант, потом подождали, пока он принесет вино, а потом продолжали молчать, хотя ждать уже было нечего.
— Ты наговорила мне кучу вещей, — замечаю я наконец. — В том числе, должно быть, много верного. Но не ответила на мой вопрос.
Она с укором смотрит на меня.
— Ответила…
А, поцеловала… Но в ответе, не сформулированном в словах, всегда есть какая-то недоговоренность. По крайней мере для меня. Профессиональная привычка.
— Значит, вопрос решен? — настаиваю я.
— Ты сам должен его решить. И не сразу. Ты поймешь, когда. Так часто все начинается хорошо, а кончается очень плохо. Поэтому просто начинаешь бояться всего, что начинается хорошо.
— Фатализм и суеверие, — бросаю я. — Религиозные предрассудки. Роль судьбы в древнегреческой трагедии.
Она улыбается. Улыбка получается немножко грустной.
— Давай лучше потанцуем.
Так что мы все-таки танцуем — горькая чаша не минует меня. Мелодия та же, море все так же шумит где-то в темноте, внизу. И я все так же, словно автомат, переступаю с ноги на ногу. К счастью, я вскоре забываю, что я именно делаю, и смотрю-смотрю в поднятые на меня глаза.
— Значит, в один прекрасный день я выхожу у вас на станции и застаю тебя готовой, да?
— Готовой? Как? В смысле туалетов?
— Психологически. И нечего размышлять о вещах, которые начинаются хорошо, а кончаются плохо, ясно?
Она смотрит поверх моего плеча, я на нее, и мы танцуем в желто-зеленом свете дансинга.
Потом, когда мы расстаемся, я, начисто оглупев, говорю:
— Оставь мне что-нибудь на память.
— Ты боишься за свою память?
— Фотографию, — прошу я. — Ту, что у тебя в сумочке.
— Милиции, — вздыхает она, — все известно.
И протягивает карточку.
Карточка и мелодия — это совсем не мало для того, чтобы удержать воспоминания. Мне по крайней мере достаточно. Карточка. И мелодия.
Восемь с минутами. Поднимаю трубку и набираю номер.
— Что? Все еще не приходил? Ну, и дисциплинка… Ах, болен… Хорошо, что вы догадались мне об этом наконец сказать.
Ну, раз судебные медики стали болеть, значит, мы явно прогрессируем. Изнежились… Пьем чай, болеем…
В дверь стучат. Входит лейтенант. Протягивает папку с материалами.
— А сведения о цианистом калии?
— Пока еще не приносили.
Лейтенант смотрит на меня — ждет, вероятно, какой-нибудь шутки, но мне сейчас вовсе не до шуток. Он, поняв это, выходит. Взяв рассеянно папку с документами, я начинаю ее листать. Так, понятно. Машина работает. Устанавливает. Документирует.
Вот пачка фотографических снимков, сделанных во время осмотра помещения. Узловые. Обзорные. Детальные. Семейный альбом готов. Правда, нельзя сказать, чтобы полный. Другое дело, если б объектив можно было устремить в прошлое. Тогда снимков было бы больше. И динамичных. Сочных. Маринов с разомлевшим лицом держит на коленях Дору. Маринов и Баев за столом. Считают деньги, подписывают расписки. Маринов и Димов с молоденькими девушками. Дольче вита, как говорится, сладкая жизнь. Коньяк и скрещенные женские ножки. Маринов увивается вокруг Жанны…
Жанна тоже фигурирует в папке. Не в воображении, а реально. Я держу в руках фотографию, сделанную, вероятно, год назад. Совсем молодое и чистое лицо. Ни помады, ни модной прически. Миловидна, но не вызывающа. Живая девушка… судьба которой может быть исковеркана из-за мертвого подлеца. Ну, что ты скажешь, инспектор? Что сказать? А что говорил старик? «Пиши-ка самоубийство». И правильно — пиши самоубийство. И, что называется, дело с концом. От этого никто не пострадает. Кроме принципа. Но то принцип, а то живой человек…
Я встаю и принимаюсь измерять шагами расстояние от стены до стены. И мысли шагают со мною рядом. В дверь опять кто-то стучит. Входит старшина. Наконец-то!
— Вот список лиц, которым за последние три года отпускался цианистый калий.
Нетерпеливо перелистываю его. Если я рассчитывал увидеть имя Колева, значит, я ошибся. И вообще-то должен радоваться. Доктор мне симпатичен. Характерец, правда, ого-го, но и у меня не лучше. Только вся версия — к чертям. Нету одно-го-единственного имени в списке — и все-все рушится. Милая девочка, не знаю, понимаешь ли ты меня.
Потом — взгляд мой непроизвольно задерживается на чьем-то имени. Не том, что я искал, а совсем другом. Посидев с минуту в раздумье, я вскакиваю, засовывая список в карман и, на ходу сорвав с вешалки плащ, скатываюсь вниз по лестнице.
На дворе — библейский потоп, но мне некогда заниматься метеорологическими наблюдениями. Надо нанести несколько визитов и в первую очередь навестить одного больного приятеля.
Остановившись перед закопченным фасадом дома, в котором проживает мой Паганини, я начинаю подниматься по лестнице в тайной надежде, что судебный медик расположился не под самой крышей. И не угадываю. Светило вскрытий живет на самой верхотуре. Мне открывает пожилая женщина. Я следую за ней по коридору, ожидая увидеть мрачную мансарду с заплесневелыми, пыльными книгами и анатомическими изображениями людей с содранной кожей.
И опять не угадываю. Комната, в которую я вхожу, вся в каких-то сложных изломах, с обилием верхнего и бокового света и размещенными по углам лампами в кокетливых разноцветных абажурах. Но что потрясает меня больше всего, так это буйство всевозможной растительности. Бегонии, фикусы, лимоны и прочие овощи в разнокалиберных горшках, переплетаясь, образуют, пышные джунгли, которые тянутся чуть не до потолка. В глубине этих джунглей вместо тигра безобидно развалился на кушетке под тремя шерстяными одеялами, с толстым компрессом вокруг шеи, мой Паганини вскрытий. Слегка приподнявшись на локтях, он страдальчески улыбается.
— Что это, сон? — восклицаю в изумлении. — Или я ошибся адресом? Хотя почему… Трупы и цветы… Все нормально. Совсем как на кладбище… Ну, старик, что это с тобой стряслось?
— Ничего. Обыкновенный грипп, — отвечает он сиплым голосом. — А ты спешишь произвести осмотр?
— Обыкновенный грипп, — говорю я назидательно, — люди переносят на ногах. И на работе.
— С тридцатью девятью градусами?
— Градусы куда важней в напитках. А нам пока еще рановато выпивать. Ну, да черт с тобой. Я хочу знать, что ты установил.
— Установил почти то же самое, что я тебе уже сказал. Слава богу — стреляный воробей. Цианистый калий — лошадиная доза.
— И все?
— Установил и наличие люминала. Бог его знает откуда. Может, он глотал разные порошки?
— Какое количество?
— Незначительное… В отличие от цианистого калия. Вообще, моя версия подтверждается.
— Да? А что это была за версия? — неторопливо закуриваю я.
Паганини грустными глазами следит за тем, как я выпускаю изо рта плотную струйку дыма.
— Ах, да, — вспоминаю. — Вы с Мариновым выпивали, ты сообщил ему, что у него рак, и в утешение угостил цианистым калием… Как же, помню…
Судебный медик сопит, возясь в своих многочисленных одеялах, но не думаю, чтоб он злился. Его ничто не в состоянии разозлить.
— Раз у тебя не хватает интеллекта придумать что-нибудь поумней, пиши! — буркает он. — Вообще пиши, что хочешь, дорогой. Только не превращай мой невинный грипп в агонию.
Он снова бросает завистливый взгляд на струйку дыма, которую я пускаю, и указывает мне на низкий столик, где среди разных пузырьков с лекарствами высится бутылка коньяку.
— Пей в счет аванса за сигареты, которыми ты будешь меня угощать.
Но мне некогда распивать с ним. Мне предстоят еще два визита, которые решат все. Махнув виртуозу на прощанье рукой, я торопливо выхожу на площадку и чуть не бегу вниз. Что толку в опыте, если к концу каждого расследования испытываешь такое же нетерпение, что и много лет тому назад, во время своего дебюта?
Первый визит отнимает у меня много времени — из-за расстояния. Пока идешь туда, пока назад… Сам же визит, неожиданно для меня, оказывается коротким. Что не мешает ему однако быть весьма содержательным.
Спустя немного времени я опять в поликлинике среди беременных женщин. Пробившись к двери, я жду, когда выйдет очередная пациентка, и просовываю голову в кабинет.
— Можно?
— Можно, — отвечает мне человек в белом халате. Это не доктор Колев.
— Мне нужен Колев…
— Доктор Колев со вчерашнего дня в отпуске…
Обратная дорога. Не хватает, чтобы он куда-нибудь смотался… Отпуск в декабре! Случается и такое… В эру атома никого ничем не удивишь.
Обиталище мертвеца. Справляюсь о Жанне. Послушно сидит в комнате. Поумнела, значит, наконец, хоть и с некоторым опозданием. Затем стучусь к доктору и вхожу. Комната такая же, как у Славова, только нет той чистоты и уюта. Конечно же, человек моего склада. Две полки с медицинской литературой, незастланная кровать, на столе — разбросанные рукописи, а за столом — сам Колев. Он отрывается от работы и кивает мне.
— А, это вы… Заходите.
— Так-то вы отдыхаете? — спрашиваю я, показывая на рукописи.
— Вот именно.
Лицо Колева не выражает благодарности за то, что я даю ему возможность отдохнуть.
Всякий раз при виде медицинских книг я испытываю легкую грусть. Первая любовь не забывается. Колев замечает завистливые взгляды, которые я бросаю на толстые тома. На лице его появляется улыбка, внезапно смягчающая его резкие черты.
— Это не судебная медицина.
— Судебная — не судебная, все равно она всегда интересна. У меня друг, так он просто мечтал о медицине, как некоторые мечтают о большой любви.
— И что же?
Я небрежно машу рукой.
— Не состоялось… Но это уже совсем другая история. Вернемся к нашей. Я вот смотрю — сидите, работаете. Научный труд, по всей вероятности. И немало сделано. И все это пойдет прахом?
— Ваше участие меня трогает, но я вас не понимаю.
— Все пойдет прахом, говорю. Рухнет.
— Почему рухнет?
— Из-за того, что вы совершили глупость. Из-за того, что продали Маринову цианистый калий. Да, сколько вам, между прочим, заплатил за это покойник перед тем, как сделаться покойником?
Лицо Колева снова приобретает привычно хмурое выражение.
— Ничего я не продавал. Никто мне ничего не платил.
— Слушайте, доктор, — говорю, — бывают случаи, когда упорство приносит желанные результаты. В научной работе, например. Но сейчас оно абсолютно бессмысленно. Вот это видите?
Я вытаскиваю из карманов выписки из протоколов.
— Не понимаю, — упирается врач.
— А если я покажу вам здесь имя Евтимовой, вашей родственницы, биолога, поймете?
Он отрицательно качает головой.
— Ничего не понимаю.
— Очень жаль, — повожу я плечами. — Стало быть, я ошибся. Стало быть, шерше ля фам. Тогда придется задержать Евтимову.
— Вы шутите? — вскакивает Колев. — Что общего может иметь Евтимова с… с…
И почему это все думают, что я вечно шучу? Лицо, что ли, у меня такое?
— С отравлением Маринова, хотите вы сказать? Что ж, могу объяснить. Я только что был у Евтимовой, показал ей эти бумаги. Она, как видно, толковый человек. И вообще я установил, что с женщинами мне бывает легче столковаться. Она призналась, что взяла цианистый калий для каких-то там своих опытов, а остаток отдала Маринову, когда он попросил об этом.
— Чушь! Она не была даже знакома с Мариновым. В глаза его не видала!
— И мне так казалось. Но Евтимова утверждает, что была знакома с Мариновым и, причем, оказывается через вас. Значит, все совпадает. Тем более что сами вы отрицаете свою вину. Чего же еще копаться?
Я закуриваю и делаю вид, что собираюсь уходить.
— Но вы не можете… Не имеете права… Она не знает, что говорит… Воображает, что спасает меня таким образом…
— Не воображает, — прерываю я. — Действительно спасает. Виновник налицо. Расследование окончено. Приятного отдыха!
Колев сидит, склонившись над столом, словно тщательно взвешивая услышанное. Мои последние слова выводят его из оцепенения.
— Перестаньте. Евтимова не виновата.
— В таком случае виноваты вы. Другой возможности нет. И давайте не терять времени: сколько вам заплатил Маринов?
Колев, как загипнотизированный, встает со стула и приближается ко мне с белым от гнева лицом.
— Слушайте, инспектор, вы до того привыкли иметь дело со всякими мошенниками, что забываете: на этом свете есть и другие люди. Ничего мне не платил ваш Маринов. Да я бы ничего у него и не взял. Если на то пошло, я сам ему заплатил. Заплатил ядом, чтобы ваш Маринов отправился ко всем чертям.
Как вам понравится — «мой Маринов». Словно я его родил и воспитал! Народ пошел — сплошные неврастеники.
— Ничего не понимаю, — вздыхаю я. — Но обещаю понять при условии, что вы начнете сначала.
Врач проводит худощавой рукой по волосам и пытается успокоиться. Я ускоряю этот процесс, протягивая ему сигарету. Доктор жадно затягивается.
— Маринов жаловался в последнее время на боли в желудке. Я сводил его к своему коллеге. Установили рак.
— Когда обнаруживают рак, пациенту об этом не сообщают. Есть ведь такой принцип.
— А я еще позавчера вам сказал, что в известных случаях плюю на принципы. Из-за принципов мы порой забываем о людях…
— Без сентенций! — призываю я. — И — ближе к теме!
— Маринов догадывался, мне кажется, и все время приставал с расспросами. И в то же время продолжал свои художества. Стал преследовать Жанну. И однажды я просто не выдержал: «Ты что же, говорю, до могилы будешь безобразничать? Не видишь, что одной ногой в гробу?» Он понял. И так как был труслив, как заяц, знал, что его ждут страшные мучения, попросил у меня яду. Я отказал. Он настаивал. И продолжал свои безобразия. Мысль о смерти делала его агрессивней, чем когда бы то ни было. «Он и эту маленькую испортит», подумал я. И когда однажды узнал, что у Евтимовой есть цианистый калий, попросил у нее якобы для опытов. И дал ему, вашему Маринову. Теперь поняли?
— Понял, что вы наплевали не только на принцип, но и на свою профессию. Человек мог прожить еще столько лет! Больные раком живут годами…
По лицу Колева пробегает гневная дрожь. Бросив в угол окурок, он приближается ко мне.
— Ничего вы, значит, не поняли. Это был мерзавец… Махровый мерзавец, разлагавший все вокруг себя. И когда я нашел для него яд, я даже обрадовался… В конечном счете ведь я не стал бы совать ему силой бутылку в рот. Он сам решил свою судьбу. А мертвый мерзавец, я полагаю, всегда приятнее живого.
— Мертвый мерзавец… И живая девушка… — бормочу я себе под нос.
— Какая девушка? — удивляется Колев.
— Такая… в платье.
— Да, мы с вами говорим на разных языках!
— Ничего подобного, — возражаю. — Мы отлично понимаем друг друга. Должен признаться — вы с самого начала были мне симпатичны. Только меня, к сожалению, никогда не назначают председателем суда. Разделение власти, понимаете? Судебная, исполнительная и т. д. Возьмите с собой чистое белье. А о сигаретах не беспокойтесь.
И вот я опять на фоне тех же знакомых декораций — пустые письменные столы, окно, в которое хлещет дождь, подслеповатая желтая лампочка. История кончается тем, чем началась — обычный прием ленивых авторов. Ничего, как видите, не изменилось, за исключением небольшой подробности. Меня не ждет новое расследование, не ждет свидание с мертвецом. Впереди несколько свободных дней, и я сумею, наконец, сделать кое-какие неотложные дела. В том числе съездить в провинцию по поводу одной личной истории. Приближается Новый год.
Бодро сдвинув шляпу на затылок, я подхожу к своему любимому наблюдательному пункту — окну. Сквозь косые полосы дождя смутно вырисовываются голые деревья, мост, улица. Прохожие с зонтиками останавливаются возле витрин, заходят в магазины, делают покупки. Мне тоже надо кое-что купить. Пора уже подумать о преемнике моего плаща-ветерана, которому стукнет скоро десять лет.
Дверь за моей спиной открывается. В комнату входит старшина.
— Вас вызывает к себе начальник.
Надо полагать, не для того, чтобы преподнести мне розы.
Так и есть. Начальник, разумеется, доволен быстрым окончанием расследования. Дело только в том, что произошел новый случай… И так как другие инспекторы заняты… Остается поехать мне.
Я опять стою у окна и жду телефонного звонка. Потом спущусь по лестнице, сяду в машину и надвину шляпу на лоб, чтобы изолироваться на несколько минут и подумать об одном деле. Близятся праздники. Вот тогда я и займусь своей личной историей. На какие дни приходятся они? Только бы не на четверг. Так или иначе, до праздников остается целых две недели. А пока надо думать о ближайшей перспективе — маленьком интимном свидании с мертвецом. На этот раз вечером, для разнообразия.
За спиной звонит телефон.
— Готово? Сейчас спускаюсь.
На ходу сорвав с вешалки плащ, я на ходу натягиваю его на лестнице. Машина урчит внизу. Начинается новое расследование. Не знаю, понимаете ли вы меня.
Рабочий день мой кончается поздно. Случай, надо признаться, не из легких. Пока что сплошной туман. Я иду по улице под дождем и пытаюсь, насколько это возможно, что-то разглядеть в тумане. Шагаю, засунув руки в карманы своего старого плаща, и мысли шагают со мною рядом.
Улица, как зебра, изрезана тенями и полосами света, падающими от ламп и из освещенных окон. Я неожиданно ловлю себя на том, что вместо того, чтобы обдумывать версии, считаю темные и светлые полосы. Это нехороший признак. Ничего, пройдет.
Свет… Тень… Опять свет… Опять тень… Мы, как фотографы, неразлучны с темнотой. Павел и Виргиния… Инспектор и ночь… Проходишь через разные человеческие истории и тащишь на плечах этот принцип. Через самые разные человеческие истории… Кроме своей собственной… Тень… Свет… На дансинге было светло. Поблизости шумело море. А еще ближе стояла девушка. Так близко, что какой-нибудь вульгарный тип сказал бы, что она у меня в руках.
Путь лежит мимо обиталища Маринова. Но мне это теперь ничего не говорит. Дом этот зачислен уже в графу призраков, оставшихся, как старые ненужные вещи, где-то в чулане воспоминаний. Медленно прохожу я мимо двери и заржавелой железной ограды. Передо мной появляется пара. Юноша и девушка идут в обнимку под зонтом. Приходится обняться — зонтик маленький (надеюсь, вы улавливаете связь?) Девушка — Жанна. Юноша — не Том. Только поравнявшись со мной, они узнают меня.
— Инспектор! — шепчет Славов.
— Спокойной ночи, инспектор! — слышу я голос Жанны.
Не оборачиваясь и не замедляя шага, приветственно взмахиваю рукой. «Спокойной ночи!» говорю я про себя. Нет смысла кричать на улице.
И, засунув руки в карманы, с потухшей сигаретой в уголке рта, продолжаю себе шагать по темным и светлым полосам.
Так о чем мы, бишь, говорили?. Ах, да, о погоде… Значительная облачность с осадками в виде дождя в западных районах страны… Советую — не выходите без зонтика.