«Зачем ждать подробностей? О ком угодно подробности расскажут его ближние. Его ближайшие. Его дальние знакомые, когда-то услышавшие о нём чью-то сплетню и украсившие эту сплетню деталями, изумительными по своему идиотизму. Когда у нас нет денег, ближние сговариваются против нас.
Когда у нас нет денег, вещи сговариваются против нас. Эти вечно проклинаемые двери, половицы и кровати; и стена, отделяющая тебя от других, тонка и полупрозрачна. У тебя нет денег на приличную мебель, которая не скрипела бы, как чёрт знает что, и на следующий день подробности твоей личной жизни уже известны определённому количеству людей, именуемому в просторечии „все“. На следующий день квартирные хозяева, родственники и проч. смотрят на тебя недовольно, неодобрительно. У тебя нет денег купить себе особняк со звуконепроницаемыми стенами. Не приводи никого. Лежи смирно. Никаких резких движений. Антиутописты придумывают больших братьев, глядящих с экранов, — зачем? На каждом шагу ты встречаешь братьев и сестёр, которые следят за тобой без помощи экранов. Ничего трагического в этом нет, мало ли что в романах пишут. Но иногда бывает неприятно. Можно не обращать на них внимания. Можно бить некоторым из них морды. Лучше всего заработать или украсть деньги и построить себе звуконепроницаемую стену, тогда ты сможешь позволить себе большее количество незапланированных движений и на какое-то время выпадешь из общности, называемой „все“. Часть „всех“ определит тебя как „личность“, придёт с фотоаппаратом к тебе домой и будет снимать на плёнку картинки, которые ты повесил на своей стене, а потом — снимать перед тобой штаны, потому что ты „личность“. В журналах на эту тему пишут что-то вроде: английская топ-модель Мэри Джонс (на фотографии — наизауряднейшее курносое скуластое веснушчатое личико) — получила название „личности“ благодаря особым достоинствам фигуры — отсутствию груди и бёдер, т. е. соответствию современным шаблонам, отсюда можно сделать вывод, что понятие „личности“ de facto равняется понятию „шаблона“, просто шаблоны везде разные, — так вот, Мэри Джонс покрасила все стены в своем доме в ярко-оранжевый цвет! Потому что этот цвет считается счастливым для людей, родившихся на стыке созвездий Змееносца и Тарантула в год Шелудивого Пса! You’re did it, Mary Jones. Ye-e-ah.
Если же ты не будешь спать и пить с кем надо (с такими, как Мэри Джонс, олицетворённая анорексия, и её спонсор, лесное чудовище) или воровать (высокое искусство, требующее почти ежедневного совершенствования), то, возможно, у тебя не будет своей стены никогда. Но если ты не боишься ничего, это частично решит проблему. Можно обойтись без стены. Можно выйти от них на улицу, что не равняется „панели“ и „распиванию самогона под забором“. Подумайте сами, чему это равняется, если не разучились думать, ведь вам же четко и ясно сказали: никаких лишних движений. Мысли. И всего остального. Hey, baby, твои братья и сёстры во Христе следят за тобой. Они отсидели свои среднестатистические восемь часов на работе и досмотрели все телесериалы, им больше нечего делать, теперь они будут смотреть на тебя. Они уже прочитали в журнале про ярко-оранжевое бельё Мэри Джонс и теперь хотят краем глаза полюбоваться на бельё своих сестёр и братьев. Не утешай себя, моя любимая, тем, что вокруг „большой город“: с тех пор, как ты в провинции в девятом классе трахалась после уроков на парте малопонятно с кем, а к двери был придвинут учительский стол, и за стенкой всё слышал завуч, ничего не изменилось. У них всегда будет незыблемое мнение касательно цвета твоего белья, и не дай бог, если он им не нравится. „Все“ тем и отличаются от всех остальных, что у них на всё есть незыблемое мнение. Они всегда знают, как надо. Они врут, они не знают, как надо. Они всегда врут. Они знают, что „женщина не должна иметь столько любовников“ и „нормальной женщине не нравятся другие женщины“. Если ты бунтуешь, тебе должно быть пятнадцать лет, ты должна громко рыдать, бить кофейные чашки, воровать мамашину косметику и, устав ждать рок-музыканта на „Харли Дэвидсоне“, высовываться в окно и орать: „Е-э-э-эсть еще здесь хоть кто-то, кроме меня?!“ Другие варианты бунта для смотрящих-на-тебя неприемлемы и просто не укладываются у них в голове. Они не готовы к ним. Иногда смотрящие узнают о них — это, как правило, бывают краткие и поверхностные сведения, — и это забавляет. Как забавляло Уорхола, пока Валери не пришла к нему, чтобы его убить. Когда она подняла руку с пистолетом, это было одно из лучших лишних движений в мире; и пусть процент населения, именуемый „все“, думает, что лучшее — это движения дистрофичных бёдер Мэри Джонс. Это когда-нибудь закончится. Пусть они смотрят, мы привыкли. У них пока еще есть шанс досмотреть это до конца».
Миша смотрел американский матерный мультик, сделанный по образцу «Семейки Аддамс». Один мальчишка с карикатурной рожей дразнил другого, распевая на мотив американского народного кантри:
Твоя мамаша — сука!
Твоя мамаша — сука!
Ёбаная сука!
Возможно, просмотр этой ерунды означал подсознательное согласие с оценкой деятельности его матери как неадекватной.
Ася сделала вид, что приняла правила игры, если они были, и тоже не произносила ни слова. Ее лицо было безмятежным и слегка задумчивым, как у святой на итальянской возрожденческой картине. С таким лицом хорошо идти на казнь или в пустыню, а не полировать ногти, валяясь на постели. Вскоре припёрся Виткинд и помешал ей.
— Аська! — донёсся его голос сквозь двойную дверь. — У вас что, звонок не работает?! У вас не дом, а исчадие ада!
— Это не у нас, — ответила Ася равнодушно, — это у свекрови. Не знаю, почему она экономит на электрике.
— Нет, ну, блять! Звонишь, звонишь, свет горит, а толку — ни хрена. И ничего не чинят из принципа. Вы ещё дверь забаррикадируйте среди бела дня! — агрессивно посоветовал он.
— Ага. Как одна из моих соседок по московской общаге, которую потом из-за паранойи выселили. Придвинула к двери обе кровати и полдня орала, что в общежитии у всех СПИД, свинка и герпес. А потом меня спрашивают, почему я тогда такие чернушные статьи писала… Хочешь выпить?
— Щас, — сказал Виткинд, разматывая шарф. — Я тут такую вещь узнал! Ни черта не угадаешь! Знаешь, на ком женился Марик Шимановский? Я бы с ней спать не стал ни за что!
— Опять женился? — деланно-равнодушно осведомился Миша, убавляя звук.
— На ком? — спросила Ася, присматриваясь к Виткинду. Оделся он на этот раз, как луркморовское небыдло, в мятые вельветовые брюки и куртку из секонд-хэнда. Из сумки торчала свёрнутая вдвое газета «Вестник иудаизма». — На Кате Немченко?
— Нет! — возмущённо заорал Сергей. — Не скажу. Угадай.
— На белобрысой Марте.
— Ещё хуже! Ещё страшнее!
— Куда страшнее?
— Есть куда! Ещё страшнее! Ещё толще!
— Сдаюсь. На ком?
— Я вам сейчас его ёбнутые свадебные фотографии в интернетах найду. Совершенно жуткая баба. Да. Сука, он женился из-за денег! У него всегда на уме были одни деньги. Теперь я точно это знаю!!
Миша свернул окно с матрицидным мультиком и медленно вышел из комнаты. Наступила пауза.
— Пиздец, — прокомментировал Виткинд, оценив ситуацию. Правда, Ася была уверена, что он понял её очень по-своему, как и всё, что он понимал, если понимал. И не была уверена, что он об этом никому за ее спиной не расскажет.
— Не расстраивайся, — ободряюще продолжал Сергей, считавший себя чуткой и отзывчивой натурой.
— А ты бы на моем месте расстроился?
— Не знаю. Странно всё это. Времени-то до фига и больше прошло. Я думал, вам обоим уже на Марка плевать.
— Не твоё дело, извини, конечно.
— Нет, я всё понимаю, что можно планировать жить втроём, но с этим наркоманом…
— А ты не наркоман? Кто водил машину под бензедрином?
— У меня был выбор! — заорал Виткинд, отбрасывая «Вестник иудаизма». — Или я веду, закинувшись бензедрином! Или я не еду на работу вообще! И меня выкидывают! Ты же знаешь, что мой тогдашний начальник — козёл, а я в тот день был с жуткого похмелья.
— Несчастный Владимир Иосифович, — ностальгическим тоном произнесла Ася. — Как вы все его доводили, подонки. А что он такого плохого делал? Подумаешь, социопатия и алкоголизм. В наше время этим страдает каждый третий.
— Но это были его проблемы! И нечего их вешать на окружающих. Такие, как он, встают у меня на дороге чаще, чем маршрутные такси. У меня из-за них не жизнь, а сплошная метафизическая пробка. И жалеть каждую тварь этого калибра я не обязан.
— Да, я понимаю. Фейхтвангер сказал: «Когда тебе на голову плюёт человек в десять раз ничтожнее тебя, очень трудно сохранить самообладание и не наделать глупостей».
— Фейхтвангер знал, о чём говорит, — сказал Виткинд, успокоившись. — Всё-таки наш человек. В каждом из нас сидит Соломон, способный к каждому случаю присобачить притчу. Это он наверняка про антисемитов сказал.
— Это в общечеловеческом смысле.
— Какая ты стала невозмутимая, Ася, — подытожил Виткинд, как ей показалось, с явной завистью.
— Это потому, что я раньше часто возмущалась. Надоело. Всё равно толку нет. Кому в Германии нужны мои неврозы?
— Ну да. В Германию уезжают юберменши без неврозов и совести. А шлимазлы вроде меня остаются здесь.
— Почему ты заговорил об этом?
— А почему ты спрашиваешь?
— А почему ты говоришь тоном упрёка, будто мы тебе что-то должны?
— А почему люди вызывают меня для элементарных вещей типа определения почтового адреса по IP, как будто сами не могут это сделать, это же проще, чем розетку починить, — и при этом говорят со мной тоном упрёка и превосходства, будто они нобелиаты бродские, а я долбаный нищеброд?!
— Хватит, — сказал Миша, проходя в комнату. — Я у себя дома или на форуме кащенитов?
— Ты чё так долго? — переключился на него Виткинд.
— Да мать роется в моих вещах, из-за неё не мог найти один диск. Охуеть просто. Всё теперь на хуй запру.
— Итак, — торжественно сообщил Сергей, порывшись в интернетах. — Смотрите. Это его жена, зам директора вильнюсского предприятия по оптовым продажам опиума и мескалина. Эта их дрянь называется как-то иначе, но мне не выговорить.
— Боже, — тихо сказал Миша. — Я бы умер.
— Слушай, это правда пиздец, — сказала Ася Виткинду. — Это же какая-то… Галя Ройтман.
— Я тебя убью, — пообещал Миша.
— Ребята, — нервно сказал Виткинд, — давайте вы будете заниматься своими БДСМ-развлечениями без меня… Да, я бы тоже умер. Его предыдущая жена весила всего восемьдесят пять при росте сто семьдесят. А возможно, мы все трое ни черта не понимаем в женщинах. Кстати, Марк мне написал, что они с женой здесь, так что можете пообщаться.
— Нет, спасибо. Я и раньше с ним общаться не хотел. Ни черта не понимает в каббале, один претензии.
— Истинная каббала и поиск богатой толстой жены несовместимы. Грёбаный брод, что же ты такое слушаешь, Миша? От этого я бы тоже умер. У вас нет закурить?
— Разве что вот, — Ася протянула ему лотосовую сигарку.
— Это откуда?
— Видела Элину Ровенскую в спортзале, она поделилась.
— Ну, ты нашла с кем общаться, я скажу, — хмыкнул Виткинд, отрываясь от монитора. — «Человек, жизнь которого изобиловала сомнительными приключениями, человек, неизвестно откуда взявшийся; вдобавок, несмотря на изысканность манер, человек грубый»… Надоели оппозиционеры. У меня начальник набрал полный отдел молодых придурков. Какие-то анархисты, либертарианцы, работать не хотят — сидят и гадят в ЖЖ.
Когда-то Виткинд сам вёл журнал, в котором основную массу комментариев собрала запись, сделанная после развода с женой: «Женщина должна помнить, что её пизда должна быть, как раковина жемчужины, а не как грязная кухонная раковина, куда сливают жир, заварку и прочие помои». Ася прокомментировала эту сентенцию со свойственной ей лаконичностью: «Ну и мудак же ты, Виткинд».
— Серёжа, — предупредила Ася, — ты ведь сейчас пойдёшь. Это я тебе как оппозиционер со стажем говорю.
— Хорошо, пойду. И будете сами искать свою хуйню. Миша, я, честное слово, не понимаю, что в этом сложного.
— Настоящий мужчина должен идеально разбираться в технике? — насмешливо спросил Миша.
— Ты бы выключил уже это… как это называется… я не могу под это искать, всё путается в башке.
— Это Манфредини, если тебе интересно.
— Нет, не интересно. Прости меня. Как вы это слушаете, я не знаю.
— Хорошо. Пеняй на себя.
Миша порылся в тумбочке, поменял диск, установив при этом громкость на 35, и открыл окно. Дремлющая на скамье дебелая тётка пришла в себя и в ужасе воздела глаза к балкону третьего этажа, откуда раздавался визг украинской рок-певицы Ирены Карпы, известной в узких российских кругах не с лучшей стороны:
— покажу я тобі одну гарну картинку!
— та ти ліпше запхай мене руку в ширінку!!!
— Всё, — решительно произнёс Виткинд, вставая с места. — Ищите сами свою хуйню.
— Что-то не так? — спокойно спросил Миша.
— Всё так. Извини, что потревожил.
— Не надо у меня дома хамить моей жене.
— Я твою жену знаю лет пятнадцать.
— Ты считаешь, что это повод ей хамить?
— Зашибись, меня обвиняет в хамстве и хуйне человек, которого я когда-то устраивал на работу.
— Никуда ты меня не устраивал.
— Это к дяде Саше я тебя не устраивал? Он просто не согласился, несмотря на меня. У тебя, Миша, всё не по-человечески, поэтому нормальные люди не берут тебя на работу.
— Да, я давно уже работаю с ненормальными. Они мне не хамят, как ты.
— До свидания.
Ася, проигнорировав мрачный взгляд мужа, пошла провожать Сергея до автобусной остановки: его машину на днях помял какой-то анархист, презирающий ПДД.
— Нет, я могу понять, зачем писатели общаются с психами, это им для вдохновения надо, — пустился Виткинд в литературоведческие рассуждения, — но ты-то какого хера собираешь вокруг себя ебанат, как Юля Фридман?
— Молодец, знаешь, кто такая Юля Фридман, — язвительно усмехнулась она. — Бери конфетку.
— Я хочу услышать ответ, а своими конфетками подавись.
Конечно, ответа он не услышал.
Умная женщина сама должна понимать, когда можно завязывать отношения, а когда нет. Она не должна быть как мужики, которые вечно лезут, когда их не просят. Ей кажется: если я хочу с ней переспать, то она может взять меня себе насовсем. А я не для такой, как она. Эта девочка об меня разобьётся, как стекло о бетон.
Если бы у неё были мозги, она бы всё без слов поняла. Но она мыслит, как ей велели мужики. Она и протестует по их схеме. Думает, что женщина, которая не ведёт себя так, будто её к другой женщине пожизненным клеем прилепили, — всем подряд доступная шлюха, с которой каждая будет трахаться, сколько захочет, а когда надоест — пошлёт. Она должна раз и навсегда усвоить, от каких людей ей надо держаться подальше.
Четыре часа ночи. Лестница усыпана окурками и увядшими ветками вербы. Алкашей и битое стекло из коридора кто-то убрал. Ася отперла дверь, пропустила спутницу вперёд.
— Мазохисткой меня сделал приёмный папочка, — продолжала исповедоваться Жанна, — спасибо ему. Он постоянно говорил мне: дура, у тебя всё из рук валится, ты умеешь только красиво пиздеть, из дома тебя выпускать нельзя, потому что тебя кто-нибудь убьёт. А изначально я хотела быть счастливой. Хочу делать то, что хочу, и чтобы всякие твари не наступали на горло.
Да, наш папочка — он может. Только во всей этой сумятице виноват не только он.
Ася внимательно смотрела на неё:
— А почему же ты не делаешь, что хочешь?
К её спокойному доброжелательному тону было трудно придраться, но в то же время было ясно, что на уме у неё что-то не то.
— Ну, знаешь, я всегда пыталась чего-то добиться, а это так или иначе связано с насилием над собой. И с течением времени попытки добиться своего переросли в самоистязание. Надо периодически расслабляться, не всегда надо заставлять себя делать то, что ты не хочешь, то, что ты ненавидишь делать. А я привыкла себя заставлять.
— Это одна из главных проблем волевого человека. Об умении заставлять себя делать немыслимое надо вспоминать в экстремале, а не каждый день.
— Но я подсознательно боялась, что расслаблюсь, растренируюсь, разучусь — ставить хамов на место, собирать себя в кулак. Что это умение — как струна: если к ней долго не прикасаться, она заржавеет.
— А зря. Это не струна. Это — словно кнопку нажимаешь, и механизм защиты начинает работать. В любой момент.
Словно выкидное лезвие ножа, подумала Жанна. Ей было сильно не по себе.
— Деточка, я тебе ещё одну вещь скажу: если ты хочешь всего лишь «играть роль субъекта в отношениях, потому что с мужчинами это невозможно», то, во-первых, не говори больше, что у меня красивая грудь, это уже физиология, а не психология; во-вторых, я тебе сейчас покажу, как «играют роль субъекта в отношениях», ты так не умеешь и никогда не научишься, усвой это раз и навсегда.
Жанна смотрела так, будто вот-вот впадёт в истерику.
Ася понимала, что должна успокоить эту дуру, иначе её через пару секунд будет трясти, как отбойный молоток. Она сняла с неё плащ, заставила выпить полстакана водки, и тогда Жанна молча прошла в комнату и сняла остальное. Если бы её спросили: что ты чувствуешь к этой девушке? — она бы ответила: безумие. Если бы ей сказали: она может убить тебя, — Жанна промолчала бы.
Она не видит в той, которая лежит рядом, ни зеркального сходства, ни противоположности. Но она словно видит воронку, в которую затягивает всё, что ещё не забыто. Воронка расширяется, становясь колодцем с обжигающей водой на дне. Вода ничего не отражает.
Ей снилась страница, испещрённая мелкими штрихами, и дождь из мелких снежинок. И надпись сверху: это всё — хуйня. И потолок с обвалившейся штукатуркой, иронически именуемый небом.
Ночь была похожа на утро. Жанна открыла глаза, и в них обрушилась тёмно-серая муть. Наконец она начала различать в серой темноте предметы, вспомнила вчера и поняла, что это всё ещё сегодня. Она подумала:
«Что я здесь делаю?» (Ей никогда никто не ответит.)
Ася неслышно прошла к постели и подала стакан холодной воды.
— Полежи немного и иди, — посоветовала она, — не нужно, чтобы тебя видели здесь, соседская шваль скоро проснётся и потащит свой мусор.
Понимая, что слов недостаточно, она склонилась и поцеловала Жанну. Так, чтобы окончательно разбудить. Та вслушалась в тишину, которая складывалась в ноты. Ася сказала:
— Знаешь, почему в восьмидесятые так изменилась музыка Уэйтса? Это, собственно, и не его музыка, а его жены Кэтлин Бреннан. Она сумасшедшая, но мне нравится то, что она делает. Вроде бы ничего особенного, но цепляет. Особенно в сочетании с текстом. Я ставлю это для хорошего настроения. — Она прибавила звук, тишины стало меньше, а нот больше. Крашеные шлюшки-мулатки нулевых годов удавились бы за этот ритм-энд-блюз, если бы кто-то согласился подправить его слова, но он не для них, его идеальная аудитория — смерть. Она послушает, кивнёт головой, и это будет стоить дороже любых аплодисментов.
What does it matter, a dream of love
Or a dream of lies
We're all gonna be in the same place
When we die
Your spirit don't leave knowing
Your face or your name
And the wind through your bones
Is all that remains
And we're all gonna be
We're all gonna be
Just dirt in the ground
The quill from a buzzard
The blood writes the word
I want to know am I the sky
Or a bird
'Cause hell is boiling over
And heaven is full
We're chained to the world
And we all gotta pull
And we're all gonna be
Just dirt in the ground…
Жанна встала и побрела в душ, по пути пытаясь вспомнить, где её одежда, сколько у неё осталось денег, куда она убрала паспорт, не было ли вчера с ней рядом тех, кто предположительно мог его украсть; говорил ли ей кто-то, где она может поселиться; почему она находится здесь, зачем дальше жить?
Вода смывала с неё прикосновения, каждое из них. А ей хотелось ощущать хотя бы одно из них постоянно. Ей казалось, будто накануне её сожгли, а теперь она опять ожила неизвестно зачем. Лучше бы она умерла вчера. Вот бы её развеяли, как пепел, и тогда она ничего не будет чувствовать. Жанна выключила воду, набросила на плечи чужое чёрное полотенце. Они здесь все чёрные. Ей было тошно смотреть на вещи. Почему мир до сих пор не развоплотился? Пусть бы он исчез лично для неё, остальные — как хотят. Всё равно для неё нет смысла в вещах. Нет постели мягче серого асфальта, не увидеть небо чище серого потолка. Она думала: я строю дом с крыши. Так научили люди, которым меня в детстве отдали на заклание. Они и сами не умеют по-другому.
Когда она, уже одетая, рылась в сумке в поисках денег, зашла Ася. Лицо у неё было хмурое; похоже, она ни черта не выспалась, но всё равно выглядела издевательски молодо, словно пьёт чёртов эликсир, найденный в монастыре или синагоге, или, по крайней мере, колется ботоксом. Хорошие сефардские гены.
— Всё, тебе пора, — напомнила она будничным тоном. — Папочке привет. Может, я заеду как-нибудь, хотя уже представляю, в каком бардаке вы живёте. Передай ему, чтобы не забыл закодироваться.
Жанна поняла, что её отправляют с глаз долой. Ей пришла в голову мысль, что виной тому глупые предрассудки, и в жизни всё проще, надо просто не бояться желания говорить то, что думаешь.
— Я бы предпочла жить с тобой, — сказала она, слыша, как стучит её сердце, это как удары тяжёлого молотка в соседней квартире, приглушённые бетонными стенами. — Но…
— Забудь, — спокойно ответила Ася. — Я сейчас не хочу иметь с кем-то совместный быт, я этим сыта по горло.
— Ты неправильно поняла, я не хочу садиться тебе на шею и жить на твои деньги.
— Я правильно поняла. Мне давно уже не надо с кем-то жить под одной крышей, даже с парнем, с которым я сейчас встречаюсь.
— Это я была неправа, — сказала Жанна. — Извини.
— Не стоит извинений, всё было замечательно. — Ася хотела поцеловать её — просто так, на прощание, обычная вежливость. Жанна инстинктивно отступила: для неё такой поцелуй сейчас был не то что как пощёчина, а как запрещённый удар. Она бы расплакалась, если бы позволила этой еврейке снова обнять её. Ася пожала плечами:
— Ну, как знаешь.
— Тебе вообще всё равно? — осторожно спросила Жанна, понимая, что уже должна быть на лестнице.
— Нет, почему? Я же сказала, всё было…
— Ясно.
Она медленно закрыла за собой дверь. Надо было закрыть её быстро, надо было говорить с другой интонацией. Но несколько лет собачьей жизни её вымотали. У неё не было сил остановить разрушение чувства собственного достоинства. Она села в автобус, и в полусне ей долго мерещился кошмар, обыденный, невыносимо привычный: во время заочной сессии, на субботнике в общежитии, ей нужно отчищать плиты, сплошь облепленные обгоревшими насекомыми, драить полы, которым всё равно уже ничего не поможет — здание надо сносить и отстраивать заново. Обе уборщицы в запое, долгом, как страдания больного СПИДом. Жанна не успела свалить на весь субботний день до того, как проснулась староста крыла и начал ко всем стучаться, — большинство студентов так делают. Осточертело. Объявляют остановку. Она открывает глаза. Она давно уже не студентка — наверно, нужно этому порадоваться. Ей больше ничего не надо делать. Ей больше ничего не надо. Кроме той, которая только что выставила её за дверь.
На этом история не закончилась. В пятницу тринадцатого Ася правила макулатуру очередного бездаря, одновременно размышляя о том, как бы повежливее послать своего придурка.
Она никогда не жила с придурками на их территории: на своей их проще сначала поставить на место, а потом выгнать. Но некоторые все равно рано или поздно проявляли свои лучшие качества, переставали убирать за собой и намекали на ЗАГС, читай: я тут буду жить, не платя за квартиру, а ты — убирать за мной. К печати ЗАГСа как гарантии долгой бесплатной работы на офигевшего придурка Ася относилась скептически. Тот, последний, за последние пару недель совсем распоясался: везде курил, привел однажды брата, пытался доказать Асе, что ей необходимо срочно научиться печь пироги с какой-то дрянью, которые пекла то ли мать придурка в городе Грёбаный Ключ, то ли бабушка в селе Красный Пень, то ли известная поп-певица в телепередаче рок-певца Макаревича «Смак».
— Напиши объявление в газету: «Познакомлюсь с выпускницей кулинарного техникума», — холодно посоветовала Ася. — Можешь даже в мою газету, я разрешаю.
Почуяв недоброе, молодой человек отстал от неё с кулинарными советами, но вскоре снова пристал — с предложением перестать писать в принципе и поискать другую, более стандартную работу, типа то ли секретарши, то ли мерчендайзера, то ли эквалайзера. Прямо на клавиатуру придурок положил развлекательный журнал «Работа и зарплата». Его можно было читать и смеяться.
«Координатор отдела в крупную торговую компанию (алкоголь). Жен. 25–35 лет, в/о, желателен опыт работы (с алкоголем). Знание 1С приветствуется. E-mail: alco@alco. ru».
Это было последней каплей. Ася решила, что двадцать два сантиметра — не самая большая плата за такое издевательство.
— Я подумаю, — сухо ответила она.
Почуяв недоброе, придурок ушёл на кухню. Там у него был магнитофон с Гребенщиковым, блеяние которого благополучно заглушило звонок в дверь. Хорошо бы придурок услышал звонок и сам открыл Жанне, тогда бы история могла завершиться несколько иначе; но, видимо, иначе она завершиться не могла.
— Добрый вечер, — сказала Ася, подразумевая: «Только тебя тут сегодня не хватало». Она подумала, что не стоит сразу сбрасывать овцу с лестницы: вдруг она принесла вести от дорогого папочки, вдруг с ним случилось что-нибудь сакраментальное — к примеру, вдруг он умер.
— Можно пройти? — осторожно спросила Жанна. Выглядела она скованной и напряжённой, потому что пыталась скрыть, насколько она пьяна. И когда же ты, овца, надраться успела, ты же до пяти на работе, мрачно подумала Ася. Хотя сумасшедшим, особенно хрупким девушкам в весовой категории до пятидесяти, иногда хватает и пары бокалов пива для того, чтобы окончательно уйти мечтою в мир иной.
Жанна села на краешек кресла, осматриваясь вокруг, словно не узнавала обстановку. Ася вернулась к компьютеру — расставлять кошерные запятые в рассказе какого-то гения о том, как он курил кальян на балконе, пока не встретил гея. Текст обличал весьма поверхностное знание автором предмета изображения. Периодически он упоминал уайльдовскую «Балладу Редингской тюрьмы», которую называл «Редингтонской». Вот такое я бы никогда не стала писать, подумала Ася, когда её молчаливое возмущение невежеством автора улеглось. Это красиво и трагично: красиво потому, что написал Уайльд, трагично само по себе, но за всем этим стоит примитивная тоска мужчин по тем временам, когда своих женщин можно было безнаказанно убивать — за измену, за подозрение в измене, за разбитую чашку. И не менее примитивное подсознательное сожаление Уайльда о том, что у него не хватит сил душевных прикончить обнаглевшего Дугласа.
— Что нового? — спросила она, не оборачиваясь к Жанне. Пойми, дура, я работаю.
— А почему ты спрашиваешь?
В комнату вошёл придурок и сказал:
— Мне звонил твой бывший придурок. Он меня бесит, тупой идиот. Сколько раз я говорил: прекрати с ним общаться.
— Кто такая Грация Деледда? — лениво полюбопытствовала Ася.
— Откуда я знаю?
— А кто получил Нобелевскую премию в девяносто втором году?
— По чему?
— Да по чему бы то ни было. Никого, что ли, не знаешь?
— Отстань от меня со своей гуманитарщиной.
— Хорошо. В каком году была открыта палочка Коха?
Последовало затяжное молчание.
— Придурок, — печально сказала Ася, — ты же врач. Врач! Тебе до ординатуры рукой подать. Назови все виды аллергической реакции на дипроспан.
Негодяй сохранял ледяное молчание.
— Между тем, — хладнокровно констатировала Ася, — твой предшественник, которого ты называешь идиотом, всё это знал.
— Что за ерунда, — начал выходить из себя придурок, — мало того, что ты стебёшь меня перед посторонними — ты сейчас будешь обсуждать меня со своей подружкой, стоит мне выйти, на хуй, на кухню!
— Мы с ней больше, чем подружки, — подала голос Жанна.
Повисла мерзкая пауза.
— Если хочешь сказать что-нибудь ещё, говори сразу, у меня мало времени, — посоветовала Ася, чувствуя, что сейчас убьёт эту дуру и распилит её ножовкой на куски.
— Я тебя люблю.
— Пойдём выйдем, — предложила Ася придурку, и он неохотно последовал за ней на кухню.
— Она больная, — тихо сказала Ася под всё тот же надоевший аккомпанемент, рок-н-ролл мёртв, а я ещё нет, — привязалась ко мне и не может отстать. Иди домой, а я постараюсь её эвакуировать обратно в райцентр.
— Обалдеть, — громко сказал придурок. — Мой брат, нормальный человек, был здесь всего два дня и одну ночь, и ты сказала, что это кошмар, а твои долбанутые лесбухи тут будут стадами ошиваться?
— Что-то не устраивает — дверь вон там. Не хочешь в дверь — уходи через окно и не забудь свои дурацкие сигареты.
— Ася, что случилось? — обеспокоенно спросил придурок (бог знает, почему он так дорожил отношениями с ней: наверно, и правда был мазохистом).
— На самом деле, никогда ничего не случается, и ничего нет, — пояснила Жанна, нарисовавшаяся в дверях. — Я с радостью жду апокалипсиса — времени, когда это утверждение подтвердится.
— Девушка, с вами всё в порядке? — обеспокоенно спросил придурок. — Я терапевт, можете доверять мне.
Ася предпочла бы избавиться от обоих сразу, но логичнее было сначала убрать Жанну.
— Вены вроде целые, — продолжал придурок, осматривая вредоносный объект со всех сторон, — а выглядит как отмороженная. Каждый раз удивляюсь, насколько по-разному действует на людей алкоголь. На какой нефорской тусовке ты откопала это сокровище?
— Я бы сейчас потусовалась только в одном обществе, — ответила Жанна. — Было такое общество — «Black Leather Beavers». Они правы. Несмотря на то, что их нет.
— Жанночка, тебе лучше поехать обратно, если, конечно, у вас дома никто никого не убил, — быстро проговорила Ася. — Боюсь, в прошлый раз ты неправильно меня поняла. Мы должны остаться друзьями. Пойдём, я тебя провожу.
— Всё, я пошёл, до свидания, — торопливо пробормотал придурок. — Разбирайтесь сами.
И исчез, забыв диск «Аквариума», который Асе был на хрен не нужен.
— Он понял, что лишний, я добилась своего, — сказала Жанна с тихим торжеством.
— Тебе домой пора, — твёрдо повторила Ася.
— Хорошо, если тебе кажется, что лучше поехать ко мне, то можно…
Ох, блядь…
Уже стемнело. В поисках междугородней остановки нужно было обогнуть кладбище, заросшее шиповником и малоизвестной, кажется, белорусской травой. Ася опасалась, что эта дура начнёт свой очередной асоциальный экзерсис, например, будет биться головой об ограду или упадёт на асфальт, но пока всё шло относительно нормально.
— Как всё запущено, — констатировала Жанна. — Родственники этих покойников — настоящие козлы.
— Они здесь бухают.
Ограды бы лучше красили. Но зачем тратить деньги на олифу, её же пить нельзя? Хотя в деревнях народ, наверно, даже олифу способен пить. Нельзя недооценивать разностороннюю одарённость славянских народов. Жанна внезапно замерла, рассмотрев за покосившейся оградой памятник из мраморной крошки. Фамилия покойного (что-то сложно-польское) светилась в полутемноте золотыми буквами, а фотографию кто-то спёр.
— Зашибись доска. У нас в общагу парни такую же с кладбища приволокли. Потом мясо на ней резали. Кстати, на хрен вообще хоронить этих мёртвых? — задумчиво произнесла она коронную фразу лидера Церкви Эвтаназии, певицы Крис Корда. — Хорошее мясо, пусть идёт прямо в «Макдоналдс».
— Психопатка, — мрачно сказала Ася.
— Извращения и психопатия — это всякие некрофильские картинки, которые наши неучи рисуют и выставляют в галереях. Тоже мне мода. Одна из характерных деталей облика искусства двадцатого века. Эпохи глобальных потрясений и катастроф. А предлагать не засорять землю — это не извращение. Древние греки были намного умнее. А нам из-за этих кладбищ скоро жить будет негде.
— А ведь ты называла себя верующим человеком.
— По-твоему, не бояться кладбищ — значит не верить в бога?
Калитка скрипнула, вышла пожилая тётка в полупрозрачном траурном платочке.
— В загробном мире, если честно, лучше, — громко сказала Жанна. — Каждый раз, когда приходится оттуда возвращаться…
Тётка дико уставилась на неё.
— Это чёрный юмор, не обращайте внимания, — порекомендовала Ася, которая по-прежнему держала свою спутницу за руку: вдруг сбежит.
— Чёрный юмор — это зарывать людей. Покойся с миром, да? Ага, с червями в грязи.
Тётка перекрестилась, резко ускорила шаги и вскоре исчезла из поля зрения.
— Но теперь я снова покину мир живых, обветшалое и непрочное пристанище, и мы пойдём с тобой вместе — так получилось, — на край вечности, где путешественники, призванные играть роль топора в руках всевышнего, дабы наказывать грешных, сидят у костра, единственного настоящего вечного огня, который не гаснет даже тогда, когда кажется, что от него остались только зола и угли… ха-ха-ха, ха-ха-ха-ха!
Первым желанием Аси, не выносящей пьяных истерик, было свалить домой, но подвело чувство ответственности. В автобусе Жанна вела себя тихо и к концу дороги уснула. От вокзала пришлось добираться на маршрутке, водитель которой чуть не врезался в «КамАЗ» и ближе к окраине города уснул за рулём — микроавтобус чуть не грохнулся в придорожную канаву.
— Ты не потеряла ключи? — спросила Ася, помогая проклятой овце выйти из маршрутки. Стоило этой сволочи сделать ещё один шаг вперёд, как она споткнулась о камень — благословенна будь инстербургская брусчатка. Если бы Жанна, ко всем прочим своим «достоинствам», одевалась по-бабски, не обошлось бы без порванных в клочья чулок, сломанных каблуков и других обязательных феминных атрибутов, а каково тащить домой переломавшую каблуки пьяную девицу, смахивающую на побитую проститутку, знают только те, кому господь посылал таких девиц в наказание.
— Ключи? — ангельским голоском переспросила Жанна, и что-то трансцендентное отразилось в её затуманенном взоре. — Ключей всего сорок восемь[3].
— Ты просто издеваешься надо мной, — хмуро сказала Ася.
Некогда было выяснять, стала её невольная жертва ещё и добычей любителей уравнения «Гитлер + Кроули = V.V.V.V.V.[4]», или всё ограничилось невинной пародией на каббалистику: нужно было срочно доставить овцу домой, иначе стопить будет поздно, и придётся заночевать у папаши, а оставаться в его интернациональной обители Асе хотелось меньше всего на свете.
Дырявый линолеум в прихожей украшали грязные следы армейских сапог, оборванные провода, валяющиеся тут и там осколки посуды. Под вешалкой стояли старые двери из ДСП и подставка для допотопной швейной машинки. Такой же бедлам творился и на кухне, плюс матерчатый мешок, доверху набитый мусором. В этом мешке рылся капитан Шлигер, обрюзгший лысеющий дядька умеренно семитской наружности. В тот момент, когда Жанна всё-таки попала ключом в замочную скважину, Александр Борисович с трудом вытащил из-под кучи пустых бутылок нераспечатанную четвертинку водки, спрятанную от жены.
При виде папаши, льющего помойную отраву в чайную чашку, Ася с трудом удержалась, чтобы не выматериться.
— Офигеть, как вы живёте, — вполголоса проговорила она, помогая Жанне снять забрызганный грязью плащ. — Просто офигеть. Добрый вечер, папа.
закурив сигарету, спускаюсь в подвал ЧК
вам больше не помогут ни кокаин
ни литература и революция
отобравший чужое заработал на холокост
обокравший своих заработал на котлован
обманувший чужих заработал право
закурив сигарету, спуститься в подвал ЧК
вот подарок тебе, этот лёд на подвальных решётках
я люблю тебя, мразь, отрабатывай свой холокост
вот на память тебе, этот пепел волос суламифи
и я знаю: ты знаешь, кому я верну свою душу
и вам больше не помогут ни кокаин
ни литература и революция
закурив сигарету, спускаюсь в подвал ЧК.
_stein93: Вам лучше перестать материально зависеть от отчима. Но вам, похоже, это нравится.
14_ johanna_88: Мне?!
_stein93: Вы же не ищете работу, значит, внутренне вас устраивает то, что вам кто-то даёт деньги. Меня бы тоже это устроило. Но это не значит, что мы должны останавливаться на достигнутом и т. п.
14_ johanna_88: Я не могу. Я же говорила. Я вот просыпаюсь, захожу в ванную и понимаю, что где-то уже видела всё это, а если вообще всё уже было, то какой смысл делать что-то новое? Оно ведь только кажется новым, а на самом деле…
_stein93: У вас дежа вю в тяжёлой форме. Это пройдёт, когда у вас появится другая система ценностей. А сейчас вы упиваетесь своими страданиями; возможно, они помогают вам ощутить себя индивидуальностью. Вы знаете, чем индивидуальность отличается от индивида?
14_ johanna_88: Вы меня не понимаете. Я совсем о другом хотела сказать. Вот, например, Клюев был геем, а Есенин — бисексуалом, и об этом знает несколько большее количество людей, чем принято считать. Но попробуй только вякни об этом, и, в целом, о том, какой ты на самом деле, — наступят на язык старым совковым сапогом. Попробуй подними голову — шарахнут по ней старой совковой лопатой. Не открывай глаза — в них летят комья грязи и пепел начальственных окурков. А когда ты сдохнешь, о тебе сочинят такую же глупую сказку, как и обо всех остальных.
Некоторые хотят гордой и красивой смерти. Надеются, что в них полетят камни и отравленные стрелы. Но в большинстве случаев в нас летит только грязь. И когда в меня полетят эти чёртовы комья…
_stein93: И на месте меня тоже будет курган из грязи. Тель-Хара — на иврите. Так называется главная иерусалимская помойка. И что? Вешаться теперь?
14_ johanna_88: Вы ведь психолог, вы вдвойне не понимаете. Вы отгорожены от нас баррикадами из книг Юнга, тестами Айзенка, методами психологической защиты, прозрачной стеной негласных правил. Непосвящённый не предскажет их поведение, не истолкует мотивы. Одна моя знакомая пооткровенничала с психологиней, а через несколько дней была уволена с работы. Психологиня из лучших, или «лучших», побуждений позвонила шефу: «А вы знаете, что сотрудник с эндогенной депрессией может быть опасен для вашей фирмы?»
_stein93: «Yes, it is I, Lottie, the curse of Millhaven. I’m struck horror in the heart of this town».
:)
14_ johanna_88: Я устала от этого общества. Мне мешает жить то, что я не той национальности, не той ориентации, мне говорят, что у меня отравленная кровь. Вот бы это было действительно так, и я могла бы порезать себя, выпить крови и отравиться.
_stein93: А я — еврей, выражаясь вашими словами — жид. И это далеко не всегда мешает мне жить так, как я хочу.
14_ johanna_88: Вы не такой еврей, как все эти.
<Комментарий удалён>
14_ johanna_88: Я говорила скорее о метафизическом уничтожении. Да, это связано не только с идеологией НС, но и с моими субъективными переживаниями. Т. е. наличие этих переживаний лишний раз подтверждает правоту доктрины НС. Этим людям я желаю, чтобы их долго били головой об асфальт, потому что они не должны были связываться с теми, с кем не должны. И детям их, которые, надеюсь, не родятся, я заранее желаю сдохнуть. Я не хочу вдаваться с подробности, скажу одно: если эти люди снова попытаются сделать мне что-то плохое, я подам в суд, потому что у меня просто не будет другого выхода. И они при всём желании не сумеют меня остановить.
_stein93: И что дальше?
14_ johanna_88: Я считаю, что эти люди должны объявить всю правду о том, что занимаются в Германии противозаконной деятельностью, которую начали ещё во время жизни здесь. Интересно, почему они этого не делают?
(Ох ты ж ёбаный в рот. Кто бы говорил, как не именующая себя национал-социалисткой идиотка, выставляющая на всеобщее обозрение тексты, которые вполне подпадают под статью 282.)
_stein93: Иногда мне кажется, что вы не существуете, я ещё не встречал таких, как вы.
14_ johanna_88: Прошу извинить, но я всё-таки существую. Несмотря на то, что мне кажется, будто вокруг меня давно уничтоженный Инстербург, а не совковый Черняховск, в котором мне не с кем и не о чем разговаривать. И ненавидела бы тех, кто счёл бы меня фальшивкой и симулякром, и смогла бы доказать свои слова даже в суде (впрочем, это уже абсурд — предполагать подобное, не так ли?), примите это к сведению. Хорошего дня.
— Это ты её напоила?! — завопил Александр Борисович, подхватывая на лету падающую чашку с водкой. — Ты, прошмандовка…
— Это ты её довёл до того, что она напивается с кем попало, а потом приходит ко мне с таким лицом, будто ей больше не к кому придти? — перебила Ася. — Ты, ёбнутый старый мудак, какого хера ты всё тут разъебал, а?
Капитан Шлигер, не видевший свою дочь уже много лет, и представить себе не мог, что она будет без зазрений совести разговаривать на чистом мате, носить мужскую кожаную куртку и мартенсы, при виде которых её интеллигентная бабушка упала бы в обморок, и, главное, так смотреть на него. Он собрался было доказать этой сучке, кто тут солдат, а кто — вошь, но внезапно жизнь показалась ему бесполезной и невозможной. Зачем кому-то что-то доказывать? Откуда вся эта дрянь вокруг и зачем она вообще? Эти коллективно-бессознательные вопросы не вызывали желания найти ответы на них, они возникали как составляющие глобальной бессмыслицы. Пока Шлигер не начал пить, он очень долго заставлял себя что-то делать, куда-то деваться, с чем-то бороться и думать, что скоро всё будет в порядке. Ему показалось, что даже слишком долго, а как было на самом деле, ему не было интересно ни секунды. Так чувствуешь себя перед запоями, если ты пьёшь; перед попыткой самоубийства, если ты себя не любишь; перед нервным срывом, если ты просто устал; главное, чтобы никто не заметил, что у тебя нервный срыв.
— Тебе трудно мусор вынести? — продолжала Ася. Отец сильно сдал, но у неё всё равно было чувство, будто они расстались максимум недели две назад. От мешка так несло, что было ясно: стоит он тут недели две, не меньше.
— Пускай Юля выносит, на хуй. Это женская работа. А она ни хрена не делает, здесь и веранда уже полгода заставлена так, что плюнуть негде. Ноги моей больше не будет на этой веранде, дорогие мои.
— И давно ты пьёшь? — холодно спросила Ася, осматриваясь. Гора посуды в мойке, разумеется. Форточка разбита, разумеется, кое-как заклеена газетой «Жизнь». И пожрать у них наверняка ничего нет. — И по-прежнему притаскиваешь негодную мебель с помоек?
— Это не мебель. Это антикварная швейная машинка с подставкой, её можно продать.
— Ты бы вымыл эту чашку с содой, самому не противно из неё пить?
— Это женская работа. Я тут ничего делать не буду из принципа.
В дверь звонили уже минуты полторы, но Александр Борисович делал вид, что не слышит.
— Открывать — тоже, наверно, не мужская работа? — спросила Ася.
— Пошли все к чёрту, у всех есть ключи. Ленятся по карманам поискать, суки.
Ася махнула рукой и повела уже ничего не соображающую Жанну в её комнату.
— Какое всё вокруг серое, — тихо заметила Жанна, когда за ними закрылась дверь.
Ага, серое. От пыли.
— Ложись спать, — жёстко посоветовала Ася. Окна комнаты выходили на помойку, до которой родственникам будущей пропагандистки ариогнозиса было так трудно дойти. Занавеска на окне была наполовину оборвана.
Из прихожей неслось:
— Саша, бля! Ну и скотина!
Последовало несколько долгих звонков.
— Ключом открой! Ключ у тебя в кармане, сука. Нечего зря беспокоить меня.
Послышался лязг и грохот: видимо, Юля всё же нашла ключ.
— Уёбища, бля. — Её голос был совсем не похож на Жаннин. Скорее, на лязг железа. — Пьёшь, тварь? — Александр Борисович что-то невнятно забормотал.
Ася распахнула окно: от пыли было невозможно дышать. Вот и всё, пора съёбывать: она выполнила свою миссию.
— Ты что опять за херню приволок? — завизжала Юля так, что единственное целое стекло в доме чуть не треснуло. — По помойкам ходишь, дрянь собираешь, доски-шмоски… умелец, блядь, кружок «Пьяные руки»! Загадил весь дом, жид недобитый, падаль!
— Ты щас у меня по хлебалу получишь, сука! — не выдержал Шлигер. В кухне что-то затрещало и с грохотом ёбнулось.
— Нож у тебя не здесь! — торжествующе проорала Юля. — Нож, падаль, под матрасом у тебя! Жид, скотина, бутылкой тебя, на хуй, убью!!
Да, пора уходить, подумала Ася. Уже одиннадцать.
— Ещё раз нажрёшься — я уже не руками буду бить! Это сейчас я бью руками. А потом буду бить ногами! Я тебя, жидовская гнида, буду ногами бить! Ты почему сюда бомжей приводил? Я тебе приведу бомжей, сука! Это пока я руками бью! А в следующий раз, Саша, всё. В следующий раз в ход пойдут ноги! А потом всё — слышишь, всё! — накроется пиздой!!
Пророчица, хуле. Первая норна в «Götterdämmerung».
Юля была крепкого сложения — дочь, видимо, пошла не в неё, а в эстонского немца. На ней был вытянутый синий свитер, очень идущий к синяку под глазом и выгодно подчёркивающий бледность её помятой физиономии. Её вьющиеся русые с проседью волосы были кое-как сколоты на затылке, одна прядь выбилась и наполовину закрывала второй глаз, под которым синяка не было.
— Это кто? — обратилась она к Александру Борисовичу, который с трудом поднимался с пола.
— Я его дочь, — спокойно ответила Ася. — До свидания.
Фонари не горели. К счастью, Ася помнила, как дойти до калининградской трассы. Она свернула за угол, навстречу ей с лаем бросилась лохматая псина, смахивающая на овчарку-полукровку, и укусила бы за руку, если бы Ася не стукнула её кулаком по носу. Собака с визгом отскочила.
— Вы что мою собаку бьёте? — крикнула тётка из окна ближайшего дома.
— Чтобы вызвать болевой шок, — злобно сказала Ася. — Чтобы ваша тварь не вцепилась мне ещё и в глотку. Какого чёрта распускаете собак? Куда милиция смотрит?
— Так ведь он, — пошла на попятную тётка, — он ведь на цепи-то выжраться не может!
Ася проводила убегающую собаку мрачным взглядом и только через несколько секунд поняла, что баба имеет в виду. Она специально отпускает собаку, чтобы та искала себе жратву на помойке, дома-то нечего жрать. Асе захотелось довершить начатое коммунистами — взорвать этот город, всё равно всё лучшее здесь уже угробили, никогда больше не будет ни протестантских церквей, ни аллеи вдоль Гинденбургштрассе, ни строгой немецкой речи вместо расхлябанного просторечия «понаехавших тут». Ничего, успокаивающе сказала она себе, это обычная, вполне адекватная психологическая реакция, сейчас пройдёт.
Однажды, ещё во время учёбы на истфаке, она затусовалась в клубе с компанией богемщиков. Почти все к ней приставали — к ней всегда приставали, и из этого стада она, как подобает грамотному визуалу, выбирала самых симпатичных. Точнее, сначала пристал один, а потом оказалось, что он пришёл не один. Утром они взяли такси и поехали к одному из приятелей. Почувствовав себя Хозяином Дома, приятель немедленно понёс чушь. От него недавно ушла жена, забрала ребёнка и часть денег, правда, деньги были её, но хозяина это не волновало. Все бабы — проститутки, говорил он, и далее, по маршруту, — у любой мало-мальски уважающей себя женщины подобная речь вызывала желание немедленно уйти. На это он втайне и рассчитывал: сам он не сумел никого сегодня снять, потому что, проговорив с девушкой полминуты, вспоминал жену, и из него начинала лезть чернуха, а кому такое нужно в субботнюю ночь? Успех собутыльника бесил его неимоверно. А вообще, это были такие милые смешные закомплексованные ребята, рисующие на себе «мачо». Этот, который развелся, и то был способен максимум на хамский трёп, так что Ася хладнокровно попросила остановить машину, заранее зная, что её остановят. Она не обиделась: слова полудурка ведь относились не к ней, а к стереотипному представлению о «женщине», но в то утро для нее в этой пьяной роже сосредоточилась вся глупость, душевная слабость, неумение понять другого, а главное — нежелание: зачем пытаться понять, если можно ничтоже сумняшеся обзывать всех подряд проститутками? Вдруг он в процессе этого узнавания и понимания поймёт ещё и себя: чувствовать, что ты дерьмо, и отчетливо понимать это — разные вещи. И Ася подумала: это всё. Хватит. Он злился на жену, которая сломала его стереотип: женщины взаимозаменяемы, от таких крутых, как я, не уходят, — а она ушла, и он понял, что заменить её будет слишком сложно, а вот его заменить оказалось слишком легко. «Не спорь с этим человеком», — встревоженно сказал тот, кто пристал к Асе. Он просёк, что приятель сейчас зашухерит ему всю малину, и с кем тогда сегодня спать, а главное — перед кем рисоваться: друзья-то давно знают цену твоему выпендрёжу. «Остановите машину», — повторила она.
Асе казалось, что весь этот дурацкий, надоевший, набивший оскомину традиционный мир останавливается, и она сходит. Она пообещала выскочить на ходу, если шофер не затормозит. Она пошла домой пешком, сыпал мокрый снег, она была счастлива и ощущала, что освободилась от такого количества чепухи, от которого иные освобождаются только к старости. Приобретая, впрочем, вместе со старостью немалое количество другой чепухи. Когда она проснулась в общежитии, заново облицованном белым кафелем, к ней пришла подруга и стала упрекать, что она к ней последнее время совсем не заходит. Ася ничего не ответила, просто начала её целовать, и сначала она была против, а потом уже нет.
Сейчас ей тоже казалось, что машина остановилась, и пора выходить. Пора, наконец, приложить как можно больше усилий, чтобы уехать из этой страны, где нет понятия «права человека», нет прав ни для сильных, ни для слабых; где семья, армия, тюрьма и работа — звенья одной ржавой распадающейся цепи, которой тебя пытаются хлестать по лицу, а ты всю жизнь уворачиваешься, а в школе тебя учат дифференциальным уравнениям и тому подобной ерунде, которая тебе никогда не пригодится, и стоит тебе вспомнить о своих правах, существующих «где-то там, далеко, в призрачной розовой дымке», как Отцы и Учителя начинают вопить про обязанности; в итоге ученик не знает ни своих прав, ни уравнений.
Спасибо, Жанна, в твоём лице сегодня сосредоточилось всё, что я не люблю, — глупость, душевная слабость, неумение понять другого, жаль было оставлять тебя там, но ты виновата сама.
«Обыватели говорят: творческий человек — тряпка. Не больше и не меньше, чем среднестатистический инженер, просто творческого человека достали среднестатистические инженеры до самого сердца, потому он и пьёт, и сходит с ума. Если он тряпка, то это красная тряпка для быка.
Писателям было бы всё равно, получат ли они ближе к пенсии Нобелевскую премию, если бы каждый из них научился быть самой лучшей красной тряпкой для быка.
Это всё, чем мы можем быть. Книга не в состоянии стать газовой камерой. Мы привыкли переоценивать себя в этой литературоцентричной стране и совсем забыли, что она для нас чужая, и что мы, в сущности, можем очень мало.
Я ненавижу — как Золя обвинял. Не дураков, а глупость, не подлецов, а подлость, не воров, а воровство. Не мужчин, а тупость и самонадеянность. И не женщин, а бабство, которого во мне, слава богу, очень мало. Не женственность, а именно бабство: ограниченность, жеманство, мелкую лживость. Шире надо брать, шире. Создавать, а не составлять из кусочков.
Поэтому я ненавижу глупое хихиканье, сплетни, слёзы, выставленные на всеобщее обозрение, разговоры о детях, домашнем хозяйстве и женских болезнях. Ещё я ненавижу нашу филологию, свою проклятую специальность, о которой я так долго ничего не понимала. Это умышленное, изощрённое, с отягчающими вину обстоятельствами убийство языка и литературы, за которое ряд учёных следует подвергнуть публичной интерпретации по всем её основным одиннадцати видам.
А мне плевать, сколько критиков имело автора на протяжении двух-трёх социокультурных эпох, — лишь бы автор был стоящий. И плевать на выходные данные книги — лишь бы в книге была правда. И пусть книга выпущена в дрянном переплёте, на газетной бумаге и с опечатками — если она стоящая, то она останется стоящей.
И ещё. Мне тяжело общаться с дураками и детьми, потому что я не дура, и у меня не было детства.
И вот чего бы мне по-настоящему хотелось. Уйти по-английски, не возвращаясь, не сожалея. Уходить всегда, когда остоебёт, когда перестанешь видеть в происходящем хотя бы толику смысла. Это не бегство. Это свобода. Это — антирутина. Я разучусь зависеть. Мои вены станут бритвонепроницаемыми. Я выздоровею, как выздоравливала уже не раз. Слава богу, я более самодостаточна, чем некоторые другие.
Мне кажется, что мир похож на жидовскую мацу, которую я никогда не съем. Если бы я ещё смела утверждать, что я — незаурядный человек, но я всего лишь отворачиваюсь от уродов, потому что устала делать вид, что я такая же, как они. Я прохожу мимо величественного здания, привлекающего внимание большинства, потому что за нейтрально оформленным фасадом мне видятся смутные контуры синагоги, а за ними — свалка, Тель-Хара, долина Хенном. Я — вечный голос убитой чужаками Пруссии, я красивая женщина, которая, несмотря на свою красоту, никому не нужна. Стало быть, я — реальная смерть».
Чтобы не слушать пьяный трёп на тему «кто с кем спит», Ася отошла поближе к книжным стеллажам и стала разглядывать корешки. Посетители интеллектуального кафе пили, брали книжки почитать, совали их в сумку и сбегали. Продавец был откровенно пьян, а продавщица сидела в нижнем баре и обсуждала с официантками проблему абсурдности бытия. Из колонок лился интеллектуальный шансон:
Как у Жака Деррида
На хую растет пизда.
Припев — два раза.
Припев — два раза.
Как у Жака Деррида
На пизде растет манда… и т. д.
Это был мэтр, легенда и гений русско-еврейско-московского шансона Псой Короленко. Дальше просто ехать некуда.
— Ко мне подходил один чувак с твоего курса и просил рассмотреть его дурацкий сценарий под названием «Постмодернист, или На краю унитаза». Он принимает меня за полного мешугинера! Кто даст мне деньги под всё это дерьмо?
— Это Валера, не обращай на него внимания.
— А на что обращать? У меня есть деньги на выпивку для тебя. Есть деньги даже на цветы. Но, damned me, где я возьму столько денег на ваше авангардистское кино, которое никому не нужно?
Ася взяла ультрарадикальный журнал с верхней полки. Невнятно-агрессивные коллажи с краткими телегами под ними — «долой политкорректность, менты, феминистки и негры — говно». Боже милостивый, со вздохом подумала она, раньше было модно говорить, что художник должен смотреть на вещи по-детски. Теперь он что, должен смотреть на вещи, как впервые нажравшийся водки подросток? И только дураку неясно, что ведёт этот липовый радикализм вполне себе обратно, к непробиваемому, на века, патриархату и ксенофобии.
А коллажи — на тройку с минусом, особенно цветовая гамма. Как говорил один старый суриковский препод, «яичница с луком»[5].
Да, зря она сюда пришла.
В Москву её вытащил старый собутыльник Саша Остропольский: мол, некий знакомый его знакомых по семейным обстоятельствам на пару месяцев уезжает в известное государство и не хочет, чтобы на его место в известную организацию взяли неуча, который превратит его рабочий компьютер в электронный сумасшедший дом, или карьериста, с которым он учился в одной академии, — подсидит же, сволочь. Вдобавок подвернулась переводческая халтура. Можно было и не уезжать ради этого в Москву, но болотистый городишко Twänksta давно уже стоял у Аси поперёк горла. Она сменила sim-карту и отдыхала от сообщений овцы.
Всё было бы хорошо, если бы не приходилось жить в квартире Остропольского, то есть, квартира была не Саши, а его любовника, с которым они постоянно ссорились. Мужчины-бисексуалы, которые не могут поделить баб, — изысканная и трогательная картина.
— Чего ты читаешь неизвестно что? — Остропольский возвращался за стол с двумя рюмками водки и неизвестным молодым человеком лет двадцати пяти, наверняка евреем. Как там говорил выдающийся патриотический автор Роман Иванов: «Эта странная угловатая красота, свойственная сефардским выродкам, чьи предки смешались с жадным и хищным племенем хазар, ни за грош продав свою библейскую простоту и бескорыстие». Одет он был в простой чёрный свитер, стопроцентно купленный на рынке, и потёртые джинсы, но у него были вьющиеся волосы, большие чёрные глаза и такие ресницы, что актриса, рекламирующая тушь «Max Factor», повесилась бы от зависти. Было ясно, что Остропольский имеет на него виды.
— Это Миша Руткевич, у него сейчас мать тоже в Кёниге живёт, — сказал Саша. — Если ты слышала «Дварим», это что-то вроде «Клезмастерс», но менее раскрученные, он сейчас их скрипача замещает. Кстати, не разъяснишь, что за дурь мне всё время приходит на телефон?
— А почему ты у меня спрашиваешь?
— Да звонит какая-то тёлка, спрашивает, где Ася Шлигер. Потом стала писать что-то вроде «скажи ей, что я люблю её, как Христос — свой жестоковыйный народ, хотя я не Христос, а наши народы — бесконечно чужие».
Ася уронила оранжевую книгу под щемящим сердце названием «Ляг под Иисуса и проповедуй ненависть».
— Саша, ты долбоёб. Зачем, зачем ты повесил в профайле свой сотовый?!
— Не понял.
— Есть одна барышня. Она отслеживает в журналах уроженцев нашего чудесного города, неважно, сидят они в этом болоте или всё же уехали, упоминания о твоей скромной знакомой. Похоже, её уволили с работы за паранойю, и теперь она живёт в сети.
— Какая у тебя интересная жизнь.
— На свою посмотри.
— Ага, сейчас всё брошу и буду смотреть на свою жизнь. Ты будешь водку? — обернулся он к Мише. Остальные уже ушли за другой стол, к автору песни про Деррида и Фассбиндера. Он постоянно здесь маячил.
— Я не пью водку. Я тебе сто раз говорил.
— Извини, забыл. А что пьёшь?
Ответа Ася не расслышала: интеллектуальный шансон резко сменился на индастриэл. Остропольский ушёл. Очередь у барной стойки была приличная, значит, он не скоро дождётся, значит, можно поговорить.
— Саша считает, что настоящие мужчины обязаны пить водку, — сказал Миша. — А когда я сказал ему, что водку не пью, он начал меня подозревать. Так до сих пор и подозревает.
— Его парень свалил на два дня к идише маме, вот он и отрывается, — мрачно сказала Ася. — В Кёниге он так не оторвётся, там гомофобы.
— Его парень — мой бывший однокурсник, бывший альфонс, он скоро его бросит. Променяет на какую-нибудь цилечку с хатой на Кутузовском проспекте и папашей в Сохнуте.
— Так что же вы не пользуетесь ситуацией? — зло спросила Ася. — Симпатичный мальчик, не манерный, аспирант МГУ. Тонкая ранимая натура, такие утомляют, это да. Но в целом…
— Вы ведь тоже, — с мягкой усмешкой проговорил Миша, — не пользуетесь ситуацией.
— Что?.. А, вы про эту дуру. Нет, это невозможно. Дурная наследственность и свастики кровавые в глазах. Мне больше нравится, когда в глазах мерцают чёрные звёзды Давида.
— Не надо так нагло льстить, — попросил Миша.
— Это не лесть. Я сейчас правдива, как советская пионерка. — К слову, пионеркой Ася была на редкость лживой, воровала в магазине кисточки для рисования, в школьном буфете — пирожные, а когда в школе повесили деревянный ящик, чтоб ученики бросали туда записки с пожеланиями типа: «Хочу, чтоб на Девятое Мая к нам пришел ветеран войны и труда дед Захар из сто второй квартиры», или: «Прошу возродить организацию тимуровской работы», или, на худой конец: «Сколько можно вызывать мою маму в школу?» — Ася опустила в щель бумажку с текстом: «Я учиться не хочу», — а летом, когда надо было вкалывать на пришкольном участке, написала: «Я отрабатывать не хочу», — а так как корреспонденция была анонимной, никто не понял, что за сволочь такое пишет, и Ася «искренне» поддакивала учительнице, возмущённой дерзостью ленивого подонка, а её подруги давились от хохота. Сейчас она просто наверстывала упущенное, когда говорила правду.
— Вы мне тоже нравитесь. Я сейчас вообще не хочу ничего пить. Достаточно просто смотреть на вас.
— Вам нравятся бисексуалки? Сейчас начнётся допрос: «Как вы к этому пришли?» Мужчины это обожают.
— Наверно, просто хотим знать, что на самом деле.
— А зачем вам то, что на самом деле? Будет удобнее домыслить самостоятельно: несчастное создание, разочаровавшееся в мужиках по причине сексуальной неудовлетворённости, которое обязательно снова повернётся к ним лицом, когда явится папик на белом автомобиле с белыми розами и навешает лапши на уши. Кстати, я эти веники терпеть не могу.
— А я наоборот люблю цветы. Можете думать про меня, что хотите.
— Знаете, кого вы мне напомнили? Мне когда-то давно нравилась одна девушка, натуралка, вы с ней похожи, как брат и сестра. У неё была ностальгия по пятидесятым, она слушала старый рок, джаз и читала битников. Она потом уехала к отцу в Варшаву. Вам бы она тоже, наверно, понравилась. Она дала мне почитать Керуака, и я спросила, не хочет ли она сама путешествовать автостопом, и она ответила: «Что ты, как можно, я боюсь. Вот если бы я была парнем…» Я потом часто её вспоминала. После того, как она уехала, я подумала: а почему бы и нет? Вряд ли на дороге сейчас так страшно, как передают в новостях по телевизору. Если я верю во всю эту чушь в новостях, я, значит, должна верить, что наш президент укрепляет экономику, чего и близко нет, и в то, что азартные игры — это не лохотрон, а честный способ заработка, а стирать бельё нужно только тем порошком, который каждый день показывают в рекламе. Она не знает, что я стала автостопщиком, я её с тех пор не видела. Наверно, лично ей я ничего не хотела доказать, но, может быть, она бы за меня порадовалась, если бы узнала. Не знаю, зачем я вам всё это говорю.
— Если бы не сказали, я бы не узнал, какая вы замечательная.
— Разве я замечательная?
— Не такая, как все эти бабы. «Неужели ты не можешь идти медленнее? Я на каблуках не успеваю! Я что — спортсменка, бегать за тобой?! Помоги мне перейти через улицу! А ещё мне нравится это кольцо в витрине. Ты что, намёков не понимаешь? Ты бы ещё с двумя копейками на улицу вышел! А вчера тебе ста рублей на гвоздики для Марь Петровны было не жалко, хотя пела она, как дверь несмазанная! Почему ты не понимаешь, что твой долг — полностью обеспечивать семью? И давай поедем на такси, ну, как я в переполненный автобус полезу в такой юбке?» Я почти уверен, что никогда бы не услышал этого от вас.
— Вот гады, — послышался голос Саши Остропольского. Он подошёл минуту назад и обнаружил, что его в прямом смысле слова в упор не видят.
— Не волнуйся, — сказал Миша. — К тебе мы не пойдём.
Несколько раз Мишу пытались увести к себе пить музыканты, потом его отозвал в сторону пейсатый юнец, смахивающий на ешиботника. Остропольский пояснил:
— Каббалисты, хасиды. С другими он редко общается. Это так, к слову, чтоб ты поняла, с кем связалась.
— Ты сердишься? Я теперь сдохну от чувства вины.
— Да на кой чёрт ты мне нужна, коза драная, ещё сердиться на тебя. А на него и тем более невозможно. Он хороший парень, добрый, отзывчивый, даже практичный на свой извращённый лад. Считается, что возвышенные натуры гвоздя не забьют, но по-настоящему возвышенные справляются с бытом на удивление легко. В их душах горит священное пламя, поэтому у них всё горит в руках. Он, правда, чокнутый, как и все каббалисты, и мамаша у него чокнутая, но это ничего.
— Как страшно жить.
— Подожди. Ты видела, что у него руки в шрамах? Там всё на хрен было переломано, после такого не играют вообще, а смиряются с пенсией по инвалидности.
— А что случилось?
— Хохляцкие скины. Миша после этого уехал в Израиль и два года жил в общине вроде Цфата, куда не пускают людей младше тридцати, но для него сделали исключение… Он хорошо играет. Говорят, хуже, чем раньше, но ненамного. Ну, и, соответственно, с тех пор считает всех, кто на подобное не способен, слабаками. Просто предупреждаю.
— И чего ради ты мне пересказываешь его биографию?
— Да так, на всякий случай. Вдруг что серьёзное случится, — сказал Остропольский и ушёл.
Если бы можно было вступить в брак с женщиной, думала Ася иногда. Они целовались бы днём на улице — не так, как обычно целуются при встрече подруги, а так, как им хочется. И она притворялась бы гораздо меньше, чем если бы рядом был мужчина — потому что ни с одним, даже самым красивым мужчиной ей никогда не хотелось связываться всерьёз, а красивых мужчин ей даже было жаль связывать. Ты наклоняешься к нему и слышишь, как шуршат серые страницы гражданского кодекса. Ты хочешь уйти, но нужно предварительно разделить имущество, которое после беседы с юристами хочется уже не разделить, а сжечь. Ведь чаще всего случается худшее: он любит тебя, но истолковывает твои поступки не так, как подсказывает здравый смысл, а так, как советует ведущий журналист «Плейбоя», и никакая любовь не сделает его умнее.
Да и что значит — «притворяться», слово из лексикона юных максималистов; пускай малолетки обвиняют в притворстве себя и других. К двадцати шести годам она устала от левацкого пафоса. Лучше, когда — не такие быстрые шаги, не такие громкие лозунги: великие конформисты, такие, как Лютер, Вольтер, Екатерина Вторая, умели извлечь выгоду из времени, потому что видели его насквозь и чувствовали, как оно изменится в следующий момент, а, главное, как им самим стать благодаря этому свободнее: настоящий конформист всегда свободен, он умеет добиваться для себя любых удобств, чаще — духовных, понимая, что без них ничего нет. Можно всем противоречить и идти напролом, как Томас Мюнцер, считавший Лютера излишне либеральным, — ну, и чего он добился?
Конечно, Ася понимала, что это чистейшей воды софистика. Самоуспокоение для разочарованных. Оправдание для тех, кто хотел пойти на баррикады, но вовремя понял, что в этой стране так и будут, в лучшем случае, только антифа-демонстрации, напоминающие цирковые представления, и пародии на европейские гей-парады, напоминающие игру сумасшедших детей.
«Проходящий, чем я отличаюсь от тебя? Твоё имя, в отличие от моего, заканчивается на согласную? А если на гласную, то его, по обычаю моего народа, всё равно никогда не дадут женщине? Ну и что? Имя — лишь набор букв, которому приписывают семантическую окраску.
Пойдём ко мне. Или к тебе? Это всё ты говоришь. Иногда — я, если вижу, что ты смущаешься. Под руку со мной идёт антихристианская гордыня: она не разрешает мне оборачиваться первой. „Жёны ваши в церквах да молчат“, — сказал выкрест по имени Савл, бывший налоговый инспектор, а я скорее буду молчать в постели, чем в церкви — если, конечно, мне в постели ничего плохого не делают. Ты будешь пить и нести ахинею, а я — зарисовывать твой профиль или записывать твои фразы, ибо своеобразную прелесть ахинеи трудно недооценить. Возможно, я солгу, что люблю тебя, — чтобы посмотреть, как на секунду изменится выражение твоего лица, чтобы запомнить поворот шеи, опущенные ресницы, скромное торжество улыбки и потом использовать, и в нижнем правом углу холста начертить своё имя. В момент запоминания тебя уже нет. Есть поворот шеи, набросанный углем на ватмане, и неважно, что пока еще только в проекции.
Это унижает мужчину больше, чем предпочтение ему женщины или свободы — или поспешный уход утром, когда он еще спит, а лучше пускай не спит, он должен увидеть равнодушие в глазах, с которых накануне в его ванной комнате была смыта косметика.
Я тщательно разыграю смущение, тебя тронет мое враньё. Я выгляжу моложе своих лет, но даже если ты и поверишь в мой паспортный возраст, у тебя в голове не уложится моя биография. Проще врать: ложь правдоподобна, а правда никогда не бывает правдивой на все сто. Разве всё это оскорбляет тебя? Скажи спасибо, что я вообще посмотрела в твою сторону. И я стольким пожертвовала ради тебя. Я два часа слушала твой голос в твоём захламлённом жилище. Я зачеркнула три лишних запятых в твоей статье. Ты можешь подумать, что я испытываю садистское удовольствие, используя тебя как строительный материал — впрочем, вряд ли: ты или ничего не поймешь, или всё поймешь наизнанку. Но я могу сказать:
„Причём тут неудовольствие, удовольствие? Я просто использую тебя. Просто использую тебя. Так, как считаю нужным. Ты мне не нужен. Ты, какой ты есть, каким ты хотел бы быть, каким ты хотел бы казаться, каким ты был до встречи со мной, каким ты станешь через много лет, если проживёшь эти много лет“.
Неужели вы все верите, что Сапфо могла променять всех этих прекрасных женщин на пень с яйцами? Это выдумка Овидия — квинтэссенция выдумок всех обиженных мужчин на тот исторический момент. Они чувствовали, что не нужны женщинам определённого склада, и не желали понять, как это они могут быть не нужны. Они же вершина творения. На фреске Микеланджело нет места для женщины между богом и Адамом. Женщина не может говорить с богом без посредства мужчины.
Сын Адама, ты еще не знаешь, что у евреев-реформистов женщины, исполняющие обязанности раввинов, не допускают мужчин на свои богослужения? Чего ты еще не знаешь? Даже того, что лесбиянки делают в постели? Бог с тобой. Пусть он разбирается с тобой, а мне с тобой делать нечего, особенно в постели.
Ты не можешь понять, почему ей нравишься не ты, а эти, как заложено в твоей подкорке, неполноценные существа, пригодные якобы только для деторождения. Ты сам, кстати, даже для деторождения не пригоден.
Ты возмущаешься, глядя на эту женщину. Так нельзя, думаешь ты. Совсем обнаглели. Сегодня ей нужны другие женщины, а завтра понадобятся собаки или электроприборы. А что, дорогая, я только развиваю твои идеи. Нет, не мои идеи. Ты развиваешь сейчас только свои комплексы.
Ты не можешь понять, как это женщины, которых веками запирали в четырёх стенах, не выпускали оттуда без охраны и учили только шить, могли перестать любить своих мучителей. Ты не понимаешь потому, что страдаешь интеллектуальной импотенцией, против которой нет и не будет афродизиаков.
Ты ей не нужен. Ты можешь её убить, но более нужным от этого не станешь. Я вижу её, она поднимает глаза к богу и понимает, что ей не нужен мужчина. Неважно, считает ли она мужчину подобным себе, а все различия — выдумками, или видит другие различия и считает его ниже себя. Ненависть тут ни при чём. Любовь тут ни при чём. Смерть тут ни при чём. Он проходит мимо, и ей на него плевать».
Миша принадлежал к специфическому типу евреев: если это мужчины, то фанатичные хасиды (вариант для ассимилянтов: вдохновенные технари-атеисты), сохраняющие, однако, благородную сдержанность манер — сумасшедшие лжемессии, разносящие всё вокруг себя в щепки, как Шабтай Цви, относятся к другой породе, о которой надо говорить отдельно; если женщины — поэтессы и художницы с птичьими профилями, тихой укоризной во взоре и камеями на груди (вариант для молодёжи: бусы из обожжённого дерева, стихи от мужского лица и посыл «не мешайте мне, пожалуйста, смотреть на вас как на мусор»). Есть в них, несмотря на свойственную им интеллектуальную отстранённость, что-то очень земное, несмотря на их мягкость — что-то хищное. Кажется, их невозможно вывести из себя. Конечно, это не так, ведь все мы всего лишь люди.
Некоторых из них способна взбесить критика в адрес еврейских мамаш. Кажется, человеку, в семнадцать лет покинувшему дом, проще убить в себе еврейского сына. Это не так, ведь он всего лишь еврей. Есть такая вещь — коллективное еврейское бессознательное.
Мишина мать, Наталья Семёновна, оказалась малоприятной бесформенной горбоносой тёткой с плохо прокрашенными волосами и вечно растекающейся по физиономии косметикой. Она обожала обвешиваться недорогим золотом и причитать: «Когда я иду вечером с работы, всё время боюсь, что меня ограбят». Это был лишний повод привлечь внимание к себе и своим побрякушкам, но Асе на украшения было плевать. Наталья Семёновна просекла это и напряглась — не потому, что «женщина обязана любить драгоценности», а потому, что женщина, равнодушная к ним, заодно проявляла безразличие к ней, Наталье Семёновне.
Узнав, что семейной паре проще эмигрировать, следовательно, Мише придётся расписаться с этой журналисткой, ведьма предложила Асе подробно побеседовать в кафе. Подальше от Миши, отчима и других отвлекающих факторов.
Идти рядом с Натальей Семёновной было сущим мученьем: она еле ползла, то и дело разевала рот, словно акула, и прыскала в него из ингалятора. Собственно, деньги на личного тренера, который за несколько месяцев избавил бы медузу от проблем со здоровьем, у неё были, но ведьма предпочитала тратиться на сладости.
— Мы раньше в Харькове жили, в Украине полно жлобов, они думают только о еде! — сокрушалась Наталья Семёновна. Она трещала без умолку, напоминая прожорливую сороку, и прилюдно ковырялась в зубах перламутровыми когтями. Ася старательно отворачивалась, но её всё равно подташнивало. — Вы сколько зарабатываете, Асенька?.. Я надеюсь, вы поправите свои дела. Ведь так нельзя. Вы хотите двухкомнатную с мансардой купить? А жить потом на что, ведь надо питаться как следует? Я Мише всё время говорю, чтобы не забывал ужинать, а ему и дела нет. Вы будете за этим следить? Миша, вы знаете, на меня совсем не похож, он в отца. Тоже был красивый парень, когда я его встретила, в семьдесят пятом году. Но плохо зарабатывал поначалу, поэтому мы так ценим стабильность. Знаете, он очень нравился одной девушке из хорошей семьи, Гале Ройтман…
Сдохни, медуза. Обожрись и сдохни.
— Да, да, я вас внимательно слушаю.
— Ася, я надеюсь, вы не феминистка?
— А почему вы спрашиваете?
— Я ненавижу феминисток. Они разрушают семью.
Конечно, разрушение института семьи — это самое страшное для таких, как ты: ведь только в пределах кухни вы научились командовать, вы — авторитет только для собственных детей, которые от вас смертельно устали.
— Похоже, что я собираюсь разрушить вашу семью? — спокойно спросила Ася.
Ведьма прекратила жрать и уставилась на неё круглыми, как у курицы, глазами:
— Но вы же не феминистка?
— Почему вы так решили? У вас довольно странные представления о феминизме. Вы, наверно, часто читаете жёлтые газеты.
— Ася, почему вы пьёте пиво? Это — напиток конюхов.
— Украинское — да. Как видите, это «Erdinger». Более плебейской мне кажется привычка целыми днями есть, считать деньги в чужом кармане и с апломбом рассуждать о том, в чём совершенно не разбираешься.
— До свидания, Ася.
Миша пришёл через несколько дней. Это сейчас ей показалась бы смешной сама мысль о том, что он мог не придти, а тогда помстилось, что еврейская мама способна окончательно заглушить голос здравого рассудка своим кудахтаньем.
— Если бы я женился на Гале Ройтман, я бы умер, — сказал он. — Ты бы её видела. Помочь тебе собрать мебель? — Ася уже переехала на другую квартиру — двухкомнатную, но без мансарды.
— Я бы вообще запретила музыкантам собирать мебель и таскать тяжести.
— Нормальные музыканты используют синтезаторы. Мы, работающие в акустике, обречены на вымирание. А хотя бы готовить можно?
— Ага.
— Я, кстати, не пускаю мать на кухню, когда готовлю. Она только мешает своими советами, и ещё у неё тяжёлая энергетика. У тебя очень светлая, хотя, вроде бы, ты эгоистка, и всё должно быть иначе.
— И что мне с ней делать? — спросила Ася. Полуободранная комната была заставлена рулонами обоев, кусками гипсоплиты и мешками с клеем. Картина Бёрн-Джонса «Любовь среди руин». — Что мне с ней делать, с драгоценной матерью твоей?
— Поменьше общаться. Она тебя возненавидела с первого взгляда. Такое уже было. Все остались живы. Может, и на этот раз национальная солидарность пересилит отсутствие политической.
Этого не случилось.
«Неужели опыт Древнего Рима, либертинажа восемнадцатого века и хипповских коммун ничему не научил человечество?
Сколько можно говорить о том, что для просвещённого человека давно должно было перестать существовать в виде проблемы и начать существовать исключительно в виде средства разнообразить свою жизнь? Мне будут возражать, что этот опыт научил человека высоко ценить семейные отношения. А вы посмотрите вокруг хорошенько, и увидите, как кто что ценит.
Университетские юноши, сколько можно цитировать Розанова, Бердяева, Фёдорова и прочий заплесневелый бред? Зачем вы разглагольствуете о „долге“ и „целомудрии“, как семидесятилетние? Ваш долг — понять, что если у соседа на пять сантиметров больше, чем у вас, и ваша жена знает об этом, то это ваши проблемы, ведь это у вас там на пять сантиметров меньше, а не у вашей жены.
Некоторые считают, что изменять можно исключительно козлам, ведь помимо козлов есть мужчины нежные, внимательные и понимающие. А знаете, как от этой нежности и сантиментов на третий день начинает тошнить? А понимают они всё через жопу, у них так голова устроена. Ну, как не изменить такому человеку?
Отдельные персонажи считают, что женщина и не должна сохранять никому верность. Это они начитались де Сада, или у них просто крыши поехали. Все женщины якобы должны принадлежать всем мужчинам и не оказывать никому сопротивления, а мужчины должны добиваться своего силой. Разовьём эту мысль: каждый мужчина должен принадлежать каждому гею, который сильнее его физически, а также всем геям вообще, так как группа геев сильнее отдельного взятого мужчины. Как вам это нравится?
О моде на садизм надо говорить отдельно, её распространила дорвавшаяся до запретного плода кучка извращенцев по всему двадцатому веку, и неприятно смотреть, как в наше время нормальные, в общем-то, люди тратят деньги на садомазо-салоны, стараясь показаться не хуже других. Ведь это так круто — когда тебя хлещут ремнём по голой заднице. Но истинный садизм — это когда ревнуют.
„Сёстры — Верность и Ревность — одинаковы ваши приметы“, — мог бы написать классик (как отмечают биографы, ревновавший супругу к каждому фонарному столбу).
Сколь часто приходится наблюдать, друзья мои, как мужья тиранят верных, именно верных жён, дабы их жизнь, и без того омрачённая отсутствием развлечений и сосредоточенная на одном и том же предмете, стала совсем невыносимой. И, напротив, порою мужья подолгу не замечают даже явных измен, так как чувствуют, что испортить жизнь женщине свободолюбивой и, к тому же, умеющей заметать следы, значительно труднее.
Что касается женщин, то я их слишком люблю, чтобы предпочесть одну из них всем остальным, ведь из числа этих самых остальных очень многие достойны любви и внимания. А если кого-то вышеприведённое возмущает, то не пошёл бы этот кто-то на хуй?»
[Собственно, после этой записи Ася и удалила журнал, потому что ей надоели комментаторы.]
_vitkind_: Ну и дура ты, Ася, извини, конечно.
Аноним: Согласен с вами, но не во всём. Садизм — это выражение агрессии, частично табуированной в современном политкорректном обществе. Милитаризованный социум подразумевает естественную агрессию в адрес врагов нации/государства; когда же склонному от природы к насилию индивиду навязывается система ценностей, близкая к пацифистской, он конвертирует агрессию в БДСМ.
Аноним; комментарий удалён. Это Марк Шимановский, помните, нас познакомила ваша свекровь, когда мы пили у Нахмансона? Пожалуйста, удалите этот комментарий.
Аноним: Итак. Ася, вы верите в прогресс в области управления эмоциями?
Ася: Не знаю. Если серьёзно, то, скорее, нет. Я лет десять назад возмущалась, когда читала в Библии о том, что Иов завёл себе новых детей и утешился. Мне тогда казалось, что мужчины по природе своей не способны любить детей. А это просто была такая система ценностей. Мне кажется, что во времена, изучаемые в вузах на предмете ИДМ, люди были мудрее.
Аноним: Нет. Но они понимали, что любить можно многих, а страдание может быть коротким. Давид в одном из псалмов говорит, что Бог даёт новое сердце. Тогда люди умели утешаться, а сейчас общество формирует у человека застревающий тип психики, и никому от этого не становится лучше. Ни при чём тут мужчины, женщины, Бог всем даёт новое сердце, этот постулат Ветхого Завета сродни постулату Нового о том, что все, и мужчины, и женщины, равно призваны проповедовать.
Ася: Какой вы серьёзный.
Аноним: Скажите лучше, ваш муж имеет отношение к О. Т. О.?
Ася: Он считает Кроули грамотным шарлатаном, продвинувшимся на фоне безграмотных.
Аноним: Можно с ним как-нибудь пообщаться на эту тему? Я работаю в Вильнюсе, но часто бываю здесь. На темы, которые мне интересны, в этом городе поговорить можно мало с кем.
Ася: Мы не вяжем каббалистические узелки, не изготовляем амулеты, не разрабатываем проект очередного заговора, не состоим в криптогосударстве, основанном потомками утерянных колен Израиля, и не делаем из этого секрет.
Аноним: Делайте, что хотите, таков закон:)
Что такое, по-вашему, правильный культурный юноша лет восемнадцати — двадцати пяти? У каждой прослойки свои законы. Ухаживать за собой полагается клубным мажорам. Заниматься спортом полагается гопоте. Зарабатывать деньги полагается жуликам и ворам. Чувствовать себя счастливыми полагается идиотам. Культурным же юношам полагается кутаться в депрессию, как пожилая учительница кутается в шаль, изъеденную молью.
Если культурный юноша не успевает откосить от армии, он приобретает великолепный повод всю оставшуюся жизнь оправдывать свои безобразия тем, что сержант Иванов избил его зубной щеткой на гауптвахте.
Культурный юноша, как правило, типичный гуманитарий. Он не умеет чинить розетки, юзает висту, вывешивает всюду свой рабочий e-mail, а потом удивляется, почему ящик взломали, не способен посчитать сдачу в магазине и переживает из-за своего несоответствия канону маскулинности. Гуманитарии — опасные в быту животные вроде хорьков, но иногда их заводят у себя дома отчаявшиеся библиотекарши и солидные дамы с внешностью доминиктрис.
Таков был Марк Шимановский. Как сказал бы классик, правда же, трудно отрадней картину / нарисовать?
На момент знакомства с Асей Марк учился в аспирантуре на философа — для поднятия самооценки. Он мечтал об академическом отпуске, но для этого надо было оплачивать липовые справки, а денег было жаль. В свободное время Марк отлавливал на сомнительных сайтах девушек с депрессивно-мистическими наклонностями и общался с ними на сомнительные темы. Жена, которая пристроила его в аспирантуру, давно уже намекала, чтобы он прекращал страдать ерундой, но Марк был уверен в себе как в любви-всей-её-жизни и намёков не понимал. Зря: жена, бывшая вузовская преподавательница, а ныне — логистик в сомнительной фирме, давно в нём разочаровалась: герой её романа не должен был по ночам писать чепуху в интернетах, лазать в чужие компьютеры и проёбывать всё на свете ради возможности это делать. Он должен редко видеть мать и поддерживать её крупными суммами денег. Мать должна быть милой старушкой в пожелтевших кружевах или чинной барыней в чернёном серебре; в крайнем случае, это идише маме из фильмов Вуди Аллена. Но мать Шимановского была ужасна. Например, она могла в семь утра примчаться в конспиративную квартиру, которую Марк держал для пьянок и блядок, в чёрных джинсах и кожаной куртке и заорать, как биндюжница:
— Что за бардак?! Что за развал?! Что за манера пить водку из чашки и таскать в квартиру посторонних людей?! Я, кандидат наук… — и. т. д., и т. п.
Было известно, что какое-то время Шимановский, до начала учёбы на философском окончивший три курса психфака, работал школьным психологом и приставал к несовершеннолетней психопатке, а та пожаловалась директору. После этого Марка перестали принимать на работу вообще, потому что город небольшой, слухи распространяются и проч., и он уехал в Вильнюс. Миша был уверен: будь он на месте Марка, несовершеннолетняя не только согласилась, а даже не проболталась бы.
В присутствии старшего поколения из прослойки «академический планктон» Марк мог сказать: «Этот олух, путающий Франка с Фейерабендом, едет на симпозиум, потому что… общается с вашей, Марь Ивановна, дочкой? Он там будет позорить свою кафедру, эту помойку, ещё больше? А я не езжу потому, что не ношу торты старым козам. А этот педераст, про которого вы говорили, когда-то мне зачёт перенёс на сентябрь, потому что я отказался поехать к нему на дачу». У него был комплекс Диогена, выражающийся в стремлении лепить всё, что в голову взбредёт, и оправдывать это стремлением к истине и широтой натуры.
Почему Наталья Семёновна решила познакомить невестку с этим исчадием ада, чья мать, её бывшая сотрудница, смотрела на неё как на мусор? Благодаря своей скорпионьей интуиции ведьма поняла, что спасти её сына от анархистки может только человек ещё более ёбнутый, чем её сын.
«Я живу с теми, кто для меня значит меньше, чем пепел твоей сигареты. Я не живу.
Я могу увидеть тебя в любую минуту, стоит только закрыть глаза.
Вскрыть в себе ненароком бездну, чтобы потом засыпать её камнями, грязным булыжником, каким дороги в медвежьих углах мостят.
Моё инфернальное пространство не требует вмешательства сатаны. Там и без него хуёво.
Грязная бесконечность. Здесь даже любовь рождается из грязи, как Афродита — из пены, возносится этак на полметра над грязью и падает обратно в грязь.
Мне снится страница, испещрённая мелкими штрихами, и дождь из мелких снежинок. И надпись сверху: это всё — хуйня.
И потолок с обвалившейся штукатуркой, иронически именуемый небом.
Цветаева писала: „Я пойду за вами, как собака. Если захотите, можете пристрелить“. Если я напишу ей подобное, она только посмеётся. Да и можно ли писать такое жиду, которого многие великие люди ставили не выше собаки?
Худший из запретов — не смотреть на жизнь глазами любимого человека.
А если этот человек принадлежит к чужой расе, смотреть на жизнь его глазами невозможно.
Да есть на свете сволочь, способная понять, какой ад я таскаю в душе?
Я стану такой, какой должна быть. То есть, не такой, как ты. Иначе жизнь меня убьёт, как убивала тысячи более слабых. Я выстою, даже если сама этого не захочу.
Взяли нож. Перерезали нервы. Я взяла их и связала снова: срастутся ли? Срослись и крепче стали. А они увидели — и опять за нож. И вот я снова связываю, связываю лохмотья и обрубки друг с другом, а они вырываются из моих рук. Смешно, да?
Обывателям всегда смешно слышать подобное.
Вообще, худшее в ней — от еврея-обывателя. И эту вечно-жидовскую суету, жидовское жизнелюбие, противостоящее германскому спокойствию, жидовскую мелочную злобу, противостоящую чистой германской ненависти, я в ней чувствовала и презирала, но насколько презирала, поняла только сейчас.
Жизнь моя! Ты больна. Слёзы мне сердце жгут,
Силы нет, и во мне тайный забрезжил страх.
Нет, не верю, не верю
В смерть, пока ещё любишь ты.
А вам нет приюта
Никогда и нигде.
Падают люди
В смертном страданье
Всегда вслепую
С часу на час,
Как падают воды
С камня на камень,
Из года в год,
Вниз, в неизвестность.
Последняя капля. Последний камень, брошенный в воду.
Ася, я люблю только тебя, если умру раньше, помни об этом.
И я буду любить тебя в аду, и ни один бог не тронет тебя.
И я буду любить тебя на этих камнях, и ничто не спасёт меня.
Я люблю тебя забудь меня есть лишь камни между нами прости».
— … я хиппи не люблю за то, что они постоянно врут, как и все пацифизнутые. На своём фестивале обкурятся, наворуют друг у друга банок сгущёнки, передерутся, а потом будут статейки публиковать: «Радуга» — мастерская и храм в одном флаконе, и собираются там исключительно трезвенники, жрущие исключительно траву. Я уверен, и в этом году они будут ловить глюки, но трава будет только для своих, а кто не свой если и забьёт косяк, то только тайком, и если об этом узнают, то немедленно его вышибут.
— Детский сад, — равнодушно отозвался Миша. Как обычно, Ася приводила домой людей. Она стала гораздо больше зарабатывать, появились деньги на то, чтобы не отпускать людей из дома голодными, людей вокруг стало больше, и примерно половина была из её бывшей хипповской тусовки. Миша не терпел больших скоплений народа, Шимановский, который стал часто к ним ходить, не терпел хиппи, ещё они оба не любили мусульман и на этой почве находили общий язык.
Конечно, Миша и Марка с трудом терпел, но если у вас дома завёлся алхимик, вывести его будет тяжело.
— Каббалистические заклинания несут ту же смысловую нагрузку, что и буддистские мантры. Не надо приписывать им какую-то несусветную волшебную силу. Она существует только в воображении романтичных подростков и лохов, думающих, что за энную сумму дедушка Лайтман откроет им тайну творения.
— Первый раз слышу, чтобы человек с экстрасенсорными способностями такое говорил.
— Никаких экстрасенсорных способностей ни у кого нет. У меня просто высокий уровень биоэнергетики, наука это признаёт. Извини. Я в своё время устал от шарлатанов и с тех пор говорю только правду.
— Ты рассуждаешь, как советские учёные, которые понимали под алхимией совокупность малоудачных опытов, приведших к появлению современной химии.
— Нет. Это ещё и средневековая разновидность гештальт-терапии. Ни современная, ни средневековая гештальт-терапия мне не нравится. Но если тебе, в твоём возрасте, всё ещё нужны романтические кружева, не буду спорить — мне лень. Помыл бы ты за собой посуду, Марк.
— Достал ты, Миша, ты ещё не дорос до настоящего понимания мистики.
— Ты сюда ходишь, чтобы самоутверждаться за счёт не понимающих мистику? А давай ты сюда больше не будешь ходить?
— Ты, Миша, ботаник, потому и пытаешься выглядеть брутальным — борешься с комплексами. Тебе не идёт.
— Я не выгляжу брутальным, но до того, как перейти на излюбленный еврейский инструмент, учился на пианиста, а пианистам требуется хорошая физическая подготовка. Если я в более лёгкой весовой категории, чем некоторые алхимики, это не значит, что я никого с лестницы спустить не смогу.
…за что? Есть за что.
Однажды вечером Наталья Семёновна решила навестить сына и застала в подъезде, который какие-то антисемиты выкрасили в цвет бешеной лососины, Марка и свою невестку, которые, в общем-то, всего лишь прощались. Но достаточно эмоционально. Хохольская ведьма порадовалась, представив мелодраматическую картину: она рассказывает обо всём сыну, тот посылает Асю к чёрту, и далее они вместе с мамочкой ищут вторую Галю Ройтман. Искать можно до самой смерти. Главное, чтобы сынок слушался мамочку и не забывал есть тридцать четыре раза в сутки, а то совсем от рук отбился, в чём душа, одни глаза остались, и в них горит огонь неприязни к простым и хорошим людям. Включая её, примерную хохольскую мать.
Хитрая, но неумная тётка в очередной раз недооценила уровень ёбнутости своего сына. Никто не сбросил никого с лестницы, всё закончилось мирно и спокойно, останемся друзьями, я всё понимаю, конечно, только жить втроём мы не сможем, мы же друг друга убьём.
— Зачем он тебе? — устало спросил Миша, когда дверь защёлкнулась на предохранитель. — Такие вот Марки сначала разводят в мире грязь по колено, а потом жалуются, что грязный циничный мир не принимает их с распростёртыми.
— Тебе ведь тоже нравится, — устало ответила Ася.
— Своеобразное обаяние шизофреников трудно недооценить.
— Ну, там не только обаяние шизофрении…
— Я чем-то хуже? Ты просто увлеклась, он тебе скоро надоест. Он хотя бы зверем апокалипсиса себя не воображает? У меня был знакомый, который по секрету сказал, что считает себя таковым. Это у него не проходило лет до двадцати семи. Сейчас в строительной компании работает, всё само прошло, а живи он на Западе, его бы подсадили на прозак.
— Мы ведь договорились…
— Изменять? И что? Это значит, что я должен терпеть дома это мудло? Потому что у него «красивые голубые глаза» и ещё чего-то там? Ася, такие субъекты живут за счёт женщин. Сначала: «Мы кармическая пара, не расстающаяся на протяжении тысячелетий», — потом он полезет в твой кошелёк, потом уговорит продать жилплощадь, а деньги потратит на малолетних шалашовок, которым будет травить байки о раскрепощении женского начала в традициях Каулы. А ты останешься ни с чем. Его жена уже всё поняла и скоро погонит его в шею, но у неё всё есть, а ты можешь всё проебать. Включая меня.
Ася встала, чтобы обнять его, задела пустую бутылку из-под вермута, и она раскололась на 418, если не больше, кусков. Долго придётся собирать. Надо было сказать: мазлтов, — а не: чёрт с ним со всем.
— Даже тебя?.. Этого не будет. Мы ведь кармическая пара, не расстающаяся на протяжении тысячелетий, как ты забыл?
«Ася,
помнишь наш единственный нормальный разговор, когда я сравнила нас с этими двумя жидами, Диланом и Коэном?
Последний спросил, сколько времени Дилан потратил на сочинение песни „One More Cup Of Coffee“, или не помню, какой, они у него все одинаковые, американский фолк всё-таки лучше слушать в исполнении Джоан Баэз. Дилан ответил: „Пятнадцать минут“, — и тогда Коэн, который уже несколько лет не мог сделать из своей композиции что-то внятное, почувствовал, что жизнь проходит мимо.
А жизнь не может просто так идти мимо, она не Дзержинский, который шёл, увидел мальчика и ничего не сделал — а мог бы и бритвой полоснуть. Она убивает. Так она устроена. Мне говорили, кто её так устроил. Я забыла имя. Кажется, это всё-таки не ваш жидовский JHWH. Вы слишком много на себя берёте.
Что вы смогли правильно сделать — это отобрать у русских язык. На столе у моей матери лежит распечатанный на допотопной „Ятрани“ лист А4: „Приказ объявить личному составу части касающейся“. Меня убивает терминология. Что это за сакраментальная „касающаяся часть“? Ни командир, ни делопроизводитель не понимают, насколько этот канцелярский бред комичен. И эта военчасть теперь везде.
Вы, евреи, вырезаете язык народа и приживляете свой.
Вы превратили немецкий язык в сборную солянку из баварского диалекта[6], библейского иврита и суржика, назвали его „идиш“ и теперь восхваляете лохов, писавших на нём жалобную дребедень вместо того, чтобы резать врагам глотки или хотя бы пытаться сбежать от них, как Анелевич.
Тебе было легко писать статьи на любую тему. Роберт Циммерман от журналистики. Я так не могу. Собирать новый текст из разрозненных обрывков старых, чувствуя себя Франкенштейном, сшивающим куски мёртвой кожи, и понимая, что Франкенштейну было легче: он создал что-то новое, пусть и ужасное.
Коэн писал „Beautiful Losers“ под амфетамином, и амфетамин ему не помогал. А у меня даже амфетамина нет.
Любой текст — насилие над реальностью. Но для того, чтобы осуществить это насилие, нужно хотя бы на минуту ощутить себя хозяином реальности, а я — словно крестьянин, у которого комиссары забрали землю.
Комиссары не понимали, что это такое — когда отбирают землю: у них самих своей земли никогда не было. Для них естественное состояние — когда нет своей земли, своего государства, только оторванная от жизни идея, мечта о Небесной Школе, где они переучат все народы на свой манер, переведут все языки на свой иврит, сожгут чужие словари и будут торжественно наблюдать, как из великого пепла возрождается Единая Книга. Их книга, конечно. Тоталитарная алхимия.
Думаешь, я завидую тому, что ты получила официальное право на мою историческую родину?
Мне раньше не было всё равно. Сейчас уже всё.
Ася,
Жаботинский — не Томас Манн.
Даже не Жан Поль Рихтер. Хотя у последнего перо не в пример легче. Впрочем, это почти кощунство — сравнивать немецкое барокко и еврейскую публицистику.
Клезмер — это не лютеранские гимны. Сраный Короленко — не „Einstürzende Neubauten“.
В вас нет величия. Вы его проебали.
От твоих статей-однодневок ничего не останется, даже эти мои ломаного израильского шекеля не стоящие дневниковые записи лучше.
Я свободнее тебя. Любой уличный сумасшедший свободнее тебя.
Ты лжёшь не так, как я, — ты лжёшь по-настоящему.
Тебя оттолкнуло от меня не понимание того, что любой квалифицированный психиатр поставит мне диагноз „парафрения“, а осознание моей инаковости, возвышающей меня над тобой.
Человек, всю жизнь просидевший дома, оказался радикальнее того, кто ездил стопом по всей стране, участвовал в антиправительственных демонстрациях, сбрасывал пьяных люмпенов с лестницы, — вот оно как.
Еврейская пассионарность оборачивается волей к жизни, а воля к жизни, доведённая до логического завершения, — это неприятие трансцендентного.
Немецкий прагматизм, как это ни парадоксально, оборачивается принятием трансцендентного. Нет человека более практичного, чем художник, который послал на хуй карьеру, потому что развивать свой талант или хотя бы не дать пропасть его остаткам — самое лучшее, самое практичное, что художник может сделать в своей жизни.
Ведь настоящую карьеру он всё равно не сделает: у него руки не под это заточены. У него безумные образы мелькают в глазах, а не цифры, как в счётчике такси.
Ты ни черта не понимаешь.
Ты не поймёшь это, даже когда убьёшь меня.
Ты не поймёшь это даже в Германии, когда какой-нибудь восемнадцатилетний неонацист убьёт тебя.
Есть только камни между нами.
Прости».
«тварь
хватит врать
чисто по-человечески прошу».
«Извините, этот пользователь разрешил оставлять комментарии только тем, кого включил в друзья».
— Отлично, — сказал Миша, который читал этот текст, заглядывая Асе через плечо. — И санитары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной. Я утром два её ящика внёс в чёрный список, так она мне с третьего понаписала мерзебургских заклятий. Обещает накатать на меня телегу в русское посольство в Германии. Этого следовало было ожидать.
— Жаль, удалён пост про сеть, которая уничтожила её талант: «Привычка к публичным кратким записям лишает человека долгого дыхания и расчёта на вечность».
— Да журнальчик убоговатый, на самом деле. В нехитрой стилистике «я памятник себе воздвиг нерукотворный». Комментаторов полтора человека, и те из НС. Я считаю, Жанночку надо посетить. Она рассчитывает не на вечность, а на то, что мы, как взрослые люди, простим инфантильную курицу, как последние еврейские интеллигенты, пощадим её, как последние идиоты, побрезгуем разборками: хоть и нет у нас величия, но мы ведь пытаемся подражать в этом плане арийцам. Визит без предупреждения — вот что поставит тупую арийскую пизду на место. Сегодня или завтра?
— Сегодня уже поздно.
— Ни фига не поздно… А ты меня любишь, Ася?
— А почему ты спрашиваешь?
— Давно этого не слышал. Прекрати выёбываться и поедем. Ариософии в нашей жизни быть не должно.
— Подожди… Я её ранние записи пролистывала, там фраза — точь-в-точь та, которую ты сказал Шимановскому пять лет назад: «Многие ждут прихода мессии, как завсегдатаи кабака — главного пьяницу, который даст бармену по морде за то, что разбавляет пиво». Вы в тот день с Марком напились и поругались — началось, как обычно, с каббалы, а закончилось предположением, что Марк хочет к нам примазаться, чтобы мы помогли ему эмигрировать: ведь мы, благодаря твоим связям, могли рассчитывать на большее, чем общежитие в Штутгарте.
— Да какие там связи — музыканты, выезжающие за счёт еврейской общины, — возмутился Миша, но Ася перебила:
— …и ты стал его переубеждать: «Это сейчас для тебя слово „эмиграция“ овеяно романтикой, а на самом деле там будет тяжко, люди ломаются, как от наркоты, да и что ты там собрался делать с твоим характером и языковым барьером, ты даже сутенёром не сможешь работать, югославы тебя выживут с любой панели, социопат».
— Про сутенёров сказала ты!
— Хорошо. Он понял, что мы разобрались насчёт его шкурных интересов, которые он пытался прикрыть лоскутным одеялом из оккультизма, игры в «творчество» и «пренебрежения к буржуазным предрассудкам» и никогда нам этого не простит. И если ему подвернётся подходящая больная на всю голову аудитория, он обязательно сведёт разговор к нашему сволочизму и попыткам оклеветать его, честного, порядочного человека. Это вполне естественно: когда Шимановский чувствует, что ты его по-настоящему хорошо понимаешь, он немедленно начинает орать о непонимании. Кому приятно сознавать, что другой видит весь мусор, который бережно хранится в твоей возвышенной душе? И теперь я подозреваю, что он общается с нашей фашисточкой, может быть, даже с пустого аккаунта с пометкой «93».
— Хм, да…
— У меня профессиональная память, Миша. Всё не можешь к этому привыкнуть?
— Я всё не могу привыкнуть, что люди говно, — сказал Миша.
Ася пожала плечами:
— Ну, меня тоже воспитывали на тургеневских женщинах и мужчинах Хемингуэя. А получился раздрай. Жизнь всё огрубляет. Подожди, я человеку позвоню.
Миша отошёл и стал смотреть в окно. Люди красили отдельные подъезды в немецких домах кто в светло-голубой, кто в жёлтый, кто в розовый цвет. Издали такие дома выглядели, как лоскутное одеяло. Скамейку во дворе украшала надпись чёрным маркером: «Нам по хуй, что вы о нас думаете!» Рядом со скамейкой лежали бездомные кошки и шприцы.
— Катя, — сказала Ася по телефону, — посмотри, пожалуйста, айпишник юзера штайн девяносто три под твоим постом недельной давности, ну, этот, про митинг. Очень надо. Есть сведения, что это провокатор.
…А теперь открой мою почту, — крикнула она Мише, — посмотри, с какого адреса мне написали, что я жидовская сука и плюнутые плевки! Да, отправлено в тот же день, что и каммент про митинг! Да, адрес тот же — 213. 821. ** **. Херово конспирируется, падаль.
— Что?.. — Миша перестал созерцать кошек, обнюхивающих шприцы под окном.
— Катя, скажи, это точно Марк? — продолжала Ася. — Ты же его видела на прошлом митинге. Да, не светит фамилию в сети, но я тебе сейчас его опишу. Среднего роста, тёмный шатен, волосы слегка волнистые, глаза голубые, на левом виске шрам. Похоже? С кем-кем он встречается, с девушкой из Черняховска? С немкой, да? А, просто дружит? Умилительно.
Миша чуть не опрокинул чашку:
— Пиздец, Шимановский же не мог стать фашистом. У него не настолько развита самоненависть.
Ася отложила мобильный.
— Скорее всего, он просто мстит, — спокойно сказала она. — В первую очередь — себе прежнему. С Жанной можно дружить только против кого-то, и он этим пользуется, чтобы сбрасывать негатив. Кроме того, он устал жить за счёт женщин, то есть, быть объектом спасения от смерти под забором, и решил в кои-то веки попробовать себя в роли спасителя. Плюс загнанная в подсознание мечта еврея об арийской тёлке.
— Господи. Как мне это надоело. Люди тридцати с лишним лет, Ася. Тридцати с лишним лет.
— Что поделаешь, — сказала Ася, — что поделаешь.
— Ну, я уже сказал, что можно и нужно сделать.
Асе меньше всего хотелось навещать руины крепости Инстербург. Она бы съездила куда-нибудь в Светлогорск, к морю. Что может быть красивее тающего морского льда?
Но Миша повторил: нет, мне кажется, что нужно сегодня, и всё тут. Пять лет жизни с человеком, живущим по иррациональным законам, не только приучают к терпимости, но и учат доверять чужой интуиции. Особенно если у тебя самой с интуицией плохо.
— Вы куда? — в прихожую выползла свекровь в кислотно-розовом халате с блёстками. Асе сразу представились медузы, выброшенные волной на берег. Медуз ей было жалко, свекровь — нет.
— К Нахмансонам, — дружелюбно отозвался Миша. — Может, ночевать останемся. Марианна Сергеевна обещала познакомить меня с девушкой из хорошей семьи, похожей на Галю Ройтман.
Это переходило все границы, но свекровь это заслужила.
Уже в лифте Миша набрал домашний номер профессора:
— Михаил Аркадьевич, добрый вечер. Если что, подтвердите, что мы у вас?
Тоже детсад, хуле, подумала Ася. В тридцать лет шифроваться от родителей, от которых не зависишь материально, следовательно, можешь с ними особо не церемониться. Как говорила Элина, детей надо или вообще не заводить, или выращивать их в коммунах.
Она почему-то вспомнила дурацкий верлибр, который библиотекарша посвятила Элине Ровенской и её предполагаемому возлюбленному:
одна сумасшедшая
отсидев положенный срок за решёткой
подошла на улице к ребёнку
и сказала —
эй малыш я трахала твою мать
да малыш я трахала твою мать
твои отец и мать были очень плохие люди
они использовали людей а потом сажали их в тюрьму
говорят
эта сумасшедшая
покаялась в своих немногочисленных грехах
и ушла в монастырь
эх малыш ушла в монастырь[7]
— Тут, кажется, проблемы с такси? — спросил Миша, когда они вышли из последней маршрутки на остановке «Улица Красноармейский сад»[8].
— Тут проблемы со всем. Старик Дессау[9] проклял это место на веки вечные. Ничего, можно частника ближе к ночи поймать, если нас не ограбят.
Миша подумал, что ему наконец-то представилась возможность увидеть отца женщины, с которой он живёт уже пять лет. Всё у него не по-человечески, как обычно.
Было уже темно, фонари не работали, только едва различимый серпик луны освещал подтаявший лёд и чахлую прошлогоднюю траву. Омерзительный сырой ветер гнал волны по мутно-серой реке Ангеррап. Куда идти дальше, никто не знал.
Навстречу попалась пожилая пара, при виде которой Ася вспомнила предание о местном феодале, из ревности превратившем жену в корову. Пруссия трагически погибла, но живущие на её исторической территории мужики продолжали вести себя так, что их жёны рано или поздно превращались в зашуганных коров. В лучшем случае — в бешеных. Ася спросила, как пройти на улицу такую-то, дом номер такой-то, ответом был полуиспуганный неодобрительный взгляд: смуглых черноволосых людей, говорящих по-русски чище, чем гастарбайтеры, старики автоматически относили к цыганам, а цыгане в этой области с начала перестройки торговали винтом.
— Рано или поздно найдём, — сказала Ася. — Планировка домов здесь очень странная, но город маленький, долго бродить не придётся, не может этот финский сарай провалиться сквозь землю.
Они обогнули помойку, которую русский народ устроил на месте снесённого немецкого особняка, и зашли под арку ещё одного пустующего здания с выбитыми окнами — кажется, раньше здесь был комиссариат, а что было ещё раньше, знают только краеведы. Взору открылась годящаяся для псевдоготического артхауса пустошь, усыпанная использованными шприцами и битой черепицей; на краю пустоши виднелось то, что осталось от уютных бюргерских домиков прекрасной эпохи. Асе, германофилке и антисионистке, захотелось от всего этого обратно в Берлин. Со стороны кладбища медленно выехала чёрная «Тойота».
— Сейчас спрошу, — сказал Миша и поднял руку. Машина резко затормозила, но не из-за голосующего, а из-за того, что кто-то умный разбил на пустыре бутылку.
Мужчина за рулём выматерился и вышел из машины.
— Вы меня охуеть как порадовали, — сказал он смахивающей на торговцев наркотиками парочке возле арки. — С вами будет не так скучно ждать автослужбу. Если они вообще ночью сюда поедут, здесь же просто апокалипсис какой-то. Вы, ребята, по-прежнему carfree?
— А ты по-прежнему говоришь людям гадости и после этого ведёшь себя так, будто ничего не случилось? — спросила Ася.
Шимановский подошёл к ним ближе. Сначала взгляд у него был такой, будто он хочет убить обоих гаечным ключом, но через несколько секунд он взял себя в руки.
— Я не понимаю, о чём вы. Если вы навещали своих родственников…
— Если ты ещё не оставил привычку плодить аккаунты, об одном прошу: не присобачивай к каждому из них «93», — прервала Ася. — Во-первых, выследить тебя проще, чем тебе кажется; во-вторых, из тебя такой же телемит, как из меня — адвентистка Седьмого Дня.
— Успокойся, — Миша обнял её за плечи. — Все всё поняли. Где Жанна? Никто её не убьёт, мы просто хотели поговорить.
Марк обречённо посмотрел сначала на небо, потом — на проколотую шину.
— Вот и я вас о том же самом хотел спросить.
После того, как Жанна однажды написала ему (в журнал, давно замороженный abuse team за «экстремизм») с просьбой угостить её водкой или травой (иначе она сдохнет), Марк несколько раз заезжал в финский сарай. Шлигер спокойно относился к нему и даже радовался, что Жанна как бы сошла с неверного пути — об интересе дочери к девушкам он давно был осведомлён. В паспорт Шимановского он не заглядывал, хотя, возможно, и подозревал правду. Лучше женатый мужчина, чем лесбиянки, способные опозорить их семью больше, чем пьяные дебоши и справки из психлечебницы.
Что касается Юли, тут дело осложнялось: почтенная воительница начала окончательно свихиваться. Нажравшись перцовки с фасолью, она молола чушь о китайцах, которые хотят взорвать Москву, азербайджанцах, которых надо стереть с лица земли, и чеченцах, которых на войну с Россией вдохновляют масоны. Она орала так, что даже соседи-уголовники стали её побаиваться. Она ходила с таким выражением лица, будто ест на ужин таджикских младенцев.
К счастью, Юля не лезла в интернет, потому что боялась компьютеров. Когда Жанну выгнали с работы из-за депрессии, опозданий и нежелания разговаривать с сотрудницами о детях и рассаде, она соврала матери, что будет искать в сети фриланс, и Юля махнула рукой: овца научилась хотя бы немного поддерживать порядок в доме, на который родители забили ржавый гвоздь, и за это её можно было подкармливать. Но постепенно отношения матери и дочери начали смахивать на форменный матрицид по схеме Кристевой.
Сегодня Марк договорился встретиться с Жанной на улице Дзержинского, но она не пришла. Её телефон не отвечал. Марк решил заехать к ней домой.
Звонок не работал. Шимановский постучал в дверь, и она открылась. Марк прошёл в квартиру, заглянул на кухню, и взору его предстала апокалиптическая картина: Юля, заворачивающая ножи в газету «Прегольский коммунист». С годами Юлина задница формой и размерами стала ещё больше напоминать комод, а в глазах её был подозрительный нездоровый блеск, совсем как у шимановской тётушки, которой в итоге прописали транквилизаторы. На полу виднелись лужи воды. На столе стояла банка фасоли.
— Добрый вечер, Юлия Викторовна, — поприветствовал её Марк. — Не знаете, где Жанна?
— Жанна опять кладёт ножи на стол, — процедила сквозь зубы Юля. Руки у неё тряслись. Если бы она не остригла свои длинные волосы, походила бы сейчас не на фашистку, а на ведьму.
— И что? — недоумённо осведомился Марк.
— Я же тебе говорила, — в голосе Юли зазвенел металл, — с ножа, когда он лежит на столе, стекает чёрная энергия и медленно убивает человека. Она сегодня специально положила нож остриём в сторону моей кровати. А ты чувствуешь, что я могу нейтрализовать твоё еврейское влияние, и делаешь всё, чтобы вытянуть из меня энергию.
— А почему столько воды на полу, Юлия Викторовна? — пробормотал Марк.
— Домовые просят пить. А эта тварь мне: «Мама, вытри, пожалуйста, воду и положи нож на место. Мои вещи будут лежать там, где я их положила. И не смей больше выбрасывать ножи в форточку, как в прошлый раз. Иначе я часть твоих вещей тоже выброшу. Выбирай сама — в форточку или в помойку. У меня нет таких денег, чтобы каждый раз после твоих демаршей покупать новые ножи».
За окном ветер гнул осину. На одной из веток Марку внезапно померещилась петля. Всё, тоскливо подумал он, с кем поведёшься, от того и наберёшься.
— Ты, жид, меня голыми руками не возьмёшь, — сообщила Юля. — Отстань от моей дочери, хватит пудрить ей мозги мацовой мукой.
Надо сказать, в этом семействе у всех была склонность к метафорическому изложению мыслей и поэтическим преувеличениям.
— Нет, я мацой не увлекаюсь, — вежливо ответил Марк, прикидывая, как бы в рамках закона обезоружить эту старую проблядь.
— Вы все умрёте страшной смертью, — сказала Юля. — Вы не дойдёте до кладбища. Вы умрёте по дороге к нему.
— Да, да. А сейчас советую вам положить ножи на место, иначе я вызову «скорую помощь».
Юля резко повернулась к нему, сжимая в руке лезвие, завёрнутое в газету:
— Ну, всё, жид. Ты нарвался.
Она швырнула свёрток на пол и выскочила за дверь.
Марк направился было за ней, но тут вернулся капитан Шлигер в драной штормовке и заляпанных грязью тренировочных штанах и начал бессодержательный пьяный разговор. Выяснить, где Жанна, когда она ушла и что говорила перед уходом, было невозможно. Не прошло и получаса, как вернулась и Юля. За ней в квартиру зашли двое ментов. Они переглядывались и ухмылялись. Юле же было не до смеха. Грудь её — если, конечно, считать грудью этот слабый намек на округлости, — бурно вздымалась. Она судорожно сжимала кулаки.
Марк не успел ничего подумать по поводу этой прелестной мизансцены. Сержант окликнул его:
— Слы, ты кто и чё здесь делаешь? Статья о вторжении на чужую жилплощадь. Ну-ка, быстро давай руки, — он вытащил из кармана брюк наручники, — и поехали в отделение.
— Сначала объясните, пожалуйста, чем вызван ваш визит, — сдержанно попросил Марк, отступая назад. Одно из бойцовских правил: держаться на расстоянии примерно полутора метров от противника, являющегося безусловно опасным.
— Вломился и стоял надо мной с ножом! — завизжала Юля.
Это услышал весь подъезд, но на площадку никто не вышел. Русский народ, населивший древний прусский город, боялся за свою шкуру. Хотя что ему, спрашивается, бояться за свою шкуру, за это ничего не стоящее говно?
— Я заехал к её дочери, которой не оказалось дома. В ответ на вопрос о её местонахождении гражданка Вальдман начала угрожать мне. Мои документы в порядке, могу предъявить.
— Поехали в вытрезвитель! — рявкнул сержант.
— Простите, но я абсолютно трезв. В отличие от этой женщины, которая сегодня выпила бутылку перцовки. Кроме того, она психически не совсем здорова, это вам кто угодно здесь может подтвердить. Вы посмотрите на неё и её мужа… Статья номер триста один Уголовного Кодекса, — слегка повысил голос Шимановский. — Ложный донос. Жаль, что вы не взяли с собой спиртометр вместо наручников.
— Она написала заявление… — начал сержант, которого слегка смутила уверенность обвиняемого.
— И вы принимаете всерьёз бред больного человека? Вы посмотрите на неё и посмотрите на меня.
Юля, окончательно выйдя из себя, кинулась на Марка, тот увернулся, и она, потеряв равновесие, чуть не упала и вцепилась в дверную ручку. Капитан Шлигер перестал реагировать на происходящее и уснул за столом.
— У неё справка по шизофрении, — хладнокровно сообщил Марк. — Вы спросите у неё или поищите в первом ящике стола. В целлофановом пакете, заклеенном скотчем. Поищите, поищите.
— Она же в военчасти работает, — недоумённо возразил второй мент.
— Если честно, я не знаю, почему такие люди работают в военчасти.
— Значит, придётся забрать её, — философски заключил сержант. — Пойдёмте с нами, гражданка, вам проветриться надо.
— Документы будете смотреть? — спросил Марк, доставая из кармана паспорт.
— А… Что это у вас гражданство литовское?
— Извините, какое есть.
— Ладно. Пошли.
— А дверь кто будет запирать?
— Она говорит, что потеряла ключи, а её мужика хрен разбудишь, — буркнул второй мент. — Я его как-то забирал в трезвяк, он там уснул на полу, и по фиг на всё.
Юля сопротивлялась, но потом обмякла и стала апатично смотреть по сторонам. Марк попробовал ещё раз набрать номер Жанны — безрезультатно.
— Вы бы машину в таком дворе не оставляли — угонят или разобьют, — посоветовали менты.
— А помнишь, ты нажрался колёс и орал, что вступишь в масонскую ложу и доживёшь до восьмидесяти лет, а мы все передохнем, и только наши дети будут писать о тебе мемуары? А я предложил Асе написать по тебе некролог, потому что если столько принимать колёс, сколько ты в две тысячи четвёртом, можно не дожить не то что до восьмидесяти, а даже до следующего Восьмого марта.
— А ты мне твердил, что я недоволен жизнью. Менторским таким тоном, сука. Я, насколько помню, сказал, что недоволен отдельной категорией самодовольных менторов, и это ещё не вся жизнь. Ты меня просто взбесил тогда, у тебя была мания публично унижать людей.
— У меня никогда не было такой мании. Позвони в психушку насчёт Юли. Я серьёзно.
— У меня в общежитии как-то девушка вызвала 03, когда у неё соседка мебель в комнате стала поджигать. Приехали, посмеялись, мол, студенты дурака валяют, и уехали.
— А соседка что?
— Ничего. Поставила на пол сковородку, положила туда биографию Фрейда, подожгла, собрала вещи и, провожаемая клубами дыма, ушла. А ту девушку потом исключили за аморальное поведение — порчу казённого имущества… А тут полгорода свихнулось, и никого не забирают.
— Тебя нужно туда забрать, понял? Тебя.
— Уёбывай давай из моей машины, — предложил Марк.
— Скажи спасибо, что не получил по морде.
— Не хуй меня пугать, сто раз говорил. Я в армии служил.
— Ты что видел в этой своей армии? Чему тебя там научили — подстригать садовыми ножницами кусты возле штаба? Я в Израиле видел, как людей на куски разрывало, тебя бы туда, блядь. Или ты теперь играешь в национал-социалиста? Русского, немецкого, литовского — определился уже?
— Миша! — Марк откинул голову на спинку сиденья. — Я же всё это делал из-за Жанны, а не ради себя. Мне жалко. Я не мог не вступиться. Я всегда вступаюсь за людей, которые выделяются из толпы.
— Ты мог не писать весь этот бред моей жене? — в третий или четвёртый раз за вечер спросил Миша.
— А твоя жена, ты считаешь, очень гуманно к ней отнеслась?
— Эта дура, заслуживающая, по-твоему, гуманного отношения, достала вообще всех, — не выдержала Ася. — Так необходимо было подобным образом привлекать к себе внимание? Хотела лишний раз потрепать нам нервы? Эгоцентричка, садомазохистка, истеричка и мегаломанка.
— Цитирую, дорогая, — язвительно улыбнулся Марк. — «Некоторые кисейные барышни ужасаются моему образу мыслей, в глубине души понимая, что стали бы в десять раз хуже, переживи они одну десятую того, что я. И вряд ли хоть одна из них сможет умереть за идею, любую идею. А я смогу. Права человека для меня — не способ самовыразиться, не ниша, заняв которую, можно в будущем прославиться и бабки слупить. Это моя свобода, я сама; я ничего не сделаю, если не буду ощущать себя свободной и ничем не связанной. Это девочки, которых я люблю. Это девочки, которых я полюблю, когда они освободятся и станут такими, какими должны стать, а не такими, какими их хотят видеть отцы, и учителя, и клиенты с толстыми кошельками».
— Это написано в две тысячи первом году. И причём тут Жанна?
— Она и сейчас такая же, как в две тысячи первом году. А ты — нет.
— Хорошо, давай Жанна придёт к тебе домой с бомбой, и ты, умирая, простишь ей стремление уничтожить твою нацию, за то, что она в тридцать один год истерит, как старшеклассница, — вмешался Миша.
— Ты не понимаешь, фашизм — это не жидоедство, это интернационализм, на самом деле.
— Всё, — в тихом бешенстве проговорила Ася. — Дожили. Я больше не приеду сюда. Не только в этот город. А вообще в эту страну.
— Я смотрю, эмиграция излечила тебя от излишней общительности, дорогая, — обернулся к ней Марк, — или это положительное влияние твоего мужа?
— Провоцирует, не обращай внимания, — тихо посоветовал Миша. — Марик, хватит выёбываться. Кандидатскую ты проебал, вторая жена у тебя — страшное пиздопроёбище, сам ты — мудак, потрёпанный и вышедший в тираж. Твоим деньгам лично я не завидую. Я не умею завидовать вообще. У меня тоже есть деньги на плазменную панель, но я её не куплю, мне не надо. Мне некогда и неинтересно жить так, как живёшь ты. Весь твой якобы аскетизм и все претензии пошли прахом, и теперь ты самоутверждаешься в роли умника, терпимого ко всем якобы новым и революционным — хотя нового в ёбаном фашизме нет ни хуя, — течениям, которым место на помойке типа этой. Я не понимаю тебя, да. Я не понимаю, как можно спать с Жанной, не говоря уже о твоей жене. Пожалуйста, прости меня, если я тебя чем-то обидел.
— Что, чувствуешь себя страшно крутым, сукоед? — тихо, с угрозой в голосе поинтересовался Шимановский.
— Не очень, — равнодушно ответил Миша. — И всё-таки я не понимаю… Жанна — она такая… неухоженная.
— У меня с ней ничего не было.
— Ещё бы, — Асю начал разбирать смех. — Цитирую, дорогой: «Демон ревности сильно грызёт меня. Я не могу нормально общаться с людьми, но я могу преследовать и задалбывать объект своей любви. Ревность дикая, чёрная, к каждому столбу ревную, можно сказать. Плюс я убедилась в последнее время, что моя ревность сильна и в виртуальном общении. Нет, мне не победить этого демона, мне лучше быть одинокой, как сейчас».
— Заткнись, — сказал Марк.
— Да ладно, это же из открытых записей. Продолжим. «Бля, зубы иногда болят. Крошатся, ломаются от курения, суки. У меня они и так не очень — практически везде пломба на пломбе. А я к зубному боюсь, не хочу маму напрягать, да и денег это нынче больших стоит». Марик, ты хотя бы оплатил ей дантиста?
Шимановский достал из кармана куртки пачку «Данхилла», чиркнул в полутемноте зажигалкой:
— Вы моральные уроды. Нельзя так издеваться над людьми.
— Что ты так нервничаешь? Мы же не над тобой.
— Ася, ты по-прежнему пишешь остросоциальные… это… передовицы? Или все места русскоязычных публицистов заняты, и ты пробавляешься переводами для мелкобуржуазных фирм?
— Завидно?
— Нет. В Германии правовой фашизм и тупость, я туда не хочу. Как вы не можете понять, что я не хотел вам отомстить?
— Разумеется. Ты просто осознал, что в твоей жизни есть место светлым платоническим чувствам. К гению нашей дневниковой прозы, русскоязычной Унике Цюрн. Поскольку у девушки нет денег на дантиста, чувства могут быть только платоническими. Хорошо, что ты всё понял про Германию: из тебя вышел бы не очень хороший сутенёр, или кем ты там собирался работать?
— Миша, выйдем отсюда, потому что бить морду твоей жене я не буду. Придётся тебе. Я тебя очень прошу: выйдем отсюда… а, блядь, они едут. Чёртовы спасители.
Начинало рассветать. Хотелось спать, а не бить друг другу морды.
— Всё это очень глупо, — сказал Миша, собираясь выходить. — Я могу с тобой подраться, если ты настаиваешь. Только это очень глупо, я ведь сильнее. Мало покоцанной машины, нужна вдобавок разбитая рожа?
— Мне показалось, что это ты хочешь разбить мне рожу, — пожал плечами Шимановский, тоже собираясь выходить.
— Нет. Ты не врубился. Мне не хочется тебя бить. Мне и жить не хочется уже много лет, потому что люди жуткое говно. Ещё большее, чем мне казалось десять лет назад. А я врагу не пожелаю увидеть то, что мне пришлось увидеть десять лет назад.
— Это не повод считать всех людей говном.
— Нет, повод. И если сдохнет Жанна, и даже если сдохнешь ты, я не проявлю ни тени сочувствия. Но я и радоваться не буду, потому что мне плевать на вас.
— Слова истинного каббалиста.
— Где уж мне до тебя. Марик, ты помнишь, что Баал Сулам говорил о случайности? Не бывает случайных людей, везде нужно видеть промысел творца. Так вот, я знаю: ты — это не случайность. Несколько лет подряд ты помогал мне понять, что люди гроша ломаного не стоят, особенно такие, как ты. Человек становится кем-то, когда стремится к высшему, но стремится он к высшему недолго и плохо. Лишь в эти моменты он становится человеком, всё остальное время он — пустая скорлупа, солома, носимая ветром. И в этот самый момент, в три часа ночи в чёртовом бывшем Инстербурге, мы стоим не больше, чем этот мусор на помойке. И на хера нужен какой-то там «фашизм» или «гуманизм», когда ты отчётливо понимаешь, что всё именно так?
— Выходим, — Шимановский распахнул дверцу машины. — Суки из автосервиса подъехали и ждут. Я хотел сказать, господь спасает нас, грешных. Правда, я всегда был тайно уверен в том, что бога нет.
«Ты поганая немецкая сука.
Хотя нет: слово „сука“ давно уже стало комплиментом. А разве ты заслуживаешь комплиментов, безмозглая овца?
Послушай доброго совета: сдохни, пожалуйста.
Если ты не хочешь писать нормальные вещи вместо всей этой клеветнической дури, не хочешь работать, не хочешь покинуть свою берлогу, будет тебе. Было бы неплохо, если бы тебя сдали в бордель для гастарбайтеров, но: 1) таковых не имеется; 2) ко времени открытия таковых ты окончательно превратишься в чучело огородное и будешь нужна разве что бомжам.
Ты не можешь даже сторчаться, хотя это было бы вполне эстетично. Это был бы лучший поступок в твоей жизни. Начни колоться грязным шприцем и заразись СПИДом, Жанна. Только благодаря этому тебя запомнят. Впрочем, вряд ли. Забыли даже Gia, хотя она была красивее и талантливее тебя.
Ты что, ждёшь, когда тебе исполнится 33?
Поверь, если ты, не дай Б-г, доживёшь до этого возраста, ничего не изменится, в башке у тебя будет тот же бардак. Человек оправдывает своё существование только эстетически. Психопат оправдывает своё существование, только если он талантлив. Обыватель оправдывает своё существование, только если его здравомыслие противостоит нелепице, которую всюду устраивают бездарные психопаты. Но это случается всё реже, потому что почти все сошли с ума.
В конце этого письма я хотел бы отметить, что я жид, масон, сатанист, агент ФСБ и серийный убийца, а в футляре для скрипки храню ампулы с ядом.
Но привычка говорить правду (тебе этого не понять, тебе она не грозит) мешает мне это написать.
Я не отношу себя к определённой религиозной, социальной или политической группе, и даже моя национальная принадлежность мне, в общем-то, последние несколько лет безразлична.
Удаляю этот комментарий вместе с аккаунтом, который на пару часов завёл только ради тебя. Поверь, Жанна: это лучшее, что может сделать для тебя человек.
А теперь иди и сдохни. И побыстрее. Это, в общем-то, говорю не я,
а мир как воля и представление,
если можно так выразиться.
Тебя ждут. Для удобства можешь думать, что в Валхалле.
А, блядь, забыл:
предупреждаю:
этот твой журнальчик тоже запилят.
Мы скоро встретимся. Очень скоро.
Скажи спасибо, что предупредил.
Мутная вода под мостом. Медленно крошащиеся края льдин.
Куски льда словно куски сахара в пустом кипятке.
В тот день у них дома закончился чай, мать спала, выпив полпачки димедрола, который неизвестно где достала — украла, наверно, потому что в черняховских аптеках его не продавали. По крайней мере, в ближайшей. По крайней мере, без рецепта.
Магазин ещё работал, но она чувствовала, что не может выйти из дома, потому что во дворе снова буду валяться шприцы и мусор, а сосед, пьяно ухмыляясь, спросит: «Жанка, ты чё хлеб такой дорогой берёшь, и почему на тебе такая рухлядь надета?» И на этом фоне общежитие покажется отелем «Chelsea», но в общежитии много чужих, и если бы можно было не слышать посторонние голоса, а не только не видеть весь этот шлак, и ещё: чтобы её поместили в невидимую непрозрачную капсулу. Досчитала до трёх и шагнула за порог.
Учёный древнего мира сказал: Noli tangere circulos meos.
А у меня нет даже чертежей.
Это не ворованный воздух вокруг, это пустота.
Она отключила телефон, потому что невыносимо было бы услышать звонок, неважно, от кого.
Не всё ли равно, какой ты нации, если ты не свободен,
не всё ли равно, что ты говоришь,
если больше всего тебе нравится молчать.
Если очень хочешь выговориться — молчи.
Говори только тогда, когда кажется, что это блядское солнце станет чёрным, если ты промолчишь.
Нет — когда ты уверен, что станет.
Но как ты можешь быть уверен в этом, если никогда не бываешь в чём-то уверен,
кроме того, что все они лгут?
Этот голос в голове.
Тот, что снаружи, окликает уже полминуты: «Девушка! Стойте! Да стойте же!»
Высокий белобрысый парень, с ним ещё двое и худая сильно накрашенная шатенка с искусственным загаром. Разжившаяся деньгами гопота. Семечки, бутылка дешёвого пива, всё, как обычно.
— Стой, сука, ты знаешь, что твоему другу пиздец, если мы его ещё раз увидим? Он нам за герыч до хуя задолжал!
Они берут её в кольцо, остальных людей мало, и они проходят мимо. Люди этой страны готовы вмешиваться только в чужую личную жизнь, вас могут разрезать на куски днём на площади — никто не подойдёт.
Да было бы и странно, если бы подошли. Это же люди, а вы от них добиваетесь благородства и понимания.
Я не видела, что произошло тогда, и мне трудно говорить об этом. Бывает, что я сопоставляю рассказанный мне эпизод с похожим, случившимся когда-то со мной, но если нужно передать внутреннее состояние человека, прямо противоположного мне, в экстремальной ситуации, я иной раз не знаю, что говорить. Сама я обычно хожу с оружием, а чувство страха у меня частично атрофировано, и получится многотомный роман, если я начну объяснять, почему. Другое дело, что у чужих слабо развита эмпатия — потому они и чужие, — и они часто принимают брезгливость за страх.
А это всё равно что принять садистское желание связать и замучить за нежную преданность.
Но если человек — гопник, да ещё и обдолбанный, о какой эмпатии может идти речь? Умение чувствовать у этих животных способна развить только тюрьма.
Я не знаю, что испытывает женщина на мосту — панический ужас (более затёртого словосочетания, наверно, не существует в этом скудном языке) или безразличие, напоминающее тяжёлый наркоз. Она ведь не может закричать, отбиться, пригрозить так, что ей поверят, да ей и нечем грозить.
Она так и не узнает, была это попытка ограбления, ошибка — потому что гопота вечно путает всех со всеми, или шутка — гопота любит такие шутки. В общем-то, за такой юмор нужно отрезать язык по кусочкам опасной бритвой и заставить его съесть. А потом заставить проглотить опасную бритву.
Если это попытка ограбления, то на редкость тупая. Если эту женщину просто спутали с другой, похожей, это редкая глупость.
Она не сможет всё это сказать. Она отступает и поскальзывается на ступенях каменной лестницы.
Люди будут ещё долго идти мимо. Не спускаться же им вниз по лестнице: ступени обледенели. Можно тоже разбиться, и тогда хозмаг лишится неопрятной жирной продавщицы, ворующей из кассы мелкие купюры, поликлиника — вечно пьяного хирурга, каждый раз путающего перелом без смещения и разрыв связок, школа — орущей на детей истерички, а дети — психованной мамаши. Ну, и другие замечательные учреждения лишатся других замечательных людей.
Собственно, я бы предпочла, чтобы все они попадали с обледеневших лестниц, лицом в снег, а потом похолодало бы, и все они покрылись бы красивой сверкающей коркой льда, но, к сожалению, не получится.
Если очень хочешь выговориться — молчи.
Молчи о том, что ты чувствуешь на самом деле, и о настоящей войне. Мало кто поймёт тебя, да и те, кто поймёт, ничего не смогут для тебя сделать.
Настоящая война идёт не между обывателями и протестующими. Настоящая война идёт между двумя лагерями протестующих — рационалистами и безумными. И те, и другие хотят написать свою историю — вы видите, что из этого получается иногда. Мимо такой истории надо пройти как можно скорее.
Не лезьте туда ни из любопытства, ни из тщеславия: всё оцеплено невидимой колючей проволокой, и вы не заметите, как от вашей приличной одежды останутся лохмотья; вы, конечно, купите себе другую, но как быть с приличными людьми, которые случайно увидели вас в тот день?
Смеяться опасно: вы можете получить камнем в лицо. Оставьте нас, это история врачей и больных, а вы — не врачи и не больные. Мимо такой истории надо пройти как можно скорее.
Я пишу это и вспоминаю, что Коэн работал над романом «Beautiful Losers» в тяжёлой депрессии под амфетамином, а у меня даже амфетамина нет. Мы, и «врачи», и «больные», кажемся вам похожими, но на самом деле нас по-настоящему объединяет только то, что в иные моменты мы не можем говорить друг с другом, потому что слишком хочется умереть. Проходите мимо.
Так и должно было быть, думала Ася, пока они шли вдоль чёрной резной ограды. Когда-то давно верховные жрицы слишком привыкли к своим святилищам и решили, что их дело — только поднимать глаза к небу, и не заметили, что небо постепенно стало другим. А ей бы пошло быть верховной жрицей, этой чокнутой девке, — уходить далеко от остальных, чтобы те не мешали понимать услышанное; рисовать на гадальных дощечках, на песке, и ровно так же, как сейчас, только сведущие понимали бы, и она шла бы не по обочине, а по главной дороге, пути наверх, проложенному навсегда. Это было прекрасно, как рассвет, но пришло другое, позднее утро — иудаизм, когда бога сначала называли просто элохим, без указания на пол, а потом стали навязывать всем седобородого и сердитого еврейского дедушку, поминутно орущего на внуков — а за что, догадайтесь, мол, сами, — а ещё позже сочинили правила, чтобы не вести себя, как неорганизованное стадо и не влипнуть в связи с этим в очередную малоприятную историю с пленом и исходом.
Они не поехали с Шимановским в Калининград: было жаль времени, лучше разобраться сразу, чтобы не ехать сюда ещё раз. По дороге их обогнала ментовская машина. Теперь, когда было совсем светло, дом был отчётливо виден: вроде бы, всё нормально, несмотря на то, что все потеряли ключи от него — никто не сломал забор, ничего не поджёг; было тихо, как на кладбище, и очень хотелось убраться отсюда, просто было ещё нельзя.
Да там случилось с ней что-то, сказала старая тётка с польским акцентом, попавшаяся им возле соседнего дома. А я про вас слышала, вы Ася Александровна? Мне ваш отец говорил. Правда, что в Берлине лифты со стеклянными дверями, — а здесь не то что лифтов, но и дверей в подъездах нет. Живём, как непонятно кто. Хорошо ещё, что местность такая, тепло, а то бы замёрзли с таким ЖЭУ. Вы проходите, вам милиция всё объяснит. Ася уже забыла, как это — входить в ободранный подъезд, опасливо огибая машину с гербом, но ощущать растерянность отвыкла ещё больше, и когда она подошла к незапертой двери с нужным номером, ей было уже всё равно. Псевдозолочёная ручка подходила к двери, как старый коньяк — к пластиковому одноразовому стакану; всё так просто, всё так быстро, не проходило никакого времени. Менты, обшаривающие кухню, смерили настороженными взглядами молодых людей на пороге. В первую минуту Асе, к счастью, не понадобилось ничего говорить: она повернулась к распахнутому окну, откуда был виден полуразрушенный готический особняк, жутковатый, словно падающая башня из колоды Альбрехта Дюрера; пожилой человек, спавший за столом, не пошевелился, пока мент не встряхнул его за плечи. Первым её желанием было шагнуть к отцу и влепить ему пощёчину, но Миша удержал её: с ним разберутся без нас, со всеми заранее разобрались без нас, каждому своё, — и не похоже было, что ему стыдно за эту фразу, как и за все остальные, сказанные накануне.
2008–2009.