В племенном обществе насилие проявлялось обычно в войнах между племенами. Отношения между членами одного племени управлялись племенной моралью, механизмы которой, как можно предполагать, носили в основном инстинктивный характер. По-видимому, с помощью этих механизмов улаживались конфликты между индивидами и группами внутри племени, как это можно видеть в уцелевших до нашего времени племенах.
Положение изменилось, когда возникли государства. Глобализация племенной морали на бóльшие сообщества, уже не всегда связанные общим происхождением, а возникшие из союзов племен при ассимиляции иноплеменных элементов, осуществлялась культурной наследственностью, далеко не столь надежной, как генетическая, поскольку она зависит от наличного состояния культуры. Если культура еще не расширила объем применения социального инстинкта на большее сообщество, в нем возникают конфликты. С тех пор история – уже история государств – представляет непрерывную последовательность конфликтов двоякого рода: столкновений между государствами и столкновений между группами внутри государства. Внутренние конфликты отразились уже в древнейших дошедших до нас документах. Но, как правило, цари и жрецы, по воле которых составлялись эти документы, склонны были подчеркивать свою власть и свой авторитет: они охотнее описывали победоносные войны, чем подавленные мятежи. Вслед за царями и жрецами, историки больше всего занимались «внешней политикой», а во внутренней интересовались главным образом отношениями власть имущих. Темой их повествований была преимущественно драматическая борьба государств и наций, что и стало традицией историографии. История внутренних конфликтов занимала в ней относительно меньшее место.
Однако, уже очень рано некоторые историки поставили себе целью объективное описание событий, то есть установление и упорядочение фактов. Уже «отец истории» Геродот, и особенно Фукидид, дали примеры такой объективности: они умели стать выше предрассудков своего отечества и политических страстей своего времени. Историки всегда стремились также к «объяснению» истории, но объяснить историю в том смысле, как ученые объясняли явления природы, они не могли: человеческое общество слишком сложно. Как всегда в таких случаях, мышление об этом сложном предмете, пытавшееся ответить на неотчетливо поставленные вопросы, оставалось на донаучном уровне и относилось к «философии». Первоначально этим словом назывались все ученые занятия вообще, из которых постепенно выделялись конкретные науки. В этой книге, опирающейся в основном на научные данные, мне приходится иногда выходить за пределы научно доказуемого, то есть заниматься философией. Я вовсе не склонен отрицать значение «философии истории», всегда искавшей принципы, объясняющие исторический процесс.[42]
Греческие историки описывали конфликты между полисами – небольшими городами-государствами греков, а также конфликты с государствами иного рода, населенными племенами другого происхождения. Эти племена греки называли «варварами», противопоставляя их «эллинам», с их общим языком и общей культурой. Эллины не были гражданами одного государства, но составляли единый «этнос», что в переводе означает «народ» или «нацию». Таким образом, греки различали нацию и государство, хотя государства часто формировались вокруг господствующей нации. Более того, у греков было уже по существу представление о культурах: они отличали свою собственную культуру от «варварских», а среди последних различали, конечно, египетскую культуру от персидской.
В начале Нового времени европейское мышление выработало представление о последовательности исторических эпох, в каждой из которых преобладала одна культура. Достижения этой культуры имели, как предполагалось, определяющее значение для истории человечества в соответствующую эпоху, и носителем ее считался определенный этнос. Первым мыслителем, увидевшим в истории развитие, был Жан Боден (1529 – 1596). Для него история не была ни вечным повторением, как для философов древности, ни ожиданием Страшного Суда, как для средневековых схоластов, а продуктом человеческой деятельности, и этот философ, еще разделявший темные средневековые суеверия, был предтечей динамического взгляда на культуру, который мы обозначаем словом «прогресс».
Обычная схема, описывавшая перемещение «культурной гегемонии» из одной страны в другую и от одного этноса к другому, имела вид:
Древний Восток – Греция – Рим – Галлия.
А.Н. Уайтхед, современный философ, принимающий эту схему, склонен ее продолжить, присоединив в виде следующего этапа Британию. Никоим образом не отрицая исключительного культурного значения Британских островов, мы остережемся такого упрощенного понимания истории. Его крайним представителем был Гегель, превративший это традиционное изложение исторической драмы в «театр одного актера», где в каждом действии выступает единственная «избранная нация», а в качестве режиссера, сменяющего действующих лиц, фигурирует Абсолютный дух – Господь Бог. Можно оставить в стороне схоластическое обоснование этой философии; ей недостает не только научного, но и человеческого достоинства, поскольку Гегель ухитрился вывести из общих метафизических построений неизбежное завершение истории, конечным продуктом которой оказывалось Прусское королевство. Впрочем, Гегель считал, точно так же, свою собственную систему увенчанием всей философии, так что кафедра в Берлине была очевидным образом предназначена для него.
Более интересную философию истории развил Маркс, предложивший два новых принципа объяснения истории: первый из них подчеркивает роль экономической деятельности, а второй – роль «классовой борьбы». Маркс вышел из школы Гегеля и никогда не мог освободиться от гегелевской схоластики; но он считал себя не философом, а ученым, и считал свои объяснения «научными». Конечно, он был преимущественно философ, и заслуги Маркса перед философией относятся к гносеологии истории. Подобно большинству первооткрывателей, Маркс преувеличил значение открытых им принципов объяснения, полагая, что может объяснить с их помощью всю историю (мы ссылались уже на Лоренца, проницательно изобразившего это психологическое явление). Маркс претендовал на «научное» объяснение истории и уверенно предсказывал, исходя из этого объяснения, будущие события; это заблуждение имело важные последствия. Впрочем, трудно возложить на Маркса ответственность за то, что делали русские (и тем более китайские) «марксисты»: сам он не мыслил себе приложения своих идей вне круга европейской цивилизации, а к России относился враждебно. Конечно, можно согласиться с Бердяевым, что в советской России Маркса и Энгельса несомненно сочли бы «меньшевиками».
Как мы увидим, Маркс вовсе не открыл ни классов, ни борьбы между ними; но, по-видимому, он впервые употребил термин «классовая борьба» (Klassenkampf) и дал тем самым имя уже давно известному историческому явлению. Дальше мы исследуем, в каком смысле и насколько основательно применяется понятие «общественных классов». Было бы неразумно начинать изучение классовой борьбы с формальных определений. Как известно, в начале изложения химии не определяют, что такое вещество, а в начале изложения биологии – что такое жизнь: основные понятия сначала выясняются на примерах, и лишь в дальнейшем, индуктивным путем, приходят к их определению.
Простейшее общественное явление, нуждающееся в объяснении – это «вражда бедных и богатых», столь резко проявившаяся во Французской Революции и оказавшая решающее влияние на взгляды Маркса. Самый термин «класс» возник еще в древности, в связи с делением граждан по имущественному положению. В Греции и Риме граждане делились вначале на сословия – «благородных» и «простых». В Афинах «благородные» назывались именно этим словом (эвпатриды), а «неблагородные» назывались демосом, что означало просто «народ»; в Риме «благородные» назывались патрициями, а «неблагородные» – плебеями. «Благородные» вели свое происхождение от предполагаемых основателей государства; только они могли занимать главные государственные должности и выполнять функции жрецов. «Неблагородные» считались потомками более поздних пришельцев и были «гражданами второго сорта». Подобное же деление граждан было в древней Индии, с ее кастами (где, впрочем, пришельцами были как раз «благородные»), и в средневековой Европе, где люди также делились на сословия. Но в Греции и Риме, в отличие от Индии, между сословиями не было расовых различий, и со временем они начали смешиваться. Значение происхождения уменьшалось, и возрастало значение имущества. Еще в эпоху разложения общинного землевладения эвпатриды и патриции захватили лучшие земли, а затем пользовались своим положением в государстве для их расширения. Но к шестому веку до н.э. роль собственности возросла настолько, что для определения гражданских обязанностей – налогов и воинской повинности – пришлось уже разделить граждан по этому признаку. В Афинах такое разделение (на четыре категории) провел в 594 году реформатор Солон; в Риме аналогичную реформу произвел, как предполагают, царь Сервий Туллий (578 – 534). Этот царь разделил римских граждан на шесть классов (classes) в порядке убывания их имущества; здесь это слово и было впервые использовано в интересующем нас смысле. Как видно из этой истории, «классы» с самого начала были связаны с богатством и бедностью.
Само слово происходит от латинского classis, означавшего в архаической латыни «войско» или «армию»; в классической латыни оно все еще означало «флот», а classicum означало сигнал военной трубы. Шестой класс Сервия Туллия – из самых неимущих – освобождался не только от налогов, но и от военной службы, поскольку эти люди не могли приобрести оружие. И хотя они были юридически полноправные граждане, их полезность для государства сводилась к тому, что они давали потомство; поэтому их называли proletarii, что означало «производящие потомство», от proles – воспитанник, выкормыш. В поздней латыни «классами» назывались различные категории населения. В Новое время это слово употреблялось в разных «классификациях» (например, в зоологии). В применении к группам населения, определяемым общественным положением, занятиями и интересами, слово la classe впервые появилось во Франции в 1792 году, а затем перешло во все европейские языки. В современном обществе, где стерлись уже все сословные и, в значительной степени, даже племенные различия, осталось одно решающее различие между людьми – различие между «классами» богатых и бедных. Конечно, может показаться невозможным разделить людей на две категории, не прибегая к произвольным критериям вроде размеров дохода, какими пользовался Сервий Туллий. Можно ожидать возражений, напоминающих известный парадокс кучи зерна: как много зерен надо взять, чтобы они составили «кучу»? Простейший способ избавиться от этих трудностей состоит в отказе от понятия классов: так и поступают многие современные социологи, по-видимому, заботясь о строгости своего научного подхода. С таким же успехом можно не отличать «тяжелое» от «легкого», «длинное» от «короткого», и так далее. Но если мы обнаружим, что некоторый уровень дохода составляет границу в образе жизни людей, в их понятиях и предпочтениях, то различие между богатыми и бедными не покажется нам схоластической тонкостью.
В сравнительно благополучных (пока еще благополучных!) странах Европы и Северной Америки можно не заметить чувства, разделяющие бедных и богатых. Но в ряде стран Азии, Африки и Южной Америки «классовая борьба» отнюдь не воспринимается как искусственная конструкция, даже если там удается на какое-то время подавить партизанские движения и заставить людей безропотно переносить нищету. Развитие «дикого капитализма» в бывших коммунистических странах, с чудовищным ростом нищеты и отчаяния наемных работников, тоже не сулит этим странам классового мира. А затем наступит «час правды» и для тех стран, где пока потребляется непомерная доля мирового производства. По словам поэта, «покой нам только снится»!
Если уж искать человека, впервые сознательно выразившего идею «классовой борьбы», то этим человеком был, пожалуй, Платон. Вот что он говорит в четвертой главе «Государства»:
«Всякий город, как бы он мал ни был, всегда имеет в себе два враждебных города: один город бедных, другой город богатых».
А в восьмой главе он говорит о бедняках:
«Одни из них кругом в долгах, другие лишились гражданских прав, а иных постигло и то и другое; они полны ненависти к тем, кто владеет теперь их имуществом, а также и к прочим, и замышляют переворот».
И эти замыслы иногда удаются. Тогда страх и ненависть охватывают богатых. В Аргосе, где победили бедные, тайно собравшиеся молодые аристократы выражают свои чувства с удивительной прямотой:
«Клянемся всегда быть врагами народа и причинять ему столько зла, сколько возможно».
Эти слова передает нам умеренный, всегда консервативный Аристотель, и дело происходит в самый цветущий век греческой культуры. Впрочем, ни Аристотель, ни Платон не восхищались «классовой борьбой» и не ценили ее, как движущую силу истории. Их нельзя обвинить в марксизме, а Маркса – в изобретении классовой борьбы. Что касается зловещего термина «враг народа», то он был подхвачен французскими якобинцами, а потом использован Сталиным, натравливавшим народ на неудобных ему людей.
Присмотревшись к извечной вражде бедных и богатых, мы неизменно встречаем и ее объяснение со стороны бедных: они утверждают, что богатые несправедливо присваивают плоды их труда. Подобно «классовой борьбе», это обвинение долго не имело названия. В 1834 году впервые появилось выражение «эксплуатация человека человеком» (exploitation de l’homme par l’homme); cловарь Робера определяет понятие эксплуатации как « извлечение выгод (некоторым классом) из работы других людей». Это совсем не новое занятие до сих пор ставит в тупик некоторых мыслителей; например, в середине двадцатого века Карл Поппер все еще не решался объяснить, что такое «эксплуатация». И в самом деле, определение в словаре звучит странно, поскольку все мы «извлекаем выгоды из работы других людей». Впрочем, в этом месте в словаре стоит отсылка: См. прибавочную стоимость, так что изобретателем эксплуатации может показаться тот же Маркс.
Декарт когда-то настаивал на точном определении значения слов: он полагал, что таким образом люди избавились бы от половины своих заблуждений. Но, в отличие от естественных наук, где определения понятий представляют собой просто принятые учеными соглашения, в гуманитарных науках уже самые названия понятий вызывают эмоции. Представители этих наук без конца спорят о словах, чему не перестают удивляться исследователи природы. Чтобы занятия гуманитарными предметами могли претендовать на некоторую объективность, гуманитарным ученым следовало бы договориться, в каком смысле они применяют свои термины. Определения не могут быть «правильны» или «неправильны»; они могут быть более или менее полезны. Я надеюсь найти определения, полезные для описания истории и общественной жизни, и в то же время достаточно гибкие, чтобы оставить место для дальнейших уточнений. Само собой разумеется, я не претендую при этом на оригинальность: литература по этим вопросам необозрима и может содержать много интересных вещей, которых я не знаю.
Субъективное ощущение лишения свободы возникает обычно в виде реакции на изменение положения индивида, ограничивающее привычный для него образ жизни, так что некоторые прежде возможные способы поведения становятся для него невозможными. Как мы уже видели, человек примечательным образом ощущает не «состояние свободы», а «лишение свободы» или избавление от этого лишения.
В действительности это не парадокс, а частный случай общего закона природы. Лишь изменение воспринимается как информация, поскольку информация и есть, по определению, сигнал об изменении состояния системы; поэтому неизменное состояние равновесия вовсе не воспринимается, если оно физиологически выносимо, то есть не производит болезненных ощущений. Лишь получив информацию, живая система на нее реагирует. В этом смысле природа «консервативна», но только в этом. Когда человек получает информацию, он на нее реагирует.
В разных исторических условиях «свободой» назывались самые различные положения человека, воспринимавшиеся им как «нормальные». Когда историки рассказывают нам о «свободных членах общин» в каком-нибудь древнем обществе – например, в Шумере – то речь идет о положении людей, мало чем отличавшемся от хорошо известной нам крепостной зависимости русских крестьян. И «свободные» общинники-шумеры, и русские крепостные не ощущали своей «несвободы», если их не угнетали какими-нибудь необычными для них повинностями. Таким образом, можно дать удовлетворительное определение несвободы: это наложение ограничений на поведение человека, необычных в той культуре, где он воспитан.
Заметим, что это определение не зависит от культуры. Между тем, определение «свободы» – если бы мы попытались его дать – зависело бы от культуры, в которой люди привыкли жить; ощущение «свободы» совпадало бы с «нормальным» для них состоянием. Таким образом, наше определение «несвободы» не является прямым отрицанием «свободы»! Точно то же относится к понятию «социальной несправедливости», об относительности которого уже была речь.
Возникновение частной собственности и государства было для подавляющего большинства людей тяжким переживанием – лишением свободы. До этого люди жили в племенном обществе, существовавшем несравненно дольше, чем пришедшее ему на смену «классовое» общество – общество, не признающее равноправия своих членов. Жизнь в племенном обществе была суровой: обязанности по отношению к племени показались бы современному «западному» человеку невыносимым бременем. Как мы уже говорили, европейцы, попавшие в плен к индейцам или африканцам, находили эту жизнь крайне «несвободной» и никогда не могли к ней привыкнуть. Для них эта жизнь была полна ограничений, воспринимавшихся членами племени как естественный образ жизни. Точно так же чувствовал себя человек племенного общества в обществе «белых». Традиция, передающая племенной образ жизни, упорно противится новшествам «цивилизации» и долго хранит память о прежней «свободе».
Древнейшей формой порабощения, от которой происходит и самое это слово, было рабство. Вначале в войнах между племенами не было пленных: вся польза от побежденных состояла в том, что их съедали. Но уже на племенной стадии иногда оставляли в живых женщин, которых брали в жены, и в некоторых случаях детей, принимая их в племя победителей. Отсюда могло впоследствии развиться «домашнее» рабство, описанное у Гомера. Иногда можно встретить представление, будто рабство пришло на смену каннибализму, когда оказалось выгоднее использовать рабочую силу человека, чем съесть его. Это объяснение не выдерживает критики. Хотя в некоторых племенах пережитки каннибализма сохранились до наших дней (обычно в виде культового обряда), в более развитых племенах это поведение исчезло задолго до встречи с европейцами, и безусловно до появления частной собственности и государства. Каннибализм осуждается уже в древнейших греческих мифах: Кронос, пожиравший своих детей, потерял власть над миром.
Распространение рабства было связано с появлением частной собственности и государства. Собственность на землю создает потребность в дешевой рабочей силе, а государство, ведущее войны, поставляет военнопленных, превратившихся в ценный товар. У шумеров иероглиф для слова «раб» первоначально означал «человек с гор»: они вели войны с горцами, жившими на восток от Двуречья. Другое шумерское обозначение раба имело также значение «штука»; этим очевидно подчеркивалось превращение человека в «вещь», в предмет хозяйственного обихода вроде скота. Как мы знаем из греческой и римской истории, эта психологическая операция стала неотъемлемым элементом древних культур, точно так же, как это было в Новое время в европейских колониях. Несостоятельных должников продавали в рабство; спасаясь от него, они продавали своих жен и детей. Рабы из собственного народа – иногда бывшие знакомые и соседи – вызывали некоторое неудобство; такую ситуацию пытались рационализировать. В аккадском языке раб назывался словом «арду», первоначально означавшим «опустившийся». Эвмей, образцовый раб Одиссея, объясняет свое положение знаменитыми словами:
Тягостный жребий печального рабства избрав человеку,
Лучшую доблестей в нем половину Зевес истребляет.
Поэтому он и остается свинопасом, хотя и с похвальным эпитетом: «свинопас богоравный». Греки не любили обращать в рабство своих соотечественников: в Афинах это запретил Солон. Впрочем, рабы из другого полиса, тоже греки, кажется, не вызывали особенных эмоций. Римляне считали, что отец вправе продавать в рабство своих детей. Злоупотребление этим правом иногда вызывало возмущение; отсюда, по-видимому, произошел замечательный закон, запрещавший отцу продавать одного и того же сына более трех раз.
Другая форма порабощения людей, столь же древняя, как рабство, но характерная для стран Древнего Востока – это крепостная зависимость. Члены племенной общины, попавшие в такую зависимость, были прикреплены к определенному участку земли, обычно к тому же участку, где прежде свободно жили их предки. Они должны были работать под присмотром поставленных над ними начальников, выполняя назначенные нормы и сдавая урожай на склады храма или царя, а впоследствии – помещика. Это было похоже на барщину времен феодализма, сохранявшуюся в России до недавних времен. Сходство столь велико, что кажется естественным использовать тот же термин и назвать таких крестьян «крепостными». Впрочем, этих древних крепостных нельзя было продавать и переселять с бывшей общинной земли, и за ними признавались некоторые личные права, чем они и отличались от рабов, положение которых скорее было похоже на жизнь чернокожих рабов в Соединенных Штатах. Во всех случаях переход от племенной жизни к подневольному труду был трагическим переживанием, которое мы описываем общим термином «порабощение». Коллективная память не забывала прошлую жизнь в течение столетий.
Чтобы составить себе общее представление о древней истории, надо уточнить важное культурное различие, выражаемое словами «Восток» и «Запад». Культуры, называемые «восточными», развились к югу и юго-востоку от Средиземного моря, в долинах великих рек – Тигра и Евфрата, образовавших плодородную землю Двуречья, и Нила, создавшего Египет. Я не говорю здесь об истории Индии и Китая, во многом напоминающей историю Двуречья и Египта, но не столь древней и оказавшей меньшее влияние на развитие современной культуры. Таким образом, общепринятый у историков термин «Древний Восток» будет дальше относиться лишь к «Ближнему Востоку». История Древнего Востока, в общепринятом смысле этого термина, охватывает промежуток времени примерно с 3000 лет до н.э., когда возникли первые государства шумеров и египтян, до шестого века до н.э., когда персы завоевали Вавилон (538) и Египет (525). Мы не будем рассматривать в этом смысле более поздние явления, например, дальнейшую историю персов, на которую уже влияли «западные» культуры,. Таким образом, Древний Восток существовал около 2500 лет. Народы, населявшие эту часть Земли, принадлежали различным расам, но в большинстве не были индоевропейцами. Шумеры загадочны по своему происхождению и языку, не похожему ни на какой известный язык. Более поздние обитатели Двуречья, аккадцы, вавилоняне и ассирийцы, были семиты. Египтяне были, по-видимому, смешанного происхождения и имели общих предков с берберами и семитами. Общность культур Древнего Востока обусловлена не расовым происхождением, а условиями жизни, определившими их экономический и социальный строй.
Страны к северу от Средиземного моря развились позднее. Эти культуры, из которых нас будут интересовать главным образом греческая и римская, обычно называют «западными», хотя Греция лежит на долготе Египта; к ним применяется чаще всего обозначение «Античный мир». Но мы будем называть культуры Балканского и Апеннинского полуостровов, охватывающие период примерно с 800 года до н.э. до 500 года н.э., термином «Древний Запад», сознательно противопоставляя их восточным культурам. Эти культуры заимствовали важные элементы своей цивилизации у более старых культур Древнего Востока, но, как мы увидим, на них совсем не похожи. Заметим, что греки и римляне принадлежали к индоевропейской расе.
Вопреки представлениям историков девятнадцатого века, долины великих рек не были «колыбелью цивилизации». На заре истории эти долины были заболочены, покрыты джунглями и кишели зверями и насекомыми; их могли освоить лишь люди с развитыми орудиями и навыками труда. То и другое принесли с собой племена, спустившиеся в речные долины с горных склонов, где и возникли первые очаги культуры. Это были спадающие к морю склоны хребта Тавр (на юго-востоке нынешней Турции), хребта Загрос (на юго-западе Ирана) и склоны параллельных хребтов Ливан и Антиливан в Палестине. Первые два из них, вогнутые к югу, называются «Плодородным Полумесяцем». На этих склонах, поросших лесом и орошаемых горными ручьями, впервые возникли животноводство, земледелие и выплавка металлов; отсюда они распространились по всему Восточному полушарию – во всяком случае, по всему Ближнему Востоку и Европе. Примечательно, что культуры индейцев Западного полушария, изолированные от этого центра, так и не научились использовать металлы, не знали колеса и не имели тяглового скота. Мы не знаем, кто были изобретатели цивилизации: их останки нельзя отождествить ни с одной из нынешних рас. Но несомненно их открытия, сделанные 7 – 10 тысяч лет назад, широко распространились задолго до начала письменной истории. Письменность изобрели шумеры за 3500 лет до н.э., или несколько позже. Египетские иероглифы, появившиеся за 3000 лет до н.э., как и вся необычно скороспелая египетская культура, могли развиться под влиянием шумеров. Во всяком случае, за 3000 лет до н.э. начинается история, засвидетельствованная письменными документами: с этого времени мы знаем, с кем имеем дело. Это и принимается за начало Древнего Востока.
Осушению речных долин, несомненно, способствовало изменение климата: Ближний Восток становился все более засушливым. Племенные общины, обрабатывавшие поля, могли получать воду только из реки и должны были рыть каналы. На плодородных землях, удобренных илом, получались высокие урожаи. Население быстро росло; в начале писаной истории мы застаем уже большие посевные площади с развитой системой искусственного орошения. Поддержание и расширение ирригационных сооружений требовало совместных усилий многих общин. По-видимому, координация этих усилий и была первоначальной задачей, стимулировавшей возникновение первых государств: древнейшие документы Двуречья и Египта показывают, что эти государства образовались на берегах рек и с самого начала имели такие функции. Сначала это были небольшие государства; в Шумере, благодаря обильным находкам глиняных табличек с хозяйственными записями, мы можем проследить их жизнь с большой подробностью. В центре такого государства возникал город, где находились храм и царский дворец: это были первые в истории города – Эреду, Урук, Ларса, Лагаш, Ур и другие. Вначале царь был также верховным жрецом; потом эти функции разошлись, и власть царей одержала верх над властью жрецов. Города-государства, не разделенные географическими препятствиями, часто воевали между собой. За тысячу лет шумерской истории лишь два или три раза удачливый царь одного из городов сумел объединить всю страну под своей властью, но эти большие государства держались недолго; кончилось тем, что Шумер был завоеван аккадцами. Впрочем, к тому времени уже сложилась социальная система, которая продержалась без изменений при всех завоевателях – аккадцах, вавилонянах и ассирийцах.
Общинное земледелие постепенно сменилось «государственным». Считалось, что земля принадлежит богу, главным жрецом которого вначале был царь. Крестьяне выходили на работу группами под руководством назначенных храмом надсмотрщиков. Орудия труда и рабочий скот находились при храме, в так называемом «доме плугов», и выдавались работникам под их ответственность. Весь урожай доставлялся в храмовый склад, откуда по установленным нормам отпускались продукты питания и одежда. Часто крестьянам выделяли небольшие куски земли для собственного хозяйства – как мы сказали бы, «приусадебные участки». В некотором смысле это была идеальная «колхозная система» – идеальная в том отношении, что она освящалась религией. Чиновники, управлявшие от имени царя или храма всем хозяйством, вначале были под строгим контролем, о чем говорят документы отчетности и меры взыскания. Но когда возникли крупные государства, царь не мог уже лично наблюдать за чиновниками, и возникла бюрократическая система, где каждый заботился о себе. Чиновники стремились передать власть своим сыновьям, и постепенно их функции стали наследственными: возникло помещичье землевладение. При вавилонском царе Хаммурапи (около 1750 г.) это фактическое положение вещей уже признается законом.
Несомненно, так же обстояло дело и в Египте, хотя египтяне оставили меньше хозяйственных документов: вместо глиняных табличек они писали на деревянных дощечках и других плохо сохранявшихся материалах. Лишь важные сообщения они высекали на камне, так что египетскую историю мы знаем больше с политической стороны, а хозяйственную – по более поздним источникам. В отличие от Двуречья, малые государства вдоль Нила (называемые по-гречески «номами») очень рано подчинились власти единого царя – фараона, который считался живым богом и хозяином всей земли. Крестьянину трудно было восстать против божественного порядка, в котором он вырос. Впрочем, он видел только чиновников, из которых потом вышли помещики. Все завоеватели – гиксосы, эфиопы, ассирийцы, персы – сменяли друг друга высоко над его головой: порабощенный человек жил «вне истории».
Рабство в прямом смысле играло на Востоке меньшую роль. Оно существовало уже у шумеров. Вавилонские и ассирийские цари переселяли целые народы и сажали их на землю в других местах, чтобы сломить их сопротивление. Но крестьянский образ жизни воспроизводился без изменений. Рабство развивалось в городах; долговое рабство сохранялось повсюду. Свободный слой населения, состоявший из чиновников, ремесленников и купцов, составлял небольшое меньшинство населения. В странах Древнего Востока подавляющая часть населения была всегда порабощена. Крепостная зависимость создавала традицию, в которой принадлежность общине, неизменное место жительства и религия делали почти невозможным сопротивление такому порядку вещей. Древнейшие народы – шумеры и египтяне – имели детально разработанные представления о загробной жизни, где, по их понятиям, сохранялось сословное деление. Социальный статус на Востоке воспринимался как божественное установление, продолжающееся и после смерти. Меняющиеся завоеватели почти не влияли на положение порабощенной крестьянской общины, которая платила налоги и выполняла повинности для любой власти. Отсюда глубоко восточная заповедь христиан: «нет власти не от Бога».
Напомним наше определение несвободы. «Восточный человек», образ жизни которого мало менялся, не ощущал несвободы; но с нашей точки зрения он никогда не был свободен. Такая точка зрения имеет смысл в гуманистической системе ценностей, где главной ценностью является растущая человеческая личность. Мы будем всегда отчетливо отделять субъективное ощущение несвободы, зависящее от культурной традиции, от общего представления о несвободе, возникающего из «внекультурной», гуманистической системы. Конечно, можно возразить, что и эта система ценностей присуща определенной разновидности европейской культуры. Но можно с большой вероятностью предполагать, что мы имеем в ней основу будущей общечеловеческой культуры – о чем еще будет речь. Люди всех народов, движимые социальным инстинктом, подсознательно стремятся к этой цели. Дальше мы расскажем, что у шумеров была попытка учредить представительное правление – за 2800 лет до нашей эры. Но Восток так и не добился свободы, а привык к своему рабству.
Обратимся теперь к Древнему Западу. Его преимущество перед Древним Востоком состояло прежде всего в том. что он был не столь древним. По-видимому, шумеры и египтяне пришли в долины своих рек еще первобытными племенами, так что сословная иерархия и государства развились у них уже при оседлой земледельческой жизни, в почти неизменных внешних условиях. Это определило статический характер их цивилизации, а хозяйственные потребности (невозможность земледелия без сложных систем ирригации) задали тенденцию к образованию крупных государств, очень раннюю у египтян, но заметную также у шумеров (где этот процесс был прерван, но в то же время завершен аккадским завоеванием). Иначе обстояло дело на Западе. Эллины пришли на Балканский полуостров, а италийцы на Апеннинский уже на стадии племенных союзов, предшествовавших образованию государств: за 2000 лет до н.э. они были, вероятно, похожи на германцев, изображенных Тацитом. Они не сидели на одном месте, как сидели шумеры и египтяне на плодородных берегах своих рек; как и все индоевропейцы, они долго скитались – может быть, две тысячи лет. Первоначальная родина индоевропейцев была, скорее всего, к югу от Каспийского моря, на плоскогорьях нынешнего Ирана и Восточной Турции. Покинув эту суровую страну, они рассеялись в разные стороны и долго блуждали, сталкиваясь с другими племенами. Это сделало их воинственными: у германцев война составляла важнейшее занятие на этом свете и продолжалась за гробом; предки греков и римлян тоже были намного воинственнее, чем шумеры и египтяне. Это отразилось и на их религии, хотя мы и не в состоянии проследить этот процесс. Во всяком случае, у индоевропейцев, пришедших в Европу, никогда не было постоянного сословия жрецов, хотя их цари, после образования государств, исполняли также жреческие функции. Складывается впечатление, что у этих кочевых племен религия и загробная жизнь не играли столь важной роли, как у древних народов Востока.
Эллины и италийцы шли отдельными волнами, с промежутками в сотни лет. Ахейцы – греки Микенской культуры – пришли на Балканы почти на тысячу лет раньше дорян. Ясно, что эти племена развивались независимо друг от друга, хотя и сохраняли свой язык и обычаи. Они селились в гористых странах, где (особенно в Греции) природные условия привели к изоляции племен. Все это способствовало разнообразию западных культур, в отличие от удручающего однообразия восточных. Крайним проявлением такого однообразия был, конечно, централизованный и не знавший соперников Китай.
Наконец, эллины и италийцы завоевали страны, где застали редкое и отсталое население. В отличие от завоевания Римской империи германцами, завоевателей было здесь намного больше, чем аборигенов; они не могли все стать господами, и большинству пришлось обрабатывать землю. Несомненно, они принесли с собой навыки сельского хозяйства. Страны, где они поселились, не были засушливы, и земледелие не требовало ирригации. Поэтому у них не было столь сильного стимула к созданию крупных государств. Греки просто не были к этому способны и яростно охраняли независимость своих полисов. Прежде чем эта независимость была подавлена завоевателями, у них развился целый спектр государственных механизмов: монархия, аристократия, олигархия, тирания и, наконец, демократия. В некоторых полисах, особенно в Афинах, они пришли к представительному правлению с чем-то вроде конституционного порядка. Афиняне пытались создать общегреческую федерацию демократических государств, но потерпели неудачу. Столь же разнообразны были мелкие государства Италии, до завоевания римлянами; наконец, Рим превратился в мировую империю, объединившую весь Западный мир того времени. Таким образом, Древний Запад создал весь диапазон политических учреждений, существующий и до сих пор.
Но важнее всего была родившаяся на Западе политическая свобода, какой никогда не знал Восток. После разложения земледельческих общин (оставивших след в исторических источниках) у греков и италийцев возникла частная собственность на землю в виде прямого крестьянского землевладения. В течение нескольких столетий основная масса населения Греции и Италии состояла из свободных людей. Жизнь свободного крестьянина подробно описана Гесиодом в седьмом веке. Свободные крестьяне составляли главную воинскую силу греков и римлян. Затем, как мы увидим, рабство вытеснило бóльшую часть свободного труда: дешевые рабы, захваченные в завоевательных войнах, отучили свободных людей работать, а потом и воевать. Когда уже нельзя было завоевывать другие страны, поток рабов прекратился. Около 300 года н.э. помещичьи имения – латифундии – обрабатывались уже «свободными» людьми, впавшими в долговую зависимость; наконец, император Диоклетиан закрепил этих «колонов» за имениями, и большинство прежде свободного населения окончательно обратилось в крепостных. Империя была окружена свободными племенами, и ее участь не вызывала сомнений:
«Свободой Рим возрос, а рабством погублен».
Восточная Римская империя, влачившая свое существование еще тысячу лет и обычно именуемая Византийской, также закрепостила крестьян, приписав их к помещичьим имениям. Это были уже «Средние века», или «феодализм». Германцы, завоевав Западную империю, стали там феодалами, но крепостные остались в прежнем положении. Эта крепостная зависимость напоминала скорее не Древний Запад, а Древний Восток.
Граждане Греции и Рима почти тысячу лет были свободны от личной зависимости и большей частью зарабатывали себе на жизнь собственным трудом, на своей земле или в своих мастерских. Но рабство подорвало их трудовую мораль и гражданскую доблесть, а затем христианская религия, среди прочих восточных идей, привила им сомнительную добродетель смирения. И все же, цивилизация Древнего Запада оставила человечеству незабываемое воспоминание свободы: его никогда уже не удалось изгнать из человеческого ума.
Как мы видели, история Древнего Востока отразила главным образом тенденцию к порабощению, а история Древнего Запада – тенденцию к свободе. Этому различию между Востоком и Западом придают иногда «расовый» характер, абсолютизируя два разных человеческих типа. Киплинг выразил это ощущение популярными в свое время стихами:
Оh, East is East, and West is West, and never the twain shall meet.[43]
В действительности здесь не расовое, а временнóе различие: государства Востока возникли на 2000 лет раньше, чем государства Запада. Последней монархией Древнего Востока – типично восточной империей – была Персидская, столкнувшаяся с греками в начале пятого века. Персы, много заимствовавшие у вавилонян и ассирийцев, ходили в длинных одеждах, в тяжелых головных уборах, и приветствовали своих царей и вельмож унизительными церемониями. Но при всех этих «восточных» нравах персы были индоевропейцы. С другой стороны, около 2800 года до н.э. шумерский царь города Урук созвал для решения вопроса о войне и мире «двухпалатный парламент»: в верхней палате заседали старейшины, а в нижней – представители народа. Старейшины предпочли унизительный мир, но нижняя палата высказалась за освободительную войну; и была война. Мы не знаем, какой расы были шумеры, но уж точно они не были сродни европейцам. Другим необычным народом были евреи - семиты, как вавилоняне и ассирийцы. Но евреи очень долго не хотели иметь никакого государства, они веровали в единого бога и возлагали надежды на будущее, когда придет Мессия. До этого, как известно, люди представляли себе золотой век в прошлом.
Как мы уже видели, в древнейших обществах социальное положение человека воспринималось с непостижимым для нас смирением. Европейцы, встречаясь с этой психологией на Востоке, называют ее фатализмом: еще и в наши дни предполагается, что «восточный человек» принимает свою судьбу с каким-нибудь смиренномудрым изречением, «да исполнится воля Аллаха», или что-нибудь в этом роде. Но уже в древнейших государствах не только возникает противостояние бедных и богатых: бедные начинают осознавать свое положение. Жалобы бедняка, запечатленные на шумерских табличках, будут без конца повторяться в истории всех народов:
«Богатство далеко – нужда близко».
«Бедняку нигде не рады».
«Бедняку лучше умереть, чем жить!
Если у него есть хлеб, то нет соли;
если есть соль, то нет хлеба;
если есть мясо, то нет ягненка;
если есть ягненок, то нет мяса».
Причины бедности – на этой неизменно плодородной земле Двуречья – тоже достаточно ясны; бедный человек видит всю иерархию государственной власти, но, по обыкновению всех угнетенных, сосредоточивает свои чувства на ее самых знакомых агентах:
«Можешь иметь господина, можешь иметь царя, но больше всего бойся сборщика налогов».
По-видимому, шумеры удивлялись собственной покорности: поговорка гласит: «Бедняки – самые тихие люди в стране». Но другая поговорка выдает чувства, далекие от восточного фатализма: «Не все семьи бедняков одинаково покорны». Были уже и утешительные пошлости, повторяемые до наших дней:
Тот, у кого много серебра, может быть и счастлив,
Тот, у кого много ячменя, может быть и счастлив,
Но тот, у кого нет совсем ничего, спит спокойно.
Конечно, бедняки были неграмотны: обучение письму было сложным и дорогостоящим делом. Поэтому тексты редко передают чувства бедных, а если передают, то лишь в косвенной форме. В «диспуте меди и серебра» медь бросает серебру «язвительные слова»:
Серебро, если бы не было дворцов,
Тебе негде было бы находиться, негде жить;
Одна лишь могила, «место ухода», была бы твоим пристанищем.
… Подобно богу, ты не прикоснешься ни к какой полезной работе.
Как же смеешь ты нападать на меня, словно волк?!
Ступай в темные сундуки дворцов, укладывайся в свои гробницы!
Уподобление людей разным металлам стало, через тысячи лет, мотивом классической древности; в отличие от Гесиода и Платона, шумерский автор неизменно восхваляет медь. Но мышление этого народа было очень далеко от девиза Нового времени: «Человек, помоги себе сам!». Как объясняет шумеролог С.Н. Крамер, «в основе всех этических представлений шумеров лежало твердое убеждение, что человек был создан из глины для служения богам». Защита бедняков – дело богини Нанше:
Сироту она знает, вдову она знает,
Как человек человека притесняет, она знает…
Дабы к дому должника найти пути,
Госпожа беглеца возвращает в родимое лоно,
Бедняку она отыскивает место…
Дабы сирот утешить, вдов обеспечить,
Дабы власти сильного дать предел,
Дабы сильного отдать слабому,
Взоры Нанше проникают в сердца людей.
Впрочем, когда дела шли совсем плохо, случалось и другое. До нас дошло сообщение о реформе, проведенной в царстве Лагаш четыре с половиной тысячи лет назад. Об этом рассказывает глиняный документ, найденный в нескольких экземплярах, на трех глиняных конусах и одной овальной пластинке. Вот что говорит древний историк. Цари Лагаша, одержимые честолюбием, развязывали войны с другими государствами. Один из них сумел даже распространить власть Лагаша на весь Шумер. Но победы были недолговечны: завоевания были потеряны, и Лагаш был разгромлен соседним государством Уммой. Во время войны дворцовая клика усилила свой контроль над населением, а потом не захотела вернуться к прежним порядкам: резко возросли налоги и повинности. «Лучшие земли бога», то есть бывшие общинные земли, теперь обрабатывались для энси (царя); «быки бога», то есть принадлежавшие общинам, должны были их пахать. Чиновники – смотрители, поставленные энси – захватывали скот, рыбные угодья, взимали непомерные сборы даже по поводу свадеб и похорон: «всюду были сборщики налогов». «Дома энси и поля энси, дома дворцового гарема и поля дворцового гарема, дома дворцовой семьи и поля дворцовой семьи простирались из конца в конец». В это время, в условиях общего недовольства бедных, к власти пришел новый энси Урукагина (по другому чтению, Уруинимгина), не принадлежавший к прежней династии и, следовательно, «незаконный». Историк не говорит нам, каким образом этот новый царь пришел к власти – мирным путем или насильственным; говорится только. что ему «повелел властвовать» бог Нингирсу, и что у него было 36000 подданных. Урукагина провел первую социальную реформу в истории – во всяком случае, первую, о которой мы знаем; эта реформа описывается как возвращение к старым, справедливым порядкам:
«Божественные решения прежние… он к людям приложил, слово, которое царь его Нингирсу ему сказал, он установил. Сборщики налогов исчезли с кораблей, не стало их на берегах прудов. На землях бога до самого моря не осталось ни одного сборщика налогов». В действительности царь не отменил налоги, а снизил их и ограничил произвол чиновников: теперь никто уже не смел «врываться в сад матери бедняка». Такие заверения в соблюдении законов перешли к потомству и сохранились в позднейших шумерских актах. Но правление царя-реформатора длилось всего шесть лет. На седьмой год на Лагаш напал царь соседнего государства Уммы, Лугаль-заггиси, который разгромил и другие государства, подчинив себе весь Шумер, – впрочем, ненадолго: вскоре Шумером завладел аккадский царь Саргон, и история восточных деспотий пошла своим чередом.
В этом документе впервые в истории встречается слово «свобода» – по-шумерски «амарги». Не могу забыть, с каким чувством я смотрел на эти глиняные конусы в Лувре.
Мы находим у шумеров те же чувства, которые волнуют нас сегодня, те же моральные понятия. Это доказывает, что при всех культурных различиях между людьми исходный материал человеческой морали коренится в наших инстинктах. Изложение этой инстинктивной основы поведения в главе 3 – не простое повторение романтических представлений о благородных дикарях, навеянное знакомством с бесклассовым обществом индейцев. Это тема, повторяющаяся во всех культурах и, следовательно, зависящая не от культурной, а от генетической наследственности человека.
Но, конечно, мышление шумеров было примитивно: не забудем, что это был первый народ, научившийся сохранять свои мысли с помощью письма. Все знания, содержащиеся в их табличках, сводятся к бесконечным рядам примеров, как выполнять те или иные действия: по-видимому, они неспособны были формулировать общие правила и учили прямой демонстрацией, как это и теперь делают ремесленники. Никому из них не приходило в голову написать общую историю своего народа, или хотя бы своего города; они изображали лишь отдельные события, как мы только что видели в случае реформатора Урукагины. Конечно, их понятия о жизни были статичны и выражали зависимость от богов, которых у шумеров было больше трех тысяч. Естественно, эти стереотипы зависимости переносились и на земных владык, неизменно опиравшихся на божественную санкцию своей власти; в столь древние времена они и сами могли в это верить.
Но и в древнем мире было развитие. Сменявшие друг друга иноплеменные завоеватели приносили с собой новых богов и новые обычаи. И хотя закрепощенные крестьянские общины, сохранявшие свои традиции, мало чувствовали эти изменения, со временем ослабевала даже вера в божественную справедливость. В вавилонской литературе мы находим уже пессимистические мотивы, мучительные сомнения, пришедшие оттуда на страницы Библии:
«Я призывал моего бога, но он не показал мне своего лица,
Я молился своей богине, но она даже не подняла головы».
Невольно вспоминается первое предчувствие атеизма:
«И сказал неразумный в сердце своем: нет бога».
В той же вавилонской литературе пессимизм соединяется уже с гневным раздражением против общественного порядка. В так называемом «Разговоре господина с рабом» разочарованный в жизни господин докучает рабу своими требованиями, на что раб отвечает стереотипной угодливостью. Но в конце концов на вопрос господина «Теперь, что же хорошо?» раб говорит с дерзкой насмешкой: «Сломать шею мою и твою и кинуть в реку, это хорошо. Кто столь высок, чтобы взойти на небо, и кто столь велик, чтобы заполнить землю?».
Это та самая «реакция на социальную несправедливость», которую мы ищем в истории – и находим повсюду. В Библии эта реакция пробивается через все заповеди религии: вспомним, как пророк Самуил объяснял евреям, что такое царская власть.
Самым внушительным воплощением восточного деспотизма было, конечно, царство фараонов в Египте. Эта страна, защищенная от внешнего мира пустынями и морем, очень мало меняла свой образ жизни в течение почти трех тысяч лет. Неподвижность и эгоцентрическую замкнутость этой цивилизации можно сопоставить только с историей Китая, далеко не столь древней. Древнее царство (3000 – 2400 годы до н.э.), время сооружения пирамид, стало символом абсолютной власти одного человека над покорным народом. В то время Египет не опасался внешних врагов и не очень интересовался внешним миром. Ежегодные разливы Нила, регулярные, как часовой механизм, удобряли его землю плодородным илом, а щедрое солнце, при почти безоблачном небе, доставляло богатый урожай. Все это приписывалось воле богов и заслугам фараона, который считался живым богом. Фараоны и жрецы решали, какие события заслуживают увековечения, и составленные ими сообщения гравировались на камне «священными» иероглифами, сохранявшими свою «рисуночную» форму. Чтобы вычеканить полный титул фараона, бригада опытных мастеров должна была работать в течение недели.
Главным строительным материалом в Египте был камень. Из камня были построены «великие пирамиды» IV династии (2600 – 2500 гг. до н.э.). Каждая их них предназначалась для погребения определенного фараона. Строили их целые армии мобилизованных на некоторый срок крепостных крестьян. По-видимому, прочность пирамид и целый ряд хитростей, преграждавших доступ к мумии фараона, должны были обеспечить сохранение их тела, что имело в египетской религии важное значение. Все эти заботы были напрасны: за редчайшими исключениями, гробницы фараонов еще в древности были ограблены, причем грабители, как теперь известно, нередко получали информацию от жрецов и охраны. Такова оборотная сторона земного величия. В частности, не найдены мумии фараонов Древнего царства, затративших бóльшую часть жизни на подготовку своих гробниц: вообще, египтяне едва ли не больше думали о своей загробной жизни, чем о земной. Греческие историки Геродот и Диодор Сицилийский сообщают нам египетское предание: угнетенный народ, ненавидевший этих фараонов, восстал и выбросил из пирамид мумии своих мучителей. Эти историки вряд ли опирались – через две тысячи лет – на достоверную информацию, но у народа долгая память, и само сообщение вполне правдоподобно. Во всяком случае, Древнее царство рухнуло в конце VI династии в условиях, которые впоследствии описывались как «смута». Власть фараонов стала эфемерной; усилилось значение «номархов», вельмож, управлявших бывшими независимыми царствами, номами. Эти царьки, сделавшие свою власть наследственной, стали теперь заботиться о своей «социальной репутации». Один из них, Нехабу, пишет о себе: «Я всегда давал одежду, хлеб и пиво бедняку и голодному человеку. Я был любим всеми людьми». Другой, Теф-иби, восхваляет себя следующим образом: «У меня были прекрасные намерения, я был полезен своему городу… мое лицо было обращено к вдове… я был Нилом для своего народа». Как известно, всякая власть, уже не внушающая прежнего страха, пытается быть популярной. До тех пор владыки Востока полагались на страх.
Можно предполагать, что «смута», положившая конец Древнему царству, была связана с восстаниями крепостных и рабов. Лучше известна другая «смута», между Средним и Новым царством, настолько ослабившая египетское государство, что Египет, впервые в его истории, подвергся завоеванию. Около 1700 года до н.э. его покорили гиксосы, степные кочевники, владевшие большей частью страны полтора столетия. Это «смутное время» ярко описано в двух литературных памятниках: в лейденском папирусе «Поучение Ипувера» и в «Поучении Ноферреху», хранящемся в петербургском Эрмитаже. Оба текста, написанные в более позднее время, несомненно изображают реальные события, хотя и трактуют их с позиций господствующего класса. Мудрец Ипувер «поучает» некоего царя, перечисляя беспорядки, происходившие в Египте:
«Воистину: лица свирепы… Лучшая земля в руках банд… Нет нигде человека вчерашнего дня… Грабители повсюду. Каждый человек говорит: «мы не понимаем, что происходит в стране»… Простолюдины сделались владельцами драгоценностей. Тот, кто не мог изготовить себе даже сандалий, стал теперь собственником богатств. Надсмотрщики рабов – сердца их скорбны… Благородные – в горе, простолюдины же – в радости. Каждый город говорит: «Да будем бить мы знатных среди нас»… Сын мужа сделался человеком, которого не знают. Сын жены, бывшей госпожой его, сделался сыном его рабыни…Пустыней стала страна, номы разграблены, варвары извне пришли в Египет… Нет больше нигде египтян. Золото, ляпис-лазурь, малахит, сердолик, камень Ибхет висят на шее рабынь. Благородные женщины скитаются по стране. Владычицы дома говорят: «О, если бы мы имели, что поесть»… Благородные женщины – тела их страдают от лохмотьев, сердца их разрываются, когда они спрашивают о здоровье тех, кто их сам прежде спрашивал о здоровье… Весь юг не платит подати из-за смуты. Для чего казначейство без податей своих… Сердце же царя только тогда радостно, когда к нему приходят приношения… Азиаты стали подобны знатным, а египтяне – чужеземцам, выкинутым на дорогу… Не прекращается шум и годы шума. Нет конца шуму… Тайны бальзамировщиков раскрыты… Свободные поставлены к работе над ручными мельницами. Те, которые были одеты в тонкое полотно, они избиваются палками. Те, кто не видел сияния дня, они выходят беспрепятственно. Те, которые лежали на ложах мужей своих, пусть спят они на баржах… Воистину, все рабыни стали владеть устами своими. Если говорят их госпожи, это тяжело рабыням… Вельможи голодны и в отчаянии».
В общем, «кто был ничем, тот станет всем», как обещано в Интернационале. Как видите, обещание это исполнялось уже очень давно, и примерно в тех же формах, как у нас в России в годы гражданской войны. По-видимому, автор этих жалоб – чиновник, так что его особенно огорчают нарушения бюрократического порядка:
«Я подавлен совсем. О, если бы был услышан мой голос в этот час, чтобы он спас меня от несчастья! Прекрасная судебная палата, расхищены ее акты, извлечены из хранилищ ее тайны. Магические формулы стали общеизвестны. Заклинания шем и сехен стали опасны, ибо их запоминают все… Вскрыты архивы. Похищены их податные декларации… Рабы стали владельцами рабов… Бедные люди достигли положения богов, ибо судопроизводство дома Тридцати лишилось своей замкнутости… Бедные люди выходят и входят в великие дворцы».
Затем автор, опасаясь, что «невежде все это покажется прекрасным», пытается сделать некоторые обобщения:
«Смотрите: огонь поднялся высоко. Пламя его исходит от врагов страны. Свершились дела, которые, казалось, никогда не могли свершиться. Царь захвачен бедными людьми. Погребенный соколом (т.е. царь), лежит он на простых носилках. То, что скрывала пирамида, то стало пустым…».
Здесь можно увидеть не только предание, рассказанное Геродотом и Диодором, но и вечно повторяющееся обвинение мятежников с позиций патриотизма. Оказывается, во всем виновата небольшая группа заговорщиков:
«Было приступлено к устранению в стране царской власти немногими людьми, не знающими закона. Приступили люди к мятежу против урея (глаза) Ра, умиротворяющего обе земли (Верхний и Нижний Египет). Сокровенное страны, границы которой не знали, стало известно… Все стремятся разжечь гражданскую войну».
Можно подумать, что это и в самом деле жалоба на революцию какого-нибудь монархиста. В этом же документе мы встречаем характерную для того времени формулу отчаяния:
«Человек ожесточенный говорит: если бы я знал, где бог, я принес бы ему жертву».
Конечно, эти «поучения» не следует модернизировать. Египтяне не обладали ни историческим мышлением, ни политическими теориями: они были просто порабощены своей традицией и приходили в ужас, когда эта традиция нарушалась. «Устранение царской власти» могло означать только заговор против такого-то фараона, но никак не учреждение республики. Египтяне не были «консерваторы» в нашем смысле слова: они были просто «законсервированы». Идеология Ипувера сводится к тому, что мятежи вредны для всех египтян и полезны для их врагов. Но вряд ли эти декламации могли убедить «тех, кто не видел сияния дня». Они предназначались тем, кого не надо было убеждать – как и все «поучения» дальнейших времен.
То, что произошло в Египте между Средним и Новым царством, вовсе не было «революцией», как пытались доказать некоторые историки. Революция – это сознательное изменение общественного строя. Между тем египтяне и их иноплеменные рабы знали только деспотическую систему восточного типа и сохраняли некоторые представления о племенной жизни. Ностальгия по племенной жизни, с которой мы еще встретимся в истории, не могла принять радикального характера: никто не мыслил себе сознательное изменение строя жизни по человеческой воле. В древности мы встречаемся лишь со стремлением установить «более справедливый» порядок, какой был когда-то у предков. При этом порядке был бы более справедливый фараон, более терпимые налоги, и те же боги, установившие такой образ жизни. Но, конечно, отдельный человек мог надеяться на лучшее место в обществе: ведь даже в Египте была некоторая «социальная подвижность». Люди, в отличие от муравьев и пчел, не рождаются пригодными только для одной функции, и в конце Среднего царства египтянин мог уже представить себя на месте своего господина.
Поэтому восстания рабов всегда сводились к мести своим угнетателям и стремлению занять их место, а это могло привести только к анархии и развалу экономической и социальной машины. Угнетенные рабы вызывают симпатию, но восстания рабов, не ставящие себе никакой цели и не достигающие никакой цели, демонстрируют малоприятные стороны человеческой природы – ярость и отчаяние. Как мы увидим, революции могут быть чем-то бóльшим: это явление недавнего происхождения. В древности восстания могли, в лучшем случае, привести к организованной войне, возглавляемой каким-нибудь вождем, причем такие войны всегда терпели поражение – во всяком случае, в тех странах, о которых мы говорим. В Китае повстанцы иногда одерживали верх, и это всегда кончалось тем, что их вождь начинал новую династию; то же мог бы сделать в допетровской Руси какой-нибудь самозванец. В Египте мы не слышим о «рабских войнах», там была только анархия. Даже в самых древних теократических государствах выносливость людей имела предел; но неразвитость их мышления приводила лишь к бессмысленной резне.
Хотя чрезмерное угнетение и приводило иногда к стихийным мятежам, Древний Восток породил самое полное порабощение человека. Как можно думать, действие социального инстинкта было уравновешено в то время культурной традицией, глубоко внедрившей в подсознание человека сословную иерархию и навыки пассивного повиновения. Люди в самом деле верили в то время, что общественный порядок установлен богами: в это верили не только закрепощенные труженики, но и сами асоциальные паразиты, копошившиеся на верхних этажах общественного здания. Неподвижность самопонимания и понимания мира объяснялись, главным образом, медленностью и непрерывностью перехода от племенного образа жизни к сословному государству, при котором труженик не переставал чувствовать себя членом общины. Связь его с другими членами общины уходила корнями в племенное прошлое, и он не покидал родной деревни, где жили его предки. В древневосточном обществе не было теоретического мышления, способного исследовать и поставить под сомнение существующий общественный строй. Мышление людей неизбежно вращалось в фантастическом мире религиозных идей. Эту безвыходность мышления мы находим и на Западе, где древние философы не умели представить себе ничего, кроме циклического повторения известных им политических форм.
Такое общество никогда не возрождалось и не возродится. Даже в Средние века, во многом напоминавшие неподвижность Древнего Востока, были уже новые элементы культуры, делавшие возвращение к такому прошлому невозможным. История никогда не возвращается к пройденному, хотя люди часто пытаются это делать. Повторение означало бы забвение пройденного пути, то есть патологический регресс, выбрасывающий племя на обочину исторического пути. Антропологи думают, что так обстоит дело у некоторых выродившихся племен, но нашей современной культуре это еще не грозит.
Напомним еще раз, что наше исследование основывается на единственно возможной для историка точке зрения его собственной культуры и его собственного времени. Мы не пытаемся понять древнего человека «изнутри» его культуры, как это сделал бы «культурный релятивист», который попросту отказывается от части наличных средств своего мышления. Научное мышление нельзя упрощать, имитируя привычки массовой культуры.
Коренное отличие Древнего Запада от предшествовавшего ему Древнего Востока состоит в возникновении свободы, которой сопутствовало, однако, развитие рабства. Мы уже видели, каким образом из завоевания малонаселенных стран возникло свободное крестьянское землевладение, а затем свободное ремесло. Свободные крестьяне могли сохранить свою независимость лишь в ожесточенной борьбе с крупными собственниками, стремившимися присвоить их землю. Эти крупные собственники, большей частью выходцы из родовой аристократии, использовали в своих интересах привилегии своего положения. Отсюда возникла борьба «бедных» с «богатыми» за юридическое равноправие – сначала за равенство перед законом, а потом за равенство в управлении государством. Это стремление к равенству, замеченное Токвилем в истории Европы, вовсе не ограничивается этой частью света и борьбой буржуазии с феодальным строем: Токвиль мог бы столь же убедительно проследить его, например, в истории Афин. Речь идет об универсальном мотиве человеческого поведения. Но с нашей точки зрения этот мотив не первичен: стремление к равенству есть, как мы полагаем, лишь средство достижения свободы.
Как уже было сказано, в каждой культуре ощущение «несвободы» возникает при нарушении выработанного этой культурой равновесия между инстинктивными побуждениями человека и привычными условиями жизни. Если некоторое явление, препятствующее проявлению инстинктивных побуждений, начинает восприниматься в данной культуре как «социальная несправедливость», то человек этой культуры ощущает себя несвободным и начинает бороться за свободу. Иначе говоря: если человеку мешают делать то, что он хочет делать, причем эти помехи уже не могут быть «оправданы» его культурной традицией, то он стремится освободиться от этих помех. Тогда социальный инстинкт, лежащий в основе ценностей любой культуры, освобождается от благоговения перед привычным общественным строем и неизменно направляет человека против асоциальных паразитов.
Может случиться, что этот инстинкт «ошибается», что, например, ограничения свободы происходят от объективных причин, не зависящих от «паразитизма». Конечно, наш социальный инстинкт выработался в условиях небольшой первобытной группы, как и другие наши инстинкты. В современном сложном обществе такие ошибки особенно возможны: в таком обществе уже труднее «любить своего ближнего» – как выражается социальный инстинкт на языке западной культуры. Но дело не в том, хотим ли мы сохранить эту заповедь, а в том, возможна ли вообще культура, не принимающая во внимание человеческие инстинкты. И если нам укажут на культуры Древнего Востока, то можно спросить, какова цена такого «умиротворения» нашей биологической природы, и готовы ли мы уплатить эту цену? По-видимому, любое «умиротворение» социального инстинкта предполагает его локализацию на определенной популяции – например, на членах сельской общины, как это было на Древнем Востоке, или на «свободных гражданах», как это было в Греции и Риме. Более того, культурная традиция Древнего Запада жестко выделяла особый тип людей, «выключавший» социальный инстинкт. Это были рабы.
Дорийские завоеватели Греции (12 – 11 века до н.э.) положили начало массовому применению рабского труда, заставив побежденные племена работать вместо себя. Особенно известна история спартанцев, вовсе отвыкших от труда и живших на казарменном положении в страхе перед илотами, более многочисленными и всегда готовыми к восстанию. Этот паразитический образ жизни сделал Спарту самым отсталым из греческих государств: спартанцы не оставили после себя почти никаких памятников культуры, так что мы знаем их только по рассказам более цивилизованных греков. Нехитрую психологию, которая довела их государство до полного вырождения, описал критский поэт Габрий, тоже дорянин:
«Вот в чем богатство мое: меч и копье,
К ним прекрасный мой щит – телу защита;
Им я пашу, им я сею,
Им выжимаю вино из винограда,
Им я толпою рабов владыкой зовусь».
Илоты были мессенцы, такие же греки, как и спартанцы, обращеннык в рабство после военного поражения. Потом рабов стали покупать, как об этом рассказывается в уцелевшем отрывке историка Феопомпа:
«Хиосцы первыми из эллинов (после фессалийцев и лакедемонян) начали пользоваться рабами. Однако способ приобретения рабов был у них не тот, что у тех… Ибо лакедемоняне и фессалийцы обратили в рабство эллинов, раньше населявших страну, которой они теперь обладают, – лакедемоняне ахейцев, фессалийцы перребов и магнетов, – и назвали их: первые – илотами, вторые – пенестами. Хиосцы же приобретали себе рабов за плату…»
По-видимому, покупка рабов за деньги вначале вызывала некоторое неодобрение; во всяком случае, сохранивший этот отрывок Афиней, живший на 500 лет позже автора, комментирует его следующим образом: «Я думаю, что из-за этого на хиосцев разгневалось божество, ибо позднее они вели между собой войны из-за рабов». Но уже Гесиод, живший в конце 8-го века до н.э., описывает в своей поэме «Дела и дни», как ему помогают в труде не только батраки, но и «юный невольник». Брат его, по имени Перс, был не столь благоразумен и впал в нищету. За это его могли продать в рабство, как это делалось в то время во всех греческих государствах. Впрочем, греки в конце концов возмутились против обращения в рабство своих сограждан.
В отличие от цивилизаций Древнего Востока, греческая цивилизация обладала уже теоретическим мышлением, в значительной степени свободным от религиозных и племенных предубеждений. У них были, в нашем смысле слова, настоящие историки и социологи, хотя до нас дошла лишь небольшая, и может быть не самая важная часть их трудов. Поразительно, однако, как плохо они понимали значение рабства, и как легко принимали его за неизбежную сторону человеческой жизни. Правда, Фукидид считал своей задачей лишь описание исторических событий с объяснением их мотивов, но не входил в рассмотрение первичных основ общественной жизни; возможно, он принимал человеческую природу такой, как она есть, и не заботился об ее улучшении. Платон и Аристотель, сочинения которых дошли до нас почти полностью, были уже, по-видимому, мыслители греческого декаданса. Платон был утопический консерватор и поклонник спартанских порядков; он хотел бы только, чтобы идеальным государством-казармой руководили «философы», которым, впрочем, запрещалось бы думать о чем-нибудь новом. Аристотель, с его более трезвым мышлением, имел научные интересы, но положение главы «афинской школы» вынуждало его писать на всевозможные темы. В человеческих делах он не был самостоятельным мыслителем и всегда держался общепринятых мнений. Вот образец его рассуждений на общественные темы:
«В целях взаимного самосохранения, необходимо объединяться попарно существу, в силу своей природы властвующему, и существу, в силу своей природы подвластному. Первое, благодаря своим интеллектуальным свойствам, способно к предвидению, и потому оно, уже по природе своей, существо властвующее и господствующее; второе, так как оно способно лишь своими физическими силами исполнять полученные указания, по природе своей существо подвластное и рабствующее. В этом отношении и господином, и рабом, в их взаимном объединении, руководит общность интересов».
В другом месте Аристотель, очень странным образом для изобретателя силлогизмов, пытается вывести неизбежность рабства из первичного строения семьи: элементы семьи, по его мнению, это «родители, дети и рабы». Представляю себе, как смеялись бы над таким глубокомыслием в доме Перикла, где делали афинскую политику задолго до того, как Аристотель ее описал. Впрочем, он и сам знает, что есть другие мнения: в той же «Политике» он сообщает:
«Есть люди, которые смотрят на власть хозяина, как на противоестественную. Это закон, говорят они, а не природа, разделил людей на свободных и на рабов. Таким образом, рабство несправедливо, так как оно насильственно».
До нас не дошли сочинения этих более глубоких философов, но мы знаем суждения великих греческих писателей. Уже Эсхил говорит о Кассандре («Агамемнон»):
В душе ее дыханье видно божества;
Оно ее объемлет, хоть она раба.
Софокл, по цитате Стобея, говорит:
Пусть тело рабское, но ум свободного.
А Еврипид, по-видимому, видит в рабе просто человека:
Раба позорное название носить –
Такая участь многих; духом же они
Свободней тех, кого рабами не зовут.
Несомненно, официальная доктрина рабовладельческого государства, высказанная Аристотелем, никоим образом не выражает всей гаммы человеческих отношений в «классической древности». Отношение к рабам было амбивалентным: в обращении с рабом-чужеземцем дозволялись крайние проявления агрессивности, часто переходившие в садизм, но это не могло остановить постепенное распространение социального инстинкта на все человеческие существа. В Афинах было примерно столько же рабов, сколько свободных, так что средняя семья владела двумя или тремя рабами; в четвертом веке герой комедии Менандра мог еще сказать: «Побеждать на войне присуще свободным людям; возделывать землю – дело рабов». Но бедные люди не имели рабов и должны были работать сами. В Афинах закон запрещал убивать раба, и свидетельства того же Менандра и Герода говорят о том, что греки признавали в своих рабах все человеческие свойства. Столкновение инстинкта и традиции вызывало ощущение нечистой совести. Но законы по-прежнему делали вид, будто нет никаких проблем. В Риме был древний закон, наказывавший рабов за убийство их господина: все рабы, находившиеся во время убийства в том же доме, подлежали казни. Сенат, напуганный восстаниями рабов, возобновил действие этого закона. Когда после убийства Падания повели на казнь четыреста его рабов, это вызвало сопротивление народа: понадобилось применить военную силу.
Сами рабы, в отличие от крестьян Древнего Востока, не признавали за господами никакого права на свой труд. Спартанские илоты восставали при любой возможности, и нередко ставили государство своих господ на край гибели; в конечном счете они добились независимости и пережили своих выродившихся хозяев. Римляне сгоняли рабов из всех покоренных стран, но те находили общий язык и восставали. Сицилия, превращенная римлянами в страну рабского труда, была охвачена восстанием еще в начале второго века до н.э., и все способы подавления не мешали разноплеменным рабам этого острова восставать снова и снова. Восстание Спартака, начавшееся в 74 году до н.э. в школе гладиаторов, превратилось в подлинную войну рабов против Рима, охватившую всю Италию. Страх перед рабами во многом определил грубость и жестокость римских обычаев, напоминавших скорее Спарту, чем Афины.
Восстания рабов были безнадежны, потому что они были бесцельны. Обычно рабы хотели вернуться к себе на родину, но их родные страны были уже, большей частью, под властью Рима. Они хотели сокрушить римское государство, но это было им не под силу без поддержки извне. В конечном счете германские племена уничтожили Римскую империю, но тогда уже и сами римляне не были свободны. Наконец, рабы хотели отомстить своим хозяевам и хотя бы ненадолго воспользоваться их богатством; это им иногда удавалось.
Более осмысленной была борьба свободных бедных против богатых, у которых им удалось вырвать некоторые привилегии. Но эта классовая борьба была, как правило, отделена от борьбы рабов со своими господами. Свободные бедняки не только не защищали интересы рабов, но обычно отказывали в гражданских правах свободным людям другого происхождения. Только один раз – в Афинах – и только на несколько десятилетий им удалось добиться гражданского равноправия. Богатства, впрочем, остались в руках богатых.
Как уже было сказано, эллины пришли на Балканский полуостров на той стадии развития, когда племенные союзы превращались в государства. Земля была населена малочисленными и слабыми племенами, и пришельцы разделили ее между собой. Лучшие участки захватили знатные, обрабатывавшие их руками наемных батраков, а также рабов разного происхождения. Остальную землю превратили в общинную, и по мере разложения общины она была разделена между свободными крестьянами, «геоморами». Главной формой хозяйства везде, даже на бедной почве Аттики, оставалось земледелие. Естественно, только крупные землевладельцы – вначале одни аристократы – были богатыми людьми, так что слово «эвпатриды» («благородные») означало одновременно и «знатных», и «богатых». До седьмого века до н.э. экономика оставалась почти замкнутой: за исключением металлов и предметов роскоши, ничего не ввозили, и очень мало вывозили. Потребности бедных были по необходимости ограничены, но и богатые жили сравнительно простой жизнью[44]. Ремесленники обслуживали лишь местные нужды, и чаще всего их труд оплачивался натурой. Радикальным изменением, намного ускорившим процессы общественного развития, было изобретение денег.
Конечно, торговля существовала задолго до этого. Как показывают раскопки, уже в доисторические времена в обширных областях Европы и Азии появлялись редкие камни: янтарь с берегов Балтийского моря, лазурит с Памира, нефрит из Китая; они могли прийти в эти места только путем многократного обмена. Позже предметом дальней торговли стало олово, нужное для выплавки бронзы. Уже в исторические времена египтяне и критяне ввозили недостававшие им породы дерева, сосуды и предметы роскоши; торговля была у них обычно монополией царей. В Ассирии были, как известно, и частные купцы, а финикияне вели уже обширную торговлю по берегам Средиземного моря. При этом товары не только обменивались, но в качестве платежных средств применялись металлы – серебро и золото, а вначале также медь и железо. Это было неудобно, так как требовало каждый раз взвешивания металла, при отсутствии общепринятых мер веса, и при недостоверном качестве металла. Предметами торговли были только редкие, особенные товары, так что объем ее был относительно невелик. В основном же хозяйство было «автаркическим», то есть все необходимое производилось на месте потребления и потреблялось либо самим производителем, либо, посредством обмена, соседним населением. Торговля расширилась, когда появился избыточный продукт. Например, афиняне научились выращивать больше оливок и винограда, чем требовалось им самим, но не могли произвести достаточно зерна; а «скифы-пахари» в устье Днепра выращивали на своей плодородной земле избыток пшеницы, но нуждались в оливковом масле и вине. Как известно, Афины уже в шестом веке перешли на «украинский» хлеб. Расширение производства приводило к росту торговли, а рост торговли требовал стандартного и надежного платежного средства: это и были деньги.
Естественно, древним внушали доверие лишь такие деньги, которые содержали свою ценность в самом своем материале, то есть металлические монеты. Такие монеты, с гарантированным составом металла и символическим изображением, а потом и с надписью, стали чеканить некоторые государства, а затем все другие последовали их примеру. Первые монеты появились в седьмом веке в Лидии, малоазиатском (не греческом) царстве, богатом драгоценными металлами. Их делали сначала из «электрона» – сплава золота и серебра – а затем лидийский царь Крез стал чеканить их из золота. В Греции первые деньги выпустили на острове Эгине, недалеко от Афин: там было совсем мало земли, и приходилось жить торговлей. Эгинцы, не имевшие «избыточных продуктов», стали «посредниками».
Деньги вызвали в Греции широкое развитие ремесла. Искусные мастера могли теперь производить намного больше товаров, чем нужно было их городу: они стали делать их на вывоз и жили на вырученные деньги. Таким образом возникло производство для рынка, или рыночное хозяйство. Мы уже отметили исключительное искусство афинских мастеров. Однако, главным занятием, кормившим большинство греков, оставалось сельское хозяйство, и деньги способствовали быстрому разорению крестьян. Вот как описывает этот процесс специалист по истории греческой экономики Ю. Белох:
«В областях, примыкающих к Эгейскому морю, которые достигли высокой степени экономического развития, уже в VII веке обрабатывалась, без сомнения, вся годная для земледелия почва. Уже в то время народонаселение здесь было так густо, что Солон был принужден запретить вывоз из Аттики всех земледельческих продуктов, за исключением лишь оливкового масла… А так как в большинстве греческих государств господствовал закон, в силу которого наследство после смерти отца делилось поровну между сыновьями – безразлично, как земля, так и движимое имущество – то дробление земельной собственности должно было постоянно возрастать. Если в обыкновенное время владельцы таких мелких хозяйств кое-как перебивались, то при каждом неурожае бледная нужда стучалась в дверь. А времена были уже не те, когда богатый помещик охотно делился с нуждающимся соседом своим избытком, которым он, притом, вероятно и не мог бы воспользоваться. Теперь и сельские хозяева отправляли свои продукты на рынок; поэтому за подобные ссуды стали взимать вознаграждение. Таким образом, в экономическую жизнь греков вступил новый фактор: процент. Обеспечением служил земельный участок, на котором кредитор ставил камень с высеченным на нем закладным актом («орос»); если ценность участка была ниже долговой суммы, то должник и его семья отвечали своим телом. При этом размер процентов был высок, как всегда бывает при первобытном экономическом строе; 18% считались в Афинах во времена Солона умеренной платой. При таких условиях заем должен был в большинстве случаев разорять крестьянина, тем более, что после падения царской власти все управление и судопроизводство находились в руках знати, которая тогда, как во все времена, пользовалась своим положением для извлечения экономических выгод».
Обратите внимание на последние слова, выражающие как раз одну из главных идей нашей книги! Их сказал около 1900 года немецкий консервативный историк Юлиус Белох – я только выделил их курсивом. А вот закладная запись на долговом столбе; их найдено много, и они похожи друг на друга:
При Теофрасте архонте. Долговой камень на землю за неуплату Фанострату Пэанию цены в… (следуют цифры).
Если должник не возвращал в срок указанную сумму, продавали в рабство членов его семьи или его самого. Читатель может найти такую процедуру несправедливой, поскольку заимодавец очевидным образом использовал здесь трудное положение должника, навязав ему высокий процент, а потом с холодной жестокостью распоряжался «его телом». Это очень раннее проявление того, что называется «эксплуатацией человека человеком». Я не настаиваю на том, что здесь в самом деле имеется такая эксплуатация, отдавая себе отчет в трудности определения этого понятия. Предмет моей книги – исследование общественного явления, реакции на «так называемую эксплуатацию». Посмотрим, как реагировал на нее консервативный Аристотель, сторонник умеренного олигархического правления. Его «Афинская полития», найденная в песках Египта в конце девятнадцатого века, служит драгоценным источником по этому вопросу.
«Долгое время знать и народ вели между собой борьбу. Ведь в то время у нас и у всех других [греков] государственный строй был олигархический, и бедные были в порабощении у богатых, как сами, так и дети их и жены; назывались они пелатами и гектоморами (шестидольниками), потому что на таких именно арендных условиях обрабатывали они поля богачей; ведь вся земля была в руках немногих. Если же они не вносили условленной платы, они становились кабальными, как сами, так и их дети. До Солона все предоставляли деньги взаймы под залог личной свободы. Солон был первым заступником народа. Тяжело и горько было большинству граждан быть в порабощении. Да и не только это, народ тяготился и всем остальным, так как, можно сказать, ни в чем не имел участия… При таком-то положении государства, когда большинство было в порабощении у немногих, народ восстал против знати. Когда восстание после продолжительной борьбы приняло острый характер, противники сообща избрали посредником и архонтом Солона и поручили ему управление государством».
Это была первая социальная реформа, о которой мы имеем достаточно подробные сведения (594 г. до н.э.). Солон был из знатного, но небогатого рода; он приобрел популярность, настояв на войне с Мегарой, отнявшей у афинян остров Саламин, и выиграв эту войну. Кроме того, он был талантливым поэтом: его «элегии», повествующие о предложенных и проведенных им реформах, играли тогда роль политической публицистики; некоторые из них до нас дошли. Солон был избран первым архонтом – главой правления – с полномочиями провести общую реформу государства. Таких посредников называли «айсимнетами». Солона поддерживала не только масса бедного населения, но и часть эвпатридов, понимавшая опасность начинавшейся революции. Прежде всего, Солон отменил все долговые обязательства: по его словам, он
С земли повсюду снял воздвигнутые грани,
И в рабстве бывшая досель земля свободна стала.
Это не значит, что долги не могли возникать в дальнейшем, но Солон запретил долговое рабство и выкупил рабов, проданных на чужбину, а «бывших в рабстве на месте» освободил. Этим он, без сомнения, предотвратил гражданскую войну; но он не согласился на передел земли, как требовали бедные. Вместо этого он, по-видимому, восстановил древнее ограничение земельной собственности, какое было, как нам известно, и у римлян. Таким образом, этот «закон о земельном максимуме», вызывающий сомнения у некоторых историков, был не совсем радикальным новшеством; вот что говорит о нем Аристотель: «Что уравнение собственности имеет свое значение в государственном общежитии, это, по-видимому, ясно сознавали и некоторые из древних законодателей. Так, например, Солон установил закон, действующий также и в других государствах, по которому запрещается приобретение земли в каком угодно количестве». Впрочем, Аристотель не сообщает, в чем именно состоит этот закон, а распространяется дальше о пользе умеренности и о воспитании граждан в этом духе. Закон о максимуме вряд ли имел практическое применение. Но отмена долгового рабства привела к увеличению числа средних земельных собственников, ставших впоследствии опорой афинской демократии.
Солон реформировал также политическую систему Афин. Прежние цензовые категории, определявшие права и обязанности граждан, основывались на происхождении; Солон сохранил это деление, но сделал его имущественным. Тем самым частная собственность была официально признана новой основой государственного строя. Богатые пользовались преимуществом при занятии должностей; но и бедные играли некоторую роль, поскольку Солон предоставил им бóльшие права в народном собрании и суде. Это было умеренное олигархическое правление, какое предпочитал Аристотель. Иначе думали афинские ремесленники, мало выигравшие от реформы Солона: их значение в государстве становилось все больше, между тем как цензовое деление было построено на продукции земледелия, измеряемой количеством зерна и оливок. Таким образом, реформа Солона оказалась лишь началом революционного процесса, как это неизменно случалось после всех реформ.
Солон не хотел власти для себя, но вскоре нашелся не столь совестливый человек, Писистрат, взявшийся провести дальнейшие реформы насильственно; он захватил единоличную власть и стал, по выражению греков, «тираном». Убедившись, что тирания имеет нежелательные стороны, афиняне вернулись к представительному правлению. Как мы видим, они воспринимали конфликт в своем государстве как борьбу бедных и богатых, то есть – в нашей терминологии – как классовую борьбу. Они понимали, что надо как-то разрешить «социальный вопрос», и хотели сделать это мирными средствами, «парламентским путем». Правящая верхушка, состоявшая обычно из богатых, откупалась от бедных, устраивая для них общественные работы: таким образом – хотя и не только с этой целью – был построен Парфенон. Но бедные в конце концов добились равноправия всех граждан – «изономии»: на это Афинам понадобилось полтораста лет.
Военные поражения погубили афинскую демократию. В древности она была, конечно, необычным и «преждевременным» явлением. Рабство делало ее неспособной к развитию, а уровень общественного сознания не мог преодолеть это препятствие. Она достигла высшего развития при Перикле, которого избирали стратегом с 444 до 430 года.
В 431 году вождь афинского демоса произнес знаменитую речь на похоронах воинов, павших в Пелопоннесской войне. Эта речь, рассказанная Фукидидом, изображает идеал демократии – подлинное завещание Древнего мира Новому миру.
«Наш государственный строй не подражает чужим учреждениям; мы сами скорее служили образцом для некоторых, чем подражали другим. Называется этот строй демократическим, потому что он зиждется не на меньшинстве, а на большинстве. По отношению к частным интересам законы наши представляют равноправие для всех; что же касается политического значения, то у нас в государственной жизни каждый им пользуется предпочтительно перед другими не в силу того, что его поддерживает та или иная политическая партия, но в зависимости от его доблести, стяжающей ему добрую славу в том или ином деле; равным образом, скромность знания не служит бедняку препятствием к деятельности, если только он может оказать какую-либо услугу государству. Мы живем свободною политическою жизнью в государстве и не страдаем подозрительностью во взаимных отношениях повседневной жизни; мы не раздражаемся, если кто делает что-либо в свое удовольствие, и не показываем при этом досады, хотя и безвредной, но все же удручающей другого. Свободные от всякого принуждения в частной жизни, мы в общественных отношениях не нарушаем законов больше всего из страха перед ними и повинуемся лицам, облеченным властью в данное время, в особенности прислушиваемся ко всем тем законам, которые существуют на пользу обижаемым и которые, будучи не писаными, влекут общепризнанный позор. Повторяющимися из года в год состязаниями и жертвоприношениями мы доставляем душе возможность получить многообразное отдохновение от трудов, равно как благопристойностью домашней обстановки, повседневное наслаждение которой прогоняет уныние. Сверх того, благодаря обширности нашего города, к нам со всей земли стекается все, так что мы наслаждаемся благами всех других народов с таким же удобством, как если бы это были плоды нашей собственной земли. В заботах о военном деле мы отличаемся от противников следующим: государство наше мы предоставляем для всех, не высылаем иноземцев, никому не препятствуем ни учиться у нас, ни осматривать наш город, так как нас нисколько не тревожит, что кто-либо из врагов, увидев что-нибудь не сокрытое, воспользуется им для себя; мы полагаемся не столько на боевую подготовку и военные хитрости, сколько на присущую нам отвагу в открытых действиях. Что касается воспитания, то противники наши еще с детства закаляются в мужестве тяжелыми упражнениями, мы же ведем непринужденный образ жизни и, тем не менее, с не меньшей отвагой идем на борьбу с равносильным противником. И вот доказательство этому: лакедемоняне идут войною на нашу землю не одни, а со всеми своими союзниками, тогда как мы одни нападаем на чужие земли и там, на чужбине, без труда побеждаем большею частью тех, кто защищает свое достояние. Никто из врагов не встречался еще со всеми нашими силами во всей их совокупности, потому что в одно и то же время мы заботимся и о нашем флоте, и на суше высылаем наших граждан на многие предприятия. Когда в стычке с какою-либо частью наших войск враги одерживают победу над нею, они кичатся, будто отразили всех нас, а потерпев поражение, говорят, что побеждены нашими совокупными силами. Хотя мы и охотно отваживаемся на опасности, скорее вследствие равнодушного отношения к ним, чем из привычки к тяжелым упражнениям, скорее по храбрости, свойственной нашему характеру, нежели предписываемой законами, все же преимущество наше состоит в том, что мы не утомляем себя преждевременно предстоящими лишениями, а, подвергшись им, оказываемся мужественными не меньше наших противников, проводящих время в постоянных трудах. И по этой и по другим еще причинам государство наше достойно удивления. Мы любим красоту без прихотливости и мудрость без изнеженности; мы пользуемся богатством как удобным средством для деятельности, а не для хвастовства на словах, и сознаваться в бедности у нас не постыдно, напротив, гораздо позорнее не выбиваться из нее трудом. Одним и тем же лицам можно у нас заботиться о своих домашних делах и заниматься делами государственными, да и прочим гражданам, отдавшимся другим делам, не чуждо понимание дел государственных. Только мы одни считаем не свободным от занятий и трудов, но бесполезным того, кто вовсе не участвует в государственной деятельности. Мы сами обсуждаем наши действия или стараемся правильно оценить их, не считая речей чем-то вредным для дела; больше вреда, по нашему мнению, происходит от того, если приступить к исполнению необходимого дела без предварительного уяснения его речами. Превосходство наше состоит также и в том, что мы обнаруживаем и величайшую отвагу и зрело обсуждаем задуманное предприятие; у прочих, наоборот, неведение вызывает отвагу, размышление же – нерешительность. Самыми сильными натурами должны, по справедливости, считаться те люди, которые вполне отчетливо знают и ужасы и сладости жизни, и когда это не заставляет их отступать перед опасностями. Равным образом, в отношении человека к человеку мы поступаем противоположно большинству: друзей мы приобретаем не тем, что получаем от них услуги, но тем, что сами их оказываем. Оказавший услугу – более надежный друг, так как он своим расположением к получившему услугу сохраняет в нем чувство признательности; напротив, человек облагодетельствованный менее чувствителен: он знает, что ему предстоит возвратить услугу, как лежащий на нем долг, а не из чувства благодарности. Мы одни оказываем благодеяния безбоязненно, не столько из расчета на выгоды, сколько из доверия, покоящегося на свободе. Говоря коротко, я утверждаю, что все наше государство – центр просвещения Эллады; каждый человек может, мне кажется, приспособиться у нас к многочисленным родам деятельности и, выполняя свое дело с изяществом и ловкостью, всего лучше может добиться для себя самодовлеющего состояния. Что все сказанное не громкие слова по поводу настоящего случая, но сущая истина, доказывает самое значение нашего государства, приобретенное нами именно благодаря этим свойствам… Мы нашею отвагою заставили все моря и все земли стать для нас доступными, мы везде соорудили вечные памятники содеянного нами добра и зла. В борьбе за такое-то государство положили свою жизнь эти воины, считая долгом чести остаться ему верными, и каждому из оставшихся в живых подобает желать трудиться ради него».
Попытка освобождения человека, предпринятая древними греками, не удалась. Европа погрузилась во тьму средневековья на тысячу лет. Но переживание свободы не было забыто. В «классической древности» люди искали образцы знания и мудрости. Монахи переписывали малопонятные книги древних: это считалось богоугодным делом. Ожидает ли нашу культуру та же судьба?