Часть первая. Время разбрасывать камни

*

Я шла по нашей приемной – бесконечному светлому коридору восемнадцатого этажа, со стенами, увитыми нарисованным виноградом, с кадками искусственных пальм по всем по углам – этакой хлорвиниловый мирок с кондиционированным воздухом и оптимально-комфортной температурой, и думала, что в мире, похоже, уже не осталось ничего невозможного.

Об этом весьма убедительно свидетельствовали красочные плакаты на стенах: «Деторождение сегодня не имеет границ!» « Каждый имеет право на счастливое материнство и отцовство!» Внизу, как водится, картинка – слева папа, справа – мама, у каждого на ручках по ребятишке и оба лыбятся от уха до уха. Папа – мужественный красавец, стройный и мускулистый мачо, герой мексиканского сериала. Мама – вылитая Барби из набора игрушек «Салон красоты для любимой куклы» Оба с плоскими, как доска, животами – явно сами никогда не рожали. Над всеми безоблачное небо, (по которому золотыми буквами идет соответствующая надпись) и сверкающее желтое, как цыпленок, солнце. Ну и на заднем фоне, как без этого, золотая колосящаяся нива и синеющая речка, и вдобавок тающая в прозрачной дымке белоснежная вариация на греческую тему – не то храм, не то санаторий – видимо, они там живут.

Коридорчик у нас не маленький, но эти, с позволенья сказать, произведенья массового искусства, занимают не меньше трети всей стены справа и что-то около половины пространства слева – правда, здесь им изрядно мешают двери бесчисленных кабинетов.

Цокая каблуками, и ни о чем еще не подозревая, я привычно шла на работу и вдруг увидала Его. Главную любовь всей своей жизни.

Я сразу поняла, что это Он, и у меня от этого понимания сладко заныло под ложечкой.

Он стоял у двери в кабинет доктора Левина, и первой мыслью, возникшей у меня в тот миг, было: «Таких не бывает! Это же… фотошоп!»

Но вот он стоял, живой и реальный. Высокий, смуглый, с умным породистым лицом и мелкими темными кудряшками, облачком вьющимися вокруг головы. В руках у него была книга, настоящая, печатная, из бумаги, и он читал ее, пристроив на сгибе локтя и слегка склонив голову к плечу. Зрачки его бегали по строчкам быстро-быстро, как в мультике. Солнечный луч из ближайшего окна широкой полосой лежал на его груди наискось, точно орденская лента. Он был величественен, естественен и абсолютно нездешен. Как из другого мира.

А между тем, был второй четверг месяца – традиционный мужской день в отделении ЭКО, и значит Он, как и все мужики, томящиеся сейчас в очереди у этого кабинета, по всей вероятности, пришел на процедуру искусственного оплодотворения.

Я работаю в Институте Репродукции Человека уже черти сколько – попала сюда по распределению сразу после училища – так что основная часть очереди давно и хорошо мне знакома. Необъятных размеров толстяк в дорогом костюме – это Федя, по прозвищу Три Медведя. Оперный контра-тенор, утверждающий, что с каждой беременностью голос его все лучшеет и лучшеет. Детей своих – у Феди два мальчика, толстенькие и мордастенькие, похожие на отца как две капли воды (наверняка клоны) – он обожает, привозит им из гастролей кучу игрушек, но конечно, по большей части они сидят дома с нянькой. Хотя Федя любит притаскивать их с собой на прием и хвастать, какие они у него здоровенькие и славные.

Чета Каменевых – серьезные и симпатичные, оба известные врачи – один кардиохирург, другой гинеколог, по слухам вместе еще со студенческой скамьи, а сейчас им под сорок. У них трое детей – все три девочки, умницы и красавицы – в родителей. Для старшей, Наташи, они нанимали суррогатную мать – тогда еще вынашивание детей мужчинами не вошло в общепринятую практику. Двух младших выносили по очереди. И ведь, между прочим, по ним не ни за что скажешь – оба высокие, подтянутые, мужики хоть куда. Фитнесом, небось, занимаются.

Впрочем, гомики они все такие.

Кричевские – муж развалился в кресле и смотрит в одну, ему только видимую, точку, жена стоит рядом, нервно теребя ремешок от сумочки. Бедная тетка, двадцать восемь лет, только замуж вышла – и вдруг на тебе – рак яичников! На коленях, говорят, перед мужем стояла, покуда уговорила.

С другой стороны, я бы на его месте вообще бы не согласилась – во-первых – на фига фигуру уродовать, во вторых – одна угроза, что попадешь после родов в несчастные 10 процентов необратимых импотентов чего стоит!

Хотя тут еще вопрос бизнеса – он у них семейный, но официальная владелица фирмы она, а он всего лишь зав отделом маркетинга.

Березин – ну это просто местный сумасшедший. Серый свитер мешком, джинсы в пятнах, редкая взлохмаченная бороденка торчком, сальные седые волосы собраны в щуплый хвост. Глаза красные, опухшие. Никого он, конечно, не родил и не родит – у него и башлей-то таких нет. Однако каждый месяц Березин с остервенением копит деньги на первичный визит – между прочим, сумма тоже вовсе не маленькая, терпеливо дожидается своей очереди – и все для того, чтобы войти в кабинет, и снова, в сотый уже, наверное, раз рассказать врачу свою горькую историю.

Как ехал вечером с семьей по шоссе, он сам за рулем, а жена и ихние двое детей с ним в машине, и как в темноте вывернул на них грузовик, и как.… В общем, один он на всем свете остался. Так доктор, имейте же сострадание! Женится он в другой раз не хочет – нет больше таких, как его покойная Нинка. Но – ребеночка! Чтоб хоть один на всей земле был родной человечек! Теперь, говорят, мужики рожают – так он готов, он хоть через жопу, он с радостью… Ну, подсадите ж ему кого-нибудь, хоть чужого, он не против, ну что вам, жалко, вон же ведь у вас сколько пробирок…

Довольно часто визит Березина заканчивается дикой истерикой, и вызовами секьюрити. Бывает, что он скрепляется и выходит сам, с залитым слезами лицом – так нельзя без денег? Никак? Ну что ж, что ж, я понимаю, дети-то, они верно, дороги, кому ж как не мне знать, пойду, значит, деньги копить….

Может, ему давно уже и не нужен никакой ребенок, может, он и приходит-то сюда именно за этим – выкричаться и выплакаться – ну, как иные ходят к психоаналитику.

Последним в очереди был Он – и я ума не могла приложить, какого черта он сюда затесался.

Молодые парни здесь при мне не появлялись – во всяком случае, на моей памяти – и прежде всего потому, что дело это и в самом деле невообразимо, ну просто до охрененья дорого, впору потянуть только о-очень крепко стоящему на ногах мужику. Молодому где такие деньги взять? Сам-то он еще не успел столько заработать, родители навряд ли дадут. Да и вообще – зачем нормальному человеку… Ну разве если он любовник кого-то супербогатого.

А Он, он выглядел таким абсолютно несомненно нормальным. Ни тени безумья в прекрасных глазах. На гомика тоже вроде не был похож – одет по-человечески, и вообще.

Я миновала коридор медленно-медленно, с трудом удерживаясь, чтобы не оглядываться на каждом шагу. Вошла в свою стекляшку, привычно уселась перед окошком. Включила перво-наперво комп – пока он еще загрузится. На столик перед дисплеем выложила из сумочки мобильный, пачку бумажных салфеток и книжку – настоящую, из бумаги, раскрытую на заложенной с вечера странице. Пока еще доктор Лева всех осмотрит, опросит, проверит анализы и все в компьютер внесет – сто лет пройдет. Процедуры раньше часу всяко не начнутся, так что наверняка успею урвать страницу-другую.

Вообще, второй четверг каждого месяца котируется в нашем графике как, можно сказать, полувыходной. Нас, акушерок, запускают сюда в порядке общей очереди – каждому ведь охота отдохнуть иногда от серых, привычных будней, тем более за двойной оклад. А как же, солдат спит – служба идет. Сиденье в стекляшке, и даже помощь врачу в процедурной, и даже последующее – тщательнейшим образом, девочки, тщательнейшим образом! – мытье инструментов перед сдачей в стерилизацию просто невозможно сравнить с обычной каждодневной работой в отделении, причем все равно в каком.

Я взглянула на часы. Вздохнула. Открыла окошку.

И начала вызывать по списку.

*

Его звали Костя Быковский. Простая такая фамилия. Подойдя к окошечку и дожидаясь пока я найду его в списке, он смешно скосил глаза, пытаясь заглянуть в мою книжку – как можно что-то прочесть на таком расстоянии, да еще вверх ногами?

– Это Хемингуэй – вежливо пояснила я.

– Де-вуш-ка, – протянул он. – Я что, похож на человека, который Хемингуэя не читал?

Я не нашлась что ответить. Если честно, то в моей практике парни, читавшие столь допотопного писателя, как Хемингуэй, да к тому же еще и вверх ногами вообще пока что не попадались. Леший их знает, на что они должны быть похожи. Мой последний бой-френд вообще ничего не читал, а предпоследний читал только современные фантастические боевики, типа Ланге, Мак-Робертса, ну, или на худой конец братьев Ляшенко. Сегодняшний среднестатистический парень – он либо играет на компе, либо занимался любовью – причем с женщиной или виртуально – им вроде как без разницы.

– Заполните, пожалуйста, опросный лист, – сказала я вежливо, и протянула ему увесистую пачку скрепленных листков А-четвертого формата.

Он взял и углубился в чтение, время от времени хмыкая или фыркая, изредка хмурясь. Пару раз даже рассмеялся. Что он там нашел смешного? Более иссушающего текста в жизни не видела. «С какого возраста живете половой жизнью? С кем впервые вступили в половой контакт? Когда в последний раз успешно совершали половой акт? Случалось ли вам испытывать трудности с осуществлением полового акта? С кем вы чаще всего совершаете половой акт: а) с мужчиной; б) с женщиной; в) с самим собой; г) разное. Нужное подчеркнуть…»

И так далее, и тому подобное. Этот вопросник у них стандартный, один и тот же, и для мужчин, женщин и трансгендеров. Ну правильно, не трудится же, составляя три разных – мало ль кто еще сюда забредет.

Я его не то что заполнить – дочитать бы до конца не смогла. Ну ладно, еще первую пару страниц можно почитать для прикола. Находясь в определенном настроении, можно даже и посмеяться – хорошо, допустим. Но – двадцать пять страниц?! И, уж поверьте мне, там чем дальше, тем скучнее и противнее. И все время про одно и то же.

Коcтя же заполнял вопросник на удивление добросовестно. Выражение лица его говорило, что каждый раз, перед тем как поставить галочку или крестик, он переспрашивает сам себя, что-то уточняет, выпытывает с дотошностью следователя. Видимо, ему было очень важно отвечать на всю эту галиматью со всевозможной искренностью и серьезностью.

А может, просто он по жизни такой – искренний и серьезный?

Он так старался, что мне сделалось его жалко. Захотелось высунуться из окошка и закричать:

– Прекрати! Ты что же думаешь – это все всерьез? Никто все равно не будет это читать – думаешь, им тут делать нечего?! Данные просто обрабатывает компьютер, их интересуют только психофизиологические характеристики. Ну, в смысле псих ты или не псих, и здоров ли физически – чтобы в случае возможных осложнений не подал на них потом в суд. Но, по большому счету, им даже это по фигу. Единственное, что для них важно по-настоящему – это сможешь ли ты вовремя сдать деньги в кассу.

Но я не закричала. Я молча сидела в своей стекляшке и пялила на него глаза. В конце концов, мне же лучше. Чем дольше пишет – тем дольше на него смотрю.

2


Мы с доктором Левой долго в тот день провозились – подсаживали дяде Феде очередной эмбрион, потом три часа разбирались с Кричевскими.

Муж очередной раз в последний момент передумал, и они с женой устроили разборку прямо у дверей малой операционной. Конечно, в очередной раз победили деньги, и драгоценный эмбрион злосчастному мужику был все-таки подсажен. И то сказать, зря он, что ли уже с месяц как в холодильнике обретался? У нас тут, между прочим, аренда холодильников тоже очень не дешевая.

Ох, не завидую я этому ребятеночку!

Честное слово, будь я на месте этой сучки-жены, давно бы уж наняла суррогатку. Не понимаю, как она может потом спать с человеком, которого прилюдно так унижает? Это что, тоже любовь называется – такие вот отношения?

И, между прочим, мужик-то не зря опасается – с его уровнем тестостерона импотенция еще как грозит!

И как можно на такое идти – и из-за чего? Из-за денег!

Или, может, он ее все-таки любит несмотря ни на что?

Черт их разберет, этих пациентов, с ихними любовями!

Я хмуро отмывала инструменты перед отправкой в стерилизацию, когда дверь в процедурку неожиданно отворилась, пропуская доктора Леву. Он вальяжно прошествовал к только что оттертому мной от крови железному столу, с легкостью, необычной для его грузного тела, запрыгнул и устроился на нем по-турецки. Уставился на меня огромными карими глазами, в коих застыла навек вся печаль страждущего человечества, и вопросил.

– Ну, и что ты, Настя, думаешь про этого вьюноша?

Ведь как в воду глядел – именно о нем-то я и думала! Но что именно думала, не рассказала бы доктору Леве и под пытками.

Поскольку я молчала, доктор Лева поскреб где-то там в зарослях волос намечающуюся лысину и ответил сам себе:

– Психиатра к нему надо было вызывать, а не деньги брать-контракт подписывать.

Спрыгнул со стола, легко, грациозно, по-кошачьи почти бесшумно, и пошел вносить данные в компьютер.

Доктор Лева – это явление, требующее отдельного описания. Впрочем, может достаточно будет просто сказать, что весу в нем девяносто пять килограмм при росте сто шестьдесят пять сантиметров? Что ходит он по отделению в распахнутом белоснежном халате, небрежно наброшенном на неизменную в любую погоду, ярко размалеванную гавайскую рубаху до колен? Что волосы свои – неукротимую гриву пегих черно-седых кудрей – стягивает в хвост бархатной черной резинкой?

Что резинки эти несчастные часто соскальзывают у него с хвоста, и теряются, и тогда доктор Лева идет к себе в кабинет и достает новую, из верхнего ящика стола, где полным-полно всего вперемешку: резинок, заколок, рецептурных бланков, ручек, карандашей, шоколадок и презервативов.

Наверное, стоит еще добавить, что именно доктор Лева был моим первым мужчиной.

Между прочим, не каждая девушка может похвастаться, что ее дефлорировал настоящий профессионал – доктор адролого-гениколог, врач высшей категории, и прочее, и прочее, и прочее.

Ясное дело, не каждая, а только работающая в нашем Институте, причем пришедшая сюда прямо из училища, молодой, незамужней и, разумеется, девственной.

Нет, то есть доктор Лева-то ебет все, что движется. Просто ведь недевственницу нельзя заново дефлорировать, правда?

Доктор Лева Левин – еврей, но родом из Самарканда. Так что, будучи человеком восточным, всех нас – своих многочисленных кратковременных пассий – считает чем-то вроде своего гарема. Чувствует за каждую в глубине души некоторую ответственность.

Это имеет свои хорошие стороны – он снисходителен (до определенной, конечно, степени) на работе. В трудных случаях всегда подскажет, посоветует, деньгами даже выручит, если надо.

И это имеет свою плохую сторону – доктор Лева вечно норовит всюду сунуть не только свой член, но и свой нос. Нет, он не ревнует, он просто не может относиться к судьбе своей девушки (а мы все для него свои, даже если это было всего лишь раз) равнодушно. Он вечно наблюдает, во все встревает, дает советы.

Общепринятой морали для доктора Левы не существует. Мораль у него есть, это факт, но только какая-то своя собственная.

Однажды, я заболела – кашель, насморк, глаза красные как у кролика. Температура поднялась прямо на работе, и меня заколотило так, что Дашка Золотова – мы с ней тогда вдвоем на смене были – позвонила в панике дежурному врачу, не зная что со мной делать, а главное – как ей одной управляться теперь в родзале, нельзя же было, согласитесь, меня туда запускать в таком виде.

Доктор Лева вызвал ей на помощь Милку Чернову из предродовой – там в ту ночь и была-то всего одна баба, и та без никакого раскрытия, так что двум акушеркам всяко делать было нечего, а меня сгреб в охапку, завернул в одеяло и повез – куда вы думаете? К себе домой. Мол, не тащиться же мне в таком состоянии полтора часа в свою Яхромку, да и ему, как дежурному врачу нельзя из больницы исчезать посреди смены так надолго.

И добрейшая Анна Даниловна, бывший фельдшер скорой помощи и законная Левина супруга, между прочим, вовсе еще не старая и, несмотря на троих детей, очень красивая, всю ночь выхаживала меня старинными прадедовскими способами – растирала уксусом, ставила горчичники, отпаивала малиной и липовым цветом, укутывала в теплый шерстяной плед…

Эх, мне бы к ним в дочки! Мама родная в жизни со мной так не возилась! Да и ни с кем другим из нас насколько я помню.

*

– Значит так, – произнесла мама, глядя, по обыкновению куда-то мне за плечо, вероятно, в светлое будущее. – Сейчас заберешь Гришку из садика. Посмотри, чтоб как следует оделся, и не забыл варежки в сушке. Отвезешь его на мат. кружок в Свиблово. Пока он там, зайди к Элине за анкетами для кабардинских беженцев, они мне сегодня будут нужны. Попроси Элину завернуть их в пакет и положи себе под кофточку. Как в прошлый раз – следи, чтобы не торчало! Поедете обратно, по дороге, на Ботаническом, захватите Марфу с хореографии. Приедете – поедите. Там, на полке макароны, в холодильнике сосиски. Покидаешь все в воду, пока разденетесь, оно уже и сварится. Поедите – проверь у Марфы уроки, а твои я проверю, когда приду. Спать не позже десяти. И обязательно поиграй! И Марфа чтоб поиграла. Ты же знаешь – музыка это как зубы чистить, каждый день обязательно. Ты все поняла?

Я киваю, восторженно глядя на нее, пытаясь, как всегда безуспешно поймать ее взгляд. Конечно, я все поняла. Конечно, я все сделаю. Конечно, я со всем справлюсь. А как же иначе? Я старшая. Я большая. Мама может на меня во всем положиться.

Мне восемь лет, и из-за ушей у меня торчат похожие на рожки белобрысые тугие косички. Я каждое утро заплетаю их сама. Сперва себе, а потом Марфе. Мама не может, ей некогда пустяками заниматься. А мы должны выглядеть аккуратно. И не выделятся из общей массы. Иначе у нас будут неприятности.

– Умница. И самое главное – ни с кем по дороге не разговаривай. Ни с какими чужими взрослыми, ни злыми, ни добрыми, ни в особенности, с теми, кто рвется помочь. Поняла? Это очень важно! Старайтесь, насколько это возможно, не привлекать к себе лишнего внимания, и тогда все будет хорошо. Ясно, Настя?

Мама засовывает мне руку под воротник куртки – проверяет на месте ли ключ, не порвалась ли веревочка, легонько привлекает к себе одной рукой – то ли обнимает, то ли благословляет на подвиги, и сразу чуть-чуть отталкивает, задает направление, подталкивает к двери, посылает в свободный полет. И я, маленький самолетик, послушно лечу – за братиком в сад, за сестрой на хореографию, за листовками для несанкционированного митинга к маминым друзьям. Пешком, на метро, на монорельсе, на автобусе, в дождь, в снег и ветер…

Сейчас мне иногда кажется, что в те времена почти каждый день шел дождь, и еще иногда со снегом.

*

Доктор Лева щелчком вырубил компьютер, подошел ко мне, крепко обнял, прижал к своему необъятному животу, так что я ясно ощутила твердую выпуклость снизу. Я привычно ткнулась носом ему в грудь, а он нежно поцеловал меня в макушку.

– Милка моя, – жарко зашептал мне на ухо, – а пойдем сейчас ко мне чай с коньяком пить? Такой день был тяжелый! Ну, мы ж заслужили? А потом я тебя до монорельсовой подвезу. А?

Я осторожно вывернулась из его медвежьих объятий и помотала головой.

– Нее, я сегодня на своих личных крылышках. Так что коньяк мне нельзя, а на монорельсовой я ничего не забывала.

Доктор Лева нисколечко не обиделся. Так только, посмеялся: «На крылышках, говоришь? Ну, лети, лети, птичка Б-жия!» Пошел в коридор, и уже оттуда, издалека, сквозь рев пылесоса до меня донеслось, как он зычно клеится к нашей санитарке, молоденькой студентке из медучилища,

– Эй, Лерка, глуши давай свою колымагу, полы до дыр протрешь, и айда ко мне в кабинет, перекур вместе устраивать.

Бедняжка Лерочка, то ли правда очарованная обаятельным нашим доктором, а может просто боявшаяся, что отказ заведующему отделением повлечет за собой немедленное увольнение, послушно выключила технику, и затопала в указанном направлении. Шаги ее глухо прозвучали в отдалении и стихли.

Интересно, ей хоть восемнадцать-то есть? Может, надо было все-таки вмешаться?

Впрочем, все равно уже поздно. А может это и не в первый раз уже у них – откуда мне знать, я ж не каждый день здесь бываю.

И потом, ну вмешайся я – и что? Скорей всего, Лерка просто бы смертельно обиделась. Она ж не поймет, что я это из лучших побуждений. Наверняка решит, дура, что это с моей стороны ревность.

И вообще, меня в свое время тоже никто не предупреждал, подозреваю, никому и в голову не пришло даже, и ничего, вроде живая осталась.

Хотя это, конечно, не аргумент. Я ведь живучая. Мы, Муравлины, все такие.


*

Домой я летела до краев переполненная всяческими мыслями и чувствами.

Разумеется, это не мешало мне нормально ориентироваться в воздухе и держать под контролем свою «Астрочку». Она у меня вообще умница, хорошая, надежная машинка. В управлении – проще и не придумаешь. Легкая, изящная, маленькая – игрушечка, а не самолетик.

«Астрочку» мне подарил отец, когда узнал, как поздно я иногда возвращаюсь. Он же оплатил курсы пилотирования. Поэтому она, конечно, совсем моя, хотя и по документам отцовская. Но доверенность-то выписана на мое имя!

Пользует «Астрочку» чаще всего моя мама. Ей нужнее, у нее вечно всякие срочности, вопросы жизни и смерти. А я и на монорельсе могу прокатиться, не барыня.

К тому же, в отличие от отца, мама за меня никогда не волнуется. Ей бы и в голову не пришло!

А я вот, да, за нее волнуюсь! Мама ведь частенько возвращается домой гораздо позже меня. То с родов, то с митингов, а случается, и со свиданий. А чего, она ведь у нас красавица.

Бывает, что и совсем не приходит. Такая уж у нас мама. Мы привыкли, но я все равно волнуюсь.

Пролетая над Москвой и глядя на топорщащиеся бесчисленными антеннами крыши, я вспоминала Костю. Лыбилась при этом как идиотка. Все утрешнее успело за день подернутся в воспоминаниях легкой дымкой. Изображение на всплывающих в памяти картинках было расплывчатым и нечетким. И Костино лицо казалось еще более прекрасным и неземным, чем в действительности.

Интересно, как бы мы смотрелись с ним вместе?

Этакая несбыточная мечта – взглянуть на себя со стороны. Скосить изо всех сил глаза и узреть смутную тень собственного носа.

Навязчивые мысли о запершихся сейчас в кабинете Лерке и Льве Давыдовиче я тоже изо всех сил гнала прочь, но они все время возвращались, поэтому приходилось быть на чеку. Управлять собственным сознанием иной раз куда труднее чем самолетом! «Забудь, забудь, ты тут ни при чем, тебя все это не касается, все равно ты ничего не сможешь поделать. Тем более, все уже сто раз произошло, и ничего уже не исправишь. Раз такая совестливая, надо было собой жертвовать и соглашаться. А может, в самом деле ревнуешь? Обидно, что так быстро нашлась замена?» Но это уж была полная чушь. В конце концов, у нас с доктором Левой давным-давно все закончилось, толком даже и не начавшись, и если порой и пробегала какая-то искра, то что ж тут поделаешь.… пробегала.

В общем, домой я добралась в этаком кисло-сладком настроении. Посадила машину в сад, на любимой плешечке между грушей и яблоней. Обняла бросившуюся мне навстречу родную псину – именно обняла – у Демыча, нашего сенбернара замечательная привычка с разбегу закидывать тебе лапы на плечи – без тренировки не устоишь.

По ступенькам поднялась на крыльцо, толкнула дверь на террасу, вошла…

И на меня навалился наш вечный Хаос.


*

Сразу за террасой, безо всякого намека на прихожую у нас начинается кухня.

У плиты, как все последние полгода, хозяйничает Марфуша – волосы забраны вверх, чтобы не мешались, на ногах мои любимые серебряные сандалии (жутко дорогие, отцовский подарок), и даже безразмерная футболка нашего брата Гриши уже не в силах скрыть выступающий животик. Вскинула на меня ясные васильковые глазки шестнадцатилетнего подростка и приветственно махнула рукой, не отрываясь от своего ответственного занятия.

Между прочим, если б Марфушка в этом году не бросила школу, мы бы так никогда и не узнали, что такое настоящая еда. Кто, кроме нее, так кормил бы нашу ораву? Не мама же! От нее кроме сосисок и макарон вряд ли чего дождешься, разве что гречки еще.

Под ногами у Марфуши вертятся близнецы – Василий и Варвара. Оба мелкие тощие и рыжие. Дальнозоркие зеленые глазища прячутся за толстыми стеклами очков. Похожи на маленьких красных стрекоз, что тучами зависают летом над Яхромскими прудами.

– А-а-а! – завизжали близнецы хором, бросаясь ко мне наперегонки. Стукнулись по дороге лбами, взвыли и с разбегу на мне повисли. – Настя пришла!

– Ась, есть будешь? – спросила, не оборачиваясь, Марфуша, – У меня суп с грибами намечается, и картофельная запеканка с мясом.

– Спрашиваешь! Я голодная как волк, и усталая, как собака, – отвечаю я, на ходу отдирая от себя малышню и плюхаясь в свое любимое раздолбанное кресло. Мелкие с визгом, отталкивая друг друга, норовят взобраться ко мне на колени, плечи и прочие незащищенные выпуклости.

– Варька! Васька! – рявкает на них сестра. – А ну, уймитесь! Не видите – Настя устала. И не визжите так – Таня проснется.

Но поздно – из дальней комнаты уже слышен басистый рев. Мгновение спустя в кухню на роликах вкатывает Гриня – наш единственный и неповторимый Большой Брат, с отчаянно верещащим и трепыхающимся комочком плоти в руках.

– Что, кроме меня уже к ребенку подойти некому? Полон дом бабья! – возмущается он и, сделав крутой разворот, перебрасывает нашу младшенькую в мои привычно вытянутые руки.

Реакция у меня, надо сказать, отменная, сама себе поражаюсь. Впрочем, Гришка ведь этот маневр со мной далеко не впервой проделывает.

– А где мама? – спрашиваю я, безуспешно пытаясь заставить Танюху если уж не перестать орать, то хотя бы сделать паузу.

– На родах, – откликаются мои дорогие сиблинги нестройным хором.

Не то чтобы я слишком удивлена.

Из дальней комнаты пошатываясь выходит Казбек, и сует мне колени тяжелую голову. Старенький он у нас, не сразу теперь реагирует, когда кто приходит. Раньше-то всегда первый выскакивал.

Но, пока он не подойдет, и не сунется мне вот так головой в колени, я до конца не чувствую себя дома. Для меня Казбек просто как один из родителей. И, хотя годами он чуть помладше меня, я не помню его щенком. Для меня Казбек всегда был той грозной, могучей, надежной силой, на которую можно было опереться, когда – что случалось довольно часто – никого из взрослых не было дома. К кому в случае чего всегда можно было прижаться, раз уж к маме нельзя, выплакаться, пожаловаться. Он был большой и теплый, и, обняв его, всегда можно было согреться.

Если вдуматься, то ведь именно Казбек всех нас вырастил.


*


Моя мама – натуропат, хиропрактик и домашняя акушерка. Руководитель движения «Естественность во всем», активист групп «За жизнь без лекарств» и «Натуральное материнство». Бессменный лидер общества «Вперед к истокам» – да, да, я не оговорилась, именно так эта херня и называется! Мама утверждает, что в парадоксальности названия таится неизмеримая философская глубина. Не знаю, не измеряла.

Ну, и, так сказать, до кучи она – многодетная мать-одиночка.

Всю жизнь, сколько я себя помню, моя мама была занята какими-то страшно важными и неотложными делами. Вечно в самой гуще чего-то боевого и кипучего, всегда кому-то срочно нужна, к нам в дом постоянно кто-то звонит, пишет, приезжает и прилетает.

Мама – всегда в центре – жизни, движения, Мироздания.

А мы – я, Гриша, потом еще и Марфуша, и близнецы, и теперь вот Татьяна, крутимся где-нибудь на орбите, на периферии маминой Галактики – этакий неизбежный и необходимый, но все же докучливый и изрядно обременяющий довесок.

Мы ей все время мешаем, ей, бедной, все время приходится как-то сорганизовывать свою жизнь с нашим присутствием в ней.

Одно из моих главных младенческих впечатлений – неизбывное чувство вины.

Как я ни старалась, никогда не могла ей угодить – не сидела достаточно тихо, не засыпала достаточно быстро, (а просыпалась всегда слишком рано), не была достаточно аккуратной…

Каждое слово, обращенное ко мне, звучало всегда резко отрицательно.

Чаще всего это были даже вовсе не слова, а восклицания и междометья, и все они начинались с «не»: «Не кричи, не мешай, не суйся, не лезь, не трогай…» – и прочее в том же духе.

На самом же деле, как я теперь понимаю, большую часть времени она просто меня не замечала, в особенности, если все было хорошо. Хорошо – это же нормально, не хвалить же меня за это?

Поэтому с раннего детства мамин голос запомнился в основном сердитыми, укоризненными интонациями, возгласами и вскриками. Я обожала ее и боялась. Я была уверена, что мама всегда права, и если ругается, значит за дело.

А я хотела быть хорошей девочкой, мучилась раскаянием и часто засыпала в слезах.

Но иногда, по ночам, без всякой связи с нашим предыдущим общением, мама вдруг будила меня поцелуями и бурными ласками, душила в объятиях, шептала: «Милушка мой, любушка, Настенька, доченька, солнышко, Асеныш мой родной…» ну и всякие прочие милые глупости, какие другие мамы без счету говорят своим маленьким дочкам и ночью, и днем, и тоже, наверняка, безо всякой причины.

Я в ответ обнимала ее в полусне изо всех сил, и чувствовала себя необыкновенно счастливой.

Вот только у меня никогда не получалось в такие моменты до конца проснутся и по-настоящему, полноценно воспользоваться этим ее порывом.

А мне столько всего нужно было рассказать ей, вот этой, нежной и любящей маме, столько всего надо было успеть за эти краткие мгновения, когда она – о чудо! – наконец-то на меня не сердится!

Но… Глаза слипались, и я безнадежно проваливалась обратно в сон – сладкий, счастливый, после которого особенно неприятно было потом, просыпаться, обнаруживая себя в привычной неприязненной яви.

Ведь утром мама неизменно возвращалась в свое обычное, раздраженно-сердитое состояние.

Наша мама ненавидит утра. На классическое утреннее приветствие неизменно отвечает: «Утро добрым не бывает».

Постепенно, по мере моего подрастания, наши с мамой отношения как-то сами собой устаканились. Годам к восьми – десяти она вообще перестала видеть во мне ребенка, ну и обращаться начала соответственно. Нас к тому времени было уже трое, потом, с рождением близнецов, сделалось сразу пятеро. Не успела я оглянуться, как все детские места в доме оказались давно и прочно заняты кем-то другим.

Место попреков заняли поручения и распоряжения, отдаваемые мне, а потом уже и Грише с Марфушей, всегда на бегу, раздраженным голосом:

– Еда в холодильнике! Погреть! Покормить! Переодеть! Отвезти! Привести! Сложить! Разложить! Уложить! Поднять! Позвонить! Перезвонить! Уточнить! Принести! Перенести! Заказать! Не перепутать!

В ту пору мама общалась с нами посредством отрывисто выкрикиваемых глаголов в повелительном наклонении, изредка останавливаясь, чтобы с помощью пантомимы изобразить требуемое действие.

Впрочем, поручения ее были, хоть и многочисленны, но однообразны и элементарны. Мама не требовала от нас невозможного, и была непритязательна к точности и качеству исполнения.

По сути, она просто хотела, чтобы во время ее частых отлучек мы продолжали как-то самостоятельно существовать и оставались – сами по себе, без ее личного участия, – живыми, здоровыми и сытыми. Вовремя уходили в школу и в детский сад, посещали всякие изобретенные ею кружки и секции. Благополучно возвращались оттуда и при этом, по возможности, не привлекали к себе излишнего внимания.

Как это ни странно, нам это удавалось.

Дети, ведь вообще в массе своей существа понятливые и сообразительные. Если, конечно, они не дебилы.

Сегодня, когда мы, трое старших, сделались уже окончательно и бесповоротно взрослыми, наши отношения перешли в качественно иную форму – мама стала в нас видеть людей!

То есть просто людей – каких на улице много, с какими она постоянно вынуждена так или иначе сталкиваться и взаимодействовать.

А наша мама убеждена, что все люди на свете, в том числе и собственные дети, ниспосланы ей не иначе, как самим Б-гом, причем единственно с целью наставления их на путь истинный.

Может показаться, что я стала акушеркой, желая сделаться как можно более похожей на маму. На самом же деле я поступила в училище как раз из духа противоречия. Ведь для мамы истинная акушерка, это кто угодно, но только не выпускница официального учебного заведения. Там, по ее мнению не столько учат, сколько калечат. Искажают мировоззрение, прививают противоестественные взгляды и вредные навыки.

Так что когда я пошла в училище, мама три недели со мной не разговаривала. Вообще не замечала, вела себя как со стенкой, даже распоряжений не отдавала.

Потом привыкла. Одно время даже экзамены мне устраивала: а это ты знаешь, а об этом слыхала? Страшно радовалась, если я не могла ответить – видишь, видишь, ничему толковому вас не учат! Хотела детей принимать, так и шла бы к нам в клуб «Мягкое Рождение», переняла бы все с рук, как приличные люди делают. А уж потом, при случае, став профессионалом, получила бы официальное образование.

Постепенно мама успокоилась и привыкла. Да и вообще – что у нее других дел, что ли, нет, кроме как о моей глупости думать? Повзрослею сама пойму. Нет, ну я ж умный человек, значит, пойму. Куда мне деваться, истина – на то и истина, чтоб торжествовать.

Кроме того, в разгар нашего конфликта мама забеременела Татьяной, и ей, по большому счету, стало вообще все до лампочки.

*


С Танькой на руках я отправляюсь в свою комнату, плюхаюсь на кровать и с наслаждением вытягиваюсь во всю свою роскошную длину.

Надо вам сказать, что я, будучи довольно-таки высокой девицей, к сожалению, вовсе не везде как следует помещаюсь. Скажем, в автобусе или в монорельсе мне частенько приходится поджимать под себя ноги. А то наступают.

И немало есть помещений, в том числе на работе, куда я вынуждена входить пригнувшись.

Иногда у меня такое чувство, что большую часть жизни я провожу как-то сжато и скрюченно.

К счастью дома, в нашей родной Яхромской развалюхе, у нас достаточно высокие потолки – и не беда, что местами они протекают.

Танюху я пристроила к себе на живот, и она, успокоившись и расслабившись, в свою очередь вытянулась на мне, и засосала большой палец правой руки, одновременно наматывая прядь волос на указательный палец левой. Это у нас семейное! Мама говорит – я тоже так делала, а про остальных я и сама помню. Или титьку в зубы, или так.

Волосы у Таньки мягкие, светлые, легкие как пух одуванчика – между прочим, очень похожи на мои.

Я лежу, наслаждаясь ее привычной и милой тяжестью и воображаю, как всегда в такие моменты, что вовсе она мне не сестра, а что она моя маленькая дочка. А что, по возрасту, между прочим, вполне подходит.

А отцом бы ее мог быть… ну, хоть, например, доктор Лева. Или Игорь, моя первая дурацкая девчоночья любовь. Или мой последний экс-бой-френд – компьютерщик Илюха. Или… может быть… Костя? В конце концов, мечтать-то я могу о чем угодно, кто мне запретит? И кому это мешает?

Иногда я жалею, что вот я такая умная и серьезная девушка, вечно просчитывающая наперед каждый шаг, по сто раз отмеряющая прежде чем отрезать, органически не способная на безумные поступки и внезапные резкие повороты.

Наверняка это во мне от отца. Он тоже такой… чересчур серьезный.

А мне бы хотелось походить в этом смысле больше на маму.

Она, впрочем, утверждает, что хоть нас у нее и много, и все мы были зачаты, как говорится, естественным путем, тем не менее, рожденье каждого из нас было для нее не слепой случайностью, а сознательным и хорошо продуманным поступком.

Что, впрочем, при ее способах мыслить и поступать, видится как раз вполне вероятным.

Но вот, например, Марфуша, моя горячо любимая и ближайшая по возрасту сестра (между нами четыре года разницы и нагло вклинившийся Гришка).

Так вот – кто мне объяснит, как мы с ней, прожив всю жизнь бок о бок, в одном и том же доме, с одною и той же мамой, получив одно и то же воспитание (если это можно назвать воспитанием!) и образование (аналогично), вскормленные одною и той же грудью (я не шучу, наша мама и в самом деле всех нас выкормила грудью), получились в результате настолько разными?

Причем я не о внешности сейчас говорю. Хотя Марфа смуглая невысокая толстушка, с черными смоляными кудряшками и неожиданно голубыми глазами, а я длинная белобрысая глиста, тощая и бледная, как та спирохета. Однажды училка в музыкалке сказала, что глядя на нас, сразу можно понять, что мы все от разных отцов. «Ну зачем вы так! – сурово попеняла ей коллега. – Нельзя сразу думать о человеке плохо. Мы же не знаем – вдруг они все просто от разных доноров спермы?».

Но я сейчас про другое. Как, почему, из одних и тех же предпосылок мы с ней сделали прямо противоположные выводы?

Мне никогда не забыть, как однажды войдя в нашу никогда не запирающуюся ванную, я застала там Марфу, всю залитую кровью, зубами выдирающую из предплечья свежевставленный имплант.

– Что ты делаешь?! – завопила я. – Это же специально, чтобы уберечь тебя, дурочка, от всяких случайностей, ну чтобы если ты чего, или там с тобой кто-нибудь, так вот чтобы ты тогда не… Ну ты что, совсем ничего не понимаешь?! Марфуш, ты что, совсем ненормальная?!

– Он мне не нужен – процедила сестра сквозь плотно стиснутые зубы, глядя мне прямо в глаза холодными голубыми ледышками. Конечно, все она понимала.

– Да как же… да ведь ты теперь… – у меня просто не укладывалось в голове.

Всегда всем девочкам вживляют имплант с наступлением первых месячных. Делает это школьная медсестра, наряду с прививками и ежегодными измерениями роста и веса. Все знают, зачем это делается, хотя вовсе не все норовят немедленно воспользоваться предоставленной возможностью. Зачем? Все понимают, что это… ну так просто, на всякий случай. Имплант вживляется сроком на семь лет. Потом (а иногда и раньше) его обычно меняют. Или убирают, если девушка должна в скором времени замуж и хочет завести ребенка.

Нормальная современная женщина никогда не пустит такое дело, как зачатие, на самотек. Многие решают в пользу искусственного оплодотворения – так легче избежать врожденных заболеваний. После подсадки эмбриона в матку врачи рекомендуют обождать с сексом пару недель, до завершения плацентации, чтобы убедится, что все в порядке и никакие отклонения от плана будущим родителям не грозят. А потом уж можно с легкой душой и на долгие месяцы забыть о всяком предохранении.

Конечно, наша мама и ее сподвижники, а также некоторые особо экзотические религиозные секты не придерживаются в этом вопросе общепринятых норм. Они, точно в каменном веке, размножаются, так сказать, естественным путем. Тем не менее, большинство из них люди женатые, взрослые, сознательно сделавшие свой выбор.

Но Марфа?! Я просто не понимала – как она могла? Да и больно же это наверняка зверски! Я тогда, помнится, украдкой потрогала свой имплантант – прочно и глубоко засевший под кожей. Если не знать точно где, в жизни не нащупаешь. И чем он ей помешал?

– Почему, Марфа? – простонала я. – Можешь ты мне объяснить, почему?

Покончив со своим немыслимым занятием, сестра наконец повернула ко мне с перекошенное от боли лицо с закушенною губой и бешено сверкающими, полными непролитых слез глазами. Зажимая пальцами сочащуюся кровью ранку и наступая, как на поверженного врага, на валяющиеся на полу окровавленные ошметки ненавистного устройства, Марфа отрывисто процедила сквозь зубы:

– Потому, что я не хочу, чтобы за меня решали. Ничего. Никогда. А в особенности – вот это.

Ей было всего четырнадцать лет. Подумать только! А мне сейчас девятнадцать. И я сильно сомневаюсь, что решилась бы когда-то на что-то подобное.

Разумеется, я ни слова не сказала маме – у нас в семье западло стучать друг друга. Хотя не факт, что она вообще как-нибудь бы отреагировала. Скорее всего, просто передернула бы молча плечами.

Но сама я тогда страшно переволновалась. Мне думалось, если человек устраивает над собою такое, наверняка же с какой-то целью!

Однако время шло, а ничего стремного с Марфушею не происходило. Сестра оставалась сама собой – ходила в школу, в бассейн, в клуб и на дискотеку. Убегала гулять на долгие часы (это теперь она заделалась домоседкой). Ясное дело, не одна, а с друзьями. Их у нее всегда был легион – девчонки, парни, Марфа вечно в центре, всегда во всем заводила. Это у нее от мамы. Прирожденный лидер, общее красно солнышко.

А теперь Марфа тихая, и большую часть времени погружена в себя.

Даже из летнего лагеря Марфа вернулась в последний раз такой же, как уезжала. Только что черная от загара, с матовым румянцем во всю щеку. Я готова поклясться, что ничего нового там с ней не произошло!

И я уж начала было думать, что, может, нет здесь ничего такого. Жили же раньше девушки безо всяких имплантов, и вовсе не все залетали еще в средней школе. Наверняка большинству достаточно просто головы на плечах. Вон, в книжках пишут – некоторые вообще умудрялись сохранять девственность до свадьбы. Сестрица моя не дура, вон математику взялась на повышенном уровне изучать, и геофизику, как предмет дополнительного курса по выбору.

Просто у нее натура такая – независимая. Бывает.

И вот, когда я совсем уже успокоилась и расслабилась, и даже стала обо всем забывать, в Марфушиной жизни возник Александр Семенович, наш дорогой дядя Саша.

И, как оно всегда случается, сразу все мои теории пошли под откос.

*

Осторожно, стараясь не потревожить малую, вытягиваю из-под кровати лэп-топ. Я его принципиально не беру с собой никуда – отвлекает, да и поломаться может. Один у меня так в метро сплющили – три часа его потом раскрыть не могла, а когда, наконец, эти судорожно сжатые челюсти разжала, из него дождем посыпались буквы и экрану был полный пипец. В дороге и на работе мне хватает планшета, а книги я и вовсе предпочитаю бумажные. Благо у нас дома этого добра завались, еще от прадедов и прабабок осталось.

Я поискала Его в сети. Как я и думала, этих Костей Быковских, оказалось, в Москве как бы не четыре с лишним сотни. Сузила поиск по приблизительному возрасту, тоже неслабое количество получилось, но на мое счастье Он обнаружился уже во втором десятке. Быковский Константин Евгеньевич, 202… года рождения, выпускник второго физико-математического лицея, проживает в Центральном районе, где-то на Пречистенке. Состоит в отношениях с выпускницей того же лицея Инной Яковлевной Козырник. Рядом фотка. Симпатичная такая девица, с тонким горбатым носиком. На породистую кобылу похожа. Между прочим, где-то я ее уже точно видела, не могу только вспомнить где. Фиг с ней.

На фотографии Костя был даже еще красивей, чем в жизни. Я скинула фотку на мобильник и сделала из нее фон. Вышло так, что теперь, под каким углом не смотри, Костя все время будет глядеть тебе в глаза. И взгляд такой упорный, пронзающий, типа: « В чем твой личный вклад в борьбу за мир во всем мире?» или» Ты записался добровольцем?». С другой стороны никто мне не мешает вообразить, что немой вопрос в его глазах озвучивается как: «Ты меня любишь?»


*


Дверь скрипит, и в образовавшуюся щель нагло влазит полоса света. Я так устаю за день от люминисцента, что возвращаясь, почти никогда не зажигаю у себя лампы. По крайней мере, пока совсем не стемнеет. Даю глазам отдохнуть.

– Настя, – горячо шепчет Марфа, всовываясь ко мне своей вечновсклокоченной головой. Так и кажется – свет идет прямо от ее волос, навроде нимба. – Ты где пропала на самом-то деле, ну иди же уже есть, в конце-то концов! Нет, ну где совесть, все давно на столе, все давно сидят, одну ее ждут, как королеву! Сама ж говорила, что голодная, и сама же разлеглась тут.

– Я ребенка укачивала, – не слишком убедительно возражаю я, тоже, разумеется, шепотом, внутренне послушно напрягаясь, готовясь встать. Все – это, конечно же, ее ненаглядный дядя Саша, но не расстраивать же ее, дуру беременную.

– Да ладно, иди уже, оправдываться будешь в полиции.

Я осторожно снимаю с себя спящую Таню. Устраиваю ее без себя поуютнее. Целое гнездо сооружаю из одеял и подушек. Сверху укрываю пледом, и, стараясь не скрипеть дверью, выбираюсь на свет.

Действительно, все, то есть дядя Саша, уже за столом, как впрочем и близнята, и даже Гриня.

Я люблю наш стол – огромный, овальный, длинный. Он как будто перекочевал к нам из какого-то зала заседаний.

На самом-то деле, его, как почти всю нашу мебель, маме отдали уезжавшие навсегда за границу знакомые. У них была дача в нашем поселке, огромная, богатая, как старинная усадьба, с камином и хрустальными люстрами.

Одна из этих люстр пылает сейчас над нами, а другая пылится теперь в нашей кладовке. Ну, точнее то, что от нее осталось. В детстве мы не знали лучших игрушек, чем ее бесчисленные переливающиеся висюльки – и какое нам было дело, что это настоящий горный хрусталь?

Дядя Саша, отец Марфиного ребенка, сидит во главе стола. Серьезный мужчина, рослый, с окладистой русой бородой и пшеничными усами. Русые с проседью волосы забраны в хвост. Ему уж за сорок, мамин ровесник. Кочующий ремонтник, из тех, что из года в год возникают в нашей Яхромке и окрестностях с первыми весенними паводками – вырастают из под земли, как грибы.

Кочующие ремонтники – это особое племя людей, живущих сегодняшним днем и полагающих, что день завтрашний вполне в состоянии сам о себе позаботится. А чего? Раз руки есть, то и работа для них завсегда найдется. В основном они откуда-то с Юга – Украины, Молдавии, Ставрополья. В их речи слышатся необычно мягкие согласные, вместо «г» они произносят «ха». Кажется, нет ничего такого, чего б они не умели делать. Движения их во время работы неторопливы, плавны и точны. Издалека они кажутся уютными и надежными, как большие медведи.

На дяде Саше красная клетчатая ковбойка с закатанными до локтей рукавами. Кисти рук обветренные, мозолистые – сразу видно, что их обладатель много и тяжело работает, причем не только в помещении, но и на открытом воздухе. Делает настоящую мужскую работу.

Дядя Саша мажет хлеб маслом – медленно, основательно, тщательно промазывая всю поверхность ломтя. Увидел меня, улыбнулся и, не прерывая своего занятия, приветливо кивнул головой. Потом обернулся к Марфе, по-прежнему не отлипающей от плиты. На что-то она там дует, что-то старательно помешивает. Убиться можно, в жизни мы не знали никаких разносолов, жрали себе макароны с картошкой и вроде казалось вкусно, а тут – откуда что взялось?!

Интересно, а я, если выйду замуж, тоже такая стану? И как это происходит – внезапно, сразу? Заснула одна – проснулась другая? Как пыльным мешком трахнутая.

– Ну, Марфа, все в сборе, разливай уже суп.

Она тут же вскинулась, еще больше засуетилась, зазвякала крышкой, тарелками, ложками…

Нет, ну чего он тут раскомандовался? Можно подумать, это его дом, а не наш.

Но я, как всегда, твердо себя сказала – вот именно, дом наш. Всехний. Хочется ему разыгрывать из себя хозяина – пусть. Чем бы дитя не тешилось… Но я-то ведь знаю!

Главное, самой бы не забыть, чей это на самом деле дом.

Гришке – тому, кажется, все по-фигу – вон сидит себе, уставившись в наладонник, хлебает не глядя суп. Мелкие сидят чинные, серьезные, едят аккуратно, стараясь не расплескать, являя очередной пример того, что детям на пользу когда их строят. О Марфе я уж не говорю – Марфа, конечно, не летает по кухне, как птичка – животик не позволяет. Марфа неуклюже шлепает по полу, переваливаясь, как щенок крупной собаки, спешащий выполнить команду обожаемого хозяина, а после ткнутся головой в хозяйские колени и, замирая от блаженства, ждать, когда потреплют по ушам.

– Мась, ну ты, я вижу, совершенствуешься – невнятно, с полным ртом, – проговорил дядя Саша. – На сей раз вроде бы съедобно вышло.

И он покровительственно треплет Марфушу по спине, отчего она вся прямо вспыхивает.

– Правда, я б лаврушечки еще добавил, перчику подсыпал, чесночку подстругал – а то малость пресновато. Ну ничего, учтешь ошибки – и, глядишь в другой раз совсем хорошо получится.

Сестренка тут же сникла – плечики опустились, глазки погасли.

– А по-моему очень вкусно, – с нажимом произношу я. – Гриш, тебе как?

– М-м-м? – отзывается брат с вопросительной интонацией.

Я изо всех сил пинаю его под столом ногой, благо сидит напротив меня. Брат дергается, но глаза по-прежнему устремлены в экран.

– Гриш, я кого спрашиваю?

– А-а? чего?

– Чегочка с хвостиком! Суп, говорю, вкусный?

– Ч-чего? А, ну да суп. Ну, ничего так суп, – Гришка подымает голову, ловит мой взгляд, осекается. – Ну, типа, очень вкусно.

– С тобой как с космосом разговаривать! Малышня, а вам нравится? – оборачиваюсь к близнецам

Оба дружно кивают в ответ, старательно выражая свое мнение хлюпаньем и чавканьем.

– А если нравится, то что нужно сказать? – продолжала наседать я.

– Спасибо Марфе за очень вкусный суп! – пищит Варька.

– Марфа, вари нам такой каждый день! – вторит Васька.

– Я тебя за него вот так люблю! – Варька спрыгивает со стула и бросается обнимать-целовать Марфу жирными от супа губами и руками. – И я, и я – присоединяется Васька. Марфа вскакивает, визжит, опрокидывает стул, в притворном ужасе уворачивается…

На секунду мне кажется, что вернулись прежние времена, когда радостные вопли и куча мала сопутствовали у нас едва ли не каждой трапезе, делая абсолютно неважным, что именно мы едим. Главное – мы все вместе и у нас есть Еда. Наелись – и давай резвиться, как здоровые щенки или котята!

Не тут-то было. Теперь у нас есть начальник.

– Ребятки, ребятки, вы это чего? Давайте-ка, сядьте назад по приличному! Ишь, расходились! Так ведь и на стол вырвать может. Вот поедите – тогда скажете спасибо, встанете из-за стола, и пойдете играть. А ты Марфа, куда же смотришь? Я тебе не понимаю!

.Пристыженные двойняшки послушно оставляют Марфу в покое, но уже не возвращаются на свои места. Молча, один за другим, они выскальзывают из кухни.

Я тоже встаю. У меня куда-то пропал аппетит.

– Настя, ну ты что, ну куда вы все, а запеканка еще, – кричит вслед сестра, но я не оборачиваюсь. Возвращаюсь к себе, закрываю дверь поплотнее. Сквозь стенку слышно, как бубнит что-то дядя Саша, скучно, словно осенний дождик, но слов, слава Б-гу, не разобрать.

Г-споди, как он меня достал!

Однажды я не выдержала, и прямо спросила у Марфы: «Как ты только с ним разговариваешь?! О чем?!»

– Да мы с ним и не разговариваем особо, – ответила сестренка, мечтательно уставившись в пространство бесстыжими синими глазами. – Понимаешь, Настя, есть ведь и другие способы общения.

Я благоразумно не стала уточнять какие.

*

Когда я была маленькой, я ужасно боялась что мама вдруг возьмет когда-нибудь, да и выйдет замуж. Не только я – мы все боялись, и я, и Гришка, и Марфа. И строили планы – как мы убежим из дома и будем жить сами по себе, и никогда-никогда не позволим чужому мужику нами командовать!

Почему-то в качестве этого гипотетического мужа нам всегда представлялся какой-то чрезвычайно стандартный и правильный типус с квадратной башкой – один в один Марфин дядя Саша!.

Нам почему-то ни разу не приходило в голову, что отчимом мог бы стать периодически появляющийся в доме рассеянный гитарист и математик Володя – отец Гриши, или рок-музыкант Ванька – отец близнецов, заваливающийся нам, как к себе домой, после каждых гастролей и зависающий по две-три недели.

Про Алешу, отца нашей Тани, – наивного студента филфака, старше меня всего на три года, с русыми кудрями и румянцем во всю щеку – я уж и не говорю. Нет, то есть он-то, конечно, женится, и даже может быть скоро, но только уж точно не нашей маме. Хотя мог бы и на ней – если бы она согласилась. Такой лопух! Впрочем, мы все его очень любим.

Как и остальных, наверное. Все они, каждый по-своему, люди неплохие.

Правда, марфиного отца никто из нас толком не помнит – он был кадровый военный, и исчез без следа в одной из тех бесчисленных мелких военных разборок, без которых не обходится наша каждодневная жизнь.

Мы читаем о них в газетах, смотрим и слушаем репортажи о них в новостях, но по-настоящему все это касается нас лишь тогда, когда и в самом деле коснется.

Я имею в виду физически. Например, если в одной из таких заварушек вдруг окажется твой брат – хотя бы и двоюродный, сосед или одноклассник.

Впрочем, вот ведь и мой отец поначалу тоже числился без вести.

Такая уж у меня семья.


*

Со своим отцом я познакомилась в довольно-таки зрелом возрасте – лет в девять, кажется.

Мой отец – дипломат, сотрудник российского посольства. Какой страны? Ну, видимо, той, в которой он в данный момент обретается.

Когда я была маленькой, папу, как молодого и не приобретшего еще достаточно опыта человека, часто и надолго посылали в малоразвитые и неприятные с точки зрения климата страны Азии и Африки. Оттуда он по нескольку лет не приезжал даже в отпуск.

Предпочитал проводить его где-нибудь, наоборот, в Америке и в Европе – не только по контрасту, но и по делу: мосты мостил в тамошних посольствах, знакомствами нужными обзаводился.

Сегодня местом его работы является небольшая солидная и благополучная европейская держава – не скажу какая, – далекая от кризисов и конфликтов. Мечта любого разумного дипломата. Там он проживает большую часть года, с женой и младшим сыном. Старший, Антошка, учится в Англии, в закрытой престижной школе.

У меня к отцу никаких претензий – он до нашей первой встречи вообще не знал о моем существовании, а с тех пор как узнал и получил результаты генетической экспертизы (каковую немедленно затребовал и оплатил) всегда был на высоте.

И я бы, наверное, если бы захотела, тоже могла бы учиться где-нибудь в Оксфорде или Кембридже, на худой конец в мед. колледже имени Флоренс Найтингейл, а вовсе не в Химкинском медучилище.

Только я не хочу. Тем более после того, что мне порассказал Антоша, мой сводный брат, когда приезжал на каникулы. Счастье еще, что незаконный ребенок, и у отца нет возможности настоять на моем правильном воспитании и образовании. Боюсь, наши взгляды расходятся кардинально.

И тем не менее, здорово, доложу я вам, быть единственной, пускай и незаконной, дочкой преуспевающего дипломата и его давней, юношеской любови. Совершенно очевидно, что при каждом взгляде на меня отец вспоминает невольно юность, и воспоминания эти ему приятны.

И потом, мы так редко видимся – как тут не побаловать меня чем-нибудь замечательным!

И, ясное дело, я люблю, когда меня балуют – а кто ж не любит!

Папин приезд – это всегда праздник, сказка, мгновения, когда невозможное делается возможным, а я из обыкновенной нищей медички превращаюсь в прекрасную принцессу, разодетую в модные заграничные туалеты и попивающую изысканные вина на застекленной террасе дорогого ресторана, посещающую далекие острова и проживающую там в роскошных пятизвездочных отелях.

Когда это происходит, я просто ныряю в эту сказку с головой и наслаждаюсь.

Но даже на самой неправдоподобно радужной глубине мне никогда не удается полностью отделаться от ощущения некоторой глобальной неправильности происходящего. От чувства, что все это – не более, чем сон, мираж, утренний туман, и лично ко мне никакого отношения не имеет.

Моя жизнь – тут, в Яхромке. С братьями, сестрами, мамой.

Стукнула калитка. Из окна мне видно, как мама торопится в дом. Бежит, оскальзываясь на размокшей глине тропинки.

Бледная, растрепанная, родная. Зеленая юбка в пятнах засохшей крови. Довольная до смерти! Глаза сверкают, на лице торжество победы, и вообще вся она еще там, где была.

– Настюха! – кричит она мне в окно, запрокинув голову.– Какой у меня пацан родился, ты б только видела! Такой рыжий-рыжий! Как солнышко! И без единого разрыва.

Уже у самого крыльца она оступается, и чуть не падает в лужу.


*


Хвала богам, что несмотря на обступившие нас со всех сторон высотки, крохотный, можно сказать супермикро-райончик – остатки подлинной, доисторической Яхромки, по-прежнему неизменен. Мы по-прежнему живем в нашем старом родовом гнезде – покосившемся ветхом доме, выстроенным во второй половине прошлого века нашим дедом, маминым отцом, дабы служить его семье летней дачей.

Впоследствии дом, ясное дело, тыщу раз достраивался и перестраивался, пока из временного летне-романтического обиталища не превратился в место постоянного проживания мамы, главной и единственной наследницы деда, и нас, ее многочисленных чад.

А также всех тех, кто к нам за эти годы прибивался, на временной ли, постоянной основе.

Спускаюсь с крыльца, и на меня радостно напрыгивают собаки. Их, кроме кавказца Казбека и сенбернара Демыча, еще две – скромная в сравнении с ними овчарочка Долли и совсем уж микроскопическая дворняжка Снукки – помесь цвергшнауцера и черт знает еще кого. Мрр! С лестницы на чердак свешивается кошка Мася – и меня, и меня почесать за ушком!.

Кошек у нас в доме много. Так много, что даже далеко не каждую из них как-то определенно зовут.

*

Я прижимаюсь к маме, и мы вместе смотрим на горизонт. Он находится где-то на краю поля, прямо через дорогу от нашего дома. Солнце уже низко спустилось, его апельсиново-красный шар ничуть не слепит глаза, и не мешает разглядывать желто-серый абрис луны в другом конце неба. Оглушительно стрекочут кузнечики. Воздух пахучий и теплый, как густой травяной настой.

Над горизонтом в воздухе носятся спортивные самолетики ребят из аэроклуба. В их беспорядочном мелькании с трудом можно различить систему: каждый выделывается, как может: бочки, иммельманы, мертвые петли. Но иногда они сговариваются между собой по мобиле, и вместе изображают в небе что-то крутое: звезду там, крест, или примутся вдруг выписывать ровные круги над поселком.

В девятом классе я дружила с Валеркой, мальчиком из аэроклуба – он был на два года старше, учился в техническом колледже, получал там стипендию и покупал мне на нее шоколадки. Так вот он утверждал, что каждый вечер выписывает в небе мое имя. Врал, небось, но звучало красиво.

А сам он был нескладный, прыщавый с длинными узловатыми руками и короткими кривыми ногами. В разговоре он немного заикался, да и вообще был немногословен – скажет что-нибудь, а потом час молчит и только смотрит пылающими от желанья глазами. Но мне, малолетке, льстило его полувзрослое внимание. И потом, он первым учил меня управлять самолетом – летать то есть, учил. И научил ведь! После Валеркиных уроков оставалось только придти и сдать экзамен, чисто формальная процедура.

Потом Валерку забрали в армию, и он через год погиб в какой-то очередной союзовосстановительной разборке. Им ведь, суперкрылатым, прямая дорога в десант какой-нибудь, вот и попадают первыми под раздачу.

Далеко-далеко, за горизонтом, за лесом видна Москва – высятся ярко-освещенные закатным солнцем высотные здания из стекла и бетона. Над Москвой вечно клубится розовато-серая шапка смога. А из нее, ровно как по линейке, через все небо над нашими головами тянется черная длинная линия монорельса.

– Такая была странная плацента, вроде как две дополнительные дольки, никогда раньше такой не видела, вот посмотри… Они, конечно, как водится, бросились сразу жарить и есть, но я все ж таки успела сфотографировать! – Мама торжествующе сует мне под нос мобильник.

– Да, интересно, – говорю я немного рассеянно, не глядя на экран – Мам, а скажи, вот тебе дядя Саша марфин нравится? Меня вот лично он жутко раздражает!

– Ну, он же человек, а не серебряный полтинник, не может же он всем нравится, – резонно говорит мама. – И потом, при чем тут мы с тобой, главное, чтобы он нравился Марфе. Ей с ним жить.

– Да, но пока что с ним приходится жить нам всем! И посмотри, во что он превращает наш дом! Казарма суворовская, мелкие скоро маршировать начнут!

– Настя, но ведь ему больше негде жить. Ты просто еще не знаешь, да и не дай тебе Б-г когда-нибудь узнать, что значит не иметь своего дома, своего угла! И подумай, ведь если я его выставлю – и поверь, мне тоже иногда очень хочется, я ведь не слепая – что тогда будет с Марфой? Она ведь уйдет за ним, и окажется вместе с ним на улице, причем не только она, но и малыш – ты этого хочешь? Я – нет.

– Мама, но я ведь и не говорю – выгнать. Я ж не дура, я все понимаю.

– А что тогда?

– Просто скажи ему! Ну, что это наш дом, твой дом, в конце концов, и ты не позволишь, чтобы.. Ой, ну я не знаю! Какого черта он чувствует себя здесь, как дома?!

– А потому, что он здесь теперь дома, Насть. Нет, тут уж ничего не поделаешь. Сказавши А, приходится говорить Б. Хотим мы или нет, придется как-нибудь приспосабливаться. Да ладно тебе, Аська, можно подумать, в первый раз! Ну, вспомни! Кого только здесь не перебывало! Не волнуйся, наш Дом и не таких обламывал. Дай срок, и этот обтешется, все опять вернется на круги своя.

Действительно, кто только у нас не жил! Подростки, конфликтующие с родителями, и случайно забредшие к маме на митинг, или даже просто встреченные ею на улице. Бывшие полит (и не только полит) заключенные, вышедшие из тюрьмы и не знающие куда податься. Беженцы из самых заковыристых краев. Люди радуги всевозможных цветов и оттенков, национальностей и возрастов, кочующие всю жизнь из конца в конец мира. Мужья, поссорившиеся с женами, жены, ушедшие от мужей, дети, ставшие из-за взрослых разборок временно никому не нужными. Семейные пары, в ожидании родов, во что бы то ни стало желающие родить дома, и ничуть не смущаемые столь мелким и несущественным обстоятельством, как отсутствие такового. И чудаки – чудаки всех мастей!

Для всех дом наш становился родным, всех принимал и обогревал. И всегда люди, жившие в доме, влияли на обстановку в нем – а как же без этого? Но, мама права, всегда и Дом сам влиял на всех. Атмосфера, ему присущая, воздух, которым в нем дышат – все это делало свою тихую и незаметную работу, подтачивая, обтесывая их, как жук древоточец

*

Солнце светило так ярко, что глаз не поднять. Поэтому он шел, ссутулившись, всматриваясь в трещинки на асфальте. Асфальт в их переулке старый, неровный, тротуары узкие, а кое-где их и вовсе нет

– «Она не могла так поступить, – упрямо твердил чей-то голос, бесконечно и тупо, повторял через равномерные промежутки, как заезженная пластинка. – Не могла так поступить. Не могла так поступить. Не могла…»

Потом он понял, что сам того не замечая, говорит вслух.

А почему, собственно не могла? А как еще она должна была поступить? Вообще, был ли у нее, другой какой-нибудь выход?

– Это недоразумение, Кость. – Инка слегка пожала плечами, не движение – намек на него. – Случайность, нелепая, и к тому же уже исправленная. Не бери к сердцу, не сходи с ума. Takе it easy! – тут она улыбнулась, немного неуверенно, но, как всегда, премило.

Вот улыбка эта его и доконала. Стоя на пороге ее квартиры, Костя все время морщился и вздрагивал, непроизвольно отзываясь на передвижения лифта, который лифт без конца все вызывали и вызывали. Кабина, дергаясь и лязгая, постоянно перемещалась вверх —вниз, прямо у него за спиной, мешая сосредоточиться и вникнуть в услышанное, хоть сколько-нибудь адекватно отреагировать…

Впрочем, главное-то он понял сразу: она избавилась от ребенка. От их с ним общего ребенка. О котором Костя – ну, так уж получилось – до сего мгновенья вообще ничего не знал. И потому в решении вопроса о ребенкиной жизни смерти не принимал никакого участия.

А мог бы и дальше ничего не знать. Мог бы и вообще ничего не узнать никогда…

А разве такое еще бывает? Значит, бывает. Врач, прописывая антибиотики, забыл предупредить, что одним из побочных эффектов может стать ослабление действие противозачаточного импланта.

Ну что скажешь, козел. От козлов никто ведь не застрахован!

Неважно! Она ведь уже сделала аборт. Собственно, даже мини-аборт. Ничего такого здесь нет, да можно сказать, и не было. Пустяки, как говориться, дело житейское. Ну, случилось, теперь чего уж. И вообще это не его дело!

Он должен был, он просто обязан был как-то отреагировать. Нет, даже и не как-то, а обязательно правильно. А-дек-ват-но.

Обнять, поцеловать. Погладить по волосам – как всегда, когда она говорила или делала какую-то глупость.

Он стоял и тупо молчал, как идиот, с руками, висящими по бокам, как снулые рыбы.

Стоя на пороге своей – такой знакомой и уютной! – квартиры, Инна тоже, наконец, замолчала. Она наматывала на указательный палец темную, вьющуюся прядь волос, отпускала ее на мгновение – прядь тут же взлетала вверх, к уху, закручиваясь тугой пружинкой, но Инка опять ее ловила, тянула вниз, выпрямляла, резко, почти что дергая, наверняка, делая себе больно…

О, Г- споди, Инка, тебе же наверняка было больно, и это же было опасно, все-таки операция, говорят после этого могут быть какие-то последствия, осложнения, ты же наверняка боялась, ты ж ведь вообще-то всегда боялась всякой там крови, боли…

Проблема в том, что, на самом деле, не было в нем ни капли сочувствия.

Нет, ну совсем то есть никаких чувств не было. Ни к ней, ни вообще. Один только мертвый металлический голос, равнодушно долбящий в голове всю одну и ту же тему. Как навязшую в зубах популярную песенку, которая уж как привяжется, как привяжется…

– Костя, да если б я знала, что ты так отреагируешь, ни за что б тебе не сказала! Кость, ну что ты молчишь, как неживой, ну скажи уже, наконец, что-нибудь! Кость, ну ты чего, в самом-то деле, можно подумать, мне самой это легко далось! Мне, Кость, может быть, тоже жалко!

Жалко… Из всех когда-либо изобретенных человечеством слов, это было бы последним из пришедших к нему на ум. Жалко.. Жалко у пчелки.. Однако, как прикажете называть ту гулкую, звенящую, давящую пустоту, образовавшуюся ни с того ни с сего внутри?

– Да, – произнес он в конце концов. – Да, наверное, ты права. Наверное, лучше бы я вообще ничего не знал. И мы бы себе жили, как жили. А действительно, зачем ты мне все это рассказала? И что именно ожидала от меня услышать?

– Понимаешь, – как всегда, когда Инна волновалась, кончик носа у нее побелел и на нем отчетливо проступили крохотные, обычно незаметные веснушки, – понимаешь, мне кажется, я бы просто не смогла бы… ну, держать это все время в себе. И потом, я думала, что так будет ну, честнее, правильнее, что ли. Ну, чтобы и ты тоже знал, ну, что он у нас был, ну, в смысле мог быть, этот ребенок…

– А зачем мне это знать? Что это меняет? – тупо спросил он, и тут уж Инна замолчала совсем, и дальше просто стояла молча, туго, до боли, до слез, натянув намотанную на палец прядку волос.


*


Это меняло все. Этот нерожденный, черт его знает какого пола ребенок снился ему по ночам, и будил Костю своим криком.

Это был абсолютный, непоправимый, необратимый, невооруженным глазом диагностируемый крышесъезд. И если бы родители, или хотя бы бабушка, были рядом, а не в Америке, они б наверняка затолкали Костю в психушку.

По счастью, никого рядом не было, и никто не мешал ему всласть тосковать.

Учиться он в таком состоянии он не мог, и, под изумленные восклицания директрисы и завуча забрал документы из их супер-пупер элитной школы и отнес в экстернат, что возле метро. Туда надо было являться примерно раз в месяц и, вежливо изрекать какие-нибудь междометья, или даже вовсе нечленораздельные звуки в ответ на дебильные вопросы тамошних преподов. За это они ставили какие-то ихние, непонятного значенья, зачеты. Он все сдал, и почувствовал себя на какое-то время от всего, кроме тоски, свободным.

Мать всхлипывала в телефон. Баба Лаура что-то вякала в трубку в обычной для нее изысканно-французской манере. Костя не вникал. Какая может быть загубленная будущность, если он пока что еще живой? Другое дело его ребенок…

Он дошел до того, что накупил всяких книжек по развитию мелких детей от зачатие до трех лет, и часами читал, и смотрел картинки, и все прикидывал: каким бы он мог быть сейчас, а потом обратно возвращаясь к тому, каким он был, когда его убили.

Костя даже скачал где-то документальный фильм об абортах под названием «Немой крик» и часами, не отрываясь, смотрел как «их» убивают, слушая бесстрастные комментарии диктора-переводчика. Фильм был штатский, снятый при помощи аппарата —УЗИ. «Так как плод в этом возрасте уже не может целиком пройти в шейку матки, ему сперва по очереди удаляют конечности, а затем при помощи щипцов размозжают голову и извлекают ее по частям. На экране мы видим, как плод мечется внутри плодного пузыря, пытаясь ускользнуть от кюретки. Рот его раскрывается в беззвучном крике…»

Он не отказывался от своей вины, нет, Костя точно знал, что сам виноват – не думал, не предполагал, не догадывался, а ведь должен был, должен!…

Он был обеими руками против абортов, да что толку! Преступление, совершенное посредством бездействия…

Загрузка...