- Вот в чем счастье, - сказал мне гр. Л. Н. Толстой. - При настоящих условиях, как видите, достигнуть его не всем возможно, и многие, многие тысячи еще долго будут вопрошать: "О, счастье, где ты?"
Комментарии
Нард. В чем счастье? (Беседа с Л. Н. Толстым). - Петербургская газета, 1896, 10 декабря, No 341. Псевдоним Нард раскрыть не удалось. Встреча журналиста "Новостей дня" с Толстым произошла между 18 ноября, когда Толстой приехал в Москву, и первыми числами декабря 1896 г.
1897
"Петербургская газета". Икс. Граф Л. Н. Толстой в Петербурге
Читателям нашим известно уже, что знаменитый автор "Войны и мира" и "Анны Карениной" - граф Лев Николаевич Толстой на днях приехал в Петербург (*1*). Пишущий эти строки имел случай в этот приезд в Петербург нашего всемирно известного писателя познакомиться с ним. Знакомство это произошло на улице. Рано утром, 9 февраля, шел я по набережной Фонтанки, между Аничковым и Симеоновским мостами. Навстречу мне, вижу, идет мой знакомый, представитель одной крупной книгоиздательской фирмы в Москве г. Б. (*2*), и с ним рядом быстро шагал какой-то почтенный старик. Большая седая борода его, густые, нависшие над глазами, седые брови, серая войлочная шапка, из-под которой видны довольно длинные седые волосы, наконец, довольно кургузое, с овчинным воротником пальто, какое обыкновенно носят мелкие торговые люди или прасолы, делали этого почтенного старика удивительно похожим на графа Льва Николаевича Толстого, каким его рисует художник И. Е. Репин. "С кем это, - думаю себе, - идет Б.? Неужели с Толстым?" Чем ближе подходил я к Б., тем все более и более убеждался в том, что рядом с ним идет действительно Л. Н. Толстой. Б. узнал меня, остановился, вместе с ним остановился и так заинтересовавший меня спутник его. - Пожалуйста, представьте меня Льву Николаевичу! - шепнул я поздоровавшемуся со мною Б. - Ну вот, Лев Николаевич, - обратился Б. к своему спутнику, - мы нарочно вышли с вами так рано из дому, чтобы не встретить никого знакомого на улице, ан вот встретили. Делать нечего... Позвольте вам представить, такой-то. Л. Н. приветливо улыбнулся, крепко пожал мне руку. - Давно ли вы в Петербурге? - спрашиваю я, обрадовавшись случаю, давшему мне возможность побеседовать с величайшим из русских писателей. - Только вчера, - ответил Л. Н. Его голос, звучный и громкий, вполне соответствовал его твердой, бодрой, чисто юношеской походке. - Где вы остановились? - На Фонтанке, в доме Олсуфьева, у Пантелеймоновского моста (*3*). - Ну вот, Лев Николаевич, теперь ваше инкогнито открыто, - обратился к нему Б. - завтра весь Петербург узнает, что вы здесь. - Что же, пускай знают: я не скрываю, - ответил Л. Н. и затем, обратившись ко мне, как бы вскользь спросил: - Вы где-нибудь пишете? - Пишу, - ответил я, назвав издание, в котором работаю. - Вы позволите, добавил я, - оповестить о вашем приезде в Петербург? - Если это кого-нибудь может интересовать - отчего же? Я ни от кого не скрываю своего пребывания здесь. - Не позволите ли также навестить вас, побеседовать с вами? - заикнулся было я. - Гм!.. Знаете, вряд ли найдется у меня достаточно свободного времени для такой беседы, какую вы думаете со мною вести. Ведь вам для сочинений, конечно, - сказал Л. Н и в тоне его голоса послышалось утвердительных ноток более, нежели вопросительных. Я сознался, что для печати. - Милости прошу, заходите. Удастся - побеседуем, не удастся - не взыщите. Как-нибудь раненько, поутру заходите. До среды, двенадцатого февраля, я буду здесь. Весь этот разговор мы вели на ходу. Я распростился с ним и с Б. На другой день, в 9 часов утра, я уже был в доме No 14 на Фонтанке. - Его сиятельство уже вставши, и у них посетители, - сообщил мне швейцар, указывая на небольшую, полуоткрытую дверь, выходящую на нижнюю площадку лестницы. За этой дверью слышно было несколько голосов. В одном из них я узнал голос Л. Н. Толстого. Разговор происходил довольно громко. - У них теперь сидят господин директор публичной библиотеки Федор Афанасьевич Бычков и Владимир Сергеевич Соловьев (*4*), - продолжал швейцар после того, как подал Л. Н. Толстому мою карточку. Через минуту в дверях показалась характерная фигура самого Л. Н. - Сегодня нам беседовать с вами не удастся, - сказал он, несколько понизив голос и поздоровавшись со мною. - Простите, что не приглашаю вас к себе. Помещение у меня маленькое, а между тем полна горница людей. До среды еще времени много... Наговоримся... В крайнем случае, вы изложите на бумажке вопросные пункты ваши, и я вам на них отвечу. Через день, когда я явился опять в 9 часов утра к дому No 14 по Фонтанке, я уже нашел на площадке перед дверью временной квартиры Л. Н. Толстого человек пять-шесть, чающих свидания с ним. Дверь его квартиры опять была полуоткрыта, но не только не слышно было оттуда никаких голосов, но, как оказалось, и самого Л. Н. в квартире уже не было. Несмотря на такую раннюю пору, он уже вышел из дому. - Они рано встают-с, - объяснил присутствующим швейцар. - Уходят они на целый день; в пять часов обедают, потом опять уходят, и в одиннадцать уже спят. Принимают они к себе только самых близких своих друзей и ни минуты одни не бывают: всегда человек 5-6 около них. А за день, что его спрашивает народу, так видимо-невидимо... Кажись, если б всех принять, так весь дом не поместил бы их. Я набросал вопросные пункты и в запечатанном конверте оставил их у швейцара с просьбою передать их Л. Н., когда он вернется домой. До самой среды, 12-го февраля, т. е. до дня, назначенного Л. Н. Толстым для отъезда, мне так и не удалось с ним побеседовать. Зная, что Л. Н возвращаясь домой в четвертом часу, всегда ходит пешком по набережной Фонтанки, я решил, во что бы то ни стало, встретить его и поговорить с ним хоть на улице, раз его нельзя никогда поймать одного дома. И вот за три часа до отъезда я с ним встретился, опять почти на том же месте, где я познакомился с ним. - А! Ну вот хорошо, что мы встретились! - воскликнул Л. Н., увидев меня. Здесь нам никто не помешает говорить. Я получил ваши вопросные пункты. - Вы спрашиваете у меня, - начал Л. Н. после некоторой паузы, - мое мнение о возникающем у нас союзе писателей? (*5*) Двух мнений здесь не может быть. Союз - эмблема единства, а единство среди людей вообще, а среди писателей в особенности, весьма и давно желательно. Рознь среди писателей порождает рознь и среди читателей. Образуются не только партии пишущих, но и партии читающих. Если только этот возникающий союз писателей будет таким, каким каждый честный и добрый союз должен быть, то ему остается только пожелать успеха. Что же касается вашего второго вопроса о суде чести среди писателей (*6*), то вопрос этот слишком важен, для того чтобы ограничиться при его расследовании двумя-тремя фразами. О нем следует говорить поподробнее, и я, может быть, со временем им займусь. В это время нам навстречу попался князь Э. (*7*), который похитил у меня моего славного собеседника. - В семь часов сегодня я уезжаю. До свидания! - сказал мне на прощанье Л. Н. и, сев с князем Э. в сани, уехал по направлению к своей временной квартире. В 7 часов вечера, к отходу скорого поезда Николаевской железной дороги, на дебаркадере вокзала стояла уже толпа народу. Здесь была и учащаяся молодежь, и дамы, и статские, и военные. Все сгруппировались около одного из вагонов I класса. В дверях этого вагона стоял граф Л. Н. Толстой и разговаривал с некоторыми из провожавших его знакомых. Вдруг, откуда ни возьмись, подскочила к нему маленькая девочка, лет 12. - Лев Николаевич! - крикнула она знаменитому писателю. - Мой брат хочет с вами познакомиться! Л. Н. улыбнулся своей доброй, мягкой улыбкой. - Ну, ну, давайте вашего брата, - сказал он ей ласково, - где он? - Да вот он! - тем же вынужденным криком продолжала девочка и подвела к Л. Н. маленького мальчика, лет четырнадцати, в гимназической форме. - А! Так вот какой большой человек, брат-то ваш! Ну, здравствуйте, шутливо сказал Л. Н. и протянул мальчику руку. Мальчик с каким-то благоговением приложился к руке великого писателя, и оба они, и брат и сестра, словно очарованные стояли все время около вагона. На мальчика глядя, с Л. Н. начали здороваться и многие из публики. Начались взаимные приветствия, а когда раздался третий звонок и гр. Л. Н. Толстой запер дверь вагона и остановился без шапки у стекла двери, вся толпа, как один человек, начала с ним раскланиваться, мужчины сняли шапки и фуражки, дамы замахали платками, послышались возгласы: "До свиданья? будьте здоровы!" Поезд тронулся, а толпа долго еще стояла на месте и смотрела ему вслед.
Комментарии
Икс. Граф Л. Н. Толстой в Петербурге. - Петербургская газета, 1897, 18 февраля, No 43. Автор статьи не установлен. Под псевдонимом Икс в 90-е г. в Петербурге писал, в частности, Илья Николаевич Измайлов. Толстой приехал в Петербург, чтобы проститься с высылаемыми издателями "Посредника" В. Г. Чертковым и П. И. Бирюковым. Чертков должен был уезжать в Лондон, Бирюков высылался в провинцию. "У Черткова, известного толстовца, писал Чехов Суворину 8 февраля 1897 г., - сделали обыск, отобрали все, что толстовцы собрали о духоборах и сектантстве, - и таким образом вдруг, точно по волшебству, исчезли все улики против г. Победоносцева и аггелов его... Уезжает он 13 февр. Л. Н. Толстой поехал в Петербург, чтобы проводить его; и вчера повезли Л Н теплое пальто. Едут многие провожать, даже Сытин. И я жалею, что не могу сделать то же" (Чехов А. П. Полн. собр. соч. и писем. Письма, т. 6, с. 290).
1* Сообщение о приезде Толстого "по личным делам" (Петербургская газета, 1897, 9 февраля, No 9). 2* П. И. Бирюков. 3* Толстой остановился у своего приятеля А. В. Олсуфьева. 4* Афанасий Федорович (а не Федор Афанасьевич) Бычков (1818-1899), археограф и библиограф. О встрече Толстого с ним, а также с философом и поэтом Владимиром Сергеевичем Соловьевым (1868-1900) до сих пор не было известно. 5* В начале 1897 г. в Петербурге был создан Союз взаимопомощи русских писателей при Русском литературном обществе. Сряди его членов были Д. Мамин-Сибиряк, В. Короленко, Н. Михайловский, Ин. Анненский и другие. Цель Союза - объединение писателей на почве профессиональных интересов, для постоянного между ними общения и охранения добрых нравов среди деятелей печати. См.: Устав Союза взаимопомощи русских писателей при Русском литературном обществе. Спб., 1887. 6* Суд чести при Союзе писателей призван был разбирать дела о плагиате, клевете и т. п. 7* По-видимому, штаб-ротмистр Иван Георгиевич Эрдели. Его жена М. А. Эрдели - племянница С. А. Толстой.
"Орловский вестник". Н. Чудов. День в Ясной Поляне
Сначала - Тула, Московско-Курской железной дороги. Утро свежо не по-июньски: ветер, тучи. Поезд (No 9), конечно, запоздал. Вокзал все тот же. В пассажирской зале человек двадцать публики. Кто пьет, кто спит. Кажется, их же именно я видел здесь и раньше, год назад. Три барышни из петербургской косметической лаборатории по-прежнему ломаются на стенке у буфета. Последний переезд не утомителен. С Козловой Засеки, версты четыре или три, дорога в Ясную Поляну, пересекаемая в одном месте киевским "большаком", наполовину идет лесом; местность - сравнительно неровная. Усадьба расположена ближе деревни и скрыта в зелени. Свернувши у двух белых башен, я скоро увидал знакомый всем по описаниям дом, где гостили Стэд (*1*), Репин и др. Немного раньше, у ребятишек, собиравших ягоды, я мог узнать, что Л. Н. уже давно приехал из Москвы на лето. "Тут и графиня, и Татьяна Львовна..." Потом поднялся спор. День успел проясниться. Небо, капризничавшее почти неделю, ласково синело. Светило солнце. Старые березы шумели и качались. Я с любопытством и с понятным интересом глядел кругом. Я был в Ясной Поляне. Для полноты картины здесь не хватало самого Толстого. Он должен был явиться - и явился. Оказалось, что Л. Н. шел купаться. В руках у него было полотенце. Его глаза, знакомые лишь тем, кто его видел лицом к лицу, спросили, что мне нужно... Когда я вспоминаю этот недавний день - передо мной встают два человека. Толстой по первому взгляду (по впечатлению, оно не изменяется), в халате и круглой шапочке, неторопливо шедший по аллее, и тот - почему-то другой Толстой, в обычной блузе, подпоясанной ремнем, и фуражке, каким он смотрит на портретах, только - полный огня и силы, толкующий, как надо жить, чему надо отдать себя, отдать сознательно и беззаветно... В небольшом очерке, предназначенном в печать, я не могу, к несчастью, передать всех наших разговоров. Как автор, "Царствия Божия", "Письма к либералам" (*2*) и пр. Толстой известен и без меня; а если еще неизвестен где как следует, то, без сомнения, будет известен очень скоро. Те исключительные условия, в каких ему приходится работать, сами в себе таят гарантию громадной популярности. На жизнь отдельной личности Толстой глядит как на одну из фаз ее же вечной жизни в мало-помалу возвышающихся формах, настолько близких между собой, что смутное воспоминание о предыдущем состоянии не исчезает в человеке никогда. Смерть не является ужасной: это - переход. Жизнь - счастье; все наши жертвы - не лишения, ибо весь мир - одно. Идея абсолютной справедливости тонет в идее вечной силы, которая не допускает отчаяния и тоски... - Следовательно, вы не разделяете воззрений материалистов? - спросил я у него. - Конечно, нет. Воззрения эти - одно из величайших заблуждений человечества. Толстой-мыслитель недаром не считается сторонником радикалов, либерализма и т. д.: апостолу непротивления подобное движение необходимо должно казаться злом... Прибавлю, Л. Н. обижается, когда у него спрашивают о его учении. Он заявлял при случае не раз, что у него и нет, и не было своих учений. - Если я написал несколько книг по религиозно-нравственным вопросам, то исключительно затем, чтоб показать, насколько люди исказили истину, - не мою истину, истину из Назарета. Последняя работа, которую Л. Н. едва окончил начерно, посвящена вопросу об искусстве (*3*). Толстой принадлежит к строгим судьям поэзии. Он ее чуть не отрицает вовсе. Я попытался было привести ему слова Карлейля, что "чувство должно быть пропето", но получил в ответ: - Карлейль написал много умного, но это... По заключению Л. Н., произведение искусства живет и остается полезным памятником лишь в том случае, когда оно способно удовлетворить хоть одному из двух главнейших требований: высокой красоты или общенародности. Поэт, писатель должны стоять на среднем уровне эпохи и в высшей степени должны остерегаться злоупотребления талантом. Тогда творения необходимо отразят религиозное мировоззрение эпохи, что и надо. - Да у меня, например, есть сейчас десяток тем - и, знаете, я затрудняюсь выбрать... Намечены в особенности два рассказа: один, в котором я коснулся бы маленького кружка нас, богатых людей, и который мне дорог субъективно, ну, и другой, для большинства... (*4*) Я отвечаю, кстати, что Толстой с своей любовью к ближнему сказался предо мною весь. Он принимает к сердцу каждое несчастие. Я, между прочим, слышал от него, что не особенно давно, где-то на Волге, полиция отобрала у молокан детей. Л. Н. негодовал: - Я написал уж в Петербург, но еще нет ответа (*5*). Во всяком случае, это - недопустимо... При мне же в Ясную Поляну зашли две женщины из Тулы, попросить совета. Их родственник ссылался в Пермскую губернию, - и Л. Н. не помог им только потому, что нечем было и помочь. Когда разговор далее пошел о живописи, он указал, после картины "Angelus" (крестьянин и крестьянка в поле, при звуке колокола в благоговении сложили руки), на потрясающий образ того рабочего с киркой, который сел, измученный, и еле-еле переводит дух... (*6*) - Художник должен знать законы перспективы и тому подобное, излишней роскоши не нужно. Я допускаю хоть одни картоны. Но пусть они будут оживлены идеею и проникают всюду: народ увидит и поймет... И в музыке я, разумеется, стою за песню, на которую откликнутся сотни сердец, - а не за Вагнера, который чужд толпе... Ведь это - то же декадентство. "Музыка будущего" жалкий софизм. Все, что имеет силу, не валяется в пыли: припомните Христа, Будду и их влияние на самый низший класс. При таких взглядах на искусство для народа Толстой не мог, конечно, серьезно отнестись в свое время к затее наших барышень писать "что-нибудь" для тех масс, служить которым призываются лучшие силы. "И они думали, что это так легко", - задумчиво промолвил он. В силу того же, он отозвался неодобрительно о некоторых "плодовитых" беллетристах. - Возьмите N.: поверьте, я решительно не в состоянии прочитать целую написанную им страницу... Не понимаю этой работы на заказ: какая-то позорная продажность... И девяносто девять сотых возятся с своею грязной половой любовью. А между тем у Диккенса, с его значением, - хотя его и портит его манера излагать, - нет ни одной почти красивой героини: или уроды прямо, или же - калеки... Л. Н. не пашет больше. Года не те. Но и в иное время его работа не была рисовкою. Я лично говорил с одним подростком (сыном крестьянки Копыловой), для семьи которого, оставшейся без мужских рук, Толстой несколько лет был временным работником; в крестьянстве этим не играют... Желанье стать обязанным в жизни только себе ("житье трудами рук своих"), по словам Л. Н вряд ли осуществимо целиком: остается - ограничение потребностей... День пролетел, как один миг. Вечером Л. Н. проводил меня пешком на станцию. Он ходит замечательно легко. Мы продолжали разговаривать, и я жалел, что не имею больше времени в своем распоряжении... На прощанье я выразил ему, что я стеснялся несколько зайти незваным гостем, но что теперь мой страх пропал. Он протянул мне руку. - Ко мне действительно приходят и напрасно - не знаю, для чего. Но вы другое дело. И я вам нужен был, и вы - мне нужны. Пишите мне... Я не "интервьюировал" Л. Н. Он это знает. Девятнадцатого июня была минута, еще там, в купальне, - когда, закрытый ее соломенными переплетами от остального мира, я плакал перед этим человеком... Поэтому он не осудит меня; он, вероятно, только со мною вместе пожалеет, что мой рассказ неточен и короток. Простившись, я поехал дальше, к месту назначения... Ночью опять ударил дождь. Утро опять было холодное. Но в душе жило ощущение, похожее на то, если бы кто из подземелья случайно вырвался на целый день поближе к солнечному свету и теплу.
Комментарии
Н. Чудов, День в Ясной Поляне, - Орловский вестник, 1897, 29 июня, No 171. Николай Александрович Чудов, журналист, печатавшийся в 90-е г. в "Орловском вестнике", позднее в "Волжском слове" и "Южном крае". После коронации Николая II Чудов написал обличительное стихотворение о Ходынской катастрофе и отпечатал его на гектографе. Это стихотворение "Николаю II на память о коронации" послужило причиной судебных преследований. Чудов сидел в остроге, позднее сослан в Вологодскую губернию. Толстой отнесся к нему с интересом: "...человек ...умный, горячий и хорошо пишущий, за что он пострадал много и продолжает страдать" (т. 72, с. 179). Чудов был в Ясной Поляне 19 июня 1897 г. и написал статью по свежему впечатлению. Он посылал Толстому гранки, что явствует из его письма: "Прилагаемая статья была уже набрана и досыта урезана цензурою, когда я задал себе вопрос: "Хорошо ли я поступаю?.. Если вы запрещаете, не откажите написать до выпуска воскресного номера..." (ГМТ).
1* Уильям Томас Стэд (1849-1912) - журналист, социолог и общественный деятель гостил у Толстого неделю в мае 1888 г. Автор книги "Правда о России" (1888). 2* Имеются в виду сочинения Толстого "Царство божие внутри вас" (1890-1893) и "Письмо к членам Петербургского комитета грамотности" от 31 августа 1896 г. 3* Трактат "Что такое искусство?" (1897-1898). 4* Речь идет, вероятно, о повести "Отец Сергий", начатой Толстым в 1898 г., и романе "Воскресение". 5* 18 мая Толстой отослал письмо Николаю II по поводу отнятия детей у самарских молокан, религиозных сектантов, отвергавших обряды православия. Толстой советовал царю прекратить "позорящие Россию гонения за веру" (т. 70, с. 72-75). 6* Имеются в виду картины французского художника Жана Франсуа Милле (1814-1875). Картина "Angelus" (1839) находится в Лувре, и репродукции с нее были широко распространены в России. Рисунок Милле "Отдыхающий копач" ("Человек с мотыгой") Толстой упоминает в качестве примера в трактате "Что такое искусство?".
"Русские ведомости". Из разговора с Ломброзо
Профессор Ломброзо - один из самых ревностных почитателей графа Л. Н. Толстого. Он знаком со всеми его произведениями, которые почти все переведены на итальянский язык (в том числе и такие, которые не изданы в России). Почитание великого русского писателя не ослабляется тем, что граф Толстой не разделяет многих воззрений Ломброзо и относится к ним даже враждебно, а равно и тем, что Ломброзо видит в Льве Николаевиче гениального, но несколько парадоксального мыслителя, как он это и высказал в своей книге - о гениальных людях, хотя в то же время и решительно протестует против характеристики Толстого, сделанной его приятелем Максом Нордау (*1*). Поездка в Ясную Поляну к графу Л. Н. Толстому оказалась для Ломброзо не вполне удачной в том отношении, что он застал в доме тиф, поразивший одну из дочерей графа (*2*). Это обстоятельство, конечно, не могло не отразиться на отношении к гостю, который провел, впрочем, сутки в Ясной Поляне и мог видеться и говорить с графом. Впечатление, которое Лев Николаевич произвел на Ломброзо, было самое благоприятное; итальянский психиатр нашел его бодрым, здоровым, крепким и шутя заметил ему, что граф мог бы быть его сыном, хотя Ломброзо всего 61 год, а графу за 70 (*3*). Вынужденный отказаться в последние годы от работ в поле, колки дров и других более тяжелых занятий, граф посвящает все-таки ежедневно 3-4 часа на писание, следит за литературой, а в свободное время упражняется в лаун-теннис, ездит верхом или на велосипеде и купается. "Он свободно плавает полчаса, тогда как я не выдержу более 10 минут", - заметил Ломброзо. Граф занят теперь большим трудом об искусстве, его значении и задачах. Вообще же, Лев Николаевич, по выражению Ломброзо, облекся в броню недоступности перед интервьюировавшим его психиатром и только отчасти мог удовлетворить любопытство последнего. Ломброзо, впрочем, был уже доволен тем, что ему удалось видеть знаменитого русского писателя в его сельской обстановке и хотя немного побеседовать с ним о некоторых вопросах искусства и жизни.
Комментарии
Из разговора с Ломброзо, - Русские ведомости, 1897, 18 августа, No 227. Чезаре Ломброзо (1835-1909), итальянский психиатр, антрополог и криминалист. Его теорию "преступного типа" Толстой считал ложной. Ломброзо прибыл в Москву как гость XII Международного съезда врачей, проходившего в Большом театре под председательством Н. В. Склифосовского. Он выступил на съезде с докладом, в котором назвал имя Толстого как одного из писателей, в сочинениях которого "первый раз эстетика заключает тесный союз с учеными". Ломброзо посетил Ясную Поляку 11 августа 1897 г. В написанных позднее воспоминаниях (Ломброзо Ц. Мое посещение Толстого. Женева, изд. Элпидина, 1902) он писал о своих разговорах с Толстым: "Я видел совершенную невозможность говорить с ним, не раздражая его, о некоторых предметах и особенно о том, что у меня больше всего лежало на сердце, - убеждать его, например, в справедливости теории "прирожденных преступников", которую он упрямо отрицал, хотя он, как и я, лично видел такие типы и описывал их" (Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников. 2-е изд. М., 1960, т. 2, с. 99). В дневнике 15 августа 1897 г. Толстой отметил; "Был Ломброзо, ограниченный, наивный старичок" (т. 53, с. 150). В письме к А. К. Чертковой он тогда же дал такую характеристику: "Мало интересный человек, не полный человек" (т. 88, с. 47).
1* Макс Нордау (1849-1925), немецкий публицист и писатель. 2* Болела Мария Львовна Толстая. 3* С. А. Толстая записала в дневнике свое впечатление от Ломброзо: "Маленький, очень слабый на ногах старичок, слишком дряхлый на вид по годам, ему 62 года" (Дневники, т. 1, с. 282).
"Одесский листок". А. Гермониус-финн. В Ясной Поляне. У Льва Толстого
Константин Михайлов (*1*) в поддевке, с бесчисленным множеством складок кругом талии, мял в руках свой картуз, стоя у порога комнаты. - Так пойдемте, что ли?.. - предложил он. - С четверть часа уж, наверное, прошло, пока я назад ворочался... Лев Николаевич не долго обедает. Я накинул пальто, и мы вышли из хаты. Волнение невольно охватило меня, когда пошли мы, спускаясь с пригорка к пруду, чтобы, миновав его, снова подняться к усадьбе знаменитого писателя. Здесь в тени вековых лип и берез создавались и зрели чудные образы и художественные картины... Здесь воскресали в гениальной фантазии прежнего Льва Толстого герои его "Войны и мира", "Детства" и "Отрочества", "Военных рассказов", "Анны Карениной". Я ехал в Ясную Поляну с одною определенною целью - на месте проверить разноречивые слухи об его болезни и толки о новых произведениях его. Меньше всего собирался я обращаться к нему за разрешением каких бы то ни было витиеватых "вопросов", как это по установившемуся шаблону практикуется большинством наезжающих в Ясную Поляну "интервьюеров", обращающихся ко Льву Толстому, как к модному оракулу, который обязан изрекать свои "мнения" относительно всего, что взбредет на ум досужему человеку... Мы прошли уже мимо пруда и подымались по усыпанной пожелтевшими листьями аллее вековых берез прямо к видневшейся на пригорке каменной усадьбе, а невольное волнение мое никак не могло улечься... - Вот беседка, где Лев Николаевич работает летом, когда хочет, чтобы ему не мешали... - указал проводник небольшой каменный павильончик влево от аллеи, летом укрывающийся в тени развесистых лип. Эти липы длинною аллеею тянутся влево к другому каменному флигелю, в котором живет сын писателя граф Л. Л. Толстой с супругой и куда яснополянский философ ходит обедать. Густой парк лип раскинулся и вправо от березовой аллеи, и впереди усадьбы. Летом, должно быть, чудно здесь, в тени этой листвы, которая теперь густым желтым ковром покрывает поблеклую траву цветника перед домом и широкую, не усыпанную песком, подмерзшую слегка дорожку аллеи, ведущей прямо к крыльцу стеклянной веранды дома. Как-то пусто, сиротливо и неуютно кажется здесь сейчас. На лужайке парка пасется скот... - Тут вот и наш скот вместе ходит, - объясняет толстовец, - Лев Николаевич никогда ничего против этого не скажет, позволяет... Ни души не видно кругом. Белый каменный дом со своею зеленою крышею и стеклянною верандою кажется точно нежилым, да и на самом деле в нем заняты хозяином только две крайние комнатки в нижнем этаже с маленькими окнами в сад и черным узким входом с неряшливо содержимого двора, рядом со зданием людской кухни... Только молодой гордон - Тик графский, как пояснил проводник, - подбежал навстречу, ласково виляя хвостом, да какая-то баба рубила березовый сук на задворках... - Что, вернулся с обеда Лев Николаевич? - справился у нее Константин Михайлов. - Это жена садовника, - пояснил он, обращаясь ко мне. - Нет, обедает еще... - ответила баба. - Беспременно, значит, сейчас вернется... Он скоро!.. Я еще раз вгляделся в окружающую меня обстановку: и самый дом, и деревянную, резную, грубой плотничьей работы, решетку веранды давно не мешало бы покрасить или побелить, но об этом, очевидно, мало кто думает здесь... Немножко запущенным кажется все окружающее. На дощатых перилах решетки аляповато вырезаны, очевидно тем же плотничьим инструментом, поочередно то фантастический петушок, то еще более фантастическая человеческая фигурка... В окне, рядом с дверью крыльца, которым, видимо, не пользуются, к самому стеклу прислонен какой-то удивительный портрет масляными красками... Это, очевидно, работа какого-нибудь доморощенного художника, и притом с весьма замечательного оригинала: на портрете изображен какой-то блондин купеческой складки и моложавой наружности, во фраке, оба борта которого буквально унизаны орденскими звездами неопределенного происхождения, крестами, медалями... На шее оригинала, на зеленой ленте, красуются тоже две звезды и еще какой-то орден или значок посредине между ними... Я только что в недоумении занялся разгадкою, кто автор и кто оригинал этого необыкновенного портрета, как во флигеле, занимаемом графом Львом Львовичем Толстым, громко хлопнули дверью, и стук ее гулко разнесся в морозном воздухе... - Вышел Лев Николаевич! - объявил мой чичероне. Через минуту в конце длинной липовой аллеи, соединяющей оба каменных флигеля, показалась высокая, очень высокая фигура знаменитого отшельника Ясной Поляны. Он быстро шел, пережевывая еще на ходу остатки последнего блюда, в серой круглой войлочной шапке и закутавшись, как в халат, в длинный черный не то армяк, не то пальто без пуговиц... Я сделал несколько шагов навстречу графу... - Да ведь мы с вами, кажется, знакомы уж? - произнес он, протягивая руку... Лев Николаевич ошибался: маститого отшельника посещает такая масса "интервьюеров", корреспондентов, ученых и просто поклонников, что немудрено, разумеется, и ошибиться в этом синклите... - Я завален работой по горло, корректура, переписка!.. Печатал свою последнюю вещь на "Ремингтоне", чтобы еще раз выправить ее... - говорил Лев Николаевич, пока мы медленно подвигались к дому. - Вы читали мое письмо по поводу молокан?.. (*2*) Ведь это возмутительное дело, и об нем как будто замолчали везде после моего письма, да и самое письмо, кажется, осталось не перепечатанным в других газетах, а между тем тут бы и продолжать выяснение этого вопроса... Я, прежде чем напечатать свое письмо в "С. Петербургских Ведомостях", обращался к... Лев Николаевич назвал высокую особу, к которой он адресовался по этому делу за защитой для молокан, и, видимо, волновался, рассказывая о перипетиях своего ходатайства, которое, вероятно, найдет когда-нибудь свое место в истории нашего сектантства. Я сообщил графу, что видел его письмо перепечатанным в киевских газетах... Это, по-видимому, искренне порадовало графа. Мы подошли между тем ко входу в обиталище маститого писателя... Именно обиталище, никак иначе не могу я назвать, никакого более подходящего определения не могу я подобрать тому помещению, в которое входил, пробираясь вслед за хозяином по узенькой дощечке, перекинутой через лужу возле здания людской кухни, к грязному черному крылечку!.. Охапка березовых суков, которыми граф топит свою печку, валялась у стенки темной передней - коридорчика!.. В какой-то не то кладовке, не то заброшенной комнатке с открытою дверью, сейчас налево от входа, виднелся велосипед Льва Николаевича. Мы сделали еще два-три шага вперед и - вошли в полупустую, невзрачную каморку с двумя-тремя колченогими стульями, с простым некрашеным столом и вытертым и выцветшим от времени... За другим столом такого же сорта, поставленным у одного из двух маленьких окон, работал над бумагами какой-то юноша, вставший с места при нашем приходе, юноша ужасно робкого и простоватого вида, в старом сюртуке с лоснящимися локтями и не в меру короткими рукавами. Граф снял галоши, снял свою шапку, сам повесил на крюк прибитой к стене грошовой железной вешалки свое пальто-армяк, предоставив мне сделать то же самое, и - передо мной в натуральную величину предстал Лев Толстой в том виде, как его изображают на всех портретах последнего времени!.. В верхнем пальто-армяке или пальто-халате своем граф Толстой выглядит несомненным барином: в том костюме, в котором он оказался теперь, - вырос всем знакомый облик барина "опростившегося". Темно-синяя пестрядная блуза или чуйка, подпоясанная черным ремнем, пресловутые "говяжьи" сапоги, о которых мне говорили толстовцы в деревне, - все было налицо!.. Редкие - не белые как лунь и не седые, а какого-то серого цвета - волосы на голове лежали сбившимися космами; борода, длинная и жидкая, висела такими же отдельными прядями... Широкий, как будто приплюснутый нос и не скажу, чтобы добрые, напротив насквозь пронизывающие из-под нависших бровей, проницательные глаза - таков был портрет Льва Николаевича теперь!.. Его проповедь всяческого добра, его несомненные добрые дела, та репутация добрейшей души человека, которая безраздельно и безапелляционно царит среди всех близко знающих его и близко стоящих к нему, - как-то совсем не угадываются и не чувствуются в этих пронизывающих глазах - зеркале души, скорее злых, чем добрых, скорее холодным острием пронизывающих собеседника, чем согревающих его каким бы то ни было теплым лучом!.. Верьте в то, что глаза зеркало души после этого... Лев Николаевич, сделав два шага к двери во вторую комнату, сразу нагнулся к ярко разгоревшейся печке... - Как раскалилась!.. - произнес он, обращаясь к молодому человеку. - Не надо закрывать трубы... - Я залью-с, Лев Николаевич... - Да, да, надо будет залить... Только после этого хозяйственного распоряжения Лев Николаевич попросил меня войти и сам вошел во вторую комнату своего "обиталища", притворив за собою двери... Так вот она, святая святых нашего великого писателя, вот она, лаборатория редкого таланта, светлого ума... Разумеется, и комфортабельнее, и уютнее, и роскошнее устраиваются у себя, в Москве, те два камердинера графской семьи, о которых рассказывал мне Константин Михайлов!.. "Многое есть, друг Горацио, на свете..." (*3*) Ему, этому маститому старцу, который, помимо своего родового состояния, мог бы быть миллионером от одних изданий своих позднейших сочинений, - ничего не надо, кроме этих двух жалких каморок в своей усадьбе?! Мне вспомнился только что рассказанный мне все тем же Константином Михайловым, пока мы подходили к дому, эпизод с лесом, который собирается якобы оттягать от графа один из соседей его по имению... - Процесс будет, - добавлял Константин Михайлов. - Только сам граф-то, разумеется, судиться не будет... Он ни за что судиться не пойдет!.. Этому старцу, впрочем еще бравому и бодрому, действительно ничего не надо, если он способен довольствоваться теми двумя комнатами, в которых он живет... Во второй комнатке, сводом низенького потолка как бы разделенной на две половины, стоит простая железная кровать у задней стены и три простых деревянных стола, заваленных бумагами, книгами, корректурными листами, - в первой половине комнаты... Несколько таких же простых деревянных стульев у стены, у окон довершают обстановку. По приглашению хозяина я сел было на один из стульев у окна... - Нет, пожалуйста, сюда, - указал он другой стул визави себя. - Там вам надует из окна... Сам Лев Николаевич накинул себе на плечи, поверх своей чуйки, желтую вязаную шведскую куртку... Я справился о здоровье маститого писателя, сказав, как много противоречивых сообщений появлялось в печати и о состоянии его здоровья, и об операции, которой он будто бы решился подвергнуться... - Какой вздор, - ответил граф. - Пустой чирей вскочил вот здесь, - Лев Николаевич указал на правую щеку, - и никаких ни операций, ни докторов, ничего не было... Чирей прошел себе, вот и все, и я не прекращал своей работы!.. Я занят по горло... Жена уехала - она тоже очень беспокоится обо мне... Вот сын перевел мне с английского статью Карпентера "О современной науке", так я написал предисловие к ней для "Северного Вестника": корректуру уж прислали... - Скажите, Лев Николаевич, а ваш труд "Об искусстве", который должен был, кажется, появиться в журнале "Вопросы философии"... - Да, но это оказалось невозможным... Я хотел, чтобы вся моя статья была помещена в одном выпуске журнала, а этого нельзя... Нет... Я напечатаю свою статью в Лондоне одновременно в русском оригинале и в переводе на английский язык... (*4*) - Вероятно, этот молодой человек в той комнате... - Да, он переписывает... Сын взял его в помощь садовнику, но он оказался таким талантливым юношей... Я перевел его к себе и на днях отправил в "Русскую мысль" два прекрасных стихотворения его: они, вероятно, будут напечатаны... (*5*) Таким образом, в этом скромном молодом человеке, которого я видел за столом в первой комнате и который готовился заливать печку, скрывается, может быть, будущий крупный поэт, начинающий свою деятельность под покровительством Льва Николаевича... Я спросил еще графа Толстого, правда ли, что он собирается в кругосветное путешествие, как сообщали газеты, что повергло его в полное недоумение... - Удивительно!.. И не думаю... Чего только ни сообщают о моих намерениях и планах, чего мне и в голову никогда не приходило!.. Разговор перешел на мою недавнюю поездку на остров Крит, на взгляд Льва Николаевича относительно нынешних восточных событий. В вопросе о последнем греко-турецком столкновении все симпатии графа - на стороне турок... (*6*) - Нам чужды и те, и другие, - говорил он, - но симпатии и антипатии являются сами собой. Если два петуха дерутся, то и тогда симпатии наши будут на стороне которого-нибудь одного из них. Я сам знаю турок, это превосходный народ... Слабо и неудовлетворительно их правительство, но народ прекрасен, и на него слишком много и долго клеветали. Ко мне приезжала сюда недавно графиня Капнист (*7*), бывшая с лазаретом у греков во время последней кампании, но ее рассказы очень мало тронули меня. Лев Николаевич заговорил об отношениях христианства и мусульманства, но взгляды маститого писателя на эти вопросы найдут себе оценку когда-нибудь в другое время. С ничем не сдерживаемою прямотою искреннего убеждения Лев Николаевич и тут высказал ряд совершенно оригинальных, своеобразных и, может быть, слишком уж смелых парадоксов о христианстве. Мы вернулись к Одессе... Лев Николаевич очень интересовался одесскою прессою, ее характером, работниками... - Скажите, - полюбопытствовал он, - Л. Е. Оболенский совсем переселился в Одессу или только присылает свои статьи в "Одесский Листок"?.. (*8*) Я удовлетворил любопытство Льва Николаевича. Но особенно заинтересовали маститого писателя сахалинские очерки В. М. Дорошевича (*9*). Он расспрашивал меня, долго ли пробыл В. М. Дорошевич на Сахалине и где именно побывал на острове. - Я нарочно отбираю все нумера газеты, где появляются эти очерки, говорил Лев Николаевич, - чтобы прочесть их, когда они будут закончены. Это очень интересно... Непременно прочту их: я читал Чехова сахалинские очерки, но они мне не понравились и не удовлетворили меня. Моя беседа с графом продолжалась около часа; я чувствовал, что этот час отнят мною у Льва Николаевича от его работ, которыми он завален, и встал, чтобы проститься... - Скажите, пожалуйста, какого происхождения ваша фамилия?.. - спросил Лев Николаевич в заключение. - Не финляндская ли? Мы сейчас говорили об этом за обедом... Я подтвердил основательность этой догадки графа. - И вы говорите по-шведски?.. - Как же... - Чудная страна, Финляндия!.. Я никогда не бывал в ней, но так много слышал об ней... Вот невестка моя была бы рада услышать родную речь!.. Сын Льва Николаевича, граф Лев Львович Толстой, женат, как известно, на представительнице аристократической финляндской фамилии Форселлес... Покинув отшельническое уединение яснополянского философа, я торопливо заносил в записную книжку свои впечатления и слова маститого писателя, вернувшись в хату Константина Михайлова .
Комментарии
А. Гермониус-финн. В Ясной Поляне, II. У Льва Толстого, - Одесский листок, 1897, 30 октября, No 259. Аксель Карлович Гермониус (1860-1912) писал под псевдонимом Финн в 80-е г. в "Петербургской газете", затем в одесских изданиях. Публикуемый очерк второй из серии трех статей, посвященных впечатлениям от Ясной Поляны.
1* Константин Михайлович Орехов - бывший ученик яснополянской школы и последователь взглядов Толстого, крестьянин деревни Ясная Поляна, в избе которого первоначально остановился А. Гермониус (см.: Одесский листок, 1897, 26 ноября, No 255). 2* 6 сентября 1897 г. Толстой отправил письмо, ранее адресованное Николаю II с протестом против преследований молокан, у которых отбирали детей, в редакцию "Санкт-Петербургских ведомостей". Письмо было напечатано в этой газете 15 октября 1897 г. (No 282). 3* Цитата из пьесы Шекспира "Гамлет". 4* Работа "Что такое искусство?" появилась впервые в журнале "Вопросы философии и психологии" (1897, No 5 и 1898, No 1). В английском издании вышла в 1898 г. в переводе Э. Моода несколькими отдельными выпусками (приложение к журналу "The New Order"). 5* 5 октября 1897 г. Толстой обратился в редакцию журнала "Русская мысль" с рекомендацией стихотворения Вячеслава Дмитриевича Ляпунова "Пахарь" (т. 70, с. 161). Стихотворение было напечатано в No 1 за 1898 г. в сопровождении письма Толстого. 6* Одно из многочисленных антитурецких восстаний на Крите, начавшееся в 1896 г., привело к греко-турецкой войне 1897 г. Неподготовленная к войне Греция потерпела поражение. 7* По-видимому, Капнист Эмилия Алексеевна (1847-1903). 8* Леонид Егорович Оболенский (1845-1906), публицист, критик и философ. В 80-е г. издавал "Русское богатство", где печатался Толстой. 9* Очерки Власа Михайловича Дорошевича (1864-1922) о Сахалине были изданы отдельно лишь в 1903 г. По-видимому, Толстой испытал некоторое разочарование, познакомившись с этой книгой, потому что впоследствии дважды отозвался о ней неодобрительно (см.: Маковицкий Д. П. Яснополянские записки. М., 1979, кн. 2, с. 256 и 284).
1898
"Камско-Волжский край". Кн. Д. 0. В Москве у гр Л. Н. Толстого
В Москве я не мог лишить себя удовольствия зайти посидеть вечерок у дорогого, не одному мне, близко знающему его, но и всему образованному миру близкого графа Л. Н. Толстого! Встречая, бывало, часто у гр. Л. Н. людей, которые исключительно заходили только для того, чтобы сказать, что были у великого человека, а еще чаще, чтобы описать свое интервью с ним, я, глядя на них, давал себе слово никогда не описывать своих посещений, тем более что знал Л. Н. не менее 40 лет, мне приходилось в старое доброе время, когда Толстой не был еще маститым философом, а был лихим охотником, и полевать и охотиться с ним целыми днями; так что теперь захожу запросто в силу старых давнишних отношений! Но с годами, когда Л. Н. Толстой уже старик и стоит как бы один, когда все его знаменитые сверстники уже - увы! - сошли со сцены, да и я уже не молод, и не как интервьюер пишу сейчас, - а потому только, что, думается, всякая мелочь, касающаяся Толстого, должна интересовать всех, и я решаюсь набросать несколько слов, в виде исключения, о посещении мною того русского гения, у которого, говорит И. С. Тургенев, медвежий талант. Не видев давно Л. Н. Толстого, мне просто невообразимо захотелось повидать его, как это часто со мною бывает, когда я его не вижу и когда тяжело у меня на душе, ну просто, как бы это лучше сказать, для нравственной дезинфекции - как выразился современный один мудрец, - и я повторяю его слова. Беседа с графом Л. Н такая всегда возвышающая душу, такая успокоительная для измученного человека, приходящего именно отвести у него душу в наш нервный век противоречий, и сомнений, и беспокойства, - что, мне думается, нет человека в мире (по крайней мере мне известных), кто мог бы словом, советом и беседою помочь ближнему, как он. Я не раз испытал это на себе и видел это на других! Вчера, узнав проездом в Москве, что Л. Н. Толстой хворает, я поехал к нему в дом и застал его хотя хворающим, но на ногах и живо интересующимся всем, по обыкновению. Граф Л. Н. простудился и не знает наверное где, но недели 2-3 тому назад он, верный своей привычке к физическому труду, долго работал с лопатою и, вспотев, должно быть, остудил поясницу - а может быть, и на коньках, так как он ежедневно почти упражняется час и больше на льду. И это в 68 лет! В данную минуту ему уже легче, хотя еще лихорадит и он писать не может, а то он ежедневно работает от 10 часов утра и до 4-х с пером в своем кабинете. Л. Н. вышел ко мне с книжкою стихотворений Гейне в руках и прочел мне несколько чудесных стихотворений знаменитого поэта и восхищался ими; читает Толстой даже вечером мелкую немецкую печать совершенно свободно, при неярком освещении, настолько зрение хорошо. "Пользуюсь болезнью, чтобы перечитать Гейне, которого очень люблю, - сказал Л. Н. - Писать сейчас еще не могу!" Разговор от Гейне перешел к современным событиям: Золя - Дрейфус (*) и т. д. "Мне, по моим убеждениям, очень противна эта жидофобия во Франции и ее современный шовинизм, крики за армию, - продолжал Л. Н., - и признаюсь, я сочувствовал этому движению, которое, казалось, добивалось оправдания невинно осужденного; но вот вмешалась молодежь, студенты, всюду чуткая ко всему хорошему; она за правительство, и я начинаю сомневаться, и меня смущает - как бы правда не на их стороне?" - вопросительно заговорил граф Л. Н. До Золя он не охотник, не любит его писание и не признает за ним большого таланта писательского: некрасиво, скучно, как будто все одно и то же! Перешли к другим вопросам. Пришли какие-то тульские крестьяне, оказавшиеся весьма развитыми, что не редкость теперь в нашем крае. С ними Л. Н. беседовал довольно долго: он никому в совете не отказывает. Речь зашла о распущенности русской женщины, на что и крестьяне жалуются в своем быту и среде. Граф говорил довольно много. "Женщины все толкуют о свободе, - между прочим сказал Л. Н - что они на нее имеют право как христианки; да такова ли должна быть христианская свободная женщина, как наши барыни, декольте на балы и обеды и для этого не одевающиеся, а раздевающиеся? Я понимаю женщину-христианку не такою, а строгою, преисполненную христианской любви к ближнему, понимающую и строго относящуюся к своим семейным обязанностям - такая и свободна; она и не одевалась в первое время христианства, как язычницы; она носила платье широкое, скрывающее ее формы; не оголялась как язычницы - наподобие их! Мне теперь нездоровится, я сейчас не могу писать, но я надеюсь, что я не умру, не написав еще многое о женщине. Я перед смертью выскажу о женщине все, что у меня на душе..." Много говорил в этот вечер Л. Н., и мы несколько раз возвращались к разговору о немецкой литературе. Л. Н. очень сожалел, что наша молодежь мало знает немецкий язык, почему лишает себя удовольствия знать ближе немецкую литературу и ее прелесть. Сочинение его об искусстве выйдет в России не в полном объеме. Вспоминая прошлое, мне крайне досадно на себя, что я не записывал многого, что слышал от Толстого, когда подолгу бывал с ним; много, много интересного я мог бы сообщить, что теперь - забыто. Я видал и встречал Л. Н. во всех фазисах его творчества, даже в такие минуты, когда он хотел стреляться с И. С. Тургеневым из-за спора горячего, где оба считали себя обиженными! (*2*) Теперь, конечно, досадно, что я много не записал, ввиду общественного интереса, а не личного. Л. Н. такой убежденный человек, что именно этим он страшно влияет на всякого своего собеседника. Все толки и болтовня про него большей частью преувеличены, и мне кажется, он никогда не был так умен, как теперь, и так определенен. Он никогда никому не навязывает своих убеждений, особенно религиозных; о последних говорит даже неохотно, разве разговор на это вызовет кто, или отвечает на поставленный ему вопрос. Самая его беседа, в которой проглядывает непротивление злу, удивительно успокаивает. Да, именно теперь Толстой напоминает старую, с чудными плодами яблоню, которая год от году дает более и более прекрасных плодов! Я засиделся у Л. Н. Он, по обыкновению, ужинал своими вегетарианскими блюдами, после чего мы расстались. Уходя от него, не впервые мне вспомнилось изречение из "Эдип-царь": "Дружба великого человека есть особая милость богов". 12 января 1898 г.
Комментарии
Кн. Д. О. В Москве у гр. Л. Н. Толстого. - Камско-Волжский край, 1898, 20 января, No 639. Дмитрий Дмитриевич Оболенский (1844-?), помещик, коннозаводчик, давний приятель семьи Толстого (домашнее прозвище Миташа). Навестил Толстого в Москве 11 января 1898 г.
1* Альфред Дрейфус (1859-1935), офицер французского Генерального штаба, по национальности еврей, несправедливо обвиненный в предательстве и отправленный на каторгу. Э. Золя выступил в его защиту с рядом статей и с памфлетом "Я обвиняю" (опубликован во Франции в начале января 1898 г.). 2* Спор о воспитании дочери Тургенева Полины 27 мая 1861 г. в имении Фета Степановка едва не привел к дуэли между Толстым и Тургеневым.
"Курьер". Яв. У графа Л. Н. Толстого
Не без некоторого волнения я позвонил у подъезда небольшого домика, скрывающегося за деревянною, окрашенной в желтый цвет оградою. Этот домик, находящийся в Хамовническом переулке, - зимняя резиденция нашего маститого писателя, графа Льва Николаевича Толстого. Было около семи часов вечера. Я застал графа обедающим. Сейчас же, вслед за докладом о моем посещении, в приемную вошел сам Лев Николаевич. Тревожные слухи, ходившие по городу, относительно нездоровья графа совершенно неосновательны: Лев Николаевич чувствует себя хорошо, и состояние здоровья его не внушает никаких опасений. Обладая мощною фигурой и сложением, бодрый, веселый граф выглядывает далеко моложе своих лет. Лев Николаевич извинился и просил меня немного подождать в гостиной. Мне пришлось очень недолго ждать графа: через 3-4 минуты в дверях показался сам граф. Целью моего посещения графа было дело совершенно частное, касающееся лично меня, но вскоре разговор принял общий характер и, как и следовало ожидать, коснулся животрепещущей современной темы - процесса Золя. - Этот процесс, - сказал Л. Н - нас, русских, не должен так глубоко интересовать, как он в действительности интересует нас, сосредоточивая на себе все внимание русского мыслящего общества. Дело Золя, при всей его важности, дело далекое от нас, настолько далекое, что мы совершенно бессильны что-либо сделать для него. Между тем у нас найдется немало своих собственных тем и своего собственного дела, где мы если не во всем, то во многом можем быть полезными. Переходя затем к процессу Золя, граф продолжал: - Я далек от того, чтобы увлекаться Золя как писателем, и поэтому могу более спокойно судить о его поступке, навлекшем на него, помимо неприятностей суда и вообще тяжбы, нападки со стороны учащейся французской молодежи (*1*). Я вам не первому говорю, - меня смущает это отношение к Золя со стороны французских студентов. Я не могу себе этого уяснить: за что? В поступке Золя видна благородная, прекрасная мысль дать отпор шовинизму и антисемитизму, господствующим в известных кружках; показать Европе, что во Франции не так плохо обстоит все, как можно судить по последним событиям. Антисемитизм и шовинизм - это что-то более чем ужасное; это какое-то дикое человеконенавистничество, недостойное французской нации. В разговоре я привел графу мнение некоторых газет о подкупе Золя дрейфусовским синдикатом. - Ложь, - с негодованием запротестовал граф. - В бескорыстии и честности Золя я глубоко убежден. Золя, выступая со своим письмом, сделал все, что он мог сделать и что он должен был сделать. Я не знаю Дрейфуса, - продолжал граф, - но я знаю многих "Дрейфусов", и все они были виноваты. В то же время я знал и знаю массу прекрасных, честных и умных людей, погибших и гибнущих без заступничества с чьей бы то ни было стороны. Я был сам офицером, я знаю военный быт, и мне тяжело представить себе, чтобы товарищи судьи могли осудить Дрейфуса без достаточных улик, тем более что все они знали, что обвинение в государственной измене - самое тяжелое из обвинений и влечет за собой, в большинстве случаев, смертную казнь виновного. Я спросил графа, не думает ли он сам печатно высказаться по делу Золя. - Я получил немало писем, где меня просили высказаться по этому поводу. Я было хотел это сделать, но потом раздумал. Нашлись обстоятельства, от меня не зависящие. Форма статьи по поводу процесса Золя у меня уже сложилась (*2*). Мне хотелось бы в ней высказать именно то, что я уже высказал вам в начале нашей беседы по этому поводу, то есть, что процесс Золя для нас дело далекое, дело, в котором мы не можем принять участие, между тем у нас есть немало своих собственных дел, в решении которых наше участие более необходимо. На этом наш разговор окончился.
Комментарии
Я - в. У графа Л. Н. Толстого. - Курьер, 1898, 8 февраля, No 39. Подпись под статьей Я - в принадлежит В. Яковлеву, сотруднику газеты "Курьер" и журнала "Мир божий".
1* В ноябре 1897 г. Золя стал публиковать статьи в газете "Фигаро" в защиту Дрейфуса, а затем, когда газета отказалась его печатать, продолжил борьбу изданием брошюр "Письмо юным" и "Письмо Франции". Часть молодежи, настроенная шовинистически, встретила эти статьи с возмущением, и группы молодых "антидрейфусаров" устраивали демонстрации возле дома Золя и били стекла в его квартире. 2* Статья о деле Дрейфуса и участии в нем Золя не была написана Толстым.
"Биржевые ведомости". М. Полтавский. у графа Толстого
День 28 августа, когда графу Толстому исполнилось семьдесят лет, был торжественно отпразднован во всей европейской печати. Почти все выдающиеся иностранные газеты посвятили ему сочувственные статьи, иногда даже по несколько статей, в которых превозносили до небес "великого писателя земли русской", а известный немецкий писатель и знаток произведений графа Толстого д-р Рафаэль Левенфельд из Берлина предпринял даже к этому дню путешествие в Ясную Поляну. На впечатлениях, вынесенных Левенфельдом из этого путешествия, стоит остановиться, так как, помимо их чисто литературного значения, они знакомят еще с нынешним душевным и физическим состоянием графа Толстого.
- Езда из Тулы в Ясную Поляну, - пишет Левенфельд, - продолжается полтора часа. Шоссейная дорога довольно однообразная. Когда много лет тому назад я ехал по той же дороге, кучер рассказывал мне всевозможные вещи о странном графе, который носит мужицкие одежды и работает, как всякий земледелец. Было интересно следить, как отражается в голове человека, не умеющего ни читать, ни писать, образ человека, наполняющего своей литературной славою весь мир. Я и на этот раз пытался вступить в разговор с моим возницею, но человек этот не знал и имени Толстого. Он не знал даже деревни, в которой граф живет уже около пятидесяти лет и которая отстоит так недалеко от города. Мы находились в расстоянии тысячи шагов от господского дома в Ясной Поляне, как вдруг на дороге показался сам граф. Он заметил меня издали и сделал знак кучеру. Экипаж остановился, я выскочил. Крепко, как и всегда, граф пожал мне руку и поздоровался со мною по-немецки. - О, нет, - ответил я по-русски, - с "великим писателем земли русской" мне хотелось бы, как могу, говорить по-русски. Толстой говорит хорошо по-немецки, теперь, может быть, медленнее, чем раньше, так как ему недостает практики, к тому же он с 1859 года не бывал в Германии. Но он много читает по-немецки и получает много писем от иностранцев, пишущих по-немецки. - Ну, как хотите. Пойдемте-ка со мною немного по шоссе. Жены моей еще нет дома, и я делаю теперь свою первую прогулку после продолжительной болезни. Я, видите ли, четыре недели был нездоров, десять дней пролежал даже в постели, и сегодня первый день, когда я решаюсь выйти. Толстой немедленно начал со мною разговор на литературную тему. Он осведомлен обо всем, что есть выдающегося в Германии и Франции в области литературы, а также, поскольку возможно следить издали, в области искусства. - Я многое читаю из новейших произведений ваших молодых писателей. Пишут много, и, очевидно, есть немало свежих литературных талантов. Но я знаю только одно произведение, которое более всего меня тронуло, это - "Ткачи" Герхардта Гауптмана. Это настоящее искусство, почерпнутое из самого сердца народа. Читали ли вы мое рассуждение "Что такое искусство?" - прервал сам себя Толстой. Я отвечал, что только теперь, на пути из Москвы в Тулу, познакомился с первыми главами. - Видите ли, - продолжал Толстой, - я изложил там методически свои взгляды по этому поводу. Мы все заблуждаемся. Мы творим не для народа, а это ведь значит ошибиться насчет всей нашей задачи. Только гауптмановские "Ткачи" являются произведением, дающим высшее художественное отражение чувств народа, и притом в форме, которая понятна для всякого из народа. Я спросил графа, читал ли он "Одиноких людей" (того же Гауптмана), которые мы в Германии особенно ценим (*2*). Он знал, если не ошибаюсь, все драматические произведения Гауптмана, но относил их к тому роду искусства, который он теперь отвергает. - Видите ли, - продолжал Толстой, - для меня совершенно непонятно, почему немцы ставят позднейшие произведения Шиллера выше его первой работы "Разбойников". Во время болезни я эту вещь прочитал еще раз. Вот это народное искусство! Никогда еще после того Шиллер столь мощно не отражал пафоса народной души. Толстой вообще больший поклонник Шиллера, чем Гете. Основной моральный тон шиллеровских произведений ближе к Толстому, чем возвышенное спокойствие Гете.
Левенфельд знакомит затем с внутренней жизнью в доме Толстого. Библиотека Толстого, тщательно приведенная в порядок графинею, которая вносит в каждую книгу название шкафа, отделов и нумер, заключает в себе множество русских классиков и в особенности французских историков, классиков великих культурных народов, большею частью в хороших изданиях, и множество переводных произведений Толстого на всех европейских языках. Почетные места в библиотеке занимают произведения Жан-Жака Руссо, Бертольда Ауэрбаха, крупные издания Библии, жития русских святых и критические произведения, посвященные Евангелию, Ренан, Штраус и епископ Рейс, по-видимому, тщательно изучались (*3*). Дом Толстого был несколько лет тому назад перестроен. Он сделался мал для подросших мальчиков и девочек. На низком флигеле поставлен теперь еще один этаж, так что по высоте он равняется старому зданию. Вследствие этого вся постройка обогатилась множеством комнат. Так как комнаты в новом этаже красивее, то граф, его супруга и дочь Татьяна перебрались туда. У Льва Толстого теперь более красивая и веселая рабочая комната, что, собственно, и заставило его супругу, особенно заботящуюся о его здоровье, переселиться туда. Не все издания произведений Толстого имеются в библиотеке. Прежде всего, там отсутствуют экземпляры иностранных изданий - швейцарских и берлинских. Толстой и в этом случае придерживается своих понятий о собственности. Он слишком много раздаривает. Всякий гость берет кое-что с собою, так что у него самого недостает таких вещей, которых можно было бы искать именно у него. Мне хотелось бы узнать, каким изданиям он отдает предпочтение, так как, например, "Исповедь" его вышла в разных экземплярах. - Не могу вам сказать определенно, - отвечал Толстой, - я не знаю хорошо этих изданий. Лучше всего вы можете узнать об этом у моих друзей в Англии (*4*). И он дал мне адрес одного из своих почитателей, собирающего все, что относится к Толстому. В комнатах Толстого все просто. На стенах большой залы, в которой обедают, если погода не позволяет обедать на веранде перед домом, висят портреты предков Толстого. Новым украшением этой залы служат два поясных портрета Толстого работы Репина и Ге и превосходные статуэтки Гюнцбурга (*5*), изображающие Толстого в сидячем положении. В маленькой соседней комнате висит на стене портрет старшей дочери Татьяны, сделанный Репиным. Татьяна Львовна сама обладает немалым художественным талантом. К ценным картинам, находящимся в этих помещениях, относятся еще портрет Льва Толстого работы Крамского (Толстой в среднем возрасте) и известный портрет: "Толстой в своей рабочей комнате". Тут же висит еще портрет графини работы Серова.
Обойдя дом, Левенфельд наткнулся на сына Толстого, Льва, поселившегося теперь в Ясной Поляне вместе с своей молодой женою. По его словам, Лев Львович много путешествовал за границею, в особенности по Швеции и Франции, и, благодаря этим путешествиям, сделался противником взглядов своего отца, горячим сторонником которых был в молодости. Теперь он придерживается естественно научной точки зрения. Этой переменою во взглядах объясняется, между прочим, его последнее произведение "Прелюдия Шопена", представляющее собою полемику против идей отца, положенных в основание "Крейцеровой сонаты".
Весьма любопытен первый разговор Левенфельда с графинею Толстою. Он нашел ее нисколько не изменившеюся с тех пор, как виделся с нею (восемь лет тому назад). - О, нет! - отвечала графиня. - Я очень, очень изменилась с тех пор, как вы у нас были. Сколько уже прошло лет? Восемь, не правда ли? Тогда вы еще видели нашего мальчика? (*6*) С тех пор, как он умер, я очень изменилась. Я сделалась совсем, совсем другою. Вы теперь уже не встретите с моей стороны помощи в работе, в которой тогда с таким удовольствием я приняла участие. Этими словами, продолжает Левенфельд, графиня намекнула на то, что во время моего первого пребывания в Ясной Поляне она читала мне из своих обширных дневников, доставив, таким образом, лучший материал для биографии Толстого, лучший, конечно, до тех пор, пока не сделаются доступны письма, писанные и полученные Толстым. Последнее, однако, может, как сказала графиня, случиться не раньше как через 50 лет. Графиня часто возвращалась во время беседы к умершему своему (три года тому назад) ребенку. - Это был несомненно самый способный из наших детей, - сказала она. - Он умер всего шести лет от роду, но обнаружил уже особые способности. Говорят, что это часто бывает с детьми, родившимися у родителей в зрелом возрасте. Левенфельд спросил, как отнесся к смерти сына Лев Николаевич. - В первый раз, может быть, в жизни, - отвечала графиня, - я увидела его пораженным горем. Он сам говорил об этом. Вы не можете себе представить, как подействовало на нас, когда мы увидели, что шестидесятисемилетний отец с маленьким гробиком на плечах направился к могиле. Ванюша похоронен в Покровском Глебове, в расстоянии двенадцати верст от Москвы (*7*). Вы знаете это место. Оно было обычной дачной местностью для моих родителей. Там Лев Николаевич просил моей руки. Мы до того были поражены смертью мальчика, что не хотели провести лето в Ясной Поляне. - Помнится, - сказал Левенфельд, - вы хотели поехать в Германию. Среди находящихся у меня газетных вырезок есть письмо, которое Лев Николаевич послал одному немецкому писателю в Болгарию. Почему вы отказались от своего плана? - Мы действительно твердо решили поехать в Германию. Я сама была очень рада уехать наконец разок из России. Вам известно, что я никогда не была за границею. Мне особенно хотелось познакомиться с Байретом (*8*). - И тем не менее не поехали? - Не поехали.
Уселись за стол. За столом было человек двенадцать. На главном месте сидела графиня, по правую руку ее - граф, по левую - две пожилые дамы, друзья дома, младший сын с четырьмя товарищами и младшая дочь графской семьи, красивая девушка лет четырнадцати со своею учительницею-швейцаркою. Марии Львовны, второй дочери Толстого, не было дома, но она вернулась во время моего пребывания в Ясной Поляне. Мария Львовна также обладает прекрасным талантом: она - писательница (*9*). Она пишет драму и дала нам ее прочесть. В этой драме она пытается сопоставить с одним молодым человеком, сторонником идей Толстого, одну молодую художницу, напичканную всякой житейской суетою. Конфликт возникает из любви молодого добродетельного героя к светской даме, утопающей во всевозможных удовольствиях. Драма еще не окончена, и поэтому окончательный отзыв был бы преждевременным. - О, писательский талант - величайший дар, - сказала графиня, присутствовавшая при чтении. - И я раньше пробовала. Я говорю не только о сотрудничестве в рассказах для детей, которые, собственно, мы все писали в качестве школы Льва Николаевича; я пробовала писать кое-что другое, и величайшим наслаждением для меня было высказать то, что я чувствовала. Это само по себе было нечто столь прекрасное, что ни с чем не могу его сравнить. Самолюбия - увидеть себя в печати - у меня никогда не было. Что могла бы значить графиня Толстая в качестве писательницы рядом с графом! - Я, - продолжает Левенфельд, - сидел около Льва Николаевича и должен был рассказывать ему о своей деятельности. Я рассказал ему об основании Шиллеровского театра (*10*), о моей четырехлетней деятельности, об устраиваемых нами вечерах поэтов, о развитии дела народных бесед в Германии, которым интересуется множество серьезных людей. В этих стремлениях есть нечто родственное Толстому, хотя они и отличаются от его учения в самом существенном пункте. Как велика эта разница - сделалось мне ясно на следующий день, когда он по прочтении отчета о нашей деятельности высказал мне свой взгляд. - Все, что вы там делаете, я нахожу превосходным, но вы, по-видимому, стремитесь скорее к удовлетворению эстетических потребностей. Мне кажется, что вы достигнете большого влияния, если будете иметь в виду более нравственные цели, если вы рядом с вашими вечерами, посвященными Шамиссо, Шиллеру, Ленау, будете посвящать также вечера какому-нибудь Эпиктету, какому-нибудь Сакьямуни, какому-нибудь Паскалю. Германия ведь так богата народными поэтами! Я просмотрел всю вашу книжку и не нашел Бертольда Ауэрбаха и Гебеля. Одно имя нашел я такое, которое мне чуждо, - Рейтер (*11*). Ауэрбах и Гебель - любимые поэты Толстого с ранней юности (*12*). Из мелких стихотворений Гебеля он и теперь еще знает некоторые наизусть. Сорок лет тому назад он привел в Киссингене в восхищение кружок немецких друзей своим знакомством с немецкими поэтами. - Вы явились сюда, - сказал, между прочим, граф Толстой Левенфельду, - для того, чтобы снова поработать вместе с моей женою. Она вам может все лучше сказать, чем я. Но если вы хотите знать что-нибудь определенное, то спрашивайте только меня, я охотно буду отвечать. Мы можем это делать сидя, а то и прогуливаясь. Понятно, что Левенфельд не заставил повторить себе еще раз это предложение, и вот что он сообщает в связи с данными, которые ему удалось узнать от самого Толстого. Об университетских годах Льва Николаевича было известно очень мало. - Одно только верно, - сказал Толстой, - я за всю свою жизнь только один раз держал экзамен, при переходе с первого курса на второй. Экзамен этот я хорошо выдержал. Второй мой вопрос касался поездки Толстого в Италию. - Невозможно, чтобы вы, побывав в Италии, не видели Рима, - сказал Левенфельд. - Но об этом нет нигде и следа. И в материалах, которые я получил от графини в 1890 году, ничего не было сказано о Риме. - Я несомненно был в Риме, - отвечал Толстой. - Я очень хорошо знаю этот город и с одним русским художником, имени которого теперь не припомню, предпринимал оттуда продолжительные экскурсии в Неаполь, Помпею и Геркуланум. Мы сходились в "Cafe Greco" и оттуда отправлялись в путь (*13*). Благодаря своему многолетнему пребыванию в Риме, он хорошо знал этот город. Само собою разумеется, что речь зашла о сокровищах искусства, находящихся в Риме. - Должен сознаться, - сказал Толстой, - что античное искусство не произвело на меня необычайного впечатления, которому, по-видимому, подчинялись все вокруг меня. Я тогда много говорил по этому поводу с Тургеневым, я был убежден в том, что классическое искусство слишком уже высоко ценят. Тургенева я пытался убедить в том, что у большинства людей вовсе нет собственного чувства к поэзии и искусству и что они большею частью говорят с чужого голоса, с голоса авторитета. В доказательство я посоветовал ему предложить большому количеству людей стихотворение Пушкина, которое само по себе очень красиво, но в котором есть довольно плохая строфа (*14*). Тот, кто не отличит тотчас же разницы между этой строфою и другими, тем самым засвидетельствует, что у него нет тонкого органа к восприятию искусства. Для меня, вообще, - продолжал Толстой, - человек представлял наибольший интерес. В том, что вы писали обо мне, я прочел вчера замечание, которое мне показалось удачным. Вы говорите, что меня повсюду интересует только человек; насколько это верно, свидетельствует мое пребывание в Риме. Когда я мысленно возвращаюсь к тому времени, в моей памяти пробуждается только одно маленькое событие. Я предпринял со своим товарищем небольшую прогулку в Монте-Пинчио. Внизу, у подошвы горы, стоял восхитительный ребенок с большими черными глазами. Это был настоящий тип итальянского ребенка из народа. Теперь еще слышу его крик: "Datemi un baiocco" (*). Все прочее почти исчезло из моей памяти. И происходит это потому, что я занимался народом больше, чем прекрасною природою, которая меня окружала, и произведениями искусства.
(* Поцелуй меня (ит.). *)
Толстой рассказал Левенфельду много случаев из своей жизни. В Брюсселе граф Толстой жил целый месяц. Семья Дондукова-Корсакова имела там открытый дом. В этот дом имел доступ и Толстой, встретивший в нем многих людей, которые его интересовали. Особенно сильное впечатление произвел на него Прудон и старый польский историк Лелевель (*15*). После своей высылки из Вильны, - рассказал Толстой, - Лелевель очутился в очень тяжелом материальном положении. Он занимал очень маленькую комнату, быть может, длиною в 3 метра и шириною в 2 метра, и жаловался на неблагодарность, обнаруженную по отношению к нему. - Я очень хорошо чувствовал себя в Брюсселе, - прибавил Толстой, - и испытывал большое влечение к работе. Там же я в один прием написал "Поликушку". Из Брюсселя Толстой поехал в Лондон (*16*). Рекомендательные письма графа Сюркура, занимавшего высокий пост в Париже (*17*), доставили ему и там доступ в большие клубы. Он посещал "Pall Mall Club", где часто бывал Теккерей. Но в Лондоне ему не так нравилось, как в Париже и Брюсселе. Он завязал там мало знакомств, не познакомился с Теккереем, несмотря на то что случай представлялся ежедневно, и сократил по возможности свое пребывание в Лондоне, тем более что в это время он страдал сильнейшей зубной болью. Толстой побывал проездом и во Франкфурте-на-Майне, но не видел там Шопенгауэра. В Швейцарии его постоянным местопребыванием был Монтрэ. Там вместе с великою княгинею Мариею Николаевною была его кузина, с которою он поддерживал дружественные сношения (*18*). Как превосходный ходок, он предпринимал пешком из Монтрэ экскурсии во всевозможные направления в сопровождении Плаксина, тогда еще очень молодого человека. - Теперь, - заметил Толстой, - Плаксин живет в Одессе. Это лирический поэт (*19*). С братом врача Боткина я сделал лучшую из своих пеших экскурсий в жизни (*20*). Мы перешли через Мон Сени в долину Аосты.
Новые данные, собранные Левенфельдом, свидетельствуют также, что молодые годы графа Толстого вовсе не были столь счастливыми, как это думают. Толстой, как известно, очень рано потерял своих родителей и был отдан на воспитание теткам, о которых нам известно только то, что он сам сообщил о них в своей исповеди. Одна тетка, Ергольская, далекая родственница, жила всегда в Ясной Поляне. Она, как с серьезной шутливостью выразился Толстой, представляла собою "дом". - Она всегда была здесь, - сказал Лев Николаевич. - В то время, как мы влетали и вылетали, как в голубятнике, она была неподвижным полюсом. Она поддерживала порядок, знала, где мы все находимся, и таким образом являлась центральным пунктом для семьи. Судьба тетки Юшковой нам известна. Она дожила до восьмидесяти двух лет и тут же в Ясной Поляне умерла. Она была чем-то вроде семейной хроники. Расскажу вам трагическую историю относительно графини Остен-Сакен, которая после смерти наших родителей взяла на себя сначала наше воспитание (*21*). Она была сестрою моего отца и вышла замуж за прибалтийского дворянина. Он был ужасно ревнив, до сумасшествия. Однажды мания преследования охватила его до того, что он покинул свой дом вместе с женою и уехал. В дороге он вынул два пистолета и потребовал от жены, чтобы она его убила, ее же убьет он сам. Графиня, конечно, не выстрелила, но он выстрелил (жена его была беременна) и попал ей в грудь. Можете себе представить, как это на нее повлияло. Ее отнесли в ближайшее место. От волнения она сделалась больна и выкинула мертвого ребенка. После этого муж хотел с нею примириться, но едва только оказался вблизи нее, как бросился на нее и стал душить и пробовал вырвать у нее язык. Только с трудом освободили от него жену. Мне было двенадцать лет, когда она умерла. Это была прекрасная женщина. Жизнь ее вместе с этим человеком была сплошной пыткою. Особенно большой интерес представляет то место впечатлений Левенфельда, в котором говорится о новых литературных работах Толстого. Между прочим, он узнал, что еще несколько лет тому назад Толстой начал рассказ "Хаджи-Мурат" из кавказской жизни, но рассказу этому суждено остаться неоконченным (*22*). У Толстого мало охоты продолжать его. Зато он очень симпатизирует другому рассказу, о котором уже говорилось в русских газетах, но с ошибочными подробностями. Рассказ этот начинается в суде (*23*). На скамье подсудимых сидит молодая женщина, обвинение поддерживает молодой прокурор. Безжизненными глазами смотрит он на обвиняемую. Он, по-видимому, ее знает. Но где он ее видел? Когда? Вдруг, как раз в ту минуту, когда он готов уже обвинить ее в тяжком преступлении, в голове его, как молния, пробегает воспоминание. Да, он именно был виновником ее падения. И тут-то прокурор превращается в ее защитника, требует справедливого приговора, и несчастная, опозоренная, измученная женщина делается его женою. Рассказ основан на истинном событии, о котором рассказал Толстому известный юрист А. Ф. Кони. На самом деле девушка под влиянием потрясающих событий умерла. В рассказе этом Толстой предполагает изобразить, как живут эти люди в браке. - Это-то именно изображение, - прибавил Толстой, - и есть настоящий предмет рассказа. Приступлю ли я снова к работе, не знаю... - В настоящее время, - продолжал он, - я пишу некоторые дополнительные главы к моей статье об искусстве (при этих словах он показал Левенфельду рукопись, в которой было сделано много заметок). Мне было бы очень приятно, если переведете эту книгу, чтобы вы перевели также и дополнение. - Тетрадь эта, - прибавляет Левенфельд, - иллюстрирует, как работает Толстой. Он, собственно, никогда не бывает готов со своею работою, он всегда исправляет, совершенствует, что бы он ни написал. Вся эта последовательная работа касается как хода мыслей, так и формы. В стилистическом отношении все, что пишет Толстой, почти совершенно с первого же раза, только ему этого мало. А что касается хода мыслей, то в этом отношении он необычайно щепетилен и доводит свою идею до конца, хотя бы приходилось к ней прибавлять уже после ее окончания.
Относительно семидесятилетней годовщины Толстого между ним и Левенфельдом разговора не было. Как свидетельствует Левенфельд, Толстой далеко не производит впечатления семидесятилетнего старика. Вид его очень бодрый, фигура - мощная, глаза - оживленные и блестят вечно-ровной добротою, беседа - живая, когда предмет разговора его воодушевляет. Он и теперь, как много лет назад, проходит пешком огромные расстояния, ездит верхом часок и затем возвращается к обеду. Работает Толстой не меньше прежнего, а читает даже больше, так как авторы посылают ему свои произведения со всех концов света.
Не мешает привести из рассказа Левенфельда курьезный случай, происшедший однажды с графом Толстым. В первый раз "Плоды просвещения" появились на сцене дворянского клуба в Туле (*24*). Толстой сам руководил приготовлениями к спектаклю, дочь его выступила в качестве исполнительницы одной роли, все вообще исполнители были не призванные артисты, а любители, а цель, само собою разумеется, благотворительная. Одному из членов клуба пришлось играть роль слуги, который выбрасывает в одной сцене мужиков из передней своего барина. Но он не мог действовать так грубо, как требовал Толстой. - Нет, - сказал Лев Николаевич, - так нейдет. Это не вышвыривание. Вы должны налечь покрепче, как это только что было проделано со мною. И затем Толстой рассказал следующее. У дверей клуба, внизу, был поставлен городовой с приказом не впускать никого, кроме графа Толстого. Вдруг он видит, к своему величайшему удивлению, что подходит какой-то мужик в полушубке и без всяких разговоров направляется мимо него в двери клуба. Возмущенный такою дерзостью, городовой приказывает ему остановиться, но мужик продолжает спокойно подниматься вверх по лестнице. Не долго думая озлобленный городовой кидается за ним, хватает его за шиворот и, стащив с лестницы, выбрасывает на улицу в снег. Только тогда, когда мужик разъяснил ему, что он - автор драмы и тот именно Толстой, которого ожидают, городовой пропустил его в двери. - Видите, - закончил Толстой, - он сумел. Это я понимаю - вышвырнуть!
Комментарии
М. Полтавский. у графа Толстого. - Биржевые ведомости, 1898, 8 (20) сентября, No 244. Газета присылалась Толстому редакцией. Рафаил Левенфельд (1854-1910), немецкий ученый-славист, переводчик Толстого, его биограф. В июле 1890 г. гостил в Ясной Поляне, собирая материал для биографии Толстого. В русском переводе появились его работы о Толстом: "Граф Л. Н. Толстой, его жизнь, произведения и миросозерцание" (М., 1897) и "Граф Л. Н. Толстой в суждениях о нем его близких и разговорах с ним самим" (Русское обозрение, 1897, No 10, с. 539-608). 1 и 2 июля 1898 г. Р. Левенфельд был вновь в Ясной Поляне (См.: Толстая С. А. Дневники, т. 1, с. 396) и его впечатления были опубликованы в газете "Francfurter Zeitung" (27 и 28 августа 1898). Журналист, писавший в "Биржевых ведомостях" под псевдонимом М. Полтавский, передал по-русски его статью почти полностью.
1* Толстой был в Германии в июле - августе 1860-го и в марте - апреле 1861 г. 2* Пьеса Г. Гауптмана в русском переводе имеет название "Одинокие". Позднее, в 1900 г., Толстой смотрел эту пьесу на сцене Московского Художественного театра. 3* Речь идет о сочинениях Жозефа Эрнеста Ренана (1823-1892) "История происхождения христианства" (т. 1-8, 1863-1883), Давида Фридриха Штрауса (1808-1874) "Жизнь Иисуса" (1864, 2-е изд.) и Эдуарда Рейсов (1844-1891), автора нового комментированного перевода Библии. 4* Речь идет о Владимире Григорьевиче Черткове. 5* Работа Ильи Яковлевича Гинцбурга (1859-1939) "Толстой, пишущий за столом" сделана с натуры в 1891 г. 6* Ваня Толстой умер в 1895 г. 7* Родители С. А. Толстой снимали дачу в Покровском-Стрешневе. Покровское-Глебово расположено рядом. 8* Байрейт - город в Баварии, связанный с именами композиторов Вагнера и Листа. В нем проходили знаменитые музыкальные фестивали. 9* Ошибка: драму "Сандра" писала Татьяна Львовна. 10* Шиллеровский театр в Берлине открыт в 1894 г. на средства акционерного общества. Директор театра Р. Левенфельд старался создать просветительный театр с дешевыми билетами и классическим репертуаром. 11* За Фрицем Рейтером (1810-1874) была слава рассказчика-юмориста. Возможно, Толстой был знаком лишь с его "Рассказами из 1813 года", печатавшимися в 1878 г. в "Русском вестнике" (No 5 и 7). 12* Христиан Фридрих Хеббель (Геббель) (1813-1863), драматург, поэт и прозаик. Книгу "Шварцвальдских деревенских рассказов" Бертольда Ауэрбаха (1812-1882) Толстой читал еще в 1856 г. 13* Толстой был в Риме в январе 1861 г. Сопровождавший его художник возможно, Сергей Иванов, брат Александра Иванова (см.: Маковицкий Д. П. Яснополянские записки, кн. 2, с. 9). 14* Толстой считал неудачной строку: "И молния грозно тебя обвивала..." в стихотворении Пушкина "Туча" (1835). 15* Михаил Александрович Дондуков-Корсаков (1794-1869) был с 1835 г. вице-президентом Академии наук. Толстой действительно часто посещал его дом в Брюсселе, но с французским философом Пьером Жозефом Прудоном (1809-1865) и с польским историком и революционером Иоахимом Лелевелем (1786-1861) он познакомился не в доме Дондукова-Корсакова. Он навестил их, имея рекомендации от Герцена. 16* Ошибка: Толстой из Лондона переехал в Брюссель. 17* Жозеф-Альбер де Сиркур (1801-1879), известный французский дипломат, в 1840-е годы приезжал в Россию. 18* Встречи с Александрой Андреевной Толстой (1817-1904) в Швейцарии относятся к первой поездке Толстого за границу в 1857 г. 19* Плаксин Сергей Иванович, автор сборника стихов "Голгофа" (Одесса, 1903) был в те годы мальчиком. 20* Толстой перешел с Владимиром Петровичем Боткиным (1837-1869) через перевал Мон-Сени в Италию 3 (15) июня 1857 г. 21* Графиня Александра Ильинична фон дер Остен-Сакен, родная сестра отца (1795-1841), была назначена опекуншей малолетних Толстых. Но главную роль в их воспитании играла Татьяна Александровна Ергольская (1792-1874). 22* Повесть "Хаджи-Мурат" задумана в 1896 г. 23* Левенфельд неточно пересказывает сюжетную канву будущего романа "Воскресение". 24* Первое публичное представление комедии "Плоды просвещения" состоялось в Туле 15 апреля 1890 г.
1899
"Новое время". He-фельетонист . У графа Л. Н. Толстого
К графу Л. Н. Толстому я делал визит не в первый раз. В прошлом году, прочитав в двух московских газетах "беседы" сотрудников с Толстым по поводу дела Дрейфуса и видя, что в одной газете граф Толстой говорит одно, а в другой совершенно противоположное, я решился проверить обоих "интервьюеров", из которых один, а может быть и оба вместе, оказывались истинными "сочинителями конца века", т. е., попросту говоря, Хлестаковыми и баронами Мюнхгаузенами первой степени. Так оно, кажется, и было. Граф Толстой в действительности говорил всем и каждому, что дело Дрейфуса лично ему мало знакомо, что вообще это дело чуждо русских людей и русского интеллигентного общества, что у нас у самих очень много неотложных и насущных вопросов и лучше разрешать их, чем заниматься посторонними, а, главное, почти неизвестными для нас делами. - Я обоим сотрудникам отвечал одно и то же, что повторяю и теперь, говорил Л. Н. - Откуда я могу знать, виновен или невиновен Дрейфус? По совести говоря, я этого не знаю. Меня спрашивают, хорошо или не хорошо поступил Золя, вступившись за Дрейфуса? Опять-таки я скажу свое: не знаю. Очень может быть, что это хорошо, а может быть, и вовсе нехорошо. - Но один интервьюер говорил утвердительно, что вы поступок Золя одобрили, а другой - что вы его осудили! - сказал я. - Кто из них ближе к истине? - Ни тот, ни другой, - сказал, засмеявшись, Л. Н. - Впрочем, помнится, я слегка склонился в ту сторону, что не дело писателя поднимать шум, но сейчас же оговорился и опять подтвердил свою полную некомпетентность в этом весьма сложном вопросе (*1*). Я вам могу сказать, что слова мои вообще так искажаются в газетном пересказе, что я бываю изумлен иногда, прочитав будто бы "свою" речь. Приезжал ко мне недавно один господин и попросил позволения напечатать нашу беседу. Я разрешил. Но слава богу, что этот визитер прислал мне свое писание на предварительный просмотр: боже мой, чего только не сочинил автор статьи! Я просто диву дался. Я, впрочем, поставил себе за правило: не протестовать, не опровергать, что бы про меня ни сочинили, чего бы ни напутали. Как-то, еще в шестидесятых годах, я по поводу одной литературной истории послал письмо в редакцию "Русского Вестника", желая разъяснить дело (*2*). Мое письмо появилось измененным, и потом на меня же возвели разные разности. С тех пор я дал себе слово не возражать, какой бы вздор ни вложили в приписанные мне речи. Так для меня лучше. - Но как же публика-то? - заметил я. - Ей не будет лучше, если ее введут в заблуждение. Граф Толстой засмеялся и сказал: - Ну, публике, конечно, не будет лучше! Этот разговор мы вели на улице. Л. Н. шел на Пречистенку, к знакомым, я его провожал. - Вы внушаете мне доверие, - сказал Л. Н. - Поэтому обращаюсь к вам с просьбой, которую прошу исполнить. Обещаете? Я только поклонился и спросил, в чем состоит просьба Л. Н. - Будьте добры, не печатайте нашей беседы. По крайней мере, не делайте этого скоро. Можно так сделать? Я немедленно обещал исполнить это легкое поручение и слово сдержал: целый год не напечатал ни строчки о разговоре с Л. Н. Толстым по делу Дрейфуса, хотя в то время этот разговор особенно мог бы пригодиться. Я бы и теперь не сказал ничего, но случилось так, что на этот раз сам Л. Н. Толстой просил меня написать по поводу новой газетной статейки, где Толстому приписаны такие фразы, автором которых он быть решительно не желает. Дело в том, что в одной из мелких московских газет "малой печати" недавно появилось еще интервью с графом Л. Н. Толстым, имевшее темой близящиеся торжества Пушкинского праздника. По словам интервьюера, выходит так, что будто бы граф Л. Н. Толстой против всякого торжества в честь Пушкина и говорил, что всего бы лучше почтить память поэта панихидой 26 мая, и только. Грешный человек, я усумнился в верности этих слов и решил, что газетный интервьюер, статья которого вообще написана впопыхах и бестолково, не мог всего запомнить и что-нибудь напутал. И я решил снова пойти к графу Толстому, чтобы разрешить мои недоумения. Я застал графа дома и начал рекомендоваться вновь, но Л. Н. протянул руку, сказав: - Да я вас отлично помню. Я читал ваш фельетон о духоборах... Прошу вас ко мне, я совершенно свободен. Поговорив об интересующем обоих нас предмете, я наконец достал газету, где была помещена недавняя "беседа" с Толстым, и спросил, верно ли в ней все сказанное автором? Толстой долго припоминал автора, потом мы вместе прочитали статью. - Интересно, интересно узнать, что-то я сказал? - говорил Л. Н придавая своему голосу юмористический оттенок. В конце концов вот что оказывается: да, Л. Н. Толстой против шума, помпы и трескучих речей, он не любит ничего подобного (оттого Л. Н. и склонялся к тому, что "подымать шум" Эмилю Золя, как писателю, может быть, и не следовало), но предложение заменить торжество праздника только одной панихидой 26 мая - этого Л. Н. Толстой никогда никому не говорил. Вообще он такой "программы" не составлял (*3*). - Автор это вообразил... что-нибудь спутал, ослышался! Ничего я такого и в уме не держал... - удивленно говорил Толстой. Я напомнил Л. Н что просьба его была исполнена, я не напечатал ни строки о нашем прошлогоднем свидании. Как поступить теперь? - А вот уж теперь, наоборот, я прошу вас исправить газетную ошибку! - живо сказал Толстой. - Пожалуйста, сделайте это. Вообще напишите, что из каждого моего намека и полунамека создаются целые периоды, теперь же прямо указано то, чего я решительно не говорил... Удивительно! Это не мои слова. Итак, узнав, что граф Л. Н. Толстой против всякой помпезности праздника, запомнив, что граф склонялся к мнению, что никакой шум ничего не прибавит к великому имени Пушкина, - газетный интервьюер все остальное приписал по ошибке. Не худо, однако, всем интервьюерам памятовать одно: точность прежде всего! Пусть это вышло случайно, но ни публике, ни графу Толстому, ни самой редакции того издания, где напечатаны неверные сведения, от этого не легче.
Комментарии
He-фельетонист. У графа Л. Н. Толстого. - Новое время, 1899, 1 (18) марта, No 8269. Псевдоним принадлежит писателю и журналисту Николаю Михайловичу Ежову (1862-1941). Ежов был у Толстого, по-видимому, 1 или 2 марта 1899 г. После публикации интервью, по просьбе издателя Суворина, Ежов вторично посетил Толстого 8 марта 1899 г. и передавал следующие слова писателя: "Ваш фельетон относительно пушкинского праздника и меня написан верно, я не могу возразить ни против единого слова" (см. Литературное наследство, т. 69, кн. 2, с. 319).
1* 5 февраля 1898 г. Т. Л. Толстая записала в дневнике слова отца, что "нам, русским, странно заступаться за Дрейфуса, человека ничем не замечательного, когда у нас столько исключительно хороших людей было повешено, сослано, заключено на всю жизнь в одиночные тюрьмы" (Сухотина-Толстая Т. Л. Дневник. М., 1979, с. 408). 2* Имеется в виду эпизод в декабре 1856 г., когда издатель "Русского вестника" М. Н. Катков, обиженный на И. С. Тургенева за его сотрудничество с "Современником", обвинил его в двуличии. Толстой написал опровержение в защиту Тургенева и просил его напечатать. "Катков, согласившийся выполнить мою просьбу, - рассказывал Толстой, - снабдил мой ответ такими комментариями, что я поспешил остановить публикацию своего письма, чтобы предотвратить их появление в печати" (Литературное наследство, т. 75, кн. 2, с. 66). 3* "Этого Толстой никогда не говорил и не мог сказать, потому что Толстой не поп и не ханжа", - комментировал Ежов приписанные Толстому слова о "панихиде" в письме от 3 марта 1899 г. А. С. Суворину (Литературное наследство, т. 69, кн. 2, с. 320).
"Россия". Сергей Печорин . Беседа с Л. Н. Толстым
Москва, 7 мая
Вот как я виделся с графом Л. Толстым и о чем с ним говорил по поводу голодного бедствия. Так как я не интервьюер и интервьюерских пасов и вольтов совершенно не знаю, то мне предстояло либо промямлить казенный разговор, из которого никакого толку не выйдет, раз нет "вопросов", либо... либо говорить по душе, без программы. К графу Толстому я поехал попросту, как к человеку огромного ума, опыта и авторитета, стоящего, кроме того, очень близко к делу продовольствования бедствующего населения, потому что к нему стекаются всякие пожертвования на голодающих. Граф Толстой, к которому у меня, кстати, было письмо от А. В. Амфитеатрова (*1*), мог помочь мне, во-первых, ответить на многие ужасные для моего сознания и моей совести "почему", а во-вторых, дать ценные указания для моих дальнейших странствований по голодающим местам. Живет граф Толстой очень далеко от центра города, в Хамовниках, и ехать туда на худшем во вселенной московском извозчике истинная каторга. Дорога идет с горы на гору, мостовая из огромных булыжников, колеса дребезжат, параличная лошадь, которую неустанно порет идиотический, ободранный извозчик, храпит и стонет, зловонная пыль доводит вас до удушья и судорог, словом, от Кремля до Хамовников путешествовать не весело. Зато в Хамовниках - тишина, больше юной зелени, меньше толчеи. Тут легче думать и работать. Был я у графа Толстого в первый раз и был изумлен простотой и, если хотите, запущенностью обстановки, в которой он живет. Правда, графа я застал "на отлете": комнаты потеряли жилой вид, мебель в чехлах сдвинута в кучу, везде разгром, так хорошо известный семейным людям, вынужденным кочевать. Мне пришлось подождать графа изрядно, потому что он работал у себя в кабинете. За это время я имел возможность разглядеть висящие на стене портреты графа в разных видах и стоящие бюсты. Я приготовился встретиться с мощным "великим стариком", к словам которого прислушивается весь мир. Я сидел в пустой, разрушенной гостиной. Вдруг в смежном зале послышались поспешные, быстрые шаги. Я не успел встать, обернуться, как передо мной был старик - нет, я скажу "старичок" - это теплее и ближе к правде. Была на нем блуза, потом остальное, как у всех "господ". С первого же взгляда я убедился, что и живописцы, и скульпторы, и даже фотографы безбожно лгут. Они представляют Толстого чересчур массивным, большим; рука об руку с ними работает воображение тех, кто видел не живого, а отраженного Толстого, с его гением и с его мировой славой. Толстой - вовсе не огромный Толстой, а сгорбленный летами и трудом старец, хороший старик, великий и хороший старик... Я уж не знаю, как это сказать. Но живописцы и скульпторы лгут. Подвижен он удивительно. Особого огня в его глазах я не усмотрел, но видел в них, увы, боязнь перед интервьюерами, которые с невероятной наглостью оболгали, облыгают и будут облыгать великого писателя до бесконечности. Я успокоил его, что не интервьюер, а хочу по душе поговорить с ним о насущно важном деле и просить его помощи, которая мне существенно необходима. Мы уселись у столика в гостиной в опустевшем доме. Я заикнулся о голоде. Лев Николаевич заволновался: - Голод, голод! Заладили все - голод! И как это нехорошо: одни сделали голод предметом аферы, другие - орудием агитации против земства, того, другого... Какой же может быть, скажите вы мне, неурожай, когда пуд хлеба стоит шестьдесят-семьдесят копеек?! При такой дешевизне говорить о недороде?! В нынешнем году неурожай ничуть не страшнее неурожая прошлых годов, а если теперь мужик бедствует ужасно, то надо искать здесь другую причину. Надо смотреть, что было в прошлых годах, каково было тогда благосостояние мужика. Ведь нынешние несчастия - прямое последствие и логический вывод из обстоятельств прошлых лет. Мужицкое хозяйство вконец разорено, мужик затаскан, затравлен, забит, запутан в долгах... У него руки опускаются. Возьмите вы организм, который тощал в продолжение целого ряда лет... Что же вы удивляетесь, если человек наконец свалился с ног? Вот газеты: вместо того чтобы играть на нервах публики, лучше бы они занялись исследованием настоящей причины бедствия. Она лежит в полном расстройстве крестьянского хозяйства, в подорванности его экономического благосостояния. Ни общество, ни государство вовсе не должны кормить мужика, который сам кормит и государство, и общество. Дайте мужику стать на ноги, передохнуть, оправиться, взяться за правильную работу. Мужик вовсе не ленив от природы. Он вам все тогда отдаст. Что касается до помощи теперь, в настоящие дни, то она, конечно, желательна и даже необходима, но, по существу, совсем не годится, чтобы генералы кормили мужика. Рациональнее всего помогать путем организации столовых. Денег давать в руки мужику не след: либо он их спрячет, либо начнутся нежелательные явления на почве корыстолюбия. Больше всего нуждается в помощи теперь Казанская губерния, где почти ничего дельного не организовано. Да там и людей нет, некому дело делать. На Казанскую губернию следует обратить особое внимание. В Самарской губернии и люди есть, и пожертвования туда стекаются. Там главные дыры заткнуты (*2*). - А цинга? - Что ж цинга? Вот я знаю, что, например, в Самарской губернии в Бузулукском уезде в деревне Мурачина, в Каралыхе мрет башкирское население. Но ведь башкирцы вот уже тридцать лет как буквально вымирают в силу многих условий. Они как бы обречены на гибель... Мрут от цинги сильно, конечно... Крестьяне значительно меньше. Вот, кстати, наши доктора уверяют, что цинга не заразительна. Они сами не знают, что говорят, но им придется с этим вопросом считаться. У меня есть знакомая барышня, вполне здоровая, обеспеченная, - чего кажется? Поехала в цинготную местность - и заразилась цингой... десны загнили, зубы выпали... Вот вы и говорите про эпидемию и не эпидемию... Граф настоятельно советовал мне обратить особое внимание на связь бедствий нынешнего года с условиями экономического быта крестьянства в годы прошлый и позапрошлый. Он дал также несколько адресов в Казань, к местным деятелям.
Комментарии
Сергей Печорин . Беседа с Л. Н. Толстым. - Россия, 1899, 10 (23) мая, No 13. Сергей Александрович Сафонов (1879-1904), писавший под псевдонимом Сергей Печорин, поэт, журналист. "Беседа с Л. Н. Толстым" - вторая статья в печатавшемся им цикле "Письма о голодных". Голод, охвативший в 1898-1899 гг. ряд губерний России, в особенности Поволжье, вызвал заметные отклики в печати. По примеру прошлых голодных лет Толстой получал с разных сторон пожертвования в помощь голодающим и организовывал их распределение.
1* Александр Валентинович Амфитеатров (1862-1938) совместно с В. М. Дорошевичем издавал с 1899 г. газету "Россия", которую представлял автор интервью. 2* Внимание пожертвователей к Самарской губернии объяснялось, в частности, публикацией Толстым в "Русских ведомостях" (1899, 4 марта, No 62) письма к нему А. С. Пругавина о голоде в этом районе.
1900
"Русский листок". С. Орлицкий . У графа Л. Н. Толстого
Быть в Риме и не видеть Папы, жить в Москве и не побывать у графа Льва Николаевича Толстого в равной степени непозволительно для писателя. Так мне по крайней мере казалось. Равнодушие москвичей к тому, что среди них живет один из величайших русских людей, просто поражало меня, особенно на первых порах, когда я переехал в Москву на жительство. Но такова уж московская складка. Для незнакомых с Москвою я должен сказать, что великий писатель живет в Хамовниках в собственном доме. Хамовники - отдаленная часть города, по соседству с пустынным Девичьем полем. Воздух здесь чище, чем в центральных частях столицы; переулки малолюдны, и, если так можно выразиться, идиллическая тишина царит в похожих на уездный городок Хамовниках. Популярность графа Толстого в этой части города чрезвычайно велика: и дом, и самого графа все знают. - Это вы ищете дом нашего графа? - радостно улыбаясь, отвечали на мои расспросы, начиная с половины Остоженки. - Да граф прошел тут сейчас. Гулять, видно, отправился. Было четыре часа пополудни. Мороз окреп до 20°, и, признаться, я не поверил, чтобы в этакий холод семидесятилетний старик пошел гулять. Но дело именно было так. Когда я позвонил у подъезда двухэтажного дома графа Толстого, лакей объявил, что действительно граф сейчас только отправился погулять... Пришлось отдать визитную карточку и книгу мою ("Далекие годы"), с которою я хотел познакомить графа, и просить доложить графине: когда я могу видеть ее мужа? Мне был назначен прием в восемь часов вечера. По утрам Лев Николаевич никого не принимает, так как это время у него занято работой. Несмотря ни недавнюю тяжелую болезнь, он не перестает трудиться, только стал принимать желающих его видеть гораздо реже.
* * *
Надо ли говорить, что в назначенный час я был снова в пустынных Хамовниках, несмотря на усилившийся мороз и прямо как ножом резавший ветер. Наконец-то я очутился в жилище человека - последнего уже, отсталого из тех великанов, которые, после Пушкина, преемственно создавали русскую литературу. Мое волнение, несмотря на мои уже преклонные годы, понятно будет всякому, любящему родное искусство. Я думал: пройдет немного минут, и вот я увижу автора "Войны и мира" и десятка других хороших книг, увижу этого философа и беллетриста - волшебника, заставившего нас столько перечувствовать! Ничто не могло быть для меня маловажным из того, что я увидел в жилище Льва Николаевича Толстого. И я внимательно осмотрел тесную, простенькую переднюю и ступени деревянной лестницы, покрытые ковром, ведущие во второй этаж, куда меня пригласили и сказали подождать в маленьком кабинете выхода графа, отдыхавшего после обеда. Я до этого времени никогда не видел Л. Н. И когда он вошел, я был озадачен и удивлен: на свои последние портреты он походит очень мало. Его изображают почти крестьянином, а у него лицо интеллигентное; нет и бороды до пояса. Предо мною стоял высокий, худой старик, с лицом морщинистым и болезненным, с белою бородою. Но глаза - глаза на этом старом лице были совершенно молодые. Мне сейчас же припомнился из романа "Война и мир" старый князь Болконский с такими же молодыми, зоркими глазами на дряхлом лице. Но в противоположность Болконскому создатель этого типа, граф Толстой, был приветлив и любезен. Он пригласил меня сесть, и мы начали беседу. - Вы пишете в газетах, - заметил он, улыбаясь добродушно, - а я вас принял не за интервьюера, а за простого посетителя. Вот и нехорошо выйдет... - Да почему же, граф! Он усмехнулся еще добродушнее и прибавил: - Все у меня интервьюеры выпытывают, исповедуют меня. Не остережешься, что-нибудь скажешь - сейчас напечатают. Не то чтобы это мне вредило, но... знаете... интервьюеры частенько мне приписывают то, о чем и речи вовсе не было. Я поспешил заявить, что ничего лишнего, никакой "отсебятины" не позволю себе включить в нашу беседу, но прошу дозволения напечатать сущность наших разговоров.
* * *
- Здоровье мое, - сказал, все так же добродушно улыбаясь, Толстой, теперь нехорошо. Близко к развязке... Но меня это не тревожит: я сам охотно иду навстречу неизбежному... Как-то сделалось на сердце холодно от этих слов. Но, конечно, было бы и неловко, и банально говорить этому мужественному борцу какие-либо обычные в подобных случаях утешения. Я спросил только: какие новые работы задумал Лев Николаевич? - Пока ничего сказать не могу об этих новых работах. Ничего еще не определилось, хотя по привычке я работаю... Мы заговорили о последнем его романе "Воскресение" и об основных идеях этого творения. - В этом сочинении несколько руководящих идей, - заметил Толстой. - В нем я пытался выразить то, что давно уже занимало меня; хотел изобразить несколько родов любви: возвышенную, плотскую и любовь еще высшего сорта, облагораживающую человека; в ней-то - в этой последней любви - и есть воскресение. Я доволен этим романом, так как высказал в нем то, что занимало меня уже давно. - Но с помещением "Воскресения" в "Ниве", подцензурном издании, вам, вероятно, встретились большие затруднения? На этот вопрос Л. Н. ответил утвердительно: затруднения и хлопоты были велики (*1*), зато и круг читателей оказался огромным. О своих работах граф говорил вообще неохотно, но, едва речь зашла о Трансваале и англо-трансваальской войне (*2*), великий старик оживился: глаза его заблестели. - Знаете ли, до чего я доходил, - сказал он. - Теперь этого уже нет; я превозмог себя... Утром, взяв в руки газету, я страстно желал всякий раз прочесть, что буры побили англичан. Эта война - величайшее безрассудство наших дней. Как?! Две высокоцивилизованные нации - голландцы и англичане истребляют друг друга; Англия, страна, гордившаяся титулом свободной страны, пытается раздавить малочисленных буров, не сделавших англичанам ни малейшего вреда. Это что-то непонятное, невероятное!.. - Знаете, на что это безумное нападение похоже? - заметил после небольшой паузы Лев Николаевич. - Это то же самое, если бы мы с вами, люди уже старые, вдруг поехали к цыганам в "Стрельну", утратив всякий стыд. И эта бойня, заметьте, совершается после гаагской конференции, так нашумевшей (*3*). Трансваальская война - знаменье нашего времени, но печальное знамение, говорящее, что миром управляет бездушное торгашество... - Граф, помолчав, добавил: - Из Трансвааля мне пишет один мой знакомый, находящийся теперь там, а потому обстоятельства тамошние мне хороши известны (*4*). Из приведенных слов читатель поймет, не только на чьей стороне в споре Трансвааля с Англией находятся симпатии гениального мыслителя нашего, но и то, как до сих пор много сохранилось огня в этом замечательном человеке.
* * *
Я перевел разговор на предметы более близкие: на упадок театра, как по части репертуара, так и исполнителей. Речь графа Толстого сделалась спокойнее, но лилась с прежнею плавностью и обилием метких, блестящих выражений. - Техника в наше время, - говорил он, - во всех родах искусства доведена до замечательного совершенства. Но это еще не все, что нужно искусству. Я не был в Общедоступно-Художественном театре. Говорят, там постановка совершенна. Талантливых исполнителей, однако, не видно; пьес хороших тоже нет. И так везде! На внешности, на технике все и остановилось. Возьмите Достоевского. По своей технике он ниже всякой критики, но он не только нам, русским, но всей Европе открыл целый новый мир. Техника вовсе не главное дело, как теперь думают. Возьмите современные пьесы... Прокричали Ибсена. Я прочел его последнюю драму "Как мы, мертвые, пробуждаемся". - Ну и как вы нашли ее? - не утерпел я спросить. - Да это бог знает что! Какой-то бред! Вообразите себе: у него герой, художник-скульптор, ищет правды, жена его тоже ищет правды, сводит с ума нескольких, в том числе русского, и после этих подвигов возвращается к мужу, и художник с нею идет на какую-то гору, чтобы жить ближе к правде. Разве это жизнь?! Разве это характеры?! Где тут драма, в этом декадентском сумбуре?! Тридцать, сорок лет тому назад на драму, подобную ибсеновской фантасмагории, вероятно, какой-нибудь фельетонист написал бы ядовитую пародию, посмеялся бы - и все бы этим ограничилось. Теперь, напротив, ей придадут значение, переведут, поставят на нескольких сценах... Как же можно после этого говорить о серьезных задачах нашего театра. Их нет, но они были... Но тогда был и театр, и пьесы, и исполнители, а теперь налицо одна техника. - Литературу поглотили газеты, - продолжал Лев Николаевич. - Но и газеты и журналы ныне перестали уже быть литературным делом, а сделались азартною игрою. Вопрос уже не в том: как издавать? Чему служить? Что проповедовать? А в том, как выиграть приз, обогатиться... Между азартными игроками в карты или на скачках трудно и немыслимо даже искать серьезных стремлений и нравственных целей. Литература, превратившаяся в азартную игру, тоже не может быть богата идеалами и нравственными целями... По поводу близкого тридцатилетия со дня смерти Герцена Лев Николаевич сердечно и с задушевною теплотой заговорил об этом крупном писателе. Герцен, по мнению Л. Н., первый уразумел у нас и художественную, и общественную правду. Очень жаль, что его идеи изъяты, так сказать, из обращения, в некоторых из них много света и истины, и из них люди нашего времени многому бы могли научиться. Лев Николаевич Толстой лично знал Герцена, и до сего дня считает его крупным деятелем в сфере русской мысли. Софьи Ковалевской, о которой я его спросил, он не знал и совсем отказался говорить об ее деятельности. Последний вопрос, мною поставленный, касался замечательного открытия Мечникова (*5*). Я полагал, что граф, как человек старый и больной, очень заинтересован решением задачи продлить человеческую жизнь. Но этого не оказалось. Он только сказал, что об открытии Мечникова слишком много все говорят, тогда как это дело темное и определенного покуда ничего нет. - И нужна ли еще человечеству эта удвоенная и утроенная жизнь? - задумчиво сказал Толстой. При этом я вспомнил его слова при начале нашей беседы: что он спокойно и даже охотно идет навстречу неизбежному... Мечниковское открытие далеко не кажется Л. Н. таким значительным и важным. Как ни старайся продлить жизнь, но неизбежное придет... В десять часов я распростился с графом Толстым и был при этом представлен графине Софье Андреевне. В противоположность мужу, это еще почти молодая, величественная и очень приятная женщина. У Толстых, в день моего посещения, пребывал петербургский гость Владимир Васильевич Стасов (*6*), и поэтому Лев Николаевич извинился, что должен был сократить нашу беседу.
Комментарии
С. Орлицкий. У графа Л. Н. Толстого. - Русский листок, 1900, 8 января, No 8. С. Орлицкий - псевдоним Станислава Станиславовича Окрейца (1834-?), писателя и журналиста.
1* Цензурные изъятия коснулись при первой публикации десятков глав. Три главы, в том числе глава о богослужении в тюремной церкви, были выброшены совсем. 2* В англо-бурской войне 1899-1902 гг. против Англии, защищавшей свои империалистические интересы, воевали Трансвааль и Оранжевая республика буров. 3* Гаагская мирная конференция, проходившая с 18 мая до конца июля 1899 г. - многосторонняя международная встреча, пытавшаяся установить порядок мирного разрешения межгосударственных споров. "Гаагская мирная конференция, - писал Толстой в телеграмме газете "Нью-Йорк Уорлд", - есть только отвратительное проявление христианского лицемерия" (т. 72, с. 117). 4* Из Трансвааля писал Толстому журналист Уильям X. Причард (см.: Литературное наследство, т. 75, кн. 1, с. 481). О событиях в Южной Африке Толстой переписывался также с Григорием Михайловичем Волконским (1864-1912), внуком декабриста С. Г. Волконского. 5* Известный русский биолог И. И. Мечников (1845-1916) выдвинул свою теорию старения и смерти, согласно которой причиной старения являются яды, выделяемые микроорганизмами, в частности в кишечной флоре, и рекомендовал в целях борьбы со старостью определенные гигиенические меры и режим питания. 6* В. В. Стасов был у Толстого в Москве 5-8 января 1900 г. Таким образом, в один из этих дней взято и интервью С. Орлицкого.
"Новости дня". Н. Нильский . Прогулка с Л. Н. Толстым
На днях мне выпал на долю счастливый случае сопровождать Л. Н. Толстого во время его прогулки по Москве и выслушать от него несколько замечаний по различным вопросам, интересным уже потому, что они были высказаны одним из самых выдающихся людей нашего времени. Сознаюсь, может быть, и не следовало бы очень утруждать его разговором; но уж слишком было велико искушение для газетного хроникера, чтоб он мог отказаться от беседы с знаменитым русским мыслителем... Естественно, прежде всего разговор коснулся здоровья Л. Н. - Поправляюсь теперь, чувствую себя хорошо, - сказал он. - Только вот слабость беспокоит немного. Мне пришлось сказать Л. Н. о газетных сообщениях о его болезни и о том, что правильных бюллетеней, к огорчению публики, в газетах не появлялось. Только впоследствии сведениями о состоянии здоровья Л. Н. делился с газетами молодой врач, лечивший знаменитого писателя (*1*). Небезынтересно одно замечание Л. Н. по адресу медицины, характеризующее его отношение к этой науке, известное, впрочем, по его сочинениям и не изменившееся теперь после болезни. Хваля этого врача, он, между прочим, заметил: - Да, да, это прекрасный человек, очень дельный, хороший врач; он все знает, чему учит медицина... Только сама медицина-то ничего не знает, - с усмешкой добавил он. - Говорят, вам прежде всего была прописана мясная пища для усиления питания... - Я не изменил своего вегетарианского стола, да и странно было бы из эгоистических целей менять мои убеждения, крайние убеждения. Не имея какого-либо определенного плана, я позволил себе касаться в разговоре с писателем вопросов, мало связанных меж собой. Времени было немного, и я торопился; беседа поэтому вышла несколько мозаичной, если можно так выразиться. - Это неверно, что я работаю теперь над новой вещью из народной жизни, продолжал он. - Правда, в беседах своих со знакомыми и близкими я не раз высказывал желание написать что-нибудь в этом роде, но еще ничего не начал. Чувствую склонность писать для народа, тем более что это мне всегда труднее дается, а следовательно, работа эта лучше, так как на нее тратится более сил. Роман пишешь легко, с удовольствием. Но сочинение для народа требует упорного труда, долгого размышления, а потому и кажется мне более ценным. "Воскресение" Л. Н. относит к разряду "дурного" искусства, не "всеобщего". - Да, да, - еще раз повторил Л. Н - "Воскресение" относится к этому роду искусства и написано подобно прежним моим романам; написано по старой привычке, так сказать - по инерции. В это время дорогу нам пересекла партия молодых деревенских парней, в полушубках, с узелками, бодро шагавших рядами по направлению от Охотного ряда, вверх по Тверской. - Какой губернии? - крикнул им Л. Н. - Вологодской! - Бедняги! - тихо заметил он. Через минуту, сперва всячески извинившись за смелость, я рискнул предложить великому писателю несколько щекотливый вопрос о чувстве того удовлетворения, которое он должен испытывать теперь благодаря своей всемирной славе. - Приятное здесь, пожалуй, есть - в том, что сознаешь тщету всего этого... А правда, в газетах иногда попадаются похвалы мне крайне несправедливые, преувеличенные даже до неприличия... Это неприятно действует на самолюбие, равно как несправедливые нападки. Я газет ранее не читал: воздерживался, как воздерживаюсь от курения и прочего. Только вот во время болезни опять начал. - Кроме того, - продолжал он, - при отсутствии удовлетворения, ощущаешь еще какую-то тяжесть, чувствуешь некоторую ответственность за себя... Как бы это сказать? - уподобляешься человеку на корабле, в руках которого находится рупор. Нельзя же в этот рупор говорить глупости... Известность не может принести удовлетворения, когда есть иные, высшие стремления, чем слава. В этом направлении существует три ступени. Первая ступень - удовлетворение похоти. Но ведь похоть такова, что чем больше удовлетворяешь, тем больше она развивается, и тем меньше представляется возможности удовлетворить ее. Вторая ступень - слава: в стремлении к ней похоть отступает на задний план, удовлетворяется попутно. Наконец, третья ступень - это сознание исполненного долга, то есть то, что я называю служением богу и исполнением его воли. Третья ступень - высшая ступень; тогда уже стремление к удовлетворению жажды славы отступает на задний план перед исполнением своего долга. В самом деле, не для того же я родился на свет, чтоб меня хвалили. Возвышение до сознания исполнения воли бога - вот истинное удовлетворение. - Кстати, - заметил через минуту он, - говорят, составляются целые колонии и общества "толстовцев". Однако они имеют мало общего с моими воззрениями, и, таким образом, их ошибочно называют толстовцами. На примере это будет так: представим себе кольцо для ключей (он соединил концы пальцев указательного и большого, изобразив таким образом кольцо); положим, один ключ через отверстие идет на кольцо и затем обогнул весь круг и снова очутился около отверстия, через которое вдевают ключи. Всякий новый ключ, который захотят вдеть, но лишь введут в отверстие, будет, видимо, близок к первому, находясь рядом с ним, между тем расстояние, отделяющее их, будет громадно: первый ключ обошел весь круг, тогда как второй - едва только надет. Я хочу этим только сказать, что близость толстовцев ко мне в этом случае только кажущаяся. Интересны в последующем разговоре были замечания относительно искусства, музыки особенно, о которой он так много писал. - Удивительно! - говорил Л. Н. - Приведи мужика в Третьяковскую галерею он много поймет из того, что там увидит; даже прочитав роман, он более или менее поймет, разберется в нем; так было с одним из деревенских простых людей, прочитавшим мое "Воскресение". Но музыка, как это ни странно, совершенно непонятна народу. Даже Шопен, который проще других, чужд ему. "Шум, - говорит, - какой-то, и больше ничего". Я уже не беру Вагнера или новейших композиторов. О романсах, в которых восхваляется любовь и страдания от неудовлетворенных желаний, он сказал: - Как только такие романсы могут допускаться к исполнению в семейных домах, да еще молодыми девушками? Ведь если бы кто сказал словами в разговоре то, о чем поется в романсах, ведь такого человека вывели бы вон... В ответ на мои слова о том, что сочинение "Что такое искусство?" находит много почитателей даже среди жрецов искусства, Л. Н. сказал: - Очень приятно, очень приятно. Вот мы только что говорили со Стороженко (*2*) о том удивительном развитии техники в искусстве, которое замечается теперь. За последнее время она сделала такие невероятные, изумительные успехи, что дошла действительно до совершенства. Зато, наоборот, содержание в теперешних произведениях искусства, во всех его родах, упало до минимума, часто - положительно доходит до бессмыслицы. Все эти декадентские сочинения, картины и прочее, наилучшим образом свидетельствуют об упадке... Возьмите этот "Потонувший колокол" (*3*), наконец - новое произведение Ибсена "Когда мы, мертвые, воскресаем!" (*4*). Я недавно прочел его; это нечто удивительное. Бог знает до чего дошел здесь Ибсен! Мне хотелось бы, - вдруг добавил он, - все это видеть на сцене - и "Потонувший колокол", и пьесу Ибсена... Позднее я узнал, что Л. Н. уже выразил желание администрации Художественно-общедоступного театра посмотреть на его сцене "Чайку", "Дядю Ваню" и "Одиноких" (*5*). - Хвалят "Ганнеле", - сказал я. - Я не видел этой пьесы, я только читал ее; дочь же моя была на "Ганнеле" и рассказывала... Мне не понравилось. У Гауптмана есть одно замечательное произведение, - с одушевлением заговорил Л. Н. - это "Ткачи". Достоинств у этой пьесы много; во-первых, полное отсутствие любовных сцен, во-вторых, героем является не отдельное какое-либо лицо, а целый народ. Пьеса эта замечательная, одно из самых выдающихся драматических произведений. - Да, символизм, - вернулся Л. Н. снова к прежнему разговору, - охватывает литературу все более и более; захватил он и Ибсена. Трудно противостоять этому течению... Даже я иногда чувствую какое-то невольное желание написать что-нибудь символическое... Я, конечно, устою, я окреп в своих убеждениях, сложившихся под влиянием долгих размышлений... Молодое же писательское поколение легко поддается соблазну. Удивительно, что сталось с Ибсеном. Затем Л. Н. поинтересовался моим занятием, т. е. занятием газетного хроникера. Подумав, он сказал: - А ведь это дело хорошее и интересное. Благодаря ему, что случилось в одной части города, становится известным в других частях; что случилось в городе - становится известным в России, в Европе... Дело полезное сообщать; оно способствует общению людей между собою... Мы находились на Пречистенке. Скоро подошла конка, на которую намеревался сесть Л. Н. - Вот поднимусь в горку - там и сяду! Казалось, он жалел лошадей, не желая садиться ранее, чем они поднимутся в гору. Когда конка была близка, мы расстались. Я смотрел с удивлением и радостью, как Л. Н. проворно, "по-молодому", на полном ходу вскочил на подножку вагона, несмотря на то что в руках его была корзиночка с только что купленными куриными яйцами, а в кармане находилась бутылка с виноградным соком. На площадке вагона была масса народу, так что Л. Н. долго пришлось стоять на подножке, пока пассажиры не потеснились и не дали ему места. Узнали ли они нового пассажира, одетого в пальто с меховым воротником, в валеные калоши, в серую войлочную шапку, с лицом, украшающим теперь многочисленные витрины? Во время прогулки Л. Н. я все время старался наблюдать, какое впечатление он производит на встречных. За редким исключением, публика не узнавала писателя, или по рассеянности, или по незнанию. Только около университета какой-то господин забежал вперед и особенно значительно всматривался в лицо писателя, очевидно, обрадовавшись такой встрече. Напротив, когда мы проходили по тротуару вдоль стены манежа, шедшая нам навстречу публика с окончившегося дневного гулянья положительно не узнавала Толстого. Что касается самого Л. Н то он, проходя по улицам, насколько это я мог заметить, зорким взглядом следил за всем, что делалось вокруг, и, кажется, он не пропустил ни одного лица, не оглядев его. Между разговором он вдруг, как бы про себя, делал замечания по адресу прохожих, извозчика и пр. Видно, что уличная жизнь не ускользает во всех мелочах от взгляда писателя. Во время прогулки Л. Н. не пропустил ни одного нищего без того, чтобы не подать ему. Когда мы проходили мимо Охотного ряда, Л. Н. зашел в лавку купить яиц. - Единственно, что разрешаю себе теперь после болезни. В заключение добавлю, что ходит Лев Николаевич бодрой, легкой походкой, как молодой, ходит быстро и, очевидно, почти не устает.