ГЛАВА VI. ХАРАКТЕР И ВОЗЗРЕНИЯ ПЕСТАЛОЦЦИ

Характер Песталоцци. – Отзыв Риттера. – Всепроникающая любовь Песталоцци. – Песталоцци и дети. – Песталоцци и современное ему общество. – Педагогические воззрения. – Критика старой системы. – Задачи народного образования. – Искусство воспитания. – Домашнее воспитание и обучение. – Основной принцип обучения и воспитания. – Приемы и задачи преподавания. – Крайности теории. – Песталоцци как учитель-практик. – Общее значение Песталоцци


Предыдущее изложение фактов жизни Песталоцци уже знакомит читателя как с характером этой своеобразной, совершенно выходящей из обычных рамок, личности, так и, в общих чертах, с воззрениями великого педагога. В настоящей главе мы лишь попытаемся соединить вместе и изложить несколько подробнее то, о чем урывками говорилось по этому поводу на предыдущих страницах.

В одном из своих автобиографических сочинений Песталоцци характеризует себя следующими словами:

“Весь свет казался мне таким же добродушным и доверчивым, как моя собственная личность. Естественным последствием этого было то, что с самой юности я делался жертвой всякого, кто хотел надо мною посмеяться. По своей природе я никогда не мог думать о ком-нибудь дурно, пока сам в этом не убеждался и не терпел от этого ущерба. Доверяя другим людям более чем должно, я и к себе был слишком доверчив, предполагая в себе больше сил, чем имел на самом деле”.

Нет сомнения, что такая характеристика была в значительной мере несправедлива. Едва ли Песталоцци можно упрекнуть хотя бы малейшим образом в самомнении, так как его нравственные и умственные силы давали ему право думать о себе гораздо лучше, нежели он думал обыкновенно, смотря на себя как на очень заурядного человека. Точно так же следует признать, что опыт не делал Песталоцци менее доверчивым к кому бы то ни было и не заставлял изменять о ком-либо хорошее мнение на дурное. Характерный пример бесконечной доверчивости представляет отношение Песталоцци к Шмидту. Песталоцци не раз убеждался в недобросовестности Шмидта во время его заведования хозяйством Ивердонского института – и, тем не менее, Шмидт продолжал пользоваться прежними доверием и любовью Песталоцци. Затем Шмидт покидает институт, возбуждает против Песталоцци процесс, основанный на подлогах, и печатает относительно Ивердонского института гнусный пасквиль под названием “Воспитательное заведение, составляющее позор для человечества”. И после этого Песталоцци не может вырвать из своего сердца образ своего бывшего ученика, и на злобу и ненависть его отвечает любовью и словами примирения. Шмидт возвращается, делает все, что от него зависит, чтобы погубить институт, и снова уходит; Песталоцци и после этого продолжает относиться к Шмидту хорошо, и в последние два года своей жизни снова сближается с этим двуличным человеком. Отношение Песталоцци к людям вроде Шмидта объясняется полным отсутствием у него способности ненавидеть, быть озлобленным, мстить. Это был избыток любви и чрезмерного развития уважения к человеку, к его душе, не допускавший и возможности видеть людей в их действительном, непривлекательном виде. Неисправимый добряк до могилы судил о людях по себе.

Один биограф характеризовал эту основную черту характера Песталоцци в следующих восторженных выражениях, которые мы приводим целиком:

“Такого бескорыстного, чуждого всякой лжи и притворства, такого безгранично, всецело преданного делу народного образования, с запасом какой-то лихорадочной деятельности человека еще свет не создавал. Едва ли найдется другой человек, сердце которого было бы таким богатым источником любви, как сердце Песталоцци. Эта любовь была его существенной жизненной потребностью, управлявшею всеми его действиями и стремлениями. Редко кто так бескорыстно, так горячо любил свое отечество, как Песталоцци, редко кто с такою глубокою грустью, с такою жгучею болью в сердце смотрел на недуги времени; немногие были столь откровенны и прямы во всех своих поступках и действиях”…

Эти особенности характера Песталоцци производили чарующее впечатление на всех, кто имел случай познакомиться с ним, всмотреться в него. По этому поводу мы приводим слова человека, меньше всего склонного к поверхностным увлечениям, – знаменитого географа Риттера. Посетив Ивердонский институт, Риттер писал по поводу этого посещения:

“Мое сердечное желание увидеть борца и мученика за правду удалось мне. И больше чем удалось, потому что я успел приобрести его расположение и возвращаюсь с согретым сердцем в обычно холодную жизнь. Благодарю тебя, – обращается затем Риттер к Песталоцци, – за твою любовь. Она научила меня любить теплее и чище; она закалила меня для житейской борьбы, которую должен вести всякий, для кого жизнь предпочтительнее смерти. В твоей любви я познал истинную христианскую любовь, которою согревается мир точно так, как освещается идеей”…

Можно сказать, что распространение идей Песталоцци в такой же мере обусловлено благородными качествами его личности, в какой и внутренним достоинством этих идей. Они заимствовались публикой столько же из книг, сколько из личных бесед с Песталоцци, и второй путь, при том громадном влиянии, какое оказывала личность Песталоцци на всех вступивших с ним в общение, – оказывался, без сомнения, более прочным.

Но где особенно ярко выражались благороднейшие качества Песталоцци – так это в его отношении к бедным и в особенности к детям. До конца своих дней он остался неисправимым “мечтателем”, который не мог примириться с существованием нищеты. Главным мотивом деятельности всей его жизни было именно желание если не уничтожить, то хоть ослабить эту ужасную нищету. Он сам ясно сознавал, что именно таким было основное его побуждение к деятельности. Вот его слова по этому поводу:

“Я терпел то, что терпел народ, и народ казался мне тем, чем он действительно был и чем он не казался никому более. Я целые годы просидел, как сова среди дневных птиц. То, что никого не обманывало, меня обманывало всегда; зато меня не обманывало то, что обманывало всех. Посреди язвительного смеха отвергавших меня людей, среди их иронических восклицаний: “Бедняк! ты меньше последнего поденщика в состоянии помочь себе, и воображаешь, что можешь помочь народу!” – среди этих насмешливых, едких восклицаний, которые я слышал из всех уст, – мое взволнованное сердце не уставало стремиться к одной цели – закрыть источник нищеты, погруженным в который я видел народ”.

Истинное царство Песталоцци было среди детей. Его любовь к детям не знала предела. В Нейгофе, Станце, Бургдорфе и Ивердоне – везде он отдается детям всей своей душою. Мы видели, что делал Песталоцци ради детей в Нейгофе и Станце! Эти подобранные с большой дороги бродяжки – грязные, чесоточные, ленивые, испорченные – заменяли для Песталоцци весь мир: он весь отдавался служению этим несчастным, на которых большинство из нас не в состоянии даже взглянуть без отвращения. Здесь Песталоцци наглядно показал, чем должен быть истинный воспитатель, к какому самоотвержению он должен быть способен. Вместе с тем он показал, как много можно сделать с душою ребенка, как могущественно влияние на нее истинной любви. Мы видели, каких чудес он достигал в Нейгофе и Станце единственно тем, что весь отдавался детям и заставлял невольно любить себя даже наиболее испорченных из них.

Эта любовь к детям дала возможность Песталоцци правильно взглянуть на нужды и потребности детской души и установить основы истинного искусства воспитания, которые – увы! – еще и доселе остаются недоступными пониманию многих, а во времена Песталоцци и вовсе казались большинству лишь странным чудачеством.

Положение Песталоцци в современном ему обществе вообще было очень странным: к нему то относились с пренебрежением, считали его чудаком и даже безумным, третировали как не способного ни к чему человека, то, напротив, приходили от него в восторг, увлекались им и прямо поклонялись ему. Объясняется такое двойственное отношение тогдашнего общества к Песталоцци тем, что, с одной стороны, он совершенно не подходил к современному ему обществу, а с другой – его личность была так велика и его идеи носили в себе такую ценную истину, что совместное влияние обаятельной личности и великих идей преодолевало враждебное отношение общества к нему как чужому для этого общества и покоряло это последнее.

Песталоцци был чужой в современном ему обществе не только потому, что он был человеком “не от мира сего” и, значит, был бы чужим едва ли не во всяком обществе, а также и не потому только, что его воззрения относительно воспитания и обучения – главный предмет, над которым работала его мысль, – шли настолько вразрез с прежде господствовавшими. Была и еще причина, в силу которой Песталоцци был совсем не по душе современному ему интеллигентному обществу. Он обладал тем, что так редко бывает у людей, принадлежащих к “обществу”, и что может быть названо “чутьем жизни”. В этом случае Песталоцци разделял общую участь с населением французской Вандеи и швейцарских горных кантонов. Казалось бы, что может быть нелепее восстания крестьян Вандеи или Унтервальдена против революции, направленной именно к освобождению их от тяготевших над ними несправедливостей общественного строя? Однако новейшая история показала нам, что в этих восстаниях был весьма определенный смысл, что если восставшие неправильно выбрали знамя (возвращение всей старины), то причина восстания была вполне основательной – уничтожение революцией вместе с дурным и того хорошего, что было слишком важным для населения (изъятие в Вандее у крестьян принадлежавшей им земли, которая по незнакомству с положением вещей была признана принадлежащей дворянам, и уничтожение самостоятельности кантонов в Швейцарии). Теперь это понятно, но тогдашняя интеллигенция не понимала основательности недовольства вандейцев и горных пастухов Швейцарии и только злилась на их тупоумие. Точно так же и Песталоцци, умевший видеть вместе с “хорошими сторонами” производившегося в конце XIX столетия переворота и дурные стороны этих событий, был очень и очень не по душе тогдашнему, увлекавшемуся новыми порядками, обществу. В самом деле, кому мог быть приятен в самый разгар увлечений революцией человек, предсказывавший близкую гибель только что установленных порядков? Это было время, когда царила вера во всемогущее влияние политических форм, когда люди думали, что стоит только создать свободные учреждения, – и на земле воцарится рай. И вот в это-то время находился человек, который осмеливался говорить, что никакой политический строй не может держаться прочно, если им не дорожит масса народная, что новыми порядками масса не будет дорожить, так как она не понимает их значения и так как представители нового движения не заботятся о том, чтобы поднять уровень понимания этой массы, просветить ее образованием, – то новые порядки обречены неизбежно на гибель. Что же удивительного в том, что современники относились к Песталоцци то как к сумасшедшему, то как к опасному человеку, то как к чудаку, который поставил себе целью быть вечно недовольным – недовольным всеми и всем?

И, однако, несмотря на все это, Песталоцци удавалось не раз покорять современное ему общество, заставлять его интересоваться своими идеями и начинаниями, признавать за собою и своими воззрениями силу истины. Это было и в Нейгофе, и в Станце, и в Бургдорфе и с наибольшею силою проявилось в Ивердоне. Здесь мы имеем один из поразительных примеров той громадной силы, которую может иметь личность, того поразительного влияния, которое может оказать единичный почин вопреки инертности общества и других неблагоприятных условий. Ввести в моду то, что соответствует своекорыстным интересам общества или потворствует его слабостям, находится в согласии с его привычками, обычными воззрениями, – нетрудно; но увлечь общество тем, что идет совершенно вразрез со вкусами, привычками, господствующими взглядами, узкими интересами, – это достояние гения, и Песталоцци, оцениваемый с этой точки зрения, является истинным гением. История оправдала часть стремлений и воззрений Песталоцци, осуществив их в жизни, несмотря на могущественную оппозицию им общественной инертности, и рано или поздно оправдает тем же путем и остальную часть этих воззрений.

Старая постановка дела народного образования, равно как и господствовавшие дотоле системы воспитания и обучения, найти в Песталоцци беспощадного критика. Главным, коренным недостатком тогдашнего положения вещей он вполне основательно считал почти полное отсутствие народного образования.

Коренным недостатком господствовавших систем воспитания и образования была царившая в них косность. Песталоцци понимал, что эта косность воспитания и обучения обусловливалась замшелостью самой жизни тогдашнего общества. Эта мысль о зависимости печального положения воспитания и образования от господства “искусственности” в жизни была одной из любимых идей Песталоцци и постоянно повторяется в его произведениях.

“Мы не должны скрывать от себя, – говорит Песталоцци в одном месте, – что наш век дошел до крайней, утонченнейшей искусственности, что мы далеко отступили от той простоты и невинности, при которых немыслимы ложь и несправедливость”. “Настоящая искусственная жизнь, – читаем в другом месте, – направлена против высших жизненных интересов, так что в ней мы не узнаём себя. Насколько это верно, – видно из того, что мы не понимаем потребностей человеческой природы и отказываемся от ее прав”. “Мы не в состоянии видеть отдаленных источников зла, коренящихся в наших умах, в характере наших восприятий и чувствований, в желаниях и привычках; между тем они присущи нам и проникают все наши действия; от них происходит то или другое настроение духа и сердца тех людей и сословий, от которых народ и молодое поколение ждут помощи; сословия эти прививают народу и юношеству свои понятия и наклонности, свои желания и привычки”. Мы живем разлагающеюся жизнью, и разложение это обусловливается той искусственностью, которая проявляется во всех наших жизненных отношениях и особенно в условиях общественной жизни. Мы уже не обращаем внимания на свои высшие потребности, к которым принадлежат и воспитание народа, и благосостояние бедных людей; мы не понимаем высших благ человеческого существования.

Так глубоко и так печально влияние господства искусственности в жизни на воспитание и образование. И Песталоцци всеми силами восстает против всего искусственного в воспитании. Выше мы приводили сделанное Песталоцци сравнение перехода ребенка от жизни с природою в дошкольный период к искусственной школьной жизни – с отсечением головы этому ребенку. Приводили мы также горячие тирады Песталоцци против системы обучения, при которой слова заступают место фактов, и ребенка знакомят с формой, отвлеченным, “чужим” раньше, чем с реальным, близким, родным. Такие филиппики против искусственности, неестественности в воспитании и обучении встречаются в произведениях Песталоцци на каждом шагу. Условное, слово, буква – вот основа той системы, против которой восставал Песталоцци. Вместо того, чтобы знакомить ребенка с тем, что есть в действительности и что будит его мысль, заставляет думать, искать причинной зависимости явлений и делать сравнения и обобщения, – детей заставляют заучивать то, чего нет в действительности, что выдумано и над чем ребенку совсем невозможно работать головой. Последствия такой системы образования должны быть самыми печальными, и Песталоцци так рисует питомцев этой системы:

“Жалкие болтуны, неестественным ходом своего образования доведенные до того, что они не чувствуют, что сами стоят на ходулях и что вследствие того должны каждый раз слезать со своих жалких деревянных подпор, если желают с равной твердостью, как и прочий народ, стоять на земле Божией”. “Пустословие в наше время, – говорит Песталоцци в другом месте, – сделалось неизбежным занятием десятков, сотен, тысяч людей, которые трудятся над ним, как будто из-за насущного хлеба, и потому конца такому состоянию наших современников ожидать нельзя – ранее того времени, когда они захотят внять с любовью тем истинам, которые противоречат их чувственной загрубелости”.

В чем же состоят эти истины, в которых – спасение?

Что касается постановки дела народного образования, то Песталоцци дал ответ на поставленный вопрос еще в первые годы своей деятельности. Уже в “Вечерних часах отшельника”, написанных немедленно после крушения детского приюта в Нейгофе, он устанавливает, что все люди родятся с равными правами на развитие своих душевных сил, а потому имеют и равное право на образование. Итак, начальное образование должно быть доступно решительно всем детям. Теперь это положение – азбучная истина, против которой в Европе уже никто не восстает, и которая во многих европейских странах уже осуществлена. Но в то время, когда эту истину высказывал Песталоцци, она была неожиданной новостью, шедшей притом вразрез с интересами высших сословий, для которых выгодно было держать народ в невежестве. И если у нас еще доселе есть люди, которые в образовании народа видят (или, по крайней мере, притворяются, что видят) какое-то бедствие, то что же удивительного в том, что много лет тому назад проповедь Песталоцци о необходимости дать образование всем детям поголовно была встречена одними как нелепость, а другими – как нечто опасное? Честь и заслуга Песталоцци в том, что он сумел пробить окружавшую его прочную стену и уже при своей жизни мог увидеть, что его важнейшая идея поборола труднейшие препятствия, получила широкое распространение и была на пути к осуществлению в жизни.

Но почему же всем должно быть доступно одно только начальное образование? Песталоцци отнюдь не останавливался на этом требовании. В идеале у него было желание, чтобы весь народ, все члены общества получали весь тот цикл образования, который дает право человеку именоваться образованным. Но как был далек этот идеал от осуществления в эпоху, когда даже начальное образование было недоступно почти никому из народа! Высказывать поэтому приведенное требование – значило заставить считать себя совсем сумасшедшим. И потому Песталоцци, выразив свой идеал лишь в самой общей форме, ограничился требованием того, что должно составлять лишь первую ступень к достижению идеала и средством приближения к нему. “Народное образование лишь тогда может оказать действительно громадное влияние на все население, – читаем мы в одном из произведений Песталоцци, – когда значительная часть детей из низших классов получит самое полное образование, притом так, чтобы эти счастливцы не только не были отчуждены образованием от той среды, в которой они родились, но чтобы образование еще более сблизило их с родною средою”.[4] К сожалению, и это скромное желание Песталоцци находит осуществление лишь в исключительных случаях…

Идеалом воспитания и обучения является воспитание и обучение в семье. Сопоставляя, однако, этот идеал с фактом, что те, кто должен осуществлять этот идеал, – родители сами в огромнейшем большинстве случаев являются полными невеждами, – Песталоцци и в этом случае делал крупную уступку обстоятельствам и для начала ставил практическое требование, чтобы во всяком случае начальное воспитание и образование давалось семьей.

“Мать должна давать ребенку первую нравственную пищу, как она ему дает первую пищу для его физического развития, – писал Песталоцци. – И я считаю чрезвычайно важным то зло, которое происходит от слишком раннего школьного обучения и развития искусственности в детях, слишком рано покидающих свою домашнюю обстановку. Наступит время, когда приемы обучения настолько упростятся, что всякая мать в состоянии будет обучать своих детей без посторонней помощи и, обучая, сама будет идти вперед в своем развитии”. Песталоцци питал глубокую уверенность в том, что “явится поколение, которое, с одной стороны, узнает из личного опыта, что для того, чтобы приобрести путем семейного обучения известное количество познаний, требуется только десятая часть того времени и тех сил, которые употреблялись для этого прежде в школе, и что, с другой стороны, возможно настолько согласовать это обучение с домашними условиями, относительно времени, сил и вспомогательных средств, что самые простые семьи будут стараться осуществлять это обучение через кого-либо из своих членов, причем упрощение метода преподавания и постоянное возрастание числа грамотных людей сделают это еще более возможным”.

Итак, начальных школ не должно быть. Они должны быть заменены воспитанием и обучением детей в семьях. Начальное обучение так просто при применении разумных методов, что оно доступно всякому, и каждый должен учить своих детей.[5]

Но о замене дальнейшего школьного воспитания и образования, следующего за начальным воспитанием и образованием в семье, – об этом, в применении к огромнейшему большинству, если не ко всем тогдашним семьям, – нечего было и думать. Приходилось мириться со школьным воспитанием и обучением как с необходимым злом. Но зло это должно быть ослаблено всеми мерами, и если нельзя заменить школы семейным воспитанием и обучением, то необходимо придать школе, насколько это возможно, семейный характер.

“Общественное (т. е. школьное) воспитание, – говорит Песталоцци, – должно стараться приобрести хотя бы часть тех преимуществ, которые имеет перед ним домашнее воспитание, потому что первое только посредством подражания последнему и может иметь значение для человечества. Всякое разумное воспитание требует, чтобы глаз матери ежедневно и ежечасно следил бы по лицу ребенка за всяким изменением его душевного состояния. Точно так же существенно необходимо, чтобы отношение воспитателя к детям было чисто родительское, совершенно подобное истинным семейным отношениям. На этом я и основал свою систему. Мои питомцы должны были с утра и до позднего вечера, во всякую минуту дня, читать на моем лице и понимать из всех моих слов и дел, что я предан этим детям всем сердцем, что их счастье – мое счастье, их радость – моя радость… Ребенок хочет всего, что делает его достойным любви, а также и того, что делает ему честь. Нужно только уметь воспользоваться этим стремлением. Но возбуждать это стремление и руководить им должно не при помощи слов, а через всестороннее попечение о ребенке и развитие в нем сил и чувств. Слова не могут заменить самого дела, а могут только уяснять его. Следовательно, прежде всего воспитатель должен стараться заслужить доверие и расположение детей. Если это будет достигнуто, все остальное придет само собою”.

Итак, важнейшее требование правильно поставленного воспитания состоит в том, чтобы оно имело характер семейного, т. е. чтобы отношения между воспитателем и воспитываемыми были те же, какие существуют в хорошей семье. Иначе говоря, воспитание должно быть основано на любви, и вне любви не может быть воспитания.

Отсюда вытекает другое основное условие правильного воспитания: при воспитании и обучении не должно быть ни малейшего насилия. Оно излишне, если воспитание ведется на началах любви; оно и бесцельно в силу того, что душа ребенка склонна более к добру, нежели к злу, и испорченность ребенка – уже последствие дурного воспитания.

“Человек по своей природе стремится к добру, – говорит Песталоцци, – и ребенок тоже чувствует к нему расположение. Но он стремится к добру не для тебя, учитель, и не для тебя, воспитатель, а именно для самого себя. Добро, к которому ты должен направлять ребенка, не должно быть следствием твоей прихоти или страсти, а должно вполне исходить из природы вещей и казаться таковым в глазах дитяти. Ребенок должен сознавать, что твоя воля определяется необходимостью, вытекает из положения вещей”.

После сказанного становится понятным и основной принцип нравственного воздействия воспитателя на воспитываемых, как он сформулирован Песталоцци. В этом отношении самое важное воспитать в ребенке такого рода душевное настроение, при котором он питал бы внутреннее отвращение ко всему дурному и влечение ко всему хорошему; внушение же частных правил морали – дело второстепенное. Чтобы достигнуть такого результата, нужно действовать не словами, не наставлениями, а делом, давая ребенку возможность практиковаться в совершении добра. Пункт этот настолько важен, и учение Песталоцци в такой мере расходится на этом пункте с современной педагогикой, “отцом” которой облыжно называют Песталоцци, что мы приведем здесь довольно длинную выписку из сочинений великого педагога.

“Во времена языческие и в первые века христианства видели особую силу в нравоучениях; последним, по наследованному преданию, и в наше время придают значение, какого они вовсе не имеют. Катехизирование же нравоучений, к чему прибегают современные учителя, не превышает простой болтливости.

Я полагаю, что слишком словоохотливое преподавание, в первый период умственного развития ребенка, может помешать правильному ходу этого развития. Я убедился на опыте, что все зависит от того, чтобы дети сознавали истину всякого положения не иначе как убедившись в этом при посредстве каких-нибудь действительных фактов.

Истина, лишенная такого основания, представляется детям большею частью непонятною и утомительною игрушкою.

Вполне справедливо, что те из основных положений человеческого сознания, которые приводят человека к простому, немногословному, но глубоко развитому чувству истины и права, составляют для него действительный противовес против многих важных и опасных последствий важных суждений. В таких людях – и вредное семя искаженного преподавания никогда не пустит глубоких ростков; и даже предрассудки, невежество и суеверие в них не настолько сильны, как мы это видим у многих бессердечных болтунов, так красно говорящих о религии и справедливости.

Такие основные положения человеческого миросозерцания представляют из себя чистейшее золото, между тем как истины, вытекающие из них и подчиненные им, можно рассматривать как мелкую монету. Когда я вижу перед собою человека, плавающего в море бесчисленных капельных истин, я не могу воздержаться, чтобы не сравнить его с бездушным мелочным торговцем, который через скопление мелких, грошовых барышей сделался наконец богатым и воспитал в себе такую любовь не только к процессу собирания грошей, но даже к самым этим грошам, что ему делается страшно при одной мысли потерять какой-нибудь грош”.

В своих сочинениях Песталоцци постоянно говорит одновременно и о воспитании, и об обучении, справедливо полагая, что для того и другого должны быть одни и те же основные принципы, один метод, одни основные приемы. Так, признав, что истинное искусство воспитания всецело покоится на любви, он и относительно обучения говорит следующее:

“По моему мнению, источник всякого порядка, метода, искусства в обучении должен заключаться в любви к детям. Другого я не допускаю”.

Точно так же приведенная выше выписка из сочинений Песталоцци, как видно из ее содержания, в равной мере относится к нравственному воспитанию, как и к обучению. Факт – вот что должно быть основою как воспитания, так и обучения, а отнюдь не одно слово, не одно поучение. Преподавание поэтому должно начинаться с чувственных воззрений и этим путем доводить учащихся до ясных и точных понятий.

“Мы ослеплены магическим действием языка до того, – говорит Песталоцци, – что, произнося слова, мы не соединяем с ними воззренческого понятия”. Песталоцци восстает против “всякого учения, внушенного людьми, которые сами не научились мыслить сообразно с законами природы” – учения, “в котором определения, как deus ex machina,[6] появляются в уме каким-то волшебством и подсказываются детскому уху, будто театральным суфлером”, и которое, поэтому, “дает людям жалкое, комедиантское образование”. “Определения, – продолжает Песталоцци, – служат самым простым и чистым выражением для ясных понятий; но они только тогда имеют для ученика действительное значение истины, когда он сам сознаёт их основу – чувственное воззрение; если же ему недостает в этом отношении надлежащей ясности, то он, затверживая определение, приучается только к пустословию, обманывает сам себя, принимая звуки за понятия, – отсюда все наши бедствия!”

Итак, основою преподавания должна быть наглядность. Не из слов, а из фактов действительности должен ученик узнавать то, что считают нужным преподать ему. Слова же учителя должны быть только разъяснением того, с чем ученик знакомится непосредственным восприятием. Так именно учит своих детей Гертруда, – это воплощение воспитательного идеала Песталоцци. Дети ее учатся не в классной комнате, а в доме, на дворе, в саду, в поле, в лесу; у них нет уроков, нет учебников – все это заменяется их собственными опытами и наблюдениями, сопровождаемыми и руководимыми живыми беседами матери.

В преподавании, как и в воспитании, не должно быть места насилию, принуждению. Ученик должен ознакомиться с тем или другим не потому, что его принуждают к тому, требуют от него этого знакомства, а потому, что предмет заинтересовывает его, что в нем вызвана потребность ознакомиться с ним. Последнее достигается без особенного труда, если обучение ведется правильно, т. е. если оно, во-первых, основано на наглядности, и во-вторых, начинается с предметов и явлений близких, родных ребенку и затем уже переходит к более отдаленным и чуждым. Песталоцци одинаково возмущался как заменою в школах предметного, наглядного преподавания словесным, “буквенным”, отвлеченным, так и стремлением сообщать детям сведения о прошлом, когда они не знают настоящего, и о чужих странах, невиданных зверях и растениях, неслыханных явлениях природы и т. д., когда дети не знают еще родного села или города, не ознакомились должным образом с окружающими их животными, растениями и другими предметами, не составляли ясного понятия о ежедневно наблюдаемых ими явлениях.

Таковы основы той педагогики, которую создал Песталоцци. Посмотрим теперь, какие из этих основ он выводил практические приемы и как применял их к делу.

Собственно, в области воспитания он всегда оставался верен основным положениям своей теории. Выше, говоря о деятельности Песталоцци в Станце, мы нарисовали картину практической работы его как воспитателя. Читатель может видеть, что в этом отношении Песталоцци и на практике оставался вполне последовательным. Вся его воспитательная деятельность всецело проникнута теми началами, которые он сформулировал как основы истинной педагогики, – и мы здесь ограничимся лишь указанием на эту последовательность, доказательства которой представлены в предыдущих главах. Совсем иное должно быть сказано о Песталоцци как учителе-практике.

Разрабатывая приемы преподавания, Песталоцци впал в такие крайности, до такой степени увлекся искусственностью, что невольно спрашиваешь себя, – неужели это один и тот же человек, который дал нам такую высокую, разумную схему основ педагогики и в то же время мог рекомендовать такие ни с чем несообразные вещи, примеры которых читатель увидит сейчас. Мы не будем здесь излагать все заблуждения Песталоцци, так как это завело бы нас слишком далеко. Мы представим здесь лишь образчики, которые достаточно скажут читателю.

В полную противоположность своей основной идее о том, что ребенок должен начать учиться путем ознакомления с предметами, фактами, тем, что есть в действительности, Песталоцци на практике рекомендует начать обучение дитяти с заучивания звуков и слогов, причем этим “ученьем” должно начать мучить ребенка еще грудным!

“Азбука, – говорит Песталоцци, – должна заключать в себе в полном объеме все звуки, из которых состоит язык. В каждом доме дитя, начинающее читать склады по книге, или же сама мать ежедневно над колыбелью еще не говорящего младенца должна повторять эти звуки, дабы они через частое повторение глубоко укоренились в его сознании, прежде чем он будет в состоянии произнести хоть один из этих звуков. Никто не может себе представить, до какой степени это повторение отдельных звуков: “ба, ба, ба, да, да, ма, ма, ма, ла, ла, ла” возбуждает внимательность младенца и нравится ему”. “Когда дитя научится говорить, его надо заставлять ежедневно повторять эту вереницу звуков. Затем должно следовать упражнение в складах”.

Чтобы облегчить учителю и матери ведение этого изумительного упражнения над грудными и едва говорящими детьми, Песталоцци составил даже особую “книгу слогов”.

За этим началом ученья должно следовать не менее удивительное продолжение. В “Книге для матерей” приведен страшно длинный список названий “важнейших предметов из всех царств природы, из истории, географии, различных человеческих занятий и отношений”. Этот список имен всевозможных предметов ученик должен заучить наизусть, упражняясь на нем в чтении. “Опыт доказал мне, – говорит Песталоцци, – что память дитяти может вполне усвоить себе эти названия в тот промежуток времени, какой нужен ему, чтобы выучиться читать. Усвоение памятью такого обширного ряда самых разнообразных имен неимоверно облегчает для детей дальнейшее ученье”.

А “дальнейшее ученье” должно состоять в “языкоучении”. Суть этой удивительной науки состоит в следующем. Песталоцци делит все изучаемое на пять рубрик: землеописание, история, учение о мертвой природе, естественная история (учение о живой природе) и антропология. Каждый из этих отделов подразделяется на 40 меньших, так что получается всего 200 частей, причем для каждой из последних составлен в алфавитном порядке длиннейший ряд имен предметов, входящих в её состав. Эти ряды имен ученики должны повторять, пока не заучат. Чтобы показать наглядно все значение подобной системы, сообщаем здесь пример, который приводится самим Песталоцци. Европа есть одна из частей суши. Германия есть одна из частей Европы. Дойдя до Германии, ученикам сообщают, что она делится на десять округов, названия которых заучиваются учениками. Затем ученикам представляют длинные списки германских городов, рек, гор и т. д., и всё это они должны заучивать. Как велико число имен, зазубривать которые должны дети по этой системе, видно из того, например, что одних немецких городов, начинающихся с буквы а, занесено Песталоцци в “словарь имен” целых 31. Само собою разумеется, что 9/10 этих городов – ничтожнейшие местечки, знать имена которых решительно никому не нужно. Зазубрив несколько сот имен городов, дети должны были, смотря на таблицу, где помещены эти имена рядом с цифрами, означающими тот или иной округ, выкрикивать хором: “Ахен лежит в Вестфальском округе, Абенберг – во Франконском” и т. д. Покончив с городами, переходят к рекам, горам и т. д. После Германии таким же способом знакомились с другими странами Европы, после чего то же проделывали с другими частями света. Вызубрив несколько тысяч географических имен, дети могли сказать, что они закончили изучение одной из 200 частей великого словаря имен. Можно себе представить, что было бы с несчастными, одолевшими все 200 частей! К счастью, это физически невозможно. А между тем указанные упражнения представляют собою лишь начало “языкоучения”. Следующую ступень в этом деле должны составлять упражнения в приискивании признаков к предмету и предметов к признаку. Ученики выписывали из “словаря имен” названия предметов и приискивали к ним названия признаков. Получалось следующее:

Аист — серый, длинноногий, длинноносый.

Алмаз — прозрачный, твердый.

Апельсин — круглый, оранжевый, желтый и вкусный. И т. д.

Затем шли обратные упражнения:

Круглый — шар, шляпа, луна, солнце.

Легкий — перо, пух, воздух.

Теплый — печка, летний день.[7]

Затем детям называют разные предметы, и они должны отвечать, куда должно отнести имена этих предметов: 1) к географии, 2) истории и 3) к естествознанию. Напрактиковавшись в этом упражнении, ученики должны составить таблицы имен по каждому из указанных отделов.

Далее ученики заучивают небольшие предложения: “Отец добр. Бабочка летает. Сосна пряма”,– после чего им задают вопросы: “Кто добр? Кто летает? Кто прям?”, а они отвечают заученными предложениями: “Отец добр”, и т. д.

Теперь ребенок считается подготовленным к более сложным упражнениям. Последние состоят в том, что ребенку предлагают такого рода удивительные вопросы:

Кто имеет что-нибудь, чего нет у других? Что он имеет?

Кто хочет? Чего хочет?

Кто может что-нибудь делать? Что он может делать?

Кто должен что-нибудь делать? Что он должен делать? И т. д.

Дети должны давать на эти вопросы ответы в таком роде:

Человек имеет разум. Лев – силу.

Голодный хочет есть. Пленник хочет свободы.

Рыба может плавать. Белка может прыгать.

Лошадь должна нести упряжь. И т. д.[8]

Затем следует заучивание определений различных предметов и действий, вроде следующего:

“Колокол – это металлическая чашка, внизу открытая, широкая, сверху узкая; она имеет внутри отвесный стержень, свободно висящий, который ударяет в обе стороны чашки, если его двигать, и производить звук, который мы называем звоном”.

Далее следует изучение измерения, рисование и письмо. Мы, однако, не будем останавливаться на них; скажем только, что и эти предметы изучаются совершенно так же, как идет изучение языка. Остановимся только на “искусстве счисления”.

В “Книге для матерей” изображен ряд предметов, которые должны дать ребенку понятие единицы, двух, трех – до десяти. Затем детей упражняют в отыскании единиц, двоек, троек и т. д. на пальцах, на камешках и т. д. Когда дети изучают буквы, они вместе с тем считают их. То же проделывается со слогами и целыми словами. Берется табличка с буквами, и детей спрашивают: “Много здесь табличек?” Те отвечают: одна. Добавляется другая табличка и спрашивается: одна да одна, табличка – сколько всего? Дети должны отвечать: “Одна да одна составляют две”. Когда таким образом дойдут до десяти, идет обратный счет с вычитанием одной, двух и т. д. табличек. Затем ребенку дают две таблички и говорят:

“Если у тебя две таблички, то сколько раз у тебя повторена одна табличка?” На этот мудреный вопрос дитя должно отвечать:

“Если у меня две таблички, то у меня табличка повторена два раза”. Затем идут вопросы: “Сколько раз один содержится в трех, четырех” и т. д.

Мы не будем указывать здесь на то, что при изложенном способе ознакомления детей с вычислением – помимо вычурности искусственности самого способа – теряется всякое образовательное значение занятий арифметикой, которое именно и состоит в приучении детей к отвлеченному мышлению, – как не будем входить в критику и других рекомендуемых Песталоцци и указанных выше предметов обучения. Полагаем, – достаточно отметить эти приемы, а значение их слишком ясно и без всяких критических замечаний.

Еще в бульшие крайности вдавался Песталоцци как учитель-практик. Собственно говоря, нагляднее всего несостоятельность рекомендуемых им приемов обучения проявилась в его собственной преподавательской деятельности. Вот как описывает приемы Песталоцци Рамзауер, учившийся в его школе:

“Школьным образом, собственно говоря, мы там ничему не учились… Школьной программы не было; не было и распределения уроков… Преподавание ограничивалось рисованием, счислением и упражнениями в языке. Нас не занимали ни чтением, ни письмом; у нас не было ни книг, ни тетрадей; наизусть мы также не заучивали никаких отрывков ни светского, ни духовного содержания. Для рисования нам не раздавали ни оригиналов, ни каких-либо нужных для этого дела принадлежностей; был только мел да доски, и в то время как Песталоцци вслух говорил нам предложения из естественной истории (для упражнения в языке), мы должны были рисовать, кто что хочет. Но мы не знали, что нам рисовать, и потому один рисовал домики, другой человечков, третий чертил просто палочки, словом, рисовали всё, что вздумается. Впрочем, Песталоцци никогда и не глядел, что мы там нарисуем или, вернее, намараем; но по платью нашему и особенно по рукавам мог бы всякий заметить, что мы усердно занимались рисованием.

Для счисления садились мы по двое, и перед каждою парою была табличка, наклеенная на папку. На этой табличке были квадратики с точками; эти точки мы должны были складывать, делать над ними вычитание, умножение и деление. Но так как Песталоцци обыкновенно заставлял только повторять за собою по порядку, что он скажет, а никогда ничего не задавал и не спрашивал, то эти упражнения приносили мало пользы. К тому же он не был достаточно терпелив для того, чтобы заставлять повторять или задавать вопросы, и при всем рвении, с которым он преподавал, казалось, не заботился ни об одном ученике. Еще оригинальнее шли упражнения в языке, которые производились при содействии обоев классной комнаты как пособия для наглядного обучения. Обои были очень старые и во многих местах разорванные; перед ними-то стояли мы в ряд в течение 2–3 часов и должны были говорить предложениями обо всем, что замечаем на обоях, о всех рисунках, прорехах, о числе, цвете и фигуре видимого нами. Песталоцци обыкновенно начинал вопросом: “Мальчуганы, что вы тут видите?” Ответ: “Дыру на стене. Прореху на стене”. Песталоцци продолжал: “Хорошо! Теперь повторяйте за мной: “Я вижу прореху на обоях. Я вижу длинную прореху на обоях. За прорехою я вижу стену. За длинною, узкою прорехою я вижу стену”. Затем переходили к фигурам. Песталоцци начинал: “Говорите за мною: “Я вижу фигуры на обоях. Я вижу черные фигуры на обоях. Я вижу черные круглые фигуры на обоях. Я вижу четырехугольную желтую фигуру на обоях. Возле четырехугольной желтой фигуры я вижу круглую черную. Четырехугольная фигура соединяется с круглою посредством толстой черной черты”, и т. д. – без конца.

Еще менее достигали какой-либо цели те упражнения, которые состояли в перечислении предметов из естественной истории и при которых мы должны были рисовать, как упомянуто выше. Песталоцци говорил, а мы за ним: “Амфибии: ползающие амфибии. Пресмыкающиеся амфибии. Обезьяны: Хвостатые обезьяны. Бесхвостые обезьяны” и т. д. Из всего этого мы не понимали ни одного слова, потому что нам ни слова не объясняли, и притом это говорилось нараспев и так невнятно, что удивительно было бы, если бы кто-нибудь что-либо понял. Притом же Песталоцци кричал так оглушительно громко, что сам не мог расслышать, что мы за ним повторяли; а если бы и мог, то все равно никогда не выслушивал, а проговорив одно предложение, тотчас начинал другое, и так безостановочно прочитывал целые страницы. То, что он нам читал, было написано на полулисте огромной папки, и все повторение наше состояло или из отдельных слов, или даже из последних слогов: яны, яны, обезьяны, обезьяны. Вопросов и ответов не было”.

Читатель, без сомнения, весьма удивлен сообщенным в настоящей главе. В самом деле, каким образом человек, несомненно обладавший крупным, недюжинным умом, так блистательно обнаруживающимся в общих педагогических воззрениях Песталоцци и в особенности в его умелой оценке великого значения народного образования, мог, разрабатывая подробности приемов ведения дела, впасть в столь изумительные странности, а в своей школьной практике превратить дело обучения в какой-то сплошной курьез? Нам кажется, что искать объяснения этого странного факта нужно в тех особенностях психической организации Песталоцци, которые так отягощали всю его жизнь. Особенности эти можно охарактеризовать одним словом – непрактичность, понимая это слово в самом широком значении. Склад ума Песталоцци был всегда более пригоден для кабинетной работы; это был ум мыслителя. Каким он был блестящим в области чисто умственной работы, наглядно показывают, помимо создания педагогической системы, шедшей абсолютно вразрез с общепринятыми воззрениями, попытки Песталоцци касаться вопросов философии, истории и политики. Попытки эти были слишком случайны и отрывочны, чтобы из них вышло что-либо цельное, законченное; но они дают достаточное понятие о способности Песталоцци к работе в сфере общих вопросов. Сосредоточиться на этой области, однако, он не мог. Он был слишком живым человеком, чтобы довольствоваться одной отвлеченной работою мысли; он не мог утешиться тем, что его дело – пустить в обращение идею, а осуществление ее возьмут на себя другие. Ему хотелось самому непременно поработать для того великого дела, которое рисовалось в его мыслях. К тому же в тот век господства понятий, прямо противоположных идеям Песталоцци, он не видел, кто взял бы на себя осуществление его идей, и справедливо опасался, что идеи эти не привлекут всеобщего внимания, если им не будет сделано всего, что он в состоянии сделать для их практического осуществления. И Песталоцци сделал в этом отношении, как мы видели, очень многое. Его практическая деятельность действительно сыграла важную роль в деле распространения новых педагогических идей. Этим он обязан своей любящей натуре, которая давала ему возможность поставить воспитательную часть своей системы даже при самых неблагоприятных условиях, как, например, в Станце, в высшей степени образцово. Иное оказалось в преподавательской области. Здесь, помимо любви к делу, требовалась способность ориентироваться среди мелочей, применить великие общие идеи к требованиям практического положения вещей – и здесь Песталоцци оказался несостоятельным, как он оказывался несостоятельным всегда, когда ему приходилось выступать в роли практика. В этом отношении является в высшей степени характерным отзыв о Песталоцци его друга, знаменитого Лафатера. Он говорил Песталоцци:

“Если бы я был правителем государства, то сделал бы тебя моим главным советником по части просвещения; но не дал бы тебе заведовать самой последней деревенской школой”.

И действительно, великий мыслитель, давший стройную систему общих оснований педагогики, оказался совершенно несостоятельным при разработке частностей и еще более – при их практическом применении.

Теперь мы можем уяснить себе, каким образом сложилась легенда о том, что Песталоцци является “отцом современной педагогики”. Нетрудно заметить, что система, именуемая “современной педагогикой”, действительно сделала заимствования у Песталоцци. Но какого рода эти заимствования? Усвоила ли господствующая теперь система основные положения Песталоцци? Отнюдь нет. Господствующая ныне система так же далека от стремления дать перевес семейному и домашнему воспитанию и обучению перед школьным, как и система, господствовавшая сто лет назад; точно так же остается и ныне без применения требование Песталоцци о том, чтобы все воспитание и обучение были основаны на любви к детям и чтобы педагогом был только тот, кто любит своих питомцев; остается в пренебрежении и основное правило Песталоцци, чтобы и в воспитании, и в преподавании совершенно отсутствовал элемент принуждения, чтобы дети усваивали нравственные истины через практику нравственных дел, а не путем поучений, и чтобы они изучали то или другое в силу вызванного в них влечения к изучаемому, а не в силу обязательных требований; забыто и требование Песталоцци, чтобы обучение начиналось с действительного, с факта, близкого, родного и уже потом переходило к слову, существующему только в нашем представлении, далекому, чуждому, и т. д. Словом, все основные положения Песталоцци совершенно пренебрегаются господствующей системой. Зато последняя заимствовала у Песталоцци многое по части приемов преподавания – заимствования крайне сомнительного достоинства. Кто знаком с практикой современной системы, тот не может не видеть, как много перешло в нее от Песталоцци по части курьезных приемов при обучении языку, рисованию, письму, вычислению и по “наглядному обучению”. Некоторые приемы сохранились от Песталоцци до сих пор в их неприкосновенном виде. Таким образом, современная педагогика заимствовала от Песталоцци именно то, в чем он оказался несостоятельным, и совершенно пренебрегла основами системы великого педагога.

Значение Песталоцци не в том, что он выдумал занимать детей рисованием черточек, крестиков и квадратиков и держал их по полугоду на этом занятии, прежде чем перейти к обучению письму, и не в том, что он рекомендовал курьезный способ изучения языка, при котором является надобность в “книге слогов” и “словаре имен”. Только узкие немецкие умы могли искать в сочинениях великого педагога методических и дидактических указаний, совершенно противоречивших общим основаниям его системы, и только рабское следование во всем наших русских педагогов немецким образцам пересадило на нашу почву ошибки Песталоцци. Теперь, когда “современная педагогика” во многом утратила доверие к себе в обществе, быть может, настало время вспомнить великие педагогические начала, выраженные Песталоцци, и отметить его истинное значение – значение основателя дела народного образования и создателя педагогической системы, положившей в основу любовь к детям и уважение к их нравственной и умственной личности.

Загрузка...