Да-да, ошибалась. Поскольку однажды днем, когда я, пригнувшись, сидела под мостиком, надежно укрытая ветками ивы, я с ужасом услышала звук шагов, тяжелых и зловещих, именно таких, какие я всегда боялась услышать ночью. Они приближались. Не торопясь. Огромные, грубые шаги глухо ухали один за другим, я уже все поняла, но ничего не могла сделать. Затем послышалось сопение, перекрывшее шум воды. Появился силуэт – крупная, одетая в черное фигура мужчины, которого я даже не сумела рассмотреть. Он тут же навис надо мной, схватил и стал поднимать на руки или, скорее, подмышку одной из них. Все это он проделывал молча, не выказывая какого-либо неодобрения, а затем понес меня, безвольно повисшую, больше всего боявшуюся потерять рассудок, обратно к Мэри Грант, которая ждала меня, уперев руки в боки и желая знать, что я такое делаю, прячась под этим старым мостом. Габариты моего похитителя, возвышавшегося над миссис Грант, которая и сама была отнюдь не мелкой женщиной; его униформа, состоящая из черного костюма и белой манишки, странно контрастировавшая с тенистой каменной нишей, в которой, скорчившись, сидела я; то, как он захватил меня врасплох, подхватил и понес, не обращая на мою персону абсолютно никакого внимания, – от всего этого я настолько обессилела, что не могла произнести ни слова, пока мне не приказали раздуть огонь и заняться голопузым выводком.

Так состоялось мое знакомство с мистером Джейксом. Спустя некоторое время, немного смягчившись, Мэри Грант объяснила, что в каждом имении высшего класса должен быть собственный слуга или даже несколько, и мистер Джейке – единственный оставшийся в живых «человек», как иногда звали для краткости таких слуг, в Большом Поместье. Она предупредила, что, поскольку я ничего не знаю о правилах поведения в обществе, мне следует приложить все усилия, чтобы научиться как следует выражать почтительность: мистер Джейке может потребовать от меня оказания еще больших знаков почтения, чем даже молодая хозяйка. Я не стала спорить с Мэри Грант, несмотря на все мое отвращение к тому, что она хотела мне преподать. И хотя она запретила мне впредь уходить и прятаться от нее и моих обязанностей, я продолжала время от времени навещать свой мостик, правда, лишь убедившись, что мистер Джейке удалился на дневной отдых. Но из-за него мое укромное местечко потеряло неуловимый аромат ирландского очарования. А о волосатом жировике на его шее вообще не стоит упоминать, я так считаю.

С тех пор меня одолела, как и следовало ожидать, новая тревога: я стала бояться, что однажды ночью вдруг услышу, как единственный в Большом Поместье слуга-мужчина, непомерно самодовольный, поднимается с черного хода по крутой лестнице. Хотя, конечно, из-за этого вовсе не стоило терять сон, ибо вряд ли мистер Джейке покусился бы на меня так явно, о чем мне следовало бы догадаться после эпизода у моста, несмотря на жировик на его шее.

Вскоре после этого, как я уже сказала, мои обязанности были расширены от кухни с огородом и детей с кудахчущими курами, которых я наловчилась забивать без всякой помощи, до залов и спален в огромных и запретных, как я всегда чувствовала, хозяйских покоях Большого Поместья. Я начала изучать расположение комнат уже заселенных и комнат, которые лишь стояли наготове, поджидая обитателей, и кухонные колокольчики, висевшие в ряд на лоске и пронумерованные, так что если звенел, например, номер двадцать первый, это означало, что слуга требовался именно в соответствующей комнате; при этом предполагаюсь, что мы. домашняя прислуга, знаем, где какая комната, ведь, разумеется, никаких номеров у них не было. То есть номеров на дверях. Таким образом, мне оставалось лишь следовать за мистером Джейксом и сравнивать его уродливое тело с фигурой мистера Кэнти, которого я никак не могла забыть (из паба «У Кэнти», конечно), или майора Минфорда, несмотря на все разочарование, мне им доставленное, и в то же время постоянно думать о моем капрале Стеке, который, в обычном смысле слова, как мужчина ничего собой не представлял, но был тем не менее дорог мне, в отличие от других, и который явно лежал живым и, возможно, даже поправлялся в одной из комнат, показываемых мне мистером Джейксом.

Почтения мистеру Джейксу я не выказывала. Но изо всех сил старалась определить заветную дальнюю комнату, когда неожиданно звенел колокольчик. Это было нелегко. А кстати, вы знаете, что все эти колокольчики, висящие на кухне в ряд, насквозь проржавели от длительного неупотребления? И как им удавалось звенеть так звонко и чисто – от чего я подпрыгивала, выпрямлялась и отрывалась от работы, над которой корпела, – вызывая меня в очередную пустую комнату, что полностью сбивало меня с толку и наводило на мысли о собственной тупости? Да, это нервировало так, что руки опускались, поверьте. Я, конечно, вынуждена была выполнять свои обязанности независимо от того, в чем они заключались, – этому я научилась в «Святой Марте», – и при этом выполнять быстро, не раздумывая, и, конечно, неистово желала вновь обрести самого старого, по моему мнению, солдата из «Святого Климента» живым. Так что, если один из этих звонких колокольчиков приводил меня не в ту комнату, я впадала в отчаяние и на чем свет стоит, фигурально выражаясь, кляла себя за бездарность. Но если я отвечала на звонок правильно, что иногда тоже случалось, то с трудом скрывала свою радость, поднимала глаза от подноса, который несла, и, остановившись на пороге, быстро обводила огромную комнату взглядом, даже если хорошо знала, что Тедди там нет.

Но меня доставали не только несносные колокольчики. Так, в один прекрасный день мистер Джейке заявил мне, что сегодня я буду подавать вечерний чай. Долгие часы я готовилась к этому – слишком гордая, чтобы спросить у мистера Джейкса или миссис Мэри Грант, как лучше надежно и удобно держать слишком большой для меня поднос: маленькие фарфоровые чашки позвякивают, а чай обжигает, что я обнаружила, когда пыталась поднять чайник. Но по какой-то причине – или ее отсутствию – ни мистер Джейке, сидевший в темном углу, ни Мэри Грант, которая собирала поднос, ничего не посоветовали мне и не приободрили, будто бы наслаждаясь моими трудностями; им было невдомек, что этим они сами компрометируют персонал Большого Поместья. На подносе уместились и кексы, и копченая селедка, и большая миска с яйцами всмятку, и ломтики бекона, в основном жирного, – настоящая еда для желающего выжить в нашей стране, будь он коренным жителем или нет.

Путь из кухни в гостиную пролегал вдоль множества коридоров, и все они были длинны, холодны и пусты. Их полы устилали маленькие коврики из дальних стран, как я думала. На концах они были скручены, из-за чего я постоянно поскальзывалась, и поэтому, стараясь идти быстро, чтобы добраться до гостиной с еще теплым чаем, а также яйцами, кексами и сэндвичами, я подвергала себя огромному риску, и меня колотило от страха и неуверенности еще до того, как я предстала перед теми, кому предназначалось все это доставленное мною изобилие. А было их несколько.

А, Осотка. Поставьте поднос на этот стол. Чай я разолью сама.

Как скажете, мисс.

По крайней мере, она звала меня по имени, которое я узнала, хотя услышать его от нее и в такой ситуации было так же унизительно, как и ее обычное «вы», хотя, по правде говоря, видела я ее не часто, и слава богу, как говорила я себе для самоуспокоения. А вы думаете, легко было поставить поднос, когда она приказала мне это сделать своим беззаботным и насквозь фальшивым голоском? Нелегко! Дело в том, что мое внимание привлек слабый огонек в старом закопченном камине, где, судя по его размерам, могло бы полыхать мощное пламя. А также сама хозяйка Большого Поместья, на которой был новый охотничий костюм. Она стояла спиной к огню, как мужчина, а не как молодая женщина, более хорошенькая и более зрелая, чем я, хоть и моего роста и такая же худенькая – я вынуждена была признать это, но лишь в глубине души. А также молодой человек, сидевший на небольшом позолоченном стуле, который, казалось, рухнет под ним еше до того, как я избавлюсь от этой ужасно неустойчивой ноши, которую старалась удержать на вытянутых руках и при этом развернуться в сторону, – ее я уронила бы, испугавшись грузного молодого человека, чье отталкивающее лицо было прямой противоположностью тонкой улыбке молодой хозяйки и потому абсолютно сочеталось с ней. Вес подноса был почти критическим, и я вот-вот уронила бы его, притом молча и не обращая внимания на огромное кресло из иссохшей кожи, величиной с гардероб, стоявшее прямо напротив огня так, что я не могла рассмотреть сидевшего в нем, за исключением свисающей руки, которую я, мне показалось, узнала и ахнула, и тут заскользили яйца и все остальное. Но она вовремя сделала шаг вперед и подхватила огромную массу чеканного серебра, иными словами, поднос, а в камине взметнулся крошечный язычок пламени.

Просто чай и кекс, Млуд? Как обычно?

После чего я отошла в сторону, хотя все вполне могло случиться иначе, и я бы с грохотом приземлилась на четыре точки. Поворачиваясь, я все еще дрожала от напряжения, вызванного этим тяжелым испытанием и воображаемым весом подноса.

Можете идти, Осотка.

Спасибо, мисс.

И никакого реверанса. Поверьте. Это был не единственный пример моей уязвимости, как я уже говорила или, по крайней мере, давала понять. Я была вынуждена набираться храбрости всякий раз, когда проходила мимо привязанного в дальнем конце огорода старого козла с одним рогом, огромного бешеного создания, который был, пожалуй, больше Булочки и видел в каждом живом существе, даже в такой бедной ирландской сироте, как я, злодея, обломившего ему более чем полрога, оставив на его костлявой башке лишь один целый рог и тупой обломок. Не говоря уже о бушующих небесах, собаках и моей неспособности угодить Мэри Грант или увернуться от падающих предметов, ножей или чайников, когда звонил один из ржавых колокольчиков – и без предупреждения, как они это всегда делали. Иногда, если я оказывалась, скажем так, не при деле, меня пугала появлявшаяся ниоткуда молодая хозяйка – внезапно произнеся вслух мое имя, она тихо подходила ко мне и доброжелательно предлагала составить ей компанию и побродить по близлежащим холмам, в чем я ей не могла, конечно же, отказать, и зажимала уши руками всякий раз, если она подстреливала из ружья, когда-то принадлежавшего ее папочке, ту или другую кровоточащую птицу. И кто как не я должна была искать и приносить эти маленькие раздробленные тельца, падавшие камнем вниз – и всегда в такие густые колючие заросли, в которые не пробралась бы ни одна из ее алчных гончих. Именно я, ибо во время этих увеселительных прогулок нас ни разу не сопровождали гончие, хотя по уму их следовало бы брать, правда, меня это пугало бы и ошеломляло по крайней мере раз в десять больше. Но даже когда я смотрела на нее из густых зарослей, словно из-за тюремной решетки, а она думала, что мне ее не видно, сквозь терновник я вынуждена была признавать, что она – девушка стройная, гордая и очень привлекательная. Ее длинное лицо было таким же худым, как и мое, губы – неестественно полными, наверное, от привычки покусывать их в холодные дни, решила я. Ну а когда я выползала, побросав мертвых птиц в старый кожаный мешок, также когда-то, по ее словам, принадлежавший слуге ее папочки, разве я внезапно не обнаруживала, что она смотрит на меня, как бы это сразу определили в «Святой Марте», с любовью в глазах? Именно так. И что мне терновник с шиповником после такого необычного выражения ее глаз!

Однажды днем она без предупреждения появилась на кухне, застав меня врасплох, словно один из пресловутых колокольчиков или сам мистер Джейке, вечно подкрадывавшийся ко мне с какой-нибудь зловещей целью, – его я никогда не могла заранее узреть в темноте, и у меня от одной мысли о его вторжении резко падало зрение. Она вошла нежданно-негаданно, обратилась ко мне на «вы» и приказала мне взять стул и следовать за ней. Только это и помогло мне снова преодолеть страх и неприязнь к ней: я гадала, что ей от меня в очередной раз надо и почему она – человек с таким сложным и переменчивым характером, а я – такая постоянная и в определенном смысле трогательно неизменная, старательная и отзывчивая, как я это неоднократно слышала от нашей миссис Дженнингс, возможно, и себе на беду, я думаю. Тем не менее именно такова я и была, за исключением случаев, вроде настоящего, когда я почти потеряла самообладание. К тому времени, когда я смогла вынести стул наружу, она уже прошла через полуразваливающуюся беседку в скверик, защищенный неухоженной живой изгородью, и, к моему облегчению, улыбаясь, ждала меня там. Затем, взяв у меня стул и передав мне серебряную расческу и тонкие серебряные ножницы, длинные и острые, как кухонные ножи Мэри Грант, она попросила меня подстричь ей волосы, от чего я сначала отказалась по вполне понятным причинам, хотя в душе мне было приятно, что она доверила мне такое интимное действо. Затем что, вы думаете, она сделала? Сняла с себя кофточку и уселась на стул, и хотя при ее виде я постаралась не терять голову, все же не сразу поняла связь между частичной наготой и стрижкой волос, а она не потрудилась ее объяснить. Но, конечно, переломила ситуацию, уговорив меня такими ласковыми словами, которые я никогда не ожидала услышать от похитительницы Тедди – а ведь именно таковой она и являлась, – при этом со своим обычным безразличием обнажив грудь.

Она сидела здесь, на солнце, так, как обычно сидела на лошади – прямо держа стройную спину, уверенная в себе, отбросив привычную жесткость, как бросают наземь рубашку, скрывая силу ума под девичьими манерами, которые вдруг оказались такими же, как и у меня, невзирая на разницу в возрасте. А я стояла, держа в руках непривычную расческу и ножницы, и со всей ясностью осознавая, что я даже не знаю, как их держать, и тщетно старалась не смотреть на ослепительную наготу ее торса. Я, конечно, видела голых девчонок, таких, как я, в «Святой Марте», но как давно, я даже не могла сказать, и все же какое могло быть сравнение между девчонками, гоняющимися друг за другом в бане, и молодой хозяйкой Большого Поместья, неподвижно сидевшей как есть вот здесь, рядом со мной: солнечные лучи едва касаются ее кожи, белых и слегка округлых плеч, груди, напоминая о нашей небольшой, но решающей разнице в возрасте, которую я не могла не принимать во внимание. Ее светлые волосы, скручиваясь, ниспадали ей на плечи, оставляя грудь открытой. Я вдыхала запах ее нечесаных волос, немытой лоснящейся кожи с пульсирующими голубыми прожилками и даже свежести ее по-девичьи нежных грудей, от которых не могла, как ни старалась, отвести взгляда – что молодая хозяйка Большого Поместья, конечно, заметила. Мои щеки были теплыми, теплой была и верхняя половина тела молодой хозяйки, согретая робким прикосновением нежных лучей солнца. Прячущиеся в буйно разросшейся живой изгороди крошечные птички прекратили чирикать и щебетать при виде нас или, скорее, при виде молодой хозяйки, которая, должно быть, знала, что похожа на мраморный бюст в саду, если не считать длинных растрепанных прядей волос. Именно в этот момент, быстро взглянув на ее лицо, я утвердилась в своем прежнем подозрении, что даже молодая хозяйка Большого Поместья покусывает губы, от чего они выглядели потрескавшимися и неестественно пухлыми и яркими. Разве это возможно, чтобы я, в свои тринадцать лет, была почти готова наклониться и еше ближе присмотреться к ее ротику и грудям – но в этот самый миг она напомнила мне о нашей цели, и, словно от звука ее голоса, вдруг вновь неуверенно защебетали птички. Именно это я уже и стала делать, когда она сказала, чтобы я положила расческу в карман фартука, а ножницами подровняла ей волосы так, чтобы они, свисая, не касались плеч, при этом поднимая другой рукой каждую прядь. Я подчинилась, куда ж теперь деться? И, конечно, тут же стала жертвой раздирающих меня чувств, когда впервые ощутила ее мягкие волосы пальцами, но, пересилив себя, взяла ножницы и увидела, как прядка ее немытых волос упала на землю.

Чик – и упала, чик – и упала, и с каждым разом я обретала уверенность в себе, но тем не менее с каждым щелчком ножниц ее волосы становились все более короткими и все менее ровными. О, разве меня не понесло, так сказать, от счастья при каждом движении сверкающих ножниц и при виде ее ушек, которые в таком состоянии и дня бы не продержались в «Святой Марте»? Понесло. И еще как. Падали волосы, уходили тени, а я, как заправский парикмахер, кружила слева направо вокруг полуобнаженной хозяйки Большого Поместья – ощущала под своими пальцами ее прохладную кожу, увидела в одном месте царапину, пряди волос, падая, парили в воздухе, хотя никакого ветра не было. Все больше и больше открывалась ее длинная шея. От моего дыхания у нее под волосами, которые я подстригала, шевелился детский пушок. Птицы снова перестали щебетать. Она облизнула бедные опухшие губы. Ну вот. Я закончила.

Наступила полная тишина. Заслуженная.

Итак, я глубоко вздохнула и обошла вокруг, чтобы встать прямо перед ней и полюбоваться, так сказать, делом своих рук, а она, не говоря ни слова, протянула руку за ножницами, которые я медленно и не слишком охотно ей отдала, и затем, опять не говоря ни слова, она протянула другую, и мне потребовалось довольно много времени, прежде чем я вспомнила наконец о расческе.

Потом она встала и сказала, что теперь моя очередь. Будет только правильно, если мы поменяемся местами. Я, как и она, разденусь и сяду на стул, на котором сидела она, а она станет парикмахером, которым только что была я. Все это бы прекрасно – за исключением того, что я покраснела до неприличия, но это было именно так, мое лицо пылало от искушения, которому я через секунду-другую, конечно, поддамся, а также за исключением – самыми главными тут были исключения, – за исключением того, что в этой изумляющей, многозначительной тишине она невольно назвала меня по имени. Не Осотка, как обычно ко мне обращалась. А Дервла. По имени, данному мне моей матушкой-воспитательницей. «Дервла» прозвучало из ее уст совершенно непринужденно. Но от одного звука этого имени напряженность между нами мгновенно исчезла, отчего я тут же пустилась бежать, подгоняемая двумя противоположными чувствами – радости и неповиновения. Позади себя я слышала ее смех, будто она не поняла, что вселилось в меня или что я подумала, когда она бездумно произнесла мое правильное имя, или будто мое бегство имело какое-нибудь значение, угрюмо подумала я, оказавшись в безопасности моей холодной каморки. Решимость, с которой я пустилась бежать, к этому времени прошла, и я, дрожа, стояла у окна и сквозь густую зелень ивы видела, как она возвращается, держа одним пальцем перекинутую через плечо блузку.

Выглядела она как девчонка. Но часто бывала похожа на парня. Гордая, гневливая, душистая, как сено. То она вела себя как почтенная женщина, то была такой же жалкой, как и все мы, так что я даже не могла понять, какая она на самом деле. Но, по крайней мере, она выдала то, что могла узнать только от Тедди, пришел он в сознание или еще нет – последнее было вероятнее, ведь он так и не попытался найти меня и навсегда увезти из Большого Поместья.


Дорогая Матушка!

Над фермой Стеков рассеялись облака! Здоровый воздух вновь наполнил дом! Мы спасены, большинство из нас!

Видите ли, Мама, капрал Стек выздоровел или почти выздоровел и сидит на утреннем солнышке, попивая бульон или черный чай, улыбаясь всем, кто его выхаживал. То же самое, только в других выражениях, можно сказать и о малышке, которая сейчас робко жмется среди своих маленьких сверстников или пьет теплое молоко из бутылочки на коленях Эвелин Стек или у меня. Слава богу, ни взрослому, ни ребенку рецидив вроде бы не грозит.

Миссис Стек – я стала называть ее Эвелин, ибо старалась проявить себя взрослой, а не ребенком, и в трудную минуту поддерживала ее, как верный товарищ, – миссис Стек – я снова стала обращаться к ней так после того, как миновал кризис, с которым мы боролись обе. – возобновила свое чтение вслух всем нам, восстанавливающим свое здоровье и хорошее расположение духа, собираемся ли мы вместе вокруг нее или рассредоточиваемся по дому в соответствии с нуждами нашей налаживающейся жизни. Ее высокий скрипучий голос прекрасно слышен мне так же, как и капралу Стеку и всем детям, которых миновала болезнь, едва не унесшая одного из них, а именно – эту крохотную девчушку, так близко подошедшую к темноте вечного света. Обычно миссис Стек собирает вокруг себя любимцев, чтобы они услышали от нее слова ободрения, но теперь, случается, она читает вслух для себя, зная, что все мы слышим этот ее наставительный тон, где бы мы в такое время ни были. Но кто же из нас может устоять, не подойти ближе на звук ее чистосердечного голоса?

История о молодом принце, которому суждено стать епископом всей страны, и о молодой женщине, равной ему по стати, осанке, манерам и уму, разворачивалась с множеством перипетий на протяжении многих страниц с момента моего последнего письма. Они. конечно, ирландцы, этот замечательный молодой человек и равно превосходная молодая женщина, которая всегда рядом, чтобы нанести спасительный удар мечом или проявить ловкость, которые спасут принца от греха, которому он постоянно поддается, и теперь ясно, что без этой молодой женщины прекрасный принц никогда бы не стал нашим первым епископом. Да, именно она всегда была рядом с епископом во все дни славного жития этого святого нашей церкви, хотя, конечно, дорогая Матушка, миссис Стек еще до этого не добралась.

Думаю, капрал Стек будет готов вернуться в Каррикфергус гораздо раньше, чем я полагала, пока он лежал в кровати, думая, что лежит в окопах войны, на которой он готов был отдать свою жизнь, если бы потребовалось, и пока миссис Эвелин Стек часами стояла на коленях у его кровати, молясь о том, чтобы его спасли в ее доме, подобно тому, как его спасали солдаты, которым, совершенно очевидно, повезло меньше, чем ему.

Нет необходимости говорить, что по утрам и вечерам я тщательно молюсь и неизменно скучаю по Вашей спокойной улыбке и ясности, которую Вы вносите в наши жизни в «Святой Марте».

Мам, обязательно сохраните мои письма.


Мика получил, что ему полагалось, за доставку этого письма, которое чуть не заставило меня нарушить мою клятву. Как может, спрашивала я себя, девушка ждать три года того, что он описывал мне в конюшне? И зачем я буду ждать, а вот Финнула Маллой – наверняка нет? Она и не ждала, как я узнала со временем.

Теперь каждую ночь, лежа в темноте, я размышляла о ситуации, которую сама для себя создала, загнав себя в тупик. Мое женское начало бунтовало. Что, часы остановились или просто завод кончился? Я вслушивалась в холодную тишину комнаты, ощупывала кровать вокруг, желая убедиться, что я в ней одна, а это было и хорошо, и плохо.

Где Тедди? Может, он, подобно мне, сейчас лежит, не смыкая глаз в темноте, и думает обо мне так же, как и я о нем? Несмотря на его почтенный возраст, которого, полагаю, точно никто не знал, храбрость, известную из его же рассказов, умение отличаться от всех прочих и сохранять достоинство во всех невзгодах, превосходство его, признаваемое его друзьями, – несмотря на все это, спрашивала я себя, разве он не лежит без сна, думая только обо мне?

Я надеялась, что да. Я молила высшие силы пожалеть нас обоих и сделать так, как я прошу. Но я знала, что всего этого не будет, неважно, что там, у высших сил на уме относительно нас. Так однажды, не помню даже точно, когда именно, я вдруг осознала, что, если бы Тедди был в полном рассудке, он бы ни минуты не медлил, а устремился бы ко мне, ни мгновения не медля, так же быстро, как птички начинают петь при первых лучах солнца. Стало быть, он сейчас где-то бредит или шепчет мое имя, или произносит его, не понимая смысла, или вообще ничего не говорит и только улыбается, что в принципе одно и то же, а мне ничего не остается – только сохранять ясность мысли и бездействовать, потому что действовать я не могу из-за всего происходящего сейчас со мной. О, личность большая, нежели я, и хотя он был моим по духу – я это знала с самого начала, – но здесь-то я была одна и не могла бороться за себя, не говоря уж о нас обоих, проявляя таким образом свой характер, который миссис Дженнингс рассмотрела во мне с самого начала. Но я не могла. Будь я своею собственной Осоткой, разве не была бы я его Дервлой? Но я не могла, приходилось признаваться себе в этом каждую ночь, хотя в долгие дневные часы, когда вступал в силу наш своего рода договор – лишь бы только он не оказался бессрочным, – изо всех сил служила им, ведь именно в этом состояла моя роль, одновременно отчаянно пытаясь сохранить свое «я», остаться тем человеком, который сейчас исчезал во мне, чего я боялась больше всего, а именно от этого человека и зависели мы с Тедди.

Так они и боролись во мне каждую ночь: при этом я склонялась то на сторону Тедди, то на свою собственную и засыпала в попытках сохранить смысл и обрести силы для героической борьбы, что было, я знала, совсем не в моем духе.

Как долго я могла еще сопротивляться назойливым приставаниям Мики, хоть он и был обыкновенным парнишкой и моложе меня? Сколько еще писем мне предстояло написать?


Держись, говорила я себе все эти дни. Не ной. По правде говоря, я бы и не стала жаловаться, окажись рядом кто-нибудь, кто угодно, лишь бы выслушал меня, уютно пристроив мою голову у себя на груди. Но такого человека не было. Я могла положиться только на собственную изворотливость и двуличие, и по большей части я уже не отличала одно от другого, да в общем-то и не пытаясь. Это мне только представлялось, что я избегала мистера Джейкса, – тем не менее я знала, что не обманываю его. Я пыталась не дать молодой хозяйке понять по моему лицу, что я сделала с ее волосами, и старалась не выдавать своего смущения, когда она проходила мимо: правильно это было или нет, оставалось для меня тайной. Порою я пребывала в уверенности, что козел сорвался с цепи или малышка Марта, которая взяла привычку стоять у моего стула на кухне, если я не бегала на зов колокольчика и не подавала чай (перспектива, которую я уже не считала чреватой страданиями), умоляет меня так явственно, словно выучилась говорить, хотя это было не так, сделать что-нибудь и помочь ей сбить лихорадку, будто бы у меня были навыки врача или достаточно настойчивости, чтобы уговорить миссис Грант прислушаться к моим тревогам и действовать соответственно. Но ничем помочь ей я не могла, как не могла и перестать думать о несчастном ребенке все дни напролет. И если бы я хоть чуть-чуть набралась храбрости, а я знала, что должна это сделать, как тут же получила бы очередной удар по самолюбию. Неприятности обычно подстерегали меня за дверями или в пустых комнатах.

Почему, например, я не могла попасть в личную часовню, которая, правда, и так была маленькой, чтобы туда проситься? Действительно, однажды миссис Грант объяснила мне, при этом без всякой просьбы с моей стороны, что каждая семья поместного дворянства, каковыми были обитатели Большого Поместья, исключая, разумеется, слуг, подчеркнула она, должна, согласно древней традиции, иметь собственную личную часовню – прекрасная идея, по-моему, если не сказать больше. Но почему бы мне туда не заглянуть и не полюбоваться ею или помолиться, взыскуя утешения, но так, чтобы никто не знал? Почему, иными словами, эта маленькая каменная часовня плотно закрыта на замок, а ключ потерян? Потому, пояснила миссис Грант, что молодая хозяйка не слишком набожна, а также потому что эта часовня – другой конфессии, даже не знаю, что миссис Грант хотела этим сказать. Но разве иногда, если кухонные колокольчики молчали, я не слышала, как тихо звонит колокол в часовне, приглашая к молитве, не подходила к окну и не видела троих наших поместных дворян, медленно бредущих вместе к своей часовенке, где лично их поджидал священник? Но это было именно так, я наблюдала неоднократно, и в эти моменты понимала, какой же счастливой я была, когда среди других девчонок сидела на задних скамейках церкви в Каррикфергусе, не имея ни малейшего понятия о том, что происходит там, у алтаря. Конечно, я понимала, что моя тоска по прошлому, которое было для меня еще не совсем потеряно, представляла серьезную угрозу душевному здоровью и на данный момент не следует мне слишком распускать нюни по поводу увитой плющом часовенки, если я хочу сохранить рассудок и спасти своего Тедди.

Так что я отрывалась от окна, завершала обязанности по кухне и, убеждая себя не обращать внимания на властный зов одного из кухонных колокольчиков, приступала к обязанностям в библиотеке, гостиной, кабинете или огромном, продуваемом ветром бальном зале, где, по словам миссис Грант, когда-то играл оркестр и устраивались танцы. На первых порах меня охватывала дрожь, когда я в одиночку ходила по таким холлам и коридорам, которых в Большом Поместье было полно, но с течением времени стала находить в такой работе даже некоторое удовольствие, ибо не каждой ирландской сироте дано выбить неожиданное облако моли из драпировок, лохмотьями свисающих с потолков, высоких, как деревья в лесу, или поправлять семейные портреты, вечно перекашивающиеся на обитых кожей и покрытых плесенью стенах. Из разбитых окон, которых было особенно много в бальном зале, тянуло свежим воздухом Ирландии, тогда как внутри и вокруг меня все пахло затхлым табачным дымом и золой, которую следовало убирать из камина до того, как эти трое придут сюда болтать и пить чай. Иногда меня так и подмывало сесть на небольшой позолоченный стульчик – он больше подходил мне с моей легкой фигуркой, чем неповоротливой туше молодого хозяина, но я себе отказывала даже в такой малости.

Однажды я почувствовала в гостиной запах спиртного.

Конечно, им здесь пахло всегда – то слабее, то сильнее, в зависимости от неизвестных мне обстоятельств, и, конечно, этот праздничный аромат был уже знаком мне по пабу Майкла Кэнти, правда, мне тогда не понравилось, что он неприятно отдавал антисептиком, и тем не менее веселая энергия, исходившая как от пьющих, так и от напитка в их стаканах, вызывала у меня восхищение. А какую надпись я увидела над стойкой бара в пабе Майкла Кэнти? Ах, да: «Ирландец ест английское дерьмо, но, слава богу, пьет ирландское виски» – именно так выразилась бы и я, будь я мужчиной. Но гостиная Большого Поместья – отнюдь не паб Майкла Кэнти и, разумеется, не место для пьянки. Более того, запах, показавшийся мне знакомым в тот знаменательный миг, когда я сдуру решила, что нахожусь одна в этой непротопленной и поэтому неприветливой комнате, не шел ни в какое сравнение с тем дыханием жизни, которое я ощутила в пабе Кэнти, а был прокисшим, затхлым и ядовитым, хотя обнаруженная мною бутылка оказалась только что открытой и более чем на треть пустой.

Пламя в камине не горело. Голосов слышно не было. Я и вошла, полагая, что для чая еще не время, и я потому еще или пока в безопасности – это как взглянуть на происходящее, – и, поглощенная своими мыслями, принялась за работу горничной, а я старалась быть настоящей горничной. Я бы могла даже замурлыкать песенку себе под нос, если бы такой способ отвлечься не был чреват опасностью; даже повернувшись спиной к камину, я тем не менее чувствовала, как тянет из него холодом, и видела свежую пыль, осевшую на всех поверхностях, которые, казалось, ждали, чтобы по ним прошлись тряпкой. Я, как настоящая хлопотунья, чуть повернула небольшую вазу на колченогом серванте и взмахнула кончиком тряпочки, будто всю жизнь только и делала, что стирала пыль с их сокровищ. И тут внезапно остановилась. Замерла и окаменела, с тряпкой, повисшей в окоченевших пальцах. Снаружи в одно из окон, частично скрытых волглыми шторами, холодными и безжизненными, наподобие свернувшихся листьев, ударилась бедная птичка – я услышала глухой стук, несчастная упала, и наступила тишина. Я прислушалась. Принюхалась. И глубоко вздохнула. Затем еще раз. Виски, сказала я себе, и содрогнулась, когда до меня дошла суть запаха и слова. Ошарашенная и озадаченная, я повернулась и тут же увидела на чайном столике початую бутылку, а на позолоченном стульчике – крупного молодого человека, неловко держащего в толстой руке бокал с виски. Он разве не слышал, как я вошла? Он что, не замечает моего присутствия? Или он так поглощен выпивкой, что безразличен к скромной девушке, которая для него не более чем стул, вот-вот грозящий превратиться в груду позолоченных щепок и ошметков выцветшей серой обивки с траурными печально поникшими розами под его все увеличивавшимся весом? Но почему я не заметила молодого хозяина, как только вошла в эту комнату, где он сидел, как в заточении? Почему не уловила запаха виски, как только вдохнула холодный спертый воздух этой гостиной, где бедный парень сидел в одиночестве и упивался вусмерть, ожидая, пока его сестра зажжет огонь? Кто же тогда призрак? Он или я?

Пока я наблюдала, сквозь щелку между шторами пробился луч света и, высветив бутылку, сгустил тени вокруг сгорбленной рыхлой туши пьяного хозяина. В этом же лучике сверкнули остатки золотистого напитка в бутылке и, несмотря на густую тень, вырисовалась, будто кистью старинного мастера, розоватая рука молодого хозяина с зажатым в ней бокалом. Рядом со стулом, насколько мне удалось рассмотреть, стояла или скорее валялась пара старых охотничьих сапог, покрытых слоем пыли и засохшей грязи, в которых, бьюсь об заклад, молодой хозяин никогда не ездил верхом. Он что – ожидает, что я заберу эти сапоги, не мешая ему прийти в себя – ужасное состояние, по правде говоря, – и отнесу их чистить? Да, эти сапоги выглядели такими же призрачными, как и он сам. А я, возможно, потому, что, увидев их, решила: их владелец давно уже мертв и похоронен, каковое обстоятельство отнюдь не помогло мне разобраться в этой тревожной сцене, – оказалась в ней нежеланным и непризнанным действующим лицом.

Свет вокруг бутылки сгустился. Золотистое виски сияло, как золотая корона. Хозяин застонал. Снаружи на землю упала еще одна птица. Я сделала один робкий шаг к нему. Потом еще один. Из горлышка бутылки или изо рта мужчины тянуло, как я уже сказала, ядовитыми парами, чего я никак не ожидала, памятуя о теплом, даже жарком, аромате в пабе Кэнти. И еще шажок, приближаясь, против своей воли, к этой злосчастной фигуре на золоченом стуле.

Затем без всякого предупреждения в гостиной Большого Поместья грохнул топор.

Именно так это прозвучало. Все дрогнуло. В том числе – нетвердая рука хозяина, попытавшаяся поставить бокал на стол, и, кстати, очень вовремя. Содрогнулись все балки и полы этого старого здания; я ощутила эту судорогу через ступни. Я не могла дышать. Я не могла отвести виноватого и испуганного взгляда от грузного молодого человека – это от него, сообразила я, изошел звук. Огромным усилием воли он сумел отвести руку от золотистого бокала и бутылки, не сбив их со стола, хоть я была уверена, что именно это он и сделает, но не справился ни со звуком, ни с дрожью, и огромный и печальный – покраснел оттого, что у него ничего не получалось и он не мог уберечь себя, дом или меня от накапливавшейся внутри его массы. Но он, ссутулившись в своем охотничьем костюме, никогда, насколько я знала, не выбиравшийся дальше конюшни, героически напрягал свою волю, которой у него было немного, сдерживал конвульсии, сотрясавшие, как он вдруг осознал, именно его, – и потянулся безвольной белой рукой, огромной, как звериная лапа, к ближайшему сапогу, покрытому грязью веков.

Лицо его побагровело. Молодой хозяин напоминал загнанного кабана. А затем вдруг стал рыгать, пучиться и давиться, по кровельным балкам пошел треск, а Большое Поместье затряслось от ужасных звуков его рвоты. О, каким низким был этот звук, глухой и неконтролируемый, будто сжимались и раздувались меха, – такого я еще не слышала. Он что, хотел разорваться изнутри, бедняга? Я уже начала гадать, выживем ли мы с ним, если это отчаянное бурчанье не прекратится?

Но оно прекратилось. И мы остались живы.

Его лицо, все в красных пятнах, побледнело, урчанье, исходившее из нутра, почти прекратилось. Судороги стали постепенно ослабевать, становились все реже и реже, и вот уже молодой хозяин в полном изнеможении издавал лишь прерывистое бульканье, подобно мощному потоку воды, который потихоньку превращается в слабый ручеек. А затем наступила тишина. И я, успокоенная тем, что все кончилось, неслышно перевела дух, увидев, как он медленно поставил сапог на пол, не пролив из него ни капли содержимого, хотя запах, само собой, никуда не делся.

Что касается меня, я побледнела так же, как и молодой хозяин, и вдруг поняла, что надо возблагодарить высшие силы за то, что предоставили ему сапог, – в противном случае подать его, без сомнения, пришлось бы мне. И стоя здесь, в этой вонючей гостиной, я отнюдь не была уверена, что эта задача оказалась бы мне по плечу. И что – мне теперь выносить этот еще теплый загаженный сапог, как по утрам я выношу ночные горшки в количестве гораздо большем, чем требуется для малочисленных надменных обитателей Большого Поместья? Нет, я не стану! Не стану. Ни за что не притронусь к сапогу – и, даже не предложив свою скромную помощь молодому хозяину, я повернулась и на крыльях своей вновь проснувшейся гордости вылетела из залы, стараясь особо не шуметь, чтобы не потревожить его жалкого состояния.

Возможно, отвратительный сапог вынес мистер Джейке, предположив, что я не то что пренебрегла своими обязанностями, а просто не заметила такого давно не использовавшегося предмета обстановки. По крайней мере, когда я в следующий раз подала в гостиную чай, его там уже не было.

Пришла беда – отворяй ворота, сказала однажды молодая хозяйка, обладавшая манерами леди, но словарным запасом деревенского парня. Это в полной мере относилось и ко мне, по крайней мере, пока держали меня пленницей в Большом Поместье. Сразу после того, как я стала невольной свидетельницей страданий молодого хозяина, меня заперли в столовой и долго выспрашивали, как и что, – при этом у всех на глазах. Не знаю, сколько роз могло расцвести и завянуть с того дня, когда я увидела бокал в руке молодого хозяина, и до того дня, когда я должна была подавать не что иное, как воскресный обед. Знаю только одно: ничего не изменилось, то есть дети миссис Грант оставались такими же маленькими и жалкими, как и в первый раз, когда я их увидела, болезнь малышки Марты все прогрессировала, о чем я постоянно напоминала миссис Грант, а маленькие зловещие колокольчики все так же звенели. Так что, может, это случилось и на следующий день, не знаю – я была слишком занята, чтобы обращать на это внимание.

Но пришлось, когда миссис Грант объявила мне, что я должна буду делать в следующее воскресенье. Как тут не обратишь внимания! Я остановилась как вкопанная. Вытерла пот со лба. Стала отвечать. Набралась смелости и сказала, что вряд ли я смогу сделать то, о чем она просит. Слишком молода. Слишком застенчива. Слишком неуклюжа. Миссис Грант тут же ответила, что она не просит, а поручает, после чего я принялась заламывать руки, дети расплакались, а сидевший у камина мистер Джейке в своем черном костюме и белой рубашке, самодовольный хищник с жировым наростом, уставился на меня своими косыми глазами.

Как по-деловому миссис Грант сделала свое заявление! Как оно давило на меня все это время, мучительно тянувшееся с того момента, когда она объявила мне об ожидающем меня ужасе, пока не пробил мой час, хотя, как я уже сказала, все это могло произойти и за один божий день. Долгим ли, коротким ли был этот временной промежуток – не знаю, но ни разу за все это ожидание я так и не смогла освободиться от мысли о том, что меня ждет впереди. Конечно, я знала, что мистер Джейке накроет стол, разложит тяжелое столовое серебро и расставит бокалы, миссис Грант приготовит жаркое, а вся так называемая семья откроет свою личную часовню, где они могут очистить свои души и куда я, наверное, смогу украдкой заглянуть, прежде чем приступить к тяжкому испытанию: подаче воскресного обеда в Большом Поместье. Испытание это маячило передо мной, пряталось в ящиках серванта и по углам, постоянно приводило меня в дрожь, как только я начинала думать о том, что могу опозориться так, что все случайности, доныне преследовавшие меня, покажутся пустяками. Что именно я уроню? Что именно разобью? Как именно опозорюсь в их и своих собственных глазах? Чем чаше об этом возникали вопросы – и о том, как я буду выглядеть в тот день, который еще даже не наступил, – тем с большей охотой я отдавалась повседневным занятиям, не требующим от меня ни инициативы, ни расчета. Например, сбору яиц, добрый десяток которых я непременно разобью, или поспешному появлению в бальном зале, куда меня вызывали, неизвестно для чего. И ни на секунду я не могла отрешиться от мысли о неотвратимом дне, ужас перед которым был настолько силен, что моя последняя надежда найти Тедди и забрать его с собой уже иссякла или почти иссякла. То, корячась в огороде, я впадала в смятение, то чудовищная тоска наваливалась на меня, когда я изо всех сил пыталась открыть окна или отдернуть шторы, чтобы дать доступ свежему воздуху и проветрить постель, в которой спал один из них, хотя я никогда не знала, кто – молодая хозяйка, молодой хозяин, Млуд или (о, если б мне так повезло) Тедди?

Гнет, подавленность – могло ли что-то тягостнее поджидать такую молоденькую девушку, как я, да к тому же сироту? Оказывается, могло.

* * *

Должна признаться, что поросенок, медленно вращавшийся на вертеле над углями, как говорится, от пятачка и до хвоста, – я отмечала это, несмотря на весь владевший мною ужас, – испускал такой аромат, от которого разомлела бы даже самая робкая девчонка, но не я. Ни божественный запах, ни даже божественный эликсир – ничто не могло бы унять мои страхи в тот день, не помогло даже то, что на кухне было необычайно жарко, детишки против своего обыкновения меньше мучились животиками, а мистер Джейке и миссис Грант были как никогда благодушны. К тому же поросенок на вертеле был очень крупным и напоминал ребенка, так что я просто не могла не заметить этого сходства, и при этом тут же принялась отчитывать себя за такие детские глупые мысли именно в день, как я полагала, моей неминуемой гибели.

Поросенок из белого становился розовым, детишки требовали внимания, а я сбилась с ног, готовя для стола целую гору – не подберу другого слова – моркови и картофеля, которую должна была перебрать и почистить – и при этом не порезаться. В столовую с окровавленным пальцем не пойдешь, напоминала я себе, пытаясь унять дрожь, периодически меня охватывавшую, несмотря на все мои усилия: предыдущую ночь я не спала, лежала вся в поту от страха, терзавшего меня так же сильно, как лихорадка Марту, а перед рассветом встала, умылась холодной водой и оделась, мечтая о нарядном платье для такого, пусть даже унизительного, с моей точки зрения, события.

Поросенок благоухал все сильнее, его пухлые бока, спинка и все мягкие части, которые миссис Грант поливала растопленным жиром этого же бедного создания, покрылись золотистой корочкой; хвостик все более выпрямлялся, пустые глазницы заполнялись влагой, а маленькие зубки все больше обнажались, будто это чудесное животное смеялось над собственной судьбой – а почему бы, собственно, и нет? Но лично мне было не до смеха. Всякий раз, когда мистер Джейке открывал дверь в коридор, ведущий в столовую, и оттуда доносились голоса, мне хотелось пасть на колени, прижаться к ножке кухонного стола и не двигаться с места. Как я смогу отнести им такого массивного поросенка, они что – королевская семья, а я – их покорная служанка? Поросенок-то весит больше любого ребенка миссис Грант.

В то время как я терзалась такими вполне реальными страхами, бедная малышка Марта, вся горевшая в лихорадке, прижималась изо всех своих силенок к моей ноге, поэтому, как бы ни было мне ее жаль, то и дело приходилось нагибаться и освобождаться от ее ручек, миссис Грант так и зыркала на нас от каждого такого проявления моей мягкости, а я ловила звуки голоса молодой хозяйки, рассказывавшей очередную охотничью историю, чувствуя, как мое тело под одеждой сжимается, а горло пересыхает. Ну как я выполню то, что мне приказано? Ну как? А вот так: выполнишь, и все тут!

Потребовались наши совместные с миссис Грант усилия, чтобы переложить поросенка на блюдо, снять его, еще слишком горячего, с вертела и уложить на огромное серебряное ложе; мы проделывали это, закусив губы и покряхтывая от тяжести, а мистер Джейке стоял у буфета в столовой и открывал бутылки кларета – кларета! – чем бы таким он там ни был, но, несомненно, по изысканности не уступал хозяевам, думала я, борясь у своего конца вертела с поросенком и сдувая прядь волос, упавшую мне на глаза.

Смилуйся, Мамочка! Пощади!

Но как любезная Матушка не могла помочь мне раньше, так и не смогла этого сделать и сейчас. По правде говоря, когда я услышала треньканье серебряного колокольчика, стоявшего у локотка молодой хозяйки, и попытаюсь убедить себя, что это один из кухонных колокольчиков или же призывающий к молитве колокол часовни, хотя на самом-то деле прекрасно знала правду, я вдруг почувствовала, что сейчас не просто упаду в обморок, а меня вырвет так же, как молодого хозяина, пусть даже за всю свою молодую жизнь я еще ни разу не сделала и глотка виски.

А теперь – марш отсюда! Положи жаркое перед Млудом и подавай тарелки с левой стороны от них. И пошевеливайся. Ты что, не слышишь – молодая хозяйка звонит?

Да, мэм. Слышу.

Ну, вот и наступил этот ужасный миг. Я приподняла блюдо, широко расставив руки, чтобы взяться за ручки, которые уже раскалились так же, как и вертел, и не успев еще выйти из кухни, уже знала, что на сей раз вряд ли донесу блюдо с его содержимым, ведь само блюдо раза в два больше чайного подноса, а поросенок, похоже, удвоил свой вес, пока жарился, хотя на самом деле был легче, чем до жарки, ибо в ее процессе потерял весь свой золотистый жир.

Вновь прозвучал колокольчик, такой нетерпеливый, и я пошла, как мне и поручили, внушая себе, что и во всех свинарниках окрути не родился еще поросенок, которого я не смогла бы отнести, и напрягая мышцы, тренированные на игровом поле «Святой Марты».

Поставьте блюдо перед Млудом, дитя мое. Вот так, голубушка.

Дитя? Дитя? Да кто она такая, прости господи, чтобы обращаться ко мне так снисходительно? Она старше меня всего на два-три года от силы.

Еще кларета, Млуд? Джейке, пожалуйста, наполните бокал Млуда.

Несомненно, злость, которую она во мне пробудила, присутствие мистера Джейкса, несмотря на мою антипатию к его косоглазию и жировику, и воспоминания о том, как он грубо обращался со мной весь этот день, придали мне силы, в которых я так нуждалась, чтобы избежать позора. Я развернулась, поскольку заходила в дверь столовой спиной, и увидела мутные глаза рогатых голов, развешанных по всем четырем стенам этой огромной комнаты, вдохнула упоительный аромат жаркого, которое сама же и несла, и сразу увидела молодую хозяйку, улыбающуюся с дальнего конца стола, посередине, на противоположной от меня стороне – молодого хозяина, тянувшегося к кларету, и того самого Млуда, с забинтованной головой сидевшего спиной ко мне и лицом к молодой хозяйке.

При виде этих бинтов, поверьте, я пошатнулась раз, другой, но затем, быстро найдя объяснение – охота на лис, Дервла! что же еще? – обрела равновесие и присутствие духа, сделала последний шаг к столу, чувствуя, как на меня с одобрением или жалостью – даже не знаю – пялятся оленьи глаза.

С жалостью, конечно.

И тогда, поравнявшись с локтем старика, я смело развернулась и оказалась – потная, наивная, глупая девчонка – лицом к лицу с Тедди. Да-да, с самим Тедди! И в этот ужасный момент я увидела, что глаза его столь же безжизненны и незрячи, как мертвые глаза оленей, чьи головы украшали стены над нашими головами. О, Матерь Божья, он не узнал свою Дервлу!

Поросенка, как и следовало ожидать, я уронила.

Вскрикнув, я, как дура, открыла рот, чуть наклонила блюдо, и несчастный поросенок, переложенный петрушкой, нырнув, с глухим стуком шлепнулся прямо на пол, который загудел глухо, как мой медный барабан. Немного проехав, он, словно усмехаясь, застыл, прижав свои четыре жирные ножки к брюшку, посверкивая черными блестящими копытцами.

Матерь Божья! Смилуйся надо мной!

По-видимому, от аромата, который испускал поросенок и который окутал комнату плотной пеленой, я ухмыльнулась – так же вымученно, как и это создание, что валялось здесь в таком унижении, подобного коему я еще никогда не переживала. Молодая хозяйка хотела было что-то сказать, но передумала и отпила вина. Молодой хозяин наклонился вперед, будто ему вновь потребовался давешний сапог, хотя никакого сапога поблизости не было. Тедди ласково взглянул на поросенка на полу так, будто смотрел своей Дервле в лицо, красное, как кларет, и мокрое от слез, которых я все-таки не смогла сдержать. А что касается мистера Джейкса, он так и стоял, держа бутылку, с перекинутым через руку чертовым полотенцем, и даже не пошевелился, чтобы помочь мне или тихонько приободрить словом.

Темнота наплывала плотной пеленой, я двигалась по аллеям, заваленным порушенными деревьями, за которыми прятались люди в черном с масками на лицах, пока, вздрогнув, не пришла в чувство, понимая, что за испытанный позор, за пляску поросенка на полу, оживленную мрачным юмором, должна благодарить лишь самое себя; понимая, как и раньше, что кроме самой меня никто не поможет, даже призываемая мною Богородица, ведь ее вмешательство ограничено переживаниями душевными, хотя есть люди, подвергающие сомнению даже их.

Абсолютно униженная, я нагнулась. Протянула вперед руки. Сделала шаг к поросенку. Заставила себя опуститься на четвереньки. Закусила верхнюю губу, затем нижнюю. Зажмурилась. Задержала дыхание. И затем – была не была – схватила поросенка. Так! Так! Попыталась ухватиться за это скользкое животное.

Все время в комнате царило молчание – нет, они не могли вести себя настолько не по-христиански, чтобы вот так намеренно молчать, однако именно так они себя повели. Молодая хозяйка. Мистер Джейке. Млуд, который был моим Тедди, – неважно, как они его звали и почему. И лишь когда я стала хватать этого поросенка, молодая хозяйка явно не смогла больше выносить ту боль, которую они причиняли молодой девушке, неважно, ирландке или нет, и внезапно произнесла:

Джейке! Виски!

Даже стоя на четвереньках, я поняла, что, наряду со всем прочим, послужила им дополнительным поводом к выпивке, словно они – ирландцы, каковыми на самом деле не являлись. В сумеречном свете я видела, как мимо меня проплыли ноги мистера Джейкса в черных брюках, снова потянулась к поросенку, который опять ускользнул от меня, хоть я и уцепила его за край уха, и закрутился вокруг меня кругами, пока я не схватила его за хвост, и услышала его визг, чего на самом деле быть не могло, и потянула его к себе, скользкого и горячего, еще хранящего жар углей. Не оставалось ничего иного, как затащить его к себе на колени и схватить в охапку, будто непослушного ребенка, – я так и сделала, и подняла его на грудь, уже всю измазанную его лоснящейся румяной корочкой. И, пошатываясь, встала. И своими собственными руками вернула его на блюдо, за что меня, кажется, поблагодарили или просто в унисон вздохнули, – так мне показалось, пока я машинально вытирала пот с лица, вымазав его еще больше жиром поросенка, который теперь лежал на блюде косо, ножками вверх, вместо того, чтобы лежать на брюшке, аккуратно поджав их под себя. На блюде он лежал так же, как и на полу, уж лучше бы они там лежали, подумала я и, как лунатик, побрела из этой холодной комнаты.

Поднявшись к себе, я скинула одежду и вытерлась ею начисто, затем надела ночную рубашку и улеглась в постель, чувствуя, как терзающий меня стыд перерастает в лихорадку, словно у малышки Марты, и понимая, что жар этот овладеет мною в ночной тьме.

* * *

Проснулась. Лихорадит. Но не настолько, чтобы не помнить о моральной стороне дела. Я должна перебороть свой страх перед собаками. Ни больше, ни меньше. Сей же ночью. Сей же час. Ждать я больше не могла. Пока я выбиралась, пылая, из-под жарких простыней и одеял, дыша въевшимся в них запахом жареной свинины, не переставая думала о том, что должна найти моего Тедди именно сегодня ночью, пусть меня хоть на куски разорвут. Шлеп-шлеп-шлеп-шлеп – наверное, это я сама шлепала босыми ногами по коридорам, затем вверх по великолепной, можно сказать, шикарной лестнице, как будто я только что прибыла из-за океана отдохнуть месячишко – нарядная, благополучная, подшучиваю над земляками, типа «Кто же был в постели, Пэдди?» – такую я как-то раз услышала от молодой хозяйки; кроме шлепанья босых ног я не произвела ни звука, пока с неестественной уверенностью шла по этим коридорам, этой шикарной лестнице, скорее, как ночная, однако невидимая посетительница, чем как гостья, которую молодая хозяйка готова была бы принять с распростертыми объятиями. До этого еще никто не пользовался парадной лестницей с ее изогнутыми перилами, такими же широкими или даже шире, чем на моем каменном мостике, прогнившими гобеленами и пылью, лежащей таким толстым слоем, что мне следовало бы стыдиться. Не знаю, с чего я этой ночью решила подняться по лестнице у всех на виду, кто бы там ни был, но я поднялась, в одной лишь ночной рубашке, которая настолько пропиталась потом из-за трепавшей меня лихорадки, что, например, мистеру Джейксу я показалась бы голой, да, впрочем, и любому другому, кто мог бы поджидать меня в темноте верхней площадки лестницы, однако там никого и не было. На верхнем этаже старого здания ночная тьма была настолько густой и глухой, что я не видела ни зги, хотя благодаря вынужденной беготне по зову колокольчиков я точно знала, где нахожусь, и останавливалась лишь затем, чтобы облизать губы, иссушенные той же самой лихорадкой, от которой я заливалась потом. Да, я знала, где нахожусь, на этот счет не могло быть ошибки, потому что оказалась там, куда меня могли впустить лишь по вызову, но не вызывали, да это и к лучшему, говорила я себе, пока двигалась к хозяйской спальне, в которую, как я уже сказала, никогда не заходила – уборку в ней миссис Грант, по ее словам, делала сама, а ночной горшок неизменно ждал меня у двери.

Собаки? Где вы, собаки?

Полагаю, что лишь под воздействием лихорадки я набралась храбрости, чтобы пойти, так сказать, прямо в зубы собакам, – правда, я их не слышала и всю ночь не видела никаких признаков псов, будто злоба, не оставлявшая их даже во сне, была слишком сильной, чтобы обрушивать ее на такую непоследовательную девчонку, как я, одетую лишь в поношенную ночную рубашку своей молодой хозяйки, в которой я выглядела, как уже сказала, практически голой. Или, может, молодая хозяйка их отозвала?

Где вы, собаки?

Конечно, я их и не замечу, соберись они прыгнуть на меня, незадачливую самозванку, три или четыре зверя, ростом с меня и тяжелее, с единственным намерением разорвать меня на куски быстро, яростно и молча, несмотря на лай и рычанье, с тем бешенством, что копится в собаках, содержащихся в доме, по крайней мере – в таком огромном и малолюдном доме, как Большое Поместье. Но и я не издам ни звука, поверьте. Ни крика боли, ни зова о помощи, будто здесь нет ни души, чтобы услышать и прибежать ко мне. Только скрежет клыков, их тела, безволосые или почти безволосые, разгоряченные еще больше, чем я, – это уж точно, – они быстро разделаются со мной так, что от меня останутся лишь куски рваной ночной рубашки и пятна крови.

Собаки? Собаки?

Была ли я настолько глупа, чтобы обращаться к моим несостоявшимся убийцам, подзывать их к себе в моем фактически полубезумном состоянии, когда мне было наплевать на тот ужас, который подпитывал пожиравшую меня лихорадку? Была. Была, так бы я сказала моему исповеднику, будь у меня возможность опуститься на колени перед его окошком, но ее не было. Лучше покончить с этим побыстрее, хотя мне отчаянно хотелось избежать мгновенного, но ужасного конца – конца дикого маленького животного, придушенного и разорванного на куски стаей огромных гончих, появившихся ниоткуда, а затем скачками убегающих со склизкими кусками в пастях, доказательством содеянного для тех, кому это может быть интересно. Вроде лоскутов моей ночной рубашки, если кто-нибудь вообще их заметит. Где вы, собаки?

Была ли я настолько глупа, чтобы войти посреди ночи в ту запретную для меня комнату и, как дурацкое привидение, подойти прямо к великолепной кровати с провисшим балдахином – самому крупному из наполнявших комнату громоздких предметов, которые я едва могла рассмотреть? Была. Я сделала это без колебаний и не думая о чувствах Тедди, который, как мне представлялось, мог лежать в этой, похожей на огромную лодку постели с прикорнувшей рядом молодой хозяйкой. Точно. Размениваю свой разум на бредовые мысли, будто на мелкие монетки для нищих? Или теряю целеустремленность и набираюсь безумия, как и весь этот дом? Ничуть. Совсем напротив. Поскольку в раскаленной глубине все разгоравшейся горячки я по-прежнему охраняла озерко нетронутого здравого смысла, от которого и питался мой рассудок, борясь с окружающим меня все эти дни и ночи, особенной этой, безумием. Так что, если моя цель и заключалась в том, чтобы найти Тедди и сразу, этой же ночью, увести его отсюда, и если молодая хозяйка решила называть моего Тедди Млудом и обращаться с ним соответственно, тогда, – если одно вытекает из другого, что, конечно же, не так, – где ж мне еще искать Млуда, как не в хозяйской спальне? Что касается того, чтобы застать их вместе и пережить смущение, не менее ошеломляющее, чем страх перед собаками, чего мне очень, как я уже говорила, хотелось, остатки здравого смысла подсказывали мне, что шанс весьма невелик: ну какой смысл молодой хозяйке делить ту постель, что сейчас возвышалась передо мной, со своим папочкой? Хотя, конечно, ее папочкой – я понимала это даже в горячке – он не был, как и не был вообще чьим бы то ни было папочкой, как и все они, это может подтвердить любая сирота. Ни папочки, ни мамочки. Так что, входя в эту комнату, я дурочкой не была.

Кто же был в постели, Пэдди?

Я остановилась. Покачнулась. Засомневалась. Оттуда, где я стояла, до кровати не дотянуться. В спальне, лишенной света, была лишь плотная темная масса, в которую не попадало ни лучика, ведь шторы были плотно задернуты – фактически они висели задернутыми с того времени, когда перестал существовать некий старый джентльмен Млуд из тех времен, так я полагаю. Вот здесь стояла я, а там – кровать с провисшим балдахином в спальне, самой большой в Большом Поместье и самой пыльной: последнее рождало сомнения в правдивости миссис Грант, утверждавшей, что она ее убирала, либо сомнения в ее квалификации как горничной, за что ее, быть может, и перевели на кухню. После чего я вспомнила о ночном горшке, услышала шорох из огромной постели, все поняла – меня как холодной кувалдой, скажем, огрели, и внутри все у меня похолодело.

Кто же был в постели, Пэдди?

Ну, это пусть шутники дурачат друг друга, а я, несмотря на состояние своего рассудка или сознания, вдруг поняла, что у меня нет другого выхода, кроме как забраться в эту огромную постель, не обращая внимания на всех тех, кто там может мирно спать или не спать. Мне просто не терпелось забраться туда, спрятаться, закопавшись поглубже, под шелковые простыни и шерстяные одеяла, которыми было завалено старинное ложе, как сквозь лед и пламя, источником которых служила я сама, подсказывало мне мое обостренное восприятие запахов, и там забыться и согреться или замерзнуть. В этой огромной постели.

В постели опять что-то зашуршало, но я была уже там, как будто знала, что именно тут мое место, если только я не шлепнулась на пол. Шлепнуться я не шлепнулась, но и не имела ни малейшего понятия, как оказалась под простынями с одеялами, шерстяными и стегаными, с одной из подушек под головой – тем не менее оказалась. Проснувшись и поняв, что лежу в этой постели, я боялась пошевелить рукой или ногой из страха коснуться кого-либо еще. Скорее всего – Тедди, ибо в своем безумном состоянии понимала, что на его спасение у меня просто нет сил, пока не пройдет горячка, но если б его пальцы коснулись моих, лишь подав мне знак, что он существует, это придало бы мне сил. Но тут я отключилась. И ничего не слышала, чувствуя себя затаившейся мышкой, которую бросает то в жар, то в холод, и в самый разгар этих ощущений, которые были, пожалуй, признаками неизвестной смертельной болезни, ко мне вдруг наяву явилась старая лошадь отца Эвелин Стек. Пришла и встала, столь же реальная, как и то охотничье седло в нижней части округлой балюстрады, в которое я усаживалась на дороге наверх, хотя в тот миг мне об этом седле вспоминать не хотелось – из памяти до сего момента его вытесняли более насущные дела.

Более того, при первой моей – полной вроде бы – потере сознания присутствие этой печальной лошади не вызвало бы у меня, как раньше, вопросов о реальности вымыслов или лжи, как выразился бы Тедди, будь он сейчас со мной, а просто помогло бы мне сразу понять, что в моей судьбе любовь и горе неразделимы, что в конце концов не так уж и плохо. А седло на балюстраде? Давно брошенное и заскорузлое, как и я, и, конечно, с запахом сапога из гостиной до того, как он попал в руки молодого хозяина.

Очнувшись, без особого удивления, ведь в моем горячечном состоянии что забытье, что бодрствованье – все едино, и, поняв наконец, что мое выздоровление идет полным ходом, я снова услышала шорох и, – хотя во рту у меня все пересохло от жажды, и, думая, что в таком состоянии долго не протяну, я мотала головой и постанывала, или, по крайней мере, мне так казалось, – стала усиленно к этому шороху прислушиваться. Теперь, насколько я могла слышать, этот звук сопровождался другим. Скрипом. Тихим поскрипыванием. Едва слышимыми звуками удовольствия, которые возникают, скажем, при надавливании или тычке.

Кто же был в постели, Пэдди?

Я все еще не могла пошевелиться. Не смела. По уже указанным причинам, основательным или нет. Даже не двигая ни ногой, ни пальцем, делая все возможное, чтобы избежать всего, что могло питать мою возрастающую страсть, но не осмысление происходящего, я физически ощущала, что кровать огромна, даже больше, чем я полагала, стоя рядом с ней, и что она заполнена той самой пылью, которой была полна вся комната. Перья в подушках наполовину превратились в пыль, как и само постельное белье, шерстяные одеяла, шелковая ткань стеганых одеял. Да, ход времени чувствовался по этой постели, великолепие которой можно было сравнить лишь с ее историей, даже без старого господина, в свое время в этой источенной временем постели похрапывавшего и занимавшегося, кто его знает, чем еще. И тут я поняла, что все или всё давно прошедшее от нас не ушло, а пребывает лишь в непрерывной стадии отмирания, если мы только не говорим о могильных надгробиях за сельской церквушкой, но это уже другие дела.

Но откуда я знала об этом балдахине над головой? Если спальня так крепко заперта, как я думала? А дверь постоянно надежно закрыта? Откуда – просто потому, что занавеси были не так плотно задернуты, как это мне казалось, а комната была не такой уж и темной, как я полагала, и можно было увидеть и балдахин, и одновременно пережить ночь ночей старого господина, или его последнюю ночь, хотя, скорее всего, он вообще уже ничего не видел, когда эта ночь наступила. Ну, с балдахином или без него, но размер кровати, бесспорно, был таков, что мы втроем могли спокойно лежать рядом, и при этом один из нас (я) ничего бы не знал о других, – если только не шевелиться. А я решила не двигаться. И, конечно, вес и размеры постельного белья, в которое я закопалась, сердечко бьется, ушки на макушке, прислушиваюсь к скрипу, такому явственному и соблазнительному, что вполне мог исходить из закрытого шкафа от тех, кто там во тьме спрятался, старый или молодой, занимаясь тем, о чем мне толковал в амбаре Мика.

Когда я пришла в себя, пылая еще сильнее прежнего и с ощущением того, что моя персона здесь явно не ко двору, хоть пока и не могла разобраться в тонкостях, поскрипывание стало еще громче и в темноте приобрело цвет. Розовый. И что же я сделала, увидев этот розовый румянец и услышав эти скрипы? Я стала извиваться. Корчиться, против своей воли, будто поскрипывание это забралось внутрь моего тела, а влажный розовый цвет гоже стал моим – именно так и никак иначе. О нет, я не металась, как в жару, когда теряешь над собой контроль. И мои извивания не были, так сказать, выраженными. Я не корчилась явно и очевидно, что несомненно оскорбило бы нашу Сироткину Маму, если б она обнаружила, как я извиваюсь и корчусь ночью, когда другие девочки тихо и мирно спят. Но я извивалась и продолжала извиваться даже после того, как незаметно для самой себя отключилась.

Затем я опять пришла в себя. Внезапно. С одной лишь, но очень существенной разницей: лежа в этом гнездышке, в насквозь влажной от моего тела постели, которую я больше не хотела исследовать, я почувствовала на себе руку. Не свою. Чужую. Конечно, человеческую. Лежащую на мне. Готовую к движению.

От этого, естественно, у меня перехватило дыхание, и я перестала корчиться или по крайней мере попыталась перестать, не знаю уж насколько успешно, но, по крайней мере, я пыталась, как могла, сдерживать себя в твердой уверенности, что, сдерживая себя, сдерживаю и эту тяжелую руку; это оказалось не так, но дало мне время понять, что рука, лежащая на мне, слишком большая и тяжелая для Тедди, и понимание этого принесло мне одновременно и облегчение, и разочарование, но, правда, не помогло понять, кто это – молодой хозяин или мистер Джейке, – и выбрать одного из двух.

Затем я очнулась.

Я больше не извивалась. Внутри меня все как бы умерло. Шевеления у меня в голове, а только так их и можно было назвать, определенно разбудили мое мышление, и при этом мне удалось сдержать свои эмоции, хорошие или плохие, запретные или искусительные, и, лежа в этой постели, напоминающей гробницу, я смогла отрешиться от настойчивой руки, которая, по правде говоря, уже некоторое время двигалась по мне – но лишь для того, чтобы вытереть мне лицо и убрать прядь влажных волос с моего лба. После чего я почувствовала, что улыбаюсь и снова теряю сознание, не в силах сопротивляться происходящему, а ведь я слышала два голоса у своей постели, я узнала их и понимала, что, по крайней мере, в моем состоянии не следует мне опасаться присутствия молодого хозяина, так что моя честь, ибо я, разумеется, подумала и о ней, осталась нетронутой.

Очнулась. Не корчилась. И лежала в кровати старого господина одна, как я сразу увидела, поскольку высокие шторы были немного раздвинуты и пропускали дневной свет, хоть и немного. В комнате я тоже была одна: молодая хозяйка и мистер Джейке, которые явно обсуждали, насколько тяжело я больна, пока я была в забытьи, ушли, очевидно, за тем, что требовалось для ухода за бедной больной. Все это я вполне понимала в сей момент просветления, довольно краткий, но более вразумительный, чем предыдущие. Например, могла отчетливо видеть висящие в тени на противоположной стене портреты старого господина или его предка и пожилой женщины в парике; они оба смотрели прямо на меня через всю комнату, словно укоряя меня за неряшливый вид, в котором я пребывала. Дело в том, что я полностью скинула с себя одеяла, моя ночнушка, как мы называли свое ночное белье в «Святой Марте», вся закрутилась вокруг меня и задралась, как мне казалось, по самые подмышки, угрожая самой моей чести, понятие о которой, должна признаться, в этом теплом свете вдруг потускнело и размылось. Вот так я и лежала, невинно обнаженная, истощенная, моргая широко открытыми глазами, которые вдруг стали абсолютно все примечать. Портреты напротив. Пустую кровать, в которой кроме меня никого не было: я убедилась в этом, повертев злополучной головой из стороны в сторону, не убедившись, правда, что я была в ней одна и прежде. Я прислушивалась, вертя головой туда-сюда. Чутко, несмотря на взмокшие волосы, мокрое лицо, тело и ночнушку. Очень внимательно вслушиваясь. Ибо скрип возобновился, достаточно четко. И опять в постели. Со мной. Но где-то ближе к ножкам постели, как мне подсказывал слух, и чего до сего момента я не понимала. Я подождала, прислушиваясь к этим едва различимым звукам, а затем, несмотря на слабость, вызванную метаниями и корчами в краткие периоды возвращения сознания, я поднялась на локте, наклонила голову и внимательно посмотрела. И улыбнулась. Мыши.

Колония маленьких созданий, как мне показалось, – и все розовые, и такие голенькие, какими могут быть новорожденные мышата, глазки еще затянуты пленкой, но уже выпучены. Настоящая армия, подумала я, целое гнездо жирненьких, слепых, беспорядочно ползающих, перекатывающихся и падающих друг с друга мышат, головки величиной с тельце, ножки такие слабенькие, что вообще их не держат. Вот он – целый выводок мышей, подумала я с намеком на миссис Грант, корчится медленно, словно мурашки по коже ползут. И пищат. Пищат, похотливые создания, хотя сами и прокормиться еще не могут.

Что же до меня, то по мне, фигурально выражаясь, мурашки не бегали, это точно, и с моих губ не сорвался визг, который издала бы любая другая ирландская девчонка, поскольку при виде этих маленьких, тыкающихся носом голых созданий я подумала только о том ужасе, который эта куча мышей в постели должна была вызывать у старого господина, а затем представила его крики и звон колокольчиков – и при мысли об этом, а также о том, что через мгновение-другое нащупаю одну из них своей босой ногой, так близко от меня были голенькие мыши, я снова улыбнулась, откинулась назад и снова провалилась в кому, но уже без страха.

… и прикройте ее наготу, Джейке.

… С удовольствием, мисс.

… и согревайте ее, пока не спадет температура.

… Непременно, мисс.

В комнате старого господина потемнело, затем посветлело – розовый туман вокруг меня сгустился, затем исчез, затем постепенно появился снова, а я все глубже погружалась в бессознательность, несмотря на сильные руки, которые меня держали, потом подняли, одернули на мне ночнушку и поднесли к моим побелевшим губам чашку.

… О, смотрите, Джейке. Она опять это сделала.

… По крайней мере, она не понимает, что происходит, мисс.

… По крайней мере, лучше вас за ней никто не сможет ухаживать.

Чем горячее становилось мое тело, тем холоднее была тряпочка на моей голове. Мои уши были забиты скоплениями, которые заложили и мой нос, но сквозь боль в ушах я слышала, как они говорили, и, временами ощущая сырость между верхней губой и кончиком носа, я чувствовала, как его большая рука, словно огромная подушка, поднимала мою голову и удерживала ее в равновесии, пока я, вполне довольная, маленькими глотками пила лекарство из чашки.

… Ну, как она, Джейке?

… Очень теплая, мисс.

… С головы до ног?

… С головы до ног, мисс.

… Знаете, Джейке, вы, быть может, – единственная мать, которая когда-либо у этого бедного ребенка была.

… Может, оно и так. Я и ваша собственная мать также, мисс.

… Но как хорошо, что к нам вернулся отец. Навсегда.

Тем не менее, пока они говорили, мне стало еще хуже. Хоть они и суетились надо мной, прикладывали лед, давали лекарство, кутали меня в одеяла, время от времени взбивали подушки, которые трещали по швам, выпуская пыль и перья в постель старого господина, на которой я тоже вполне могла издать последний вздох, ибо хрипы в моей груди становились все громче и глубже, а жар усиливался. И пока они занимались мною, нянчились со мной, внимательно и молча рассматривали, что происходит с моим бедным, кожа да кости, охваченным лихорадкой телом, я понимала, что улыбаюсь и ничего не боюсь, благодаря, главным образом, маленькой тайне, которая хранилась в ногах моей кровати, несмотря на то, что постоянно, когда только могла, я скидывала с себя покрывала. Даже услышав, как они говорят о миссис Грант, оказывается, утверждавшей, что лихорадка, с которой я слегла, перешла и на маленькую Марту и чуть не убила ее, а ведь я-то хорошо знала, что все было совсем наоборот, я смогла лишь улыбнуться про себя такой несправедливости и дальше страдать от боли в костях. Чем серьезнее становилась болезнь, что я понимала по неприятным хрипам в груди, тем в большей безопасности я была – и не потому, что молча молилась: я уже знала цену молитвам.

Они раздвигали шторы, неподвижно висевшие, как сухая кожа, и задергивали их снова. Они зажигали свечку у моей кровати и гасили ее. Они спорили о том, за кем следует послать: за доктором Таким-то или Другим-то – он, должно быть, лечил Тедди, сообразила я, несмотря на боль и поверхностное дыхание, – но решили довериться мистеру Джейксу и его опыту обращения с больными детьми, включая, конечно, и молодую хозяйку, приобретенному за годы всей его службы. Я кашляла, страшно потела, старалась услышать писк новорожденных мышат, но все заглушал мой кашель и бесконечная болтовня.

… Вы лучше послушайте ее грудь, Джейке. По-моему, она звучит еще хуже.

… Вы правы, мисс.

И тут у меня широко открылись глаза, будьте уверены. Или, по крайней мере, частично. Вернулась ясность ума. Шел дождь, как я слышала сквозь окна с открытыми шторами. А здесь, на краю постели старого господина, сняв сюртук и закатав рукава рубашки, сидел мистер Джейке; в паре шагов от него стояла молодая хозяйка, которая затем наклонилась через его плечо – она сделала это! – и не потому, что была озабочена моим состоянием, а лишь из интереса к чему-то еще. Затем она стала шептать в ухо дворецкого, как будто в мое, настолько ясно я слышала ее слова:

… Послушайте ее грудь, Джейке.

Как уже сказала, я услышала ее ясно, будто у меня в ушах уже ничего не звенело, а ведь говорила она шепотом. Что касается мистера Джейкса, он хмурился так, словно был сельским доктором, а не простым дворецким с бельмом на глазу и жировиком на шее.

Жировик на его шее!…

От чего я чуть не кончилась, поверьте. Что же ему еще оставалось делать, как не приложить свой жировик к моей голой груди, как я это хорошо видела сквозь полуоткрытые глаза. Жировик на его шее!… И этот жировик был размером с кулачок малышки Марты и такой же волосатый, как и небольшое обезглавленное животное, при виде которого завизжала бы даже миссис Грант, если б обнаружила его на блюде посреди кухонного стола, несмотря на все ее бородавки и невозмутимый характер. Разве меня в свое время не привели в ужас волосатость мистера Джейкса и бельмо на его глазу? Привели, как я смутно вспомнила сквозь спасительный грипп, – вот чем я болела по их словам, – и я увидела, как мистер Джейке наклонился надо мной, приблизился и стал медленно опускаться, чтобы положить на меня свою голову, шею и жировик, отливающий зеленым цветом, словно некое колючее морское существо, просящее воды. Ах, как он тихо лег на меня, этот светящийся жировик, явно готовясь поползти. Однако на этот раз меня, по крайней мере, не пугала ни тяжелая голова старого дворецкого на моей груди, ни прикосновение его уха ко мне, ни касание его волосатого жировика – я даже не подумала отшатнуться от него, хотя, случись такое раньше, я бы ни за что не дала этой штуке двигаться по моим ребрам и груди. Но не теперь. Я пристально следила за тем, как его косматая голова поднималась и опускалась под хлюпанье моего дыхания, и постепенно понимала, что нечего бояться жировика дворецкого и моя честь в полной сохранности осталась при мне. а его жировик – при нем, неважно, отчего он так двигал своей головой по моей груди и слушал. Но. конечно, эта часть медицинского обследования, несмотря на все то удовольствие, которое я от него получала – имело оно моральный подтекст или нет, – была внезапно прервана резким возгласом молодой хозяйки:

Джейке, смотрите! О, выкиньте их отсюда, этих маленьких тварей!

Да, мисс! Конечно, мисс! Сию минуту!

На сем и закончились весь дальнейший ход и обследования, проводимые мистером Джейксом, ведь я была еще далека от выздоровления. Но хозяйка по крайней мере не визжала. Надо отдать ей должное.


Вставай! Давай, вставай! Шевелись!

Шепот был тихим, пронзительным и таким же яростным, как и прикосновение худых пальцев, большого и указательного, обхвативших мое запястье, как холодный костяной браслет. От такого настоятельного призыва и внезапной боли в запястье я проснулась и почувствовала себя так, словно и не дремала вовсе и за мною эти оба никогда не ухаживали. Выздоровела, поняла я – и тут же увидела Мику с копной непокорных волос, который с сердитым и строгим выражением на лице, схватив меня за руку, сидел на корточках у моей постели и что-то шептал. Точно выздоровела, как будто и не умирала, как дитя, абсолютно ясно все воспринимала, в том числе – и Мику, который страшно торопился сделать для меня что-то очень хорошее, это было ясно по кроткому и сердитому взгляду.

О, я сразу подчинилась, не колеблясь ни минуты и совсем не думая о своей чести, поскольку надевала рубашку и штаны прямо перед ним, представьте, а он, снова схватив меня за руку, рванул с места с такой необъяснимой, неслышимой скоростью, будто был взлохмаченным летящим эльфом.

Парадная лестница. Седло, для которого нет лошади. Бальный зал, широкий, как поле битвы, – и ни души из прошлого, настоящего и будущего, кроме Мики и меня. Приоткрытая застекленная дверь, с зубцами осколков, торчащими в оконном переплете, точно сломанные зубья. Мика выбрался первым, обернулся и знаками предложил мне сделать то же самое, но шагать поосторожней, и я последовала за ним, правда, все же довольно прилично разорвав штаны о какой-то осколок, и тут позади меня, из глубины кухни, где, без сомнения, по-прежнему царила миссис Грант, послышался слабый, однако настойчивый звон колокольчика, на который больше никто не ответит! Никогда! По крайней мере, я. А если не я, то кто? Звони, повторяла я про себя. Хоть обзвонись!

И, освободившись от стекол, я выбралась на свободу. В мир. И тут же стала прочищать свои только что выздоровевшие легкие воздухом Ирландии, чувствуя на своем запястье пальцы Мики.

И мы рванули прочь, скользя единым целым от дерева к дереву, от куста к кусту, украдкой и со всею возможной скоростью, сначала – к конюшне, затем – в другую сторону, ибо я должна ждать и смотреть. Не оглядываясь назад, я пригнулась и побежала – а что мне оставалось делать, если Мика тянул меня за собой?

Первый выезд сезона.

Таково было единственное объяснение, которое он уделил мне, но оно позволило мне представить, что сейчас мы увидим конный двор, полный тех же лошадей, наездников и собак, которых я видела, когда они свалили моего Тедди. Точнее, окрестных лошадей и окрестных наездников, сидящих в мужских и дамских седлах, с плетками и помятыми горнами, их цилиндры блестят на солнечном свету, под щебет веселых голосов десятков пять собак крутятся под копытами лошадей, взвизгивая, даже если на них и не наступили, хоть они того и заслуживают. Но когда мы выглянули из нашего тайного укрытия за сараем в покрытый изморозью конный двор, я увидела лишь двоих: молодую хозяйку верхом на любимой лошади – той самой, что стала причиной всех этих бед, – и Тедди, гордо восседающего на огромном вороном, фыркающем животном, чей глаз, насколько я могла видеть с такого расстояния, вращался с едва сдерживаемой яростью.

Бедный Тедди был облачен в старинный охотничий костюм, который молодая хозяйка, должно быть, откопала, пока я металась в жару. Тедди, даже не соображавший, кто он такой и где находится, понимал только, что он – на лошади, исключительно старой лошади, и был горд тем, что он здесь, в этом розовом сюртуке с закатанными обшлагами и сапогах, которые наверняка соскользнули бы с его миниатюрных ног, если бы не железки, как называл стремена мистер Лэки. Вот так-то, сказал бы Тедди. Хочу подчеркнуть, что я еще не избавилась от того унижения, которое вообще-то было уделом Тедди, будто по-прежнему была опутана паутиной мрака, наброшенной на меня Большим Поместьем, хоть я уже вырвалась из него.

Едва они, развернувшись, выехали с конного двора и двинулись по аллее, молодая хозяйка начала смеяться – в расчете на нас, подумала бы я, если б она знала, что мы их видим, – а бедный Тедди выглядел потерянно и глупо в старой барской одежде. Тут Мика дал мне пинка, точно упрямому ребенку, а не послушному созданию, каким я была (а ведь он должен был это знать), и резко потянул меня за собой, но в направлении, противоположном выбранному наездниками, а я-то думала, мы последуем за ними.

Пригнувшись, мы бежали со всех ног – а ведь я впервые встала на ноги после болезни и, кстати, вовремя. Долгое время мы ничего не слышали, кроме собственного дыхания, моего и Мики, треска прутиков и веток, шлепанья наших проворных ног и старались быть незаметными, как серые птички, пересекая голые поля и другие открытые места. О, мы пригибались к земле, даже когда пробирались сквозь угрюмые лесопосадки, огибали трясины и болота и спешили погрузиться в полоски только что опустившегося тумана. Вдоль заросших берегов через глинистые ямы мы пробирались, точно по заданному маршруту, отклоняясь в сторону, лишь если натыкались на выводок диких птиц, вспархивавших из-под наших ног с отвратительным звуком, похожим на хлопанье одеревеневших рук там, в пустой часовне. Если бы не замысел Мики, в который мне оставалось только верить, я бы считала, что наше бегство мучительно, необдуманно и бессмысленно, но я. правда, поняла, хоть и не знаю как, что Мика подвергал себя и особенно меня такому тяжкому испытанию потому, что хотел опередить охоту.

Опередить охоту! Эта мысль пришла мне в голову, когда я внезапно услышала отдаленный топот лошадей и лай мчащихся гончих, одиночный, слабенький звук горна, и я вдруг поняла, что охота растянулась длинной тонкой линией, которая точно пересечется с нашим маршрутом! И перережет его! Или заставит его изменить, что более соответствовало плану Мики, а план у него, как у любого умного животного, делающего последнее лихорадочное усилие, конечно, был. Наш путь, если мы его продолжим – а нам ничего другого не оставалось, – вскоре пересечется с маршрутом охоты! Неизбежно! Хотя, как выяснилось, и необязательно.

Затем мы их потеряли. Затем они появились снова – то поворачивая в одну или другую сторону, то снова вдруг вытягиваясь из безмолвия в хорошо различимую длинную прямую тонкую цепочку. «Похищение самого воздуха, – думала я, – в моменты затишья, когда в воздухе моей Ирландии воцарялся покой».

Затем они вернулись. Их звуки. Наездники. Лошади. Гончие. С совершенно неожиданной, как мне показалось, стороны.

Тут Мика бросился вперед и лицом вниз с самого крутого обрыва – и я с ним, конечно, поскольку шум, который должен был в очередной раз обрушиться на нас, вдруг полностью прекратился, и наступила такая мертвая тишина, какой я вообще никогда не слышала. Мы лежали рядышком бок о бок, все изодранные, и тяжело дышали. Тишина, более оглушающая, чем в те дни, когда я стригла молодую хозяйку или одиноко странствовала в горячке. Они снова потеряли след? Или умчались? Именно так, подумала я, кроме одного из участников. Одного, определила я по нарастающему топоту копыт, не более. Одинокий наездник, который по неизвестной причине или просто так оторвался от остальных. И медленным и тяжелым галопом приближался к нам с Микой, словно видел, что мы лежим у него на пути, и решил затоптать нас.

Молодая хозяйка! Как похоже на нее – найти меня там, где найти, казалось бы, невозможно, и отослать обратно в Большое Поместье, а со мной и Мику с его маленьким болтающимся хвостиком. И это после всего, что мы пережили и прошли.

О, но как неблагодарно с моей стороны так думать о Мике, ведь этот приближавшийся всадник не мог видеть обрыва впереди и уж точно не мог видеть испуганную парочку, Мику и меня, лежавшую в ожидании прыжка, наезда или еще чего-либо. Обрывистый берег, у подножия которого мы лежали, был высотой с деревья и, насколько мы видели, абсолютно отвесным. Всадник на мчавшейся галопом лошади был где-то наверху и, судя по всему, не ведал, что сейчас упадет, – и уж тем более не знал о возможных жертвах, притаившихся внизу.

Прикрой голову! Не смотри!

Но я, конечно, не послушалась, галоп прекратился, все пространство над нами, казалось, заполнила лошадь, такая огромная, что полностью закрыла грозовое небо. Бедное животное, подобно огромной фантастической птице, хоть и бескрылой – ничего хуже для лошади и не придумаешь, – зависло в пустом пространстве, и тут я поняла, что это вовсе не молодая хозяйка, ведь снизу мне удалось разглядеть, что лошадь вороная.

О, какое сокрушенье, какое кошмарное паденье последовало за этим! Вокруг летели и шлепались камни, круп, шея и хвост – все приземлилось, как мне казалось, по отдельности, ноги с копытами рушились и ломались, а из чрева этой вороной лошади донесся звук, объявивший миру, что шея несчастного животного сломана. Земля сотряслась в последний раз, и один безумный глаз уставился на меня. Что же до всадника, его отбросило на приличное расстояние, но повезло ему не больше лошади: он лежат, скорчившись маленьким комочком, и тоже с переломанной шеей, как я сразу поняла, хотя хирург из меня, конечно, никакой. Несколькими отчаянными прыжками я все же добралась до него и прижала к себе его, то есть голову и сломанную шею, чтобы услышать его последние слова, полные нежной любви и понимания, столь неожиданные в реве убившей его вороной лошади.

Дервла! Это ты, моя дорогая! Все это время я должен был знать, что ты будешь ждать меня, хотя понадобился небольшой удар по голове, чтобы вернуть мне любовь и понимание.

Так и вышло.

* * *

Уходим! И побыстрей. Сегодня ночью подожжем Большое Поместье.

И говорил это – подумать только – простой мальчишка!

* * *

Когда я наконец добралась до окраины Каррикфергуса, что мне, как ни странно, удалось без помощи Мики, хотя дорога в городок была достаточно путанной, чтобы сбить с толку и более опытного путешественника, я увидела шпили, возвышающиеся над городской суетой, услышала отдаленные крики мальчиков на поле.

Я собиралась пойти прямо в «Святую Марту». Но затем, под недоуменными – и поделом мне – взглядами прохожих, подумала о Тедди, даже без противогаза напоминавшем насекомое, хоть он нравился мне и таким, изменила курс и направилась прямо в паб Кэнти. На этот раз, когда я вошла одна, подобно заблудившейся собаке, сам Майкл Кэнти быстро вышел из-за стойки и, не говоря ни слова, подал мне руку, окинул меня взглядом, обдал своим запахом и провел мимо сидевших повсюду – с кепками, сдвинутыми на затылок, и приветливыми улыбками – мужчин, которые из уважения ко мне продолжали разговаривать.

Никаких опасений, кроме самых мимолетных, у меня не возникло: в задней комнате Майкл Кэнти даже не подумал спросить мой возраст.

* * *

В пабе Кэнти, как обычно, горело сырое полено. Воздух Каррикфергуса полнился криками мальчишек и грохотом моего барабана, в который, конечно, колотила уже другая девочка.

Стоя, наконец, на ступеньках «Святой Марты» и дожидаясь, когда откроется дверь, я готовилась сразу же попросить у миссис Дженкс мои письма. Да, именно миссис Дженкс обняла меня так же тепло, как это сделала бы миссис Дженнингс, да, конечно, она отдала мне пачку писем, перевязанную, если хотите знать, зеленой ленточкой. Вот как я узнала, кто я такая.

И кто же?

Сироткина Мама, конечно, ведь я всю свою жизнь знала, кем стану. Не просто Мамой – я это знала с самого начала, – но мамой сразу тридцати или тридцати с лишком девчонок, это одно и то же.

Так что теперь уже я им рассказываю истории. А кто их успокаивает, если они не знают, кто они и откуда? Я – я стою, напевая, в углу темной комнаты, где спят все мои найденыши.

Загрузка...