Мы недавно стали вспоминать, как впервые услышали радио. То самое радио, которое мы нынче так легко включаем и выключаем, не прилагая к этому никакого труда.
Разговор зашел из-за Вадика. Последнее время он стал нас изводить. Как только мы, завесив абажур, усаживаемся около нашего старенького «КВН», он заводит свою «пластинку»:
— Разве это телевизор? Это же старая шкатулка! Ничего не видно! Курам на смех!
И так далее, в том же духе… Это у него вступительная часть — так сказать, артподготовка. Потом он переходит к основному и исполняет это уже другим голосом. Он начинает подъезжать к бабушке:
— Бабушк, а бабушк! Ну давай купим «Рубин». Или хотя бы «Темп». Ведь ты даже не знаешь, что такое настоящий телевизор!
Вадик обращается к бабушке потому, что она в нашей семье главная. Без нее не решается у нас ни одно важное дело. И еще потому, что Вадикова бабушка — наша мама — питает неженскую слабость ко всяким техническим новинкам и вообще к технике.
Она сама чинит электроутюги, плитки и пробки в квартире, когда они перегорают.
Техника — ее слабость. Если бы не надо было варить обед, ходить на рынок и штопать белье, мать целые дни возилась бы с каким-нибудь старым репродуктором, утюгом или счетчиком. Ничего она так не любит, как доходить до всего своим умом. Она часто повторяет: «Мне бы смолоду учиться, я бы вам показала!»
Это правда. Мы никогда не перестаем жалеть, что матери не пришлось учиться, — из нее вышел бы толковый инженер.
В войну она всему дому чинила электричество, водопровод и даже канализацию; чуть где испортится — бегут к нам.
— Анна Яковлевна, вода из крана хлещет, всю кухню залило!
Мать платок накинет и бежит. Железным прутом прочистит раковину, вырежет из старой калоши резиновый кружочек, развинтит кран и заменит сносившийся присос новым. Ей скажут:
— Золотые у вас руки!
А она всегда поправляет, ничуть не боясь, что хвастается:
— Руки без головы — плети. Шариком надо варить!
Однажды она купила по случаю старую швейную машину. Та и недели не прошила — испортилась. Отец пилил ее: купила старье, только зря деньги выбросила.
Мать вздыхала, задумчиво поглядывала на машинку. Потом решилась: взяла свои отвертки, стамески, ключики и разобрала все машинные внутренности. Мы пришли, а машинки уже нет. Все колесики, гаечки и винтики лежат на разостланной газете, а мать, забыв про все, с веселым отчаянием колдует над нею. Отец так и ахнул: совсем зарвалась старуха…
Дня три она возилась: подтачивала, смазывала и перетирала. Потом начала собирать. Собрала. Села шить — машинка, как параличная, вся трясется, вихляется, вот-вот рассыплется. Никто из нас над матерью не подтрунивал — очень она переживала. Закрыла машинку футляром и не подходила к ней. А потом взяла и опять все развинтила. Когда же, наконец, добилась своего, весь день хвасталась:
— Ай да баба! Ну и молодец! Своим умом доперла!..
И, не разгибаясь, строчила все подряд, что нужно, и что не нужно…
А Вадик, между тем, все пристает:
— Бабушк, ну ладно. Ты не покупай «Рубин». Ты только сходи посмотри, что это такое. Ведь интересно же…
Вадик хорошо знает свою бабушку: главное — заставить ее увидеть новинку, а там и уговаривать не надо.
Но и бабушка знает свою слабость. Потому она и отбивается.
— Не жужжи и не мешай смотреть, — говорит она. — Никуда я не пойду, и так прекрасно видно.
— Пре-кра-сно… — фырчит Вадик. — Эту старую коробку на помойку пора.
Бабушка начинает сердиться. Слова же про помойку окончательно выводят ее из терпения.
— Ишь ты, барон какой, разжирел больно — на помойку. Забыл, поди, как люди вовсе без радио жили.
Вадик издает такой протяжный свист: фью-ю-ю — вона, мол, какую древность вспомнила, — что мы затыкаем уши.
— Ты бы, — говорит он, — еще и каменный век вспомнила или как люди по деревьям лазили и огонь из кремня высекали.
— Пустомеля ты, — осуждающе качает головой бабка. — Книжки читаешь, историю проходишь, а в голове каша. Что к чему, не соображаешь. Что ж, по-твоему, мы с дедом по деревьям лазили?
— Причем тут вы с дедом, — сердится Вадик. — Вы же в двадцатом веке живете, а не в древности.
В голосе Вадика ни тени юмора. Он не сразу понимает, почему мы разражаемся дружным хохотом. Он, конечно, знает, что радио изобрели сравнительно недавно. Но в его голове люди, ходившие в латах, и те, что жили без радио и электричества, свалены в одну кучу. Вещий Олег, хазары, Александр Невский, Иван Грозный — эти жили без радио. И это понятно. Но что его бабушка или родная мать, сидящие с ним вместе, за одним столом, жили когда-то тоже без радио, — этого он себе представить не может.
Вадик прямо потрясен. Ему это никогда не приходило в голову. Он забывает про «Рубин» и «Темп» и засыпает нас кучей вопросов, один нелепее другого.
— Нет, мам, — говорит он, захлебываясь, — вы не разыгрываете? Правда, вы жили без радио? А как же вы жили? И «последних известий» не было? И «погоду» не передавали?
— Погоду передавали, — смеется бабка. — Фоминишна передавала. Как ноги заломит, говорила — будет дождь.
— Бабушка, — обижается Вадик, — я же серьезно.
— Так ведь и я, дурачок, серьезно? Какая же тебе «погода», если никакого радио не было?
Бабушка теплеет. Она уже не сердится на Вадика, а с грустной нежностью радуется его удивлению. Она и сама удивляется. И все мы тоже.
Неужели и вправду мы жили без радио? И никто не говорил по утрам: «Здравствуйте, товарищи, начинаем урок гимнастики!», и не пел свои милые песенки озорник Буратино, и не били в полночь часы со Спасской башни?..
Но когда же это было? Когда появился в нашей квартире первый детекторный приемник — небольшая черная шкатулка с маленькой пружинкой-хоботком, которой мы в поисках волны часами благоговейно царапали по сверкавшему, как антрацит, кристаллу и умилялись, услышав в наушники тоненький, как мяуканье, человеческий голос?
Никто сразу не может назвать точную дату. Все путаются и сбиваются — время сместило события. Мы начинаем плутать по годам, спорим, сердимся и даже ссоримся. Сестра говорит, что в двадцать четвертом, а я — в тридцатом.
Лучше всех ориентируется бабушка. Как все старые люди, она помнит далекое лучше, чем близкое. Помнит, правда, по своим приметам и ориентирам. Ориентиры эти часто смешные, но всегда безошибочные. Смешные потому, что они у нее одинаковые и для домашних и для мировых событий. Всегда это какой-нибудь выбитый зуб у одного из нас, какие-то разбитые коленки и носы, чьи-нибудь первые длинные брюки или первая получка.
— Ну что ты мелешь, — говорит она мне. — В каком же тридцатом, когда в тридцатом биржи труда уже не было.
— При чем тут биржа?
— А при том, что Сергей купил приемник за червонец из первой получки. Стало быть, он уже работал. А на завод его послала биржа — он тогда был безработным.
— Вот видишь, — торжествует сестра.
— И ты врешь, — обрезает ее мать. — Ни в каком ни в двадцать четвертом. В двадцать четвертом Сережа еще учился. — Она начинает считать вслух: — В двадцать четвертом учился. Год ходил безработный. В тридцатом биржи уже не было. Должно быть, в двадцать шестом? — Она на минуту задумывается, а потом уже уверенно говорит: — Ну, конечно, в двадцать шестом! Ты ведь косу-то отрезала в двадцать шестом? — неожиданно спрашивает она сестру.
— Ну, уж про косу я не помню! — отмахивается сестра.
— Хороша партийная, — возмущается мать. — Не помнишь, когда в комсомол вступала.
Сестра обижается.
— При чем здесь партийная? Ты же про косу, а не про комсомол спрашиваешь. В огороде бузина…
— Бузина бузиной, а косу-то ты ведь отрезала, когда в комсомол записывалась.
— А ведь верно, — восхищенно удивляется сестра.
Вадик сейчас же встревает. Он не может отказать себе в удовольствии сострить, или, как говорит бабушка, «сумничать». Сложив ладони рупором, он объявляет голосом диктора:
— Историки, учитесь, как вытаскивать исторические факты за косу!
Он доволен, что срывает смех, но тут же спохватывается.
— Не буду, не буду, — поспешно говорит он, увидав, что бабушка, обиженно поджав губы, умолкает. — Честное слово, не буду. Что же было дальше? Как же вы все-таки услышали радио?
— Неинтересно это, — с напускным равнодушием говорит бабка, — да и поздно уже.
— Ну, бабушка, ну, пожалуйста, — молит Вадик.
— Не помню я, — упрямствует старуха.
— Неправда, неправда! Не может быть, чтобы ты не помнила. Ну что ты, например, чувствовала, когда впервые услышала в эфире голос? Что говорила?
В бабкиных глазах загорается вдруг озорная искорка — она рада случаю отомстить Вадику.
— Что говорила — помню.
Вадик — весь внимание.
— Что же?
— Говорила, как сейчас помню: хорошо, что нет этого бузотера Вадика — никто не мешает слушать.
Вадик старательно смеется со всеми — лишь бы мы продолжали вспоминать.
И мы вспоминаем. Вспоминаем Москву с булыжной еще мостовой и громыхающими по ней извозчиками; с кишащей толкучкой Сухаревского рынка и колбасой, которую жарили на гудящих примусах тут же, под ногами у людей; с фонарщиком, гасящим в полночь уличные фонари длинным шестом; с птичьим базаром на Трубной площади, замусоренной овсом и птичьим пометом…
Еще вспоминаются невесть почему ходкие тогда папиросы «Ира», которые продавцы Моссельпрома носили на лотках, подвешенных к шее.
Наконец мы добираемся до радио. Не сговариваясь, все вспоминают сразу одно и то же. Не то, как выглядел первый приемник, и не программы передач, а тетю Полю — тетку, приехавшую к нам в гости из владимирской деревни Доратники. Как мы тогда ее усадили около новенького, только что купленного приемника, как надели наушники и велели слушать, как она сначала весело смеялась, думая, что мы с ней играем, и как потом испугалась, услышав в трубке голос, стала креститься: «Царица небесная! Что же это такое?» И все озиралась, откуда говорят.
Мать первая перестает смеяться и с присущей ей страстью к справедливости говорит:
— Смеемся, а сами-то тогда были ничуть не лучше Поли — такие же дикари, только что не крестились, а удивлялись не меньше.
Правда, каких только разговоров, анекдотов, куплетов и частушек не пели, не рассказывали, не передавали из уст в уста, когда разнеслись первые вести о предстоящем «внедрении радио в быт трудящихся»!
Мысль о том, что с помощью какого-то провода можно будет, не выходя из дома, слушать человеческий голос, даже целые лекции, или, сидя у себя в комнате, «вызывать» по этому проводу музыку, не заводя при этом граммофона, казалась невероятной.
В клубе пищевиков синеблузники исполняли под веселый хохот зала такие частушки:
Мой миленок загрустил,
Ему дана дистанция —
Целоваться теперь надо
По радиостанции!
У нас на кухне в связи с этим разыгрывался свой «спектакль». Потешали «публику» наши соседи — Василий Терентьич и Пахомыч. Выходя кипятить свой чайник, Василий Терентьич озабоченно спрашивал Пахомыча — владельца граммофона с зеленой трубой:
— Ну как, Пахом Савельич, еще не снес?
Давясь от смеха, Пахомыч говорил:
— Да поясница сегодня чевой-то сильно болела. Боялся надорву: помойка-то в конце двора, а он, дьявол, тяжелый.
— И не раздумывай, Савельич, и не раздумывай! Граммофоны теперь абсолютно лишняя вещь — только комнату загромождают. Теперь музыка по проводам будет литься, как в водопроводе: краник отвернешь — и польется.
Оба, не выдержав, начинали так весело, так искренне и долго смеяться над этой чепухой, что примус прогорал, не успев разжечься.
И вдруг чепуха оказалась вовсе не чепухой. Никакого краника, правда, не было, и музыка не лилась, как из водопровода. Были наушники, которые мы надевали на голову, как радисты, и была тихая-тихая музыка, плохо слышная еще и потому, что мы поминутно вырывали друг у друга наушники: послушал и хватит — видишь, сколько еще ждут.
Теперь «про миленка» ходила совсем уже другая частушка. Повсюду пели:
Мой миленок очумел,
Ничего не кушает:
Трубки на уши надел.
Радио все слушает!
Вся Москва сидела с наушниками и в исступлении царапала маленькой пружинкой угреватый кристаллик, ловя позывные и дожидаясь волнующих, как музыка слов: «Говорит станция имени Коминтерна!..»
Мы слушали все подряд: музыку, песни, телеграммы РОСТА. И больше всего именно телеграммы РОСТА — они занимали тогда в программе передач очень большое место. Никого не смущало и не раздражало, что телеграммы передавались по буквам. «Иван, Зоя, Роман, Ольга, Семен, Татьяна, Ольга, Владимир, Анна…» — монотонно, как дьячок, читал диктор, а мы с восторгом детей, сложивших из отдельных кубиков целую картинку, радостно повторяли вслух: «Из Ростова сообщают!»
Горячась и перебивая друг друга, мы вспоминаем новые и новые подробности, а в это время наш неразговорчивый отец — дедушка Вадика — молча сидит у окна и читает газеты. Он читает газеты часа по три: все речи на ассамблеях, статьи «Решающий этап ухода за посевами» и «Политмассовую работу — на уровень новых задач!» Он не участвует в наших разговорах, но, как всегда, слышит все, что мы говорим. Когда мы начинаем спорить о дате, он идет к своей этажерке, сверху донизу забитой газетами и журналами, сложенными и увязанными по годам. Он роется, ищет что-то, находит нужный ему журнал, садится опять на диван и принимается сосредоточенно листать номер. Когда мы, устав от восклицаний, замолкаем, он снимает свои очки и говорит:
— Вот вы весь вечер проговорили, время потеряли. А про это уже давно написано. На вот, почитай, — говорит он Вадику. — А то так и будешь знать историю по бабкиному календарю.
Вадик берет журнал, вопросительно смотрит на бабушку, та коротко приказывает:
— Читай!
И Вадик читает нам вслух заметку «Первый радиоконцерт»:
«…17 сентября 1922 года в Москве, на Гороховском поле (ныне улица Радио), начала работать первая радиостанция Советского Союза, которой было присвоено имя Коминтерна. Двенадцатикиловаттная московская радиостанция (в то время самая мощная в мире) была спроектирована по личному заданию Ленина известным ученым М. А. Бонч-Бруевичем. Первый транслировавшийся из Москвы радиоконцерт был посвящен русской музыке.
…7 ноября 1922 года, — продолжает читать Вадик, — на улицах Москвы появился необычный автомобиль. Из рупора, который возвышался над кузовом, гремела музыка, хотя музыкантов в машине не было. Это была первая радиопередвижка, сконструированная Наркомпочтелем к пятой годовщине Октябрьской революции. Аппаратура была, конечно, весьма примитивной: музыка и речь сопровождались свистом и шумом. И все равно — восторгу москвичей не было предела.
…Регулярного радиовещания тогда, как известно, еще не было. Поэтому решили устраивать „радиопонедельники“ в больших залах столицы. Первый такой понедельник состоялся в Большом театре 8 сентября 1924 года. Собравшиеся слушали концерт, который передавался по радио из студии станции имени Коминтерна. На сцене была установлена антенна. Здесь же, на маленьком столе, стояла радиоприемная установка, соединенная с мощным усилителем звуковой частоты, который питал рупорные громкоговорители, укрепленные в различных местах зала. Вечер открыл народный комиссар просвещения РСФСР А. В. Луначарский».
Заметка кончалась такими словами: «Как недавно и как давно все это было…»
Вадик задумался. Никто не стал мешать ему. Пусть подумает.