Стас закончил печатать последний лист обвинительного заключения по делу о хищении винных материалов работниками ликеро-водочного завода.
С чувством исполненного долга он поднялся из-за стола, распахнул окно и понял: в город пришла осень.
Потому что только весной и осенью тридцатилетний, отнюдь не похожий на мечтателя капитан милиции Станислав Александрович Алексин испытывал странное труднообъяснимое чувство. Точнее всего это чувство можно было бы определить, как ощущение присутствия в мире тайны.
Весной эта тайна чудилась где-то в необозримой дали, за горизонтом. Путь к ней лежал через далекие страны, незнакомые города и светящиеся голубым неоном, словно гигантские телеэкраны, международные аэропорты. Осенью же эта тайна была здесь, близко. Она плавала в стеклянном сентябрьском воздухе. Просто ее трудно было заметить, как бесцветную медузу в голубой морской воде. Но она была рядом, и он ощущал ее будоражащее присутствие. При этом вразумительно объяснить, о чем должна рассказать эта тайна, он бы не смог. Но был твердо уверен: если бы удалось ее разгадать, он бы узнал что-то очень важное об окружающем мире и себе самом.
Стас вернулся к письменному столу, запер четыре пухлых тома вино-водочного дела в сейф и совсем было уже собрался позвонить жене домой, что идет обедать.
Он еще не знал, что сегодня утром в областном художественном музее произошло хищение ценного экспоната, так называемого «Золотого Рога изобилия». И что ведение следствия поручено старшему следователю городского отдела внутренних дел капитану милиции Алексину Станиславу Александровичу — то есть ему.
Он не успел позвонить жене, потому что коротко и требовательно звякнул черный аппарат внутренней связи.
…Музей находился в двух шагах от горотдела, поэтому Стас не стал вызывать служебную машину, а пошел пешком.
Во время ходьбы ему думалось лучше всего. Медленно двигаясь в городской толчее, он прокручивал в голове полученную им первичную информацию о похищении.
То, что в ней содержалось, прямо скажем, обескураживало. В ориентировке оперуполномоченного уголовного розыска, начавшего поиск экспоната и преступника, говорилось, что исчезновение золотого изделия из музейной витрины произошло в промежутке между девятнадцатью часами прошедших суток и восемью утра суток, ныне идущих. То есть как раз тогда, когда оно произойти не могло.
Не могло, потому что именно в это время работала специальная охранная сигнализация, и здание музея было полностью блокировано для внешнего мира. Наличие всех экспонатов, в том числе и Рога, в восемнадцать пятьдесят девять подтверждалось записью в музейной книге осмотра экспозиции, в которую ежедневно заносились проверки наличия экспонатов перед сдачей музея на пульт вневедомственной охраны. Включение сигнализации в девятнадцать ноль-ноль подтверждалось записью в книге дежурного по пульту.
Проверка установленной в музее охранной сигнализации показала, что последняя находится в исправном состоянии. Причем, дежурившие на пульте офицеры заметили, что система обладает очень высокой чувствительностью и в ветреную погоду срабатывает даже в результате простого давления воздуха на оконные стекла. Но в эту ночь все было спокойно, и рядом с цифрой «7», под которой на пульте значился художественный музей, всю ночь мирно горела зеленая лампочка.
Золотой Рог исчезнуть не мог. И все-таки он исчез. Словно какая-то сверхъестественная сила отодвинула толстое витринное стекло, подхватила его и бесплотной тенью пронесла сквозь чуткую электрическую сеть, охватывающую по периметру все здание музея.
Осмотр дверей парадного и служебного входов, а также окон обоих этажей тоже ничего не дал: следов проникновения внутрь помещения обнаружено не было. Правда, в ориентировке оговаривалось: в музее имеется еще один вход. Этот вход когда-то вел в исчезнувший теперь генерал-губернаторский сад и был заложен едва ли еще не в годы революции двумя прочными железными балками. По этой причине сигнализационный датчик на нем не устанавливался. Но разблокирование этой двери нынешней ночью также установлено не было.
Стас не мог не верить добросовестности оперуполномоченного уголовного розыска. И асе же рядом с этим пунктом он поставил в уме восклицательный знак: «Проверить! Все-таки датчика-то на двери не было…»
На витринном стекле отпечатков пальцев не оказалось. Впрочем, это было и неудивительно: снаружи стекла ежедневно протираются музейными смотрителями, а возможно, тряпкой по витрине прошелся и преступник.
Дело выглядело прямо-таки загадочно. Но Стас не отчаивался. За годы работы в милиции ему уже приходилось не однажды приступать к ведению дел, на первый взгляд не имевших как будто никаких зацепок. Но при внимательном рассмотрении всегда оказывалось, что это не так. Рано или поздно из тьмы происшедшего вырисовывался механизм преступления. Стас, в общем, не сомневался: так будет и на этот раз. И все-таки испытывал тревогу. Она рождалась не оттого, что Рог представлял собой значительную материальную ценность. Хотя он стоил больше, чем он мог заработать за девять лет безупречной службы, не это волновало его — ему приходилось расследовать хищения и покрупнее. Главным было то, что Рог представлял собой художественную и историческую ценность. По существу, он принадлежал не только ныне живущим, но и бесчисленной череде грядущих поколений. Поэтому Стас ощущал тяжесть ответственности не только перед своим начальством, пусть даже самым высоким, к этому он уже успел привыкнуть. Но словно бы и перед самим человечеством.
И это было отнюдь не легкое чувство.
Похищенный экспонат представлял собой Рог изобилия на круглом пьедестале с опорной подставкой в виде извивающейся змеи, выполненный целиком из драгоценного металла (золота высокой пробы) и покрытый в средней части росписью эмалевыми красками. Роспись изображала идиллический сюжет с обнаженной пастушкой и амурами.
Автор произведения был неизвестен. По поводу времени и места его создания у специалистов также не было полного единодушия. Наиболее вероятной считалась точка зрения, согласно которой Рог был изготовлен во Франции во второй половине XVIII века.
До вчерашнего дня в постоянной экспозиции музея Рог не выставлялся. Но после того, как его изображение стало широко известно горожанам по продающемуся во всех киосках «Союзпечати» настенному календарю с его фотографией, выпущенному местным издательством, в книге отзывов музея появились многочисленные записи с требованиями выставить Рог для обозрения. Рог был извлечен из сейфа и выставлен в одной из витрин. При этом витрина была, как и полагается, опечатана печатью главного хранителя музея. Но, вопреки имеющейся возможности, датчик охранной сигнализации на выдвижном стекле витрины установлен не был. Главный хранитель музея объяснил это оперуполномоченному уголовного розыска спешкой введения Рога в экспозицию. Он показал, что заявка на подключение витрины к сигнализационной системе была сделана, и сегодня техник должен был установить датчик на выдвижном стекле. Но как раз в минувшую ночь экспонат из витрины исчез при совершенно загадочных обстоятельствах, пробыв открытым для обозрения граждан всего один день.
Этакий ненавистник популярности! — подвел черту своим размышлениям Стас. В имеющемся массиве информации ему виделись пока две мерцающие тревожным красноватым светом точки. Первая — забытая дверь без датчика охранной сигнализации. Вторая — в общем-то объяснимая, на первый взгляд, и все же какая-то чрезмерная спешка в вынесении Рога из хранилища в витрину на обозрение. В конце концов, что решал один день? Казалось, можно было подождать подключения витрины к сигнализационной сети, однако… По чьей же инициативе, интересно, это было сделано? — задал он себе вопрос.
За годы работы следователем сначала районного, а затем городского отдела внутренних дел Станислав Александрович убедился в поразительном однообразии большинства совершаемых преступлений.
Драка. «Был сильно пьян. Из-за чего ударил, не помню… Нет, конечно, убивать его не хотел…»
Кража. «Вижу, стоит мотоцикл… Сам не знаю, как оказался за рулем… Он завелся, я поехал. Вовка сказал, что можно хорошо продать, он знает мужика, который купит…»
Хищение. «Сначала брал не для себя, для дела… Угостить нужных людей, подмаслить, подмазать, где надо… Потом привык, стал считать, что за все сделанное для родного хозяйства заслуживаю большего…»
Его даже мутило от этого тошнотворного однообразия.
В последнее время он все чаще ловил себя на остром желании крикнуть сидящему перед ним с опущенной головой подследственному: «Боже мой, да ведь у тебя в голове три миллиарда клеток, тебя десять, а то и пятнадцать лет учили, ты каждый вечер смотришь телевизор и читаешь газеты, чтобы такой вот ты появился на свет, понадобилось три миллиарда лет эволюции живой материи — от комочка первобытной слизи до кроманьонца, — неужели ты не мог сообразить, чем для тебя все это кончится? Рано или поздно, но — обязательно! Неужели ты не видишь на один сантиметр дальше своего носа?».
Направляясь в областной художественный музей, старший следователь ГОВД, капитан милиции Алексин еще не знал, что здесь ему впервые предстоит встретиться с делом совсем иного порядка.
Музей помещался в бывшем дворце-резиденции краевого генерал-губернатора. Он был расположен на возвышении в самом центре города. Это был старый двухэтажный особняк, с зубчатой, похожей на крепостную, башенкой посередине.
«Наверное, — думал Стас, — генерал любил стоять на башне, обозревая синие степные дали, и ощущать себя капитаном на судовом мостике, уверенно ведущим в будущее доверенный императором край. Может быть, вглядываясь в туманный западный горизонт, он думал о покинутой столице, и ему виделся Невский проспект в стеклянной кисее холодного балтийского дождя и манящий теплый свет окон многочисленных петербургских салонов. И ему нестерпимо хотелось вернуться в этот опьяняющий комфортабельный мир.
Или ночами он велел выносить на плоскую каменную крышу башни широкое плетеное кресло и, удобно устроив в нем свое грузное генеральское тело, аккуратно протирал стекла двадцатикратной морской подзорной трубы в медном начищенном корпусе, потом наводил ее на огромный желтый круг сибирской луны и подолгу с удивлением рассматривал резкие черные кратеры и горные цепи, бесконечно чужие и в то же время совсем такие же, как здесь, на земле».
На высоких дверях музея висела табличка с оттрафареченной надписью: «Санитарный день». Стас обошел здание кругом и с противоположной стороны, как раз напротив парадного входа, обнаружил маленькую обитую жестью дверь. Он открыл ее, миновал крохотный тамбур и оказался среди каких-то больших деревянных ящиков, фанерных щитов и поставленных друг на друга колченогих стульев. Откуда-то сверху били яркие солнечные лучи. Оглядевшись, Стас понял, что находится как раз под парадной лестницей, против основного входа. Сделав несколько шагов, он попал в пустынный вестибюль. Стояла ничем не нарушаемая стеклянная тишина. Стас ступил на парадную лестницу. И — тишина разлетелась на тысячи осколков: лестница оказалась металлической, и ступени загудели под его шагами. Поднявшись на площадку между этажами, он от неожиданности замер: прямо перед ним стоял высокий молодой человек в темном костюме с приспущенным галстуком. Он настороженно смотрел на Стаса.
«Галстук, как у меня», — отметил Стас и понял, что молодой человек — это он сам. А перед ним — огромное, выше человеческого роста, настенное зеркало.
«Ну дела, сам себя не узнал! — изумился он. — Не музей, а какой-то заколдованный замок». Он пригладил волосы, шагнул на ступеньку второго пролета и увидел сидящую вверху, на площадке второго этажа, женщину. Точнее, сначала он увидел только ноги в темных прозрачных чулках и легких красных туфельках, а лишь потом фигуру женщины целиком. Женщина смотрела куда-то в сторону, будто не слышала его гудящих шагов.
Стас был на середине лестничного марша, когда она, наконец, повернула голову. Взглянув на него, она сняла ногу с ноги и тесно сдвинула колени.
Внешность женщины была не рядовой. В ней было что-то восточное. Скульптурная сухая головка с туго стянутыми назад черными блестящими волосами, монгольские скулы, изящно-хищный вырез маленьких ноздрей и огромные, темные, недобро смотрящие глаза. В ее крохотных розовых ушах жирно поблескивали золотом тяжелые серьги-полумесяцы, похожие на грозные янычарские ятаганы.
«Что-то из эпохи кровавого Тимура, покорителя Азии: утонченно-изящное и варварское в одно и то же время, — подумал Стас. — Человеческие черепа, которые отделывали золотом и превращали в винные кубки, и застолья с беседами об оттенках печали, которые бывают в глазах у юных дев…»
На женщине было красное вязаное платье, сзади волосы перехвачены алой лентой. Красный цвет — ее цвет. И он выбран безошибочно.
— Музей закрыт. Разве вы не видели табличку? — сухо произнесла она.
Фраза у нее прозвучала как-то ненатурально. Будто она прекрасно знала, кто такой Стас и зачем он пришел.
Стас поднялся по ступенькам и встал на лестничной площадке перед негостеприимной незнакомкой. От женщины исходил аромат духов, горьковатый, тревожный и волнующий.
— Видел… — специально чуть помедлив, сказал он. — И все же решил зайти.
— Вам, собственно, что нужно? — с явной злостью в голосе произнесла она.
— Директора или главного хранителя, — радуясь, что давно научился держать себя в руках, добродушно улыбнулся Стас.
— Вы из милиции? — опустив глаза, словно сдерживаясь, чтобы не нагрубить, спросила женщина.
— Да. — Стас вынул из внутреннего кармана служебное удостоверение и, раскрыв, показал ей.
Музейная грация подняла глаза, они излучали почти открытую враждебность.
Такой прием его удивил.
За годы работы в органах внутренних дел Стас заметил, что недоброжелательное или реже ироническое (дескать, ну и профессия!) отношение к работникам милиции встречается не так уж редко, но держится оно до той поры, пока сам человек не попал в беду. А уж если попал, если встретил тебя в подворотне десяток подвыпивших юнцов с наглыми от водки глазами, если, придя с работы, увидел распахнутый шкаф без всего зимнего гардероба, если, выйдя утром из дома, обнаружил, что твои новенькие «Жигули» стоят «раздетыми» — без резины, колпаков и подфарников, а на блестящем, еще вчера без единой крапинки борту выцарапано ржавым гвоздем короткое слово, если, наконец, на твоих глазах в темном парке рядом с танцплощадкой выкручивают руки девчонке, приставив ей к горлу нож, — куда только девается показная лихость, — «зачем она, эта милиция!». Милиционера зовут, как в детстве отца или старшего брата, для которого нет ничего невозможного, «который все может».
За это Алексин и любил работу в милиции — за ощущение своей принадлежности к могучей и справедливой силе.
Здесь же Стас почувствовал, как на него повеяло реальной атмосферой враждебности. Враждебности совершенно непонятной.
В самом деле, в музее произошла кража. Кража не рядовая. И вот человека, пришедшего найти и вернуть Рог, встречают так, как будто он его украл. Странно.
— Пойдемте. — Женщина резко поднялась. — К сожалению, наш директор в командировке. На месте — Самсон Сергеевич. Это — главный хранитель музея. Я вас провожу…
С обеих сторон лестничной площадки были большие белые двери. Левая, та, что ближе, — полуоткрыта, и за ней виделась манящая перспектива пустынных музейных залов.
Женщина сделала указующий жест рукой, и они вошли в эту дверь. Зал, в котором они оказались, — просторный и светлый. На одной его стене высились окна с белыми полупрозрачными шторами. Сквозь полуоткрытые рамы осенний ветерок надувал их, словно корабельные паруса.
На противоположной стене — галерея портретов в тяжелых позолоченных рамах. Первым висел портрет миловидной женщины в пышном платье, какие носили в давно ушедшие времена — в прошлом веке, а может быть, и еще раньше.
— Императрица Елизавета Петровна… Дочь Петра I, дщерь Петрова. Неизвестный художник XVIII века, — сказала суровая провожатая, заметив его взгляд. — Видимо, этот портрет был сделан еще до восшествия ее на престол, когда она находилась в опале во времена правления кровавой императрицы Анны Иоанновны. Это — гордость нашего музея…
Стас заметил, что голос спутницы немного потеплел.
От движения раздуваемых ветром штор по лицу будущей императрицы побежали солнечные зайчики вперемежку с причудливыми тенями, и ему показалось, что лицо дочери Петра на секунду словно наполнилось жизнью и даже хитровато улыбнулось…
Второй зал был значительно меньше и темнее. Два небольших окна снаружи были огорожены кронами старых кряжистых тополей. В темных углах зала молчаливо застыли белые античные статуи. У одного из окон стоял высокий стеклянный параллелепипед с двумя полками внутри. На верхней стояли изящные фарфоровые чашечки и несколько покрытых росписью блюдец. Нижняя была сиротливо пуста.
— Да, да, мой Рог стоял именно здесь, — сказала женщина.
— Почему вы говорите «мой»? — спросил Стас.
— Потому что в музее именно я занимаюсь изучением коллекции произведений декоративно-прикладного искусства из металла. А отнюдь не потому, что я взяла его с этой полки, и он спрятан теперь у меня дома. Товарищ следователь, не ловите меня так примитивно. Я хочу хорошо думать о нашей милиции, — с усмешкой произнесла она. — Знаете, раз уж вам все равно придется меня допрашивать, то сделайте это сейчас, не откладывая.
— А почему вы считаете, что мне обязательно придется вас допрашивать? — спросил Стас.
— Потому, что это именно я, несчастная, вчера дежурила… — ответила женщина.
Стас ищуще посмотрел по сторонам. Его спутница сделала приглашающий жест в сторону низкого полированного столика. На столике лежал альбом в красной бархатной обложке с белой табличкой. На ней было выведено тушью: «Книга отзывов». Они сели за столик друг против друга.
— Ирина Викторовна Полякова, младший научный сотрудник, — представилась женщина.
Она неожиданно сменила манеру поведения и теперь старалась быть мягкой и обаятельной. Но это у нее не очень-то получалось. Женщины — прекрасные актрисы, но Ирину Викторовну подводили глаза. Все-таки в глубине они оставались злыми.
«А может быть, я просто не могу забыть тот ее взгляд, полный такой явной враждебности?» — подумал Стас.
Он назвал себя и спросил: — Скажите, Ирина Викторовна, до того, как Рог был выставлен в витрине, он хранился у вас в запаснике?
— Нет, — покусывая губы, ответила Полякова. — Я отвечаю за хранение всей коллекции экспонатов декоративноприкладного искусства, кроме изделий из драгоценных металлов. Они, по инструкции, находятся в сейфе у главного хранителя. За хранение экспонатов из драгметаллов отвечает лично он.
— Ясно, — кивнул Стас. — Вчера вы были дежурным научным сотрудником, значит, именно вы закрывали залы музея и включали сигнализацию, так?
— Я, — опустила голову Полякова. — Между шестью и половиной седьмого мы вместе с дежурным смотрителем обошли все залы и сверили по книге осмотра экспозиции наличие экспонатов… Все было в порядке. И Рог находился на месте.
— А кто кроме вас видел в это время экспонат?
— Ну, во-первых, Доманская, смотритель зала, она в этот день дежурила, потом, как раз когда мы заканчивали обход экспозиции, а второй зал, где стоял Рог, мы осматривали последним, ко мне подходили сотрудники нашего отдела, спрашивали, поеду ли я в выходной в лес за грибами. Смотрительницы первого и второго залов стояли рядом. Все они видели Рог, — пожала плечами Ирина Викторовна, и золотые ятаганы в ее маленьких ушах растерянно закачались. — Вы можете спросить у них самих.
— А потом?
— Потом все они ушли. Буквально через две-три минуты мы с Доманской закончили осмотр экспонатов, и Аделаида Игоревна попросила меня отпустить ее, потому что на семь часов у нее был талончик к участковому врачу, и она тоже ушла…
— Простите, кто ушел? — переспросил Стас.
— Аделаида Игоревна Доманская, смотритель зала, которая вместе со мной дежурила в этот день.
— А вы?
— А я осталась ждать, когда из музея выйдут те, кто еще оставался…
— А кто еще оставался? — чувствуя, что выходит на что-то важное, спросил Стас.
Ирина Викторовна как будто внутренне подобралась.
— Директор и главный хранитель — Белобоков Самсон Сергеевич… — после чуть заметного колебания ответила Полякова. — Они оставались в кабинете у директора. В этот день директор улетал в командировку в Москву, ну и передавал Белобокову, Самсону Сергеевичу, дела.
— И все? — быстро спросил Стас.
— Все, — грозно тряхнула ятаганами Ирина Викторовна.
Кое-что как будто начало вырисовываться.
— Ирина Викторовна, а где вы находились после окончания осмотра экспозиции? — стараясь, чтобы вопрос прозвучал как можно безразличней, спросил Стас.
— Там, где вы меня встретили. На площадке второго этажа.
— Значит, последний раз вы видели Рог около половины седьмого, и после этого вы лично не видели: на месте он или нет?
— Не видела, — чуть слышно сказала Полякова.
«Ну вот, — отметил про себя Стас, — еще раз подтверждается старое следственное правило: если в документе все временные куски слишком гладко прилегают друг к другу, это почти всегда не соответствует истине. Видимо, мы инстинктивно стремимся упростить ситуацию и представить картину событий максимально ясной, а в жизни так не бывает, и между идеально совпадающими кусками времени всегда есть люфт…
В данном случае примерно полчаса. Между тем моментом, когда Рог с достоверностью видели в витрине второго зала, и тем моментом, когда была включена сигнализация, и похитить его из витрины стало уже невозможно. В это время, видимо, и была совершена кража. Тогда все сразу становится понятным. Экспонат унесла сквозь сигнальную систему не сверхъестественная сила. Музей, скорее всего, ушел под защиту охранной сигнализации, когда Рога в витрине уже не было…»
— А во сколько вы закрыли музей?
— Около семи вышел директор, а где-то через минуту-другую, Белобоков. Когда они вышли, я закрыла двери, спустилась вниз и включила сигнализацию. Потом позвонила на пульт в милицию и спросила, включилась ли она. Мне ответили, что все нормально. Вот и все. Я закрыла дверь черного хода и ушла.
— А ключ от двери черного хода?
— Ключ от двери черного хода дежурный сотрудник уносит с собой. А утром на следующий день открывает музей.
— У ключа есть дубликаты?
— Да, есть еще два ключа: у директора и главного хранителя.
— Так… — протянул Стас и на всякий случай спросил: — А они не ждали вас внизу?
— Нет, — поправляя волосы, ответила Полякова. — Белобокое всегда провожал директора, когда тот уезжал куда-нибудь. И в этот раз они вместе уехали на вокзал. Когда я спустилась, их уже не было.
Ирина Викторовна замолчала и смотрела куда-то в сторону.
Стас размышлял над услышанным.
Итак, похититель — не посторонний человек. Он — работник музея. Тот, кто находился в нем в рамках временного люфта, то есть примерно между восемнадцатью тридцатью, когда Рог еще лежал в витрине, и девятнадцатью часами, когда включили охранную сигнализацию.
Размышляя, Стас открыл книгу отзывов, автоматически заскользил взглядом по строкам и сразу же споткнулся о запись, сделанную ярким красным фломастером: «Благодарим сотрудников музея за доставленную радость общения с прекрасным. Нам очень понравилась экскурсия, которую провела по его залам экскурсовод Л. Петроченко. Больше всех экспонатов нам понравился Золотой Рог, который все мы уже видели на календарях, продающихся в „Союзпечати“. В жизни он такой же красивый, как на фотографии. Большое спасибо!!! — учащиеся 8 класса средней школы № 55». Под записью стояло вчерашнее число. Оно было трижды подчеркнуто.
— Товарищ следователь, у вас есть еще какие-нибудь вопросы или я могу быть свободна? — неожиданно официальным тоном прервала Ирина Викторовна его размышления.
Стас почувствовал себя как в танце, в котором партнерша хочет взять на себя роль того, кто ведет. Не очень приятное ощущение.
«Характер!» — внутренне усмехнулся Стас.
Горячие глаза Ирины Викторовны недобро заблестели.
«Боже мой, да отчего же младший научный сотрудник Полякова так не любит следователя, а? — спросил себя капитан Алексин. — Такой взгляд, пожалуй, одним характером не объяснишь».
Кабинет главного хранителя представлял собой небольшую часть музейного зала, отделенную выкрашенной в белый цвет фанерной загородкой. Все пространство его стен занимали различного размера пестрые холсты без рам. Привычных табличек с названиями на картинах не было. Вместо них с боков торчали белые, похожие на аптечные, ярлычки. На них ярко-лиловые цифры и буквы — шифр, по которому в специальной картотеке можно найти соответствующую данной картине карточку с названием, именем автора, указанием года создания и состояния сохранности.
На письменном столе, за которым сидел главный хранитель, как раз стояло несколько деревянных каталожных ящичков, какие бывают в библиотеках. Кабинет освещала настольная лампа с оранжевым абажуром.
— Я знал, знал, что с этим Рогом что-нибудь случится! — проговорил Самсон Сергеевич Белобокое и прикрыл лицо ладонью. — Все просто ужасно! Ужасно! Никогда в музее не случалось ничего подобного! Никогда! И вот на тебе, на тебе! — шептал он. — И как нарочно, накануне защиты! Ну, как нарочно!..
На вид Белобокову можно было дать любой возраст между тридцатью и сорока годами. Он уже заметно начал лысеть. Лицо у него было круглое, полноватое, с правильными чертами, но какое-то слишком бледное и вялое. Даже цвет губ не отличался у него от цвета лица. Наверное, чтобы как-то компенсировать эту цветовую невыразительность, он носил очки с розоватыми стеклами.
Рука, которой он закрывал лицо, была будто слегка опухшая. На нем была пестренькая рубашка в мелкую красно-синюю клетку и хорошо завязанный темно-синий галстук. На спинке его стула висел серебристо-серый бархатный пиджак.
— Я говорил, говорил директору: к чему спешить? Установят сигнализацию и тогда — пожалуйста! — пусть все любуются на этот треклятый Рог! Сколько угодно! Но он просил! Он даже настаивал, да! Рог стал символом музея, и посетители должны его видеть!.. Конечно, ему можно спешить! Ведь за хранение экспонатов отвечаю своей головой в первую очередь я, я! Не он!..
Самсон Сергеевич с отчаянием махнул рукой и замолчал с выражением страдания на лице.
— Значит, на помещение Рога в витрину без датчика сигнализации настаивал именно директор? — спросил Стас.
Самсон Сергеевич опустил глаза и едва слышно прошептал: — Да, он… именно он.
И, будто спохватившись, добавил:
— Хотя, конечно, я не снимаю ответственности и с себя, но ведь это правда! Именно он.
— Самсон Сергеевич, вы говорили, что с Рогом что-то должно случиться. Как понимать эти ваши слова? У вас были какие-то конкретные подозрения?
Белобокое выдвинул центральный ящик своего письменного стола, порылся в нем, достал крохотную баночку вьетнамского ментолового бальзама, поддел ногтем крышечку, покрутил подушечкой указательного пальца по яично-желтой мази и стал тереть свой правый висок. В комнате резко запахло аптекой и словно бы несчастьем.
— Простите, ради бога… Совсем расклеился… — слабым голосом сказал он. — Голова… Нет, нет, конкретных подозрений у меня не было, конечно, нет. Разумеется, нет! Откуда им быть? Ведь никогда, никогда в музее ничего подобного… Но, знаете, предчувствие, интуиция… Вы верите в интуицию? Я верю. Понимаете, последнее время с этим Рогом происходило что-то странное.
Стас насторожился.
— Сначала эта история с фотосъемкой. Потом неожиданная популярность календаря с его фотографией… Поверьте, Рог неплохой. Но у нас есть вещи не менее, а более высокохудожественные. И эта известность, не вполне заслуженная…
— Простите, Самсон Сергеевич, а что это за история с фотосъемкой, про которую вы упомянули?
— Около двух месяцев назад наш фотограф делал слайды с нескольких наших экспонатов, в том числе и с Золотого Рога. Они необходимы нашим научным сотрудникам для сопровождения лекций, используются при изготовлении печатной продукции, как, например, этого знаменитого, — Белобоков грустно усмехнулся, — календаря!.. И вот во время съемки Василий — это наш бывший фотограф — как-то неловко поставил Рог, он упал, и сбоку у него откололся маленький кусочек эмалевой росписи. Конечно, Василий был за это строго наказан… Теперь он, кстати, вообще не работает в нашем музее. О повреждении красочного слоя был составлен соответствующий акт, все, как положено. Но, в общем, сам того не желая, Василий помог обнаружить любопытную вещь. На том месте, где отскочил кусочек эмали, обнаружились выгравированные на металле латинские буквы «t» и «h». Стало ясно, что под эмалью скрывается какая-то надпись. Мы обратились в криминалистическую лабораторию, там просветили Рог рентгеновскими лучами, и оказалось, под эмалевой росписью на металле выгравировано слово «Elisabeth», французский аналог русской Елизаветы. Это, к сожалению, и дало основания некоторым нашим научным сотрудникам выдвинуть гипотезу якобы этот Рог принадлежал знаменитой авантюристке XVIII века, выдававшей себя за внебрачную дочь императрицы Елизаветы Петровны. Когда по поручению Екатерины 11 граф Орлов-Чесменский похитил ее из Италии и привез в Россию, именно так — Elisabeth — она подписывала свои письма императрице с просьбой о помиловании… Кстати, современная историческая наука считает, что у Елизаветы Петровны действительно были внебрачные дети, но с этой авантюристкой они не имеют ничего общего.
Хотя… — история эта темная. И давно минувшая… Нам-то какое до этого дело? Ну, был этот Рог у авантюристки или не был… Как теперь это докажешь? Я не раз говорил Ирине Викторовне, к чему эти дилетантские рассуждения? Зачем все эти разговоры, разжигающие нездоровый интерес?
И вот — пожалуйста! — теряя спокойствие, с отчаянием махнул рукой Самсон Сергеевич и принялся натирать виски пряным вьетнамским бальзамом.
— Да, Самсон Сергеевич, — начал Стас, стараясь казаться совершенно безразличным, — а вы уверены, что в 19.00 Рог находился на месте?
Белобокое помолчал, глядя в баночку с бальзамом, сильно потер рукой лоб.
— Да, — тихо сказал он.
— Вы сами это видели или просто так думаете?
— Да, я сам это видел. Я уходил из залов где-то около семи, минут без пяти семь. Рог лежал в витрине. Я хорошо это помню.
Аптечный запах бальзама в кабинете главного хранителя стал совершенно нестерпимым. У Стаса даже защипало в глазах. Он немного поколебался и спросил:
— Самсон Сергеевич, скажите, у вас есть какие-нибудь предположения о похищении Рога?
— Не знаю… Не знаю! — замотал головой Белобокое. — Я уходил из залов последним, и, — он сглотнул, — Рог был… в витрине.
Белобокое внезапно наклонился и вплотную приблизил свое лицо к Стасу. В полумраке его глаза блестели каким-то лихорадочным фосфорическим светом.
— Товарищ следователь… Я вам скажу. О! Это хищение организовано против меня. Да, да! Против меня! Знаете, у меня столько врагов, как у всякого человека, который работает, а не делает соответствующий вид, как некоторые наши руководители! В том числе и наш директор! Да, да, я не боюсь говорить это вам. Вы должны знать все! И я скажу ему это в лицо, как только он вернется, обязательно скажу! Это хищение предпринято, чтобы уничтожить меня! Им всем завидно, что я заканчиваю кандидатскую… Но кто им не дает делать то же самое? Кто? Пишите, работайте, ради бога! Я, как главный хранитель, это только поддержу! Однако, нет! — развел он руками. — Вместо этого шипение по углам! Сплетни, слухи, косые взгляды! — Белобокое снова закрыл лицо пухлой белой ладонью.
— Простите, — осторожно наступал Стас, — а когда вы говорите «они», кого вы имеете в виду?
— Ну, никого конкретно… Поймите меня правильно, — не открывая лица, зашептал Самсон Сергеевич, — их «вообще» — моих завистников в коллективе…
— Так вы утверждаете, что кто-то мог похитить Рог с целью навредить вам, так?
Белобокое молча кивнул головой.
— И кто же это, по-вашему, мог быть? — продолжал гнуть свою линию Стас. — Говорите, невинному человеку это не повредит, а следствию вы можете помочь. Это ваш долг.
— Нет, конкретно я не могу… Я не знаю, — совсем ослабевшим голосом прошептал Белобокое. — Поймите меня правильно. Конкретно я не могу…
«Конкретного человека Самсон Сергеевич назвать не может, а этак интеллигентно, косвенно бросить тень — вполне», — отметил Стас.
Самсон Сергеевич сидел, закрывшись рукой, с видом совершенно обессиленного человека. Стас понял, что сегодня он вряд ли сможет услышать от главного хранителя что-нибудь новое, и поднялся.
Город встретил его свежим ветром с реки и привычным веселым шумом. В озабоченной городской толпе, плывущей навстречу ему, то здесь, то там мелькали забытые за лето снежно-белые форменные фартучки школьниц. В руках у них были завернутые в целлофан букеты красно-белых гладиолусов. На Стаса повеяло давней грустью первого сентября, когда каникулы, полные бескрайней свободы, оставались за спиной, и начинались бесконечно длинные школьные будни…
Стас медленно шел к себе в горотдел и прокручивал в голове беседу с Белобоковым. Его показания означали, по крайней мере, одно из двух. Или все-таки музей ушел под охрану сигнализации вместе с Рогом внутри, и тогда его вынесла оттуда нечистая сила, во что, естественно, Стас поверить не мог. Или Рог изъял из витрины кто-то из тех, кто находился около временной точки девятнадцать ноль-ноль часов в помещении. А таких людей было только трое: директор, главный хранитель и дежурный научный сотрудник Ирина Викторовна Полякова. Рог мог взять кто-то один, но возможен и сговор нескольких лиц в том или ином сочетании.
В тот же день Станислав Александрович дал телеграмму в Москву о срочном отзыве из командировки директора музея Александра Михайловича Демича.
Этот вечер в доме следователя Алексина был не совсем обычным. За вечерним чаем супруги оживленно беседовали о… XVIII веке. За закрытой дверью спали набегавшиеся за день дети. Верхний свет был выключен. Марина при свете торшера разливала чай из большого чайника с голубыми незабудками. А в затопленных темнотой углах вставали тени давно исчезнувших лиц и событий…
О, этот окутанный легендами XVIII век русской истории! Еще совсем недавно огромный, неладно скроенный, да крепко сшитый боярский корабль русской державы лениво дрейфовал в будущем море мировой политики. Подводные течения как-то сами собой, медленно, почти незаметно для глаз относили его к упрямо неизменному, словно улыбка Будды, Восточному берегу.
И вдруг внезапно, как по мановению волшебной палочки, все переменилось. Бешеная рука Петра развернула корабль на 180 градусов. Курс — на Запад!
Византийские палубные надстройки — за борт! Восточную степенность — к черту! Вместо опоры на сладко кормившихся с бескрайних родовых земель бояр, постепенно возвращающих былые удельные волости, — опора на безземельное, нищее, пьющее только на государственное жалованье и потому верное дворянство. Вместо длинных бород, приказов и стрелецкого войска — пудреные парики, оберколлегии и гвардейские полки.
Мы — европейцы, и только европейцы! И пусть азиатская часть России неизмеримо больше европейской. Это лишь приложение к Европе, правда, приложение, дающее изрядную фору в политической игре с другими европейскими столицами. Ну, какая из них имеет столько земли, полной необозримых запасов отличного леса, плодороднейшего чернозема, первосортной пушнины, металлических руд? Какая?
Только Москву в европейскую столицу переделывать долго, да и переделаешь ли? Климат не тот. Нужна новая столица!
Еще совсем недавно были безлюдные топкие берега Финского залива. Но вот сырые и холодные пространства огородили стенами толстой каменной кладки, сверху укрыли от вечно моросящего дождя мягким кровельным железом, обогрели каминами и голландками. А чтобы внутри не поселилась старая московская патриархальщина, Петр влил в кровь семьи бояр Романовых кровь немецких курфюрстов Голштейн-Готторпских, тем самым вплетая русскую правящую династию в общую кровеносную систему давно породнившихся между собой европейских монархов.
И за ограненными стеклами новеньких дворцов, чиновничьих домов и ночлежных чердаков в рыжеватом свете восковых свечей и масляных светильников затеплилась новая европейски подобная жизнь. Из залитых светом мировых столиц через сырые безлюдные пространства мазурских и лифляндских болот полился хорошо настояный, пряный экстракт романо-германской цивилизации — книги, патенты, моды, интриги и запутанные тайны европейской политики.
Одна из этих тайн — загадка самозванки Елизаветы, провозгласившей себя дочерью умершей императрицы Елизаветы Петровны, внучкой Петра и, значит, конкуренткой в правах на Российский престол царствующей к тому времени уже более десяти лет Екатерине II.
Ее принято называть княжной Таракановой.
Это имя закрепилось за ней с легкой руки писателя прошлого века Данилевского, посвятившего самозванке один из своих самых известных исторических романов. Данилевский бесспорно был талантливым беллетристом, но он не всегда располагал подлинными фактами. В его время многие документы, рассказывающие о темных семейных и государственных делах дома Романовых, были закрыты для кого бы то ни было. Княжна Тараканова действительно существовала в истории, но с самозванкой Елизаветой, претендовавшей на Российский престол, она не имеет ничего общего.
Дочь Петра I, императрица Елизавета, действительно имела тайных детей. В этом сходятся почти все историки, изучавшие русский XVIII век. Их отцом называют графа Алексея Разумовского, возлюбленного Елизаветы с тех лет, когда будущая императрица жила скудной, по сути опальной жизнью, в кровавые времена «царицы престрашного зраку» Анны Иоанновны и ее фаворита Бирона. Тогда он еще звался просто Алешкой Разумом. И это неудивительно, ведь в российские графы и графы Священной Римской империи он попал из черниговских свинопасов. Однако таким возвышением Разумовский испорчен не был и, по отзывам современников, остался человеком простым и незаносчивым.
Точное число этих внебрачных детей неизвестно. Но как будто все сходятся на том, что среди них была дочь, которая получила имя Августы Таракановой. Воспитывалась она за границей, а по возвращении в Россию в уже зрелом возрасте была помещена в женский монастырь под именем монахини Досифеи.
Есть сведения, что Екатерина II встречалась с ней и, должно быть, убедила отказаться от каких-либо претензий на русский престол. Так это или нет, но на императорскую корону Августа Тараканова никогда не претендовала и мирно скончалась в московском Ивановском монастыре за два года до наполеоновского нашествия. Похоронили ее в Новоспасском монастыре, недалеко от родовой усыпальницы бояр Романовых.
Это все, что известно об Августе Таракановой.
Реально же на русский престол претендовала другая женщина, которая никогда себя княжной Таракановой не называла и, скорее всего, даже не слышала этого имени.
В 1773 году, когда в Поволжье бушевал пожар Пугачевского восстания, в Париже появилась загадочная женщина, именовавшая себя сначала принцессой Владимирской, а затем и дочерью умершей императрицы Елизаветы. Ее принимают в самых аристократических домах и даже кругах, близких к французскому королевскому двору, и как будто верят, что она — та, кем себя называет. Ходят слухи, будто у нее в руках подлинное завещание императрицы Елизаветы, где она называет своей единственной законной наследницей свою дочь Елизавету, то есть — ее. Вокруг нее группируется польская шляхта во главе с князем Карлом Радзивиллом, недовольным избранием на польский престол вместо него самого русского ставленника Станислава Понятовского. До Петербурга доходят известия, что новоявленная родственница Романовых собирается отправиться в Константинополь просить помощи в восстановлении своих законных прав на престол у турецкого султана.
Сначала Екатерина не придавала этим слухам никакого значения и лишь удивлялась, как трезвые европейские политики могут всерьез заниматься этой комедией. Уж она-то прекрасно знала, где находится настоящая дочь Елизаветы! Но в конце концов, она сочла нужным принять свои меры.
Екатерина решила доставить самозванку в Петербург. Поискала подходящие кандидатуры для исполнения задуманного предприятия и остановилась на своем отставном любимце графе Алексее Орлове. Обладавший неотразимым мужским обаянием, победитель турок при Наварине и Чесме буквально в считанные часы влюбил в себя самозванку, назвался ее сторонником, обещал жениться и обманом, под предлогом прогулки, завлек на русский военный корабль «Три иерарха». И вокруг Европы через Гибралтарский пролив, Атлантику и Балтийское море повез принцессу в Россию. Для безопасности его сопровождала вооруженная до зубов русская средиземноморская эскадра.
У берегов Англии он узнал, что Елизавета ждет от него ребенка. Это не остановило героя XVIII столетия. Вскоре за Елизаветой закрылись железные ворота Петропавловской крепости.
И начались допросы.
А уж в чем — в чем, в этом слуги Российского двора успели напрактиковаться немало. Еще недалеко было страшное время Анны Иоанновны, когда по этой части был накоплен опыт воистину уникальный! И хотя просвещенная монархиня, Екатерина II, состоявшая в переписке с Вольтером и Дидро, отменила пытки при допросах, многие утонченные методы остались.
Однако пленница упорно рассказывала какую-то странную полуфантастическую историю. История эта с небольшими вариациями состояла в том, что она воспитывалась где-то на Востоке, скорее всего, в Персии. Кто ее родители, ей неизвестно. Ее опекуном был якобы знатный персидский вельможа, которого она называла князь Гали или Али. От его имени происходит и ее собственное: Алина, Лина, Елизавета. Этот персидский князь будто бы и привез ее в Европу, в немецкий портовый город Киль. Он же и снабжал ее неограниченными средствами.
Елизавету сначала уговаривали сказать правду, потом угрожали, затем лишили всех личных предметов, посадили на грубую арестантскую пищу и поставили в ее комнату караульных солдат, которые должны были находиться там и днем и ночью. Елизавета страдала. Есть то, что ей предлагали, она почти не могла. Особенно ее ранило безотлучное присутствие мужчин. И все же продолжала упорно стоять на своем и со слезами отчаяния говорила, что ничего, кроме рассказанного, не знает. Свою странную историю пленница повторяла и на исповеди перед смертью. Даже во время агонии она цепенеющими губами продолжала шептать, что не знает, кто ее родители и кто она сама…
В крепости у Елизаветы родился сын. Правда, факт этот является спорным. Некоторые специалисты считают это красивым преданием, созданным, чтобы возбудить сочувствие к Елизавете. Однако ряд серьезных историков прошлого века были уверены в реальности этого события. В частности, известный публицист и историк Мельников-Печерский, внимательно изучивший историю самозванки и посвятивший ей одну из своих больших работ «Княжна Тараканова и принцесса Владимировская», не сомневался в том, что в крепости у мнимой дочери императрицы Елизаветы Петровны появился ребенок, отцом которого был ее похититель граф Алексей Орлов.
В заключении у пленницы обострилась давно мучившая ее чахотка. На исходе 1775 года она унесла в могилу тайну своего рождения и жизни.
Итак, можно утверждать, что самозванка Елизавета не была дочерью императрицы Елизаветы. Видимо, сомневаться в этом не приходится.
Но кто же она была?
Самые ранние ее следы обнаруживаются в Киле. Откуда она там появилась, неизвестно. После этого начинается ее прямо-таки феерическая карьера в европейских столицах: Берлин, Лондон, Париж. Везде ее принимают в самых аристократических домах. Она ведет жизнь, поражающую своей роскошью и расточительностью многоопытных европейцев. Откуда на это берутся деньги — не ясно.
Эта женщина обладает редкой красотой. Едва ли не каждый встречавшийся на ее пути мужчина, не исключая и представителей коронованных фамилий, становится ее восторженным поклонником. Каково ее настоящее имя — неизвестно. Она называется то девицей Франк, то девицей Шель, то госпожой Тремуйль, то принцессой Владимирской, то, наконец, Елизаветой, внучкой Петра Великого.
Какова ее национальность — непонятно. Одинаково свободно она говорит на немецком, французском, итальянском…
Кто же была эта загадочная женщина? Существует версия, неизвестно откуда взявшаяся и ничем не подтвержденная, будто она была дочерью бедного трактирщика из Праги. Но встает вопрос: как ей в сословной, еще феодальной Европе удалось стремительно войти в круг самых аристократических и даже царственных домов того времени? Герцог Шлезвиг-Голштейнский, князь и граф Лимбургский даже предложил ей стать — не любовницей — супругой! Это немецкий-то аристократ, щепетильный в вопросах генеалогии до последнего волоса!
Откуда у нее брались столь значительные средства? Был случай, когда она помогла тому же графу Лимбургскому выкупить из долгов графство Оберштейн. Ведь не табакерку, не карету, даже не фамильную драгоценность, — целое, пусть небольшое, государство! Вот так дочь трактирщика из Праги! Ну, кредиторы, ну, деньги в долг… Все это у нее было. Но и тогда деньги под честное слово не давали, требовали гарантии, и весьма серьезные, тем более такие деньги! Скажем, сам герцог Шлезвиг-Голштейнский получить у банкиров таких денег не смог. Они тщательно проверили его финансовое положение и отказали. Женщине, без роду-племени, национальности и даже фамилии, — дали… А известный английский банкир Дженкинс предложил ей вообще вещь неслыханную — кредит без всяких ограничений и долговых процентов!
Говорят о том, что, возможно, ее финансировали английское и французское правительства, которые, боясь усиления России в Европе, решили использовать самозванку для создания внутренних затруднений Екатерине II. Но вряд ли здравомыслящие европейские политики могли всерьез рассчитывать на то, что самозванка, не знающая даже русского языка и не имеющая никакой опоры в стране, могла составить хоть какую-то конкуренцию Екатерине, пользующейся полной поддержкой русского дворянства.
Так кто же она, эта странная женщина, подписавшая свое последнее предсмертное письмо Екатерине II одним словом Elisabeth?
В некоторых документах, посвященных самозванке, упоминается какой-то Золотой Рог, которым она очень дорожила и ни за что не хотела с ним расстаться, хотя в заключении потеряла интерес ко всем остальным драгоценностям. Судя по беглым упоминаниям, Рог был выполнен из золота, без какой-либо росписи. На средней его части лишь было выгравировано — Elisabeth. Но ни по каким документам судьба этого Рога не прослеживается, и о достоверности этих сведений судить трудно.
Те, кто бывал в Третьяковской галерее, наверняка останавливались у знаменитого исторического полотна русского художника Флавицкого «Княжна Тараканова». На картине изображена красивая измученная женщина, стоящая на кровати с расширенными от ужаса глазами. В окно с металлическими прутьями хлещет вода. Спасаясь, взбираются на кровать, на платье несчастной огромные мокрые крысы. Она в ужасе смотрит на неумолимо наступающую воду, на этих всплывших из темных глубин жирных отвратительных тварей. Эта картина мало кого оставляет равнодушным, вызывая острое сочувствие к несчастной женщине. Но, не умаляя ее изобразительских достоинств, все же следует заметить, что она не соответствует исторической правде. Ведь ни настоящая княжна Тараканова, мирно скончавшаяся в монастыре более тридцати лет спустя после изображенного здесь Петербургского наводнения 1777 года, ни самозванка Елизавета, умершая от обострившейся после родов чахотки за два года до него, не могли оказаться в таком положении.
Еще во времена декабристов на одном из зарешеченных окон верхнего этажа Алексеевского равелина Петропавловской крепости были видны выцарапанные слова: «Oh, Dio mio!» (итальянское — о, мой бог!). Есть основания думать, что это последний след, оставленный на земле таинственной красавицей, загадка которой не раскрыта до сих пор.
Вот примерно о чем рассказала капитану милиции Алексину его собственная жена, студентка-заочница последнего курса исторического факультета.
Станислав Александрович сидел на скамейке против бывшего генерал-губернаторского особняка. Он смотрел на забранные изнутри решеткой окна первого этажа и подводил итоги этого необычного дела.
Рядом с музейной башенкой дрожало круглое и гладкое, как яичный желток, сентябрьское солнце. Ласковый, но с ощутимой льдинкой внутри, ветерок шевелил кроны старых тополей у входа. Листья на них только начали желтеть, но шелестели они уже не по-летнему мягко, а жестко, словно они были сделаны из жести, царапались друг о друга.
Вчера Стас добросовестно проверил версию о хищении музейного экспоната через неблокированный охранной сигнализацией выход в генерал-губернаторский сад. Для этого ему пришлось внимательно исследовать старый особняк.
Построенный в середине прошлого века, в памятный для России год отмены крепостного права, он пережил не одно поколение своих хозяев. До самой революции дворец оставался резиденцией краевых генерал-губернаторов. В феврале семнадцатого в нем на несколько месяцев поселился присланный из Петрограда верховный комиссар Временного правительства. А в октябре аристократичный особняк наполнился гулом зычных голосов, и его металлические ступеньки загудели под крепкими шагами. Он стал Домом Республики, в котором разместился штаб Рабочей Красной гвардии. И над его плоской башенкой заплескался на ветру сатиновый красный флаг.
В мае восемнадцатого белочехи свергли Советскую власть на всем протяжении железной дороги от Самары до Владивостока. И под охраной чешских легионеров и желтолампасного сибирского казачества во дворце поселился колчаковский наместник.
В декабре двадцатого года в город вошла Красная Армия. Дом Республики стал штабом командарма Тухачевского. Но вскоре особняк снова сменил жильцов. Новая власть решила открыть в лучшем здании города художественный музей.
Приспосабливаясь к требованиям сменяющих друг друга обитателей, здание перестраивалось не один раз. Замуровывались старые ходы. Залы загораживались фанерными стенками, а в них прорезались новые двери…
Чтобы попасть к неблокированному входу, нужно было миновать узенький коридорчик, проходящий мимо кабинета главного хранителя, и попасть в крохотную комнатку, которая когда-то служила лестничной клеткой. Хозяйственные смотрительницы залов устроили здесь нечто среднее между комнатой отдыха и кухней. Широкий подоконник окна был уставлен баночками с вареньем, чашками и блюдцами. В одной из стен этой комнатки была прорезана дврь, которая открывалась сразу на узкую, круто падающую вниз спиральную лестницу.
Посередине ступеней из старого посеревшего гранита с желтоватыми зернами человеческие ноги за многие годы проточили ощутимую впадину. Лестница была зажата между двумя глухими стенами. Даже страшно было задирать голову, чтобы увидеть потолок: вдруг потеряешь равновесие и покатишься по каменной спирали вниз.
Стас спустился по лестнице, осторожно нащупывая ногой каждую новую ступеньку. На одном из витков он увидел замурованный проем двери. Несколькими витками ниже в стене была большая полукруглая ниша.
«Интересно, для чего она служила? — задал себе вопрос Стас. — Может быть, в ней стоял какой-нибудь светильник? Но почему тогда она только одна? Одной лампы было бы мало на всю лестницу…»
Еще ниже из стены торчало несколько стальных стержней с шарообразными металлическими головками. Стас коснулся их ладонью: шары были гладко отполированы, как это бывает от частого прикосновения человеческих рук.
Лестница вывела на небольшую площадку под каменной аркой. Площадка была чисто подметена. У одной из стен стоял деревянный, обитый железом сундук. На полукруглой крышке его лежала перевязанная шпагатом стопка каких-то важных пожелтевших бумаг с едва различимыми типографскими буквами.
Стас подошел к сундуку, снял стопку, почему-то немного помедлил и открыл крышку. Сундук был пуст. И Стас неожиданно поймал себя на том, что испытал чувство разочарования. «Смешно, ты что, хотел обнаружить там древний клад или украденный Рог? — спросил он себя. — Прямо как мальчишка…»
Дверь в глубине под аркой была крест-накрест заложена широкими железными полосами. Их концы имели специальные ушки, через которые в кирпичи были вбиты штыри с большими плоскими шляпками. Он потрогал штыри, попытался их раскачать и даже, уперевшись в стену ногой, выдернуть, но не смог уловить ни малейшего колебания. Они словно вросли в стену.
Никаких следов снятия железных полос ему обнаружить не удалось.
Для очистки совести он решил осмотреть дверь снаружи Задняя стена особняка, куда выходила дверь, имела вид далеко не парадный. Толстые куски штукатурки, состоящие из многолетних разноцветных слоев, от собственной тяжести во многих местах отвалились, обнажив старую темно-малиновую кирпичную кладку. Две покрытые трещинами ступени заросли густой, начинающей желтеть травой. Из травы выступал меловой, чисто вымытый дождями обломок какой-то статуи — кисть руки со жатыми в кулак пальцами Чуть поодаль высился поставленный набок деревянный ящик. Стас нагнулся и ногой раздвинул траву. На усыпанном сухими желтыми семенами земле лежала пустая водочная бутылка и стоял целехонький, мохнатый от пыли, граненый стакан. Классического детективного окурка на земле не было.
На бывшей двери в исчезнувший генерал-губернаторский сад висел огромный ржавый замок. На его клепаном корпусе отчетливо виднелась выдавленная полукругом надпись: «Заводъ Бр. Бергъ, 1916 г.». Ключей от этого замка в музее, разумеется, давно уже не было. После самого тщательного, разве только без пробы на зуб, осмотра Стас понял: отправить замок на экспертизу для oбнаружения свежих следов можно лишь вместе с дверью, да то если ее саму удастся снять с вмурованных в стены петель.
Да и к чему экспертиза?
Дверь открывалась внутрь, и поэтому прибитые крест-накрест широкие железные полосы на внутренней стороне двери решительно перечеркивали версию о проникновении преступника через неблокированный сигнализацией вход. И, значит, на данный момент перед ним оставалась только одна версия, вернее, группа версий — «Кто-то из троих».
— Кто-то из троих… Но кто? — в который раз спрашивал себя Стас.
Ирина Викторовна Полякова. Тридцать два года. На излете молодости. Красива, но личная жизнь пока не складывалась… Причиной является, вероятно, характер. Такие или вообще не выходят замуж, — мужчины, как правило, их просто боятся, хотя поначалу и влюбляются, — или превращают мужей в вечных ответчиков за свою недостаточно удачную судьбу. Впрочем, наверное, таким любая судьба кажется недостаточно удачной. Пушкинскую старуху из сказки о золотой рыбке в молодости вполне могли звать Ирина Викторовна Полякова. Кстати, самозванка Елизавета, упорно стремящаяся завоевать все более высокое положение в этом мире, видимо, тоже была из этой неугомонной семейки. И тоже получила свое разбитое корыто в виде персонального места в Алексеевском равелине Петропавловской крепости.
Ирина Викторовна любит модно одеваться. Но, спрашивается, кто из женщин этого не любит? Так-то так. Но все любят, да не все могут: мода — подруга дорогая. А младший научный сотрудник Полякова при заработной плате в сто десять рублей может. Хотя живет одна, помогать ей как будто некому. Отец умер. Мать проживает со второй, младшей дочерью, тоже незамужней, в Москве. Вряд ли они могут оказывать Ирине Викторовне существенную денежную помощь. В Москве бывает довольно часто. В том числе и в командировках. Только в этом году была в столице три раза. Дважды — в музеях: плановая стажировка и работа в архиве музея имени Пушкина. Летала к матери в связи с ухудшением ее здоровья. Из Москвы часто привозит дефицитные дамские вещи, демонстрирует их подругам в музее. В спекулятивной перепродаже их не фиксировалась…
Да не слишком ли много поездок в столицу? Москва, Москва…
Да, Москва дает возможность прямого выхода на любителей искусства, которые имеются среди аккредитованных в столице дипломатов и представителей западных фирм.
Но, если уж придавать такое значение выходу на Москву, другими словами, на международный рынок произведений искусства, то Самсон Сергеевич Белобокое подходит на роль подозреваемого в еще большей степени, поскольку бывает в столице чаще. И как главный хранитель музея, и по делам, связанным с защитой кандидатской диссертации. В этом году уже пробыл там в общей сложности почти полтора месяца. Имеет обширные знакомства среди столичных искусствоведов и коллекционеров, в том числе и с небезупречной репутацией. Знает некоторых, регулярно бывающих у нас граждан западных стран, интересующихся искусством, чего и не скрывает. И даже дважды выступал консультантом представителей фирмы «Сотби» во время приобретения ими в Москве альбомов русского искусства XVIII века. Значит, авторитетом Белобокое у них пользуется, и связи с ними у Самсона Сергеевича достаточно крепкие.
Характер, на первый взгляд, не из сильных. Хищение Рога повергло его чуть ли не в прострацию. Но, если приглядеться, все его слова во время беседы были хорошо продуманы. Этак ненавязчиво отвел подозрения от себя: дескать, это же он персонально отвечает за сохранность Рога, хищение грозит ему служебными неприятностями, сам он похитителем быть никак не может. Наоборот, он — жертва, против которой и направлено преступление. Заявил, что подозрений на чей-нибудь счет у него нет, однако подчеркнул: инициатором поспешного вынесения Рога из сейфа в витрину без датчика был директор. И походя, между делом, его весьма нелестно охарактеризовал. Одним словом, в эмоциональной обертке своего, на первый взгляд, совершенно расстроенного душевного состояния, преподнес по сути готовую, хорошо продуманную версию. Вот так.
Ну, и о чем это говорит? Ни о чем…
Остается еще директор — Демич Александр Михайлович. Но этот случай…
Додумать до конца свою мысль о директоре музея Стас не успел. Он был настолько погружен в себя, что даже вздрогнул, когда неожиданно услышал над собой глубокое концертное меццо-сопрано:
— Товарищ следователь! Я вам не помешаю?
Стас поднял голову. Прямо перед ним стояла придворная статс-дама. Не какая-нибудь юная фрейлина, тоненькая капитанская дочка, а именно дама во второй половине своей бурной жизни: погрузневшая, но еще далеко не утратившая юной энергии. На голове у нее гордо топорщился гигантский ядовито-зеленый бархатный берет, похожий на переспевший гриб-обабок с торчащей вверх маленькой бессильной ножкой. Дама в упор смотрела на Стаса горящими желтыми тигриными глазами.
— Прошу вас, — указал Стас на место рядом.
Дама с достоинством и остатками былого шарма разместила свое внушительное тело в черном шелковом платье так, чтобы на скамейке между ней и Стасом осталось приличное расстояние, и затем повернулась к нему всем своим солидным корпусом. Стас был вынужден сделать то же самое. Таким образом, еще не начав беседу, они уже оказались в положении людей, ведущих заинтересованный разговор. Стас оценил этот маневр. Дама положила ногу на ногу, достала сигарету и выжидательно посмотрела на Стаса. Он полез было в карман за спичками, но из огромной дамской сумки с бесчисленным количеством красноатласных перегородок была извлечена розовая французская зажигалка-столбик и величаво протянута в его сторону.
— Прошу вас, следователь.
Стас принял зажигалку из большой теплой ладони и щелкнул колесиком. Статс-дама глубоко, по-мужски, затянулась, выдохнула длинную струю дыма и энергично помахала рукой, разгоняя синие нити, повисшие в легком осеннем воздухе.
— Делопроизводитель музея Ада Львовна Курочкина, — с графским достоинством произнесла она и, многозначительно взглянув на Стаса, добавила:
— Деловая переписка, особые поручения, приказы по личному составу… Но сейчас речь не обо мне! Это он, Белобокое.
Ада Львовна выдохнула новую мощную струю дыма и замолчала, устремив взгляд на какие-то иные миры, с видом человека, разгадавшего тайну.
— Что — Белобоков? — после довольно продолжительного молчания спросил Стас, возвращая даме зажигалку.
— Белобоков виноват во всем этом! Он один. О-о-о! — вдруг гневно воскликнула Курочкина. — Это — хитрец, скажу я вам! Это — Мазарини! Это — ходок! Вы даже не представляете, какой это ходок! Это просто агрессор какой-то! Следователь, я расскажу вам все! — Ада Львовна блеснула своими тигриными глазами и ожесточенно затянулась несколько раз подряд.
— Это именно он отбил Ирину у Василия. Если бы не Белобоков, она давно бы стала его женой! Конечно, Ирку я тоже не оправдываю… Чем соблазнилась? Ну, скажите мне, чем? Должностью? Конечно, в наше время это кое-что значит… Женщина должна иметь мужа с положением! Но главный хранитель провинциального музея — это еще не бог весть что такое! Диссертация? Но еще неизвестно, допустят ли его к защите… Это еще бабушка надвое сказала, это мы еще посмотрим! — грозно покачала она перед носом Стаса своим внушительным пальцем.
Ада Львовна замолчала, как будто потеряв нить разговора, но тут же подняла глаза к небу и стенающим голосом продолжала:
— Но Василий! Василий! Господи! Ведь он любит ее! И без нее просто пропадет! Вы знаете, ведь я как мать ему, ну, прямо как мать! Ведь он же сирота! Кроме Аделаиды Игоревны Доманской у него никого нет. Она приходится ему теткой, да и то, по-моему, не родной…
Ада Львовна порылась в царстве матерчатых отделений своей бездонной сумки, достала маленький кружевной платочек и приложила его к глазам. Но в следующую секунду она взмахнула им, словно боевым знаменем:
— Но рано или поздно правда восторжествует! Я уверена, я просто уверена в этом!
И она грозно встряхнула своей несколько выцветшей и поредевшей, но еще вполне львиной гривой прически.
— Простите, о каком Василии вы говорите? — спросил Стас, чтобы что-то спросить. От гражданки Курочкиной с ее запутанной любовной проблематикой у него понемногу начинало трещать в голове.
— О Василии Маркуше, конечно! Нашем фотографе! — с видом крайнего удивления непонятливостью собеседника воскликнула Ада Львовна.
— Но ведь теперь он в музее не работает? — попытался выплыть из этой безнадежной путаницы Стас.
— Да! И это тоже подстроил он, Белобокое! — гневно сверкнула своими тигриными глазами статс-дама. — Это он подстроил так, чтобы Демич уволил Василия. Ну, выпил на работе? Ну, с кем не бывает? Господи! О, низкий человек! О, сластолюбец! Иезуит! Он сделал это из ревности! А Василий? Бедный Василий! Как же теперь он? Ведь он просто пропадет! На наших глазах гибнет человек! И все, буквально все молчат! Никто не хочет осадить этого беспринципного карьериста, по трупам ближних идущего наверх! — патетически воскликнула Ада Львовна и на этот раз уже погрозила Стасу кулаком.
Стас понял, что перед ним одна из тех переполненных жизненной силой натур слабого пола, которые просто не смогут существовать, если не будут выплескивать часть переполняющей их эмоциональной энергии для обличения одних и обожания других. И то и другое у них чрезмерно, а зачастую и беспричинно. Но если бы они не делали этого, то, скорее всего, просто взорвались бы изнутри.
Их колоссальное эмоциональное поле, как правило, искажает объективную картину мира до неузнаваемости. В результате этого ценность выдаваемой ими информации близка к нулю. Ее нужно проверять и перепроверять.
Стас хотел уже, сославшись на занятость, покинуть гражданку Курочкину и найти свободную скамейку где-нибудь подальше, но почему-то не сделал этого. Через очень непродолжительное время он искренне похвалил себя за выдержку.
— Знаете, позавчера, это было как раз накануне похищения, когда они с Василием выходили из музея, я просто залюбовалась этой парой… — доверительно дотрагиваясь до руки Стаса своей большой теплой ладонью, сказала Ада Львовна. Теперь она обращалась к нему, как к старому знакомому и союзнику по борьбе:
— Я даже хотела подойти и сказать ей: «Иришунчик, посмотри, кто перед тобой! Прекрасный молодой человек! Ты будешь с ним счастлива! И я позавидую тебе, как женщина — женщине!..».
И тут что-то щелкнуло в мозгу у следователя Алексина: «Что значит — вместе выходили из музея? Что значит „вместе“?»
— Выходили вместе после работы? — ощущая внезапный холодок в груди, спросил он.
— Ну да! — выдохнула дым Курочкина. — Василий и Ирочка… Я сидела как раз на этой лавочке и ждала свою приятельницу, с которой…
Дальше Стас уже не слышал.
Но ведь Ирина Викторовна утверждала, что к концу рабочего дня в музее, кроме троих — ее самой, директора и Белобокова, — никого не было!.. Значит, был еще и четвертый!
— Большое вам спасибо! — сказал он статс-даме, поднимаясь.
— Ну что вы… — потупилась она, — долг каждого честного человека помочь следствию. Я знала: вы поймете, что во всем виноват он, Белобокое! Я почувствовала это сразу. Вы — наш! Можете и дальше рассчитывать на мою помощь!..
И она величаво протянула ему свою полную, несколько увядшую руку. Как сообразил Стас, для прощального поцелуя.
Профессия следователя, которую Стас избрал, учила многому: наблюдательности, умению логически мыслить, по нескольким деталям выстраивать в воображении большие куски реально происшедших событий — умению, которому позавидовал бы любой писатель или режиссер, — и, главное, учила видеть, точнее ощущать другого человека.
В последнее время Станислав Александрович замечал, что почти безошибочно предугадывал, как поведет себя тот или иной человек, что скажет и о чем будет молчать.
Но в этом странном музейном деле все вели себя не так, как им, казалось бы, следовало себя вести.
— Нет, Рог я не брал, — опустив голову, еле слышно проговорил Василий Васильевич Маркуша.
Станислав Александрович встал из-за рабочего стола и подошел к окну. На улице сеял безнадежный осенний дождь. В такую погоду хочется быть там, где тепло, горит электричество, запотели изнутри окна, накурено, и стоит веселый шум голосов. И даже залетающий в распахнутую форточку режущий осенний ветер кажется приятно освежающим морским бризом. Но в такую погоду не очень-то весело сидеть в голом служебном кабинете, даже если этот кабинет твой собственный.
— С какого времени вы находились в музее в день кражи и что вы там делали? Ведь вы были уволены из музея месяц назад, так?
Маркуша долго молчит, потом поднимает голову и начинает говорить.
Станислав Александрович смотрит на его смуглое лицо, редкую черную шкиперскую бородку, и у него возникает ощущение, что перед ним очень уставший человек, уставший едва ли не до полного безразличия ко всему происходящему. А из паспорта в нарядной красной обложке следует, что этому человеку недавно исполнился тридцать один год.
— Меня никто не увольнял… Я сам ушел из музея. По личным мотивам, — говорит он, делая большие паузы, словно забывая предыдущие слова. — В музей пришел, чтобы встретиться… чтобы поговорить с Ириной… — он замолкает, потом тихо добавляет, — Викторовной… По личному делу… Все это касается только нас двоих… Это было где-то около половины седьмого… Может быть, чуть позже… Не помню точно.
Станислав Александрович ждет, что Маркуша еще что-нибудь добавит. Но он молчит. Все окно залепили, словно бесцветная рыбья икра, тесно прижавшись друг к другу водяные шарики. Время от времени они сливаются в одну большую каплю, которая, оставляя за собой полоску серебристой фольги, быстро скатывается вниз. Дождь. На белом подоконнике — маленькая овальная лужица. Видно, плохо пригнана оконная рама. Подоконник недавно покрашен, поэтому вода не растекается, а лежит на белой блестящей поверхности прозрачной холодной линзой.
— Как же получилось, что никто из тех, кто бывал в музее, вас не встретил и даже не видел? Вы прятались?
— Нет, я не прятался… — голос Маркуши делает некоторый подъем, но тут же снова угасает. — Я не хотел, чтобы… Просто, когда директор и Белобокое спускались по лестнице, я стоял за кассой… Естественно, они не могли меня видеть. Когда они вышли из музея, и Ирина… — он помолчал, — Викторовна стала запирать парадную дверь, я вышел из-за кассы… Вот и все…
— Вам самому не кажется такое поведение несколько странным, а?
— Да, может быть… — голос Василия становится едва слышным. — Наверх я не поднимался, и Рог я не брал… Зачем он мне? Нет, Рог мне не поможет… Дело ведь не в Роге… Никакой Рог не поможет. Будь в нем хоть в десять раз больше золота.
Станислав Александрович только теперь заметил, что на лице у Василия, несмотря на смуглый цвет, рассыпаны округлые темно-коричневые веснушки.
— Почему?
— Потому, что я — неудачник… Даже нет, я так — никто, — тяжело выговаривает Маркуша, разглядывая что-то на полу. — Меня нет… Может быть, меня действительно нет? Ну кто я? — он поднимает голову и отсутствующим взглядом смотрит перед собой. — Фотограф? Какой я фотограф… Сейчас так может снимать каждый любитель… Писатель? Писатель, которого никто никогда не печатал. И дело даже не в этом. Я ведь сам понимаю, что это не литература, а так… детские игры. Я — никто.
На секунду его взгляд оживает:
— Ведь у всех что-то есть. Например, «Жигули», дача. Собственная квартира… Жена и дети… Семья. Кто-то уже стал большим человеком. Кто-то делает деньги. А что есть у меня?
Маркуша словно ждет, что следователь ответит, но Станислав Александрович молчит, и его взгляд опять гаснет и становится мертвым.
— А ведь сначала все было не так, — голос Василия из бесцветного вдруг становится упругим. — Казалось, на старте было все! У меня, а не у них… Учеба? Да что там учиться в школе-то? Господи! Это каким же надо было быть идиотом, чтобы сидеть весь вечер за уроками, да еще получать тройки! Девчонки? Никаких проблем! Каждая была рада хотя бы пройти рядом…
А потом все. Пустота. Как будто и не было этих десяти лет. Как сон. Но они были… И их не было. Да, да, я хорошо помню то, что происходило в школе, на первом курсе института, а потом словно провал… Как будто ничего не было. У всех были эти десять лет, а у меня не было. Кто-то украл их у меня…
«Ты самый красивый… Ты самый умный… Ты самый лучший… Самый-самый. Ведь ты — наследник!» Чего? Химер! — Василий резко обрывает себя и замолкает. Потом глаза его гаснут, и перед Стасом снова безразличный ко всему человек, из которого словно ушла неведомо куда жизненная энергия.
— Нет, Рог мне не поможет, — почти шепчет он, тихо качая головой…
Станислав Александрович, отложив ручку и лист протокола, смотрел в слепое окно и думал о том, что у таких вот симпатичных, неглупых ребят есть все для жизни, кроме осознания одной старой истины: ничто в этом мире не приходит само собой. За то, что хочешь иметь, нужно бороться, драться, карабкаться… И только тогда оно приходит. Конечно, иногда биться приходится долго, очень долго, чрезмерно долго, но никогда — безрезультатно, никогда! Если только не бросишь на полдороге…
— Хорошо, Василий Васильевич, а где вы провели ночь, в которую было совершено хищение?
Маркуша провел рукой по лбу, словно приходя в себя, и тяжело вздохнул:
— Я был… Что, это так важно?
— Важно.
— Да, все равно… Часов до одиннадцати, может быть, до половины двенадцатого я был у Ирины… Викторовны дома. Мы наконец-то до конца выяснили наши личные отношения и что каждый из нас хочет от жизни. Вот. Как оказалось, мы совершенно по-разному смотрим на эти вещи, — еле заметно усмехнулся Василий.
— А после?
— А после… — Маркуша махнул рукой, — после так… В городе был. На вокзале.
— Дома не ночевали?
— Не ночевал…
— С вами был кто-нибудь, кто может это подтвердить?..
— В общем, нет. Я был один.
— А во сколько пришли домой?
— Около семи утра. И лег спать.
Станислав Александрович выработавшимся быстрым разборчивым почерком дописал лист показаний:
— Прочитайте все, что записано, и распишитесь под каждым листом отдельно. На последнем листе распишитесь не внизу, а там, где кончается запись ваших показаний… Да, да, здесь.
Читать Василий не стал, а сразу расписался во всех положенных местах. Когда дверь за ним тихо закрылась, Станислав Александрович снова подошел к слезящемуся окну.
Итак, в ночь похищения Василий Васильевич Маркуша, бывший фотограф музея, а в настоящее время человек без определенных занятий, дома не ночевал и внятно объяснить, где находился, не может. Это первое. Второе. Имеет основания быть серьезно обиженным на главного хранителя музея Самсона Сергеевича Белобокова по мотивам личного характера. А пропажа Рога, за который Белобокое несет персональную ответственность, безусловно событие для него не из приятных и даже угрожает дальнейшей карьере. Третье. Чувствует себя несостоявшейся личностью, неудачником и психологически, видимо, нуждается в каком-то поступкё, позволяющем утвердиться в собственных глазах. И далеко не всегда, как показывает опыт, такой поступок имеет знак «плюс». Последователей Герострата в истории, к сожалению, хватает… И, наконец, четвертое. В настоящее время находится на иждивении тетки и нуждается в денежных средствах. Вот так. Как в детской игре «горячо-холодно»… Неужели «тепло»?
За окном зажглись уличные фонари, неоновые рекламы и водяные шарики на стекле разноцветно засверкали. Будто за окном начался веселый праздничный карнавал. Но за окном было безлюдно, и по-прежнему накрапывал мелкий осенний дождь.
И Стас почему-то представил себе стоящую у забранного толстыми прутьями окна Петропавловской крепости красавицу Елизавету. Тускло горит рыжевато-синим пламенем лампадка в углу. В темноте у двери вырисовывается огромная фигура гренадера: длинные черные усы, тяжелое ружье с примкнутым широким штыком. А за окном идет такой же мелкий, нудный, нескончаемый дождь, за которым прячется непонятный, незнакомый, враждебный город Екатерины. Изредка из этого мокрого мрака долетают страшные звуки, похожие на вздохи какого-то кошмарного чудища. И в груди у пленницы рождается изматывающее, сосущее чувство безнадежности:
«Нет, не вырваться отсюда, никогда больше не увидеть милого сердцу залитого веселым солнцем Ливорно, никогда больше не выйти на Версальский паркет, ловя на себе восхищенные, влюбленные, завистливые взгляды, никогда уже не осуществиться заветной цели и мечте всей жизни, ничего этого никогда уже не будет…» Веселый, щедрый, солнечный, прекрасный мир навсегда задернулся для нее занавесом холодного, колючего, северного дождя…
Еще вчера город был плотно закрыт сочащимися влагой фиолетовыми облаками с мелькавшей в разрывах ослепительно белой мякотью, а сегодня снова в по-морскому голубом небе сияет осеннее солнце.
Номер дома, который искал Стас, был прибит на старом, но крепком, будто гриб-боровик, кирпичном двухэтажном особнячке. Влажная угольно-черная земля вокруг него была сплошь усеяна праздничными лимонно-желтыми и бледно-зелеными кленовыми листьями. В нескольких минутах ходьбы, отгороженная гигантскими плитами девятиэтажных домов, шумела моторами центральная улица, а здесь стояла уютная, прямо-таки деревенская тишина. Лишь из-за зеленого забора соседней стройки раздавался редкий стук тракторного двигателя, жалобный и одинокий. Будто накануне зимних холодов оттуда все ушли, а трактор почему-то взять забыли. И вот теперь он в одиночестве ходит по территории, пытаясь делать какую-то знакомую работу, словно пес, который по привычке продолжает сторожить давно покинутую хозяевами дачу.
На ветхом козырьке подъезда с заржавленными металлическими узорами сидел, грациозно изогнувшись, маленький рыжий котенок. Он по-детски, в упор таращился на Стаса своими круглыми удивленными глазками. Его шерстка поблескивала в солнечном свете красно-синими алмазными искорками.
Стас шагнул под навес и открыл дверь. После веселого солнечного дня тьма в подъезде показалась почти непроглядной. Он постоял, давая привыкнуть глазам, и по скрипящим деревянным ступенькам поднялся на второй этаж. На дверях двух выходивших на лестничную площадку квартир табличек с номерами не было, но Стас почему-то сразу твердо выбрал ту, которая была обита старым серо-зеленым дермантином.
Стас не ошибся. Дверь распахнулась почти в ту же секунду, когда он прикоснулся к звонку. Перед Стасом стояла пожилая дама с сухим строгим лицом. Ее светло-серые, прозрачные, как две большие капли воды, глаза смотрели внимательно и спокойно. Лицо дамы все еще было красивым. На ней было строгое черное платье с белыми кружевами и маленькая черная шляпка-таблетка с паутинчатой вуалькой. В руках дама держала длинные, такие же паутинчатые перчатки.
После, думая об этой встрече, Стас с удивлением вспоминал, как в первое мгновение он был твердо убежден: перед ним стоит не живой человек, а портрет, музейный экспонат. Один из тех, что были развешены по стенам бывшего генерал-губернаторского особняка. Это странное ощущение длилось всего мгновение, но это мгновение было.
— Здравствуйте, молодой человек! Я давно жду вас. Ведь вы — следователь, не так ли? — рассеивая наваждение, произнесла женщина. Говорила она, почти не раскрывая рта и не шевеля бесцветными губами. Голос у нее был сухим, словно старый бумажный лист.
— Прошу вас, — сделала она приглашающий жест рукой и, повернувшись, пошла в глубь квартиры. Стас последовал за ней по узкому, как пенал, неосвещенному коридору. Впрочем, узким он казался оттого, что вдоль одной из его стен тянулся длинный камод с бесчисленным количеством выдвижных ящиков. Их медные ручки в темноте тускло поблескивали. В конце коридора Аделаида Игоревна Доманская открыла дверь, и они оказались в неожиданно веселой комнате. Это ощущение рождалось от светлых обоев в мелкую бело-голубую полоску.
Кроме широкой железной кровати, маленького столика и двух стульев, в комнате ничего не было. Лишь на стене над кроватью висела большая потемневшая картина в широкой багетной раме. Картина изображала сражение парусных кораблей. На раме была прибита медная пластинка, на которой было выгравировано: «Граф Алексей Григорьевич Орлов жжет флот капудан-паши Хасан-бея в Чесменской бухте в 1770 году».
На черной, маслянистой воде горел неуклюжий корабль с огромной, похожей на обитый кружевами гроб, кормой.
В желто-алом гигантском пламени обреченно метались фигуры матросов. На переднем плане изображено маленькое длинное суденышко с русским военно-морским Андреевским флагом. Оно устремлялось к темной громаде еще одного корабля со спущенными парусами.
Стас вспомнил прочитанное когда-то, что в Чесменском бою русские пустили в атаку на турецкую эскадру, запершуюся в бухте под защитой береговой артиллерии, специальные суда-брандеры, загруженные горючими материалами. Вблизи турецких кораблей русские моряки, выпрыгнув на шлюпки, зажгли брандеры и направили их пылающие костры к бортам турецких судов. Маневр был неотразим. Сгорел практически весь турецкий флот. Турки потеряли убитыми более десяти тысяч, русские — одиннадцать человек. Российский флот завоевал полное господство в Эгейском море. Момент атаки и был запечатлен на картине.
Под картиной висели две маленькие фотографии в овальных картонных рамочках. На одной, видимо, еще дореволюционных времен, стоял, сжимая эфес шашки, статный офицер с широкими слитками погон на плечах. На другой — заразительно-белозубо улыбался человек с большими залысинами, в рубашке с полосатым отложным воротником, какие носили в первые послевоенные годы.
Осмотревшись, Стас понял, что одна из стен комнаты представляла собой тыльную сторону поставленных друг на друга книжных полок. За полками оказалась еще как бы маленькая комнатка. Ее стены также были заставлены до потолка книжными полками. В этой комнатке-библиотеке стояла тахта, укрытая ярким желтым покрывалом. На тахте лежала большая подушка с явно заметной вмятиной от головы. Туда же был втиснут торшер с маленьким столиком и шнурочком-выключателем, удобно висящим как раз над подушкой. На торшерном столике лежала начатая пачка финских лицензионных сигарет «Салем» и стояла тяжелая хрустальная пепельница. Она была ослепительно чиста.
Книги на полках не жались ровными рядами, а лежали как попало — стояли вертикально, лежали плашмя, были составлены шалашиком. Корешки их не блистали непорочной аккуратностью, нет, было видно, эти книги читали и перечитывали. Внутри одной из полок стоял мощный транзисторный приемник с выдвинутой, насколько позволяла высота полки, суставчатой антенной, похожей на корабельную мачту. В окружении потертых книжных переплетов его блестящий, крепкий, набитый электроникой корпус казался пришельцем из другой жизни, словно современный отель, неожиданно выросший среди старых деревянных домишек захолустного морского побережья.
Рассматривая внутренность этой комнатки — шкафа, Стас почувствовал, что его тоже рассматривают. Он повернул голову к Аделаиде Игоревне. Доманская действительно с каким-то странным выражением смотрела на него. Стас не успел определить это выражение, потому что как только он обернулся, она согнала его с лица.
Презрительно взглянув на Стаса, в комнату вошел знакомый рыжий котенок. Цепляясь коготками за покрывало, он взобрался на тахту и свернулся клубком посередине.
— Да, да, вот здесь мы с Василием и живем… За полками — его комната, — неопределенным тоном сказала Аделаида Игоревна и замолчала.
Она стояла, теребя в руках перчатки и вглядываясь в колеблющуюся листву за окном. Судя по ее виду, она собиралась куда-то идти.
— Аделаида Игоревна, кажется, я не вовремя, — сказал он. — Вы куда-то собирались? Собственно, я мог бы вас проводить, если вы не против, и поговорить с вами по дороге…
— Да, действительно, я должна идти на концерт. Вы любите Мендельсона, молодой человек, — вдруг строгим взглядом музейного смотрителя, заставляющим поеживаться посетителей, посмотрела она на Стаса.
— Мне больше нравится Гендель. Его Пассакалия — моя любимая вещь. И еще Бах.
— Гендель… Бах… — раздумчиво протянула Аделаида Игоревна. — Я рада за вас, молодой человек! Но осенью… осенью, — медленно проговорила она, аккуратно натягивая на свои худые тонкие пальцы паутинчатые перчатки, — надо слушать Мендельсона. Послушайте старую женщину, молодой человек… В крайнем случае, Моцарта. Гендель и Бах — не для осени. Осень требует прозрачности… Итак, вы согласны стать моим провожатым? Вот и прекрасно. Идемте, и я постараюсь ответить на все ваши вопросы.
Они вышли на улицу. В соседнем детском саду за низким деревянным заборчиком играли дети, и их голоса отчетливо звенели в легком осеннем воздухе. По сравнению с летними днями, улица казалась похудевшей и посвежевшей. «Как Марина после отдыха на Балтике», — отметил про себя Стас.
— Аделаида Игоревна, — нарочито официально произнес он, — в музее совершено хищение экспоната, являющегося национальным достоянием. Долг каждого человека — помочь следствию. Я хочу задать несколько вопросов, которые касаются вашего племянника Василия. Поймите меня правильно, это моя обязанность.
Доманская наклонила голову, что можно было истолковать как знак согласия.
— Если можно, объясните мне, почему Василий ушел из музея?
— Боюсь, здесь я не смогу быть объективной, — не поднимая головы, тихо проговорила Доманская. — Василий — родной мне человек, сын моей сестры Риты. Я воспитала его… Рита умерла, когда ему не было пяти лет. Отца Василий никогда не знал. Он бросил сестру еще до его рождения. Я заменила ему и отца, и мать.
Аделаида Игоревна опиралась на руку Стаса, и он подлаживался к ее маленьким частым шагам.
— И я могу гордиться своим воспитанником, — она вскинула на собеседника свои прозрачные строгие глаза, — Василий — честный и умный. Он аристократ по духу. Понимаете? Порядочность у него в крови. Да, да, я могу гордиться, что так воспитала его! Ему чужд дух интриги и подсиживания.
Ее голос потерял свою сухость, в нем зазвучали молодые живые интонации.
— К сожалению, у нас все больше становится других — бесчестных и мелких, не считающихся ни с чем ради достижения своих целей!
Аделаида Игоревна внезапно остановилась, ее глаза утратили выражение холодного спокойствия:
— Наверное, мне не следовало этого говорить, но я скажу: его вынудили уйти из музея! Вы-ну-ди-ли! — раздельно произнесла она.
— Кто? Директор?
— Нет, нет! Демич здесь ни при чем. — Доманская в упор посмотрела на Стаса. — Да вы ведь прекрасно знаете, о ком я говорю… Знаете, знаете! — пригрозила она ему пальцем. — Неужели нет? Я говорю об этом интригане и карьеристе — о Белобокове! И ни о ком другом!
Аделаида Игоревна потеряла свою портретную монументальность, она волновалась: ее бледное лицо порозовело, и светло-голубые глаза помолодели.
— Да, я отвечу на ваш вопрос, хотя это личное дело Василия. К сожалению, так случилось, что Василий и Белобокое полюбили одну женщину. Женщину малодостойную, но не в этом суть… Белобокое повел себя низко… Он решил уничтожить соперника, пользуясь своим служебным положением! Это — безнравственно, прямо скажем — подло! Когда-то за это можно было вызвать на дуэль! А там — бог решит. К сожалению, сейчас нравы переменились.
Доманская внезапно резко оборвала себя и замолчала.
— Простите, Аделаида Игоревна, — после значительной паузы, давая ей успокоиться, сказал Стас, — мне не хотелось бы вас обижать, но все же, по долгу службы, я обязан задать такой вопрос: в каком часу ночи в день похищения Василий вернулся домой?
— Что значит, в каком часу? — холодным тоном переспросила Аделаида Игоревна. — Василий имеет обыкновение возвращаться домой вечером, а не ночью, — строго взглянула она на Стаса. — Ну, может быть, что-то около одиннадцати… Я не помню точно.
А вот это была неожиданность!
«Выгораживает племянника? — подумал Стас. — Но для чего, если сам он утверждает, что в ту ночь не ночевал дома и вернулся лишь под утро. Странно…»
Они стояли на ступеньках Концертного зала. На площади рабочие разравнивали дымящийся бархатисто-черный слой свежего асфальта. От него струилось тепло и веяло сладковатым запахом нефти.
— Нет, все-таки осенью нужно слушать Мендельсона, молодой человек… Да, каждое время года имеет свою музыку. Каждое! Запомните это! — подняла вверх указательный палец Доманская. — Итак, молодой человек, вы идете со мной на концерт? У меня абонемент на двоих. Обычно мы ходим вдвоем с Василием. К сожалению, сегодня он занят. Я вас приглашаю. Уверяю, не пожалеете!
— Искренне вам благодарен, — светски склонил голову Станислав Александрович, — однако вынужден отказаться, дела! — сожалеюще развел он руками. — Хотя, — вдруг неожиданно для самого себя произнес он, — Мендельсон осенью… Знаете, я согласен!
Станислав Александрович стоял у раскрытого окна своего кабинета и смотрел, как внизу, на улице, молодая продавщица в красной вязаной шапочке продавала глянцевато-блестящие цилиндры кабачков и похожие на отливки больших шестеренок патиссоны. У прилавка с овощами стояло несколько женщин. Они поминутно нагибались, перебирали овощи, низко наклонялись, что-то говорили продавщице, оборачивались друг к другу.
Стоя у окна едва ли не с самого утра, Стас открыл для себя интересную закономерность: лоток с овощами работал только в двух режимах. Либо возле него вообще никого не было, и продавщица, присев на деревянный ящик, рассматривала прохожих, либо у прилавка сразу собиралась целая группа покупательниц. Пока у прилавка никого не было, горожанки, словно не замечая его, равнодушно шли по своим делам. Но стоило к овощам подойти хотя бы одной женщине, как сейчас же все спешащие по улице потенциальные покупательницы не могли спокойно идти мимо. У лотка мгновенно выстраивалась очередь.
В этом Стас увидел какой-то особый, присущий женщинам закон инстинктивного подражания друг другу: «если кто-то покупает патиссоны, почему бы и мне не купить? Обязательно нужно, как это я раньше не подумала?…»
Сделав этот вывод, Станислав Александрович порадовался своей наблюдательности. Нет, следователь Алексин не забыл о своих служебных обязанностях. Но опыт говорил ему, если зашел в тупик, если перебрал все варианты и не находишь выхода, единственный путь — отвлечься, полностью выбросить из головы мучащую загадку. Пройдет какое-то время, и неожиданно появится совершенно новая мысль. Как правило, настолько очевидная, что будешь лишь удивляться, как она не приходила в голову раньше.
Однако сегодня этот, прежде не подводивший его, закон срабатывать не хотел.
«Сейчас хорошо бы выпить маленькую фарфоровую чашечку кофе, не растворимого, конечно, а сваренного из жареных зерен. С дырчатой легкой пенкой», — подумал Стас. Вообще-то кофе он не любил и только осенью получал от него удовольствие. Может быть, потому, что впервые попробовал настоящий кофе в турпоездке по Болгарии, куда они вместе с женой поехали сразу после свадьбы. А это было как раз волшебной балканской осенью. Они были счастливы, и, наверное, поэтому все, связанное с тем временем, навсегда осталось для него прекрасным…
Горы торжественно и неспешно облетали светло-лимонными буковыми листьями. Прямо рядом с их кемпингом на бархатной черноте неба висела оранжевая южноевропейская луна, похожая на древнюю монету. В воздухе пахло лавром античных триумфов, а внизу, у моря, рядом с маленькой рыбацкой деревней, собравшиеся у высокого костра усатые другари пели задушевное: «Эй, Балкан, ты наш родной…»
Они с Мариной были людьми общительными, не робея спускались по каменным ступеням к костру, подсаживались к рыбакам и начинали петь вместе с ними.
Тогда они с Мариной решили объездить весь мир. Конечно, только вдвоем. Потом пошли дети, и путешествия пришлось отложить…
Следователь Алексин потер лоб и понял, что слишком далеко отвлекся от лежащего перед ним дела. А проведенным им следствием было установлено следующее.
Шофер такси (парковый № 213) опознал Василия Маркушу по предъявленной фотографии и показал, что около двадцати трех часов тридцати минут посадил данного гражданина в машину на площади Маяковского и по его просьбе доставил к железнодорожному вокзалу. По дороге у транспортного института он взял двух попутчиков, видимо, супружескую пару, которая вышла из машины на улице Серова. В ноль часов пять минут шофер высадил Маркушу на привокзальной площади. Время шофер запомнил точно, так как ожидал пассажиров со скорого поезда «Владивосток — Москва», прибывающего в город по расписанию в ноль часов пятнадцать минут.
Далее в деле шел лист, в котором говорилось, что после подробного разъяснения ответственности, наступающей за дачу ложных показаний, водитель также признал, что за двадцать рублей продал пассажиру после его настоятельных просьб оказавшуюся у него случайно бутылку водки. По словам водителя, он пытался отдать указанному гражданину сдачу, но тот этому решительно воспротивился. Водка, утверждал он, была приобретена им еще утром для празднования дня рождения тещи.
После допроса водителя в деле находился рапорт дежурного пункта транспортной милиции старшего лейтенанта Кармацких. В рапорте указывалось: неизвестный гражданин, оказавшийся впоследствии Маркушей, был задержан сержантом Ганжой во время хождения по вокзальным путям в нетрезвом состоянии и доставлен в линейный пункт милиции. Об этом в журнале учета информации имеется соответствующая запись. Время задержания — ноль часов пятьдесят шесть минут. В результате беседы с гражданином Маркушей старший лейтенант Кармацких решил не вызывать машину спецмедслужбы, а оставил его в линпункте до шести часов утра.
В разговоре со следователем Кармацких добавил, что решил не вызывать машину медвытрезвителя, так как гражданин Маркуша произвел на него впечатление порядочного интеллигентного человека, у которого произошли какие-то серьезные неприятности на личной почве. А кроме того, после беседы с Маркушей выяснилось, что они учились в одной школе и, хотя лично до этого момента друг друга не знали, имеют общих знакомых.
Около семи часов утра Василий Маркуша стоял на пороге своей квартиры. Как показала уборщица, мывшая лестничную клетку, он два раза позвонил, но ему никто не открыл. После этого он воспользовался своим ключом. Все.
Да, странно, странно вел себя в ночь похищения бывший фотограф музея, а в настоящее время человек без определенных занятий Василий Васильевич Маркуша… Прятался за кассой, демонстративно отмечался у свидетелей, как пьющий по поводу личных неприятностей. В принципе, вся его ночь вроде бы просматривается. Но если присмотреться, далеко не все так гладко: есть солидный промежуток времени — минут в сорок — между тем, как его высадил водитель такси, и тем, как задержал сержант Ганжа на вокзальных путях. Есть отрезок времени между тем, как он покинул гражданку Полякову, и моментом, когда сел в такси. Отрезок небольшой, но, в общем, достаточный, чтобы оказаться в музее, вскрыть неблокированную витрину и…
Как будто из тех четверых, кого следователь Алексин мог отнести к категории подозреваемых, именно Василий Маркуша больше всего подходил на роль преступника. И все же Стас чувствовал: здесь что-то не так. И это не давало ему работать, заставляя наблюдать жизнь овощного ларька и выводить законы, регулирующие поведение прекрасной половины человечества. Внутренне он почему-то был твердо уверен: Василий Маркуша Золотой Рог не брал.
Но тогда кто? Кто?
Правда, был еще один вариант.
Но вариант настолько малореальный, что принимать его во внимание было просто смешно. Ему даже лень было о нем думать.
Стас посидел, посмотрел на телефонный аппарат и, наконец, просто ради того, чтобы очистить совесть, чтобы в случае неудачи расследования, которая становилась все реальнее, он мог сказать себе: «Я сделал все, что мог», взял телефонный справочник. Он набрал нужный номер, представился и задал интересующий вопрос. Сначала он подумал, что на том конце провода просто ошиблись, невнимательно посмотрели, проглядели. Он прибавил начальственной строгости в голосе и попросил проверить еще раз. Там проверили и уже с явной обидой подтвердили прежний ответ.
Стас даже похолодел. По телу пробежала покалывающая волна. Загадочное исчезновение Золотого Рога получило простое и ясное объяснение.
С этой минуты капитан Алексин твердо знал, кто был похитителем Рога…
Вечером того же дня из Москвы, наконец, вернулся директор музея Александр Михайлович Демич.
А ночью произошло событие, после которого что-либо изменить в этой истории стало уже невозможно.
Что-либо изменить в этой истории стало уже невозможно после происшедшего ночью трагического события, о котором Стас узнал из рапорта дежурного по областному управлению внутренних дел.
Утром по выработавшейся привычке он автоматически пробежал глазами рапорт со сводкой происшествий за истекшие сутки.
Под номером 12 с заголовком «Несчастный случай» шло сообщение о смерти гражданки Доманской Аделаиды Игоревны (русской, 1912 года рождения, беспартийной, пенсионерки, работавшей смотрителем областного художественного музея), наступившей в результате принятия чрезмерной дозы успокаивающего медицинского препарата типа «элениум». Бригада скорой медицинской помощи была вызвана в 5 часов 40 минут утра племянником гр. Доманской гр. Маркушей В. В. (русский, 1952 года рождения, беспартийный, образование высшее, в настоящее время — неработающий, последнее место работы — фотограф областного музея), проживающим вместе с Доманской. По заключению врача Скоробогатова В. И., констатировавшего смерть, она наступила около 3 часов утра.
Когда он заканчивал читать сообщение, зазвонил его рабочий телефон, и дежурный научный сотрудник областного художественного музея сообщила растерянным и обрадованным голосом: «Только что, после открытия музея, Золотой Рог обнаружен на своем месте в витрине второго зала».
А еще через несколько минут Станиславу Александровичу позвонили из канцелярии и попросили забрать пришедшее утренней почтой на его имя письмо. На конверте значился знакомый ему обратный адрес и фамилия отправителя: Доманская А. И. Судя по штемпелю, письмо было отправлено вчера, видимо, еще до утренней выемки корреспонденции из почтовых ящиков.
Вот что было в этом письме.
«Я, Аделаида Игоревна Доманская, и мой двоюродный брат Морис Дьяковски, проживающий во Франции, являемся в настоящее время предпоследними потомками фамилии графов Чесменских, основателем которой является граф Александр Алексеевич Чесменский, внебрачный сын графа Алексея Григорьевича Орлова-Чесменского и Великой княжны Владимирской, которую граф по приказанию императрицы Екатерины II похитил из итальянского города Ливорно и доставил в Россию[1]. Александр Алексеевич Чесменский был рожден в Алексеевском равелине Петропавловской крепости 7 ноября 1775 года. Его крестным отцом был генерал-прокурор Российской империи князь Вяземский. Крестной матерью — жена коменданта Петропавловской крепости генерала Чернышева.
Нам с Морисом известна тайна происхождения нашей прародительницы. Для того, чтобы раскрыть эту тайну, еще не настал срок. Этот срок, по предсказанию, близок. Если Морис решит, что время для этого пришло, он предпримет соответствующие шаги. Скажу только, что ее происхождение высоко и почетно[2].
Мой брат женат, однако детей у него нет. Возраст его весьма почтенен, и наследников ожидать не приходится. Мой единственный ребенок умер еще в младенческом возрасте. Моя сестра Рита, мать Василия, умерла, когда ему не было пяти лет. Поэтому единственным продолжателем рода графов Чесменских является мой родной племянник Василий. Я хочу, чтобы Вы это знали.
Теперь о Золотом Роге. Он принадлежал нашей прародительнице Великой княжне Владимирской и был подарен ей ее воспитателем и покровителем персидским князем Гали[3]. Он является нашей фамильной драгоценностью. По завещанию, переданному нашими предками, он не может быть разлучен с нашей семьей. Рог связан с фамилией графов Чесменских таинственными узами и всегда должен находиться рядом с ними. В противном случае наш род прекратится.
В свое время ему еще предстоит сыграть предназначенную важную роль[4].
То, что именно Василий невольно помог обнаружить на Роге имя нашей прародительницы — не может быть простой случайностью. Это событие подтверждает, что наша фамилия связана с Золотым Рогом особыми узами.
Долгие годы я следила за Рогом и находилась рядом с ним по поручению моей матери.
Рог был конфискован в 1918 году из дома моей бабки Анны Петровны Доманской и помещен в запасники Эрмитажа. В 1924 году, по указанию наркома Луначарского, он был передан в наш музей.
В своем последнем письме хочу сказать, что я прикладывала все силы, чтобы выполнить свой долг хранительницы рода Чесменских. Я сделала все, чтобы заменить Василию рано умершую мать и отца, которого он никогда не знал (он оставил Риту еще до рождения ребенка). Василий получил образование, в совершенстве знает английский и итальянский языки. Он умен, добр и честен. Но, очевидно, до конца заменить ему родителей я не смогла. Я чувствую, что мой племянник глубоко несчастлив: он не может занять подобающее ему место в жизни. Василий уже не мальчик, однако до сих пор он не смог найти женщину, которая стала бы ему верной спутницей и продолжательницей исторического рода графов Чесменских.
Мне казалось, что лучший выход в том, чтобы оставшиеся члены нашей фамилии воссоединились, и заботу о Василии взяли на себя его родственники — близкий ему по крови человек, мой младший кузен Морис, и его супруга Анни. Последний раз мы виделись с ними восемь лет назад в Москве, куда они приезжали как туристы. Еще тогда они настоятельно предлагали взять на себя заботу и ответственность за судьбу Василия. Мой брат — хорошо обеспеченный человек. У него земельная собственность в Северной Франции. Он является также совладельцем одной крупной торговой фирмы. Я надеялась спокойно умереть, зная, что Василий в надежных руках. Разумеется, в этом случае Рог, с которым семья Чесменских не может разлучаться, должен был уехать вместе с ним. Ввиду предстоящего отъезда Василия во Францию, я и решилась на похищение.
Но, несмотря на мои настойчивые уговоры, мой племянник отказался покинуть границы России.
В эти дни я много думала… Я вспомнила всю свою долгую жизнь, и мне стало отчетливо ясно: жить без своей нынешней Родины Василий не сможет. Она, Россия, внутри каждого из нас. Любой русский — лишь ее маленькая копия. Иногда хорошая, иногда плохая копия. И если человек не стал счастливым здесь, то тем более не станет счастливым в другом месте. Наверное, Василий прав — за счастье нужно бороться здесь. А иной цели у человека быть не может. Ведь это только кажется, что человек ищет богатства, любви и славы. Это не так. На самом деле он ищет счастья. И обрести его он может только на Родине. Другого пути нет.
Прошу считать это письмо моим официальным признанием. Рог был взят из витрины мной. Должна сказать, что кражей это я не считаю. Повторяю: Рог по историческому праву является родовой реликвией Чесменских и принадлежит только нам.
Пишу эти строки, чтобы Вы знали, что Рог взяла я одна, и чтобы — не дай бог! — не пострадали невинные люди, а тем более — мой племянник. О взятии мной Рога он ничего не знал и не знает.
Теперь, после того, как стало ясно, что Василий останется в России, мой поступок теряет всякий смысл. Рог должен находиться там, где находится наследник рода Чесменских. Поэтому он тоже должен остаться в России».
Дальше несколько строк было аккуратно зачеркнуто, и затем шла приписка:
«P. S. Уважаемый Станислав Александрович! Совсем скоро настанет день, когда выпадет первый снег. Советую Вам отложить в этот день все свои заботы и просто походить по белому городу, внимательно посмотреть вокруг, прислушаться к себе и подумать… Боже мой, какое это счастье, просто вдыхать холодный воздух с ароматом первого снега, в котором слышится легкий намек или воспоминание о головокружительном мпахе самого первого, только что разрезанного на две половинки-лодочки огурца!.. А скорее всего, первый снег пахнет соком крепкой капустной кочерыжки, вырубленной прямо на холодном воздухе. Моя бабушка всегда рубила капусту после того, как ударял первый заморозок, осенние лужицы покрывались тонким, в кружевных разводах инея, ледком, черная жидкая осенняя грязь на огороде за ночь застывала, и отпечатанные в ней следы наших с Морисом маленьких детских сапожек становились каменно-твердыми. А когда утром мы с Морисом сбегали с высокого деревянного крыльца нашего дома в огород, под ногами у нас звонко хрустели остекленевшие за ночь еще зеленые и сочные помидорные стебли…
Это было в Петербурге. Шел девятнадцатый год… Нас всех — бабушку, ее дочерей — мою и Мориса мать — новая власть выселила из нашего дома на Невском, за Фонтанкой. Здесь Невский уже не был первым проспектом империи. За Фонтанкой начинался мир загадочных узеньких улочек, сумрачных дворов-колодцев, доходных квартир и ночлежек. Конечно, он не так красив, как тот знаменитый „пушкинский“ проспект от Адмиралтейства до Аничкова моста. Но для меня — это и есть настоящий Петербург. Это мир несчастных и человечных героев Достоевского. Это мир моего детства.
В это время мужчин в нашей семье не было. Дедушка умер, когда бабушка была совсем молодой: она одна растила своих дочерей. Мой отец, кадровый офицер русской армии, погиб на германском фронте в 1915 году.
Когда мы провожали папу на фронт, мне было два с половиной года. Мать говорила, что вряд ли я могу это помнить. И все же я помню. Бесконечную стену странных желтых пассажирских вагонов и вокруг огромное число людей в темно-зеленой форме, в одинаковых низеньких, будто примятых, фуражках. Наверное, в такой же форме с золотыми погонами, как на фотографии в нашем доме, стоял рядом с нами и мой отец. Но живого отца я не помню. В памяти у меня остался лишь сытный запах новых кирзовых сапог и резкого одеколона. Этот запах заполнял все вокруг… А над платформой звучал пронзительный вальс, от которого нестерпимо хотелось плакать. Самой минуты прощания я не запомнила. Но иногда мне снится, как сначала медленно, а потом все быстрей и быстрей мимо меня бегут высокие желтые вагоны. Мне кажется, это оттуда. Иначе почему вагонам быть ярко-желтыми? Ведь только до империалистической войны так красили вагоны первого класса, а потом, в войну, все пассажирские поезда покрыли защитным цветом, а уж затем и вовсе все поезда стали одинаково зелеными.
И до сих пор, когда мимо меня идут солдаты, и я слышу запах кирзовых сапог и дешевого резкого одеколона, я вижу перед глазами тот перрон, заполненный людьми в одинаково примятых фуражках с маленькой тульей, и, кажется, ощущаю свою руку в большой теплой ладони моего отца.
Из всех мужчин семьи тогда, в девятнадцатом, жив был только отец Мориса. Но он в составе русского экспедиционного корпуса находился во Франции. После революции его части были интернированы французским правительством, и дядя сидел в офицерском лагере под Марселем. В лагерях офицеров вербовали к Деникину и Юденичу. Но мой дядя отказался идти в добровольцы.
После выселения мы переехали на Васильевский остров. В рабочей слободке Балтийского судостроительного завода, почти на берегу Финского залива, бабушка за бесценок купила большой опустевший дом с огородом. Его бывший хозяин погиб, сражаясь с Юденичем под Царским Селом, а жена с детьми уехала к родственникам в деревню.
Странно, я столько забыла за свою жизнь, а все эти, в общем-то, неважные подробности помню ясно и отчетливо. Будто все это происходило вчера.
Жить было трудно. Мы выращивали на продажу капусту, помидоры. Тем и кормились. От тех лет у меня осталось воспоминание о свежем соленом ветре с Балтики и надежном добром тепле, идущем от забеленных кирпичей русской печки в самой большой комнате нашего нового дома.
В двадцать четвертом, когда жить стало уже легче — разворачивался нэп, — из Франции пришло письмо от отца Мориса. Он получил французское гражданство и звал всех нас к себе. Бабушка в это время была уже совсем плоха. Тогда она и рассказала дочерям тайну нашей фамилии и Золотого Рога. По решению бабушки, ее старшая дочь с сыном Морисом должны были уехать к мужу во Францию. А мы с матерью оставались в России вместе с Рогом. Вскоре бабушки не стало.
Мы с матерью вслед за фамильной реликвией переехали сюда в Сибирь. Здесь моя мать вторично вышла замуж за учителя музыки. Но фамилию сохранила свою — Доманская. От их брака родилась дочь Рита, моя единоутробная сестра. Василий — ее сын. Мама умерла перед самой войной, в сороковом.
Сама я дважды была замужем. С первым мужем мы разошлись после двух лет совместной жизни. Мой второй и настоящий муж, мой Алексей Кириллович, умер в сорок Девятом от военных ран. Это был чудесный человек, лучший Из тех, кого я знала в своей жизни. Вернулся он с войны слабый, как ребенок. Желтый весь, худой. Ничего мне было не надо, только одно: выходить его, чтобы он жил. И он как будто поправился. Снова, как раньше, до войны, веселый стал. Он был учителем географии и опять пошел работать в свою школу. Да, видно, не судьба. Вечером лег спать, а утром не встал. Осколок, сказали, вошел в сердце… Мой сын от первого брака умер в младенческом возрасте. Во втором браке детей у меня не было. Не могла я их иметь после того, как в сорок втором на нефтебазе меня ударило двухсоткилограммовой бочкой с солидолом.
Мужчин не было, и мы, работницы музея, грузили на товарном дворе эти бочки со смазкой для танков в эшелоны, уходившие на фронт. Облепив ее огромную тушу, мы закатывали бочку по наклонному настилу из досок в раскрытые двери вагона… Я помню, товарный двор и железнодорожный путь были залиты невероятно ярким, неестественно, белым, словно застывшая молния, светом. Все предметы в нем отбрасывали непрозрачные черные космические тени, какие, наверное, отбрасывают зубчатые стены кратеров на Луне. Свет давали укрепленные на крыше склада два зенитных прожектора. За годы войны мы отвыкли от яркого света. В кухнях и над номерами домов горели маленькие, словно луковицы, тусклые желтоватые пятнадцатисвечевки. От этого, а может быть, от нашей усталости и голода свет прожекторов нестерпимо, до боли, резал глаза. Однажды мы работали до полуночи. Очень устали. А потом неожиданно подали литерный эшелон, который нужно было обязательно загрузить.
Мы почти уже подняли первую бочку, осталось совсем немного, и она бы покатилась по вздрагивающему полу вагона, но, наверное, мы слишком ослабли за ночь, у нас не хватило сил, и бочка, на мгновение замерев на месте, вдруг медленно пошла назад на нас. Девчонки завизжали и посыпались вниз, на платформу. А я не успела. Бочка придавила носок моего кирзового сапога. Сапоги были большие, размера на три больше, чем нужно. Это спасло мне ногу, потому что бочка придавила сначала лишь пустой носок сапога. Но после этого она продолжала медленно накатываться на мою ногу, на меня, а я уже не могла сдвинуться с места. До сих пор во сне я вижу, как она неотвратимо надвигается на меня, тяжелая, словно асфальтовый каток, отбрасывая на выкрашенные известью доски страшную черную тень. Еще мгновение, и меня бы расплющило по настилу. Но в это время одна из его досок проломилась, бочка на минуту, словно живая, стала стоймя и, сильно ударив меня в живот, полетела вниз на платформу. Я упала вслед за ней и очнулась только в больнице.
Такое уж это было время. Война. Отечественная.
Боже мой, а как мы радовались, когда пришла победа! Наш сосед дядя Миша стоял на крыльце и угощал всех прохожих запрещенным фиолетовым самогоном. Мы с Ритой, матерью Василия, танцевали друг с другом прямо на улице. Вокруг нас собрался сначала наш дом, а потом, наверное, весь рабочий квартал. Дядя Миша, отставной солдат, потерявший левую руку под Царским Селом, неловко прижимая правой рукой к боку, вынес на крыльцо черный дерматиновый ящик патефона. Поставил на пластинку сверкающее хромом ушко мембраны, и всю ночь для нас звучали прекрасные „Амурские волны“. Это был вальс моего детства, моей юности… Его плавающие звуки заполняли весь мир и уносились к звездам.
Утром мимо нашего дома молодой командир строем повел молоденьких солдат на станцию разгружать вагоны. Взявшись за руки, мы загородили им дорогу. Качали бледных тыловых солдатиков в длинных неподшитых шинелях. А их командир в золотых, таких же, как у отца на фотографии, погонах белозубо и заразительно смеялся. И я отчетливо помню, у меня возникло странное чувство, будто все мы — одна огромная, дружная, добрая семья. И в ней никто никогда не сможет сделать друг другу ничего плохого. Мне кажется, тогда так чувствовали все.
Нет, что ни говорите, тогда люди были другими: ближе друг к другу, честнее и добрее. И не ссылайтесь на войну! Война лишь обнажает то, что есть.
Но, пожалуй хватит об этом. Все эти воспоминания имеют значение только для меня одной. Ведь это моя жизнь. Для других же это просто сентиментальное бормотание не в меру разоткровенничавшейся старухи.
Вам же молодой человек, я, собственно, хочу сказать о другом: знайте, первый снег — это великое чудо! Всмотритесь: еще вчера город был голым, серым, скучным. И обреченными были лица прохожих: в этом промозглом мире нет и не может быть ничего веселого и интересного. Вот так и будет всегда, до самой смерти: скука, скука, скука… И вдруг город запел ровными белыми пересекающимися плоскостями. Их свет будто упал на лица, и они ожили. И каждый почувствовал, красота, любовь, радость — не придуманы, они живут в самом мире, совсем рядом, вот за тем углом дома или уж наверняка вон в том подъезде. И я их обязательно встречу.
Поэтому, какие бы важные дела государственной службы ни преследовали Вас в этот день, отложите их. Такой день бывает только раз в год. Терять его нельзя. И я уверена, тогда Вы, наконец, поймете, в чем заключается та великая тайна, предчувствие которой приходит к Вам осенью и весной. Не удивляйтесь, Вы никогда не говорили мне об этом, но разве я не права?
Желаю Вам всего лучшего.
С искренним уважением
Стоял ясный воскресный день. Было по-летнему тепло, но на набережной царило уже осеннее безлюдье. Асфальт набережной совсем выцвел за лето, и теперь, поблескивая на солнце гранями впрессованных в него песчинок, был похож на благородный серый гранит.
На одной из скамеек удобно расположились Стас и его старый друг, директор музея Александр Михайлович Демич. Они были знакомы с того времени, когда курсант Алексин был избран заместителем секретаря комсомольской организации высшей школы милиции, а Саша Демич возглавлял оперативный комсомольский отряд университета.
На скамейке между друзьями стоял расписанный пышнохвостыми павлинами синий китайский термос. Демич аккуратно разливал в пластмассовые чашки кофе. Он лился тонкой лаковой струйкой, распространяя вокруг себя в осеннем воздухе сладковато-пряный аромат. Демич любил и умел готовить кофе и по своему вкусу добавлял в него немного корицы.
Друзья молчали, оттягивая момент начала интересующего их обоих разговора.
— Конечно, письмо не оставляло сомнений, кто похитил Рог, — наконец, первым начал Демич. — Но каким образом, еще не получив его, ты пришел к выводу, что это была именно Доманская? Ведь, казалось бы, ничто не указывало на это…
— Да, действительно, — отхлебнув кофе, сказал Стас, — графиня Чесменская избрала путь настолько простой, что из-за этой простоты он долгое время не приходил мне в голову. Я рассуждал так: если Рог не мог пропасть из музея после блокирования его сигнализацией, значит, он был взят во временной люфт между тем, как его с достоверностью видели последний раз смотрители, и моментом взятия музея на пульт вневедомственной охраны. Поэтому, естественно было предположить, что это мог сделать кто-то из тех, кто находился в этом интервале в музейных залах — то есть Белобоков, Полякова, ты и, как оказалось потом, Василий Маркуша…
— Скажи, Стас, — прервал его Демич. — Значит, ты всерьез рассматривал меня в качестве подозреваемого?
Станислав Александрович помолчал. Затем долил себе кофе и сказал:
— В общем-то личное знакомство не является основанием для исключения из числа подозреваемых. Но тебя я вычеркнул из своих реальных версий сразу. И решил: если следствие все же выйдет на тебя, обращусь к руководству с просьбой об изъятии у меня дела о Роге, как у лица небеспристрастного. Но, говорю честно, в это я не верил. Поэтому реально в числе подозреваемых оказались трое. Каждый из них теоретически мог похитить Рог.
— Да, ты рассказывал, что тебя удивила и насторожила непонятная неприязнь, с которой тебя встретила Полякова. Как ты теперь это объясняешь? — спросил Демич.
Стас усмехнулся:
— Во-первых, характером, отнюдь не расположенным к нашему брату — мужчине. А главное, тем, что Ирина Викторовна понимала, что наиболее вероятным подозреваемым станет главный хранитель, ее жених Самсон Сергеевич. А может быть, она и сама считала, что кража Рога — его рук дело, ведь она-то знала, что Маркуша наверх не поднимался. Тебя же, вероятно, она, как умная женщина, умеющая разбираться в людях, из числа вероятных преступников сразу исключила. Таким образом, я, не догадываясь об этом, явился в музей в роли безжалостной судьбы, занесшей меч, чтобы разрушить выношенные ею жизненные планы. Но это только теперь я все понимаю. А тогда, в самом начале следствия, такое отношение к представителю закона бросало на Ирину Викторовну весьма невыгодную тень.
Ну, а уж Василий прямо-таки напрашивался на роль преступника: был лично обижен на хранителя Рога Белобокова и его похищением мог мстить Самсону Сергеевичу. Страдал комплексом неудачника и нуждался в каком-то поступке, который помог бы ему утвердиться в собственных глазах. Испытывал недостаток в деньгах, так как нигде не работал и работать как будто не собирался. Это возможные мотивы. Плюс к этому — наводящее на подозрение поведение: прятался за кассой, странно провел ночь, дал невнятные показания…
Преступником мог быть каждый из них, но никаких Реальных улик в отношении ни одного из них мне обнаружить не удалось. Я зашел в тупик.
Стас замолчал и стал рассматривать лежащий на скамейке бледно-фиолетовый кленовый лист. Потом продолжал:
— И находился в тупике до тех пор, пока не связал в уме три, на первый взгляд, не связанных между собой факта.
Первое. Рядом с Рогом в интересующий меня интервал времени находился еще пятый человек — Аделаида Игоревна Доманская. Собственно, с того момента, когда они вместе с Поляковой завершили вечерний осмотр экспонатов, и начался временной люфт. Но она выпала из моего поля зрения, так как в этот же момент исчезла, сославшись на семичасовой талончик к участковому врачу.
Второе. Когда Василий Маркуша после проведенной в милиции ночи пришел домой около семи часов утра, несмотря на звонки, дверь ему никто не открыл, и он был вынужден воспользоваться собственным ключом. Но ведь около семи утра Доманская, которая уходила на работу к десяти, когда музей открывался для посетителей, должна была быть дома. И племянник был в этом уверен, оттого так настойчиво и звонил. Пожилые люди спят очень чутко, и не слышать звонков Василия она не могла. Значит, дома ее не было.
И третье. Это ответ Доманской на мой вопрос о том, во сколько ее племянник вернулся домой в день похищения. Она ответила: как всегда, что-то около одиннадцати. Это означало: либо она по каким-то причинам скрывает отсутствие племянника в часы похищения, либо… сама не ночевала дома. В этом случае Доманская выдвигалась в ряд подозреваемых. Но ее ранний уход из музея к врачу как будто обеспечивал ей прочное алиби.
И только окончательно зайдя в тупик, я додумался задать себе вопрос: а ушла ли она? Задал я этот вопрос не очень всерьез, от безвыходного положения. На всякий случай. Почти не надеясь на успех. И чтобы рассеять сомнения, позвонил в поликлинику по месту жительства Доманской, где, как я выяснил, она состояла на учете. Я попросил проверить по книге регистрации посетителей, выдавался ли Дам некой талончик к участковому врачу или любому из узких специалистов. Нет, ответили мне, ни один из врачей поликлиники ни в семь часов, ни вообще в тот день гражданку Даманскую не принимал.
И тогда я понял: путь хищения, избранный Доманской, был до наивности прост, и, как ни странно, именно в силу этого столь труден для раскрытия. Я взял за аксиому, что Рог не мог пропасть из витрины ночью, когда музей был блокирован охранной сигнализацией, и, значит, пропал за несколько минут до ее включения. И эта ошибочная аксиома долго не позволяла мне построить другие версии.
На самом деле Рог исчез из витрины как раз ночью, когда сигнализация работала…
— Не отключила же ее Доманская? — удивленно вздернул брови Демич.
— Конечно, нет! Ей и не нужно было это делать. Потому что в это время она была в музее. — Стас помолчал. — Ведь из музея она никуда и не уходила.
— Но ведь Полякова заявила, что она отпустила Доманскую, и та ушла. Какой же смысл ей было выгораживать Доманскую? — недоуменно спросил Демич.
— А она ее и не выгораживала, — ответил Стас. — Она сама была уверена, что Аделаида Игоревна ушла к врачу. На самом же деле она осталась в музее.
— Но каким образом?
— Элементарно простым. После окончания осмотра залов Доманская расписалась в книге осмотра на лестничной клетке между двумя дверями, ведущими в экспозиционные залы, и засобиралась домой. Дождавшись, когда Полякова зашла в одну из дверей или спустилась на первый этаж, или просто отвернулась, короче говоря — потеряла ее из виду, ведь Ирине Викторовне и в голову не приходило, что Доманская хочет остаться в музее, Аделаида Игоревна снова вошла в еще незакрытые двери экспозиции и затаилась где-то в круговой анфиладе пустых залов. Не видя больше Доманскую, Ирина Викторовна была искренне убеждена, что та ушла к врачу, к которому так спешила. Полякова закрыла залы, включила сигнализацию и ушла домой. Ночью, защищенная от любых посторонних глаз из внешнего мира охранной сигнализацией, Доманская спокойно подошла к витрине, отодвинула стекло и вынула оттуда Золотой Рог, который считала своим. А потом, наверное, протерла витрину мягкой фланелькой, как это делала всегда по своим смотрительским обязанностям.
На минуту оба друга представили себе, как она стоит в пустом зале — строгая, тонкая, седая — на фоне едва выступающих из тьмы старых портретов, и сама кажется в фосфорическом лунном свете не живым человеком, а одним из них. Принадлежащим истории музейным экспонатом. О чем она думала тогда? О своей далекой загадочной прародительнице и ее тайне? Вспоминала свою длинную, нелегко прожитую жизнь? Или думала о судьбе последнего из рода Чесменских — своем племяннике Василии? А может быть, представляла себе, как пахнет первый снег, выпавший на огороде на Васильевском острове, — снег ее детства? Кто знает?..
— А утром, — после долгого молчания сказал Стас, — когда пришедшие на работу сотрудники вошли в залы, но еще не обнаружили пропажу Рога, она тихо, не обращая на себя внимания, вышла из своего укрытия и смешалась с остальными смотрителями, будто и сама только что пришла на работу. Вот и все. Просто до наивности.
— Отказ Василия выехать за границу — продолжал Алексин, — сделал преступление Доманской для нее самой бессмысленным. Более того, как видно из ее письма, в дни после похищения она поняла, что Василий не будет счастлив, уехав к родственникам во Францию, свое место в жизни ему надо искать здесь. И, значит, само похищение Рога было ошибкой. Оно было ошибкой и потому, что Василий оказался одним из самых вероятных подозреваемых. У Доманской были основания бояться, что за ее преступление придется отвечать тому, ради кого оно и совершалось, — племяннику, надежде фамилии. Когда Доманская поняла это, она написала свое последнее письмо и приняла снотворное…
Но до этого она возвратила Рог на его законное место в витрине второго зала. После вечернего осмотра экспонатов, перед самым закрытием дверей, когда в музее уже никого не было, она, сославшись на забытую сумочку, вернулась к витрине, отодвинула стекло и поставила Рог на место. Датчик на стекле к этому времени был уже установлен, но сигнализация была еще не включена, и помешать ей никто не мог. После этого она спокойно вышла на площадку, попрощалась с дежурным научным сотрудником и ушла домой.
И когда ты вернулся из Москвы и утром, встревоженный, прибежал в музей, Рог спокойно стоял на положенном месте.
Друзья молчали. Стыл в пластмассовых чашках кофе.
— Ну, а теперь я хочу задать тебе вопрос, — сказал Стас, — как специалисту. Действительно ли этот Золотой Рог принадлежал самозванке Елизавете?
— Трудно сказать… — Саша Демич пожевал попавшуюся кофеинку. — В документах о самозванке упоминается Рог, сделанный из золота. Но никаких оснований утверждать, что это именно наш Рог, нет.
— Да, но надпись? Elisabeth, Елизавета? Ведь именно так называла себя самозванка! Разве это не серьезный аргумент?
— Ну, Стас, какой же это аргумент? Елизавета — это издавна одно из самых распространенных в Европе женских имен.
— Да, ты прав, — вздохнул Стас.
— Так что, вполне вероятно, история Золотого Рога так же, как и родословная, идущая от графа Орлова и таинственной самозванки, могли быть просто красивой легендой, придуманной в одном из поколений небогатой дворянской семьи Доманских для обоснования знатности своей фамилии и воспитания, несмотря на бедность, гордости и достоинства в своих детях. Тогда на каком-нибудь подходящем Золотом Роге и могло быть выгравировано имя самозванки, а потом в целях придания Рогу большей загадочности скрыто эмалевой росписью.
— Но ведь все это может быть и правдой? — со скрытой надеждой спросил Стас.
— Может быть и правдой… — задумчиво ответил Демич. — Но чтобы с научной достоверностью установить это, надо провести расследование посложнее, чем то, которым ты занимался, — усмехнулся он.
Стас стал серьезным.
— Знаешь, — сказал он, — мне почему-то хочется, чтобы все это оказалось правдой. А тебе?
— Мне почему-то тоже… — устремив глаза в небо над рекой, согласился с другом Демич.
В безбрежной синеве гроздьями поднимались к солнцу белоснежные торжественные облака. На реке крутобокий буксир с длинными усами расходящихся к берегам волн упорно тянул против течения чистенькую нефтеналивную баржу. Речной ветер большой прохладной ладонью трогал разгоряченные лица друзей. А из-за их спин доносился ровный, ни на минуту не смолкающий монолитный гул большого города.
Жизнь продолжалась. И, значит, продолжалась история.