Я была рада, что он не стал подкатывать к столу мамино кресло, как это почти всегда делали другие. Мама и сама прекрасно управлялась со своим креслом. Матвей не был чересчур приторно-вежливым, чего я тоже боялась.

И вообще все было чудесно. Мы говорили о музыке, и оказалось, что Матвей, так же как и мы с мамой, тоже очень любит Баха. К тому же он прекрасно разбирается в проигрывателях и в стереозвучании и посоветовал нам с мамой купить «Эстонию», которая звучит не хуже импортного стерео и прекрасно выявляет верхние ноты, так что даже скрипка звучит почти как в натуре.

Потом разговор коснулся Шостаковича, и я спросила, слышал ли он Четырнадцатую симфонию, и оказалось, что нет.

Он сказал:

– Давайте послушаем, если вы не возражаете.

Мама посмотрела на меня и спросила:

– А как же Моцарт?

Но я махнула рукой и побежала к шкафу доставать пластинку. Мы слушали Четырнадцатую. Это такая музыка, которая сразу отрезает тебя от всего, что ты чувствовал, думал. Как будто кто-то берет тебя, как щенка, за загривок и бросает с знакомой земли в черноту неба. Я не могу сказать, что мне все понятно в этой симфонии. Но чувство, что я оторвана от земли и меня носит где-то там в черноте, я испытывала каждый раз, когда слушала Четырнадцатую. И это было жутковато.

– Это великая музыка, – сказал Матвей, когда я сняла пластинку. – Да, это великая музыка. Шостакович сдвинул пределы жизни и смерти. Он услышал жизнь в смерти. Я чувствую, что меня уже нет, я превращаюсь в холодного болванчика, меня едят черви, но и они умирают, и через мои кости прорастают корни деревьев. Но и их срок кончится, и они засохнут. Мои останки вместе с останками корней размоют дожди, разнесет ветер, и от меня останутся лишь пылинки. Но пылинки эти не погибают, они носятся в космосе, они стремительно бегут в общем движении, и, может быть, одна пылинка, оставшаяся от меня, станет началом новой планеты…

Мама задумчиво посмотрела на Матвея.

– У вас свое понимание этой вещи. Вашему оптимизму можно позавидовать. Я в этой вещи чувствую прежде всего трагизм смерти. Она приходит по-разному. Иногда человек готовится к ней загодя и встречает ее окруженный толпой близких и провожаемый напутствием священника, как будто отплывает в дальний путь, а иногда она глупа и внезапна: шел по улице, и на тебя упал балкон. Иногда это избавление от мук, и она желанна, а иногда ужас невыносимого страха охватывает человека. И все же смерть всегда одинакова. Как ни крути, а это самая большая и самая трагическая тайна. И мы ничего не знаем о ней. Ровно столько же, сколько знали, когда грелись у костров и жили в пещерах.

– Дарья Георгиевна, а тайна рождения? Разве это не сильнее и не величественнее?

– Нет, конечно, нет! О рождении мы знаем куда больше, и не только знаем, скоро будем управлять рождением. Белок – в сущности, основа жизни – уже создается искусственно. Да мы не успеем оглянуться, как настанет время, и мы будем выращивать младенцев в пробирке, а бифштексы синтезировать из дыма. А вот тайна смерти… я не уверена, что человечеству вообще удастся открыть эту тайну. Развитие медицины, более обеспеченная жизнь – все это только оттяжка, жалкая оттяжка, и все равно жизнь человека будет проходить в вечном ужасе перед пропастью смерти.

– Я не ожидал встретить в вас такой пессимизм, Дарья Георгиевна…

– А я и не называю это пессимизмом. Вот животные вовсе не знают, что такое пессимизм, а страх смерти им знаком, это у них в крови, они с этим рождаются, они получают его по наследству от предков. То же и у человека. Конечно, у человека это несколько заглушается разумом, но только отчасти. А вообще я считаю, что страх смерти, увы, – это неизбежный компонент естественного гармоничного человека. Пожалуй, даже именно это – конечная неизбежность для всех и создала у человечества какие-то самые общие нравственные нормы, в частности – уважение к могилам предков. Помните у Пушкина:


Два чувства дивно близки нам -

В них обретает сердце пищу -

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

На них основано от века,

По воле бога самого,

Самостоянье человека,

Залог величия его…


Я сидела, слушала маму и Матвея и думала вот о чем.

Я знаю, почему мама так говорит. Знаю. Потому что она прожила целую зиму в подвале, где через стенку, в соседнем подвале, лежали трупы сотрудников и друзей. Она знала этих людей, привыкла уважать их, восхищаться их знаниями. И вот день за днем – видеть это было невыносимо – люди худели и желтели, становились вялыми и безразличными. Однажды они не вставали со своих раскладушек или падали прямо среди дня за работой, и их невесомые трупы переносили в соседний подвал.

Я знаю, это засело в ней навсегда. В каждую клеточку мозга, в каждую капельку крови.

А Матвей этого не пережил. Он очень умный. Очень. Очень. Но он не пережил этого.

Я очень боялась за маму, когда видела по ее лицу, что к ней возвращается та, ленинградская зима.

Мы с мамой всегда все понимали друг про друга. Но вот это я понять не могла. Ну, то есть смерть.

Матвей собрался уходить. Мне ужасно хотелось побыть с ним наедине. Просто необходимо было кое-что ему показать. Мама как будто прочитала мои мысли и сказала мне:

– Тата, проводи, пожалуйста, гостя! Матвей, я давно хотела познакомиться с вами.

Мы пошли с Матвеем, и я ему сказала:

– Сейчас ты получишь новогодний подарок.

Матвей уже открыл рот, наверно хотел отказываться от подарка. Но я не дала ему слова сказать:

– Молчи, молчи, ты глупый, ты совсем глупый. Вижу, ты вообразил, что в универмаге в отделе сувениров я купила тебе деревянного орла или там выжженное на доске Ласточкино Гнездо, а ты, бедненький, потом не будешь знать, куда это выбросить или кому передарить. Нет, мой подарок не захламит твоей квартиры, это…

– О, я ни минуты не думал об универмаге. Твои подарки не могут быть родом из отдела сувениров. Это или вышитый бисером кисет или…

– Это – тайна!

Матвей застонал и схватился за голову.

– О боже, как я не догадался, конечно, тайна!

Я не обиделась, я привыкла к его иронии, мне нравилось, мне хотелось ее побеждать.

Я взяла его за руку, и мы побежали по нашей горбатой улочке вниз, к морю, к моей самой тайной тайне.

Мы спустились к морю. Хоть уже и вечерело, но солнце светило вовсю. Валуны у моря были покрыты льдистой коркой, и они как сумасшедшие сверкали на солнце. Как будто это чудовищно огромные алмазы. А на линии прибоя, на желтом песке, лежала кружевная полоска снега.

Мы оба замерли. Такое чудо не часто увидишь в наших теплых местах.

Я даже думала, что моя тайна померкнет перед этим чудом. Мы прошли по берегу, миновали лодочные гаражи, свернули за ресторан… И вот он, мой Замок, моя тайна. Перед нами высоченная трехметровая дверь, обитая длинными медными скобами. Мы входим в торжественный полумрак высокого пустого зала. Я не отрываясь смотрю в лицо Матвея. От его иронии ничего не осталось. Мощный закатный свет, прорвавшись сквозь щели в крыше, пронзил пыльный воздух, образовав светящиеся колонны.

Над нами на десятиметровой высоте виднелись стропила из благородного темного дерева. Таких мощных стволов не встретишь и в английском замке. А у самого потолка через узкие, как бойницы, оконца видно было высокое небо. Курлыкали голуби. Чуть приглушенно доносился грохот моря.

Я-то уж сто раз бывала в своем Замке, но и то у меня аж сердце захолонуло. День сегодня особенный – и то, что новогодний, и то, что пришел Матвей, и то, что свет такой пронзительный. И внутри у меня зазвучал орган, и все громче, громче и настолько явственно, что я узнаю эту музыку – Бах…

А я стою в своем прекрасном Замке рядом с любимым… Вот я себя и поймала! С любимым… Да, это так. Так, так!

И в этот самый миг Матвей осторожно берет мою руку и кладет к себе на сердце. Оно бьется, как птица в клетке.

– Ты слышишь, Татка, мое сердце? Там звучит Бах. Твой подарок прекрасен. Я благодарю тебя.

Во мне все разрывалось. От счастья, от бурной радости, от желания кричать на весь мир о моем счастье, от желания кружиться в бесконечном вальсе и закружить Матвея.

Мы вышли из Замка и тихо пошли к остановке.


***

Мама, мамочка! Я хочу тебе рассказать, что сегодня случилось. Ты ведь знаешь, что Матвей болеет, у него грипп. Сегодня нам выдавали зарплату. И вот я стою в очереди за зарплатой, передо мной еще стоит тетя Маша, и вдруг подходит ко мне какая-то девочка (знаешь, она показалась мне совсем, совсем девочкой) и спрашивает:

– Простите, пожалуйста, вы не знаете, можно ли мне получить зарплату за мужа? Он заболел, а нам нужны деньги, – и она показывает бюллетень, а сама вся покраснела.

– Конечно, вот в это окошечко. Пройдите без очереди.

– Да нет, нет, что вы, я обожду, – а сама покраснела еще больше.

Знаешь, мама, какая она… Вот если бы Рафаэль еще не выбрал лица для своей мадонны, он бы выбрал ее лицо.

Я не могу, мне стыдно говорить и думать о ней…

Мама! Ведь она ждет ребенка. Не помню, как уж я расписалась в ведомости и постыдно бежала от кассы. Не помню сама, как я очутилась в той комнате, ну, знаешь, я тебе говорила, где выставили на поставце наших Умника, Головастика и Радиста. Я подошла и стою, а сердце знаешь как билось! Мама, я даже никогда не представляла, что такое можно испытывать. Я даже не думала, что от стыда может быть так больно. Вдруг я слышу за собой тихие, тяжелые шаги и сразу понимаю, что это она. Куда мне деться? Хоть бы пол провалился, хоть бы гром меня убил на месте! А она тихо так подходит и встала с другой стороны поставца. Я вся сжалась; не знаю – бежать мне, что ли, а она вдруг говорит:

– Знаете, я ведь в школе работаю, преподаю историю в восьмом классе, и я ребятам часто рассказываю про эти фигурки. Откуда они? Правда, ужасно интересно? – Она говорит, а сама опять покраснела, и тонкие брови встали смешно так, углом. И говорит снова: – Я часто думаю о них. Может быть, это какая-то совершенно неизвестная нам цивилизация, правда? Ведь нашли же археологи каменных атлантов толтеков, а раньше ничего не знали об этом, правда?

А я стою как аршин проглотила, ничего не могу сказать, а она еще вздохнула и добавила:

– Какая вы счастливая, что здесь работаете! Я вот мужу своему тоже завидую, у вас так тут интересно!

Господи, как только я могла остаться живой. Господи, как у меня сердце не разорвалось, оно ведь так стучало – на всю комнату, на весь музей, нет, на весь свет. Я убежала с работы, хорошо, был уже конец дня, да и к тому же день зарплаты.

Но разве я могу пойти домой! Мама, хоть она и самая родная и самая близкая, она мне не поможет. Да не могу, не могу я, не хочу ни с кем сейчас быть, не могу никому на глаза показываться. Куда деться, куда бежать, куда спрятаться!

Хочется уплыть в море на край света или убежать, куда – не знаю, просто бежать, бежать, бежать… Но я никуда не бежала, а сама не заметила, как оказалась совсем рядом с домом. Но только идти домой я не могла. И я, почти что не соображая, что делаю, пошла в свой Замок.

Дверь была приоткрыта, и я тихо скользнула внутрь. Зачем я сюда пришла? Сама не знаю. Еще так недавно я пережила здесь такое счастье. Сейчас все не так, как тогда.

Небо мрачное, тяжелое, черное. Зловещее солнце садится в свинцовые, багровые тучи. Завтра опять будет волноваться море. Сегодня и внутри моего Замка совсем не то. Нет светящихся стройных колонн. В узкие оконца наверху попадает свет от заходящего солнца, освещая страшным кровавым светом старые черные стропила, высокую деревянную крышу. Сейчас это не волшебный Замок и не собор, в котором звучал Бах, сейчас это никому не нужный ветхий сарай, который неизвестно почему до сих пор стоит, и неизвестно, зачем я сюда пришла.

И тут вдруг я услышала какие-то странные звуки – то ли хрюканье, то ли всхлипывания и в испуге выскочила вон отсюда. Почти тут же вслед за мной на свет вышло то, что издавало эти пугающие звуки. И что же? Это оказалась Людка Кабанова из нашего класса, да и к тому же из секции плавания, мы вместе с ней занимались плаванием. Полгода мы с ней не виделись, хоть и живем совсем рядом. В секцию я ходить перестала, как начала работать. Ужасно я удивилась, увидев здесь Людку, меньше всего на свете я бы ожидала увидеть здесь именно ее. А она удивилась еще того больше.

– Ты что это тут? – воскликнули мы с ней одновременно.

– А ты плакала, – сказала я.

– И ты тоже, – сказала Люда Кабанова. – Пойдем, что ли, по-над морем покейфуем. Только давай разворот сделаем, а то вон те ребята сейчас прицепятся.

Людка Кабанова всегда у нас была самая модная из девчонок. Она сама об этом говорит, а говорит она – умереть можно, без переводчика не поймешь, про себя Людка так говорит: «Все есть, и джинса и шиза, и дома полный кастор, и родители уж такие достоевские, любую фирму нарисуют на высоком научном уровне».

И вот эта самая «клевая чувиха» Людка Кабанова вконец меня ошарашила:

– Знаешь, Татка, решила сдрыснуть от своих предков.

– Ты что это, Людка, с ума сошла!

– Сойдешь с ума, это факт. Во они у меня где! Одним словом, полная конфрантация.

– Ну а что такое, толком расскажи!

– Да какой там толк, просто эта житуха не по мне. Ты думаешь, мне нарисуют фоно, да чепчик, и все дела, ну их, осточертела мне эта житуха, осточертела. Ты у нас просто чиста, как молочный сосунок. Твои предки, что ли, не помешались на отдыхающих?

– Каких еще отдыхающих?

– Ну, Татка, ты даешь! Каких отдыхающих! Да вся их житуха только на том и стоит. Сезон ведь подходит. Клиенты скоро повалят, ну, то есть по-ихнему отдыхающие. Вот и давай: хату бели, матрацы выбивай, белье стирай – сто простыней, ты соображаешь, сто простыней! Зачем мне такая житуха! А они говорят: неблагодарная, все, мол, для тебя. Да если хочешь знать, плевать мне и на фирму, и на весь этот кастор. Не хочу, не хочу так жить. Хочу в секцию ходить. Хочу плавать. Вон Виталь Иваныч хочет меня на всесоюзные готовить… – И Люда заплакала так горько, так отчаянно. Она молодец, Люда Кабанова, она знает, чего хочет больше всего в жизни. Она хочет плавать, и все тут. И можете не сомневаться, она будет чемпионкой.

– Люда, хочешь, пойдем к нам жить? У нас ведь две комнаты. Будешь со мной, пойдем, Люда.

– Спасибо тебе, Татка, ты молоток, без всяких там, на высоком научном уровне. Может, и приду, но не сейчас. Одно дело надо еще провернуть с предками.

Мы разошлись с Людой в разные стороны. Мне вроде бы полегчало. По крайней мере, могу домой идти. Могу маме показаться на глаза.

И знаешь, мама, я решила, что Матвею я ничего говорить не буду, не смогу, и потом… потом, знаешь, я еще не могу думать даже об этом, ну, о нем, как это он мог… Просто я приду завтра на работу как ни в чем не бывало, и все, а Матвея… все, уже нет, понимаешь, как будто нет. Но как это сделать? Как мне прийти завтра на работу? Мама!

Я все это не сказала маме, я только про себя все это говорила. Я целую ночь собиралась встать, подойти к маме, разбудить ее и рассказать все это. Но не смогла.

Только утром, когда она увидела, на что я похожа, она крикнула:

– Что с тобой, Татка? Ты заболела?

– Нет, мама. Ничуточки. Здорова, к сожалению, как бык. А хорошо бы сейчас было бы взять бюллетенчик… Знаешь, мама, с Матвеем у нас все кончено. Не говори мне ничего о нем, ладно?

На следующее утро я сбежала в горы. Слава богу, вторник в музее – выходной день. Мама еще спала. Я не завтракала, только выпила чашку молока с куском сахара и черным хлебом, я с детства это обожала.

Я сказала, что сбежала в горы. Именно так и есть, сбежала из дома. Хоть зарежь, не могла увидеть маминых сочувственных глаз.

Ехала в автобусе, ничего не видя и не слыша. Но вот я наконец поднимаюсь в горы.

Вместе со мной тронулись в путь темным строем коровы, чуть позвякивая боталами.

Еще даже не совсем рассвело. Небо было серо, покрыто рваными облаками.

Я свернула с дороги в колючий низкорослый лес. Одна из коров проводила меня долгим взглядом. Она, наверное, подумала, что я отбилась от стада. Это так и есть. Еще вчера утром я шла в музей с бьющимся сердцем. Каждое утро, когда я шла на работу, я думала: наверно, нет ни одного человека на свете, который бы любил свою работу, как я. И не только из-за того, что там Матвей. Только увижу наш красивый дом, только возьмусь за большую медную ручку, сердце прыгает, прямо разрывается от радости. А теперь вот даже и не знаю, как туда приду. Как? Думать об этом даже не могу. Хуже, чем на казнь.

Тут я даже застонала от этих мыслей, очнулась от собственного стона и увидела, что я почти что на вершине. Даже и не заметила, как отмахала весь подъем.

Вдруг я услышала душераздирающий писк котенка. Ну это у меня слуховая галлюцинация на почве психоза. В наших горах и зайцы и лисы встречаются, а вот диких котов никто еще пока не видел. Тут из-за камня выбежал совсем-совсем маленький полосатый котенок. И вовсе он не был диким. Он бросился ко мне со всех ног, смотрел на меня совсем еще глупыми мутно-синими глазами и не переставал мяукать.

Я взяла его на руки, и котенок без всякой паузы сменил мяуканье на мурлыканье, да причем такое громкое, что я оглянулась – не работает ли здесь поблизости трактор.

Котенок был жутко худой. Наверняка уж несколько дней торчит здесь без еды.

– Как ты сюда попал, малыш? Какой-нибудь турист затащил тебя сюда и оставил. Решил, что очень остроумно. Дать бы ему разочек по шее! Да ты не раскисай, малыш! Чтобы никакой паники, понял? Тебе не до прогулок, пожевать требуется.

Котенок так прижался ко мне, что ответ его яснее ясного. Пожевать ему, конечно, требуется. Не меньше, чем туристу, если его загнать на вершину Памира и даже бубликом не угостить. Но главное не в этом. Вижу точно, как будто мне на уроке объяснили, что Малыш – так я его назвала – растерялся. Ему одиноко. Жутко одиноко. Плохо до тошноты.

– В общем, Малыш, давай твои пять, мы можем пожать друг другу лапы, со мной происходит то же самое. Твоя мама-кошка не рассказала тебе, что и здесь можно жить. Смотри-ка, сколько кузнечиков. Говорят – они вкусные! А посмотри, сколько вокруг тебя норок. Здесь такие же мыши, как и в твоем родном доме, только чуточку другого цвета. А вот видишь камень с выбоиной, совсем как твое блюдечко, и в нем вода. Пей, пей, дурачок. Вот видишь, ты пить хотел до смерти. Так что и здесь не пропадешь. Просто мама не могла тебе рассказать всего на свете. Всему-то она научила: и мордаху мыть, и шерстку вылизывать, и мышей ловить. Но ведь не могла же она догадаться, что кому-то придет в голову занести тебя сюда и бросить. Ну ничего, пойдем, будешь с нами жить, со мной и с мамой.

Я расстегнула «молнию» куртки и засунула котенка за пазуху. Так мы шли с ним и мирно беседовали. Я ему настойчиво внушала, что не надо так раскисать, как бы ни перевернулась жизнь. Хоть на 180 градусов.

– Посмотри-ка, ведь все осталось такое же. Вон твое любимое море, хоть оно сегодня серое и свинцовое, а все равно ведь ты не можешь без него жить. И посмотри, какая красота в горах. Твои любимые кусты… Они самые яркие из всего, что у нас растет. Летом они густо-темно-зеленые, листья у них как лакированные, а осенью они и красные, и коричневые, и ярко-желтые, и серо-бежевые. И небо, хоть оно сегодня все в облаках. И жизнь, которая будет, может, она в тыщу раз будет интереснее, чем была до сих пор. Наверняка даже! А ты уж и лапки кверху! Нельзя так, Малыш! И мама ждет нас не дождется, не знает ведь, куда мы с тобой делись. Наверняка что-нибудь нам вкусное приготовила. Так что скорей домой, и безо всяких фокусов.


***

Прошла наконец эта ужасная неделя. Во вторник у нас выходной, с утра я сказала маме:

– Знаешь, мамочка, я тебя оставлю сегодня. Ты уж не плачь тут без меня, не горюй. Дело одно есть.

Мама посмотрела на меня; я видела, что ее мучит мое состояние.

– А может быть, лучше сегодня тебе никуда не ездить? Побудем вместе, ну, хочешь, я сделаю вареники с консервированной клубникой, послушаем музыку…

Ах, мамочка моя! Как же я все-таки счастлива, что ты у меня такая, а не другая, и так все понимаешь, и вообще лучше всех на свете, но только не помогут мне вареники с клубникой… и даже музыка. Но это все я, конечно, не сказала маме, а сказала только:

– Все нормально, мамонт. Оснований для паники нет. А съездить мне надо. Сегодня вечером я тебе кое-что расскажу.

Я быстро заправила кровати, и подмела пол, и стряхнула скатерть.

– А плиту вымою вечером, мамочка, ладно?

Мы с мамой позавтракали, и я кое-что взяла с собой пожевать. Когда я полезла в письменный стол и достала карту, завернутую в целлофан, я вдруг краешком глаза поймала мамин взгляд и сразу увидела, что она поняла, куда я еду. А мама только и сказала:

– Осторожней, Татка. Обещаешь?

– О чем речь, мамонт?!

Мне казалось, что я держусь героем. А вот когда я наконец села в автобус, я раскисла. Я все время думала: как же я все это увижу снова? Все там было связано с Матвеем. Он рассказал, он привез… А как же я буду там без него?..

И я приехала в тот поселок и прошла мимо раскопок Рязанова, свернула с дороги на утоптанную тропинку и пошла вдоль моря, прямо к профилю Мефистофеля.

Я надеялась, что, когда я увижу еще раз эту гору, что-то переменится. Может, она не покажется мне похожей на Мефистофеля. Но ничего нового мне не показалось. Мефистофель как Мефистофель, нормальный, обычный Мефистофель. И оказывается, он до того здорово припечатался к моим мозгам, как будто переводная картинка. До того я запомнила его точно, что мне и смотреть на него не надо.

И карту мне разворачивать тоже не надо. Я ее помню с детства. Сколько раз мы играли с мамой в наших человечков. Сколько раз переваливали через высокие хребты Анд (через диван) с непосильной поклажей на спинах, застревали в расселинах Черного Тюльпана (между письменным столом и торшером), отсиживались в темных пещерах (под обеденным столом, спустив пониже скатерть), прячась от первобытных обитателей гор, которые не могли понять наших благородных намерений и все время норовили сварить из нас суп. Я спасала начальника экспедиции (маму) от неминуемой смерти, распутывала веревки, терла ее затекшие руки и ноги, потом мы вскакивали на стремительного жеребца Удачного и мчались.

Второго такого коня нет на свете. Мы его вырастили – кормили из рук хлебом и сушеными дынями, расчесывали гриву и хвост, скребли щеткой, а потом оттирали губкой.

Но теперь он вернее любого пса. Он ни за что не выдаст. Он мчит как ветер. Но ноша непосильно тяжела, и нас нагоняют преследователи. Вот они уже ближе, ближе… Удачный тяжело дышит, бока его покрылись испариной. Но он упрямо бьет в землю передними ногами и бросается на врагов как лев. Он хватает преследователей за волосы, рвет одежду, он страшен. Преследователи бегут. А мы слезаем с Удачного, чтобы дать ему отдых, и бежим, держась за его хвост. И в этот самый момент перед нами вырастает гора Мефистофель…

Я свернула с дороги на тропинку, которая шла круто вверх. Я поднималась в горы, меня обдувал прохладный сырой ветер. Моря не было видно, оно было где-то за пеленой бело-серого тумана, а на верхушках гор тоже сидели лохматые шапки туч.

Подумать только, такой туман! Что-то я не помню, чтоб так было. Я поднималась все выше, и все больше сгущался туман. Он стер и море, и горы, и поселок внизу, и я вдруг осталась одна, совсем одна в этом тумане, наедине с собой. И почему этот туман так на меня подействовал, не знаю даже, только мне так страшно стало, так одиноко – ну до того плохо!

Я даже подумала: «Господи, как я буду жить дальше и зачем я уехала сегодня от мамы?.. А она все наперед знала. Она так и предполагала, что, когда я останусь одна, вот тогда и возьмет меня хандра как еледует за жабры». И неужели это почти все переживают? А мама… Она такое же чувствовала, когда отец написал, что не вернется к нам. Да что я говорю, как я могу сравнивать мамины страдания со своими! У нее, кроме любви, столько лет привязанности, и потом, за меня она еще переживала. Но все равно тяжело. Если и бывает тяжелей, то не знаю, как это можно вынести.

У ног моих клубился туман; я протянула вперед руку, и на руке остались мелкие холодные капли. За два шага ничего не было видно. Я села на большой камень, густо обросший рыжим лишайником.

Мне казалось, что я раздвоилась. Одна часть меня уже рассталась с Матвеем, разлюбила его, осудила, выкинула из памяти, а вторая, ох, еще как любила и даже подумать не могла, чтоб разлюбить… Где-то там, глубоко в мозгу или в памяти, звучал его такой невозможно родной голос, и мое плечо ощущало свою остроту под его ладонью, и его узкие коричневые, цепкие, как клещи, пальцы сжимали мне запястье, а его всегда насмешливые глаза смотрели на меня совсем даже не насмешливо.

Не знаю, смогу ли я до конца его разлюбить!

Но зачем я опять стала думать о нем, я же не хотела! Ну, а о другом думать разве лучше? Как я с ума сходила, когда увидела Мефистофеля, ну а что толку! Разве я узнала хоть на чуточку больше? Даже наоборот. Это была глупая мысль, что, как только найдется гора Мефистофель, так и откроются все тайны – «Сезам, откройся!» Может, и правда тайна в горе, но что же делать? Взрывать ее, что ли? Где тайна? В горе, под горой, за горой, в земле?

Вот ведь профессор Рязанов копает недалеко отсюда, и ничего похожего на неизвестную цивилизацию он не обнаружил. Поселок людей неолита. И то они все там до смерти рады. А мне чего надо? Почему я вдолбила себе в голову, что фигурки должны быть ключом к какой-то тайне? Рассказ Рабчинского? Да мало ли легенд на свете, почему я так поверила именно этой? Нет, все-таки надо выкинуть ее из головы. Ну, а маме тоже выкинуть из головы?

Я вскинула голову, и в этот момент увидела в тумане что-то такое яркое, такое голубое, такое невозможно пронзительное, что голубизна эта прорывалась сквозь густую пелену тумана.

Что там такое? Я вскочила с камня и так кинулась к этому голубому, что чуть не покатилась с обрыва, уцепившись в последний момент за какой-то кустик. Коленка моя ударилась об это голубое. Это был большой фанерный лист. Я приподняла его за один край рукой. На нем крупными буквами было написано: «Осторожно! Не подходите к обрыву – опасно для жизни». Нет, все-таки я определенно помешалась на своей идее…

Я приехала домой в настроении хуже не бывает. И мама, конечно, сразу это увидела. Я не могла больше терпеть, бросилась к ней и расплакалась, как маленькая.

Даже и не помню, что я маме говорила. Наверное, никто бы не запомнил, потому что это был просто сплошной скулеж. Я, видно, надеялась, что мы вместе поплачем, но не тут-то было!

Мама так строго и так спокойно посмотрела на меня, словно облила холодной водой из лейки.

– Если ты не возражаешь, то о Матвее мы после поговорим, а сейчас давай поговорим о главном.

И так она это сказала, что мне, ей-богу, стыдно стало, стыдно за свое малодушие, и я сразу успокоилась. А мама говорит:

– Ты, надеюсь, не думала съездить вот так на часок на загородную прогулку и тут же совершить великое открытие?

– Нет, нет! Как ты, я говорила себе, что так в жизни не бывает. Мы же с Матвеем на раскопки Рязанова ездили просто так, прогуляться – и вдруг перед носом гора Мефистофель.

– Подожди, Татка. Вот тут-то самая соль. Неужто ты не поняла ничего? Есть такая гора, понимаешь! Есть! Есть! Значит, карта правильная. Ты поняла это?

Я с удивлением посмотрела на маму:

– А разве ты когда-нибудь сомневалась, что она правильная?

Мама замолчала, а потом подняла на меня глаза. Я увидела в них слезы, но совсем не горькие, нет. Мне показалось не – знаю, правильно ли я поняла, – что в мамином взгляде была такая любовь и еще что-то, как будто она довольна мной, что ли.

– Да, мой глупыш, ты всегда верила по-настоящему, и потому ты и нашла. И все будет прекрасно. Татка!

– Еще бы, мамонт…

Мы молчали. А потом мама сказала:

– А теперь, Татка, наберись терпения. Я напишу кое-кому из археологов, кто в этом хорошо разбирается. Здесь нужен опыт. Опыт и авторитет, это для того, чтоб дали экспедицию. Ну и ты, конечно, будешь работать в этой экспедиции. А пока что почитай кое-что, я тебе подберу… – И мама вдруг как будто поперхнулась и как-то непонятно многозначительно сказала: – И знаешь что, мне бы очень хотелось, чтобы ты съездила в Эльтиген.


***

…И вот я в Эльтигене. В том месте, где определилась мамина жизнь, да нет, почему мамина, и моя тоже. Почему я так волнуюсь? Из-за того, что вот сейчас, здесь встречусь с маминым прошлым, о котором я столько слышала, что оно стало будто и моим прошлым и настоящим тоже.

Эльтиген теперь называется поселок Геройское. Он вытянулся вдоль моря на несколько километров. Я не знаю, на каком его краю раскопки Нимфея, почему-то я не спросила маму. А спрашивать чужих людей невозможно – язык не поворачивается. Вдруг мне ответят: как, ты не знаешь всемирно известного Нимфея!

Я еду на автобусе до конца поселка и выхожу к морю. Почему-то я решаю, что мне совсем в другую сторону, к противоположному концу поселка. И я иду по пляжу. Но все-таки это глупо, надо перебороть себя и спросить. Спрашиваю симпатичную девушку, которая собирает на берегу раковины:

– Ты была на раскопках?

– Что за раскопки, это куда нас возили на экскурсию? Царский курган? А ты тоже здесь отдыхаешь?

Она здесь отдыхает в пансионате, но даже и не слышала о том, по какой земле она ходит. Спрошу вон тех ребят, они местные, наверняка знают.

Подхожу и спрашиваю.

– Могильники, что ли? Так это тебе туда, – и ребята показывают в глубину степи, вдаль от моря.

И они не знают. А вот сидит парень, нет, даже мальчик. Явно местный, симпатичный такой, слушает по «Маяку» серьезную музыку, вроде бы Беллини. Сам ты, парень, – археологическая редкость со своим Беллини и наверняка знаешь про археологические раскопки. А вот нет, и он не знает. Это меня уже бесит.

– Чего же ты! – говорю я ему.

– А чего же ты! – говорит он мне.

Иду дальше. Начинаю накачиваться злостью. Ну и люди, тюлени какие-то! Только бы им валяться и загорать до одурения на весеннем солнышке. Спрашиваю подряд каждого. Просто уж из спортивного интереса. Весь берег уже обсуждает возможное местопребывание мифического, никому не известного Нимфея. И никто не знает. Никто. Возможно ли такое? Одни показывают налево, другие направо, третьи вглубь, от моря. Какая-то женщина ужасно убедительно и настойчиво доказывает, что мне надо ехать обратно в город и там… Всех перебил старик, загорелый до негритянской черноты, да еще и в татуировке весь, морщины на лице, как будто ему сто лет, а глаза как у младенца грудного – голубые, голубые. Подошел, и все сразу умолкли. А он тихо так мне:

– Барышня, то, что тебе нужно, здесь на каждом шагу. Ступай только не по-над морем, а сухопутно, поселком.

И я сразу его послушалась.

И вот я иду не «по-над морем», а по поселку. Впереди передо мной не достроенный еще памятник героям Эльтигена. Гигантский парус, взлетающий в небо. Иду я по улице Гали Петровой. О ней я знаю. Эта девушка медсестра, которая подняла в атаку десант. Трудно себе представить, что здесь творилось, если оробели просоленные моряки. А девушка, Галя Петрова, не оробела. Она повела за собой моряков. А вот что это за табличка? «Здесь находилась операционная». Погреб, сложенный из грубых камней, земляные ступеньки вниз. Напротив еще один погреб, и в нем нары в два этажа. Здесь был лазарет. На этих нарах лежали раненые наши бойцы.

Я стою долго. Невольно отмечаю, что камни, из которых сложен погреб, явно античные, какой-нибудь пятый или шестой век до нашей эры. Их взяли из раскопок, и вот как они снова послужили. И кладка, как в античные времена, безрастворная. Но о чем же я думаю! Что это я в самом деле. Здесь страдали люди, а я об античности. Но все-таки сразу бросаются в глаза эти обтесанные вручную древние камни. Никуда не деться от этой перепутанности веков. Все время меня это преследует.

У нас дома висят фотографии раскопок Трои, и вот там точно такие стены из тесаных камней, сложенных без раствора, и на обломках сидит Шлиман. Я смотрела на эти фотографии еще, наверное, тогда, когда лежала в детской кроватке.

Вот уже конец поселка, и на холмах видны следы раскопок. Но теперь все совсем-совсем не так, как рассказывала мама. Нет и в помине выжженной пустынной степи с полынью, сейчас здесь вполне современный пансионат с удобствами и с недавно разбитым на берегу парком. И только, оттесненные пансионатом, прилепились на обрыве несколько деревенских домиков. Я обошла пансионат и пошла по дорожке в гору. Сегодня нещадно палит солнце, наверное, как тогда, в последнее послевоенное лето.

Тут на горе, если не смотреть на корпус пансионата, можно перенестись в старый, довоенный Эльтиген. Те же белые, чистейшие, аккуратные домики, похожие на украинские хаты, та же полынь, огороды. В огороде работает старая женщина. Я подхожу и без всякой надежды спрашиваю ее, знает ли она что-нибудь про раскопки.

Спрашиваю я как автомат, потому что, получив сотню отрицательных ответов, уже не верю, что кто-нибудь здесь знает про Нимфей. И спрашиваю я нехотя. Женщина поворачивается и долго на меня смотрит. Смотрит и молчит. Смотрит как-то странно.

Я смущенно лепечу:

– Можно попить водички, кружечку, жарко очень?

А она вскрикивает:

– Даша! – Потом молча прислонила тяпку к забору и от меня отвернулась, как будто забыла про меня. Потом снова повернулась ко мне и, как оглоушила, спросила: – Ты дочка Даши Ростокиной?

– А вы неужели Варвара Михайловна!

– Деточка, ну вылитая мама, нет, повыше. А так – Даша и Даша, будто привиделось, вот так же точно мамочка твоя, когда устанет, бывало, к забору все норовит притулиться, а я ей: смотри, забор свалишь. Да что же это я, чепуховину болтаю. Проходи, деточка, в хату.

– А вы давно здесь, Варвара Михайловна?

– Где же мне быть, я здесь живу все время. Вот новую хату поставили, еще война не окончилась, по ночам клали…

Мы зашли в дом. Чистота и прохлада, как во всех крымских домах. Домотканые дорожки, вышивки на стенах – красоты невероятной.

– Проходи, деточка, проходи в залу, туфли не снимай, проходи, чай будем пить, а то, пожалуй, картошечки тебе сжарю, вот рыбки кусок остался, камбала…

– Да вы не беспокойтесь, Варвара Михайловна, пожалуйста.

– Да какое же это беспокойство, деточка, это праздник для меня!

И мы сидели с Варварой Михайловной вдвоем много часов, она кормила меня жареной картошкой и рыбой и поила чаем, и мы говорили, говорили… Сначала она заставила меня рассказать все о маме; я видела, что ей надо знать каждую мелочь, как о родном человеке, и у меня было такое чувство, что я встретилась, ну, например, со своей бабушкой, ну, во всяком случае, очень, очень близким человеком. Мы сидели с ней много часов, говорили, то плакали, то смеялись, но больше плакали, вернее, она плакала, а я была на грани.

Варвара Михайловна потеряла двух сыновей; немец, квартировавший в их доме, застрелил ее старенькую мать.

– Истинно, истинно говорю тебе, деточка, человек сам не знает, сколько он может вынести. Если бы мне рассказали заранее о том, сколько придется всего испытать, то я бы умерла, сердце бы разорвалось. А ведь когда подошло испытание, так ничего, вынесла; может, и больше бы вынесла, не знаю, – так сказала мне Варвара Михайловна.

И сколько я читала книг о войне, сколько слышала рассказов, но никогда еще так сильно на меня не действовало. Господи, господи! Сколько же она вынесла. Как они это вынесли!

Такой крошечный кусочек земли, просто пятачок – и три десанта, обстрелы с моря, с неба и с суши, отступления и наступления. Именно вот с этого клочка земли наши пытались отвоевать у фашистов Крым, поэтому и высаживали здесь десанты. Сейчас это место называется Огненная Земля. И с таким названием останется навеки. Но рассказывать о том, что рассказала мне Варвара Михайловна, я не могу – меня душат слезы, разрывается сердце. Я к этому еще не готова.

Ну а я вспомнила того старика, который сказал мне, что я найду то, что мне надо. Да я, кажется, нашла и поняла. Я приехала сюда за прошлым. Я искала мамино прошлое. А оно перемешалось и с настоящим, и с войной, и оторвать его нельзя, невозможно.

– Что задумалась, детка? – Варвара Михайловна стояла передо мной с кружкой молока. Молоко было холодное-холодное и казалось ужасно вкусным.

– У вас своя корова?

– Нет, деточка. Своя корова у нас была тогда вот, когда мамочка твоя была здесь. Спасительница наша, страдалица наша Зорька. Истинно тебе говорю, деточка, не грех сказать про корову – святая. Спасла нас. Ведь когда началось тут, земля дрожала, горела. Мы ее, бедную Зорьку, заместо лошади впрягли в телегу, детей малых погрузили и в степь. А сама она шаталась от голода, шаталась, да шла без передыху, без еды и питья. Так мы три месяца в степи скитались. А под конец Зорька, бедная, уже свалилась, встать не могла. А все ж я ее доила, несчастную. Так она и лежала на боку, а я доила. Всего-то стакан один молока, последние свои соки отдавала, да внука маленького от смерти спасла. Мы-то ведь траву одну ели. А все же зарезать ее не могли, спасительницу нашу Зорьку. Ну пей, деточка, пей, и пошли туда на раскопки. Вот счастье-то мне выпало, вот радость. Я ведь, истинно тебе говорю – всю жизнь, смолоду живу этими раскопками. Вот ей-богу, грех старухе соврать!

И вот мы стоим с Варварой Михайловной у древнего Нимфея. Я словно узнаю по маминым рассказам каждый камень, каждый куст полыни, и тот же белый дом Варвары Михайловны, и то же небо, и то же море. Но мы не те. Не та Варвара Михайловна, прокалившаяся в жерле войны, потерявшая в ней мать и двух сыновей, даже и я уже не та, хотя я только прикоснулась к обожженному сердцу Эльтигена.

Я наклонилась и подняла камень.

– Это маме на память, – сказала я, и Варвара Михайловна кивнула мне.


***

Последнее время мама стала уговаривать меня, чтоб я снова занялась плаванием. Я подумала, что она хочет, чтоб я отвлеклась. Известно, всякие там физические упражнения благотворно действуют при душевных волнениях. В здоровом теле – здоровый дух. Но как я плохо, оказывается, поняла свою маму. Только потом, в Ленинграде, я вспомнила этот мамин совет. Мама, когда ты меня перестанешь удивлять, ну что ты за человек!

Ну, а пока что я вернулась в свою секцию. В раздевалке, или, как мы всегда называли ее, в «предбаннике», негде было зернышку упасть, время как раз сейчас такое горячее – скоро республиканские соревнования.

Не успела я принять душ, как узнала все новости. И что Ирка получила мастера, и что от нас хотят забрать Виталь Иваныча, и что мы этого ни за что не допустим, и что Светка с Володей подали заявление, и что Юрочке врачи запретили категорически заниматься подводным плаванием, и что Людку Кабанову посылают-таки на республиканские соревнования…

Я спросила девчонок, не знают ли они, куда переложили причиндалы из моего шкафчика. И тут вдруг одна ехидна, Майка Елисеева, говорит на всю раздевалку:

– Да что ты, Таточка, разве ж Виталь Иваныч даст притронуться к твоему шкафу, да это ж неприкосновенное место! Ты же у нас без пяти минут олимпийская чемпионка.

Все засмеялись, но я нисколько не обиделась. А если уж говорить честно, мне было приятно, что не выбросили вещи из моего шкафа, а значит, не забыли меня и ждали, что я приду.

Я надела купальник, натянула шапочку, взяла свои ласты и вошла в помещение бассейна. Здесь такой шум – хуже чем в предбаннике. В бассейне вообще очень хорошая акустика, и наши ребята даже собирались устроить здесь концерт с гитарами.

Разговоры, смех. Тренер в рупор:

– Иванов, на пятую дорожку, на пятую, я тебе говорю! Ты что же, не слышишь? На четвертую пойдет Власов!

И тут я увидела Виталь Иваныча. Он уже заметил меня, подходил и улыбался. Ну все-таки какой он мировой дядька и как нам всем повезло, кто у него занимался! Он подошел, протянул мне руку и сказал:

– Я знал, Татьяна, что ты вернешься, и рад, что не ошибся. Понимаешь ли, такой талант не может пропасть, так не бывает, не должно быть; жалею, что этого твоя мама не понимает.

Я хитро-хитро улыбнулась и сказала:

– А догадайтесь, кто меня сюда прислал?

Виталь Иваныч поднял на меня глаза.

– Мама, конечно. И она все на свете понимает.

Мы подошли к самой воде, и Виталь Иваныч сказал:

– Ну что, Татьяна, будем начинать с самого начала. А у меня, между прочим, есть для тебя один сюрприз… но сначала… Нет, ничего не надо, – сказал Виталь Иваныч, увидев, что я собираюсь надеть ласты, – не надо. Я хочу просто посмотреть на тебя в воде. Просто посмотреть, – повторил он. – Как будто бы ты пришла в море поплавать. Давай прыгай и пройди пару раз дорожку. Забудь, что я здесь стою. Как будто для собственного удовольствия, понимаешь?

Я обогнула угол бассейна и подошла к последней, шестой дорожке, которая почти всегда бывает свободна: в ней натаскивают новичков.

Я прыгнула в воду – не очень-то классно – и поплыла.

Мне кажется, что я не совру, если скажу, что забыла про Виталь Иваныча – не про него, а про то, что он сейчас за мной наблюдает, – до того здорово было опять здесь очутиться! И как я раньше не замечала, до чего ж я все-таки люблю все это: не только плавание, и не только Виталь Иваныча и наших ребят, а все вместе – и эту зеленую воду, и даже запах хлорки, и эту суету, и как выныривают из-под воды счастливые глаза.

Если бы мне сказали, что так бывает – плывешь и задумаешься, я б ни за что не поверила, но, ей-богу, так и было. И я сама не заметила, как развернулась на дорожке и поплыла обратно, только ступня моя запомнила холодное прикосновение кафеля.

Виталь Иваныч сидел на корточках, и я видела, что ему не терпится что-то сказать мне.

Я подплыла к нему.

– Знаешь, Татьяна, я ведь всю жизнь ждал такую ученицу. Ты сама не понимаешь! То, что другим дается только бесконечными тренировками… у тебя автоматизм в природе. Тебе не надо его отрабатывать. Ты как дельфин, и ты хотела удрать от меня…


***

В понедельник Клавдия Владимировна с самого утра собрала совещание. Был разговор о новой экспозиции. (У нее какая-то страсть к перестановкам.) Я сидела и почти что ничего не слышала. Все силы уходили у меня на то, чтоб не покраснеть, когда я случайно взгляну на Матвея или когда назовут его имя. И вдруг под конец Клавдия Владимировна сказала нам, что на ее имя получено письмо об этих самых непонятных фигурках, и она его нам всем прочтет, чтоб мы решили, достойно ли оно внимания. Вот оно, это письмо:

– «Уважаемые работники музея!

Я прочитал две статьи в газете «Пришельцы из космоса» и «Глубокая философия на мелком месте». Хочу вам сказать, что я пришел в неописуемое возмущение. В первой статье журналист пишет, что фигурки являют собой пришельцев из космоса. У журналиста нет абсолютно никаких оснований так утверждать, а тем более печатать свои фантазии в солидной газете. Он может привести только тот факт, что у двух фигурок большие круглые головы наподобие скафандров, а у третьего усы напоминают антенны. Но это еще не основание. Да, это изображения, но не космонавтов, а всего лишь людей, живших на нашей планете в одном неописуемо прекрасном городе. Почему у них такие головы – это неизвестно и предстоит решать вам, ученым.

Журналист не подумал о том, что если бы пришельцы и прилетали когда-то, почему же они должны иметь такой вид, как наши космонавты!

Утверждение второго журналиста, автора статьи «Глубокая философия на мелком месте», – тоже неправда. Он говорит, что версия о неизвестной цивилизации – это измышления, а я говорю, что это не так. Есть человек, который сам видел этот прекрасный город, прекрасней нет ничего на свете.

Не называю своего имени, потому что ничем теперь не могу вам помочь. Ведь ключ от тайны находится у вас».

Когда я слушала это письмо, я вся прямо дрожала и еле-еле усидела на месте. Я сразу, с первых же слов поняла, что это пишет старик Калабушкин. И такое на меня нашло волнение, что я, против собственной воли, все-таки выпалила:

– Это пишет тот старик, который отдал маме фигурки!

Клавдия Владимировна оторвала глаза от письма и посмотрела на меня. И тут вдруг начал говорить Матвей:

– Вполне возможно, даже, наверное, так и есть, что это пишет тот самый старик. Тем более, судя по тому, что прошло уже больше тридцати лет, он наверняка не только уже на том свете, но и успел там попутешествовать, и вполне вероятно, что он посетил этот самый город неописуемой красоты, откуда родом эти самые джентльмены, которые в настоящее время пребывают у нас в соседней комнате. К сожалению, он не сообщил нам, какими современными средствами передвижения пользуется Харон.

– Ах, Матвей! – воскликнула Клавдия Владимировна. – У тебя все шутки, а это вопрос серьезный, и потом, знаешь ли, это кощунство – шутить над погибшим во время блокады Ленинграда. Что ты скажешь по сути дела?

– Клавдия Владимировна! Ну какая может быть суть? Сумасшедший какой-то. Еще одна жертва писателей-фантастов. Только и всего. К тому же письмо анонимное. Фи!

А я и не подумала, что прошло столько лет. Так, значит, это совсем не он! После работы я подошла к Клавдии Владимировне и попросила дать мне это письмо, чтобы показать маме. Клавдия Владимировна даже не поняла, о каком письме идет речь, а потом сразу согласилась:

– Ах, это письмо… Конечно, конечно, возьми его. Пусть Дашенька развлечется немножко.

Но мама не развлеклась этим письмом. Наоборот, когда она прочитала его, то стала очень печальной и сказала:

– Знаешь, Татка, Калабушкин мне это поручил, и я должна была довести все до конца. Ведь не могут ВСЕ люди во что-то верить. Один кто-нибудь должен поверить, но только очень. Татка, дорогая Татка! Если бы ты только видела, как он горел, как он надеялся… А доктор Головачев, который и рассказал мне историю Рабчинского! Ах, Татка, как он хотел, чтобы это не оказалось выдумкой! Чтобы все оправдалось. И ведь Ростислав Васильевич относился серьезно к истории Рабчинского. Очень. Он даже говорил мне об этом в тот день, когда уходил на фронт. Выходит, что я не оправдала их надежд. Надо было собрать экспедицию энтузиастов. Ведь сейчас многие увлекаются подводным плаванием. А я не смогла все это организовать. Почему? Ты не презираешь свою глупую мать, Татка?

– Эх ты, мамонт! Да ты что, в самом деле, что это с тобой? Как ты смеешь прибедняться! Да это совсем на тебя не похоже! Все будет. Все еще впереди.

И мы с ней проговорили до двух часов ночи, а потом, когда я уже заснула, вдруг меня разбудил мамин голос:

– Татка, проснись, послушай, что я тебе скажу. Это же он, ну конечно, он. Понимаешь, ведь видела его только я, а мне было тогда двадцать три года, и, конечно, мне он казался стариком, если ему было пятьдесят, тем более седые волосы, мало зубов… А ведь у него были совсем маленькие сыновья-двойняшки. Ты помнишь, они погибли… А все стали называть его стариком, с моих слов, конечно. Это, безусловно, он, и ему сейчас восемьдесят с хвостиком, и живет он в Ленинграде. Вот посмотри штамп на письме. Оно из Ленинграда.

Я вскочила с кровати, зажгла свет и села на мамину кровать.

– И потом, Татка, посмотри, какие могут быть еще сомнения: почерк тот же самый, что и на карте. Посмотри, высокие буквы, каждая отдельно, как будто не написанная, а нарисованная. Во всяком случае, это тот же человек, который писал объяснения к карте. Тот же высокопарный стиль. Это он! Ну, а если это не тот старик, то значит, кто-то другой, кто знает тайну, и он живет в Ленинграде. Татка, ты берешь отпуск и едешь в Ленинград!

– Мама! – закричала я и стала душить ее в объятьях. – Но как же ты останешься одна?

– Тата, о чем ты говоришь! Ты же знаешь, что для нас нет ничего главнее в жизни.

Я знала. Знала, что для меня – нет главнее. Ну… а для мамы…


***

И вот я в Ленинграде. Я много читала и слышала про всякие прекрасные города – про Рим и Париж, про древний Самарканд и современный Мехико. Но я уверена, что не было, нет и не будет прекрасней города, чем Ленинград. И хотя внутри меня горит нетерпение, все-таки я не могу сдержаться, чтоб еще раз не вернуться на Невский и потом неожиданно выйти на Дворцовую площадь и еще раз прошвырнуться по улице Росси.

В ту ночь, когда мы с мамой решили, что я поеду в Ленинград, мы сидели с ней до утра, не спали ни минуты. Мама взволновалась, что я буду в Ленинграде. Ей самой так хотелось его увидеть! И потом, она всегда мечтала, что сама мне его покажет. Проведет по любимым местам, покажет любимые дома. А Эрмитаж! Даже и представить себе не могу, как мама переживает, что не может сама показать мне Эрмитаж.

Эх, что же мы раньше так и не съездили в Ленинград, когда мама была еще здорова… Ну, хватит расстраивать себя!

Я остановилась у двоюродной бабушки. Это сестра моей бабушки, маминой мамы. Она знала меня только по фотографиям и никак не могла успокоиться, почему я такая вымахала высокая.

– Ах, ну и дети сейчас! Мама ведь по сравнению с тобой просто девочка.

– Ну, что же делать, бабушка? При всем желании я исправиться не могу. Так что придется терпеть.

Первый вечер я рассказывала бабушке, как мы живем; а что рассказывать, и так она все знает из маминых писем.

Мне не терпелось заняться расследованием. Прежде всего, как мы с мамой решили, я пойду к Ростиславу Васильевичу, все ему расскажу подробно и дальше буду действовать по его указаниям.

– Он тебя, Татка, проведет по Эрмитажу, как меня когда-то, – сказала мама грустно. – Знаешь, какое это счастье пройти с ним по Эрмитажу!


***

Я сделала все точно так, как велела мне мама. Пошла в «Север» и купила торт. Не такой, где много кремовых роз, а почти без крема. Купила на Невском букет тюльпанов и пошла в гости к Ростиславу Васильевичу.

Когда мне мама рассказывала о нем, я почему-то всегда представляла его таким, как рисовали Тургенева на портретах, только уже седого, очень важного, но доброго и в какой-нибудь бархатной куртке со шнурками. И представляла, что жить он должен не иначе как в каком-нибудь ампирном особняке. Но жил он не в особняке. И хоть это и было совсем рядом с Эрмитажем, но я еле-еле нашла его квартиру. Мне указывали сначала проходные подъезды, потом проходные дворы, настоящие ленинградские, как колодцы, без единой веточки или травки. И почему-то парадная дверь была заколочена, а надо было идти с черной лестницы, куда вела дверь, обитая старой черной клеенкой. На лестнице было темно, и я споткнулась о мусорное ведро и чуть не упала.

Вот уж не так должен жить человек, который больше всех на свете понимает прекрасное. Но зато Ростислав Васильевич оказался точно таким, как я себе его представляла, и даже в черной бархатной куртке, обшитой шнуром.

Я вошла и сразу сказала:

– Вам привет от Даши Ростокиной. Вы помните ее?

– Даша Ростокина! – радостно воскликнул Ростислав Васильевич.

Тут в прихожую вышла очень тоненькая, как пятиклассница, коротко остриженная женщина. Она улыбнулась, близоруко щуря продолговатые глаза, и сказала:

– Как, неужели Даша Ростокина объявилась?

– Нет, пока что это от нее посланец, юный и симпатичный. Знакомьтесь. Это моя супруга Марианна Николаевна, – Ростислав Васильевич по-старинному галантно познакомил нас.

– А я дочь Даши Ростокиной. Меня звать Тата. Неужели вы не узнали сразу?

– Боже мой! Даша Ростокина… Дочь… Сколько же вам лет? Хотя, конечно… В каком же году это было? Даша Ростокина уехала из-за этого молодого человека…

– Володя Знаменский, – подсказала Марианна Николаевна.

– Да, да. Знаменский. Способный был молодой человек и напористый. Хотя, конечно, Даша Ростокина была гораздо способнее его. Нет, не способнее. Она была талантлива. Да. Так вы ее дочка?.. Ну что же мы здесь стоим, вы проходите, проходите… Марианна, будь любезна, нам чаю…

Пили мы чай почему-то не в столовой и не на кухне, а в кабинете Ростислава Васильевича. Это была огромная комната, и все стены до самого потолка были заставлены книжными шкафами. Глубокие кресла, обтянутые темной кожей, огромный письменный стол. Мы пили чай за овальным столиком.

Уж чего-чего, а болтливостью я никогда не отличалась, а тут вдруг взяла и все выболтала. И про человечков, и про папу, и про мамины ноги. Просто я видела, что Ростислав Васильевич и Марианна Николаевна так хорошо к маме относились, ну так хорошо, что даже и не знаю.

И он не говорил, как некоторые другие, которые приезжали к нам в гости из Ленинграда, что мама зарылась в провинции и погубила себя. Ничего такого он не говорил. Он только все время теребил свои густые седые волосы и говорил:

– Даша, Даша, милая Даша Ростокина… – И только про ноги он сказал с упреком и даже поморщился: – Ну как же так! Да неужто ничего нельзя сделать… Надо было ехать сюда, в Ленинград, или в Москву. А Володя, ну то есть ваш папа…

Марианна Николаевна, которая как раз в этот момент протягивала ему чашку чаю, так на него посмотрела, что Ростислав Васильевич замолчал и не спросил того, что хотел спросить. Но конечно же, папа помог бы, если б знал, если б мы ему написали. И мы бы ему написали, но врачи сказали, что нет никакой надежды. А если бы надежда была, врачи бы сами послали маму в Москву.

Я все рассказала Ростиславу Васильевичу про человечков. Начало он знал – ведь здесь, в Ленинграде, Калабушкин отдал их маме – и даже видел их. Я ему сказала, что каждому дала имя. Рассказала, сколько мы с мамой выдержали всяких насмешек из-за них, после того как в газете сначала написали, что они пришельцы из космоса, а потом наоборот, что это все подделка.

Тут Ростислав Васильевич здорово дернул себя за волосы.

– Ну это-то мне знакомо, еще как знакомо!

И потом я еще сказала, что мы с мамой верим, что карта настоящая и что этот город есть, вот и Калабушкин тоже верит. Но мы не смогли зажечь других своей уверенностью. Поэтому музей не стал просить об экспедиции, а у самого музея нет средств, да и потом…

– Не стал, еще бы! – И Ростислав Васильевич громко захохотал. – Марианна, представь себе, я прихожу к нашему заму – Петру Ивановичу и сую ему под нос эту карту. Ха-ха! Нет, ты представь, Марианна, – и Ростислав Васильевич даже поперхнулся чаем, – ты представь себе физиономию Петра Ивановича, когда я сую ему под нос эту карту и прошу этак тысяч десять на экспедицию. Ха-ха-ха!

И тут я, сама не знаю как, вдруг закричала:

– Ну что вы смеетесь? Вы тоже не верите?

Ростислав Васильевич сразу стих и поверх очков посмотрел на меня.

– Что вы, Тата! Я совсем не над этим смеюсь, совсем не над этим! Я, знаете, вошел в положение Петра Ивановича. Вот представьте сами. Денег отпускают скудно, проблема даже окантовать гравюры, а тут приходит некий сумасшедший старик, сует под нос какую-то нелепую карту. Да понимаете ли, для начальства это то же, что прийти просить деньги на экспедицию на Таинственный Остров! Клянусь вам, одно и то же. Тридцать рублей окантовать Дюрера не дают! Нет – весь сказ.

И тут вдруг я ни с того ни с сего выпалила:

– Ростислав Васильевич, а как вам кажется, ну вот то, что на карте написано, это безвкусица декаданса начала века?

Ростислав Васильевич сначала посмотрел на меня поверх очков, потом снял очки, потом подергал свои волосы и только тогда ответил:

– Видите ли, милая Тата, мое свидетельство не авторитетно. Начало века для меня не история, а как раз то время, когда формировались мои взгляды и вкусы, так что я буду не беспристрастный свидетель. И потом, я чувствую, что это мнение о безвкусице декаданса высказано очень авторитетным для вас товарищем, но все же я позволяю себе… Видите ли, милая Тата, у каждого времени есть свои болячки, но есть и свои герои. И потом, все большое, сильное, настоящее, как бы его ни засовывали в рамки всяких направлений и терминов, все равно останется тем, что есть… Ну это так, общие разговоры, а что касается карты, то там ведь дело не в литературном вкусе, а в верности глаза. При составлении карты важно чутье исследователя природы. Иной раз талантливый исследователь так определит какое-нибудь явление или место, что будто это название приклеилось к нему, другого и быть не может.

– Точно! – закричала я и чуть не перевернула чашку. – Да, да, вот в том-то и дело. Другого быть не может! Как я сразу не поняла. Это же точно то место, я его видела.

– Что вы видели, Тата?

– Я видела гору Мефистофеля!

– Я вас что-то не понимаю. Вы видели, а спрашиваете, верю ли я в эту карту. Что вы там видели?

– Я видела гору Мефистофеля и сразу узнала, что это именно Мефистофель, и вот даже со мной был один человек, ну такой человек, который очень хорошо во всем разбирается, и он тоже сразу сказал, что это гора – Мефистофель.

– Ну дальше, дальше. Что было дальше, что было под горой?

– Под горой – не знаю. Я ходила только на гору.

– Что-то я не пойму, Тата. Вы были рядом с нужным местом, да еще с понимающим человеком и ничего не выяснили, а теперь одна пускаетесь в путешествие, оставляете маму…

– Да, но…

– Ну что же «но», милая девушка, что же «но»?

Ростислав Васильевич так решительно надел очки, что я подумала: все. Сейчас он меня выгонит. Но Марианна Николаевна спешила мне на помощь:

– Ростислав, спокойней, спокойней. Она тогда не могла.

– Не могла? Почему это она не могла? – загремел Ростислав Васильевич. – Почему?

– Потому что, – сказала я, – потому что, наверно, я растерялась, а тот человек, который был со мной, нисколько не верил ни в карту, ни в человечков. Он смеялся надо мной.

– И вы испугались этого глупого смеха?

– Нет. Наверное, я испугалась с ним поссориться.

Все сразу замолчали. А мне стало ужасно неловко, что я так разболталась.

– Но главное даже не в этом. Я как-то сразу не поняла, что это тот самый Мефистофель. Смотрю – Мефистофель. Нет, не так. Матвей первый сказал: «Смотри, настоящий Мефистофель». Я посмотрела – точно, Мефистофель. У меня даже что-то задрожало внутри. Я вроде бы и вижу, что это Мефистофель, но как вроде бы и не поняла сразу, что это тот самый Мефистофель. Ну, мне трудно объяснить, понимаете…

– Понимаю, очень хорошо понимаю вас. И вы простите меня, что я так накричал на вас. Я оч-чень хорошо вас понимаю… Ты помнишь, Марианна, как со мной было, когда я нашел в хранилище рисунок Рюисдаля? Смотрю на него, вижу, что это Рюисдаль. Бог ты мой, да там ведь и подпись его, которую я не спутаю ни с чьей, а все-таки смотрю и не могу поверить, что это действительно Рюисдаль… Помнишь, Марианна, как я пришел домой и за обедом тебе рассказываю, а ты меня еще спрашиваешь: «Так что же тебя смущает? Почему ты думаешь, что это подделка? Это и есть, наверное, настоящий Рюисдаль». А я глаза выпучил. Ну конечно, это и есть Рюисдаль! Просто сразу не поверил такому счастью. Глазами вижу, а до сознания не доходит. Это ты, Марианна, ты, а то бы я, старый осел, так бы и заложил его обратно с хламом.

– Ну что ты, что ты! Назавтра, конечно, все бы дошло до тебя.

И они оба засмеялись счастливым смехом.

Да, мама правду говорила – лучше людей не бывает.

– Ну так вот, Тата, я слушаю вас, продолжайте. Вы увидели гору, похожую на профиль Мефистофеля, так? Ну, а дальше?

– Я поехала туда через некоторое время. Но совершенно без всякого толку, понимаете. Не знала, куда подступиться. С чего начинать искать. И что я могу одна сделать? И вообще, что я должна делать? Ну, в общем, мне казалось, что все пропало.

Ростислав Васильевич чуть дотронулся до моей руки.

– Все нормально, Тата, как говорят нынешние молодые люди, ваши сверстники. – И он повторил громким голосом: – Все нормально. Именно так все и должно быть. Даже эта ваша паника, она должна быть. Она не даст вам успокоиться, остыть, заставит мозг напряженно думать, искать выход. И он найдется. Обязательно найдется! То, что произошло с вами, это нормальная модель всякого поиска – озарение, затем неуверенность, долгий труд и, наконец, победа! Да, вот еще какой вопрос к вам, милая Тата. Вы сказали о Калабушкине. Вы что-нибудь знаете о нем, что с ним?

– Господи! Да я самое главное вам не сказала. Из-за письма из-за этого я и приехала…

Я рассказала, как пришло письмо в музей и как я на совещании сказала, что это, наверное, писал Калабушкин, а меня высмеяли. Ну, один там сотрудник. Он сначала вроде бы согласился со мной, что да, это тот старик пишет, а потом добавил, что с того света. А потом мама поняла, что он раньше, во время войны, и не старик был вовсе. Это только с ее слов все стали считать его стариком.

Я только секундочку посомневалась, а потом выпалила:

– Вот как вы считаете, в начале войны вы были молодой или старый? Мама тогда вас считала очень пожилым человеком, это даже и у нее в дневнике сказано не один раз.

– Очень пожилым? Меня? В начале войны? – Ростислав Васильевич оглушительно захохотал и стал с ожесточением дергать себя за волосы. – Ты слышишь, Марианна? Меня? В сорок первом! Очень пожилым!

Внутри Ростислава Васильевича все клокотало и булькало.

– Ну тогда, конечно, все понятно!

Ну, и я все выложила, о чем мы говорили с мамой в последнюю ночь перед моей поездкой в Ленинград.

А потом мы обсуждали, что мне смотреть в Ленинграде и как лучше провести время, и Ростислав Васильевич, закрыв мою руку своей огромной рукой, сказал:

– Я вас никуда не отпущу. Сейчас вы идете вместе со мной в Эрмитаж, потом возвращаемся к нам обедать, а по конторам за справками вы бегать не будете. На это, милая девушка, есть удобства цивилизации. Телефон, например. И я сам все узнаю. А завтра, хотите вы или не хотите, поедем с вами в Павловск, хотя, будь моя воля, я бы не вылез из Эрмитажа.

Если бы я рассказывала все подряд, то надо было начать с того, как мы с Ростиславом Васильевичем ходили в Эрмитаж, и как я была горда, когда все с почтением нас пропускали, и как было интересно его слушать и в Эрмитаже и назавтра в Павловске. Я думала: «Как же это я могла прожить жизнь и не видеть всего этого!» И еще я думала, какие хорошие Ростислав Васильевич и Марианна Николаевна.

Но я пропускаю все это, чтобы рассказывать дальше историю про человечков.


***

Сегодня вечером я иду по адресу, где когда-то жил Рабчинский. Зачем я туда иду, что я думаю найти там? Не знаю. Может быть, меня гонит всегдашняя мысль, что должно что-то остаться от человека, как раньше бы сказали – дух человеческий, что ли.

Я с волнением захожу в высокий подъезд. Когда-то здесь все было шикарным. В стенах высокие ниши – здесь были зеркала. Сейчас их нет. Все выкрашено – и ниши и стены – в жухлую синюю краску, и ужасно пахнет кошками. Но все равно этот подъезд прекрасен: сложный орнамент цветного кафеля на полу, приятный холод, высокие готические колонны и лестница – торжественная, парадная.

Я не сажусь в лифт. Я поднимаюсь по лестнице на высоченный третий этаж и вижу табличку – как ни в чем не бывало: «Рабчинский – один длинный». Я звоню длинный-предлинный звонок, и слышу за дверью топот многих бегущих ног, и слышу звуки рок-н-ролла.

Высокая дверь открывается, и на площадку вываливается ватага ребят и девушек, веселые, орущие, – ребята без пиджаков, девушки взлохмаченные.

– Я хотела бы кого-нибудь из Рабчинских… – Но я вижу, что пришла не вовремя, и скороговоркой договорила: – Я приду в другой раз.

Но не тут-то было. Меня хватают за руки. Меня тащат в комнату. И я уже ничего не соображаю. Я подчиняюсь их воле. Меня усаживают за стол. Да здесь же свадьба… Вот здорово! И невеста, пожалуй, нисколько не старше меня. Мне накладывают полную тарелку закусок; я ем, и никто не спрашивает, кто я такая. Я ем салат, пью апельсиновый сок, смеюсь, а потом встаю и иду танцевать. Проигрыватель запущен на всю катушку, да еще через приемник (не завидую соседям!). Топот невообразимый!..

Не знаю, когда я успела сказать, как меня зовут, но только ребята кричат: «Тата, со мной!.. Тата!.. Тата!..»

И я тоже уже знаю о них почти все. Это медики-второкурсники. Отличные ребята. Алеша Рабчинский и Валя – они из одной группы. И остальные – это одна группа.

Я снова танцую – и одна, и вдвоем, и все вместе, встав в круг. И гремит музыка, и я пью на ходу минеральную воду, и подбегаю охладиться к открытому окну, и снова музыка рок-н-ролла, и снова танцую и танцую…

Но ритм уже спадает, уже танцуют только две пары. Верхний свет погашен, зажгли уютный торшер, и мы устроились в углу, на широкой тахте, и поем под гитару.

Последние две танцующие пары наконец остановились и тоже перешли к нам на тахту.

Мы пели сначала частушки и всякие там смешные песенки, а потом перешли на душещипательные, и вдруг ни с того ни с сего кто-то спросил:

– Тата, а ты откуда взялась?

Все замолчали и уставились на меня.

Я молчала. Все те слова, которые я готовила по пути сюда, ну всякие, вроде: «Я бы хотела повидаться с кем-нибудь из Рабчинских, выяснить обстоятельства и прочее», – все эти слова сейчас не годились. Просто были бы ни к селу ни к городу. И поэтому я молчала.

И вдруг меня прорвало:

– Откуда я взялась, не так просто сказать. Но вот послушайте одну историю, и тогда все будет понятно. Только если кто ее уже знает, чур, не рыпаться и молчать… – и посмотрела на Алешу Рабчинского. – Давно-давно жил-был один человек. У этого человека было миллион болезней и два миллиона недостатков. Но у него была одна-единственная страсть. И была она такая сильная, что пересиливала миллион болезней и два миллиона недостатков. Этот человек был собиратель.

А знаете, что он коллекционировал? Самые древние следы человеческого духа. И эта страсть поглотила его целиком. Он мог бы стать известным ученым или профессором. Но ему было некогда остановиться, чтобы им стать. Он ходил, лазал, плавал, изобретал себе в помощь тысячи всяких мелких, давно теперь забытых приспособлений для подводного плавания. Ему некогда было сесть за стол обобщить свой опыт. Пусть другие это делают! А он только дает факты этим другим. И он снова ходил, лазал, рыл, плавал. Исходил пешком всю землю вдоль и поперек. Проплыл все моря и океаны. Поднимался на самые высокие горы и опускался на морское дно.

И вот однажды судьба наградила его. Где-то, когда он путешествовал в далекой стране и обследовал морское дно, он открыл седьмое чудо света – прекрасный город на дне морском. И не думайте, что это были какие-то развалины. Ничуть. Это был город, настоящий город – с целыми зданиями из белого и розового мрамора, с высокими колоннами. Гигантские площади и широкие улицы, фонтаны, статуи… Все было там, как положено в настоящем городе. На стенах домов были изумительные фрески. И эти статуи и фрески на стенах домов рассказали о людях, которые жили в этом городе. Это были красивые, высокие люди, но они были совсем не такие, как мы с вами. Совсем другие. И он взял на память несколько фигурок, изображающих этих людей, и больше он ничего там не тронул, потому что хотел, чтобы будущие люди, чтобы мы с вами увидели этот город таким, как он был, целиком. Может быть, думал он, люди сделают из него первый в мире подводный музей. И все будут приходить, приезжать, прилетать, чтобы опуститься в скафандрах в этот город. А может быть, люди найдут способ поднять его целиком на землю. Но только в нем ничего нельзя разрушать. Ведь сюда должны прийти ученые, много-много ученых: археологи, биологи, физики, – они должны раскрыть тайну этого города и сохранить его для потомков.

Я замолчала и посмотрела на Алешу Рабчинского. По его лицу я поняла, что он ничего не знает.

– Ну, а дальше, что дальше? – закричали все.

А я сказала:

– Дальше еще ничего нет, а только будет, поэтому я и пришла сюда. Знаете, кто был человек, который открыл этот город? Это был археолог. Он умер, когда еще нас не было на свете. Фамилия его Рабчинский.


***

Ни Алеша Рабчинский, ни его мама ничего не могли рассказать мне о том Рабчинском. Наоборот, они были страшно удивлены тем, что я так много знаю об Алешином прадедушке. Они знали только то, что он был болен эпилепсией… И вся родня боялась, что это передастся детям. Знали, что был он археологом. Но о его бумагах Алешина мама даже понятия не имела. Она сама была девочкой во время войны. В первые же месяцы эвакуировалась с матерью. А дед остался в Ленинграде. Ну, а бумаги, наверное, все сожгли в «буржуйке». «Вы знаете, – говорила Алешина мама, – были такие маленькие печки, стояли прямо в комнатах, трубы в форточку выходили. Ведь не было ни центрального отопления, ни газа. Вы знаете это? Ценнейшая библиотека и та была сожжена…»

Ну, в общем, ничего я не узнала о Рабчинском от его потомков. Правда, Алеша и Валя и вообще все ребята, которые были на свадьбе, ужасно загорелись моей историей. И когда я сказала, что этот город находится не где-то в далекой стране, а скорее всего в нашем Крыму, все ребята сказали, что они это лето будут искать город и ничего другого им не надо.

Итак, пока что я нисколько не продвинулась. На нуле! Но я стараюсь не поддаваться панике. Ростислав Васильевич сказал бы, наверное, что все идет нормально.

Насчет Калабушкина еще нечего не удалось узнать, и мы с Ростиславом Васильевичем решили, что пока что я схожу по адресу, где когда-то жил председатель самого странного на свете «Клуба старьевщиков» – Игорь Потапович Головачев. Правда, его давно уже нет на свете. Но кто знает, может быть, Головачеву повезло больше, чем Рабчинскому, и его внуки и правнуки хранят записки, дневники или хоть знают что-нибудь.

И вот я снова звоню в чужие двери. Фамилии Головачева совсем нет на табличке.

Мне открывает уставшая женщина в домашнем халатике. Я не нахожу слов, путаюсь и краснею. Она уговаривает меня пройти, и я оказываюсь в той самой комнате, где происходили заседания «Клуба старьевщиков». Но эта комната была сейчас совсем не такой, какой представлялась мне всегда по маминым рассказам.

Во-первых, вся она заставлена мебелью, так что даже почти незаметно, что здесь восемь углов. Мальчик-дошкольник с отсутствующим видом разучивает на пианино бетховенского «Сурка». В большие, высокие окна льется со двора непередаваемый поток звуков, но, видно, мальчик выделяет какие-то, касающиеся только его, призывы и с тоской поводит глазами на окна.

Женщина, наверное, очень удивилась, что я стою и ничего не говорю. Она выжидающе на меня смотрела.

– Скажите, пожалуйста, вы, случайно, не из семьи Головачевых? – спросила я. – Когда-то в этой комнате, но это было давно, еще во время войны, жил врач по фамилии Головачев. Вы ничего не знаете о нем?

Женщина наконец понимающе улыбнулась.

– Так вы разыскиваете родственников? Мы получили эту комнату уже после войны. Я и мама. И мы знаем только, что здесь все погибли. А больше ничего не знаем.

У меня осталась маленькая-премаленькая надежда.

– Скажите, а когда вы въехали сюда, здесь не было ли каких-нибудь тетрадок, бумаг, документов?

– Нет, ничего не было, ровным счетом ничего. Два ящика с какими-то ржавыми замками. Мы их, конечно, выбросили. Кому они нужны! А так комната была абсолютно пуста: ни стола, ни стульев, ни кровати. А вы, наверное, родственница?

Я молча кивнула и вышла в темный коридор.

Мне не хотелось ничего говорить. Было ужасно муторно. Где искать виновных, что единственная в своем роде коллекция старинных замков выброшена в помойку… Никто не виноват. Просто так получилось. Но ведь точно так же может быть и не только с коллекцией замков, а с чем-то, ну, даже великим. Это ужасно… Нет, это глупо. Могло ли так случиться, что мы бы не знали ничего о Леонардо да Винчи или о Трое. Наверно, могло. И наверно, есть такое – не открытые еще художники, писатели или даже целые города. И ведь когда-то их откроют.

Вслед мне раздавалась трогательная и печальная бетховенская песенка.


***

В тот вечер у Ростислава Васильевича было что-то вроде совещания. Я докладывала.

– Так вот, дела мои на нуле. Ничего-то я не узнала. Ничего-ничегошеньки. Но я знаю, что вы сейчас скажете, что все идет нормально. А я вот считаю, что ненормально. Ростислав Васильевич, почему так ужасно?

– Что ужасно, дорогая Тата?

– Ужасно теряется память о людях. Это ужасно! Ну скажите, ведь правда это ужасно? Так не должно быть, ведь правда?

– Правда, Тата. Не должно быть!

Через два дня Ростислав Васильевич узнал адрес старика Калабушкина. И я пошла к нему.

…Я шла и, еще не разглядев номера, сразу угадала его дом. Он стоял в глубине улицы и был огражден высокой кружевной чугунной решеткой. Несколько старых корявых кустов боярышника разрослись словно деревья, а за ними был дом – двухэтажный, желтый, с ветвистыми трещинами и с чугунным, тоже кружевным, крыльцом. У крыльца были две высокие витые чугунные колонны, и казалось, только они и держали дом, иначе бы он повалился на землю. Этот дом вместе с садиком боярышника, и чугунной решеткой, и крыльцом был совсем не ленинградский, совсем не отсюда. Ну, например, как пение петуха в торжественном учреждении. И вместе с тем он на месте, как одна из тайн города. Ведь не может же город жить без тайн! Но почему я сразу узнала этот дом? Наверное, мама мне так хорошо его описала. Ах, нет же! Мама ведь даже адреса не знала. Узнала я дом потому, что сразу почувствовала, что мне надо сюда.

Я поднялась на крыльцо. На двери старинный звонок. Человеческая рука. Медная, с раскрытой ладонью и протянутыми к тебе пальцами, человеческая рука. Надо было дернуть за эту руку. Звонок издал едва слышное дребезжание. Дверь тут же открылась. Какая-то женщина с седой прической и в фартуке появилась в проеме, как будто она все время тут стояла и ждала.

Не успела я раскрыть рот, как женщина с седой прической стала говорить непонятные слова:

– Как хорошо, что наконец вы пришли. Он совсем, совсем плох. – И, перейдя на шепот, добавила: – Врачи говорят, что на этот раз никакой надежды…

Видно, женщина с кем-то меня спутала, и я только успела сказать:

– Скажите, Калабушкин…

Но женщина перебила меня:

– Давайте сюда ваш плащ и ступайте наверх.

Я решила больше не объясняться, потому что в этом доме так и должно быть все таинственно, но только меня беспокоили слова о безнадежном состоянии – кого только? Может быть, это и есть Калабушкин?

Передо мной была узкая витая лестница с широкими, отполированными до блеска перилами. Я поднялась во второй этаж и очутилась в полной темноте. Я остановилась, думая, что женщина с прической поднимается вслед за мной, но она не шла. Постепенно я привыкла к темноте; темнота была не полная, окна были закрыты ставнями, состоящими из продольных планок, и между этими планками струился свет. Это была самая странная комната, какую только можно себе представить. Тут был склад причудливых вещей. Все было покрыто густой пылью; в воздухе светились порхающие полоски, солнце, проникающее в щели ставен, заставило ожить пыль.

Я стояла, замерев от неизвестности, и вдруг в полной тишине раздался звон. А за звоном – стук, глухой и надтреснутый, и тут же трепетный, как пение свиристеля, свист, и вся комната огласилась пением, звоном, боем, свистом. Я в ужасе шарахнулась – в углу комнаты зашевелилось какое-то чудовище. Но я разглядела – это огромная заводная игрушка, то ли слон, то ли мул. На нем наездник натягивает узду, и животное медленно кивает головой.

Я увидела в комнате высокие двустворчатые двери, они были раскрыты, а за ними еще одна комната, и в ней, прямо напротив дверей, кровать, в которой кто-то лежит.

Я ужасно испугалась, но тихий голос успокоил меня:

– Ну проходи, что же ты стала?

– Вы это мне?

– А разве есть еще кто-нибудь здесь?

– Не знаю. У вас тут темно.

Я вошла во вторую комнату. Это была совсем маленькая комнатушка, ничего в ней не было, только узкая железная кровать, на которой лежал старик, да у окна столик и стул.

– Вот бери стул и садись ко мне поближе. Так ты, значит, пришла узнать тайну головастых человечков?

Я схватилась за спинку стула, и ладони моих рук стали мокрыми от страха и удивления.

– Вы меня ждали? Вам, наверное, писала моя мама?

Но я тут же сообразила, что ничего он не мог знать о моем приходе и ничего мама написать ему не могла, потому что она не знает даже его адреса, да и сама-то я этот адрес узнала только час назад. Я похолодела от ужаса.

Но старик совсем не таинственно, а обычным и добрым голосом заговорил:

– Да, я ждал тебя, хотя ничего мне твоя мама не писала. Я к тому же не знаю, кто твоя мама. А ты подвинь стул поближе, садись и будем разговаривать. Я ждал тебя раньше. Я жду тебя давно.

– Я приехала уже неделю, но ваш адрес мне дали только сегодня утром.

– Неделю? Ну, а я ждал тебя лет пять назад, десять, двадцать. Скажи, ты какого года рождения?

Несмотря на добрый голос старика, мне опять стало страшно. Я подумала, что он наверняка сумасшедший: что он такое болтает, и при чем тут год моего рождения!

Я стояла в замешательстве. Не уйти ли мне отсюда? Но старик снова настойчиво попросил меня сесть.

– Я расскажу тебе, почему я тебя ждал…

И снова слова его звучали как будто совершенно нормально. Я подвинула стул поближе к кровати и села.

– Так вот, ты удивляешься, почему я тебя ждал и откуда я знаю про головастых человечков. Ты знаешь, что когда-то они принадлежали мне?

– Знаю.

– Так как же я мог не ждать тебя! Должен же кто-то был проникнуться этой тайной и захотеть найти к ней ключ. А ключ-то у меня. Как же не придут ко мне? Придут, придут…

Я еще ничего не понимала, хотя, конечно, речь шла о наших человечках. Но о каком ключе и тайне он говорит?

– Подожди, я расскажу тебе все по порядку. Дело в том, что я умираю. Но не об этом речь. Мне давно уже пора умереть. Однажды я собирался умереть еще лет тридцать назад. Тогда-то я не очень горевал об этом. Горевал я только о том, что уношу с собой тайну. Тайну… Может быть, одну из самых загадочных тайн на земле… И я знал к ней разгадку, вернее, не то что знал, а знал пути к разгадке. Знал, где лежит ключ. Он же не мог обмануть, нет, не мог… Не потому, что он такой честный и что я вообще чересчур верю в людей… Нет… Просто все сходится. Если бы он это придумал, он был бы гением, а он не гений…

Я опять перестала понимать, о чем говорит старик. Он, казалось, не видит меня и совсем забыл о том, что он не один. Речь его стала прерывистой, он говорил уже сам с собой.

Но вдруг старик резко сел в постели, и я увидела даже в полутьме, как на висках его трепещут жилки.

– Да, деточка, – и он чуть дотронулся до моей руки, – а ты умеешь плавать?

– Да, да! – почти закричала я. Я еще не понимала смысл его путаных и странных вопросов, но теперь уже точно знала, что все это очень и очень важно. Что никакой он не сумасшедший и что я, может быть, сейчас узнаю такое… такое… что всю землю не жалко пройти пешком, чтоб узнать это. Я слушала его, и каждое его слово приближало меня к тому, что я пыталась разгадать всю жизнь, я и мама – мы обе.

– Ах, как это важно! Но, впрочем, это так и должно быть. Я говорю о том, что ты умеешь плавать. Да, но под водой?

– Да, да, – еще раз повторила я.

– Так вот, ты понимаешь, я владел тайной, но не мог ее никому доверить. Ты должна меня понять! Может быть, где-нибудь и были люди, ученые, которым было бы это не безразлично. Но вокруг меня не было таких людей, я их вообще не видел. Я видел людей, бьющихся в сетях трудовой жизни, и моя тайна им была не нужна. Поэтому я и не хотел ее дарить. Дарить тем, кому она не нужна. Ты понимаешь? А отдать ее какому-то далекому ученому, которого я никогда не видел и не знал! Может быть, он такой же безразличный, как и те, которых я видел. Разве так не могло быть? А тайна, которая засушена, уже никогда больше не расцветет. И я решил ждать. Я решил, что рано или поздно я встречу нужного мне человека. И я его встретил… да… Это было давно. Наверное, уже больше тридцати лет назад. Это была молодая женщина. Вот почти такая, как ты…

– Это была моя мама, – сказала я.

Калабушкин (а это был, как вы поняли, он) не удивился. Он только на минуту замолчал, а потом сказал:

– Об этом я не подумал. Но конечно, так это и должно было быть.

– А почему вы не доверили маме своей тайны?

– Просто так получилось. Я был болен, и мы потеряли друг друга из виду, но я, конечно, нашел бы ее. Я расскажу, какие мысли меня тогда посещали… Я все думал, что сейчас не подходящее время… Людям не до моей тайны. Надо, чтоб кончилась война, а потом люди еще долго будут лечить свои раны и думать совсем о другом, и все эти годы моя тайна им будет не нужна. И не только время должно пройти, должны прийти и новые люди. Так я думал. Не хилые дети, родившиеся в войну или сразу после войны, а вот как ты, и они должны быть сильными и выносливыми, сильными не только духом, но и телом. Понимаешь, мыслью об открытии Америки должен был «заболеть» не кто-нибудь, а именно Колумб. Вот и я ждал своего Колумба… Ну вот ты и пришла. Я жду тебя уже столько лет…

И вдруг неожиданно, так, что я вздрогнула всем телом, старик закричал:

– Ну чего ж ты ждешь, что тебе еще надо? Ты ждешь, чтоб я тебе сказал точно, где это, так? Ты за этим пришла? Но разве у Колумба была точная карта, разве он знал точно, разве ему кто-нибудь говорил, где искать Америку? Где же твое колумбово озарение? А я верил, что наконец дождался Колумба. Значит, я ждал напрасно все эти годы. Напрасно… зря…

Калабушкин замолчал. Я увидела, как на лбу его выступили крупные капли пота. И я молчала. Что я могла сказать ему? То, что я узнала про гору Мефистофель, было слишком неопределенно.

Вдруг старик успокоился как-то сразу и тихо-тихо, так что почти и не произносил слов совсем, а только двигал губами, сказал:

– Я тебе дам только одну подсказку, один намек… – И тут же вдруг распалился, обозлился на меня, как будто я внезапно чем-то его обидела: – Но ты не жди, что это тебе чем-нибудь поможет, не жди, не надейся! Если в тебе нет озарения, – он все больше и больше злился, – лучше уходи, поступай в институт, вяжи себе кофточки, только не лезь, пожалуйста, в Колумбы. Если в тебе нет священного огня… Ты где живешь? Ведь, кажется, в Крыму? Так вот один человек имел подозрение, что это у вас в Крыму. Он имел на этот счет целую теорию. Крым – благословенное место… Это место всегда привлекало людей…

А я снова услышала в комнате какой-то звук. Еще какие-нибудь часы? Звук нарастал. Вдруг я поняла, что это стучит мое сердце…

В полутьме комнаты меня ослепил свет солнца, и отблеск его на морской волне бил прямо в глаза. Я увидела большие корабли, необычайные, невиданные корабли, огромные, как плавучие города, а на них люди – настоящие великаны, они ведут свои корабли в тихую широкую бухту. На берегу этой бухты город – белый мраморный город с высокими колоннами, а за городом на фоне синего неба четко вырисовывается острый ехидный профиль горы…

Я даже не поняла, что сказала вслух:

– Я нашла гору Мефистофель, я…

Вдруг ужас сковал мне губы. Старик задрожал мелко-мелко, потом тело его и голова начали дергаться, и я увидела, что он плачет. Я бросилась к нему:

– Что с вами?

Он ничего но мог сказать, все плакал и плакал, а потом наконец сказал:

– Господи! Наконец-то я дождался! – А потом еще сказал: – Садись и слушай. Понимаешь, я знал, всю жизнь знал, что все это правда…

Потом он притянул мою голову и стал шептать мне в самое ухо:

– Второй такой прекрасной тайны нет на всей земле. И она достанется тебе, в награду за то, что ты поверила. Так вот я не знал только, где это – может, в Индии, может, в Африке. Но зато я знаю тайну этой горы, понимаешь? Никто не найдет там ничего, хоть туда придет целая армия, а ты найдешь одна…

Старик помолчал минуту. Ему трудно было говорить, дыхание его было хриплым.

– Подбородок Мефистофеля купается в море, и прямо под ним вход в пещеру. Входи в нее. Но это еще не все. Из пещеры войдешь в тоннель, ты войдешь туда, и… перед тобой будет стена. По этой стене, по стене, понимаешь, отсчитаешь шесть метров, если стоять лицом к горе, то вправо, и там… там будет расщелина. Это и есть вход.

Старик задрожал, и я испугалась, что он снова сейчас заплачет. Но это была нервная дрожь.

– Такой тайной еще никто не владел на земле, – снова повторил он, и я ему верила.

Я молчала, и он тоже молчал. Потом я чуть слышно, одними губами только, так, что я даже сама не поняла, сказала я или только подумала:

– А письмо вы написали?

И он сразу ответил:

– Конечно, я. Оно было к тебе.

Я даже подскочила:

– То есть как это ко мне?

– А ты разве не понимаешь? Тот человек, который должен был наконец это сделать, он должен был и понять в этом письме особый знак. Только один-единственный человек мог разглядеть этот знак.

– Его разглядела моя мама.

– Это все равно. Вы – одно целое. Ты продолжение ее. И это… это был последний призыв. Я так надеялся, что он будет услышан. Я ведь скоро умру. И мне хотелось бы знать…

Я взяла его руку в свою. Она была вялая и холодная, и я сказала:

– Это будет сделано очень, очень скоро, и я сразу же вам напишу… нет, я приеду.

А он сказал:

– Теперь-то я уже знаю, что это будет сделано.

Мы помолчали. А потом он сказал:

– Я завидую тебе, детка. Ты изведаешь самое большое на свете счастье.

А я сказала:

– Я обязательно приеду к вам, обязательно!

Я спросила его еще, не нужно ли ему чего-нибудь – может, позвонить врачу или сходить в магазин. Но он вдруг снова разволновался:

– Это все устроено. За мной ухаживают. Ты езжай скорей!

Я решила, что никуда больше ходить не буду, даже в Эрмитаж. Сейчас же я поеду на вокзал и возьму билет. Я чувствовала в себе такое нетерпение, что не могла ждать ни минуты.

В этот же день я уехала. Я зашла только попрощаться к Ростиславу Васильевичу и Марианне Николаевне. И конечно, рассказала им обо всем.

И Ростислав Васильевич сказал, что он сам поедет к Рязанову. Не напишет, а обязательно поедет сам, расскажет ему все с самого начала и уговорит его самого заняться этим делом. И хоть Рязанов и не подводник, но это неважно. Он, только он должен за это взяться, только он сможет добиться, чтоб утвердили экспедицию.

Мы договорились, что будем писать друг другу часто.


***

И вот я еду домой. Вообще я очень люблю ездить в поезде, хоть не так-то много ездила в своей жизни. Но на этот раз поезд был для меня пыткой. Он так медленно тащился, что мне хотелось выскочить из него и побежать.

Как только я села в поезд, я поняла, что я не буду, что я просто не могу ждать никаких экспедиций. Я поеду туда, к этой горе, и я влезу в эту чертову расщелину. Что там? Что? Сколько пройдет времени, пока Ростислав Васильевич уговорит Рязанова и пока Рязанов пробьет экспедицию…

А вдруг он скажет: «Да я же совсем даже не подводник, зачем мне все это нужно?» И действительно, зачем ему на старости лет лезть в воду, ревматизм себе наживать. Да и потом, сам Ростислав Васильевич говорил, что почти все сотрудники должны быть аквалангистами! А где их столько взять, чтоб были и археологами и аквалангистами?

Какое счастье, что я занималась в секции. Вот ведь как это здорово совпало! А вдруг не дадут экспедицию… Конечно, не дадут. Ведь там совсем рядом уже были раскопки! А как же оборудование? Да нет, это гиблое дело… Чем больше я думала, тем мне все больше казалось, что из этого ничего не получится. Нет, все надо делать по-другому. Я полезу одна. Сначала. И все найду. Найду! И расскажу! А если мне не поверят на словах, я вытащу им оттуда какое-нибудь доказательство.

Это самый отличный, самый прекрасный план. Но я знаю, почему и мама и Ростислав Васильевич в один голос говорят, что это легкомыслие и авантюра. Они за меня боятся. Вот что. И как ни крути, придется обмануть маму.

Такое у меня было нетерпение, прямо-таки зуд какой-то. Даже на месте не могла сидеть. А между прочим, я могу попросить Виталь Иваныча. Да, это идея! Это прямо-таки отличная идея. И он возьмет с собой импортный итальянский акваланг. Он легкий.

Конечно, можно попросить Виталь Иваныча. Он ни за что не откажет. Ну, а как ему сказать? Он ведь ничего не знает про этот город. Даже и про фигурки, наверное, не знает. Еще за сумасшедшую меня примет.

Я стою у окна в вагоне поезда, а мимо меня бегут станции, станции, станции…


***

…И вот я снова сижу в автобусе. Я беру билет у кондуктора за 20 копеек, и я еду открывать свою Трою.

Я не строила армады судов и не набирала команд матросов, не собирала полчищ ученых и землекопов. Со мной рядом в автобусе женщины с большими корзинами, в которых пищат цыплята, и длинноволосые парни в джинсах с транзисторами.

И писк цыплят, и хрип транзистора, и смех остаются в автобусе. А я спешу открывать Трою. Я не собирала ящиков с лопатами, с порохом, бочек с солониной. Со мной сумка, с которой я всегда ходила на плавание, в ней бутылка виноградного сока и плитка шоколада, и кое-что еще поесть, что мне успела сунуть мама. За спиною рюкзак, в котором заветный итальянский акваланг. Вот и весь мой груз.

Я выхожу, пересекаю шоссе и иду по широкой деревенской улице, которая кончается у моря. Ноги мои утопают в вязком черном асфальте; загорелый зубастый парень в белой кепке кричит мне что-то с катка и машет рукой. Это чтоб я сошла с дороги. Я сошла и иду рядом, асфальт еще не высох. Навстречу мне бегут женщины, размахивая авоськами, и почти каждая спрашивает меня, привезли ли молоко. Я весело качаю головой: не знаю.

Улица привела меня к морю. Я сворачиваю и иду направо. Здесь нет асфальта; еще бы не хватало, чтобы асфальтовая дорога довела меня до самого конца и, может быть, там стоял бы билетер и продавал билетики: вход 20 копеек. С солдат и школьников 10 копеек. Не хотите ли осмотреть достопримечательности нашего Крыма, необыкновенный подводный город?

Я иду по пыльной дороге, я утопаю в мягкой пыли, я распутываю козленка, который запутался за свой колышек, я делаю рожицу идущему навстречу с бабушкой малышу в панамке горошком.

Сколько раз, сколько лет, сколько людей вертели в руках карту и смеялись над этими словами – «гора Мефистофель», «Гнездо Орлов». Надо же придумать такие названия! Претенциозно, безвкусно-высокопарно. Говорили о безвкусице, о декадансе безвестного картографа. А по мне, назови как хочешь, только так, чтоб точно было, чтоб узнать было можно.

Я иду по твердой, как камень, дороге. Земля здесь растрескалась и разбегается бороздами глубоких морщин, как на лице столетней старухи; колючие пучки травы и огромные камни, поросшие рыжим мхом. Конечно же, это та самая пустыня, что на карте, и ничто другое.

Непонятно, откуда вдруг налетел прохладный ветер. Дорога повернула, пустыня скрылась, осталась за спиной. А что впереди? Неизвестно, не видно, что там за поворотом. Здесь, на мысу, сильный ветер. Еще шаг – и перед глазами открывается горная страна, а еще секунду назад она и не была видна. Такое нагромождение скал, как будто там, в горах, остатки какой-то древней крепости. И посреди этого развала, на самой вершине, над страшным обрывом – трон. Трон Дьявола, а справа от него – огромная чаша. Это и есть Гнездо Орлов, а вон за Троном – обвалы и острые скалы. И за всем этим каменным винегретом – Мефистофель. От вершины до моря прорезает небо его острый нос с горбинкой, нависающая мохнатая бровь, усмехающаяся прорезь рта и острый подбородок, купающийся в волнах.

Все, все увидел и нанес на карту безвестный картограф. (Может, сам Рабчинский?) Я шла и все узнавала. Как будто я видела все это не на карте, как будто я вернулась в родные места и знала здесь каждый поворот, каждый кустик.

Надо сесть, посидеть и успокоиться.

И тут я вспомнила о маме. Конечно же, она догадалась, что я еду одна, а я соврала ей, что еду с тренером Виталь Иванычем. Но что могла я ему сказать такое, чтоб человек бросил свои дела и поехал со мной? Показать карту? Смешно. Чем я могла его убедить? Слава богу, что он разрешил мне пользоваться итальянским аквалангом. Это и был его сюрприз.

Я подошла к месту, к тому самому месту, к купающемуся подбородку. Дальше внизу, под водой, где горло Мефистофеля, там должна быть расщелина в скале.

Я придирчиво осмотрела прибрежные скалы и нашла острый и крепкий выступ, за который привязала веревку. Надела купальную шапочку и как следует убрала под нее волосы, чтобы не мешались. Я вошла в воду, но не купалась – берегла силы, только обтерлась водой, чтоб освежиться, и вышла на берег. Потом достала из сумки виноградный сок (один глоток, не больше!), шоколад, подумала и положила его обратно, а взяла таблетки глюкозы и съела три штуки.

В нескольких шагах от меня загорала компания. Они, снисходительно улыбаясь, смотрели на мои манипуляции. Когда я вынула из рюкзака заветный акваланг, их лица уже выражали удивление. Потом я концом веревки обвязалась вокруг пояса, закрепила баллоны и надела маску. Шпагат с завязанными на каждом метре узлами я намотала на руку. Интерес ко мне у белокожей компании исчез, и они включили свой транзистор, я надела ласты и вошла в воду.

Ничего говорить белокожей компании я не стала, но про себя подумала: «Если меня слишком долго не будет, они, конечно, опять заинтересуются мной и подергают за веревку».

Здесь было сразу глубоко, в каких-то двух метрах от берега скалы врезались в темную глубину. Я старалась не допустить никакой, даже маленькой неточности и выплыла точно к середине мефистофельского подбородка со стороны моря и только тогда стала опускаться под воду.

Усилием мышц я медленно опустилась и ластами встала на дно. Слава богу, вода здесь была невзбаламученная, и я увидела в скале широкую расщелину и что-то вроде глубокой пещеры. И там, в пещере, совсем даже не темно, как будто она освещена светом изнутри. Что это? Я вплыла в пещеру, но ничего не обнаружила. Только тихонечко перекатываются волны. Передо мной снова скала. Я хватаюсь за ее скользкий выступ и в нетерпении огибаю ее. Но тут я почувствовала, что начинаю задыхаться. Моя голова в судорожном инстинктивном движении вскинулась вверх, хотя я знала, что подниматься вверх надо постепенно. Но вдруг я увидела, что надо мной вовсе не потолок пещеры, а небо. Самое настоящее небо, с солнцем, расщепленным преломлением воды. Солнце! Да наше ли это солнце? Может быть, через эту расщелину (недаром картограф назвал ее Врата в Тайну) я попала в какой-нибудь неведомый мир, в другое измерение, с другим солнцем, вообще совсем в чужой мир?

Меня больно кольнуло в самое сердце: а мама! Как же мама? Смогу ли я снова отсюда выйти? Ведут ли эти Врата обратно в мой мир или это ловушка, капкан? «Мама!» – закричала я внутри себя так, что у меня чуть не лопнули от напряжения кишки. Меня затошнило, закачало, я пробкой всплыла наверх и почти без чувств успела перевернуться на спину…

Наконец-то я не в воде. Могу выплюнуть трубку и вдохнуть настоящий воздух. Я лежу на спине, усиленно работая ногами и шлепая руками, потому что баллоны с кислородом тянут меня вниз, но глаза еще не открываю – боюсь. Звук от шлепков моих рук по воде разрастается, гулкое эхо поднимает его вверх и возвращает ко мне.

Я сдвигаю на лоб маску, солнце ударяет мне по закрытым глазам раскаленными лучами. У нас на земле так не бывает. Солнце жжет мне лицо, не мягкое расплавленное тепло нашего солнца, а жесткий, горячий, ослепляющий луч чужого солнца. И воздух! Я ведь только что дышала им на нашей земле, и он был свежий, пропитанный ветром, морем, рыбой и водорослями. А здесь тяжелый и душный, затхлый воздух стоячего плесневелого болота.

Я открываю глаза, и меня ослепляет невозможно синее небо. Недавно на пляже оно было совсем не таким, оно было голубым. Но синее небо – это не так страшно. Это почти как у нас на земле, хотя такого темно-яркого ультрамаринового цвета у нас не бывает. Но красное или желтое небо было бы куда хуже.

Солнце слепит глаза. Совершенно белое солнце, и без лучей, а рядом с солнцем блестят звезды. Я скосила глаза и увидела, что вокруг меня черные каменные стены, скользкий, гниющий мох и бесконечный отвесный колодец. Спасенья нет! Вот куда вели Врата в Тайну.

И тут, совсем рядом со мной, послышались безумные вопли транзистора и приглушенный смех. Вот уж никогда не думала, что когда-нибудь я так обрадуюсь бешеному реву транзистора. Белокожая компания – вот это что! И я бы здорово рассмеялась, если бы еще не дрожала от страха и холода. За этой стенкой белокожая компания и, значит, пляж. И эта подводная пещера вовсе не пещера, а колодец. Вот почему такое странное белое солнце без лучей и среди дня блестят звезды.

И тут меня осенило. Что же я за дура! Ведь говорил же мне старик Калабушкин! Горло Мефистофеля я должна пройти насквозь. А потом войти в тоннель. И в тоннеле на шестом метре расщелина… Я совершенно успокоилась и постаралась расслабиться, чтобы отдохнуть перед новым погружением. И уже безо всякого страха я снова надвинула маску и взяла в рот трубку, перевернулась со спины на живот и пошла под воду. Я медленно прошла пещеру, согнувшись вошла в тоннель. Протиснуться в него было не так-то легко. Хорошо еще, что я как следует отдохнула. Темнота здесь была кромешная! Как у черта в животе. Стена была липкая, вся поросшая водорослями. Я ничего не видела. И тут я опять здорово струхнула. А что, если я не найду в этой темноте расщелину? Меня здорово потянуло обратно. Но автоматически я уже разматывала с руки шпагат, с отметками на каждом метре. Ласты мешали мне подойти к стене вплотную, и приходилось выворачивать ноги боком. Я двинулась вправо, широко расставляя руки со шпагатом, осторожно нащупывая ногой в ласте неверное дно. Господи, разве это называется отмерить шесть метров! Тут и сто метров недомеряешь или, наоборот, перемеряешь – и ничего не найдешь в такой тьме.

И вдруг засветился слабый-слабый зеленоватый свет. Это, конечно, ТО! Я встала, намотала обратно на руку шпагат с отметками и только после этого пошлепала к светящейся дыре.

И вот передо мной ОНО, то самое…

Теперь я совершенно спокойна. Как будто и не от чего волноваться. Как будто я каждый день хожу в подводные города, как в булочную на нашем углу.

Я вижу остатки величественных зданий, я вижу колонны: некоторые упали и густо опутаны водорослями, а некоторые гордо возвышаются, и мимо них мелькают стайки серебристых рыбок. Водоросли высокие и ветвистые, как кусты на земле, только здесь они коричневые, бурые, почти черные и редко нежно-зеленые. Движение воды колеблет их, и они качаются, как ветки на ветру. Стайки рыбок то замирают на них, то несутся как оглашенные, ну совсем как стрижи.

Я иду дальше и вижу невдалеке остатки сооружения. С трудом напрягая зрение, я вижу лишь нечеткие, колеблющиеся силуэты, но и в них угадывается величественность и непохожесть. Широченные ступени ведут к зданию, а сбоку я вижу что-то вроде леса – гигантские стволы, оставшиеся от придворцового парка. Я подхожу ближе и вижу, что то, что я приняла за стволы деревьев, – это скульптуры. Их множество. Я вижу лишь ближайшие три-четыре, а дальше они уходят в тонущую мглу, как лес ночью, и я чувствую только массу их стволов.

Я отталкиваюсь ластами о дно и, как рыба, проскальзываю между ними, я дотрагиваюсь до них рукой, их поверхность скользкая от водорослей, а за ней я угадываю шершавую и губчатую, но это еще не их первоначальный вид. Это море за сотни лет или тысячи, кто знает, – дало им такую броню.

Я плаваю, очарованная, между ними, и вдруг – мои дорогие Головастик, Умник и Радист! И хоть они также окутаны скользкими, сгнившими водорослями, и губчатые наслоения моря как будто размыли их черты, а я все равно их сразу узнала. Они стояли рядом. Только здесь они так величественны, что никакая фамильярность с ними невозможна.

Я подплываю. Я встаю между ними и тихо дотрагиваюсь рукой до статуи. Сквозь мои пальцы проскальзывают вспуганные рыбки.

Как торжествен этот строй! Кто были эти существа? Боги? Но слишком уж человечен их облик. Почему их поставили здесь? Может быть, здесь было кладбище и в память о каждом человеке оставили его скульптурный портрет, как у нас оставляют фотографии на плите.

Куда вела эта лестница? В храм? Молились здесь? И тогда это изображение богов? Или это был другой храм – храм науки? А может быть, это изображение ученых – врача, астронома, звездолетчика? Что случилось с ними, что случилось с городом, с народом? Почему покинутым оказался этот город? Море наступило и вытеснило людей, сохранив от варваров для потомков память о великой цивилизации, а движение гор как будто специально задвинуло внутрь город, горная стена смягчила силу бурь и штормов.

Но куда ушел, рассеялся этот народ? Улетел ли на звездолетах к другим планетам, оставив на память людям Земли свои каменные портреты, и нам предстоит еще встреча с ними в пространстве? Может, смешались, растворились в других народах? Может быть, я несу в себе гены Головастика или Радиста? Может быть, я прямой потомок кого-нибудь из них?..

Я начинаю чувствовать, что вдыхаемый мной кислород обжигает мои легкие. Голова кружится, я словно пьяная. Пора наверх. Я взглянула еще раз на город и двинулась к дыре, ведущей в тоннель. Обратный путь по тоннелю, узкий проход в пещеру, миновала пещеру – и все это автоматически, хоть, честно говоря, я уже была еле живая. Меня кидало из стороны в сторону. Меня мутило. Все внутри горело огнем. Вот наконец выход из пещеры. Я отталкиваюсь ластами о дно. Остановка. Я повисла на секунду в воде… И снова вверх…

На пляже ничего не изменилось. Так же гремит транзистор. Белокожая компания все на том же месте. Как будто ничего не произошло. Как будто не раскопали Трою, не открыли Америку, не нашли древнюю столицу инков.

Я не в состоянии стоять на ногах и гордо выйти на берег. Ползу к берегу на четвереньках. Черт с ними, с белокожей компанией, пусть думают, что хотят! Оркестр и ковровые дорожки – ладно уж, разрешаю отменить. Меня тошнит… хоть бы не началась рвота, все тело покрылось гусиной кожей и стало сине-лиловым.

– Ну, спортсменка, – услышала я прямо над своей головой голос, – до старта на четвереньках, так, что ли?

Я поняла, что переохладилась и слишком долго пробыла под водой и что это влечет за собой неприятные вещи – воспаление легких, а то еще что-нибудь и похуже. Я была не в состоянии от слабости двинуть ни ногой, ни рукой, хотелось, не снимая баллонов, броситься на горячие камни и заснуть. Но я заставила себя снять маску и шапочку, потом отстегнула и сняла баллоны, сбросила с ног ласты и вовсе не легла, а стала делать зарядку, самую трудную, как нас учили в секции, труднейшую зарядку, восстанавливающую кровообращение и кровоснабжение легких. Я сжимала и разжимала пальцы рук и ног, одновременно, не переставая, прогибалась назад и выпрямлялась. Сжимала изо всей своей силы себе ребра, делала глубокие вдохи и задерживала дыхание. И так до тех пор, пока озноб не перестал выламывать мое тело…

Наконец я почувствовала спасительное тепло. После этого я еще сделала комплекс упражнений. Белокожая компания – все, как один, глазели на меня. Ну что ж! Смотрите, бесплатно показываю. И наконец, совсем уже без сил, я бросилась на камни.

Вид у меня был, конечно, неважный, так что даже и эта «компания интеллектуалов» что-то заподозрила. Одна красотка в мини-купальнике подошла ко мне и спросила:

– Вам плохо? Может быть, мы можем чем-нибудь помочь?

– Спасибо. Теперь все нормально.

Я лежала, и моя спина прижималась к горячим камням, а лицо, и руки, и живот впитывали тепло солнца. И вот я уже слышу, как струится моя кровь по жилам, а сердце перестало биться о ребра и водворилось на место.

Но все вокруг меня было еще не в порядке. Море то отступало к самому горизонту, то поднималось вверх, выше меня, горы тоже не стояли на месте, как будто покачивались на ветру. А ребята и девушки из той компании, уже не очень белокожие, а теперь бело-розовые, как юные поросята, никак не хотели почему-то оставаться в нормальном человеческом виде, то и дело меняли свое обличье. То они превращались в шары, то вытягивались, как сосиски.

Солнце начало жечь прилично, поэтому я поняла, что наверняка уже три часа или начало четвертого. Но спрашивать не хотелось, лень было двигать языком. Надо было поесть, но для этого придется встать, развязать сумку. Ну нет! Ни за что! Лучше застрелиться!

Подводный город почему-то меня сейчас почти не трогал. Мне казалось, что я знаю о нем давно-давно, вот именно о нем, а не о каком-нибудь другом. Эти поваленные колонны, шныряющие стайки рыбок, колеблющиеся, как на ветру, кусты-водоросли и эти широчайшие ступени, по бокам которых стоят мои друзья-приятели – Головастик, Умник и Радист.

Вот так бывает, когда не помнишь точно, то ли читала, то ли видела в кино, то ли родители жили в этом городе и с детства тебе о нем рассказывали.

Наконец жара стала спадать. Меня накрыла тень, упавшая с гор. И вдруг я почувствовала такой зверский голод, что ощутила даже слабость в коленках и дрожь в пальцах. Я еле-еле развязала шнурки сумки, достала бутылку виноградного сока и выпила его. Вот дурочка! Почему я раньше ленилась? А потом я съела пирожки, и вареную картошку, и плитку шоколада, и всунутые мамой на всякий случай бублик и городскую булку, и допила до капли весь сок и почувствовала, что вот теперь я бы с удовольствием пообедала.

Всю мою усталость как рукой сняло, и перестали двигаться вокруг меня горы и море. Я чувствовала в себе столько сил, что снова готова была или лезть под воду, или карабкаться в горы, или плыть за тридевять земель.

Но надо спешить домой. Я сложила свои вещи в сумку, надела мятые джинсы и майку и пошла. Я пошла знакомыми местами, родными мне местами – вон Гнездо Орлов, и Трон Дьявола, и рыжие камни пустыни, меня обвевал приятный свежий ветерок. Море ласково шлепалось о камни, и пахло полынью, и пригибался на ветру ковыль. Было еще совсем светло, но на небе уже зажглась первая звездочка.

Я вернулась в город. Сегодня ветер принес очень много запахов, гораздо больше, чем обычно. И запах моря, и запах меда, и нежный запах ирисов, и горьковатый запах полыни, и теплый запах парного молока, но и еще что-то – запах духов «Может быть…», и запах тройного одеколона, и запах лака для причесок, и свежих мужских сорочек, и новых девичьих платьев, и новых кожаных сумочек, и еще много всяких запахов.

И не только запахи встретили меня в городе. Меня встретили смех и гитары, транзисторы и песни. Меня окружили парни в белых рубашках и девушки в белых платьях. Они станцевали вокруг меня танец без названия и спели песню без названия, которая звучала примерно так:


Как мы рады, как мы рады.


Я так и не могла вырваться из их круга. Я шла, а они, не расцепив кольца рук, сопровождали меня, и пели, и плясали, и гоготали, и визжали. Потом кто-то их позвал. Круг распался, и они умчались. Я вошла в тень улицы. Был вечер, но было светло. Свет был серый и немножко лиловый, как бывает в сумерки. Горели фонари, но они были не нужны. Был виден каждый нежный лист акаций, и резной лист платанов, и растопыренные листья дрока.

И вдруг в эту тихую улицу с конца ее влилась толпа. Опять гитары и песни. И эта лавина всосала меня. Здесь были кабальеро в широких испанских шляпах, плащах и с гитарами, и здесь были дамы с буфами и в полумасках. Глаза смеялись в прорези черных масок, зубы блестели из-за вееров. Лавина прокатилась, ее поглотил зеленый коридор. Остался только одинокий монах в черном капюшоне. Он шел посреди улицы, что-то напевая, иногда разговаривая сам с собой.

Как я могла забыть! Ведь сегодня 22 июня. Сегодня у десятиклассников выпускные вечера.

Прошел год. Я бы уже кончала первый курс. Но зато я не увидела бы то, что увидела. Неужели все-таки это произошло на самом деле? И только сейчас я по-настоящему почувствовала радость.


***

Мама, ты, наверно, думаешь, что я еще страдаю о Матвее. Знаешь, вот нисколечко! Все очень хорошо, понимаешь, хо-ро-шо! А то, что было сегодня, так это не просто хорошо, а замечательно. Замечательно! Замечательно!

И знаешь, мама, мне почему-то не кажется, что ты несчастна. И хоть у тебя так случилось с ногами, и хоть отец не живет с нами – все равно, знаешь ли, жить здорово! Или это потому, что мне так хорошо? Тогда возьми у меня кусочек радости. Не кусочек, а огромный кусище! У меня ее так много, так много. Мне ее просто некуда девать! Мне тяжело ее тащить одной. Мама! Раздели со мной мою радость. Возьми у меня хоть кусочек!

Я вошла в наш переулок, и навстречу мне снова выплыла толпа ребят с гитарами. В наших окнах горел свет, а когда я подошла ближе, то мой нос безошибочно уловил знакомый запах вареников с вишней.

Загрузка...