Решено: буду капитаном дальнего плавания.
Вероятно, у каждого мальчишки был в жизни момент, когда он принимал такое же «бесповоротное» решение. И я, как и большинство моих сверстников-подростков, был уверен, что жизненный путь мой предопределен. Я родился в Саратове, на берегу Волги. Я любил подолгу стоять на самом краю высокой Соколовой горы, любил слушать доносившиеся с Волги гудки, то длинные, протяжные, хриплые, то короткие, тревожные и пронзительные, учился по этим гудкам угадывать пароход.
Мне не нужно было запрокидывать голову, чтобы полюбоваться красотою облаков, они были подо мной. Волга держала на себе голубой небосвод, и казалось, по ней не плыли, а летели в облаках караваны золотых плотов, белоснежных пароходов и черных смолистых барж. Волны словно подхватывали мои мысли, уносили их в море, а потом дальше, на бескрайные просторы океана. Я видел себя на капитанском мостике океанского лайнера. Он режет могучей белой грудью свирепые волны, клочья пены тают на палубе, бьют склянки, на флагштоке трепещет тугое полотно.
— Один из вас заменит меня, — говорил мне и братьям отец.
Он был штурманом дальнего плавания — живым воплощением наших мечтаний. Домой в Саратов отец приезжал редко. От него приходили письма из Бомбея, Коломбо, Сингапура, Марселя, Барселоны, Касабланки.
Конечно, я заменю отца! Кто может сомневаться в этом? Всеми способами я старался подготовить себя к будущей профессии. Главное — это быть сильным, выносливым, закаленным.
Я переплывал Волгу в любую погоду и в любом месте, начинал купаться, когда шел камский лед, и заканчивал, когда уже плыло «сало», таскал на пристани многопудовые мешки с мукой и бочки с селедкой. Волга приобщила меня не только к романтике дальних странствий, но и заставила полюбить труд.
Да, решено бесповоротно: буду моряком. И если бы тогда мне сказали, что «моряк» превратится в кинооператора, я бы только посмеялся в ответ.
Первые приключения, связанные с кино, были для меня крайне неприятными.
У кинотеатра «Зеркало жизни» появились огромные завлекательные афиши приключенческой фильмы «Таинственная рука». (Тогда говорили не фильм, а фильма.) Но денег на билет не было. Вместе с другими безбилетниками я оторвал от забора, отгораживающего летнее помещение кинотеатра, доски и проник в зал. Отыскав свободное местечко, с нетерпением стал ждать спасительной темноты. И вдруг экран заслонила могучая фигура билетерши. Я сжался, как кролик, на которого упала тень ястреба.
Потом подошел директор кинотеатра, огненно-рыжий дядька, говоривший с сильным латышским акцентом. Через минуту я сидел на холодном клеенчатом директорском диване. Меня колотила мелкая дрожь. Со стен смотрели одетые в маски и темные очки улыбающиеся, искаженные ужасом или гневом лица популярных тогда актеров: Гарри Пиля, Антонио Морено, Пирл Уайт, Дугласа Фербэнкса, Руфь Роланд, Вильяма Харта. Они направляли на меня пистолеты, кинжалы и рапиры. Но самым страшным для меня орудием была телефонная трубка, зажатая в красной, покрытой веснушками руке директора.
Он рычал:
— Милиция? Безбилетники мне срывают фильму. Один здесь попался, возьмите его в каталажку!
Невольно оглянувшись на дверь, я увидел сконфуженную улыбку из-под черных усиков Чарли Чаплина. Плакат висел на двери и, казалось, подмигивал мне: «Не теряйся, дружок».
Я рванулся с дивана, толкнул головой дверь и, не обращая внимания на крик какого-то ушибленного зрителя, бросился через фойе к выходу. Вслед неслись крики: «Держи!..»
Я бежал, повторяя одну фразу: «Ненавижу, ненавижу, ненавижу кино!»
В 1927 году я закончил семилетку и впервые покинул Саратов, чтобы поступить в Ленинградское мореходное училище. Я был полон самых радужных надежд и планов. Но перед экзаменами, щеголяя по своему обыкновению в одной рубашке, простудился. Медицинская комиссия нашла у меня жестокий бронхит и не допустила к экзаменам:
— Приезжайте на следующий год, молодой человек!
В Саратов я вернулся вконец убитым. Стыдно смотреть было в глаза товарищам и знакомым. Хорош моряк — «закаленный, выносливый», уехал из дому и простудился!
Я не знал, чем заняться. Помог случай. Мать стала работать монтажницей в местной конторе «Совкино». Она приносила мне обрывки кинолент, и скоро я оказался счастливым обладателем фотографий киногероев. Моей коллекции завидовали все мальчишки, и, таким образом, я прослыл знатоком кино.
Пришлось записаться в Общество друзей советского кино и стать частым посетителем кинотеатров.
Сидя в зрительном зале, я часто смотрел не на экран, а назад, на маленькое окошко, из которого вырывался тонкий фиолетовый луч света. Постепенно расширяясь, он оживал на полотне, воплощаясь в фигурки людей. Они двигались быстрыми, мелкими шажками, отчаянно жестикулировали, постоянно дрались и постоянно улыбались. Они были очень похожи на настоящих людей и в то же время были какими-то нереальными, «невсамделишными». Все, что они делали, казалось слишком далеким от нашей повседневной жизни. А ведь как интересно заснять хотя бы наш Саратов: Ленинскую улицу, которая связывала мой дом с Волгой, караваны плотов на реке, гонки яхт, народную греблю, горячую работу в порту, забавные уличные сценки. Наверное, именно тогда во мне рождался оператор-кинохроникер.
Вскоре я стал учеником киномеханика, потом и киномехаником, а летом 1929 года Общество друзей советского кино дало мне путевку в Москву, в гостехникум кино. Самоуверенно считая себя знатоком, я почти не готовился к экзаменам и в результате завалил первые два предмета: математику и химию.
Спас профессор Иван Александрович Боханов, принимавший экзамен по композиции кадра. У него была своя сложная система определения способностей будущих кинооператоров. И по этой системе мне удалось получить высший балл. Боханов уговорил членов экзаменационной комиссии не принимать во внимание мои огрехи по химии и математике.
Итак, я стал студентом. Вернее, был им по вечерам; днем, как и большинство других студентов, я работал осветителем на киностудии «Межрабпом Русь», которая помещалась, как и техникум, под крышей ресторана «Яр» на Ленинградском шоссе.
Первое самостоятельное задание! И какое: заснять испытание и сборку нового гидросамолета на Москве-реке.
Захватив в студии кинохроники (там я проходил практику) новую кинокамеру «Аккелен» с подвижным жироскопическим штативом, я каждое утро спешил на набережную Москвы-реки. С камерой мне здорово повезло. На студии ее никто не хотел брать: штука новая, как работать с ней — неизвестно. Вот ее и вручили новичку-практиканту: пусть, мол, ломает, все равно ничего толкового не сумеет снять. Но я был счастлив: камера позволяла делать интересные кадры с панорамой на 360 градусов.
— Долго спишь! — кричал летчик Бенедикт Бухольц, встречая меня на набережной. — В век высоких скоростей долго спать нельзя. Заснешь, а мы возьмем и улетим на другую планету!
Бухольц казался мне человеком необыкновенным. В нем все необычно, в этом типичном — по внешности, одежде, манерам — представителе летной романтики 30-х годов.
Бухольц был известным пилотом. Он приезжал к гидроплану в своем лимузине — личная машина для той поры была большой редкостью. Поскрипывая кожаной курткой, он вставал из-за руля и начинал ругать всех за медлительность и лень. Он Любил напускать на себя суровость, но это у него получалось плохо: его обветренное морщинистое лицо так и светилось природным добродушием. Он был моим земляком — волжанином.
И погиб он на Волге, при посадке гидросамолета… Из его экипажа уцелел только один штурман по фамилии Падалко, с которым я встретился спустя несколько лет при спасении челюскинцев.
…Когда гидросамолет, наконец, был собран и спущен на воду, я надел парашют, залез в переднюю кабинку и спросил Бухольца:
— Как раскрывать парашют?
— Зажмурь покрепче глаза, крикни «мама», потом досчитай до пяти и дерни за кольцо.
— А когда прыгать?
— Когда увидишь, что меня в самолете уже нет, — смеясь, ответил Бухольц.
Когда я установил штатив и камеру, то с трудом втиснулся вместе с парашютом на узкое сиденье летчика-наблюдателя. При всем желании я не смог бы самостоятельно вылезти из гидросамолета. В случае аварии мне действительно оставалось только зажмуриться и кричать «мама».
Гидросамолет дернулся — меня окатили холодные струйки. Но волнение было так велико, что даже студеная вода не смогла охладить мой пыл. Пропеллер погнал в лицо густую терпкую смесь бензина и эфира. Свежий упругий ветер, напоенный новым, незнакомым запахом, сразу же опьянил и закружил голову. Сердце наполнилось восторгом.
Когда гидросамолет вышел на редан и понесся с необычной для меня скоростью, я приступил к съемке. Крутить ручку аппарата было неудобно: ветер бил тугой струей.
Мы стартовали от старого Крымского моста. Справа, там, где теперь на набережной поднялись кварталы высоких домов, беспорядочно громоздились темные склады, берег был. грязным, слева, на глинистом берегу, зеленели деревья Нескучного сада.
Берега Москвы-реки поплыли, удаляясь, в сторону. В сознании мелькнула мысль: «Как хорошо, спокойно там, внизу, в Нескучном…» Но острота и новизна впечатлений скоро заставили забыть о волнениях и тревогах. Я углубился в работу и совсем перестал обращать внимание на то, что мы висим над водой и что наше положение не очень-то устойчиво и надежно. Прямо на нас стремительно надвигался Окружной мост. Казалось, самолет ни за что не перепрыгнет через него и неминуемо врежется в стальные переплеты. «Хоть бы он совсем не поднялся, — подумал я, — тогда мы проскочим под мостом, словно глиссер».
Перед самым мостом Бухольц рванул машину вверх.
Мы летели над Москвой. Я был счастлив и крутил с невероятным трудом ручку камеры и чувствовал, что на пленке запечатлеваются необыкновенной красоты кадры. Виды Москвы, снятой с птичьего полета! Сейчас этим никого не удивишь: аэрофотосъемка стала обычным делом, но тогда это было новинкой. Москву снимали с воздуха впервые.
Я освоился и почувствовал себя в воздухе настолько свободно, что попросил Бухольца пролететь над четырьмя трубами кондитерской фабрики «Красный Октябрь». Тогда эти трубы были намного выше теперешних. Во время Отечественной войны их ради маскировки изрядно, подрезали. Мы пронеслись совсем низко, и я заглянул в черное жерло трубы. «Ура! Москва подо мною…»
Когда съемка была готова и все на студии увидели мою первую работу, я, глядя на экран, еще раз пережил радостные минуты.
Да, это было счастье — зримое и реальное.
В 1932 году я приехал на работу во Владивосток, в Дальневосточное отделение кинохроники. Сбылась давняя мечта: я попал на корабль. Вместе с китобоями, рыбаками ходил в Охотское море, на Сахалин, Камчатку, к берегам Японии, в Берингов пролив.
Видно, не зря в юности я готовился к морской жизни, впоследствии судьба не раз устраивала мне суровые встречи с морями. На чем только не приходилось плавать — на линкорах и торпедных катерах, на транспортах и подводных лодках! Но об этом позже…
Вернулся как-то из очередного рейса, а во Владивостоке только и разговоров, что о гибели «Челюскина» и о том, что на спасение челюскинцев выходит пароход «Смоленск».
С большой радостью узнал, что включен в экспедицию. Мы вышли из Владивостока 1 февраля 1933 года. Навигации в зимнее время не было, и мы пробирались к северу сначала вдоль берегов Японии, а затем Америки, где было потеплей. Штормы безжалостно трепали «Смоленск».
Пароход должен был подойти к мысу Олюторскому: там предполагали выгрузить самолеты и собрать их на берегу. С Олюторки самолеты полетят на льдину за челюскинцами и доставят зимовщиков на пароход. Но на подходе к мысу «Смоленск» встретился с тяжелыми льдами.
Недавно наши ледоколы во главе с атомоходом «Ленин» провели по Северному морскому пути караван речных судов. Прошло всего 28 лет, а насколько сильнее стал человек в борьбе со стихийными силами природы! Сейчас атомоход «Ленин» легко режет толстый лед, который представлял бы непреодолимую преграду для «Смоленска». Но и тогда люди не пасовали перед льдами.
У меня сохранился любопытный кадр: у кромки льда работает группа людей. На сорокаградусном морозе они долбят ломами полутораметровый лед, отталкивают обломившиеся льдины баграми. Это команда «Смоленска» и члены спасательной экспедиции пробивают путь пароходу.
Ни одного часа простоя! Бывало, мы проходили за сутки один километр, но все равно упрямо двигались к цели. Ведь мы знали, что на одинокой льдине нас ждут челюскинцы. Они борются. И мы старались быть достойными их.
Я снимал битву «Смоленска» со льдами, снимал, как в пургу голыми руками собирали самолеты (я знал, как больно жжется на морозе железо, ибо моя камера тоже была металлической), снимал, как в мертвую зыбь на кунгасах перевозили с парохода на берег части аэропланов.
…Глянцевитые крутые валы высоко подбрасывают кунгасы, словно скорлупки орехов. Вот перевернулся соседний кунгас, и люди попали в ледяную воду. Снимаю, как их спасают, и думаю: «А если бы перевернулся наш кунгас и камера утонула, тогда миллионы людей нашей страны не смогли бы увидеть эту героическую эпопею».
После этой поездки я оставил свою камеру на берегу, и в один из следующих же рейсов (я плыл уже в качестве грузчика) наш кунгас перевернулся, к счастью, недалеко от берега. Мы были одеты в тяжелые толстые ватники, меховые куртки и сапоги. Плыть было почти невозможно. «А камера-то цела», — думал я, словно мне удалось ловко провести разбушевавшееся море. Тогда и в голову не приходило, что если я не выплыву, то вряд ли кому-нибудь понадобится кинокамера.
К счастью, морской вал легко подхватил нас и выбросил на заснеженный берег. Мороз мгновенно схватил пропитанную водой одежду, заковал в ледяные латы и превратил нас в недвижные, беспомощные фигуры. Хорошо, что рядом были товарищи, они отнесли нас в жарко натопленную комнату фактории, напоили и растерли спиртом.
После продолжительного блуждания во льдах Анадырского залива «Смоленск» вышел на простор. Утром 7 мая в туманной дали появились суровые контуры Чукотского мыса. Пасмурно. Сверху нависли свинцовые тучи. На палубе весь экипаж. Мой аппарат наготове.
Тихим ходом сквозь густой туман и мокрый снег входим в бухту Провидения. У берегового припая швартуемся на ледовых якорях. Строгие, одетые туманом вершины гор многократно повторяют бархатный гудок «Смоленска».
В конце концов нам удается перевезти на берег, собрать и поднять в воздух большинство самолетов. Известные советские летчики Каманин, Доронин, Молоков, Ляпидевский, Слепнев, Леваневский рейс за рейсом снимают челюскинцев со льдины и доставляют их в бухту Провидения, куда вслед за «Смоленском» приходит и пароход «Сталинград».
Об этом необыкновенном событии в свое время было написано немало книг. Я советую молодым читателям разыскать их в библиотеках. Тогда вся Советская страна гордилась мужественными челюскинцами, отважными летчиками и моряками.
А я, молодой кинооператор, особенно гордился тем, что среди челюскинцев был и мой собрат по профессии — Аркадий Шафран, сумевший в невероятно трудных условиях заснять эпизоды героической ледовой эпопеи. Так родился известный документальный фильм «Челюскин». В этот фильм, наряду с кадрами, снятыми Шафраном, вошли и мои съемки.
С корабля я попал не на бал, а снова на самолет. И едва не случилось так, что мой второй полет не стал последним.
Тема предстоящей съемки была непритязательной. Нужно было отснять новый цементный завод в городе Спасске. Завод приютился у подножья огромной сопки. Из этой сопки добывали сырье, известняк.
Я приехал, честно выполнил свой долг и уже собирался ехать обратно, но неожиданно задержался после заключительного разговора с директором завода. Директор обронил такую фразу: «Сырья для завода хватит на триста лет». У меня перед глазами возник хороший кадр: большая сопка и маленький сегментик карьера, около которого стоит завод. Наглядная диаграмма — зритель сразу увидит и поверит, что сырья действительно хватит на триста лет.
Но такой кадр можно снять только с воздуха. Я связался с ближайшим аэродромом и договорился с одним из летчиков.
— Сначала сделаем пробный полет, — сказал тот. — Я проверю машину — давно на ней не летал, а ты осмотрись, прикинь, как лучше снимать. Камеру пока не бери. Мне легче будет понять, чего тебе хочется.
Так и решили. Я сел в переднюю кабинку, мы благополучно взлетели и сделали два круга над сопкой. Я пожалел, что не взял с собой камеру: освещение хорошее. Вот сейчас бы снимать, на крутом вираже!
Вдруг слышу в работе мотора резкие перебои. Из-под крыла вырывается густой черный дым.
Оборачиваюсь к летчику, хочу узнать, в чем дело, а кабина пустая. Тут мне показалось, что сердце захолодело и остановилось. Глазам своим не поверил. Где же он?
Смотрю вниз: летит к земле распластанная фигура, и над ней уже раскрывается спасительное облачко парашюта.
Пока я разыскивал глазами летчика, покинутый им самолет завалился набок и начал, переворачиваясь, падать. А надо сказать, летели мы совсем низко.
Вспомнил ли я совет Бухольца, или сработал здоровый инстинкт самосохранения, но я — потом даже не мог вспомнить как — вывалился из кабины и рванул кольцо. Меня сильно дернуло и тряхнуло, как будто кто-то хотел оторвать мне голову, выбить из меня мозги, а заодно и душу. Поскольку я прыгал первый раз в жизни и никто прыгать меня не учил, я не знал, случилась ли авария или, может быть, так и должно быть по инструкции.
Парашют раскрылся. Земля была совсем рядом. Я тщательно прицелился в нее ногами, но оказалось, что я уже лежу, уткнувшись носом в сугроб.
Нестерпимо болела шея: во время прыжка я не «собрал себя», как обычно делают парашютисты и не напряг мускулы шеи. Поэтому мне в первые секунды после приземления показал ось, что голова моя уже не связана с туловищем.
«Жаль, пропал такой кадр, но камера опять цела: это важно».
Поднявшись на ноги, увидел, что на склоне сопки горит наш самолет. У него, как оказалось впоследствии, был неисправный бензопровод.
Второй самолет мне уже не дали. Да я и не настаивал на новом полете…
В 1935 году я вернулся в родной город и стал работать в Нижневолжском отделении кинохроники.
Однажды меня вызвал директор студии Василенко.
— На Каспии унесло группу рыбаков. Летчик Казаков вылетает на выручку. Поезжай в Астрахань. Там с ним встретишься.
После происшествия в Спасске я, честно говоря, не испытывал особой тяги к полетам. Но задание есть задание, надо лететь.
В Астрахани я уже не застал Казакова — летчика, который не раз снимал с льдин унесенных в море рыбаков. Мне сказали, что Казаков будет ждать меня в Гурьеве. Чтобы не задерживать пилота, я полетел на маленьком самолете-амфибии «Ш-2» в Гурьев.
Но, видимо, в нарушение теории вероятности, на мою долю было отпущено непропорционально большое количество происшествий, в особенности воздушных.
Мы стартовали с астраханского аэродрома и полетели над Волгой. Река разлилась на множество протоков. Желто-бурые джунгли камышей проносились под крылом нашей амфибии. Пасмурная, серая погода. Унылый пейзаж не предвещал ничего хорошего. Не успели мы отлететь от аэродрома, как что-то со звоном отскочило от мотора и полетело вниз, в Волгу.
Самолет бросило в сторону и стало кренить набок. Вот когда случай в Спасске показался мне небольшим приключением: на этот раз рука не нашла на комбинезоне кольца.
Парашютов у нас не было. Мне стало жарко.
Но не успел я по-настоящему испугаться, как послышался сильный треск и скрежет, свист камышей, рассекаемых фюзеляжем… Я почувствовал резкую боль в коленях.
Затем стало очень тихо, и вдруг я услышал, как пилот и бортмеханик, придя в себя после посадки, выражают свои чувства в неудобной для печати форме. У бортмеханика на лбу вздулась огромная шишка, а у пилота текла из носа кровь.
Места здесь безлюдные, мы могли просидеть в камышах много дней. Пожалуй, Казакову после спасения рыбаков пришлось бы разыскивать и нас.
Но, к счастью, нашу неудачную посадку видел один из местных рыбаков. Он с трудом разыскал покалеченную машину в густых зарослях камыша. Через несколько часов за нами прилетели на другом самолете.
В Гурьев я попал только через сутки. Казаков уже устал ругаться. Я в сердцах высказал Казакову свои претензии к авиации:
— Или вы летать не умеете, или самолеты негодные!
— Постой, постой! Не горячись, — возразил Казаков. — Ты еще оценишь авиацию. А потом — считай, что тебе повезло: два раза попал в аварию, жив остался, ноги и руки целы. Теперь летай сто лет: ничего не случится!
Сейчас по сравнению с современными машинами самолеты тех времен кажутся весьма примитивными. Но тогда они представлялись нам чудом века. Ничего удивительного: пройдет десяток-другой лет, техника сделает новый рывок вперед, и красавцы самолеты, которыми мы восхищаемся сейчас, тоже будут казаться несовершенными средствами передвижения.
Да, Казаков был прав. Авиацию я еще не успел оценить. Полеты с Казаковым убедили меня в этом.
В первый день мы семь часов патрулировали над закованной в лед прибрежной частью Каспия и ни с чем возвратились на аэродром. Летчик отыскал рыбаков только на второй день. Далеко в море мы увидели небольшую белоснежную льдину, на которой зловеще чернели какие-то точки. Казаков спустился пониже: с телег медленно поднялись фигуры людей, они отчаянно махали нам. Летчик сбросил рыбакам продукты и полетел обратно.
— На такую маленькую льдину сесть невозможно, да? — спросил я Казакова.
— Можно. Но вас я оставлю на аэродроме.
Вот те раз! Я стал горячо возражать, ссылаясь на задание киностудии.
— Вы видели, рыбаки измучены. Надо как можно скорей снять самых слабых. А вы будете занимать место. В следующий полет я вас возьму.
Никакие мои доводы не помогали, Казаков был непреклонен.
Когда я увидел изможденные лица рыбаков, я понял, что летчик был прав.
Окончательно я поверил в Казакова при посадке на льдину. Ее поля явно не хватало для торможения машины. Смелым маневром развернув приземлившийся самолет поперек льдйны, Казаков предотвратил его падение в воду.
На льдине я снимал следующие посадки Казакова и каждый раз удивлялся, как он, экономя пространство, приземлялся точно в полуметре от края льдины.
Все рыбаки благополучно вернулись домой. Задание студии было выполнено. С тех пор я поверил в летчиков и полюбил их.
«Лето 1941 года застало меня на побережье Черного моря, в дельте Днепра, где вместе с известным режиссером Згуриди мы снимали фильм о птицах — «Крылатые путешественники».