Творчество популярного советского писателя Николая Грибачева на редкость разнообразно по жанрам. Николай Матвеевич пишет прозу, стихи, публицистику, очерки, книги для детей, литературную критику. Проза Грибачева широко известна читателям. Это прежде всего сборники рассказов «Августовские звезды», «Женя», том «Путешествия». Но мало кто знает, что Николай Матвеевич — автор нескольких приключенческих произведений: рассказов и повести «Огни в тумане», опубликованной в 1946 году.
Николай Матвеевич долго жил и работал в Карелии. На карельском материале им написаны поэмы «Конец пути» и «Видлица», много стихотворений, рассказов, в том числе и «Черная Ламба».
Впервые «Черная Ламба» была опубликована в 1939 году в журнале «Вокруг света».
Мне поручили обследовать и нанести на карту один из горных кряжей у Полярного круга. Этот кряж протяжением около тридцати километров начинался у большого озера Шамбо и, постепенно понижаясь, заканчивался в непроходимых дебрях, в дикой глуши у Черной Ламбы — маленького, словно искусственно высеченного в граните, озера. В тресте говорили, что на этом странном озере водятся лебеди и по весне оно бывает совершенно черным от утиных выводков.
Вот и все, что мне было известно о местности, в которую я ехал. Остальное надлежало выяснить при топографических съемках.
К озеру Шамбо мы приехали в начале июля. Вокруг лежали девственные леса, с воем прыгали по камням пенистые реки, по утрам долины курились фиолетовым паром, и наша палатка казалась игрушечным парусником, заблудившимся в беспредельности океана. Белые ночи подавляли своей строгой ясностью и тишиной, страстные песни косачей и пересвист рябчиков постоянно аккомпанировали нашим голосам. День за днем подвигались мы вперед, и голова кружилась от солнечных бликов, плеска и сверкания воды, пения птиц, и казалось, не мы идем, а нас уносит зеленая и величественная река.
Только в начале сентября, когда лето быстро пошло на убыль и на зеленых гребнях лесов закружилась рыжая пена листопада, попал я к Черной Ламбе. Закат уже погас, и белые отсветы его недвижно покоились на гладкой, совершенно круглой поверхности озера, словно лимонный сок на синем блюдечке. Стрельчатые, увешанные седыми лишаями ели плотно обступили берег, и в некоторых местах пришлось пустить в ход топор, чтобы пройти самим и пронести инструменты.
Когда вышли к воде, мы увидели в конце озера, в чаще молодого ельника, избу. Низкая, черная, опиравшаяся углами на огромные валуны, она была похожа на старушку, зачерпнувшую воды и присевшую отдохнуть перед восхождением на гору.
— Что же ты, — спросил я проводника, — не знал?
Приземистый, светлоусый, он пожал плечами.
— А что с того? Сумасшедший старик!
— Все-таки жилье, — сказал я.
— Недоброе жилье, — помолчав, заметил проводник. — Наши боятся, беда приключиться может.
— Ерунда!
Проводник недоуменно приподнял брови, пожал плечами, словно снимая с себя всякую ответственность, и молча отошел, а я, обрадованный предстоящей встречей и подогретый таинственным предостережением, решил поселиться в избушке. На следующий день пришел к избе, распахнул черную дверь и увидел старика, неспешно набивавшего патроны для ружья. Он не ответил на мое приветствие, даже не повернул головы. Я подошел, сел рядом и, закурив, сказал, что надоело жить в палатках, что пришел проситься на постой и ценой не поскуплюсь. На очень короткий миг рука старика задержалась в воздухе, он искоса, краем глаза, взглянул на меня и снова погрузился в свое занятие. Только когда я встал и направился к двери, он вдруг заговорил, заговорил так неожиданно, что я вздрогнул:
— Изба велика, живи… Живи, говорю!
Так я поселился в этой избе, и кстати: погода вскоре испортилась. Рабочие ушли в деревню, и я неспешно, пользуясь полным одиночеством, принялся за обработку материалов и вычерчивание плана. Старик молчал. Слова, услышанные мной в первое посещение, были единственными произнесенными им. Уходя порой в лес, я пел, смеялся, разговаривал сам с собой, а возвратившись, молчал: боязливый, вечно настороженный взгляд старика сковывал язык. Первое время, до ухода рабочих, эта дикая замкнутость на целые дни выгоняла меня из избы, и я ночевал в палатке; потом несколько раз пытался вызвать старика на разговор, расспрашивая об охоте, о рыбной ловле. Однако он продолжал молчать и лишь порой, когда я был особенно назойлив, ворчанием выражал недовольство.
Однажды вечером, в дождливую, скучную погоду, мы сидели у печки. Глядя на тлеющие угли, медленно исчезавшие под серым налетом пепла, я вдруг, сам не знаю почему, сказал, что, наверное, в таких местах обязательно должно водиться золото.
— Золото?
Я оглянулся на старика — он ли это сказал? Привыкнув к его постоянному молчанию, я готов был счесть все за галлюцинацию слуха.
— Золото? — повторил он еще более зловещим тоном. — А кто дал тебе право на это золото? Кто ты такой?
Мне стало не по себе. Растерянно, запинаясь, я пытался объяснить, что я не золотоискатель, что мне лично золото, пожалуй, вовсе ни к чему.
— Для государства, отец. Какое там еще право!..
— А-а… Для государства, говоришь?
Казалось, старик задохнется от бешенства. С ужасом я увидел, как начали медленно подниматься его руки с крепкими, узловатыми, черными от работы пальцами, как, привстав, он склоняется ко мне с очевидным желанием вцепиться в горло. Я мог бы свалить его с ног ударом кулака, но, по-видимому, необычность обстановки лишила самообладания. Наконец я по тянулся к заднему карману, где у меня лежал браунинг. Не знаю, то ли понял старик смысл моего движения, то ли припадок бешенства прошел сам собой, но вдруг он глубоко вздохнул, положил руки на колени и медленно опустился на самодельный табурет.
— Многие ищут золото, — закрыв глаза, тоскливо и словно прислушиваясь к своим словам, проговорил он. — Многие, да… А где оно, где?
«Он сошел с ума от одиночества», — подумал я. После этого случая я несколько ночей подряд не мог спать, раздумывая над странным поведением старика.
Снова на Черную Ламбу я приехал весной. Роняя белую чешую, над озером отцветала черемуха, пищали в зарослях камыша утята. Мои прежние страхи за зиму прошли, и я решил на этот раз также поселиться в избе старика, тем более что это избавляло меня от комаров и едкого дыма костра.
Мне открыла девушка. Ее появление было столь неожиданным, что я растерялся и, не в состоянии вспомнить ни одного подходящего к случаю слова, молча топтался на месте. У нее были стройные, изящные девические ноги, тронутые первым загаром, тонкая и гибкая талия и чуть рыжеватые, отливающие старой бронзой волосы.
— Здравствуйте! — сказала она просто.
Я продолжал смущенно молчать.
— Если вы к дедушке, то его нет дома, он на охоте. Впрочем, входите.
— Извините, — сказал я, — не знаю, кто вы и откуда, но у меня дело к хозяину.
— Только-то? Я замещаю его, я хозяйка!
— Вы?
— Ага.
Так началось наше знакомство.
Часто мы сидели над озером. Поддразнивая меня, она говорила:
— Ну, как не стыдно тебе сидеть здесь второй год и только чертить, чертить, чертить? Тут, говорят, не то железо, не то медь водится — не знаю. Вот и открой что-либо такое, совсем замечательное.
— И открою.
— Где тебе…
— Ей-богу, открою! Знаешь, я открою богатую руду, и на этом самом месте, где мы стоим, будет город…
Минуту спустя я сказал:
— Знаешь, что я открою? Золото!
Она вздрогнула.
— Как ты сказал: золото?
— Почему же нет?
— А я не хочу!
— Почему?
— Не надо!
— Почему?
— Мне не нравится золото, оно портит людей…
— Не понимаю.
— Один уже помешался на золоте, — она кивнула в сторону избы, — теперь начинает другой. Молчи, или дед перережет тебе горло.
— Почему?
Она молчала. Потом неловко рассмеялась.
— Не будь чудаком! Разве ты не видишь, что дед помешался на золоте? Почему, спросишь ты? А я откуда знаю! Мне известно только, что это какая-то тайна, связанная с замужеством моей сестры.
— Разве у тебя есть сестра?
— Да, только я не знаю, где она.
Этот разговор, довольно странный для нашего времени, послужил причиной длительного отчуждения между нами. Однако все мало-помалу наладилось, и под осень я совершенно забыл об этом случае.
И вдруг произошло еще одно событие, окончательно поставившее меня в тупик.
Я стоял на вершине холма, неподалеку от избушки, набрасывая схему долины и реки, то пропадавшей в лесу, то выползавшей лениво и нехотя на болотные прогалины, и вдруг мне почудилось, что кто-то поет в лесу. Свернув блокнот, прислушался: действительно, песня, подобно эху, неслась из глубины долины, но слов не разобрать. Я укрылся в чаще можжевельника и стал ждать. Вскоре песня приблизилась, точнее не песня, а пение, этакое попурри, в котором самым причудливым образом перемежались финские, карельские и русские напевы.
Из-за холма показалась сначала огромная широкополая соломенная шляпа, за ней — красное, разморенное зноем и ходьбой лицо, потом — полосатая шерстяная рубашка и финские сапоги с загнутыми носками. При виде столь странно одетой долговязой фигуры с берданкой и рюкзаком за плечами я чуть не расхохотался. А человек, продолжая распевать, спустился по склону и направился к избушке. Раздираемый любопытством, волнуемый самыми различными мыслями и подозрениями, я с трудом проработал до обеда и поспешил домой.
Гость сидел в углу, под образами, что-то рассказывал Анни и по временам раскатисто хохотал. При моем появлении он умолк, но продолжал улыбаться — видно, что у него был приветливый и веселый нрав.
— Это мой приятель, — сказала Анни. — Он…
— Я друг ее, верный друг, рыцарь и оруженосец, — перебил он. — Спаси господи, чего только я о ней не передумаю, когда она скроется, как звезда в облака… Зато и радуюсь же я, когда она приезжает, — иду и пою, сижу и пою, сплю и… разве что когда сплю, так умолкаю.
— Он шутит, — покраснев, заметила Анни.
— Я шучу? Ох, Анна, неблагодарная! Знаете, — обернулся он ко мне; — все девочкой была она, а вот уже и женщина начинает сказываться. А, да что говорить, пропал я теперь наверняка!
Завязался довольно оживленный разговор, из которого я узнал, что мой новый знакомый — учитель одной из ближайших школ, что он любит целыми неделями бродить по тайге и два-три раза за лето заходит в гости на Черную Ламбу. В свою очередь, Пекка — имя у него было финское — проявил живейшую любознательность, расспрашивал меня о причинах заточения в глуши, о том, как подвигается работа, о принципах топографии.
— Да зачем вам это? — смеялся я.
— Это вы напрасно, — серьезно сказал он. — Я часто брожу по глухим, неизвестным местам. Разве между дел не мог бы я набросать хоть схематичный план их? Это очень-очень было бы полезно!
— Что ж, — сказал я, — если это вас так интересует, могу дать несколько уроков, но при условии, что весь собранный материал вы будете посылать нам.
Он с удовольствием согласился, и в тот же вечер мы приступили к занятиям. Прилежным учеником оказался не только Пекка, но и Анни. Забавно и радостно было мне смотреть на их прилежание. Впрочем, Пекка намного обогнал Анни: у него была совершенно изумительная способность схватывать на лету сущность самого запутанного объяснения, и однажды я даже спросил его:
— Вы, наверное, занимались геодезией прежде, во время учебы?
Он порозовел от удовольствия.
— Если это не комплимент, то очень высокая похвала. Нет, я не занимался геодезией, но всегда любил геометрию.
Действительно, сомнения мои сразу рассеялись, как только он взялся за инструменты, — он решительно не знал, с какой стороны к ним подойти, не отличал верха от низа.
Однажды вечером Пекка попросил меня показать только что вычерченные планы; он долго и внимательно изучал их, а потом вдруг спросил, не собираются ли здесь прокладывать дороги.
— Это было бы очень большое дело, очень. Может, здесь даже руда есть?
— Скажите, вы финн? — выпалил я давно навязший вопрос.
— Да, — ответил он просто.
— Вы очень быстро изучили русский язык.
— Я жил до восемнадцатого года в Петрограде, затем сражался в Красной гвардии в Гельсингфорсе и, когда погас красный огонь на башне Рабочего дома, бежал сюда.
Пекка прожил с нами две недели. Вскоре после его ухода мне принесли письмо из треста, в котором предлагали остаться на Черной Ламбе до половины зимы и нащупать профиль для шоссейной дороги.
Наступила осень, и Анни уехала в техникум — продолжать учебу. Ушли и рабочие. Снова мы со стариком сидели в молчании по вечерам, снова я испытывал неприятное чувство человека, которому собираются всадить нож в спину из-за угла. Но делать было нечего — барака в одиночку не выстроишь. Я продолжал заниматься рекогносцировкой, обработкой материалов, вычерчиванием планов.
Времени свободного оставалось много, и понемногу я пристрастился к охоте. Мне удавалось подстрелить то глухаря, то зазевавшегося зайца, то лису. За это время еще раз, на два дня, заходил Пекка — принес старику спички, табак, порох и дробь. Встреча вышла холодной — при его появлении, неожиданно для себя, я начал вспоминать, что Пекка и Анни, когда я работал, на целые дни уходили охотиться в долину, что при моем появлении они прерывали разговор. Удивительно, как я не обратил на это внимания раньше!
— Ну, а как с топографией?
Пекка огорченно махнул рукой.
— Все некогда было… Вот собираюсь…
Анни приехала на каникулы. Она прошла в один день свыше сорока километров на лыжах, была усталой и очень грустной. Под вечер она собралась прибирать избу, а мне предложила прогуляться, чтобы не мешать ей.
Я захватил ружье, надел лыжи и, насвистывая, пошел бродить по лесу. И нужно было проклятой охотничьей страсти на этот раз так увлечь меня, что я проблуждал вместо двух-трех часов до полуночи! Признаться по совести, мне очень хотелось похвастать перед Анни успехами в охоте — ведь известно же, что на севере больше всего ценятся качества хорошего охотника.
Была полночь, когда я подошел к дому. Меня поразило отсутствие света в окнах. Я даже остановился посреди озера, подозревая, что сбился с пути.
Дверь в сени я нашел открытой, но не удивился, потому что на севере их часто и вовсе не запирают на ночь. Только когда я нашел открытой и дверь избы, когда мне бросилось в глаза разбитое окно, я понял, что случилось необычайное. От ужаса и щемящего чувства тоски, от страшного одиночества, которое внезапно ощутил я с потрясающей остротой, мне хотелось закричать, но я не проронил ни звука — страх сковал язык. Я стоял, прислонившись к косяку, и чувствовал, что у меня подкашиваются ноги. И вдруг заметил, как медленно-медленно, бессильно поводя руками и дергаясь головой, начинает подниматься старик. Его фигура, уже покрытая снегом, в сумерках казалась призрачной, неестественной. Моя рука, лежавшая на спуске ружья, непроизвольно дернулась, и выстрел в потолок, прозвучавший в безмолвии подобно грому, на миг осветил черные стены, перевернутые стулья.
— Золото, — хрипя и задыхаясь, прошептал старик, — они унесли мое золото! О мое золото, мое золото!
Эти слова, столь раздражавшие меня уже два года, разрушили оцепенение, в котором я находился. Я бросил в угол ружье, снял рукавицы, подошел к старику. Руки мои наткнулись на теплую и липкую струю, стекавшую у него по левому боку.
— Где Анни? — словно в забытьи, твердил я. — Анни…
Заикаясь, старик попытался ответить, но зубы его стучали от холода. Я кинулся к печке, ощупью нашел керосин и, плеснув им на дрова, развел огонь. Потом взял старую шубу и заткнул разбитое окно.
— Где Анни? — снова спрашивал я.
— Они унесли мое золото. Она пошла, чтобы вернуть!
Больше от старика ничего не удалось добиться. Его интересовало только одно — золото и вернет ли его внучка. Он был в предсмертной агонии.
Я метался по избе, словно помешанный, не зная, что предпринять, как поступить. Страх уже прошел, но способность соображать еще не вернулась. И вдруг я заметил, что папки с топографическими материалами, лежавшие на столе, в беспорядке разбросаны и от двух или трех остались только обложки.
Тогда, наконец, разумная мысль осенила меня: преследовать. Как же я не догадался раньше? Схватив ружье, проверив патронташ и захватив запас патронов, я выбежал из избы и стал на лыжи. И в тот момент, когда стал обходить вокруг дома, отыскивая след, до моего слуха долетел смех старика:
— Он пошел, он тоже пошел! Он тоже хочет золота!.. Ах-ха-ха…
Дрожа от возбуждения и терзаясь неизвестностью, я побежал прочь от этого сумасшедшего дома.
Если бы не звезды, я окончательно запутался бы в лесу и, вероятно, заблудился. Но при свете звезд, неярком, рассеянном, все же совершенно отчетливо виднелся на снегу глубокий лыжный след. След был только один, но ясно, что Анни также прошла здесь. Я успокоился, и только сердце непонятно ныло, как при огромной утрате.
Так я прошел около пятнадцати километров. След дважды пересек лесную дорогу, и, несмотря на петли, которые делал лыжник, подымаясь на увалы, несмотря на отклонения от прямой, я все больше и больше убеждался, что преступник уходит к границе и уходит изо всех сил, стараясь выиграть как можно больше времени.
Уже рассветало, когда я обратил внимание на то, что в одном месте лыжный след прерывался и на снегу совершенно четко отпечаталась фигура человека. Обойдя несколько раз вокруг сугроба, хранившего странную форму, я пришел к единственно правильному, как мне показалось, выводу, что с лыжником или лыжницей здесь случилось обыкновенное происшествие. Однако несколько дальше я еще раз наткнулся на такой же отпечаток, лишь несколько больший по размерам. Это слишком частое падение было подозрительным. Я внимательно исследовал снег и нашел револьверный патрон крупного калибра, вероятно кольтовский.
В волнении присел я прямо на снег и отер нотный лоб. Через минуту встал и пошел снова. Дальше была гора, у подножия которой по берегу озера проходила дорога. Скатившись с горы, я затормозил лыжи и, потеряв равновесие, полетел в снег. Забыв даже вытереть кровь с лица, оцарапанного ветвями, и стряхнуть снег, я кинулся к дороге: на ней прямо посередине багровело свежее кровавое пятно. Снег в этом месте был истоптан, словно здесь прошло несколько человек, а от дороги к озеру вела дорожка, похожая на красный шов вышивальщицы. Пройдя по следу до конца, я увидел, что он обрывается у проруби, которую, очевидно, прорубили крестьяне, чтобы поить лошадей.
Может быть, именно в эту минуту я и поседел. Совершенно отчетливо я представил себе, как бандит убил Анни выстрелом, когда она спускалась с горы, не подозревая, что враг притаился в елях, как затем он оттащил труп к озеру и спустил под лед.
Долго простоял я над прорубью, мысленно прощаясь с Анни. Возможно, я плакал. Может быть, просто не думал ни о чем. Я очнулся от резкого холода, поднимавшегося от ног к сердцу. Тогда во мне закипело бешенство, желание бить, душить, топтать негодяя, осмелившегося поднять руку на девушку. Я забыл о старике, одиноко умиравшем в заброшенной избе, забыл о его сумасшествии, его золоте, и во мне осталось только желание во что бы то ни стало догнать того, кто шел впереди.
После сам удивлялся: как это я не разбился во время бешеного бега? Я шел по следу, как собака, ни разу не останавливаясь, не задумываясь, подобно лунатику, скользил с круч, с которых при других обстоятельствах не согласился бы съехать ни за какие блага в мире.
И, наконец, я догнал его!
Я увидел его километра за полтора, при подъеме на одну из гор, и, сам не отдавая себе отчета в том, что делаю, выстрелил, словно приглашал его подождать, чтобы вступить в единоборство. Странное рыцарство! Я видел, как он на минуту остановился пораженный, а затем исчез за гребнем горы. Но я знал, что теперь он от меня не уйдет!
Я догнал его. Когда он увидел меня метрах в ста от себя, вдруг круто свернул с просеки, по которой шел, и бросился в снег. Почти инстинктивно я сделал то же самое, и в ту же минуту над моей головой запели пули.
«Хорошо! — подумал я. — Хорошо! Я не стану тебе отвечать, не стану даром тратить патроны. Я тебя заморожу на месте или уложу, когда ты поднимешься, чтобы идти…» И я удобнее устроился в снегу с твердым решением скорее замерзнуть, чем выпустить его живым.
По-видимому, он понял, что стрелять без хорошо видимой цели, да еще из револьвера, бесполезно. Тогда наступила необыкновенная, до глубины души поразившая меня тишина. Я лежал и удивлялся тому, что делаю, лежал и думал: не сплю ли я, в действительности ли все это происходит?
Вероятно, прошло несколько часов, прежде чем я увидел, что мой противник медленно поднимается из снега, пытаясь незаметно доползти до густой гривы ельника и укрыться за ней. Усмехаясь и дрожа от возбуждения, я поднял ружье и, уловив в просветах елей его фигуру, выстрелил сразу из двух стволов. Короткий, сдержанный стон, более похожий на вздох, был ответом на выстрел.
Осторожно пробрался к противнику. Он лежал ничком, зарывшись головой в снег, и рюкзак, плотно привязанный, мешал ему встать. С брезгливой осторожностью я распустил лямки рюкзака, вырвал из руки и бросил в снег кольт, затем, еще раз оглядев эту долговязую, нескладную и такую знакомую фигуру, перевернул его на спину. Бледное, изможденное, покрытое морщинами преждевременной старости, незнакомое мне лицо. Глаза его были закрыты, и только веки едва заметно вздрагивали да слегка раздувались ноздри. Хотелось раздавить эту гадину, увидеть, как он, подобно жабе, которую переехало колесом, станет корчиться в предсмертных судорогах. Но он вдруг, словно угадав мои мысли, открыл глаза и прошептал спокойно: — Не надо!
…И вот мы сидим при свете костра — двухчасовой день кончился, — сидим оба молчаливые, оба настороженные. Я уже осмотрел его рану, и она оказалась не опасной — он упал не потому, что его сразила моя пуля, а потому, что это была уже вторая рана, первую ему нанесла Анни. Он обессилел и от боли, причиненной моей пулей, потерял сознание.
Постепенно приятная теплота разливается по телу, и я чувствую, как меня одолевает сон, неудержимый, беспощадный. С огромным усилием я отгоняю дремоту и снова вижу чуть прищуренные, печальные и вместе с тем полные ненависти глаза, которые следят за мной из-под полуопущенных ресниц. «Чего он ждет?» — думаю я. Проходит минута, пять, десять, и вот, словно сквозь густой туман, замечаю, как он медленно-медленно начинает подниматься, становясь на четвереньки, как, придерживаясь за ветку ели и судорожно перекосив лицо от боли, выпрямляется и достает откуда-то из-под полушубка финский нож. Холодное желание убить снова овладевает мной, и руки судорожно, до ломоты, сжимают ствол ружья. Но я не делаю ни одного движения, и только злорадная усмешка победителя помимо воли появляется у меня на губах. В ту же минуту он тяжело опускается в снег.
— Трус! — говорю я, открывая глаза. — Гадина!
— Послушай, — говорит он, — отпусти меня.
Это предложение застает меня врасплох. А он продолжает, словно поощренный моим изумлением и молчанием:
— Здесь в рюкзаке у меня на тысячи рублей золота. Ведь ты знаешь это? Отпусти меня, возьми себе половину.
Опять это проклятое золото! Так, значит, это не бред, не сумасшедшая мания старика? Значит, это золото существует в действительности?
— А материалы? Профили дороги, эскизы, проекты?..
Он молчит, съеживаясь и подвигаясь к огню.
— Я возьму все, — говорю я после паузы. — Я возьму все, а после этого подумаю, что мне сделать с тобой.
Пристально смотрю на него, и мне кажется, что в глазах его появляются слезы. Жалкий его вид, растерянность вызывают во мне новый прилив злобы и гадливости.
Некоторое время он молчит.
— Ты давно знаком со стариком? — спрашивает он меня.
— Раньше, чем ты.
Он отрицательно качает головой.
— Ты слишком молод. Хочешь, я расскажу тебе о нашем знакомстве?
Я молчу.
— Так вот, — продолжает он, — был такой прапорщик Елисеев, в тысяча девятьсот двадцатом году стоявший со своими солдатами у озера Шамбо. Этот прапорщик однажды под вечер попал на Черную Ламбу и попросился переночевать. Старик, хозяин избы, пустил его, а дочь, тонкая, стройная блондинка с голубыми глазами, постелила ему постель. С тех пор у прапорщика в районе Черной Ламбы оказалось вдруг множество неотложных дел, и он всегда заходил ночевать к старику с внучкой.
— Думаешь разжалобить? — спрашиваю я.
Он пожимает плечами.
— Если ты у меня отберешь золото, мне больше нечего ни жалеть, ни бояться. Но ведь ты не посмеешь заснуть из боязни, что я тебя задушу. Мы оба знаем, чего хотим, так не все ли равно, как скоротать ночь? Ведь не думаешь же ты идти ночью?
— К чему мне твои россказни?
— Выслушай, — страстно кричит он, — выслушай и постарайся понять! Ты, кажется, любишь Анни, да? Молчи, не угрожай, — ты любишь Анни, а ее сестра — моя жена. Слушай же!
Я молча киваю головой. Вижу всю его игру, замечаю, как в его воровато бегающих глазах мелькают злорадство и надежда, но не смею его остановить.
— Так вот, упомянутый прапорщик Елисеев, или, что то же, я, женился на сестре Анни, которая в то время была еще совсем девочкой. Мы поженились, и я справлял свой медовый месяц. Деньги у меня были — это мои деньги, — кивнул он на рюкзак, — я взял их у местных попов. Мне предстояла хорошая будущность, я был на прекрасном счету у финского командования и со дня на день ожидал повышения по службе, тем более что часть юности провел в Финляндии, в Таммерфорсе, и финским языком владел в совершенстве. Но тут случилась маленькая неприятность: красные погнали нас к границе. Мы отступили.
Я трус, я не скрываю этого. Никогда я не бывал в бою впереди, никогда не рисковал. И одна мысль, что о моем золоте могут узнать, приводила меня в состояние неописуемого ужаса.
С момента, когда я узнал, что нашей армии пришел конец, я ни одной ночи не провел спокойно. Мучительно, неотступно преследовала меня мысль о том, где скрыть золото, как его переправить. Я не доверял людям, и всех их считал подлецами, и не хотел поручить хранение кому бы то ни было, даже тестю. А с другой стороны, где же было мне и спрятать золото, как не у него?
И я спрятал. Угрожая револьвером, я приказал ему сидеть дома, а сам вышел и закопал золото под камнем, на наиболее возвышенном и заметном месте, справедливо полагая, что простое понимается в таких случаях наиболее трудно. После этого я долго бродил с фонарем по двору, возился в конюшне, подозревая, что старик будет подсматривать, и стараясь навести его на ложный след. И мне удалось его обмануть. На прощание я сказал ему:
— Смотри, что бы ни случилось, я вернусь за своим кладом и, если его не окажется, живьем сдеру с тебя шкуру. За золото ты отвечаешь мне своей головой!
У старика от страха и жадности побелели губы, но я не интересовался его мыслями. Я был человеком самоуверенным.
Два года тому назад я впал в ужасную нищету. Из армии меня уволили, считая, что финнами лучше смогут командовать сами финны. Сделали это под предлогом того, что еще не наступило время идти с рогатиной на медведя. «Если хотите, — сказали мне, — мы вам можем предложить работу в…» Но я отказался, на такие дела не гожусь. Я попытался найти приличную работу, но из этого ничего не вышло. Одно время работал гидом в музее, показывал знатным иностранцам всякие финские достопримечательности. Потом я работал на фабрике плавленого сыра, затем в мастерской точной механики. Отовсюду меня в конце концов увольняли, и, наконец, наступил день, когда мне не на что было купить завтрак жене.
Ты спросишь меня, почему я не пришел раньше? Потому, что многие ходили по более серьезным делам и с большим опытом — и не возвращались. К тому же мы трусы. Я видел много русских эмигрантов за границей. Мы превратились в жалких червей, которые ползают в постоянном страхе быть раздавленными и кормятся крохами, падающими с чужого стола. Я видел ваших за границей — ваших инженеров, ваших моряков. Это другие люди, и я их не понимаю. Однажды группа ваших зашла в музей, где я служил гидом, и я нечаянно обронил русскую фразу. Они спросили меня: не русский ли я?
— Нет, — сказал я. — Я только жил в России.
Я отрекся, потому что мне было стыдно за себя.
Так вот, я боялся. Я боялся, что меня убьют, я боялся и вас и самого себя, своего сумасшествия.
— А материалы? — снова настаивал я.
Это случайность, честное слово…
— Может быть, обойдемся без ссылок на честность?..
— Все равно — это случайно. Я мог рискнуть перейти через один кордон, а не через два. Я просил капитана финского погранотряда пропустить меня. Он сказал: «Мы уважаем частные дела и пропустим вас, но вы должны собрать информацию, это цена нашей помощи».
Остальное просто. Я пришел к старику и заявил, что мне нужно золото и еще кое-что и все это я возьму. Сначала он кричал, что я беглый трус и вор, что золото принадлежит тому же, кому принадлежит и земля, в которой оно запрятано, потом стал мягче.
— У меня учится внучка, — твердил он, — я сторожил это золото пятнадцать лет. Я должен получить часть…
Какое мне было дело до внучек? Развязка произошла, когда я стал брать бумаги, — старик кричал, что он не позволит грабить гостя, что я отродье собаки и забыл северный обычай, по которому гость и его имущество неприкосновенны. Когда он попытался меня оттащить, я ударил его ножом. Я пришел издалека, я продрог, как собака…
— Рассказывай, как ты убил Анни, — говорю ему.
— Она меня ранила. Когда я увидел ее в избе в первый раз, я подумал, что схожу с ума, — так велико было сходство с моей женой. Но это была не моя жена — я узнал по глазам, по разговору, по удивительной чистоте, что она принадлежит другому времени. Но она не знала, кто я, и я ни о чем не говорил при ней.
Вот почти и вся история. Я провел с этим типом одни сутки, но услышал столько мерзостей, что порой мне казалось, будто сам стал грязнее. Впрочем, что ж, мы живем в другом мире, подобное ощущение понятно!
Концерт окончился. Трое друзей, случайно встретившихся в буфете и забывшихся разговором, уже собирались уходить, когда к ним подошла светловолосая стройная женщина. Она еще издали улыбнулась рассказчику и помахала ему рукой.
— Вы что же оторвали его от концерта? — обратилась она к приятелям.
Те конфузливо переглянулись и промолчали.
— Ну да ладно, — засмеялась блондинка. — Прощаю, но только пора и о доме подумать. Я подожду у зеркала.
— Кто это? — спросили приятели, когда женщина отошла.
— Анни, жена.
— Позволь, ты же сказал, что Анни убили. Или ты нашел дубликат?
— Зачем убили? — улыбнулся рассказчик. — Я нашел ее после того, как свел на заставу «родственника» и похоронил старика. Анни была в больнице. Во время перестрелки, когда ее ранило, она захотела пить, ползком добралась до проруби, и тут ее подобрали проезжие крестьяне. Она, видите ли, верила в золото столько же, сколько и я, но она заметила кражу материалов и решила, что должна обязательно вернуть их… Да, впрочем, вы заходите-ка, Анни сама вам расскажет, как и что, она это умеет лучше меня. Хорошо?