Автор публикуемой повести Владимир Исаакович Зыслин (псевдоним — Владимир Саксонов) работал в, «Искателе» со времени его основания. Володя скоропостижно скончался в мае этого года в расцвете творческих сил, полный широких писательских замыслов.
То, о чем писал Володя Зыслин, было его биографией и биографией современника. В сорок втором году он поступил в школу юнг, которую учащиеся строили своими руками. Об этом рассказано в его «Повести о юнгах».
Володя Зыслин не успел закончить свою новую повесть «Дальний поход». Ее закончили его товарищи при непосредственном участии жены писателя Н. Ястребовой.
Владимир Исаакович Зыслин был хорошим товарищем, чутким и отзывчивым человеком.
Мы сохраним память о нем в наших сердцах.
— Юнга, давай в носовой кубрик! — крикнул кто-то впереди.
Подковки моих новых ботинок зацокали по железной палубе, и я удивился, что они цокают так уверенно. Рядом всплескивала вода, что-то поскрипывало, слышны были еще звуки, не очень понятные, и — цок, цок, цок… На баке никого не оказалось.
Крышка люка была откинута. Внизу горел свет. Кубрик…
Я помедлил, оглядываясь.
Небо еще не погасло, вода тоже, а на берегу стемнело совсем. Сопки на той стороне залива были почти черные. С моря шла мертвая зыбь. Палуба под ногами покачивалась…
Мне казалось, качается берег. Он был теперь сам по себе: отдельно от меня!
Я перехватил вещмешок в левую руку, правой взялся за скобу на крышке и, опустив ногу в люк, нащупал верхнюю ступеньку трапа.
Ну вот — кубрик…
Темноволосый матрос в накинутом на плечи бушлате сидел на рундуке справа. Он нагнулся — надевал ботинок. Рядом стоял старшина, мичманка его чуть не касалась плафона в потолке. «В подволоке», — поправил я себя. И улыбнулся. Старшина — он стягивал с верхней койки постельное белье — как раз в это время на меня посмотрел. Сдвинул на затылок мичманку: что, мол, еще такое?.. Плафон освещал его широкое лицо, белесые ресницы.
«Доложить, что прибыл?» — подумал я.
Старшина моргнул и отвернулся.
Еще один матрос возился у стола.
Я поискал место, где встать. Кубрик был тесный, по форме напоминал трапецию. Учил когда-то геометрию, знаю. В шестом классе, кажется. Кубрик мне тогда и не снился!..
Основание — переборка, у которой сейчас лучше всего встать по сторонам, вдоль бортов расположились — внизу рундуки, вверху койки и напротив, прямо передо мной, у другой переборки, тоже был рундук, а над ним койка. Туда приткнулся небольшой стол.
Пахло нагретым железом, слабее — краской, пенькой. Под днищем катера то и дело чмокала вода. Через равные промежутки времени. Можно было отсчитывать секунды по этим всплескам. Очень длинные секунды… Я опять увидел черные сопки над заливом, вспомнил, как цокали по палубе мои подковки, — стало одиноко.
— Завяжи, — матрос в бушлате кивнул на расшнурованный ботинок.
— Это вы мне?
Он поднял глаза, в них мелькнули удивление и досада.
— Обознался…
Глаза были сухие и горячие. У меня в груди стало припекать, пока они смотрели… «Обознался»!
Потом он сказал это вслух.
Парень, который возился у стола, быстро шагнул к нему, присел на корточки.
— Давай, Костя.
Матрос в бушлате выпрямился и стер со лба капельки пота.
Бушлат соскользнул с его плеча.
Я увидел, что оно забинтовано. Сквозь бинт проступало бурое пятно.
— Извините! Я не знал… Я…
— Боцман, это кто? — спросил раненый.
— Пополнение вот прибыло, — окая, ответил старшина, убиравший постель. — Юнга.
Мне показалось, что голос прозвучал в стороне — боцман словно отодвинулся. Близко маячило только это белое толстое от повязки плечо, пятно крови… «Рукав тельняшки распороли, когда перевязывали рану, — догадался я. — Недавно. Может быть, часа три назад, как раз когда я стоял на пирсе, ждал их». (Дежурный по дивизиону сказал, что «пятьсот тридцатый» в море, и я ждал на пирсе и знал только номер морского охотника, на котором буду служить. Номер — и все.) А в это время они…
— Небось одному юнге неизвестно? — насмешливо спросил раненый, повернув голову к боцману.
Тот помедлил.
— Чего?
— «Чего»…
— Ладно, поговорили! — сердито проокал боцман.
— Досыта. — Раненый вдруг повернулся ко мне. — Что я, не отлежался бы? Верно? В госпиталь сосватал! Брат милосердный.
Боцман только поморгал.
— Там сестрички хорошие, Костя, — ухмыльнулся матрос, завязывая шнурок на втором ботинке.
Раненый не ответил. Они долго молчали, потом Костя сказал вдруг:
— Не видать мне, значит, Ливерпуля. Пальмы, кокосы…
«Бредит?» — я испуганно взглянул на боцмана.
Тот обронил:
— Да нет там кокосов.
— Знаю. Все равно.
Я переступил с ноги на ногу, положил рядом свой вещмешок. Чувствовал себя паршиво, как гость, который пришел не вовремя. Не очень-то понимаешь, что происходит, и — ни помочь, ни уйти…
— Суконку наденешь? — спросил матрос. Он завязал шнурки и поднялся.
— Да.
Боцман проворчал:
— Не тревожил бы рану-то.
— Правда, Костя. Бушлат застегнем, и порядок. Больно будет надевать суконку.
— Она в рундуке.
— Потом снимать…
— Твои сестрички снимут, — сказал Костя и встал.
Я увидел на суконке винты двух орденов.
— Подождите, наизнанку ведь!
Нет, он надел ее правильно. Это ордена так были привинчены — внутрь… Сел, опять вытер лоб и посмотрел на меня.
— Юнга… Чтоб не поцарапались, ясно?
«Юнга» произнес насмешливо — юнец, мол. Салага… Но мне ни капельки не стало обидно. Одетый по форме «три»: в темно-синюю суконку, на которой белели винты орденов, в черные брюки и хромовые ботинки, бледный, темноглазый, он сидел на рундуке, уже как-то отдельно от всего и не был похож на других. Не потому, что боцман и второй матрос были в робах, и не только потому, что он, Костя, уходил в госпиталь. Он вообще был особенный. Герой. А ко мне три раза обращался.
Я жалел, что он уходит.
— Новый человек прибыл, — сказал Костя. — Хоть бы спросили, как да что…
Боцман мельком, неприязненно глянул на меня и, думая о своем, ответил:
— Посачкуешь пока в госпитале. Обойдется.
— Ладно, поговорили.
Это проокал Костя…
Боцман покраснел, уставился на мой вещмешок.
— БЧ какая?
— БЧ — четыре, — ответил я. — Радист.
И опять увидел Костины глаза. Он смотрел на меня так, будто сам только сейчас понял, что «прибыл новый человек». Потом сказал:
— Смена! Ну, давайте… — Отвернулся и попросил матроса, который помогал ему одеваться: — Заведи, Андрей, на прощанье.
Тот быстро, словно ждал этой просьбы, достал откуда-то патефон, поставил его на стол, открыл. Зашипела пластинка:
Какое чувствую волненье…
Певец запинался, даже пропускал слова — пластинка была заигранная:
О Маргарита, здесь умру, у ног твоих!
«Какая-то ария, — растерялся я. — Завели бы Утесова — «Раскинулось море широко»…» Казалось, что именно ария сбивает меня с толку: я эту музыку не знал и оттого чувствовал себя еще больше чужим. Музыка наполняла кубрик, а в днище шлепала вода, всплески были все то же, и так же пахло нагретым железом, но все уже изменилось, и я только понимал, что не был таким одиноким, когда смотрел на черные сопки, а потом спускался сюда по трапу.
Боцман стоял у стола, помаргивал белесыми ресницами. Матрос этот, Андрей, выпрямился за патефоном, будто аршин проглотил.
Костя сидел, опустив голову.
Я едва прикоснулся к их жизни, торчал здесь сам по себе, но Костя уходил, и получалось, что я уже не сам по себе, а «смена» — пришел на его место. Вот так — сразу! Бывает, приснится что-нибудь до того отчетливо, что начинаешь понимать: это неправдоподобно, это снится. Бывает и наяву — так все ясно, что не верится. Слишком быстро все произошло.
Боцман и Андрей переглянулись.
— В кубрике! Оглохли?
— Есть, — отозвался боцман. — Не ори.
— Врач идет, — сказал вахтенный.
«Быстро», — опять подумал я.
Пришел капитан медицинской службы, чистенький, как стерильный бинт, с белыми погонами, белыми пуговицами на шинели и с черными усиками. Он оглядел всех большими добрыми глазами, потом сказал Косте точно по-докторски:
— Ну-с, молодой человек…
Костя сделал последнюю попытку:
— Может, на плавбазе отлежусь, товарищ капитан?
Врач не ответил. Он держал Костину руку, прощупывал пульс. Опустил ее.
— Так-с. Вы собрались?
Костя стал надевать бушлат. Андрей хотел помочь — он отстранился, шагнул ко мне и протянул руку:
— Ты уж извини, аккумуляторы я давно не чистил.
И я больше не был один…
Мы смотрели, как по трапу переступают его хромовые ботинки.
…Он только со мной попрощался так — за руку.
На секунду ботинки замерли.
— Боцман, штормовка моя у Кравченко, — сказал сверху Костя. — Придерешься еще.
— А сапоги?
— В рундуке!
Исчез один ботинок, за ним — второй.
Потом ушел врач. Андрей хлопнул крышкой патефона.
— Провожу.
Боцман остался. Открыл рундук, вытащил оттуда сапоги и стал их осматривать.
— Подметки-то менять надо…
Мне тоже захотелось уйти из кубрика. Но куда?
— Цирк… Показали в детстве картинку, и вырос — о ней думает. Кокосы!
Я сел на рундук у левого борта. Сколько можно стоять? Вытер лоб, он был мокрый.
— Ужинал? — спросил вдруг боцман.
— Нет.
— На камбуз иди. Гошин покормит.
«А глаза-то! — думал я, выбираясь из кубрика. — На сапоги ласковее смотрел…»
Кок в белой куртке стоял спиной ко мне и ставил в углубление настенной полки стопку алюминиевых мисок. Слева от него, на плите, грудились два больших обреза, бачки поменьше и чайник. Все белое, надраенное. В другом углу — небольшой стол. Если бы не плита и стол, камбуз был бы в точности как железный шкаф для посуды.
— Меня боцман прислал. Только вот прибыл, — сказал я, глядя в белую спину кока.
Он обернулся. Лицо у него было добродушное, с ямочкой на подбородке. Но, конечно, смотрел свысока — все коки так смотрят.
«Пусть только скажет «салага», — подумал я.
— «Боцман прислал»! — Он отвернулся, пробурчал: — Ясное дело, боцман. Заботливый.
— Только вот прибыл, — повторил я, помолчав.
— Ну, и чего стоишь? Проходи, вон чумичка, миски — сыпь себе каши! Сухой-то паек рубанул небось?
— Давно.
— Да не из этого бачка — рядом! Не видишь? Сыпь, не стесняйся — на корабле.
— А я и не стесняюсь.
— Ну-ка, посторонись, — сказал кок. — Подливку сам отпущу.
Потом я сидел за столом и, согнувшись, ел гречневую кашу с подливкой. Подливки Гошин не пожалел.
А сам сел напротив.
— И какая же у тебя специальность?
— Радист.
— И не мечтал небось, что так повезет?
— Меня бы все равно взяли! Кто знал, что Костя ранен.
— Повезло тебе.
Я отодвинул миску.
— Доедай. — Гошин вздохнул. — Не понимает… Конечно, повезло — сразу в такое плаванье!
С минуту он следил за мной, пошевеливая густыми бровями, потом сказал вполне серьезно:
— В Америку идем. Ясно?
Я доел, облизал ложку. Посмотрел на него.
— Ладно разыгрывать…
И неожиданно икнул.
— Салага! — сказал кон.
И опять цокали по палубе мои подковки. На этот раз медленнее, не так легко и дольше — я прошел мимо люка, еще шагов семь на бак, остановился у носового орудия.
Ствол его настороженно смотрел вверх.
В небе исчезал последний свет, он скорее ощущался, чем был виден, а я такое небо помню с тех пор, как начались налеты на Москву, и оно всегда кажется мне тревожным.
Где-то неподалеку, за причалами, не спал Мурманск.
Никогда не видел его огней. Не представляю даже, какие они — до войны ведь здесь не был… Этот город сразу встал передо мной затемненным, только затемненным. Как будто война идет не два года, а много дольше.
Я потрогал замок орудия. Металл был холодный. Остыл.
Подошел вахтенный.
— Ты чего тут?
— Нельзя, что ли?
Он зевнул.
— Может, и за меня отстоишь?
Я бы согласился. Ходил бы сейчас по палубе хозяином.
— Назначат — встану.
— Ты по специальности кто?
Третий спрашивает…
— Радист, — сказал я, поеживаясь.
Но вахтенный промолчал. Потом сказал:
— Значит, по боевому расписанию тоже здесь будешь. За точной наводкой, понял? Если радист.
— Радист, — подтвердил я.
Так-то лучше, когда ясно. Одно свое место я теперь знал. Второе — радиорубка. Надо было идти в кубрик, пусть дают мне рундук и койку!
…В кубрике за столом сидел старшина, которого я еще не видел. Наклонив круглую голову, он что-то писал. Волосы у него были подстрижены коротко, на плечах желтели двумя лычками аккуратные погончики. Карандашом он водил размеренно, не торопясь и не задумываясь, вообще выглядел очень спокойным. А боцман все возился с вещами. На рундуке рядом с Костиными сапогами теперь лежали телогрейка, ватные брюки и плащ.
— Поел?
— Так точно.
— Федор, пополнение…
— Вижу, — не переставая писать, отозвался старшина.
— Видит! — фыркнул боцман. — Ты хоть посмотри, кого тебе прислали-то!
Старшина посмотрел. У него было простоватое скуластое лицо и очень внимательные глаза.
— Сними шинель, — посоветовал он. И стал водить карандашом дальше.
Я шагнул, поднял свой вещмешок. На линолеуме под ним отпечаталось маслянистое пятно…
Рядом тотчас шлепнулся кусок ветоши.
— Вытри, — сказал боцман. — В другой раз наряд вкачу. Ох, и вкачу!
— В солярке вот на палубе измазал, — пробормотал я, поглядывая снизу на его громадные сапоги.
Ладно, меня и не задело. Зато я знал теперь, где мое место по боевому расписанию. Пусть хоть сейчас тревога! Это настроение защищало от любых боцманских придирок. Больше — оно давало уверенность.
Все-таки, когда боцман выбрался на палубу, стало легче, свободнее. Я усмехнулся, слушая, как он гудит на палубе: «Вахтенный, кто на берег сошел?.. Про-во-жа-ет! Я ему покажу завтра…»
Федор сложил письмо треугольником и сказал:
— Да, проводил боцман корешка.
— Какого корешка?
— Костю.
«…покажу проводы-то! Он мне палубу вылизывать будет, скрипач!»
— Они ведь и в увольнения друг без друга не ходили, — сказал Федор.
— Понятно, — соврал я.
Утром старшина повел меня чистить аккумуляторы.
Сначала мы вошли в боевую рубку. Федор подождал, пока я закрою на задрайки бронированную дверь, и кивнул в правый задний угол рубки:
— УКВ.
Ясно: зачехленный ящик в углу — ультракоротковолновая рация. Для связи между катерами дивизиона в походе. А в передней части рубки — штурвал, компас, там, где место командира, — ручки телеграфа. Я успел рассмотреть надпись: «Полный вперед».
Федор тем временем откинул крышку люка внизу. Я спустился вслед за старшиной в крохотный коридорчик — мы вдвоем еле поместились в нем. Неяркий плафон освещал три двери — в каждой стороне коридорчика. Только одна переборка, та, что к корме, была глухая.
— Тут акустик сидит, — сказал Федор, тронув первую дверь, — тут радиорубка, а напротив — каюта командира.
Он открыл дверь радиорубки, протиснулся туда, включил свет.
— Иди садись.
Я сел рядом с ним на рундук, за стол, покрытый линолеумом. Почти все место на столе занимала аппаратура: выкрашенные в шаровый цвет приемник, передатчик РСБ с разноцветной шкалой настройки, умформеры, радиоключ. Вкусно пахло аппаратурой. Это аромат, а не запах: тонкий аромат канифоли, разогретых и остывших проводов и серебристой пыльцы на радиолампах.
А в иллюминаторе над головой Федора тускнело рассветное небо.
— Хорошо, — сказал я. — Здорово.
Федор усмехнулся, помолчал, глядя на медный штырь — вывод антенны.
— Тут, под столом, — аккумуляторы. Отсоединены. Вытащи их на рундук. Только ветошь подстели, вот эту. И почисти.
— Ясно.
— Не вылезай, пока не закончишь, а то боцман найдет работу сразу. Понял?
— Понял.
Я остался один, сел за стол в радиорубке, прикрыл за собой дверь. Осмотрелся еще раз. Постучал на ключе: «Ливерпуль, Ливерпуль… боцман… кокосы, дай-ка закурить…»
Ничего ключ — мягкий.
Нагнулся, заглянул под стол. Там стояли ящики с аккумуляторами. На ощупь сосчитал их — четыре ящика. Подтянул один к себе. Он оказался тяжелым. Ничего, справлюсь… Поднапрягся, коленом помог — поставил его на рундук.
В ящике было восемь батарей, восемь банок, соединенных между собой последовательно. Они здорово обросли солью. Я нашел в столе сломанный карандаш и стал выковыривать им соль из углов на крышке первой банки. Постепенно обнажилась черная поверхность крышки, и тогда я вспомнил о пробке. С нее и надо было начинать. Поздно я это понял: соль с пробки осыпалась и опять забила только что вычищенные углы.
Ничего. Работа нудная, зато самостоятельная.
Минут через десять мне удалось покончить с первой банкой: я выскреб всю соль из нее и насухо протер крышку ветошью, чтобы потом аккуратно смазать ее тавотом. Сидел потный, хотя шинель снял давно, как ушел Федя. Одна только банка, а всего ящиков четыре, и в каждом — по восемь таких…
Наверху лязгнули задрайки люка.
Я толкнул дверь и увидел на трапе громадные сапоги… Боцман. Он спустился, молча стал смотреть, как чищу. Стоял в двери и смотрел — затылком чувствовал.
А что ему тут смотреть — в радиорубке?
— Чистишь?
— Глажу.
— А молоко любишь? — сочувственно спросил боцман.
Я быстро взглянул на него и снова принялся ковырять обломком карандаша в аккумуляторной банке. Потом сказал:
— Кто же его не любит.
Боцман молча выбрался наверх.
Я задумался. Чего он так смотрел на меня? Жалеючи. Боцман не может так смотреть!
Опять наверху лязгнули задрайки люка.
— Юнга!
Ну вот… Поднял голову.
— Есть.
— Давай наверх.
— Так я же чищу…
— Поговорили!
Когда я выбрался на палубу, он стоял около боевой рубки и, щуря свои белесые ресницы, смотрел на меня выжидательно.
— Доложить положено.
— А я вашего звания не знаю — вы же в телогрейке…
— Старшина второй статьи.
— Товарищ старшина второй статьи, юнга Савенков по вашему приказанию прибыл.
— Идем, — боцман повернулся к носовому орудию. — Кравченко, вот тебе… пополнение. Объясни, что и как.
Матросы, стоявшие у орудия, оглянулись.
— А мы знакомы, — кивнул Кравченко.
Я узнал вчерашнего вахтенного.
Потом стоял на площадке зенитного полуавтомата тридцать седьмого калибра и совмещал риски на двух крутящихся лимбах — устанавливал их по командам Кравченко на нужные цифры. Дело было несложное, но сначала у меня все-таки немного дрожали руки, и я не поспевал за негромким твердым голосом командира расчета.
Один раз даже сбил наводку — когда совсем рядом гулко ударили два орудийных выстрела. На мое счастье, никто не заметил — все смотрели на выход из гавани. Я тоже посмотрел и увидел четкий силуэт подлодки.
Она возвращалась из похода. Команда стояла на палубе, в строю, а над орудием подлодки еще вился дымок от выстрелов.
— Двоих потопили, — сказал Кравченко.
Слышал об этой традиции! Возвращаясь в базу, подлодки извещают о победе холостыми выстрелами из орудия — сколько выстрелов, столько фашистских кораблей уничтожено…
— Значит, так, — Кравченко посмотрел на меня. — Усвоил?
— Да.
— Добро, — сказал он. — На первый раз будешь подносчиком снарядов.
И я пошел чистить аккумуляторы.
Около рубки Андрей швабрил палубу…
Звонки ударили ночью.
Я вытряхнулся из своей подвесной, словно подброшенный, на лету понимая, что сейчас же, ни секунды позже должен решить, как действовать, — одеваться или сначала убирать койку?
Ее принес боцман (кто же еще?) в тот вечер, когда Костю отправили в госпиталь. Эта подвесная была лишней в кубрике и загораживала выход. А Костина койка пустовала.
Звонки все не прекращались. Длинные, с короткими перерывами. Ага! Я сообразил, что это не тревога, это аврал.
В тускло освещенном кубрике метались тени. Весь он был полон торопливого дыхания. Кто-то из курильщиков зло кашлял. В то же время — я успел это ощутить — здесь уже воцарялась тишина. Особая тишина оставленного жилья…
На палубе затопали, и ясно, жестковато прозвучал голос командира:
— Корабль к походу изготовить!
Потом на трапе, прямо у меня перед носом, торопились наверх чьи-то сапоги. Я тоже выскочил на палубу, в темноту, в холод, а щеки еще были совсем теплые от подушки. Значит, управился быстро.
Непонятно, как боцман увидел в темноте.
— Юнга, примешь носовой конец.
— Есть.
Насчет подвесной, конечно, не только боцман решил… Пустая койка — единственное, что они могли сделать для Кости, хотя ему теперь, в госпитальной кровати, нисколько от этого не легче. Но и мне дали понять, что надо еще вроде бы заслужить это место… Хорошо сделано — без лишних разговоров.
— Осторожно, — негромко сказал Кравченко, когда я налетел на него.
Палуба под ногами дрожала: врубили моторы.
Метались клочья пара.
Я уложил канат. Только что он касался земли, а теперь — где она? Берег не был виден в темноте, но взбитая винтами пена у причала, еще не остывшая, отодвинулась, ушла в сторону. Сыто, взахлеб урчали в воде выхлопные газы. По крену, по ощутимому, хотя и невидимому, движению было понятно, что катер разворачивается к выходу из гавани. Над боевой рубкой светлело лицо командира. Он откинул крышку верхнего люка и стоял в нем, Все слышней становилось, как шумит море.
Сыграли отбой.
— Юнга, на подвахту!
— Есть!
А как сразу неустойчиво…
Я сделал первый шаг — один из тех десяти, что надо было пройти от носового орудия до рубки. Корабль вздрогнул, резко накренился и стал уходить из-под ног. Ничего… Такой он живой! Палуба ускользала. Я знал точно, что никуда она не денется. Головой знал. Поспешно присел, схватился за что-то: никуда она не денется. Так все-таки надежнее. Палуба теперь поднималась, меня прижимало к ней. Не было никакой возможности выпрямиться, чтобы идти дальше. Но я выпрямился. Ничего, это только кажется, что она стала с овчинку! Просто вокруг теперь море, хотя и не видно его — одна сырая, качающаяся мгла, и шумит, шумит… Холодно-то как!
Дверь. Тоже стала живой. Отпихивает, когда снимешь ее с задраек, потом тянет за собой. Ничего…
Добрался.
В радиорубке было тепло, очень светло и уютно, но я понимал: что-то и здесь должно быть не так.
Федор кивнул:
— Садись.
Я сел, навалился на него плечом и ухватился за край стола. И тут же уперся локтем в переборку, чтобы не сползти с рундука — теперь Федор на меня навалился.
— Ничего, — сказал я.
— А?
— Нет, я ничего…
— База вызывает, — Федор пододвинул мне вторую пару наушников. — Проверка связи.
Слышно было хорошо, просто оглушительно — наушники пришлось сдвинуть на виски. Но я не принял: какие-то цифры, буквы… Не группами, без системы.
— Это позывные. И кодовые сочетания. Вот таблица — код, познакомься.
Федор включил передатчик.
Мягко гудели умформеры, а море шумело невнятно, только когда в борт ударяла особенно сильная волна, рубку наполнял гул. И медный штырь — вывод антенны начинал мелко-мелко дрожать.
В наушниках ворочались знакомые шорохи, коротко взрывались атмосферные разряды — с таким звуком, словно кто-то чиркал и зажигал спички, и попискивали, басили, шептали голоса радиостанций. Это был эфир — совсем особый, отдельный, никому, кроме радистов, не ведомый мир. Он заполнял сейчас черные чашечки наушников, каждый провод, лампы за щитками, любое стеклышко и любую стрелку приборов — всю радиорубку, а ее мотало где-то в море.
…Я посмотрел на Федора. Старшина сидел без шинели, в робе, его скуластое лицо было спокойно и сосредоточенно.
Закончил связь, выключил передатчик.
— Далеко мы идем, товарищ старшина?
Если бы он ответил: «В Америку», я бы не удивился — сейчас и это казалось возможным.
— Встречаем союзников, — сказал Федор. — Караван транспортов. Встретим их в точке рандеву и проводим до Мурманска. Ты РСБ изучал?
— Да.
— Настройся на волну двести четыре метра… Правильно. Сколько знаков принимаешь?
— С зуммера сто десять. Из эфира меньше, конечно.
— У нас тут скорости небольшие, — сказал Федор.
«У нас» — это значило в мире радистов, а удары в борт и шум за бортом только подтверждали его существование. И оттого, что он, такой знакомый мне всеми звуками и запахами, жил на корабле, был со мной в море, я почувствовал себя здесь нужным.
— Костя был хорошим радистом?
— Он и есть хороший радист.
— Я понимаю. Не так спросил! В общем…
— В общем да, — сказал Федор, оттаивая. Потом посоветовал: — Ты расстегни шинель, жарко.
Он не предложил: «сними», и я знал почему — если тревога, мне наверх к орудию. По боевому расписанию.
— Вызывают!
— Слышу, — старшина пододвинул мне стопку бланков. — Тоже принимай.
Слышно было куда слабее, чем несколько часов назад. Но все равно хорошо. Я пропустил только два-три кодовых сочетания вначале, а текст радиограммы — шесть цифровых групп — принял полностью. Федор сверил его со своим.
— Все правильно. Теперь оформи. Здесь время приема.
Восемь часов пятнадцать минут…
— Отнеси командиру.
— Свою?
— Свою.
Я выбрался из рубки, потянулся — все поплыло перед глазами, в ушах зазвенело.
Постоял около трапа.
В приоткрытый верхний люк из боевой рубки пахнуло холодом. За глухой переборкой слева грохотали моторы. Справа от меня в открытой двери была видна спина акустика.
У него там тоже свой мир. И за переборкой свое: жара, мотористы вытирают ветошью замасленные руки и в грохоте немо, открывают рты. Но понимают друг друга. А наверху, в боевой рубке, командир. Живой корабль!
Я стал подниматься по трапу, раскачиваясь, как на маятнике.
Это все настоящее, все на самом деле: неустойчивый, тускло освещенный отсек, стертые до блеска ступени трапа, листок радиограммы у меня в пальцах… Принял радиограмму я, и качает на трапе меня… Вместе с моим кораблем. Я чуял, что живу минуту редкую, прислушался к этой минуте и, казалось, уловил, как она пульсирует.
— Товарищ командир, радиограмма!
В иллюминаторы перед рулевым и в открытый верхний люк проникал утренний свет, такой слабый, что нактоузный огонь еще не выключали. В рубке было сумеречно, но видно все. Командир стоял справа от рулевого, спиной ко мне. Почти не оборачиваясь, он протянул руку, взял у меня бланк радиограммы и наклонился к нактоузу, чтобы прочитать. Обернулся:
— Приняли сами?
— Слышимость хорошая, — сказал я.
По-прежнему тонко звенело в ушах. Было легко, невесомо…
Рулевой покосился через плечо — я узнал Андрея, подмигнул ему.
— Прямо по курсу корабли! — крикнул откуда-то сверху сигнальщик. — Транспорты и эсминцы. Дистанция…
Дверь в рубку распахнулась. В овале встала двухцветная картина: серый движущийся пласт моря под белесым небом. Пласт перекосился, метнулся вниз, исчез — и все заслонила фигура боцмана.
— Союзники, — сказал он, глядя на командира.
— Союзники! — сообщил я, спустившись в радиорубку.
Федор кивнул.
— Это и есть точка рандеву? — спросил я.
— Она…
— Пойду посмотрю?
Старшина пожал плечами, удивленно улыбнулся:
— Посмотри…
Длинный, непрерывный звонок боевой тревоги ударил но мне уже на трапе — припал к нему на долю секунды и тут же бросил вверх, на палубу.
Ящик с обоймами я увидел издали. Обрадовался. Потом близко. И — руки заряжающего.
— Снаряды!
Вот он — вынырнул из облаков! Свалился на крыло и стал падать. Черным крылом вниз. «Юнкерс»… Выровнялся, пикируя прямо на наш катер.
«Пойду посмотрю? Пойду посмотрю? Пойду посмотрю?» — завертелось в голове.
Самолет становился все больше, с каждой секундой ревел оглушительнее, тут звонко быстро заахали выстрелы нашей зенитки — рев как отрезало, но «юнкерс» не загорался, не вильнул в сторону и… я хотел зажмуриться.
У меня хватило сил этого не делать. А может, наоборот, не хватило сил даже зажмуриться. Но это было одно мгновенье.
Ударило в бок. Рот заряжающего открывался. Я понял, это он на меня кричит: «Снаряды!» — и сунул ему в руки новую обойму.
С правого борта один за другим медленно выросли три ярко-белых водяных столба. Я успел достать еще обойму, пока они поднимались. Как опадали — не видел, а лицо обдало горячим и водяной пылью.
«Юнкерс» нырнул в облако.
Не сбили…
«Пойду посмотрю? Пойду посмотрю? Пойду по…» Тьфу!
Бомбардировщики вывалились из облаков, вставали столбы от взрывов, тянулись руки заряжающего, и тут в голову полезла чепуха: что все в точности, как в кино, только пропал звук. Даже наша зенитка била бесшумно: я чувствовал, что площадка вздрагивает от отдачи, — пятками слышал, как бьет орудие, а не ушами.
Потом сообразил, что оглушен пальбой.
Но голос Кравченко слышал — вот это да! Он командовал расчетом, называл какие-то цифры и как будто не кричал даже, а я слышал. На то он и командир расчета… На то и заряжающий, чтобы заряжать, а я подносчик, чтобы у него были обоймы. Все правильно. Всякая чепуха с кино забылась. Я собрался окончательно и сообразил, как лучше приноровиться выхватывать из ящика обоймы, как встать, чтобы без толку не вертеться, отдавая их заряжающему. И когда обоймы в одном ящике кончились, я, только взглянув на второй, знал почти точно, сколько шагов сделаю к нему, как нагнусь и подтащу.
Палуба, мокрая, ускользала из-под ног. Живой корабль… Попробуй попади в эти проклятые «юнкерсы», когда катер кренится, скачет на волне да еще маневрирует! В двух шагах от меня что-то проскребло. Вырос боцман, весь красный, заорал. Я услышал его не сразу, словно звук пришел издалека, с опозданием, по тут же догадался: это осколки. И меня обожгла радость — не страшно!
Хотел даже найти боцмана, посмотреть ему в лицо — пусть не орет…
Воздух туго рванулся, катер встряхнуло так, что я едва устоял — ткнулся в руки заряжающему с очередной обоймой. Руки уперлись мне в грудь.
Я выпрямился.
— Ну?
В ушах щелкнуло.
— Положи, не надо.
— Положи, — негромко повторил Кравченко.
Я посмотрел на него.
— Почему? А?
И вдруг понял, что слышу.
Зенитки били где-то далеко, на других кораблях.
И все?
С палубы длинно и шумно скатывалась волна. Тут же через борт хлестнула новая. Она уже добиралась до моих сапог, и я зачем-то отступил, а все равно весь мокрый…
В пустом небе таяли последние черные клубки разрывов. Они таяли быстро, а облака ползли медленно.
Все!..
Тогда я огляделся, увидел море и корабли.
Навстречу нам шел океанский транспорт. Мы сближались.
Корабль вырастал на глазах, громадный и легкий, четко очерченный в сером свете утра. Наш катер мотало на волнах, а он казался неподвижным — только увеличивался, и под форштевнем вспыхивала пена. Она белела на фоне черного корпуса, исчезала и взрывалась опять… С каждой минутой я открывал что-нибудь новое. Надстройки корабля были такие же белые, как иена, а желтые мачты словно покрашены солнцем. В овалах клюзов застыли лапы якорей. В передней части корпуса светлели выпуклые нерусские буквы.
«Джесси Смит», — прочитал я.
Буквы превратились в звук, звучание имени — в свет. Корабль явился целиком…
Это было неожиданно, похоже на волшебство.
По щекам у меня сползали струйки пота. Я почувствовал их теперь, когда они стали остывать на ветру. Посмотрел, улыбаясь, на Кравченко.
— Новенький, со стапелей недавно, — кивнул он.
Да, те, кто строил корабль, тоже видели его таким, каким он явился нам в море. Иначе как бы они могли его построить!
За «Джесси Смит» шли другие транспорты, их было много.
Занимали свои места корабли охранения. Один из английских эсминцев спешил в нашу сторону. Темно-серый, с резким белым бугорком под форштевнем, он красиво вписывался в такой жe темно-серый пласт моря, и на мостике его весело мигал голубоватый глазок сигнального прожектора. Морзянка… Жалко, что могу принимать ее только на слух!
— Что они пишут? — обернулся я.
Позади стоял боцман. Его широкое лицо было красно от ветра, глаза округлились. Он не ответил.
— Сигнальщик! — звонко позвал командир, — Передайте на эсминец: «Считаю возможным спасти корабль!»
Какой корабль? Почему спасти? Кого?
Я завертел головой, увидел — теперь справа от нас — «Джесси Смит». И вздрогнул: она, кажется, горела… То есть пожар только начинался. Дым клубился на юте. Его сбивало ветром — косо, к воде. Но людей на юте не было. Они почему-то толпились у шлюпбалок.
Полным ходом к транспорту шел английский эсминец. На помощь?
— Эсминец не отвечает! — доложил сигнальщик.
— Передавайте! — упрямо сказал командир. — Переводчик у них есть. Поймут! Передавайте: «Спасти корабль и грузы, предназначенные для Красной Армии, считаю необходимым!»
«Джесси Смит» стояла. Под форштевнем корабля теперь не взрывались волны. Они бестолково толпились вдоль борта, а на них уже попрыгивали спущенные шлюпки. Люди рассаживались быстро. Вскинулись весла.
Шлюпки двинулись навстречу эсминцу. Он прошел мимо. С мостика людям в шлюпках что-то крикнули. Опять замигал прожектор.
— Отвечает! — обрадованно выкрикнул сигнальщик. — «Выполняю ин-струкцию британ-ского ад-ми-рал-тейства… В целях безопасности… каравана… за-держиваться нельзя!»
Закончил он другим голосом, виновато.
Эсминец стоял борт к борту рядом с транспортом. Люди быстро спускались по трапу, по канатам, прыгали на его палубу. Потом он двинулся к шлюпкам и снял людей оттуда. И полным ходом — прочь. Пустые шлюпки остались позади. До них дошла пена буруна. Они закружились. Весла, брошенные в уключинах, болтались вразброд.
А на юте транспорта вырвался огонь, очень яркий, медовый. Ветер уже не справлялся с дымом.
Я дернул боцмана за рукав.
— Командир-то!
— Что?
— Ранен?
Такое у него было лицо: бледное и неподвижное от боли.
— Помолчи…
Боцман стал закуривать. Прикрыл огонь огромными ладонями, наклонился.
Шумело море. Когда долго слышишь, как оно так шумит, становится тихо, пусто. Все погрузилось вдруг в холодную шумящую пустоту: эсминец — он полным ходом шел от транспорта… Опять замигавший глаз прожектора… Голос сигнальщика: «Товарищ командир, предлагает отойти на безопасную дистанцию». Эсминец мигал сигнальным прожектором, остановившись на порядочном расстоянии от «Джесси Смит», а между ним и горящим кораблем мотались пустые шлюпки.
Резко хлопнула крышка люка.
Я очнулся. Командира над рубкой не было. Он, наверное, стоял теперь внутри, около рулевого. Катер накренился разворачиваясь.
А огонь на юте «Джесси Смит» пропал! Даже дым почти исчез. Но вдруг пошел густо, окутал мачты. Потом его опять сбило ветром.
На гафеле покинутого корабля бился английский флаг.
Наш охотник разворачивался, и мне видны были темные волны слева от «Джесси» — волны, волны, и все. А потом — пустые шлюпки, уже разбросанные и затерявшиеся в волнах. И узкое тело эсминца.
Я не сразу заметил тонкую пенящуюся ниточку, протянувшуюся от него прямо к «Джесси Смит», а когда заметил и понял, что это след торпеды, точно посредине борта транспорта вырос высокий, ослепительно белый водяной столб.
Звук тупой, больно ударивший по ушам, пришел позже.
Корабль разломился надвое. Его как растянуло, разорвав посередине. Одно мгновение корма и нос, казалось, стояли на плаву, отдельно друг от друга, потом начали подниматься…
Я пристыл к палубе и еще ждал чего-то, сам не зная чего, — нетерпеливо и мучительно, как, бывает, ждешь, что будет больно.
Корма и нос встали почти вертикально, желтые мачты скрестились. Они сломались легко, как спички.
…Наши стояли без шапок.
Я тоже стянул свою и увидел, как в дыму, в клубах пара корма и нос одновременно скользнули вниз. И исчезли. И еще я видел, как на том месте вскинулась вода, опала и со всех сторон туда хлынули волны, все зализали, будто там ничего и не было!
Меня заколотило.
— Понятно?
В глаза боцмана смотреть было трудно. На лбу у него слиплись светлые волосы.
— Мне непонятна инструкция адмиралтейства! — выпалил я, стараясь не стучать зубами.
— Лорд какой… Запрос пошли. — Он ткнул сапогом пустую гильзу от снаряда. — Лорд!
Надо было бежать к орудию — опять летели «юнкерсы». Один уже пикировал на нас, в небе вокруг него мелькали медовые капли «зажигалок», они сыпались вниз — много-много! Но в кубрике ничего не знали, там спокойно разговаривали, я слышал… Эй, в кубрике! В кубрике!.. Не слышат, поздно. Мы стали проваливаться в какую-то глубокую воронку, по краям ее бешено крутилась пена, а на дне мелькали заляпанные листки бумаги. Я понял, что никогда не видел ничего страшнее, чем эти листки. Не мог даже крикнуть, пошевелить пальцем… Рот боцмана кругло открывался: «Инструкция британ-ского ад-ми-рал-тейства!»
Очнулся я весь в испарине.
В кубрике разговаривали.
Качало. Было жарко — я ведь лежал одетый. В Костиной койке.
Но почему они разговаривают? Как можно сидеть в кубрике и разговаривать, когда опять летят? Нет, это кажется.
Я не открывал глаз и старался убедить себя, что все в порядке. Напрасно. Чем больше старался, тем лучше понимал, что сердце у меня перестанет прыгать только на берегу. Только там. Засыпать было страшно: опять чувствовать, что ты беспомощен, вдавлен в койку — ни крикнуть, ни шевельнуться… Нет, спать я не мог. Но и так все время вслушивался, вздрагивал, когда что-нибудь стукало на палубе… Это пройдет, должно пройти!
С трудом вспомнил, как заснул. Федор отослал меня отдыхать, а в кубрике сидел боцман. Он ни о чем не спросил, кивнул на Костину койку: «Ложись сюда». Я обрадовался, лег.
Прямо перед лицом оказался иллюминатор. Совсем близко за толстым стеклом мелькнул гребень волны, потом катер ухнул вниз — иллюминатор темно залепило. Хотел еще раз посмотреть и не смог, словно провалился куда-то.
Ложками стучат… Обедают.
Я сглотнул слюну. Встать? Они увидят мое лицо и догадаются.
— Команду, говорит, корми. А сам отказался, — услышал я голос кока.
— А тебе не понятно?
Это боцман.
— Так ведь он не ел ничего!
— Не ел… Накорми! Командира накормить не может. Кок…
— Я же говорю — отказался. И дверь не отворил.
— А лезешь?
— Тьфу! — У юнги и то понятия-то больше, — проворчал боцман. — «Ранен, — кричит, — командир!»
— Я сам, как увидел эти шлюпки, так по душе скребануло! — сказал Гошин.
— «Скребануло»…
Они долго молчали.
— Я думал, его семья в бомбежке погибла, — негромко проговорил Кравченко. — Боцман, ты знал его жену?
— Дочка смотрителя маяка на мысе Иоканка, — ответил боцман. — Североморка.
— И сын большой?
— В школу должен был идти. Девочке три года.
Я чуть приоткрыл глаза, смутно увидел круг иллюминатора. То потускнеет, то выяснит… Ждал.
Боцман снова заговорил:
— До войны, помню, жена его часто на корабль приходила. Работала-то рядом, около порта. Знаешь, придет, бывало, глянет так — скомандовать охота что-нибудь такое!.. Она в последний момент, рассказывают, встала — «Интернационал» запела.
— Я как увидел сегодня эти шлюпки… — начал Гошин.
— Ты сейчас пойди, — сказал боцман. — Может, поест.
— Пойду.
Хлопнула крышка люка.
— А кто рассказал? — спросил Кравченко.
— Двое спаслись. Всего-то двое из тридцати. Все семьи маячных служителей да рыбаков. Ребятня. Летом-то они у родных гостили, лето было хорошее… И война. Их на «Бризе» эвакуировали в Архангельск. «Бриз» — то суденышко вспомогательное, скорлупа, а тут два эсминца — да из орудий по нему… «Бриз», когда стал тонуть, шлюпки спустил. Переполненные они были…
Вернулся Гошин. Повозился, глухо сказал:
— Нет.
— А лезешь…
— Что ты за человек, Пустошный!
— Поговорили, — ответил боцман.
Я смотрел во все глаза на иллюминатор. А видел шлюпки, о которых рассказывал боцман. И два фашистских эсминца…
— Туман, знаешь, был, из тумана эсминцы и вышли. Один прикрывать остался, по инструкции, сволочи, действовали… А второй, он мимо этих шлюпок — и всеми пулеметами. Вот так близко прошел! Волну поднял, она шлюпки захлестнула.
…Волны, волны. И все. Будто там ничего и не было.
И я точно знал, что не сплю.
— Флот у них есть — моряков нету! — сказал Пустотный, — По детям-то… — Потом добавил: — Юнгу разбудить надо, пусть порубает.
Я закрыл глаза. «Порубает». Будто ничего и не было!
— Как увидел сегодня весла вразброд… — начал кок.
— Юнга! — рявкнул боцман. — Федора кто на обед подменять будет?
— Есть…
Я выбрался из койки и стал натягивать сапоги.
Гошин налил мне супу.
Надо было обедать. Потом идти на вахту, сменить Федора, чтобы он тоже поел. Все просто. Я чувствовал себя так, словно потяжелел сердцем, и старался не притрагиваться к нему, не вспоминать, потому что сейчас это только мешало бы. Что-то во мне занемело.
— С боевым крещением, — сказал Кравченко.
— Малость понюхал… — Боцман задумчиво глянул на меня. — И усы-то не припалило.
— А где у него усы? — спросил Гошин.
Я отмахнулся:
— Ладно вам!
И подумал опять: вот сижу, разговариваю… Завтра, может, снова в море пойдем.
Никогда так не было ясно, что впереди.
Но на другой день мы отвели наш катер в док, на капитальный ремонт. Ночевали в Мурманском флотском экипаже. Там формировалась спецкоманда, отправлявшаяся в Америку за «большими морскими охотниками».
Спал я крепко, без снов.
В Кейптаунском порту, с какао на борту
«Жанетта» оправляла такелаж…
Наши стояли у подъезда, разговаривали с американскими и французскими моряками. Из окна с третьего этажа видны были бескозырки в белых чехлах, а вокруг и кое-где вперемежку с ними — шапочки-панамки американцев и береты французов. Хотелось свистнуть, чтобы кто-нибудь из наших посмотрел на меня.
Но я не свистнул, и бескозырки двинулись, покачиваясь, в сторону набережной. Замелькали, колыхаясь, кончики широких брюк. Помпоны и береты разбрелись: одни пошли с нашими, другие — к центру города.
Улица опустела.
Лежать было неудобно — планка подоконника давила в ребро. А я все смотрел. Наползали сумерки. Вспыхнули ярко-голубые неоновые буквы — название отеля. «Альказар» будто подвсплыл над асфальтом и стал похож на корабль, отдавший якоря. А матросы сошли на берег…
Я вздохнул, выпрямился и, потирая ребра, оглядел кубрик. Номер мы само собой называли кубриком…
Свет еще можно было не зажигать. Мне почему-то казалось, что, если зажечь, будет совсем неуютно и тоскливо. А прохладней не станет. В жару окна закрывали тростниковыми шторами: это помогало, но к вечеру в номере все-таки наслаивалась духота. Сейчас она к тому же припахивала каленым утюгом и одеколоном. В субботу в кубрике всегда так пахнет.
Даже в тропиках. Даже за океаном. Даже в городе Майами, штат Флорида, черт подери…
В Кейптаунском порту, с какао на борту
«Жанетта»…
Противно слушать свой голос, когда в кубрике пусто. И я только теперь заметил, как здесь голо и просторно. Койки стоят в одной стороне, в простенках между окнами. Аккуратно, в линеечку, белеют квадраты подушек. Стол посередине… Кубрик! Можно, конечно, и так. Но во всем отеле дневальных никто, кроме нас, не назначает. Никто!
Я сел за стол и принялся строить из костяшек домино небоскреб.
Увидел бы меня сейчас Костя. За окнами — пальмы, а я даже не смотрю туда. Ну и что? Федор жил когда-то в Ялте, говорит — там так же.
Завтра в это время тоже пойду в город. Обязательно посидим с ребятами в том баре, где все стены — голый кирпич, а на потолке, как бимсы на корабле, выступают квадратные деревянные балки. Там прохладно и пиво всегда холодное. Пиво в Майами отличное, это да. Наши все так считают. Я тоже, хотя сравнивать не могу: до войны, когда мы с отцом ходили в баню, он после мытья всегда брал себе кружку пива, а мне стакан морса. Завтра в это время буду тянуть пиво и поглядывать, как бармен в белой жилетке орудует бутылками и как ловко вскрывает ножом устриц. Просунет лезвие между створками, повернет, взрежет что-то — и готово: раковины раскрываются, на перламутре, как на блюдце, нежное розоватое мясо.
Небоскреб мой рухнул.
Я принялся строить его снова… Нет, удивительно все-таки: ну, мог ли отец тогда подумать, что через каких-нибудь пять лет я буду тянуть пиво в Майами, штат Флорида!
Мы в Сандуны с ним ходили. Там бассейн — я учился плавать. А теперь вон куда заплыл…
За окном возникла музыка.
Вскрикнула труба, заметалась, требуя, почти плача, ей было невыносимо, на таком всхлипе она вдруг смолкла, что у меня по спине поползли мурашки. Я бросил на стол шестерочный дупель, которым хотел увенчать небоскреб, и подскочил к окну, Улица была пуста. Но в доме напротив на втором этаже — чуть ниже от меня и правее — ярко светились широкие окна. В одном из них я увидел сцену, а на ней…
Интересно, кто вчера дневалил? Андрей, кажется. Да, точно. И ведь не сказал ничего!
Танцовщиц было пятеро. Смуглые, длинноногие, в ярко-красных коротких юбках, они пристукивали каблучками, переступали с ноги на ногу и весело работали локтями. Красиво. Жаль только, видно было их со спины.
Я забрался на подоконник с ногами, устроился поудобнее.
Танцовщицы вдруг повернулись и, поводя коленями, улыбаясь, работая локтями, двинулись в глубь сцены, прямо в мою сторону. Все пятеро. Потом разошлись в разные стороны — застыли.
И вышла одна… Она была в чем-то черном, блестящем, только белые руки открыты, и когда шла, мелькала нога, тоже белая. Волосы у нее были золотистые.
Пятеро теперь встали так, что я не видел ее.
Она пела, слышен был ее голос — низкий, с какой-то ленивой хрипотцой. И все повторялись какие-то звонко-тягучие слова, что-то вроде: «лонг-тайм агоу»…
Мне хотелось увидеть ее опять. И я дождался — танцовщицы расступились. Блондинка шла в глубь сцены. Она вскинула лицо — внимательно посмотрела на меня. Нет, почудилось, конечно!
В кубрике вспыхнул свет.
Я скатился с подоконника и вытянулся по стойке «смирно» — в дверях стоял боцман. Я вытянулся так, как никогда перед ним не вытягивался.
Вернулся… Он был такой торжественный в «форме раз», во всем белом. А ресницы совсем на солнце выгорели в штате Флорида… Или кажется так — лицо стало коричневым. Чего он вернулся?
Пустошный сопел.
Потом двинулся прямо на меня. А смотрел так, будто я и не стоял здесь, — навылет. Я отступил в сторону и прищелкнул каблуками.
Боцман остановился у окна. Шея у него стала медленно багроветь — даже через загар было видно. Наверное, они там опять повернулись…
Я, не дожидаясь команды, расслабил колено — принял положение «вольно». И не утерпел — заглянул через его плечо.
Блондинка стояла у окна. Подняла руку, помахала… Нам, точно! Я отвернулся, стал поправлять на ближайшей койке идеально заправленную подушку.
— Вот дает!..
И неожиданно уткнулся в подушку носом.
— Чего пялиться-то на обезьянник… — Боцман рванул шкерт, и тростниковая штора с шумом упала, закрыв окно. — На макак всяких… — Он шагнул к своей тумбочке, нагнулся и вышвырнул на середину комнаты полотерную щетку. — Чтоб… как яичный желток! Понятно?
Дверь за ним хлопнула с треском.
Щетка еще вертелась на скользком паркете, а у меня ныл затылок от боцманской затрещины. Я подождал, пока щетка перестанет вертеться. «Жанетта» оправляла такелаж!»
Ладно. Сел на койку и стал расшнуровывать ботинок.
Поставил его, стянул носок. Пошевелил пальцами. Песку-то! С пляжа остался. Как ни вытряхивал, а остался… Майами-бич пляж называется. По-английски.
Подошел, вцепился в щетку скрюченными пальцами. И затанцевал.
Ладно, переживать не будем… «Нам сказали — мы пошли». Ничего особенного. Андрей, конечно, тоже смотрел. Но ему можно, а мне нельзя.
Щетка ударилась углом в плинтус и выскользнула из-под ноги. Я остановился. Жара липла, как мокрая тельняшка. За окном приглушенно вякал джаз. Штора опущена. Ладно…
Что ладно-то? Что?
Драить здесь палубу… Какую, к черту, палубу — натирать в номере паркет! Нашел работу… Боцманская его душа иначе не может — вот это мне «понятно»! «Чтоб как яичный желток!» Никакого желтка не получится — мастика ведь темная. Окно закрыл, чтобы не смотрел. Кому-то можно, а мне нельзя. За нравственность мою опасается. Оберегает!
Я сплюнул на паркет и обутой ногой изо всех сил наподдал по щетке. Она отскочила от противоположной стены, ударила по ножке стола — рухнул мой небоскреб! Оберегает? Хорошо…
Сел на койку, надел ботинок, зашнуровал его, как футболист бутсу, — накрепко. Поднял штору и забрался на подоконник. Сначала смотрел — ничего не видел. От злости. Потом разглядел кое-что. Та золотоволосая появилась снова. Но не на сцене, а в окне рядом, которое раньше было темным и вдруг осветилось. Она тоже меня заметила — опять помахала рукой.
Я ухмыльнулся. Тогда она отошла немного от окна — теперь я видел ее всю — и стала снимать платье.
У меня закружилась голова — как от первой сигареты. Я сполз с подоконника. Опустил штору. Добрался до койки и лег.
Устрица несчастная!
Было очень одиноко. Я лежал и думал: когда мы с отцом ходили в баню, он, конечно, знал, что через пять лет я тоже буду пить пиво. Все к черту перепуталось…
Я лежал долго, пока не услышал, что наши возвращаются. Наконец-то! Встал, разгладил койку, подошел к столу и сложил в коробку домино.
Первым вошел Кравченко. Он сразу взялся за коробку, высыпал костяшки на стол и уселся.
— Федя, давай! Кто еще «в козла»? Сейчас мы вам адмиральского. — Обернулся ко мне: — Дневальный, подними штору — жарко!
Я стал смотреть в сторону.
— Савенков, не слышишь? О чем задумался?
— О положении негров! — сказал я, глядя на боцмана.
Он стоял в дверях — громадный, торжественный такой в «форме раз» и смотрел на меня внимательно, щуря свои ресницы.
— На место щетку-то положи…
— Есть!
Щетка лежала под столом. Игроки в домино уже уселись. Нагнувшись, я увидел их ботинки, четыре пары. Вели они себя по-разному: елозили от азарта, постукивали в такт джазу, шевелили носками, стояли спокойно. Елозили у Кравченко — вот уж не думал, что он такой заядлый! Беда, если проигрывает — сразу бросается доказывать: «У тебя, кроме дупля, три-пять было? Было! Вот если бы ты ее поставил, тогда Феде пришлось бы проехать, я бы отдуплился двоечным, он бы поставил два — пусто, ты бы дал мне, я бы закрыл… мы бы выиграли!»
Я положил щетку под тумбочку боцмана. Огляделся незаметно. Номер теперь, когда все пришли, стал похож на кубрик, даже потеснел вроде. Каждый занимался своим делом. На меня никто не смотрел.
За столом царило напряженное молчание, только стучали костяшки домино. Потом смолкли.
— У тебя три-один было? — начал закипать Кравченко. — Почему не ставил? Тогда бы…
— Смирно! — скомандовал я.
В дверях стоял командир.
— Газеты, товарищи, — сказал он и шагнул к столу.
«Вольно» так и не пришлось скомандовать — все сразу окружили капитан-лейтенанта, и он стал раздавать газеты. Я стоял в стороне — дневальному не положено. Смотрел на них. Дед Мороз и дети… Месяц наших газет не видели!
— «Комсомолочку» мне, — окал Пустошный. — «Комсомолочку»!
— У тебя «Правда»? Потом поменяемся, понял?
— Я сам еще не читал, — говорил командир. — Сразу сюда.
— Может, вслух? — предложил я.
— Подожди ты! — сказал Андрей.
Интересная получилась политбеседа: пристроились кто куда, и — полная тишина. Только газеты шелестят… Командир сидел за столом, читал. Я боялся даже ходить по кубрику. Стоял, чтобы не мешать. Прислушивался к этой тишине: она, казалось, прибывала незаметно, как прилив, и была уже не просто тишиной: в ней пахло нагретым железом, качалась сырая мгла, палуба уходила из-под ног, и было так здорово холодно! Еще с того дня, когда мы возвращались в базу в составе конвоя, когда я выбрался из Костиной койки и стал натягивать сапоги, а Гошин налил мне супу, я, сам толком не зная почему, не трогал то, что мне помнилось. Теперь понял, почему не трогал, — слишком дорого! Двое суток на корабле, из них почти сутки в море. «Усов не припалило», — сказал тогда боцман. Да что он понимает? Если бы не это в моей жизни, что тогда в ней было бы ценного?
— Кравченко, Женька! — сказал вдруг Федор.
— Я вижу, — негромко отозвался Кравченко.
Все повернули головы к нему.
— Деревня Сердюки освобождена, товарищ командир, — сказал боцман.
Капитан-лейтенант кивнул, глядя на Кравченко.
— У вас кто там оставался?
— Мама, — сказал Кравченко. И добавил: — Из Мурманска можно было бы написать, узнать, как она.
А здесь нельзя… По всяким там военно-цензурным соображениям. Я посмотрел на командира. Он что-нибудь придумает. Он все может.
Но капитан-лейтенант молчал.
Через полчаса, сдав дневальство, я тоже читал газеты, а потом, после отбоя, долго ворочался в темноте, сбив к ногам горячую простынь.
Сочинял письмо.
«Костя, привет!
Пишу тебе из Майами, штат Флорида. В переводе с испанского Флорида — значит «цветущая». Тропики, сам понимаешь… А Майами — это город-курорт, вроде нашей Ялты. Видишь, куда нас завезли.
Сегодня узнали, что деревня Сердюки освобождена. У Женьки Кравченко там ведь старушка мать оставалась, а он даже написать отсюда не может, узнать, жива ли…
Но расскажу тебе, как здесь.
Сначала-то мы пришли в другой порт — на границе с Канадой. Оттуда пульманом ехали через все Штаты в Майами.
Заниматься приходится много. Ведь вся аппаратура и оружие на катерах незнакомые. Американские. Боцман и тот потеет. Отметок нам не ставят, а то он бы двоек нахватал… (Это надо зачеркнуть.) Поселили нас пока — до получения катеров — в отеле. Тут, кроме нас, американские моряки живут. Неплохие в общем ребята. Сувениры любят. Но это ты знаешь, они и в Мурманске за сувенирами охотятся.
Ходим в «форме раз». Стирать приходится все время… Зато как дадим строем по улице — весь город из баров высыпает, честное слово! Понимаешь, в чем дело, — американские моряки вообще строем никогда не ходят. Ну, а нам смешно смотреть, как они, например, в столовую идут… Кучей.
Столовая в другом конце города, вот и представь себе: мы три раза в день туда и обратно, да с песнями. И «Варяга», и наши североморские… Мэр города просил наше командование объявить от него лично и от жителей Майами благодарность русским морякам за прекрасные песни! Представляешь? Не знаю вот, в карточку поощрений и взысканий внесут нам эту благодарность? …Здесь, в Майами, отличный пляж — Майами-бич. Километра три шириной, а в длину и конца не видно. Песок белый и мелкий-мелкий — ни за что из носков не вытряхнешь. И представь себе такую картинку: мол выдается в океан, а там на посту сидит матрос со свистком. Как увидит акулий плавник в воде, свистит что есть мочи, и все, кто купается, сразу — шурух на берег! Свисток — и ни одного человека в воде… Представляешь?
Акулы в общем есть.
Ну, пиво отличное. Бананы. Мы их с молоком едим — вкусно. Бананы сюда привозят с Кубы, морем. Она ведь тут недалеко. Командир говорит, что, когда получим катера и будем их испытывать, может, и в Карибское море пойдем.
А когда мы сюда приехали, вот что было. Два местных миллионера каких-то поспорили… Наши войска стояли под Выборгом, а англичане — под Тобруком. Вот эти двое заключили пари — кто первый, наши или англичане, возьмет город. То есть Выборг первым будет освобожден или Тобрук? Ну, тот, который ставил на англичан, проиграл. А выигравший с радости закатил бал в городском парке — для русских моряков. Пиво, бутерброды, и на машинах с окрестных ферм фермерских дочек привезли — танцевать с нами.
Я танцевал с одной… Папа энд мама ее сидели на скамейке и улыбались, как жениху. (Все вычеркнуть!) Ну, в общем ничего особенно интересного.
Тут, в Майами, есть негритянский квартал. Шлагбаумом отгорожен. Командир предупредил нас: мы, мол, в гостях, и нечего соваться со своим уставом… В общем в негритянский квартал ходить не рекомендуется. Боцман, правда, ходил. Вместе с Федором. Федя мне и рассказал. А работают негры на самых унизительных местах — швейцарами например. Прислугой в общем.
У нас все по-прежнему. Тебя ребята вспоминают часто. Это, правда, не Ливерпуль, но, как ты говорил, «все равно»…
Да, забыл совсем. В столовой у них и, говорят, даже на кораблях, на камбузах, бачковых нет. Берешь поднос — и к окнам на выдачу. А там коки стоят — человек десять, представляешь? И один тебе полстакана сока на поднос ставит, другой — хлеб, третий — суп, четвертый — котлету, пятый — картошку, а шестой — подливку к ней… последний — послеобеденную сигару!
И идешь с этим подносом к столу, садишься — рубаешь.
Но я тебе не об этом даже хотел написать. Понимаешь, ничего особенного… Ждем, когда будет команда получать катера, испытаем их, освоимся — и домой.
Видел недавно, как в порт входил американский авианосец — ну, громадина! Радаром солнце закрыл… Представляешь?
Радиотехнику нам Джон Рябинин объясняет. Имя Джон, а фамилия что ни на есть русская. Сын эмигранта. У него машина шикарная, белая вся…
Я при командире сейчас вроде как вестовой. Он меня всюду с собой берет. Были с ним недавно у американского начальства. У коммодора Прайса. Коммодор — это американский капитан первого ранга. Но, по-моему, этот Прайс больше дипломат, чем моряк. По глазам видно. У него каждый взгляд отработан. Я заметил. Взглянет на меня — щелк: что-то там выключится, и глаза пустые, будто не видят. На нашего атташе — щелк: вежливая улыбка, внимательность: на своего офицера — щелк: строгость или, бывает, ухмылка.
Но когда он смотрит на командира, у Прайса человеческие глаза. С удовольствием смотрит… И по-настоящему, знаешь, внимательно. Заинтересованно.
Мне это понятно: видишь особенного человека — всегда хочется разгадать, что в нем за секрет. Правда ведь?..»
Днем бараки из гофрированного железа, в которых мы занимаемся, раскаляются так, что дышать нечем. В проеме двери виден бело-желтый, залитый солнцем песок, бетонная лента шоссе, темно-зеленый кустарник, а за ним — выпуклый бледно-голубой горизонт — океан. Жара такая ослепляющая, что даже цвет кустарника перестаешь различать — сначала он кажется черным, потом просто режет глаза, и все. Но океан голубеет.
Если подольше посмотреть туда, в проем двери, то, обернувшись, в помещении с минуту ничего не видишь. Постепенно только начинаешь различать самые заметные части аппаратуры, но прежде всего — безукоризненно белую сорочку Джона Рябинина. Он тут акклиматизировался, ему жара нипочем. Не видел еще на лице Джона ни одной капельки пота. И сорочка, даже под мышками, у него всегда свежая.
К вечеру, после пяти, голубая полоса океана густеет, а перед дверью ложится недлинная тень от барака.
Занятия кончились, но мы с Федором решили еще покопаться в радиолокаторе — кое-что неясно, и Джон остался.
Федор слушает старательно, я вижу: у него в таких случаях на скулах начинают ходить желваки. Потом говорит удовлетворенно:
— Ага, понял!
— Ага! — подхватывает Джон. — Прекрасно остроумная схема, не правда ли? О, американская техника это может, иес!
— Ес-ес, — торопливо соглашается Федор. — А этот блок?
— Этот блок… — Джон начинает объяснять. — Тут создается магницкое поле…
— Магнитное, — поправляю я.
— Виноват… Магнитное поле.
Федор смотрит на меня: мол, поделикатнее надо.
— О! О! Нет проще репы — один блок в этом ящике, запасные части — вот. Пять минут — ол райт — все готово. Не правда ли? Американцы это могут отлично!
Все говорит, говорит… Когда он говорит, я в этих блоках и схемах ничего понять не могу, смотрю на него и думаю: «А сам-то ты кто?»
Отсюда океанский прибой не виден. А он хорош!.. Длинные мощные гребни идут издалека. Если лечь на песок — кажется, они возникают на той стороне океана…
— Ты куда смотришь? — спрашивает Федор.
— Да я слушаю.
— Атлантический океан! — говорит Джон. — Это прекрасный океан. Флорида — прекрасное место на земле. Не правда ли? У меня есть отличная яхта…
Я смотрю на него и, когда глаза привыкают, вдруг спрашиваю:
— Хорошо вам здесь?
Федор ест меня глазами — ему бы все в схемах копаться.
Джон улыбается:
— О да. Очень. Мне повезло во всем. Америка — страна великолепных возможностей, и она никогда не была для меня мачехой. Я имею пост ведущего инженера на очень крупном заводе фирмы, отличная работа, не правда ли? — Он говорит сейчас почти без акцента, улыбаясь белозубо и спокойно.
Но я вдруг замечаю, что на лбу у него выступили мелкие бисеринки пота.
— Женаты? — зевнув, подключается Федор.
— О да. Я уверен, что лучшая жена…
Джон достает пачку сигарет, протягивает нам и щелкает зажигалкой.
Я тоже наклоняюсь прикурить, но Федор выдергивает сигарету у меня изо рта и деликатно объясняет Джону:
— Ему не надо привыкать, он не курит.
Джон кивает, затягивается. Улыбается. Потом, словно спохватившись, достает платок и тщательно вытирает лоб.
Мы выходим из барака. Сразу становится легче дышать.
У края шоссе стоит наш боцман. Ему что-то объясняет американский моряк. Жестикулирует. Сошлись… Наверно, по габаритам друг друга заметили — оба высоченные, здоровые. Американец хохочет, толкает боцмана в плечо — тот как глыба.
Со всех сторон к ним подходят моряки, наши и американские. И мы с Федором. Джон пошел было к своей машине, но тоже заинтересовался.
Американец, не переставая, говорит, показывает боцману наручные часы.
— Да что ты мне «бест», «бест»! — Пустошный достает из кармана свои. — Наши-то «Кировские» чем хуже?
— Позвольте перевести, — улыбается Джон. — Тони говорит, что гордится своими часами, которые лучшие в мире. Они заводятся сами, не боятся воды и пыли, а также имеют противоударное устройство.
Пока Джон переводит, этот самый Тони смотрит, не отрываясь, на боцмана, кивает и растягивает в добродушной ухмылке толстые губы. А боцман недоверчиво косится на Рябинина.
— Как это — противоударное? Бить их, значит, можно? А пусть вот на бетон-то бросить попробует…
Джон переводит.
Тони теперь озирается, очень довольный, и опять что-то быстро-быстро говорит.
— Пожалуйста, — оборачивается Джон к боцману и чеканит с таким видом, будто делает невесть какое важное дело. — Тони согласен бросить свои часы на это бетонное шоссе с высоты роста… вашего общего. Но при условии, что вы тоже бросите свои… «Кировские».
Эх, боцман, боцман! Авралить на палубе — это да, а дипломат из тебя никудышный… И чего сунулся с часами? Нарвался теперь.
— Понятно, — говорит боцман. — Пусть он первый бросает.
Американец снимает с руки квадратные, плоские, небольшого размера часы в золотой оправе, держит их за ремешок в пальцах вытянутой руки.
Матросы, загомонив, расступаются. Молчание.
Тони разжимает пальцы, часы глухо звякают о бетон и…
Ничего не вижу — все разом сбиваются в кучу. Я пролезаю у кого-то в ногах, поднимаюсь. Американец держит разбитые часы около уха, грустно мотает головой.
— Что? — спрашивает боцман.
— Да. Не уцелели. Не идут, — констатирует Джон. — Теперь вы.
— А ну, разойдись!..
Боцман все проделывает так же.
И опять все в кучу. На этот раз я и в ногах пролезть не могу.
Расступаются. Боцман показывает часы американцу.
— Понятно? Идут, послушай! Лучше слушай-то… А то «бест», «бест»!.. Бестолочь ты, бросать надо уметь, понятно?
Тони внимательно слушает, потом хлопает себя ладонью по лбу и начинает хохотать… Хороший парень, честное слово!
— Ребята, — вдруг совершенно по-русски спрашивает Джон, — а среди вас из Николаева есть кто-нибудь? — И добавляет, тоже вроде бы по-русски: — Мои родители имели там дело.
— Какое дело? — спрашивает кто-то.
Мы идем прочь.
В кубрике Пустошный достает из кармана свои «Кировские», кладет их на стол, потом еще одни, точно такие же, но с треснутым стеклом.
— Не идут… Починить придется.
— Какие ты бросал? — спрашивает Федор.
— Родительские. Эти-то я за шлюпочные гонки получил, их жалко.
Все смеются довольные, а я смотрю на Пустошного — дипломат!..