Вольфганг С. ЛАНГЕ (ГДР) ПУСТАЯ ГОЛОВА



Того, что я чувствовал, и злейшему врагу не пожелаю. В рот мне напихали ваты, а желудок переворачивался, как если бы я целый час катался на карусели. Но я сам в этом виноват. Не надо было снова начинать пить. Вместо того чтобы лечь в постель, отправился в этот дрянной бар, где трое музыкантов галдели громче сотни шотландских волынок. Под потолком висело густое облако табачного дыма.

Я толкнул свою пустую рюмку по замызганной стойке. Как-то нужно было ведь попытаться избавиться от проклятой ваты. Впрочем, я почти наверняка знал, что и это средство не поможет. Даже оно не поможет. В сущности, меня мучил страх, обыкновенный страх, это он сдавливал мое горло и переворачивал желудок. Никогда прежде не испытывал ничего подобного. Мне было все равно, что станет со мной, или, лучше сказать, я просто не думал, что и со мной может стрястись беда. Здесь-то и была ошибка. Следовало помнить, что в таком состоянии со мной все может случиться. Но последние дни я был сам не свой, вздрагивал от малейшего шороха.

И потом еще этот покойник. Все или почти все время он был у меня перед глазами. Я не мог отделаться от него даже во сне. Он вползал в мои сновидения, открывал рот, будто желая что-то сказать, но с губ его всякий раз срывался только крик. Пронзительный крик, каленым железом впивавшийся в мои уши.

Блондинка с серьгами величиной с талер[7] снова двинула ко мне наполненную рюмку.

— Я хорошо знаю, как это бывает, — сказала она. — Когда видишь столько людей, сколько я, сразу все понимаешь. Недавно здесь был один, от которого сбежала жена. Сперва он говорил, что бросится под грузовик, но через пару дней я опять его встретила, и по его виду непохоже было, что ему это удалось.

У меня не было ни малейшего желания вступать с ней в разговор, тем более что свое знание людей она явно преувеличивала. Кроме того, у меня не создалось впечатления, что она способна утешить мужчину. Во всяком случае, словами. Все же я сказал:

— С грузовиком это неплохая идея. Но есть и получше. Когда-нибудь на досуге расскажу.

— Ну, — сказала она, — должно быть, это интересно. Хотите еще выпить?

Я показал на свою рюмку, которая была еще полна, и покачал головой. Но так как бутылка была уже у нее в руках, выпил, потому что не люблю доставлять людям лишней работы. А ей определенно нелегко было иметь дело с такими чудаковатыми клиентами, каким сейчас был я.

Человек на соседнем табурете рыгнул и испуганно прикрыл ладонью рот. Ему, очевидно, стало неловко, хотя никто, кроме меня, его не слышал, потому что двое из трех музыкантов, как ненормальные, тарахтели по какому-то подобию стиральных досок. Я подумал: не лучше ли уйти? Что толку маяться всю ночь, ожидая чего-то, что отвлечет тебя от твоих мыслей? Такое никогда не случается по заказу.

Мой сосед снова рыгнул. На сей раз он не испугался. Кажется, он мало-помалу к этому привыкал. Начал рассказывать блондинке с серьгами величиной с талер про коммивояжера, который чувствует себя таким одиноким. При этом он вытащил бумажник, позволив разглядеть несколько ассигнаций. Но барменша слышала уже эту историю, что меня не удивило. К тому же у него не хватало переднего зуба и почти не было волос. Я закурил сигарету и опять толкнул по стойке пустую рюмку.

Наискосок от меня на табурет взобралась девушка в темно-зеленом, сильно декольтированном платье и с глазами как у кошки. Мне нравятся такие глаза. Я всегда вижу в них предвестник приключения. Блондинка плеснула в мою рюмку коньяку и поставила под носом у девушки-кошки хайбол. Возможно, это вышло случайно, что девушка пригубила свой напиток в тот самый момент, когда я поднял рюмку, но, возможно также, что это было сделано намеренно. Когда мы выпили, она кивнула, и тут я увидел, что кивок адресован не мне, а моему лысому соседу. Хотя я в тот вечер менее всего был расположен к флирту, все же почувствовал себя задетым. Терпеть не могу мужчин, воображающих, что им все доступно просто потому, что у них толстый бумажник. И облокотился о стойку, чтобы загородить лысому перспективу.

— Весьма легкомысленно с вашей стороны, если хотите знать мое мнение, — сказал я. — Здесь, во Франкфурте, полно людей, которые только и ждут, чтобы стащить у кого-нибудь вроде вас бумажник.

Вид у него стал еще глупее. Если он был здешний, меня ждала неудача. Но могло быть, что история о коммивояжере не выдумана.

— Эта напротив — штучка. Она обрабатывает пожилых господ, а на улице уже ждут двое из ее банды. Когда она поведет вас к себе, они огреют куском резиновой трубы, и завтра вам нечем будет заплатить даже за хлеб.

На лысого подействовало. Прижал руку к груди, словно проверяя, там ли еще сердце. Но думал он не о сердце.

— Вы это серьезно? — спросил он и поспешно отвел глаза, когда девушка-кошка снова ему улыбнулась.

— Разумеется. Я ведь время от времени работаю на полицию, так что мне такие вещи известны.

— Кто же вы?

— Частный сыщик. Ваша жена наняла меня за вами следить.

Лысый тяжело задышал. Хотя он, несомненно, смекнул уже, что я его дурачу, аппетит к кошачьим глазам у него пропал. Никому не понравится, чтобы ему напоминали о жене как раз тогда, когда он собрался поразвлечься на стороне.

Девушка в темно-зеленом платье поняла, что дело не выгорело. Она слезла со своего трона и со стаканом в руке подошла ко мне. У нее был ярко-красный маникюр.

— Если не возражаете, — прощебетала она, — я бы тоже не отказалась от коньяка.

Таков был результат моих усилий. Я кинул взгляд на лысого, но он уже расплачивался, причем прятал свои денежки так стыдливо, точно я был судебным исполнителем.

— Само собой, — ответил я. — Когда вы не заигрываете с человеком, который годится вам в дедушки, вы мне даже очень нравитесь.

Она закрыла один кошачий глаз и одновременно приоткрыла рот. Это выглядело комично, но на меня подействовало совсем иначе. Все окружающее вдруг скрылось в тумане, только чуть подрагивал полуоткрытый рот. А затем я опять услышал крик, впившийся мне в уши каленым железом. Я ринулся в туман. Туда, где должна была стоять моя рюмка. Она звякнула. Коньяк образовал на стойке лужицу, напоминающую вид с самолета на Боденское озеро. Это снова привело меня в чувство. Все стало как раньше. Музыканты по-прежнему старались разрушить стены, подобно иерихонским трубачам. Лысый сполз со своего табурета, зло посмотрел на меня и промаршировал к выходу. Только малютка больше мне не подмигивала. Она, видать, заметила, что мне нехорошо, но, конечно, неверно истолковала это, вообразив, что всему виной шнапс.

— Тут может помочь лишь крепкий кофе, — сказала она и опять принялась играть глазами. — Я сварю вам дома такой, который и мертвеца воскресит.

Это меня доконало. Как часто люди вот так, нисколько не задумываясь, говорят о мертвецах!

— Ошибаешься, детка, — сказал я. — Что мне нужно, так это средство против ваты в горле. Но его у тебя наверняка нет, спорим? — Я двинул кредитку в сторону серег величиной с талер. — Зря ты упустила этого старого гнома. Он пальчики облизал бы после твоего кофе… и не только после кофе.

На миг она как будто опечалилась. Я рассердился на себя. Почему веду себя так, чего, собственно, ожидал от этой пивнушки? Что мне здесь споют колыбельную и утешат, как делала, бывало, моя мать, когда мне не спалось? Смешно! Но я просто не мог быть приветлив ни с кем, сейчас во всяком случае. При всем желании это было невозможно.

На улице стояла пестрая от неонового света и холодная ночь. Я поднял воротник пальто. Моросило. Я медленно брел мимо витрин, не глядя на них. Что будет дальше? Мне вспомнилось, что блондинка говорила что-то о человеке, который хотел броситься под машину. Может быть, это и есть решение? Все во мне воспротивилось. Мне было двадцать шесть лет, и я определенно не был трусом. Достаточно часто это доказывал.

На противоположной стороне улицы стояло такси. Я направился к нему, дошел уже до середины мостовой, и тут это случилось. Из пелены сырого тумана вдруг вынырнули две фары, потянулись ко мне и больше не выпустили. Я сделал шаг назад, а может быть, и застыл на месте, как загипнотизированный кролик. Сейчас уже хорошо не помню. Инстинктивно вытянул вперед руки и тут же почувствовал удар. Я пролетел по воздуху, прокатился не меньше двух метров по мокрому асфальту и врезался во что-то. Последним, что видел, был сверкающий шар. Уличный фонарь или, может быть, ракета, которая с громким треском разорвалась в моей голове.


Сбоку от меня тикала адская машина.

Я слышал это совершенно отчетливо. Часовой механизм был соединен с электрическим датчиком импульсов, и при каждом колебании балансира я ощущал покалывание иглы в мозгу. Несколько поодаль негр из Тринидада обрабатывал дубинкой пустую канистру из-под бензина. Он не спешил.

Между двумя ударами каждый раз проходила вечность. Когда наконец открыл глаза, было совсем светло. Я испытывал приятную легкость и боялся пошевелиться, чтобы не сорваться в пропасть.

Покалывания иглы прекратились. Только адская машина еще тикала, и пустая канистра громыхала. Я осторожно повел глазами. Мой взгляд медленно, как муха, прополз по выбеленному потолку, опустился по стене вниз, перебрался через зеркало и остановился на блестящем кране над раковиной. Каждый раз, когда из крана падала капля, негр ударял по канистре. Тук — вечность, тук — вечность, тук…

Я чуть повернул голову. За переплетом окна висело серое небо. Голая ветка колыхалась на ветру. Сбоку, на ночном столике, лежали наручные часы с темным циферблатом. Я проследил за красной секундной стрелкой, равномерно бежавшей по кругу под аккомпанемент монотонного тиканья. И заметил, что слух мой обострился. Может быть, у меня был жар, а может, просто в наполнявшей комнату глубокой тишине тиканье часов казалось таким громким. Приятное чувство легкости сохранялось, и я больше не боялся куда-то свалиться.

Кто-то намотал на мою голову очень много марли. Я осторожно ощупал лицо. Все как будто было на месте. Меня засунули в чересчур широкую полосатую — белую с голубым, жесткую, как парус, ночную рубаху. От нечего делать я еще некоторое время смотрел на красную секундную стрелку на черном циферблате. Затем принялся размышлять, где я и как сюда попал. Но не вспомнил. Попытался представить, что там, снаружи, за окном. Дома, или море, или пустыня? На ночном столике, рядом с часами, стоял радиоприемник. Что, если нажать на одну из белых кнопок? Расскажут ли мне о полосатой ночной рубахе или о голой ветке, пляшущей на ветру за окном? Или из приемника послышится музыка? Барабанный бой, усиленный неумолчным тиканьем часов?

Лоб мой покрылся испариной. Кто, черт возьми, заточил меня в эту комнату, за стенами которой нет ничего, кроме серого неба без конца и края? Утомленный, я закрыл глаза. Недавнее приятное чувство сменилось странным беспокойством. Что-то со мной было не в порядке. И не только из-за повязки на голове и покалывания иглы в мозгу. Нет, здесь было что-то еще.

Наверно, я уснул, потому что не слышал, как в комнату вошли. Вода из крана больше не капала. У окна сидела женщина и листала журнал. Короткая юбка открывала стройные ноги в маленьких голубых замшевых туфлях без каблуков. Из-под шапочки выбилась прядь каштановых волос, и в них как будто отсвечивало серое небо. Женщина, должно быть, почувствовала мой взгляд, потому что посмотрела на меня и кивнула. Немного жалостливо, но и явно радуясь, что я наконец очнулся.

— Вот и отлично, — сказала она. Это прозвучало старомодно. «Привет» или «давно пора» подошли бы ей больше. Свернула журнал и положила его на подоконник. Затем встала и подошла ко мне. Она была изящна и на ходу немного покачивала бедрами, что выглядело весьма грациозно, но как-то не вязалось с белой шапочкой и сестринским халатом.

— Меня зовут сестра Марион, — сказала она, заправляя под матрац мою простыню. — Болит у вас что-нибудь? Доктор Молитор считает, что вы счастливо отделались. Если хотите, можете получить немного сухариков с молоком.

Она бережно поправила мои подушки. От нее пахло хорошим мылом с легкой примесью лизола. Я хотел задать ей какой-то вопрос, но у меня сначала не вышло. Только пошевелил губами, не произнеся ни слова. Ангел милосердия терпеливо ждал. Так бывает в кино, когда пропадает звук. Наконец мне удалось:

— Как я попал в этот замок? — Голос мой был совсем тихим, и я не узнал его, как будто слышал впервые.

— Вы в больнице Марии Магдалины. — И затем еще раз: — Я сестра Марион. — Она достала из кармана халата клочок бумаги и шариковую ручку. — Завтра вы уже будете чувствовать себя лучше. Скажите, пожалуйста, вашу фамилию и адрес. Когда вас доставили к нам, у вас не было при себе никаких документов. Есть у вас близкие, которых надо уведомить?

— Конечно, — ответил я. — У каждого порядочного человека есть близкие. — Звук уже прорезался, но голос оставался чужим.

Сестра Марион придвинула стул к моей кровати и села. Я собрался уже ответить на ее вопросы, когда вдруг обнаружил, что пластинка кончилась. Я не мог произнести ни слова да и не знал, что говорить. Передо мной была только огромная белая стена. До боли стиснув кулаки, я попытался с разбегу пробить эту проклятую стену, как клоун, прыгающий сквозь обтянутый бумагой обруч. Но не смог. Все вокруг меня медленно заколыхалось. Последним, что видел, были каштановые волосы сестры Марион. Потом закрыл глаза. Мне сделалось чертовски тошно. Дело в том, что я забыл, кто я такой.


— Покорнейше благодарю! Должно быть, это приятное чувство. Совсем нет прошлого, как у младенца?

Человек состроил недоверчивую мину. Хотя шестнадцать секций батареи центрального отопления (я успел уже не меньше двадцати раз пересчитать их) источали летнюю жару, он не снял своего поношенного шерстяного пальто. Сидел на единственном стуле, широко расставив ноги, упершись локтями в свои мясистые ляжки и не выпуская из рук шляпы.

— Не совсем, — сказал я. — Вот вы, например, напоминаете мне одну картину Франса Гальса, которую где-то видел. В галерее или в музее. По-моему, она висела в большом зале, в углу.

— Все-таки кое-что. — Видно было, что он понятия не имеет о Франсе Гальсе. Но не мне было судить его, я ведь в конце концов знал еще меньше. — Может быть, вы неспроста вспомнили именно эту картину, — с важным видом глубокомысленно произнес он. Затем, однако, пожал плечами. — А может, это случайность. Названия музея не помните?

— Абсолютно. Помню только, что у человека на портрете были в точности такие маленькие глазки и оттопыренные уши, как у вас. Красотой портрет не отличался. Это точно. Должно быть, потому его и повесили в углу.

Человек фыркнул. У него пропала охота выяснять дальнейшие подробности о Франсе Гальсе. Но кое-что он все же уловил.

— Итак, вы можете вспомнить детали вашей прошлой жизни, если перекинуть к ним своего рода мост. — Он от кинулся на спинку стула. — Это важно. Я хоть и не врач, но некоторый опыт в подобных делах имею.

Это прозвучало не слишком убедительно. С тех пор как сестра Марион спросила у меня мое имя, прошло три дня. Не могу назвать их приятными. Когда нет памяти, особенно радоваться нечему. Доктор Молитор рассказал мне о несчастном случае и показал рентгеновский снимок моего черепа, на котором, внимательно приглядевшись, можно было увидеть симпатичную трещину. Я действительно счастливо отделался. Если бы не проклятый шок! Доктор Молитор проделал со мной множество опытов и повторил наизусть половину латинского словаря. Но все было напрасно. Я по-прежнему не мог вспомнить, кто я такой.

Затем явился человек в поношенном пальто. Его звали Катцер, он был из франкфуртской уголовной полиции. Больница направила туда соответствующее уведомление, так как не годится ведь, чтобы в мало-мальски цивилизованной стране обитал некто, не знающий собственного имени. Может быть, я архиепископ Бамбергский или президент Федеративной Республики, и в конце концов бросится в глаза, что меня нет на месте.

Обер-ассистент Катцер попытался пристроить свою шляпу на подоконник, но она все время падала на пол, и он попросту надел ее. Теперь руки у него были свободны, и он достал из кармана истрепанную записную книжку.

— Давайте по порядку, — сказал он. — Что вы можете вспомнить?

— В общем почти все, если дать мне толчок, — ответил я. — Когда первый раз увидел термометр, сразу вспомнил его назначение. Молоко — это напиток, а сухарей я еще в детстве терпеть не мог. Вон там, на стене, висит зеркало, а под кроватью стоит утка. Хотите еще что-нибудь узнать?

Обер-ассистент как будто удовлетворился этой коллекцией. Он решил наугад задать несколько вопросов.

— Несчастный случай произошел на Рейналлее. Это известная торговая улица с множеством витрин. Карштадт. Херти… — Он запнулся; сам он, совершенно очевидно, пользовался другими магазинами. — Высотное здание «Альянс»… В общем вы знаете. Что же вы делали там в интересующий нас вечер?

Посланец полицейского ведомства избрал самый неудачный из всех возможных путей. Единственное, что я знал, — это что не делал покупок ни у Херти, ни у Карштадта и не заходил также в «Альянс», чтобы застраховаться. Что, кстати, было бы совсем не вредно. Нет, так мы ни к чему не придем. Я сказал, что, может быть, сумел бы ответить на его вопросы, если бы мы прошвырнулись по Рейналлее и все осмотрели. Но не так, на расстоянии и с этим его «в общем вы знаете».

Ему стало ясно. Он поднялся и взял с ночного столика часы.

— Это ваши? Я моргнул.

— Швейцарского производства, водонепроницаемые, противоударные, автоматические… Если нажму на эту кнопку, я смогу засечь время, как секундомером. — Он так и сделал, послышалось два щелчка. — Это просто для забавы или вам по роду занятий приходится хронометрировать? Вы имеете отношение к спорту? Вам надо зачем-то отмечать секунды или минуты?

Я призадумался. Эти вопросы мне уже больше нравились. Если до цели вообще можно было добраться, то только так.

— Возможно, это связано с моей профессией. Погодите… Кажется, я засекал время и заносил результаты в таблицу.

— Результаты чего? Автомобильных гонок, скачек или время, которое нужно, чтобы выпить десять кружек пива?

Это было, конечно, местью за оттопыренные уши, которыми Франс Галье снабдил человека на портрете. Я счел подобный контрудар примитивным, но ведь люди думающие не обязательно идут служить в полицию. Одного обер-ассистент, впрочем, добился. Слабый проблеск света, на миг мелькнувший передо мной, когда он упомянул о секундомере, снова исчез. Я подумал, всерьез ли Катцер вообще стремится помочь мне? Для него я в конце концов просто «случай», один из многих, и, понятно, ему платят не за то, чтобы он освежал мою память. Для этого надо быть врачом, или психологом, или еще кем-то в таком роде. Если мне вообще может еще кто-нибудь помочь.

Все же я решил изменить тактику. Надо было не потешаться над ним, а постараться узнать у него что-нибудь полезное. Итак, я наскреб всю любезность, какою обладал, и начал:

— Попробуем исходить из того, что в принципе никто не может вдруг так, за здорово живешь, бесследно исчезнуть. Где-то его в конце концов хватятся. Имеются родственники, соседи, сослуживцы, и имеются полицейские, разыскивающие заблудших овец. Вы проверили заявления о без вести пропавших?

Обер-ассистент обиженно уставил на меня свои свиные глазки.

— Уж не думаете ли вы, что мне зря платят деньги? — спросил он. — Да я же с этого и начал. Вы попали под машину в воскресенье, а сегодня пятница. Я проверил все заявления, поступившие к нам за последние пять дней. — Он лизнул указательный палец и полистал записную книжку. — Попробуйте сами установить, кто тут вы.

Откровенно признаюсь, я разволновался до крайности. Это было примерно так, как в воскресенье, когда слушаешь по радио номера выигравших в лото билетов, только еще гораздо более интригующе. Ведь он мог прочесть сейчас мою фамилию, и вся чертовщина вмиг рассеялась бы, как после полуночного боя часов. Стоило мне узнать, как меня зовут, и все остальное вспомнилось бы само собой — я это чувствовал.

— Женщина из Бокенхайма, — безучастно произнес Катцер. — Отсутствует с понедельника. Предположительно бросилась в Майн. Муж — пьяница. Трое маленьких детей… Безработный каменщик из Саксенхаузена…

— Стоп! — закричал я. — Почему мне не быть каменщиком?

— Ну да! — откликнулся Катцер. — Посмотрите на свои руки. Они в жизни не держали кирпича.

Я посмотрел на свои пальцы. Они были тонкие и в какой-то мере холеные. Катцер был прав.

— Дальше!

— Еще две женщины, старик и сын миллионера из Оберрада. — Полицейский испытующе взглянул на меня. — Говорит вам что-нибудь фамилия Вигельман?

— Нет, но все же сыночек миллионера мог бы и подойти, как вы считаете?

Обер-ассистент язвительно ухмыльнулся.

— Ага. Только родители уверяют, что ему всего тринадцать лет. Похоже, ему осточертели сливки, и он подался в Гамбург, чтобы немного развлечься.

— И это все, что у вас есть? — сердито спросил я.

Вместо ответа он захлопнул записную книжку и извлек из бокового кармана пальто несколько листов бумаги, после чего прочел мне длинную лекцию о работе полиции в общем и в частностях и сказал, что для таких случаев, как мой, разработан специальный вопросник из 104 пунктов. Исходя из этого вопросника, Катцер повел себя так, точно речь шла о жизни и смерти, и принялся препарировать меня по всем правилам искусства: цвет волос, бороды, глаз, вставные зубы, шрам после операции аппендицита, диалект, ошибки произношения, объем груди и так далее. Иногда он прибегал к помощи обтрепанной рулетки, стараясь не задеть моей забинтованной головы.

Процедура длилась уже почти час. Я узнал о себе массу вещей и не могу сказать, что скучал. Время от времени Катцер делал паузу. Он снял уже пальто и повесил его на крюк в ногах моей постели, предназначенный, собственно, для температурного листка. Словно в оправдание некоторых довольно нескромных вопросов, он рассказывал мне о себе и о своей работе. Должно быть, в управлении он был своего рода прислугой, которую все шпыняют и которой приходится делать то, что никто другой делать не хочет. До вчерашнего дня он входил в специальную комиссию по розыску убийцы, державшего в страхе весь город.

Катцер сел на стул у окна и начал играть рулеткой, пытаясь свернуть ее спиралью. Но всякий раз, когда это почти уже удавалось, рулетка выскальзывала из его коротких толстых пальцев, и ему приходилось начинать сначала.

Из ста с лишним вопросов мы осилили пока только половину. Причем я уже почти не сомневался, что мы стараемся понапрасну. Неясно было, что эти ответы могут дать. Впрочем, я не отчаивался. У доктора Молитора имелись, конечно, более надежные способы вернуть мне память. Ну а если и они откажут? Тогда пусть кто-нибудь зачитает мне адресную книгу. Когда выкликнут мою фамилию, я подниму руку.

— Мы день и ночь были на ногах, — пробурчал Катцер. До меня не сразу дошло, что он говорит о своей работе в специальной комиссии. Так как мне до сих пор не приносили газет, я ничего не знал о последних событиях и теперь слушал его подробный, неторопливый рассказ.

— Гнусный тип, — сказал он, — и притом не новичок. Мы ничего не выяснили, хотя допросили всех и каждого и облазили вдоль и поперек все окрестности. Даже с собаками. У меня еще сейчас ноги болят.

Он явно хотел доказать мне, как серьезно полиция относится к своей работе. Что ей и впрямь не помешало бы, поскольку во Франкфурте имелась целая серия нераскрытых преступлений и стражи закона отнюдь не пользовались авторитетом у населения.

— Что же он натворил, этот ваш убийца? — спросил я.

Прежде чем ответить, Катцер поинтересовался размером моей обуви. Я сказал, что все мои вещи находятся на хранении у сестры Марион и чтобы он осведомился у нее. Затем он рассказал мне то, что знал:

— Преступник нападает в безлунные ночи на молодых женщин и закалывает их. Иногда кинжалом, иногда ножом. С виду совершенно бессмысленно, однако так ловко, что мы до сих пор не можем напасть на его след. — Катцер встал и взял курс на мою койку.

— Ну и скольких он уже убил?

— Тридцать, — сказал Катцер, занося длину моего локтя до запястья в соответствующую графу. — Убил пока четырех. Все они красивые. Он весьма разборчив и явно знает толк в женщинах.

— Когда-нибудь он допустит ошибку, — утешил я.

Обер-ассистент вздохнул.

— Будем надеяться. Пока мы не знаем даже, как он выглядит. Практически это может быть любой. Например, я или вы… — Он хитро подмигнул.

— Нет, — сказал он затем. — Определенно не я. Это я знаю точно… Не возражаете, если я сниму у вас отпечатки пальцев? Это не больно. А между тем отпечатки — самый надежный способ опознать человека.

Через час Катцер наконец удалился, прислав мне сестру Марион, чтобы она хоть немного отмыла мои испачканные руки.

В больнице час имеет в среднем сто минут. Однако не скажу, чтобы мне оставляли много времени для раздумий. Сестра Марион то и дело заглядывала ко мне и задавала самые немыслимые вопросы. Я скоро понял, в чем тут суть. С одной стороны, для хирургического отделения, куда меня определили из-за моего разбитого черепа, я, как человек без памяти, являлся в некотором роде диковинкой. И так как денег это не стоило, все стремились поглазеть на меня. Я сделался, можно сказать, общим баловнем отделения, в котором обычно ничего, кроме переломанных костей да удаленных червеобразных отростков, не увидишь.

С другой стороны, Марион пыталась пробудить у меня утраченные воспоминания. Несомненно, она делала это из чистой человечности, хотя иногда мне трудно было избавиться от подозрения, что относительно исхода этих экспериментов она поспорила с кем-то на крупную сумму.

Доктор Молитор тоже трудился на совесть. Это был человек лет около сорока, невысокий, очень подвижный и немного охрипший. В больнице он ведал хирургическим отделением. Каждое утро в девять часов доктор Молитор удостаивал меня своим посещением. Являлся всегда в сопровождении свиты ассистентов, которые почтительно кивали, когда он осведомлялся о состоянии моего стула. Перед ужином большей частью заходил снова, чтобы еще немного надо мной поработать.

Он был охвачен честолюбивым стремлением найти ту нить, которая помогла бы мне выкарабкаться из потемок. Не требовалось большой проницательности, чтобы понять причину его столь самоотверженной обо мне заботы. Совершенно очевидно, он был убежден, что в нем пропадает талант психиатра и что сам бог послал меня ему. Я его понимал. Каждому человеку требуется какое-нибудь хобби; и хирург, вынужденный постоянно возиться с костями, естественно, жаждет хоть разок заняться проблемами души.

Но не только по этим соображениям я приветствовал начинания доктора Молитора. Надо мной дамокловым мечом нависла недееспособность. Если бы в обозримый отрезок времени мне не удалось преодолеть последствий шока, меня неизбежно ожидал перевод в психоневрологическую клинику. А этого я отчаянно боялся. В моем представлении такого рода больница связывалась с грубыми надсмотрщиками, измывающимися за звуконепроницаемыми стенами над своими подопечными, и с анекдотичными врачами, часто более ненормальными, чем их пациенты.

Я потолковал об этом с доктором Молитором. Он сказал, что это преувеличение, однако пообещал не лишать меня своего покровительства, пока не исчерпает всех доступных ему средств.

Итак, мы день за днем пытались соединенными усилиями понемногу оживить мою память. Он, точно гид, перечислял хриплым голосом франкфуртские достопримечательности, которые я всякий раз тут же вспоминал. Отсюда мы заключили, что я достаточно хорошо знаю город и, вероятно, происхожу из здешних мест. Кроме того, он постоянно приносил с собой несколько справочников или учебников, чтобы с их помощью определить мою профессию. (Так как мне нельзя было еще много читать, мы обычно ограничивались просмотром иллюстраций.) Затем он проигрывал мне магнитофонные записи какой-нибудь приятной музыки и под звуки ее вдруг задавал тот или иной вопрос, опечаливаясь, если я не мог сразу ответить.

По прошествии недели мы уже довольно прочно зашли в тупик. Сегодня я понимаю, что он допустил, в сущности, только одну ошибку. Ему просто не пришло в голову упомянуть ту область, в которой я действительно был специалистом. Она находилась так далеко за пределами круга его интересов, что он ни словом не коснулся ее, к потому не протянул мне спасительной соломинки, за которую я мог бы уцепиться.

Опыты доктора Молитора порядком меня утомляли. Частенько я мучился головными болями и не раз преждевременно вытаскивал термометр, чтобы сестра Марион не подняла тревоги. Однако эти опыты были для меня единственной надеждой на спасение. Из страха, что мне придется в конце концов заплесневеть в психоневрологической клинике, я готов был на все и потому сцепил зубы, как посланец из Марафона на последнем этапе перед Афинами.

Было послеобеденное время. Я знал, что через полчаса сестра Марион принесет мне кофе, то есть кусок позавчерашнего яблочного пирога и бурду из наперстка кофейных зерен и большого количества жареного ячменя. Вкус у этого варева был отвратительный. Мой каштанововолосый ангел-хранитель по мере сил манипулировал с этой смесью, изменяя соотношение не в пользу ячменя, так как, верно, заметил уже, что в прошлом я привык к лучшим вещам.

Это вообще была проблема. Я оказался целиком зависим от милостей ближних. Когда меня доставили в больницу, при мне были 12 марок, расческа, в которой не хватало двух зубьев, связка ключей и пустая коробка из-под сигарет. Я раздумывал, что будет, если я так и не вспомню номер моего банковского счета. Останется, очевидно, только продать потихоньку мою больничную койку. Интересно, что скажет на это сестра Марион.

В соответствии с больничным распорядком мне, собственно, полагалось после обеда дрыхнуть. Но такого не сделаешь по заказу, особенно если и без того спишь каждую ночь десять часов да еще в полном одиночестве.

Я осторожно приподнялся и посмотрел в окно. Впервые за время моего пребывания здесь светило солнце. Мне показалось, что на голой ветке уже появились почки, но этого быть не могло. Верно, я просто вообразил их, потому что стосковался по зелени и цветам.

Медленно высвободив спутанные полосатой рубахой ноги, я встал босиком на каменный пол. До окна было всего несколько шагов. У меня немного закружилась голова, но после двух-трех глубоких вздохов это прошло. Я прижался лбом к стеклу, держась за задвижку. Моя комната была расположена на третьем этаже. К больнице примыкал огромный парк с множеством деревьев и кустов. Прямо подо мной была стоянка для машин. Ограда из ржавых железных прутьев, напоминавших по форме пики, обеспечивала нахождение больных внутри, а здоровых снаружи. Возле широких ворот стояла сторожка с белой доской, на которой были указаны дни посещений: вторник, четверг и воскресенье. Меня это не интересовало. Ко мне мог прийти разве что обер-ассистент уголовной полиции Катцер, а за этот визит я не дал бы и пяти пфеннигов.

Позади меня что-то тихо звякнуло. Я обернулся и увидел стоявшую у дверей сестру Марион. Она держала поднос и смотрела, на меня полуосуждающе, полуизумленно.

— Нам еще совсем нельзя вставать! — Она сказала не «вам», а «нам», как это принято у медсестер и королев.

Я подождал, не предложит ли она нам быстренько лечь в постель, но этого удовольствия она мне не доставила. Лишь с любопытством оглядела меня с головы до ног и одобрительно заметила:

— Я только теперь вижу, какой вы великан. В постели вы кажетесь меньше. — Она поставила поднос на ночной столик. Я унюхал дополнительную порцию кофейных зерен.

— Голиаф с пустой головой, — сказал я. — Так чаще всего и бывает. Маленькие люди гораздо смышленее. Кстати, было бы хорошо, если бы вы при случае принесли мне какие-нибудь шлепанцы. Босиком здесь долго не простоишь.

Она глянула на мои ноги.

— Разумеется. Может быть, я даже раздобуду для вас пижаму. Однако сейчас марш в постель! — Она взяла меня за рукав и на миг оказалась совсем рядом со мной.

Я опять уловил запах хорошего мыла и трех капель дезинфекционного средства. Затем взгляд мой упал на круглую брошь у ее высокого ворота. Темный крест на серой эмали. Я еще не видел у сестры Марион этой броши.

— Что это? — спросил я, и мне вдруг стало смешно.

— Крест, что же еще? Вы ведь в католической больнице. Разве вы этого не заметили?

— Ну как же. Колокола к вечерней молитве здесь нельзя не услышать. Просто я не придаю молитвам значения. Это, так сказать, опознавательный знак? — Я указал на брошь.

— Она принадлежит моей матери. Модных украшений нам здесь носить не разрешают. Она вам не нравится?

Я сказал, что в жизни своей не видел ничего столь красивого, и даже умудрился при этом не покраснеть.

Ее рука соскользнула по моему рукаву до самых пальцев и там задержалась на несколько секунд. Затем Марион очень бережно повела великана в постель, и он подчинился как ребенок.

Сестра Марион мне нравилась. Ей было не больше двадцати лет, и у нее был такой вид, словно она совершенно точно знает, чего хочет. Я не больно ценю женщин, которые, как флюгер, приноравливаются к каждому настроению мужчины. Мне больше по душе равноправные партнерши, имеющие собственную волю. Сестра Марион, я чувствовал, может быть такой партнершей. Возможно, это было связано с ее профессией.

В остальном она тоже отвечала моему вкусу. Знатоки назвали бы ее серной. Бедра у нее были уже плеч, а ее талию — могу поспорить! — можно было охватить десятью пальцами.

Я залез под одеяло. Марион оправила мою постель и вскинула на меня свои карие глаза. Я мысленно спросил себя, не потому ли Марион мне нравится, что она единственная женщина, которую близко вижу, и пришел к выводу, что дело не только в этом.

Когда мой ангел-хранитель вышел, я занялся яблочным пирогом, который действительно оказался позавчерашним. Зато у кофе был праздничный вкус. Потом отыскал по радио музыку. Надвигающейся грозой ворвались в комнату прелюды Листа. Грянули победные раскаты труб и тут же стихли, поглощенные громким стаккато струнных инструментов. Чувствуя, как сильно волнует меня эта музыка, я снова выключил приемник. Меня вдруг охватила тяга к одиночеству и покою.

Что со мной случилось? Уставился в одну точку на потолке и стал раздумывать над причиной внезапной перемены настроения. Не потому ли это, что сестра Марион случайно коснулась моей руки? Но ведь я не так уж чувствителен. Нет, здесь было что-то еще, и я даже знал что. Просто не хотел признаваться себе в этом. Мне было страшно представить, что разыграется на сцене, когда занавес поднимется. И, однако, не имело смысла оттягивать начало. Публика уже собралась. Теперь, хочу я этого или нет, все пойдет своим чередом.

Дни напролет я концентрировал свою убогую память на одном вопросе: кто я, черт возьми, такой? Теперь почти наверняка знал, что заветное «сезам, отворись» найдено. Им оказалась проклятая брошь сестры Марион!

Голова моя опять разболелась. Комната стала наполняться глухим, монотонным гудением. Стены сомкнулись, оставив мне жалкое пространство, в котором я чувствовал себя тигром в картонке из-под ботинок. Перед моими глазами черный крест выписывал на сером фоне головокружительный краковяк. Внезапно клетка, в которой я был заточен, стала раскаляться. Пудовая тяжесть навалилась мне на грудь, сдавливая дыхание, грозя задушить. Я с силой рванул свою рубаху, чтобы дать доступ воздуху. Но облегчения не почувствовал. Сомкнувшиеся вокруг меня стены пылали, как бумага. Пламя подбиралось к лицу. Я прижал к глазам ладони, но они были прозрачны. Огонь опалил мне ресницы и веки. Я выпрямился из последних сил, протянул вперед руки, и внезапно все вокруг разлетелось на тысячу осколков. Я падал и падал в бездонную пропасть, которая наконец милосердно меня поглотила. Не знаю, сколько времени прошло, пока снова хотя бы наполовину смог собраться с мыслями. Пытался уверить себя, что видел сон. Но мне это, понятно, не удалось. Все было на самом деле. Здесь не приходилось и сомневаться. Я был тигром и моя клетка действительно горела.

Около половины пятого пришел доктор Молитор. С одной стороны под мышкой у него были книги, с другой — магнитофон. Если он захватил еще и прелюды Листа, значит мне конец.

— Может быть, сегодня выйдет, — сказал он хрипло и дал двери такого пинка, что замок с шумом захлопнулся.

Я не сказал ему, что уже вышло, а стал судорожно соображать, как бы побыстрей от него отделаться. Стоило ему сейчас завести речь о франкфуртском зоопарке, или пивоварне, или об изготовлении елочных игрушек, и можно было гарантировать, что я снова сбился бы с курса. Все, что едва начало обретать четкие контуры, опять потонуло бы в тумане.

— Доктор, — сказал я, — ваши эксперименты, возможно, превосходны и, конечно, чрезвычайно любопытны. Только я вот сегодня не в форме. У меня болит голова.

Но от него было не так-то легко отвязаться. Научное рвение часто убивает всякое чувство такта.

— Ничего удивительного при такой жаре, — только и сказал он и, швырнув книги ко мне на постель, отворил окно. Мартовский ветер рванул занавески и растрепал его редкие волосы.

— Закройте окно, ради бога! — вскричал я. — Мне совсем не хочется схватить воспаление легких. — Я заметил, что под халатом, у него есть еще теплая вязаная кофта.

Он заворчал, как кот, у которого отняли молоко, но окно закрыл. Наше дальнейшее времяпрепровождение довольно быстро довело его до грани отчаяния. Сперва он проигрывал мне струнный квартет Гайдна, пока я не сказал, что не выношу этой кошмарной маршевой музыки. Тогда он открыл фотоальбом Шварцвальда. Через три минуты я ткнул в снимок лесопильни и заметил:

— Здесь моя школа. Вот тут, наверху, у нас был гимнастический зал…

В комнате стояла невыносимая жара. Но я крепился, с удовлетворением наблюдая, как лоб его покрывается потом. Он подробно объяснил мне, что такое лесопильня. Я вежливо поддакивал. Затем пожелал узнать, есть ли и в других книгах такие красивые иллюстрации. У него был с собой еще греческий словарь, с которым я, слава богу, действительно не знал, что делать, и книга по телевизионной технике. Я прикинулся заинтересованным и начал детально разбирать, как работает телекамера. Большую часть этого он явно слышал впервые. Когда я сказал, что в общем мне понятно все, кроме одного, где тут пусковая ручка, — он пообещал выяснить этот вопрос.

— Как вы только выдерживаете такую жару, — простонал он и опять хотел открыть окно. Я удержал его за полу халата и сказал, что меня почему-то весь день познабливает. Только тут он наконец пообещал прислать сестру Марион с таблетками и собрал свое барахло. Видимо, понял уже, что я правда не в форме.

Перед уходом он записал еще что-то на обороте старого рецепта. Несомненно, он вел учет успехов и неудач своих научных попыток.

Я снова остался один. Возможно, допустил глупость, но тревога, от которой я не мог отделаться, зажимала мне рот.

Предчувствовал, что раскопки моего прошлого извлекут на свет разные неприятности, и мне представлялось целесообразным сначала самому во всем этом разобраться.

Полчаса спустя сестра Марион принесла таблетки. Она участливо спросила, действительно ли так плохо, как говорит доктор Молитор, и мне пришлось немножко ее успокоить. Но правды я и ей не сказал, хотя она, наверно, была единственным человеком, который меня понял бы. Впрочем, — броши, с которой все началось, на ней сейчас уже не было.

Вскоре прозвонил колокол к вечерней молитве. По коридору прошлепали, шаги, откуда-то донеслось тихое пение. Я быстро встал и открыл окно. Повеяло приятной прохладой. В парке какая-то птица выводила первые такты весенней песни.

К ужину я не прикоснулся. Сестра Марион еще раз заглянула ко мне пожелать спокойной ночи. Она легонько провела по моему плечу и затем по шее, почти до уха. Я заметил, что у нее нет большого опыта в подобных делах. Но как раз это особенно мне понравилось.

Наконец в больнице Марии Магдалины все стихло. Я погасил свет и вытянулся на кровати. На этот раз ничуть не волновался. Приблизительно знал уже, что будет. Расслабив мышцы, лежал и смотрел на светлое пятно, падавшее на стену от фонарей на автомобильной стоянке. Затем заставил свои мысли вернуться к броши, один миг задержался на огне, едва не спалившем меня, и двинулся дальше. Теперь мне не требовалось уже больших усилий, чтобы вспомнить подробности. Одна картина влекла за собой другую. Я видел лица, которые знал, дома, в которых жил, улицы, по которым ходил.

А потом увидел и мертвеца. Он лежал на сжатом поле, неестественно скрючившись. Глаза его глядели на меня с укоризной, словно это я был во всем виноват. Полуоткрытый рот больше не кричал. Пронзительный, почти животный крик я слышал раньше. Теперь от угла рта тянулась к горлу засохшая темно-красная полоса.

Толстая куртка на «молнии» изодралась в клочья, одна рука была обнажена до самого локтя. На запястье можно было увидеть часы с разбитым стеклом, черным циферблатом и кнопкой, которой засекают время.

Я отмахнулся от этой картины. Глядел на нее безучастно, будто сквозь плексиглас. Смерть так же была близка моему ремеслу, как и треск выстрелов, звучавший в ушах.

Был январский день. На деревьях лежал иней, и люди, стоявшие здесь с равнодушными лицами, выдыхали пар, как только открывали рот. И оружие дымилось, когда из ствола вылетали пули. У меня стучали зубы от холода Когда все кончилось, я выпил, чтобы согреться. И еще потому что меня вдруг охватил страх. Я думал, сколько времени еще осталось до того, как и у меня изо рта потечет кровь. Может быть, три дня, может быть, три недели, может быть год. А может быть, это вообще не случится. Везет же некоторым. Но именно неизвестность и была хуже всего. Я стал искать выход. Но ничего сколько-нибудь пригодного не нашел. А потом наступил этот вечер в баре. Я вспомнил серьги величиной с талер и рассказ о человеке, который хотел броситься под машину. Сразу вслед за тем и произошел несчастный случай.

С тех пор прошло четырнадцать дней. Я лежал на не слишком мягкой постели в больнице Марии Магдалины и старательно внушал себе, что должен, собственно, радоваться выздоровлению. Но мне это не удавалось. Все опять начинается сначала. Игра со смертью, страх, поиски выхода, которого не существует. Или все-таки?..

Я повернулся на бок и перед тем, как уснуть, громко сказал себе:

— Спокойной ночи, Франк Зееланд! — И тут же: — Заткнись, старый идиот!.. Это лучшее, что ты можешь в данный момент сделать.


— Это не мое дело, — сказал обер-ассистент Катцер, который уже второй раз за эту неделю навещал меня, — но одно мне хотелось бы понять. С вами можно беседовать обо всем на свете, но кто вы такой, вы все никак не вспомните. Разве это не удивительно?

Катцер был совсем не так глуп, как казался. Его здравый смысл или его профессиональная подозрительность помогали ему видеть вещи яснее, чем, скажем, доктору Молитору. Последнему научный пыл так затуманил глаза, что я без труда мог дурачить его.

— Вы бы лучше беспокоились о том, почему меня до сих пор никто не хватился, — сердито буркнул я. — Может быть, заявление давно поступило, но его сунули не в тот ящик или вообще затеряли. — Мне ни в коем случае нельзя было отступать, и я решил перейти в атаку. — Это ведь не исключено. Даже в лучших домах что-нибудь иной раз теряется.

Катцер опять сидел на стуле у окна, широко расставив ноги и вертя свою измятую шляпу.

— Возможно, однако, и то, что никто о вашем исчезновении не заявит и что вы это отлично знаете, а потому думаете: пусть, мол, себе ищут.

Тут он попал в самую точку. Я пробыл в больнице почти три недели, и в моем распоряжении оставалось еще несколько дней. Это время я хотел использовать с толком и выучить свою роль так хорошо, чтобы потом еще какой-то срок можно было играть ее дальше.

После того как я снова вспомнил свое имя и все остальное, я незаметно изменил тактику. Если раньше я с готовностью подтверждал, что мне достаточно малейшего толчка, чтобы восстановить забытое, то теперь продвигался вперед черепашьим шагом. На докторе Молиторе я уже с успехом испробовал этот метод. Вспоминал каждую деталь, едва услышав о ней. Но решительно не мог связать частности в единое целое.

Когда Катцер ушел, я встал и принялся за бритье, внимательно разглядывая себя в зеркале над маленькой раковиной. Вид у меня опять стал вполне благопристойный. Тюрбан из марли исчез с моей головы, и только маленький пластырь прикрывал пострадавшее при травме место.

Конечно, чисто случайно именно в эту минуту появилась сестра Марион с моим аккуратно сложенным костюмом, верхней рубашкой, галстуком и начищенными до блеска ботинками.

— Я думаю, вы не часто бывали в больницах, — сказала она, чуть склонив набок голову и окидывая меня критическим взглядом. — Порой создается впечатление, будто вы меня стесняетесь. Верно я говорю? Вот ваш костюм! Я только что взяла его из чистки, он был весь в крови.

Должен признать, на какой-то миг я смутился. Она видела меня насквозь.

— Давайте сюда скорей, — пробормотал я. — Еще Готфрид Келлер заметил, что одежда делает людей. — Я снял пижамную куртку и натянул через голову верхнюю белую рубашку.

Сестра Марион отошла к окну, как будто заинтересовавшись видом на парк, ограду и сторожку. Теперь уже она немного стеснялась. Когда снова обернулась, я как раз повязывал галстук. Некоторое время она смотрела на меня, затем подошла и поправила узел.

— Ваш Готфрид Келлер был умный человек, — сказала она, — хотя я нахожу, что вы и в пижаме выглядите вполне сносно.

Галстук давно уже сидел прямо (как я убедился, кинув быстрый взгляд в зеркало), а она все еще суетилась вокруг меня. Тогда я просто обнял ее. От смущения и еще чтобы немножко выразить ей свою благодарность. Она сначала положила руки мне на плечи, а затем позволила им продвинуться вверх. Так уж несведуща в этих делах, как мне несколько дней назад показалось, она не была. Это я понял по поцелую, на который она ответила ровно в той мере, в какой положено для первого раза. Несколько сдержанно, но все же не так, чтобы ее можно было принять за конфирмующуюся. Я заметил, впрочем, что она покраснела. Потом опять остался один.

Около половины пятого я присел на постель, с интересом ожидая, как отнесется доктор Молитор к моему нарядному виду. Он и впрямь сделал такое лицо, как начинающий огородник, который обнаружил, что горох на его земле дал всходы. Однако свежевыглаженный костюм имел, как я очень скоро убедился, и свои отрицательные стороны. Врач вдруг заметил, что я больше не беспомощный пациент, но мужчина, стоящий на собственных ногах, с которым надо наконец что-то делать.

— Снаружи ваша голова, безусловно, в порядке, вот только внутри не все еще так, как нам хотелось бы, — посетовал он. — Может быть, вы все-таки переоценили свои силы, решив самостоятельно восстановить память. Не кажется ли вам, что лучше перевести вас теперь в нервную клинику?

Ишь ты какой, подумал я. Сначала милейший доктор Молитор делал из меня подопытного кролика, а теперь он испугался собственной храбрости и бросает меня в беде. При этом я знал, конечно, что в таком деле без психиатра не обойтись и что я несправедлив к доктору Молитору. Его эксперименты немало способствовали тому, что я вновь почувствовал себя нормальным человеком. Но он был последним, кому я в этом сознался бы. Кроме того, мне нужно было еще два-три дня, чтобы подготовиться к встрече с психиатром, которому втереть очки будет далеко не так легко, как моему славному лечащему врачу. Мне понадобятся более решительные средства, и испробовать их я хотел сначала на докторе Молиторе.

— Доктор, — смиренно, как только мог, сказал я, — не надо терять терпение. Убежден, что мы недалеки от цели. Вы мне уже очень помогли. Если вы боитесь, что вам нагорит от больничной администрации за то, что задержали у себя наполовину выздоровевшего человека, я немедленно улягусь в постель и начну отчаянно стонать. Еще только пару дней, ну пожалуйста, доктор!

Он кивнул. Он был польщен, а я обещал ему хорошо использовать это время. Впрочем, иначе, чем он себе это представлял.

Я вынашивал план, который должен был избавить меня от всех забот. По крайней мере, на ближайшие недели и месяцы. О дальнейшем не задумывался. Теперь понимаю, как дилетантски рассуждал. Начать с того, что довольно скоро заметил, как трудно хранить тайну. С детских лет я привык делиться всем, что меня волновало. Нередко делал это даже слишком поспешно и необдуманно, из-за чего у меня бывали уже неприятности. Сейчас убедил себя, что неплохо бы поделиться своими намерениями с добрым другом и получить дельный совет.

Я считал, что обрел такого доброго друга в сестре Марион. Еще в тот же вечер я попросил ее зайти ко мне, как только ей удастся освободиться. Около десяти сидел у окна, одна створка которого была открыта, а Марион, поджав ноги, пристроилась на моей кровати. Свет я выключил. Вечер был словно бы бархатный, таинственный, волнующий и полный грез, отчего мне невольно вспоминались Гейне и его Лорелея.

Марион, вероятно, чувствовала, что я хочу открыть ей душу и что не надо задавать мне вопросов. Начну сам, через несколько минут или через час, когда вытряхну за окно всю свою сдержанность. Я курил, и аромат табака смешивался с испарениями, поднимавшимися от влажной земли.

Рассказал о моем детстве и о моем отце, который пять дней в неделю копал уголь в Рурском бассейне. О своей профессии сказал только то, что было необходимо, чтобы понять, почему я вынужден скрывать ото всех, что ко мне снова вернулась память. О мертвом не упомянул. Потом попросил ее помочь в осуществлении моего плана, решительно при этом не представляя, что она, собственно, может сделать.

Но я ее недооценил. Она разбиралась в медицине куда лучше, чем я полагал, и сразу смогла дать мне полдюжины ценных советов, пообещав еще просмотреть специальную литературу в библиотеке больницы. А затем поцеловала меня. Не очень страстно, но как бы давая понять, что могу на нее положиться. Потом мы некоторое время вместе смотрели в окно, и тут мне пришла еще одна мысль: я вдруг ощутил, как тесна и чужда эта комната. Захотелось один-единственный часок пошататься по парку. Но, как человек, потерявший память, я не имел, конечно, права выхода.

Марион и тут пришла на помощь. Сначала она немного поломалась: ей, дескать, положено присматривать за мной, а не учить, как нарушать установленный порядок. Но затем она все же сказала: четверг у нее свободный день, а в котельной есть дверь, которая легко открывается. Попасть туда можно, минуя грозного швейцара, охраняющего главный вход.

Мы были в этот момент почти счастливы, хоть я и испытывал некоторые угрызения совести оттого, что злоупотреблял добротой Марион.

Следующий день прошел как обычно. Но в среду доктор Молитор на утреннем обходе не заглянул ко мне и не нанес также обычного визита перед ужином. Как видно, он еще не знал, что делать со мной, и ему требовалось время, чтобы поразмыслить над этим. Когда прозвонил колокол к вечерней молитве, я не выдержал. Оделся и решил предпринять набег на котельную, чтобы подготовиться к завтрашней вылазке.

Коридор словно вымер, с верхнего этажа опять слышалось тихое пение. До лестницы было метров тридцать. Рядом находилась комната сестер, дверь в которую была приоткрыта, так что я старался ступать как можно тише.

Услышав вдруг глухой мужской голос, показавшийся мне знакомым, я застыл на месте и прислушался.

— Вы ему нравитесь. — сказал голос. — В этом нет никакого сомнения. И я вовсе не хочу вмешиваться в ваши личные дела. Но, поверьте мне, что-то с ним не так. Вы легко можете влипнуть в историю. Лучше, если скажете мне все, что знаете о нем. Он ведь рассказал вам о себе, не так ли?

Голос принадлежал обер-ассистенту уголовной полиции Катцеру, который как раз в эту минуту стремился оказать давление ка сестру Марион. Я сжал кулаки. Какого черта он так настырно сует свой нос в дело, которое вовсе его не касается? Безусловно, не из одного лишь служебного рвения. Он отлично знает, что я не числюсь в полицейских списках разыскиваемых лиц и не являюсь также тем франкфуртским убийцей женщин.

Марион, разумеется, не попалась на его удочку. Но мне все же стало не по себе. Долго ли она сможет выдержать эти расспросы?

— Наверно, вам неприятно, что я захожу сюда, — сказал Катцер. — Нигде так много не судачат, как в больнице. Если вас не затруднит, приходите ко мне в управление Там нам никто не помешает.

Я понял, что он хочет вытащить Марион из привычной обстановки, надеясь, что в управлении сумеет ее уломать. Внезапно мне стало ясно и то, почему он так немилосердно меня преследует. Я обидел его, высмеял чиновника, то есть совершил едва ли не самый тяжкий грех.

— Приходите в пятницу утром, — бурчал он. — Ваше дежурство начинается только в четырнадцать часов. Я справлялся. Вот здесь номер моей комнаты.

В этот момент я ногой распахнул дверь, потому что не хотел вынимать руки из карманов.

— Хватит! — сказал я. — Оставьте сестру Марион в покое. Если вам что-нибудь от меня нужно, вы знаете, где меня найти.

Катцер потянулся за своей измятой шляпой, лежавшей на стопке историй болезни.

— Смотрите-ка, наш недужный. Привет! И не надо волноваться. Я ведь хочу только помочь вам.

Не зная, что именно я слышал, он счел за лучшее ретироваться. Дружески кивнул Марион, бросил на меня вызывающий взгляд и важно прошествовал к двери.

Визит Катцера полностью выбил меня из колеи. Его идея подобраться ко мне через сестру Марион была совсем неплоха. Я решил отложить налет на котельную до завтра. Сейчас я должен был подумать, как помешать Катцеру.

В четверг вечером по моему окну барабанил дождь. Около десяти я выглянул в коридор. Он был пуст. Марион уже с полчаса ждала меня в парке. Но я никак не мог выйти раньше, потому что ночная дежурная сестра долго шастала по отделению.

Марион подробно описала мне дорогу. С третьего этажа надо было спуститься по каменной лестнице. Я ступал со всей осторожностью, стараясь не производить ни малейшего шума. У входа в подвал была навешена открывающаяся в обе стороны дверь, которая чуть скрипнула, когда я немного приотворил ее, чтобы протиснуться. Вдоль стен были проложены толстые трубы, три или четыре 15-ваттные лампочки тускло освещали лабиринт из коридоров и закутков. Я прошел множество поворотов, миновал большую кухню, ярко освещенную, но безлюдную. На электрических плитах стояли огромные котлы, на столах высились груды тарелок, рядом лежали приборы и большой нож, которым поварихи, должно быть, шинковали капусту или разделывали мясо для гуляша.

Наконец нашел дверь, о которой говорила Марион. Ключ торчал в замке. Я повернул его и очутился под выходящей на улицу аркой. Дождь прекратился. Однако вечер был несравним с тем, который три дня назад пробудил у меня желание пригласить Марион на прогулку. По небу тянулись темные гряды туч, ветер шумел в ветвях деревьев. Вдоль парка вела улица, но свет немногих фонарей поглощали кусты и деревья. Я пошел по гравиевой дорожке, прорезавшей обширную площадь зеленых насаждений. Марион должна была ждать меня на круговой аллее, где стояла метеобеседка с соломенной крышей и парой скамеек. Гравий шуршал под моими ногами. У развилки я на миг в нерешительности остановился, не зная, куда идти, но затем двинулся все же по узкой песчаной тропинке вдоль маленького пруда. Свернув налево, скоро увидел метеобеседку. Дважды громко окликнул Марион по имени. Секунды текли. А потом у меня перехватило дыхание…

Вспоминая сегодня, по прошествии многих месяцев, этот кошмар, я чувствую, что не в состоянии описать его во всех деталях. Знаю лишь, что пришел в себя, только очутившись на улице, за пределами парка, но не с той стороны, где находилась больница, а с противоположной. Потеряв голову, я заплутался и теперь стоял перед низеньким забором, за которым виднелись виллы с остроконечными крышами и ухоженными палисадниками. Я нажал кнопку у первой же попавшейся калитки и услышал, как в доме заверещал резкий электрический звонок. Ничто не шевельнулось. Я помчался дальше, проскочил мимо одной калитки, не нашел на следующей звонка и, потеряв несколько драгоценных минут, был наконец впущен человеком в крахмальной рубашке с черным галстуком-бабочкой и в вечернем костюме. Он подозрительно оглядел меня, когда я, задыхаясь от быстрого бега, попросил разрешения воспользоваться телефоном, а затем все время держался в двух шагах позади меня, пока я шел по черным и белым каменным плитам к вилле. На оштукатуренной стене между двух окон висел выделанный под старину фонарь, от которого падал желтый свет.

— Сначала, пожалуйста, вытрите ноги, — сказал человек в вечернем костюме, показывая на половик перед дверью.

Я послушно ткнул пару раз правой, а затем левой ногой, как курица, отыскивающая дождевых червей. Ботинки мои были в грязи, и я увидел, что пальто мое сбоку разорвано. Кроме того, на нем недоставало двух пуговиц. Я бежал по парку не разбирая дороги. Мокрые ветки хлестали меня по лицу, я застревал в кустах, падал, бежал снова… Пропитанные потом волосы прилипли к моему лбу.

Телефон стоял в комнате, именуемой кабинетом (если допустить, что хозяин этого дома вообще работал и ему нужен был кабинет), с модернистскими картинами на стенах, восточными коврами на полу и письменным столом. На окнах висели тяжелые темно-синие гардины.

Человек в вечернем костюме прислонился к двери, по-прежнему подозрительно разглядывая меня. За стеной звучала музыка. Слышен был женский смех. Снимая трубку я увидел у себя на руке кровь. И спереди на моем пальто тоже было темно-красное пятно. Я трижды повернул указательным пальцем диск и подождал, пока мне ответят.

Затем я собрал все силы, чтобы то, что должно было быть сказано, сказать спокойно и четко. Рука, которой прижимал к уху трубку, дрожала.

— Пошлите ваших людей в Гюнтерсбургский парк, к метеобеседке на круговой аллее возле пруда… Да, с северной стороны. Поторопитесь. Убита женщина. Сестра из больницы Марии Магдалины. Заколота ножом… Конечно, я вас подожду.

Человек в вечернем костюме протянул мне рюмку коньяку, но у меня не было охоты пить. По-моему, я даже не поблагодарил, а прямиком протопал грязнющими ботинками по дорогим восточным коврам к выходу.

Проходя через палисадник, совершенно автоматически пересчитал черные и белые плиты. Их было шестнадцать.

На дорогу от метеобеседки до виллы я потратил около десяти минут. Теперь шел уже почти полчаса, а деревянных столбов под грибовидной соломенной крышей все не было видно. Впрочем, я ведь не бежал теперь напрямик, а плелся по дорожкам парка, как полагается. В голове у меня все перепуталось, и я даже не пытался привести свои мысли в порядок.

Наконец сквозь кусты забрезжил свет с круговой аллеи. Два полицейских автомобиля и санитарная машина были расставлены так, что их мощные фары ярко освещали беседку. Несколько мужчин деловито шныряли туда-сюда, тянули рулетку, раздвигали штатив фотоаппарата и освещали окрестности портативными прожекторами. Я прошел прямо к беседке, где лежала Марион, полуобернувшись, раскинув руки. От ее каштановых волос исходило, казалось, лучезарное сияние.

Никто меня не остановил. Я сел на скамью и принялся рассматривать покойную. Немного спустя кто-то хлопнул меня по плечу. Оглянувшись, я увидел перед собой гнома в темно-зеленом дождевике и коричневых кожаных перчатках.

— Это не кино, куда может заглянуть каждый, — сказал он. — Или вы знаете эту женщину?

— Ее зовут Марион Венделин, и она сестра в больнице Марии Магдалины, а я тот человек, который вызвал полицию.

— Отлично. — Он кивнул. — Я комиссар Келлерман. А теперь расскажите, что вам известно.

Я сказал ему, что должен был встретиться с Марион в половине десятого и что я опоздал. Он снова кивнул.

— Я шел по дороге вдоль пруда. Было темно. Я заметил беседку, только оказавшись рядом с ней. Я пару раз окликнул Марион и вдруг увидел, что кто-то убегает отсюда. По-моему, мужчина. Но разглядеть не мог.

— Вы пытались догнать его? — Комиссар Келлерман присел возле меня на скамью и прищурился, потому что беседка, стоявшая на шести столбах и не имевшая стен, была залита светом.

Я постарался вспомнить, что делал после бегства того человека.

— Было слишком темно. Не могу даже сказать, в какую сторону он побежал. Несколько секунд слышал только, как шуршал под его ногами гравий. Затем вошел сюда и почти споткнулся об… это. — Я указал на убитую.

— Трогали вы труп и вообще меняли здесь что-нибудь?

— Помнится, я опустился на колени, чтобы посмотреть, что с девушкой. Думал, что она в обмороке или просто упала. Но потом почувствовал под руками теплую кровь и наткнулся на нож. Тут я бросился за помощью.

Комиссар поднялся и указал на одну из полицейских машин.

— Посидите пока там. Когда мы все закончим, мы поедем в управление. Ваши показания должны быть запротоколированы.

Только тут я вспомнил, что без разрешения покинул больницу и, собственно, намеревался через час вернуться тем же путем, каким вышел.

— Я нахожусь на лечении, — осторожно возразил я. — Не могли бы мы здесь все уладить? Доктор Молитор поднимет адский шум, если узнает, что я в такой час не в постели.

— Кто такой доктор Молитор? — спросил Келлерман и сунул в нос палец.

— Врач больницы Марии Магдалины. Мне, собственно, не разрешено выходить. Но сестра Марион… В общем, вы понимаете.

— Я ничего не понимаю. — Келлерман вытащил из кармана дождевика сигареты и закурил. — Решительно ничего. Почему вы вообще находитесь в больнице?

— Со мной произошел несчастный случай, я попал под машину, и сейчас моя память не совсем в порядке, хотя… ну…

С ума можно было сойти. Ну как я мог ему это объяснить? Но он и не хотел никаких объяснений.

— Значит, ваша память не в порядке. И вы порой не знаете, что делаете. Но разгуливать по парку — это вы можете. Ну, милейший… — Гном покачал головой и свистнул сквозь зубы.

— Боже мой, да ведь это давно прошло. Я опять совершенно нормален, или вы думаете… Да ведь этот ваш убийца расправился уже с четырьмя женщинами, и все ножом. Это пятая.

— Конечно, — сказал он. — Все ясно. Так что не волнуйтесь. В вашем состоянии всякое волнение вредно. Сейчас мы отправим вас домой. Вы уснете и будете спокойно спать, просто спать, ничего больше. Он отбуксировал меня к полицейской машине и пошептался с шофером. Затем справа и слева от меня уселись два быка. От левого несло чесноком.

Полчаса спустя я сидел на шатком стуле в кабинете Келлермана. Полицейские со скучающим видом присели на корточки у дверей, не спуская с меня глаз. Они беспрестанно чадили, закуривая одну сигарету за другой. Но меня они так и не угостили.


Часа в два ночи (Келлерман все еще не показывался) я довольно энергично потребовал, чтобы меня либо вернули назад в больницу, либо отвели спать в камеру. Но протест мой был гласом вопиющего в пустыне, и пришлось остаться на этом шатком стуле, хотя у меня уже ныли все кости. В три часа один из полицейских принес чай и тарелку с бутербродами. Раньше чем я опомнился, быки уже сожрали девять десятых снеди. А вскоре после четырех в кабинет вошел тот, кого я меньше всего ожидал: обер-ассистент уголовной полиции Катцер.

Вид у него был обычный. Оттопыренные уши пылали. Он повесил на крюк свое потрепанное пальто и измятую шляпу, сел за письменный стол Келлермана и подперся локтями.

— Ну, мой милый, — сказал он по прошествии вечности, — вчера со щитом, а сегодня на щите. Но могу вас утешить. Мне тоже не лучше. Новая специальная комиссия. Комиссар Келлерман, кажется, не может жить без меня. Впрочем, я все равно сегодня навестил бы вас.

Обстоятельства все больше запутывались. Теперь на шею мне сел еще этот кровопийца.

— Я собирался утром побеседовать с сестрой Марион, вы ведь знаете. Ну теперь это не выйдет. А жаль. Славная была девушка. — Пауза. — Вы не находите, господин фельдфебель?

Вот он, этот удар грома, которого я все время опасался. Отсрочка кончилась. Только произошло это в непредвиденной ситуации.

Катцер подал знак быкам у дверей. Громко зевнув, они улетучились. Катцер достал из келлермановского стола магнитофон, открыл его и нажал кнопку. Кассеты начали крутиться.

— Надеюсь, вы ничего не имеете против. Это только для порядка, — сказал он. — А теперь поговорим откровенно. Вы ведь знаете, что вас зовут Франц Зееланд и что вы фельдфебель военно-воздушных сил?

Я счел за лучшее для начала промолчать.

— На Таунусштрассе у вас хорошенькая двухкомнатная квартирка, не так ли? Холостяцкое жилье. Но бываете вы там, только когда имеете увольнительную или отпуск. Обычно же вы ночуете в казарме. Там, смею сказать, тоже весьма неплохо. Наше государство делает все для своих граждан в мундире. Удобные матрацы и утренний кофе в по стели.

Я все еще молчал.

— Сейчас у вас трехнедельный отпуск. В эскадрилье вы, как положено, подали рапорт, и никто вас не разыскивал. И на Таунусштрассе ваше отсутствие тоже никого не обеспокоило, так как, во-первых, ваши соседи привыкли, что вы по неделям не показываетесь, а во-вторых, не знали, что вы в отпуске. Итак, мы вовсе не засунули заявление о вашем исчезновении не в тот ящик, мы просто не могли его получить. И вы это, конечно, прекрасно знали.

Теперь я должен был заговорить. Иначе Катцер вообразил бы, что я безропотно проглочу все, что он скажет.

— Ничего я не знал! Три недели назад я попал на Рейналлее под машину и потерял память. И вообще я не понимаю, почему вы допрашиваете меня, точно великий инквизитор. Я пациент доктора Молитора и беседовать буду только в его присутствии.

— Доктор Молитор больше не ваш врач. Он вчера распорядился перевести вас в университетскую клинику нервных болезней. Разве вы этого не знали?

Так вот почему доктор вчера не заглянул ко мне. Он нарушил свое обещание; ему стало трудно со мной, но сказать это в лицо он не отважился.

Катцер выпрямился. Сейчас он действительно восседал за столом, как Торквемада.

— На случай, если вы еще не поняли, о чем речь, господин Зееланд, я вам скажу: комиссар считает, что вы убили сестру Марион. В состоянии умопомешательства, если вы позволите так выразиться. Вы для него человек без мозга, человек, так сказать, с пустой головой. Ему не терпится сообщить прессе, что убийство в Гюнтерсбургском парке совершено сумасшедшим. Но мне, откровенно говоря, такое решение представляется упрощенным. Я убежден, что к вам уже давно вернулась память. Вы просто симулируете, и я, наконец, хотел бы понять зачем. Если вы мне это скажете, версия Келлермана лопнет. Мы должны доказать, что вы не умалишенный, понятно? Это ваш единственный шанс, потому что тогда будет отсутствовать мотив убийства. А мотив важнее всего. Важнее разорванного пальто и запятнанных кровью рук. В конце концов, вы же сами признались, что трогали труп, а потом как безумный прорывались через кусты. Тут вполне можно было потерять пару пуговиц.

Я смотрел на медленно крутящиеся кассеты. Если я заговорю, каждое мое слово будет безвозвратно поглощено узкой коричневой лентой. Но у меня не было другого выхода. Из двух зол пришлось выбирать меньшее.

— Дайте мне сигарету, — сказал я, — и велите, чтобы нам принесли кофе. Тогда вы все узнаете. Вы правы. Это действительно единственная возможность не оказаться запутанным в ваше проклятое убийство. — В тот момент я был твердо уверен, что Катцер ведет со мной честную игру.

Он выудил из стола Келлермана пачку «Астор» и заказал по телефону кофе. Потом на время выключил магнитофон, и мы молча курили. Когда принесли кофе, он снова нажал кнопку.

Я погрел над чашкой руки и отпил пару глотков, прежде чем заговорить:

— Все, собственно, началось с того, что погиб один мой друг. Он был пилот, как и я, и на фюзеляже наших машин был такой же крест, как на броши сестры Марион. В тот день, когда произошло несчастье, мы летели рядом, со сверхзвуковой скоростью. Вдруг я увидел, как его машина закачалась. А затем в моих наушниках раздался крик. Так кричит не человек, но охваченное смертельным страхом животное. Сразу вслед за этим его колымага скрылась с моих глаз. Позднее мы подъехали к месту катастрофы на «джипе». От машины мало что осталось. Его при ударе выбросило из кабины. Тогда меня это все почти не тронуло. Но по том, на похоронах, когда пастор толок воду в ступе и гремел салют под все эти команды «Приготовиться!» и «Огонь!» — вот тогда меня проняло по-настоящему. Я подумал: кто будет следующим, которого они опустят в могилу?

— Это мне понятно, — сказал Катцер. — В таких похоронах всегда есть что-то ужасное. Но когда лес рубят — щепки летят. Я тоже был солдатом. Три года России, доложу я вам… Вы ведь завербовались добровольно?

— Мне тогда было восемнадцать. Нам сулили славу и почести. Говорили о защите западной культуры и все такое. Что наши «старфайтеры» — летающие гробы, никто и не заикнулся.

— Аварии возможны всюду. Даже в гражданской авиации. Это профессиональный риск пилота.

— Одна-две аварии — да, но подряд семьдесят семь! Нет, почтеннейший, это куча лома. Американцы прозвали его «сладкой смертью» и уже в девятьсот шестидесятом сняли с вооружения. Но нам ведь непременно нужен самолет, к которому можно прицепить и атомную бомбу. «Старфайтер» первоначально был рассчитан только на ясную погоду, он без радара, без приборов для полетов ночью или в густом тумане. Но министерство обороны решило просто вмонтировать 17 центнеров[8] оснащения, полагая, что до Гёрлица, или Франкфурта-на-Одере, или Грейфсвальда этого хватит. Дальше все равно не долетит. 850 килограммов! Вы знаете, что это значит? Это все равно как если бы вы положили в байдарку мельничный жернов или заставили женщину на сносях участвовать в соревнованиях по прыжкам.

— Сколько вы уже служите в военно-воздушных силах? — лицемерно поинтересовался обер-ассистент.

— Восемь лет.

— Порядочный срок для беременной прыгуньи. — Он громко расхохотался, довольный собственным остроумием.

— Минутку! Вы, видно, считаете меня размазней? Вы думаете, я делаю из мухи слона. — Понемногу я стал распалиться. — Полгода назад разбилась моя машина, сударь! На высоте четырех тысяч метров она вдруг загорелась. Все длилось несколько секунд. Если бы катапультирующее устройство случайно не сработало, — а в шестидесяти случаях из ста оно не срабатывает — вы не имели бы сейчас удовольствия видеть меня… Я уже тогда сломался, но меня снова запрягли, потому что подготовка пилота обходится в миллион марок. Они должны себя окупить. Военщина не знает пощады даже по отношению к своим.

Теперь мне было все равно. Мне так или иначе была гарантирована зеленая жизнь за то, что я пытался надуть их. Дисциплинарные наказания, наряды, лишение увольнительных, да мало ли еще какие способы есть у них доконать человека. За все это я хотел заставить их разок послушать, что о них думаю. Я закурил еще одну из келлермановских сигарет и особенно громко, чтобы магнитофон сожрал каждое мое слово, произнес:

— Только потому, что агент фирмы, выпустившей эти дерьмовые машины, закадычный друг Франца Иозефа Штрауса и заграбастал на этом деле почти два миллиона долларов, я должен подыхать? Благодарю покорно! Я хочу жить, понятно? Вот потому я не сказал ни вам, ни доктору Молитору, что ко мне снова вернулась память. Это была своего рода самозащита. А теперь можете делать со мной что вам угодно.

Катцер своего достиг. Довольный, он откинулся на спинку стула и излил на меня весь сарказм, на какой был способен:

— Господин фельдфебель хочет жить и потому валяет дурака. Ему страшно, и он укладывается в постель, как школьник, который не выучил уроков. Хорошенький защитник отечества! Но дело не выгорело, мой милый. Мы оказались проворнее.

Да, дело не выгорело. Я должен был это признать. Однако Катцер еще не кончил.

— Сестра Марион знала, что вы симулируете, — ядовито сказал он. — Вы не смогли даже сохранить свой прекрасный план в тайне. Господин фельдфебель не только трус, но еще болтун. И поскольку Марион Венделин собиралась сегодня прийти ко мне в управление, вы вчера вечером убили ее. Вы боялись, что она проговорится. И чтобы не подвергать риску свой блестящий план, вы не остановились даже перед убийством. Разве не так это было, господин Зееланд?

За окном занималось утро. Если бы я ударом кулака разбил сейчас магнитофон, кассеты перестали бы крутиться. Но лента осталась бы. Даже разорви я ее на тысячу кусков, все можно было бы склеить. Комиссар Келлерман хотел сделать из меня идиота, сумасшедшего, совершившего убийство женщины. Это было бы неплохое объяснение. Но обер-ассистент перещеголял своего начальника. За каких-нибудь девяносто минут. Мастерский результат! И самым худшим было то, что любой суд этому поверил бы.

— Вы свинья, Катцер, — сказал я. — Самая большая свинья, какую я когда-либо встречал. Одно время надеялся вас одурачить. Сознаюсь, это была ошибка. Но чтобы за это навесить на меня убийство… Я привязался к Марион, и мне больно, что повинен в ее смерти. Но не мог предвидеть того, что случилось. И не я ее убил.

В эту секунду дверь отворилась. Комиссар Келлерман вошел в комнату, направился к столу и выключил магнитофон. Раньше из-за слепящего света прожекторов я не смог как следует разглядеть маленького криминалиста. Сейчас увидел, что, несмотря на свою миниатюрность, он обладал спортивной фигурой, мускулист, широкоплеч. Лицо его свидетельствовало об уме, костюм — о хорошем портном. Некоторое время мы оценивающе рассматривали друг друга. Затем он щелчком выбил из пачки «Астор» две сигареты и предложил одну из них мне.

— Вот так-то, господин Зееланд, — сказал он. — Сделаешь глупость и, гляди, увяз по уши. — Он в раздумье покачал головой, потом всем своим корпусом гнома повернулся к Катцеру. — Кончайте, коллега. Идея была хорошая и при других обстоятельствах себя оправдала бы. Но мы тем временем поймали человека, убившего Марион Венделин. Есть все основания полагать, что четыре других убийства тоже на его совести. Сделайте одолжение: подготовьте информацию для печати и, если вас не затруднит, распорядитесь, чтобы нам дали еще по чашке кофе.

Я оторопел. Сперва я думал, что Келлерман затевает новый финт, но потом увидел, что он говорит серьезно. Казалось, я все-таки выпутался. Тут комиссар снова повернулся ко мне.

— А теперь что касается вас, господин Зееланд. Вы ведь знаете господина полковника фон Тольксдорффа.

— Еще бы, — сказал я. — Мы прозвали его жестянщиком, потому что он и в постели не снимает своего рыцарского креста.

Келлерман ухмыльнулся.

— Он передает вам привет и радуется предстоящей встрече с вами. Я только что разговаривал с ним по телефону. Ваши рассуждения были очень интересны. К сожалению, я застал лишь конец. Магнитофон ведь можно подсоединить к динамику в соседней комнате. Я говорю это, чтобы вы не приняли меня за кудесника. Да, я слышал ваше высказывание насчет огромных нервных перегрузок, испытываемых пилотами на «старфайтерах». Ну, господин полковник фон Тольксдорфф разберется.

Я в этом не сомневался. Мы никогда не были друзьями с жестянщиком.

Катцер принес кофе, который на сей раз был едва теплый и как будто перестоявший. Когда мы выпили, Келлерман протянул мне руку.

— Не сердитесь. Ночь затянулась дольше, чем я полагал. Сейчас за вами приедут. Господин фон Тольксдорфф пришлет машину. Вы можете пока подождать в соседней комнате. Если вы нам еще понадобитесь, мы знаем, где вас найти.

С этим меня отпустили. Я хотел взять свое пальто, но, увидев дыру и пятно крови, раздумал. Солнце ярко светило. День обещал быть по-весеннему теплым.

Комната, в которой я ждал, пока придет машина, была почти пустой и пахла пылью. Я сел на потертую скамью. Посреди стола стоял динамик величиной с сигарную коробку, через который комиссар подслушивал наш разговор. В качестве единственного украшения на стене под грязным стеклом висел снимок памятника Битвы народов в Лейпциге.

Я снова попытался собраться с мыслями. Началось с того, что меня охватил страх, и я стал искать выход. Потом произошел несчастный случай на Рейналлее. У меня возник план, который в случае удачи на год, а то и больше избавил бы меня от полетов. Но этот план не сработал, он не сработал бы, даже если бы с Марион не случилось несчастья. Я недооценил их всех: Катцера, Келлермана и жестянщика. Теперь мне предстояло расплачиваться. Дело не выгорело, просто не выгорело.

Через два часа появился полицейский и пальцем поманил меня. Я вышел в коридор.

Там стоял в полной форме и с торжественным видом Шорш Шмитхен, наш старший фельдфебель.

— Ах ты, мой милый! — заорал он так громко, что весь коридор задрожал. — Что ты вытворяешь! Мы думали уже, ты где-то приземлился, а ты, оказывается, убиваешь девочек.

Вот оно все и вернулось: грубый солдатский юмор, запах пота и кожи.

Шорш был как заведенный. Он без умолку говорил, похлопывая меня при этом по плечу.

— Старик рассказал мне о твоих похождениях. Он, скажу я тебе, рвет и мечет. Не хотел бы я быть в твоей шкуре. Но бог не оставит пилота в беде, а? Переживешь, не бойся! Через четыре недели все забудется.

Шорш Шмитхен никогда еще не сидел в самолете, тем более в таком, который взорвался. Он не мог понять, что такое не забывается.

— Ну пошли, — сказал он. — Не будем устраивать здешним шпикам представление. Наш «Мерседес-300» ждет.

Мы спустились по лестнице. У караульной Шорш милостиво приложил два пальца к козырьку. Я сунул руки в карманы.

«Мерседес-300» оказался нашим вагоном-мастерской, большим защитного цвета сундуком с зарешеченными окнами с обеих сторон. Шмитхен ключом отпер заднюю дверцу.

— Устраивайся поудобнее, — игриво рявкнул он. — Есть у тебя курево? На возьми! Подумай, что ты будешь заливать жестянщику.

Я забрался в сундук, и Шмитхен запер дверь. Он дважды повернул ключ в замке. Затем хлопнула и дверца кабины водителя, послышался шум мотора. Шмитхен сам вел машину, не слишком, впрочем, умело. На повороте он даже задел край тротуара. Машина грохотала. Я попался. Не выгорело…

Тут взгляд мой упал на ключ, как маятник раскачивавшийся на крюке. В бундесвере царит порядок. По уставу военно-воздушных сил в машине всегда должен находиться запасной ключ. Я медленно поднялся с ящика для инструментов, на котором сидел. К черту «не выгорело»! Пусть жестянщик поищет себе другую жертву. Я оказался ему не по зубам!

Когда Шмитхен затормозил перед светофором, я открыл дверь. Он не мог видеть меня, так как в стене, отделявшей кузов от кабины водителя, окна не было. Я спрыгнул почти на радиатор стоявшего позади нас «опеля». Человек за рулем постучал себя пальцем по лбу. Я только-только успел снова запереть дверцу, чтобы она не хлопала, когда Шмитхен дал газ. В два прыжка я очутился на тротуаре. Ну и выпучит же глаза старший фельдфебель Шмитхен…

В своей квартире я задержался ровно столько, сколько было необходимо, чтобы переодеться и уложить чемоданчик. Я взял паспорт и солдатскую книжку, разбил молоточком копилку и вынул из рамки фотографию моего отца. Все остальное я бросил. Затем схватил такси и поехал в аэропорт. Сорок минут спустя я уже поднимался в рейсовый самолет на Берлин.


Над городом на Шпрее медленно спускались сумерки. Чем ближе подходил я к границе, тем безлюднее становились улицы. Время от времени меня обгоняла какая-нибудь машина, реже попадались встречные. Второй раз за эти дни мне вспомнился Гейне. Что ожидает за шлагбаумом? Из меня словно выпустили воздух. Чемоданчик оттягивал руку, как если бы был набит камнями. Я шел все медленнее. У магазина канцелярских принадлежностей остановился и оглядел витрину. Потом дернул дверной колокольчик и на прощанье купил за 40 пфеннигов большую зеленую тетрадь в линейку.

Со следующего угла я уже увидел прожекторы, освещавшие бело-красные столбы. Один миг я чуть было не повернул назад. Затем сцепил зубы и двинулся на ту сторону.

Солдат стоял в конусе света под дуговым фонарем. У него были серебряные петлицы и круглая эмблема на фуражке.

— Добрый вечер, — сказал я.

— Добрый вечер, — сказал он.

— Я хотел бы поговорить с офицером.

Он подошел к задвижному окошку будки. Прошло еще немного времени, прежде чем появился другой солдат и предложил мне следовать за ним. Мы пошли рядом, он — размашистым шагом, я — устало, как после долгого пути. Он указал на зеленую тетрадь, которая торчала из моего кармана.

— Учитель, да? — спросил он явно только для того, что бы немного уменьшить скованность первых минут.

— Нет. Я знал раньше одну девушку, которая наверняка пришла бы сюда со мной. Позже, когда у меня будет время, я хотел бы описать ее историю.

— Ага, — сказал солдат, — пишите. Но вам незачем было тащить с собой бумагу. У нас она тоже есть. Потом он открыл какую-то дверь.

— Вот мы и на месте, — сказал он.

— Да, — сказал я, — это точно…

Перевела с немецкого Татьяна ГИНЗБУРГ




Загрузка...