Сибирцев поднялся с постели в пору отцветающих вишен. Сам, без посторонней помощи, тяжело опираясь на суковатую палку, сделал он первые шаги к двери, к потемневшей от времени террасе, и, шаркая, ступил на ее рассохшиеся половицы. Короткая боль кольнула меж лопаток и жарко плеснулась в груди. На миг качнулось в глазах, и он прикрыл их. А когда снова открыл, вдруг счастливо рассмеялся. Мир, заслоненный до сей поры плотными зарослями дикого винограда, опутавшего ставни окон, открылся перед ним всей своей глубиной. Значит, снова жизнь, и весна вокруг, и это буйное цветение не выдумка, не порождение отрывочных, обморочных видений, бог весть сколько времени преследовавших его.
Когда-то огромный и ухоженный сад теперь одичал. Безнадзорный, расхристанный вишенник вздымал от порывов ветра снежно-розовые вихри своего кипения и швырял, рассеивал их по траве, кустам, бывшим клумбам, заглохшим аллеям и дорожкам.
А поверх, и вокруг, и вдали, отовсюду, куда достигал взгляд, голубым и лиловым прибоем накатывалась сирень. От свежего ли дыхания земли и сада, или от другого чего-то кололо в горле, будто застрял там острый кусочек железа.
Продолжая улыбаться, Сибирцев сделал два-три коротких шага, и опустился в плетеное кресло-качалку. Чуть наклонясь вперед, он качнул кресло, и оно заскрипело под ним, словно охнуло. И от этого плавного движения снова закружилась голова и все расплылось перед глазами. Сибирцев почувствовал, как мягкие пальцы бережно коснулись спины и на плечи лег теплый и пушистый плед, легко окутал его, прикрыл колени. Пахнуло неуловимым запахом духов.
Мирно поскрипывало старое кресло. Сибирцев полной грудью, распрямляя плечи, вдыхал тягучий аромат цветущей сирени и вслушивался в окружающие звуки. Легкий кашель — это Маша. Она сидит сбоку, наверно, на ступеньках лестницы, ведущей в сад, и, положив подбородок на сомкнутые тонкие пальцы, ждет, когда Сибирцев посмотрит на нее. А вот грузные, до стона в половицах, шаги Елены Алексеевны. Крупная женщина, сохранившая черты поместной барыни, суровой и неприступной, с гордым профилем, обрамленным реденькими буклями… Пережила свой век, мыкается теперь вот с Машей да бывшей своей прислугой, когда-то спмпатяшкой горничной, а ныне сварливой и неопрятной старухой. Ходит Елена Алексеевна важно, как императрица, а разговор, легкий, неторопливый, заводит о разоренном хозяйстве, об усадьбе, за которой нет присмотра, избегая при этом самого главного вопроса. Разве что голос вдруг выдаст, задрожит, когда вскользь упомянется в плавном течении беседы имя сына Яши. И она и Маша — понимал Сибирцев — все ждали, чтобы он сам заговорил. Давно ждали. Но он молчал, сперва оттого, что действительно не мог говорить, ибо находился в тяжелом состоянии после ранения, а после никак не мог решиться переступить порог той слабой надежды, которой все еще жили эти женщины, жили, хотя наверняка чувствовали правду. Оттягивать разговор не имело смысла, однако не было сил и начать его. Так и жил Сибирцев в их семье, тщательно оберегаемый от боли, от посторонней жизни, от трудных своих воспоминаний.
За время болезни он потерял счет дням. Уплыл март по большой воде. Большую воду Сибирцев помнил: шел с проводником на бандитский остров. Позвякивала склянка в докторском саквояже Сибирцева. А потом этот Митька… Митенька Безобразов в ладной своей офицерской шинели. Удивленный тон его: «Какой такой доктор? Вот этот? Да разве ж это доктор? Это ж чекист… Чекист с поезда. У Ныркова сидел. Вот какой он доктор, голубчики…» Однако подвела тогда рука бандита, хоть и мастерский был выстрел. Знал силу своего удара Сибирцев, и в положении Митьки, избитого, валяющегося в телеге, это был, конечно, лихой выстрел. Считай, на два пальца вбок, и гнить бы Сибирцеву в глубокой тележной колее. Подвела-таки рука, пославшая ему пулю в спину…
А дальше только отрывки каких-то бредовых видений. Бесконечная, в тряских колдобинах дорога, заросшие морды дезертиров, противный до рвоты запах карболки и смрадный дух гноящихся ран у соседей по койкам, лысина Ильи Ныркова и, наконец, снова тележный скрип и эта вот усадьба. Сколько же времени прошло в общей сложности?.. Месяц? Нет, побольше. Вон уж и сирень цветет вовсю, и дни на редкость жаркие. Как ни считай, а к маю, по всему видать, подошло. Вот, брат, какие дела…
Спросить, что ли, какое нынче число? Спросишь — ответят да ведь подумают: совсем, знать, спятил мужик, коли все позабыл. Вот те черт! Ни численника нет, никаких тебе известий. Илья тоже хорош. Рад, наверное, что жив остался Сибирцев, сбагрил с плеч и нос не кажет. Отдыхай, поправляйся, мол, поживи в усадьбе, в раю цветущем. Рай-то, он, может, и рай, да только от усадьбы осталось одно название. Видел Сибирцев: дряхлость и ветхость сквозили изо всех щелей. Сердце щемило от этой опрятной и оттого еще более печальной бедности. В одном молодец Илья — сообразил продуктов подбросить, невозможно было глядеть в обтянутое пергаментной кожей лицо Машеньки, на котором и жили разве что огромные серые глаза.
— Машенька… — Сибирцев увидел, как расширились глаза и стало бледнеть ее лицо. Он чуть улыбнулся: — Принесите мне, пожалуйста, веточку сирени… Маленькую…
Маша метнулась в сад и через минуту взлетела по ступеням обратно, неся в обеих руках пышную, в блестящей росе ветку; осторожно, словно ребенка, положила ее на колени Сибирцеву. Он поднес ветку к лицу и задохнулся от нахлынувшего аромата. Взглянул поверх на девушку, и ему показалось, что он уловил сходство между нею и братом Яшей, каким он помнил его уже смутно. Тот же высокий лоб, заметно выступающие желваки на скулах, полные, резко очерченные губы и упрямый подбородок. И вместе с тем неуловимо нежная округленность линий. А глаза?.. Какие они были у Яши? Тоже серые?.. Не помнил Сибирцев. Там, в колчаковском тылу, при штабе атамана Семенова, где он служил вплоть до апреля двадцатого года, не до цвета глаз было, чтобы запоминать и думать об этом.
— А у нас, Машенька, — глухо сказал он, — сирени не было… Может, и была, да там, наверно, она пахла по-другому.
— Михаил Александрович! — Девушка порывисто шагнула к нему. — Скажите, я ведь знаю, догадываюсь… Это правда?
Глядя в упор в ее расплывающиеся глаза, Сибирцев медленно утвердительно кивнул. Маша упала лицом в его колени, в сирень и застыла. Потом подняла мокрое от росы лицо и прошептала:
— И вы там были? И все знаете?
Помедлив, он сказал тихо:
— Сам не видел. Но мне сказали об этом. Контрразведчик Кунгуров. Через него я и часы вашего брата заполучил.
— И вы ничего не могли сделать? — Слезы полились из ее глаз.
Сибирцев отрицательно качнул головой.
Маша резко вскочила и исчезла в саду.
Сибирцев опустил голову и сидел так, перебирая пальцами сиреневую гроздь. Машинально отметил, что края цветков словно обгорели, обуглились. «Значит, уже и сирень отцветает», — посторонне подумал он.
В доме было тихо. Время текло почти осязаемо, и в его течении слышалось что-то обреченное, трагическое, отмеряемое потрескиванием половиц, шорохом кустов за террасой, медленным хрустом присыпанной песком дорожки.
Она вернулась. Как прежде, присела на верхнюю ступеньку и сказала негромко, не глядя на Сибирцева:
— Простите, я понимаю… Я поняла, что вы были там, и если бы могли что-то сделать, то сделали бы. Простите меня… Я очень любила Яшу. Он ведь моложе меня… на целый год… — Она помолчала и добавила тем же ровным голосом: — А вам могло грозить подобное?
Сибирцев пожал плечами и ничего не ответил.
— Вы расскажете мне?
— Видите ли, Машенька, — Сибирцев заговорил медленно и негромко, как бы рассуждая сам с собой, — никто из нас не принадлежал… и не принадлежит себе. У нас не могло быть нервов и… — он неопределенно качнул поднятой ладонью, — всего этого… Одним словом, речь не о нас. О деле. Было дело. И только оно. Понимаете, Машенька, случается, слово какое вырвется, взгляд, скажем, или жест не тот — и все, что строили гигантским трудом не одного, а многих людей, вдруг рушится. И погребает под собой сотни, тысячи жертв… Одно только слово. Вот какие, браг, дела. Поэтому рассказать… не могу, Машенька… А Яша? Он должен был стать настоящим мужчиной…
— А эти часы, которые вы… нам привезли?.. Они еще папиными были.
— Это все, что я мог сделать, — ответил Сибирцев. — Все, что мог. Хотя делать это, возможно, не следовало… И вы, Машенька, немедленно забудьте все, что я вам сказал.
— Я поняла… Михаил Александрович, а как же мама? Она тоже про Яшу догадывается. Но верит. Пусть верит…
Яшу Сивачева взяли неожиданно. Где-то был промах, но точной причины так и не смог узнать Сибирцев. Он был знаком с Яковом, как, впрочем, со многими, кто постоянно вертелся при штабе атамана. Чем-то уже давно приглянулся Сибирцеву этот совсем юный офицер, носивший погоны подпоручика скорее всего по чьей-нибудь прихоти, нежели за собственные заслуги… Однако был он симпатичен Сибирцеву. Возможно, тем, что напоминал ему самого себя, начинающего прозревать на недавней германской войне. Казался Сивачев таким же горячим и искренним, но в силу сложившихся обстоятельств еще не нашедшим ни себя, ни своей правды.
Интерес к Якову возрос многократно, когда Сибирцев узнал, что он работает в шифровальном отделе. Ряд удачно выстроенных обстоятельств позволил одному из сослуживцев Якова сделать тому предложение переселиться из штабного вагона, стоявшего среди многих других на запасных путях станции Маньчжурия, в довольно приличный, хотя и скромный, домик железнодорожного машиниста, находившийся неподалеку от станции.
Машинист Федорчук пользовался уважением и деповского и станционного начальства ввиду своей деловитости, основательности поступков и безотказности по службе. Но, помимо всего прочего, был он отцом весьма симпатичной девицы, подвизавшейся по швейной части. Поэтому ни у кого не вызвало удивления, что Сивачев скоро переселился в домик пожилого машиниста, все знали, что с жильем для офицеров было туго, и на подобные мелкие нарушения начальство смотрело сквозь пальцы. Многие офицеры пышно разросшегося атаманского штаба квартировали где могли. Это уж ближе к апрелю двадцатого, после ряда провалов крупных семеновских операций, пришлось им, матерясь, но подчиняясь строжайшему приказу, возвращаться в тесные свои купе воняющих карболкой вагонов.
Опытный подпольщик и добрый дядька, Федорчук узнал некоторые подробности биографии Сивачева, о его сестре и матери, живущих где-то в Моршанском уезде, в Центральной России, которых Яков не видел более двух лет. Понимая состояние молодого офицера, чья вера в чистоту «белого движения», как любили в ту пору высокопарно выражаться, была уже основательно поколеблена, ибо ничто не могло бы ее скомпрометировать в такой степени, в какой это сделали проходящие через Якова документы, он сумел найти путь к сердцу Сивачева.
Началось все с небольшой «услуги» по части движения воинских поездов, тем более что такого рода «тайна», если смотреть на это дело серьезно, никакой особой тайной среди штабных болтунов не являлась. Так, одна видимость. Сибирцев полагал, что молодому и общительному офицеру лишние деньги вовсе не помешают. Но Сивачев совершенно неожиданно отказался от денег, предложенных ему Федорчуком, и уже по собственной инициативе познакомил его с копиями некоторых документов, которые имели действительную ценность. Что здесь больше сыграло роль — собственное прозрение или благосклонное внимание Федорчуковой дочери, — было еще неясно. Однако Сибирцев с Михеевым решили, что пришла пора умело, хотя и исподволь, направлять поступки Сивачева.
До самого февраля двадцатого года Сибирцев руководил действиями Якова, не вступая с ним в контакт, но и не избегая встреч в штабе. Яков действовал смело, чересчур смело, как теперь задним умом понимал Сибирцев. Может быть, на него влияла острота ситуации, игра в опасность, может быть, собственная неустоявшаяся, неокрепшая жажда настоящего дела, кто теперь знает. Но Яков сорвался. Скорей всего на какой-нибудь фальшивке — семеновские провокаторы были большие мастера по этой части.
В штабе никто толком не знал о причине исчезновения шифровальщика. Но интуиция подсказала Сибирцеву, что случилось нечто чрезвычайное и в его распоряжении считанные минуты. Рабочие депо — товарищи Федорчука — успели спрятать дочку машиниста, но самого предупредить не смогли, его взяла прямо в рейсе семеновская контрразведка.
Сибирцеву была хорошо знакома эта организация — бывшие сыщики и жандармы, озлобленные авантюристы, развратники, изощренные насильники — грязные отбросы развалившейся царской охранки, не моргнув глазом, отсылавшие людей на виселицу ради любой денежной или иной награды. Но черное дело свое они знали: мертвый не мог бы не заговорить в их руках.
Немедленно ушел к партизанам связник Сибирцева и Федорчука. Но знал Сибирцев, что опасность слишком велика, ибо, коли уж взялась копать контрразведка, она может докопаться и до него, какими бы мизерными, ничтожными ни казались его связи с арестованными. Надо было уходить и ему, но он медлил.
Посоветовавшись с Михеевым, сообщили о провале в Центр, а затем затаились, прервав всякие контакты.
И вот тут стал Сибирцев замечать, что начали его негласно проверять, назойливо, но якобы случайно, забывая убрать в сейф секретные приказы, от которых опытный человек за версту почует запах фальшивки. Сибирцев не реагировал. Он ждал.
«Кого мог знать Сивачев? — мучительно размышлял в те дни Сибирцев. — Только Федорчука. А что он мог выдать, если бы не выдержал пыток? Только то, что сам добывал в своем отделе».
Все замыкалось на Федорчуке. И все зависело теперь только от пожилого машиниста.
Так и ходил по острию клинка поручик Сибирцев в погонах с желтым кантом и тремя звездочками, пожалованными ему не так давно «за особые заслуги» полковником Скипетровым, правой рукой самого Григория Михайловича Семенова.
Сославшись на недомогание, которое, впрочем, Елена Алексеевна сочла за последствия голода, Маша ушла в свою комнатку на мансарде и там, наверно, прилегла. Сибирцеву было понятно ее состояние, но он — увы! — ничем не мог ей помочь. Только время, время…
Подставляя солнечным лучам лицо и открытую грудь, Сибирцев смолил помаленьку тонкие самокрутки, даже не потому, что хотелось курить, а больше по привычке.
Маша не появлялась, и спросить о ней у Елены Алексеевны было отчего-то неловко.
Начало припекать солнце. В доме по-прежнему было тихо, только потрескивали половицы да мерно поскрипывала качалка. Захотелось холодной родниковой воды. Сибирцев решил было позвать, но вдруг спохватился: совсем очумел малый! Нет, брат, пора тебе менять режим. Все. Никаких снисхождений. Палка есть — начинай ходить, начинай двигаться. Пора действовать, а не отлеживаться здесь.
Что рана проклятая ноет, наплевать. Долго еще будет ныть. Надо Ныркову срочным образом весточку послать, чтоб приехал, забрал. Там, в Козлове или в Тамбове, врач на крайний случай всегда найдется. Беды большой нет, если и откроется дырка в спине, залатают за милую душу. Да… Только как послать?.. Смешно, эти милые дамы глаз с него не спускают, каждое движение сторожат, жди, пошлют они в Козлов нарочного, как же…
Тоже ведь вот забота: что станется здесь, когда он уедет? Они ж обе — и Маша, и ее мать — на ладан дышат, еле отошли за последнее время. Ни хозяйства у них, ни другой какой-нибудь сносной перспективы, одни осколки. Как помочь-то, чем? Теперь их так и не бросишь, не уедешь, все оставив за первым же поворотом. Идиотская ситуация… И что в мире делается — неизвестно. Ни газет, ни слухов. Окружили стеной, супчик с ложечки, сирень еще эта, будь она неладна. Прямо одно расстройство.
По-стариковски кряхтя, Сибирцев выбрался из качалки и, опираясь на палку, побрел в дом. За время болезни он как-то не удосужился узнать расположение комнат. Он вообще не мог представить, велик ли этот дом. Комната, в которую он вошел, была большой, со стрельчатыми окнами, полуприкрытыми снаружи щелястыми ставнями. Здесь царил сумрак оттого, что и стены были темными, и солнце сюда заглядывало, по всей вероятности, во второй половине дня. Такие комнаты в барских домах назывались залой. Дверь справа была приоткрыта, там, за ней, и вовсе густилась темнота. Где-то за той темнотой раздавались приглушенные стуки и железное звяканье. Винтовая деревянная лестница с резными балясинами вела наверх, скорее всего там и находилась Машина комната.
Сибирцев оглядел небогатое убранство: широкий стол с витыми ножками, несколько венских стульев с гнутыми спинками, огромный, в полстены пустой буфет. Обогнул стол, чтобы подойти к окну, и вздрогнул: из темного проема между окон на него глянул незнакомый обросший мужик, длинный и нескладный, стриженный почему-то ежиком и весь странно расплывчатый. Через мгновенье Сибирцев сообразил, что смотрит в зеркало. Он подошел поближе, потрогал резную, мореного дуба раму, стекло. Оно показалось пыльным. Нет, это амальгама стала мутной от долгой жизни. Уставился в собственное отражение. Хорош, ничего не скажешь: глаза провалились, как у покойника. Ну ладно, этот ежик еще куда ни шло, но борода… Рыжая, клочковатая. И не борода, а нечто вроде того расхристанного кустарника. Что ж это он так-то? Ну и рожа, ничего не скажешь…
Сзади послышались тяжелые, стонущие скрипы. Сибирцев обернулся и увидел Елену Алексеевну.
— Что вы, Михаил Александрович? — тревожно спросила она. — Разве вам можно столько-то ходить? В постель, в постель, и никаких возражений… Или на солнышко. Оно, милое, всех лечит.
— Елена Алексеевна, — виновато заговорил Сибирцев, стараясь прикрыть лицо ладонью, — не найдется ли у вас водички погорячей?
Он уже забыл о том, что мечтал о ледяной, родниковой.
— Случилось что? — забеспокоилась хозяйка.
— Да вот… — замялся Сибирцев. — Дело есть маленькое. Уж вы извините.
— Есть, есть, отчего же. Сейчас принесу. Идите, прилягте. Сибирцев вернулся к себе, достал из-под кровати вещмешок, развязал его и добыл небольшой полотняный сверток: в чистой портянке он хранил опасную бритву с костяной ручкой и ставший каменным маленький серый обмылок. Открыл бритву, попробовал на ногте и стал править ее на широком своем ремне.
За этим занятием и застала его Елена Алексеевна. Она вплыла в дверь, держа в руке чайник, и, увидев, чем занимается Сибирцев, вздохнула и улыбнулась.
— Ну вот и слава богу. Значит, на поправку пошло. Раз мужчина взялся красоту наводить, считай, все у него в порядке… Ох, да что ж это я? Вам же прибор нужен. Сию минуту…
Закончив довольно мучительный процесс бритья, Сибирцев провел ладонью по щекам: другой разговор. А то и впрямь бандит с большой дороги.
Плохо дело, Сибирцев, коли ты за собой следить перестал. Совсем, брат, плохи твои дела. Раскис, успокоился…
Появилась Елена Алексеевна с полной тарелкой густого щавелевого супа, приправленного тушенкой. И пока он с трудом глотал кислую, порядком надоевшую травяную кашу, Елена Алексеевна, испуганно округлив глаза, все порывалась открыть ему свою очередную и, разумеется, страшную тайну. Она и дверь в комнату прикрыла, и заглянула через перила в сад, нет ли кого. Наконец, когда Сибирцев отставил тарелку, придвинулась к нему на стуле и зашептала:
— Михаил Александрович, только, ради бога, тише… Там, на кухне, сидит человек. Из Совета, сказал. Вас хочет видеть. Но я ответила, что вы обедаете, а потом будете отдыхать… Я должна вам еще сказать… — Она придвинулась почти вплотную. — Сегодня в церкви батюшка наш, отец Павел, возгласил с амвона, будто грядет сюда сила великая, и быть повсеместно пожарам, и гореть в их огне антихристу. Мужику от этой силы будет избавление, а большевикам и комиссарам — геенна огненная. А?
— Так и заявил? — усмехнулся Сибирцев.
— Господи, вы смеетесь!
— А что она за сила, не изрекал ваш батюшка? Антонов там или еще кто?
— Ой, не могу сказать, Михаил Александрович, но… я очень боюсь за Машу. Ведь если они…
— Кто они, Елена Алексеевна?
— Ну как же, эти, которых сила великая. И грядет сюда…
— Грядет она или нет, еще неизвестно. А вот лежать тут у вас без дела мне действительно ни к чему. Это верно. Так что там за человек из Совета? Сидит он еще или ушел?
— Сидит. И мрачный весь такой, строгий.
— Пригласите его, пожалуйста, сюда.
Гость оказался человеком рослым и худым, под стать Сибирцеву. Круглыми очками в железной оправе, усами и бородкой клинышком он напоминал одного из наркомов. Характерное такое лицо. Были на нем залатанная тужурка, расстегнутая косоворотка и простые брюки с обмотками и грубыми солдатскими ботинками. В широкой ладони он мял кожаную фуражку. Снял, видно, проходя через комнаты и уважая хозяев.
Сибирцев слегка привстал и жестом указал вошедшему на стул. Гость кивнул, основательно уселся, расставив колени и положил фуражку на край стола. Елена Алексеевна быстро взглянула на Сибирцева и, приняв неприступный вид, величественно удалилась. Сибирцев едва сдержал улыбку. Гость, проследив за его взглядом, обернулся, проводил глазами хозяйку и с веселой укоризной покачал головой. И сразу что-то в нем проявилось простецкое, мужицкое такое, симпатичное. Но когда он поднял глаза, Сибирцев увидел, что они внимательны и холодны.
— Ну-с, слушаю вас, извините, не знаю вашего имени-отчества, — учтиво сказал Сибирцев.
— Офицер? — строго спросил гость.
— Бывший.
— Документик какой имеется?
— Имеется. Однако с кем имею честь?
— Взглянуть бы хотелось на документик, — продолжал настаивать гость. Голос его построжел.
— Это не уйдет. Меня зовут Михаилом Александровичем. А вы кто? — Сибирцев требовательно посмотрел на гостя.
Тот вроде бы слегка смутился.
— Баулин. Комиссар продотряда.
— Ну вот и отлично. Москвич?
— Питерские мы тут.
— Металлист? — улыбнулся Сибирцев.
— Откуда знаете?
— Руки, — кивнул Сибирцев.
Баулин взглянул на свои широкие темные ладони и тоже улыбнулся.
— А документ я вам покажу, товарищ Баулин. Вы прямо из Центра или в Тамбове были, Козлове?
— Как же, были и в Тамбове, и в Козлове.
— Ныркова встречали?
— Это Илью-то Ивановича? Знаю.
— Хорошо. Давно видели?
— Зимой еще. Мы тут в округе с зимы хлебом занимаемся… Ну вот что, не знаю, как вас все-таки, товарищ или ваше благородие, одним словом, Михаил Александрович, я сюда не разговоры разговаривать пришел. Скажу напрямик. Есть сведения, что в этой бывшей, а может и не бывшей, барской усадьбе скрывается раненый офицер. Это вы будете? Отвечайте четко и ясно.
— Отвечу. Только, видишь ли, товарищ Баулин, не знаю я тебя. Вообще-то, ты мог бы обо мне справиться у Ныркова, это ежели время у тебя есть. А коли нету, придется нам самим знакомиться. Покажи-ка свой мандат.
Баулин несколько даже оторопел. Долго смотрел на Сибирцева, потом нерешительно полез за пазуху и достал сложенную вчетверо бумагу, развернул и ладонью жестко припечатал ее к столу. Сибирцев взял мандат, внимательно прочитал его, сложил и вернул Баулину.
— Извини, товарищ Баулин, но этот разговор, я тебя должен сразу предупредить, сугубо между нами. Слухи могут быть какими угодно, но истину здесь будут знать только ты да я. Ты — коммунист и понимаешь ответственность… Ладно, не буду томить. Понимаешь, брат, по одному моему документу ты меня должен немедленно в ЧК передать или к стенке поставить. А по другому, если мне потребуется, поступить в полное мое распоряжение. Вот я и думаю, какой тебе показать. Погоди маленько.
Сибирцев прошел в свою комнату, достал из-под матраса старый бумажник и вынул из него свой мандат. Вернувшись, плотно прикрыл дверь и протянул мандат Баулину. Тот прочитал и удивленно взглянул на Сибирцева.
— Феликс Эдмундович? — шепотом спросил он и вытер фуражкой пот со лба.
Сибирцев кивнул и, спрятав мандат обратно в бумажник, уселся в качалку.
— Вот такие дела, товарищ Баулин. Тебя мне, как говорится, сам бог послал.
— Вон оно что, — протянул Баулин. — А как же, товарищ Сибирцев, вы тут один? А если банды?.. Серьезная была рана?
— Уже заживает… О том, кто я, здесь не знают. Я — товарищ их сына. — Сибирцев кивнул на дверь. — Брата Машиного, который погиб в прошлом году. Нахожусь на излечении после ранения. Вот и все. Ну, будет. Что слышно о бандах? Сижу тут, понимаешь, как на необитаемом острове.
— Честно скажу, товарищ Сибирцев, плохи наши дела. Сушь стоит небывалая, отродясь такой не было. Апрель начался жарой, а сейчас и того похлестче. В Поволжье все повыгорело. По нашей губернии, особливо в южных уездах, считай, то же самое. Здесь-то маленько получше, но виды плохие. Понадеялись на озимые, да вон, видишь, горит все. Хоть бы капля дождя…
— Была же вода, я помню, — заметил Сибирцев. — Весна дружная, вода большая.
— Э-э, знаешь, как тут говорят? Обнадейчива весна, да обманчива. Уже поговаривают мужички, что подаваться надо им из этих мест. А куда? Где лучше? Везде плохо. Боюсь, как бы ситуация эта не нам, а Антонову пришлась на руку. Продналогом-то мы большую силу от него оторвали. Мужик, кажись, поверил в декрет, сообразил, что к чему. Но тут ведь и его понять надо. У бедняка, что тогда, что нынче, ни шиша. Ему нового урожая ждать надо. С семенами помогли, а что по осени будет? Середняк, справный мужик, тоже, считай, откачнулся от Антонова. Ему свое хозяйство подымать надо. Добавь сюда прощеные недели — это когда дезертир да силком загнанный мужик повалил от Антонова сдаваться, — тоже крепко ослабили. Эти нынче за нас. За Советскую власть. Но ведь и кулак, и явный бандит, и беляк недобитый — он тоже не спит. И неурожай, засуха ему первые помощники. Считать-то осенью придется. А какой счет, уже нынче видно. Голод идет…
— Не зря паникуешь?
— Это не паника, товарищ Сибирцев. Мужик — он загодя чует. Ох, быть беде великой…
— Ты прямо как тот поп заговорил.
— А-а, поп? Отец Павел? Слыхал я, ведет злостную пропаганду. Считаю, что он, как безусловно вредный элемент, должен быть передан в ЧК. Я по этому поводу уже документ составил в уезд.
— Отослал?
— Нет еще.
— Вот и хорошо. Будешь посылать, передай Ныркову и от меня записку. Я напишу… Много ваших тут?
— Продармейцев-то? Пятнадцать человек. Местная ячейка небольшая, трое всего. Зубков — председатель сельсовета — этот молодой еще, горячая головушка и не шибко умен. Потом Матвей Захарович, кузнец, войну прошел, батареец, наш человек вовсе, на него во всем можно положиться, как на самого себя. Он здешний народ доподлинно знает. Ну и Антон Шлепиков — он и секретарь. Только его сейчас тут нет, в Тамбове он, по делам уехал. Вот и все. Сочувствующих десятка два наберется. Которые победней. Немного, конечно, понимаю. Село, однако, крепкое, под сотню дворов. Кулаков — раз, два и обчелся. Середняк тут в основном.
— А он как?
— Середняк-то? Как ввели продналог, он, считай, тоже с нами. Коли будет хлеб. Ему бандиты самому поперек горла: ни посеять, ни убрать урожай. Вот погляди, какой мы днями митинг провели. Надо сообщить в уисполком. — Баулин протянул листок бумаги, исписанный корявыми лиловыми буквами.
Сибирцев стал читать.
«В селе Мишарине состоялся грандиозный митинг. Присутствовали 150 человек. Заслушаны доклады представителей от Красной Армии о текущем моменте и бандитизме. В резолюции граждане раскаиваются в своем заблуждении и заявляют, что бандитские вожди больше не найдут опоры в наших краях. Приветствуя Козловский уисполком, мы просим помочь выпутаться из омута.
Резолюцию, принятую гражданами села, прилагаем».
— Ну и грандиозный! — с усмешкой протянул Сибирцев и взглянул на Баулина. Тот обиженно отвернулся.
— Ладно тебе, не обижайся. Ну а что про Антонова слышно? — спросил Сибирцев.
— Да вот есть сведения, что наши войска в губернию стянули. Много всего: броневики, пушки, Котовский Григорий Иваныч прибыл с бригадой. Говорят, что, мол, конец Антонову пришел. Обложили его — мышь не проскочит.
— Значит, — задумчиво произнес Сибирцев, — мышь не проскочит, говоришь?.. Ах ты черт! Слышь, Баулин, мне позарез нужно выйти на связь с Ильей. С Нырковым. Понял? Можешь нынче же организовать? Залежался я тут, а дело не движется.
— Телефона нет, а в ночь посылать… — озабоченно покачал головой Баулин. — Одного опасно. Нескольких не могу. Тут всего по горло… Потом и ты меня пойми, товарищ Сибирцев, это ведь только говорится, что мышь не проскочит. А ну как проскочит? Да не мышь, а волк? То-то. Между прочим, меньше месяца назад Антонов нагрянул в Рассказово с пятитысячной армией, разнес гарнизон и взял в плен батальон наших войск. А совсем днями уже с семью тысячами штурмовал Кирсанов. Отбросили его. Но ведь дело видишь какое? Ты извини, но мое мнение таково, что неладно и тебе быть тут одному. На отшибе-то. Может, к нам, в село переберешься, а?
— Так то я для тебя одного товарищ. А им вовсе, может, свой. Полковник, скажем. Как на такой оборот дела поглядишь?
— Дак кто же скажет, что лучше?.. В селе слух такой, что ты вроде им родственником доводишься. Беляк не беляк, да кто тебя знает. Я, собственно, потому и пришел.
— Вы разрешите, Михаил Александрович? — на террасу выглянула Елена Алексеевна.
— Бог с вами, вы ж хозяйка. Какие могут быть разрешения? Слушаю вас.
— Там к вам еще гость, — неохотно, косо поглядывая на Баулина, сказала Елена Алексеевна.
— Кто же это? — удивился Сибирцев.
Елена Алексеевна стороной обошла сидящего Баулина и, наклонившись над ухом Сибирцева, скороговоркой прошептала:
— От батюшки нашего человек. Хочет вас лично видеть. Но я не знаю, удобно ли при этом… гражданине?
Сибирцев изобразил понимающее выражение и тоже шепнул:
— Зовите. От этого я сейчас избавлюсь.
Когда Елена Александровна вышла, он быстро заговорил:
— Вот какие дела, Баулин, от самого святого отца гонец. Ты давай уходи через сад. Вам встречаться ни к чему. А попозже обязательно зайди ко мне, или я тебя найду, если смогу добраться до села. О связи не забудь.
— Значит, до вечера? — Баулин встал, нахлобучил фуражку и, пожав руку Сибирцеву, неожиданно легко, почти бесшумно исчез в саду.
Из комнаты буквально след в след ушедшему Баулину выскользнул лысый старичок, сморщенный и плюгавый, в длинной, до пят пыльной рясе.
— Наша вам почтенья, — ласково произнес он. Сибирцев наклонил голову.
— Чем могу служить?
— Хе-хе. — Старик показал беззубый рот, поклонился. — От батюшки поклон примитя. Просили узнать, как здоровья, и не затруднят ли вас, когда придуть с посещеньем?
— Благодарствую. — Сибирцев снова склонил голову. — Передайте: не затруднит.
— А здоровья позволить? — Старик хитро сощурился и подмигнул, щелкнув себя пальцем по тощему кадыку.
Сибирцев усмехнулся.
— К сожалению, угостить отца Павла…
— Не, не, не беспокойтеся, — перебил старик. — Время такое, что в гости со своим ходють, хе-хе… Так я и передам.
— Сделайте одолжение.
Старик откланялся и ушел, а Сибирцев откинул голову на спинку кресла и задумался. Вот и прислал гонца поп. Ну-ну… Значит, прав был в своих подозрениях Нырков. Поп-то его, Сибирцева, за своего принял, за беляка.
На запасных путях Козловского узла разгружались воинские эшелоны. По толстым доскам и сколоченным бревнам под звонкое «раз-два, взяли!» красноармейцы скатывали с железнодорожных платформ бронеавтомобили, пушки, грузовые машины. Облака серой пыли смешивались с паровозной гарью, яростно палило солнце, рассыпая пронзительные свистки, сновали маневровые, расталкивали платформы и теплушки. Шум и гам стояли невообразимые. Но во всей этой человеческой мешанине и толчее, среди военных в буденовках и фуражках, мечущихся по перрону с котелками, в крикливых очередях у колонки с водой, в строящихся на перроне и привокзальной площади ротах и батальонах, прибывших с юга и с польского фронта воинских частей, виделся Илье Ныркову свой четкий внутренний порядок. Он стоял на краю платформы, сдвинув фуражку набекрень и заложив большие пальцы ладоней за приспущенный поясной ремень.
Солнце с утра словно взбесилось. По круглому лицу Ныркова катился пот, но он не вытирал его, Глаза его возбужденно светились. Наконец-то! Сила пришла. Это тебе не отдельные, с бору по сосенке, так называемые полки, разутые и одетые кто во что горазд, с десятком патронов на душу. Это армия! Регулярные войска, только что разгромившие пилсудчиков, Врангеля, Улагая, чекисты, чоновцы…
На рассвете, оглашая сонный еще Козлов требовательным и восторженным ревом гудков, промчались по главному пути длинные составы теплушек. В их распахнутых дверях толпились конники в алых гимнастерках и галифе, наяривали гармоники, в глубине теплушек, видел Илья, мотали мордами добрые кони. «На Тамбов, на Тамбов!» — казалось, кричали паровозные гудки. Кончился теперь Антонов, понимал Нырков, и самому хотелось кричать от радости — против такой силы бандитам не устоять.
Он знал, что командующим назначен Михаил Тухачевский, совсем молодой, но знаменитый командарм, подавивший Кронштадтский мятеж. Он недавно прибыл в Тамбов, однако всем были уже известны его слова, сказанные в одной из кавбригад:
«Владимир Ильич Ленин считает необходимым как можно быстрее ликвидировать кулацкие мятежи и их вооруженные банды. На нас возложена ответственная задача. Надо все сделать, чтобы выполнить ее как можно быстрее и лучше».
На фоне этих возвышенных и очищающих душу размышлений вовсе некстати оказалась перекошенная в испуге физиономия Малышева. Потный и взъерошенный, едва переводя дыхание и придерживая болтающийся у бедра маузер, он подбежал к Ныркову и выпалил:
— Скорее, Илья Иваныч! Беда! Бунт!
— Какой такой бунт? — недовольно пробурчал Нырков, не поворачивая головы.
— Бунт! В домзаке!
Ныркова как подбросило. Прихлопнув ладонью фуражку и на ходу затягивая ремень, он ринулся по перрону за Малышевым, расталкивая красноармейцев.
Он ворвался в комнату транспортной ЧК, где находилась его команда — десяток разномастно одетых чекистов. При его появлении все вскочили. Нырков с треском захлопнул дверь и схватился за телефонную трубку.
— Алё! Алё! Черт вас всех подери! Домзак мне! Номер?.. Какой номер? Домзак, говорю! Девятнадцатый давай! — Он оторвал трубку от уха и обвел стоящих чекистов разъяренными глазами. — Номер ей подавай! Не знает, что такое домзак, стерва… А вы, молодцы, рассиживаете тут!.. — Он стал остывать, но, услышав в трубке голос телефонистки: «Занято!», снова взорвался: — Как занято?! Немедленно разъединить, а меня соединить! Я, Нырков, приказываю!.. Еремеев! Ты? Что у тебя, быстро!.. Давно? Так что ж ты молчал, сукин сын?!
Начальник тюрьмы, или домзака, как его постоянно называли, сбивчиво объяснял, что заключенные — бандиты, спекулянты, мешочники, сидящие в камерах в ожидании ревтрибунала, неожиданно взбунтовались, будто по чьей-то команде. Уже с час стоит бешеный ор и грохот. Начальник попробовал справиться с помощью своей охраны, но ничего не получается. И он стал звонить в уком.
— Тебя самого в трибунал надо! — кричал Нырков. — Сиди жди! Сейчас приду! — Он швырнул трубку. — Малышев — на аппарат, остальные за мной!
Бегом выскочили на привокзальную площадь, где строились красноармейцы, подравнивали шеренги, перекликались взводные. Наблюдал за построением молодой, перетянутый скрипучими ремнями блондин в ярко начищенных сапогах со шпорами. На его атлетической груди, обтянутой новеньким френчем с красными «разговорами», алел в розетке орден Красного Знамени.
Нырков бросился прямо к нему.
— Слушай, командир!..
Тот удивленно взглянул на Илью, отступил на шаг, тонко звякнув шпорами, и ловко вскинул ладонь к суконной фуражке со звездочкой.
— Командир батальона Лудзанис.
— Послушай, товарищ Лудзанис, помоги ЧК, будь другом, дай взвод твоих ребят. Бунт в домзаке, а у меня народу, сам видишь, раз-два и обчелся. Дай взвод, стрелять не надо. Я просто покажу твоих орлов, и дело с концом. А? Минут на двадцать… Тут, за углом, домзак…
Командир, видно, сразу сообразил, что у него просят. Он остановил Ныркова четким жестом ладони и повернулся к строю солдат. Покачался с пяток на носки, окинул строй взглядом и звонко крикнул, твердо чеканя каждое слово:
— Взводный Фоменко, ко мне!
От правого фланга отделился невысокий рыжеватый крепыш. Слегка приседая на бегу и держа на отлете винтовку, он поспешил к командиру. Подбежал, вытянулся.
— Фоменко явился по вашему приказанию, товарищ командир, — неспешно доложил он.
— Бери взвод, Фоменко, и поступай в распоряжение этот товарищ…
— Нырков, — вставил Илья, — начальник транспортной ЧК. Мне бы только пугануть их… — Он хотел достать документ, но Лудзанис снова остановил его коротким взмахом ладони.
— Товарищ Нырков. Об исполнении доложить.
— Слухаюсь! — Фоменко сделал четкий поворот кругом и, чуть присев, побежал к строю. — Взвод! — кричал он через мгновение. — Напра-аву! Бегом арш! — И побежал за Нырковым, гулко топая по булыжной мостовой.
Неширокий тюремный коридор был перегорожен толстыми прутьями решетки. По ту сторону ее находились камеры. Сейчас все двери камер были открыты, и за решеткой, сотрясая ее, бесновалась озверелая толпа. По эту сторону с винтовками наперевес растерянно переминалась жидкая охрана во главе с Еремеевым, размахивающим наганом и тщетно силящимся перекричать заключенных.
Когда Нырков со своими чекистами и взвод Фоменко ворвались в коридор, сразу заполнив его, крики по ту сторону поубавились. Нырков подошел вплотную к решетке и, перекрывая вопли и грохот, рявкнул:
— Приказываю! Все по камерам!
Из глубины волной снова покатились к нему истошный вой и матерная брань.
— Погодь трошки, товарищ, — Ныркова тронул за плечо взводный Фоменко. — Погодь, — спокойно повторил он. — Колы воны не утихнуть, мы их зараз… — Он прошел вдоль решетки, с усмешкой разглядывая бешеные лица, и, обернувшись к своим солдатам, негромко приказал:
— Взво-од! Ко мне! Слухай мою команду! У две шеренги стройсь!.. На ру-у-ку!
Его команда была выполнена четко. И странно, невозможно было перекричать толпу, а спокойная команда оказалась ушатом ледяной воды. Все почти мгновенно стихло.
— Взво-од! — снова, будто нараспев, начал Фоменко. — По гнидам контрреволюции…
С дикими воплями, сминая и расшвыривая тех, кто слабее, толпа отхлынула от решетки и рванулась по камерам.
— К ноге! — спокойно и даже насмешливо скомандовал Фоменко. И дружный треск прикладов по каменным плитам пола поставил точку на этом бунте.
Взволнованный Нырков стянул с головы фуражку и скомканным платком вытер мокрую лысину.
— Еремеев, — позвал он.
Подошел бледный Еремеев с наганом в руке.
— Спрячь пушку. Камеры запереть. — К Ныркову наконец вернулось самообладание. — Выяснить, кто открыл камеры, и выявить зачинщиков. Обо всем доложишь. Немедленно приступай. Все… Пошли, товарищи.
Уже на тюремном дворе он обернулся к шагавшему рядом Фоменко.
— Слышь, взводный, ответь ты мне. Ну а ежели б не угомонилась толпа, чего б мы с тобой делали?
— Це ж бандюки, — застенчиво улыбнулся Фоменко, — воны ж тильки на горло беруть. А як до дила, у штанци накладуть… У мене ж гарни хлопцы, у кажного кулак як та кувалда у коваля. Вмажуть — та и копыты вбок.
— Ну спасибо тебе, товарищ Фоменко, — с чувством произнес Нырков и пожал каменную ладонь кузнеца. — Спасибо, хлопцы! — крикнул он, обернувшись к шагающим позади красноармейцам.
Те вразнобой ответили что-то веселое, озорное.
— Взво-од! — строго запел Фоменко. — Подтянись!
Он козырнул Ныркову и, выйдя за ворота, свернул налево, к площади, к своему батальону.
В комнате транспортной ЧК Ныркова ожидал явно знакомый человек. Но вот кто, не мог сразу вспомнить Илья. Искоса поглядывая на утомленного посетителя, он поднял чайник над головой, выпил воды из носика и передал чайник товарищам. «Кто ж это такой? — вспоминал он. — Знакомый ведь, знаю…»
— Баулин я, Илья Иваныч. — Посетитель поднялся со стула. — Из Мишарина.
— А-а! — обрадовался Нырков. — То-то ж смотрю — свой, а кто, убей не вспомню. Видал, что делается? — кивнул он на окно. — Голова кругом идет… — Он достал из кармана носовой платок в крупную красную клетку и промокнул лысину. — Ну рассказывай, с чем пожаловал. Да ну-ка, ребята, давай по местам. Занимайтесь делом… А ты, Малышев, возьми двоих да ступай сейчас к Еремееву, помоги ему. Будешь нужен, позову.
Комната опустела.
— Я, Илья Иваныч, ночь скакал, — устало заговорил Баулин. Снял очки, протер их подолом косоворотки и снова нацепил на нос. — Письмо привез от Сибирцева. И еще кое-какие документы.
— Виделся с ним? — настороженно спросил Нырков.
— Познакомились… Слух прошел, что беляк скрывается, я и зашел проверить. В общем, познакомились.
— Не трезвонил, кто он да что?
— Побойся бога, Илья Иваныч. За кого же ты меня принимаешь?
— Ну и то дело, — успокоился Нырков. — Рассказывай, как там Миша. Все собирался навестить, да сам видишь, что у нас делается…
— Теперь придется навестить. И срочно. Серьезные обстоятельства появились. На-ка посмотри письмо.
Баулин протянул лист бумаги. Нырков аккуратно взял его, прочитав, сложил, снова развернул, пробежал глазами несколько строк. Потом отвернулся к окну и застыл так, только пальцы барабанили по столу какой-то марш.
— Поп, значит? — пробормотал он. — Святой отец… Наконец-то… Я так понимаю, что по-пустому не стал бы Михаил тревогу бить. Не стал бы, нет… Как обстановка в селе?
Баулин неопределенно пожал плечами.
— Ну сила хоть есть какая на случай чего?
— Да что ты спрашиваешь, Илья Иваныч? — раздраженно ответил Баулин. — Сам ведь знаешь: каждый винтарь на счету.
— Ну а люди, люди-то? Мужики как? Можно положиться?
— На кого можно, а на кого и нет. — Баулин словно старался уйти от прямого ответа. — Как везде…
— Везде вон какие резолюции принимают: «Долой бандитов! Долой Антонова!»
— Резолюции и у нас принимают. Вот привез, смотри. — Баулин вытащил из кармана пачку исписанных листков. — Польза от этих резолюций…
— Ты знаешь кто, Баулин? — вскипел Нырков. — Ты плохой партиец. Каша ты! Кисель! Меньшевики тебе приятели!
— Ты меня, Илья Иваныч, не трожь, — с обидой заговорил Баулин. — Я за мой партийный билет не кашу ел с маслом! И не кисели хлебал! Я кровью своей его…
— Брось! — отмахнулся Нырков. — Каким же ты можешь быть партийцем, если своему собственному делу не веришь? Липовые твои резолюции никому не нужны, хрен им всем цена, ежели мужику наплевать, есть они или их нет. Зачем ты привез их? А вот когда мужик поймет, что твоя резолюция — это его кровное дело, вот тогда не придется тебе пожимать плечами, как меньшевику. Твоя это работа, твоя, Баулин, убедить мужика, доказать ему, как жить дальше. А не плечами пожимать… И еще обиды строить. — Нырков замолчал, отвернувшись к окну, потом решительно взялся за телефонную трубку. — Алё, барышня, давай девятнадцатый!.. Еремеев, ну что, тихо у тебя?.. То-то. Учись действовать по-революционному… Малышев мой у тебя?.. Пришел? С кем он?.. Понятно. Давай их обратно ко мне.
К вечеру того же дня Нырков, прихватив с собой продуктов и прикрыв сеном пулемет, вместе с Баулиным выехали в бричке из Козлова и покатили в сторону Моршанска. Малышев и двое чекистов сопровождали их верхами.
Долго ждал Сибирцев прихода отца Павла. Легонько покачиваясь в кресле, он смотрел, как медленно катилось, заворачивая за угол дома, солнце, и за садом, в низине собирался туман, обволакивал кустарник, гасил яркие дневные краски. Потом туман сам собой рассеялся, и между макушек раскидистых высоких лип появился узкий серп зарождающегося месяца.
Наступали сумерки.
Елена Алексеевна вынесла на террасу керосиновую лампу с медными завитушками и надколотым стеклом. Редко зажигали ее: с керосином было туго. Пользовались простой коптилкой, да и то нечасто, ложились, едва темнело.
Вокруг лампы сразу закружились мотыльки, мошки, опаляя крылышки, падали на стол. Вместе с идущей ночью наваливалась плотная до осязания духота.
— Отчего вы не ложитесь? — спросила Елена Алексеевна, зевая и машинально крестя рот.
— Душно. Как перед грозой… Вон, слышите, погромыхивает?
— Да, — согласилась Елена Алексеевна, — дышать буквально нечем. Как себя чувствуете? Не знобит?
— Нет, слава богу.
— Вы знаете, Михаил Александрович, когда нас разыскал посыльный от доктора и сказал, что в госпитале лежит раненый товарищ нашего… Яши, — она на мгновение отвернулась и приложила ладонь к глазам, — я не поверила. А Машенька помчалась с ним. Откуда только силы нашла… И вот привезла вас… Она сильная…
«Сообразил Илья… — думал меж тем Сибирцев. — Значит, выдал себя за доктора. Это он хорошо придумал. Что ж, тем лучше, никаких концов».
— Что вы говорите? — удивленно протянул Сибирцев. — Маша? Да… Ничего, знаете, не помню.
— Ну, конечно, вы тогда плохой были… А вы где служили, Михаил Александрович?
— Далеко. В Сибири, на Дальнем Востоке.
— Боже… И Яша?
— Да, и он. Мы вместе.
Елена Алексеевна покачала головой. Сибирцев свернул самокрутку и прикурил от лампы.
— Ишь, старина какая… — пробормотал, разглядывая лампу.
— Почти ничего не осталось, — легко вздохнула Елена Алексеевна. — Менять уже нечего…
— А похоже, быть нынче грозе, — заметил Сибирцев, прислушиваясь к отдаленным раскатам.
Наверно, где-то на юге, под Тамбовом, собиралась гроза, пробовала силы, чтобы пролиться теплыми ливнями, напоить высушенную, но такую благодатную землю. Как ждали, как молились о ней ночами мужики, а она погромыхивала себе вдалеке и пропадала в сполохах зарниц.
Зашелестел кустарник за террасой. Елена Алексеевна подошла к лестнице, выглянула в темноту, пугливо прислушалась и снова вернулась к столу, к зыбкому свету.
— Ложитесь спать, Елена Алексеевна, — мягко сказал Сибирцев. — Да, совсем забыл. Тут может ко мне один человек прийти. Не хочу вас беспокоить, а разговор у нас с ним может оказаться долгим. Поэтому, если услышите голоса, не волнуйтесь. И хорошо бы Машу предупредить. Пусть и она отдыхает, не выходит. Как она себя чувствует?
— Пролежала весь день… Плакала. Ну да что ж теперь поделаешь?.. Наверно, спит. Устала… Как быть, Михаил Александрович? — Елена Алексеевна молитвенно сложила ладони. — Ведь пропадет она здесь. Дни мои сочтены, я знаю, поверьте. Уж говорила ей, настаивала: «Езжай, дитя мое, в город, брось старуху. Люди глаза закроют. А ты молодая, у тебя жизнь впереди…» Нет, не хочет. Плачет, убивается, а не хочет… И родственников у нее никого на белом свете. Одна я. Да разве ж это помощь? Михаил Александрович, вы человек городской. Пристройте Машу куда-нибудь. Она старательная, все может. А там, глядишь, и человека хорошего встретит. Двадцать четвертый пошел ведь. Не век же вековать в девицах… Помогите, а? Ну, а я уж и умерла бы со спокойным сердцем…
Елена Алексеевна безвольно сложила ладони на столе, и глаза ее тускло блеснули в мигающем свете лампы. Сибирцев протянул руку и ладонью накрыл ее пальцы, сухие и холодные, как неживые.
— Успокойтесь, Елена Алексеевна. — Сибирцев опустил голову. — И вы еще поживете, и Машу мы не оставим. Идите спать и не волнуйтесь. Спокойной ночи.
Оставшись один, он долго сидел, глядя на огонь и отстраненно наблюдая рой мошек, толкущихся на свету. И снова перебирал в памяти мартовские дела, думал о себе, о странной судьбе своей, которая привела его на бандитский остров, едва не отправила на тот свет, а теперь вот забросила сюда, в эту тихую патриархальную обитель. Причем забросила не случайным гостем, прохожим, а вестником беды, в минуты глубокого горя и потерянной надежды.
Когда-то очень близкий товарищ упрекнул Сибирцева, что есть, мол, у него этакая страсть всюду подставлять свою шею. Может, в шутку упрекнул, а может, и была в его словах правда, кто знает. Но чувствовал Сибирцев, что не должен был он, не имел морального права поступить иначе, когда узнал, что на бандитском острове умирает от родов молодая женщина. Несостоявшийся доктор Сибирцев и другой Сибирцев — опытный чекист, прошедший огни и воды, в тот миг взглянули в глаза друг другу.
Нет, конечно, не мог он поступить иначе. Слишком многое сразу оказалось поставленным на карту: и женщина эта, и реальная возможность, ничем не раскрывая себя, проникнуть в банду, державшую в клещах целый уезд. И он пошел — спас женщину, и с бандой, говорил Илья, покончили, и с главарем ее — Митькой Безобразовым. Тут-то все правильно сходилось. Банду выкурили с острова. Тот же самый проводник вывел отряд на остров, а там уж и стрелять не пришлось, миром сложили оружие. Так что, считай, удалось дезертирам глаза открыть, а значит, спас он их от красноармейской пули. Для жизни спас, как ту женщину.
Спасти-то спас, да как же сам-то опростоволосился, как же пулю сумел получить в спину? Вот что непростительно. Был бы юнец — другое дело. Почему же так произошло?
Вопрос возник сразу, едва очнулся Сибирцев на госпитальной койке и увидел над собой лысую голову Ильи Ныркова, его укоризненно-обреченный взгляд. Говорил же, убеждал, знал ведь, что так случится, — твердил этот взгляд. А по лысине, которую Илья без конца промокал клетчатым платком, все равно катились крупные капли пота, словно она безутешно рыдала, нырковская лысина.
Улыбался Сибирцев, видя сильного мужика в таком расстройстве, улыбался и понимал, что действительно дал маху: Митька ж бандит, значит, ищи вторую пушку или нож за голенищем. А он что, понадеялся на силу своего удара? Лежи теперь и казнись.
Однако что ж не идет поп? Никак за него не мог уцепиться Илья, хотя говорили про попа всякое. Но осторожен был батюшка. Что ж это он нынче, просто сорвался со своей проповедью или сведения какие получил? Так-то, в открытую, с амвона да анафему большевикам? Неосторожность или тонкий ход?
Должен был, по мнению Ныркова, клюнуть отец Павел на Сибирцева. Как же, раненый офицер, товарищ Сивачева. А где служил Яков? Далеко, у Семенова. Все должно сходиться… Потому и «доктор» Нырков в госпитале предупреждал Машу и сам Сибирцев просил женщин не особенно распространяться о своем приезде. Достаточно посторонних слухов. Часы вон привез — семейную реликвию, поправляется понемногу, сельскими делами не интересуется. Елена Алексеевна, понял он, вообще мало в чем разбиралась, она и сейчас толком-то не догадывается, у кого служил сын: у красных или у белых. Маша — другое дело. Умная она девушка. Но чем меньше и она будет знать, тем лучше. В первую очередь для нее самой…
Не идет батюшка. Отец Павел… Как тебя в миру-то кличут?
Говорил ведь Илья… Амвросий Родионович Кишкин. Да… Родственник известного тамбовского землевладельца, члена ЦК партии кадетов, тоже Кишкина. Хороши родственнички.
Ну так что делать? Пойти и притвориться спящим или подождать, покурить еще?
«Ладно, последнюю», — решил Сибирцев и свернул самокрутку…
В саду послышался шорох шагов, кто-то сипло и тонко откашлялся, приближаясь к дому.
На террасу поднялись давешний старик в замызганной рясе и высокий, представительный, средних лет мужчина в серой тройке. Пышная борода его и усы отливали красной медью. Волнистая темная грива ниспадала на плечи. В руках — трость с костяным набалдашником. Старик нес прикрытую вышитым полотенцем большую плетеную корзину. Он поставил ее на пол и, отдуваясь, низко поклонился.
— Мир дому сему! — спокойно и по-деловому произнес бородатый, но руки с тростью вознес торжественно и широко.
Сибирцев встал с кресла, одернул гимнастерку и шагнул навстречу гостям. Слегка склонил голову.
— Отец Павел… — начал было старик, но бородатый остановил его властным жестом.
— Матушка предпочитает, когда меня зовут Павлом Родионовичем, — приветливо сказал он и, протянув руку Сибирцеву, улыбнулся.
— Михаил Александрович, — приняв игру и тоже улыбаясь, представился Сибирцев, слегка прищелкнув начищенными днем сапогами. — Прошу садиться.
Он подождал, пока сел священник, а после и сам опустился на стул. Старик по-прежнему стоял возле корзины.
Минуту откровенно разглядывали друг друга, затем священник принял более свободную позу, скрестил ноги и передал старику трость. Тот почтительно принял ее и отошел.
— Позвольте принести глубокие извинения, — начал священник, — за столь поздний визит. Дела, знаете ли, мирские, паства.
— Понимаю, Павел Родионович, и благодарю, что не сочли за труд навестить страдающего, — снова улыбнулся Сибирцев. — Глубоко ценю ваше время. Это для меня оно сейчас пустой звук, нечто, знаете ли, эфемерное.
Священник понимающе кивнул.
— Давно ли прибыли в наши палестины?
— Я уже ответил на ваш вопрос, Павел Родионович. Привезли меня сюда в беспамятстве, а когда наконец увидел белый свет, потерял счет дням. Понимаю, грешен, но действительно вовсе запутался. А спросить отчего-то неловко. Думаю, недели две-три… Извините, Павел Родионович… — Сибирцев глазами показал на старика.
— Ах да, — вспомнил священник. — Егорий, ступай-ка сюда… Моя разведка, Михаил Александрович, — он через плечо указал большим пальцем на старика, — донесла, что вы не будете противиться, если мы обставим наше знакомство соответствующим образом.
— Ни в коей мере, Павел Родионович. Но к великому моему сожалению… и смущению, не могу играть роль хлебосольного хозяина в силу понятных вам причин.
— Я учел это обстоятельство, а потому omnia mea mecum porto,[1] как говаривали древние.
— М-да-с. Beati possidentes,[2] Павел Родионович, — столь же расхожей латынью ответил Сибирцев. — Ну что ж, милости прошу. Распоряжайтесь. Я ведь даже, грешным делом, не знаю, где в этом доме посуда.
— Не беспокойтесь, уважаемый Михаил Александрович, матушка обо всем позаботилась. Егорий, приготовь… Прошу покорно. — Священник протянул Сибирцеву открытую коробку папирос.
— Бог мой, асмоловские! — удивился Сибирцев. Он взял папиросу, понюхал ее с явным наслаждением и печально покачал головой. — Было, все было…
Старик между тем расставлял на разостланном полотенце тарелки с нарезанным окороком, мочеными яблоками, солеными огурцами, крупными кусками жареного мяса. Поставил стопки, разложил приборы и в конце извлек со дна корзины бутылку водки. Столько всего было теперь на столе, что можно было подумать, будто батюшка собрался на пикник.
— Егорий, — обернулся священник, — можешь причаститься да ступай себе в сад. Я окликну тебя.
«Только бы с Баулиным не столкнулся», — мелькнула у Сибирцева тревожная мысль.
Старик вытащил из-под рясы стакан, плеснул в него водки, в пояс поклонился, на что священник благосклонно кивнул ему, и опрокинул стакан в рот. Утерся рукавом и поспешил в сад.
— Ну-с, Михаил Александрович, прошу.
«Машеньку бы сюда», — с сожалением подумал Сибирцев, но понимающе склонил голову и взял бутылку, чтобы наполнить стопки.
Священник пил и ел аппетитно, со вкусом. Брал руками крупные куски мяса, откусывал, раздувая щеки и широко двигая бородой. Видно было: не привык отказывать себе в удовольствиях и понимал в них толк. Сибирцеву же кусок не шел в горло. Ныла рана, сказывалась дневная усталость. Он лишь выпил пару стопок водки и теперь медленно жевал ломтик ветчины, казавшийся ему жестко-резиновым.
Наконец священник вытер жирные пальцы концом полотенца, расстегнул верхние пуговки жилета и потянулся к папиросам.
— Я замечаю, вы не горазды по этой части, — сказал он, кивая на остатки пищи. — А зря… В лихое время сей дар божий, пожалуй, единственное услаждение бренной нашей плоти.
— Зато вы, батюшка, — с усмешкой заметил Сибирцев, — не в обиду будь сказано, олицетворяете наш здоровый российский оптимизм. Редко теперь встретишь подобное роскошество.
— Грешен, грешен… Ну да бог простит… Позвольте полюбопытствовать, давно вопрос держу: вы родственником приходитесь уважаемой Елене Алексеевне?
— Нет. Сослуживец ее сына.
— А-а, — понимающе протянул священник. — Стало быть, с Яковом Григорьевичем… Понятно. И давно изволили видеться?
— Да уж с год, пожалуй.
— Любопытствую, что привело вас в бедные наши края?
— Дела, дела, — со вздохом ответил Сибирцев. Он внимательно и строго посмотрел в глаза священнику и добавил: — Вам, как пастырю духа человеческого, могу сказать. Но… вы меня понимаете?
— Тайна исповеди… — с укоризной начал Павел Родионович.
— Это не исповедь, — перебил Сибирцев. — Не обижая ваш сан, замечу, что исповедоваться не люблю. Отвыкли мы там от этого занятия. Я о другом. Нет больше Яши… Якова Григорьевича.
— Да что вы говорите? — сложив ладони и делая испуганные глаза, прошептал священник. — И они, — он поднял глаза вверх, — это знают?
— Полагаю, догадываются, а открыто сказать не могу, — сухо отрезал Сибирцев.
— Боже, горе-то какое! — Священник истово перекрестился.
— Горе, говорите? — с жесткой иронией протянул Сибирцев. — Эх, Павел Родионович, вас бы туда на минутку… В Омск, в Иркутск, в Харбин. Вы бы узрели горе. Оборванные, окровавленные, обмороженные… По пояс в снегу. Со штыками наперевес. А все трещит и рушится… Страна в крови и огне. Чехи, поляки, японцы, хунхузы рвут Россию на куски, давятся, а глотают… А наш блистательный адмирал раздавал служивым папироски. Похабство!.. Вот где истинное горе-то, Павел Родионович… — Сибирцев закрыл лицо ладонями. — Кровь и смрад. Где она — единая, неделимая? А? Профиршпилились, игрочишки поганые… Впрочем, вы правы, каждое семейное горе тоже горе… Совести не хватает, смелости сказать им честно… Вот и живу.
Священник слушал, печально кивая головой, сдержанно покашливая в кулак.
— Вы, стало быть, — сочувственно заметил он, — прошли все испытания… Великие терзания духа…
— Казнь духа, Павел Родионович.
— Точно сказано. Истинно казнь… Вот вы изволили назвать меня оптимистом. Так ведь сие не господом данное. Исключительно от веры в грядущее. Господа ученые подметили божественную закономерность спирали. Грех отрицать очевидное. Посему мыслю, испив чашу горестей до дна, мир увидит, что и новый порядок — явление столь же преходящее, ибо довлеет дневи злоба его. И все придет на круги своя.
— Полагаете, вернется? — с плохо скрытой насмешкой спросил Сибирцев.
— Верую, Михаил Александрович.
— И оттого столь неосторожны?
— Вы имеете в виду?..
— Вашу давешнюю проповедь.
— Охо-хо-хо! Воистину, если господь хочет убить человека, он лишит его разума. Что же противное существующему режиму узрели разносящие слухи?
— Анафему, батюшка, анафему. Впрочем, вы правы, пользуюсь исключительно слухами.
— Ну, это пустое. Я ведь к вам, Михаил Александрович, попросту, свежее слово услышать. Живем тут как в склепе, знаете ли, темно и глухо. Разве эхо донесет этакое: бу-бу-бу! Не то гром небесный, не то вполне земная артиллерия. — Священник неуловимо усмехнулся. — В уезд давненько не выбирался, тоже вот, изволите видеть, слухами питаюсь. Как крот в норе. Приход-то наш невелик.
— Вряд ли, Павел Родионович, могу быть вам чем-нибудь полезным по этой части. Особых знакомств ни в Козлове, ни в губернии не имею. Рана вот еще… Вышибла на целый месяц.
— Жаль, — поскучнел священник. — Думал беседой насладиться… Значит, не имеете знакомств… А какая ж нужда, извините за любопытство, все-таки привела вас в нашу губернию?
«Неймется тебе, — подумал Сибирцев. — Нет, брат, не уйдешь ты отсюда просто так. Не за тем явился…»
— Долг, Павел Родионович… — И, заметив его удивленно поднятые брови, добавил: — Не должок, нет — долг.
— Я так полагаю, что ваше недавнее прошлое и мой сан позволяют мне быть с вами откровенным?
— Сделайте одолжение.
— Поймите меня, Михаил Александрович, — начал священник, придвинувшись к Сибирцеву вместе со стулом и переходя на доверительный тон, — разве вам не показалось бы странным… ну, скажем, труднообъяснимым то обстоятельство, что достаточно умный и опытный, как мне представляется, человек приезжает в места, мало ему знакомые, в разгар известных событий, его тяжело ранят — кто и как, я не спрашиваю, — а затем он появляется в нашей глуши и валяется, как вы сами изволили выразиться, в койке, не обращая внимания на происходящие вокруг катаклизмы? Вам это, повторяю, не показалось бы странным?
— Ну, предположим. Какой же вы делаете из этого вывод?
— А такой, уважаемый Михаил Александрович, что вам приходится нынче здесь быть. Надо вам тут быть. И нет у вас иного выхода…
Сибирцев долгим и пристальным взглядом смотрел в глаза священника, уловил в них мелькнувшее торжество. Видимо, тот был почти уверен в своей догадке. Ну что ж, совсем хорошо, надо помочь.
— Возможно, вы и правы… — задумчиво произнес он. — Возможно…
— Ну посудите сами, Михаил Александрович. — Голос священника нетерпеливо дрогнул. — А я ведь давненько наблюдаю за вами.
— Хорошо, — через силу сказал Сибирцев. — Хотя, признаюсь честно, даже не догадываюсь, как вам это удавалось.
— Слухами, изволите видеть, земля полнится. Да и личный интерес имею.
— Что ж, откровенность за откровенность. Что вас интересует? Только конкретнее, пожалуйста. Ежели смогу — отвечу.
— Откуда вы? — с готовностью начал священник.
— Откуда?.. Ну, скажем, из Омска.
— Омск… — недоверчиво и вроде бы разочарованно протянул Павел Родионович. — Экая даль… И что за надобность такая?
— А вы что же считаете, Тамбов — единственная наша ставка? Хороши бы мы были…
— Посмею возразить. Не знаю, как в других губерниях, но здесь у нас имеется мощь великая. Александр Степаныч…
— Ах, оставьте, Павел Родионович. Битая карта этот ваш Антонов. Сколько он еще сумеет продержаться? Неделю? Месяц? Вы в курсе происходящего?
— Ну-у, в меру сил…
— Тогда вы должны знать, что сюда стянуты регулярные войска. Это вам не милиция и не продотряды. Это конец.
— Я не столь пессимистичен, позволю заметить.
— Разумеется, вы оптимист. Только Виктор Михайлович отчего-то не очень разделяет ваш оптимизм. Скорее наоборот.
— Вы имеете в виду, простите, Чернова?
— Да. Потому и Главсибштаб принял решение временно уйти в подполье. У нас ведь тоже потери. ЧК взяла Тагунова, Данилова, Юдина. Вам, вероятно, эти фамилии мало что говорят, но для нас урон серьезный. Члены сибирского областного комитета партии эсеров.
— А вы, Михаил Александрович, имеете отношение к штабу?
— Самое непосредственное, Павел Родионович… Ладно, так и быть, взгляните. — Сибирцев вынул из кармана второй свой мандат, врученный ему в Москве.
Это был фактически подлинный документ за подписью полковника Гривицкого, начальника военного отдела сибирского «Крестьянского союза». Он был известен в свое время Сибирцеву: встречались в ставке Колчака. Позже Гривицкий был пленен Красной Армией, но бежал из лагеря и вскоре организовал в Омске подпольную организацию из бывших офицеров-белогвардейцев. После объединения его организации с эсеровским «Крестьянским союзом» возглавил военный отдел. Помимо всего прочего, в Красноярской губернии действовал комитет «Союза трудового крестьянства», руководимый однофамильцем Сибирцева. Так что можно было считать мандат, выданный Лацисом, подлинным. С ним Михаил Сибирцев и направлялся Главсибштабом на Тамбовщину, к Антонову для установления прямых контактов и выработки общей программы действий «Союза», имея в виду при этом серию крупных провалов, преследовавших сибирскую организацию.
Священник внимательнейшим образом ознакомился с мандатом и удовлетворенно протянул Сибирцеву.
— А я ведь с Петром Никаноровичем Гривицким…
— Никандровичем.
— Да, простите, Никандровичем, был знаком, знаком… Как-то он нынче?
— По-прежнему, Павел Родионович. Усы сбрил.
— Сбрил? Скажите… Лихой был подпоручик.
«Знал бы ты, что сидит сейчас твой Гривицкий в ЧК у Павлуновского и вовсю дает показания…» — подумал Сибирцев.
— Так вы, следовательно, к Александру Степановичу.
— Шел, да, как понимаете, не добрался. А теперь, видно, уже поздно. И боюсь, что в нынешних обстоятельствах те мои связи, что имелись, могли нарушиться.
— Позвольте заметить: Антонов еще не вся организация. О фельдшере Медведеве не наслышаны? В Козлове.
— Медведев, говорите? — задумался Сибирцев. — Кажется, я должен вас крепко огорчить, Павел Родионович. Нет его. В конце марта его забрали чекисты.
— Что вы! Побойтесь бога! — испугался священник. — Откуда у вас такие сведения?
— Увы, знаю, что говорю. Я ведь и сам едва ушел.
— Как же так?! — Священник вскочил и стал взволнованно ходить по террасе. — Мне сказали: он в отъезде… Что ж теперь с оружием?.. У нас ведь все готово. И оружие… И организация…
Сибирцев внимательно наблюдал за его метаниями. Значит, прав был Илья Нырков. Не прост этот поп. С хорошим двойным дном. Раскрутить его теперь и брать.
— Я вас очень огорчил, Павел Родионович? Как же вы не знали?
— Да, это очень плохая весть… Как я не знал? Простите, Михаил Александрович, но я вынужден отбыть… Сделать кое-какие распоряжения.
— Медведев — это очень серьезно?
— Не хочу оказаться прорицателем, но опасаюсь, как бы это не стало началом… Однако же нам следует обезопаситься. Да и для вас надобно поискать связи… Назову я вам верных людей. Назову. Завтра же, Михаил Александрович. Дело-то наше общее. — Он высунулся в темноту и негромко крикнул: — Егорий!
Появился старик. Священник указал ему на стол:
— Прибери да ступай к калитке. Я догоню.
Когда шаги затихли, Сибирцев, взяв лампу, отправился в свою комнату, но, услышав скрип ступенек, обернулся. Оглядываясь в темноту и пригнувшись, на террасу поднимался Баулин.
— Давай в дом, — шепнул он и первым проскользнул в дверь. — Ну и сидели же вы… Дед еще этот. Чуть не спугнул. Ты гля, какая контра поп-то!
— Слышал?
— Не все. А что это он про оружие? И организацию?
— Теперь узнаем. Завтра же… Понимаешь, почему мне нужен Нырков?
— Какой вопрос! Давай записку. Пиши, не бойся, они ушли, я проверил… Ну и духота, сроду такой не было.
— А меня что-то знобит…
Ушел Баулин так же тихо, как и появился.
На юге все погромыхивало. Перед сном Сибирцев подошел к дверному проему, чтобы выкурить последнюю самокрутку. Звездное небо потонуло в непроглядной черноте, и вместе с раскатами приближающейся грозы начали смятенно метаться ветви вековых лип, резко выхваченные из тьмы вспышками молний.
Через короткое время вместе с гулким потоком несущегося ливня в одуряющую духоту сиреневого сада влилась ледяная первозданная свежесть, и Сибирцев широко распахнул окна и дверь в комнату. Слава богу, все-таки это была гроза.
Великая сила, орошающая землю, вливалась в его жилы, появилась неясная еще легкость, кожа, впитывая взрывы электрической бури, покрылась гусиными пупырышками, холодели щеки и ладони от надвигающихся перемен.
Гроза скоро продвинулась на север, оставив после себя мелодичное журчание воды в старом водостоке да торопливый шорох капели в ближних кустах.
Уходили крупным наметом, кровенили нагайками истомленных, взмыленных лошадей. Атаман застрелил казака, пытавшегося отстать от отряда, а может, и не думал отставать — просто вывалился из седла от смертельной усталости. Добил его в упор из нагана подхорунжий Власенко, уже разутого, распростертого на земле. Хмуро взглянул на атамана: ведь уговаривал же идти к Дону, а здесь что? Разоренные до полной невозможности деревни, ни коню корму, ни себе. И красные на горбу сидят, передыху не дают. Так нет же, в Заволжье поворотил коней, а черт его, это Заволжье, медом ему там намазано?.. Воспользовавшись неожиданной передышкой, казаки сползали с седел, валились на землю, тяжело дыша, холодя лица и руки в колкой росной траве и вдыхая забытый тревожный дух теплой земли, прошлогодних прелых листьев и хвои.
Хоть и сердился Власенко на атамана, однако не мог и не отметить чутьем бывалого казака, что держался тот молодцом. Был атаман молод, худ, но жилист и крепок той крепостью, которая идет не от земляного извечного крестьянства, а от долгой беды и привычки терпеть ее, не поддаваться и не казать свою слабину. Словно бы давнее затаенное горе однажды и навсегда прихватило его и носит он его в себе постоянно, не допуская близко никого и стойко перенося свое одиночество. Нередко он становился жесток предельной и однобокой жестокостью, продиктованной ему, видно, знанием своей собственной, непонятной другим правды. Ну как нынче, к примеру.
О прошлом атамана Власенко толком и не знал. Встретились они у Вакулина, бывшего тогда командиром караульного батальона при Усть-Медведицком окружном военкомате. Вакулин загодя подбирал себе верных людей, таких, как вот он — Власенко, потомственных казаков, прошедших великую войну и имеющих много причин ненавидеть новую голоштанную власть москалей. Таким же, как стало ясно, оказался и бывший подпоручик, пробиравшийся с Дальнего Востока через Маньчжурию и Туркестан на Дон, к Деникину. На чем они сошлись — Вакулин и подпоручик, — Власенко не знал, но только вскоре командовал тот отборной сотней и быстро показал себя в деле решительностью и жестокостью приказов.
В середине декабря двадцатого года выступил Вакулин в Михайловской слободе против Советов, однако продержаться сумел недолго: через два месяца настигла его красная пуля в жарком бою на реке Чир. А полусотню уцелевших увел подпоручик, ставший после Вакулина атаманом, на север, к Борисоглебску, где и влились они в первую армию Антонова, командовал которой полковник Богуславский.
Но, знать, прогневили судьбу славные защитники веры и отечества. Снова не прошло и двух месяцев, как от их полка едва ли сотня наберется. Тут даже и неопытному глазу видно, что нового боя с красными уже не выдержать. Самая пора вернуться на Дон, тихо осесть на хозяйстве, затаиться и ждать. Так нет же, будто осатанел атаман.
Он и сейчас не сошел с седла, сидел по-прежнему прямо и с неприятной ускользающей усмешкой, от которой перекатывались на скуластых щеках белые желваки, наблюдал за поверженным наземь своим воинством.
Ишь развалились! Будто он устал меньше ихнего…
Власенко, надо отдать ему должное, рубака отчаянный, но больно уж недалек умом. Что втемяшится — колом не вышибешь. Пожалуй, все они, донцы, таковы. Дали им господь и государыня землю золотую, хватку крепкую казачью, хозяйскую, а подале тына своего глядеть не научили. Потому, видать, и раскололся Дон. Сумбур в башках. Что им белые, что красные — один черт, как станичный круг постановит. Драться умеют, а спроси: чего ради? — ответят: приказано. Да… Пока есть силы держать их в суровых вожжах, много можно успеть. Но, не дай бог, почуют твое бессилие или неуверенность — все, финита. Атаман им нужен, голова. И никакой говорильни!..
— Власенко! — Атаман взглянул в раздраженные глаза подхорунжего и сердито свел брови к переносице. — Ну!
Тот отвел взгляд и потянулся отпустить коню подпругу.
— Поднимай людей! Живо! Хочешь, чтоб все околели в этом болоте?
Атаман достал из седельной сумки грубо сработанную самодельную карту, развернул ее и прикинул, где они могли теперь находиться. Судя по всему, отряд, уже вошел в Моршанский уезд. Позавчерашний бой под Козловом, где доморощенные антоновские стратеги уложили свой отборный кавалерийский полк, вынудил атамана принять наконец самостоятельное и крутое решение. И путь, выбранный им, был единственно верным, хоть и весьма нелегким. В Заволжье. Там, по слухам, разворачивается штабс-капитан Попов. Не Антонов, конечно, и не армия у него, но ведь и не станет он, поди, как Александр-то Степанович, дьявол его забери, кидать конницу против бронеавтомобилей.
Умны красные, понимал атаман. Это с год назад мог гонять их Антонов в хвост и в гриву: какой страх от тех случайных гарнизонов, продотрядов, комбедов?.. Налетел, вырезал всех до единого, пшеницы им в брюхо, и айда дальше. А ныне стянули они войска. Это уже не гарнизоны, это регулярная армия. Знал атаман, что такое дисциплинированная, хорошо вооруженная, сытая армия. Пишут в своих газетках, листовках: преследовать до полного уничтожения. И, похоже, так оно и будет. Неужели не видят всего этого ни Антонов, ни главком его Токмаков, ни, наконец, Богуславский — кадровый, старый офицер?.. Не желают видеть… Выходит, скоро каюк Антонову. Ну а коли самому каюк, так чего ждать остальным? Нет, только уходить. Сотня, конечно, сила не бог весть какая, но при уме да при хорошей удаче можно попробовать начать сначала. В Заволжье…
И еще один аргумент имелся у атамана в пользу принятого им решения. Сейчас красные основной свой удар нанесут по главной группе Антонова: на Кирсанов, Инжавино, Пахотный угол. В Моршанском же уезде сил у них не имеется. Впрямую на Саратов не пройти, заслоны крупные. Но ведь и ближний путь не всегда прямой. Идти надо севернее, лесами и болотами, там, где нет застав и гарнизонов, идти не кабаном — напролом, а лисой, петляя след, тайно, сохраняя силы для последнего броска.
— Власенко! — снова позвал атаман, укладывая карту в сумку. — Через двадцать верст привал. А его, — он показал нагайкой на труп, — убери с дороги и брось тут. Нечего с дерьмом возиться.
Поднимались молча и словно бы отрешенно взбирались в седла. Видно, не было сил даже выматериться от сердца, а может, подействовал пример того, которого за ноги отволокли в кусты.
И снова хмурая лесная дорога, сырая болотная гниль да чавкающий звук копыт в непросохших лужах.
Ночная гроза застала врасплох. Хоть бы деревня захудалая, хутор бы какой, так нет же, вымокли, озлобились, — легче село спалить, чем простой костер развести. А молнии полосовали низкие тучи, и беспрерывно, словно окружила их тут вся артиллерия красных, рвал барабанные перепонки грозный, как небесная кара, гром. Даже бывалый Власенко, заметил атаман, невольно крестился, когда обвал был особенно силен. Потом гроза ушла на север, затихла вроде, а с юга и попозже с востока опять стал наваливаться отдаленный гром, и его уже теперь не могло бы спутать с любой грозой ни одно солдатское ухо: била артиллерия. И всем стало ясно: била по Антонову. Значит, бой продолжался и надо быстрей уходить.
Медленно поднималось солнце, рассеивая голубоватый низинный туман. Небо было высоким и безоблачным, вымытым грозой, оно наливалось огнем и, по всему видать, снова предвещало день жаркий и трудный. В прозрачной его пустоте громче стала слышна отдаленная канонада, приглушаемая до поры лесной сыростью. И сам лес пошел мельче, чаще стали попадаться опушки, затемненные по закраинам густым сосняком.
Ближе к полудню, когда вовсе уж невмоготу стало дышать горячим настоем сосновой хвои и воздух начал плавиться и куриться над дорогой, атаман выбрал одну из полян, достаточно широкую, с высокой и темной, похожей на осоку травой в глубине, что определенно указывало на присутствие здесь родничка, и разрешил спешиться, чтоб перед следующим броском подкормить лошадей, да и самим наконец прийти в себя.
Негромко переговариваясь, казаки расседлывали лошадей, отпускали подпруги, вели в глубь поляны к родничку; на затененной стороне заструились легкие дымки: разводили небольшие костры; добывали из седельных сумок последние свои припасы, располагались кто где, некоторые уже спали, хрипло и трудно дыша.
Неопределенность хуже усталости. А для большинства впереди не было никаких видимых перспектив. Оттого и шума обычного, какой бывает на привалах, не слышалось, так, случайно брошенная фраза, но больше отделывались приглушенным ворчанием, покашливанием, похмыкиванием и другими ничего не значащими звуками. От родничка вернулся с котелком Власенко, жестом предложил атаману напиться. Тот принял котелок с ледяной, обжигающей горло водой. Остатки вылил на ладонь и протер задубевшее лицо: сразу охватило свежестью, а ноздри ощутили неуловимый до того запах весенней листвы и горьковатого дыма. Власенко разостлал потник, бросил седло под голову и завалился на спину.
— Ну, — сиплым после ключевой воды голосом, не открывая глаз, спросил он, — кого следующего, атаман?
— Ты это дело брось, ты меня не серди. Слышь, Власенко? Не серди без пользы. Голова — она у каждого одна, что у тебя, что у меня.
— Голова голове рознь, — примирительно пробурчал Власенко.
— Ну то-то… Как, считаешь, оторвались?
— Навроде со следа-то сбили. Надолго ли, тут вопрос имеется… Не пойму я тебя, Григорич, разрази меня гром, не пойму. — Власенко приподнял голову и в упор посмотрел на атамана.
— У тебя ведь два «Георгия»? — усмехнулся атаман, блаженно растягиваясь на траве и пошевеливая занемевшими плечами.
— Три. Самую малость не дотянул до полного банта.
— Надо полагать, за дело получил. А потому и порядок должен помнить. Иль забыл?
Власенко тоже криво усмехнулся и поерзал головой по скрипучей седельной коже.
— Что ж, может, у тебя свой какой резон имеется, бог тебя прости… Только где ж он, этот порядок? Али слеп я, не вижу? Так ты, поскольку атаман, ткни меня как слепого кутенка куды следует, глядишь, и прозрею… Али тут тебе нет резону?
— Не гони коней, Власенко, не гони. Всему свой черед. И прозреешь, и ткну, коли нужда заставит… Ты откуда родом-то?
— С Медведицы. Станица Кепинская, слыхивал о такой?
— Может, и слыхал… А чем же она знаменита?
— Сады у нас богатые. Бахчи. У батьки моего кавуны зрели, не поверишь, в два обхвата. — Власенко растопырил руки. — Во! Всем куренем зараз не осилишь… А в пойме, как свечереет, соловушка бьет. Ах ты, сладкая ж моя птаха, мать ее в три господа!.. Было, Григорич, да прошло…
— Домой-то хочешь воротиться?
— Да кто ж того не хочет?.. До хаты я бы с милым сердцем, только вона где та моя хата… — Власенко отстраненно махнул ладонью в сторону далекой канонады.
— Ну вот, а говоришь: ткни как слепого кутенка. Сам, поди, соображаешь, что напрямки домой не дойти. Перекрыли нам дорогу туда. Крепко перекрыли, Власенко. Только ведь то ж дурак прямой путь выбирает. Умный и стороной обойдет, коли случится такая необходимость. Ты вот газеты на курево переводишь, а их сперва читать надо.
Власенко с явным недоверием посмотрел на атамана.
— Гляди не гляди, но выходит из тех газет, Власенко, что одна у нас дорога, пока, конечно, и ту большевики не отрезали, — за Волгу. Ты человек служивый и должен знать, что с армией шутки не шутят.
— Дак то как сказать… Обходились покудова.
— То-то и оно, что покудова. Сил у них не было, вот и гулял Александр Степаныч. А нынче ты прикинь: мир с Польшей, кончился Антон Иваныч Деникин. Днями, ты, может, не знаешь, два наших полка у Токмакова целиком перешли к большевикам. А в прощеные дни, месяц назад, так тысячами валили сдаваться. Соображаешь? А мы все хорохоримся. Обходились покудова. Больше не обойдется, Власенко. Ни Антонову, ни нам с тобой. Это те, на ком вовсе крови нет, еще могут рассчитывать на что-то. А тебя я в деле видал, да и не я один. Многим мы тут по себе память оставили. Потому одна у нас дорожка… За Волгой, знаю, есть верные люди. Да и народ иной, там, глядишь, ко двору придемся. Сибирь поможет, у них тоже большие дела заворачиваются.
Задумался Власенко. Долго молчал, словно бы переваривая сказанное атаманом, ворочался с боку на бок, грыз сухой стебелек донника, зло сплевывая горечь, потом сел и оглядел спящих вразброс казаков. Из брючного кармана вытащил кисет с табаком и аккуратно сложенным листом газеты, отпечатанной на тонкой папиросной бумаге. Развернутый, потертый на сгибах лист затрепыхался в руках Власенко, со смутным беспокойством и недоверием рассматривающего на просвет нечеткие серые слова.
Атаман, прикрыв глаза ладонью, наблюдал за подхорунжим.
Наконец Власенко буркнул себе под нос что-то неразборчивое, похожее на матерок, и, оторвав от газеты малую полоску, стал сворачивать самокрутку.
— Читал я днями вот в такой же газетке, — лениво заговорил атаман, — «Красное утро», что ли, не помню… Двое наших орлов схорониться решили от большевиков. Землянки себе отрыли под болотными кочками. Так, чтоб, значит, только поместиться, всего и делов. Кочками накрылись, тростинки для дыхания приспособили. А тут на грех не красные, а стадо коров. Одна возьми да и ляпни блин на тростинку. Прошло время, вылез один наружу, глядь, а второй-то уж давно богу душу отдал. От коровьего дерьма задохся. Вот и сидел тот страдалец да слезы лил над трупом товарища, пока его не взяли большевики. Так и написано было: мол, гибнет антоновщина, придавленная коровьим навозом…
— Вишь ты, как оно вышло, — пробормотал Власенко, дожигая в кончиках пальцев окурок. — Что в лоб, значица, что по лбу — одна хреновина. Да… Ну, тады вот тебе и мой сказ, Григорич. Ты атаман, ты и веди. И я с тобой, коли одной веревочкой повязаны… Хучь и свербит душу, однако нутром чую, правду ты баешь… — Он еще помолчал и сказал уже самому себе: — Дозоры пойти выставить, не ровен час… Вот жизня сучья…
Оставшись один, атаман перевернулся со спины на живот, уткнулся лицом в траву. Увидел: ползет маленький черный мураш по тонкой былинке. Вверх ползет, а куда? Былинка-то кончается, и ничего дальше, не прыгнешь, не улетишь. Ткнул ногтем — мураш свалился, но через миг снова настойчиво карабкался вверх, к пустоте. А может, к солнцу?.. Глупые, ненужные мысли.
Приподнявшись на локте, атаман огляделся, ища глазами муравейник, но ничего похожего поблизости не было. «Эк тебя занесло, бедолага», — вздохнул он.
Сам того не подозревая, тянулся и атаман, подобно тому мурашу, полз, карабкался, а куда — самому господу неизвестно. Двадцать с небольшим лет за спиной, и впереди та же пустота. Все, что было и что могло только быть, уже прошло, и память о том лучше не хранить. Нельзя хранить — так вернее. То — за чертой. Знал он, что ничего не найдет на родном пепелище, тогда зачем же так тянуло его в родные места?..
Вдруг закралось сомнение: убедил ли он Власенко? Должно, убедил. Правда, хоть и горькая, всегда убеждает. Смотря, конечно, как ее поднести, эту правду. После того инцидента с казаком понял атаман: нужна была только правда, иного и не мог принять упрямый подхорунжий. Принять умом, не сердцем. Всякий истинный казак, убежден был атаман, напрочь лишен какой бы то ни было сентиментальности. Его бог — необходимость, сиюминутная логика. А после обойдется… Убедить Власенко — значило убедить, сломить и всех остальных. Атаман снова перекатился на спину и закрыл глаза… Грохот налетел неожиданно.
Еще не понимая в полусне, что произошло, атаман вскочил на ноги и увидел, как в пыльном облаке по дороге промчалась бричка, поливая поляну из пулемета, а за ней, стреляя на скаку, промелькнули несколько верховых. Атаман заметил, бросаясь к своему расседланному коню, как бежали из глубины поляны, паля в белый свет, расхристанные казаки, падали и снова вскакивали, матерясь и размахивая руками.
Мгновенье — и бричка скрылась. Подбежал, прихрамывая, Власенко, он, как загнанная лошадь, широко разевал рот и сжимал правой ладонью расползающееся по левому рукаву багровое пятно.
— Опоздали, мать… — хрипло выдавил он, и лицо его перекорежило.
Казаки исступленно затягивали подпруги, сбиваясь толпой посреди поляны, вваливались в седла, передергивали затворы винтовок.
— Спокойно, Власенко! — прикрикнул атаман, чувствуя, как минутная растерянность уходит от него. — Ранен?
Власенко заскрежетал зубами.
— Эй, — властно приказал атаман, перекрывая общий испуг. — Санитара сюда!
Подбежал казак и, закатав рукав гимнастерки у Власенко, стал перетягивать рану бинтом.
— Навылет. Кость не задело, — наблюдая за перевязкой, сказал атаман. — Ну, Власенко, докладывай!
— Повел я дозор, — Григорич… — морщась от боли, стал объяснять подхорунжий. — Только к дороге, а тут они. Из станкача… Троих хлопцев наповал, а меня… вот…
К дороге ускакал десяток казаков.
— Разведка или случайные, как полагаешь? — снова задал вопрос атаман, и не столько даже Власенко, сколько самому себе.
— Не, атаман. — Подхорунжий взглянул виновато. — Те, которые случаем. Мала их сила до разведки… Слышь, Григорич, вдогон бы, а?
— На наших-то конях? — гневно сощурился атаман. — Ты в своем уме? И пулемет у них. Зря людей положим.
От дороги возвратились казаки, везя поперек седел убитых. Отдали трупы на руки подбежавшим товарищам, те положили их в ряд на землю. Сняли шапки, папахи, ждали, глядя на атамана.
Атаман обвел взглядом их мрачные, осуждающие глаза, затянул ремни на гимнастерке и, тяжело ступая, пошел к убитым. Остановился, холодно оглядел их разные при жизни, но такие одинаковые в смерти небритые и бесстрастные лица, застекленевшие зрачки и, отвернувшись, негромко сказал:
— Погибшим в бою — честь и память. Убитых за нашу землю, за поруганную казачью волю предать земле. Времени у нас нет, но мы не бросим своих товарищей непогребенными. Ройте братскую могилу вон там, у дороги, чтобы каждый проезжий знал: здесь лежат с миром свободные русские люди…
Атаман снова взглянул на убитых и коротко перекрестился. За ним трижды широко осенили себя крестом остальные казаки…
К вечеру, когда спала жара, вернулись разъезды, посланные атаманом на десяток верст назад и вперед по дороге. Они сообщили, что никакого движения не обнаружили. Пусто было и на тракте, и на малоприметных лесных дорогах. Атаман окончательно успокоился: значит, действительно то были случайные, может, продармейцы или какая власть местная.
Наконец тронулись, втянулись в узкий меж сосен коридор песчаной дороги, пахнущей горячей дневной пылью; уходили молча, оставляя на самом краю поляны у дороги невысокий холмик с грубым крестом и светлой дощечкой, прибитой к нему. На той дощечке чернильным карандашом атамана было написано, что здесь покоятся с миром свободные русские люди. И все. Буквы были четкие, прямые, без всяких витков и закорючек.
Послегрозовое прохладное утро принесло Маше исцеление. Резкий упадок сил, сваливший ее в постель, сменился жаждой немедленного действия, напряженным ожиданием скорой перемены, быстрое приближение которой она вдруг ощутила. Вместе с вялостью мышц исчезла наконец изнуряющая боязнь услышать правду, вернее, подтверждение этой правды.
Утро требовало дела. Маша упруго сбежала по разноголосо стонущим ступенькам со своей мансарды, мельком подумав, что все расшаталось, одряхлело и, как ни старайся, уже не поправишь; столкнулась на террасе нос к носу с матерью, имевшей вид растерянный и перепуганный.
— Машенька, — тревожно зашептала она, — Михаил-то Александрович ушел…
— Как ушел? — переспросила Маша.
— Заявил, что для пользы дела должен ходить, взял палку и… откланялся. Я старалась, доказывала как могла, что это нелепо, в конце концов, и вообще… Больному нужны покой и пища. Сон. А он только рассмеялся, — Елена Алексеевна в изумлении округлила глаза, — и пошел в деревню.
— Давно? — В голосе Маши мать не уловила ни удивления, ни беспокойства — одно простое любопытство.
— Давно… Но разве ты считаешь это естественным?
— Ну конечно же, мамочка! — рассмеялась Маша, чем испугала мать еще больше. — Человек встал на ноги, значит, он должен ходить. Правильно делает. Молодец. Что же тут противоестественного?..
— Ма-а-ша! — прошептала Елена Алексеевна. — Что с тобой? Ты сегодня… ну, как бы сказать… на себя самое непохожа. Я рада, дитя мое, что ты улыбаешься… даже смеешься, но что-то меня в тебе очень тревожит. Очень!
— Ах, мамочка, не обращай внимания. Жить-то ведь все равно надо… Дай-ка мне лучше пожевать чего-нибудь, и я побегу за ним. Есть хочется — спасу нет!
Елена Алексеевна как-то сникла, и в ее опущенной голове, безвольно порыхлевшей фигуре, слабо шаркающей походке Маша вдруг отчетливо увидела старость. Тяжелую, неотвратимую беду во всей ее безысходности.
— Мамочка… — вырвалось у Маши, но мать, не слыша, уходила в глубь коридора, будто засасывала ее туда плотная темнота.
Солнечный свет, упавший в комнату Сибирцева через открытую дверь террасы, лежал на полу ярко-желтым ромбом, трепеща и подрагивая робкими тенями листьев. И было в нем столько живого и ласкового, что Машина тревога рассеялась, разве лишь на самом донышке души оставалась еще тихая грусть.
А короткое время спустя, растормошив и зацеловав мать в скорбно слезящиеся глаза, Маша бежала через сад, подныривая под влажные еще ветки, и на ходу откусывала от горбушки хлеба, намазанной холодной тушенкой.
Поднимаясь на взлобок, Маша услыхала ритмичные, глуховатые удары по железу, доносившиеся от дальних домов, откуда-то, видимо из-за церкви, высокий шатер которой указательным перстом упирался в белесое небо. Подумав, Маша решила, что искать Сибирцева надо, по всей вероятности, там, где люди, и пошла, определяясь по железному стуку, загребая старенькими башмаками прохладный утренний песок.
Так добралась она до обширной, почти квадратной площади, одну сторону которой замыкала солидная, красного кирпича церковная ограда с массивными коваными воротами, а с противоположной стороны протянулся двухэтажный дом, в котором размещался сельсовет.
Маша оглядела пустынную площадь, кое-где вымощенную булыжником, но никого не обнаружила. Железный стук между тем стал громче, можно было различить даже голоса споривших мужиков. Обойдя площадь, Маша наконец увидела в глубине узкой улочки, сбегавшей к оврагу за церковным кладбищем, небольшую группу людей, собравшихся возле сруба старого колодца. «Наверно, Михаил Александрович там», — решила она.
Чернобородый сельский кузнец дядя Матвей на вбитом в бревно обухе топора правил гвозди и скобы, вокруг валялись бревнышки разобранного сруба, чурбаки, окованный железными кольцами ворот с колесом. Наверно, собрались миром чинить колодец. А рядом стояли и сидели мужики и дружно дымили козьими ножками — так назывались их самокрутки. Однако Сибирцева среди них не было.
При виде Маши мужики примолкли, кое-кто даже загасил в песке окурок, смотрели выжидательно. Дядя Матвей поднял голову, почесал широкую цыганскую бороду и, весело подмигнув Маше единственным глазом, отложил в сторону молоток.
— День добрый, Марья Григорьевна, — приветствовал он и, привстав, стал отряхивать фартук.
— Здравствуйте, дядя Матвей, — улыбнулась Маша. — Я хотела спросить…
— Спрашивай, голубушка, спрашивай. — Кузнец шагнул ей навстречу. — Кого ищешь?
— Дядя Матвей, — Маша слегка запнулась. — Вы не видели?.. Здесь не был Михаил Александрович?
— Это кто ж таков?
— Михаил Александрович… Он болеет. С палочкой…
— Тот, что у вас в усадьбе проживает? Этот, что ль?
Маша смущенно кивнула.
— Ну тогда ищи его у Егорки. У него он в пристроечке, поди, — кивнул кузнец за церковную ограду.
Маша тоже кивком поблагодарила и уже повернулась, чтобы уйти, но дядя Матвей в два шага догнал ее и, тронув локтем, негромко спросил:
— А скажи-ка мне, Марья Григорьевна, голубушка, кто он, этот Михаил-то твой Александрович? Откуда прибыл, коли, конечно, не секрет? Хороший он человек али как?
Маша взглянула на кузнеца. Высокий, с мускулистыми, обнаженными по локоть и поросшими черным волосом руками, стоял он перед ней, и глаз его был чуть прищурен. И тон, каким спросил он о Сибирцеве, был очень серьезен.
— Он с Яшей был… — запинаясь, заговорила Маша. — Там… А Яша погиб…
Кузнец печально и понимающе покачал головой.
— Его ранило. Очень сильно. И доктор сказал, что ему надо отлежаться. Вот мы и привезли Михаила Александровича сюда… Он еще не выздоровел.
— Значит, думаешь, человек он…
— Хороший! — перебила Маша и слегка покраснела.
— Ну-ну, — ухмыльнулся и тут же погасил улыбку кузнец. — Хороший, говоришь?.. Поглядим. Так-то он в разговоре навроде не барин. Поглядим, да… Ну, ступай к Егорке. Там они оба. — Он помолчал и добавил: — Ну-к, пойдем, Марья Григорьевна, провожу тебя малость. — Он обернулся к мужикам, махнул рукой: — Давайте, робяты, собирай помалу…
Сибирцев между тем, только что выбравшись из церковных подвалов, сидел в крохотной клетушке деда Егора и стряхивал с плеч пыль и паутину. А сам дед цедил через тряпицу квас из большой четвертной бутыли.
Ощутимо ныла спина, болели мышцы ног — все-таки напряжение было чрезмерным, рано встал с постели. Но Сибирцев не жалел, что потратил столько усилий и смог, по сути, сверху донизу, от колокольни до подвалов, довольно внимательно обследовать церковь. Были тому весьма серьезные причины.
Еще ранним утром, по холодку добравшись до церкви, он увидел мужиков, что разбирали старый сруб. Присел с ними, покалякал о том, о сем, угостил табачком. Начали, как водится, с погоды, с небывалой доселе ранней жары. Мужики сокрушались, что земля горит, и даже давешняя гроза обманула ожидания — влага паром вышла, не впиталась, разве что пыль прибила, оттого, видать, и с хлебушком будет плохо, совсем плохо, и за какие такие грехи?.. Но едва беседа коснулась разбойных налетов в соседних уездах, слухи о которых приносили проезжие люди, мужики будто завяли — чего, мол, зря воду толочь, слухи — они слухи и есть, может, и грабят, а может, и нет, у страха, известно, глаза велики. Самих-то пока бог миловал, еще, поди, накличешь на свою голову. Пожалуй, один только кузнец, — понял Сибирцев, что это о нем говорил Баулин, — остро сверкнув глазом, заявил, что всех бандюков надо связать и в дерьме утопить, а не ждать, пока пожгут губернию. Но мужики отмалчивались, не то опасаясь незнакомого им человека, не то держась своего мнения на этот счет, отличного от мнения кузнеца. Так и не понял Сибирцев. Однако кузнец ему приглянулся прямотой и ясностью суждений. Резкий мужик и знает себе цену.
Щурясь от дыма самокрутки и незаметно разглядывая мужиков, Сибирцев никак не мог ответить себе на вопрос, еще со вчерашнего вечера застрявший в голове: кто, кто из них мог знать о поповском оружии?
И тут чертиком из коробки появился вчерашний дед Егор, Егор Федосеевич, как немедленно стал его величать Сибирцев, чем, возможно, заслужил особое доверие старика. Был дед Егор, похоже, уже под хмельком, и, когда приблизился, Сибирцев ясно различил исходивший от него сивушный дух.
— Причастился, поди, Егорка, с утра раннего? — насмешливо поинтересовался кузнец Матвей, вызвав заметное оживление остальных. — Что, али нынче праздник какой?
— Им-та с батюшкой кажинный день праздник… — непонятно, не то с осуждением, не то с завистью протянул кто-то из мужиков. Его реплику поддержали вздохами и смешками.
Но дед Егор не обратил внимания на насмешки. Увидев Сибирцева, он словно прилепился к нему.
— А я, Михал Ляксаныч, — хихикал он, утирая тыльной стороной ладони беззубый рот и заросший редкими пучками волос маленький подбородок, — с утречка-та и тюкнул. Батюшка наш скок в бричку и кричить: «Паашел!» — а мне: «Гляди, Ягорий!» А чё? Отцу Павлу — по делу, к соседу, а можа, еще куды — в уезд али в губернию. А нам — к матушке! — Старик опять захихикал, погрозил сам себе пальцем. — К матушке причастица, поскольку сами батюшка оченно любять…
Дед Егор уселся на бревнышке, по-татарски подвернув под себя босые пятки. Был он в длинной, распахнутой на груди рубахе и грубых портках. И то, что он рассказывал, вероятно, было давно уж всем известно. А потому, послушав его поначалу, посмеявшись малость, мужики снова приступили к делу: кто подтесывал бревно для сруба, а кто, спустившись в колодец, вычерпывал ведром гнилую воду с песком и тиной, — словом, все, кроме деда Егора и Сибирцева, принялись за работу.
— И-эх! — с восторгом продолжал дед Егор. — Светлой души женщина — Варвара Митарьна, а уж доброты несказанной, узрит господь, надо понямать, воздасца ей благостью, сердешной. «И где ж эт вы, милая друг Ягорушка, вчарась-та с батюшкой, а? На-ка вот чарочку!» А я: «Да недалеча, матушка, пошли те бог здоровья за милость твою». — «Батюшка, баить, прибыли в сумруке, ета в полной, значица, расстроенности, и всю ноченьку не спали. А не желаешь ли еще, милая друг Ягорушка?» — «Как жа, матушка, с превеликим, значица, удовольствием, дай те господь».
— Уехал, стало быть, Павел Родионович, — негромко и как бы вскользь заметил Сибирцев и поднялся оглядываясь. Никто не обратил на него внимания. Только кузнец поднял голову, посмотрел внимательно и кивнул прощаясь. Сибирцев медленно, опираясь на палку, пошел к площади, дед Егор, подпрыгивая ощипанным петушком, за ним.
— Уехали, уехали, как жа, — подтвердил он, когда отошли на довольно приличное расстояние. Он с дурашливой опасливостью искоса взглянул на Сибирцева. — Как не уехать! Сели в бричку и мне: «Гляди, Ягорий, полный чтоб, значица, молчок!»
— Жалость-то какая, — пробормотал Сибирцев. — А мы договорились было, что поможет он мне каким-то там своим снадобьем… Уехал… А надолго ли, не сказывал?
— Как жа не сказывать? — удивился дед, но тут же будто спохватился: — Не, не сказывали. «Па-ашел!» — кричить. И уехали.
— Прямо с утра? — усомнился Сибирцев.
— Истин бог! — Дед перекрестился. — Еще темно было. Сели в бричку… Михал Ляксаныч, голубчик, можа, я чё помогу? А? Бабка и с дедкой мои вон кады населению пользовали от всякой болести. Травкой али корнем. Божьим словом, сказывали, тожа можно. Нужному святому какому молитву вознесть… Никола-чудотворец — он от всяких бед и напастей. Еще от потопления. А священномученик Антипий — етот от зубной боли. От глазной, сказывають, Казанска Богородица, а от головной — Иоанн Предтеча. Ежель у младенца родимчик али друга болесть — тута великомученик Никита и Тихвинска Богородица. А Ягорий-великомученик, етот скот от зверя хранит, а Флор и Лавр…
«Не выдержал, отец Павел, крепко, значит, тебя прижало», — думал между тем Сибирцев, краем уха слушая дедовы рецепты святой аптеки. И вдруг вспомнил, как зимой шестнадцатого года пришел под Барановичи опломбированный спецвагон, поговаривали — от самой государыни. Ждали медикаментов, бинтов вовсе не было, вошебойки устраивали из раскаленных на кострах железных бочек. Сунулись тогда в вагон, а там — иконки, образа святые. Интересно, были там Флор и Лавр, предохраняющие от конских падежей, или на военные действия их святость не распространяется?
«Да, батюшка, припекло тебе хвост… Куда ж ты подался? Неужто в уезд? Торопишься. Это уже не проверка, это, похоже, паника… Или своих предупредить поспешил?..»
— А неопалимая купина — ета от пожара…
— А от огнестрельных ран есть что-нибудь? — поинтересовался Сибирцев.
— Ну как жа! — обрадовался дед. — Тута, значица, отвар на девяти травках, увнутрь, а понаруже — втиранья особая, мазь така целебна. Как не быть, есть. А от внезапной смерти — ета уж великомученица Варвара, завсегда она. А ежель от трудных родов — тады великомученица Катярина.
— От внезапной-то смерти, по нынешним временам, Егор Федосеевич, — вздохнул Сибирцев, — полагаю, не спасет никакая Варвара. Ну а что касается трудных родов… Да… Батюшка, стало быть, в большом расстройстве отбыл? — Он озабоченно покачал головой.
— Так ить, милай, весть-та, знать, нехороша…
— Да, весть я ему нехорошую…
— Во-во, темно было, а они — в бричку. Надо понямать, к Маркелу уехали, куды еще?..
— Это какой же Маркел? — спросил Сибирцев так, словно знакомое имя случайно выпало из его памяти.
— А ну как жа! Свояк ихний. В Сосновке они, в Совете состоять. Эта недалече, верст тридесять и будеть.
— Ах, вон кто… Не сказал, когда воротится?
Дед отрицательно помотал головой.
Сосновка… Почти ничего не говорило это слово Сибирцеву. Кажется, Илья Нырков упоминал, что подходит туда железная дорога, значит, крупное село. Больница вроде есть, училище. И все. Немного… Что ж Илья-то? Взял на крючок попа, а его родственниками не поинтересовался? Бывший кадет Кишкин — это все на поверхности, такие связи и не скрывают.
Еще в Сибири в иркутской милиции частенько приходилось Сибирцеву раскручивать дела кадетов, эсеров, особенно последних. Большие они мастаки по части маскировки, мимикрии. Решительные, жестокие, долгий опыт подполья у них, толковая и глубокая агентура. Как хрен на огороде. Потянешь — и вроде выдернул, ан нет, самый-то корень глубже сидит. По весне, глядишь, опять стрелку выбросил. Копать надо, только копать и брать шире, не жалея труда и пота… Вот теперь и Маркел появился.
После разговора с Павлом Родионовичем Сибирцев был убежден, что оружие, о котором в волнении проговорился поп, должно быть где-то здесь, под боком, но сейчас, услышав о Маркеле, он усомнился в своей недавней твердой уверенности. Начать с того, что оружия, судя по той интонации, с какой о нем было сказано, немало. Где ж его держать? В огороде, что ли, в яме? Вряд ли. Село небольшое, все на виду. В храме? Там, конечно, есть подвалы, куда посторонний взгляд не заглядывал, а уж в подвалах тех такие тайники, что и черт ногу сломит. Однако, случись обыск, именно с храма и начнут чекисты, и все подвалы перевернут вверх дном — поп это знает. Следовательно, рисковать не станет. У кого-нибудь из знакомых или особо доверенных людей, церковных служек, вроде вот этого дедки? Тоже большая натяжка. Их ведь тоже без внимания не оставят…
Конечно, с точки зрения железной конспирации вел себя вчера отец Павел неосмотрительно, но его можно понять. И обстоятельства сложились для Сибирцева более чем удачно, и общие знакомые нашлись, и, главное, слишком уж велико было желание верить, что Сибирцев свой… А сам-то — смел! На анафему большевикам с амвона не всякий решится. Не надо считать его глупым или слишком уж подверженным эмоциям, скорее всего поп уверен в себе и ничем сейчас не отягощен — ни порочащими связями, ни, разумеется, оружием. Ну а кадет Кишкин — это когда было! Это, по сути, и не связи, мало у кого какие родственники! Все так, но тогда где же оружие?.. А на стороне. Скажем, у того же Маркела, который, оказывается, даже в Совете состоит. И следовательно, должен находиться вне подозрений — ведь Советская власть! Так-то. К нему, значит, и помчался перепуганный поп. Пока все логично…
Продолжая медленно двигаться по улице в сопровождении деда, Сибирцев как бы между прочим сказал:
— А Маркел давно приезжал?
— Маркел-та? А не, прошлым годом. По осени.
— Погостить, что ль?
— А ну как жа, истин погостить! Хе-хе… — Дед покрутил головой, вспоминая, видно, гулянку Маркела с отцом Павлом. — От уж, милай, гостюшка так гостюшка! Ох, умеить!
— Редко, выходит, видятся батюшка со свояком? — скорее утвердительно, нежели с вопросом, произнес Сибирцев.
— Не, отчево жа, тута и батюшка к им ездили… Кады ж?.. А пред пасхой. Цел воз добра в подарки, надо понямать, им отвозили. Мно-ого всяво, кабанчика кололи, пашаницы — большой воз, чижолый!
«И было в том тяжелом возу много всего, — мысленно дополнил Сибирцев свою догадку, — но никто толком не знает, что вез святой отец свояку в качестве пасхального подарка, за исключением порося да пшеницы. Тяжелый воз — это, похоже, хорошо замаскированное оружие, а то с чего б ему быть тяжелому?.. Впрочем, это в том случае, если поп действительно возил оружие, а не доставили его прямо к Маркелу в Сосновку, минуя Мишарино…»
— Скажи-ка, Егор Федосеевич, а храм-то у вас большой? В гости хочу напроситься, поглядеть его. Не прогонишь?
— Дак, милай, отчево жа, заходь, кады хошь! Я завсегда при ем состою. В пристроечке, как, значица, войдете, так и увидите пристроечку-та.
— А чего тянуть? — как бы решился Сибирцев. — Прямо и зайду. Или у тебя дела какие срочные?
— И-эх! Каки таки дела?..
Любопытству Сибирцева не было границ. Дед Егор, напротив, казалось, обрадовался настырному гостю. Вдвоем, не торопясь, обошли они весь храм, осмотрели небогатый иконостас, алтарь, все заалтарные помещения, поднялись на колокольню, заляпанную голубиным пометом, потом спустились в подвал. Дед прихватил несколько свечей, и они сожгли их поочередно, озираясь поначалу на прыгающие по стенам собственные тени. В таких подвалах, размышлял Сибирцев, можно батальон разместить, и никакими пушками его отсюда не выкуришь. Надо бы это обстоятельство иметь в виду. Так, на будущее. Мало ли что может случиться… Сибирцев не расстраивался, что ничего напоминающего склад оружия обнаружить не удалось.
Когда выбрались наконец на волю, Сибирцев невольно зажмурился и почувствовал мурашки на коже, столько было вокруг света, солнца и сухого жара после погребного холода подвалов. Зашли в дедово жилье, и тот взялся цедить квас, который прихватил из ледника. Кружка сразу запотела снаружи, и Сибирцев с трудом проглотил слюну, глядя на этот пенящийся квас и заранее предвкушая, как он лихо шибанет в нос. А выпив, со всхлипом перевел дух и вытер слезящиеся глаза.
— Ну, квас… всем квасам…
— То-та, милай, — обрадовался дед Егор. — Это не квас, а сплошная лекарства. На травах, мята да хренок. Любу болесть лечить.
За пыльным окошком послышались голоса, и дед петушиным скоком выглянул наружу.
— Ах, Марья Григорьевна, душенька ты наша! — тонко зачастил он. — Похорошела, голубица-та, истин бог, похорошела! — Он широко распахнул дверь. — Заходите, гостюшки дорогие. А мы тута — и-эх! Кваску испейте!
Кузнец широкой ладонью легонько подтолкнул Машу, низко пригнув голову, вошел и сам, и сразу в дедовой клетушке стало тесно.
Сибирцев поднялся, опираясь на палку, отряхнул брюки, взглянул на Машу, и глаза его засмеялись.
— Что-нибудь случилось? — серьезно, как только мог, спросил он.
Маша вдруг почувствовала, что краснеет, неудержимо, до слез краснеет, и все видят ее растерянность. Но через минуту она нашлась.
— Вы ушли, ничего не поели. Мама забеспокоилась. И не сказали ничего. А вам пока, наверно, не надо много ходить.
— Ну-у, — протянул Сибирцев, — стоило ли волноваться так-то. Я потихоньку-полегоньку, спешить некуда. С людьми вот хорошими познакомился, поговорили маленько… — Он легко подмигнул кузнецу, но тот лишь неопределенно хмыкнул и обернулся к деду:
— Налей квасу-то своего, что ли. По ранней жаре в самый раз…
Дед Егор оделил всех квасом, но сам пить не стал. Что-то его вроде бы тревожило или смущало, словом, похоже, чувствовал он себя не в своей тарелке. Он мялся, переступая с ноги на ногу, почесывал подбородок, потом с отчаянной решимостью махнул рукой и с непонятным восклицанием выскокнул за порог. Матвей усмехнулся ему вслед и с укоризной покачал головой.
— Куда это он? — удивился Сибирцев.
— А-а, — отмахнулся кузнец. — Неймется ему.
Возникла пауза. Сибирцев понял, что кузнец пришел не просто так, он хочет поговорить, но при Маше не решается. Девушка, однако, сама поняла значение затянувшейся паузы и, словно бы между прочим, поднялась, подошла к двери и, не оборачиваясь, сказала:
— До чего же тесно тут! Дышать нечем… Я, наверно, пойду, Михаил Александрович? Подожду вас там. — Она кивнула на улицу.
— Мне еще в сельсовет надо зайти… Знаете что? Сделайте мне одолжение, поглядите, есть ли там председатель? Чтоб зря не ходить, а?
Маша обрадованно кивнула и бегом припустила к воротам. Легкая, тоненькая, она была похожа на бедовую девчонку, радующуюся утру, солнцу, мягкому песку под ногами, затянутому ползучей травкой, добрым веселым людям, окружающим ее.
Сибирцев ласково посмотрел ей вслед и обернулся к кузнецу:
— Ну, Матвей Захарович, слушаю.
От неожиданности кузнец даже крякнул. Потом с хитрой усмешкой качнул головой и поднял прищуренный глаз на Сибирцева.
— Вот, вишь ты, шел за разговором, а тут не знаю, что и молвить.
— Ну, тогда я скажу. Говорил я уже с Баулиным. Обо всем. И о тебе тоже. Жду вот теперь его с часу на час. Но пока суд да дело, чует мое сердце, время наше зря уходит… давай-ка для начала скажи, брат, вот о чем: хорошо ли ты знаешь попа? Это, значит, первое. И второе: что собой представляет наш дед, Егор Федосеевич? И учти: разговор сугубо между нами.
Было заметно, что вопросы Сибирцева попросту изумили кузнеца. Любое ожидал услышать, но такое… Он недоверчиво посмотрел на Сибирцева, хмыкнул, потом рассмеялся.
— Ну что ж, ежели про попа… — так поп он поп и есть. Брюхо набить — это он любит… Я-то сюды не хожу, чего мне тут. И баба моя тоже, почитай, до бога не шибко… Поп, говоришь… Ну, кады напьется — бывает ето дело у него, — говорят, такое-то с амвона запустит, хоть святых выноси… — Он снова рассмеялся, ухватив себя за бороду. — Ну а что до Егорки, так етот вовсе безвредная душа.
— М-да… — задумчиво протянул Сибирцев, уставясь глазами в темный, затянутый паутиной угол. — Твоими бы устами да мед пить… А где поп оружие прячет? Много оружия, по моим сведениям.
— Оружие?.. — Кажется, до кузнеца дошла наконец серьезность вопроса. — А ты не ошибся, Михаил Александрович?
— Какая ж ошибка, если он сам давеча проговорился?
— Сам?
— То-то и оно, что сам.
— Ах ты, мать честная… — протянул кузнец, словно тряпицу сжимая в мощных кулаках свой тяжелый кожаный фартук. — Вражина-то какая… А я, выходит, как есть дурак дураком…
— Ну, или вспомнил что?
— Не торопи, погодь малость… Дай-ка сообразить, подумать.
— Ладно, думай. Только не опоздай с думами-то…
Кузнец долго, молчал, уставившись в пол, потом вдруг с размаху трахнул себя кулаком по коленке.
— Слышь-ка, Михаил Александрович, а ить вспомнил я… Отец-то Павел, было дело зазывал к себе. Крест отковать, запоры поправить, ось, помню, ковал ему для брички. Один я в селе-то, все и ко мне, выручай, мол. Как не выручить, дело такое. Про меня кого хошь спроси, скажут: ежели Матвеева работа — стоять ей без срока. А тут сам заглянул в кузню как бы мимоходом. Смазь ему, вишь ты, понадобилась. «А чего мазать-то?» — спрашиваю. «Да, — говорит, — бричка скрипит, нутро выворачивает». Я и говорю, что бричку дегтем надо, завсегда так делают. А он мне: «Душа, — говорит, — запаху не принимает. Чего бы, — говорит, — помягше, замки да запоры, мол, тоже скрипят». Была у меня банка веретенки фунтов на пять. Навроде ружейного масла. Показал ему. «Подойдет?» — говорю. Понюхал он, подумал, посумневался. «Давай, — говорит, — попробую». С тем и ушел, а после мясца прислал, самогонки, того, сего. Я еще, помню, сказал, что сам приду, сделаю, а он говорит, Егорка все без пользы сидит, пущай, мол, делом займется… Так вот я и думаю, что ету веретенку мою, может, он к другому делу приспособил, а?
— Когда это было?
— А когда? Да пред пасхой. Я, помню, сказал, что у хорошего хозяина бричка-то с осени смазанная. А он рукой махнул.
— Та-ак… Ну а дед Егор? С попом он или сам по себе?
Кузнец поскреб пятерней затылок.
— Да кто ж его теперь поймет?..
— То-то, брат… Ты, я знаю, воевал. Где?
— Воевал-то? Да где только не воевал! И с японцем воевал, и с германцем. Попервости-то, вишь ты, обошлось. Цел и невредим вернулся. А германец — вот она, метка, — он ткнул пальцем в пустой глаз, — до самого гроба.
— К большевикам пришел на германской?
— На ей. А что?
— Интересно мне, как же ты, фронтовик, бывалый человек, большевик, надо полагать, убежденный, — так? — а в классовой борьбе ни бельмеса? Не складывается что-то.
— Не, ты погодь. Как так ни бельмеса? — насторожился кузнец. — Ты словами-то не шибко, ты объяснению давай!
— Могу и объяснить. Ты, Матвей Захарович, суть классовой борьбы понимаешь?
— Ну?
— Вот и расскажи мне про нее применительно к вашему селу.
— А тут долго и говорить неча. Воротился я с фронта, ето после госпиталя. Пришел в уком доложиться. А мне: вали, говорят, к своим волкам, коммунию строй. Прибыл, огляделся. С кем ее, коммунию ту, поднимать? С Егоркой? Мужик у нас не бедный, не. Он за свое хозяйство сам кому хошь глотку порвет.
Потом Баулин с продотрядом прибыл. Ну а после Шлепикова прислали и Зубкова, горластого. Это когда чрезвычайное положение объявилось. Робяты они ничего, только ж не местные, дела не знают. А нашего мужика глоткой не возьмешь. Он и Антонову не верит, и в коммунию не идет. А в укоме знай свое талдычут: «Давай коммунию!» С кем же давать, хоть ты мне ответь. Я так думаю, что мужика нашего, тамбовского, нужно не в коммунию загонять силком, а с добром к ему. Вот те, мол, продналог, сей, братец, сколь хошь, а мы те не помеха. Однако и ты помоги Расее-то, матушке.
— Да ведь оно нынче так и есть, — заметил Сибирцев.
— Так кабы спервоначалу-то. Может, и Антонов не гулял бы на воле. А оно, вишь, как вышло? Не, наш мужик — он особый, с им терпенья ужасти сколько надо.
— Твоему мужику, между прочим, бедняку, середняку тому же, землицу-то Советская власть дала.
— Да это мы понимаем.
— Понимаешь, но, видно, не совсем. Ну ладно. Вот ты сказал: терпенье надо. Ты, значит, ждал, пока он одумается, а кулак да эсер его тем временем к себе перетягивали, где посулом, а где и кнутом. Но армию создали. Знаешь, сколько у Антонова было войска по вашей губернии? Пятьдесят тысяч. Понял, солдат? А как ты объяснял мужику, чтоб он Советскую власть защищал от Антонова, от тех бандитов, что ты собрался узлом завязать да в дерьме утопить, ты — большевик? Молчишь?..
— Ну, из наших-то которые из кулаков, те ушли, — неуверенно сказал кузнец. — А середняку вроде как ни к чему это дело. Он на хозяйстве сидит.
— Надо полагать, не твоя в том заслуга. А вот что поп твой контрреволюцию у тебя под носом разводит, тут уж, брат, извини, твоя вина. Проморгал.
— Поп — это того, действительно.
— Ну а скажем, ежели вот сегодня придется твоему середняку выбор делать, с кем будет?
— Как с кем? Землицу-то он не отдаст, ни в коем разе. С нами, значит.
— Считаешь, можно на него положиться?
Наблюдал Сибирцев за кузнецом и думал: вот как легко можно глупость сотворить. Бросили хорошего мужика, как кутенка, в воду — плыви. А он не умеет, барахтается без толку и пользы делу, того и гляди потонет. Так нет чтоб руку протянуть, помочь, научить. Все, поди, только приказывают… А ведь он не так уж и не прав: середняк действительно сейчас в коммуну не пойдет, нечего ему с бедняками хороводиться, у него свое хозяйство налажено. Пока налажено. А что Матвей ему может предложить? Животину полудохлую да пару хомутов? Вековой уклад глоткой не перестроишь, тут мудрость нужна, но не тех мудрецов, что в уезде сидят и ни черта не смыслят в сути кулацкой агитации…
Но куда ж дед-то девался? Сибирцев выглянул во двор.
— Да он небось к попадье за самогонкой побег, — сказал кузнец, вставая. — Каменный дом на площади за сельсоветом видал? Его и есть. Отца Павла.
— А зачем к попадье?
— Ну как же? Гости, чай, пришли, как не угоститься? А своего-то — шиш, гол как мышь.
— Нет, я не угощаться пришел. Мне еще к вашему председателю зайти надо.
— Может, вдвоем зайдем? — предложил кузнец. — Он у нас…
— Не нужно, — перебил Сибирцев. — У меня с вашим батюшкой Павлом Родионовичем теперь свой союз наметился. И лишние глаза и уши только помешают. Потому считаю, что и с тобой вместе нам пока не стоит появляться. Дальше видно будет, а пока не следует. И еще один совет: давай-ка, брат, собирай тех, которые понадежней, да вооружай их. Есть хоть чем?
— Этого добра покуда хватит. Продармейцы помогли.
— Ну и то дело. Дождемся Баулина, окончательно решим. Но времени не теряй. Думаю, лучше заранее обезопаситься, чем на перекладине болтаться… А с дедом поговори насчет масла своего. Тебе узнать сподручней: мазал он или нет поповскую бричку или там замки-запоры. Ну бывай, Матвей Захарович.
Выходя с церковного двора. Сибирцев снова обратил внимание на добротные засовы на воротах, оценил толщину кирпичной, выше человеческого роста ограды. Прямо-таки крепость.
У железной калитки едва не столкнулся с дедом Егором. Тот, бережно прижимая к груди, нес бутылку самогонки, заткнутую тряпицей. И глаза его радостно лучились, будто заработал он награду за великий подвиг.
— Михал Ляксаныч, да куды ж эт ты, милай? А угощенью?
— Недосуг, Егор Федосеевич, уж извини. Как-нибудь в другой раз. К председателю надо.
— И-эх! — Дед аккуратно поставил бутылку на землю, утвердил ее, чтоб не опрокинулась, и только тогда с обидой взмахнул руками. — И на чё он те сдался? Гусак-та! Ого-го! Эге-ге! Тьфу, прости господи!..
— Не нравится тебе ваш председатель? — рассмеялся Сибирцев. Уж очень чудно передразнил дед еще незнакомого Сибирцев у человека.
— А он не девка, чтоб нравиться. — Дед искоса, как-то хитро метнул дурашливый взгляд на Сибирцева. — Ну ить как знашь, милай друг, я с чистой душой. А то б мы ее, голубушку! — Он поднял бутылку и ласково понес ее во двор.
В помещении сельсовета, куда Сибирцев вошел, опираясь на руку Маши, было по-казенному пусто и неуютно. Большая комната в пять окон по фасаду на улицу, наверно, раньше ее называли парадной залой. Вся мебель состояла из двух самодельных столов — один по центру, другой сбоку, широких лавок вдоль стен и резного пузатого комода, оставшегося скорее всего от старых хозяев. Половину противоположной от окон стены занимала изразцовая печь.
В простенках между окнами висели истрепанные по краям, засиженные мухами плакаты двухгодичной давности: подобные видел Сибирцев еще в Иркутске. На одном — краснощекий молодец в шлеме-богатырке лихо бил ногой под зад лысого и скрюченного, потерявшего папаху адмирала Колчака, а на втором — брат-близнец того молодца втыкал штык в брюхо усатому толстяку в мундире с позументами и погонами явно деникинского происхождения. А поверху, под самым потолком, был протянут неумело написанный белилами по красному ситцу лозунг «Вся власть Советам!».
За главным столом, посередке, положив жилистые кулаки на пустую, не обремененную никакими бумагами столешницу, сидел широкоплечий кудрявый парень в наглухо, несмотря на жару, застегнутом френче с накладными карманами. Светлые его волосы, казалось, слиплись от пота, фуражка кверху тульей лежала рядом, на столе. Он не встал навстречу Сибирцеву, словно чего-то ждал, сурово глядя в пространство.
После короткой паузы, во время которой они успели осмотреть друг друга, парень, не поднимаясь и не протягивая руки, с откровенной неприязнью произнес:
— Зубков. Председатель.
Председатель чего, он не добавил, видимо будучи уверенным, что всем он и так должен быть известен.
— Сибирцев, — сухо представился и Михаил Александрович. — Зашел вот познакомиться. Представиться. — И оглянулся в поисках стула.
Маша, которая провожала его, проследила за его взглядом и принесла от печки грубо сколоченную табуретку. Сибирцев благодарно кивнул, сел, несколько раз глубоко вздохнул и обернулся к Маше, не обращая никакого внимания на председателя сельсовета.
— Машенька, посидите пока на воздухе. Что вам тут с нами?
Маша, по-девчоночьи обиженно оттопырив нижнюю губу, исподлобья взглянула на Зубкова и вышла, стараясь казаться гордой и независимой. «Вся в мать», — пряча улыбку, посмотрел ей вслед Сибирцев. И снова повернувшись к председателю, даже слегка опешил, ибо увидел в его глазах теперь уже совершенно открытую враждебность и труднообъяснимое торжество.
«Уж не решил ли он, что изловил беляка?» — мелькнуло у Сибирцева, но вдруг, трезво оценив ситуацию, он понял, что так, видимо, и есть. И не может быть иначе. Баулин, разумеется, этому Зубкову ничего не сказал, от услуг Матвея он сам только что отказался, а слухи о нем, Сибирцеве, — говорил же Баулин — самые недвусмысленные.
— Чего живете-то скучно? — чтобы как-то разрядить обстановку, сказал Сибирцев первое, что пришло в голову, и кивнул на пожелтевшие плакаты.
— А тут не клуб, чтоб плясать! — отрезал председатель. Сибирцев даже растерялся. Наверно, в первый раз в жизни он не знал, о чем говорить. Больше того, чем объяснить свой приход. Дурь какая-то… Может, правда кликнуть Матвея? Нет, пожалуй, пока не стоит.
— Ну что, молчать пришел? — как хлыстом рубанул председатель. — Где документ? Подавай сюда свой документ, кто ты есть такой!
— Нет у меня его с собой, — спокойно ответил Сибирцев.
— Правильно! — удовлетворенно воскликнул Зубков. — Нет и не может быть. Потому как знаешь, кто ты есть? Контра ты, вот кто! Я тебя сразу разгадал. Так-то, ваше благородие.
Сибирцев понял, что спорить с председателем бесполезно, и усмехнулся, вспомнив характеристики, которые походя дали ему дед Егор и кузнец. Однако сам Зубков, видимо, расценил эту усмешку по-своему.
— Оружие где?
Сибирцев хмыкнул и показал палку. Зубков быстро подошел к нему, нагнулся и ловко обхлопал его карманы. Брякнул спичечный коробок.
— Нет оружия, — констатировал председатель. — Ну так вот, слушай. Я давно знал, кто ты и зачем тут. Лазутчик ты бандитский, беляк недобитый, понял? Руки до тебя все не доходили. А теперь, вишь, и сам явился. Каяться захотел?
— А ежели ты ошибаешься, Зубков? А?
— Я-то? Не, не ошибаюсь. У меня на вашего брата нюх особый, революционный. Понял?.. Значит, познакомиться зашел? — странно ласково спросил он.
— Да уж нет, теперь охота пропала. — Сибирцев поднялся, опираясь на палку. — Пойду лучше домой. Или к деду Егору в храм. Самогонки выпью за твой революционный нюх.
— Во-во, — подхватил Зубков, — в самый те раз помолиться, потом не успеешь. Ступай, ступай!
Сибирцев повернулся, вышел в сени, но тут шедший следом Зубков крепко сжал его плечо. Сибирцев поморщился от боли.
— Пусти, черт бы тебя…
— Не, не туда ступай, а вот куда! — И Зубков толкнул его в сторону, в распахнутую узкую дверь. — Посиди в чулане, помолись за упокой души.
— Скажи Маше, — повернул голову Сибирцев, — чтоб не волновалась и шла домой.
— Не твоя забота! — И снова грубый толчок в спину. — Да, спички отдай! — Зубков забрал коробок, встряхнул его. — Богато живешь, ваше благородие. Ну ничё, посидишь без курева. Знаю вас, гадов, готовы дом спалить и сами сгореть.
Хлопнула дверь, звякнул засов. Сибирцев огляделся. Узкий полутемный чулан с крохотным лазом вверху — для кошек, что ли? Охапка лежалого сена. Сибирцев, кряхтя, опустился на нее и боком привалился к стене. Ноги упирались в дверь. Душно, до кашля. Пахло пылью, мышами. Болела спина. Сибирцев попробовал расслабиться и закрыл глаза.
Сейчас он мысленно повторил весь короткий разговор с Зубковым и похвалил себя за то, что не упомянул имени Баулина или Ныркова. Уходя утром, Сибирцев запрятал в щель под террасой документы и наган. Правильно сделал. Оружие помогает лишь тогда, когда нельзя не стрелять. А документы ничего этому… действительно гусаку — надо же! — не скажут, скорее, наоборот, вызовут у него отрицательную реакцию…
Солнце стояло еще высоко, когда бричка с маху проскочила мелководную Утицу и, взметнув веера брызг, вынеслась на взлобок. Взмыленные кони на виду села сбавили бешеный галоп и с заметным усилием подкатили бричку к сельсовету. Стали, бурно поводя боками. Подскакали верховые, с натугой сползли с седел и подошли к бричке, хрипло отплевываясь и покачиваясь на широко расставленных ногах.
— Хлопцы! — срывающимся, пересохшим голосом крикнул Нырков и показал на приоткрытые ворота сельсоветского двора. — Давай туда. Распрягайте да поводите, поводите, а то запалите коняг… Ну, Баулин, пошли в дом… Где хозяева? — громко крикнул он, увидев на дверях увесистый замок.
На площади появились несколько мужиков и баб; молча и отчужденно наблюдали за приезжими.
Баулин закинул за плечо короткий казачин карабин, который он до сих пор держал в руках, и побежал рысцой через площадь, но вдруг остановился, заметив в глубине улочки степенно шествующего Зубкова.
— Эй, живей сюда! — крикнул Баулин. Зубков в приветствии поднял руку, но шагу не прибавил. Баулин зло выругался сквозь зубы: вот же гусак, туды его кочерыжку!..
Зубков приближался, блюдя достоинство председателя, уважая себя и подчеркивая это уважение жестами спокойными и значительными. Защитный френч и суконная фуражка со звездочкой, а также широченные галифе, заправленные в начищенные сапоги, делали его плотную и стройную фигуру действительно весьма значительной. Ему где-нибудь в городе цены бы не было, говорил не раз Баулин. Представитель, да и только. А тут, в селе, как назвал его кто-то гусаком, так и прилепилось, хоть ты убейся.
Нырков, поигрывая плеткой, нетерпеливо прохаживался по галерее и неприязненно поглядывал на подходившего председателя.
— Ну? Ты где шатаешься? Почему замок на помещении, а? Где дежурный? — сразу засыпал вопросами Зубкова. — Черт, понимаешь, что за порядок!
Он не ответил на приветствие Зубкова, поднесшего ладонь к козырьку фуражки, на что председатель отреагировал по-своему. Он не стал вступать в пререкания, но молча и с полным пониманием собственного авторитета поднялся по ступеням и, вынув из кармана шикарных галифе худую связку ключей, открыл и снял замок. Распахнул дверь и, сделав приглашающий жест, первым вошел в помещение.
Баулин, Нырков и чекисты последовали за ним, тут же поскидали портупеи, куртки и фуражки на широкую лавку и расселись кто где, блаженно вытянув ноги.
Нырков устроился за боковым столом, достал из внутреннего кармана сложенную пополам тетрадку, карандаш и положил перед собой, как бы начиная чрезвычайное заседание. Мельком взглянул на Зубкова, занявшего свое председательское место, он неожиданно сказал ему:
— Я — Нырков. Усек?
Зубков кивнул и, сняв фуражку, положил ее на стол рядом с собой.
— Вопрос стоит один, — начал Нырков, нервно поглаживая лысину. — Идет банда. Количественный состав неясен, возможно, не больше сотни. Думаю, из тех, которые позавчера ушли от разгрома под Козловом. Кто их ведет, неизвестно. Так же, как их путь. Скорей всего на Сосновку и Моршанск, в общем, к железной дороге, а может, и свернут где-нибудь в сторону. Они нас видели — это плохо. А что мы их видели и даже положили нескольких — это хорошо. Наша задача: остановить банду, не пропустить и по возможности уничтожить. Все. Какие у нас для этого есть силы? Давай, Баулин, доложи товарищам, о чем мы с тобой говорили. Баулин встал, подтянул брюки, поправил очки на переносице.
— Я считаю, Илья Иваныч, надо Матвея позвать. Шлепикова-то нет, в Тамбове он на конференции.
— Правильно. Зубков, распорядись.
— Второе, — продолжал Баулин. — Думаю срочно отрядить нарочных к соседям, продармейцев своих собрать и, может, даже у сосновских попросить подкрепления.
— Дело говоришь, согласен. Слышь, Зубков?
Зубков между тем поднялся, надел фуражку и подошел к окну.
— Ты чего там, Зубков? — Нырков повернулся к нему всем туловищем.
— Послать некого… За Матвеем, — недовольно пробурчал председатель.
— Так сам ступай! — Нырков грохнул кулаком по столу. — Сам давай, чтоб тебя!.. Мои хлопцы сутки с коня не слезали!
— Идет, — спокойно отозвался Зубков, не отрываясь от площади. — Вон он уже идет…
Нырков отвернулся и, глядя совершенно осоловелыми глазами на Баулина, помотал головой: ну и ну! Баулин в ответ обреченно пожал плечами.
Вошел кузнец, как был с утра — в фартуке. Его он тут же снял и кинул в угол. Склонил слегка голову.
— Тут уж слух по селу: власть прикатила. — Он улыбнулся. — Вот зашел. Здравствуйте, товарищи.
Нырков привстал из-за стола и протянул ему ладонь, кузнец пожал ее.
— Садись, Матвей Захарыч, — сказал Баулин. — Неприятность у нас. Банда идет. Верстах в тридцати уже, думаю. Так что к вечеру ожидать гостей.
— Велика ли банда-то? — невозмутимо осведомился кузнец.
— По всему видать, сабель не меньше сотни.
— Многовато… — протянул кузнец. — Ну дак что ж делать? Надо… Я тута, товарищ Баулин, покуда с мужиками-то нашими беседу провел. Оружию велел приготовить и чтоб по первому сигналу сюда. Верные мужики, ты их знаешь. Считай, два десятка наших. Да твоих бы собрать, да мы вот. Все сорок. По два бандюка на брата. Сдюжим, думаю, своими силами.
— Вот это да! Вот это ты молодец! — восхитился Баулин. — Когда ж успел-то? Как угадал?
— Да то не я угадал. — Кузнец смущенно сграбастал в кулак бороду. — Тута один умный человек совет дал: чую, говорит, а сам как в воду глядел, вишь ты.
— Это кто ж такой? — вмешался Нырков.
— Да есть… — неохотно отозвался, кузнец. — Вот товарищ Баулин знают его. Ждет он вас, товарищ Баулин.
Баулин с Нырковым переглянулись и понимающе кивнули друг другу.
— Вот закончим, — сказал Нырков, — и съездим к нему.
— Я так считаю, — встрял Зубков, — сперва надо допросить пленного беляка, бандитского лазутчика, а если не сознается, стенкой пригрозить. Заговорит.
— Где ж его взять? — хмыкнул Нырков и отвернулся, потеряв всякий интерес к Зубкову.
— А в чулане у меня сидит. Цельный день.
— В чулане? — подскочил Баулин. — Так что ж ты тянул? Давай его сюда!
Зубков снисходительно усмехнулся и вышел. Послышался скрежет засова, потом голос председателя: «Выходи, ваше благородие, давай, давай!» И тут же в дверь, споткнувшись о порог, морщась и потирая глаза, вошел Сибирцев. Нырков мгновенье глядел на него, потом перевел глаза на Зубкова, скользнул по присутствующим и сказал:
— Ну-ка, мужики, выйдите на улицу. А ты, Баулин, останься. И ты, Малышев. Ступайте гляньте, чтоб посторонних не было, а с беляком мы тут втроем поговорим.
Зубков, чекисты и Матвей Захарович вышли за дверь, плотно притворив ее.
Нырков, раскинув руки, бросился к Сибирцеву.
— Миша! Как же это тебя угораздило?
— Здоров, Илья! Да полегче, полегче ты… И что это вы все по больному норовите? — кисло улыбнулся Сибирцев. — Ты, что ль, Малышев? Живой?
— Я! — обрадовался Малышев и, гордый, обернулся к Баулину. — Признали!
Сибирцев машинально похлопал себя по карманам, на что Нырков немедленно отреагировал: добыл из кармана тужурки коробку папирос «Дюбек» и коробок спичек. Сибирцев оценил подарок, подбросил на ладони спички.
— И за спички спасибо, а то этот гусак отобрал их у меня. Пожару боялся.
Баулин усмехнулся.
— Ну так что у тебя, Миша? — спросил Нырков, когда Сибирцев закурил и сел на лавку.
— Обо мне потом. Что у вас?
— Плохо, — отрезал Нырков и помрачнел.
— Банду мы обогнали, Михаил Александрович, едва проскочили, — сказал Баулин. — Похоже, к ночи тут будет.
— Так… Значит, идут… Ну, где решили встречать банду? Сколько их?
— Под сотню, — глядя в стол, пробурчал Нырков.
— Много. А у нас?
— Десятка четыре будет. Если моих успеем собрать, — ответил Баулин. — Нарочных надо срочно послать в Рождественское и Глуховку. И в Сосновку за подкреплением. А, Илья Иваныч?
Нырков согласно кивнул.
— Погоди-ка, Баулин, — перебил Сибирцев — Ты ж грандиозный митинг днями проводил. Сколько народу-то присутствовало? Полторы сотни. Сам писал? Сам. Почему же тогда сорок человек получается? Или ты отписку в уком давал?
— Ну зачем так, Михаил Александрович? Вы ж ситуацию знаете…
— Потому и говорю. Мне, например, Матвей Захарович другое сказывал. Что не отдадут мужики село бандитам. Драться будут. Только поднять их надо. Объяснить, что идут волки, которые никого не пощадят. Вот и откликнутся мужики. Или у тебя нет такой уверенности? Кстати, зря его не оставили, кузнеца-то. Знакомы мы с ним.
— В колокол бы ударить, — сказал Баулин, помолчав. — Вояки они, конечно, никудышные, однако миром такую пальбу поднять можно, — черт испугается. А Матвею я объясню про вас. Он поймет.
— Вот и пора поднять народ, пока не поздно. На митинге надо выступить Матвею Захаровичу, тебе. А вот Зубков пусть не лезет. Похоже, не очень любят его здесь, больно он важный.
— Пойду. — Баулин поднялся и направился к выходу.
— Что, Илья? — Сибирцев снова зажег спичку. — Нехорошая складывается ситуация? Оружие у попа есть, я тебе писал, но где оно — неизвестно. Церковь я с утра основательно обследовал. Пусто там. Вот, кстати, ежели держать оборону — лучше не придумать. Пулемет на колокольню, а стены пушкой не прошибешь. Да-а… Умчался святой-то отец с утра пораньше. Есть подозрение — в Сосновку. Там у него, оказывается, свояк имеется. Маркелом зовут. Он в Совете служит. Не слыхал о таком?
Нырков отрицательно покачал головой.
— Ладно, разберемся позже. — Сибирцев подошел к окну, долго наблюдал за площадью. — Знаешь что, Илья, вези-ка ты меня, брат, вроде как арестованного, в усадьбу. Для отвода глаз и пока народ не собрался. Потом решим, где мне находиться, с вами или вовсе наоборот. А ты, Малышев, располагайся с ребятами здесь, отдохните. Ночь, по всему видать, будет нелегкая…