Искатель № 1 1983

СОДЕРЖАНИЕ
Ал. БУРТЫНСКИЙ — Огненный рубеж
Юрий МЕДВЕДЕВ — Чаша терпения
Энтони ДЖИЛБЕРТ — Алиби
№ 133
ОСНОВАН В 1961 ГОДУ
ВЫХОДИТ 6 РАЗ В ГОД

Ал. Буртынский Огненный рубеж

Повесть

Это был его третий боевой вылет. Антон все еще не мог привыкнуть к тесноте стрелкового «фонаря», летящего под облаками. Внизу невидимо проплывала земля, занятая теперь врагом, словно вымершая — без огонька, с затаившейся по выжженным селам жизнью, со своей бедой, надеждой, перепутанными судьбами, горем плена и яростными, насмерть схватками прорывавшихся к фронту окруженцев. Слева по курсу в черной полынье купалась луна, то исчезая, то вновь появляясь. Луна им была ни к чему. В наушниках щелкнуло.

— Ваня, до цели двадцать километров, — сообщил штурман пилоту.

Интересно, что чувствует Борис там, под брюхом Ила, в нижнем «фонаре» стрелка. Они редко делились впечатлениями, каждый держал свое при себе. Вообще мало разговаривали после того памятного собрания в канун войны. Вначале были как чужие, потом их, студентов-первокурсников, свел военкомат — всех вместе, но только они двое попали в воздушные стрелки. Судьба… И никогда не забыть первого острого ощущения высоты, той жуткой радости неба, свободы, способной, как он понял по се — бе, взять человека целиком, навсегда; и первый вылет на бомбежку, рассветное небо, мрет в дыму, и встреча на земле, когда он, еще весь дрожа от пережитого, пожал на радостях Борьке руку и тот ответил ему со слабой усмешкой; и слова командира — капитана Ивана Иваныча — с веселым подмигом: «Молодцы, ребята, с вашими данными долго тут не задержитесь. Пошлем учиться на летчиков».

Вот он, в двух метрах за бронеспинкой, Иван Иваныч, человек, от которого зависела их жизнь и удача. — По карте ровно пять, — снова донесся голос штурмана. — Нет ошибки?

— Не должно…

И тотчас глаза застлало туманом; самолет пошел с набором высоты, казалось, «фонарь» облепило ватой. На вираже Антона прижало к стенке. Повторялся привычный маневр: капитан заходил на цель с тыла, чтобы потом, случись беда, напрямую тянуть к линии фронта. В этом был свой резон, если бы не триста километров, отделявших от этой линии.

«А ведь я хитрю, — сказал он себе, — бог знает о чем думаю».

Он и впрямь старался чем-то заполнить эти вечно длящиеся последние секунды до цели, как правило, охраняемой воздушным патрулем. Так было и в прежние вылеты, когда в ожидании врага немели пальцы на скобах. В прошлый раз капитан обманул «фоккеров», уйдя в облака и трижды меняя курс. Если вынырнет тупорылый, успеть бы заметить. Он ждал его как избавленья, ждал дела.

— Выходим на боевой курс, — возвестил штурман.

Облака внезапно размыло, все так же слева заслепила луна, и самолет без снижения пошел к невидимой цели… Вот-вот она возникнет в окуляре сперва неясным намеком, потом огоньками станционных стрелок, семафоров, клубом паровозного пара. Только бы поймать ее точно. Антону словно передалось напряжение штурмана, даже пальцы поджались в сапогах…

Вот когда он его увидел, серебристо блеснувший нос «мессершмитта», на лунной дорожке, казалось, даже различил темные очки летчика за стеклом кабины…

— Капитан! Немец сбоку, с хвоста! — И до боли в пальцах сжал рукоятки. Стрелять бесполезно, «мессер» нырнул в мертвую зону, а их самолет лег на боевой курс и, стало быть, уже не мог сманеврировать, не рискуя промахнуться по цели. Но он все-таки сообщил о нем командиру. Огонь зениток мгновенно стих, и одновременно он, увидел огненную трассу. Пол качнулся под ним — что-то там случилось у летчика. — Вань, левей на градус!

— Стараюсь, — незнакомо, с хрипом ответил капитан.

— Зацепило?

— Рука. И в ногу…

— Меня тоже, — прозвучало в ответ. — Доверни… Еще немного, еще… чуток.!

Вот оно; обожгла мысль, влипли. Странно, в эту минуту он не подумал о неизбежном, о том, что их ждет, словно капитан и в самом деле был всемогущ, и только билось в висках это Штурманское «еще… еще чуток», и он мысленно, помогая командиру, что было мочи тянул с натугой рычаг, жал помертвевшей ногой на педаль, потому что от этого зависело все.

— Так, хорошо… Бросаю!.. — И совсем тихо, с бессильным горловым клекотом: — Ваня, ребята… Все…

Самолет тряхнуло — бомбы полетели на цель.

— Как вы там, Иван Иваныч? — спросил Антон…

— Плоховато, ребятки. Совсем. Штурман?!

В наушниках тишина.

— Штурман!

Молчание.

Только сейчас Антон заметил дымный шлейф позади самолета, в то же мгновение чуть выше, но все ещё недосягаемый, опять мелькнул «мессер». Он летел почти в хвосте. Антон закричал капитану, словно тот и впрямь мог оттянуть на себя штурвал. И случилось чудо: самолет с надрывом пошел вверх, на долю секунды подставив немца под прицел. Антон вжал гашетки, вложив в них всю рвущуюся наружу ненависть, и вдруг понял, всем своим существом ощутил — попал, врезал ему в мотор. Сверкнуло — и самолет исчез.

— Молодцом, — тихо прошуршало в наушниках, и Антона отчего-то вдруг стали душить слезы.

— Иван Иваныч…

Огонь уже облизывал кабину, едко запахло гарью. И опять сбоку на пересекающемся мелькнул «мессер» — другой? Машина мчалась вниз крутым скольжением. То ли капитан из последних сил пытался сбить пламя, то ли уже не владел штурвалом. И снова Антон, выгадав момент, нажал на гашетку и, уже не отрываясь, давил до конца. Потом его оглушило неожиданно громкое:

— Приготовиться к прыжку…

Хотел спросить: «А вы, Иван Иваныч?», но что-то больно ударило в висок, на миг ослеп, уже словно издалека опять услышал: «Прощайте, ребята!», на ощупь рванул защелки, горячей головой ткнулся в колпак. Еще хватило сил перевалиться за борт под тугую свистящую струю.

Земля понеслась откуда-то сбоку, из черной бездны в рыжих всплесках пожаров, он мертво усмехнулся, рванул за кольцо и, уже теряя сознание, отрешенно подумал: «Вот и все. Конец…»


* * *

Телегу трясло на ухабах, качало в мягкой пыли. Потом под колесами загромыхала булыжная мостовая, и каждый толчок отдавался в виске тупой скачущей болью. Время от времени Антон открывал глаза, видел проплывающие как в тумане плетни, белые хатки с обгорелыми стрехами и совсем близко — потные., усталые лица красноармейцев, головы в грязных бинтах. Блеск шишковатых касок, короткие стволы автоматов, рявкающие окрики… И четкий, хмурый профиль Бориса с квадратным подбородком — все как во сне. Люди пешком, а они с Борькой на телеге. Почему?..

Запекло грудь, с трудом пошарил рукой — он был в одной исподней рубахе…

— Шнелль! Не оставать!

Телегу тряхнуло, он обмирающе вздрогнул от пронизавшей вое его существо мысли: «Плен». И снова полетел в черное небытие с единственным жгучим желанием: уйти из этого страшного мира. Раствориться. Исчезнуть.

Он уходил мучительно долго, то проваливаясь в воздушные ямы, то выбираясь «а поверхность, с подступавшей к горлу тошнотой и тягостным шумом в ушах, сквозь который — много ли прошло времени, он так и не понял — стали проступать чьи-то слова, хрипловатый смешок. В один из таких просветов он разглядел белый потолок, Бориса, который сидел в дальнем углу на матраце спиной к стене, уставясь в одну точку.

— Борь! — то ли позвал, то ли подумал, шевельнув спекшимся ртом, и, последив за его взглядом, увидел странно одетого старика: в гражданской кепке и немецком кителе, с «вальтером» на животе, — тот горбился на табуретке посреди комнаты, то ли и впрямь горбун, и что-то говорил, ласково улыбаясь хищным клыкастым ртом. Вот он отхлебнул из плоской фляжки, снова заговорил, и — точно вдруг прошла глухота — голос старика, сиплый, с гнусавинкой, проступил явственней:

— Плен что хрен — редьки не слаще. Но редечка, братка ты мой, как сказать, славная овощ, особенно ежели состряпать умеючи, с гусиной шкваркой…

Борис молчал.

— Со шкварками да под стакан первача, это ж не чета вонючему шнапсу… Ну да ничего, скоро опробуем, скоро, как сказать, дома будем. На Дону. Сам-то откель? С далека?.. Молчишь. Ну молчи, братка, помолчи. Опосля разговоришься. Это здесь умеют — разговорить, мать их так, немчуру. Где родился, и на ком женился, и какому богу молишься… Война есть война…

Горбун хихикнул, снова отхлебнул глоток и спрятал фляжку под китель, аккуратно застегнул пуговицу.

Тайком, почти не разжимая век, Антон оглядел пустую комнату, забранное решеткой окно, голые стены, крашеную дверь со свежепробуравленным глазком. На мгновение вспомнил дорожную тряску, конвоирские окрики и себя в исподней рубахе на возу. Странно, его гимнастерка поверх комбинезона лежала рядом на табурете, он узнал по зашитому рукаву, зато Борис был в продранных комбинезонных брюках под ремень и какой-то: грязной косоворотке… Сапоги их стояли в углу в целости и сохранности… И они сами… Почему они с Борькой здесь, в тишине, в чистоте?

Было в этом что-то пугающее, холодящее душу.

— …так что плен — естественная дела, — похрипывал старик, — как сказать, форма войны… Да и в миру то ж происходит. Муж у жаны в плену, жана у мужа, али человек у обчества. С пеленок человек воюет, такое существо пакостное, для борьбы рожден, и все ему мало — оттого один сверху, другой до самой смерти внизу. Каждый под себя гребет, и никуда не денешься, закон жизни, остально — детские сказки.

— По себе судишь?

— Все по себе. Так что ты, красавец, не помаргивай, не мудрствуй, а шукай выход. Сумеешь — выживешь, не сумел — хана, как говорит мой шеф-барон, а он голова, дай бог каждому. Абвер!

— Продался, значит?

Голос Бориса прозвучал незнакомо, точно из-за стены. И Антон понял, что контужен и у него что-то с ушами: стоило ему шевельнуться, тонкая от виска боль шла книзу, к затылку.

— Не тычь, у меня имя есть. Никитичем звать… — усмехнулся старик. — Ты-то чему служишь? Небось тоже свой интерес блюдешь, заради всеобчего равенства?

— Олух…

— Ну-ну. — Старик словно поперхнулся. — Олух, значиться. А ты не из новых ли бар? — И вдруг смачно плюнул прямо Борьке в лицо, только дрогнула полоска усов над безгубо сжатым ртом. Некоторое время смотрел на него в упор, держа ладонь на кобуре, и так же неожиданно как ни в чем не бывало рассмеялся. — Ладно, квиты землячок. И зазря не оскорбляй… Не продавался я, — помолчав, произнес горбун, — жизня так повернула, я ить под Советами не был, меня барон прихватил с Дону еще парнишкой, в девятнадцатом, на обслугу себе. И увез потом через Крым в Ерманию. Город Гамбург слыхал? Он из дворян, прибалтийских, и там ничего устроился, а я, стало быть, слуга за все: и садовник, и шофер, и подай-принеси.

Старик снова разговорился, разохотился, подогретый шнапсом, но в словах его явственно звучала горесть. То ли играл в простачка, то ли привычно работал, смущая чужие души, а заодно отводил свою с «землячком», да заговаривался.

— Какая жизнь, как животное в зоопарке. Привезли тебя и живешь, как. сказать, за оградой, трех слов не выучился по-ихнему, вот сейчас дорвался, охота по-русски пошпрехать. А ты все ж поешь. — Только сейчас Антон заметил на полу возле Борьки зеленый котелок и такой же рядом, на подоконнике. — Голодовка твоя ни к чему, а кулеш я сам варил, справный. Все ж мы не пехота, солидное учреждение. И придумано ловко — летчиков ловить и других, как сказать, мотористов. Вербанут вас в два счета, и назад вроде своим ходом, и у. немца бывать не бывали…

Простые, казавшиеся страшными в своей наготе рассуждения старика, изредка хлебавшего из фляжки, бледное лицо Бориса и вся обстановка в этой тюрьме, где каждая мелочь, малейшая оплошка грозила потерей чего-то большего, чем сама жизнь, тревожный гул машин, сновавших во дворе за окном, — все это было нереальным, точно в дурном сне. И Антон, тайком наблюдавший за сморщенным, теперь уже каким-то желчным лицом горбуна, все еще никак не мог по-трезвому воспринять его слова, точно перёд ним был человек с иной планеты, который говорил на тарабарском языке, вызывавшем удивление и страх.

— Вот седой я, а мне ведь тока сорок. Сладко? А в станице матка у меня осталась, может, еще жива, да какая родня, — выводил он уже чуть заплетавшимся языком, — все думал, попаду на юг, а мы, стало быть, поперли на запад, в прорыв. Слыхал? Прорыв! Конец Рассее, ах ты боже мой… Может, с Киева-то вниз подадимся, на Дон, к своим, как думаешь?.. Молчишь. А зря, ты покушай все же, еда, она силу дает, даром не гробься, может, чего придумаем.

— Что?

— И товарища своего покорми, как очухается. А он очухается, так врачи сказали, может, еще уколют разок, пуля-то по виску скользом, оглушила малость, долго вас держать не станут. Али туда, али сюда.

Антон вдруг увидел над собой старика — так легко и неслышно оказался тот рядом, весь разморщась в лукавой улыбке, точно поймал его на чем-то запретном!

— Да он уж в себе, герой! Глазки смотрят, и личико хорошее. Мальчиковое личико. Жаль такому пропасть. Так что вместях и поразмыслите, как вам выкрутиться, безвыходных положениев не бывает, во всякой каморе щель найдется, как говорит мой шеф…

Старик, посмеиваясь через плечо, скаля желтые зубы, загрохал кулаком в дверь — в распахе ее мелькнул часовой с автоматом и исчез. Дверь захлопнулась, брякнул засов.

— Борь! — чуть слышно позвал Антон, не уверенный, что его услышат, но Борис тотчас подошел к его койке и тяжело опустился в ногах, лихорадочно разглядывая Антона, словно не ждал, что тот и впрямь очнется.

— Я все слышал, — произнес Антон, почти не различая собственных слов: голос отдавался в ушах гулко, точно в мембране. — Он кто? Провокатор?

Борис пожал плечами, в серых, всегда спокойно-непреклонных глазах его, в сжатой прорези рта под щеточкой усов мелькнула усмешка.

— А если и впрямь поразмыслить? — Антон говорил совсем тихо, соразмеряя голос с глухотой и косясь на дверь. — Обманем немцев?

У Бориса знакомо затвердели скулы, взгляд стал чужим, отрешенным.

— А что, черт возьми! — прошептал Антон, пристыженный и разозленный молчанием Бориса и своей растерянностью. — Главное, вырваться, добраться до своих, а там все расскажем. А здесь? Ты-то выдержишь?

Антон осекся на полуслове, чувствуя, как горят щеки. Борис не ответил, лишь выдохнул одними ноздрями, не разжимая губ, поднялся и пошел в свой угол. Под ним застонала ржавая койка.


* * *

За окном мерцали звезды — низкие, крупные, совсем как в детстве. Только изредка во тьме перекликались часовые, и голоса их отдавались в висках тягучей наплывавшей волнами болью. Он все ждал, что Борис заговорит первым. Но тот молчал. Потому что был прав…

«Он всегда был прав, — желчно подумал Антон, — еще в институте. Всегда и во всем…»

Бывало, на собраниях садился впереди, выступал сразу же за докладчиком жестко, бескомпромиссно, любой пустячный, казалось бы, проступок в его устах обретал пугающую подоплеку. А его, Антона, пытавшегося смягчить оргвыводы, называл добрячком. И еще зеленым школяром. Вот и сейчас его наивная уловка — обмануть немцев — разве не школярство? — Ганс, — раздалось за окном, — ступай ужинать. Там тебе суп оставлен. Прекрасная вещь — мясо с клецками… Ночь текла тоскливо, снова стало подташнивать, тупо саднил затылок. Он лежал в темноте, будто на дне могилы, над. которой изредка звучал говор сменявшихся часовых.

Потом в окно вплыла луна, и на смято лежавшей гимнастерке тускло вспыхнула пуговичка. Он опять подумал, что там, в телеге, он был в одной исподней. И вдруг его словно обожгло, казалось, в призрачном свете он разглядел строчку над карманом, там внутри, за подкладкой, хранилась фотография отца в чекистской форме. Он схватил гимнастерку, пошарил, помял в знакомом месте — пусто, фотокарточки не было.

Он даже взмок, откинувшись на койке. Давила тишина. Тело было липким, и руки, лежавшие на груди, слегка дрожали.

— Борь, — позвал он тихо, словно их могли услышать за окном, — спишь?

— Без задних ног.

Антон помолчал. Говорить об исчезнувшей карточке не имело смысла, только зря травить душу. Он должен был оставить ее на базе вместе с документами. Забыл. Теперь лучше не думать о последствиях. Спросил внезапно осипшим голосом:

— Что делать будем?

— Бегать. Из угла в угол. Или биться головой об стенку… — И, помолчав, чуть тише добавил: — Извини, нервы…

Вот как. Стало быть, Боря тоже не без нервов. И снова эта бесшабашная мысль, рождавшая беспричинное, невесть откуда взявшееся облегчение, что все обойдется. Словно открылся внутри некий тайничок, куда и тяжко лезть, а придется, иного выхода нет… Согласишься, а тебя сочтут за предателя. Да еще это фото… Ах, все-таки было в этом до соблазна легком решении нечто нечистое, о чем не хотелось думать.

Былое… Институтские денечки, радости, печали, даже Клавкина «измена» их детской дружбе, — все это было далеко-далеко, в ином мире, куда уже нет возврата.

Тонко зазвенело в ушах, погасли звезды, и он канул в забытье, как в трясину, над которой, всплывало сморщенное лицо с клыкастым ртом. От него исходила тихая ласка, в костлявой руке зажат нож. И он все тянулся к Антону с ножом и улыбкой. Антон убегал, где-то впереди, как в тумане, знакомо сияли лучистые карие глаза, зовуще, смятенно, отчаянно. Он рвался к ним на ватных ногах, задыхаясь, чувствуя за собой чужое хрипение, ясно до жути сознавал, что горбун в любое мгновение может его настигнуть и лишь нарочно не спешит, давая выбиться из сил… Очнувшись, не сразу понял, спит он или все еще продолжается бред.

В слабо освещенном квадрате распахнутой двери маячила фигура горбуна.

— Верхогляд! — И снова тихим, вкрадчивым фальцетом: — Вью-юнош, ты, ты, у окошечка. Па-адъем!

Он все еще смотрел, не отзываясь, не. в силах шевельнуться. Горбун подошел к койке, легонько пнул в плечо.

— Тебе говорят! На выход…


* * *

С той минуты, когда старик поднял его и передал здоровенному мордастому немцу, время словно перестало существовать, и он, шагая по сумеречному коридору с тусклой лампой под потолком, ощущал себя в какой-то душной прозрачной и хрупкой оболочке.

Комната, куда его ввели, была узкой, с одним темным окном в конце, с которым почти сливалась тощая фигура за столом — там лежал чистый лист. И на нем квадратик фотографии лицом вниз с надписью на обороте: «Будущему ученому-агроному, удовлетворительно переползающему на второй курс».

— Садитесь.

Невесомость внезапно исчезла, и точно обруч сковал все его существо. Показалось, что тот, мордастый, так и остался стоять за его спиной, но повернуть голову не решился, лишь ощутил легкую немоту в затылке. Наконец он разглядел человека, сидящего спиной к окну, сперва его руки, жилистые, в рыжих волосках, недвижно замершие на столе, потом лицо. Лицо усталого беркута с тяжело прикрытыми веками. Витые погоны на плечах, какое-то мудреное шитье на рукаве. Должно быть, это и был тот самый шеф, майор с баронским титулом. Костлявые пальцы неслышно стукнули по столу, голос негромко, как-то шелестяще повторил с чуть заметным акцентом:

— Садитесь, прошу вас.

— Спасибо, — машинально вымолвил Антон, опускаясь на стул и все еще ощущая спиной того, мордастого. Майор сделал чуть заметный жест, и ощущение исчезло, хотя шагов Антон не расслышал, ни звука, лишь легкое дуновение в ушах.

— Простите, что вызвал вас среди ночи. Бывает… Такова уж наша служба… — И кажется, даже подмигнул по-свойски. — Для начала безобидный вопрос. Что вас объединяет с этим… вашим напарником? Вы просто экипаж или еще и дружба?

— Дружба…

Он лишь на миг замялся, желая быть правдивым, — правда тут была ни к чему, — но майор уловил заминку, улыбка тронула его сухой, тонкого рисунка рот.

— Дружба, — повторил он уже тверже, — а что?

Должно быть, вопрос был наивен, рот майора растянулся чуть шире.

— Летчики?

— Стрелки-радисты.

— Вы разные люди, это заметно невооруженным глазом. — И снова лицо его стало как маска, усталым, безразличным.

— Будем говорить как Интеллигентные, мыслящие люди. Ваши теоретики очень тонко определили суть борьбы и поведения человека: в каждом отдельном случае ищите классовый интерес. Не так ли? Какой интерес у вас? Что дала вам ваша власть? Иллюзию массового равенства, убивающего в человеке дух индивидуальности?

Антон невольно расслабился, стараясь держаться и боясь, что не выдержит напряжения.

— Из чего следует, что вы, судя по всему, интеллигент, должны приспособиться, отыскать путь к выживанию. Унизительно и старо как мир. Как вы думаете?

— Я пока слушаю.

— Уже неплохо.

Казалось, он был далек от желания агитировать пленника, а просто делился мыслями. И эта доверительность сбивала с толку.

— Старо как мир. И с этим ничего не поделаешь, мальчик мой.

Антон понятливо усмехнулся, это было словно бы принятием чужого участия, тотчас насторожившим его. И тогда снова появилась немота в затылке и острая боль в виске.

— Человечество делает оружие против себя, — продолжал шелестеть майор. — Животный мир дерется зубами, мы — оружием. Сколько живем, столько воюем, и, к сожалению, не вольны изменить что-либо — стихийный закон. Война ускоряет технический прогресс, а тот, в свою очередь, уничтожает природу. Заколдованный круг? Нет. Врозь мы растащим по кускам планету и уничтожим мир. Он должен, быть в одних руках. На этот раз в наших… Между прочим, Киев в клещах, Смоленск взят, мы на пороге Москвы. Вы способны размышлять трезво и взвешивать?

Вдруг с какой-то острой, опустошающей тоской подумалось, что даже в самые первые, страшные в своей неожиданности дни войны он ни на минуту не сомневался в победе. Легко не сомневаться издали. Всем вместе. Сейчас война всей своей тяжестью легла, на него одного, а он точно мышь в мягких лапах майора… Кровавая игра — и конец всем надеждам, мышь, которую вытащили на сцену и навязывают роль… Играет ее и майор, тоже мышь в чьих-то лапах. Играет с видимым скепсисом и тем, не менее со знанием, дела. Сознательная шестеренка в фашистской машине, которой непременно надо подавить и уничтожить подобных себе; Как будто нет иных способов жить. И это стихийный закон? И такое возможно? Все его существо восставало против всей этой жуткой комедии, устроенной словно в насмешку над человеческим разумом. Нацепили кресты, нашивки, придумали коды, операции, победы, поражения… Он всегда верил взрослым, олицетворявшимся в его отце. Отцу перед самой войной пришлось нелегко, но в самые трудные минуты он оставался самим собой. Антон не представлял отца на сцене… А этот кот и мышь в одном лице. Господи, мелькнуло в усталом сознании, чего он тянет, скорей бы конец…

— В одних руках, вы поняли? Потому что два лагеря чревато самоубийством для всех.

— А один — диктатурой?.. — Вопрос прозвучал вяло, сдавленно.

— Возможно, но иного выхода нет.

— А как же с «духом индивидуальности»? Или ваша диктатура дает гарантии?

Наверно, это было дерзко, майор на мгновение поднял глаза. Голос его стал чуть жестче:

— Я могу гарантировать вам одно — жизнь, если у вас хватит, на что я надеюсь, здравого смысла плюнуть на предрассудки, которыми вас напичкали. Они, как и все на свете, преходящи. А жизнь одна. Диктатура всегда несколько подклассова. Вы же не настолько наивны, чтобы думать, будто счастье таких маленьких людей, как мы с вами, является предметом высших интересов. Увы! Их предмет — господство в мире. Диктаторы требуют жертв, они не останавливаются на полпути, такова логика истории, как вам, должно быть, известно.

Ему было известно другое: если бы все было так, как говорит этот хитрый недоучка без предрассудков, сверхчеловек и раб одновременно, миром давно бы правили тамерланы и гитлеры. Но его диктатор только тщится, только тщится, не более того. Мразь…

Должно быть, он что-то прочел, майор, в лице Антона. Неуловимым жестом поставил фотографию на ребро. Снимок не был неожиданностью. Странно было видеть его в чужих руках. Острый взгляд отца, чуть прищуренный в улыбке.

— К сожалению, наше время истекло. — Голос прозвучал неожиданно резко, ударил по нервам. — Буду откровенен: у вас нет выбора. Или вас придется сбросить со счетов, приказ есть приказ, и тут я ничем помочь не смогу, или вы распишетесь в лояльности, и вас отпустят. После войны нам понадобятся умные люди. Ну, возможно, еще до этого потребуется какая-то информация, за ней придут… Так, по мелочам. Хотя сомневаюсь, война практически завершена… Само собой, обман с вашей стороны невозможен. Сам факт пребывания здесь, вы понимаете? И возможность в любой момент вас скомпрометировать заодно с вашим папенькой… Нам поверят, вам нет. Парадокс, не так ли? Тем не менее… тут у нас гарантия. Так как?

Стало жарко, весь в испарине, мотнул головой, но вместо ответа в горле странно булькнуло — тихий нервный смех, С которым невозможно было совладать.

— Ну? Что вас томит? Убеждения? Смешно. Это для простаков. Убеждения придумывают и о них забывают. Остается, повторяю, одна ценность — жизнь, которой вы вправе распорядиться.

— Если у вас гарантия, — выдавил Антон, — зачем же расписка?

— Можно и без. Поверим на слово. Теперь пот лил с него ручьем, затекая за ворот. Слово? Только и всего. Потом из него выжмут номер части, кто, с какой базы их потрошит… Фамилии командиров. Пустячки…

Было такое ощущение, будто его силком толкают в яму с дерьмом, ступит — и это останется с ним навсегда. Вонючий раб, выполняющий чужую волю. Слепо, не размышляя. Иначе смерть. Или одно только слово, даже не слово, междометие — «да».

Отец на фото словно бы ожил во внезапно наплывшем на, глаза туманные. Таким открытым, с затаенной горьковатой остротой в улыбчивом взгляде Антон увидел его в тот майский день, когда он впервые вернулся из своего райотдела в штатском — пришлось уйти из органов на хозяйственную работу — и, похлопав растерявшуюся жену по плечу, сказал: — Ничего, мать, похозяйствуем. В жизни пригодится. Неужто в мае? Всего лишь? Целая вечность прошла с тех пор. А еще через два месяца, в начале войны, он пришел из военкомата со шпалой в петлице. И опять все так же весело. — Ничего, мать, теперь повоюем…

Сколько ему довелось пережить, белому как лунь с молодых лет. Гражданская война, партизанщина, три ранения и контузия, пытки в деникинской контрразведке — похоронен живьем. Это было под силу сердцу, бьющемуся ради блага всех, ради того, что этот майорчик называл иллюзией… И что бы там ни было, с какой бы тупостью и двуличием он ни сталкивался, всегда оставался верен себе. Иначе не было смысла жить. У него был один бог — справедливость, одна совесть — партийный билет.

— Третьего не дано. Вы крупинка, попавшая в страшные жернова, юноша. В случае отказа вы предадите лишь самого себя.

— Боюсь, что так.

Скажи он «да» — и уже никогда бы себе не простил. Это осталось бы с ним навсегда — презрение к самому себе.

Словно что-то поняв, майор шевельнул рукой, фотография исчезла. Он пытливо, не мигая смотрел на Антона.

— Ты убьешь не только себя. Кое-что останется в наследство твоему отцу. Уж об этом мы позаботимся.

Он понял, что игра кончена, и наконец вздохнул облегченно.

— Нет, не убью.

Глаза майора сузились, рот осклабился.

— Уверены?

— Абсолютно.

— Признаться, даже завидую. — Голос майора внезапно осип, скулы напряглись. Он что-то каркнул по-немецки. Антон не успел разобрать, лишь увидел пузырьки пены в углах тонкого, сведенного кривизной рта, какую-то дикую белизну в глазах. Потом ощутил за спиной короткий вдох, как перед рубкой дров, и тотчас в голове словно взорвалась граната. И все исчезло. Потом он очнулся все на том же стуле, вода стекала с лица на грудь. Вода пополам с кровью и слезами. Увидел пристальный, с усмешечкой взгляд майора, вызвавший во всем его онемевшем теле, в гудящей голове приступ ненависти — глухой, заливающей все его существо, — улыбнулся в предчувствии скорого конца.

И выхрипнул, обрывая последнюю нить:

— Свинья… фашистская…

И снова все вокруг исчезло. И опять он очнулся от резкой, смертельной боли в вывороченных плечах, дикий вопль потряс его, и он плюнул в сухое, перекошенное лицо с любопытным суженным зрачком. Потом еще не раз в бесконечности времени всплывал из темной духоты, и, уже не чувствуя боли, видел над собой расплывающуюся в тусклом свете морду с пиявкой на виске, чьи-то кованые каблуки над собой и опять хрипел, выплевывая кровь: «Свинья, свинья, свинья, погружаясь в жаркую умиротворяющую пропасть без дна.


* * *

Он очнулся и еще долго лежал, не размыкая век. Тело налито свинцом, не шевельнуться. Каждый мускул словно постанывал, как будто из него долго и усердно делали отбивную. Наверное, так и было. Он не помнил. Теперь боль возвращалась, подплывая к сердцу. Смутно обрела четкость решетка в сером рассветном окне. Скосив глаза, он увидел Бориса, сидевшего у него в ногах, как тогда, в первый вечер. Мерклый свет странно менял его лицо, чуть припухшее, в радужных синяках, оно казалось почти угрожающим, и это не вязалось с лихорадочным, каким-то потерянным блеском глаз.

— Отказался? — тихо спросил Борис.

— Нет, согласился.

— Не злись.

— Сам же видишь.

Борис поежился.

— Бить-то зачем?.. Калечить? Какой смысл?

— Затем же, что и тебя. — Он говорил с трудом, горло саднило. — Когда брали?

— Вчера ночью. После тебя.

Значит, он пролежал без сознания сутки. Или, может быть, приходил в себя, бредил.

— Какой смысл? — рассеянно повторил Борис. — Человек не, выдержит боли, согласится. А потом обманет. Может, стоило рискнуть, теперь-то крышка?

Вопрос, вчера еще казавшийся немыслимым в устах Бориса, прозвучал чуть виновато, с какой-то Напряженной покорностью, как бы ожидая подтверждения. Вот помяло его, подумал Антон, или пытает, все еще не верит мне?

— Я же предлагал.

— А сам?! — с какой-то непонятной злостью выпалил Борис. — Что же сам не словчил?

— Не знаю, не смог. Долго объяснять.

Ему уже было безразлично, поверил Борис или нет. Должно быть, пытка не последняя, и лучше бы уж уйти из этого проклятого мира, не приходя в сознание.

— Зачем нас держат? Еще возьмутся?

— Хуже, Горбун сказал — отправят в лагерь смерти.

— Может, и лучше. — Антон закашлялся, утирая со рта засохшую кровь. Каждое слово доставляло боль, толчками отдаваясь в затылке. — Остается шанс удрать… Главное, совесть чиста, всегда докажем…

Глаза Бориса потухли. Он смотрел на Антона со снисходительностью смертельно больного, которому предлагают порошок, суля поправку. Сказал тихо, покачав головой:

— Это конец.

Поднялся и как подстреленный зашагал взад-вперед, заложив руки за спину, странной семенящей походкой. Встало солнце, на розовой стене отпечатались расставленные ноги часового, и эти недвижные ноги, и скачущая по ним Борькина тень действовали на нервы.

— Не мельтеши, — сказал Антон. Борис тотчас послушно плюхнулся на свой матрац.

И эта его покорность тоже была непривычной. Борис всегда верховодил, не затрачивая при этом особых усилий. Это получалось само собой с молчаливого согласия Антона, деликатно уступавшего первенство не без внутренней досады на то, что Борис воспринимает его уступки как нечто должное, вполне естественное.

Еще на первом курсе, когда Антон был групкомсоргом, Борис взял повадку взбадривать его в институтском сквере перед собраниями на предмет единой твердой линии без всякого слюнтяйства и шатаний («За тобой это водится, Тоничка, мамкин сынок!»), хотя никаких таких шатающихся в группе не было, ребята как ребята, а мамкиным сынком скорее был сам Борька, в котором мать, заводская вахтерша, женщина жесткая, крутая, души не чаяла. Но Антон лишь помалкивал, испытывая неловкость от этих приватных совещаний.

У Клавки вообще не было ни отца, ни матери. Врачей-добровольцев, их скосила эпидемия в Средней Азии. Никого, кроме дядьки, институтского профессора-экономиста, вечно занятого, редко бывавшего дома, да еще семьи Антона, с которой жили с детства под одной крышей, на разных половинах дома со смежной незапиравшейся дверью. Дичком росла Клавка. Гордячка, умница, певунья, добрая душа. Просто она вертела как хотела, он только посмеивался. Просто жалел ее, так, по крайней мере, ему казалось, с чисто братской ревностью считая, что этот сухарь Борька ей не пара. Но девчонку в присутствии Бориса — это бывало в их дворовой беседке, где они в зачетную страду корпели над конспектами по селекции, — точно подменяли.

Нет, все-таки не мог ее понять. Ни тогда, ни в тот злосчастный день в мае — господи, всего-то минуло четыре месяца, будто вечность прошла, — когда рухнул их треугольник после заварившейся в институте истории, с ее дядькой, больно срикошетившей по Клавке…

…То ли устал от нахлынувших мыслей, то ли опять вернулась обморочная боль в голове. Обессилев, уснул… Очнувшись, увидел слепящий солнцем квадрат окна. День был в разгаре, и сулил он им все того же говорливого тюремщика.

Старик, как обычно, просунулся боком, хотя дверь была достаточно широка, неся в руках по котелку и ломтю хлеба поверх душисто дымящейся гороховой похлебки. На ногах у него были короткие, раструбом яловые сапоги. Должно быть, с подковками, как вчера на допросе. И эти сапоги, и обманчиво мирный запах еды означали, что муки не кончены, все еще впереди. Дверь все еще была приоткрытой… Дикая мысль — кинуться, задушить и с пистолетом рвануть отсюда в поселок, а там к лесу куда-нибудь, хоть к черту на рога. Он дернулся, боль пронизала спину, вывихнутое плечо.

Стоявший перед ним горбун прищурился, под нависшими бровями с любопытством синели два озерца. На корявом пальце висел котелок.

— Никак, оживел…

«Вот же сволочь…» Все они тут в сапогах, с подковками, все враги, душители. Антон стиснул зубы, зажмурился, предчувствуя боль, и, изловчась, ударил ногой. Старик качнулся, едва не уронив котелок, отставил его и вдруг навалился на Антона.

— Уйди, гад, в душу мать!.. Задушу!

Но старик был тяжел, словно тисками держал Антона за плечи, пока не обмяк.

— Ну, ну, — тяжело обронил старик, отступив, и в колючих зрачках его по-прежнему светилось не то любопытство, не то участие.

— Чего уставился, гнида? — Сердце Антона все еще ходило ходуном. — Кино тебе тут?

— Смотри-ка, — покачал головой горбун, — с виду вроде, бы слабак…

— Уйди!

— А что? Русскому человеку таким и быть, иначе ему крышка. Так-то, друг.

— У тебя свои дружки.

— Свои… Знаешь, как в старой сказочке: друг семь рук и все за свою душу держатся.

— Это у вас так.

Старик промолчал, и Антон только сейчас заметил, что в комнате они одни.

— Где он? — Антон настороженно кивнул на койку Бориса, и сам удивился, что не назвал его по имени.

— В баньку повели.

— В к-какую баньку?

— Обнаковенную. — Рот горбуна чуть дернулся в нервной усмешке. Или Антону показалось. — Да ты не волнуйся, вернется. Ты лежачий — тебя потом.

— С чего бы такая забота? — Ощущение нарочитости в поведении старика не покидало его.

— Немецкий порядок. В спецлагерь вшивых не берут, и вас как раз туда, к землячкам, там над вами ишшо поработают. Как сказать, не журись, кума, шо хлеба нема, пирожки сляпаем. — Старик беззвучно прыснул и тут же отвердел лицом. — Нравишься ты мне почему-то; не знаю. Держи. — Он нагнулся к сапогу, воровато подал Антону финку. — Бери, бери, пригодится, запрячь.

Ничего не понимая, он машинально взял нож — резкое движение вызвало боль в плече — и тотчас сунул его за пазуху, превозмогая слабость, с мокрым, внезапно вспотевшим лицом. Горбун замер, глаза его по-птичьи прикрылись веками.

— Теперь слушай, малый, внимательно: повезут в лагерь человек пять, на «оппеле» с фургоном, один охранник с вами в кузове… Так завсегда бывает. Минут через десять по горке въедете в лес, фрица кокнете, но в лес не бегите, он тут реденький, так, роща… — Он говорил, все еще не поднимая век и негромко посмеиваясь, похоже, разыгрывал комедию для часового за дверьми.

Антон слушал ошеломленный, машинально впитывая каждое слово.

— Сработайте тихо. Чем дольше шофер не хватится, тем лучше. Значит, спрыгнете в кювет и обратно задами на станцию, там товарняк на запасных путях, в полночь отойдет, схоронитесь в пульмане, до Нежска километров двести, если затемно прибудете, ваше счастье, там до фронта недалеко.

«Нежск», — глухо забухало сердце. Казалось, родной город находится где-то на другой планете.

— Выходит, держится фронт?!

— Оттого и под Смоленском передых, что тут держится. Спужались, как бы им отсюда под зад не дали. Плохой симптом, как говорит мой шеф… Много стало симптомов, мать вашу…

Положительно, нельзя было понять, что за человек этот горбун.

— Слушай, ты как оборотень. Ты свой или чужой?

— Ничейный я. — Желтые зубы его жестко блеснули. — Не дай тебе бог ничейным стать. И прикуси язык, разговорился! — Вздохнул, словно собираясь уходить, и примиряюще пожал Антону кисть.

Антон не знал, что и подумать. Невольно вырвалось:

— Спасибо, отец.

Старик, поморщась, отвернулся, кашлянул и вновь посмотрел на него.

— В сорок лет дитев нет и не будет. Самому бы матку повидать, да, видно, не посветит… к тому идет…

— Слушай, а если и ты с нами, а? Слышь, с нами, за такое дело много скостится.

— Кто вброд идет, камень на шею не вешает. Я вам не подмога…

— Но почему?

— Потому. Много на мне всего, припозднился.

Дверь отворилась, втолкнули Бориса, и он поплелся в угол, тяжело волоча ноги. Голова у него была мокрой, макушка торчала ежиком, когда он улегся ничком на свой сенник. Теперь скорее бы ушел горбун. Борька и не знает, какой у них шанс. Почти счастье.

— Ну пока-покедова, парень. А насчет сказочки попомни.

Он вышел. Антон еще немного переждал для верности и позвал Бориса — тихонько, точно их могли услышать. Тот, не подымая головы, повернул ее, глядя из-за локтя. И Антон все тем же срывающимся шепотом выпалил новость. Ему казалось, Борис подпрыгнет от радости, но тот продолжал смотреть на него одним здоровым глазом, другой заплыл, точно ничего особенного не произошло, и он в первое мгновение удивился его выдержке, этому умению все про себя прикинуть и решить, и только внезапная мысль, что Борис попросту сломлен происходящим, скис настолько, что не в состоянии оценить реальность, вывела его из себя:

— Тебе что, заложило?

Но Борис, словно до него лишь сейчас дошло, подхватился с матраца.

— Гляди. — Антон достал нож и едва успел сунуть его обратно под пояс, к животу, как вошел тощий немец в белом, со шприцем, по-видимому, санитар. Быстро заголил ему бедро, Антон даже вспотел, испугавшись, как бы не обнаружили нож.

— Ну, яволь, яволь, зачем так пугаться? — сказал санитар. — Еще один укол вечер, жаркий банья, и вы в прекрасном состоянии, во всяком случае, можете ходить, как это… бегать. Да, бегать вам придется. Много бегать и прыгать, да.

Он так же торопливо вышел. Антон почувствовал растекавшуюся по телу слабость и, все еще глядя в пустой, точно стеклянный глаз подсевшего к нему Бориса, прошептал сонными губами:

— А старик ничего, молодец…

— Не люблю дурачков.

— Это я?..

— И притом наивных.

— Какой ему смысл?.

— Шлепнут при попытке к бегству. Проще всего, чтобы тут не мараться.

— Та-ак…

Об этом он не подумал. Лицо Борьки приблизилось.

— Давай нож, Тоня, раз так — придется мне, я покрепче.

— Нет уж, я сам.

— Ты что…

Он так пронзительно, с таким отчаянным упорством смотрел на Антона, что здоровый глаз его словно заплыл слезой.

— Не обижайся, Борь…

Он и сам не мог бы объяснить своего упрямства. Слишком дорого ему стоил этот перелом в Борисе, очухается, тогда другое дело, а сейчас он должен надеяться только на себя.

— Ага, — кивнул Борис, — ладно. Все в порядке.


* * *

Их вывели под вечер. Возле поста у ворот горел фонарь. Антон увидел блеклое, в проступивших звездах небо, залезавших в кабину немцев. Со связанными за спиной руками его втолкнули в кузов вслед за Борисом, там лежали вповалку еще двое или трое. Раненые? Он весь подобрался: их-то зачем в спецлагерь? Значит, прав Борис? Провокация, чтобы всех кокнуть по дороге при попытке к бегству. Но с ним и Борисом могли разделаться и здесь, зачем тратить бензин… Или такие вещи делаются по твердой инструкции? И тогда ясен горбун с его ножом. А если все-таки хотел помочь, ведь в любом случае оружие нелишне. Теперь все зависело от их ловкости и удачи. Плечо почти не болело, он разминал его, напрягая мускулы, не сводя глаз с охранника, тот, казалось, дремал, сгорбясь в углу у зарешеченного окошка, темнела его голова в солдатском картузе с высокой тульей. Непохоже, чтобы он ждал нападения или притворялся. Значит, где-то в леске их просто кокнут и за борт.

У ворот на мостках кузов подбросило, из угла донесся сдержанный стон. Охранник что-то проворчал, ругнулся — не по-немецки, может быть, это был итальянец или румын.

…Машину трясло на булыжной мостовой, и плечо Бориса, упиравшееся ему в скулу, дрожало мелкой дрожью.

Антон, изловчась, сдавил его зубами, успокаивая товарища и вместе с тем подавая сигнал. Сам он был почти спокоен, терять нечего — один конец. Мысль работала четко. Только не нервничать, в их распоряжении минут десять, не меньше. Он снова толкнул Бориса, не спуская глаз с угла, где был охранник, и согнул колено, чувствуя, что нож скользит по сапогу наружу, и боясь, как бы он не выскользнул раньше времени. Но Борис на этот раз действовал точно, чуть отвернувшись и засунув связанную руку в голенище. Нет, не стукнуло, поймал.

Они сидели спиной друг к другу, и каждое движение ножа по бечевке отдавалось во всем теле Антона тупым, знобящим шуршанием. Антон помогал ножу движением рук, боясь резать запястье. Вот ослаб узел, и он приник спиной к кабине, тайком разминая занемевшие пальцы.

Снова застонали в углу, и опять ругнулся охранник. Нет, не время. Нужно наверняка. Он нащупал руки Бориса и стал резать с нажимом, каждое мгновение ожидая беды.

Темнело, видно, тот самый лес обступил дорогу. Аи да горбун! Антон резко оттолкнул Бориса и сразу кинулся на часового, держа нож обеими руками. Тот охнул и стал валиться на бок. Он вырвал у него из кобуры пистолет, Борька уже был рядом, нашаривал засов.

— Браток, — хрипло донеслось из угла, — помогай, браток.

Он обернулся. Борис схватил его за плечо, прохрипел:

— Куда? Кто они? Ты знаешь? Прыгаем… — Дверца распахнулась. Но Антон, повинуясь уже одному инстинкту, на ощупь резанул по путам на чьих-то протянутых руках.

— Бежать сможете? Держи нож!

— Ага… Попробуем.

Спина Бориса мелькнула в квадрате дверей. Сжимая пистолет, он прыгнул следом, кубарем скатившись в кювет, и побежал меж сосен за мелькавшей впереди тенью.

Издали, донеслась автоматная очередь. Уже переползая по холмистому полю в тянувшийся вдоль речки кустарник, Антон успел разглядеть на дороге медленно катившийся задом «оппель», язычок огня, хлеставший из кабины по ковылявшим к опушке двум беглецам в красноармейской форме. И уже ничего не ощущал, кроме веток ивняка, хлеставших по лицу, где-то рядом по-осиному пропели пущенные наобум пули. Глотая воздух клокочущим у горла сердцем, все бежал, чуть срезая к городку.

Хотел крикнуть и Борису: «Бери правей», но тот, видно, и сам уже сообразил — свернул в сторону. Еще минут через пять, мокрые от пота, тяжело дыша, оба остановились возле узкой грунтовки, отделявшей кукурузное поле от крайних хат. Там, вдалеке, за смутно белевшим в сумерках поселком, маячили огни станции, ясно просверкивал желтый глаз семафора.

Эту грунтовку можно было одолеть в два прыжка, но Антоном по-прежнему владел обостренный инстинкт, не позволявший сделать ложного шага. Из лесу речушка утекала вправо, углубляясь в поле, образуя ручей, ивняк обозначал его круговой путь к железной дороге. Лучше сделать крюк, на всякий случай надо было сбить со следа погоню. Хотя, если верить горбуну, искать их будут в лесу, если будут искать вообще.

— Давай за мной…

Он сбежал к пойме и пошел пригибаясь, пройдя с километр, нырнул в кукурузу и, подождав Бориса, пополз, стараясь не терять из виду отблескивающую в полутьме колею. Ползли долго, пока снова не открылся сбоку светофор. От него надо было идти вправо к запасным путям. Оттуда доносились короткие гудки «кукушки», лязг буферов, изредка приглушенные расстоянием голоса. Напряжение схлынуло. Антон почувствовал, что у него дрожат руки. Всем своим существом вдруг запоздало ощутил хруст чужих ребер под ножом, и его стошнило.

Он еще полежал ничком, вытирая лицо сухой жесткой травой, сказал, переводя дыхание:

— Пока что горбун не подвел. А может, сесть на любой попавшийся?

— Нет! — тотчас возразил Борис. — Не подвел же… Впрочем, возможно, ты и прав… И все-таки на любой опасно.

Казалось, к нему вернулась привычная рассудительность.

Слева послышались приглушенные женские голоса, удалявшиеся к станции. Может быть, чья-то жена или мать несли кормильцу еду на дежурство. В узелках, как носили до войны. И было странно, что люди работают, ходят поезда. В этом было нечто неестественное. Шаги протопали совсем близко, мелькнули белые косынки.

— Давай к тропе, погляди, где свернут, только поточней.

И лишь когда Борис уже скользнул влево, исчез, понял, что фактически приказал ему, и Борька повиновался без звука. Это пришло как бы само собой. Они поменялись ролями, и с этой минуты так будет и впредь — ему решать. Он почти физически ощутил ответственность, что давящей тяжестью легла на его плечи.

Звезды заволакивало тучами, нежданно закапал дождик. Борис вскоре вернулся, прошептал сухим горлом:

— Там овражек, видно, тропа выходит прямо к запасным путям. Пошли?

— Подождем немного. До полной темноты.

Горбун сказал: поезд пойдет в полночь. Но мало ли что могло измениться в расписании, хотя никакого расписания, наверное, кет. И вообще… Он опять с какой-то необъяснимой колющей тревогой ощутил неправдоподобность всей этой истории с побегом и с горечью подумал: придется кому-то объяснять — не поверят. Он бы и сам не поверил.

— Пора, — сказал он. — Пойдем пригнувшись. И осторожней, не оставляй следов.

Еще полчаса они медленно пробирались полем и по овражку, потом вышли где-то посредине между светофором и станцией. Антон ощутил близость путей, запахло, смолой, мазутом. Миновали товарный двор, подползли к пролому в заборе…

Напротив, за бритвенным отблеском рельсов в тусклом свете фонарей открылся разбомбленный вокзал, остатки стен, наскоро сколоченное из досок станционное здание; повсюду воронки, горы искореженного железа, разбитых цистерн — черная от пожаров земля. «Наша работа», — подумал он со сдержанной радостью, оглядывая разрушенную станцию. Совсем близко мелькала темная фигура сцепщика, сновала «кукушка», толкая вагоны на запасной путь. Еще два состава без паровозов, почти сплошь из открытых платформ, стояли чуть подальше… Не соврал горбун. И только снова почему-то усомнился Антон, стоит ли им следовать совету старика. Все то же беспокойство бередило душу.

Чуть слышно журчало справа, он обернулся и разглядел подтекавший патрубок с краником, наверное, отсюда стрелочники брали воду для своих надобностей.

— Вода, — прошептал он, — пей.

Борис отозвался не сразу.

— Оглох ты, что ли? Или уснул? — И первым прильнул к трубе, затем уступил место Борису, слышал, как он жадно, с клекотом подхватывает тонкую струйку.

К дальнему эшелону, пуская пары, подошел паровоз. Посередке состава среди платформ три вагона с пустыми проемами дверей, словно капканы. Еще минуту, две, три — не уйдет ли с ним последний шанс? Даже поджилки онемели. Попробовать? И куда он пойдет, еще неизвестно. Что-то удерживало на месте, прижимало к земле.

— Может, этот первым тронется? — Голос Бориса чуть позванивал от волнения. — А то еще сцапают.

— Там отпустили, чтоб тут сцапать? — Казалось, он хотел убедить самого себя.

— Но ты же сам говорил…

— Заткнись.

— Чего бесишься? — В голосе Бориса клокотнула обида.

Какое-то время, повернувшись лицом друг к другу, смотрели в упор. Бориса вдруг прорвало, зашептал горячо, распаляясь:

— Ты что, вправду ему поверил? Ну-ну. Враг его в поезд посадит, еще курочку на прощанье сунет и помашет ручкой. Так? Квашня чертова!

Столько было ненависти и какой-то растерянной муки в его словах…

— Поменьше суетись. — Последнее было сказано скорее самому себе. И странно — привело в чувство. В тот же момент у паровоза появилось двое — словно тени, возникшие из-под земли, один, с автоматом, остался на месте, другой, в кожаном полупальто, с пистолетом на поясе, пошел гуляющей походкой, как бы мимоходом заглядывая на платформы, свет фонарика пошаривал в распахе вагонных дверей. Обычная проверка? Или кого-то искали? Все равно пронесло. Антон вытер ладонью взмокший лоб.

Ближний их состав между тем наращивался — вагоны низались один к другому — и уже закрыл собой паровоз и немцев. Сцепщики мирно перебрасывались словами… Если провокация и они чудом спаслись, горбун вряд ли накличет на себя беду, доложит, что всех кончили при попытке… Он себе не враг. И значит, сюда вряд ли придут. А придут, шиш найдут… Упускать случай, конечно, нельзя, оставаться до утра тоже. Но лучше подальше к семафору, сесть на ходу, пока эшелон набирает скорость, а там видно будет.

Он крепко сжал плечо Бориса.

— Слушай внимательно и не паникуй. — Коротко объяснил задуманное, сказал как о решенном: — Ясно? Все… Тронулись, Боря…


* * *

Даже не верилось, что все обошлось и они в вагоне, в темном закуте за штабелями пустых мешков. Только Антон, прыгая, сбил себе коленку. Мешки были связаны в аккуратные мягкие пачки. Куда их столько? Под зерно, что ли?

— На рассвете, если не задержимся, будем дома, — сказал Борис.

Это прозвучало так неожиданно, что Антон не сразу сообразил, что значит «дома». Хотя он жил в его подсознании с той минуты, когда горбун произнес это слово — Нежск… А что толку, город теперь чужой, и лучше бы его миновать — меньше риска. Вот оно как, собственная колыбель стала опасной. Война… По сводкам еще там, на авиабазе, он знал, что немцы, взяв город, продвинулись километров на пятьдесят и застряли. Что-то похожее говорил и горбун. Переменный успех, «котлы», прорывы…

— Ты извини, если что не так, — сказал Антон, — нервы.

— Еще бы. У меня их нет?

— Ладно, помолчим. Уснуть бы…

Мысли крутились в мозгу тяжкие, как жернова.

Ничего не было ясно. Где им лучше спрыгнуть и укрыться? Может быть, ночью, не доезжая Нежска? Он почти безотчетно старался придумать свой вариант, только бы не следовать совету горбуна. Теперь, на расстоянии, когда, казалось бы, они наконец-то вырвались, он не верил ему ни на грош… Или все-таки на своей станции? Все-таки своя…

Он представил себе маленькую в липовой гуще станцию в четырех километрах от райцентра, куда он, бывало, ездил встречать отца из командировки по звонку дежурного райотдела НКВД зимой на санях, крытых бычьей полстью, летом на бричке.

Отец прибывал, как правило, с киевским на рассвете, и Тонька, сонно колыхаясь в бричке, мечтал о том, как кинется к отцу и получит подарок: железный автомобиль или коньки. Это в детстве, потом, на первом курсе, тоже встречал, но уже без подарков. А потом у отца пошли неприятности.

В последний раз, кажется в мае, он был неподалеку от станции, в домишке Клавкиного деда, бывшего лесничего, куда она затащила их с Борисом, и они там варили кулеш, ожидая с охоты на глухарей ее дядьку-профессора, дядю Шуру.


* * *

С этого дядьки все и началось. Вернее, с его семинара для зоотехников, где он выступил против директивщины и показухи, выудив из районной практики случаи, когда животноводы в словесном раже брали явно нереальные планы мясопоставки, словно позабыв, что коровы дважды в год не телятся, и потом, дабы не осрамиться с поставкой, порезали молочный скот. Зоотехники восприняли доклад как должное, зато на кафедре его встретили в штыки, затеяли шумиху, обвинив профессора в очернительстве, отрыве от действительности и прочих смертных грехах. Заодно припомнили дяде Шуре бывшее офицерство. Это уже было серьезно. Он полез на рожон, посыпались анонимки со всеми вытекающими последствиями.

В тот вечер сосед прошел к отцу в кабинет, и оттуда вскоре донеслась перебранка — бубнящий голос дяди Шуры, сорванный возмущенной скороговоркой отца:

— Ты такой же офицер, как я шах турецкий! Поручик военного времени из мужиков. Деникина с тобой били? Партизанили?.. Ликбезом командовал? С кулачьем воевал? Это правда, в которую ты верил. Вот так же надо было, если прав, уверен в пользе дела, и тут свою позицию защищать. Свои не поняли — в райком, в редакцию! А не становиться в позу оскорбленного… Да, да, и не закатывай глазки! А то сел бы сам на землю! Сам! В село! И показал, как надо хозяйствовать! — Отец почти кричал, словно убеждая самого себя. И Антон мысленно представлял огромного, наголо бритого дядю Шуру с поникшей головой и поджарого, как мальчишка, отца с его петушиным задором. — Что бы там ни было, надо верить, и тогда поверят тебе. И помогут. Только так, всем коллективом, иначе нам не выжить…

Профессор все-таки вклинился:

— Из вашей конторы повестка пришла. Вот тебе и коллектив.

— Да, коллектив. А вы там групповщину развели, борцы за собственное счастье. Ты с дружками и твои противники — два сапога пара. Они за кресла дерутся, а ты им козырь дал, и пошла грызня. Если б еще за принцип, а то ведь от желания самоутвердиться и от страха потерять… Вот ведь что противно. Дали вам жару, вы и забились в подпол, ах, ах, какая несправедливость! О демократии завздыхали. Сочувствия вам, мягкой перчаткой по головке. А фашизм вот кулак сжимает. Железный. А ваше где единство? Тьфу, выручать вас тошно. Тоже старый боец…

— Пойду я. У вас там, видно, сплошная справедливость.

— Но на что-то и партбилет в кармане! А ты думал, жизнь из детских кубиков строится?.. Ладно, я постараюсь, попрошу разобраться.

Сосед ушел. С порога продымленного кабинета отец смотрел на Антона, сидевшего в трусах на кровати.

— В чем дело? Спать пора!

— В том, что ученый имеет право на свое мнение. Как, впрочем, и каждый человек. — И добавил, глядя в упор на отца: — Говорю, что думаю, сам учил.

— Не суйся не в свое дело!

Никогда отец не повышал на него голоса, они были друзьями, а тут на тебе, как с дороги столкнул, словно хотел от чего-то уберечь.

Утром за завтраком было необычно тихо, мать первая нарушила молчание:

— Если с Шурой что случится, я Клавку в обиду не дам.

— Похоже, ты хочешь облегчить мне жизнь. Шура честный человек, хотя и путаник. Но дело не в нем…

— Учти, твои отношения с новым начальством.

— Я не флюгер, чтобы все учитывать!

Мать как подстреленная уткнулась лицом в стол. Оттолкнув тарелку, отец ушел не прощаясь. Такого еще не бывало.

Антон молчал, растерянный, осмысливая случившееся, никак не мог взять в толк, отчего сыр-бор и почему на факультете заваривают кашу из-за чепухи, как будто нет более важных проблем. Пошла цепная реакция — и на групповом собрании, где требовалось обсудить и осудить злополучный доклад, все взоры обратились к бедной Клавке, от которой, видимо, ждали первого решительного слова отмежевки, да так и не. дождались — послала всех подальше. И кто-то уже бросил реплику: «Яблочко от яблони», когда Антон вдруг поднялся и, постепенно ощущая вокруг себя сторожкую пустоту, сказал, что думает об этом фарсе, в который все играют с серьезным видом, вместо того, чтобы заняться делом, хотя бы той же оборонной работой, где обещанные военруком винтовки, где парашюты? Развели бодягу с мясом, которое давно съели.

Сзади рассмеялись, и тогда вскочил Борис, как по тревоге пожарник, на виду у которого загорелся дом и от него одного зависит помешать несчастью. Что он тогда говорил, и не вспомнишь — что-то об утере бдительности и ложных родственных Чувствах Клавдии Мальченко, так и назвал ее — по фамилии.

Сейчас, на расстоянии, казалось, исчисляемом веками, он вспоминал то предвоенное утро, до неузнаваемости изменившегося Бориса, и как он вещал, отчужденно вскинув подбородок и глядя куда-то в сторону и вверх, словно уходил от Клавки в какое-то иное измерение, где не было места простым житейским чувствам, а жил и властвовал некий железный в своей неизменности принцип, малейшее сомнение в котором было уже святотатством.

Последним залпом вырвалось его предложение — поставить вопрос о Клавкином пребывании в комсомоле. Если, конечно, она не осознает, не пересмотрит…

— Не спишь? — спросил Борис.

— Сплю.

— А я нет. Все думаю…

— О чем?

— Так… обо всем… Не ценили мы простого счастья… Может, потому что много его было, волной шло. И прошло.

«Это он о Клавке, что ли?»

Антон подумал о ней, будто прикоснулся к чему-то горячему и острому. Он всегда скрывал свои чувства к ней, боясь спугнуть и вовсе потерять. Разве не так, чего себя обманывать? Ни в чем не таился, а это скрывал. Пронзительную свою мальчишескую нежность с тех давних пор, когда еще таскал у матери для Клавкиной куклы лоскуты и завтраки делил на двоих. Даже на троих. Кукла тоже шла в счет: знал, Клавка потом доедала за куклу. И ладно, что ни о чем не догадывалась, оставалась дружба.

«Было и прошло».

Неужто за три месяца войны не получил от нее ни одного письма? От кого же тогда треугольнички там, на базе? От матери? Антон ни разу не спросил — не решался. Только знал — не прошло Борисово счастье, потому что не прошло у Клавки.

Тогда После собрания он догнал-таки Клавку, и они присели на скамеечке у калитки, хотя оба прекрасно знали, что Борис вот-вот пройдет мимо.

— Что за человек! — вздохнула Клавка. — Робот!

— Работать ему приходится, — уклончиво заметил Антон, не желая пользоваться моментом и поддакивать Клавке. — Мать на фабрике, он и стряпает и стирает, ты же бывала у него…

— Ах, ну как же, мамочка!

Она умолкла, завидев Бориса.

Он уже прошел было мимо и вдруг остановился, словно повинуясь взгляду Антона, пытавшемуся понять, кто же все-таки Борька — тупица или хитрец, что кроется за этим упрямым лбом.

— Хотел бы я знать, — сказал Антон, — что Все это значит и насколько ты честен перед самим собой?

Клавка поднялась и пошла от калитки во двор, Антон искоса посмотрел на ее мелькавшие меж кустов смородины легкие загорелые ноги, юбку-клеш, стянутую на гибкой талии:

— Что! касается твоего спича на собрании, — обронил Борис, стоя вполоборота, — будем считать, что его не было.

— Вот как… — Антон с трудом улыбнулся, — А как же твои принципы? Значит, есть исключения? Почему же нет их для Клавки? Ну конечно, тебе надо, чтобы она признала чужую ошибку, которой и не было. Тебя хлебом не корми, дай признать ошибки. А если человек признается от страха, а не потому, что так думает, тогда что? Тебе не кажется, что тем самым ты унижаешь достоинство в человеке!

— Да черт тебя дери, ангелочек божий! Неужели так ничего и не понял?! — Вот когда он вспыхнул, Боря, был так искренен в своем возмущении, что Антон вначале даже опешил, такими острыми, как осколки, были летящие в него слова о том, что все должны быть железными в такое время.

Антон все порывался вставить слово, сбитый с толку схожестью этого выпада с тем, что выговаривал соседу отец, а по сути, если вдуматься, совсем иного, ставящего истину, с ног на голову. Ведь не мог же отец, всю жизнь дравшийся за правду, которой только и жива Советская власть (его слова!), вдруг предпочесть келейную осторожность, как это следовало из таинственной Борькиной премудрости. Или отец тоже недоумок?

— Вперед смотреть, — качал свое Борька, — а не ворошить грязное белье да выворачивать наизнанку врагу на радость… Понял?

— Да пропади ты пропадом со своей дурацкой логикой, — прошептал Антон в тихом бешенстве.

…Он почти со злорадством смотрел в выпученные на мгновение серые глаза. Казалось, Борису не хватало слов.

— Вот как ты заговорил, — сказал он неожиданно спокойно. И это спокойствие не сулило ничего доброго, но Антону уже было наплевать. — Соображаешь, что говоришь? Хотя чего тебе бояться…

Это он намекал на чекиста-отца.

Антон с удивлением смотрел на Бориса, пытаясь осмыслить эту последнюю фразу, так она его поразила. Но в это время в калитке появилась Клавка и сказала, что мать зовет обедать.

— Проводи меня, — сказал вдруг Борис, — надо поговорить…

И Клавка пошла… Вот так…

Антон торчал в беседке, подперев щеки ладонями, ждал. Мать звала ужинать, не пошел. Задул ветер с дождем, он все еще маялся, курил и думал о Клавке, до ломоты в висках пытаясь собрать воедино рассыпавшиеся слова, злые, беспомощные, с которыми обрушится на эту безвольную куклу, разумеется, по-дружески, но без всякого снисхождения. И вдруг растерял их мгновенно, увидев ее перед собой, кокетливо вильнувшую в. дверях беседки своей цыганской юбкой, ее улыбку, застывшую на оливково-смуглом лице.

— Ну и до чего вы там договорились? — спросил равнодушно.

— Ни до чего. Повернулась и, ушла.

Он поднял голову и увидел ее глаза, нестерпимо лучистые от наплывших слез.

— Вот так, — рассмеялась она, привычно коснувшись пальцами висков, — голова разболелась.

Может быть, и к лучшему сойтись ей с Борисом, раз уж на то пошло. Что ей с дядькой-бирюком? Дома не бывает, — то в институте, то у деда-лесника глухарей бьет… А Клавке семья нужна. Так, наверно, и будет. А слезы ее как роса, до первого солнышка… Все в нем противилось этой мысли, а что поделаешь? Девку, что кошку, говаривала мать, за хвост не удержишь.

— Любовь… — покачал он головой. — И что это за штука, никто не знает.

— Ну ты-то, наверное, знаешь, — и снова потерла виски, — ты у нас теоретик.

— Я-то знаю, — сказал он сквозь зубы, боясь, что вот-вот и сам разревется, так жалко было и ее и себя… — Я знаю, — повторил он сквозь дерущий горло комок. — Это когда двое как одно целое. Когда готов отдать все и рад… Все! Кроме собственного достоинства. Иначе перекос, обрушится домик.

— Так оно и бывает, — снова хохотнула она, откинув со лба челку. — Гибнем под обломками. А потом опять воскресаем.

— Не понял.

— И не надо, не забивай себе мозги раньше времени. Философ ты мой умненький. И вообще перестань, хватит!!

— Что хватит?

— Все! Ничего! — И вдруг затерлась головой о его плечо. — Не обижайся, ладно? Не будешь? Я же сказала, что ты умничка… Может, покормишь все-таки: есть хочу зверски, впервые за весь день. А дядька опять в лесу с охотой, лес его лечит, черта лысого.

Он слегка оттолкнул ее, сказал — ступай, мать давно ждет. Но она продолжала дурачиться, потребовала, чтобы он шел с нею, одной скучно, и он послушно поплелся и, хотя ничего в рот не лезло, выдержал пытку, отсидел за столом рядом с ней, весь чужой, словно замороженный…


* * *

Товарняк шел, без остановок по своей, по чужой земле, то утопавшей во мгле, то словно грозившей из тьмы таинственными огнями. Изредка ветер заносил в вагон влажные запахи полей, свежей стерни. Вдруг вернулось далекое детство, поезд, мчащийся в «Артек», желтые горы в барашках зелени и вдалеке неожиданная, как всегда, дымчатая полусфера моря. И встречающая у ворот толпа ребят — белые, желтые, черные смеющиеся лица… Антон разомкнул глаза, стряхивая наваждение. По вагону гуляли полосы света. Он прильнул к щели и почувствовал рядом прерывистое дыхание Бориса. Вдали, обозначая дорогу светящимся пунктиром, шли танки — длинная, бесконечная колонна. Они были похожи на чудовищ, крадущихся в ночи.

— Немцы, — чуть слышно обронил Борис. Антон лег, нащупав в кармане тёплую тяжесть пистолета, — Лавиной ползут.

— Ничего. Как приползли, так и уползут.

— Ты уверен?.. — В голосе Бориса приглушенно звучала горечь.

Он и сам не мог бы сказать, откуда в нем эта уверенность сейчас, когда оба они среди чужих, точно звери в клетке на колесах… С жарким, внезапно подступившим удушьем вспомнил подковы сапог над собой там, в застенке, равнодушное, похожее на любопытство презрение в совиных глазах майора, и опять уже в который раз с привычно нарастающей ненавистью подумал, что людям этим в театрально пестрых мундирах со. всеми их танками и тупой мыслью о превосходстве просто не под силу задушить человечество. Рабство в двадцатом веке?! Невозможно… Оглушили огнем, внезапностью, но это ненадолго, не может быть… Неохватная земля, заводы, шахты и двести миллионов готовых драться насмерть. Сейчас он мерил всех по себе, иначе не мог, и даже поморщился, таким абсурдным представилось ему это немецкое нашествие. Авантюра немыслимо огромных масштабов, авантюра — тут их главный просчет. А вслух только сказал:

— Уверености мало, драться надо… Каждому до конца.

Борис вздохнул:

— Знать бы, который час…

По времени они должны быть уже недалеко от Нежска.

Вернулось беспокойство и с ним жесткая готовность действовать. Поезд, утишив ход, затормозил на каком-то полустанке. Антон пробрался к чуть отъехавшим дверям, вглядываясь в темноту. Откуда-то запахло печеным хлебом, тупо засосало под ложечкой, но есть почему-то не хотелось. Теперь он различал в темной, с синеватым отливом дали что-то похожее на рощу, за которой подымались светлые дымки — там, наверное, было село. И вдруг замер: вдоль вагона не спеша шел мужчина в кожанке, с кобурой на боку. Не тот ли, что проверял на станции эшелоны? Странно. На мгновение взгляды их встретились. Или ему показалось? Немец, чуть замешкавшись, прошел дальше, и Антон, даже не успев отпрянуть, слышал, как он оправляется у колес. И лишь когда поезд тронулся, перевел дух и, перешагнув штабель, свалился к Борису на мешки.

— Что там? Заметили?

— Вроде бы нет.

— Заметил бы, поднял шум, — убежденно промолвил Борис. — Не сидится тебе… — Вдруг, приподнявшись, горячо заговорил: — Может, нам не доезжая спрыгнуть? На станции опасно, все на виду…

— Неизвестно, где мы находимся, — перебил Антон.

Хорошо бы спрыгнуть, не доезжая станции, как только товарняк сбавит ход. Правда, может заметить поездная охрана. Или лучше не рыпаться, пока не отведут на запаску, раз уж это конечный пункт. Уставший мозг, борясь с навалившейся дремотой, подкидывал один вариант за другим и неожиданно отключился, потух. Незаметно для себя уснул — сморило наконец…

Очнулись от толчка. Эшелон стоял, в дверную щель чуть заметно брезжил рассвет. Не сговариваясь, торопливо подхватились, приникли к дверям. Эшелон дернулся, медленно подтягиваясь к станции.

В лиловой полумгле возник заваленный под тяжестью ракит деревянный забор, свинцово блеснуло озерцо с белыми комочками гусей, старинная, колоколом, водонапорная башня. Что-то знакомое было в этой полузабытой картине… Нежск!

— Приехали…

Сейчас действовать, пока не поздно. Антон весь напрягся, прислушиваясь. Где-то рядом заскрипели шаги по гравию, издалека кто-то пискляво окликнул по-немецки:

— Эй, гауптман, собирай свою команду — и в комендатуру!

— Зерно из Варницы подвезли? — спросил хриплый голос, и Антон, замерев, увидел остановившегося почти у самых дверей вагона все того же, в кожанке.

— Быстро там у вас в тылу соображают, гауптман. Варница еще у русских, встали как вкопанные. Возьмете что есть, часть вагонов тут останется. А грузчики будут к восьми. Грузчицы тоже. — И тонко, отрывисто засмеялся.

Кожанка: все еще маячила перед вагоном, вглядываясь куда-то вправо, и Антон, скосив глаза, увидел темную, почти сливавшуюся с забором фигуру, неспешно шагавшую обочь путей. Различил в темноте надвинутую кепку, бороду, ружье и, похоже, рюкзак за спиной. Вот он остановился, покашляв, немец в колонке спросил на ломаном русском:

— С охотой, папаша?

— Какая охота, — глухо донеслось в ответ, — война зверье распугала.

— Ясно. Как тут поближе до комендатуры?

— На ту сторону прямиком.

Немец в кожанке кивнул и тронулся с места, слышно было, как ухнул под его ногами пол тамбура, шаги удалились по ту сторону эшелона и вскоре затихли, а охотник все еще стоял у путей напротив вагона, расставив ноги, и с видимым безразличием стал закуривать.

Что делать?.. Через минуту-другую, немцы начнут обходить вагоны, и тогда им крышка — на виду у всех далеко не убежишь. А этот с бородой все стоит, покуривает, гад. И немцев не боится, прихвостень. Волнение сменилось напряженностью, в висках стучало. Чтоб тебе провалиться, зараза! шел бы своей дорогой, да поскорей! А старик все смотрел раздумчиво и, кажется, в одну точку, в прорезь дверей, точно и в самом деле мог что-то разглядеть. Или его соблазнял незакрытый вагон, и он норовил заглянуть и чего-нибудь стащить? Мало ли добра в товарняках… Где-то тут рядом начинается лес, кажется, подальше, за семафором. Выскочить и пройти мимо деда… В крайнем случае, если подымет шум, их двое… А там дай бог ноги. Да и станет ли он лезть в это дело, пойдет себе, не обращая внимания, если не дурак. И не враг…

— Пошли!

Носком сапога Антон откатил дверь…

И в этот момент старик двинулся чуть наискосок, может, ему тоже надо было переходить на ту сторону станции через тамбур. На мгновение остановился, чуть повернув голову, обронил, словно сейчас лишь увидел Антона:

— Зайцы-путешественники?

И кажется, даже подмигнул. В темноте блеснули глаза под надвинутым козырьком, все остальное лицо тонуло в густой бороде. Почудилось, что где-то он видел этого человека, слышал глуховатый голос. Нет, не было у него знакомых мужиков с бородами. На мгновение обожгла мысль — а вдруг его узнали, мало ли перебывало у отца людей! Всяких. А сейчас тут немцы.

Закурить не хотите? — спросил бородач, уже словно бы тронувшись с места и ничуть не удивляясь им — мало ли ездят сейчас по дорогам войны, может, принял их за окруженцев — только сейчас Антон вспомнил, что ведь они в летных шлемах, правда, в темноте не поймешь.

— Не курим. Хромай дальше, папаша.

— Издалека путешествуете?

— Да тут рядом, из-под… — отозвался Борька и тотчас умолк — как обрезали.

— Ну и как там погодка, в Чернигове?

Оба молчали. Антон чувствовал затылком горячее дыхание Бориса.

— Погода, спрашиваю, какая в Чернигове?

— Что ты привязался со своим Черниговом? — прошипел Антон, сжимая в кармане «вальтер». — Мотай отсюда.

— Как знаете, — пожал плечами бородач, — только зря сопишь, по лесу тут заставы, окруженцев ловят. Так что зря…

Он повернулся уходить и тотчас остановился на голос Антона, спрыгнувшего наземь.

— Стой… Слушай, отец, ты русский? — Решение пришло неожиданно.

— Хохол.

— Одно и то же. Помоги, если совесть есть.

— Совесть не напасть, без совести б не пропасть. — В голосе его почудился смешок.

— Говори сразу — поможешь? Свои мы, понял, свои. — Он отступил в тень вагона, боясь, как бы их не увидели часовые с паровоза, и отвел рукой Бориса.

— А в Чернигове дождичек, — проворчал Борис.

— Ступайте вперед, — торопливо проговорил бородач, понизив голос, словно только и ждал этой просьбы, — вдоль под забором. Ясно? Под забором. Там в конце в пролом и по тропе прямо… К лесу. Увидишь дом в три окна. Крайний, крыльцо желтое, крашеное.

— Понял — желтое.

— Его издали видать. Там еще левей дома, туда ни шагу.

— Понял, а ты сзади пойдешь. Смотри не сверни, достану. На месте уложу.

— Уложу… Где это ты словечек таких поднабрался? Не у батьки ли…

Внутри у Антона похолодело. Что это, случайно оброненное слово или его в самом деле узнали? Он остановился у пролома, ожидая странного деда, пропустив Бориса, пролез сам и, лишь пройдя по затененной терновником тропе, оглянулся — провожатого позади не было. Теперь они оба стояли в растерянности… Первой мыслью было — западня! Чего только не передумал Антон за эти мгновения!

— Чего стали, стоячка на вас напала? — послышался приглушенный шепот по ту сторону терновника. — Вам дорога указана, головы еловые? Три минуты ходу — прямиком и направо…

— А ты?

— Скоро буду. У меня дела на станции. Ступайте, не бейтесь, была б нужда, на путях бы вас взяли, сопляки… И поторапливайся!

Антон пошел первым, теряясь в догадках. Что-то ему подсказывало: надо рисковать. В конце концов, деваться некуда, светало, а в случае чего… Он сжал в кармане пистолет и быстро зашагал по тропе.

Калитка была не заперта, двор утопал в гуще поблекшего сада. — За домом был пустырь с подлеском, дальше зубчато темнел сосновый бор. Осторожно, стараясь не шуметь, Антон ступил на крыльцо и, обернувшись, прошептал Борису:

— Стань за углом, если выстрелю, беги в лес.

Борис кивнул, он казался странно спокойным, глаза в темных впадинах чуть мрачно посвечивали из-под бровей.

— Жди…

Решение было отчаянным, надо было рисковать. Если за ними следят, все равно подобру не выпустят.

В сенях пахло керосином, кожей, какими-то солениями, запахи ощущались до тошноты остро. Он взвел в кармане курок. Услышав звяканье посуды сквозь обитую мешковиной дверь, толкнул ее. И замер. Спиной к нему у припечка маячила женская фигурка с распущенными волосами, в туго подпоясанном ватничке. Еще- ничего не понимая, почувствовал, как ослабли ноги Медленно опустился на табурет у дверей, поднялся и снова сел.

Женщина знакомым движением откинула со лба воронью челку, закрыла заслонкой печь и снова обернулась, знакомо коснувшись пальцами висков.

— Здравствуй, Клава, — сказал он почти беззвучно.

— Здравствуй… — Она отняла от висков пальцы.

Его толкнуло к ней, но он не тронулся с места, словно наткнулся на невидимую преграду. Что-то неуловимо новое было в ее обличье, мгновенно погасшем взгляде карих глаз: вместо слепящей солнечности сдержанный испуг, когда он зачем-то дважды повторил, что он от дядьки. Теперь он уже не сомневался, кто был их провожатый, такой непохожий на себя в окладистой бороде и старой одежде лесовика. И еще сказал, что Борька там, во дворе, сейчас он его позовет. Но Клавка словно не расслышала, лишь отчужденно распахнулись ресницы.

— Ты…

— Не узнаешь? — спросил Антон и снова хотел шагнуть к ней, но что-то словно бы удержало его, — Клав… Ну что ты в самом деле?

— Чей ты? Откуда?

Наконец-то опомнился… А чья она? Почему здесь? Ведь должна была эвакуироваться. А она здесь, с этим своим пострадавшим перед войной дядькой, который теперь запросто, без опаски носил ружье и разговаривал с немцем. Все это, обдавая жаром, пронеслось в мыслях, и, пока звал Бориса, не сводил глаз с Клавки, смотревшей мимо него на дверь.

— Клав, сказал он, и голос его вдруг захлебнулся нежностью, — будь оно все проклято, Клав, ты что… — И все так же мягко, запинаясь, ни с того ни с сего стал объяснять, почему сразу не узнал дедова дома, — ~ тогда они шли сюда от шоссе опушкой, а сейчас совсем с другой стороны. Надо же…

Она пристально, недоверчиво взглянула на него, губы ее тронула улыбка и тотчас сбежала.

— Откуда вы?..

Может быть, это было обычное, рожденное войной недоверие, ведь не могла же Клавка стать чужой, немецкой! Все, что было: споры, ссоры, институтские нелады, эта дурацкая история тогда на собрании — казалось сейчас не стоящей внимания чепухой.

Стараясь не смотреть на Бориса, торопливо, комкая слова, выложил все, что с ними произошло. До самого конца, до случайной встречи у вагона с дядькой, все — и свои сомнения, и веру в нее, интуитивно умолчав о контрразведке, — зачем зря настораживать?

Он видел ее черные, истомлённые лихорадочной мыслью зрачки, она словно прислушивалась к чему-то внутри себя. Потом шагнула к окну, вглядываясь в серую темень рассвета:

— А вот и он. Один. — И облегченно опустила плечи.

Антону стало не по себе. Выходит, мог быть не один? Но в таком случае оба они здесь в западне? Скрипнули входные двери, что-то ухнуло на пол, должно быть, охотничий рюкзак, хозяин все еще возился в сенях. Антон сказал, не поднимая глаз, точно незнакомой, в чью хату они заглянули по пути:

— Дай нам хлеба, если найдется, и мы пойдем.

— Попьете молока, и на чердак. Отоспитесь до вечера. Там подумаем.


* * *

Он ощущал легкое касание ее рук, запах травяного настоя и тот особый горячий запах липы, всегда исходивший от Клавки, ее мгновенный, порывистый шепот: «Ты все сказал, все до конца? Правда?» И оттаявший взгляд, в котором лучилась непривычная кротость. Погладил ее по голове как ребенка, она продолжала смотреть на него пытливо, с какой-то искоркой надежды, долго, бесконечно.

Потом все смешалось, навстречу полетела земля в немой карусели полей и лесов, он падал с остановившимся сердцем, ожидая конца… Шлепнулся мягко, увидел перед собой смеющееся лицо горбуна с бородой и ружьем за плечами. Тот позвал Клавку, и она стала удаляться к горевшему вдали зареву, пятясь и перелетая через сумеречные пороги коридоров со множеством каких-то часовых в касках, робко помахивая рукой, точно обещая вернуться. И он уже ничего не видел, кроме печального света ее мерцающих глаз, еще тянувшихся к нему из немыслимой дали…

Черный квадрат слухового окна. Дробящиеся в ресницах звезды… Сколько же он проспал? Сон отходил с томящей тяжестью. На душе было смутно. Он прислушался к ровному дыханию Бориса, изредка перебивавшемуся коротким стоном, и даже позавидовал — здоров дрыхнуть. Откуда-то донесся легкий скрип калитки, тяжелые, нетаящиеся шаги, потом все затихло, но сонная одурь уже слетела с Антона, до предела обострился слух. Он поднялся и на цыпочках, словно его и впрямь могли услышать, подошел и выглянул в окошко. У ворот в ночи золотилась огоньком цигарка. Луна чуть проскальзывала сквозь несущийся мрамор облаков, и ему показалось, что на скамейке сидит хозяин — знакомо покатая глыба спины в старом ватнике. Да и кому еще быть? Потом огонек двинулся и вновь замер. Антон затаил дыхание, кровь толчками билась в висках.

Чертовщина… Чего боится? Пожелай дядька, давно бы их выдал, еще тогда, на рассвете. А что, если тогда было не с руки?

Уже плохо соображая, что делает, лишь повинуясь инстинкту, он почти соскользнул с лестницы, прокрался к калитке и, никого не видя, не различая впереди в темноте, вышел наружу. И тотчас, еще не взглянув, почувствовал, что дядька на прежнем месте, на скамейке. Ждет? Кого? Или еще не ночь и человек вышел подышать? Знать бы, сколько времени. Дядька, конечно, заметил его: выскочил постоялец, будто за ним гнались. И кажется, даже усмехнулся. Но виду не подал.

— А я было собрался за тобой.

— Зачем?

— Закури. Побалакать надо.

Одежда и говор странно меняли его. Ничто не выдавало в нем прежнего профессора. Да и прежде был прост, мужицкого корня.

Антон все еще вслушивался, вглядывался в темноту — ждал хозяин кого-то или сам собирался идти. Куда? Зачем? Все-таки хорошо, что пистолет в кармане, в случае чего разбудить Бориса — и ночь не выдаст.

— Садись, садись, покури, — повторил дядя Шура. — И как вам только удалось вырваться?..

Антон на ощупь свертывал цигарку, прикуривая, рассыпал махру и понял, что выдал себя, рука слегка дрожала.

— Грехи наши тяжкие, человек посреди войны как челнок в океане — сухим не выйти.

«Сам-то вышел ли? И о чем он говорит? Как спросил вначале: «вырваться» или «выбраться»? Или это одно и то же?»

— Как вырвались? Как все.

— Ну уж как все. Все по-иному выбираются. Лесами… А что? Тоже верно. Лесом идти — закосят.

Антон молчал, чутко вслушиваясь в ночную тишину. Где-то на путях свистнул паровоз, донесся отдаленный перестук буферов. Лениво сбрехнула собака и умолкла.

— Не понимаю, о чем вы.

— О том самом. Небось знаешь.

— Нет! — Его начинала раздражать эта лукавая болтовня с подвохом.

— Зато я знаю. — Дядя Шура зашелся беззвучно, и было в этом смехе нечто такое, отчего Антон невольно поежился. — Батьку своего, часом, не опозорил, чекиста бывшего?

— Никого я не позорил, — внезапно охрипшим голосом произнес Антон, даже не понимая, что оправдывается в том, чего этот дядя и знать не мог. — А отца не трогайте, он-то был честен, чист как стеклышко, и не вам его судить. Правда свое взяла, воюет он… — Хотел добавить «в отличие от некоторых учёных деятелей», но, поймав словно бы удивленно скошенный взгляд хозяина, прикусил язык. И без того потерял осторожность, забыл, с кем говорит.

— Ну еще бы, все свои, — ввинтил дядя Шура, — ворон ворону… Хотя теперь-то что… — И махнул рукой.

— Чего вы хотите? — Антон поднялся, чувствуя, как накипает в душе, и плевать ему было, раз уж этот тип задел отца — самое святое.

— Понять хочу, — сказал дядя Шура и тоже поднялся, кончив окурок каблуком, не спеша тронулся по тропе к дороге, к станции, как бы приглашая за собой Антона, — тот пошел следом.

И все было до ужаса неправдоподобным: эта ночь, дом, в котором остался Борис и спокойно спит Клавка; широкая спина дядьки, шагавшего чуть впереди. Куда? Ага, в комендатуру… Словно все еще продолжалась игра, которую он сам начал или его толкнули намеренно. Впереди метрах в сорока, окутанная гущей ветвей, тропа обрезалась отсветами фонарей до самой станции. Антон, весь напрягшись, подумал, что, если дядька шагнет за черту на свет, тогда… Что тогда? Он вынул пистолет, взвел курок. Еще шаг, два, три… У самой черты спина повернулась, он почувствовал это, и негромкий голос сквозь звон в ушах произнес:

— Убери пистолет, он без патронов, спишь крепко.

Но внутри у него уже что-то соскочило, не помня себя, кинулся вперед, нажав на курок раз-другой — впустую. Замахнулся, сжав рукоять, и, отброшенный назад, грохнулся враскоряку в кусты, тут же вскочил.

— Руки! Руки, сопляк!.. — прошипел дядька.

Но Антон уже ничего не слышал. В беспамятстве, ослепший от. ненависти, снова ринулся с единственной мыслью: пока его хватит, вырвет глотку у этого гада или тот его придушит железными своими лапами — один конец… Сбитый с ног, увидел поблескивающий ствол, целивший в упор. И на какое-то мгновение застыл, услышав смех. Кажется, дядька смеялся. Нервно, клекотно. На протянутой раскрытой ладони его… лежал ключ. Большой, старинный, он таких и не видел.

— Не бойсь, не убью. — Подкинул ключ, сунул в карман и медленно, ссутулясь, пошел назад к калитке. Антон тронулся следом, весь дрожа, недоумевающий, оглушенный случившимся,

Дядька опять закурил и остановился.

— Дурак ты, — сказал он, — и Борис твой. Хотя… кто-то из вас умный.

— Зачем все это… было?

— Сыну Ивана Верхогляда, — вместо ответа несколько выспренно произнес дядя Шура, — в моем доме место найдется.

Антон молчал, испытывая неловкость от. такой своей исключительности. Стало быть, кому-то другому грозит? Отец словно живой шел с ним рядом, охраняя от врагов и от бывших друзей. Бывших ли? Кто он все-таки, этот охотничек? Затаившийся обыватель или враг?

— Редкий был человек Иван. Бывший мой красноармейский бог. На дорогу выводил, — сказал как о некой утрате, о безвозвратном. — Рыцарь справедливости, не чета иным. И душой был прост.

— Почему был?

— Ну… оговорился, Война ведь, жизнь — копейка, Ну что, пора досыпать?

Но все еще стоял у калитки, покуривая. Вдруг спросил:

— О матери тебе известно?

— Что?

— Так, ничего. — Он слегка запнулся, — Просто интересуюсь… Так что, идем.

— Выспался. Тут посижу…

— Ну как знаешь, посиди, подыши, только недолго, светает…

В кущах деревьев посветлело, близился рассвет, со стороны леса подул ветерок с терпким запахом хвои. В саду тонко, тоскливо заплакала иволга.

Он еще немного посидел, упершись локтями в колени, в голове пошумливало. Ничего себе приложил его дядя, будь он неладен. И плечо стало поднывать… Внезапно насторожился — звякнула щеколда, в саду послышались летучие шаги. Рановато Клава встает — в воздухе еще мешалась ночная муть, все вокруг было темно-сиреневым. Он вошел во двор, встал у крыльца, Клавки нигде не было — и тотчас прижался к стене: в гуще сада маячили две тени, о чем-то чуть слышно переговаривались. Клавку он различил, мужчина, тонкий, сухопарый, со спины был ему незнаком. Вот они разделились, мужская тень исчезла. Он ждал, когда она мелькнет у калитки, но там было пусто, наверное, в саду был другой выход.

Клавка шла прямо на него, в кофточке и пестрой хустке, завязанной у подбородка. Он окликнул ее негромко:

— Ты?

Чуткий испуг на ее смуглевшем в сумерках лице сменился неясной улыбкой. Она подошла к нему почти вплотную, он увидел перед собой ее глаза, спокойные, совсем прежние и вместе с тем непохожие, точно в них зажглось насмешливое солнышко.

— Клав…..

— Тоня…

Будто встретились впервые, а не сутки назад.

— Вид у тебя неважный. Спал?

— Сам не знаю… Клав, кто это был?

— А Борис где?

Он не должен был спрашивать ее ни о чем, но в том положении, в каком они с Борькой очутились, оставаться в неведении было нельзя.

— Наверху. Можешь подняться, но сначала ответь.

— Неважно! — Она подернула плечом, как бы вдруг отдалившись от него, потом, оттаяв, коснулась ладонью его щеки. Ох, пусть бы, она шла к Борису, куда хочет, главное, она тут — живая, здоровая. И он, как всегда, от ее близости почувствовал легкое удушье, и не было сил вымолвить слово.

— Почему не отвечаешь? Я жду.

— Отвечать нечего.

Только тут он заметил, в выбившихся из-под косынки смоляных волос четкую седую, прядь. Посередке, как. пробор. У него защемило сердце, кажется, она поняла — кивнула, но все еще молчала. Так, молча, будто от внезапно навалившейся тяжелости, присела на скамейку, и он опустился рядом…

Она спрятала прядь под косынку.

— Это когда мы бежали из города в июле. Отец твой заехал на минуту перед отправкой на фронт с, подводой для нас о матерью: все уже эвакуировались, весь институт, кроме дяди… — Клавка словно споткнулась на слове… — Надо было догонять, а еще хотела сбегать на кладбище к маме. Я же всегда ходила по выходным и не могла пропустить, ведь надолго разлучались. Она говорила медленно, сдерживая волнение, с трудом выталкивая из себя слова.

— Тонь… Словом… возьми себя в руки. Ты же мужчина.

У него оборвалось внутри. Он не слышал, как появился в дверях Борис, лишь повернулся, когда Клавка умолкла. — Доброе утро…

— Д-о-оброе, — ответила она через силу.

— Надо поговорить.

— При Антоне нельзя?.. Я сейчас не могу. А что?

— Ничего, — усмехнулся Борис, — просто любопытно, как вы… как вам тут удалось уцелеть.

— А что удивительного, — голос ее вздрагивал в нарочитом смешке, — анкета спасла. Из комсомола ты меня погнал, с дядькой тоже…

— Ясно. Антон как хочет, а я ухожу немедленно.

Лицо ее вспыхнуло, стало злым, некрасивым.

— Далеко не уйдешь. Советую подняться и там ждать. Понятно? Подняться и ждать…

Тишина, тяжелое дыхание Борьки, затихшие в сенях шаги.

— Тонь, — произнесла она каким-то странным, скрипучим голосом, — нет Зои Никитичны, мамы нет. — И мягко лбом ткнулась ему в плечо.

Он замер, окаменел, положив ей руку на стриженый затылок. В какое-то мгновение ужаснулся своей выдержке, сухим глазам, лишь голова горела огнем да во рту сухота. Все пытался вспомнить то июньское утро в сладком запахе акации, в горьковатом: дыму бомбежек, и что она ему говорила, мать, склоняясь над баулом, запихивая туда шерстяные носки, хотя на дворе была духота. Спокойно и просто. Мать не. умела плакать. Бывало, собирала мужа. Теперь сына. Когда-то она была пулеметчицей в отряде отца.

Клавка, оторвавшись от плеча, подняла к нему смятенное, мокрое лицо.

— Как это было? — спросил он.

И так же замкнуто, в тупом забытье слушал ее сбивчивый рассказ. Как они ехали в толпе беженцев за колхозной отарой под Александровкой, где прежде рыли окопы. Как налетели самолеты и все перемешалось — люди, овцы, телеги, детские коляски.

— Еле вытащила ее из кювета, такая она была тяжелая, неживая. И по полю, по полю к березе на холме. Именно к березе, чтоб запомнить место. Хорошо, земля песчаная, у меня в сумке нож завалялся, кухонный, так и рыла весь день, до вечера. А немцы перли по шоссе в машинах, смеялись, махали руками.

Концами платка крепко утерла сырое лицо.

— А этот парень… партизан. Пока все.

«Значит, связана с партизанами. — Он принял эту новость с отупевшим спокойствием. Угольком затлел вопрос о дядьке. — С кем она под одной крышей? А может быть, ей такая крыша и надобна? Какая крыша?»

— Говори все!

Ее ладонь почти просяще легла ему на руку, он отвел ее, сказал жестко:

— Мне можно.

— Я уже говорила. Там решат… У них сейчас строго, но я за тебя поручилась. Как дальше действовать, дядя Шура скажет.

«Убивать, убивать их, гадов, под корень. Где только можно, любым способом, — думал он с неотступно стоящей перед взором картиной похорон под березой. Мать, заплаканная Клавка с кухонным ножом… — Нет оружия — голыми руками, зубами. Только так!» — Он чувствовал, что задыхается. Даже тогда, в застенке, не было такой огненной, выжигающей нутро ненависти.

— Тонь, я все понимаю.

— Понимаешь, тогда ответь, наконец! Дядька о твоих делах знает?

— Тебя это не касается!

— Ладно, как хочешь.:

— Не все зависит от моего хотения. Есть ситуации, о которых лучше не знать, так надежней.

— Будь они прокляты, эти ситуации, когда перестаешь доверять друг другу и самому себе, — произнес он, глядя перед собой.

— Потерпи три дня, — тихо сказала Клавка, — если решат, за вами пришлют. А пока хоронитесь на чердаке. Днем не выходить. Они ведь к нам заглядывают, гостят…

«Они — это немцы…»

Клавка отвела глаза, просяще добавила:

— Тонь, сделаю, что могу, в остальное не суйся.

Слово-то какое — не суйся. Ну что ж, пусть будет так, поможет, это главное. И как ни горько, надо терпеть, ждать. Такая жизнь… Совсем не та, что была. Словно теперь лишь до конца осознал, как далеко ушло детство.

— Тонь… не думай об этом. Нельзя тебе распускаться.

— Ты о чем?

— О маме.

— Помолчи.

…Рановато, голубочка, встала…

Дядя Шура смотрел на них с крыльца, лицо его было пасмурным, твердые обросшие бородой губы сжаты.

— Пора снедать…

Борис лежал на сене, заложив руки за голову.

— Бриться зовут. И завтракать.

— Отворковались?

— Борь, мамы нет.

— Откуда тебе известно?

— От Клавки.

— Не верь им. Обоим.

— Сама схоронила. При дороге. Ножичком землю… кухонным.

И вдруг на него накатило. Острой, выворачивающей наизнанку бедой. Бухнулся головой в колючее сено, сцепив зубы, сминая медленно подступающий к горлу комок. Борис что-то говорил ему вполголоса, успокаивал, а он все кусал до крови губу. Потом отвалился навзничь и долго еще лежал, сдерживая прыгавшее дыхание.

— Слушай, у Клавки есть ход к партизанам.

Борис встрепенулся, сел, торопливо застегивая на груди рубашку.

— Дядька в курсе?

— Не знаю.

— Но это просто здорово. В партизанах тоже воюют!

Антону была неприятна эта его веселая суетливость. Узнай он о. смерти Борькиной матери, ему было бы не до веселья… Видно, война черствит людей.


* * *

Непривычная трапеза «при закрытых дверях», с плотно занавешенными окнами, с мрачноватым хозяином во главе стола — лысая голова, черная борода, — в черном аккуратном костюме, вновь напомнившем институтского историка. До чего же он был непохож на того себя, униженно сетовавшего на судьбу в отцовом кабинете. В красивом грубоватом лице его жила непонятная, раздражающая властность, мужицкая грубоватость, хотя, возможно, это и было всегда его сутью, существом исконного лесовика, бывшего офицера «из простых», промахавшего шашкой две войны и сейчас чувствовавшего себя привычно-уверенным — и где? У немцев! Чем он тут жил, на что душой опирался, что у него на уме?

Антон молчал, раздумывая, держал тон. Борис, напротив, — необычно оживленный; невпопад, с перебое ром подшучивал над их «благородным собранием», видимо, от неловкости, взвинченный Клавкиной холодностью, с какой она расставляла по столу посуду с приглашением «есть — не стесняться», а перед ним, Борькой, молча. В тарелках разносолы, розовое сало, зажаренный бок лося. А посередке старая, зеленого стекла, с глубинкой, кварта и уже налитые рюмки. Пошутил:

— А ничего вас немцы кормят!

— Сами кормимся, — буркнул дядя Шура, не удостоив Борьку взглядом, — своими руками.

— И ногами. Охотников ноги кормят. А заставы в лесу не мешают?

Словно заведенный, Борис лез на рожон, как видно, стараясь уяснить, что тут к чему, в этом доме. Хозяин взял рюмку, Борис тоже. Косвенно оглянув всех, спросил:

— Ну за что?

— У нас без тостов, — обронил хозяин, — отвыкли от праздников.

— И не скучаете? — шутовски спросил Борис.

— Да… некогда. Трудимся.

— На кого, интересно?

— На себя, конечно.

У Бориса криво дрогнула щетка усов, не обращая внимания на колючий взгляд Клавки, державшей начатую рюмку, уточнил:

— Власти не помеха?

— Индусы говорят, — хозяин усмешливо с хрустом разгрыз огурец, — чем меньше власти вмешиваются в мирские мелочи, тем прочней благоденствие.

— По-индусски зажили…

— А вообще, — пробубнил дядя Шура, на мгновение словно уходя — в себя, — каждый человек должен чувствовать себя хозяином. Каждый! Хозяева холуев не плодят. Догматики их плодят. Слепых щенков, кусачих…

— Вот именно, — выдавил Борис, хотя «вот именно» вовсе уж никуда не лезло, — только зла не таим.

В этой пустой, казалось бы, отвлеченной перебранке Борька с его неуклюжей петушистостью оставался потерпевшей стороной и явно пасовал, хотя виду не показывал. Антон толкнул его под локоть: «Спокойней!» Борис картинно развел руками, как бы говоря: «Спокоен, как никогда».

— Да, не таим!. — повторил он. — А вот вы, — Александр Евдокимыч, к сожалению… («Ну да, Евдокимыч он, — подумал Антон, — совсем забыл, а Борис помнит».) — Никто не виноват, что у вас тогда сложилось так несчастливо. Обстановка требовала принципиальности.

— Ну, — беззлобно отмахнулся дядя, как бы думая о чем-то своем, — мы люди не гордые, прежде всего были требовательны к самим себе, на жизнь не жаловались.

Борька чуть побледнел.

— И в чем же были ваши требования? — промямлил он.

— А в. том, чтобы иметь свое, мнение на нашей благочестивой кафедре. И чтобы каждый мог. Независимость — великая вещь.

— Немного туманно, — нарочито хохотнул Борис, наверное, И сам чувствуя, что лезет в бутылку, но уняться не мог. — Субъективизмом попахивает.

— Э, словеса, — снова как бы небрежно обронил дядя, прожевывая кусок. Огромный, оскорбительно равнодушный, точно слон, в ногах у которого путается собачонка. — Напичкали вас… О чем говорить?

— А вы продолжайте, может, что прояснится. Не терплю тумана!

Неожиданно Клавка стукнула по столу кулаком, тонко запели рюмки. Антон с удивлением смотрел на ее вмиг переменившееся лицо со вздернутым, точно обрубленным носом, сжатыми в нитку губами. Вот уж чего не ждал — свары за столом. Но угодничать перед хозяевами тоже было ни к чему.

— Хватит, — сказал он тихо. — Хватит, Борис, Клава, побереги посуду.

— Смотри, и он туда же, заговорил. — Она посмотрела на дядьку, точно призывая его в свидетели. — Гостюшки дорогие…

— Какие есть. Мы вам не навязывались. Кончай жевать, Борис.

Но тот в неуместном запале своем все еще рвался расставить точки — очень это важно было дурачку, даже жаль его стало.

— Зря, — повторил Борис с усилием. — Понимаю, сердитесь на меня за тот случай с Клавой. Но я тоже поступал так, как требовали мои принципы. Вопреки дружбе с вашей племянницей.

Хозяин даже есть перестал, вопросительно поглядывая то на Бориса, то на Клавку. Та отвела глаза, и Антон вдруг понял, что дядька вообще не в курсе той старой истории с их. групповым собранием, точнее, не связывал с ней Бориса. То ли Клавка решила уберечь свои отношения с ним в надежде на их общее будущее, то ли просто утаила тогда свои беды от единственного родного и без того хватившего лиха человека.

— Я что-то вас вообще не припоминаю, — сказал дядя.

Разумеется, вспомнить ему Бориса было трудно, в их группе, он успел прочесть всего лишь несколько лекций.

— Возможно, — сказал Борис, — семинар ваш только начинался, и народу было много.

— Любопытно, — засмеялся Александр Евдокимович, и лицо его как-то даже смягчилось, — значит, были принципиально против: субъективист и кто там еще, гнилой критикан. А на семинары все-таки ходили. Нравилось? А когда все навалились, и вы ручку приложили?

Однако ученый был с зубами. Повисла неловкая пауза. Казалось, Борьку слегка трясло, сидел набычась, с пятнами на скулах. И молчал, хотя мог бы возразить: всего-то успел побывать на одном семинаре,

— Или вы действовали материалистически: чтобы бороться С противником, надобно его знать?

— Близко к истине. — И глухо умолк.

— Элементарный фанатик, больше никто, — кинула ему Клавка. — Или, проще, приспособленец.

— Не думаю, уже вовсе. спокойно-беззвучно посмеиваясь, изрек дядька, — просто существует категория людей, живущих по формуле: Наполеон прав, потому что он — Наполеон. Канон, который иные воспринимают как непреложную данность, истину. Подобно. тому как в алгебре икс и игрек. Даже не задумываясь, что за ними стоят живые люди. Просто оперируют готовой формой. Догматизм! — выпалил он вдруг, вытаращась на Бориса, который казался внешне невозмутимым, и лишь тонко дергавшиеся усики его выдавали волнение. — А по мне лучше живая ошибка, чем мертвая догма, тем более что ошибок я не боялся, потому что…

— Я говорил, что думал, — прервал Борис, — по крайней мере, верил. Своим, а не чужим. …потому что скрытая ошибка ядовита. И потом, экономика не алгебра.

— Экономика — наука, а неточная наука не наука. Он, видите, ли, верил. Каким попам? Или вы друг из дружки идолов лепили? И хоть бы спор-то был по существу, а то ведь по форме. Показуха — это формализм, а я, значит, молчи и не пикай? — Он помолчал. — Мы гражданскую почему выиграли? Воевали все. Не просто поротно, поэскадронно, а подушно. Каждый знал свой маневр и цель. Глупый приказ побоку. Троцкому в Царицыне фигу поднесли, Буденный сломал канон — разбил Мамонтова…

— Другое время…

— Время другое, принцип тот же — сознательность. Отсюда и дисциплина одна для всех в сочетании с достоинством ума и внутренней свободой. Равенство и братство! А вы по кому ударили, по своему же брату профессору. Один дурак гавкнул, остальные накинулись скопом и давай рвать. Как шавки… Он, видите ли, верил. А сам тикаешь?

— Зато вы тут. обосновались…

Уже с прежним благодушием дядька повторил:

— А тикать нельзя! В мирном строительстве особенно. Оно требует открытых глаз и смелости. У человека один бог — познание, истина, которую, кстати сказать, не приспособишь к уже открытым законам. Этим и велик был Ленин — живым движеньем мысли! Она-то как раз и объединяет людей, вот когда меж ними вера, а не грызня. Так-то!

— Ладно… не стоит, я — то вас понимаю.

Сказано было неуверенно, с некоторой растерянностью. Боря явно намекал на нынешнее положение Евдокимыча.

— Ну вот, — крякнул дядя Шура, — кто про что, а вшивый про баню. Ничего не понял.

Хозяин не спеша поднялся, сдвинул тарелку, окинул взглядом ребят.

— Пойти дровишек сложить. Там еще подпилить осталось, может, подможешь, Борис, не знаю, как вас по батюшке, а то вон у Тоньки плечо завязано…

— Можно. — Борис кивнул и нехотя вышел вслед за хозяином.

Антон с Клавкой, оставшись одни, какое-то время молчали.

— Пойдем ко мне, посидим, — сказала она нерешительно. — Со стола потом приберу.

Она взяла его за руку, и они вошли за полог, в боковушку с зеркалом на комоде и узкой кроватью, принявшей Клавку с пружинным запевом.

— Садись…

Она легко положила ему руки на плечи, сцепив пальцы под затылком. На полке он вдруг заметил карточку юного немца с выпуклым светлым взглядом, в затейливом мундирчике.

— Кто?

— А, ходят тут всякие, объясняются, а больше водку жрут. А что делать, карточка вроде светомаскировки, играем «ролю»… Ну хватит!

Его коробила эта новая для нее манера внезапно вспыхивать, не давая объяснений. Уж очень боевая стала. Наверное, она что-то прочла в его глазах — отчужденность, прохладцу. Просительно, виновато подавила пальцами его зажатую в ладонях шею.

— Тонь, ты правда какой-то чужой… Давай — только честно — как ты ко мне относишься? — Что-то задрожало в ее темных зрачках. — Ну-ка смотри мне прямо в глаза, гадкий мальчишка!

Давно не мальчишка. А пусть и так — ему было все равно.

— Слушай, полегче нельзя?

— Что?!

— А ты к Борису?

И снова дрожь облегчения.

— Господи, так и знала! — Ткнулась коротко носом в его щеку. — Все из-за него?

Он кивнул, чувствуя, что далеко не все… Но ведь он любил ее всегда. И сейчас…

Сказал совсем не то, что думал:

— Тогда в беседке я все понял.

— А я нет, — засмеялась она, дурачась, но все с тем же пытливым, напористым огоньком в глубине глаз. — Он ведь был со мной весьма добр, просил только «пересмотреть позицию». Платформу. Представляешь? Этакую железную платформу, на которой, надо думать, мы вместе, в обнимку помчимся к счастливому будущему. Тут было что-то и чисто мужское, упрямое, повыше любого принципа — подчинись! А я не выношу чужой воли. Не та лошадка… Помню, как в лихорадке, бузила, смеялась. Но это был конец. Просто я тогда еще не понимала, что все кончено… А ты меня ждал…

Она говорила, торопливо сглатывая слова, Заносчиво и вместе с тем беспомощно.

— И любил меня совсем не как сестру.

Она умолкла, пытливо и остро прищурилась.

— С чего ты взяла?

— Ну, — засмеялась Она почти весело, — у тебя всегда все было на лбу написано… И потом я ведь женщина. Понимаешь?.. А сейчас? Ну еще бы.

— Хамишь, Тонь.

— Нет, правда…

— А я тебя, наверно, никогда не разлюбляла… То была ошибка. Дурь нашла. Ну можешь мне простить?

— Конечно.

Он смотрел через ее плечо на немца с выпученными глазами.

— И вот он появился, Борька, я гляжу на него, как на пустое место, клянусь. Даже нехорошо стало. Может, я дурная, ведь увлекалась же, и вдруг пусто. Ну ничегошеньки не Шевельнулось, веришь?

Смотрела не отрываясь, ждала.

— Клав, — сказал он, ощущая затылком ее горячие ладони, — о чем ты? Будь спокойна, живи и знай, что у тебя есть друг.

— Друг? — переспросила она с какой-то отчаянной готовностью поверить, обмануть себя. И снова засмеялась неровным, нервным смехом. — Господи, похоже, я напрашиваюсь, ничего мне от тебя не надо, ради бога… был бы только жив… Правда. — Она кивнула, будто клюнула, пряча глаза. Сжавшимся Сердцем он ощутил, как ослабли ее руки. Убрав их под грудь, поежилась, как от холода, бормоча: — Только я люблю, чтобы со мною честно, без пряток. Если… если нам не быть, скажи. Хочешь, я к тебе еще на свадьбу приеду, если позовешь. И скажу твоей…

— Что ты мелешь!

— …скажу, какой ты хороший и совсем мальчишка, хотя и взрослый. Дурачок ты мой… Только бы выжил, только бы живой…

Она говорила так, словно прощалась с ним надолго, может быть, навсегда. Он гладил ее плечи, сдерживая дрожь под горлом, и вдруг с оттаявшей внутри жалостливой теплотой понял, что никуда им не деться друг от друга, еще пойдут вместе на могилу к его матери, что была одной на двоих; слишком много было позади, слишком долго шли рядом их жизни, чтобы не сплестись корнями.

— Все будет хорошо, Клав. Честно. И я непременно вернусь домой. У нас ведь один дом, верно?

Он сидел у стола, когда вошел Борис. Вид у него был какой-то странный — весело-деловой и немного как бы растерянный.

— Хорошие новости, Тоня. Хозяин берется быть проводником до передовой. Он тут все тропки знает, охотничек, его не тронут… Рябчики — хороший предлог. Рябчиками немцы пользуются.

Весь вид Бориса, словно бы уже примирившегося, безразличного, говорил о том, что и он не в состоянии ничего объяснить.

— Только у него условие: в конце пути — расписочка. Так сказать, гарант активной лояльности на будущее. Так я думаю.

Это уже было кое-что, даже для пассивного, не сотрудничающего с немцами охотника. А ученый не дурак.

— Словом, решай сам. Мне все равно

«Пан или пропал… Так даже быстрее. От партизан когда еще выберешься».

— Согласен. Но. раз уж ты в роли передатчика, скажи — у меня к нему тоже условие: пускай вернет патроны.

Борис заморгал, кивнул скорее машинально, не желая, видимо, лезть в расспросы.


* * *

Шли ночь и половину дня, в кронах совсем загустело, одуряюще пахло сосной, под ногами то скользил хвойный покров, то хлюпала болотная слякоть нехоженых мест, крапива и папоротник доходили до пояса, жалило комарье, и снова ноги скользили по мягкой подстилке. Проводник не сбавлял шага, на редкие вопросы или не отвечал, или что-то ворчал недовольно. Был он с первой минуты замкнут, угрюм, точно его подменили после того завтрака, и вовсе не похож на человека, который вызвался в добровольные помощники.

С вечера еще, когда углубились в чащобу, мгновенно сменившую закат густыми сумерками, бросил не оглядываясь:

— Шмутки взяли? — точно не заметил за плечами у Антона Клавкиного рюкзака, в котором лежали еда, кружки, старая стеганка.

— Да, да, Антон взял, — отозвался Борис.

— Не тебя спрашиваю. Могли б и разделить поровну, шагать неблизко.

Гудели натертые ноги. Неожиданно оторвался край подошвы, дядька умело перевязал мягкой проволокой — все у него было впрок. С Борькой он вообще не разговаривал, подчеркнуто не замечал, словно того и не было рядом. Садясь передохнуть, Антон перехватывал его сумрачно-насмешливый из-под густых бровей, едва ли не с презрением устремленный на Борьку взгляд. Тот отвечал ему тем же.

Раза два на привалах дядька уходил охотиться в какие-то «свои» потаенные места, стрелял открыто, притаскивал рябчиков, однажды даже двух тетеревов — для кормежки, а часть в сумку на случай встречи с немцами. Охотник со спецразрешением от властей, в чем он сам признался не без самодовольства. Они же с Борисом в этом случае должны были по его сигналу уходить с тропы в гущу леса и оставлять его одного.

Костер он разводил сам с одной спички. Потом сидел отдалясь или уходил на время — что-то высматривал окрест. Прикидывал, что ли, как им дальше идти? Однажды Антон спросил:

— Не сбиться бы с пути. Еще заплутаем.

Дядька не сразу ответил.

— Как ни плутай, — буркнул неопределенно, — от себя не уйдем.

И снова шли, теряя счет времени. Немели щиколотки, сбивалось дыхание, как бывало на курсах, на марш-бросках по пол сотни километров с полной выкладкой.

Однажды сказал проводнику в спину:

— Может, передохнем?

— Рано…

И опять продирались в нехоженой чащобе, ветки били по щекам, и надо было напрягаться изо всех сил, заслонять лицо рукой — беречь глаза.

Чтобы как-то перемочь себя, отвлечься, Антон принимался считать до ста, потом до тысячи, ожидая привала. Потом стал думать о Клавке с такой обостренно вспыхнувшей на расстоянии сожалеющей грустью, точно оставил ее навсегда… Перед самым их выходом она затащила его в свою боковушку и, отдавая стеганку в дорогу, все не решалась приблизиться, снизу смотрела на него. Потом вдруг протянула кисет — огромный кожаный, с цветным шнурком, должно быть, дедов.

— Возьми.

— Не курю же.

— Пригодится.

Она отвела глаза:

— Вот и повидались…

На привале, когда Евдокимыч по обыкновению ушел разведать местность и они остались одни, Борька, жуя сухарь и глядя куда-то в сторону, с видимым безразличием спросил:

— Что там она обо мне думает?

Удивительно, как он вообще полюбопытствовал, отважился. Наверное, все-таки глубоко она в нем сидела, Клавка, так глубоко — снаружи и не приметишь.

— Ничего особенного.

— Мне это важно.

— Зачем?

— Хм… Значит, нужно.

— Зачем?

— Жив буду, вернусь. Устраивает? — усмехнулся Борис, — Так уж я слеплен, однолюбом.

Его он, как видно, в расчет не брал. Но обиды не было. Антон с интересом вглядывался в отвернутый твердый профиль с жующими усиками. Было что-то жалкое в этом апломбе, и Антон сказал неожиданно для себя:

— Сам же оттолкнул ее.

— Да, конечно, сам себе все испортил. — Он явно спасал свое мужское самолюбие, хватаясь за подброшенную соломинку. И Антон торопливо пожалел его:

— Простила.

— Вряд ли… Непохоже.

— Да нет у нее ничего за душой! — На этот раз он не лгал. Хорошо, что Борька не понял или сделал вид, покивав головой. Вдруг произнес, видимо, додумывая вслух какую-то неотступную мысль:

— А впрочем, не за немца же ей замуж выходить. Никуда не денется.

И впервые Антон подумал, что Борис с Клавкой были… близки. И долго еще сидел, глядя перед собой, боясь поднять глаза.

…Зудела спина, ноги были как не свои, за глоток воды, казалось, отдал бы полжизни. Но воду пить в таком переходе опасно, он знал это по опыту, знал, видимо, и дядя Шура, у него все, было рассчитано… В чуть брезжущем сквозь кроны рассвете заредел подлесок, за которым вдали, за прогалом, вновь затемнела полоса леса. Старик, оглянувшись, обронил:

— Вдоль кустарника, делайте все как я. Быстро!

Вскоре стала ясна причина спешки: эту ложбину с белыми хатками на взгорье, далеко влево надо было пройти затемно, незаметно.

Еще километра два, немыслимо долго, они пробирались, пригнувшись в хилом кустарнике, и по-пластунски на открытых местах, пока в самой глубине лощины, под холмами не заблестела речка — неширокая, петлистая, поросшая ивняком, за которым темно посверкивала быстрая вода. Старик стал раздеваться, приказав им сделать то же: скатали одежду и, привязав на загорбок, ступили в воду, неожиданно оказавшуюся в августе обжигающе холодной, аж сердце зашлось. На стрежне дно ушло из-под ног, и они какое-то время плыли, задыхаясь от холода. Уже на том берегу после такого купания стало легче ползти. Где-то далеко позади остался сносимый ветром, лай деревенских собак, крик петухов. Когда вошли в пахнущий влагой утренний лес, рубахи уже снова были мокры от пота.

В какой-то яруге, поросшей ольхой, где было темно даже на заре, в первых лучах солнца, пробивавшихся сквозь листву, проводник молча остановился, сказал, присев на пенек:

— Привал.

Антон опустил мешок, лег, уткнулся в него. Земля поплыла, покачиваясь, на миг все исчезло. Очнулся оттого, что дядька легонько вытаскивал из-под него рюкзак.

— Поедим, доставай там, — сказал дядька, отпуская рюкзак, в котором хранились остатки птицы. — На пустой желудок не сон. Часа четыре в запасе, належишься.

Почему именно четыре? Он не спросил, проводнику видней, к передовой, должно быть, надо выходить в темноте. А сколько уже позади? Накружили…

— Ну что, — сказал дядька, раскладывая на лопухах снедь, — хватил лиха?

— Мы-то ладно, а вы ради чего мучились?

— Ради батьки твоего, — неожиданно буркнул старик, — а ты думал, ради твоих красивых глаз или твоего принципиального дружка?

Не спеша достал фляжку, разлил по железным рюмочкам, сложенным одна в одну.

— Теперь и по глотку можно. И даже с тостом.

— Мы о тостах не забываем, — произнес Борис. — За нашу победу.

И не дожидаясь, первым опрокинул рюмку.

— Да уж, — молвил дядька, — в одиночку его не осилишь… В одиночку спастись можно, и то разве лишь черту душу продашь…

Треск ветки в костре в лесной шумящей тишине, и долгий, нестерпимо тяжелый Борькин взгляд исподлобья. Старик неловко нагнулся, прикурив от уголька.

— А то шумим, ангелы правоверные. На коне шашкой машем, друг друга по мордам, чтоб чужие боялись. А прижало — в штаны напустил.

Борис встал рывком и пошел меж деревьев в гущину. Антон хотел было остановить его, но дядька приподнял ладонь:

— Нехай. Далеко не уйдет, нужду справит и вернется.

Антон не ответил. Ему понятны были эти приступы скепсиса, ущемленности в человеке, недавно пережившем душевную встряску. Время лечит, рубцы остаются. Неужто навсегда?

— Держи. — Дядька полез в карман и высыпал ему в горсть патроны. — Твой.

Антон зарядил пистолет.

— А что, — спросил дядька, — об отце неизвестно?

— Каким образом? Вызвали нас тогда — не успел попрощаться. Он в совхозе скот отправлял, ему вечером с полком уходить.

— Он тогда не ушел, задержался. Потом дела решал… всякие, в райотдел свой заглянул, к начальнику. А немцы рядом, к станции подходили… А я там у них как раз гостевал с неделю уже: то ли еще не разобрались со мной, то ли уже поздно было разбираться. Словом, выпустили… Конечно, не без помощи Ивана, не без поручительства… Ну вот. Все. Точка.

Сказано это было таким тоном, что Антон понял — расспрашивать, копаться в прошлом бесполезно. Только что-то вдруг обмякло в душе. И дядька смотрел на него, ухмылялся. Отец словно незримой нитью связывал их обоих.

— И еще, слушай внимательно: если там, у своих, спросят, кто провел, помог, не таись.

Антон поморщился.

— Дадим же вам расписку.

— Само собой. А все же не таись. Дядя Шура провел… Так и скажи — дядя Шура. И фамилию назови — Мальченко.

Неслышно подошел Борис, без звука взял шлем и ушел к сосне спать.

— Давай, — сказал дядька, — устраивайся, да и мне вздремнуть самый раз.


* * *

На рассвете вышли к шоссе, углубились в густые березняки, молочно светившиеся в предутреннем тумане, и некоторое время шли, не уходя от дороги, — оттуда доносился шум проходивших машин, скрежет тягачей. Потом снова углубились в лес, в топяные заросли. Дядька с выломанной слегой щупал почву, приказав идти за ним след в след. Болото засасывало, стаскивая с ног сапоги, приходилось всовывать в них ноги, стоя враскаряку, страшась, как бы не влипнуть вместе с сапогами. Дважды дядька помогал Антону выбраться. Антон, выдыхаясь, из последних сил, в свою очередь, вытягивал бухнувшегося в промоину Бориса. Вскоре под ногами стало потверже, но еще долго ковыляли по мхам, пока не вышли к опушке, дальше островками Шли орешники, слева по всхолмленному полю пролегал не то овраг, не то старое заросшее тальником речное русло, петлявшее куда-то в серую мглу, изредка озаряемую меркнущим светом ракет.

Подул ветер, донося стрекот пулеметов, редкие, приглушенные расстоянием хлопки полковушек, совсем низко с осиным звоном проплыла «рама» и скрылась за лесом: там, наверное, и была линия фронта.

Гулко застучало сердце: неужто выбрались… Антон вынул из-за пазухи «вальтер» и, машинально обтерев, сунул за пояс.

— Вот по этому оврагу и пойдете, — сказал дядя Шура; — мне дальше хода нет. А уж там сориентируетесь, как посветлеет. — И точно в ответ на его слова из-за рыжих холмов розово брызнуло солнце. — Ну вот, я свое дело сделал.

Он выжидающе поглядел сразу на обоих и ни на кого в отдельности. Вдруг, как бы осекшись, шагнул назад.

— Ни с места! Руки вверх! — Обернувшись, увидели пожилого усатого ефрейтора с автоматом. Он стоял спиной к солнцу, квадратная его фигура четко рисовалась на слепящем фоне. — Отделение, слушать мою команду! — гаркнул он в кусты. — Взять на прицел. Ждать приказа… Вы кто такие?

— Окруженцы, — сказал Антон дрогнувшим голосом. — Авиация.

— Божись… — выдохнул ефрейтор, чуть опустив ствол и вглядываясь в непривычную для него одежду — комбинезоны, шлемы.

Борис коротко обронил:

— Мы безбожники. А кто ты?

— Мамочка родная, — шевельнул усами ефрейтор и пошел к ним, раскинув руки. — Свои? Мы тоже оттудочки… Ефрейтор Донченко. Неделю пробираемся, ах ты господи, зараз легче, зараз нашего полку прибыло. — Он спохватился и, зажав автомат локтем, коротко свистнул в два пальца, в кустах что-то шурухнуло и затихло. Ефрейтор Донченко обеспокоенно оглянулся, сказал: «Я щас» — и побежал назад.

— Ну вот, — торопливо повторил дядя Шура, переминаясь, — теперь у вас сила. Я пойду, за вами бумажка. — Он сунулся в боковой карман, доставая блокнот с воткнутой ручкой. — Вдвоем подпишитесь…

— Вот тебе расписка, гад!

Антон не успел сообразить, лишь увидел в руке Бориса выхваченный у него из-за пояса пистолет, инстинктивно ударил под локоть. Выстрел прозвучал почти одновременно.

Все дальнейшее замелькало как в туманных кинокадрах: тощий солдат с винтовкой у кустов рядом с ефрейтором; видимо, что-то смекнув, солдат кинулся, приволакивая ногу, вслед за шатко исчезавшим в подлеске Евдокимычем…

Борис, мучнисто-бледный, с дрожащей челюстью, подхватил упавший пистолет, и Антону показалось, что он вот-вот выстрелит в него…

— Сволочь! — выдавил через зубы Антон, молча, с вывертом отнял пистолет и пошел, побежал к опушке, скрывшей солдата и Евдокимыча, каждую минуту с замирающим сердцем ожидая винтовочного треска.

Закричал в зеленую ветреную глухоту леса:

— Стой. Стой, не стрелять!

Он еще долго плутал по лесу, стараясь не терять из виду брызжущей солнцем опушки, и уже поворачивал назад, когда столкнулся в запыхавшимся солдатом. Спросил с облегчением:

— Не догнал?

— Черта с два, — сказал солдат, — им лес дом родной. — И положил винтовку на плечо, точно грабли. — Полицай? Пуля бы догнала, да патронов нет… Мое вам. — И протянул узкую в рыжих пятнах кисть. — Будем знакомы. Васька!

Только сейчас Антон разглядел его: длинное веснушчатое лицо, синие глаза в темных впадинах и большой щербатый рот. Из-под пилотки прилипшие ко лбу рыжие вихры. Сними с него грязную шинель, надень рубаху да бич в руку — деревенский подпасок.

— Правда, полицай?

— Нет, не думаю.

— На кой же пульнули не думавши?

— Не я пулял. А тому, видно, померещилось.

— Темните.

Васька даже отступил слегка в сторону, на ходу недоверчиво оглядывая Антона.

— Интересные дела, как говорят французы. — Он все еще слегка хромал.

— Что с ногой?.

— Подвихнул малость, когда Богданыч команду дал отделению. Я и есть отделение. Обдурили вас, летчиков.

— Стрелки. Всего-навсего. А ты кто по профессии?

— Допустим, фотограф. Феодосия, слыхал? Между прочим, культурный город.

— Это чувствуется.

Васька вызывающе плюнул сквозь щербатый зуб и замолк.

В овраге, под кустом сидели Борис и пожилой ефрейтор с загорелым лицом — Богданыч. Антон, весь еще клокоча изнутри и не желая откладывать разговор, спросил, глядя сверху вниз на Бориса, обхватившего руками колени:

— Зачем ты это сделал?

— Потому что вражина. — Рот его под стрелками усов тонко поджался.

— Тебя уполномочили? Сам суд, сам исполнитель? — Вспомнил спасительный приют под чужой крышей, долгий изматывающий путь и то, что они здесь благодаря «вражине».

— Ты же мог убить его! — взорвался Антон.

— Туда ему и дорога.

— А если он наш?!

— А я докажу, кто он! Когда надо будет! Фактами!

И столько уверенности было в его словах, что Антон даже примолк. Что же это? Может быть, чего-то не понял, проглядел со своей дурацкой доверчивостью, а Борис. Факты у него? Откуда?

— Это же нонсенс, как говорят французы, — брякнул Васька, ощерив неровные зубы, — самосуд недозволен, задержать надо было. Мы тут разобрались бы, верно, Богданыч?.. У меня вон нога мозжит, как бы не распухла…

— Закройся, балаболка, — сказал Донченко, — разобрались… А потом что с ним делать, или двоих вас на себе тащить?

Борис поднялся и побрел по оврагу, неподалеку прилег на песчаной осыпи. Антон сел на его место, потом, привалясь на бок, долго лежал, думал под бубнящие голоса новых попутчиков, изредка вдыхая стелющийся терпкий дым ефрейторской махорки.

Где-то справа за холмами, за лесом прогромыхивало, отдаленно и тонко ложились пулеметные строчки. «Факты… — не, остывая горело в мозгу Антона. — А если Борька прав?»

— О чем задумался, орел? — спросил Богданыч, пригасив окурок и пряча его в отворот пилотки. — Отмотал дружка. А зачем, шо не поделили?

— Да так…

— Секрет, значит? Ладно. Поедим щас, до вечера передых, сил набраться.

Видимо, ефрейтор настроен был благодушно, радовало подкрепление перед предстоящим броском, да и размяк слегка под тихим солнышком. Ощутив приязнь, Антон тотчас откликнулся душой, как это с ним не раз бывало; и вначале нехотя, медленно, как бы размышляя вслух, не заботясь, услышит ли его Борис, лишь боясь быть непонятым, стал рассказывать о нем, о себе, о Евдокимыче.

Васька таращился удивленно, а Богданыч, напротив, слушал серьезно и вдруг рассмеялся, огладив вислые усы.

— Знакомое дело с твоим профессором. Привыкли шарахаться. Помню, перед финской статья в облгазете вышла насчет перегибов на моих примерах. Так и называлась «Председатель — голова колхоза». Я с ней к уполномоченному, с которым до того цапался… Ведь до чего доходило, жмет и жмет. Городской парнишка, земли не нюхал, а у меня ж в ей корень. И он же меня учить. Где что сеять, и когда и сколько сдавать. Прямо по рукам вязал. Потом сменять меня, а народ ни в какую, всех варягов напрокат. Ну я сам ушел, пропадай ты, думаю, пропадом… А потом, значить, газета вышла, я ему статью под нос, он аж с лица слинял: как, мол, такое печатают, кто разрешил? Просчет… Вот же как. Выходит, сук под собой рубить можно, а шлепнувшись, задницу почесать нельзя, просчет!..

Богданыч, видно, взволновался вспоминаючи, достал бычок из пилотки, в две затяжки докурил до желтых пальцев.

— И надо ж такому случиться? С уполномоченным тем свела нас жизнь на нейтралке под Сарнами. Даже не признал его, юный такой командирчик с одним кубарем. В ноге осколок… Вытащил его, сдал в медпункт, он и. заплакал. Ни в жизнь, говорит, не забуду… А чего считаться-то нам, шо делить? Свои же люди. Враг есть враг, а свой — свой, как ни грызись. Нет, беда, она не черствит, беда людей роднит. Я на фронте добрей стал, ей-ей, кого забижал, бывало, нынче вспомню, жалкую. Ясное дело…

— А тут не ясно, — сказал Васька дотошно, — кто он, этот профессор? Кто, вот в чем дело. Шарше ли фам, по-французски — смотри в корень.

Он щеголял «культурой» явно в расчете на Антона… Но тот не удержался, прыснул:

– «Фам» по-французски — женщина.

— Много ты знаешь, — окрысился Васька, — студентская душа.

— Что там у нас пожевать осталось? — перебил Богданыч. И гулким басом позвал Бориса, сидевшего с чутка поднятой головой — не то прислушивался к их беседе, не то к отзвукам канонады. — Эй, авиация! Ходи к нашему шалашу.

Антон поднялся на локте, следя за подходившим Борисом.

Богданыч с Васькой устало пожевывали сухари, на мятой армейской газете золотились две луковицы в обсохшей земле. Ефрейтор кивком пригласил подзаправиться. Борис отказался, Антону тоже есть не хотелось. Он выложил на газету остатки дорожных припасов, завернутых Клавкой, — полкраюхи подсохшего хлеба и сало в тряпице.

— Богато живете, — хихикнул Васька предвкушающе, — шпик-бекон и как раз время ленча. По-русски — второй завтрак.

Ефрейтор тут же приказал ему оприходовать «ленч» как НЗ и, подождав, пока приунывший напарник спрячет его в вещмешок, сказал:

— У нас дорожка впереди по смертному краю. И решать надо, кто командовать будет, все же сержанты.

— Ты и командуй, ефрейтор, — сказал Антон, — мы на земле ноли. Вы царица полей.

— Давай, царь Богданыч, командуй! Как-никак две войны пропер…

Васька возбужденно потер ладонями меж. расставленных мосластых коленей, словно впереди их ждала не линия фронта, а туристская прогулка со всяческими приятными неожиданностями. И эта его манера хихикать с выставленным кадыком, в котором что-то булькало как в закипающем котелке, и написанная на узком, в рыжих накрапах подвижном лице постоянная безобидно^легкая готовность во всем повиноваться Богданычу коробили Антона: ненадежный какой-то тип. С приветом.

Васька наткнулся на его усмешку, неожиданно насупился, процедил сквозь зубы:

— Любопытный народец. Кто все-таки такие с хлебом-салом и разными легендами?..

— Шпионы.

— Видал? — занозисто обронил Васька. — Барин какой, никак брезгует компанией. Но и мы не лыком шиты, японский бог… Чего лыбишься?

Антон фыркнул:

— Сам знаешь.

— Не знаю. Лыбишься — объяснись почему. Или дрейфишь? А то смотри…

Ему была смешна эта нелепая перебранка, такая неуместная сейчас, в двух шагах от смерти, когда предстояло идти вместе неизвестно куда. Уже знакомо подступала злость на приставучего дурня, который всем своим угрожающим видом требовал какого-то объяснения. И он, как это бывало с ним, не раз в последние дни, сорвался, ощущая знакомый нервный зуд под ложечкой.

— Язык твой понравился. Сборная солянка. И помолчи, а то и сам схлопочешь.

Васька дернулся с места, побелев костистым своим лицом, но Богданыч ловко удержал его, усадил на место.

— Не рыпайся! Нашли время…

— Строят из себя грамотных, — проворчал Васька. — Дома небось пирожными обедал. Мамочка-папочка!

— А ты, — все еще рассеянно усмехнулся Богданыч, — небось тоже с фотоаппаратом на хлеб с маслом подшибал.

— Между прочим, я по ночам с катеристом ходил. Пандопуло фамилия, хороший человек, грек. Греки, они вообще хорошие, древний народ, может, слыхал, а? То-то. Если б не война, сдал бы на лоцмана. Это тебе не «птичку» щелкать.

— Фотограф, — вставил Антон, идя на примирение, — тоже достойная профессия.

Ему хотелось скорей кончить трепотню и услышать от Богданыча, что им делать дальше. Старик был его единственной надеждой, и вообще от них зависело все — это было ясней ясного.

— Достойная… Подальше от этой суеты пляжной. Дамочки… Кавалеры. Щелкаешь их — тараторят: ах, я так сяду, ах, пожалуйста, в полупрофиль, а вечером на бульваре здрасте не скажут. А лоцман — фигура! Уважение тебе, и сам себя уважаешь. — Васька мечтательно прищурился, выдвинув кадык. — Купил бы хату, виноград завел с беседкой.

— Детишек, — заметил Богданыч.

Васька промолчал, лишь чуть нахмурился.

— Обстановка-то вам хоть немного ясна? — вдруг спросил Богданыч Антона.

Квадратный смуглый лоб его в блеклых от пыли морщинах оставался сумрачным, озабоченным.

— Как у негра В желудке, — фыркнул Васька.

— Примерно, — сказал Богданыч, прислушиваясь к орудийным перекатам. — Тут с Десны, — он кивнул назад за холмы, — дня три назад нас и турнули, потом мы их, потом в кольцо залезли, еле выбрались лесами, кто как мог — такая каша была! Десять километров три дня тащились под носом у ихних засад, в болоте по ночам торчали. А сейчас хрен поймет, где мы, где они.

— А я этот овраг помню, — вклинился Васька, показывая за кустарник. — Когда за патронами в армейский тыл мотали, тут еще дорога недалеко. За водой бегал вниз, потом от «мессеров» ховались. Ей-богу, тот овраг…

— Когда это было, — отмахнулся ефрейтор Донченко. — Ночью придется идти, на ощупь. — Веки его сонно тяжелели над коричневой тусклостью глаз. — Что у нас в наличии? Фотограф без патронов, у меня один диск да твой пистолет.

— Да, мой, — сказал Антон, стараясь не глядеть на Бориса.

Донченко смерил их взглядом.

— Счеты свои, не знаю, что там у вас, оставьте до своих. Зараз нас четверо, как один кулак, друг за дружку стоять… Ясно? Ну вот, зайдем подальше в овраг, в гуще отоспимся до сумерков. а там с богом…


* * *

Засветло наткнулись на опрокинутую немецкую фуру, видимо, сбитую под откос орудийным разрывом. Стянули с убитых три пятнистые плащ-накидки, взяли два трофейных автомата, третий был разбит в щепу. Автоматы, легкие, с удобными запасными рожками, Богданыч отдал Антону и Борису, наскоро объяснив, как ими пользоваться. Васька со своей пустой винтовкой обиды не выказал, прикинув, что тащить винтовку и автомат было бы тяжело с его хромотой, а бросить винтовку нельзя — личное оружие.

…В полночь, зябкую от сырых наползавших туч, проплутав по овражным руслам, выбрались к немецким тылам. Сплошной линии фронта на этом участке, должно быть, и впрямь не было: то ли немцы, прорвавшись, закрепились кое-как, ожидая подкрепления, то ли это был второстепенный участок, которым нарочно отвлекали на себя противника, активно беспокоя нашу передовую, — огонь был редкий, но не стихал, как бы перекатываясь с фланга на фланг.

Они лежали на кромке оврага, вглядываясь в темень с всплывавшими как из-под земли огненными трассами, как бы обозначавшими опорные пункты, очевидно, соединявшиеся где-то в глубине позиций. И лишь вдалеке, на правом фланге немцев, жиденько взбрызгивала автоматными посверками траншея, упиравшаяся в темную, подсвеченную вспышками стену леса. Дважды они совались к нейтралке, но, видимо, задевали какие-то хитрые сигналы, разбросанные немцами в мелком кустарнике и по краю поля, — тотчас начинали бить минометы, лопалось горохом пулеметное сеево, с нашей стороны тотчас отвечали, и эта огненная метель, гладившая поле, не давала поднять головы.

Наверняка впереди были минные поля, если даже здесь, под носом, было понатыкано сюрпризов. На одном из них подорвался Вадька и только чудом остался жив, осколок задел голень, забинтовали куском от исподников. Вытащенный в овраг Борисом, он с тем же булькающим хохотком нещадно, с вывертом матерился.

— Это ж надо, и все в ту же, захромевшую. Ой, не к добру это, раздери их в бога, в душу Гитлера… Потеряю ее, голубку, как пить дать, сердце чует…

Как назло, рвануло ветровым ливневым дождем, видимость стала еще хуже, ползти по. раскисшему полю — верная смерть. Однако дождевая завируха была и на руку, по знаку Богданыча поползли позади немецких траншей, тылами, изредка останавливаясь, пережидая, пока ефрейтор высмотрит дорогу.

Ветер будто взбесился, сек дождем. Антон старался прятать лицо, и, хотя плащ-накидка, отдававшая чужим прогорклым запахом, была натянута на голову, вода с подбородка просочилась к животу, было холодно, сыро, кровь толчками билась в висках, и при одной мысли, что ползешь в темноте неизвестно куда, и, где тут, на разгвазданной земле, вдруг оборвутся- эти толчки и ты останешься лежать с пулей в башке глазами к небу, тело вдруг тяжелело, наливаясь тяжким отчаянием. Но он продолжал ползти на хриплое впереди во тьме дыхание Богданыча.

— Может, подождать рассвета, чтоб не вслепую, — прошептал Борис, когда все сползлись в кучу.

— Как раз и пощелкает, как воробьев, — огрызнулся Васька, опасавшийся за свою ногу, — прорываться на свету нужна скорость, с ногой не побежишь.

Каждый понимал, что без броска уже не обойтись. Ефрейтор напряженно вглядывался в сторону, петлявшей к лесу траншеи, даже палец выставлял, словно бы прикидывал расстояние. Позиции немцев угадывались по редким вспышкам и огненным струям, летевшим в сторону нашей передовой.

— Смотри! — вдруг прошептал Васька, показывая назад и в сторону. Там началась какая-то возня, сквозь приглушенный рокот моторов слышался говор, отрывистые команды, мелькание фонарей, скрежет, скрип…

— Вижу…

— Огневые ставят для пушек. И проволоку потянули, точно, ослепнуть мне, япона мать. Вторая линия…

В шуме дождя слышно было тяжелое, дыхание, теперь всем было ясно: они оказались между немцами как в западне.

— Вот так, значит, — сказал Донченко, зайдясь надсадным кашлем курильщика, все затаились, пересиливая паузу. — Траншея вон та, — он указал пальцем в сторону леса, и было непонятно, что он там мог различить, — не сплошная, вон ее начало, где МГ пуляет. Запасная, должно быть, отсечная. — Голос его засипел отрывисто, жестко. — Стреляют редко, дежурно, остальные, надо думать, спят. Автоматы, у нас трофейные, накидки тоже проскочим прямиком. Иного выхода нет. Ясно всем?

— Ага… — Антон не сразу сообразил: пройти по вражеской траншее сквозь немцев? Спину прожег озноб.

— На всякий случай немецкий кто знает?

— Я знаю, правда, неважно, — машинально обронил Антон, весь оцепенев при мысли снова попасться немцам.

— Сойдет. Вдруг окликнут, вякнешь что-нибудь. Посмелей! Абы проскочить… Ну вот, что-то курить охота, а нельзя, — тихонько засмеялся ефрейтор., и это было так неожиданно, и нелепо в этой нахлынувшей смертной темноте. Похоже, Богданыч успокаивал их, а может, и самого себя. — Ладно, вырвемся — подымим… Слушай приказ. — Он чуть помедлил, словно собираясь с силой: — Ползем до траншеи и по ней гуськом, Антон первым. Васька, держись за меня, душа вон. Борис замыкающим. Пошли…

Он не дал им опомниться.

Отрезок этой ветровой расхлябанной тьмы одолели где ползком, где впригиб на одном дыхании, хотя и без особой спешки — Богданыч берег Ваську. У самого схода в траншею, светлевшую песчаным дном, слетели страх и усталость, все существо Антона словно стянуло отчаянным горячим жгутом. Сильный пинок Богданыча — и он съехал первым, ощущая за спиной почти неслышный шорох сапог.

Траншея шла зигзагами, что-то темное, сторонясь, прилепилось к брустверу, он отметил про себя — немец, часовой, должно быть, принял за своих разведчиков. Темнота плыла в глазах, сердце как в тисках. И снова мутным пятном чье-то лицо, в сигаретной вспышке офицерский погон. Мимо… Позади чуть запоздалый оклик, похожий на пароль, что именно, не понял. Оглянувшись, Антон успел заметить метнувшийся наземь огонёк сигареты, подумал: «Влипли», — рванулся, пошел, почти побежал, слыша за собой учащенный топот, горластое: «Хальт!» Выстрел. Пауза, и вдруг разорвавшие темень выстрелы. Но он уже выскочил из траншеи и рвал по кустарнику, подлеску, слыша за собой суматошную пальбу, топот, чей-то короткий стон. Уже в лесу, неожиданно оскользнувшись, полетел в какую-то ямину с водой, сверху навалилось. Ругань, стон, срывающийся хрип Богданыча: «Держись за меня, сатана, крепче». И опять неслись меж деревьями, сквозь хлесткий как проволока кустарник теперь уже вслед за Богданычем, тянувшим на себе ковылявшего Ваську.

Антон подхватил его под другую руку, и снова куда-то ползли где на пузе, где на четвереньках. Наткнувшись на редкие отсветы костров среди мертво поблескивающей танковой брони, резко свернули влево, скатились под заросший ельником склон. Уже непонятно откуда доносилась растревоженная стрельба — " позади, возле танков, тоже завозились, заорали в переклик. Может быть, еще не поняли, что к чему, через две-три минуты поймут и тогда пойдут чесать лес.

— Быстрей, — хрипел Донченко, — нажимай!

В какой-то заглохшей, вонючей водомоине Богданыч, словно не чувствуя опасности, замешкался, возясь со стонавшим Васькой, слышался его горячий шепот:

— Ну что, невезучий? Что с ногой?

— Болит.

— Растянул, видать… лодыжка в порядке. Терпи!

И в ответ тоскливый всхлип, отчаянное Васькино бульканье, похожее на икотный смех:

— Брось меня, бросьте… сил нет. Вернетесь, схороните… Тут место приметно. Иначе всем каюк.

— Щенок! Брось его… Оставался бы там!..

Старик возился, хрипя, с Васькиной ногой, стягивал чем-то, скрипел зубами. А в стороне уже сыпался по кустам трескучий огонь, оживала тьма в резких горловых командах, мечущихся посверках фонарей. Казалось, нервы не выдержат этой маеты.

— А что, он прав… — пробормотал Борис.

В самом деле медлить было бессмысленно. Или уж оставаться всем… Но язык не повернулся поддакнуть Борьке…

— А я вас не держу, ребятки, — отозвался Богданыч, — мотайте с богом. Автомат один оставьте, все одно не поможет, а я с ними тут поторгуюсь. С первого дня мы с Васькой… А, фотограф? Помнишь Сож?

— Не трави душу…

Будь оно все неладно. Антон вдруг почувствовал тупое безразличие ко всему, смертельную усталость. Сделано все, что можно… Залечь тут с автоматом и ждать конца. Скорее бы, что ли. Он вспомнил про фляжку с остатком дядькиного спирта, протянул Богданычу.

— Держи, пусть глотнет.

— Ага… Всем лежать. Без звука. Васька, застонешь, удушу… Без команды не стрелять…

Мимо них к опушке бегом протопали немцы, еще какая-то группа прошла у самого края. Остановились, видимо, вглядываясь во тьму.

Гулко на весь лес бухало сердце, палец онемело прилип к спусковому крючку, страшным усилием воли Антон отвел его, вжался в сырую травянистую мякоть, дернулся от треска очередей — пули заплюхали по лопухам, по вязкой жиже болотца. Еще и еще, свистнуло возле уха. Затылком чувствуя летящий свинец, уткнувшись лицом в грязь, ждал конца… Команда, топот, ближе… нет — в сторону. Бух-бух-бух — рвалось внутри и вокруг.

И затихающие вдали голоса.

— Пронесло… — прошептал Богданыч, снимая плащ-накидку. Крякнув, перекатил на нее Ваську. Антон ощутил в руке жесткий конец брезента. — Переждем трохи… Так… Ну потащили.

Тащили волоком по кустарнику, через лесные завалы и бочажины, то и дело останавливаясь, прислушиваясь в ожидании окрика.

— Берем правей, в гущу, — просипел Богданыч. — Они подумали — разведка. Значит, заблокируют путь отхода. А мы подадимся западней, а там куда вывезет.

Как он мог в предрассветной тьме чащобы разобраться, где восток, где запад, было неясно. Оставалось положиться на его солдатское чутье. Дважды натыкались на какие-то машины, замерев, пробрались мимо фургонов с медленно шагавшим часовым у костерка, взяли в сторону. Ползти надо было чуть слышно, подтягивая палатку. И снова шли как заведенные, пошатываясь, волоча ноги.

— Все, — не выдержал Васька, кувыркнувшись наземь, — обопрусь и пойду, только не шибко.

Но Богданыч молча остервенело уложил его на прежнее место.

Чуть передохнув, потащили палатку с притихшим Васькой, выбирая дремучие, забитые сушняком ложбины. Короткие, приглушенные лесом всплески автоматных очередей доносились то сзади, то сбоку, удалялись, возникали снова. Руки, державшие конец накидки, ватно соскальзывали, в ушах шумело.

Васька снова на земле и уже не поддался уговорам, сказал как отрезал:

— Я вам не палач. Бросайте или сам пойду. Потихоньку могу…

Богданыч, сплюнув, тронулся первым, Антон с Борисом подхватили Ваську под руки.

Сколько прошло времени — час, три?.. Солнце, должно быть, встало, кругом клубился желтоватый туман, лишь когда выползли на опушку, увидели чистый от хмари склон с песчаной дорогой, разрезавшей лесной массив, и метрах в десяти от себя бронетранспортер со снятым колесом, на скате черно поблескивал автомат, из-под днища торчали ноги в коротких сапогах с подковками. Сворачивать было поздно, услышит и чесанет вслед, подходить вплотную опасно. Все произошло мгновенно. Богданыч полоснул очередью вскочившего шофера.

— Бегом!

Вместе с хромавшим Васькой одним духом проскочили дорогу, взбежали по склону в пахучую сушь соснового бора. Падали, поднимались и вновь толкли мягкий сосновый наст. В какое-то мгновение Антону сквозь заливавший глаза пот показалось, что молчащий Васька повив на них замертво, а они все тащат его, вышибая из себя дух, но голоса не подал — язык не ворочался в пересохшем рту.

Потом он увидел вытаращенные синьки глаз на мучнистом от боли лице и скорее почувствовал, чем различил., шепот:

— Пусти… на минуту.

Сидя на земле, Васька, понемногу отдышавшись, сказал:

— Лодыжка в порядке, а внизу как огонь… Что такое?

— Вперед, — махнул Донченко, — тут недалечко, одно из двух… — И, недосказав, сменил Антона.

Внезапно сквозь частокол стволов откуда-то сверху брызнуло солнце. Вскоре вышли к полю, золотому от сурепки, ковром стлавшейся к большаку. Поднимая подсохшую пыль, мимо промчалась машина, спускаясь в ложбину, и вдруг Антон понял, что это наш «газик», и тот, кто сидел с шофером, кажется, оглянулся, блеснув звездой на фуражке с плоским козырьком. Молча глядели они вслед машине, точно затерянные на необитаемом острове, мимо которого равнодушно проплыл корабль. Оборванные, грязные, повалились в теплую траву.

Запоздало мелькнула мысль: «Надо бы дежурство…» И еще — «Богданычу видней», и больше ничего, лишь тугая, наглухо кутающая дрема. Очнулся Антон от шороха, сел, схватившись за автомат, и увидел Ббгданыча, который, оттащив Ваську в тень под куст, щупал у него пульс, потом приложился ухом к груди, выставив тощий, измазанный глиной и травой зад.

— Ну вот, — сказал Богданыч, — раз глаза смотрят, жизнь при тебе. Дома мы, Вася. Потерпи трошки…

— Когда сижу, ничего. Пожевать бы…

Богданыч засуетился над вещмешком. Радостно было видеть, как медленно, зажмурясь от удовольствия, Васька жует. Потом он стал подыматься и закарабкался по Богданычу вверх — неуклюже, морщась от боли и обливаясь потом.

— Если, пойдем совсем тихо, в тягость не буду.

— Да уж, — улыбнулся Богданыч, — это тебе не Феодосия.

— При чем тут Феодосия?

— Лучший пляжный фотограф. На руках носили.

— Хватит, наконец, фотографом тыкать, — обиделся Васька. — Между прочим, если на то пошло, я был основой промартельского соревнования, да! Его гласностью и наглядностью.

— Это как же?

— А так же. Все доски Почета, все стенды мои. С подписями. Иногда в стихах: «Марья Павловна швея, в коллективе лучшая!» До сих пор помню. Прилично?

— Пожалуй.

Находились в нем силы шутить…

Васька огляделся по сторонам, глубоко вздохнул, раздув круглые ноздри, и вдруг заорал как оглашенный:

— Вышли! Выдрались, мать нашу в расческу. Ур-ра! — Потом, все еще держась за Богданыча, покачал головой. — Просто не верится… По немецкой траншее. Это как Марченко С разведчиками на Соже. А я не верил, думал, треп. Ну молодцы, ну и мы! — Он беззвучно зашевелил белыми потрескавшимися губами, в светлых мальчишеских глазах стояли слезы.

Снизу из-за пригорка появился Борис, неся на пальце котелок с водой. Подал его Богданычу, но старик уступил Ваське. Тот пил взахлеб и обливаясь. Задохнувшись, отдал котелок Антону:

— Из такого пекла ушли, лет пять проживем наверняка.

— Почему пять? — спросил Антон, ощущая губами холодный металл котелка.

— Раньше война эта проклятая не кончится. А потом и помереть можно. По-людски. С венками и музыкой — вы жертвою па-а-ли.

— Вода гниль, много не пей, — посоветовал Борис, и Антон, не отрываясь, кивнул на этот жест примирения.

— Хоть какая, а вода, — сказал Богданыч.

Вода была и впрямь теплая, отдавала плесенью.

— Так, — сказал Богданыч, — привести себя в порядок — и потопали.

Вскоре обогнули пригорок и вышли к сожженному пшеничному полю с виднеющимся вдали на подъеме кирпичным сараем и покосившейся мазанкой — и вдруг увидели перед собой у самой дороги группу людей, одетых кто во что: среди выцветших солдатских гимнастерок темнели деревенские рубахи, одни были в обмотках, другие в сапогах, кто просто босиком. У некоторых головы в грязных бинтах. Вдоль дороги прохаживался плечистый старшина в новенькой, ладно сидевшей гимнастерке. На груди его висел автомат. Еще издали заметив их, он выжидающе остановился, скрестив руки на автомате.

Он смотрел так, словно давно ждал их, и слегка досадовал, что. припоздали. Не меняя выражения бесстрастного белого лица, он кивнул в сторону, где на взгорке, на обочине, сидел щуплый боец в такой же зеленой фуражке, и с тем же выражением спокойной деловитости кивнул Богданычу, как бы с полувзгляда определив его за старшего:

— Оружие сдать!

От его прозрачных, казалось бы, ничего, кроме привычных забот, не выражающих глаз не укрылось то, что Богданыч помедлил, но приказа своего не повторил. Богданыч молча кинул автомат в кучу.

Бросая автомат, которым так и не воспользовался, Антон испытал такое чувство, точно его поймали с поличным и заставили вернуть чужое. Старшина спросил: «Ничего не осталось?» Антон, помешкав, полез в оттопыренный, карман и швырнул в кучу «вальтер». Старшина приметливо оглядел его и некоторое время не спускал с него глаз.

Щуплый боец взвалил оружие на плечо, точно вязанку дров. Там были винтовки, карабины и даже один старый обрез.

— Разобраться по двое. Направление — каменный сарай…

Люди торопливо повскакивали с травы, лишь Богданыч остался возле сидевшего Васьки.

— Команду слышали? — спросил старшина.

— Санитара давай, или тебе повылазило?

— Без вас знаю. Давай в строй!

Богданыч повернулся резко, точно медведь возле родной берлоги, в которую сунулся чужак.

— Тебя что, петух жареный, не клевал, сопляк!

Старшина отвернулся, скомандовал: «Шагом а-арш!» — и пошел вперед. Оглянувшись, Антон увидел заковылявших следом Богданыча с Васькой.


* * *

Они сидели в сумерках сарая, пронзенных солнечными лучами сквозь щели в крыше.

Ваську перевязывала медсестра, которую он по-свойски называл Марусей — крупная, с детским лицом и большими серыми, чуть испуганными глазами. Кирза тесно облегала ее полные икры.

— Ну-у, что же это вы, — протянула она мягким, домашним каким-то голосом, заголив на Ваське штанину, — под повязкой у «его до самой ступни распухло. — Обыкновенный вывих, вправить не могли. И терпел?

— А я думал, растяжение.

— Индюк тоже думал, — сказала она. — А ну-ка держись. Упирайся в меня. — И, приладившись, рванула за ступню.

Васька заорал и тут же затих, тяжело дыша и окидывая ее тающим, мутным от облегчения взглядом.

— Ну… спасибо.

— Пожалуйста. А с лодыжкой нормально, в мякоть прошла навылет, у нас с такими ранами в окопах сидят, не уходят. А крови потеряно, оттого и слабость.

— Тогда ладно, — сказал Васька, — пусть там скорей жрать несут, а мне мяса персонально. От мяса кровь. И все прочее…

— Сами пятый день на затирухе да сухарях. — Маруся произнесла это серьезно, опустив ресницы, не привыкла еще к солдатским шуточкам.

— Господи! — сказал Васька. — Зачем еще девчат на войну! Откуды ты взялась, такая красивая?

— Откуда все. — И вдруг заполыхала густым румянцем во всю щеку, различимым даже в полутьме сарая. — Расхлыстанный вы очень.

— Это почему?

— Обмотка висит. И ремень подтяните…

— Ладно, — сказал Васька, неожиданно погрустнев, — подтяну. Сам как штык буду, только Заходите почаще. А пока спасибо.

— Не на чем…

Подхватилась со своей сумкой и под вспыхнувший смех и дурашные оклики вышмыгнула во двор.

Сквозь щели в крыше бродило солнце. Люди дремали, опершись спинами о нагретые каменные стены. Рядом с Антоном, обхватив колени, клевал носом лейтенант, по виду горец, черный, щетинистый, с повязкой на лбу, из-под которой посверкивали белки глаз. О чем-то думал, изредка поскрипывая зубами. Сосед его, толстый парень в старом латаном пиджаке и брюках в полоску, не то оправдываясь, не то жалуясь, плел что-то сумбурное о своих многодневных мытарствах в оккупации, в приймах у какой-то бабы, которая полюбила его, пензяка, без памяти, а он все рвался к своим, сухари сушил, ждал случая, а тут как пошла за Черниговом заваруха, наши кольцо прорвали, и вышел тот самый случай, не стерпело ретивое, достал из подпола винтовку, обрезал и пошел по лесам догонять своих. Жаль, не сразу догнал, там сам черт заплутает.

При этом и внутренне, видимо, довольный, что все-таки выбрался, все же протестующе взмахивал короткими ручками, то и дело к месту и не к месту повторяя одну и ту же где-то подцепленную и явно понравившуюся фразу: «Ну знаете ли!»

— Нет, ты скажи, имел он полное право орать на меня, старшина этот мордатый, как на контру какую? Ну знаете ли…

— А не полное? — цыкнул горец, которому надоело это махание перед глазами.

— Ну знаете ли… Не для того я пер сто верст пехом, чтоб его караульской вывеской любоваться.

— А для чего?

— Ну знаете ли…

— Не знаю, не знаю! — гаркнул горец, очевидно, боевой командир, хвативший лиха и потому с трудом осмысливавший жалобы приймака в полосатых штанах. — Ты своих ждал? Два месяца? Очень долго! Может, полицай был?

— Слыхал! — крикнул толстяк неизвестно кому. — Ну знаете ли!

— Ты гражданка кто?

Толстый не понял.

— Какой на гражданке работа?

— Ну… заведующий сельской парикмахерской.

— Парикмахер бабский! А я разведчик. Понял, голова-ножницы? А я сижу тут с тобой в СМЕРШе! Потом еще на сборный пункт, тыл — проверка. Зачем проверка? Меня немец проверял, огнем!

— Вот именно, — поддакнул Антон, чувствуя, как весь внутренне накаляется, подобно горцу. И все же счастливое ощущение того, что он наконец у своих, брало верх, и с этим ничего нельзя было поделать.

— Ладно вам, — осадил Богданыч. — Лучше десятерых честных проверить, чем одну гадюку проморгать. От обиды не помирают, обстановка сложная…

— Умирают! — сверкнул глазами горец. И видимо, уловив сочувствие Антона, стукнул его по колену и горячо, взахлеб стал говорить о том, как его с группой послали по немецким тылам как раз накануне их наступления — они все сделали как надо, засекли огневые, скопления танков, связного с картой послали к своим, а тут немец попер, и они остались в тылу, выбирались с боями, рвали мосты, технику.

— Да остынь ты, — сказал Богданыч, — если все правда, как сказал, обойдется, вины твоей нет. Судьба.

— Как правда? Я вру?!

Он вскочил, привычно лапнув себя у пояса, где до войны, должно быть, висел кинжал. Антон с трудом удержал его, пытаясь втолковать, что никто его оскорбить не хотел, человек сказал, что думал. Надо уважать старших. Тебе добра желают!

— Пусть думает, что говорит… Старший. Кто старший? Тебе сколько лет?

— Да уж вдвое против тебя, — ответил Богданыч.

— Вдвое? Темно, не видно. Ладно, раз старше, тогда извини.

— Эх, якой ты горячий, — буркнул Богданыч. — Поберег бы себя на дело… А терять нам нечего. Ну проверят… Дальше фронта не пошлют.

Горец отмахнулся, присел на корточках перед Антоном, спросил, все еще отрывисто дыша:

— Курить есть?

— Нет… Есть. — И сунулся в вещмешок, вспомнив о кисете.

— Есть, нет, как понимать! Если последнее, не надо.

— Есть, есть.

И вмиг придвинулись со всех сторон, рассчитывая на щедрость. Кисет пошел по рукам.

Неожиданно горец, вскочил, ногой загрохал в дверь, требуя вызова к начальству.

— Обед неси! Мы что тебе — бараны?

— Баранам тоже есть-пить надо, — подпустил со смешком парикмахер.

В дверях встал все тот же молодой белолицый старшина. Сказал, ни на кого не глядя:

— Не советую хулиганить. Не советую. — И пристально взглянул на горца.

Дверь со скрипом закрылась, лязгнул засов.

Горец, сжав кулаки, вернулся на прежнее место, глянул на Антона, приложил просяще два пальца к губам. Тот понял и кинул ему отощавший кисет.


* * *

В полдень щуплый часовой Кошкин принес в термосе кашу, и хотя каша, по всей видимости, была хороша, щедро сдобренная жареным, вкусно пахнущим салом, но в том, как он поставил его, молча повернувшись уходить, в спешке, с какой все набросились на еду, доставая кто ложку из-за голенища, кто крышку от котелка, было что-то до тошноты унизительное. Уже в дверях Кошкин объявил, что к вечеру всех отправят дальше в тыл. Горец обвел всех глазами, как бы спрашивая: «А что я говорил! О войне пока забудьте». И отставил предложенный парикмахером котелок, процедил Кошкину:

— Отказываюсь! Требую вызова к начальству! Моя фамилия Арсланбеков Шамиль. Разведчик сто пятого стрелкового.

Остальные, на мгновение помедлив, принялись за еду. Кошкин равнодушно пожал плечами.

Еще когда их привели, все были переписаны, документы взяты, у Антона с Борисом, их, естественно, не было, так же как и у разведчика, застрявшего в связи с отступлением в тылу врага.

К вечеру явился старшина и против ожидания вызвал не лейтенанта, а назвал фамилию Бориса. Тот, подхватившись, стал затягивать пояс, не попадая в дырку.

Время длилось томительно. Все молчали выжидающе, словно с вызовом Бориса что-то могло измениться и в их судьбе. Кто-то басовитый в дальнем углу высказался в том смысле, что их вообще-то слишком долго держат здесь. Он уж раз выходил вот так же — и часу не мурыжили, раз-два, в тыл на проверку, и кто чист, обратно на передок, а тут на тебе, сидим, крышу коптим. К чему бы это?

— Стало быть, ты вже дважды очищенный? — пошутил Богданыч. — Мал, да удал.

— А что, за первый раз еще и медаль получил.

— А дэ ж твоя медаль? — спросил Богданыч.

— И где… У старшине. Сохраняется.

Где теперь тот старшина с батальоном, он, конечно, не знал, но, судя по всему, свято верил — отыщется и старшина, и батальон, и медаль.

И Антон, жадно слушавший в полутьме незнакомого солдата, кажется, впервые так ясно, с такой почти зримой остротой ощутил огромность фронта, оглушенного ударим невиданной силы, израненного танковыми клиньями, но с грозным возмездием еще неразвернутой мощи готовящегося рано или поздно сбросить с плеч насевшего гада и раздавить его.

…Борис вернулся, когда в сарае смеркалось от нависших туч. Сел рядом с Антоном и, опустив голову, только и буркнул:

— Бревно.

Старшина, стоявший в дверях, неодобрительно промолчал.

— Верхогляд!

Антон даже не сразу сообразил, что это его, уж очень неожиданно прозвучало. Он даже огляделся, словно кто-то здесь мог быть с такой же фамилией. Поднялся и пошел вслед за старшиной, твердо ставя ногу, точно солдат в строю.

Антон помнил про «бревно» и потому несколько удивился, увидев худенького пожилого майора с интеллигентным лицом, белого как лунь. Темные, чуть сведенные в нарочитой суровости брови над смешливой темнотой глаз. Что-то знакомое было в этом. его свойском, сдержанно-понимающем взгляде, вдруг напомнившем отцовых товарищей по райотделу.

В дальнем углу хаты под зияющей в стене дырой от снаряда сгорбился на чурбаке связист с телефоном., трубку держал майор. Указав Антону на табурет, он продолжал говорить ровным глуховатым, с оттенком почтения голосом, судя по всему, с собственным начальством:

— Связь рвется не у меня, где-то у Первого. Лупят же. — И точно в подтверждение издали донеслись ухающие взрывы дальнобойной артиллерии… — Сняться не могу, товарищ полковник, — угол рта его дернулся в тике. — Какое самовольство? Первый просил — они же отсюда попереть могут, мы тут единственный островок на фланге. Да, обещал подбросить. — Тик в сочетании с улыбкой делал его лицо немного трагичным. — Своих полувзвод, ну и это богоданное войско… Так разрешите, Иван Иваныч? Есть, спасибо… — И к Антону: — Чего стоишь, герой? В ногах правды нет…

Простецкий тон сбил с толку, снял напряженность последнего дня, в горле предательски запершило, и Антон отвернулся, пряча глаза…

— Так, — сказал майор, — в общем-то, с. вами мне ясно. Полет, бомбежка. Поезд. Удивительное везение… Да. Затем тихая гавань у знакомой однокурсницы, и опять сто километров по полям, по лесам под носом у немцев, без особых, так сказать, происшествий. Проводника заслуга?

— Н-наверное да.

— Имя!

— Что?

— Имя проводника! — Полоснувший как бритва взгляд подсек затеплившуюся было наивную надежду. Очевидно, Борис почему-то утаил проводника, и Антон, все еще ничего не понимая, с трудом выдавил имя и фамилию дяди Шуры, бывшего соседа.

Что-то изменилось в лице майора, дрогнул рот то ли в улыбке, то ли насмешливо…

— А почему так неуверенно? Не успели с дружком сговориться?

— Зачем? И в чем, собственно, дело?

— Ну хотя бы в том, что ваш дядя Шура, скажем, предатель, служит немцам. Зачем же врагу заботиться о том, чтоб доставить вас в целости и сохранности к линии фронта? — Он кидал слова как ножи, и Антон только вздрагивал. — Или вы полагаете, что дядя делал это как бывший сосед, по старой дружбе?

— Вот именно. И еще… — Он хотел сказать — ради отца, но вовремя прикусил язык — не хватало еще «дружбы» с отцом.

— Что еще?

— Ничего! — Какая-то мысль смутно, словно просвет в лабиринте, скользнула в памяти, он пытался ухватиться за нее, сосредоточиться — и не мог.

— Просил вас лично о чем-либо на прощание?

— Кто?

— Дядя!

— Просил расписку. Ну и так… по мелочам.

— Что именно?

— Просил не скрывать, если спросят здесь о проводнике. Я думал, ему это нужно будет после победы, как гарантия лояльности.

— Ну-ка подробней об этом дяде. Как встретились, где, когда и все дальнейшее.

Нервничая и уже ничего не ощущая, кроме глухой неприязни к этому ловцу в погонах, который, ничего не объясняя, пытался его загнать в угол, Антон хмуро, сквозь зубы, уже не заботясь о последовательности, выложил все происшедшее с момента высадки на станции, не забыв о ночном эпизоде с Евдо-кимычем у калитки, чувствуя, что майор, казалось, не слушает, сколько наблюдает за ним. Не, упустил даже некой удовлетворенности, скользнувшей во взгляде майора, и оттого еще глубже ушел в себя, замкнулся.

— У немцев были?

— Вы же знаете.

— В лапах у немцев. В абвере?

— Да!

— Что же молчали?

— А вы не спрашивали.

Майор иронично покивал, Взгляд его был довольно красноречив: «Дурак ты или притворяешься?» И оттого, что была в этом доля правды, которую Антон уже не хотел скрывать, стало противно до горечи во рту.

— Ну вот что, — выпалил он с привычным в последнее время злым упрямством, — может, я и кажусь дураком, но не настолько, чтобы трепыхаться тут… Перед фашистами не унизился! В общем, отправляйте куда следует, там разберутся. — И еще подумал, глядя в смеркавшееся за окном подсвеченное заревом небо: зачем столько времени тратят здесь на него, на других не хватит. Хотя они с Борькой особая статья, с другими проще, у тех при себе документы.

— То бишь в тыл, а? В тыл торопитесь? А людям за вас воевать?

— Да я бы рад в свою часть… — И осекся, взглянув на заигравшие желваками бритые щеки майора.

— Вы хоть представляете, — тихо, подавшись вперед, спросил майор, — что означает для врага один только номер вашей части, ее присутствие на участке фронта?

— Никаких номеров я не называл!

— Кто допрашивал? Подробности побега, — резко бросил майор. — Все до мелочей. Быстро!

Антон отвернулся, внутренне весь клокоча, и нарочито медленно, почти не задумываясь, мысленно махнув на все рукой и уже не боясь, что его поймают на слове, стал рассказывать о побеге, о горбуне-охраннике, о себе и о Борисе. И чем дальше говорил, тем чаще запинался, с краской в лице ощущая, до чего наивно, неправдоподобно звучит вся эта история — этакий легковесный детектив из детской, библиотеки, где дурачки-фашисты буквально из рук выпустили двух героев с красными галстуками, — так что под конец он растерянно замолк, глядя на сморщенный как от лимона рот майора.

— Ну что, интересно.

Антон пожал плечами.

— Как было. — Голос его прозвучал тускло, неуверенно.

И вдруг он что-то понял, глядя в эти черные непроницаемые, с насмешливой искрой глаза: нечто такое, отчего весь этот калейдоскоп с побегом, распавшись на стеклышки, сложился в новый рисунок, и он невольно поежился, не зная, что и подумать… Так, значит, Борис?!. Побег — липа, а он, Антон, был всего-навсего ширмой для большей правдоподобности? Борька… Но не собирался же он в самом деле выполнять задание немцев? Зачем же было таиться потом всю дорогу… Словно потянул за ниточку, и клубок стал стремительно разматываться в памяти, обнажая узелки. Встреча у вагона с дядей Шурой, который словно бы ждал их приезда: проводник! И его бормотание насчет погоды в Чернигове — похожий на пароль и ответ Бориса. Потому что Борька уже тогда решил скрыть свою игру от него, Антона, вот же скотина… Вот почему дядька испытывал его ночью у. калитки, чтобы понять, кто же из; них предатель, прежде чем вести их к фронту. Выяснил! Потому и просьба его (наедине!) не скрывать имени проводника — как пароль для нашей контрразведки. Для своих? Для- кого же еще? Но тогда какой же он предатель? Антон еще не знал, не был убежден до конца, но догадка властно взяла за душу, стало легче дышать! Нет, не мог, не хотел думать иначе ради себя, Клавки, ради отца, поручившегося за дядю Шуру.

— А ведь он ваш… свой, Евдокимыч! — И по тому, как майор вздохнул, не поднимая глаз, понял, что не ошибся. И уже совсем тихо добавил: — Не верится.: что и Борис стал бы вредить, нет. Я ведь сам ему предложил там, у них, идти на все, лишь бы вырваться, ну не получилось.

— У него получилось. Нам все известно.

— Все равно не верю. От меня скрыл — не хотел зря впутывать…

— Или считал слабаком.

До него не сразу дошло. Вежливый, почти презрительный взгляд майора как бы говорил: «Ах, какое благородство! Какие прекрасные молодые люди, только оба в дерьме».

— Отправляйте куда там положено, что ли, — сказал он устало, с тупой отрешенностью.

Он встретил рассеянный взгляд майора, думавшего о чем-то своем и лишь слегка сощурившего глаза. Так смотрят в некую даль, может быть, в собственное детство, в самую глубь, откуда жизнь всплывает розовым туманцем наивных воображений. Но Антону было плевать. Ему важно было не то, что бывает, а то, что есть…

Снова затрещал телефон, и майор схватил трубку у невидимого в тени за его спиной связиста.

— Да, товарищ Первый… Я на вас и не ссылался, просто не уйду отсюда, это решено… Согласовал. Да, если что, дадим дополнительно координаты, будем корректировать, да, — он глянул косо на связиста, — артразведчика берегу как зеницу ока. Если можно, хотя бы полвзвода. Я понимаю, но и вы… Ладно! Жду звонка… Через полчаса? Ясно.

Отдав трубку связисту, молча, все еще о чем-то думая, по — стучал по столу.

— Отправим вас всех при первой возможности, а пока не обессудьте и ждите — провожатых пока нет. Вот так, товарищ сержант, — он глянул в бумажку, — А. И. Верхогляд… — И, запнувшись, пристально глянул на Антона. — Профессия отца?

— Чекист…

Майор помедлил.

— А что так неуверенно? Место рождения? Год? Так… А.И. Антон Иваныч?

— Нет, Иннокентьевич.

— А Иннокентия как?

— Васильевич.

Майор слегка откинулся на спинку стула, мотнул головой, будто стряхивая наваждение, уже спокойно произнес:

— Да, бывает.

— Что бывает?

— Все бывает. — Что-то похожее на досаду сквозило в остром прищуре майора. У него был такой вид, словно ему показали давно знакомый фокус с неожиданной ловушкой. — Бывает, — повторил он, дергая ртом, — что люди гибнут, так и не испытав счастья отцовства, Отцы ваши гибли, не сдавались живым врагу. Только вам этого не понять, если даже вы действительно верхогляд…

Но Антон уже понял.

— Меня взяли контуженого, А отец жив, не погиб, раз я все-таки родился.

— Что?!

— Ничего.

— Я спрашиваю, где «не погиб»? Когда? В каком месте?

Антон молчал. По рассказам отца он знал эту историю под Белой Церковью осенью девятнадцатого, когда, спасая свой отряд, он приказал бойцам вырваться из бандитского кольца по единственной оставшейся дороге — речному руслу, а сам лег за пулемет прикрывать. Бывают такие ситуации, когда командир остается: И те, уходившие, наверное, еще видели, как его подняло с пулеметом разрывом фугаса. Ночью бандиты ходили по полю, пристреливали раненых, отца сочли мертвым, а на рассвете сельские бабы, стаскивавшие трупы в братскую могилу… Словом., выходили его с пятью осколками в теле. Последний, под сердцем, вынули через много лет. Антон понимал: каждое слово звучало бы сейчас как просьба о снисхождении, а он не хотел прятаться за отца, делить с ним свой позор.

— Я вас спрашиваю!

— Под Белой Церковью. Все. Больше ничего не скажу.

— Кошкин, — окликнул майор часового у входа, все еще вглядываясь в Антона со странно застывшим выражением лица, — проводите.


* * *

Они приткнулись на дровах в дальнем углу сарая и зло, полушепотом переговаривались, точно их могли услышать. Люди похрапывали во сне, привалясь к стене, невидимые в сгустившейся темноте. Лишь Васькина цигарка маячила невдалеке. Антон кипятился, пытаясь понять, как же все произошло, вызвать Борьку на откровенность, тот угрюмо отмалчивался, изредка огрызаясь с таким видом, словно его заставляли копаться в пустых, бесполезных мелочах. Антон понимал, что надо бы плюнуть и так все ясно, но ничего с собой поделать не мог, не отступался, пытаясь выяснить отношения, и от этого было противно до озноба.

— Мне-то мог бы сказать правду?

У самого носа затлела Васькина цигарка, видно, ему не сиделось. Антон попросил его отойти, не мешать, Васька фыркнул обиженно, заковылял на свое место.

— Мне-то мог бы?!

— Смысл?

— То есть как?

— А так. Меньше риска провалиться. И вообще, — отмахнулся Борис, подернув усами, — все из-за этого дурацкого фотоснимка, который нашли в кармане моей гимнастерки… То есть твоей… — Борис запнулся, не сразу ответив на немой напряженный вопрос Антона: значит, его гимнастерка была на Борьке и уже. после ареста снова оказалась на койке Антона? Почему? Поспешил вернуть?..

— Да объясни же наконец!

— Отстань… Знал я, что ты живой? Звал, искал, нашел в орешнике — лежишь, не дышишь, на виске кровь. А мое все прожжено, гимнастерка в клочки.

«Значит, фотографию взяли у Борьки при обыске и потом предъявили?»

— И ты сказал, что это не твой отец.

— Неважно… Сказал, что он давно не чекист…

— Спасибо. Тем более что по форме там вообще нельзя различить чекиста.

…и тогда этот волк рассмеялся, и черт меня дернул, улыбнулся я, что ли. А кто-то из его подонков меня обнял… Щелкнул «блиц». И я понял, что влип. Как муха в паутину. Выход был один — обмануть. Вот и все.

— Значит, все началось с гимнастерки?..

Он представил, что Борька стаскивает ее с него, живого…

— Так сложилось.

Нет, не то, и не в гимнастерке дело, хотя все это как-то связано. Что все? Снова уже привычно заломило в висках. Что-то неладно с головой. И легкая тошнота… Никак не мог поймать ускользавшую мысль.

— Тебе-то что нервничать? — хмыкнул Борис. — Или ты в самом деле веришь, что я продался и мог бы шпионить? Тогда доложи майору, с которым полюбовно беседовал час с лишком. Если уже не…

— Такая у него служба.

— Все мы служим одному делу. Беда в людях, в шестеренке, зависящей от обстоятельства.

«Обстоятельства»… «Так сложилось». Вот оно! Антона даже в жар бросило.

Значит, обстоятельства решали тогда Клавкину судьбу. А потом его, Антона. Чего же тогда стоят принципы, истинность убеждений, без которых все рушится, теряет смысл. Обстоятельства?.. То, что прежде воспринималось смутно, как бы вскользь, внезапно приобрело скверный смысл, будто по лбу ударило. И он как-то по-новому взглянул на Борьку с его вскинутым подбородком. Ах мудрец, прижало, критиканом стал. Шестеренка?!

— Ты… о себе или о майоре?

Оба говорили злым шепотом, не желая впутывать остальных.

…обычная, металлическая. Втащит, и пиши пропало. Это-то хоть тебе ясно, если в самом деле не с луны свалился. Идеалист…

Нет, он всегда жил на земле, порой мучительно размышляя, чем же она прочней держится, добром или злом, и может ли добро быть таким же активным и беспощадным, оставаясь самим собой. Идеалист? Выходит, честность не что иное, как наивная простота? Он простак, идеалист? А Борис земной, реалист. «Все мы служим одному делу». Он, видите ли, служит делу вместе с людьми, которым не верит! Боится! Иначе зачем было обманывать их — Клавку, его, майора?!

Было такое ощущение, будто его обворовали, полезли в душу, пытаясь отнять самое дорогое — не его, общее, то, чем живы все, — совесть, и в ответ на его вопли с усмешкой обзывают идеалистом.

— Так вот послушай…

— Не желаю.

— Боишься?

— Отстань. И заруби себе на носу — никогда ничего не боялся.

…слова…

— И не боюсь.

— Даже стрелять в человека, чтобы избавиться от свидетеля? — Он враг!

— Ошибаешься. Он такой же враг, как ты друг. И мог бы свободно тебя пристукнуть, потому что знал о тебе все, а ты о нем ничего. Но решил, пусть с тобой свои разберутся. А ты…

— Слушай, чего ты хочешь? — Борис поморщился. Но Антон видел злую растерянность, метнувшуюся в его глазах, и уже не испытывал жалости. Сказал с раздумчивой усмешкой:

— А ведь ты смог бы продать по «обстоятельствам». И с повинной пришел по обстоятельствам!

— Выбирай слова!

— Точно, смог бы. Потому что идеалы, извини за высокий слог, без людей не существуют, а ты их Ъ грош, не ставил. Никогда! Вот и купили тебя за две копейки. Р-реалист…

Качнулся от внезапного удара в висок. И тут же ударил налитой свинцом рукой. Еще и еще. Резко, как развернутая пружина, в холодной стремительной ярости, не давая ответить, то ли не чувствуя боли, навалился, пока не захрипело под пальцами, обдав горячей волной. Его с трудом оттащили. Потом он слышал возню — Борьку приводили в чувство, скрип открываемой двери, басовитый голос Донченко: «С цепи сорвались? Давай, давай, подымайся, орел», — и отрывистый уговаривающий — Васькин:

— Все в порядке, Марусь, ничего не было, ясно? И ша, не болтай начальству.

— От него скроешь как раз.

— Из-за чего сыр-бор?

— …Старые счеты из-за невесты, — урезонивал Васька.

Голоса переплелись, Антон, словно отключившись, молчал, сцепив меж коленей отяжелевшие руки. На душе было скверно. Кажется, впервые в жизни почувствовал, что мог бы спокойно убить человека. Услышал сипловатый Борькин тенорок, отвечавший не то Ваське, не то Богданычу: «Не волнуйтесь, я свое искуплю, хотя вины моей нет…» — и подумал, что Борька так ничего и не понял и эта его мудреная правота, наверное, помрет вместе с ним.

Для Антона он уже сейчас не существовал. Удалялся, становясь крохотным, как в перевернутом бинокле, почти неразличимым, не оставлял в душе ничего, кроме терпкой досады.

Антон поднялся, весь какой-то. опустошенный, чувствуя страшную усталость и вместе с тем легкость, будто сбросил тяжкую ношу, и пошел на огонек цигарки. Присел рядом с Васькой, прилипнув спиной к шершавой нагретой за день стене, и закрыл глаза.

— Нашли время для свары, — сказал Васька. — А вообще здоров драться, даже не подумаешь.

— Это не свара.

— Знаем, слыхали.

— Сосунки, — проворчал Богданыч, — больше драться не с кем? Война кругом, там и доказывайте.

— Докажем, — ответил за него Васька.

— Ты бы помолчал. В медсанбат тебе надо.

— Транспорта у них нету. Да я и не просился особо… Так, поднывает слегка. А ходить можно. Маруся сказала — до свадьбы заживет, а пока потерпи. Я говорю, если б до нашей с тобой… Шикарная деваха, пудов на пять потянет. Как говорят французы…

— Заткнулся бы со своим французским.

— Не скажи, язык всегда сгодится. На, держи.

— Что это?

— Бекон а-ля рус, парикмахер раскололся. Теткины запасы. — А сам?

— Уже.

— Бери, раз дают, — отозвался Богданыч. — Деликатный какой. Твою махру все скурили.

— О! — сказал Васька. — Это по-нашему. Мое твое, все мое. И значит, общее.

Он понимал — его старались отвлечь от случившегося.

— Во балаболка, — хрипнул со смехом Богданыч. — Завод на сутки… Какой же — ты в мирное время был?

— Грустный. На грусть баба идет. Косяком. Лермонтова читал?

— И много у тебя их было? — спросил Антон.

— Много не много, а одна была и та бросила. Несерьезный, говорит, ничего не достиг.

— Не поймешь тебя.

— Я и сам себя не пойму. А что? Умный человек, он загадка.

Богданыч прыснул. Антон перестал жевать, чувствуя на себе пристальный из темного угла взгляд Бориса.

…Неслышно распахнулась дверь, в сизовато-лунном ее квадрате возникла громоздкая, как бы вглядывающаяся в полумрак фигура старшины, не спеша, вразвалку приблизилась, очевидно, высмотрев их с Васькой, и от этой неслышно надвигавшейся огромной тени со смутно белевшим пятном лица, еще днем поразившего Антона какой-то туповатой, по-детски жесткой непреклонностью, стало не по себе.

— Закурить не найдется? Третий день без курева.

— Что так?

— Да так.

— Военная тайна, — подсказал Васька.

Антон торопливо нашарил кисет с остатком махорки, бросил, и старшина легко поймал его, будто обладал способностью видеть в темноте.

— Смотри, снизошел, — произнес Васька, сцепив пальцы на торчащих коленках. — Слушай, от вас тут письма ходят?

— Какие еще письма?

— Шифрованные, резиденту в Берлин, — фыркнул Васька. — Домой, конечно.

— Женатый? — В монотонном голосе старшины словно бы проклюнулся интерес.

Васька, не ответил, вздохнул, чуть раскачиваясь из стороны в сторону, словно вопрос старшины горьковато потешил его.

— Спаси бог жениться!..

— Че так?

— Ниче! — фыркнул Васька. — Я тыщу дорог протопал, всего навидался. Как «мессера» детишек косят, вместе с матерями… Голодных, холодных по головам. А эти же войны без конца, как доказывает история. Вдруг опять заваруха, а я женат? Не-е… Жениться — это ж дети…

— Я тоже холост, — баснул старшина, — а жаль…

— Спать дадите? — вдруг подал голос рыжий парикмахер.

— Седня поспишь, — хмыкнул старшина загадочно, — как бы не так.

— Долго нас держать будут? — спросил Васька.

— Немцы держат, — односложно ответил старшина.

В тягостной паузе стали явственней слышны звуки дальнего боя, раскатывающийся горох пулеметной пальбы.


* * *

…Среди ночи Антона разбудил грохот. Где-то вдали тяжело подвывал немецкий миномет, мины рвались с таким треском, будто кто ломал на изгиб сухие дюймовые доски: дальше, ближе, слева, справа и совсем вдалеке. Видно, немцы били вслепую по площадям, в сарае запахло гарью. Донесся удалявшийся скрип повозки, редкие голоса. Солдаты, гомоня, столпились у стены. Горец, матюкаясь, колотил по дверям кулаком. Вдруг Богданыч наддал плечом так, что дверь затрещала.

— Отворяй!

Кажется, он снова развернулся для толчка, но тут брякнула щеколда, и в лунном свете появилась щуплая фигурка майора. Вид у него был слегка встрепанный, но держался он внешне спокойно. Позади маячил старшина с фонарем.

— В чем дело? — спросил майор тихим, каким-то обыденным голосом.

— Это мы у вас, товарищ майор, должны спросить, — прогудел Богданыч. — Или вы нас немцам вздумали оставить вместе с сараем? Так не годится.

Майор почему-то молчал, глядя из-под козырька.

Горец-лейтенант рукой отвел расходившегося Богданыча.

— Слушай, атэц, — это он сказал майору, и тот приподнял голову, посмотрел на него снизу вверх; — извини за нарушение формы обращения. Ты старший, ты начальник… Ты решай, не можешь — сами решим. Тут тебе не арестанты, тут все солдаты. Понял меня? Что получается? Нехорошо получается.

Взрывы все еще ухали вдалеке. Майор боком присел на перевернутую бочку с папиросой в руках, чиркнул зажигалкой. Зажигалка из крупной гильзы не умещалась в кулаке.

— Лейтенант… Арсланбеков? — все так же негромко произнес майор. — Постройте людей.

Еще не отзвучала команда лейтенанта, как шеренга замерла в ожидании, хмурые, подсвеченные фонарем лица были обращены к майору.

— Слушайте внимательно, товарищи… — Он все еще тянул свою папиросу, словно пытаясь сосредоточиться. И эта его мирная поза на бочке и совсем гражданское «товарищи» как-то сразу успокоили всех, сгустив тишину, прерываемую дальним уже беспрерывным артиллерийским гулом. — Положение сложное, скрывать не стану. Мое право старшего командира — всех в окопы и стоять насмерть. Без лишних слов. Но я скажу эти слова.

— Припекло, значит, — буркнул кто-то из строя.

— Наша двадцать пятая с первых дней в пекле.

— Ох ты! — сказал Богданыч. — Это ж моя дивизия. Я с пульбата, товарищ майор.

— Фамилия?

— Донченко.

— Кто откуда, живы будем, разберемся… А сейчас объясню обстановку. Дивизия дралась геройски на каждом рубеже, немцев и тут наколотили. Но враг ударил с севера и с юга-запада, отрезая путь к Днепру. Есть приказ отступить, сохранив людей и технику. Остаются заслоны, слева от нас батальон с двумя батареями.

Он спрыгнул с бочки, каблуком яростно кончил окурок, туго, до бровей надвинул фуражку.

— Приказ об отступлении не могу и не хочу скрывать от вас! Потому что перед нами не просто противник, а враг! Зверь! И вы это знаете не хуже меня. И бить его надо, пока дышишь. Стоять до последнего! Не сегодня, так завтра. Не завтра — через год. Если мы это не сделаем, нам не жить. Ни нам, ни детям нашим!..

Слова его вонзались как пули в живую напряженную дышавшую тишину.

— Повторяю: мы на отшибе. Немец не подозревает о нашем присутствии, если попрет в обход здесь, встретим. Смогут, нам помогут. Пока нет. Надежда на самих себя. Всем ясно?

Антон вспомнил разговор майора по телефону со своим начальством и еще с каким-то «Первым», возможно, комдивом. Никто ему не приказывал оставаться здесь, «на отшибе», он сам себе приказал. Ясно было, что, если немцы пойдут именно здесь в обход да еще большой силой, всех сотрут в порошок, и все-таки на какое-то время споткнутся, и, значит, облегчится выход из клещей основных сил. Оттого и приказал. Сам себе. И тем, кто рядом. А до последнего патрона еще надобно дожить, хотя и патронов тут явно не навалом.

— Лейтенант! У меня десять человек и три пулемета. Ваших двенадцать. Назначаю командиром взвода. Разбейте по отделениям. Старшина покажет участок обороны. Закопаться поглубже и ждать. А сейчас всем выйти, получить оружие.


* * *

Чуть всхолмленное поле, лилово-рыжее в тусклом свете рогатой луны, казалось, покрыто застывшей рябью в темных омутах воронок. Израненная боями земля будто замерла, предчувствуя новую беду, порывисто вздыхал ветер, наносивший остывшее тепло, сосновые запахи леса, зубчатой полосой лежавшего по горизонту.

С небольшого взгорбка возле хаты, где находился теперь КП майора, виден был светлевший изгиб дороги, на которой ветре тили вчера старшину. Дорога уходила влево, туда, где, по словам майора, окопался батальон прикрытия и с которым, судя по всему, опять оборвалась связь — из-под наката КП уже добрых полчаса доносился визгливый голос связиста: «Але, «Пятый», але, я «Синица». «Пятый», я «Синица»!» Видимо, при отходе дивизии кое-где уже завязались бои, там погромыхивало, доносился самолетный гул, тьма подсвечивалась зарницами бомбовых разрывов. И казалось, совсем близко, в полосе батальона, беззвучно плыли огненные пунктирные трассы.

Эти два предрассветных часа все были заняты рытьем окопов в полный рост — так приказал майор, создавший нечто вроде полукруговой обороны с двумя пулеметами: один в центре, один на краю дуги. Еще один пулемет, как выяснилось, стоял в секрете на кинжальном огне, метрах в трехстах впереди, в кустарниках, ближе к дороге. Этот дотошный майор ничего не скрывал от бойцов, в присутствии лейтенанта ставил задачу командирам отделений — всего их было двое: уже знакомый старшина из контрразведки — Ваганьков, под командой которого оказался, Антон, и сержант Донченко — Богданыч. Борис оказался старшим в расчете. Антон даже не понял, как это получилось: то ли его лейтенант назначил, считаясь с сержантским званием, то ли Борис сам вызвался, быстро сколотив группу из троих окруженцев.

Участок его оказался в самом центре, чуть впереди КП, и сам Борис как-то выделялся среди других, проявляя горячность и недюжинное усердие. У иных, казавшихся слишком медлительными, брал лопату, вгрызался в сухую жесткую землю, показывая, как надо копать. Пулеметчика заставил вырыть две запасных огневых и натаскать дерна для маскировки отвалов. «Вы что, помирать собрались или воевать?»

— Может, мне самому за пулемет? — спросил он майора, наблюдавшего за работой. — Все-таки профессия.

Как будто, случись нужда, он не мог сделать это без разрешения.

Антон, копавший поочередно с Богданычем и Васькой — одна лопата на троих, — перехватил брошенный на Борьку взгляд майора, в нем была холодноватая усмешка и что-то похожее на любопытство.

— Пока не надо, с пулеметчиками нам повезло, своих трое.

— Есть… Вам видней. — Козырнув, отвернулся, взявшись за лопату. И по тому, как он это сделал — резко, с видимым порывом, Антон понял, что Борис сдержал обиду.

Майор назвал кого-то из своих, кажется, того востроносого щуплого Кошкина, и приказал идти в «секрет», но пулеметчика не сменять, остаться в помощь. Огня не открывать, пока немцы не окажутся в ближней точке у зигзага дороги, подставив бок под огонь.

— Лейтенант! — позвал он горца. — Если повернут с дороги к нам, себя не обнаруживать. Огонь только по моей команде. Кто не расслышит, красная ракета. Передай всем.

— Есть! — крикнул из окопа лейтенант. — Команда и красная ракета. Передать всем.

По кустарнику вдоль дороги прошел удалявшийся шелест, мелькнула тень — это уходил в «секрет» посланный майором Кошкин. Откуда-то справа донесся придушенный голос:

— Гляди, майор…

Вдали из-за холма двигалась в их сторону темная колышущаяся масса. Синеватые проблески металла, глухой отдаленный шорох сотен сапог.

Антон никак не мог понять, что там поблескивает над головами. «Минометы», — прошептал над ухом Васька, вглядывавшийся в лиловую полутьму. Видимо, колонна двигалась налегке, ротные минометы тащили на плечах, чтобы внезапно ударить по флангу уходившей дивизии. — Передать по цепи — убрать лопаты, приготовиться…

Цепи как таковой не было, сплошной линии окопов тоже, не успели вырыть, но команда вполголоса, перекатилась по всей полудуге, От землянки донесся возглас телефониста:

— Есть связь!

— Тише ты, — отозвался майор, словно и впрямь там, в колонне, почти за километр, могли расслышать. Майор, пригнувшись, пошел в землянку и вскоре вернулся, спрыгнул в окоп, сказал, отдуваясь:

— Слава богу, предупредил…

Темная масса надвигалась, будто стекала волной по склону холма. Что-то там застопорилось, затем густо вскипели вспышки, и по полю впереди, позади окопов и вдоль кустарников с треском закашляли минные высверки. Антон, пригнувшись, дернул майора за рукав, но тот остался стоять, вглядываясь в даль, и Антон даже взмок от стыда.

— Заметили? — спросил старшина.

— Непохоже. Бьют наобум, для страховки. Ну-ка скажи связисту, пусть попросит огня и сам вылазит наружу, скоординирует…

Старшина мгновенно исчез. Казалось, прошла вечность, пока он вернулся и доложил, что связи опять нет, послал артразведчика искать обрыв. Майор только крякнул с досады. Теперь все смотрели не отрываясь на вновь двинувшуюся массу. Время от времени то тут, то там рвались мины. Немцы были близко, метрах в пятистах, вот они уже на уровне кустарника, еще минута-другая, и оттуда им во фланг в упор полоснет скрытый за пригорком пулемет.

Но пока что они продолжали идти.

Голова колонны вдруг растеклась — тылы с минометами поотстали, а передние ускорили шаг: то ли что-то и впрямь заметили, то ли подозрительными показались хата, сарай, желтоватая кромка траншеи. Они надвигались стремительной толпой, были уже где-то на уровне заросшего кустарником взгорбка, таившего пулемет, — самый раз ударить. Но пулемет молчал. Еще секунду, две, три. У Антона засосало под ложечкой, пальцы поджались в сапогах, ощущая влажную теплоту портянок.

— В чем дело? — процедил майор.

— Надежные ж ребята, — пробормотал старшина. — Кошкин и Филипченко. Сам не пойму.

Все, кто был рядом: Арсланбеков, Борис, Антон, Васька — смотрели теперь на майора, словно от него зависело оживить молчавшую, как смерть, огневую засаду с неизвестными ребятами, в сущности, тыловиками, может быть, впервые оказавшимися лицом к лицу с врагом, — открой они огонь, и эта темная лава могла смести их мгновенно. «Струсили?» — словно было у всех на языке, никто не произнес его вслух, лишь у Бориса вдруг сорвалось:

— Разрешите мне туда, майор. Еще успею…

— Отставить…

— А вы… верите в них?

— В них-то я верю…

Антон заметил, как Борька чуть заметно дернулся, словно его хлестнули по лицу.

— Старшина, — сказал майор не оборачиваясь, — возьми с собой кого-нибудь…

Он не договорил — немцы вдруг открыли огонь и побежали. Казалось, пламя вырывалось у них из животов. Выпрыгивать из окопа было поздно, густо, с посвистом засекло воздух. Немцы были совсем близко, метрах в полуста, хмурые, сосредоточенные, какие-то все одинаковые в лунных потемках.

Замерла отведенная рука майора, сжимавшая ракетницу.

Что-то вдруг произошло: справа над бруствером замаячил Борькин шлем, блеснула на отлете винтовка, и голос его, незнакомо взвизгнувший, ударил по ушам:

— За мной! В штыки их, ребята-а!

— Назад! — заорал Арсланбеков, схватив Борьку за ногу, но тот, как-то странно крутнувшись, уже падал на бруствер. Несколько человек, метнувшихся следом, залегли. И одновременно взвилась ракета, полого как снаряд ударившись о немецкую цепь, и окопы захлебнулись в огне.

…Время словно остановилось, замерло. Где-то слева завязалась рукопашная. Белая кубанка горца металась вдоль окопа, взлетал автомат, рядом кренилась в ударах длинная ломаная Васькина фигура, все перемешалось, хрипя, матерясь, сплетаясь в живой стонущий клубок, и. опять стена огня отсекала, откидывала орущую массу гитлеровцев, а кубанка уже снова мелькала вдали, и оттуда слышалась ругань, надсадный голос Арсланбекова…

— Бей, бей гадов, рэ-ежь!

Васька сидел уже на дне окопа у самых ног Антона и, обхватив руками голову, приговаривал:

— Ну японский бог, ничего не вижу, ну падла…,

Антон едва разжал занемевший на спуске палец, нашарил на поясе тяжелый диск, стараясь вбить его дрожащей рукой, не успел — совсем близко увидел ощеренный рот, чьи-то ноги, взлетевшие над ним, с размаху двинул прикладом по темному навалившемуся на старшину телу, по каске, по затылку… И снова жал на спуск до глухоты, до звона в ушах, пока кто-то не стукнул его по плечу. Оглянулся на сверкнувшие мимо белки лейтенанта.

— Береги патрон!

И словно пелена спала с глаз: темными живыми комьями отползала в беспорядке вражеская цепь, и тотчас по окопам часто ударили минометы, ком земли хлопнул по зубам, он сплюнул липкий песок, с солонцой, уткнулся головой в сухую насыпь, пережидая оглушающий треск, дыша гарью, пылью, порохом.

Старшина, напяливая мятую пилотку, ткнул его в бок, рванув зубами белый марлевый пакет.

— Спасибо, малый…

Это за немца, того, с каской.

— Это ж надо, — нервно посмеивался старшина, бинтуя руку поверх гимнастерки, — это ж надо, какой случай! Марусь, давай помогай!..

Здоровенная санинструкторша склонилась поодаль над Борисом, юбка обтягивала ее бедра. Стоявший под ними горец-лейтенант, отводя глаза, ругался:

— Кой черт тебя понес? Людей берегать надо, не патрон. Сбил нам время! Герой, елки мать…

Луна висела над полем как огромный фонарь. Видно было, как отползают в ложбину немцы, оставляя на поле убитых и раненых, казалось, человеческими голосами стонет земля. Майор был без фуражки, со встрепанным седым вихром, всматривался в лунные сумерки, откуда слышались обрывистые команды, — темная масса оттягивалась влево, к кустарнику. Он что-то пробормотал про себя, повернувшись, отыскивая кого-то глазами. Посторонился, пропуская медсестру и какого-то солдата, тащивших на плащ-палатке Бориса. Несколько тяжелораненых уже были отнесены за хату, где стояла запряженная повозка и пугливо всхрапывал конь. Мысли все еще рвались вразброс. Антон помог вытащить Бориса наружу. Мертвенно-белое лицо его чуть кривилось в улыбке.

— Куда тебя?.. Тяжело? — спросил Антон.

— Не знаю. В живот… — Голос его словно бы пропал. Антон нагнулся и уже вблизи увидел все тот же тонкий рот в усмешке. — Не жалей. Все тут останемся…

— Помолчал бы.

— Старшина, — окликнул майор, — документы в порядке?

— На возу, товарищ майор. При ездовом.

— Пусть грузит раненых — легкие пешком. И дует на Морозовку, может, проскочит. Все равно остальных вывозить не на чем.

Остальные, подумал Антон, это те, кто еще будет ранен. Им оставаться здесь, с теми, кто пока жив. А Борьке, может, и повезло.

Старшина вскоре вернулся, майор о чем-то заговорил с ним, показывая рукой в сторону немцев. Антон прислушался.

— Возьми с собой кого-нибудь, и побыстрей… Ну а с подопечными своими, — голос майора снизился до жесткого шепота, — решай на месте сам!

«Подопечные», смекнул Антон, это те двое. Кошкин и другой, забыл фамилию.

Значит, старшина пойдет сейчас к тому кинжальному, так и не ожившему пулемету. И сам не понял, как сорвалось:

— Чем кого-нибудь, лучше — меня… Пулеметчик же я!

Майор чуть помедлил, старшина, опережая его, сказал:

— Беру, товарищ майор.

— Давайте. Возьми у санитарки автомат. И гранат побольше.

— Ясное дело.

Они вышли к концу траншеи. Старшина, пригнувшись, какое-то время вглядывался в кустарник, обернулся, шепнул:

— Рванули.

Голое место пробежали пригнувшись, падая, вскакивая, через колдобины и воронки, под редкий посвист пуль. В кустарнике на мгновение припали к траве, отдуваясь, и снова помчались, обдирая лица о хлесткие ветки. Этот чертов старшина пер, словно кабан по зарослям, напролом. Но когда Антон, споткнувшись, шлепнулся в ямину, вдруг откуда ни возьмись над ним, возникло широкое потное лицо старшины.

— Ну что, целый? Кто ж так ходит? А? Глаза под ладонь, сам гляди под ноги и по сторонам сквозь пальцы, а ты ветки мордой ловишь, весь в крови.

— Ты-то откуда знаешь, как надо? — спросил Антон, поднимаясь.

— Тайга научила, охотницкое дело. Ты сам откуда?

— Неважно, пошли.

— Не боись, успеем. Они раненых стали таскать. Пока стащат да задание получат. У них порядок. Так кто ты есть?

— Стрелок-радист.

— А до того?

— Студент.

— А, интеллихенция. — Он все еще внимательно, недоверчиво разглядывал Антона, словно определял, чего от него ждать, сам же взял в напарники, ободряюще заключил: — Ничего, ты вроде молодчик, я должник твой, надо же… Я думал, концы мне, а ты вон как трехнул его, словчился. Ну добро, айда, тут недалечко.

Теперь они шли осторожно, старшина нет-нет и выглядывал, раздвинув листву с высоты своего здоровенного роста, что-то примечал и снова по-кошачьи неслышно пробирался в гущине. Вдруг Антон ткнулся в его спину.

— Вот они… Так и знал. — И в голосе его, прозвучавшем горестно и тихо, проскользнула нотка облегчения.

В истаявшем свете луны виднелись черные кляксы минных разрывов, наводчик, солдат в годах, лежал на пулемете, уткнувшись бородой в прицел. Кошкин лежал ничком, разбросав руки.

— Надо ж, как не повезло, — сипло сказал старшина, — шальной миной.

Лента была заправлена, очевидно, их накрыло в последний момент. Антон помог старшине оттащить убитых подальше в кусты. Вдоль по взгорбку были вырыты две запасные площадки. Коробки с патронами сложены в нишах. Возле пулемета валялось несколько фляжек. Антон потрогал — тяжелые, с водой, все предусмотрели, только сами не убереглись.

Он хотел было лечь к пулемету, но старшина легко отстранил его своей лапищей:

— Погоди…

Минометные расчеты смутно различались в лощине метрах в трехстах напрямую, Антон пожалел, что нет пристрелки и делать ее нельзя — засекут. Немцы скучивались правее, должно быть, впрямь нацелились на кустарник в обход наших окопов. Выйдут во фланг и в тыл, навалятся… Старшина, лежавший за пулеметом, подергал затвор, ругнулся: что-то у него не ладилось.

— Погляди, специалист. Кажись, задержка…

— Отвались! — Антон, неожиданно разозлившись, плечом помог старшине.

Молча, ощущая в руках знакомую теплоту металла, Антон откинул затвор, продернул ленту раз, другой, устранив перекос: видимо, ребята поспешили. Сказал негромко, как нечто само собой понятное:

— Подтащи коробки и ложись справа, вторым номером.

Старшина повиновался без звука.

В ложбинке произошло движение, темная масса разделилась, часть открыла огонь по окопам, другая стремительно потянулась к кустарнику. Антон приник к прицелу, замер не дыша.

— Давай! — процедил старшина. — Ты че?!

— Не мешай.

— Ты… — И нервно потянулся к затвору.

Антон ударил его по руке.

— Сорвешь, ответишь перед майором.

«Майор» словно бы отрезвило старшину. Кажется, и сам уже что-то понял. Прошептал тягуче:

— Уйдут же.

— Вернутся.

И в то же мгновение, улучив единственный верный момент, когда цепь головой коснулась кустарника, ударил на глубину. Он не видел трассы, но давним опытом стрелка, чуть подправив на ходу вертикаль, ощутил дистанцию и, уже не целясь, повел на ширину цепочки, выдав полную ленту. Он рассчитал точно: передние сиганули в кусты, остальные, прижатые огнем, стали отползать к своим.

Цель теперь была одна — там, в ложбине, — мутная, расплывчатая, вдруг ощерившаяся вспышками огня… Пули постанывали над головой, звякали о щит. Их нащупывали здесь, на взгорбке, в кустах, и Антон, не давая опомниться немцам, почти не отжимал гашетки, принимая ленты у жарко дышавшего словно после быстрого бега старшины. Уже открыв себя беспрерывным огнем, передвинул прицел, полоснул влево по минометным сполохам, успел заметить, как заметались тени расчетов, оттаскивая свои «трубы» пониже, в овраг.

Где-то далеко позади них грохали пушки, глухо, как сквозь вату, дробилась винтовочная пальба — должно быть, оставшиеся заслоны нарочно подымали побольше шуму, маскируя отход основных частей: впереди у смутно белевшей хаты огрызалась огнем группа майора, а здесь были они со старшиной — каждый в этой искромсанной огнем ночи делал свое дело, сам себе солдат и командир, и Антон на миг почувствовал себя частичкой огромного целого в этом мгновенном ощущении бытия, где были оборваны все концы и начала. И не стоило думать о том, что будет через час, через минуту…

Короткая передышка не могла обмануть. Их уже засекли. Немцы торопились смести с дороги тех, у белой хаты, ударив по ним в лоб с фланга, — они со старшиной оказались тут как заноза в пятке. Издали послышались короткие команды, около взвода передвигалось перебежками прямо на пулемет, скапливаясь за кромкой ложбины, а те, что остались в кустарнике, невидимые, наверняка подберутся вплотную как снег на голову. Они подумали об этом одновременно. Антон не успел вымолвить слово, как старшина понял — ухватившись за хобот, подцепив рукой пару коробок, уже тащил пулемет на запасную огневую, подальше от кустарника. За две ходки, захлебываясь от натуги, не разгибаясь, они перенесли весь боезапас и гранаты. Теперь и кусты метрах в двадцати и кромка лощины слева были как бы в вилке.

От напряжения до тошноты закололо в затылке, снова дала себя знать контузия.

Он вынул пробку в кожухе.

— Подлей из фляги.

— Не скипела ж…

— Потом поздно будет.

Старшина едва успел забить пробку, как по оставленной только что огневой ударила мина, остальные легли веером, поднимая клубы желто-фиолетовой пыли. Приподняв головы, оба следили за ложбиной и кустами. Наступавшие, видимо, решили взять их с ходу, закидав гранатами.

— Все ж таки здорово ты их подмел, — буркнул старшина. — А я уж подумал, пальцы тебе от страха свело.

— Ты и не то подумаешь. Подозрительный мужчина.

Старшина хохотнул:

— Такая работа… Ладно, может, еще подружимся.

— Если живы будем.

— Навряд ли…

Должно быть, немцы решили, что их накрыло минами. Антон видел, как по краю ложбины поднялось несколько касок — то ли их нацепили на стволы, но стрелять не стал, чтобы не обнаружить свою новую огневую. Однако и немцы остались на месте… Потом вдруг раздался резкий свист, и они хлынули разом: человек десять из кустов и остальные с кромки — слепяще брызнули гранаты в брошенном окопе… Он резанул по ним как ножом сначала по тем, ближним, из кустов наповал, несколько уцелевших почему-то бросились не назад в кусты, а к своим, в панике столкнулись, и там их достали одна за другой короткие яростные очереди.

Но теперь они залегли совсем близко, за старой огневой я, видимо, решили взять пулеметчиков во что бы то ни стало.

Не сговариваясь, не давая опомниться гитлеровцам, они закидали их гранатами. Антон еще заметил, как забилось пулеметное пламя там, в стороне хаты… Майор отвлекал противника на себя. А мины грохали рядом. Оба то и дело зарывались в мелкий окопчик, трава вокруг чернела в оспяных ожогах, от гари першило в горле.

Старшина, подняв голову, прохрипел:

— Живой?

Какое-то время нельзя было высунуться, шмелями густо высвистывали пули. Антон заправил ленту, утер саднящую щеку, ладонь стала черной, липкой: задело-таки. Подул ветер, и небо с востока стало быстро заволакивать тучами. Только бы не закрыло луну, подумал Антон. И пора бы уже светать. Он и сам не понял, зачем ему свет, при свете они будут как на ладони. Но и немцы тоже. Пусть — один конец…

И тут они снова пошли. Возникли как из-под земли густой орущей толпой, с оглушающей трескотней автоматов. Потом их стало больше, гуще, валом, и, уже поняв, что это конец, Антон рывком сбил все наводки, ствол вертелся в его руках словно чертова мельница. Ослепший от ненависти, ловя летящий свинец, с пронзительным отчаянием думал лишь об одном: выжить еще минуту, две, три, пока не вышла лента.

Двое или трое, белоглазые, без касок, с искаженными от беззвучного крика ртами, прыгнули сверху, и старшина, страшный, весь в крови, в разорванной рубахе, ринулся навстречу, взмахнул прикладом — хруст, стон, тупое уханье. Тела, сплетясь, рухнули в окоп, и тотчас оглушающий взрыв гранаты, и тело старшины, горячей тяжестью на миг прижавшее Антона к брустверу, пока он вслепую дрожащими руками перезаряжал ленту… И снова рявкающий, какой-то нутряной всхрап старшины, и гранаты одна за другой, летящие за бруствер, и почти одновременно захлебнувшийся огнем пулемет в упор по вмиг разметавшейся в стороны солдатне. Они отползали, прячась за кочки, изрыгая автоматный огонь. Гранаты старшины все еще рвались, выковыривая автоматчиков из ямок, укрытий, тесня к спасительной ложбине.

Впереди было голо. Серая земля под серым небом. Немцы отползли в- низинку, оттуда слышались протяжные стоны вперемежку с руганью. Мины, оглушив, легли позади окопа, оба нырнули- на дно, уткнувшись своими лбами в шершавый глинистый скат.

Старшина заново, торопясь, перевязывал рану повыше локтя, и крупное щекастое лицо его, посеченное осколками, с черным фонарем под глазом, даже в полутьме казалось страшным.

Антон хотел спросить его, как с рукой, и не мог, не в силах был отдышаться, сердце все еще клокотало в самом горле.

— Живой, а? Живой? — Старшина вдруг хихикнул, откинулся на скат окопа и засмеялся, глядя на Антона странно округлыми, плоскими в белесом рассвете глазами. Антону стало не по себе от этого спокойного, всхлипывающего смеха. Кажется; это был шок, старшина все раскачивался взад и вперед и все повторял: — Живой, гляди-ка! Разве может быть…

Антон тряхнул его за плечи раз, другой, даже в голове помутнело, просипел в глаза:

— А ну кончай! Кончай дурить… Тебя-то как звать? Слышь, контрразведка?

— Живой… Жив, свят, неженат… А Васька твой дурак.

— Слышишь! Давай в тот окоп за патронами, кончились, может, там осталось что? Тебя-то как звать? Как звать?

— Кешей! Кешей! Дурак твой Васька. Про детей болтал!

Все это было ужасно глупо, и страшно становилось от одной мысли, что старшина всерьез свихнулся и он, Антон, останется один, без помощника…

— Кеша! — заорал он снова до темноты в глазах, стараясь привести старшину в чувство. — Погляди там, может, коробка осталась на старом месте. Хоть одна!

И старшина, ни слова не говоря, неожиданно легко для громоздкого своего тела ящерицей скользнул наружу. Вскоре вернулся так тихо, что Антон, приткнувшись к насыпи с закрытыми глазами, даже не услышал шороха. Одна коробка была у него в здоровой правой руке, другая с вещмешком — в зубах.

— Последние.

— А почему Васька дурак? Какие дети? — Он все еще пытался занять старшину. Язык ворочался во рту тяжело, сухо, куском наждака. Он позволил себе отпить глоток из фляжки и передал старшине.

— Потому! Такая была трактористочка, — тяжело переводя дух, пробубнил старшина. — Соболя ей дарил. Свадьба на носу, а тут война, жаль стало… Пожалел. А было бы дите, смерть не страшна. Не так?

— Может быть.

— Может, может! А он детей спужался! Майор сказал: дите — это наше бессмертие. А у его, у майора, сынка на границе убило. В первый день.

— Давай помоги, — попросил Антон, — вон туда…

Пригнувшись, они. потащили пулемет по дну окопа, подняли и, осторожно скатившись с пригорочка, проползли метров на десять левей, в небольшую водомоину, и залегли в ней. Антон осторожно выглянул наружу. Звонко дзенькнуло в щит, тупо, как молотком, ударило по голове, свет померк, и земля колыхнулась, стряхивая его в жаркую пустоту.

— …Пей!

Он подавился глотком, задышал, постепенно приходя в себя, словно выбираясь из цепкой вязкой трясины. Открыл глаза и один, запухший даже на ощупь, закрыл рукой. Толстые губы старшины растянулись в улыбке.

— Я уж думал, все, кончики! — И снова суетливо затыкал флягой в зубы. — Ты что? Однова меня оставлять? Никак нельзя. Нехорошо…

И Антон улыбнулся ответно, словно встретился после долгой разлуки, и не было рядом смерти.

— Рикошетом тебя, а? Надо же, шлем спас. А то бы долбануло в висок. — Старшина выколупнул осколок. — Держи на память.

Старшина, отпрянув, приник к пулемету. Антон подполз к ленте, увидел здоровым глазом — опять ползут, но как-то вяло, надолго замирая в мелкоте воронок.

— Береги патроны, — сказал сухим горлом, едва различая собственный голос, словно за него говорил кто-то другой издалека… Мины грохнули слева возле окопа отдаленно и слабо, будто елочные хлопушки. — Выбирай цель… Слышишь? — Старшина кивнул. И опять, он увидел под черной травой низкие взбрызги минометных разрывов, задергал старшину за рукав. — Слышь, пережидай налет… Они ж пока не пойдут. Потом жми. Короткими. Береги…

Он говорил бестолково, каждое слово иглой ударяло в голову, но старшина понял, кивнул не глядя.

Там, у белой хаты, стрельба поредела. Над лесом, затянутое облаками, взошло солнце, и стали видны пестрые куртки на серой траве. Казалось, люди полегли кто где после тяжкой работы. И только сейчас Антон ощутил., как ломит все тело, наливаясь чугунной усталостью: закрой глаза, и полетишь в сонное небытие, такой тяжелой была голова.

Запухшими глазами он вдруг различил шевеление в долине — фашисты стекались в одно место, ближе к минометному оврагу, и те, что были здесь, у кромки, тоже стали отползать туда, таща за собой раненых.

И вдруг посередке лощины наискось поднялись столбы разрывов, как бы прочесывая ложбину до самого края, где прятались минбатареи.

— Стопятки, — гаркнул старшина. — Наши бьют, комбат…

— Какой комбат?

— Ну из заслона. Видно, наладили связь, дают на прощание.

Над лощиной еще погрохотало минут пять. В развеянном ветром пыльном дымовище снова возникли немцы, медленно, вразброд уходившие к лесу, к оврагу. Шли, словно спотыкаясь, не оборачиваясь, таща на себе раненых. И лишь из оврага, будто отсекая возможную погоню, подвывали минометы.

— Выдохлись, — пробормотал Антон, чувствуя, как слипаются пудовые ветки, уже не в силах их разомкнуть.

— Неужели, — сказал старшина, — железо и то устает.

И вдруг все исчезло: и старшина, и черные взрывы вдали, и солнце над лесом.


* * *

Его били по щекам, стараясь привести в чувство, затем, подхватив под руки, тащили по кустарнику тяжело, нескончаемо долго, и все это время он слышал знакомые голоса: бубнящий густой — Богданыча, визгливый, с веселым придыханием — Васькин и еще басовитый, отрывистый — старшины.

Изредка в разлепленных слезящихся от солнца веках мелькали взрытое воронками поле, снова кусты, белый расплывчатый кубик хаты вдали… Откуда-то донесся приглушенный гомон, скрип колес. Совсем рядом. возникло крупное, словно увеличенное линзами лицо Маруси в черных подтеках, с растянутыми в улыбке губами.

— Глотни, мальчишечка, ну-ка!

Обжигающий глоток прояснил все вокруг: сидящих на взгорбке окруженцев, их было совсем немного, в серых бинтах, рваных, прожженных гимнастерках. Низиной к лесу, над которым сияло солнце, тянулась на восток колонна, кони тащили пушки, скрипели двуколки с ранеными, а где-то в стороне все еще слышались отголоски затухавшего боя.

— Пей остатнее. Теперь-то добудем.

— Вы кричите или нормально разговариваете?

— Нормально, а что?

— Значит, ничего страшного.

Только глушь в ушах, будто их заткнули ватой, и все тело как не свое.

— Спасибо, Маруся.

Санитарка сипло рассмеялась непонятно чему, сунула ему в руку горбушку хлеба.

— Подрубайте, у нас с такими контузиями и сестру не зовут.

— А я не звал…

— Верно… Богданыч, — снова рассмеялась санитарка, — ты все горевал об крестнике своем. Оживел…

Только сейчас Антон увидел Богданыча и Ваську, полулежавших рядом у стены, дремлющего старшину с уткнутым в грудь подбородком. Все были словно на одно лицо — черные, закоптелые, лишь Богданыч выделялся непокрытой седой головой. Чуть поодаль на носилках горбилось над накидкой чье-то худое тело.

— У вас, говорят, кисет был?

— А вы курите?

— Тут научишься.

— Возьмите, может, есть на закрутку… — И подставил карман, до того трудно было шевельнуть рукой.

— Вот организм, — сказал Богданыч, — минуту покемарил, и Опять хоть за Марусей ухандривай.

— Ты что? — фыркнула Маруся, свертывая цигарку. — В отцы годишься.

— В отцы. Сорока не стукнуло.

— Надо ж, я думала, все полсотни.

— Эх, Маруся, Маруся…

— Да какая я Маруся? Вера я, — всхлипнула от смеха санитарка и плюхнулась рядом с Васькой. — Это вот он меня окрестил — и пошло, а я с санроты, меня тут не знают. Ну и пусть Маруся, не жалко. — И снизу искоса как-то странно глянула на Ваську. — Поделюсь?

— Ага, на троих… А Маруся — хорошее имя, и сама ничего, нравишься. Как ты этого фрица гранатой огрела! Не ты, давно б я на небеси витал. Здорова!.

— Плохо?

— По мне хорошо, — мечтательно вздохнул Васька. — Детишки будут крепкие.

— Дожить бы до детишек…

— Может, и доживем.

Они снова взглянули друг на друга. У Васьки вдруг заполыхало лицо, сквозь копоть проступил румянец, а Вера вздохнула, яростно затянувшись.

— Эх, жисть жестянка… Потанцевать бы щас, а потом над озерком посидеть в парке…

— В каком еще парке?

— Был у нас в селе парк. И озерко. Только я не сидела ни разу, на других завидовала. А сама нет, мала была. Ты не гляди, что большая, мне всего-то семнадцать.

— Я не гляжу, — буркнул Васька. — Вот если все обойдется, тогда поглядим. Может, всю жизнь только и буду глядеть на тебя.

Человек на носилках застонал и притих. Низом по-прежнему тянулись подводы вперемежку с пешими и конной тягой. Антон сплюнул скрипевший на зубах песок, тяжко ломило суставы, сушило в горле, и вместе с тем было такое чувство, будто после долгой разлуки за тысячи верст вернулся к своим, родным.

— Про Бориса не слышно?

Богданыч вскинул на него лохматые брови.

— Должно, лечится, если успели проскочить. С вечера проскоку тут почти не было.

Санитарка, о чем-то болтавшая с Васькой, прыснула, уткнувшись лицом ему в колени. Васька робко приложил ладонь к ее стриженой голове.

Антон хотел спросить, где майор, что с ним. Но тут снизу от колонны, завихряя пыльцу, откололся зеленый «газик» и, выскочив к ним на взгорбок, развернувшись, затормозил. Из него выпрыгнул майор и, чуть приволакивая ногу, затянутую поверх колена грязным жгутом, подошел к лежавшим. Жестом дал знак оставаться на местах, хотя никто и без того не шевельнулся, пытливо смотрели на пропыленную фигуру майора с седым чубчиком, выбившимся из-под козырька. Лишь один старшина, качнувшись, поднялся и застыл, опустив руки по швам.

Майор оглядел искромсанную полумертвую землю за гребнем окопа с неразвеянным дымом над лощиной, куда отошли остатки фашистов, на редкую цепочку отступавшего батальона, уже скрывавшегося головой в тени дальнего леса, сказал старшине:

— Возьмешь всех с собой и приставай к колонне. На первом же привале передашь людей комполка Кузьмичу, с ним согласовано. Раненых в санбат. И возвращайся, я буду при штадиве.

— Вернусь, если не задержат.

— Ну, ну, твое место у меня.

— А как же сборный пункт, проверка? — спросил Васька, шмыгнув носом.

Майор снял фуражку — ветер взвихрил седые редкие волосы, — посмотрел на Ваську, на медленно поднявшихся солдат, сказал чуть надтреснуто, глядя поверх голов в пространство:

— До свиданья, товарищи. Спасибо за все…

Двое по знаку Богданыча подняли носилки и пошли гуськом с холма. Санитарка подбежала к Антону, но он, отстранив ее, поднялся сам, чувствуя, как слегка поплыл жухлый бугор, люди, спускавшиеся по склону, майор, вдруг остановившийся перед ним вполоборота,

— Ты вот что, — сказал майор, — давай в мой «газик», выскочим отсюда, сядешь на попутку — и на свою базу. Там скорей подлечат, там это проще…

Антон все еще не двигался, как-то даже не сразу сообразив о какой базе идет речь, так она была далека отсюда, от нынешних его мыслей, от той ночи, когда погиб командир самолета и штурман, единственные близкие люди, которых он успел узнать за месяц своей летной службы. Он смотрел мимо майора на удалявшихся солдат, на Богданыча, оглянувшегося в их сторону, и вдруг понял, что никуда от них не уйдет, не бросит, потому что нужен им, и они ему тоже, связан с ними незримой нитью, которой не порвать. Вместе покидают они это поле, пути их не считаны, но они еще вернутся сюда. Не они, так другие… Еще устроят немцам кашу, еще икнется гадам, погоди, скрипнул зубами.

Майор, уже повернувшийся идти, удивленно через плечо взглянул на него.

— Останусь я, если можно.

Майор задержал на нем чуть прищуренный взгляд, надел фуражку.

— Смотри. Твое дело… Если что узнаю об отце, сообщу.

И торопливо вприскок захромал к пыльно сверкающей на солнце машине.


Юрий Медведев Чаша терпения

…Что есть Красота И почему ее

обожествляют люди? Сосуд она, в

котором пустота, Или огонь,

мерцающий в сосуде?

Н.ЗАБОЛОЦКИЙ

Фантастическая повесть

С космических высот летопись земной красоты читается как увлекательная книга. Вот огнедышащие кратеры вулканов — такой была наша планета в колыбели миллиарды лет назад. Вот ковер из мхов и лишайников тундры — именно с них начала жизнь победную поступь, чтобы восторжествовать а самых прихотливых формах фауны и флоры, вплоть до человека. Сколько красоты накопила природа, как надо дорожить этой волшебной красотой!

К сожалению, сразу же после варварского испепеления американской военщиной Хиросимы и Нагасаки стало ясно, что впервые в истории цивилизации появилось оружие, способное уничтожить все живое на многострадальной Земле. А ныне уже весь военно-промышленный монстр западных монополий, не стесняясь, разрушает красоту земную. В погоне за барышами, за призраком мирового господства дельцы-бизнесмены не останавливаются ни перед чем: отравляют реки и моря, накапливают смертоносные бациллы, производят нейтронные бомбы. Потому-то столь важно для литературы (и не только, разумеется, для литературы) вовремя разоблачать каждую попытку посягательства на Красоту. На эти мысли меня навело чтение фантастической повести Ю.Медведева «Чаша терпения». Многоплановое произведение писателя-фантаста, на мой взгляд, поможет читателю, прежде всего молодому, почувствовать личную ответственность за судьбу мира на Земле.

Охотно рекомендую «Чашу терпения» вниманию многочисленной аудитории «Искателя».

Виталий СЕВАСТЬЯНОВ, летчик-космонавт СССР, дважды Герой Советского Союза

1. СИБИРСКАЯ ТРОЯ

Зона, что самое загадочное в природе человека? — То, что человек считает себя венцом природы. Люди озабочены охлаждением солнца через миллионы лет или угрозой столкновения Земли с неведомым небесным телом. Но мало кого тревожит, что человек, возможно, всего лишь кратковременная остановка а поступи разума. — Зона, он уже был промежуточным звеном. Сразу после того, как его пути разошлись с обезьяной.

— А если через триста лет человек обратится в некое высшее существо? Если нынешние люди станут для него подобием пчел, дельфинов, обезьян?

Тускло-серебристая нить прошила вкось небеса над редколесьем дальнего берега Енисея. По утрам река все чаще затягивалась пологом тумана. В зените над нашим городищем нить наткнулась на невидимую преграду, змеей поползла, заскользила вниз, на глазах раздаваясь к торцу.

Конец нити раздувался, расплывался. В небе обозначилось подобие родника или озерца, окаймленного первым ледком.

Родник завис надо мною метрах в тридцати. Между заледенелыми берегами заиграли разноцветные прожилки. И вот явилось в нем (или на нем) лицо Учителя. Я услышал его глухой, как дальние раскаты грома, заметно заикающийся голос:

— Утро доброе, Олег. Как раскопки? Прошу учесть: связь продлится не больше пяти минут.

— Насчет раскопок вам сверху видней, — громко сказал я. Говорить в небо с запрокинутой головой оказалось трудно: горло сжимали спазмы.

— Можете шепотом, — сказал Учитель. — Слышимость отсюда как с аэростата.

— За лето, — сказал я, — мы раскопали на холмах три поселения. Пока что три. Периоды — разные. Самое древнее принадлежит Афанасьевской культуре. В те времена лики знаменитых ученых еще не плавали по воздуху.

Учитель прищурил свои огромные миндалевидные глаза и пророкотал:

— Да, пять тысяч лет тому назад летать археологам по воздуху было незачем.

— А пока они летают, мы нашли бусы из жемчуга, литые, золотые браслеты, подвески сердоликовые, украшения из электрона для конской упряжки. Итого семьсот восемьдесят три подобных предмета.

— Здесь впору музей открывать, — сказал Учитель. — Прямо-таки сибирская. Троя.

— А также вырезанный из бивня мамонта ритуальный жезл. С причудливым орнаментом, — не утерпел похвастаться я. — Ему всего-навсего восемнадцать тысяч лет.

— Каков характер орнамента?

— Все точки орнамента складываются в лунный и солнечный календари, — ответствовал я смиренно.

Тут никогда и ничему не удивляющийся Учитель откинулся как бы в глубь родника, возможно, развел невидимыми мне руками и усмехнулся. И я увидел у него за плечами пасущее белые стада волн, безмятежное, как во времена Одиссея, море. Лицо мне приятно покалывало, будто я блаженствовал под теплым душем.

— Выходит, зря, зря поспешили приписать изобретение календаря халдейским мудрецам. — Я достал из кармана куртки сложенный вчетверо лист плотной бумаги. — Вот анализ. Прислали вчера из академгородка. Восемнадцать тысяч годочков, плюс минус пятьсот. Ребят на радостях с утра отпустил в баньку, а сам вот сижу скучаю. Не податься ли, думаю, на остров Сицилия, на подмогу к Сергею Антоновичу, хоть меня и не пригласили в колыбель цивилизации. Теперь небось жалеете?

— Как в воду глядели, — сказал Учитель и снова наклонился вперед. — Завтра жду вас здесь, в Палермо. Я немного прихворнул, и ваша помощь на раскопках будет впору. Не говоря о знании языка. Виза и билет в Москве, в институте, у Кравчука. И последнее, Олег. — Учитель вроде бы нечаянно притронулся указательным пальцем к мочке уха — призыв к высочайшему вниманию у тибетских отшельников. — Неплохо бы возвратить вашему знакомому Марио его необычный сувенир. Тот, что у вас в кабинете, возле настольной лампы. Неудобно перед вашим знакомым, слишком ценная вещь. А живу я здесь в гостинице «Золотая раковина». Она вам хорошо знакома, если не ошибаюсь.

Я чуть было рот не раскрыл от удивления. Безделица, двухголовая засушенная ящерица названа ценной вещью. И кем названа? Никогда не ошибающимся Учителем.

— Но как же я с бухты-барахты помчусь к Средиземному морю? — спросил я ошарашенно, еще ничего не понимая. — А экспедиция? Мы только-только начинаем сворачиваться.

— Поручите свернуть ее Мурату. Он отлично справится. Кстати, как поживает ваш подопечный?

— Ваш подопечный, Сергей Антонович, — ответил я, намеренно выделяя первое слово. — Это он, самолично, раскопал бивень с календарем. Так что заказывайте портрет с надписью: «Победителю-ученику от побежденного учителя».

Мне показалось, что последней фразы висящий надо мной не расслышал.

— Передайте Мурату: пусть консервирует раскопы — и в путь.

Из глубины родничка подобием светящихся капель начала просачиваться цифирь: 60… 59… 58….. Тут между мною и родничком пролетел селезень и вдруг спикировал резко в траву, метрах в десяти от меня. Я кинулся было к нему, но услышал спокойный голос Учителя:

— Да вы, Олег, особо не торопитесь. (24… 23… 22…) Недельку-другую можете повременить. (17… 16… 15…) Обстановка здесь спокойная. (12… 11… 10…) Как тогда, в урочище Джейранов. (6… 5… 4…) А с бивнем поздравляю…

Вслед за всплывшим нулем небесный родник начал замутняться, сжиматься, заскользила ввысь тускло-серебристая нить, поглощая самое себя, пока вовсе не истаяла.

Я помахал рукой угасшему виденью. Досадно. Со своими жалкими потугами на остроумие я выгляжу перед Учителем краснобаем. А все из-за чувства неуверенности: мне почему-то кажется, что Учитель читает мои мысли, — прозревает каждое движенье души наперед. Я знаю его пятнадцать лет, сам уже преподаю в университете, а вот робость перед могуществом его интуиции не проходит. Иногда мне кажется, что в мозгу Учителя проворачиваются живые шестерни размером с Австралийский материк.

Селезень забился в пожухлой мокрой траве. Я поднял трепещущую птицу. Несколько раз она дернулась и затихла. Я не из ярых проповедников вегетарианства и питаюсь, понятно, не только картофельными котлетками, но я не хочу, чтобы ради приятных приглашений на знойный остров замертво падали в траву в моей родной Сибири красивые птицы. И без того их повывели ретивые насытители полей ядохимикатами…

Впрочем, селезень, кажется, начал оживать. Через минуту-другую он пришел в себя, встряхнулся и неожиданно взвился прямо из рук.

— Впредь поминай меня добром среди утиных собратьев! Авось свидимся на Сицилии! — прокричал я ему. Он бил крыльями уже над Енисеем, где туман окончательно рассеялся, обнажив излуку с белеющими створными знаками для все более редких буксиров. Пора было идти париться.

Я зашагал от Городища по извилистой скользящей тропе. И тут меня осенило. Господи, что за несуразицу Учителю я молол! Какие золотые подвески? Какая упряжь? Больной, он разыскал меня у черта на куличках. Он призывал к высочайшему вниманию. Он сказал: все спокойно, как в урочище Джейранов. Долго тлел бикфордов шнур этой незамысловатой фразы, но взрывом меня оглушило основательно…

2. ЛЕГЕНДА О СНЕЖНОЛИЦЕЙ

— Иона, почему так тревожат, даже оскорбляют физические изъяны в совершенной красоте? Прекрасное дитя, рожденное горбуньей, радует всех. Но двухголовый монстр от Венеры Милосской?! Его появление на свет растопчет и ее красоту.

— Прекрасное — это зеркало, отражающее юность мира. Это блаженство гармонии, торжество осознавшей себя матери. А уродство — олицетворение распада, угасания жизненных сил, предвестье разложения, безобразие самой смерти.

— Зона, но у истоков златокудрой юности мира не было красоты — красоты человеческой, поскольку не было еще и самого человека. Означает ли это, что красота нарастает, преумножается, совершенствуется, восходя по лестнице времен?

— Будь так, дивные образы искусства прошлого не были бы столь притягательны. Однако именно они неисчерпаемый родник вдохновенья для все новых и новых поколений художников, скульпторов, поэтов. Ибо прекрасное неподвластно мельнице времени. Прекрасное — великолепие истинного.

— Зона, ты сказала замечательно: великолепие истинного.

— Это сказал Платон.

После первого курса я напросился в экспедицию к Учителю рабочим. В те годы он раскапывал древнее уйгурское городище в долине реки Или, несущей свои мутные воды среди отрогов Тянь-Шаньского хребта. Попасть к Учителю стремились многие в университете, притом не только будущие историки и археологи. Имя его было окружено легендами, а после того, как он возвратился из Монголии, где раскопал кладбище стегоцефалов, об Учителе заговорили и за границей. Однако пробиться в его экспедицию было трудно: все знали, что состав ее долгие годы почти не меняется, а лишних людей он к себе не берет. И все же я рискнул: заявился однажды вечером к нему на кафедру, досадуя, что так и не обзавелся приличным костюмом. Он сразу же дал мне от ворот поворот, будто обрубил канат: нет! Тогда я достал из кармана замызганной ковбойки билет в общий вагон до Алма-Аты и положил ему на стол, где лежали разные диковинные камешки — единственная слабость Учителя.

— Все равно я окажусь на городище, притом раньше вас, — твердо сказал я. — Немного подзалатаю наш домишко в Алма-Ате — и прямиком на Нарынкольский тракт. Любой грузовик подбросит до Чунджи. А там хоть пешком доберусь до обиталища Снежнолицей. Могу и бесплатно поработать, с голоду не умру. Буду рыбу ловить в Чарыне, на фазанов ставить силки. А яблок и урюка там столько, что медведи за ними спускаются с гор.

— Откуда такие познания тамошних мест? — прищурился Учитель.

— Я там целое лето отбарабанил. Сперва прицепщиком, потом трактористом, — сказал я. — На гоночный велосипед себе зарабатывал.

Он недоверчиво оглядел меня с ног до головы:

— Да разве трактористы и велогонщики такие? У них мышцы играют как у Ильи Муромца.

— А я, значит, доходяга, кости да кожа, да? — запищал я фальцетом.

— Голос богатырский, нечего возразить, — расхохотался он. — Небось и одного раза подтянуться слабо? В экспедиции, между прочим, не только песни поют, но и землицу родимую копают. Преимущественно лопатой.

Вместо ответа я подскочил к старинному дубовому шкафу, схватился за верхнюю планку, подпрыгнул и завис — кулак вровень с плечом, — исхитрившись изобразить ногами еще и угол. Этот и подобные трюки не раз приводили в смущение факультетских чемпионов по обрастанию мускулатурой.

— Буду висеть как летучая мышь. Пока не возьмете, — выдавил я сквозь сжатые зубы.

— Слезайте, слезайте, Преображенский. Убедили. Беру до конца сентября. Оклад положим как у съемщика планов — сто двадцать, но трудиться придется не перышком по бумаге, а кетменем и лопатой. Сапоги наши, портянки — не меньше трех пар — ваши. А теперь приземлитесь, пожалуйста, вот сюда, акробат.

Я осторожно сел в старинное кресло с бархатными вытертыми подлокотниками, стараясь не выдать нарушенного дыхания. Учитель спросил:

— Сознавайтесь, как на духу, откуда вы знаете о Снежнолицей Красавице?..

* * *

…Незадолго до восхода солнца нас будили сурки. Они стояли на задних лапах у своих глиняных холмиков и, казалось, созерцали переливы светлеющего неба, будто ожидая давно оттуда прилета своих неземных собратьев. Их пронзительный посвист напоминал перекличку полковых флейт. Кусты жимолости и облепихи приседали под тяжестью росы. В переливы флейт вплетались птичьи голоса. Первые лучи солнца поначалу вызолачивали белоснежные шатры горных вершин, а вскоре выкатывалась и сама огненная колесница.

Мы начинали рыться в земле сразу после завтрака, обедали в час, потом спасались в тени от зноя до четырех и снова, как кроты, вели свои ходы вплоть до закатного блистанья Венеры.

Ты начитался книг о раскопках Трои, Помпеи, Вавилона, Ниневии, о сокровищах пирамид и скифских курганов, тебе чудятся извлекаемые из мрака тысячелетий царские короны, обитые золотом колесницы, — и что ж? Где бляхи в виде головы тигра? Где зубчатые пластины, изображающие волнующееся море? Где свернувшийся зверь на набалдашнике меча? Где светильники наподобие лепестков лотоса, крокодилы крылатые из обсидиана, испещренные зернью шейные гривы, — где? Вместо блях и корон — глина, песок, щебень, а изредка — ручка закопченная от кувшина, костяной истлевший амулет, оловянное грузило («Скажи мне, где прах твой истлевший, уплывших веков рыболов?»).

Да, никакого уйгурского городища на проплешине между бешеной речкой и стеною ясеневого леса с примесью буков и тополей не было. То, что осталось от города, покоилось глубоко в земле. Поначалу, когда снимали верхний слой почвы, нам помогал бульдозер. Он притарахтел своим ходом из Чунджи и через два дня уполз. А еще через пару деньков я уже набил себе кровавые мозоли: поди справься с сотнями ведер земли. На щеке вспух рубец от рукоятки переломленной лопаты, да вдобавок ко всему меня укусила за палец мышь-землеройка, и я стоически перенес уколы от столбняка. Учитель отнесся к происшествию с землеройкой невозмутимо: оказывается, начинающий археолог может стать жертвой примерно ста видов ползучих и порхающих гадов.

Случалось, хотя и редко, вызревала на севере гроза. Она выталкивала из-за холмов многоярусные сизые башни. Облака клубились, перестраивались в боевые порядки, сопутствуемые чернильной, тяжело нависающей тучей. После свирепого ливня снова трещали победно кузнечики. Река вспухала, как жила на руке, начинала реветь.

Вечером, если не досаждали комары, я ложился, смертельно усталый, на кошму возле палатки. Поблизости, за кустами джиды (из косточек ее белесых, приторных на вкус плодов я нанизывал бусы), шевелил красными ленивыми плавниками костер. Там Учитель вспоминал свою молодость, плавания по Тихому океану, первые путешествия на Лобнор, дорогу в таинственную Лхасу, к истокам хрустальным Брамапутры, читал наизусть целые главы из «Борьбы за огонь», «Затерянного мира», «Истории, государства Российского». Особенно любил он Гоголя. «Уже он хотел перескочить с конем через узкую реку, выступившую рукавом среди дороги, — рассказывал, чуть заикаясь, Учитель, — как вдруг конь на всем скаку остановился, заворотил к нему морду и — чудо! — засмеялся! Белые зубы страшно блеснули двумя рядами во мраке. Дыбом поднялись волоса на голове колдуна. Дико закричал он и заплакал, как исступленный, и погнал коня прямо к Киеву. Ему чудилось, что со всех сторон бежало ловить его: деревья, обступивши темным лесом, и как будто живые, кивая черными бородами и вытягивая длинные ветви, силились задушить его; звезды, казалось, бежали впереди перед ним, указывая всем на грешника; сама дорога, чудилось, мчалась по следам его…»

Я слышал приглушенный рокочущий голос и благодарил судьбу за то, что свела меня с человеком, в чьей памяти разместилась целая библиотека, который не затуманивал свой мозг винными парами, куревом, взирал свысока на торгашество, накопительство, на галантерейную страстишку приодеться в престижные тряпки с кричащими нашлепками. Среди войн, неисчислимых страданий, насилий, предательств, смертей русская земля никогда не уставала рожать таких сыновей, хотя, казалось бы, все должны были измельчать, погрязнуть в мелочных заботах, но не мельчали, не погрязали, и это была для меня пока что неразрешимая загадка.

Окликала слепой ветер река Чарын. Приближался к Каневу колдун на хохочущей лошади. Слабодушный воевода Шеин со склоненными хоругвями уводил свое воинство от опаленных стен Смоленска, изредка оглядываясь на окруженного рыцарями торжествующего короля Владислава; о, от судьбы не отвернешься, воевода, вперед воззирайся, только вперед, туда, где завтра у стен московских поднимет палач твою снятую голову над толпой; и поделом тебе, воевода, ни на каких условиях родину не предавай.

Сторожевым огнем представлялся мне костер с шевелящимися лениво плавниками, вокруг него располагались Учитель и его неизменные сотоварищи, спутники странствований. Огонь перемигивался с воинством таких же огней из прошлых и будущих времен, рассыпаемых, как зерна, невидимой рукой по лику Русского Поля. Со сторожевыми кострами звезд.

Я вглядывался в небо, в очертания многоглазого великана Аргуса и мечтал, как я найду Снежнолицую.

* * *

Она была, единственной женой могучего уйгурского владыки в крепости на изгибе реки. Он привез Снежнолицую из далеких славянских земель, куда ездил свататься, и на тысячу лошадей были навьючены дары: и ковры из Багдада, и горящие, точно хвост. у павлина, шелка, и кружево венецианское, и парча, и орехи мускатные, и кардамон, и слоновая кость, и куски сандалового дерева, благоухающие, как деревья в раю. Да, на тысячу лошадей навьючены были дары, ибо слава о красоте Снежнолицей растекалась как вешние воды по лику земли — до стен Цареграда докатывались волны славы, до скал норманнских, до гор заледенелых Югры, где у людей нет голов и они скачут на одной ноге, одетые в шкуры медведей, рысей и росомах. И увидел владыка невесту — и предложил без раздумий коней и дары, и поклон поясной отвесил ее отцу — рано поседевшему князю, а в довершение выиграл поединок у сына кагана хазарского, тоже прибывшего из своего Итиля не без даров. Ладен был и глазами проворен рыжий хазарин, надменно показывал профиль орлиный, плетью поигрывал; да кишка оказалась тонка: через крепостной ров перемахнул владыка на арабском своем скакуне, а летя надо рвом, исхитрился еще и лук выхватить, и стрелу сквозь колечко серебряное на коньке у терема пропустить. А рыжий там во рву и остался с хребтиною переломанной.

Возвратился из дальней земли владыка — молодым чашу радости век не испить. И давались диву уйгуры: какой блеск смогла придать их величью чужестранка, дочь далеких, снегов! Расцвела крепость на изгибе реки дворцами, а на крышах дворцов закачались под ветром — ах, услада взору! — невиданные цветы. Мололи зерно мельницы водяные, никому на Чарыне не ведомые дотоле. Явились, будто из-под земли, диковинные ремесла, и потянулись на зов Снежнолицей поэты, певцы, златошвеи, звездоблюстители, переписчики древних книг; даже из Индии пришли с обезьянами на плечах ковроткачи, поклонявшиеся невесомой, как дыхание ангелов, стихии. — огню. Всяк находил радушный прием и защиту в Бекбалыке, крепости на изгибе реки.

Но проведал о красоте Снежнолицей китайский богдыхан. И прислал повеленье с гонцами: предстать чужеземке перед его богдыхановы очи. А взамен он ниспосылал владыке уйгуров вечный мир и свою, богдыханову, милость. Запечалился было владыка: с воинством Поднебесной империи легко ль совладать? — а пока он печалился, получили гонцы самоличный ответ Снежнолицей, да столь дерзкий, что один из гонцов тут же лицом почернел и скончался от недомогания сердца.

«Разве летит лань к стреле, спящей на тетиве?

— Нет, стрела устремляется к лани.

Разве садится горлинка молодцу на плечо?

— Нет, на горлинку молодец ставит сети.

Разве плывет царь-рыба к рукам рыбака?

— Нет, рыбак добывает царь-рыбу.

О, богдыхан! Старого учить что мертвого лечить.

Тоньше нитей лунного света истончилась нить жизни твоей. Зачем тебе горлинки, лани, царь-рыбы? Скоро ты сам станешь добычей Ловца из Преисподней, чьей стрелы никому еще не удалось избежать.

Тебя до неба превозносят

Льстецы из покоренных стран.

В воде по горло пить не просят.

О, богдыхан!»

…Два года осаждала крепость на излуке реки несметная рать богдыханова, а взять не смогла. И тогда, сняв осаду, через месяц подослали в город лазутчика. Тот сумел под видом купца обмануть бдительность стражей и, забравшись на дерево возле дворца, пронзил стрелой Снежнолицую. Да не простою стрелою — отравленной, на хвосте же стрелы плясали на ленточке шелковой иероглифы, красные, будто кровь:

ПУСТЬ СТРЕЛА УСТРЕМЛЯЕТСЯ К ЛАНИ

Обезумел от горя владыка, плакал навзрыд. Приказал он забальзамировать возлюбленную, схоронить в хрустальном гробу. Никто не смел под страхом смерти войти в мавзолей Снежнолицей, где уединялся владыка в часы душевных скорбей. Купол мавзолея был подобием неба с вкраплениями драгоценных каменьев-звезд. На его стенах искусные резчики начертали стих горем убитого мужа:

Дыханье Снежнолицей отняла

Колдунья, остроклювая стрела.

В меня вонзилась — и объяла мгла

Мой разум, раскаленный добела…

В одиночестве докоротал свой век неутешный владыка. Как все предки его, воевал беспрестанно богдыхановы рати и не знал пощады в сечах.

* * *

Город, подобно большинству раскапываемых на земле городов, был разрушен в древности дотла. К концу июля мы обозначили остатки стен дворца, а с западной стороны, на невысоком холме с розовым глиноземом, — круглое строение около шестидесяти метров в поперечнике: несомненно, обсерватория, а не загон для скота, как предположили поначалу, ибо выкопали медную, пострадавшую от сильного жара астролябию.

От необычайной жары и сухости граница между светом и тенью представлялась осязаемой, ее хотелось коснуться рукой. В полуденное небо нельзя было смотреть без рези в глазах. Иногда вдали на песчаном взгорье вылупливался грубой лепки мираж: стены крепости с минаретами, отражавшиеся в голубом глазу озера, как будто озеро, крепость и ее озерная тень поклялись и в этом фантасмагорическом сцепленье быть неразлучными, триедиными. Почему-то виденье меня раздражало. Еще больше раздражало (всех, а не одного меня) то, что с середины августа мы лишились тишины. Выше нас по течению Чарына, правее, в древнем высохшем русле поднялась буровая вышка. Там ни днем ни ночью не затихал движок. Через неделю надоедливого тарахтенья мы с ребятами отправились после обеда полюбопытствовать на диковинку и, надо сказать, крепко призадумались. Труд буровиков показался не просто тяжелым, как наш, каторжным. Тем не менее, ворочая свои трубы, буры и канаты, они перекидывались шуточками, в том числе и на наш счет. Наконец сверху по железной лестнице спустился смуглый подросток, уйгур, весь перемазанный солидолом.

— Зачем без приглашенья приходишь? — заговорил он высоким голосом, но слова выговаривал медленно, будто обдумывал каждое. — Зачем работать мешаешь? Делать нечего — возьми помоги.

Был он худой и жилистый, как я, не с приметой: без верхней части правого уха; такое случается с мальчишками, когда учатся метать ножи. У меня, к примеру, сапожным ножом пробита левая ступня. Странно, но я сразу же почувствовал к нему симпатию. Его звали Мурат. Он, как и я, подрабатывал на каникулах, только у буровиков были еще и надбавки: отдаленные, безводные, сверхурочные, — и выходило втрое больше. Мы с Муратом быстро сошлись и вечером часто плескались в реке, где соорудили запруду из камней. Он научил меня ловить на тухлое мясо вкусную рыбу маринку.

— Мурат, ты родом откуда? — спросил я его однажды.

— Теперь, пожалуй, из Чарына, — загадочно ответил он после некоторого раздумья.

От удивления я присвистнул, как сурок.

— Да я ведь жил в поселке Чарын! Четыре месяца. После шестого класса. Слепого старика Ануара знаешь? Что, живешь с ним по соседству? Ого! И легенду о Снежнолицей слышал? Даже не только в Чарыне? Как же мы с тобой не познакомились?

— Я был у созерцателей небес.

— Ты? У астрономов? Значит, ты приезжал к нам в Алма-Ату?

— Нигде я здесь не был, кроме Чарына, — угрюмо сказал он и ушел к своей вышке. Вообще были в нем странности необъяснимые. Он не знал многих заурядных вещей, как будто жил в позапрошлом веке. Ни разу я не слышал от него таких слов, как «телевизор», «холодильник», «спутник», «синтетика», «вычислительная машина». Зато, когда у буровиков вышел запас продуктов, он вскинул на плечо свое ружье (между прочим, оно было кремневое, такие можно встретить лишь в музее) и скрылся в зарослях саксаула. Через час он приволок на двух жердях по песку здоровенного кабана.

— А вон в того коршуна можешь попасть? — не нашелся ничего лучше спросить я, трогая кабаньи клыки. В ту пору повсеместно гремела кампания за полное уничтожение хищной живности, и чучело коршуна украсило бы кабинет нашего декана, где уже пылился десяток кривоклювых врагов рода человеческого.

— Это не коршун, а молодой орел-бородач. Орлов убивать нельзя. И шахина нельзя, сокола рыжеголового. И вихляя, дрофу-красотку. Когда убьют всех орлов, люди умрут — слыхал такое старинное пророчество? Нельзя в природе никого убивать.

— За исключением жирных кабанов? — Я поставил ногу на секача.

— В другой жизни кабаном стану я, и он меня лишит жизни, — серьезно отвечал Мурат.

— Ну а камнем стать на том свете не боишься? — усмехнулся я. Он мотнул головой. — Тогда попади в белый камень на обрыве. — Уж очень мне хотелось увидеть в действии музейный его самопал.

Но Мурат сказал, как отрезал:

— Патроны еще пригодятся.

Я познакомил Мурата с Учителем, и, к моему удивлению, через неделю немногословный уйгур стал ходить за ним как тень. Самолюбие мое было основательно задето. Оказывается, Учитель записывал со слов Мурата восточные легенды и мифы, а Мурат брал уроки русского языка.

К середине сентября мы оконтурили несколько дворцовых комнат, арсенальную башню, конюшню, бани с двухметровыми кувшинами, правда, от кувшинов остались одни закопченные черепки, библиотеку с жалкими остатками сгоревших манускриптов. К библиотеке примыкали две комнаты неизвестного предназначения.

— Скорее всего здесь были спальни, — предположил Учитель.

Я спросил:

— А где искать мавзолей? Не мог же он располагаться за стенами крепости.

— Покоя не дает Снежнолицая? Такие легенды заставляют под любым холмом видеть Парфенон. Однако легенда есть легенда. За сотни лет событие обычна обрастает такими подробностями, что от него самого почти ничего не остается. Тем паче, когда… — тут он заулыбался и мгновенно нарисовал палочкой на стене раскопа женский профиль… — когда в дело замешана красивая дама.

— Сергей Антонович, но с такими мыслями вы никогда бы не открыли ни кладбище стегоцефалов., ни Золотые Дворцы на Орхоне, — разволновался я.

— Кроме названных, я участвовал еще в трех десятках экспедиций, Олег. Крупные открытия, к счастью, случаются редко. К счастью, ибо это не дает успокоиться.

…Где располагался мавзолей? На дворцовой площади? Вряд ли стал бы неутешный владыка возводить усыпальницу любимой там, где суетилась челядь и ржали кони. Рядом со своим мавзолеем? О нем ничего не известно. Он мог быть построен в Городе Мертвых, но кладбище мы еще не нашли. Рядом с библиотекой? Судя по множеству сгоревших книг, владыка в перерывах между походами проводил немало времени за чтением, а переизбыток знания усугубляет печаль. Мне почему-то казалось, что последнее пристанище Снежнолицей было рядом с обсерваторией, может, даже внутри ее. Воображение услужливо рисовало одинокого старца, вглядывающегося в звездную пустыню неба, где Пегас летит рядом с Орлом и Лебедем навстречу бесстрашному Персею с обвитой змеями головою Медузы Горгоны в руках, где Дракон подкрадывается к Серебряному Приколу, вокруг которого четыре звездных волка гонятся за тремя овцами, и, когда настигнут их, вселенная снова свернется в клубок. Но еще силен Геркулес, и Кит воздувает буруны на Млечном Пути, и старец спускается по мраморным ступеням к той, ради которой он несся на бешеном скакуне над крепостным рвом.

Я поделился своими мыслями с Учителем. Он одобрил мой замысел: выкопать для начала колодец, а от него несколько пробных горизонтальных ходов.

Я вгрызался лопатой в розоватую землю, не разгибая спины. Впереди маячил сезон дождей. Первые два хода (на север и запад) ничего не дали: один обвалился, другой уперся в скалу. Я рыл еще и по ночам, тайно от всех, при свете керосинового фонаря. Иногда я делал перерыв, вылезал глотнуть свежего воздуха. Тарахтела буровая, освещенная гирляндами лампочек. Там тоже грызли глину и гранит, и, может быть, бездушный бур давно уже прошел сквозь грудь Снежнолицей. Шакалы выли, обратив длинные морды к фонарю луны. Им вторили камышовые коты. Ветер доносил запахи тысячелетних кочевий. Когда-то по этим местам проходил Марко Поло, и он тоже слушал эти звуки, вдыхал эти запахи, чтобы потом, томясь в плену, без всяких прикрас рассказать о выстраданном и пережитом и обессмертить имя свое — о, не званием члена великого совета Венеции обессмертить, не подвигами в братоубийственной бойне с Генуей. Простодушным повествованием о землях незнаемых, от которого он не отрекся и на смертном одре и в котором сумел даже о никогда им не виданной Руси сказать добрые и правдивые слова. Привет тебе из урочища Джейранов, праведный странник!..

В одну из ночей лопата наткнулась на каменную кладку. Камни были наподобие тонких кирпичей, замшелые, не тронутые пламенем, плотно пригнанные. Я вернулся по ходу в колодец, принес лом. Первые же удары отозвались странным подземным гулом. Сердце поднялось к горлу. «Значит, там, за кладкой, пустота», — обожгла мысль. Казалось, прошла вечность, прежде чем один из камней подался и упал к моим ногам. Из образовавшейся дыры пахнуло затхлостью и еще пряным неведомым ароматом. Я осторожно высвободил несколько камней, просунул в отверстие руку. Она повисла в пустоте. Я взял фонарь и протиснулся во тьму.

…Стены круглой сводчатой комнаты без окон показались мне утыканными множеством разноцветных лампад, как на новогодней елке. Даже в тусклом свете фонаря они переливались всеми цветами радуги. Узорчатый купол поддерживала выложенная яшмой и ониксом мощная колонна. Слева вплотную у стены отсвечивал золотым блеском массивный стол с шеренгой толстых черных книг на нем. У стола — черного дерева кресло с высокой спинкой. А справа — поначалу закрытый от меня колонной — покоился в покатой нише сундук, накрытый чем-то ироде кожаной попоны с нашитыми золотыми бляхами.

Я много слышал про хитроумные ловушки на пути грабителей могильников; про падающие на голову каменные глыбы, про отверзающиеся под ногами колодцы, которые на дне утыканы копьями, про отравленные стрелы, вылетающие из темноты. Конечно, могло сработать и здесь нечто подобное. И все же я без особых раздумий поднял над головою фонарь — рука коснулась холодного гладкого свода, и я ее непроизвольно отдернул, едва не сбив робкое пламя.

Я обогнул колонну. На ней тоже переливались новогодние лампадки, как будто за мною следило_ множество кошачьих глаз. Ноги были ватные, я с трудом их передвигал. Казалось, вот-вот обрушится водопад грозных голосов, и мерцающий купол вместе со мной начнет проваливаться в другие времена — на суд и расправу…

Глухая тишина. Пыль под ногами. И на кожаной попоне — толстый слой пыли. Я осторожно взялся за ее край и приподнял. Кожа оторвалась беззвучно, невесомая, как пепел. Тогда я сдвинул рукавом попону, в сторону — и сноп лучей ударил мне в лицо.

В хрустальном гробу лежала Снежнолицая. Как живая. На щеках проступал легкий румянец, и васильковые глаза смотрели на меня в упор. Венок из золотых листьев и золотых виноградин обрамлял русые косы. Бирюзовые сережки с подвесками блестели в мочках ушей. Почему-то мне вспомнились красавицы панночки, описанные Гоголем. Да, так колдовски была она, прекрасна, столь пугающе струилась ее красота, что я начал пятиться, пока не уперся плечом в колонну.

Нашел! Я нашел Снежнолицую! Значит, легенда — вся, от начала до конца! — правда. Я оставил фонарь у колонны, снова протиснулся в отверстие, — вылез по лесенке из кблодца и, как зверек, прыжками, бешеными скачками устремился к палатке Учителя. Обогнув дворцовую площадь, я спохватился: как бы не переполошить уставшую за день экспедицию — и перешел на шаг. Поблескивал месяц, как золотая бляха на попоне небес. Хохотала река. Я то и дело оглядывался, как будто за мною кралась колдунья в венке из золотых листьев и виноградин. Зря ты не завернул в Бекбалык, в крепость на изгибе реки, поседевший в странствиях венецианец!

Я потихоньку растормошил Учителя.

— Сергей Антонович, одевайтесь. Надо немедленно на раскоп!

Ни о чем не спрашивая, Учитель облачился в свою видавшую виды брезентовую куртку, и мы зашагали к обсерватории. Первым в усыпальницу влез я. Для его внушительной фигуры отверстие оказалось маловатым. Я с величайшей осторожностью отделил ломом изнутри несколько камней. Мы оба оказались возле колонны, перед почти угасшим фонарем. Я подкрутил фитиль.

— Руками ничего не трогать, — сказал Учитель странно изменившимся голосом и шагнул к хрустальному гробу. Из-за его спины я подсвечивал фонарем. Он долго вглядывался в дивные черты Снежнолицей. Потом повернулся ко мне, положил мне свою руку на плечо, больно сжал.

— Спасибо, брат, — сказал он шепотом. — Если мир и спасет красота, то лишь такая — пречистая.

Около часа он самым внимательным образом осматривал гробницу, нашел потайной вход рядом со столом, начертил в записной книжке план помещения, прихотливое узорочье купола и колонны. Запыленный овальный поднос на столе оказался поясным портретом Снежнолицей. Художник изобразил ее без украшений, с толстой косой, стекающей по плечу к букетику подснежников. На плече у нее сидел снегирь. Белоснежная кофта была оторочена светло-зеленой каймой с вышитыми снегирями, они прыгали па распускающихся ветках. Краски светились голубизной, как вода северных рек. Портрет казался написанным вчера.

— Это энкаустик — секрет живописи утерян, — сказал Учитель. — Так писали фаюмские портреты. Русская финифть — сводная сестра энкаустика. А теперь пора возвращаться.

Портрет он взял с собой вместе с одной из книг (она была на древнегреческом). Отверстие в гробнице он попросил снова заложить камнями и засыпать глиной. Когда я покончил с этим, поднялся по лестнице, он ждал меня наверху.

— Олег, на вас глядя, я вспомнил себя в восемнадцать лет. В те времена я нашел под Усть-Цильмой ископаемых юрского периода. Помню, пустился в пляс. Второй раз плясал на становище берендеев… Вы сделали важное открытие.

— Снежнолицую нашла вся наша экспедиция, — впервые возразил я Учителю. — Можно, я на один день съезжу в Чарын? Эх и обрадуется красавице слепой Ануар!

— Попозднее, Олег, попозднее. Все гораздо серьезней. Утром я улетаю в Алма-Ату, надо поставить в известность академию. Вернусь через два-три дня. Вместе с группой для цветной киносъемки. Но давайте, Олег, условимся: до моего возвращения никому ни слова! Иначе здесь начнется столпотворение вавилонское. Как бы не обрушился свод гробницы. Единственная защита от любопытствующих — молчание. Очень на вас надеюсь.

— Даже во сне… — сказал я, прикладывая палец к губам. — А лестницу сейчас же вытащу из колодца и спрячу в кустах.

Засвистал первый сурок… Уже разогревались краски неба на востоке.

Сразу после завтрака Учитель уехал на экспедиционном «газике» в райцентр, откуда летали в Алма-Ату юркие четырехкрылые самолетики. Состояние, в которое я погрузился, можно передать единственным словом: восторг. Я не мог усидеть на месте, беспрестанно вскакивал, разрубал прутом воздух и, скрывшись от посторонних глаз на другом берегу Чарына, распевал, чтобы слышали и джейраны, и ящерицы, шныряющие по скрюченным стволам саксаула, и молодые орлы, которых нельзя убивать:

Перед ним во мгле печальной

Гроб качается хрустальный,

А в хрустальном гробе том

Спит царевна вечным сном.

Тут же в честь Снежнолицей я принялся сочинять гекзаметром поэму, где повторялась строка: «И нескончаемо длился осенний божественный день».

Да, длился он бесконечно, и я, конечно, не утерпел и как бы невзначай несколько раз подходил к моему колодцу, сожалея, что не могу сейчас же показать Мурату невиданное чудо. На завтра я договорился с мим пойти вечером на, охоту, и надо было искать предлог отказаться. Какая там охота, если я должен неусыпно охранять Снежнолицую!

Ночь выдалась черная, безлунная. Зубцы гор слабо обрисовывались в тусклом мерцанье звезд, задернутых полупрозрачной пеленой. Над горами, словно огненные ветви, вспыхивали молнии. К полуночи воздух стал густым, тяжелым. Начале погромыхивать. Странный шум доносился со стороны реки. Я рыскал между палатками, надеясь разыскать брезент или клеенку, чтобы закрыть колодец на случай ливня. Там уже лежали крест-накрест добытые мной сухие жерди. Ничего не найдя подходящего, я решил пожертвовать своей палаткой — в конце концов скоротаю ночь в фургончике, заменявшем нам библиотеку. Палатка стояла на отшибе, среди белых шапок бересклета, и меня редко кто навещал, тем более ночью. Каково же было мое удивление, когда я лицом к лицу столкнулся у палатки с Муратом. За его спиною чернел ствол ружья.

— Олег, беда идет, — заговорил он приглушенно. — Река распухла, уже несет камни. Будет землетрясение. Или еще хуже — сель. Поднимай всю экспедицию, перебирайтесь выше, на холм.

— Откуда ты узнал про землетрясение? — удивился я.

— Буди всех, буди, пожалуйста! Сурки, землеройки, мыши на закате вылезли из нор, наверх двинулись. Змеи ползли!

До этой ночи я слабо представлял себе действие селя, разве что по рассказам деда моего, смутно помнящего пострадавшую от грязевого вала Алма-Ату. Видя мою нерешительность, Мурат впился в меня мертвой хваткой и буквально заставил поднять всех наших. Пока заместитель Сергея Антоновича неохотно давал указания, пока спросонок кряхтели и чертыхались, собирали рюкзаки, пока грузили на «газик» добытые в крепости реликвии, прошло часа полтора. Звезды исчезли. Разлилась тьма, она загустевала, как остывающая смола. Выл Чарын. Вдруг со стороны гор скатился громовой взрыв, будто сошла лавина. Казалось, под уклон двинулись циклопические каменные колеса. Удар ветра загасил костер возле буровой, искры скрутило в жгут.

— Бросайте все! Бегите наверх! Иначе смерть! — закричал Мурат.

Все кинулись спасаться, продираясь сквозь заросли барбариса и ежевики. Я тоже помчался было за Муратом, но вскоре остановился как вкопанный: ужаснула мысль об оставляемой на произвол стихий гробнице.

— Олег, ты что, вывихнул ногу? — встревожился Мурат.

— А Снежнолицая! Вдруг пострадает при землетрясении? Пойду к ней! — И я повернул назад.

— Куда? Вниз? Ни с места!

— Может, прикажешь поднять руки вверх? — рассвирепел я.

Мурат появился во тьме и влепил мне такую звонкую затрещину, что я не устоял на ногах и повалился на склон, но живо вскочил, собираясь расправиться с обидчиком. Мы сцепились, тяжело дыша. Мне {было легче волочить его вниз по склону, но он сумел змеиным подныром оказаться у меня за спиной и больно заломил правую руку.

— Наверх! Или прикончу как шакала!

Его крик растворился в грянувших потоках ливня, словно над нами разверзлось озеро.

— Мы с тобой расквитаемся, рваное ухо, — злобствовал я, подталкиваемый сзади Муратом. Руку мою он так и не отпустил, пока мы не оказались высоко на холме. Я начал разминать затекшее плечо. И в это время внизу прогрохотала всесокрушающая громада селя. Она была не видна за сплошной стеной дождя, но земля заходила ходуном, как будто под нашими ногами были не твердейшие скальные породы, а стог сена. Вскоре со скоростью курьерского промчалась следующая громада, затем еще и еще…

Лило до рассвета. Мы промокли и продрогли. Мурат ушел скорее всего к своим буровикам. После перепалки внизу он не сказал мне больше ни слова.

Солнце еле выползло. От кустов и травы поднимался пар. Я решил никого не искать и спуститься вниз. Сапоги на мокром склоне скользили как по мазуту. Когда заросли поредели, сквозь редкие плети ежевики открылось печальное зрелище. Оно и поныне стоит у меня перед глазами. По урочищу Джейранов проволоклось железное чудовище, внеземной мастодонт, бессмысленно разрушивший все на своем пути. Буровая вышка была смята в лепешку, дак хлипкая модель из алюминиевой проволоки, и заброшена на скалу. Там и сям чернели обляпанные грязью огромные валуны, оставленные селем вперемежку со стволами ободранных тянь-шаньских елей. Деревья были сломаны, как спички. Наш лагерь исчез, на его месте блестела мутная лужа,

А гробница! Что сталось с находкой? Я встал на край небольшого обрыва, ища контуры крепостной ограды со стороны реки. И нашел ограду. Она была как ножом отрезана и унесена селем. Вместе с обсерваторией. Вместе со Снежнолицей. Там теперь тащилась по камням смирная река, обживающая новое русло. И не река даже — ручеек.

Вот и меня настигла из тьмы веков стрела с кровавыми иероглифами. Она впилась в сердце, я зашатался и, чтобы не упасть, схватился за ветку дикой яблони. Вслед за дождевыми каплями яблоня осыпала меня желтыми сплюснутыми плодами с розовыми прожилками; яблоки глухо простучали по обрыву и закачались на бурой воде.

Как во сне, спустился я к дворцу, приблизился к срезу земли, пропаханной клыком разъяренного вепря, проклятого селя. Подо мною в зловонной жиже плавали обезображенные туши двух круторогих козлов-тэков, кабана, нескольких птиц: то были голенастые коростели. Справа на валуне блестела мокрой шкурой мертвая рысь. Я не смог сдержаться и начал всхлипывать. Глотая слезы, я посылал проклятья горам, лавинам, разбухшим от дождей озерам над альпийскими лугами, селю, насыщающему утробу из этих озер.

Чья-то рука тронула меня сзади за плечо. Я порывисто оглянулся.

— Зачем плачешь, как девушка? — тихо спросил Мурат. — Мужчины не плачут.

Был он в мокрой ковбойке, левая щека разодрана.

— Проваливай! — сказал я. — А то заплачешь тоже.

— Больше всего вышку жалко. Красивые на ней были лампочки, — сказал он невозмутимо.

И тут меня взорвало. Я схватил его обеими руками за грудки и принялся бешено трясти.

— Вышку жалко, вышку, да? А Снежнолицую не жалко? Сам знаю, плакать или плясать. За что меня вчера грозил прикончить как шакала? Зачем руку заламывал? Останься я здесь — и ее не тронул бы никакой сель! Да, не тронул! Проваливай, рваное ухо!

В детстве я страдал припадками эпилепсии и хорошо помню то состояние, которое охватывает все тело перед забытьём. Припадки не повторялись лет десять, но теперь я почувствовал: наваливается, накатывает опьяняющая волна.

— Проваливай, рваное ухо! — опять выкрикнул я в побледневшее Муратове лицо. Он не двинулся с места. Я ухватил его за широкий кожаный пояс, приподнял и швырнул вниз, в коричневую жижу. Последнее из запомнившегося — белки его глаз, когда он поднялся, весь в грязных потеках.

— Больше никогда не назовешь Мурата рваным ухом! — медленно сказал он и добавил что-то по-уйгурски.

3. КНЯГИНЯ РАДОСТИ

— Эона, а вот что сказал Аристотель: «Цена любого предмета зависит от его красоты. У красивейших все остальные должны, быть рабами». Он прав. Разве плохо находиться в полной власти у красоты?

— Любое рабство отвратительно. Красота — достояние всех. Она подобна широколиственному древу в знойной пустыней Древо утоляет жажду плодами, одаривает цветами и прохладой. Неужели ты захочешь за эти щедрости увезти древо с собой?

— Таких безумцев во все времена было немало. И не только тех, кто довольствовался гаремом. Случалось, один народ устраивал охоту на другой народ. Разрушались прекрасные города, испепелялись дворцы и храмы, истреблялось все живое, кроме красивых женщин. Их обращали в рабынь, продавали как скот.

— Но всякий раз в истории добро и справедливость торжествовали.

— Торжествовали? В ужасающих сечах, где погибали лучшие, храбрейшие. Путь красоты отмечен стенаньями, кровью, враждою. Так уж устроено мирозданье.

— Ты ошибаешься, полагая, что разумные существа повсеместно в мирозданье враждуют…

Приехавший вместе с главным археологом Казахстана Сергей Антонович нашел меня в горячечном бреду. Температура доходила до сорока. Меня заворачивали в мокрые холодные простыни: — кто-то вычитал про это в записках Пржевальского. Не помню, как везли на «газике», как летел в Алма-Ату, Одно и то же виденье преследовало воспаленный мозг. Урочище Джейранов. Глухая безлунная ночь. Внезапно все окрест сотрясает громовой удар — это вырывается из заточения нефть вперемешку с газом. Буровая вышка смята, как модель из алюминиевой проволоки, и отброшена на скалу. Неудержимый поток нефти заполняет почти раскопанную обсерваторию, клокочет у стен дворца. «Спасите Снежнолицую! Спасите!» — кричу я, барахтаясь в нефтяных волнах. Стрела молнии поджигает черный поток, все кругом вспыхивает, я задыхаюсь в огненных языках и снова взываю о спасении Снежнолицей…

В университет я возвратился только после ноябрьских праздников. Здесь, в Сибири, давно уже была зима. Не заходя в общежитие, я направился к Учителю. Вечерело. В комнате с потертым креслом горела зеленая настольная лампа. Он поднял голову от бумаг, встал из-за стола, широко раскинул руки и обнял меня.

— Наконец-то, наконец-то, голубчик! Ну что, оклемались?

Я высыпал на кресло из рюкзака две дюжины яблок из нашего сада — знаменитый апорт — каждое величиной с кулак. Он живо взял одно, с хрустом разломил, протянул мне половину.

— Слава казакам семиреченским, какой плод вывели! Апорт умудрялись сохранять до нового урожая. И арбузы — они были у казачков пудовые. Эх, молодость! Катилося яблочко вкруг огорода, кто его поднял, тот воевода, тот воевод-воеводский сын; шишел-вышел, вон пошел! Как это называлось, знаете? Конанье. Считалка мальчишечья. Я еще в бабки играл — и как!

Помолодел Учитель, точно четверть века сбросил с плеч. Не хотелось его огорчать, но…

— Сергей Антонович, я пришел проститься, — сказал я. — Ни историка, ни археолога из меня не получится. Я не уберег Снежнолицую. Чем так начинать, лучше податься в кочегары или дворники.

— Хорошая профессия, кочегар. И я когда-то шуровал уголек. На пароходе, — сказал он невозмутимо.

— Возвращаюсь домой, в Алма-Ату. Я уже присмотрел себе работу. Надо деду помогать. Совсем состарился, весь скрюченный, как саксаул. Сад высыхает, некому поливать. — Я принялся завязывать рюкзак. — Попробую перевестись у себя на вечерний физфак, авось стану геофизиком. Буду разгадывать природу землетрясений и селей. Учитель сел за стол, подпер рукой массивный подбородок.

— Это трусость, Преображенский. А непроявленная доблесть еще постыдней проявленной трусости, как говорили древние. Да, потеря Снежнолицей невосполнима. Но подумайте, сколько погибает красоты при сооружении водохранилищ, при рытье каналов, при прокладке дорог. Сколько всего уничтожено под бомбами, в войну! Я нахлебался водички в болотах под Новгородом и помню, что эти изуверы сделали с городом, с памятником «Тысячелетие России». А сожженный почти дотла Минск! А Смоленск! А Петродворец! — Он заикался сильней обычного. — Но страшно даже не это. Камни и книги мертвы, хотя что я говорю: мертвы?.. Ладно, об этом как-нибудь после. Так вот. Война страшна гибелью красоты. Смертью боевых друзей. Война — это грязь, жестокость, безумие! Это наш дивизион, от которого в живых на прошлый День Победы осталось трое. Будь она трижды неладна, война!

И он опустил на стол кулак, так что лампа подпрыгнула. Я молчал.

— Да, погибла Снежнолицая. Но она была мертвой, ваша красавица. А когда безумный Сатурн переживает миллионы и уродует уцелевших… Ваш отец воевал?

— Партизанил в Италии. В бригаде имени Гарибальди. После побега из плена. От него осталось «Свидетельство Патриота». Такое удостоверение на итальянском языке.

— Он погиб?

— Умер шесть лет назад. Разрыв сердца.

Тяжело опустились веки Учителя. Мы оба молчали. — Был у меня товарищ школьных лет Андрей Нечволодов: Вместе берендеями занялись, на фронт пошли вместе. Знаете, О чем он мечтал? Подготовить и издать словарь славянской мифологии. У нас греческих божеств и героев изучают чуть ли не с пеленок, и это, кстати, хорошо. А своих знаем плохо. Андрей же, бывало, как начнет рассыпать имена диковинные — от писем бойцы отрывались. Стрибог, Полисун, Вертодуб, Белун, Ярило, Дива, Зюзя, Жива, Недоля, Ховало, Овсень… Их десятки, сотни, и о каждом сложены мифы. Кто их знает? Горстка специалистов. Так-то.

— Мой дедушка знает заговор о Яриле, — вспомнил я.

— Вот и запишите, не пропадет добро… Эх, Нечволодов… Иные в рюкзаках консервы таскали, а он трехтомник Афанасьева «Поэтические воззрения славян на природу». Между боями готовил его к переизданию. Книга-то вышла в середине прошлого века. На ней Мельников-Печерский вырос, Лесков, Есенин, Горький знал и любил. Слышали про Афанасьева?

Я щурился на зеленую лампу. Что ответить энциклопедисту?

— И мало кто слышал. А он за короткую жизнь собрал тысячи сказок, издал «Народные легенды». Его выгнали со службы по доносу провокатора, и он умер в нищете. Андрей рассказывал, как чахоточный Афанасьев распродавал за бесценок свою библиотеку, где были рукописные книги допетровской поры… Пщню, под Кенигсбергом пошел мой дружок за гранатами, как раз привезли боезапас. Я немного замешкался, заглянул на КП. Вдруг слышу — в березняке взрыв. Шальной снаряд попал в полуторку с гранатами, рядом стоял и Нечволодов. Ничего не нашли, воронка в земле над рекою Преголей — и все. До сих пор не верю, что нет друга. Осталась память — трехтомник со славянскими древностями… А теперь отвечайте, Олег: кто издаст словарь нашей мифологии? Кто книгу напишет об Афанасьеве?

От последних его слов стекло в окне задребезжало, и он понизил голос:

— Вы прирожденный археолог, Преображенский. У вас обостренный нюх ученого — будущего ученого! И заметьте: в недавней трагедии в Бекбалыке есть и светлая сторона, хоть это звучит кощунственно. Во-первых, портрет Снежнолицей. На него нацелились сразу и Эрмитаж, и Пушкинский музей, и Музей восточных культур. Но мы еще с ними со всеми потягаемся. Во-вторых, манускрипт. Он оказался трактатом о небесных явлениях и принадлежит перу — кого бы вы думали? — Фалеса Милетского, родоначальника греческой философии, одного из семи мудрецов древности. «О поворотах Солнца и равноденствии» — так называется эта поэма. О ней упоминал еще Диоген Лаэртский. А считалась она утерянной. Это ли не удача! И в-третьих, должен вас поздравить со стипендией имени Карамзина — это вам от академии, за Снежнолицую и за Фалеса. Сто десять целковых в месяц — да я в ваши годы мечтать не смел о таком богатстве, сухариками пробавлялся да пшенной кашей… Засим прошу следовать в общежитие и грызть гранит науки. Летом снова приглашаю на раскопки.

Я сидел растерянный. Стыдно было перед Учителем за свое скоропалительное решение.

— Одно худо, товарищ именной стипендиат, — сказал Сергей Антонович и вновь захрустел яблоком. — Мурата вы крепко обидели. Таких, как он, обижать нельзя. Таким генералы снимали с кителя собственные ордена и на грудь прикалывали. Вдобавок он спас жизнь членам нашей экспедиции… Представьте, что он тогда всех не растормошил бы…

— Сергей Антонович, честное слово, я был не в себе, когда повздорил с Муратом.

— Каждый волен делать что ему заблагорассудится, но не забывать о последствиях. Примерно так звучал девиз венецианцев. Думать, о последствиях. Быть предельно осмотрительным. Это не исключает отваги в решающий момент… Иногда от одного неудачного слова гибли империи. Жизнь — это хождение по лезвию бритвы, говорят в Тибете. Там же бытует поговорка: «Пока карлики поссорятся, повоюют и помирятся, великаны не успеют поздороваться». Поменьше криков, суеты, размахивания руками. Побольше труда и духовного сосредоточения. Давайте, Олег, поступим так. В следующий четверг, вы заглянете ко мне домой на огонек. Поведаю историю Мурата. Вы же продумайте, как перед парнем извиниться.

— Да я хоть сейчас готов лететь в Чарын, прощения просить, — чуть не закричал я.

— Зачем же в Чарын? Мурат стал вашим земляком. Живет и здравствует в Алма-Ате. В уйгурской школе-интернате. Кстати, много ли вы знаете об уйгурах?

К своему стыду, ответить Учителю мне было почти нечего.

— Большинство уйгуров живет в Китае. Так уж история распорядилась, — начал я робко. — По-моему, религия запрещает им охотиться. Во всяком случае, когда я жил в поселке Чарын, ни одного охотника не встретил. Зато они любят музыку, песни. Я брал в руки их гитару — на ней аж 25 струн. Любят сказки и стар и млад. Помню., старик Ануар рассказывал про падишаха, который устроил испытание девушке из простонародья. Он повелел ей прийти ни в одежде» ни голой, ни пешком, ни верхом, ни по дороге, ни без дороги, ни с подарком, ни без подарка.

— Занятно, — сказал Учитель не без лукавства. — Напоминает русскую сказку. И что ж красавица?

— Она пришла к падишаху по крышам домов. Завернулась в рыболовную сеть, между ног вела козла, а в руке несла воробья. Протянула руку падишаху с подарком — воробей и упорхнул…

— Похоже и впрямь на нашу сказку: И все же уйгурская. А почему — знаете? Учитесь вникать в текст. Девушка идет по крышам. На Руси такое было невозможно — и скаты крыш крутые, и дома друг от друга; отстояли прилично. А у уйгуров жилища рядышком, один к одному жмутся. И крыши плоские, хоть на велосипеде разъезжай.

— Верно, — удивился я. — И сейчас, и, значит, в прошлом. Хотя насчет их прошлого — темное дело.

— В каком смысле темное? — оживился вдруг Учитель. — Да они известны с третьего века до нашей эры! О них писали Птолемей, Вильгельм Рубрук, иезуит Плано Карпини, Марко Поло, даосский монах Чань-Чунь, Аль-Бируни. Они воевали с самим Искандером, то бишь Александром Македонским, с Тимуром! А задолго до Тимура с жуань-жуанями, образовав целую державу на Орхоне. и Селенге. Слыхали про развалины Каракорума? Он основан на пять столетий раньше монгольского города с таким же названием и размерами превосходит последний в несколько раз. Уйгурский алфавит — основа маньчжурского и монгольского, а уйгурский литературный язык был самым распространенным в Центральной и Средней Азии. А их буддийские монастыри! А картины и скульптуры! Тысячу лет назад каждый третий уйгур владел грамотой… Юсуф Баласагунский, Махмуд Кашгарский — они под стать Хафизу, Навои, Хайяму. Вот послушайте:

Я плачу, гибну, рану бередя,

Как дождь, я исхожу живою кровью,

Глаза мои ослепли без тебя, -

Так исцели, молю, своей любовью.

— Такое мог вполне написать владыка после гибели Снежнолицей, — сказал я.

— Это и написано примерно в те времена. Но как написано, как!

И Учитель продолжал читать строки Махмуда. Слушая их, я, как никогда, осознавал свое ничтожество. Учитель, истерзанный войной и экспедициями, сумел выучить чуть ли не десяток языков, включая древнегреческий и уйгурский, сумел столько узнать передумать, перечувствовать. А я! Что сделал я в свои почти двадцать годков? За лето в Чарыне даже не удосужился __ у того же старика Ануара — хоть что-нибудь узнать о народе, среди которого жила и погибла Снежнолицая…

ИСТОРИЯ МУРАТА ШАМАЕВА И ЕГО ВЕРНОГО СТРАЖА ТОКО

Со временем Мурат освоил хитроумную систему, к двенадцати годам он стал заправским огородником. Теперь дед даже позволял себе вздремнуть часок-другой после обеда или отправиться в горы на поиски целебных трав. На стенах глинобитной мазанки, где жили дед с внуком, висели пучки растений, мешочки семян, в деревянном сундуке поблескивали пузырьки с барсучьим салом, целебным маслом облепихи, мумиё. Вся деревушка лечила хворобы у Муратова деда, будь то водянка, слабость печени, отрыжка, кровохарканье или ушиб. Больницы в деревушке не было, как и школы, и Мурат выучился читать по единственной дедовой книге — «Канону врачевания» благословенного Абу Али ибн Абдалла ибн Абдурахман ибн Сины. Собственно, книг, составивших канон, было пять, толстенных, увесистых, пахнущих пряностями.

«Берут сагапена, горечавки, мирры, опопанакса и белого перца — каждого по два мискала, очищенных костянок лавра — четыре мискала, растирают и замешивают с водой, — читал Турсун нараспев при свете коптилки. — Оно помогает от всякого кашля, всякой текучей материи, внутренних гнойников; его изобрел Абуллукийус, — да продлятся потомки его на тысячу лет и десять тысяч дней…»

Под присмотром деда и Мурат собирал травы в горах. За одиннадцатым перевалом высоко над ручьем в скале чернели дыры. То был подземный город Созерцателей Небес.

«Еще во дни моей молодости из пещер выходили люди в фиолетовых и желтых одеяньях, — говорил дед, и глаза его слезились от яркого света, и струилась борода по плечу на ветру. — Они спускались с гор и расплачивались за покупки старинными серебряными монетами. Но теперь больше уж не спускаются, — как видно, повымерли все… А когда я умру, ты, Мурат, отправляйся в Чарын, к брату моему Ришату. И «Канон врачевания» передай ему. Ничего, что тяжелы книги. Знание не тяжелит. Ты на ослика нагрузи и иди. Там граница, но родственников вроде бы пускают. Я б и сам ушел к Ришату, да больно стар, упокоюсь здесь. Говорят, уйгуры на той стороне богато теперь живут, как в древности одни правители жили — елики».

«Дедушка, ты не умрешь, — говорил Мурат, — я отыщу для тебя бессмертную траву, и разотру в ступке, и смешаю ее с девясилом, семенами айвы, цветками гранатника и сельдереем».

И опять вышибал ветер слезы из дедовых глаз.

Однажды осенью дед впервые взял с собою внука в Кульджу. Они нагрузили двух осликов корзинами с овощами, дед ехал верхом, а Мурат шел по траве: жалел тонконогого ослика. Город немного испугал Мурата: так много было людей, лошадей, чихающих грузовиков. В глухом, заросшем травой переулке, на подходе к базарной площади, послышался жалобный собачий визг. Визг доносился из-за камышового забора. Мурат взобрался на ослика и увидел чужой огород, только без корзин, кастрюль и колес. Несколько здоровяков, вооружась длинными бамбуковыми палками, били по очереди метавшуюся возле железного колышка собаку. Пес был мохнатый, коротконогий, с маленькими ушами торчком.

Не раздумывая, Мурат перемахнул через забор, юркнул у кого-то под ногами и накрыл собаку своим телом. Вслед за тем он получил удар бамбуком по спине, да такой, что рубаха лопнула с треском.

— За что собаку бьете? — закричал он и заплакал- от нестерпимой боли.

— Убирайся подобру-поздорову, щенок, — коверкая уйгурские слова, прогундосил пузатый детина и снова замахнулся палкой. — Убирайся! Из собачки этой мы сперва сделаем живую отбивную, а потом зажарим на костре. Мотай отсюда! — И все вокруг загоготали. Мурат тогда еще не знал, что собачье мясо- любимое здешнее лакомство, что собачатина на местном рынке вдвое дороже баранины. Особо ценилось гурманами мясо собаки, забиваемой палками насмерть. Операция эта производилась неторопливо, под смех и прибаутки…

Ничего этого не знал Мурат, когда кинулся защищать обреченного пса. Мальчишке всыпали еще несколько палок, но он не переставал кричать:

— Отдайте мне собаку. Отдайте собаку! Дедушка даст за нее мумиё и женьшень! Большой корень, длинней ладони!..

Пузатый долго радовался выгодной сделке: за полученный корешок можно было купить трех собак. Дедушка намазал вспухшую спину Мурата бальзамом из глиняной баночки и долго еще оглядывался на пузатого, что-то шепча. На базаре они купили псу ошейник и ближе к. вечеру отправились домой. Так у Мурата появился четвероногий друг. Его назвали Токо. Незаметно он вырос в могучего пса с широкими лапами и черной шерстью на загривке. Теперь, уходя в горы за травами или за сухим кустарником — кураем, которым зимою топили печи, мальчик брал с собою Токо. Пес разрешал нагружать на себя курай, как на ослика. Он добросовестно отрабатывал свой хлеб. Со временем Токо наловчился добывать в зарослях и притаскивал к порогу мазанки зайцев, сурков, лисиц, даже приволок как-то шакала. За лисиц и зайцев дед Турсун сурово отчитывал пса.

— Большой грех убивать лису, о-ох, большой. Раньше лиса была человеком, да стала сбивать других людей разными хитростями, вот и наказал ее бог. И тебя, Токо, накажет.

— А кого еще бог наказал? — спрашивал Мурат.

— Слона. Он был хлебопек, обвешивал покупателей. Медведя — продавал худую краску. Волка наказал. Этот был мясник в другой жизни, торговал мясом дохлых овец… Тащи лису обратно, Токо, тащи!

И — чудо! — Токо хватал огненную лису за загривок и уволакивал в заросли шиповника. Вот каким догадливым оказался чуть было не забитый палками пес.

Однажды в пору цветения урюка, когда южные склоны гор заалели от тюльпанов, в деревушку ворвались бандиты. Они остановились перед домом дряхлого Рената Умарова — единственного книгочея по всей округе. Ими предводительствовал лысый толстяк с розовыми, как у младенца, щеками. Бандиты принялись выкидывать из дома Умарова книги. Он бегал от одного к другому, хватал за руки.

— Опомнитесь! Я собирал их всю жизнь! Там «Сутра золотого блеска!». Там «Алмазная колесница». Им же тысяча лет! Тысячелетие! — выкрикивал старик Ренат, поводя головой, и снова получил удар по шее.

В небе громыхнуло. Прикочевавшая, из-за горы туча наваливалась темно-синим брюхом на деревушку. Ветер стих. Замолкли птицы.

— Дедушка! — закричал Мурат. — Что они: делают?! Разве можно так?!

— Молчи, Мурат, — сказал дед и зашатался. Колени у него подогнулись, он повалился на бок. Соседи привели его домой под руки.

Такой грозы давно никто не помнил. До вечера бились в небе длинными мечами злые демоны, и прозрачная кровь из их ран проливалась на испуганную траву…

Вечером, отбиваясь от Токо дубинкой, в глинобитную мазанку вломился розовощекий.

— Пса на цепь, а то пристрелю! — скомандовал он, и Мурат загнал Токо в будку. Когда он вернулся в дом, гость сидел за столом с двумя бутылками рисовой водки.

— Дай, думаю, переночую у колдуна, авось не превратит в свинью, — ухмылялся розовощекий. — Может., отвару какого нацедишь, чего-то сердчишко пошаливает, брюхо из штанов лезет, как квашня. Давай, давай, не жалей. Завтра все равно все твои зелья-притиранья в реку спустим.

Лежащий на низкой деревянной кровати дед отвернулся к стене.

— Ты нос не вороти, колдун, не вороти. Лучше о закуске позаботься, о грибочках да огурчиках. А с кровати слазь. На ней спать буду я. А тебя все равно в пустыню выгоним.

— Никуда я, сынок, отсюда не поеду. Жить-то мне осталось всего ничего, — вздохнул Турсун.

— Еще как поедешь, старый хрыч. Побежишь в пустыню резвее жеребчика. — Он нехотя поднялся, подошел к кровати, пинком сбросил деда на пол. Задергался дед, захрипел, горлом хлынула кровь. Мурат впился зубами розовощекому в ухо и больше ничего не помнил.

Он пришел в себя от боли, потянулся рукой к правому уху туда, куда впивались, как ему казалось, раскаленные иглы. Верхней половины уха как не бывало. Он лизнул липкие соленые пальцы, застонал.

— Заткнись! — сказал толстяк, успевший опорожнить обе бутылки. — Моли бога, что все зубы еще не вычистил. Будешь знать, как кусаться, пес шелудивый. Раньше говорили: око за око. Я же заявляю: ухо за ухо. Ух-ух-ух-ух-ух! — Он затряс животом, корчась от смеха.

Когда гость плюхнулся плашмя на кровать и засопел, Мурат поднялся, наклонился над дедушкой. Тот не дышал.

Внук прикрутил фитиль в лампе, сходил в сени за кувалдой, проверил, занавешены ли окна. По стеклам ползли змееныши дождя. Оглядываясь на деда, Мурат накрыл холстиной толстяка, вцепившегося руками в подушку, как будто подушка, как сказочный дракон, уносила его в поднебесье.

«Пусть после смерти ты превратишься в борова», — подумал Мурат и обрушил кувалду на голову толстяка. Ему вдруг почудилось, что стены дома зашатались, как при землетрясении, а в небесах загромыхали орудия богов, наказывающих убийц… Но нет, все было спокойно. По холстине расплывалось черное пятно, и никто больше не сопел.

Мурат поставил кувалду на прежнее место, нашарил за притолокой нож с костяной рукояткой. Ни единого окна не светилось в деревне. Только шумел дождь да взвизгивал Токо, почуяв хозяина на крыльце.

Дед уже не лежал на полу, а сидел, прислоненный к лавке. Неужели жив?

— Мурат… пи-и-и-ить, — простонал дед. Его зубы стучали о края чашки, когда он с трудом глотал молоко.

— Дедушка, я укокошил толстяка насмерть. Кувалдой, — сказал Мурат на ухо деду. Тот завздыхал.

— Ох, ох, тяжкий грех… Тем легче он тебя сразит на том свете… Что ж теперь будет, внук?.. — Язык у деда заплетался, слова он выговаривал с трудом. После долгих вздохов он зашептал: — Заводи обоих осликов прямо сюда, в комнату… давай навьючивать. Бери весь порох, жаканы, дробь, соль… пшена полмешка, полмешка рису… Одеяла бери верблюжьи, оба полушубка, валенки, сапоги… Надо скрываться в пещеры, деться больше некуда.

Мурат сделал все, как велел дед, затянул ремнями поклажу.

— Где кувалда? — спросил дед и попросил вложить ему рукоятку в руки. Мурат вложил.

— Помнишь теплый ключ ниже города Созерцателей Небес? — спросил дед. — Там под водопадом вход в пещеры… Будешь проходить сквозь водяную стену — закрой осликам глаза… не то заупрямятся… Раньше осени сюда не возвращайся… Осенью попробуй уехать в Урумчи, к отцу… Добрые люди помогут добраться… Но не раньше осени… Обещаешь?

— Дедушка, — заплакал Мурат, — садись на ослика.

— Пусть думают, я убил… Никто тебя не хватится. А я… сейчас… умру… — сказал дед. И голова его упала на грудь.

Сколько Мурат ни бился, поднять мертвого на ослика он не смог. Когда тело деда стало холодеть, он погасил лампу, перестал плакать и двинулся в путь. Возле мельницы он оглянулся с пригорка на родную деревню. Полночный дракон сожрал все лучи неба и земли, упиваясь мелким нудным дождем. Лишь вырисовывался, по правую руку пирамидальный тополь.

* * *

Никаких отшельников в городе Созерцателей Небес он не нашел. Пещер было великое множество, они далеко уходили в глубь гор. В одной обнаружилось озеро с теплой водой и серебристыми карабкающимися со дна пузырьками Откуда-то сбоку просачивался слабый свет. Токо смело зашел в озеро по грудь, но пить не стал. Полчища летучих мышей носились с писком над водою. Одежда отсырела, но Мурат решил на первых порах обосноваться здесь, потому что обнаружился ручеек, вытекающий из-под черного камня, и ослики вслед за псом напились. Когда глаза свыклись с полумраком, за ручьем Мурат нашел деревянный помост с трухлявой соломой, а — еще дальше, почти у кромки воды, — очаг и небольшой медный котел.

Помня дедовы наставления, он ни минуты не сидел без дела: заготавливал сухие дрова, выискивая по утрам целебные и съедобные травы, сушил дикие фрукты, а ближе к осени начал коптить мясо архаров, готовясь к зиме. Ни в какое Урумчи он отсюда не поедет. Будет жить в пещерах один, пока не состарится ц не станет мудрым и седобородым, как дед, который постоянно снился склоненным над «Каноном врачевания». Проснувшись, Мурат проверял, на месте ли книги, завернутые в прорезиненный плащ, а иногда при свете лучины и сам вслух читал «Канон» собаке и осликам.

На ночь он выгонял осликов попастись, но ближе к осени одного задрал волк. Другой с окровавленным крупом прибежал весь в пене и ринулся в озеро, где простоял три дня, и рваная рана — как тут не задуматься! — заросла молодой розовой кожей.

А потом горы обложились тучами, завыли, запричитали метели, дракон тьмы бил хвостом о дрожащие скалы, нацеливался кривыми, как хвост кометный, глазами испепелить далекий город на юге, венчающий хрустальную Гору Света с домами из драгоценных камней и крышами из перьев павлина. Ослик уныло перетирал зубами жвачку. Даже Токо присмирел, стал реже класть хозяину передние лапы на плечи и взвизгивать, обращая нос к выходу из пещеры: пойдем, мол, порезвимся на снегу, добудем кабанчика или зайчишку.

Одно удивляло Мурата: с приходом зимы и долгих ночей в пещере не стало темнее.

Но настоящие чудеса ждали в соседних пещерах, куда Мурат начал потихоньку захаживать еще с лета. Там светились сами стены, квадратные, продолговатые, вытесанные как по линейке. И не просто светились. На стенах, а кое-где и на выпуклых потолках были изображены люди, звери, растения. Мужчины в длинных красных халатах, опоясанные кинжалами, сидели на стульях, где вместо ножек — человеческие фигурки. На плечах женщин — одеянья из золотистой материи, на головах — маленькие короны. Все они, даже сосущие грудь младенцы, держали в руках ветви в розовом цвету. И плавали лотосы в прудах, где на берегу резвились белые верблюжата, и в виноградниках бродили павлины, и ребята одних лет с Муратом брызгались водой из серебряных трубочек, и всадники на лошадях кружили на поляне, а удальцы с разделенными надвое бородами зарывали в землю барана и возжигали яркие факелы. Иногда под картинами попадались лошади из глины, и ослик протяжно кричал, напрасно дожидаясь ответа…

Одна пещера с полупрозрачным потолком поразила Мурата особенно. Сквозь потолок смутно угадывалось, как если смотреть со дна реки, солнце. «Но разве оно может пронизать лучами толстенную скалу?» — подумал Мурат и, оглянувшись, увидал картину на стене. Он подвел ослика поближе, но сразу забыл и о нем и о Токо.

На лужайке возле дворца из драгоценных камней лежала в огромном цветке лотоса пригожая девушка в красном сарафане с белым кружевом. Ее украшало ожерелье из черных шариков и такие же черные серьги. Люди, стоящие вокруг цветка на коленях, предавались неутешной скорби. Одни плакали, другие с печальными лицами смотрели в сторону статного витязя, припавшего к ногам умершей. Даже деревья вокруг лужайки поникли ветвями, хотя подобных деревьев Мурат в жизни не видывал: пузатые, как бочки, кора иссиня-черная, на густых длинных ветках серебристые плоды. Так бывает, когда весной после оттепели ударит мороз и все в лесу становится будто стеклянное… Это была даже не картина, а словно чудодейственное окно неизвестно куда, потому что над лужайкой светило сразу два солнца, оба сиреневые. И тут Мурату показалось, что у красавицы на запястье тонко-тонко, тоньше дыхания муравьиного, бьется синяя жилка.

«Зачем вы плачете, люди? — сказал Мурат. — Прекрасная пери вовсе не умерла. Ее, наверно, испугал дракон, и она погрузилась в спячку с бессонницей. Или литаргус, как говорит благословенный мудрец Авиценна, да продлятся потомки его на тысячу лет и десять тысяч дней. Мой дедушка при литаргусе делал настой из листьев ивы, ячменя с ромашкой, укропа, фиалок, корневища касатника и донника лекарственного. А потом смешивал, с другим настоем — из лаврового листа, иссопа, пулегиевой мяты, руты, бобровой струи и сатара. Так советует «Канон врачевания». Настаивать травы легко. Даже я мог бы вашу красавицу исцелить».

И случилось чудо. Витязь у ног красавицы выпрямился, посмотрел на Мурата и поманил к себе пальцем с черным перстнем. Мурат окаменел от страха. Тогда витязь пересек быстрыми шагами лужайку, подошел к одному из деревьев, руками раздвинул, как занавес, кору, скрылся внутри. Дерево приподнялось над лужайкой. Внизу вместо корней показались хвосты оранжево-красного сияния. Вскоре летучее дерево уже ползло среди медленно проступивших на картине звезд. Мурат что есть мочи кинулся из пещеры.

Он намерился никуда больше от озера не уходить и, как когда-то дедушка, подолгу сидел с деревянной лопаточкой возле среза воды. Таинственная картина не выходила из головы. Зачем поманил его пальцем витязь? Чтобы попросить снадобье от спячки с бессонницей, чего тут гадать. А раз так, надо пересмотреть все дедовы склянки, шкатулочки, мешочки, найти целебный настой или сделать его самому, сверяясь с «Каноном врачевания». На эту работу, ушла неделя.

Однажды он проснулся от лая Токо и чьего-то странного пыхтенья, как будто в пещеру заполз измотанный поединком дракон, припав пастью к озеру. Мурат осторожно приоткрыл глаза. Токо лаял на дерево, выросшее посреди пещеры. Это было то самое дерево с черной, корой и серебристыми ветвями, но вблизи оно оказалось гораздо толще, чем на картине. Толще самого толстого дуба, толще скирды сена. Мурат не очень удивился, когда раскрылась кора и в образовавшейся дыре появился витязь. Его голову окружал светло-желтый прозрачный колпак.

Прикрикнув на Токо, Мурат взял кувшинчик с отваром, смело подошел к пыхтящему дереву.

«Надо влить в рот прекрасной пери две ложки отвара — и литаргус пропадет», — сказал он и протянул кувшинчик.

Но витязь не взял. Он приложил правую руку к сердцу, поклонился, и Мурат услышал у себя в голове такие слова:

«О, иноземец! Позволь тебя поблагодарить за желание исцелить княгиню радости. Я не могу ни обнять, тебя, ни коснуться чего-либо в твоем мире. Соизволь ступить на летучий корабль. По исполнении звездного срока ты будешь доставлен обратно куда пожелаешь».

«И Токо можно на корабль?» — спросил Мурат, ни мгновения не помедлив.

«Бери, кого заблагорассудится», — сказал голос, но тут ослик так страшно и тоскливо закричал, и подскочил к хозяину, и начал тереться мордой о его плечо, что не взять его было бы предательством. Мурат начал собирать провизию.

«Ни о чем съестном не думай. Летящему да воздастся», — сказал голос,

«Тогда я возьму все целебные травы, баночки и «Канон врачевания», мало ли кто у вас больной. И еще дедушкины часы и ружье», — сказал Мурат, лаская ослика.

«Твое пожелание исполнено. Перечисленное уже на борту», — услышал удивленный Мурат.

Где-то над головою витязя проблеснуло выпуклое, как глаз, оконце, и за ним стали различимы в желтоватом свете и мешочки, полные трав, и ружье, и с книжками прорезиненный плащ.

«Готов ли ты в недлящийся путь?» — спросил голос.

«Готов!» — закричал Мурат, а Токо залаял.

Из коры выдвинулся наклонный мосток из черного стекла. Первым вспрыгнул на него по команде Мурата пес, глупого же ослика пришлось силой тянуть за узду.

Дракон перестал пыхтеть. Убрался мостик. И восстали столбы тьмы, прежде чем возник на расшитом алмазами занавесе удаляющийся шар с красными, коричневыми и черными облаками, лишь изредка прорезаемыми прожилками голубоватого и золотистого. Летучий корабль обнял ветвями звезды.

О, внутри он оказался больше дома, больше пещеры, больше деревушки, да куда там деревушка в сорок дворов, — больше города Кульджи! Внутри плескались озера среди изумрудных зарослей неведомых растений, и в озерах плавали плоские, похожие на головку подсолнуха живые разноцветные рыбы, и цветущие холмы переползали с места на место, подставляя бока множеству маленьких солнц. Жаль только, длилось это недолго, всего несколько дней, как показалось Мурату, потому что однажды появился витязь с двумя спутниками в сияющих одеяньях, скрепленных медными полосками, и пригласил к выходу. И снова первым ступил на мостик бесстрашный пес, а ослик робел, кричал, и тело его исходило дрожью, как если бы он чувствовал недалеко камышовых котов или волков.

Катились по небесам сиреневые солнечные шары. В цветке лотоса, повисшем прямо в воздухе, лежала, откинув левую руку, а правую заложив за голову, беловолосая княгиня радости. Мурат приблизился к ней, откупорил кувшинчик, влил снадобье между чуть приоткрытых розовых губ. Она вздохнула, открыла глаза, улыбнулась, приподнялась и села в цветке, отчего все вокруг заулыбались, принялись обниматься, а деревья с серебристыми плодами высоко подняли свои ветви. Цветной свод радуг восстал над деревьями. Послышалась тихая музыка. Нет, то пели не птицы, ни одного зверя, или птицы, или хотя бы ящерки Мурат не заметил окрест. То пели, он был уверен, сами деревья. Казалось, он различает нежные, как струенье ручья, слова: «Княгиня радости, драгоценность в цветке лотоса, здравствуй!»

Витязь, обнявший бережно княгиню радости, повернул усталое лицо к Мурату.

«О, иноземец! Востребуй любую награду за спасение княгини».

«Дедушка всю свою жизнь лечил бесплатно, — сказал Мурат. — Грех наживаться на несчастьях и бедах. Могу и других поврачевать, трав с собой много. Лисью болезнь лечу, затвердения в почках, онемения членов, камни выведу из мочевого пузыря».

«Благодарствую, врачеватель. Однако в нашем мире болезни случаются два-три раза в тысячелетие, не чаще. А от награды отказываться не изволь».

«Пусть старика Ришата Умарова из пустыни обратно вор-нут, — сказал тихо Мурат. — А ведь его любили не только люди, но и животные и звери, и даже камни в горах. Если бы собака и ослик, могли стать людьми, они тоже попросили бы о старике Умарове. Если можете, доброгласные повелители иссиня-черных деревьев, то помогите».

Дальнейшее произошло как в сказке. На глазах у Мурата Токо и ослик превратились в людей. Токо стал кудрявым юношей в кожаной накидке, его неизменный спутник — мужчиной в рваном рубище. Они тоже стали просить за старика, бывший ослом даже упал на колени и руки к обоим солнцам простер. Витязь поднял его властным жестом руки.

«Будет исполнено, — сказал голос. — Теперь выбирай, о врачеватель: остаться навечно здесь или вернуться на Землю».

«Нет, только не на Землю, только не на Землю! — запричитал в рубище. — Я был там нищим и просил медяки на базарах, а сам владел неисчислимыми сокровищами, и небо меня наказало, обратив в осла. Но клянусь, здесь я брошу презренное мое ремесло. Никуда я отсюда не хочу, пусть хоть в кандалы закуют!> — С этими словами он содрал с себя рубище и оказался в парчовом одеянье.

«За твое признание ты заслужил свет», — сказал голос. Блистающий парчой приблизился к Мурату. По щекам его текли слезы.

«Прости меня, хозяин, — сказал он. — И ты, Токо, прости.

Теперь до конца моих дней я буду лекарем, как наш дедушка

Турсун… Простите, милые братья, на вечные времена». — И скрылся в нежно поющих цветах.

Кудрявый юноша молчал. «Пожалуйста, летучие джигиты, отправьте меня обратно, как было обещано, — сказал Мурат. — Только не в пещеру, а в Чарын. Травы, настойки и взвары оставляю убежавшему в заросли. Они ему пригодятся. Может, и ты, Токо, начнешь врачевать?»

«Я возвращаюсь с тобой, маленький хозяин», — тихо выговорил Токо.

«Помни: близ колесницы земного времени случится обратное превращение», — сказал голос.

«В дорогу, маленький хозяин. В обратную дорогу», — сказал Токо.

«Готов ли ты в недлящийся путь?» — спросил голос.

И ни мгновения не раздумывал Мурат.

И восстали столбы тьмы, прежде чем сквозь прозрачный пол летучего корабля стал заметен на бархате, расшитом алмазами, живой шар — сплошь золотистый, розовый и голубой, без единой мутной прожилки. Да, был он совсем живой, и бока у него вздымались и опускались, как у зверька.

Весь обратный путь Токо молчал. Он отчужденно бродил среди ползающих изумрудных холмов. Мурат не решался сам к нему подойти, спросить, кем он был в прошлой жизни. А однажды он увидел возле озера с плоскими, как блин, рыбами прежнего Токо. Пес взвизгнул, залаял и положил ему, как раньше, лапы на грудь.

Когда холмы перестали ползать, а весь корабль наполнился пыхтеньем, Мурат уже знал, что пора сходить по стеклянному мостику на землю.

Они оказались в зарослях саксаула. Сквозь негустые ветви виднелись вдали глинобитные дома. Солнце — одно солнце, и не сиреневое, а обычное, светозарное — взошло недавно, но было уже тепло. «Значит, теперь июль, мы же улетели в начале марта», — отметил Мурат про себя. И «Канон врачевания» в плаще, и ружье, и часы на цепочке оказались неведомо кем положенные на песок.

Тут драконье пыхтенье смолкло. Мурат оглянулся. Дерево исчезло. Там, где оно стояло, еле дымились на песке, светло-коричневые разводья.

«Вы самые глупые животные во всем нашем Чарыне!» — донесся со стороны домов голос мальчишки-подпаска. Он кричал на баранов. По-уйгурски.

«Зачем ты не остался у княгини радости?» — спросил у Токо Мурат. Пес безмолвствовал.

* * *

Когда Сергей Антонович впервые рассказал эту историю, я, помнится, долго еще сидел не шелохнувшись. Сознаюсь, я был уязвлен. Чего греха таить, я с самого начала смотрел на Мурата чуть свысока. Летающие деревья меня доконали.

— Сказка красивая, — сказал я. — Деревушка, даже подземное озеро — вполне допускаю. Но картины со скульптурами в светящихся пещерах?

— Светящиеся пещеры не диковинка. Как и картины в них. В том же Китае известен огромный лабиринт «Тысяча пещер». В некоторых находят засохшие мумии. В Иране и, Ираке описаны пещеры говорящие. В них тоже видно солнце, как сквозь слюду, и в зависимости от хода светила слышны голоса; повествующие о разныд загадках древности.

— Выходит, солнечный луч — как игла, а вертящаяся Земля — грампластинка? Пьезоэффект?

— Ого, какие словечки знают нынче гуманитарии! — удивился Учитель. — Примерно, хотя много сложней. Кстати, некоторые моменты из Муратовой эпопеи можно, конечно, считать бредом, галлюцинациями, чем угодно. Но в одном им не откажешь: они точны, будто сюжеты картин в пещерах или мифологические представления о превращениях животных в людей. А «Канон врачевания» я собственноручно преподнес президенту академии.

— Если добавить ружьецо и часы с цепочкой, которые я тоже держал в руках, останется единственный вопрос. Куда исчез его верный Токо? — сказал я.

— Мурат никак не хотел мне это объяснить. Лишь перед, самым расставаньем с ним я узнал: Токо спас его от волчьей стаи. Зимой, в Чарыне. А сам погиб.

— Значит, жизнь за жизнь? — отозвался я.

— Да, — кивнул Учитель и после длительного молчания добавил как бы про себя: — На редкость смышленый уйгурский мальчик.

Этот смышленый мальчик два года спустя оказался уже в университете, где удивлял всех своей памятью. Перед ним раскрывали страницу незнакомой книги, и, прочтя текст, он тут же шпарил его наизусть. Он лечил травами радикулит, язву желудка, мигрень. Неудивительно, что по чьей-то настоятельной просьбе к нам снарядили медицинскую комиссию, которая строго-настрого запретила самозваному эскулапу калечить студенчество. После уезда комиссии и ругательной статьи в многотиражке Мурат стал знаменит на весь город, и я, как его единственный приятель, невольно подставил плечо под бремя славы.

На четвертом курсе этот смышленый мальчик подарил Сергею Антоновичу (а потом и мне) красиво изданные огромные тома перевода Авиценны. А защитился он раньше меня. На три недели, но раньше…

Да, было о чем вспомнить, покуда я добирался в Москву, летел в Рим, а потом в аэропорту имени Леонардо да Винчи, несколько часов ждал самолета в Палермо.

(Окончание в следующем номере)


Энтони Джилберт Алиби

Рассказ

Туман начал пробираться от реки в полдень. К вечеру он уже был настолько густым, что Артуру Круку, выглянувшему на улицу из окна, показалось, что он повис над бездной. Ни огонька, ни какого-либо очертания не было видно: внизу под ним простиралась кромешная мгла. Его чуткий слух улавливал отдаленную и неуверенную поступь застигнутого ночью пешехода и приглушенные звуки сирен автомобилей, хозяева которых столь опрометчиво оказались на дороге в такую погоду.

— Ужасная ночь, — произнес знаменитый адвокат, вглядываясь в невидимый город. — Ужаснее не помню.

Зазвонил телефон. Голос в трубке казался очень отдаленным, но по его интонации Крук сразу понял, что говорящий охвачен страхом.

— Мистер Крук, — прошептал голос, — туман дает мне возможность позвонить вам — в такую погоду надеешься, что тебя не видят.

«Черт побери, — подумал Крук разочарованно. — Еще один случай мании преследования!» Но в трубку сказал:

— Что случилось? Кто-то следит за вами?

— Вы думаете, что мне кажется? Бога молю, чтобы мне только казалось. Это не так, уверяю вас, меня преследуют. Он уже предупреждал меня трижды. Последний раз сегодня вечером. Он звонил мне домой и каждый раз говорил: «Это ты, Смит? Помни: молчанье — золото». И вешал трубку.

— Честное слово, — воскликнул Крук, — кто-то из друзей вас разыгрывает.

— Я не знаю кто, — отвечал голос, и теперь он звучал еще отдаленнее, — но этот человек задушил Изабель Болдри.

Стоило Артуру Круку услышать имя Изабель, как он сразу изменился в лице.

Ну, теперь все по порядку. Как, вы сказали, вас зовут?

— Смит. Я был одним из гостей на вечеринке той ночью. Но я единственный, кто знает, что Том Мерлин невиновен…

— Я тоже это знаю, — мягко заметил мистер Крук, — потому что я был его защитником, и потому, что я защищаю только невиновных. И еще знает молодая леди, которая собирается выйти за него замуж. И конечно, настоящий убийца знает. Так что нас четверо. Может быть, расскажете, как вы это узнали?

— Я был за занавеской, когда он вышел из комнаты, находящейся в башне. Он прошел так близко от меня, что я мог бы коснуться его, хотя, конечно, я не мог разглядеть его, потому что во всем доме не было света из-за игры с названием «Убийство», в которую все играли. Тогда я еще не знал, что преступление уже совершено, и когда это обнаружилось, я понял, что он должен был выйти из ее комнаты, потому что больше ему неоткуда было выйти.

— Послушайте, — сказал Крук. — Представьте себе на минуту, что я никогда не слышал этой истории. Расскажите все сначала. Кстати, почему вы оказались за занавеской?..

— Я прятался не по ходу игры, а потому что я… ну, я был таким несчастным. Мне не следовало бы приходить. Эта вечеринка была не в моем стиле. Никто не обращал на меня внимания, разве что смеялись, когда я делал что-нибудь не то. Если бы не мистер Мерлин, я бы даже не выпил. Он сочувствовал мне. Я слышал, как он сказал доктору: «Изабель следовало бы помнить обо всех», а доктор Данн ответил: «Сегодня этого уже трудно ожидать».

С самого начала мне было не по себе, — продолжал голос. — Мы играли в шарады. Я не слишком хорошо умею это делать. Остальные же были великолепны. Они смеялись надо мной, потому что я был таким тупым. Я хотел выйти из игры и быть зрителем, а потом вообще хотел уйти, но мисс Болдри сказала, что мне не стоит этого делать, ведь ее дом находится в трех милях от станции, и пока никто не собирается уезжать. Позже меня могли бы подвезти.

Игра «Убийство» была плохой. Пожалуй, даже хуже других игр, потому что было темно и можно было врезаться в кого угодно. Один раз я столкнулся с ней и Томом Мерлином. Он говорил ей, чтобы она была поосторожней, — когда-нибудь ей сломают шею, а она засмеялась и сказала: «Не хотел бы ты это сделать, Том?» Потом она спросила его, неужели он все еще думает об этой скучной маленькой девице — так она назвала ту, на которой он хотел жениться. И спросила его, почему он к ней не вернулся, если хотел вернуться. Мне стало неловко. Я отошел и обнаружил окно, выходящее на плоскую крышу. Я подумал, что простою здесь до окончания игры. Но и здесь я не мог найти покой, потому что спустя минуту мистер Мерлин тоже выбрался на крышу, и я испугался, что он увидит меня, поэтому пробрался в темноте по крыше и вошел в дом через другое окно. Так я оказался в комнате, расположенной в башне.

— Замечательно, — заметил Крук с восхищением. — А дальше?

— Свет везде был погашен, но светила луна. Услышав какой-то шорох, я догадался, что мисс Болдри спряталась здесь. В следующий момент я понял, что она не одна, — с ней был какой-то мужчина.

Я осторожно спустился на лестничную площадку, и мне показалось, что я слышу, как кто-то поднимается по лестнице, поэтому я стал за занавеску. Я боялся, что меня обнаружат, но шаги направились снова вниз. Я не очень долго простоял за занавеской, так как дверь комнаты, расположенной в башне, тихо закрылась и кто-то осторожно прокрался вниз. Он остановился совсем близко от меня и замер. Я боялся дышать, хотя, конечно, тогда я не знал, что совершено убийство. Через минуту я услышал, как он спустился вниз. Затем кто-то быстро поднялся по ступеням и прошел в башенную комнату. Я уже был готов выйти, но услышал, как мужской голос крикнул: «Норман! Норман! Ради бога…» — и доктор Данн отозвался: «Иду. Где ты?» А первый мужчина — это был Эндрю Тэтэм, актер, — сказал: «Отошли женщин. Случилось ужасное».

— И конечно, женщины сбежались тут же?

— Собралось много народа, и я вышел из своего укрытия. Дверь комнаты, расположенной в башне, была закрыта, и спустя минуту мистер Тэтэм вышел и сказал: «Нам лучше всем спуститься вниз. Произошел несчастный случай». Доктор Данн подошел к нему и сказал: «Какой смысл говорить им это? Они должны знать правду. Изабель убита, и все мы находимся в затруднительном положении».

— И когда же вам пришло в голову, что вы должны рассказать кое-что полиции? — сухо спросил Крук.

— Не сразу. Я… я был очень потрясен. Каждый стал пытаться припомнить, где он находился. Я сказал, что был за шторой и не принимал участия в игре по-настоящему, но никто не слушал. А потом одна из девиц спросила: «А где Том?» — и мистер Тэтэм сказал: «Странно. Молю небо, чтобы он тоже не был убит». Он, конечно, не был убит. Он присоединился к нам через минуту и сказал: «Надеюсь, вы прекрасно проводите время?» И с одной из девушек началась истерика. Тогда мистер Тэтэм сказал: «Где ты был, черт побери?» — а он ответил, что был на плоской крыше. Он тоже не принимал участия в игре. Все были удивлены или, по крайней мере, отнеслись к этому с недоверием, а доктор Данн сказал: «Но если ты был на плоской крыше, ты должен был кое-что слышать» — а он ответил: «Только обычный шум… А что, у нас произошло убийство?» А мистер Тэтэм сказал: «Да, замолчи ты, дурак». И тогда Том уставился на нас и спросил: «Скажите, что случилось? Почему вы так смотрите?» И тогда они рассказали.

— А когда прибыла полиция, вы не забыли сказать им о парне, который вышел из комнаты в башне, или у вас были особые причины умолчать об этом?..

— Видите ли, я собирался это сказать, но мне пришло в голову, что у меня нет доказательства того, что мой рассказ правдив… А потом арестовали мистера Мерлина, и я не смог дольше молчать. Мне казалось, что хотя я не могу назвать им имя убийцы или даже доказать, что мистер Мерлин невиновен, суд не вынесет- приговор, если услышит мои показания.

— Зарубите себе это на носу, — жестко сказал Крук. — Они не вынесут приговор при любых обстоятельствах. Томом Мерлином занимаюсь я, так что его не вздернут. Но все равно вы и я должны действовать сообща. Где вы сейчас находитесь?

— На Набережной, в телефонной будке.

— А что мешает вам прийти прямо сейчас?

— В такой туман?

— Мне кажется, вы сказали, что в туман безопаснее.

— Безопаснее звонить, потому что этот телефон-автомат находится близко от моей квартиры. — Неожиданно он разразился странным судорожным хихиканьем. — Хотя, если говорить откровенно, я начал думать, что звезды против меня, когда я обнаружил у себя только одно пенни. К счастью, в кармане оказалось еще одно — я берег его для вечерней газеты…

— Сохраните это для своих мемуаров, — сказал ему Крук. — Все, что вы сейчас должны сделать, это пройти вдоль набережной и сесть в метро…

— Мне кажется, неподалеку было такси…

— Слушайте! — сказал Крук. — Идите как я сказал вам. В метро с вами ничего не случится.

— Не будет ли завтра… — начал Смит, но Крук прервал:

— Нет. Завтра может быть уже поздно. До тех пор, пока Икс думает, что вы держите ваш секрет при себе, вы представляете опасность для него. Но как только вы раскроете эту тайну, вы будете в безопасности.

«Итак, — размышлял мистер Крук, кладя телефонную трубку и глядя на большие пузатые часы, которые он вытащил из кармана, — во-первых, насколько эта история правдива? И во-вторых, поверит ли в нее полиция? Это не. доказывает невиновность Тома Мерлина, но; как он сказал, этого достаточно, чтобы поколебать судей. Жаль, что он не рассказал об этом немного раньше… Конечно, такую историю мог бы рассказать и преступник, но в таком случае он рассказал бы ее сразу же».

Пробираясь по улице, Смит лихорадочно обдумывал фразы, которые он использует в разговоре с мистером Круком. Он был напуган предстоящим разговором, но еще большая опасность заставляла его идти вперед.

Казалось, темнота полна ушей и глаз. Внезапно Смит остановился, чтобы проследить, смог ли он застать врасплох вороватые шаги, следующие за ним, но услышал лишь бесконечный плеск воды о набережную, слабый шум полицейского катера, идущего вниз по течению, и над этими звуками — сумасшедшее биение собственного сердца. Он прошел еще немного и затем, к своему ужасу, обнаружил, что не может двинуться. Темнота вокруг была непроницаемой, казалось, она сомкнулась и образовала стену, преграждая ему путь. Он был похож на человека, который, спускаясь по склону утеса, неожиданно обнаруживает, что его парализовало. Он не представлял себе, что бы случилось, если бы в этот момент не проехала машина. Она была полна молодых людей, прототип которых он встретил на вечеринке Изабель Болдри. Они пели. Обрадовавшись, он начал кричать: «Такси! Такси!» Кто-то в проезжавшей машине услышал его, высунулся и крикнул: «Не пойдет, старик!» Его охватила паника. Он с отчаяньем подумал, что удача окончательно изменила ему, но вдруг сквозь темноту он разглядел другой автомобиль, который медленно приближался.

«Такси!» — позвал он и, к своему облегчению, услышал, как машина остановилась.

Облегчение отразилось в его голосе.

— Мне нужно до Блумсбери-стрит. Номер 123. Вы знаете это место?

— Еще один клиент для мистера Осторожного Обманщика. — Водитель выразил огромную радость. — Ну, ну. Это будет стоить тебе кусок, — сказал он.

— Ладно, согласен.

Водитель включил свет внутри машины, чтобы мистер Смит мог сесть, а затем снова выключил, и его пассажир неуклюже развалился на сиденье. До него донесся слабый голос водителя:

— В конце концов, папаша, кусок — это не так уж и много, чтобы спасти свою голову.

Смит вздрогнул. Его голову? Его голова не в опасности. Никто не думал, что это он убил Изабель Болдри. Машина отправилась, он почувствовал себя в безопасности. Он думал о предстоящем разговоре, всю свою надежду возлагая на Артура Крука. Крук не испугается; еще, размышлял он, убаюкивая себя обманчивой безопасностью, мистер Крук посмеется над страхами своего посетителя. «Это как раз то, чего я хотел, — скажет он. — Вы раскрыли целое дело вместо меня, дав мне недостающее звено. Правосудие должно быть вам благодарно, мистер Смит…» Он блуждал в лабиринте стандартных мечтаний.

Внезапно он ощутил, что машина, которая до этого медленно двигалась, теперь вовсе остановилась. Водитель вышел и открыл дверцу.

— Простите, сэр, этот ужасный туман… Не смогу, несмотря на все старания. Это будет стоить мне головы, как и вам, — напомнил ему водитель.

— А если мы поедем еще медленнее?..

— Если мы поедем медленнее, мы намного опоздаем.

Неохотно мистер Смит выбрался на мрачную улицу, было очень холодно, и он поежился.

— Я должен отдать тебе твой кусок обратно, — сказал водитель задумчиво.

Смит решил отблагодарить парня за беспокойство. Он протянул одну руку для того, чтобы взять банкнот, а другую сунул в карман, где держал мелочь. А затем все случилось с той же поразительной внезапностью, как и смерть Изабель Болдри. Его пальцы только взялись за бумажку, как что-то ударило его. Инстинктивно он уцепился за банкнот. Но за первым ударом последовали другие.

Вскоре после этого телефон Артура Крука зазвонил во второй раз, и нервный голос сказал:

— Говорит мистер Смит. Мистер Крук, извините, но я не смогу прийти. Туман слишком густой. Я приду завтра. Ведь никакой разницы нет.

— Мы уже это обсуждали, — сказал Крук.

— Я же сказал вам, что не могу. Я приду… я приду завтра в девять часов.

— Если он вам позволит, — сказал Крук мрачно. — Он, может быть, ждет вас на пороге… Где вы сейчас, кстати?

— В телефонной будке.

— А где именно?

— На набережной.

— Какой номер?

— Я же говорю, это телефон-автомат.

— Даже у телефонов-автоматов есть номера.

— Я не вижу…

— Вы пытаетесь скрыть от меня что-то, Смит, не так ли?

— Да нет же, конечно. Фрагонар 1511.

— Это новый коммутатор Темпла. Вы, должно быть, проехали несколько дальше. Черинг Кросс как раз через дорогу. У вас нет способности ориентироваться на местности, — отметил Крук добродушно.

— Я не заблужусь, если буду держаться набережной. Я собираюсь идти назад к Вестминстеру и попасть в свою квартиру, я непременно буду у вас ровно в девять.

— Хорошо, — сказал Крук. — Приятных сновидений. Вывод был очевидным. Некто хотел, чтобы мистер Крук поверил, что Смит струсил и поэтому не явился на встречу.

«Бьюсь об заклад, что это у Темпл Стэйшн», — сказал себе Крук.

Ситуация была необычная. Вначале он хотел позвонить в полицию и рассказать им всю историю, но раздумал — полиция интересуется преступлениями только после того, когда ясно, что они уже совершены.

Итак, решил мистер Крук, он сделает всю подготовительную работу для них, найдет тело убитого, а затем вернется и посмотрит, как они на это прореагируют. Он закрыл свою контору, выключил свет и пошел, спотыкаясь, вниз по лестнице. Он всегда хвастался, что, как кот, хорошо видит в темноте, однако и ему понадобилось немало времени, чтобы добраться до Темпл Стэйшн. Исключительно из предосторожности Крук открыл дверь телефонной будки, находившейся поблизости, и проверил ее номер. Как он и предполагал, это был Фрагонар 1511.

Конечно, Икс мог перебросить тело убитого через парапет, но Крук был склонен думать, что он этого не сделал. У преступника не было уверенности в том, что водная полиция именно в данный момент не проплывет мимо этого места.

Вынув из кармана электрический фонарик, Крук начал поиски. Основным поводом для беспокойства было не то, что он не найдет труп, а то, что какой-нибудь констебль уже обнаружил его. Медленно осматривая набережную, мистер Крук размышлял о том, скоро ли рассеется этот туман, как вдруг луч фонарика упал на что-то белое, находившееся невысоко над землей. Им оказался носовой платок, двойным узлом привязанный к одному из подлокотников скамьи, стоящей на набережной. Концы его были расправлены, как будто тот, кто привязал платок, хотел быть уверенным, что найдет его вновь. Но зачем тому, кто лишил Смита жизни, понадобилось бы вернуться на место преступления? То, что это был носовой платок Смита, мистер Крук убедился сразу же. Стоило ему развязать платок и расправить его, как на одном из уголков он увидел буквы: «Смит». После этого Круку не стоило особых трудов обнаружить труп. Он лежал в сточной канаве.

Присев на корточки рядом с трупом, Крук просмотрел содержимое карманов. Ему нужно было установить, что взял убийца. «Конечно, найти Смита мог и кто-нибудь другой и оставить платок, но невинный человек, — размышлял Крук, — оставил бы свой собственный платок».

В карманах убитого было немного вещей: бумажник, сезонный билет, старомодные карманные часы — «луковица». Ни спичек, ни сигарет, и, конечно, не было носового платка.

«Чего еще не хватает? — думал мистер Крук, роясь в своих карманах. — Вот у него нет ключа. А ведь Смит говорил, что возвратится домой, значит, у него был ключ. Правда, он мог выпасть из кармана».

Крук тщательно прощупал мокрые, черные как сажа листья, но ключа не обнаружил.

Было только две причины, почему Икс хотел попасть в квартиру Смита. Одна состояла в том, что Икс верил, что у Смита есть какая-то улика против него, и он хотел ею завладеть, чтобы обезопасить себя, Другой причиной могло быть желание создать себе алиби, показав, что убитый был еще жив, скажем, в 10.30.

Неожиданно Крук заметил, что одна из рук убитого была сжата в кулак. Разжать пальцы было не так-то просто, но когда он это сделал, то обнаружил комок смятой белой бумаги с зеленым подтеком на месте разрыва. Он узнал бумагу и, несмотря на все возмущение, которое высказала бы полиция, положил ее себе а записную книжку.

«Полиция сегодня получит удовольствие», — говорил себе Крук, идя к телефону. Вначале он позвонил на квартиру убитого, и в первый момент подумал, что удача изменила ему. Но через некоторое время запыхавшийся голос произнес:

— Да?

— Мистер Смит? Это Артур Крук. Просто хотел убедиться, что вы благополучно добрались.

— Да, да. Только что. Я решил прогуляться немного.

— Хорошо, — сказал мистер Крук. — Не забудьте о нашем завтрашнем свидании.

— В девять часов, — произнес голос. — Я буду.

Мистер Крук положил трубку. «Ну и врешь же ты», — сказал он и набрал номер 999.

Убийца решил не допускать никаких случайностей. Позвонив в контору мистера Крука, он вернулся к своей машине и на самой большой скорости, на какую только осмеливался, поехал к себе домой.

Он осторожно поставил машину на свободное место и так же осторожно, подсвечивая фонариком, осмотрел ее. Он проследил, чтобы внутри машины не осталось никаких следов убитого.

Но когда он вышел из машины, сердце его дрогнуло: он увидел пятна крови на правой дверце машины. Взяв старую тряпку, он тщательно стер эти пятна. Теперь на другой стороне машины отчетливее выделялись пятна грязи, но у него не было времени очищать всю машину, предстояло еще много работы.

Закрыв машину, он пробрался ко входу в дом. Портье как раз собирался уходить, а ночного портье в доме не было: после 10.30 жильцы заботятся о себе сами.

— Ну и ночка, Медоуз! — отметил он, глубоко вздохнув. — Я было уже начал побаиваться, как бы меня не пришлось внести вперед ногами.

Мрачноватый портье кивнул ему с какой-то патологической живостью и сказал:

— Многих сегодня встретит ангел смерти, тех, кто и не думал об этом, выходя из дома вечером.

Он поднялся наверх, открыл дверь своей квартиры, тут же захлопнул ее и, подождав, пока портье удалится, осторожно спустился снова вниз и вышел на улицу.

В тумане он заблудился и до Вестминстера добрался несколько позже, чем предполагал добраться. По его замыслу он должен был представить Смита живым, разговаривая за него по телефону, скажем, в 10.30. А затем в случае, если его будут спрашивать, Медоуз подтвердит, что он вернулся домой в 10.30. На обратном пути он положит ключ обратно в карман убитого, снимет носовой платок и под покровом темноты вернется домой… Он продумал все это до мелочей.

Казалось, удача снова сопутствует ему.

Даже в такую погоду он сравнительно быстро отыскал обозначенное место. Но после все пошло не так. Он уже был около скамьи, как неожиданно раздался чей-то голос:

— Эй, сюда!

Он отпрянул, машинально отключив фонарик.

— Извините, я напугал вас, — сказал тот же голос, — но тут вот парень, похоже, отдал концы. Мне хотелось бы, чтоб вы взглянули на него.

К такому непредвиденному обстоятельству он не был подготовлен, но отказать не решился. Он не хотел, чтобы на него пало подозрение. Кроме того, он мог предложить вызвать полицию, пойти позвонить и раствориться в тумане. Будь что будет, он должен положить ключ в карман убитого. Он приблизился к обочине и наклонился над трупом.

— Вы вызвали полицию? — спросил он, вставая. — Если нет, то я…

Но в этот момент оба они услышали знакомый звук захлопывающейся дверцы, к ним подошел инспектор, сопровождаемый двумя сотрудниками.

— Ну и что здесь происходит? — спросил он.

— Парень какой-то погиб, — сказал Крук.

Икс лихорадочно соображал. Он слегка пошатнулся, и когда Крук протянул руку, чтобы поддержать его, сказал:

— Поскользнулся на чем-то, не знаю, что это могло быть. — Он снова включил свой фонарь и, наклонясь, поднял ключ. — Наверное, выпал из его кармана. А может быть, — он вежливо повернулся к Круку, — а может быть, это ваш?

Крук покачал головой.

— Кто из вас вызвал полицию? — спросил инспектор.

— Я, — сказал Крук, — а потом мимо проходил вот этот джентльмен… Похоже, он врач… Доктор Норман Данн, не так ли — обратился он к нему. — Я видел вашу фотографию в газетах по делу Болдри. И мне, наверное, следует представиться. Я — Артур Крук, один из трех живых людей, кто знает, что Том Мерлин не убивал мисс Болдри, остальные двое — это сам Том и, разумеется, убийца.

— Ну и совпадение! — сказал доктор Данн.

— Сейчас произойдет еще большее совпадение, — предупредил его Крук. — Пока я ожидал, я взглянул на удостоверение личности этого бедняги, и как вы думаете, кем он оказался? Мистер Альфред Смит, также проходивший по делу Болдри.

Доктор направил свет фонарика вниз.

— Так вот где я видел его раньше! У меня было такое чувство, будто это лицо чем-то мне знакомо, хотя…

— Хотя его слегка шлепнули, не так ли? — сказал Крук. — Как вы думаете, что бы это могло быть?

— Я не рискую угадывать без более тщательного обследования. Вначале я подумал, что его сбила машина…

— В таком случае мы должны будем найти машину. Не мог же он так пострадать и не оставить следов крови на капоте,

Снова послышался шум и подъехала полицейская карета «Скорой помощи», Крук поднял голову и почувствовал на своем лице дыхание ветра. Это значило, что туман скоро рассеется.

Инспектор повернулся к ним обоим.

— Мне бы хотелось, чтобы вы проехали со мной, — сказал он. — Я хочу выяснить кое-что.

Все они втиснулись в машину.

Данн пытался изобразить спокойствие, снял плащ, перебросил его через спинку кресла, достал портсигар.

— Конечно, наш доктор займется этим парнем, — сказал инспектор. — Как вы думаете, давно наступила смерть?

Данн заколебался.

— Не так давно.

— Но больше, чем двадцать минут назад? — предположил инспектор.

— Да, конечно, больше.

— Это странно, — сказал инспектор. — Я имею в виду, что он разговаривал с мистером Круком по телефону из своей квартиры как раз за двадцать минут до того, как вы появились.

Данн ужаснулся: как он мог забыть про тот телефонный разговор? То, на чем он строил свое основное алиби, теперь может разрушить все вообще.

— Я не представляю, как он мог, разве что кто-то дублировал его?.

— Вы знаете ответы на все вопросы, — согласился Крук. — Действительно, у этого парня, по-моему, вошло в привычку иметь двойника. Несколько раньше он мне звонил из телефонной будки и сказал, что Смит не сможет явиться на встречу со мной сегодня вечером. Раз никто не знал об этом, кроме меня и Смита, то как Икс узнал, что не придет, если бы он сам. не был в этом уверен?..

— Не спрашиваете ли вы меня об этом? — сказал Данн.

— Именно вас мы и спрашиваем, — ответил инспектор. Доктор широко раскрыл глаза:

— Вы ошибаетесь, если думаете, что я знаю что-нибудь. Это просто случай. Почему бы вам не послать человека в квартиру Смита и не посмотреть, кто там находится?

— Мы подумали об этом, — ответил ему инспектор… — Но там никого не оказалось…

— Тогда… может быть, мистер Крук так пошутил.

— Ну нет, — сказал Крук с изумлением. — Я никогда не думал, что убийство — это шутка.

Данн сделал резкое движение.

— Извините, я не могу вам помочь…

— Я бы не был в этом так уверен, — растягивал слова, сказал Крук.

— Что это значит?

— Есть один момент, который не отметил инспектор. Когда я обнаружил этого беднягу, у него в руке был клочок бумаги. Спокойно, инспектор. Я сейчас все объясню. — Он снова повернулся к доктору Норману Данну. — Это был кусочек банкнотами мне показалось, что если найти остальную ее часть, то можно поймать и убийцу.

— Могли бы. И вы думаете, что знаете, где находится этот банкнот?

— Я могу предположить.

— Если вы думаете, что он у меня… — Данн вынул свой бумажник. — Вы можете посмотреть сами.

— О, я не думаю, что он здесь, — ответил Крук, не обращая никакого внимания на бумажник. — Но каждый убийца делает одну ошибку, Данн. Если он ее не сделал, тогда я не знаю, что может помочь полиции. Итак, этот банкнот кое-что мне подсказал. Вы же не носите в тумане банкноты, как фонарики в руках. Вы вынимаете их в том случае, когда собираетесь заплатить кому-нибудь. А кому при таких обстоятельствах вы скорее всего платите? Вы чувствуете, к чему я клоню?

— Я всего лишь врач, — сказал Данн. — А не детектив.

— Вы платите человеку, который отвез вас по назначению или пытался сделать это. Была причина, почему Смит держал банкнот в руке, и я предполагаю, что он пытался расплатиться с кем-то. Этим объясняется и то, как он оказался у Темпл Стэйшн. Когда он протягивал деньги, Икс сбил его с ног. И если бы Икс понимал, что возникнет много забавных вопросов, когда у него найдут этот банкнот, он уничтожил бы его. Вы со мной согласны?

— Я не так хорошо разбираюсь в убийствах, как вы, мистер Крук, — сказал Данн.

— В этом-то и беда ваша, — согласился мистер Крук. — Итак, давайте продолжим. Икс уничтожил банкнот. Но ему о многом приходится помнить, а времени мало. И если бы меня спросили, куда, я бы сказал, что Икс спрятал банкнот в карман, собираясь от него позже освободиться, и я бы сказал, что он до сих пор еще находится там.

— Вы можете проверить мои карманы. Но предупреждаю вас, Крук, вы делаете большую ошибку. Ваша репутация не будет стоить и того клочка бумаги, который вы нашли в руке Смита, когда раскроется эта история.

— Я рискну, — сказал Крук.

По кивку инспектора полисмен взял плащ Данна и начал осматривать карманы. Несколько секунд прошло в напряженном ожидании. И вот полисмен вытащил кулак, похожий на окорок, и в нем оказался десятишиллинговый банкнот, у которого не хватало одного уголка!

— Что вы скажете на это? — спросил Крук.

Данн откинул голову назад и захохотал.

— Вы думаете, что умнее всех? Вы мне его подложили. У Смита был банкнот в один фунт. Вы этого не знали, не так ли?

— О да, — сказал Крук, — я знал. Потому что кусочек его находится в моем бумажнике. Это был зелененький. Что удивляет меня — так откуда вы узнали это?

— Это было совершенно не по правилам, мистер Крук, — заметил инспектор, поджимая уголки губ, после того как доктора увели.

— Меня вообще поражает, как только полиции удается повить столько преступников, — искренне возразил ему Крук.

— Они все попадаются на каком-нибудь пустяке, — сказал инспектор.

— Я полагаю, что если бы он увидел не тот банкнот, внезапно сунутый ему под нос, он не смог бы остановить себя. Я всегда говорил: преступники трусливы. Совершив преступление, они бешено начинают строить себе маленькое убежище, в котором могли бы укрыться. Когда вы начнете проверять это дело, держу пари, вы обнаружите, что Данн строил свое алиби, как бобр строит свою плотину. И именно алиби-то в конце концов его и погубило.

Перевод с английского С.АЙРАПЕТОВА



Загрузка...