Николай ЧЕРКАШИН ПОКУШЕНИЕ НА КРЕЙСЕР

ПОВЕСТЬ
Художник Сергей ФОМИН

25 октября 1917 года
3 часа ночи

Кавторанг Николай Михайлович Грессер-3-й прогнулся от того, что над ухом щелкнул взведенный курок. Рука молниеносно выдернула из-под подушки наган.

Тихо выругался. Щелкнул открывшийся сам собой замок стоявшего в головах чемодана. Жена недовольно заворочалась.

— Опять ты вскакиваешь посреди ночи. Боже, что за наказание.

После Кронштадта Грессер спал с наганом под подушкой. После Кронштадта… Отныне и навсегда в этом слове будет слышаться ему клацанье затвора, тяжелый топот ног на лестнице, яростная дробь в дверь.

Он всегда считал самым страшным для себя и самым вероятным смерть от удушья в заживо погребенной подводной лодке. Всю войну в сейфе своей командирской каюты он держал морфий на тот последний, безысходный случай. Но судьба пощадила его «Тигрицу», и в феврале семнадцатого он благополучно сдал ее своему однокашнику по Морскому корпусу. А спустя неделю случилось то, что не примерещилось бы ему и в кошмаре. Его пришли убивать свои — русские. Матросы. Они пришли ночью. В ту самую первую весеннюю ночь, когда до острова Котлин доползли слухи об отречении императора, о революции, о свободе…

Грессер жил в третьем этаже доходного дома на Господской улице. Весь день первого марта он просидел в квартире, леча больное горло всевозможными полосканиями. Он не знал о митинге на Якорной, не знал, что губернатор Кронштадта — Вирен — поднят матросами на штыки, что весь день взбудораженные толпы ходили по кораблям, где им выдавали «драконов», и желтоватый кронштадтский лед становился красным там, где вершился суд скорый и беспощадный… Ничего этого он не знал, хотя и догадывался, что в городе неладно.

А в полночь винтовочные приклады заколотили в дверь его квартиры. Он успел набросить на плечи китель и, поразмыслив с минуту, все же открыл дверь. Сильные руки выдернули его на площадку.

— Во какого выудили! — обрадовался рябой широкоскулый матрос. — Сыпься вниз, гнида! Смертушка твоя пришла!

Какое счастье, что Ирина с Вадиком остались в Петрограде…

Своих, с «Тигрицы», в толпе взбулгаченных матросов он не разглядел. Был бы кто из них, любой бы воспротивился несправедливости: капитан 2-го ранга Грессер никогда не был «драконом». За всю войну он ни разу никого не ударил… Ударил. Но только один раз и то за дело — сигнальщика Землянухина. «Тигрица» шла ночью в надводном положении. Поход предстоял опасный, Грессер нервничал, ибо лучше других знал, куда и на что они идут. Он первым заметил веху, обозначавшую скальную банку, и вовремя успел отдать команду на руль. Но первым заметить веху должен был сигнальщик — она была в его секторе. И Грессер ткнул Землянухина биноклем в лицо:

— Плохо смотришь, чучело!

Эбонитовый наглазник рассек матросу бровь, но Землянухин снес тычок как должное:

— Виноват, вашскобродь, прозевал…

— Смотри в оба! Лодку загубишь!

На том все и кончилось. И знали об этом случае только они двое — матрос и офицер. Землянухина давно уже нет в Кронштадте — его перевели на лодку-новостройку, так что никто не мог припомнить кавторангу ничего дурного. Но никто и не собирался ему ничего припоминать. Ночным пришельцам достаточно было того, что его выудили.

Он видел, как вниз по лестнице повели соседа — старшего лейтенанта Паныдина. Там, во дворе, — Грессер успел заметить в лестничное окно — жались пред матросскими штыками пятеро полуодетых офицеров.

— Дайте хоть шинель набросить! — взмолился кавторанг. — У меня ангина.

— Иди, иди, ща мы тебя вылечим! — пообещал рябой и поддернул ружейный погон.

Жизнь подводника приучила Грессера находить выход в считанные секунды. И он, как всегда, нашел его, обведя затравленным, но цепким взглядом лестницу, окно, площадку второго этажа. Дверь в квартиру Паньшина оставалась полуоткрытой… Поравнявшись с ней, Грессер метнулся в сторону и тут же захлопнул тяжелую дубовую створку, набросил крюк, задвинул засов. Он успел проделать это, успел отскочить в сторону от пуль, дырявивших дерево. В квартире никого не было. Расположение комнат Грессер знал прекрасно, так как жил в точно таких же этажом выше, поэтому, решив, что выбираться в окна, выходящие во двор и на улицу, одинаково опасно, ринулся в чулан, распахнул узкую раму и очутился на крыше чайной, пристроенной к торцу дома. Скатившись по ледяной кровле в задний палисадник, Грессер дворами и глухими проулками выбрался на северную окраину Кронштадта. Страх выгнал его на лед Финского залива, к санному пути в Териоки. Он обходил фортовые островки с глубокого тыла, опасаясь выстрела в спину. В одном кителе, без фуражки, в тонких хромовых ботинках, он пробежал по заснеженному льду верст десять, пока вконец окоченевшего его не подобрали финские рыбаки. Они отвезли его на санях в ближайший поселок. Дней десять он прометался в бреду. Старуха финка выходила больного брусничным листом, клюквенным чаем, парным молоком. Грессер оставил ей свои золотые наградные часы, полученные на потопление германского крейсера, и отправился в Питер пригородным поездом.

В столице бурлила и ликовала «великая и бескровная» революция. Извозчик с трудом пробился на Английскую набережную.

В доме жены — особняке генерал-лейтенанта Верха — Николая Михайловича встретили как выходца с того света. Из Морского корпуса — через мост — примчался отпущенный до утра Вадим, кадет старшей роты. Когда, отойдя немного от кронштадтского бега и дав домашним вдоволь нарыдаться и нарадоваться, Николай Михайлович появился в Адмиралтействе, то и там его приняли, как воскресшего из мертвых. Его расспрашивали, ему называли имена погибших в Кронштадте офицеров. В тот день у Грессера стала дергаться правая щека — то ли от всего пережитого, то ли от застуженного на льду залива лицевого нерва.

— Послушайте, правда ли, что они обезоружили даже памятники? — приставал к нему лейтенант Дитерихс, офицер из ГУЛИСО.[1] — У Беллинсгаузена отобрали кортик, а у Петра — шпагу?

— Правда, — отвечал Грессер, испытывая некоторое удовлетворение от того, что отголоски кронштадтской гекатомбы взволновали тихую заводь штаба.

Его принял морской министр контр-адмирал Вердеревский и нашел ему место под Шпицем: Грессера назначили старшим офицером в отдел подводного плавания. Казалось, жизнь повернула как нельзя лучше: ни выходов в море, ни нервотрепки с матросами, от дома до службы — променад на четверть часа, в просторных коридорах и высокооконных кабинетах — привычное золото погон, лица сослуживцев, знакомые и по гардемаринским ротам, и по морским собраниям. Но горький дым кронштадтских труб — корабельных и заводских — докатывал и сюда, под Шпиц, и с каждым месяцем он ощущался все горше, все ядовитей, все убийственней. В октябре Генмор[2] работал как машина, разобщенная с гребными валами, — сам по себе. Маховики флота вращал Центробалт. Грессер готовил бумаги, относил их на подпись, писал проекты приказов с глухой тоской человека, вынужденного видеть платье на голом короле.


25 октября 1917 года
3 часа 30 минут

Этот дурацкий щелчок чемоданного замка начисто лишил сна, и Николай Михайлович долго прислушивался к ночным звукам взбудораженного города. Откуда-то с Галерной осенний ветер принес глухие хлопки винтовочных выстрелов. Пробухали под окнами чьи-то сапога. Но пуще всего донимал Николая Михайловича ветер с залива. Мерзкий проволочный свист проникал сквозь двойные стекла, извлекая из них противный дребезжащий звук.

Как и все моряки, Грессер не мог заснуть в сильный ветер. С мичманских времен приобрел «штормовую бессонницу»: даже если вахту несешь не ты, без толку спать — в любую минуту поднимет аврал: лопнул швартов, не держит якорь, навалило соседний корабль…

Старый «мозер» пробил в гостиной третий час ночи. Грессер в последний раз попробовал уснуть, прибегнув к испытанному средству! представил себя летучей мышью, висящей вниз головой в темном теплом дупле. При этом он грел затылок ладонью. Прием подействовал: сердце отпустило, голова приятно отяжелела, оставалось только вспомнить обрывок сна…

Но тут же за окном раздался протяжный грохот железа по железу. Так грохотать — раскатисто, звонко — могла только якорь-цепь.

Грессер выбрался из-под одеяла, приоткрыл штору.

«Диана?» — спросил он себя, увидев посреди Невы частокол крейсерских труб и мачт. «Диана» стояла в Гельсингфорсе. С какой стати ей быть в Петрограде?

Приглядевшись, Грессер точно определил корабль — «Аврора». Он и забыл о его существовании. Весь год корабль проторчал у стенки Франко-Русского завода.

Крейсер открыл прожектор, и в Дождливой мгле дымчатый луч, недобро мазнув по окнам Английской набережной, запрыгал по разведенным пролетам Николаевского моста. У баковой шестидюймовки суетились комендоры.

У Грессера задергалась щека. Похолодевшая грудь ощутила металл нательного крестика. Это не «Аврора», это мрачный призрак кронштадтской Вандеи вошел в Петроград, подступил к самым окнам его дома. Грессер затравленно оглянулся, ища, как тогда, на Господской, путь к спасению, но взгляд увяз в уютном сумраке спальни, чуть рассеянном зеленой лампадой под фамильной иконой.

Шальной свет корабельного прожектора выхватил из тьмы лики святых, круглое женино плечо, фотопортреты в резных овалах. Беспощадный Кронштадт рвался в окно, страшный в своей слепой ярости. Нет-нет, неспроста они осветили именно его окно, ужаснулся мгновенной догадке Грессер. Они пришли за ним, они вот-вот застучат прикладами в высокие двери берховских апартаментов. Надо будить Ирину, надо бежать, ехать, мчаться прочь из этого проклятого города!

Грессер с трудом взял себя в руки.

— Значит, «Аврора», — произнес он вслух и вспомнил, что крейсером в последнее время командовал его тезка, сын отцовского приятеля лейтенант Эриксон, потомок того самого Эриксона, который в свое время построил в Америке первый бронированный корабль «Монитор». Неужели это Эрик привел «Аврору»? Или его, как и бывшего командира, пристрелили на трапе? Бедный Эрик! Даже если он жив, ему все равно придется сегодня несладко.

«День славы настает…»

Николай Михайлович накинул японский халат, прошел на кухню. Горничная Стеша, прикрывая вырез ночной рубахи, испуганно выглянула из своей комнатки.

— Чтой-то вы в такую рань, Николай Михалыч?!

— Приготовь бритье, Стеша, и крепкий чай, — распорядился Грессер. — Бритье в ванную, чай в кабинет. Барыню не буди. Мне на службу надо.

Горничная поспешно притворила дверь и зашуршала юбками.

«Дура, — усмехнулся Грессер, — решила, что к ней пробираюсь… Интересно, закричала бы или тихо впустила?»

Он тут же рассердился на себя за эти плебейские мысли, недостойные великого дня. «День славы настает…» Эта строчка из «Марсельезы» припомнилась еще там у окна, когда он глядел на угрюмую глыбу крейсера, и теперь он без тени иронии повторил ее. Да, сегодня или никогда… Сегодня он, капитан 2-го ранга Николай Грессер, потомок петровского адмирала-шведа, военный моряк в восьмом колене, свершит то, что назначено ему судьбой и историей. Грессер был третьим офицером на флоте — после старшего лейтенанта Павлинова и вице-адмирала Колчака, — который брил и бороду, и усы. Это требовало известной смелости, ибо император не благоволил к бритолицым офицерам.

На сей раз пальцы слегка дрожали, плохо слушались, и он дважды порезался. Замазав порезы квасцами, Николай Михайлович заглянул в зеркальце «жокей-клуб». В этот день он хотел запомнить свое лицо. Кто знает, быть может, видит его в последний раз. В серых остзейских глазах застыл странный сплав тоски и безверия, страха и злой решимости. Но тонкий хищный нос и волевые губы ему по-прежнему нравились.

Грессер переоделся в чистое белье, надел новый китель, сшитый у самого модного в Кронштадте портного еще до февраля и потому сверкавший упраздненными погонами. Он не стал их снимать. В такой день можно позволить себе это. И кавторанг с презрением покосился на повседневную тужурку с нарукавными галунами «а ля бритиш нэйви», введенными Керенским в угоду взбаламученной матросне.

Он стянул с пальца массивное обручальное кольцо и придавил им записку на столе.

«Ирина! Собери в дорогу самое необходимое. Жди нас с Вадимом вечером в Териоках по известному тебе адресу. Мы должны срочно оставить Питер. Не волнуйся, родная, все будет хорошо.

Твой капитан Немо».

Заспанная Стеша принесла чай.

— И кудай-то вы ни свет, ни заря?!

— Война, Стеша, война. Война и революция. Грешно спать в такое время, — торопливо отхлебывал чай Грессер, — и передай Ирине Сергеевне мой наказ: уезжать из города не мешкая. Я пришлю верного человека, он вам поможет.

Чай, подернутый ароматным парком, был в меру горяч и терпок. Кавторанг допил стакан залпом и, не слушая причитаний горничной, решительно направился в прихожую. Стеша не успела даже подать шинель. Грессер облачился сам, пробежался пальцами по золоченым пуговицам, привычным жестом проверил, как сидит фуражка, но вместо холодка кокарды ощутил колкое шитье непривычного «краба», учрежденного Керенским.

Осмотрев барабан, переложил наган в карман шинели (без погон).

Стеша при виде оружия жеманно ойкнула.

— Подай дождевик, — оборвал ее Грессер.

Нахлобучив на фуражку просторный капюшон и убедившись, что «краб» не виден, Николай Михайлович вышел из квартиры.


25 октября 1917 года
4 часа утра

Матрос 1-й статьи Никодим Землянухин проснулся от того, что увидел во сне, как гадюка цапнула его за ногу. Нога загорелась, заныла… Но то уже было не во сне, а наяву. Вчера царапнула лодыжку юнкерская пуля в перестрелке у Николаевского кавалерийского училища. Вроде пустяк, весь день ходил с перевязкой, к утру же вишь как взяло, задергало… А тут еще и змея приснилась… Аспида во сне видеть, известное дело, хитреца встретить. Но хитрецов Никодим среди своих корешей не числил, а иных встреч не предвиделось. Кряхтя и охая, Землянухин сел на скрипучей экипажной койке.

Матросы с подводного минного заградителя «Ерш», намаявшись за день, храпели во все завертки.

Никодим достал из-под подушки бинт и поковылял в коридор — на свет, рану посмотреть да свежей марлей замотать. У питьевого бачка гремел кружкой Митрохин, минный боцманмат и председатель лодочного судкома. Был он в тельнике полосатом, в исподнем и сапогах.

— Охромел, браток? — участливо поинтересовался Митрохин. — Эк тебя не ко времени клюнуло! Нынче контру вышибать пойдем, а ты обезножел…

— Юнкера подковали.

— Вот что, — распорядился Митрохин. — Все одно ты не ходок пока. А у меня каждый боец на счету. Заступай-ка ты на весь день в караул «Ерша» охранять. Не ровен час, какая стерва полезет. Лодку, сам знаешь, в момент затопить можно.

— И то жалко — новехонька, — соглашался Землянухин, перетягивая лодыжку. — В море еще не ходила… Не робь, догляжу.

— Скажи баталеру, чтоб цельных две селедки выдал, буханку хлеба и шматок сала, как пострадавшему от наемных псов капитала.

— Ишь ты, — усмехнулся Никодим. — Складно заговорил.


25 октября 1917 года
5 часов утра

Долги осенние ночи в Питере. Еще и намека на рассвет не было. Шквальный ветер расклеивал яеелтые листья по мокрой брусчатке Конногвардейского бульвара. Грессер шагал, прикрывая лицо отворотами дождевика. Он сворачивал в безлюдные переулки и, если впереди маячили какие-либо фигуры, пережидал в подворотнях, грея в ладони тяжелую сталь нагана.

«День славы настает…» — звенела застрявшая в мозгу строчка.

У Поцелуева моста он наткнулся на извозчика-полуночника, чудом занесенного в такую ночь на Мойку.

— Эй, борода! — окликнул его Грессер. — В Графский переулок свезешь — не обижу!

— Можно и в Графский, — протянул нахохлившийся возница в рваной брезентухе. Но, разглядев под капюшоном офицерскую фуражку, трусливо запричитал: — Слезай, ваше благородие, не повезу! Жизнь нонче дырявая. И тебя под пулю подставлю, и сам пропаду. Пешочком оно надежнее.

Хлестнул лошадь и покатил прочь от опасного седока.

Но и пешком идти оказалось не так безопасно, как предсказывал извозчик. Едва Грессер перешел мост через Мойку, как на той стороне его строго окликнули:

— Эй, дядя, ходь сюды!

Три солдата в зимних папахах, с винтовками за плечами поджидали раннего пешехода на углу.

Кавторанг взвел в кармане курок и, с трудом переставляя ноги, двинулся к ночному патрулю. Глаза перебегали с солдат на парапет моста, с моста на угол переулка, привычно оценивая расстояние и время, отпущенное ему на все — на поиски спасения, на мгновенное решение, на прыжок, на бег…

К счастью, они просто стояли, дымя цигарками, а не шли ему навстречу. До них было шагов полета… Грессер не спеша перешел на их сторону и двинулся по тротуару. Он уже присмотрел арку, ведущую во двор, и знал, что будет делать в следующий миг.

— Ходи веселее! — поторопил ефрейтор-бородач, опиравшийся на винтовку. Поравнявшись с аркой, Грессер метнулся в глубокий проход, и, прежде чем солдаты спохватились, скинули с плеч винтовки, бросились за ним, он успел проскочить во двор и рвануть вправо за угол трехэтажного флигеля. Грессер с гимназических лет знал эти места, и, конечно же, солдатам-чужакам неведомо было, что за флигелем напрострел уходит анфилада из четырех дворов, где каменные коробки разгорожены жилыми перемычками, и что все входные двери правой стороны выводят не только на «черные лестницы», но и в подъезды соседней улицы.

Три винтовочных выстрела, сделанных преследователями скорее с досады, чем для дела, пошли гулять эхом по гулким закоулкам двора-лабиринта, будя и без того встревоженных жильцов.

Отдышавшись под лестницей и став втрое осторожней, кавторанг вышел на Малую Подьяческую и через четверть часа, уже без приключений, добрался в Графский переулок.


25 октября 1917 года
6 часов утра

Братва поднялась рано, и в высоких коридорах старинного флотского экипажа загалдели веселые голоса. Землянухин обдал лицо и шею ледяной водой и приковылял на береговой камбуз. Его и еще четырех караульных уже поджидал в обводном канале паровой катер.

По случаю революции были сварены макароны, как после погрузки угля, но не в ужин, а вопреки всем обычаям — в завтрак. День начинался просто замечательно. И, запивая макароны крепким чаем, Землянухин забыл на время и про виденного во сне аспида, и про ноющую ногу, и про постылый — на весь день — бессменный караул.

Баталер выдал обещанные Митрохиным две селедки, буханку ржаного хлеба, в честь великого дня насыпал еще полный кисет махры. Не забыл и про сало — выдал шматок, весь облепленный хлебными и табачными крошками. Никодим уложил харч в брезентовую кису,[3] затянул поплотнее бушлат, нахлобучил на уши бескозырку, чтоб не сдуло, вскинул на ремень винтовку и отправился на катер.

Катер вошел в Неву, оставил по корме «Аврору» и взял курс на Васильевский остров, где в тесную гущу сбивались краны и трубы Балтийского судостроительного завода. Ветер свирепствовал, и Землянухин зажал в зубах концы ленты с золоченой надписью:

«Ершъ».

Подводный заградитель «Ерш» дремал у заводского причала, выставив тупую, косо срезанную корму с крышками минных коридоров. Матросы помогли Землянухину перебраться с катера на корпус, передали кису с провизией, и паровик ходко пошел дальше.

Часового нигде не было, но, как только землянухинские сапоги загремели по палубе, люк в рубке приоткрылся, и на мостик выбрался матрос.

— Ну, что, вуенный, дрых небось, шельмец?! — вместо приветствия и пароля спросил Землянухин.

— Никак нет, Никодим Иваныч, службу правил! Смотрел, как положено — не текет ли в трюмах.

— Текет, да не в трюмах… Небо вон прохудилось, окаянное, — ворчал Землянухин, кутаясь в постовой дождевик. — А брезент-то сухой! Эт что — весь караул продрых?! Ах ты, зелень подкильная, дери тебя в клюз! Так-то ты службу несешь?!

— Все, дядя, была служба, да вся вышла! Революцию исделаем, войне акулий узел на глотку, и глуши обороты.

— Давай вали отсюда, племянничек! С такими сделаешь резолюцию…

Но матрос его не слышал — во весь дух по лужам мчался к заводским воротам. Землянухин привалился к носовому орудию и с наслаждением закурил, гоня из ноздрей сырость терпким дымком.

Ветер гнал по реке белые барашки, чуть видные в предрассветной темени.

Грессер уверенно поднимался по темной лестнице. На третьем этаже повернул барашек механического звонка у двери с медной табличкой:

«Старшій лейтенантъ С. Н. Акинфьевъ».

Лязгнул крюк. Акинфьев открыл дверь и изумленно отступил.

— Никий, ты?! В такую рань?! Проходи. Извини — в неглиже. — Белая бязевая рубаха широко открывала могучую густоволосую грудь, крепкие скулы были окантованы всклокоченной со сна бородкой, отчего командир «Ерша», однокашник Грессера по Морскому корпусу, походил на разудалого билибинского коробейника.

— День славы настает, — загадочно, как пароль, сообщил Николай Михайлович, досадуя, однако, что привязавшаяся с утра фраза сорвалась-таки с языка. Акинфьев, впрочем, принял ее как невеселую шутку.

Пока Грессер стягивал дождевик, шинель, стряхивал дождинки с фуражки и перекладывал наган в карман брюк, Акинфьев хлопотал у буфета, позвякивая столовым стеклом.

— А я, брат, теперь горькую пью, — объявил он, держа наполненные стаканы, — стал фертоинг[4] на рейде Фонтанки, втянулся в гавань и разоружил свой флотский мундир. Честь имею представиться — старлейт Акинфьев, флаг-офицер у адмирала Крузенштерна.[5] На службу не хожу-с. Морячки вынесли мне вотум недоверия… Ба! Да ты при полном параде.

На плечах Грессера тускло золотились погоны с тремя серебряными кавторанговскими звездочками.

— Рискуешь, однако…

— Последний парад наступает.

— Перестань говорить загадками.

— Изволь.

— Только выпьем сначала. Иначе ни черта не пойму… — Грессер пригубил водку с одной лишь целью — чтобы согреться. Акинфьев ополовинил стакан и закусил престранно — понюхав щепоть мятной махорки.

— Сережа, «Аврора» вошла в Неву и взяла на прицел Шпиц и Зимний.

— И поделом.

— Голубчик, ты пей, да разумей. Во всем Питере нет сейчас войсковой части, равной по огневой мощи крейсеру. Ты представляешь, каких дров могут наломать братишки?

Акинфьев слегка задумался.

— Четырнадцать шестидюймовок. Почти артполк. Это солидно.

— Сережа, ты всегда был прекрасным шахматистом… «Аврора» — это ферзь, объявивший шах нашему королю. Эту красную фигуру надобно убрать с доски. Убрать сегодня, нынче же!

— Как ты себе это мыслишь? — Акинфьев долил в стаканы.

— Не пей пока, ради бога. Выслушай на ясную голову. Самый опасный противник ферзя — слон, то бишь «офицер». Белый или черный, в зависимости от поля, на котором стоит королева.

— Перестань читать прописи! — рассердился Акинфьев. — Что ты задумал?

— «Ерш» получил торпеды?

— Да. Зарядили только носовые аппараты. В кормовой не стали.

— И прекрасно! И превосходно!

Грессер отставил стакан и заходил по комнате.

— Сережа, надо вывести «Ерш» и ударить по «Авроре» из носовых! И это должны сделать мы с тобой и твой механик. Кстати, кто у тебя механик?

Акинфьев плюхнулся в кресло-качалку и откинулся так, что на секунду исчез из глаз собеседника.

— Никий, пил я, а вздор несешь ты…

— Не волнуйся, Сереженька, не волнуйся… Выслушай. Я все продумал, все рассчитано по шагам и минутам. «Ерш» от «Авроры» отделяет меньше мили. Десять минут хода. Стрельба по неподвижной цели залповая. В залпе две торпеды. Дистанция кинжального удара — промаха не будет! «Аврора» ляжет поперек Невы, и весь этот сброд разбежится. Мы выиграем время. Потом придут верные войска, надежные корабли, и никаких революций. Кризис уляжется. Ты перестанешь сидеть на экваторе и снова вернешься на корабль, где раз я навсегда забудут про суд комы я совдепы. Флот снова станет флотом. И это сделаем мы: ты и я. В принципе все не так сложно. Команда сейчас носится по Питеру и делает революцию. И черт с ней, матросней! Мы справимся втроем. Механик запустит движки. Ты станешь на мостике, я — к торпедным аппаратам. Стреляю по твоей команде. Потом погружаемся, и реверс — полный назад. Впрочем, там широко, я можно развернуться: два мотора враздрай… Можно и не погружаться. Уйдем в надводном положении. При такой готовности, как у них, они не успеют открыть огонь из кормовых плутонгов.

Акинфьев, трезвея, бледнел. Он медленно вылез из качалки.

— Капитан второго ранга Грессер! В Морском корпусе меня не учили стрелять по русским кораблям.

У Грессера яростно задергалась щека, и он безнадежно пытался унять ее, прижав ладонью.

— Старший лейтенант Акинфьев! Меня тоже не учили стрелять по русским кораблям, и до сих пор я не мазал по немецким — Но зато кто-то прекрасно научил русских матросов стрелять по русским офицерам. В Кронштадте растерзали четырех наших товарищей по выпуску. Я назову их — Мелентьев-второй, Садофьев, Агафонов, Извицкий, Они погибли только потому, что носили на плечах погоны, которые вы, Акинфьев, поспешили снять.

— Что-о? — взревел Акинфьев. — Вон из моего дома! И чтоб духу твоего здесь не было!

Грессер вынул наган.

— Видит бог, — прошептал он, — я не хотел этого.

Почти не целясь, в упор он выстрелил в бязевую рубаху, четырежды нажав «собачку». Тут же повернулся и вышел в прихожую, услышав только, как за спиной тяжело рухнул бывший однокашник и жалобно зазвенело столовое стекло.


25 октября 1917 года
7 часов 30 минут

Из Графского переулка Николай Михайлович направился в Адмиралтейство. В другое время он вышел бы на Невский или на Гороховую и через полчаса был бы у цели. Но в это ненастное утро ему понадобилось больше часа, чтобы, пережидая красногвардейские патрули и избегая опасных мест — у телефонной станции трещала перестрелка, — добраться до колоннадной башни, над которой сверкал золоченый кортик Шпица.

В Морском министерстве как ни в чем не бывало творилась обычная рутинная работа. Еще звенели телефоны, сновали офицеры с папками для бумаг, накладывались резолюции, бессильные что-либо изменить, ставились печати, уже утратившие силу, отдавались распоряжения, которые уже никто никогда не выполнит.

Николай Михайлович разделся в своем кабинете и, ловя недоуменные взгляды на свои погоны, решительно направился в приемную морского министра. На большом столе адъютанта в беспорядке валялись снятые телефонные трубки, отчего зеленое сукно столешницы походило на поле брани, усеянное костями.

— Дмитрий Николаевич у себя? — осведомился Грессер у взмыленного старлейта.

— Убыл в Зимний дворец. Когда вернется — неизвестно.

Грессер досадливо покусал губы — планы снова менялись — и направился к выходу. В коридоре он едва не выбил из рук лейтенанта Дитерихса стопку только что отпечатанных справочников.

— Возьми один себе в отдел! — милостиво разрешил автор. — Наконец-то мы дали флоту современный порядок старшинства. Можешь найти себя.

Грессер перелистал реестр, устанавливавший старшинство офицеров в чинах, и с трудом удержался, чтобы не трахнуть сияющего Дитерихса по голове новеньким гроссбухом. Идиоты, «Аврора» держит Шпиц на прицеле, а они выясняют, кто за кем! Но тут его осенило.

— У вас в ГУЛИОО есть факсимильные бланки?

— Есть, — ответил на бегу Дитерихс.

— Ну и прекрасно. Заверь мне выписку из приказа. Вердеревский назначил меня командиром «Ерша».

— По морям соскучился?

— Да. Там воздух свежее.

Грессер сам отстучал на «ундервуде» выписку из несуществующего приказа, и лейтенант Дитерихс тиснул на ней гербовую печать ГУЛИСО. Теперь можно было действовать.

Телефонная станция на удивление еще работала, только вместо нежного голоска дежурной барышни в трубке пророкотал чей-то густой бас. Тем не менее с Морским корпусом его соединили. Николай Михайлович потребовал у инспектора классов немедленно отправить кадета старшей роты Вадима Грессера в отдел подплава Главного штаба.

— Пусть он выйдет на набережную. За ним подойдет катер.

И, оставив инспектора в полном недоумении, пошел хлопотать насчет плавсредства. Разумеется, путь по Неве был куда безопаснее, чем по мостам и улицам, перекрытым черт знает кем. Грессер проследил из окон Адмиралтейства, как моторная лодка с сыном вынырнула из-под Николаевского моста и благополучно причалила к служебной пристани.

Вадим, рослый светловолосый юноша, четко вошел в кабинет, вскинув руку к бескозырке. Николай Михайлович меньше всего сейчас хотел услышать от него уставные слова и поспешил обнять сына.

— Хочешь сюрприз? — с наигранной бодростью спросил Николай Михайлович. — Я беру тебя юнгой к себе на лодку. Можешь меня поздравить — назначен командиром подводного заградителя «Ерш».

— Поздравляю тебя, папа! И ты не шутишь насчет юнги?

— Нисколько. Сейчас мы отправимся на Балтийский завод, «Ерш» стоит там, и ты сам во всем убедишься. Выть может, даже сегодня нам предстоит боевое дело. Но об этом молчок.

— Папа, за кого ты меня принимаешь?! — засиял юный Грессер.

— С твоим начальством я обо всем договорюсь. А пока переверни ленту литерами внутрь. Так надо. Для маскировки. И никаких лишних вопросов, мой мальчик. Виноват — юнга Грессер!

Николай Михайлович не собирался посвящать сына в детали операции. Он не мог поручиться, что в душе юноши при известии о предстоящей атаке на «Аврору» не взыграют патриотические чувства. Потом, когда у них будет больше времени, а главное, когда дело будет сделано, он объяснит ему историческую необходимость их общего подвига — подвига, черт побери! — подбадривал себя Грессер, вспомнив бледнеющее лицо Акинфьева.

— Подожди меня здесь, я через часок вернусь!

Пока Вадим перешивал за его столом ленту на бескозырке (сверкать на питерских улицах литерами Морского корпуса было явно небезопасно), Грессер облачился в шинель, натянул дождевик с капюшоном и сбежал по боковой лестнице к выходу на набережную.


25 октября 1917 года
10 часов утра

Светало. Дождь еще моросил, и Землянухин подвязал над распахнутым люком брезент, а сам залез от пронизывающего ветра в рубку так, что из горловины входного люка голова его торчала, как из окопа. Зато все было видно вокруг и не дуло. Винтовка стояла рядом под рукой. Конечно, можно было бы задраить люк и наверстать упущенное за ночь, но Землянухин нутром чуял — в такой день спать нельзя. Да и нога разнылась так, что хоть выставляй на студеный ветер. Пусть застынет, проклятая.

А тут еще глаз заслезился, засвербел. Капитана второго ранга Грессера помянуть заставил. Ишь ведь как саданул биноклем — бровь и подглазье рассек до кости. Вахту Землянухин достоял тогда, кровью умываясь. Внизу корешам сказал, что волной о перископ приложило. Стыдно было признаться, что подвернулся командиру под горячую руку.

Ребята в дизельный отсек его отправили. Там мотористы врачевали: тряпицу с отработанным машинным маслом под глаз приложили. У «маслопупов» чумных, известное дело, отработанное масло — первое лекарство. И внутрь его принимают (от язвы), и ссадины им мажут. На них, насквозь промасленных, и впрямь как на собаках все заживает. А тут от такой примочки разнесло Землянухину весь глаз. Старший офицер кличку ему придумал — Циклоп. «Тебе, Землянухин, теперь только в перископ смотреть — второй глаз жмурить не надо».

Одно хорошо — на вахты ставить перестали. Отоспался хоть за поход. Спасибо экипажному подлекарю — спас глаз. Только на всю жизнь красным сделался, как у кроля. Велел подлекарь промывать глаз почаще крепким чаем или порошком белым — борной кислотой. Настоящий-то чай в команде давно перевелся, а вот порошок должен быть в аптечке, что в кают-компании висит.

Землянухин оглядел пирс и палубу — всюду пусто и безлюдно, — задраил рубочный люк, спустился в центральный пост, где под иконкой-пядницей Николы Морского тлела вместо лампадки алая пальчиковая лампочка. Он хотел было перелезть в носовой отсек, как вдруг заметил в красноватом полумраке портрет Керенского, присоседившийся к иконе. Весной, когда «Ерша» под гром оркестра спускали со стапелей, премьер толкнул речь с рубки подводной лодки. Потом подарил команде свой портрет и расписался в историческом журнале корабля. Теперь команда пошла его свергать, а портрет все еще висел в центральном посту.

Матрос снял рамку, выдрал фото. Рамку засунул за трубу вентиляционной магистрали — сгодится еще на что-либо путное, а скомканное фото выбросил из люка в воду.

Восстановив справедливость, Землянухин почувствовал себя лучше. На душе полегчало, и глаз ныть перестал. Он не сомневался, что Митрохин с ершовцами обойдутся с Керенским точно так же.

Вадиму в своих планах Грессер отводил простую, но очень важную роль. По его команде с мостика сын рванет рычаги стрельбовых баллонов. Торпедные аппараты к выстрелу приготовит он сам, минер первого разряда. Дело стояло лишь за механиком, который должен был запустить дизели. За ним, третьим членом команды, и направлялся кавторанг. Он не сомневался, что инженер-механик с «Тигрицы», тихий покладистый лейтенант, после трех лат общего смертельного риска пойдет за ним в огонь и воду. Разумеется, его тоже не следовало посвящать в план до конца. Главное, чтобы Павлов сейчас оказался дома, у себя на Петровском острове. Грессер бывал у механика на крестинах дочери и хорошо знал, как отыскать его дом в задних дворах Петровского проспекта.

Он спрыгнул в рассыльную моторную лодку. За руку поздоровался с ее бессменным водителем — старым порт-артурцем, отставным кондуктором Чумышом.

— «Како», «Живете», «Люди»? — назвал набор сигнальных флагов Грессер, заранее зная, что старый крейсерский сигнальщик ответит неизменным:

«НХТ».

Для морского уха сочетание этих букв звучит весьма жизнеутверждающе.

— А сынок-то ваш — орел, — польстил Чумыш отцовскому сердцу, правя под средний пролет Дворцового моста. — Добрый моряк будет.

— Хочу к себе на лодку юнгой взять. Что скажешь, Зосимыч?

— Дело стоящее, — одобрительно кивнул старик. — Под отцовским доглядом оно надежнее.

На этом оба замолчали, настороженно вглядываясь в мосты и гранитные берега, где то и дело мельтешил вооруженный люд. Могли и из озорства пальнуть…

За Тучковым мостом лодка сбавила обороты и плавно вошла в бухточку острова, откуда начинался Петровский проспект.

— Если через час не вернусь, возвращайся на стоянку, — предупредил Грессер и скорым шагом двинулся к дому механика. Но у первого же перекрестка его остановили трое — бородачи с погонами пулеметного полка и молодой мастеровой, опоясанный солдатским ремнем с навешанными бомбами.

— Далече путь держим, господин хороший? — поинтересовался бомбист с вежливостью, не предвещающей ничего хорошего. Бежать было поздно, да и благоразумие подсказывало, что лучше оставаться на месте.

— Иду к старому другу. Он здесь живет тремя домами дальше.

Один из солдат обхлопал Грессера по бокам.

— Локотки-то, барин, разведи, а то несподручно… От она, игрушка кака! — зацокал языком солдат, извлекая из кармана грессеровского дождевика офицерский наган.

— Это что ж, другу в подарок?! — покачал на ладони нагая мастеровой.

— Да чего тут лататы разводить?! — прогудел второй пулеметчик. — С ходу видно — контра. К стенке его, и весь разговор.

И снова, как у окна утром, грудь кавторанга вдруг ощутила металлический холодок нательного креста. «Все. На этот раз не отвертеться, — с леденящей безнадежностью осознал он. — И так весь день везло. Боясе, Вадим будет ждать…»

— Шагай! — подтолкнул его солдат к кирпичному брандмауэру. Грессер с ужасом обвел глазами пустырь: неужели здесь, в этом унылом захолустье, оборвется его жизнь?

— Погодь, Аким, — остановил пулеметчика мастеровой. — Тут птица не простая. Надо его кой-кому показать.

Грессера отвели в полуподвальчик бывшего трактира, где, сидя на столах и не выпуская из рук винтовок, отчаянно дымили махрой солдаты, фабричные, несколько студентов: то ли пересиживали непогоду, то ли ожидали команды. В разношинельной толпе мелькали и люди во флотских бушлатах. К одному из, них подвели кавторанга. Широколобый, с волчьим раскосом глаз боцманмат хмуро глянул:

— Кто такой и куда направлялся? Почему о оружием?

«Ершъ», — ударили в глаза Грессеру литеры с заломленной бескозырки, и сердце запрыгало — вот оно, спасение! Он еще не знал, каким образом оно произойдет, но инстинкт безошибочно определил: буду жить! И от этой ликующей мысли Грессер улыбнулся, и улыбка вышла весьма натуральной. Он протянул боцманмату руку и радостно, будто старому знакомому, выдохнул:

— Здравствуй, товарищ!

Этот жест, как и улыбка, был столь непритворен, что хмурый боцманмат невольно пожал ладонь.

— Ваш новый командир, — представился пленник. — Капитан второго ранга Грессер. Назначен на «Ерш» морским министром и Центробалтом. Вот выписка из приказа.

Моряк недоверчиво пробежал строчки, изучил печать, потом вернул бумагу и нехотя назвался:

— Председатель судового комитета Митрохин. Он же командир отряда Красной гвардии… Ежели вы на «Ерш» назначены, так почему здесь, а не на лодке?

— Иду за механиком, — охотно пояснил Грессер. — Он здесь живет. Хочу принять корабль, как полагается.

— Хорошо, — согласился Митрохин. — Вас проводят.

Он подошел к мастеровому с бомбами, и кавторанг краем уха уловил обрывок фразы — «…если врет — в расход».

Провожали его пулеметчик Аким и рабочий парень. Грессер уверенно привел их в пятый этаж серого доходного дома. Дверь открыла худосочная бледная шатенка — жена Павлова.

— Инженер-механик лейтенант Павлов здесь живет? — официально спросил кавторанг нарочно для своих провожатых.

Женщина секунду вглядывалась, потом с облегчением улыбнулась.

— Николай Михайлович? А я вас не узнала. Какая досада, Саша уехал к сестре на Лиговку… Могу дать вам его адрес.

Грессер записал и попросил конвоиров отвести его к Митрохину.

— Дайте мне провожатого на Лиговский проспект, — попросил он у боцманмата. — Иначе меня снова задержат.

Широколобый усмехнулся:

— Шибко кореша мои понравились? Отпустить не могу. Не имею права отряд распылять. Так что добирайтесь сами. А уж лучше, мой вам совет, в такой день дома посидеть. На службе сейчас не к спеху… Подождет служба.

— Спасибо за совет. Но корабль я должен принять сегодня. И прошу вернуть мне мое оружие, — сыграл Грессер ва-банк.

Митрохин усмехнулся:

— Ну уж нет. Так идите. Вам же лучше будет. На пикет напоретесь — и бумажка не поможет. А наганчик я вам на лодке возверну.

Отобранное оружие кавторанг тоже записал на счет поруганной офицерской чести. Ну что ж, сегодня он расплатится за все сполна. «День славы настает»…


25 октября 1017 года
Полдень

Царственный город вздымал в небо кресты и шпили, ангелов и кораблики, фабричные трубы и стрелы портальных кранов. Статуи богов и героев на мокрой крыше Зимнего дворца подпирали головами низкое серое небо. Позеленевшие фигуры окуривал дым — юнкера и ударницы топили печи в холодном осажденном дворце.

Бледное чухонское солнце выкатывало из-за арки Главного штаба. В прорехи небесной наволочи оно било в окна Зимнего, золотыми путами вязало статуи богов и героев на дворцовой крыше, и казалось, что по огненному настилу его лучей вот-вот съедет с арки колесница Победы и шестерка медных коней промчит ее над площадью, увлекая за собой неистовые толпы.

На мраморных клетках столичного плац-парада вот-вот должен был разыграться финал исторической партии. И среди тысяч красно-белых фигур ее тайно творилась в этот день никому не ведомая комбинация: некий «офицер» должен был уничтожить некую «пешку», дабы белая «ладья» могла нанести удар по красному «ферзю». И тогда все вернется на круги своя: колесница Победы и кони незыблемо замрут на своем месте, а медные боги с дворцовой крыши вечно будут подпирать тяжелое низкое небо.

Грессер сидел на скамейке Петровского парка, бессильно привалившись к деревянной спинке. После всех ночных и утренних перипетий, после вдохновенного блефа в полуподвале трактирчика руки и ноги вдруг ослабли настолько, что Грессер едва доплелся до первой скамьи. Но мозг продолжал по-прежнему работать четко…

Тащиться на Лиговку через весь город — в который раз искушать судьбу. Не может же в самом деле везти бесконечно… Вызвать Чумыша и отправиться на моторке? По Обводному каналу они проскочили бы, минуя все возможные пикеты, патрули, разъезды, до самого доме павловской сестры у Ново-Каменного моста. Шестиэтажную жилую громадину, увенчанную угловой башней, построили совсем недавно — перед войной. Грессер знал этот дом. Его архитектор Фанталов приходился ему шурином. Черти бы их всех побрали — шуринов, архитекторов, механиков, этот дьявольский город, непроходимый, как минное поле!

Кавторанг извлек из кармашка-пистона часы: золотые стрелки у золоченых цифр отсчитывали золотое время. Все летело в тартарары из-за того, что инженера-механика понесло в этот день к сестре. И Чумыш безнадежно исчез со своим катером — попробуй вызови его отсюда.

Ветер сорвал капюшон с фуражки и надул его, как парус.

Парус!

Ну, конечно, — парус. В конце Петровского проспекта — яхт-клуб. Взять шлюпку, швертбот, какой-нибудь «тузик» на худой конец, обогнуть Васильевский остров, войти в Екатерингофку, а там по каналам, по протокам, под мостами «северной Венеции» можно добраться почти до любого места в центре! От этого счастливого открытия Грессер ощутил прилив новых сил. Он встал со скамьи и размашисто зашагал к западной стрелке острова. Там, за Петровской косой, начиналось взморье, и взгляд тонул в привычном мглистом просторе. Кавторанг повеселел. День славы не угас!..

Противно заныл пустой желудок. Грессер вспомнил, что, кроме стакана чая, принесенного Стешей, да глотка водки у Акинфьева, он и крошки во рту не держал. «У Павловых перекушу», — решил он и тут же забыл о еде, потому что впереди, в изгибе дамбы, открылось дивное видение: роща яхтенных мачт покачивалась на свежем ветру, и слышно было, как пощелкивают по дереву необтянутые ликтросы.[6]

Ни в яхт-клубе, ни в парусной гавани Грессер никого не нашел. Даже сторож исчез, что было весьма на руку. Кавторанг прошелся по дощатым мосткам, выбирая подходящее суденышко. Он присмотрел себе небольшой швертбот с веселым именем «Внучек». Сбегал в шкиперскую за веслами и там же в кипе сигнальных флагов отыскал красное с косицами полотнище. Флаг на языке сигнальщиков назывался «Наш», и это короткое простое словцо обрело иной смысл, как только красный стяг затрепетал на мачте «Внучка».

«Ваш, ваш», — усмехнулся неожиданной игре символов Грессер. Он поддел ломом рым, к которому была примкнута на амбарный замок цепь швертбота, и вывернул его с надсадным скрипом из причального бруса. Ветер-бейдевинд туго впрягся в парус, зажурчала вода за кормой — «Внучек» ходко резал рябь Малой Невы. Кажется, впервые за весь день в душе кавторанга разжались стальные тиски, и он даже испытал нечто похожее на легкое опьянение.

Ему пришлось немало полавировать в виду острова Голодай, но зато, выйдя в Невскую губу и повернув на юг, «Внучек резво понесся вдоль Морской набережной Васильевского. Не прошло и часа, как Грессер, обогнув ковши и пирсы Балтийского завода — он даже сумел разглядеть рубку «Ерша», такого близкого и все же пока недосягаемого, — входил в мутные воды Екатерингофки. Перед мостом он зарифил парус и дальше пошел на веслах. Умелая гребля и попутное течение скоро вынесли «Внучек» к устью узкого и грязноватого Обводного канала. В екатерининские времена он ограничивал город с юга, но Питер давно перевалил этот рубеж, каменной лавой потек по старым почтовым трактам, сводя леса, вбирая в себя окрестные деревни, дачные усадьбы, озерца и речушки. По обеим набережным канала встали такие же уныло-красные, как и его стенки, кирпичные корпуса бумагопрядильных фабрик, механических мастерских, типографий, газгольдеров осветительного завода, казачьих казарм, складов. Даже храмы здесь возводили из все того же темно-багрового кирпича, точно ставили их на крови.

Мимо, по обе стороны канала проносились к Варшавскому вокзалу грузовые моторы. Красногвардейцы с любопытством выглядывали из кузовов на одинокое суденышко, на простоволосого гребца в дождевике (фуражку Грессер спрятал под банку), на красный стяг, развевавшийся над зарифленным парусом. У Провиантских складов Измайловского полка кавторанг позволил себе передохнуть — большая часть пути была пройдена. Взглянув на застекленный фасад Варшавского вокзала, он вспомнил, что Ирина должна непременно уехать из города. Уехала ли? Страшно представить, что будет, если те, кто придут мстить за «Аврору», застанут их со Стешей в квартире. Грессер снова приналег на весла, оставляя вертлявые воронки в мертвой от фабричных стоков воде.


25 октября 1917 года
14 часов 35 минут

В час дня, когда «Внучек» еще шел под парусом по Екатерингофке, был взят Мариинский дворец и распущен предпарламент. А в те минуты, когда, добравшись наконец до Лиговки, Грессер привязывал швертбот под Ново-Каменным мостом, на экстренном заседании Петроградского Совета Ленин объявил о свершении социалистической резолюции. Партия, которую кавторанг еще надеялся выиграть, стремительно близилась к финалу. Одна за другой исчезали с доски фигуры — госбанк, электростанция, тюрьма «Кресты», Николаевское кавалерийское училище, Павловское, Владимирское, школа прапорщиков… Но красный «ферзь» еще не был введен в дело, еще можно было убрать его белой «ладьей». Кто бы обратил внимание на то, как от безлюдных причалов Балтийского завода почти бесшумно оторвалось и скользнуло в Неву щучье тело подводной лодки. А если бы и всполошились, никто не смог бы помешать удару — до залповой позиции десять минут хода! От торпед, нацеленных кавторангом Грессером, еще не уклонилось ни одно судно.

— Боже, как я рад вас видеть!

Николай Михайлович едва удержался, чтобы не обнять своего механика. Павлов, не привыкший к таким сантиментам обычно сдержанного командира, смущенно хлопотал в прихожей, ища место для грессеровской шинели.

— Да как же вы меня нашли, Николай Михайлович? — конфузился он, не забывая, однако, делать сестре отчаянные знаки, которые надо было понимать как сигнал к большому кухонному авралу.

— Нет, нет! — заметил тайный семафор Грессер. __ Гостевать нам некогда! Чашку чая, бутерброд, и баста!

Однако от тарелки гречневой каши, сдобренной гречишным медом, не отказался. Ел жадно, торопясь и вопреки правилам бонтона говорил о делах.

— Снова, милейший Андрей Павлович, нам выпало вместе послужить. Мы оба назначены на «Ерш». Он еще на заводе, но сегодня надо срочно перегнать его на Охту. Приказ морское министра. Собирайтесь пока… Срочно!

— Да я что ж… Я очень рад. Мигом… Дизеля только на «Ерше» паршивые, американские. Фирма «Новый Лондон». Втрое слабее, чем нужно. Поставили за неимением проектных, так скорость на семь узлов упала.

— Ничего, ничего, на Неве и десяти узлов хватит. Главное, чтоб запустились.

Они шли по Гороховой в открытую, никого на сторонясь и ни от кого не прячась. Да и кому было дело до двух прохожих в дождевиках, спешивших туда же, куда стремились боевые отряды поблескивающих штыками красногвардейцев.

Впереди, в дальнем простреле улицы, мерк в ранних сумерках золоченый кортик адмиралтейского Шпица. Лепные гении славы осеняли центральную арку, под которую вошли двое в тяжелых намокших плащах.


25 октября 1917 года
18 часов 10 минут

На парадном лестничном марше они встретили скорбную процессию. Впереди шел кондуктор Чумыш, неся за собой носилки, которые поддерживал кто-то из писарей. С носилок свисали полы шинели, с головой прикрывавшей чье-то тело. Офицеры штаба спускались по ступенькам, понуро потупив взгляды. Грессер увидел Вадима, тот шел рядом с Дитерихсом.

— Что случилось? — спросил кавторанг, обнажая голову. Дитерихс сделал патетическую мину:

— Не перевелись еще на флоте настоящие герои! Боже, какой был человек!

— Кто?! — рявкнул Грессер.

— Подполковник Уманцев. Час назад застрелился в своем кабинете.

Сердце у Грессера тоскливо сжалось. Он хорошо знал этого офицера из отдела морской авиации. Боевой летчик, кавалер золотого Георгиевского оружия за храбрость, он, как и Грессер, служил в Генморе недавно. Еще вчера Уманцев заходил к нему за справочником по кайзеровским субмаринам, и они остроумно пикировались, сравнивая возможности самолета и подводной лодки в морских войнах будущего, потом весело сошлись на том, что самолеты в грядущих сражениях будут взлетать с подводных лодок.

Кавторанг не стал спрашивать Дитерихса — в последние дни выстрелы в кабинетах Адмиралтейства раздавались нередко, — но тот словоохотливо пояснил, что час назад Уманцев получил из Ораниенбаума, где базировалась Петроградская школа морской авиации, убийственное сообщение. Группа летчиков-инструкторов, которая тайно готовилась к воздушному налету на Смольный и на «Аврору», была кем-то выдана и арестована матросами. Не ушел ни один из семидесяти летчиков-офицеров. Уманцев, как выяснилось из его посмертной записки, был главным разработчиком и вдохновителем операции.

— Вот так уходят от нас лучшие люди! — патетически заключил кадровик.

— Так уходят настоящие офицеры! — Кавторанг со значением произнес слово «настоящие» и поспешил отделаться от антипатичного ему лейтенанта. Грессер, в душе считавший себя викингом, недолюбливал немцев, особенно тех, кто воевал против немцев же. Он подумал, что, если его удар по «Авроре» сорвется, ему придется последовать примеру подполковника Уманцева.

«К черту, к черту! — отогнал он мрачные мысли. — Покойника встретить — к удаче. Все будет хорошо. Снова будут восклицать в коридорах: «Не перевелись еще на флоте настоящие герои!» — повторил он про себя слова Дитерихса.

— Ты обедал? — спросил он Вадима, удрученно шагавшего рядом.

— Нет, папа.

— Ничего. Ужинать будем на «Ерше». На Ерше Ершовиче, у Петра Петровича! — деланно взбодрился Грессер.

Они шли полутемными коридорами. Электричество отключили, и всюду — на коридорных перекрестках, лестничных площадках, в рабочих комнатах — горели свечи и керосиновые лампы. Их красноватый колеблющийся свет сгущал и без того тревожную атмосферу под сводами Адмиралтейства. В пустом кабинете Уманцева, куда по пути к себе заглянул Грессер, тоже оплывала толстая непогашенная свеча. Из-под тумбы стола торчала черная рукоять упавшего на пол револьвера. Кавторанг подобрал его. По старым флотским поверьям, вещи мертвецов приносили счастье. Он постоял еще немного, отдавая долг памяти. Вот еще один, кто попытался выиграть партию века.

Грессер с болезненным любопытством выглянул в окно. Что видел в свой последний миг Уманцев? С большим трудом Грессер рассмотрел в ночной темени Медного всадника. За Николаевским мостом вспыхнул огненный зрак «Авроры». Голубоватый луч как бы прощупывал снарядные трассы будущих залпов.

Надо спешить!

День славы близился к концу.

Свой второй — запасной — наган Грессер извлек из служебного сейфа и вручил сыну.

— Стрелять умеешь?

— Папа! — обиженно воскликнул сын.

— Ну, ну… Я пошутил. Держи. Это мой подарок тебе по случаю начала новой флотской жизни. Андрей Павлович, у вас оружие с собой?

Павлов обескураженно похлопал себя по карманам:

— Вы знаете… С тех пор, как я сдал свое оружие в Кронштадте… По распоряжению судового комитета… С тех пор безоружен. Да и на что механику пистолет?

«Голубчик, — хотел было возразить Грессер, — сначала вы офицер, а уж потом — механик».

Но укором характера не исправишь. Да и к лучшему, если у Пазлова не будет револьвера. Как-то он еще поведет себя, узнав, что «Ерш» идет топить «Аврору». И потопит! Грессер не позволял себе сомневаться в удачном исходе дела. Главное, чтобы Павлов запустил дизель-моторы. А уж убрать какого-нибудь Митюху-часового — если, конечно, распропагандированная команда сочла нужным его выставить — он, капитан 2-го ранга Грессер, сможет сам: приказом ли, пулей ли.

Вдруг осветилось все — вспыхнули люстры, рожки и настольные лампы. И тут же под старинными сводами поплыло, грохоча, ломаясь, множась, эхо выстрелов.

Грессер, а за ним Вадим и Павлов выскочили в коридор, но чей-то окрик заставил их замереть на месте.

— Из кабинетов не выходить! Всем оставаться на местах! Оружие на пол!

В Адмиралтейство ломились матросы с винтовками. Они врывались в святая святых российского флота, где с петровских времен решались судьбы сотен кораблей и сотен тысяч нижних чинов. Бурная кровь ударила в думную адмиральскую голову. Генмор шел ко дну, как цусимский броненосец.

Грессер затравленно оглянулся — из глубины коридора уже смотрело вдоль кабинетных дверей тупое рыло «максима». Пулеметчик в бескозырке зычно гаркнул:

— Полундра! Кому говорю! По местам!

Оба офицера и кадет нехотя повиновались. Щека у кавторанга отчаянно дергалась. Кронштадт повторялся в самом худшем варианте — он настиг его вместе с Вадимом. Мысль Грессера работала с удвоенной энергией, — за себя и за сына. В соседних кабинетах громко хлопали двери, их обитателей уводили.

Вадим снял бескозырку, чтобы вернуть ленту на прежнее место. Он не хотел быть инкогнито перед лицом опасности.

— Стоп! — остановил его отец. — Достань наган и выводи нас с Андреем Павловичем под прицелом. Ты понял? Мы — арестованные, ты — конвойный.

Глаза юноши загорелись. Ну, конечно же, для него начиналась увлекательнейшая игра. Будет о чем рассказать в корпусе!

Так они вышли в коридор и пошли прочь от пулемета. Их не окликнули, не остановили. Грессер шел впереди, заложил руки за спину. Кавторанг выбирал дорогу, ибо только он один знал, что за ближайшим поворотом — ход на боковую лестницу. Сердце гулко отбивало шаги. И кавторанг томительно считал не то удары в груди, не то шаги по ковровой дорожке: «…Двадцать семь, двадцать восемь… Господи, пронеси! Двадцать девять… Если выберемся — закажу молебен. Тридцать… Тридцать один…»

На сорок втором шаге-ударе кавторанг свернул за угол и… столкнулся с Чумышом. Процессия сбилась, смешалась.

— С нами иди, с нами, Зосимыч! — сквозь зубы прошипел Грессер. Но кондуктор с круглыми от страха глазами не мог взять в толк, зачем ему присоединяться к арестованным.

Их заминку заметили.

— Эй, с наганом, веди сюда! — распорядился чей-то начальственный голос. Грессер навскидку выстрелил между мраморных колонн, откуда раздался приказ, и бросился, увлекая всех за собой на боковую лестницу. Он только на секунду оглянулся — где Вадим? Вадим бежал, отмахиваясь бескозыркой. Вслед за ним несся Чумыш. Последним скатывался по ступенькам Павлов.

Дубовая дверь во внутренний двор была заперта. Грессер навалился на нее всей тяжестью своего грузного тела и с острой тоской понял — не выбить, не открыть. Сверху топала еаэтогами погоня.

Чумыш со всей силой ударил плечом в дверь цокольного этажа, и она распахнулась. Бросились в нее. Теперь вел кондуктор. Подвальные шхеры он знал лучше всех. Ступеньки. Поворот. Еще ступеньки. Железная дверь с корабельными задрайками. В мгновение ока сбили стальные клинья — ржавый визг, затхлая темень, спасательная броня пожарной двери. Задраились. Дышали тяжело и часто. Механик чиркнул о стену спичку, посветил вокруг, и все с замиранием сердца оглядели глухие своды каменного мешка. Повсюду громоздились связки старых бумаг, дел, папок…

С той стороны рвали задрайки. Цокнула пуля — кто-то сгоряча попробовал прострелить железную дверь. До них донеслись голоса:

— Дыму бы подпустить. Враз бы вылезли.

— Бонбу под замок, и вся недолга.

— А пущай сидят! Часового поставить — и что твои «Кресты».

Спичка давно погасла, тьма стала еще гуще, Грессер отыскал плечи Вадима и слегка сжал их, прислушиваясь к голосам за дверью. Павлов дышал, как загнанная лошадь.

— Ваше благородие, дайте-ка мне спички, — обратился Чумыш к механику.

— Куда ж ты нас, старый черт, завел?! — задыхаясь, спросил Павлов.

— Вы меня зазря не чертите! Как завел, так и выведу. Ни одна крыса того не знает, что Чумышу ведомо. Спички дайте! — уже не попросил, а потребовал кондуктор. Полупустой коробок прогремел в темноте. Слышно было, как Чумыш что-то разгрыз, потом выяснилось — карандаш. Он поджег расщепленную половинку и посветил в дальнем углу их нечаянной камеры. Грессер, Вадим и Павлов нетерпеливо шагнули оледом. Кондуктор присел, и все увидели квадратную дубовую крышку с двумя ржавыми кольцами.

— Там, где у нас внутренний двор, раньше канал был, — пояснял Чумыш по ходу дела. — Канал не то при Павле, не то при Александре засыпали. Да не абы как, а с умом.

Кондуктор ухватился за одно кольцо, Грессер за другое — рванули разом. Разбухшая от сырости крышка сидела прочно. Дернули вчетвером — по две пары рук на рым. Увы, люк не поддавался. Такого оборота не ожидал и Чумыш:

— Эк, засела, колодина окаянная! — ругнулся он.

Грессер взял у Вадима револьвер и пятью точными выстрелами расщепил край крышки. Из щели потянул сырой сквозняк. Кавторанг выдернул из ближайшей стопки бумагу, поджег се и просунул в дыру. Огонь высветил под крышкой кирпичный пол. Он был неглубоко — в метре, не больше. Кавторанг растребушил одну из связок и приказал всем скручивать листы в жгуты и пропихивать в щель. Когда под крышкой выросла высокая горка скрученной бумаги, Грессер бросил в дыру карандашный огарок, и на кирпичном полу запылал костер. Пламя подсушило отсыревшую древесину, и вскоре, поднатужившись, Грессер и механик вырвали злополучную крышку. Чумыш спрыгнул в люк и исчез в темени низкого и узкого хода. Грессер, согнувшись в три погибели, последовал за ним. Потом спустился Вадим. Последним, закрыв за собой крышку, пролез механик.

Четыреста подземных метров показались им с добрую версту, пока они не выбрались из водосточного колодца у западного торца Адмиралтейства.

— Ну, Зосимыч, удружил, — обнял кондуктора Грессер. — Век не забуду. Пойдешь ко мне боцманом?

— Эх, Николай Михалыч… С меня теперь боцман — что с пальца гвоздодер. Я уж на вечную зимовку ниже земной ватерлинии собрался.

— Рано крылья опустил, орел порт-артурский! А сослужи-ка нам последнюю службу — подбрось на Балтийский завод. Только катер сюда подгони. Нам сейчас, сам понимаешь, не резон на набережной показываться.

— Не сумлевайтесь! Сделаю, как надо.

Чумыш исчез в ночной мороси, переждав броневик с белыми буквами на пулеметной башне — «РСДРП», Машина катила в сторону Зимнего.


25 октября 1917 года
19 часов 00 минут

Склянки на «Авроре» отбили семь часов вечера, когда от Адмиралтейской набережной отвалил черный катер с тремя пассажирами.

— Скажи на милость, службу не забыли! — отметил кондуктор, расслышав сквозь клекот мотора медные удары авроровской рынды. Грессер с тревогой вглядывался в нарастающий силуэт крейсера. А что, если прикажут встать к борту? Высокие трубы корабля вырастали над мостом с каждой секундой. Вот и выгнутый нос с черной серьгой якоря (второй отдан), клепаный борт с тремя ярусами иллюминаторов, отваленный выстрел[7] со шлюпкой на привязи…

Лет десять назад корабельный гардемарин Грессер проходил на «Авроре» морскую практику. Вон иллюминатор его кубрика. В кожухе первой трубы отогревался он после вахт на сигнальном мостике. А сколько раз банил баковое орудие, за которым был закреплен в гардемаринской прислуге.

Однажды летней тихой ночью, когда крейсер резал гладкое море, Грессер выбрался из душного кубрика наверх. Никем не замеченный, он пробрался на бак — за шпили, и лег там на теплое дерево палубы. Он лежал на спине — головой к форштевню, раскинув руки в стороны. Лицо его нависало над роззвездями черной бездны. Корабль чуть покачивался, и вместе с ним качалась ночная Вселенная. И тогда у гардемарина захватило дух от созерцания этой космической шири. Он плыл один между морем и звездами — неведомо куда, в вечность и бесконечность. Потом он нигде не испытывал такого величественного чувства и всегда благодарил судьбу и «Аврору» за тот звездный миг в его жизни.

То была злая ирония судьбы, что именно ему предстояло сегодня уничтожить «Аврору». «Уж лучше бы ты потонула в Цусиме», — не без горечи пожелал кавторанг, глядя, как створятся за кормой мачты и трубы крейсера.

Пронесло!

Не окликнули, не осветили, не выстрелили. Чумыш держал курс на огни Балтийского завода.

Землянухин сидел в боевой рубке и приканчивал вторую селедку, заедая ее ржаной краюхой. Он хотел было спуститься за чайником, который грелся на электрокамбузе, как вдруг услышал глухое фырканье мотора. Насторожился. Выглянул из рубочного люка и подвинул поближе винтовку.

Маленький катер ткнулся в лодочный корпус, и один из пассажиров — высокий в офицерской шинели — зычно крикнул:

— Вахта! Прими концы!

Землянухин вылез из люка по грудь, выпростал винтовку, клацнул затвором.

— Стой! Кто идет?

— Ага, есть живая душа! — обрадовался высокий. — А ну, помоги вылезти!

— Кто идет, спрашиваю? — рассердился матрос на слишком уверенного в себе незнакомца.

— Я новый командир «Ерша». Капитан второго ранга Грессер, — громко представился офицер. — Со мной вновь назначенные механик, боцман и юнга. Кто старший на борту?

— Я старший… Матрос первой статьи Землянухин.

— Землянухин, ты? — радостно удивился кавторанг. — Не узнал меня, что ли?

— Узнал, как не узнать… — протянул матрос.

— «Тигрицу» нашу помнишь?

— Все помню, ваше высок… тьфу!..господин кавторанг. Ничего не забыл.

— Так прими концы! — властно потребовал Грессер.

— Часовой есть лицо неприкосновенное, — сухо напомнил Землянухин. — Все начальство в екипаже. Туда и езжайте.

— О, ч-черт! Какое, к лешему, начальство, если я командир. Вот мое предписание.

Грессер вытащил листок, который так счастливо уже выручил его сегодня.

— Не могу знать. Председатель судкома меня ставил. Председатель и снимет. Бумажку ему покажете.

— Друг мой, не придуряйся ватником! — начал злиться кавторанг. — Председатель судкома боцманмат Митрофанов наложил свою резолюцию.

— У вас резолюция, а у меня революция! — парировал Землянухин, уличив про себя командира в неточности: — Не Митрофанов — Митрохин. Стой! — осадил он кавторанга, решившего взять скат лодочного борта приступом. — Стой! Стрелять буду!

Но первым выстрелил Грессер. Пуля цвенькнула над ухом, и Землянухин нырнул вниз, захлопнув крышку люка.

Пуля вторая и третья отрикошетировали от стальной горловины. Кавторанг еще не мог поверить, что блестящая комбинация «белая ладья берет красного ферзя» рухнула оттого, что некая пешка сделала непредусмотренный ход и навсегда ускользнула из-под удара.

Грессер, Чумыш, Вадим, Павлов столпились вокруг задраенного люка. Час назад они точно так же стояли перед дубовой крышкой лаза в надежде на выход. В надежде на вход им было отказано — входной люк наглухо перекрывал массивный литой кругляк из красной меди.

Щека Грессера задергалась вдруг быстро-быстро, он издал странный горловой звук и принялся яростно колотить рукоятью нагана в крышку рубочного люка.

— Открой, сволочь, открой! — рыдал он, отбиваясь от Чумыша и Павлова, пытавшихся оттащить его прочь от рубки. С помощью Вадима им наконец удалось это сделать. Грессер все же вырвался, сумев при этом не расстаться с оружием. Он отскочил к носовой пушке, ударился спиной о казенник, и этот удар привел его в чувство. Он вскинул наган, тщательно прицелился и расстрелял сначала левый — красный фонарь, затем правый — зеленый. Брызнули осколки стекол, ходовые огни погасли.

Кавторанг перекрестил лицо, сунул теплый ствол в рот и нажал спуск.

— Папа! — заорал Вадим.

Курок сухо щелкнул. Как чемоданный замок.

Осечка?

Грессер быстро осмотрел барабан. Он был пуст. Кавторанг швырнул револьвер в воду и, обессилев, упал грудью на пушечный ствол. Вадим подбежал, обнял, прижался к плечу.

Мимо них скользили по Неве почти бесшумно силуэты эсминцев — «новиков». Жидкий дым из частокола высоких труб стлался по воде. Эсминцы шли к «Авроре», словно два припозднившихся телохранителя.

— «Самсон» и «Забияка», — совиным оком прочел надписи на бортах Чумыш. — Из Гельсингфорса притопали… Видать, будет дело.


25 октября 1917 года
21 час 40 минут

«Аврора» стояла посреди Невы, точно броневой клин, вошедший в самую сердцевину города.

В казенник баковой шестидюймовки уже вбили согревательный заряд, который, прежде чем начаться боевой стрельбе, должен был выжечь густую зимнюю смазку в канале ствола.

Река обтекала корабль, и острый форштевень крейсера разрезал Неву надвое. Полотнища вспоротой реки трепетали за кормой, словно матросские ленты.

До сигнального выстрела оставалось пять минут.


ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ

Судьба подводному заградителю «Ерш» выпала незавидная. В декабре 1917 года он был сдан флоту окончательно и через два месяца отправился сначала в Ревель, затем в Гельсингфорс. В апреле 18-го прибыл в Кронштадт и целый год стоял в порту на приколе. В октябре 1919 года минзаг перегнали на Ладожское озеро, но в боевых действиях он так и не участвовал. Летом 1921 года его вернули на Балтику и включили в состав 2-го дивизиона подводных лодок морских сил Балтийского моря. Два года он простоял в ремонте. А в мае 1931 года «Ерш», переименованный после капитального ремонта в «Рабочий» (бортовой номер 9), затонул в Финском заливе. Ночью его протаранила шедшая за ним в кильватере подводная лодка. «Рабочий» погиб со всем экипажем во главе с командиром Николаем Царевским (однокашником писателя Леонида Соболева по Морскому корпусу).

«Ерш» — «Рабочий» искали почти два летних сезона..

Наконец в 1932 году судно с электрометаллоискателем на борту обнаружило на дне огромную массу железа. Лот показывал 84 метра. Водолазы на такой глубине могли работать всего несколько минут, а подъем по режиму декомпрессии длился часами. И тем не менее эпроновцы опустились на грунт и обнаружили… броненосец береговой обороны «Русалка», затонувший по неизвестным причинам в 1893 году. Эта была та самая печально известная в конце прошлого века «Русалка», памятник погибшему экипажу, который стоит в таллинском парке Кадриорг. По случайному совпадению в нескольких десятках метрах от «Русалки» был найден и корпус подводного заградителя. Почти треть года длились подъемные работы. Наконец спасательный катамаран «Коммуна» (бывший «Волхов») извлек несчастную субмарину на поверхность. Это случилось 21 июля 1933 года. «Ерш» доставили в Кронштадт и там разрезали на металл, который влился в корпуса новых кораблей.

Закладная доска «Ерша» — серебряный прямоугольник с выгравированным силуэтом подводной лодки — хранится в Центральном военно-морском музее, к которому приписан ныне и крейсер «Аврора». Там же находится и закладная доска «Авроры». Серебряные скрижали нашей истории…

Загрузка...