Александр Дюма. Заяц моего дедушки

Беседа, в которой дается небольшое разъяснение

Дорогие читатели, если вам было хоть немного интересно следить за тем, как развивается моя литературная и частная жизнь, то мне нет нужды говорить, что с 11 декабря 1851 года по 6 января 1854–го я жил в Брюсселе в Брабанте.

К этому периоду относятся четыре тома «Совести», шесть томов «Пастора из Асборна», пять томов «Исаака Лакведемского», 18 частей «Графини Шарни», две книжки «Катерины Блум» и двенадцать или четырнадцать томиков «Мемуаров».

Когда–нибудь моим биографам придется туго. Открыть имена анонимных соавторов, написавших эти пятьдесят томов, будет трудной задачей, ибо, как вы знаете, дорогой читатель, известно (биографам, конечно), что я не написал ни одной из тысячи двухсот своих книг.

Сегодня я приготовил для вас новый рассказ.

Произведение, представшее пред вами под несколько необычным названием «Заяц моего дедушки» (оно будет полностью оправдано в дальнейшем), должно, в общем–то, датироваться тем же временем, что и его бельгийские братья.

Однако я не хочу, чтобы в отношении его настоящего отца витала досадная неясность, как это бывает с другими. В нашем разговоре–предисловии я берусь рассказать о том, каким образом оно появилось на свет, и как крестный держу его над купелью литературного крещения, произнося имя его родителя.

Время летело быстро и незаметно, а для меня, брюссельского отшельника, — особенно. В большом салоне по адресу улица Ватерлоо, 73, почти каждый вечер собирались добрые друзья — друзья близкие, с двадцатилетним стажем.

Виктор Гюго — по месту и почет, — Шарра, Эскиро, Ноэль Парфэ, Этцель, Пеан, Шервиль.

Местные жители редко приходили на эти очень парижские вечера. За исключением ученого Андре ван Гасельта и его жены, милейшего Бурсопа с супругой и старины Поля Букье, это была чисто французская компания.

Так мы сидели до часу, а то и до двух ночи за чайным столом — разговаривая, смеясь, болтая ни о чем, а иногда и плача.

В то время я много работал и только два–три раза за вечер спускался из своего кабинета на втором этаже, чтобы вставить словечко в общий разговор — так путешественник, оказавшись на берегу реки, бросает в воду прутик.

И разговор, как река, подхватывал слова и уносил своим широким, вольным течением вдаль.

Потом я снова поднимался, чтобы работать.

Наконец однажды мои друзья организовали заговор. Дело заключалось в том, чтобы на четыре–пять дней оторвать меня от занятии и увезти на охоту.

Наш общий друг, Жуане, как раз прислал из Сент–Юбера письмо. Он сообщал, что в арденнских лесах необычайно богатый год на зайцев, косуль и кабанов.

В письме было два практически непоборимых соблазна: повидаться со старым приятелем и пострелять вволю.

В компанию вошли Шервиль, полковник Ш… и Этцель.

Порешили, что волей–неволей, но мне придется участвовать в этой затее.

В результате в одно из моих обычных появлений я увидел ралложенпые на столе мое ружье фирмы «Лефошо–Девисм», охотничью сумку и несметное число зарядов — номер 4, двойное зеро и пули — словом, на все вкусы.

— Что это за выставка? — спросил я.

— Сами видите, друг мой. Это — ваше ружье, его мы вытащили из чехла. Охотничья сумка была в шкафу, а уж в ней мы нашли патроны.

— Зачем?

— Затем, что сегодня первое ноября.

— Возможно.

— Послезавтра — третье.

— Вероятно.

— Вы что, не знаете, что третьего — праздник Святого Юбера? Короче, мы собираемся сманить вас с работы, увезти с собой и уж силой или добром, но мы заставим охотиться.

В глубине души у меня все еще тлеет огонек, который разгорается, когда говорят об охоте.

Пока я не приговорил себя к литературной каторге, охота была для меня самой большой и, я бы сказал, почти единственной забавой.

— О! — сказал я. — Все, что вы мне тут предлагаете, чертовски соблазнительно.

— Жуане написал нам об открытии охотничьего сезона. Вернее, он написал Этцелю. Этцель ему, естественно, не ответил. Мы хотим застать его врасплох.

— Поехать к Жуане?.. Да я бы с удовольствием…

— Что вам мешает?

Вниз я спустился, держа в руке перо, и теперь грустно взглянул на него. В этом кусочке стали заключен целый мир: добро и зло, провал и успех. Как знать, не рожден ли сей плод цивилизации именно для меня! «Res perenis»[1], — как сказал Гораций.

— Увы! — ответил я. — Отныне вот мое оружие. Я — охотник за идеями, правда, добыча становится все реже.

— Плюньте на все и отправляйтесь с нами. Речь идет о каких–то трех днях: день — туда, день — на охоту и день — обратно.

— Звучит заманчиво! Право, если до завтра ничего не случится…..

— Что, по–вашему, должно случиться?

— Не знаю, но следует принять во внимание одну маленькую деталь: за те три года, что я здесь, князь де Линь звал меня на охоту в Белей, господа Лефевры — в Турин, Букье — в Остенде. Я дважды брал разрешение на ношение оружия — по тридцать франков за каждое, на пять франков дороже, чем во Франции. И что же! Я не был ни в Остенде, ни в Турпэ, ни в Белее, и так и не использовал полученные разрешения… Каждый раз случалось что–нибудь непредвиденное, что мешало мне взяться за ружье и воспользоваться приглашением.

— А если до завтра это непредвиденное не произойдет?

— Я — ваш, и с превеликим удовольствием.

— Да хранит вас Святой Юбер от неожиданностей!

К святому воззвал Шервиль, но тот, видимо, расслышал только конец фразы. Стоило Шервилю произнести последнее слово, как с бульвара позвонили в дверь.

— Ай–ай–ай! Дети мои, — вскричал я, — сейчас как раз разносят почту.

Жозеф пошел открывать.

Жозеф был моим слугой — бельгийским слугой в полном смысле этого слова, а это значило, что он смотрел на каждого француза как на кровного врага.

Впрочем, вы сами знаете пословицу солдата в походе и школьника на чужом огороде: «С паршивой овцы хоть шерсти клок». Такова была премудрость Жозефа.

— Жозеф, — сказал Этцель, — если это письмо из Парижа, порвите его.

Через пять минут Жозеф снова возник в комнате с большим конвертом в руке.

— Послушайте, — сказал Этцель, — я вам что поручил?

— Это не письмо, сударь, а телеграмма.

— О Боже, — воскликнул я, — это еще хуже!

— Похоже, наша охота летит в тартарары! — сказал Шервиль.

— Распечатайте депешу сами, друзья, и решите мою судьбу.

Жозеф отдал телеграмму Этцелю, и ее вскрыли. Она содержала в себе три строчки:

«Париж, пятница. Дорогой Дюма, если я не получу «Совести» к пятому числу текущего месяца, то, как мне дали знать Руалье и Ваз, шестого начнут репетировать другую трагедию. Вам понятно, не так ли?

Лаферьер».

Шервиль и Этцель удрученно переглянулись.

— Ну, что вы на это скажете? — спросил я.

— Вам еще много осталось?

— Половина пятой и целиком шестая картина.

— Значит, нет выхода.

— По крайней мере, для меня. Но вы поезжайте. Шервиль расскажет мне об охоте, Этцель приукрасит рассказ, и, не считая того, что я лишусь удовольствия побыть с вами, все будет так, словно я сам съездил в Сент–Юбер.

Я снова взялся за перо, отложенное на минутку на камин, приказал вернуть заряды в охотничью сумку, сумку — в шкаф, ружье — в чехол и с тяжелым вздохом поднялся на второй этаж.

Ах! Если бы кто–нибудь написал за меня эту драму, как славно бы я поохотился!

Пятого вечером законченная «Совесть» ушла почтой в Париж. Шестого утром рассыльный принес мне задний окорок косули, к которому прилагалось письмо:

«Дорогой Дюма,

высылаю вам мясо косули из Септ–Юбера. Сегодня вечером мы с Этцелем зайдем к вам на чашку чая. Обещаю рассказать о такой охоте, о какой вы не слышали со времен Робин Гуда.

Жуане крепко вас обнимает, мы с Этцелем жмем вам руку,

Ваш де Шервиль».

Я дал кухарке рецепт маринада, который составил мой друг Вильмо, один из владельцев «Колокола и бутылки» в Компьени, и снова принялся за работу.

В девять часов вечера объявили о приходе господ де Шервиля и Этцеля.

Триумфаторы вошли под звон фанфар. Первым делом я справился о Жуане. Жуане выдал дочь замуж за сына бургомистра. Охотники прибыли в самый разгар свадьбы.

Через некоторое время Этцель, заранее, казалось, наслаждавшийся впечатлением, которое произведет рассказчик, потряс колокольчиком, предназначенным для того, чтобы вызывать Жозефа, и произнес:

— Слово предоставляется Шервилю.

— Милейший Дюма, — сказал Шервиль, — думается, у меня для вас есть довольно любопытный сюжет.

— Что ж, друг мой, гонорар — пополам.

— Договорились! Теперь слушайте.

— Это приключение произошло с вами?

— Да нет, с дедушкой мэтра Дениса Палана, хозяина харчевни «Трех королей» в Сент–Юбере.

— Сколько лет мэтру Палану?

— Лет сорок пять–пятьдесят.

— Значит, действие переносится к концу восемнадцатого века?

— Совершенно верно.

— Мы слушаем.

— Сначала я должен вам сказать — но так ли? — почему Денис Палан рассказал мне об этом приключении.

— Друг мой! Кажется, вы гоните строку.

— Честное слово, нет! Вступление необходимо. Если я приступлю к долу сразу, без предварительных пояснений, вы ничего по поймете в происшедшем.

— В таком случае, готовьте почву, друг мой. Это великое искусство романистов и драматургов. Только не затягивайте!

— Будьте покойны.

— Из–за свадьбы дочери Жуане, — начат Шервиль, — мы вместо того, чтобы переночевать у него, поселились в харчевне «Трех королей».

Едва туда войдя, мы поняли, что совершили ошибку. С нашей эгоистичной точки зрения было бы лучше поступить нескромно и остаться у Жуане.

Не знаю, останавливались ли когда–нибудь у Дениса Палана три короля и по нраву ли он прибил над дверью столь аристократическую вывеску. Возможно, какие–нибудь три короля действительно попались в эту западню. В любом случае, хоть вы и республиканец, Дюма, долг милосердия требует предупредить коронованные головы, чтобы они, проезжая через Сент–Юбер, не дали соблазнить себя картиной. изображающей трех монархов в королевских костюмах. В общем, короли гоже люди, что бы ни говорил Вольтер: «Pour être plus qu’un rois, te crois–tu quelque chose?»[2]

В трактире «Трех королей» не справляют свадеб и не закатывают пиршеств, долго там не остается ни пеший, ни конный — перекусывают наскоро и дремлют на стуле.

К чести достойного хозяина, большего он и не обещает.

Под красочным портретом трех королей, который служит здесь вывеской, художник в качестве рекламы изобразил небольшой стакан да чашечку кофе. Этим и удовольствовался.

Вы спросите, как полковник, Этцель и я могли выбрать подобное жилище?

На это я отвечу, что мы не так наивны, как кажемся на первый взгляд.

Мы выбрали этот постоялый двор, друг мой, потому что не было другого.

Позвольте мне набросать план харчевни. Описание будет подлинным. Внутренняя часть состоит из трех комнат. Первое помещение служит кухней. Там же спит трактирщик со своей семьей. Вторая комната представляет собой прокуренный зал с низким потолком. Два стола да несколько дубовых табуреток — вот и вся мебель.

Это помещение предназначено для посетителей.

Третий отсек — что–то типа загона–конюшни, где ставят вперемешку лошадей, ослов, быков и свиней.

Так вот, когда утром нам показали единственный зал, в котором мы должны были есть и спать, мы сказали с чисто охотничьей небрежностью: «Прекрасно! У жаркого огня, с чашей пунша, тремя матрасами ночь пройдет быстро».

Лишь когда пришла ночь, мы заметили, сколь длинны бывают иные ночи.

В этом мы убедились уже в одиннадцать часов вечера. Огонь начал гаснуть, бутыль можжевеловой настойки была выпита, а нам совершенно наглядно продемонстрировали, что на постоялом дворе нет ни одного матраса, кроме тех, что были на кровати самого трактирщика — на них лежали вповалку его жена и трое детей. Что до самого хозяина, он оставался на ногах, чтобы умилостивить, насколько это было возможно, господ парижан.

Во время ужина, плох он был или хорош, оживление не угасало. Пока в бутылке оставалась последняя капля джипа, мы кое–как поддерживали разговор.

В камине горел огонь, и очаг французского остроумия время от времени все же вспыхивал.

Потом наступило долгое молчание, каждый, осмотревшись вокруг, попытался устроиться поудобнее, чтобы заснуть. Некоторое время спустя можно было подумать, что все спят.

Ничего не было слышно, кроме монотонного тиканья больших деревянных часов, украшавших один из углов зала.

Вдруг часы содрогнулись от подножия до циферблата. Оттуда донеслось громкое бряцанье цепей и жуткий скрежет колес часового механизма. Пробило одиннадцать.

— Черт возьми! — взревел полковник.

— Что это значит? — спросил я.

— Что мы проведем хорошенькую ночку, — сказал Этцель. — К тому же здесь вовсе не жарко. Вот что, Шервиль, ты как самый молодой и симпатичный пойдешь позовешь трактирщика.

— Зачем?

— Чтобы он дал нам дров. Нельзя все время есть и пить, по греться можно до бесконечности.

Я встал, подошел к двери и позвал хозяина.

По дороге заметил картину, на которую, должен сказать, не обращал до сих пор внимания. Да и сейчас бы не обратил, если бы не обстоятельства. Но когда человек тонет или умирает от скуки, он цепляется за любую соломинку.

Я поднес к ней… — ну что я за фат, чуть было не сказал «восковую свечу»!.. — свеча была, конечно, сальная.

Это был рисунок гуашью на спанском дереве. Рисунок был когда–то заключен в позолоченную рамку. Теперь это претенциозное покрытие приобрело черноватый оттенок, которым рама была обязана оседавшим на пей в течение долгих лет копоти и пыли.

На картине был изображен Святой Юбер, парящий в поднебесье. Его можно было узнать по охотничьему рогу, одной из его самых частых эмблем, и, самое главное, по склонившемуся перед ним оленю с сияющим крестом.

Святой занимал верхний угол картины, олень — левый нижний.

На заднем плане — пейзаж, на фоне которого мужчина в зеленой куртке и вельветовых панталонах, обутый в большие охотничьи гетры, спасался бегством от преследовавшего его животного. Оно в равной мере могло изображать маленького ослика или огромного зайца.

— Боже мой, господа, — сказал я, снимая картину со стены и кладя ее на стол, — разгадывать ребусы не очень веселое занятие, но все же, когда нечего делать, лучше разгадывать ребусы, чем злословить о своем ближнем.

— Не думаю, — сказал Этцель.

— Ладно! Сплетничай и старайся при этом говорить правду, а мы с полковником будем разгадывать ребус.

— Должен сказать, что я по собираюсь ничего разгадывать — разгадывайте сами.

— Приступаю: заяц или ослик, бегущий за охотником, и дата — пятое ноября тысяча семьсот восемьдесят…

— А, — сказал трактирщик, входя, — у вас в руках изображение моего деда.

— Как, — спросил Этцель, — вы внук Святого Юбера?

— Нет, я внук Жерома Палана.

— Что за Жером Палан?

— Жером Палан — это охотник, которого вы видите на пейзаже. Вот он бежит со всех ног, а за ним гонится заяц.

— До сих пор, добрый человек, мы видели зайцев, которых преследовали охотники, а теперь видим охотника, которого преследует заяц. Лучшего объяснения и желать нельзя.

— Вам, может, и нельзя. Вы — человек сговорчивый. Мне же нужно, чтобы у каждой вещи были свои резоны.

— Разумеется! Если на картине изображен дедушка нашего хозяина, то он должен знать историю своего предка.

— Тогда пусть он нам ее расскажет.

— Слышишь, приятель? Огня и историю Жерома Палана!

— Сначала я схожу за дровами.

— Очень разумно.

— Тем более что дедушкина история длинная.

— И… забавная?

— Жуткая, сударь.

— Милейший, — сказал Этцель, — это как раз то, что нам надо: дрова и история! Историю!

— Через минуту все будет готово, — сказал трактирщик.

В самом деле: он вышел, но лишь для того, чтобы тут же вернуться с охапкой дров.

— Итак, — сказал хозяин, — вы непременно хотите, чтобы я рассказал вам историю, на которую намекает наша фамильная картина?

— А вы могли бы предложить нам что–нибудь более занимательное?

Трактирщик, видимо, покопался некоторое время в своих воспоминаниях.

— Нет, — сказал он. — Ей–Богу, нет!

— Тогда рассказывайте, друг мой.

— Если когда–нибудь вы, в свою очередь, запишете или станете рассказывать эту историю, ее можно назвать

«Заяц моего дедушки».

— Уж не премину, — ответил я этому достойному человеку. — В наше время, когда мы часто больше озабочены названием, чем самим романом, этот заголовок ничуть не хуже любого другого.

Мы притихли, подобно тем, кто три тысячи лет назад дивился рассказам Энея.

— Мой дед не был богат, но занимался прибыльным ремеслом, — начал трактирщик. — По крайней мере, если верить одной пословице, оно слывет прибыльным. Он был, как это сейчас говорят, фармацевтом или, как говорили раньше, аптекарем. Раньше — это, если вам угодно знать, в тысяча семьсот восемьдесят восьмом году. Он жил в небольшом городке Тэсе, в шести милях от Льежа.

— Три тысячи жителей. — вмешался Этцель. — Знакомо до боли, будто мы сами его строили. Давайте дальше.

Рассказчик продолжал:

— У его отца была та же профессия, и дедушка, единственный сын в семье, получил в наследство бойко торгующую лавочку и несколько тысяч франков, скопленных моим прадедом покупкой трав за медные гроши и их перепродажей за серебряные монеты, ибо — мне совестно, я ввел вас в заблуждение — он был не совсем аптекарем, а торговцем лекарственными травами.

Безусловно, дед мог сколотить из этих денег кругленькую сумму, которая росла бы, как снежный ком, но у него было два отвратительных порока: страсть к охоте и ученым занятиям.

— Эй, хозяин! — вскричал я. — Поосторожнее со словами. Никто из нас не претендует на то, чтобы зваться ученым, Боже упаси! Но все мы считаем себя охотниками.

— Вы все сейчас поймете, сударь, — продолжал трактирщик. — Если бы вы мне дали закончить фразу или, скорее, дополнить ее несколькими словами, то увидели бы, что я считаю любовь к охоте добродетелью для человека, которому нечего делать, потому что, не зная, чем заняться, он мог бы причинять зло себе подобным, а не животным. Но это великий грех, самый отвратительный смертный грех для человека, который должен питаться от трудов рук своих. Два греха вдвойне повлияли на деда. Наука убила его тело, а охота погубила душу.

— Постойте! — сказал я. — Чтобы выдвигать подобные теории, недостаточно на минуту стать сочинителем. Выдвигать — так объяснять.

— Это я и собирался сделать, но вы, сударь, перебили меня.

— Да замолчишь ли ты наконец! — сказал Этцель. — Мы почти погрузились в сладкий сон, а ты разбудил нас сменой интонации. Продолжайте, почтеннейший, продолжайте.

— Может быть, господа предпочитают вздремнуть? — обиделся трактирщик, сильнее задетый замечанием Этцеля, чем моим.

— Что вы, что вы! — поторопился я возразить. — Но обращайте внимания на слова моего приятеля. Он принадлежит к особому классу наших соотечественников, которых естествоиспытатели выделяют в самостоятельную категорию, genus gomo, species blageur[3]. Продолжайте, мы вас слушаем. Вы остановились на смерти плоти и погибели души вашего деда.

Рассказчику не на шутку хотелось на этом и закончить.

Не устояв, однако, перед моими настойчивыми просьбами, он продолжал:

— Итак, речь шла о том, что из–за чтения мой дед стал сомневаться во всем, даже в святых и Боге, а из–за охоты подорвал семейное состояние, с таким трудом собранное, или, вернее, сохраненное моей бабушкой, — как я уже сказал, большая часть денег досталась им от моего прадеда.

По мере того, как со своей ученостью дед погружался в безбожие, болезненное состояние его души стало выдавать себя во внешних признаках. Сначала он запретил бабушке ходить к мессе в иные дни, кроме воскресенья. Ей было разрешено посещать только неторжественные богослужения.

Он сказал, что она может просить в своих молитвах о ком угодно, только не о нем, ибо небесные владыки, как и владыки земные, вспоминают о нас, только чтобы причинить зло. Так пусть они забудут о его существовании. Затем он запретил ей и детям молиться по вечерам возле его постели, как это было с незапамятных времен принято в патриархальных обычаях семьи. Наконец, при звуках колокольчика, возвещавшего о соборовании, никто не мог выйти и присоединиться к шествию, чтобы проводить святое причастие до дома умирающего, родственники признавали смерть во Христе. Правда, некоторое время дед еще разрешал жене и детям, то есть моим отцу и тетке, выходить при святом звоне на порог и стоять там на коленях, пока мимо проносили причастие. Но вскоре даже это последнее проявление религиозности было запрещено.

Конечно, деда так часто не было дома — он уходил рано и возвращался поздно, особенно по воскресеньям, — что бабушка могла в эти дни слушать не только малую службу, но и.торжественную мессу, вечерню и отпевание, а в обычные дни идти за святым причастием куда угодно.

Как вы сами понимаете, она не упускала случая это делать, надеялась на Господнее прощение ради ее благих намерений. Однако бабушка очень боялась мужа, так что, совершая религиозные обряды, всегда просила соседок: «Не говорите моему мужу, что я ходила к мессе!»

Вот и выходило, что эти просьбы, делавшиеся в интересах семейного спокойствия, а за него бабушка отдала бы вес на свете, показывали в Тэсе степень религиозных или, вернее, антирелигиозных чувств моего деда.

— Неплохо, неплохо! — пробормотал Этцель. — Немного растянуто, но если мы возьмемся это издать, будет нетрудно сделать нужные купюры.

— Знаешь, в чем твоя беда? — сказал я ему. — Ты прочитал и издал кучу книг и теперь не доверяешь тому, что просто и незатейливо. Что до меня, история мне кажется очаровательной. А вам, полковник?

— Мне тоже, — ответил он. — И все же я бы хотел, чтобы рассказчик приступил наконец к сюжету.

— Ах, полковник! Вы же воин, устраиваете осады и берете города. Вам ли не знать, как редко крепости берутся штурмом, единым натиском? Прежде чем прокладывать траншею, надо проложить параллели, прорыть ходы сообщения. Наш хозяин тоже копает ходы сообщения, проводит свои параллели! Припомните, осада Трои длилась девять лет, а Антверпена — три месяца. Продолжайте, мэтр.

Трактирщик покачал головой. Видимо, хотел ясно показать, сколь мало он ценит моих товарищей как слушателей.

— Да, сударь, — сказал он мне, — я продолжу. Но вы вполне можете похвастаться тем, что мой рассказ — для вас, и только для вас одного.

На последнем слове он сделал ударение, словно для того, чтобы у моих приятелей не осталось на этот счет никакого сомнения, после чего действительно продолжил:

— Я сказал, что отлучки деда, которые мало–помалу распространились с воскресений на другие дни недели, давали бабушке полную возможность оставаться, несмотря на наказы мужа, доброй христианкой. Однако, никак не затрагивая будущее загробное существование их душ, они наносили неслыханный урон их материальной жизни в настоящем. Вскоре дедушка забыл не только о своих обязанностях по отношению к Богу, по и о долге перед женою и детьми.

Дни его протекали в лесу, в поле на болоте. Он не боялся ни дождя, ни бури, ни снегопада, который в наших краях страшнее грозы. По вечерам, вместо того, чтобы вернуться домой, погреться у камелька, посидеть за семейным столом, он шел в кабак, где проводил время, закладывая с приятелями и рассказывая первому встречному о своих подвигах.

Он говорил и о минувшем дне, и о том, что было накануне, и даже о том, что ему хотелось сделать назавтра.

Вечера, спрыснутые сначала пивом, потом местным вином, а затем и рейнским, так растягивались, что дедушка частенько и вовсе не возвращался домой, неделями не подавал бабушке и детям весточки. На следующий день он покидал трактир с восходом солнца, а иногда и раньше.

Беда не приходит одна, а страсти таят в себе не только черна зла, но и его всходы. Вот что произошло. Пока дедушка уходил только по воскресеньям и охотился на землях, на которых имел право охотиться, возразить было нечего. Однако потом он стал уходить каждый день все дальше и дальше.

— Черт побери! — пробормотал Этцель. — Что же случилось? Преинтереснейшая история! Как ты думаешь, полковник?

— Да замолчи же, проклятый болтун, — сказал полковник. — Занимательность ослабевает только из–за твоих вечных реплик. Этого не выдержал бы сам Телемах. Продолжайте, почтеннейший, продолжайте.

— Дед много охотился, и дичь стала реже попадаться на землях и в лесу общины, на которые он имел разрешение.

Вот и случалось ему понемногу совершать прогулки в близлежащие владения местных сеньоров.

Сначала это были скромные вторжения, засады, приграничные вылазки и тому подобные пустяки. Однако во времена моего деда такие штучки были более чем рискованными. Правосудие не шутило с нарушителями охотничьего закона. Сеньоры были еще всемогущи, суды вершились по их воле, и они глазом не моргнув отправляли попавшегося горемыку на галеры за какого–нибудь зайца. Но дедушка был из тех людей, которых называют бонвиванами. В его подвале рядом с бочкой ламбика или фаро всегда стоял бочонок рейнского. Он был счастлив угостить приятеля и радовался, когда к нему у высокой печной трубы подсаживался кто–нибудь из соседских лесников, чтобы звякнуть стаканами за беседой об охоте. Так что егеря не были с ним ни жестки, ни строги. Все зависело от них, и они закрывали глаза на его проступки. Заслышав выстрел дедовского ружья и лай его собак в одной стороне, они шли в другую.

Однако не бывает правил без исключений. Один из лесников сеньора епископа терпеть не мог деда. Его звали Томас Пише. Откуда взялась такая ненависть? Это была одна из тех инстинктивных антипатий, которые, как и некоторые симпатии, невозможно объяснить.

Томас и Жером не переносили друг друга с детства. Они дрались, как бойцовские петухи, грызлись, как две собаки. Обладая разным телосложением, они оба были крепкими малыми, и их бои длились до тех пор, пока противникам доставало силы. Впрочем, может быть, эта неприязнь больше основывалась на физическом различии, чем на несходстве характеров. Томас был низенький, рыжий, коренастый. Жером — высокий, стройный брюнет. Томас слегка косил, и никто не назвал бы его красивым. У Жерома был прямой взгляд, и он был скорее красив, чем некрасив. Томас был влюблен в мою бабушку, но ее пленил ясный открытый взгляд Жерома, за которого она и вышла замуж.

Все эти и множество других обстоятельств породили между Томасом и Жеромом настоящую вражду. То ли хорошее образование, то ли просто случайность дали деду преимущество над соперником. Устав наконец от давившего превосходства врага, Томас уехал из тех мест. Он стал лесником в Люксембурге, как раз в наших краях. Но злой рок рассудил иначе. Сеньор, у которого он служил в этом качестве, умер. На беду, один из товарищей написал ему, что у епископа освободилась должность, похожая на ту, что он потерял. Попросив себе это место, он получил его и вернулся к Франшимон, который, может, вы знаете, а может, и нет, находится недалеко от Тэса. Таким образом, Жером и Томас оказались соседями.

Вы узнаете позже, угасла ли ненависть в сердце моего деда. Однако, думается, что уже сейчас, не опасаясь повредить занимательности истории, я могу сказать, что она укоренилась сильнее прежнего в сердце Томаса Пише. Поэтому, узнав из разговоров, что дедушка стал таким же знатным охотником, как покойный Немрод, и что, захваченный необузданной страстью к охоте, он почти всегда смотрит сквозь пальцы на рвы и межевые столбы, обозначающие конец общинных владений и начало земель сеньоров, Томас Пише пообещал себе, что при первой же возможности, предоставленной ему дедом, он докажет, что, если гора с горою по сходятся, то человек с человеком сойдутся.

Дедушка об этом не знал. Возвращение Томаса Пише сильно его раздосадовало, однако, в конечном счете, он был добрым малым. Как–то, сидя за бутылкой славного вина, он увидел проходившего мимо Томаса. Дедушка встал из–за стола и, сделав несколько шагов к двери, позвал:

— Эй, Томас!

Томас обернулся и стал смертельно–бледен.

— Что? — спросил он.

Жером вернулся к столу, налил два стакана и с вином в руках подошел к двери.

— Душа не просит, Томас? — спросил он.

Но Томас отрицательно покачал головой:

— Не с тобой, Жером.

И вышел.

Дедушка вернулся на место, выпил один за другим оба стакана и промолвил:

— Это плохо кончится, Томас. Ото плохо кончится!

Бедный дедушка! Он и не подозревал, как близок был к истине.

Понятно, что при таком умонастроении двух человек, один из которых охотник, а другой — егерь, катастрофа неминуема. Таково было всеобщее мнение.

И катастрофа не заставила себя ждать.

Мы говорили, что благодаря симпатиям лесничих льежского епископа и местных сеньоров все мелкие провинности сходили дедушке с рук.

Однако от этой безнаказанности он так осмелел, что уже не ограничивался вторжением в окраинные поместья и княжеские угодья, когда туда бежали его собаки. Бывало и так, что, не поймав ничего в общинном лесу, он дерзко гнал дичь по владениям епископа, находя какое–то злорадное удовольствие в том, чтобы бросить вызов и светской, и духовной власти высочайшего прелата. Сами понимаете, это но могло так продолжаться.

Однажды епископ охотился с молодыми сеньорами и красивыми дамами в местах, которые называют Франшимонские барьеры, — надо сказать, льежские епископы всегда отличались любовью к светским развлечениям. Несмотря на прекрасную компанию, а может быть, из–за прекрасной компании, в которой он оказался, Его Светлость был в отвратительном настроении.

Обстоятельства, как мы увидим дальше, были по лучше настроения. Трижды за утро его собаки сбились со следа. Первый раз со следа одного оленя на след другого. Второй раз — на след лани. И наконец — бывают же несчастливые дни — они дали лани ускользнуть.

Несолоно хлебавши, протрубили отступление, и епископ, обещавший друзьям настоящую охоту с улюлюканьем, был вне себя. Но не успели натянуть поводья, как дорожку, по которой ехали, повесив носы, разочарованные охотники, перескочил красавец олень.

— Монсеньор! — крикнула одна из дам, успокаивая голосом и рукой лошадь, вставшую от неожиданности на дыбы. — Посмотрите, можно подумать, за оленем кто–то гонится.

— Клянусь Святым Юбером, мадам, — ответил епископ, — вы не только прекрасная наездница — любая другая на вашем месте была бы выбита из седла таким скачком, — вы еще и ловкий охотник. Шампанец, взгляни, не наш ли это олень.

Доезжачий, которого окликнул епископ, соединял попарно собак. Он позвал одного из своих товарищей, передал ему поводки и склонился над свежим следом зверя.

— Да, сударь, — сказал он. — Ей–Богу, это тот самый.

— Ты уверен?

— Абсолютно. Я уже обращал внимание Вашего Преосвященства, что у него сбито копытце. Посмотрите сами.

Епископ направил лошадь к указанному месту и наклонился, чтобы рассмотреть олений след. Все верно.

Вдруг он поднял голову и прислушался.

— Шампанец, оленя кто–то травит!

В самом деле, с ветром до охотничьего отряда донесся отдаленный лай собак.

— Это наши собаки брешут, — сказал какой–то новичок.

— Нет, — отозвался епископ. — Так лают собаки, когда гонят зверя. Это ясно, черт побери!

Доезжачие прислушались л многозначительно переглянулись.

— Что? — спросил епископ.

— Правда, это не пустая собачья брехня. Они заливаются вовсю.

— Чьи это собаки? — вскричал епископ, побледнев от гнева.

Все притихли.

— Черт побери! — взорвался он, видя, что ему не отвечают. — Интересно знать, кто себе позволяет охотиться в моих уделах? Впрочем, сейчас увидим. Туда, где прошел олень, прибегут собаки.

Затем он заметил движение среди егерей: один из друзей моего деда хотел было улизнуть в лес.

— Всем стоять! — приказал епископ, нахмурив брови.

Все замерли и стали ждать.

— Вы уже догадались, господа, — сказал трактирщик, прерывая рассказ, — что оленя, след которого потеряли собаки епископа, гнали теперь собаки моего деда?

— Да, уж на это нам ума хватило, — ответил Этцель. — Продолжайте, милейший.

— Скажем несколько слов о дедушкиных собаках — им предстоит сыграть большую роль в истории, которую я имею честь вам рассказать.

Это были великолепные, славные собаки, каждая — на вес золота. Черные как смоль, с огненно–рыжими грудью и животом, поджарые, тонконогие, с жесткой волчьей шерстью. Они могли гнать зверя — зайца, лань, оленя — восемь, десять часов подряд. В хорошую погоду они не ошибались никогда. Если след был свежим, они были так собранны, что вчетвером могли бы поместиться на этом столе. В общем, чудо, а не собаки. Таких, если они еще встречаются, и вам желаю, господа. Вскоре они появились и, ничуть не тушуясь епископа, его своры и всей компании, выскочили из лесной поросли на дорогу, обнюхали олений след и, лая еще яростнее, бросились в лесосеку напротив.

— Чьи это псы? — раздался крик Его Светлости.

Егеря смолкли, словно не знали ни собак, ни хозяина.

К несчастью, там был Томас Пише. Ему предоставилась прекрасная возможность утолить злобу и угодить герцогу.

— Жерома Палана, монсеньор. Аптекаря из Тэса, — ответил он.

— Убить собак и связать хозяина! — распорядился епископ.

Приказ был точен и ясен, истолковать двояко его невозможно.

— Ладно, — сказал Пише товарищам, — займитесь хозяином, а я возьму на себя собак.

Славным лесникам не хотелось арестовывать Жерома Палана, и все же они ни за что не поменялись бы поручениями с Томасом Пише. Кто не знал, что зло, которое затаит дед на убийцу своих собак, не сравнимо ни с чем, даже если деда арестуют или будут стрелять, в него самого!

Егеря поспешно повернули направо, а Томас Пише, углубившись в заросли слева, помчался со всех ног в направлении, в котором убежали собаки его недруга.

Оказавшись вне поля зрения епископа, лесники немного посовещались. Их было пятеро. Трое из них — холостяки. Двое — женаты. Парни считали, что дедушку надо предупредить. Он скроется, а они скажут, что никого не видели и что, наверное, собаки сбежали с псарни и гнали оленя одни. Однако женатые покачали головами.

— Если епископ об этом узнает, то, в лучшем случае, мы потеряем работу.

— Лучше рискнуть работой и даже свободой, чем предать такого хорошего товарища, как Жером Палан.

— У нас еще есть дети и жены, — возразили отцы семейств.

На это нечего было ответить. Благополучие жены и детей всегда стоит на первом месте. Здравый смысл женатых мужчин взял верх над добрыми намерениями холостяков.

Дело оставалось за малым: поймать дедушку. Это было нетрудно, ибо он всегда следовал за собаками, предпочитая, как он говорил, стрелять наверняка, чем забегать вперед.

Не сделали егеря и трехсот шагов, как столкнулись с ним нос к носу. Пришлось им против собственной воли схватить ею, обезоружить, повязать и потащить в сторону Льежа.

В это время Томас мчался, как человек, которому дьявол нашептал дурного на ухо. В отличие от Жерома Палана, он решил забежать вперед. Ориентируясь по собачьему лаю, расположился на небольшом пригорке. Наверху стояла мельница. На земле был заметен свежий след оленя. Никаких сомнений, собаки побегут этой же дорогой. Он притаился в лесосеке.

По приближавшемуся лаю Томас понял, что ему пора. Собаки начали теснить слабевшего оленя, и, вероятно, по прошло бы и часа, как затравили бы его.

Лай все приближался. Никогда при засаде на зверя сердце Томаса Пише не билось так, как в ту минуту.

Показались собаки. Томас прицелился в вожака и выстрелил. Первой пулей он сразил Фламбо, второй — Раметту. Раметта была самкой, Фламбо — лучшим дедушкиным псом. Двух других псов звали Рамоно и Спирон.

Томас в злости предпочел убить суку, чтобы дедушка уже никогда не смог завести собак той же породы.

Совершив сей великий подвиг, Томас оставил Фламбо и Раметту распростертыми на земле и пошел домой, предоставив Рамоно и Спирону возможность продолжать охоту.

Остальные егеря, как мы сказали, арестовали моего деда и воли его в Льеж, где находились господские темницы. По дороге они болтали — не как арестант с жандармами, а как добрые друзья, возвращающиеся в город после лесной прогулки. К тому же дедушка, казалось, совершенно забыл о своей личной участи, и всю дорогу твердил о собаках да об олене, которого они загнали.

— Ей–Богу, красивый зверь! — говорил он шедшему слева от него Джонасу Дезе. — Благородная посадка головы, а как сложен! — перед таким не устоял бы ни один охотник.

— Ох, господин Палан! — ответил Джонас. — Надо же вам было встретить его именно сегодня! Кой черт дернул вас соваться в волчью пасть? Вы что, не слышали лая наших собак?

— Разве это охотничьи собаки! Я принял их повизгивание за тявканье собак пастухов. Прислушайтесь! Вот что значит гнать зверя.

И мой дед стал с восторгом слушать, как собаки травят оленя. Лучшей музыки для него не существовало.

— Послушай, как же тебя угораздило? — спросил деда охранник справа по имени Люк Тевелен.

— Дело было так: псы гнались за зайцем, а я поджидал его, притаившись в канавке. Вдруг вижу вашего оленя. В ста шагах от меня он скрылся в лесных зарослях. Через десять минут вновь появляется, но уже гонит впереди себя бедную лань, заставляя ее подставить себя вашим собакам. Представляете, каков старый хитрец! Пока лань вместо него спасалась бегством от собак, он пошел но ее следу на лежку. Признаться, мне показалось забавным не дать этому пройдохе воспользоваться плодами своего коварства. Я поднял собак и пустил по его следу. Ага! Мои не сбились, как ваши. Еще бы — первым бежал Фламбо. Представляешь, Тевелен, они его травят уже три часа. Да вот, слышишь? Ты слышишь их? Какие глотки!

— Известное дело! — сказал Джонас. — Это лучшие псы в округе. Но как бы вам их не погубить, господин Палан. Тут пахнет жареным!

Но дед не слышал Джонаса Дезе, он наслаждался заливистым лаем своих гончих.

— О, они его не оставят в покое, пока он не выбьется из сил. Люк, Джопас, вы только послушайте! Они около Руэмона. Браво, Фламбо, браво, Раметта! Браво, Рамоно! Браво, Спирон! Ату его! Ату!

Забыв о том, что он пленник, дедушка довольно потирал руки, негромко насвистывая свой самый радостный парад–алле.

В это время раздалось два выстрела.

— Ну вот, — сказал дед, — у ваших охотников нет сил ждать улюлюканья, и они уже начиняют оленя свинцом.

Лая собак не прекращался, и он добавил:

— Что за мазила стрелял? Как можно не попасть в такого зверя? Мой ему совет стрелять на первых порах в слонов.

Лесники с беспокойством переглянулись. Они догадались, что это были за ружейные выстрелы. Выражение лица моего деда вдруг изменилось и стало встревоженным.

— Люк! Джонас! — воскликнул он, обращаясь к своим спутникам. — Сколько вы слышите собак?

— Не знаю, — ответили они хором.

— Ну–ка, послушайте! — сказал он, останавливая их. — Я теперь слышу только двух, Рамоно и Спирона. Где же Фламбо с Раметтой? О–о–о!..

— Мэтр Жором, вы перепутали тех и других, — сказали охранники.

— Я? Вот еще! Я знаю голоса моих псов, как любовник — голоса своих любовниц. Черт побери! При олене лишь Рамоно и Спирон. Не произошло ли что–нибудь с двумя другими?

— Полно, мэтр Жором! — принялся за свое Джонас. — Да что с ними станется, с вашими собаками? Вы, как взрослый ребенок. Фламбо и Раметта сошли со следа или метнулись за каким–нибудь зайцем, который и увлек их за собой.

— Мои собаки оставляют след, только когда я их отзову, слышишь, Джонас? — сказал дедушка. — Их не возьмешь на зайца, если они гонят оленя, бросься он им в глаза или даже прыгни на нос. Наверное, с ними что–нибудь случилось и, подумать только, именно с Раметтой и Фламбо!

Мой бедный дедушка, минуту назад такой радостный, был готов заплакать. Каждые десять шагов он останавливался и прислушивался. Затем, все более безутешный, восклицал:

— Что бы вы ни говорили, остались только Спирон и Рамоно! Что стало с другими? Что с ними стало, я вас спрашиваю?!

Друзья–лесники как могли успокаивали его, пытаясь убедить, что обе собаки, не чувствуя больше поддержки хозяина, вернулись домой. Дед даже не потрудился ответить. Он лишь качал головой да тяжко вздыхал:

— Говорю вам, с ними приключилась беда. Помяните мое слово.

Так прошел путь от Франшимона до Льежа, где егери монсеньора передали своего пленника в руки конной жандармерии.

Бедного дедушку бросили в камеру — восемь квадратных футов в той части дворца, что служила тюрьмой.

Дверь за ним с грохотом захлопнулась, взвизгнула задвижка, но как ни отвратительна была эта пора, она оставила Деда безразличным — уж очень он волновался за судьбу Фламбо и Рамотты.

На следующий день, проснувшись с мыслью о своих любимых собаках, Жером Палан все же не замедлил ощутит г. тяжесть своего собственного положения, а так как у него не было веры, которая дает смирение, он вскоре сдал. Привыкший к активной жизни, свежему горному воздуху, ежедневной ходьбе и веселой жизни среди друзей, он не смог снести тюремного одиночества.

Напрасно он забирался на табуретку и цеплялся за оконную решетку, чтобы украдкой вдохнуть глоток воздуха, прилетавшего к нему вместе с арденнским ветром; тщетно вглядывался в горизонт, в туман над далеким Маасом, обвившимся вокруг города нескончаемым серебряным шлейфом, и искал дорогие его сердцу тэсские леса; напрасно переносился туда в воображении, воскрешая в памяти их свежие запахи, каскадики света, пробивавшиеся сквозь листву, невнятный шорох тронутых ветром веток и их шепот в ночи. Мрачная реальность развеивала его волшебные мечты, как ветер — осенние листья, и мой дедушка вдруг оказывался в холодной комнате с сырыми серыми стенами.

От так отчаялся и горевал, что заболел. К нему допустили врача. Из чувства солидарности, наверное, врач заинтересовался аптекарем. Он преувеличил степень болезни и велел выделить ему не такую убогую камеру и лучше кормить. Дедушка скучал, и он пообещал пронести ему книги.

В то же время он стал хлопотать перед епископом, чтобы дедушка смог выкупить себе свободу.

По ходатайству бабушки бургомистр и тэсские старшины представили монсеньору такую же просьбу, так что месяц спустя после ареста дедушка узнал от своего друга врача, что его немедленно освободят за сумму в две тысячи флоринов.

Он живо написал бабушке письмо, в котором сообщал радостное известие и велел принесли требуемые деньги, то есть почти все сбережения.

В постскриптуме добавил: чем быстрее бабушка придем тем скорее се мужа освободят.

Она ответила с нарочным, что на следующий день, в два часа, будет в епископском дворце.

Добрая весть так обрадовала дедушку, что он всю ночь не мог сомкнуть глаз. Он снова увидит дом, усядется в большое кресло у очага, коснется ружья у печной трубы, вспомнит, как, бывало, славно охотился. Услышит радостное тявканье собаки. Он рассчитывал встретить их всех четырех, надеясь, что Люк и Джонас были правы, может быть, собаки сбились со следа. Чтобы утешиться из–за их ошибки, он говорил, как председатель тулузского суда королю Людовику XV: «И на старуху бывает проруха». Наконец, он думал — и с не меньшей радостью — о том, как обнимет жену и детей. Но какими радужными ни были бы его мысли, время тянулось невыносимо медленно. Чтобы его как–то скоротать, деду в голову пришла роковая мысль достать из тайника книгу, одолженную ему врачом. Засветив лампу, он и ал читать.

На беду, хоть книга и была занятна, дед заснул над ней, да так глубоко, что привратник, увидев свет в камере заключенного, смог войти и тихонько, так, что он не проснулся, взять ее у него из рук. Привратник не умел читать и отнес книгу казначею, распоряжавшемуся дворцовыми делами. Казначей рассудил, что случай серьезный, и передал ее епископу. Тот, лишь увидев название, бросил книгу в огонь и тут же решил, что аптекарь из Тэса уплатит двойной штраф, то есть один — за самовольную охоту, а другой — за чтение безбожных книг.

Теперь приходилось отказаться не только от небольшого состояньица, но и от ремесла, ибо, чтобы достать сумму в четыре тысячи флоринов, надо было продать аптеку.

Это заняло определенное время, в течение которого дедушка по–прежнему оставался в тюрьме.

Наконец бабушке удалось осуществить продажу и, получив плату, прийти, чтобы освободить несчастного узника.

В мрачной темнице заскрежетали замки, заскрипела массивная дверь, и бабушка упала в объятия мужа.

— Наконец–то ты свободен, Жером! — воскликнула она, покрывая поцелуями осунувшееся лицо мужа. — Ты свободен! Правда, мы разорены, остались без всяких средств.

— Ба! — ответил дедушка, сияя от радости. — Мы разорены, по я на свободе. Будь спокойна, жена. Я буду работать и восстановлю погибшее состояние! Давай уйдем отсюда, я здесь задыхаюсь.

Казначею монсеньора отсчитали деньги.

Пока длилась эта процедура, Жером Палан бросал на служителя косые взгляды.

Потом он выслушал, внутренне дрожа от ярости, небольшой выговор, которым аббату показалось кстати сопроводить получение штрафа. Завладев распиской и взяв жену за руку, дед поспешил уйти из тюрьмы и из города.

По дороге моя бабушка, не сказав мужу ни слова упрека, много говорила о нужде, которая грозила их детям.

Нетрудно было заметить, что она хотела, чтобы дедушка вернулся домой и хорошенько проникся серьезностью положения. Пусть задумается, сколько денег пропало из–за охоты.

Но дедушка, по мере их приближения к Тэсу, все меньше и меньше понимал слова жены и, всецело занятый одной–единственной неотвязной мыслью, едва, казалось, слушал.

Когда в воздухе стали слышны уличные запаха, к нему вернулись опасения, забытью в тюрьме. Он снова дрожал при мысли, что в день ареста, когда лесники вели его в льежскую тюрьму, лай смолк из–за того, что с собаками случилось что–то ужасное.

Дедушка очень переживал, но ни разу не спросил о собаках жену.

Вернувшись домой, он даже по взглянул на пустую аптеку и заброшенную лабораторию, которые почти сто лет принадлежали сначала отцу, потом сыну, а через несколько дней должны были перейти в чужие руки. Он схватил в охапку детишек, ждавших его на дороге, а потом, поставив их на землю, побежал прямо на псарню.

Через несколько мгновений дед вернулся с блуждающим взглядом, взволнованный и бледный как мертвец.

— Собаки! — крикнул он. — Где мои собаки?

— Какие собаки? — спросила бабушка, вся дрожа.

— Фламбо и Раметта, черт побери!

— Разве ты не знаешь? — отважилась бабушка.

— Отвечай! Где они? Ты их продала, чтобы пополнить мошну епископа, будь он проклят? Они сдохли? Говори!

Мой отец был избалованным ребенком. Он ответил за бабушку, онемевшую от ужаса и отчаяния при гневе мужа.

— Они умерли, папа.

Отец очень любил Фламбо, часто играл с ним. и сообщил дедушке о смерти друга, заливаясь горючими слезами.

— Вот как? Их убили? — сказал дедушка, сажая сына на колени и целуя его в лоб.

— Да, папа, — повторил ребенок, разражаясь рыданиями.

— Как это произошло? Кто их убил?

Мальчик молчал.

— Так кто? — завопил дед, закипая, — до сих пор он еще как–то сохранял спокойствие.

— Боже мои! Милый, — осмелилась наконец бабушка, — я думала, ты знаешь, что монсеньор приказал убить твоих собак.

Дедушка одеревенел.

— Кто же осмелился послушаться?

Вдруг его озарило.

— Только один человек на свете, — сказал он, — мог совершить это злодеяние.

— Будь уверен, он пожалел об этом!

— Значит, — перебил дед, — это Томас Пише?

— С тех пор все в поселке, — продолжала бабушка, — отвернулись от него, как от чумного.

— О! Я не знаю, кто отомстит за меня епископу, — вскричал дедушка, — но что до Томаса Пише, я сам сведу с ним счеты. Клянусь моим неверием в Бога!

Бабушка вздрогнула — не столько от угрозы, сколько от богохульства.

— Ах, муженек! Не говори таких вещей, Жером. Прошу тебя, если но хочешь навлечь проклятие на себя, свою жену и детей!

Но дедушка ничего не ответил. В задумчивости он сел на свое обычное место, поужинал, ничего не спросив о подробностях события, хотя, казалось, оно его сильно задело, и никогда не говорил об этом впредь.

Со следующего дня дедушка, как и обещал жене, принялся за поиски работы.

Я вам уже говорил, что мой дед был очень образованным человеком, так что найти ее ему было нетрудно.

Компания Левье из Спа доверила ему счета. Платила она щедро, и достаток начал потихоньку возвращаться в дом.

Характер моего деда сильно изменился.

Раньше он был весел и беззаботен, стал печален и угрюм теперь. Он никогда не смеялся, больше молчал, часто ругал детей. И это он, жизнерадостный хохотун, неистощимый рассказчик, человек, за всю свою жизнь не сказавший резкого слова даже соседскому ребенку.

Но это было не все. Иногда он без всякой причины напускался грубо, желчно на человечество вообще и на соседей в частности. Те мало–помалу отошли от него, и дед не сказал ни слова, не сделал ни жеста, чтобы их удержать. Кроме того, он стал еще большим безбожником. Раньше его безбожие проявлялось только в шутках да куплетах, которые он пел в кабаке после охоты. В те времена он с радостью чокался с тэсским кюре и говорил, чем приводил в бешенство бабушку, что в дом священника его манят прекрасные глаза пасторской невестки. Однако, выйдя из тюрьмы, перестал даже здороваться с настоятелем собора.

Проходя мимо распятия с обнаженной из–за жары головой, он торопился надеть шляпу и не только разражался бранью в адрес священников, но и хулил самого Бога. Особенно мою бабушку печалило то, что, поскольку дед после возвращения в Тэс ни разу не был на охоте, она ни разу не была на мессе.

Бабушка хорошенько наказывала детям по пути в школу, из школы или просто, когда они играют на улице, заходить в церковь и молиться за себя, за нес и за их отца. Дети заверяли, что делают, как она просит, но ее беспокойство не уменьшалось. Могли ли дети передать Богу то, что лежало у нее на душе?

Оставшись дома или в своей комнате одна, она спешила обратиться к Господу со всеми известными ей молитвами. По обладали ли эти молитвы, произнесенные дома наспех, той же силой, что и в церкви? Моей бедной бабушке оставалось лишь молча глотать слезы. Их вид выводил ее мужа из себя.

— Ну в чем ты меня упрекаешь? — говорил он, застав ее в таком состоянии. — Ведь я работаю.

— Жером, я не о том, — отвечала бедная женщина.

— Ты ни в чем не нуждаешься, и дети как будто тоже?

— Слава Богу, нот! Дело не в том.

— Я больше не охочусь, — продолжал дед. — С тех пор, как вернулся, не трогал ружья и не спускал собак.

— Знаю, знаю, — отвечала бабушка. — Но, пойми, Жером, я не о том.

— В чем же тогда дело? Чего ты хочешь? Давай поговорим начистоту, я тебя не съем.

— Ладно! Мне хотелось бы, чтобы ты не превращал старых друзей в своих врагов, чтобы стал чуточку веселее, как раньше; охотился — не каждый день, храни нас от этого Господь! — по праздникам и воскресеньям; и но возводил хулу на Бога и святых.

— Что до друзей, они только рады, что я отвернулся от них. Кому нужна дружба бедняка?

— Жором!

— Я знаю, что говорю, жена. А веселье… Его убили в Франшимонском лесу. Никто не может воскресить его.

— Ах! — выдохнула бабушка и не осмелилась закончить.

— Да, понимаю. — сказал Жером Палан, мрачнея, — ты имеешь в виду Бога и святых.

— Увы! Дорогой, мне горько слышать…

— Как я о них говорю, верно?

Добрая женщина кивнула в знак согласия.

— Что ж! — заметил дед. — Если мои слова их задевают, пусть сами дадут об этом знать.

Бабушка вздрогнула.

— Все же, — отважилась она сказать, — к одному из них ты когда–то относился с благочестием. Помнишь?

— Нет, — ответил дедушка.

— К Святому Юберу.

— Вон что! Я любил ого, как меня любили мои друзья: из–за добрых пирушек, причиной которых он бывал. Только платил–то за них я. Мы никогда не забывали выпить за здоровье святого, а он ни разу но спросил счет, так что я порвал с ним, как и с остальными. — И с видимым нетерпением добавил: — Слушай, жена, хватит шутки шутить. Я люблю тебя и детишек, мне нет нужды любить кого–нибудь еще. Хоть я и не привык, я стану много работать, чтобы сделать вашу жизнь спокойной. Но при одном условии!

— При каком?

— Ты оставишь мою душу в покое и не будешь надоедать со своими глупостями.

Спорить было бесполезно. Бабушка вздохнула и промолчала.

Дедушка тем временем посадил сына и дочь на колени и стал подкидывать их, играя в лошадку. Бабушка подняла голову и удивленно взглянула на него. За последние полгода ее муж ни разу не был в хорошем их строении.

— Жена, — сказал он, видя бабушкино удивление, — завтра воскресенье, день охоты, как ты только что сказала. Что ж, ты увидишь, что я последую твоим советам, по крайней мере в этом. А веселье, чего же ты хотела? Будем надеяться, что оно снова вернется.

Он потирал руки и приговаривал:

— Видишь, видишь, я забавляюсь.

Бабушка терялась в догадках, что значит такое приподнятое настроение.

— Ой, жена, — сказал ей мой дед, — дай–ка мне глоток можжевеловой настойки. Давно я ее не пил!

Бабушка принесла ему маленький стаканчик. Из таких обычно пьют наливку.

— Это что? — вскричал дед. — Неси стакан побольше! Я хочу наверстать упущенное.

А поскольку жена колебалась, он поставил детей на пол и сам пошел за стаканом нужного размера. Вернувшись, протянул его жене, и бабушке пришлось–таки наполнить стакан до краев.

— Жеа, — сказал дедушка, — завтра воскресенье. К тому же третье ноября, праздник Святого Юбера. Я решился целиком и полностью следовать твоим наказам. Осушаю этот стакан за здоровье святого, за его вечную славу в этом и ином мире. Посмотрим, какую добычу он нам пошлет в благодарность. Что бы это ни было, мы ее не продадим. Мы съедим ее сами, правда, дети? Ну–ка, карапузы, что вы любите больше всего?

— Я, — сказал мальчик, — хотел бы зайца в каком–нибудь вкусненьком соусе с сиропом. Мама его здорово готовит.

— Да–да, папа, — поддакнула девчушка, которая была большой лакомкой. — Конечно, мы так давно не ели зайца с сиропом!

— Ладно, будет вам заяц. Без шуток! — воскликнул дедушка, обнимая своих карапузов. — Этот парень из Льежа, — он показал на висевшее у печной трубы ружье, — прекрасно сможет его раздобыть. Слышишь, превеликий Святой Юбер? Зайца! Зайца! Нам нужен заяц! Дети просят, черт побери! Я принесу его, даже если мне придется загнать того, что спрятался у твоих nor!

В самом деле, под дедушкиным ружьем висел портрет Святого Юбера, у ног которого из норки выглядывал заяц. Понятно, конец дедушкиной речи все испортил.

Войдя в свою комнату, бабушка еще набожнее, чем обычно, преклонила колени, да, видно, дерзкая хула мужа мешала Господу услышать ее нежные молитвы.

На следующий день верный своему слову дедушка встал до восхода солнца и в сопровождении оставшихся ему двух собак, то есть Рамоно и Спирона, стал обследовать местность.

Было только третье ноября, но земля уже покрылась снегом. Собаки по грудь вязли в снегу и не могли бежать. Снег выпал прошедшей ночью, и сидевшие по норкам зайцы не успели оставить следов.

Тогда дед попытался порыскать по лежбищам. Он был хорошим охотником, но на этот раз лишь впустую потратил часть дня и, пройдя по лесу около шести лье, так и не заметил ни одного зайца.

Несолоно хлебавши дедушка вернулся домой, но неудача не испортила ему настроения. После ужина он закрыл собак, снова снял со стены ружье, обнял жену и детей.

— Что ты собираешься делать, Жером? — спросила его удивленная бабушка.

— Пойти в засаду. Ведь я обещал детям зайца.

— Убьешь его в следующее воскресенье.

— Я обещал его детям сегодня, а не в следующее воскресенье. Что ж, хорошенькое будет дело, если я не сдержу слова, правда, малыши?!

Дети прыгнули ему на шею с криками:

— Да, папа, зайца! Зайца!

— Большого, как Рамоно, — со смехом добавил мальчишка.

— Большого, как осленок Симоны, — поддакнула девочка, смеясь еще сильнее.

— Будьте спокойны, — сказал Жером, нежно их обнимая. — Получите вы своего зайца. Они у меня сегодня побегают, плутишки, а при лунном свете будут казаться на снегу большими, как слоны.

Дедушка вышел с ружьем на плече. Он насвистывал тот самый парад–алле, который напевал в тот день, когда Томас Пише убил его собак.

Дедушка пошел по ремушанской дороге. Подумав, что при таком длительном снегопаде зайцы спустятся в низину, он решил устроиться в лощине, тянувшейся между Ремушаном и Спримоном.

Оказавшись на перепутье, он остановился. Место было выбрано удачно. В наши дни на него не польстится ни один охотник: теперь там перекресток, а в те времена были одни заросли.

Прошло около четверти часа. Когда пробило девять, дед услышал чей–то голос. Человек шел со стороны Анивайла в направлении Лувепеза и распевал какой–то вакхический припев.

— А, черт! — сказал дедушка. — Если поблизости и притаился заяц, этот пройдоха его вспугнет.

Голос все приближался. Вскоре до замершего в своем укрытии деда отчетливо донесся хруст снега под ногами певца. На небе сияла полная луна. От покрывавшего землю слега становилось еще светлее, и дедушка легко узнал подходившего к нему человека. Это был Томас Пише.

Все еще сомневавшийся Жером Палан затаил дыхание и стал напряженно всматриваться в темноту.

Когда он уверился, что на перекрестке, рядом с которым он устроил засаду, сейчас в самом деле появится убийца Фламбо и Раметты, его сердце бешено заколотилось, в глазах потемнело, и он судорожно сжал непослушными пальцами ложе ружья.

Однако мой дед не был злым человеком и не держал в мыслях дурного. Он решил пропустить Томаса Пише, если тот пройдет молча. Томас Пише прошел, ничего не сказал. Он даже не заметил дедушку.

К несчастью, случаю было угодно, чтобы он пошел той же дорогой, которой пришел дед.

Понятно, он увидел на снегу дедушкины следы. Они были свежие, но по другую сторону перепутья Томас никого не встретил. Он повернулся, увидел кустарник и предположил, что там кто–то прячется в засаде. Любопытствуя, кто бы это мог быть, он повернул обратно, то есть к дедушке.

Тот почувствовал, что его обнаружили. Не желая доставить своему врагу удовольствие застать себя в укрытии, он встал во весь рост.

Томас Пише, никак не думавший, что это он, с первого же взгляда понял, с кем имеет дело. Вспомнив, наверное, с раскаянием о своем злобном поступке, он совершенно растерялся.

— А, господин Палан, — сказал он почти приветливо, — так мы охотимся?

Дедушка не ответил. Он только вытер рукавом лоб, покрывшийся потом.

— Не хотел бы быть на вашем месте, — продолжал Томас Пише. — Уж больно сегодня ночью колючий ветер, чтобы подпалить бок какому–нибудь волку.

— Иди себе мимо! — закричал мои дедушка.

— Как мимо? — спросил Томас Пише. — Почему это я должен идти милю, какое право вы имеете мне приказывать?

— Проваливай, говорю тебе! — повторил дедушка, стукнув о землю прикладом ружья. — Говорю тебе, иди отсюда!

— А, чтобы я ушел! — не унимался Томас. — Понимаю, я должен уйти, потому что застал вас на месте преступления. Вы сели в засаду, изволите браконьерствовать, охотитесь по снегу.

— Последний раз, — воскликнул дед, — уйди по–хорошему. Томас Пише! Советую тебе, уйди!

Тот на мгновенье засомневался. Но ему, видно, было стыдно уступить.

— Вот еще! Я не уйду! Когда я вас узнал, я был склонен удалиться. Говорят, после тюрьмы вы немного не в себе, а помешавшимся, как детям, многое прощается. Но вы вон как заговорили, и я арестую вас, господин Палан. Вы убедитесь во второй раз, что я умею исполнять свой долг. И он пошел прямо на дедушку.

— Черт побери! Томас, больше ни шага! Не искушай меня, Томас! — закричал дедушка.

— Ты думаешь, что я боюсь тебя, Жером Палан, — сказал Томас. — Нет, меня не так–то легко напугать!

— Ни шага больше, тебе говорят, — кричал дедушка вер с большей угрозой в голосе. — Берегись, а не то снег обагрится твоей кровью, как когда–то земля кровью моих несчастных собак!

— Угрозы! — воскликнул лесник. — Ты думаешь остановить меня угрозами!.. О–о–о! Ими меня не запугать, да еще такому человеку, как ты, приятель.

Он замахнулся палкой на дедушку.

— Так ты упорствуешь? Ты этого хочешь? — сказа дед. — Хорошо! Да падет кара за кровь, которая прольется, на того из нас, кто в самом деле виновен!

Вскинув ружье к плечу, он выстрелил два раза подряд.

Два выстрела слились в один долгий звук.

Но они были такими слабыми, что дед, не подумав в ту минуту о снеге, который имеет свойство заглушать звуки, решил, что у него всего лишь сгорел запал. Схватив ружье за ствол, словно это была простая дубина, он приготовился встретить врага, но вдруг увидел, что тот выпустил палку, всплеснул руками, пошатнулся и упал лицом в снег.

Первым дедушкиным порывом было подбежать к недругу.

Томас Пише был мертв! Он умер, не издав ни единого стона. Его грудь пробило двумя пулями.

Несколько мгновений онемевший дедушка неподвижно стоял возле человека, которого только что убил. Он думал о том, что у Томаса Пише есть жена и дети, которые ждут его возвращения. Он представлял, как они тревожатся, бегут при малейшем шуме к двери, и чувствовал, что ненависть, которую питал к живому Томасу, тускнеет и улетучивается перед огромным горем, ожидавшим их, невиновных. Ему показалось, что одной его воли будет достаточно, чтобы вернуть Томаса к жизни, которой он его лишил.

— Эй, Томас! — сказал он. — Ну–ка вставай.

Ясно без слов, что мертвец не только не встал, по и не ответил ни единым звуком.

— Да вставай же! — говорил дед.

Он наклонился, чтобы взять Томаса под мышки и помочь ему подняться. Кровь, сочившаяся из груди лесника, очертила на снегу вокруг него красноватый ореол. Вид его вернул дедушку к ужасной действительности. Он подумал о собственной жене, о детях и ради них решился жить. Не мог он оставить вдовами двух женщин и сиротами четырех ребятишек. Но чтобы жить, нужно было скрыть с глаз труп, который навлек бы на него людское возмездие.

Дедушка поспешил к Тэсу, пробежал вдоль городских изгородей и прыгнул через забор в свой собственный сад. В доме все спали. Он взял кирку и лопату и вернулся к перепутью.

Приближаясь к месту убийства, он дрожал, словно рядом с трупом должен был встретиться с судьей и палачом.

Когда ему осталось пройти не больше сотни шагов, скрывшаяся на несколько минут луна вышла из–за низких, темных туч и ярко осветила белый ковер, покрывший землю. Вокруг было безмолвно, пустынно, уныло.

Тогда дедушка взглянул на перепутье. Он слишком хорошо знал это место! Там, на снегу, чернел труп Томаса Пише.

И странное дело, на этом черном пятне, на трупе, что–то было. Казалось, там сидело, нахохлившись, какое–то четвероногое существо.

Бедный Жером Палан покрылся холодным потом. Волосы у него на голове встали дыбом. Он говорил себе, что это игра воображения, галлюцинация, обман, и хотел идти дальше, но ноги его словно вросли в землю. Однако каждая минута была дорога. В ночь Святого Юбера полным–полно охотничьих пирушек. Какой–нибудь охотник мог пройти мимо и обнаружить труп.

Жером Палан сделал над собой нечеловеческое усилие. Он собрал всю свою смелость, чтобы победить охвативший его ужас, и пошел вперед, шатаясь, как пьяный.

Когда до трупа оставалось не более пяти или шести шагов, неясные очертания предмета, который он заметил издали, стали более отчетливыми. По длинным подрагивающим ушам, по передним лапам, более коротким, чем задние, он понял, что это заяц.

Однако бывалый охотник но мог не засомневаться. Дело было не только в том, что самый пугливый на земле зверек, казалось, не боялся ни мертвого, ни живого, но еще и в том, что он выглядел раза в три–четыре больше обыкновенного зайца.

Смутное воспоминание мелькнуло у него в голове. Парнишка просил его принести зайца размером с Рамоно. Девчушка просила принести ей зайца размером с осленка матушки Симоны. Уж не исполняются ли желания детей, как в волшебных сказках? Все это показалось Жерому Палану таким нелепым, что он, подумав, что спит, принялся хохотать. Страшное эхо раздалось в ответ на этот смех.

С той стороны, став на задние лапы и ухватившись за бока, смеялся заяц.

Дедушка замолчал, тряхнул головой, огляделся и ущипнул себя за руку. Он, безусловно, не спал.

Дедушка снова перевел взгляд на странное видение.

На земле лежал труп. На трупе сидел заяц. Заяц, как я сказал, в три раза больше обычного. Заяц, глаза которого светились в темноте, как глаза кошки или пантеры.

Несмотря на странное поведение зайца, уверенность в том, что он имеет дело с обычным зверьком, успокоила деда. Он подумал, что, увидев его совсем рядом, заяц даст стрекача.

Дедушка подошел так близко, что мог прикоснуться к трупу. Заяц даже не пошевельнулся.

Дедушка дотронулся ногой до тела Томаса Пише. Заяц не шевелился, лишь его глаза еще сильнее сверкали в лунном свете, особенно когда встречались с взглядом деда.

Дед решил обойти вокруг трупа. Не переставая следить за ним, заяц поворачивался на месте так, что дедушка не смог скрыться ни от одного чарующего взгляда его горящих глаз. Дед кричал, махал руками, делал всевозможные бр–р–р, бр–р–р! — при звуке которых ни один заяц, будь он даже Александром, Ганнибалом или Цезарем среди зайцев, не остался бы на месте. Все было бесполезно.

Несчастному убийце стало страшно, как никогда. Он хотел броситься на колени и молиться, но поскользнулся и упал на руки. Встав, попытался перекреститься. Однако, поднеся пальцы ко лбу, заметил, что его рука — красная от крови. Кто же осеняет себя крестным знамением кровавой рукой? Тогда он оставил мысль отдаться на милость Божью.

Его затрясло. Он откинул подальше кирку и лопату, снял с плеча ружье, взвел курок, прицелился в зайца и нажал на спуск. Из оружия выбило тысячи искр, но выстрела не последовало. Дедушка вспомнил, что разрядил дуплетом ружье в Томаса Пише и от испуга забыл перезарядить его. Схватив ружье за ствол и подняв его над по–прежнему безучастным зайцем, он замахнулся на него прикладом.

Заяц легонько отскочил в сторону.

Деревяшка, стукнув о труп, издала глухой звук.

А гигантский заяц сам принялся описывать круги вокруг убийцы и его жертвы. Круги все увеличивались. И, странное дело, чем больше удалялся чертивший их зверь, тем большим он казался деду, который, будучи не в силах выносить дольше этот ужас, упал без сознания рядом с трупом.

Когда дедушка пришел в себя, снег валил густыми, крупными хлопьями. Он приподнял голову и осмотрелся. Его взгляд сразу же упал на труп Томаса.

Снег покрывал мертвеца белыми одеждами. Его уже почти не было видно, и под снежными складками лишь слегка угадывались очертания человеческой фигуры.

Однако, надо сказать, больше всего Жером Палан боялся не трупа, а зайца. К счастью, тот исчез.

Видя, что бояться нечего, дедушка поднялся. Он двигался механически, как заведенный. Он уже отказался от мысли захоронить тело Томаса.

У него на это больше не было ни сил, ни смелости. Он торопился уйти. А вдруг гигантский заяц вернется?

Он поглядел вокруг, поднял ружье, кирку, лопату, и, шатаясь, как пьяный, с поникшей головой, сгорбившись, пошел обратно в Тэс.

На этот раз дедушка вернулся через дверь, положил вещи на кухне, добрался на ощупь до комнаты и залез в кровать, где ему всю ночь не давала заснуть жестокая лихорадка.

На следующий день он увидел в окно, что снег продолжает падать. Окно выходило в сад. За садом расстилалась равнина. Снегопад не прекращался двое суток, и снежный покров достиг тридцати шести дюймов. Все это время дедушка не вставал с постели. Это казалось естественным. Хотя горячка немного улеглась, было заметно, что он но и своей тарелке.

Хорошенько, однако, надо всем подумав и рассудив, что произошедшее с ним входит в разряд вещей невозможных, он отнес видение в ночь убийства на счет испуга.

Теперь он остался наедине со своим преступлением. Должен вам сказать, что дед очень старался избавиться от угрызений совести. Впрочем, все было за него. Если бы не снегопад, всем было бы давно известно, что Томас Пише мертв, а так о его смерти никто не знал. Дед молил провидение, чтобы снег не растаял. Ведь до оттепели труп Томаса Пише не обнаружат.

Дедушке приходила мысль о побеге, по у него совершенно не было денег. К тому же нищенское существование, на которое бы он обрек себя на чужбине, без жены и детей, страшило его больше, чем эшафот. С другой стороны, все произошло ночью, за городом, в полной глуши и, главное, без свидетелей. Почему его должны подозревать больше, чем кого–либо другого? По всей вероятности, его будут подозревать меньше всего. Многие видели, как он вышел из дома в воскресенье утром и вернулся к ночи. Но никто не видел, 1 что он выходил и возвращался дважды. Правда, всю ночь его мучила лихорадка, и он был болен в понедельник. Но, если человек болен и у него лихорадка, это еще не значит, что он убил ближнего своего.

Дедушка положился на судьбу. Минутная слабость, в порыве которой он хотел молиться, больше, разумеется, не повторялась. У него была готова легенда на тот случай, если подозрение падет на него, и он ждал.

Проснувшись однажды утром, он по обыкновению посмотрел на улицу и увидел на небе низкие темные тучи. Он встал и распахнул рт;ио. Густой, плотный воздух дохнул ему в лицо. Затем упали первые капли дождя. Сначала мелкие, потом крупные и тяжелые. И вот они уже образовали настоящий ливень.

Оттепель.

Приближался ужасный миг. Несмотря на придуманную версию, он так разволновался, что у него снова поднялась температура и ему пришлось лечь в кровать. Закутавшись в одеяло, он весь день оставался в постели.

Время от времени дед подумывал, а не лучше ли самому признаться, прежде чем все откроется.

На следующий день снег почти полностью растаял. С кровати деду было видно поле, и он не мог отвести от него глаз. Повсюду виднелись большие черные пятна. Они вырастали среди снега, словно острова в океане.

Вдруг на улице послышались голоса. Сердце его сжалось, на лбу заблестела испарина. Не было ни малейшего сомнения, что что–то произошло и это имеет отношение к смерти Томаса Пише. Дед решил приподнять занавеску и осторожно выглянуть в окно. Он даже встал, чтобы выполнить свое намерение. Однако не успел сделать и шага, как ему отказали ноги. Он умирал от желания спросить кого–нибудь про шум, нараставший за окнами, но чувствовал, что его голос будет дрожать, а это могло показаться странным.

На лестнице послышались шаги. Дед живо забрался в постель и натянул одеяло до самого носа.

Это бабушка спешила к мужу с известием.

Она резко открыла дверь.

Дед вскрикнул. Он решил, что попался.

— Ах, милый! — воскликнула бабушка. — Извини, пожалуйста.

— Я спал, жена, — сказал дед. — Ты меня разбудила.

— Понимаешь, Жером, я подумала, тебе будет интересно узнать новости.

— Что за новости?

— Ты слышал, что несколько дней назад исчез Томас Пише?

— Да… нет… то есть… — с этими словами дед вытер концом простыни мокрый от пота лоб.

— Так вот, — продолжала бабушка, не заметив движения мужа. — Принесли его тело.

— А! — выдохнул больной.

— Ну да, Боже мой!

У деда было сильное искушение спросить, что говорят о причине смерти Томаса Пише, но он не осмелился.

Жена и в этот раз угадала наперед его желание.

— Так–то, — сказала она. — Похоже, бедняга замерз в снегу.

— А… а… труп? — спросил дедушка о усилием.

— Его наполовину сожрали волки.

— Да что ты! — вскричал Жером. — Наполовину!.. Несчастный Томас! Наверное, обглодали голову и ноги?

— Почти все тело. По сути говоря, нашли одни кости.

Дед перевел дух. Он подумал, что теперь никто не узнает, что Томас был убит из ружья.

Между тем бабушка наставительно сказала:

— Видишь, Жером! Неисповедимы пути Господни. Суд его хоть и нескор, но неминуем. Рано или поздно он настигает виновного. И возмездие свершается, когда тот спокоен и уверен в собственной безнаказанности.

Дедушка застонал.

— Что с тобой? — испугалась бабушка.

— Дай мне воды, жена. Мне нехорошо.

— И правда, ты белый, как мертвец.

— Это все новость, Я такого не ожидал.

— На, муженек, пей.

Дедушка поднес стакан к губам. Его зубы застучали о край стекла, а рука так тряслась, что половина воды пролилась на белье.

— Боже мой! — воскликнула бабушка. — Да ты, видно, серьезно болен. Может, мне пойти за врачом, господином Депре?

— Нет, нет! — закричал дед. — Не надо!

Он схватил жену за руку. Его ладонь была потной и холодной. Бабушка посмотрела на него с еще большим беспокойством.

— Ничего страшного. У меня приступ лихорадки, но я чувствую, это последний. Я пойду на поправку.

В самом деле, радуясь такой счастливой развязке, Жером Палан, как больной, перенесший страшный, но целительный кризис, чувствовал себя все лучше.

Вечером, узнав, что тело Томаса Пише со всеми почестями препроводили на городское кладбище и забросали шестью добрыми футами земли, он совсем успокоился. Велел жене привести к нему детишек, расцеловал их и их мать, чего не бывало с памятной ночи третьего ноября. Но каков же был восторг семейства, когда дед заявил, что чувствует себя хорошо и собирается спуститься вниз. Его хотели поддержать. Бабушка подала ему руку, но он выпрямился во весь свой огромный рост и сказал:

— К чему это?! Уж не считали ли меня умершим?

И глазом не моргнув, он спустился по лестнице.

Стол был накрыт на бабушку и детей.

— Ну и дела! — воскликнул он весело, видя только три прибора. — А я что же, не ужинаю?

Бабушка поспешила поставить четвертую тарелку и пододвинула к столу еще один стул.

Дед сел и принялся выстукивать вилкой и ножом по тарелке какой–то марш.

— Коль уж так, — сказала бабушка, — в подвале осталась бутылка старого бургундского, я берегла ее к торжественному случаю. Случай представился.

Все сели ужинать. Счастливая бабушка наливала деду стакан за стаканом. Вдруг она увидела, как он побледнел, побежал за ружьем к камину. Схватив ружье, прицелился во что–то в самом темном углу комнаты. Однако не выстрелил, а отшвырнул его подальше. Он вспомнил, что оно не было перезаряжено с третьего ноября.

Бабушка стала расспрашивать мужа, что значат его странные действия, но он отказался отвечать.

Польше получаса дед ходил взад–вперед по дому. Затем поднялся к себе в комнату и лег спать, так и не вымолвив ни единого слова.

Ночью его, вероятно, мучил какой–то кошмар. Он несколько раз внезапно просыпался, издавая дикие крики и взмахивая руками, словно целясь в кого–то или во что–то, что ему не давало покоя.

Жерому Палацу опять явился гигантский заяц!

— Таким образом, — продолжал свой рассказ хозяин харчевни, — убийство Томаса Пише не осталось, как на то надеялся мой дед, тайной между ним и Потом.

Тело жертвы покоилось в могиле, а ужасный зверь днем и ночью приходил к Жерому Палану, чтобы напомнить, что был свидетелем преступления и что в могиле жертвы не хоронят угрызений совести убийцы.

Жизнь, к которой дедушка с такой радостью вернулся в вечер похорон Томаса Пише, стала мукой из–за видения, преследовавшего его по пятам. Порою он встречал мерзкого зайца в каминном углу. Тот грелся вместе с дедом у огня, посылая ему пылкие взгляды, которых мой бедный дедушка, хотя и был отважным человеком, не мог ни перенести, ни позабыть.

Иногда за обедом заяц пробирался под стол и начинал скрести его но ногам своими острыми когтями. А если бедняге удавалось побороть свои страхи и заснуть, через несколько минут он снова просыпался, задыхаясь из–за тяжести, давившей ему на грудь. Гигантский заяц, сев Жерому Палану на живот, преспокойно умывал себе морду передними лапами!

Бабушка и дети никого не видели. Казалось, бедный Жером сражается с воображаемыми преследователями, поэтому все посчитали, что он сходит с ума. В доме поселилась великая печаль.

Однажды утром после кошмарной ночи дед встал с постели другим человеком. Он принял окончательное решение.

Надев подбитые железом башмаки, зашнуровал большие кожаные гетры, взял ружье, почистил его, продул оба ствола, проверил кремень, удостоверился, что порох хорошо просушен, и засыпал его в ствол, стараясь не обронить ни крупинки. Затем вложил войлочный пыж, края которого смазал жиром, и долго утрамбовывал его шомполом. После всыпал в ствол добрую порцию свинца. Дробь третьего номера была безукоризненно подобрана по форме и размеру. Наконец с той же основательностью, с какой он подошел к своему занятию с самого начала, вбил последний пыж. Положив порох на полку ружья, он соединил его затравкой с зарядом в стволе. Закинул ружье за плечо, отвязал радостно прыгавших у конуры собак и направился вместе с ними к Ремушану.

Читатель помнит, что по этой дороге он шел к месту засады в ночь на третье ноября.

Бабушка, следившая за каждым движением мужа, радовалась, думая, что удовольствие, которое ему доставит любимое занятие, вытащит деда из странной ипохондрии, жертвой которой он стал. Она проводила его до порога и оставалась у двери, пока он не скрылся из виду.

Был конец января. В полях лежал густой туман. Однако славному охотнику были так хорошо знакомы все стежки и дорожки, что, несмотря на облако пара, застилавшего землю, он пришел, ни разу не сбившись с пути, прямо на перекресток, на котором произошла ноябрьская сцепа.

В десяти шагах от него уже показались очертания кустов, за которыми он прятался в роковую ночь. Вдруг с другой стороны зарослей, на то самое место, куда упал Томас Пише, выскочил большой заяц. Дедушка вмиг распознал в нем зверя, навсегда унесшего его покой. Он, конечно, был готов к его появлению, и все же, пока он вскидывал ружье на плечо, заяц исчез в тумане. Сцепленные одним поводком Рамоно и Спирон кинулись за ним. Едва переводя дух, дед поспешил следом.

На вершине Спримона дул сильный ветер, и туман рассеялся. Охотнику стало видно собак. Они разорвали соединявшую их веревку и заливались что было мочи. В двухстах метрах от них бежал заяц, белеющая шкура его отчетливо выделялась на красноватом ковре верескового поля.

— Кажется, — воскликнул дедушка, — он сдает? Черт возьми! Они его схватят! А ту, Рамоно! Ату, Спирон!

И воодушевленный дедушка еще быстрее бежал вперед. Клянусь, это была горячая охота! Казалось, и охотник, и заяц, и собаки обладали стальными мускулами. Как на крыльях, они пересекали поля, леса, луга, холмы, овраги, ручейки и пригорки. При этом не останавливались ни на минуту.

Удивительно, гигантский заяц вел себя как старый волк. Он не запутывал следы, не петлял, не бежал вдоль воды, по канавкам или по борозде, оставленной сохой. Он нисколько не старался сбить собак со следа. Его вроде бы и не заботило, что за ним гонятся. Казалось, он неторопливо трусил вперед, держась в ста шагах от собак, которые, чувствуя его свежий, горячий след, заливались пуще и под аккомпанемент нескончаемых «Ату! Ату!» бежали еще быстрее, ничуть, однако, не сокращая при этом разделявшую их дистанцию.

В этой немыслимой гонке дед отбросил подальше мешавшую ему охотничью сумку. Веткой сбило шапку, он не стал подбирать ее, чтобы не терять времени. На дедушкино счастье, заяц описал большой круг, и они вернулись к началу: миновали земли Спримона, Тилора, Френо, Сени и к полудню снова были на Аниванле.

Дедушка, подуставший от пятичасовой погони, был еще на вершине горы, когда собаки, сбежав вниз, очутились на берегу реки Урт. Он подумал, что зверек никогда не рискнет пересечь реку, вода которой сильно тогда поднялась из–за дождей. Заяц обязательно повернет обратно и окажется под дулом его ружья. На собак, увы, не было никакой надежды. Заяц просто издевался над ними!

Дедушка устроился в середине косогора, у лесочка. Чтобы не прокараулить зайца, он не спускал со зверя глаз. Тот мог придумать что–нибудь новенькое. Заяц же спокойно сидел на берегу реки в зарослях тростника и время от времени пощипывал его зеленые верхушки. Приближавшиеся собаки, казалось, его вообще не занимали.

II вот они уже в десяти шагах от него. Сердце деда бешено колотилось, у него перехватило дыхание. Расстояние между собаками и зайцем все уменьшалось.

Вдруг бежавший впереди Рамоно прыгнул, чтобы разорвать зверя. Заяц кинулся в грозно ревущий поток, кативший вперед свои пенистые волны, и Рамоно лишь щелкнул клыками.

— А! Теперь он утонет! — закричал дедушка. — Молодцы!

Он бросился вниз по склону так стремительно, что едва не влетел на всей скорости в Урт.

Бежал и все повторял:

— Утонет! Утонет! Утонет!

Но заяц уверенно пересек реку и благополучно достиг противоположного берега.

Собаки, как и их хозяин, остались на берегу и, казалось, ждали катастрофы, по видя, что заяц против всякого ожидания появился на суше целый и невредимый, тоже прыгнули в реку. Им повезло меньше. Охваченный азартом погони, Рамоно не смог справиться с течением. Бедный пес устал сражаться с мощным потоком. На трети реки его оставили силы. Он исчез, потом снова появился на поверх пости. Его лапы слабо били по воде, ему было не преодолеть реки. Несмотря на все свои усилия, он опять ушел и глубину.

К тому времени дедушка спустился или, скорее, скатился по крутому берегу.

Рамоно в третий раз показался над водой. Дедушка позвал его. Бедное животное посмотрело на него своими умными глазами, и до деда донесся жалобный стон. Пес уже пересек большую часть реки. Услышав голос хозяина, он решил вернуться.

Это предрешило его трагический конец. Подхваченный потоком, он несколько раз перевернулся, еще раз заскулил, с трудом развернулся к хозяину — и его отнесло течением.

Дедушка стоял по колено в воде.

Он зашел дальше в реку, подплыл к собаке, схватил ее и вытащил на сухую траву. Тщетно дедушка пытался согреть ее закоченевшие лапы.

Бедный Рамоно издал последний стон и сдох.

Пока отчаявшийся охотник старался вернуть свою собаку к жизни, до его слуха с противоположного берега донесся лай. Дед поднял глаза и увидел на другой стороне гигантского зайца, который, сделав крюк, вернулся обратно, словно находя какое–то злорадное удовольствие от смерти одного из своих преследователей.

Более удачливому, чем Рамоно, Спирону удалось переплыть Урт, и он продолжал гнаться за проклятым зверем.

Дед, прощаясь, взглянул на своего несчастного верного друга и с новым ожесточением вернулся к охоте. Травля продолжалась до вечера и, разумеется, безрезультатно. Когда стало темнеть, Спирон, прыжки которого за последний час стали реже и слабее, лег, отказываясь бежать дальше. Он был просто не способен сделать еще хотя бы шаг.

Дедушка взвалил его на плечи и постарался сориентироваться, в какой стороне находится дом.

Они были около Френо, в восьми или девяти лье от Тэса.

Дедушка никогда не охотился так далеко от дома.

К концу дня в нем, казалось, что–то сломалось. Он был так потрясен, что, хотя и пробежал за день около двадцати — двадцати пяти лье, но совсем не чувствовал усталости. А если и чувствовал, то превозмог ее, взял себя в руки и направился к Тэсу.

Перед ним расстилался темный, прореженный лишь узкими тропинками лес Сен–Ламберской долины. Ни минуты не сомневаясь, дедушка отважно углубился в дремучие заросли. Не прошло и пяти минут (он, может быть, сделал шагов пятьсот), как сзади послышался шорох сухих листьев. Дедушка обернулся. Следом за ним бежал гигантский заяц.

Дедушка замедлил шаг. Заяц сделал то же самое. Дедушка остановился. Заяц тоже. Дедушка опустил Спирона на землю и показал ему на зайца, понукая собаку к погоне. Несчастный Спирон принюхался и, тяжело вздохнув, улегся калачиком передохнуть. Тогда дедушка взялся за ружье — на этот раз оно было хорошо заряжено, — взвел оба курка, нажав пальцем на спусковой крючок, чтобы собачки не щелкнули при взводе, и вскинул ружье на плечо.

Увы, он не смог взять зайца на мушку. Тот исчез.

Вне себя от ужаса и отчаяния, дед забрал загнувшего Спирона, который и во сне продолжал лаять — видно, в погоне за гигантским зайцем, — и лихорадочно заспешил дальше, не осмеливаясь посмотреть назад.

Домой он вернулся в три часа ночи. Обеспокоенная бабушка собиралась слегка выбранить мужа, но, увидев, в каком он состоянии, не стала его ругать.

Он устало спустил Спирона с плеча. Бабушка подхватила у него ил рук ружье. Вы помните, при нем не было ни охотничьей сумки, ни шапки.

Жена поскорее уложила его в кровать, принесла большой бокал доброго вина, которое нагрела с пряностями, и присела тут же, на краешек. Потом взяла мужа за руки и тихонько заплакала.

Дедушка был тронут ее заботой и слезами. Ему пришло в голову, что, если бы он разделил с ней свою горькую тайну, ему стало бы вдвое легче. В ее нежности и верности он не сомневался и потому признался во всем.

О! Бабушка Палан была достойной женщиной, будьте уверены! Она не разразилась упреками, не стала поносить и проклинать роковую страсть к охоте, причину всех их бед. Наоборот, постаралась оправдать вспыльчивость мужа, которая привела к убийству. Не обвиняя мертвого, она все же согласилась, что он сам был всему виной. Она обняла и утешила дедушку, склонившись над ним, как мать над любимым ребенком, и попыталась придать ему своими словами немного спокойствия и бодрости. Видя признательность деда, она наконец отважилась сказать:

— Послушай, Жером. Во всем этом есть длань Божия. Господь привел несчастного Томаса под дуло твоего ружья, чтобы наказать его за злобный поступок, но он же позволяет злому духу терзать тебя, чтобы покарать за безбожие.

Жером Палан вздохнул, но не высмеял ее, как наверняка сделал бы раньше.

— Пойди к нашему кюре, муженек. Упади перед ним на колени, расскажи о своем несчастье, и он поможет тебе изгнать дьявола, который, видно, сидит в гадком зайце.

Тут уж дед не вытерпел:

— Еще чего! Пойти к кюре, чтобы он донес на меня судьям епископа! Хорошенькая мысль! Нот, я уже имел с ними дело, и, клянусь, мне не хочется снова попасться им в лапы. Да и вообще, ты что, с ума сошла? Нет во всем этом ни Бога, ни дьявола.

— Что же тогда? — воскликнула добрая женщина в отчаянии.

— Случайность и мое воспаленное воображение. Мне надо убить этого чертова зайца, обязательно! Когда я увижу его у моих ног — недвижимого, мертвого, совсем мертвого! — все уладится само собой, и я больше не буду об этом думать.

Бедная бабушка отступила, злая, что в этом вопросе спорить с ее мужем было совершенно бесполезно.

После двухдневного отдыха, в котором так нуждались, дедушка и его собака — собака еще больше, чем он, — они снова ушли из дома.

Дед застал зайца на том же самом месте, что и в первый раз. Ото было тем более удивительно, что лежка — самая настоящая лежка! — находилась на перепутье, через которое проходило более тридцати человек в день.

И снова заяц перехитрил своих преследователей.

Дедушка опять вернулся грустный и изнуренный, с пустой новой охотничьей сумкой.

Целый месяц, каждые два–три дня, он возобновлял ожесточенную борьбу. И все так же безрезультатно.

Через мрсяц бедный Спирон сдох от истощения сил. Сам дедушка был на последнем издыхании и больше не мог продолжать эту гонку.

Его дела тем временем полностью остановились, и в скудное хозяйство пришла нищета.

Сначала бабушка поддерживала дом строгой экономней, потом продавала какое–нибудь украшение или что–нибудь из мебели — словом, остатки их былого благополучия.

Но экономия не помогла. Ящики были пусты, стены — голы. В доме не осталось ни одной вещи, которая имела бы хоть какую–нибудь ценность. В тот вечер, когда сдох Спирон, добрая женщина была вынуждена признаться мужу, что в доме нет хлеба.

Дед вытащил из жилета фамильные золотые часы. Он ими очень дорожил, и бабушка, зная об этом, продавала в гамом деле необходимые вещи, так и не осмелившись потребовать от него этой жертвы. А теперь дед отдал их ей, не сказав ни слова!

Бабушка пошла в Льеж, где часы были проданы за девять золотых луидоров. Вернувшись, она выложила деньги на стол.

Папаша Палан долго смотрел на них — с вожделением и в то же время с сомнением. Потом, забрав четыре луидора, он позвал бабушку.

— Сколько времени ты сможешь вести хозяйство на эти пять луидоров?

— Что тут сказать! — приговаривала, подсчитывая, бабушка. — Экономя, на них можно жить два месяца.

— Два месяца, — повторил дед. — Два месяца, это даже больше, чем нужно. До того времени либо я сделаю из зайца рагу, либо он сведет меня в могилу. Бабушка заплакала.

— Успокойся, — сказал дед. — Зайцу — крышка. С четырьмя луидорами я отправлюсь в Люксембург. Там живет один мой знакомый, браконьер. У него были щенки моих бедных Фламбо и Раметты. Если там осталась еще пара собак, то разрази меня гром, коль через две недели у тебя не будет муфты из шкуры моего мучителя.

С тех пор, как дедушка потерял покой, бабушка каждый день замечала на его лице все новые следы усталости и муки, и поэтому не стала возражать против его замыслов.

В одно прекрасное утро Жером Палан вышел из дома и поехал прямиком в Сент–Юбер. Он остановился как раз в нашей харчевне. В те времена ее содержал его брат, Кризостом Палан, то есть мой двоюродный дедушка.

Жером встретился со своим знакомым, купил у него пса и суку из помета Раметты, Рокадора и Тамбеллу, и пять дней спустя победоносно вернулся домой.

На следующий день с восходом солнца он был уже в поле.

Увы, заяц оказался хитрее и выносливее любой собаки. Потомки Фламбо и Раметты, как и Рамопо со Спироном, оставались далеко позади него.

Наученный горьким опытом, дедушка больше берег их, хорошо понимая, что, если гигантский заяц загонит и этих, заменить их будет некем. Он не давал им травить проклятого зайца больше трех–четырех часов подряд и, убедившись, что силой его не возьмешь, решил прибегнуть к хитрости: старательно заделал все просветы между рядами кустарника, по которым обычно бежал заяц, и, оставив свободными один или два прохода, разместил в них изготовленные тщательнейшим образом силки. Затем сел поблизости в засаду — не только для того, чтобы при случае подстрелить зайца, но и чтобы помочь собакам, если они сами угодят в петлю.

Увы! Окаянному зверю все ловушки были нипочем. Он чуял их, как–то угадывал, проделывал новую дыру в кустах с зиявшим поблизости старым ходом и прыгал среди колючей ежевики и терновника, не оставляя на них ни клочка шерсти. По ветру он определял, в какой стороне находится дед, и всегда оказывался чуть дальше того места, до которого могла долететь пуля. От этого можно было сойти с ума.

Прошло два месяца, деньги, вырученные от продажи часов, кончились, а заяц все еще был жив.

Дети оставались без рагу, а бабушка — без муфты.

Папаша Палан тоже не умер, если только существование, которое он вел, можно было назвать жизнью.

Он не знал покоя ни днем, ни ночью, пожелтел и сморщился, как старый лимон. Похожая на пергамент кожа, казалось, пристала к костям. Однако что–то нечеловеческое поддерживало его, и свидетельством тому была почти каждодневная фантастическая охота, требовавшая от него крепости и силы.

Прошло еще два месяца, в течение которых семья жила долгами да заемами. Наконец в одно прекрасное утро к несчастному семейству нагрянули оценщики.

— О! — говорил дедушка. — Все это было бы ничего, если бы я только мог схватить этого чертова зайца!

Дед снял жалкую хижину на окраине города.

Закинул ружье за плечо — будто шел на охоту, — взял детей за руки, свистнул собак, кивнул жене, чтобы она следовала за ним, и покинул свой бывший дом, ни разу не оглянувшись.

Бабушка, рыдая, шла следом. Ей было нелегко оставить родной кров, в котором появились на свет ее бедные ребятишки. Здесь она так долго была счастлива. Ей казалось, что жизнь разбита.

Когда они вошли в нищенский домишко, в котором теперь должны были жить, она решилась обратиться к мужу: сложив руки, упала перед ним на колени и умоляла не отрицать очевидного, признать карающую длань Божью, дать отдых своей неспокойной совести, пойти к исповеднику, отвести, наконец, от себя всеми средствами, которые могла предоставить ему Церковь, дьявола, чьей жертвой он, похоже, стал.

Дедушка, характер которого в несчастье только ожесточился, довольно резко прервал ее и указал на ружье:

— Пусть этот прохвост приблизится ко мне хотя бы на сорок шагов, и мне больше не понадобится отпущение грехов.

Увы! С тех пор дедушке больше десяти раз предоставлялся случай выстрелить в зайца и с сорока, и с тридцати, и даже с двадцати шагов, и каждый раз он промахивался.

Между тем наступила осень. Приближалась годовщина страшного случая, который перевернул всю дедушкину жизнь. Это было, как мы помним, третьего ноября. Второго дедушка стал строить новые козни своему преследователю. Было семь часов вечера. Он сидел у слабого торфяного огня. Тут же пыталась согреться бабушка с детьми на руках.

Вдруг открылась дверь. В комнату вошел трактирщик, хозяин «Льежского герба».

— Господин Палан, — обратился он к деду, — хотите завтра хорошо заработать? У меня остановились два иностранца. Они приехали в Тэс поохотиться. Им нужен проводник. Пойдите вместе с ними, покажите места.

Дедушка, рассчитывавший, видимо, посвятить следующий день травле зайца, хотел было категорически отказаться. Однако жена догадалась, что происходит у него в душе. Она спустила детей с колен. За весь день они ели только раз. Ребятишки исхудали, и при виде их печальных личиков дед но смог сказать «нет».

— Приходите за ними завтра, в половине девятого, мэтр Палан. Я не прошу вас быть пунктуальным. Помнится, в бытность свою аптекарем вы отличались даже излишней скрупулезностью и беспощадно делали мне определенные процедуры, которых я зверски боялся в молодые годы. Итак, в половине девятого.

— Договорились, в половине девятого.

Хозяин харчевни вышел. Бабушка, провожая гостя до двери, но знала, как его благодарить.

Дедушка принялся за подготовку к грядущей охоте. Он набил мешочек порохом, сумку — свинцовыми пулями, почистил ружье и сложил все на стол. Бабушка задумчиво за ним наблюдала. Можно было подумать, она что–то замышляет.

Наконец все легли спать.

Дедушка спал крепко и встал позже обычного. Открыв глаза, он увидел, что бабушки в постели нот. Он позвал ее и детей. Никто не откликнулся. Подумав, что они в садике, прилегавшем к дому, он встал, начал спешно одеваться. Кукушка на часах прокуковала восемь, и дедушка боялся опоздать на встречу. Он надел штаны, гетры, куртку и стал искать охотничьи принадлежности, но не нашел ни ружья, ни пороховницы, ни сумки с пулями, ни ягдташа. Однако он хорошо помнил, что с вечера положил их на стол. Дедушка обыскал все углы, перерыл все, что ему попалось под руку, но напрасно, их нигде не было.

Он выбежал в сад, зовя бабушку на помощь. Ни жены, ни детей в саду не оказалось. Пробегая по двору, он увидел, что дверь в псарню распахнута настежь. Рокадор с Тамбеллой исчезли.

В это время часы отбили половину девятого. Он не мог терять ни минуты. Чтобы не упустить обещанную трактирщиком щедрую награду, он побежал к «Льежскому гербу», решив занять все недостающее у тамошнего хозяина.

Действительно, оба охотника были уже на ногах и ждали только ого. Он рассказал им о своем злоключении, и ему дали ружье и вещевой мешок.

Они собирались выходить, но вдруг дедушка с порога увидел, что к нему бежит жена. В руках она держала ружье, сумку с пулями и пороховницу. Вокруг нее прыгали Рокадор и Тамбелла.

— Как! — закричала она, подбежав ближе. — Ты уходишь без ружья и собак?

— Где они были? Я не мог их найти.

— Еще бы! Я убрала ружье и все остальное, чтобы их не взяли дети, а собак отвела к мяснику. Он вчера обещал мне для них объедков.

— А дети?

— Они пошли со мной, милые крошки. Но господа заждались. Иди, муженек, иди. Я не желаю тебе доброй охоты. Говорят, это отводит удачу. И все же что–то говорит мне, что ты вернешься веселее, чем уходишь.

Дедушка поблагодарил ее, хотя и с некоторым сомнением. Слишком долго ого водили за нос. Он не обольщался.

Он настолько привык начинать с перепутья, что и в этот раз повел охотников в ту сторону.

Спустили собак, и они заводили носами. Однако впервые им было трудно напасть на след. Наконец, почуян добычу, они устремились вперед. Дедушка привык, что бесстрашный заяц сразу же выскакивает к собакам, и решил, что тот не ночевал у дороги. Рокадор и Тамбелла, видно, шли не за ним. Однако, когда они переходили размытую дождями дорогу, один из охотников наклонился, чтобы взглянуть на след, и воскликнул:

— Эй, посмотрите! Зверя–то вспугнули. Ушел. Вон в грязи отпечаток его лапы. Ой–ой–ой! Вы когда–нибудь видели такого зайца, господин Палан?

Еще бы господин Палан не видел такого зайца! Это был его заяц! Достаточно было одного взгляда, чтобы узнать, кону принадлежит эта гигантская лапа.

Дедушка потемнел лицом. Он подумал, что если иностранцам повезет в охоте не больше, чем обычно везло ему, то нечего и думать о вознаграждении, на которое он рассчитывал.

Пока он рассуждал подобным образом, собаки догнали зверя. Их лай становился все громче и заливистее. Охотники разделились, чтобы подстерегать зайца с разных сторон.

Дедушка всерьез начинал думать, что имеет дело с волшебным зайцем, и надеялся, что пол–унции свинца, выпущенных посторонней рукой, разрушат колдовские чары.

Однако, хотя следы и принадлежали зверьку, на которого он охотился уже целый год, повадки его изменились. Гигантский заяц бежал, как волк, прямо, а этот кружил и запутывал следы, как какой–нибудь кролик. Одному было все равно, где бежать. Другой старался проскочить по лужице, по мокрой земле, чтобы приставшая к лапкам грязь не давала почве вбирать их тепло и запах. Кроме того, собаки, которые в последнее время охотились за ним как–то угрюмо, словно понимая, что все, что они ни сделают, будет впустую, теперь, напротив, казались оживленными и бежали вперед с невесть откуда взявшимися силой и рвением. Лаяли они неистово. Все заячьи хитрости были напрасны, собаки раскрывали их с невиданной проницательностью. Дедушка не верил собственным глазам.

Время от времени он оставлял иностранца одного, чтобы посмотреть на следы — настолько ему казалось невозможным, что с собаками лукавит его старый враг.

Наконец он заметил его на краю одной из дорог, шедших через перепутье. Не было никаких сомнений: огромные размеры, рыже–белая шкурка. Зверь бежал прямо на охотников. Дедушка подтолкнул локтем иностранца.

— Да, вижу, — сказал тот.

Заяц все приближался.

— С тридцати шагов, по передним лапам, — прошептал дедушка на ухо своему спутнику.

— Будьте спокойны, — ответил охотник и медленно поднял ружье к плечу.

Заяц приблизился на нужное расстояние, остановился, сел и стал прислушиваться. Он сдавался с потрохами! Можете поверить, сердце деда билось не на шутку.

Охотник выстрелил. Ветер дул со стороны зайца, так что результатов выстрела пришлось ждать несколько секунд.

— Тысяча чертей! — вскричал дедушка.

— Что? — спросил охотник. — Неужели промахнулся?

— Похоже. Вон, вы его видите?

Иностранец снова выстрелил, но опять мимо. Дедушка не двигался. Можно было подумать, он забыл, что у него самого есть ружье.

— Стреляйте! Да стреляйте же! — кричал охотник.

Дед словно очнулся, приложил ружье к щеке и прицелился.

— Что уж тут! Бросьте! — сказал иностранец. — Теперь он слишком далеко.

Не успел он договорить, как дедушка выстрелил. Расстояние было действительно больше ста шагов, и все же дедушка не промахнулся. К зайцу сбежались охотники. Он отбивался и визжал, как дьявол. Один из иностранцев взял зайца за длинные лапы, и запыхавшийся дедушка, вне себя от радости, прикончил животное ударом кулака по голове.

Правда, таким ударом можно было свалить и быка!

Путешественники восхищались необъятными размерами добычи. Они были в восторге от того, как начался день. Мой дедушка не говорил ни слова, но, уж поверьте, был рад еще больше остальных. У него словно гора с плеч свалилась. Он дышал свободно, полной грудью. Ему все виделось в розовом свете: земля, деревья, небо, и жить было невыразимо чудесно. Он взял зайца из рук державшего его охотника, засунул в ягдташ и, хотя тот здорово оттягивал ему плечи, бодро пошел по направлению к городу.

Время от времени он раскрывал мешок, чтобы убедиться, что прохвост не удрал. Увы и ах! Гигантский заяц, хоть и был свояком дьявола при жизни, выглядел теперь ничуть не лучше, чем любой другой смотрелся бы на его месте. Он лежал весь съежившийся, со стеклянными глазами. Из кожаного ранца свешивались одни задние лапы. Они были такими длинными, что доставали деду до пояса.

У собак тоже был очень довольный вид. Радость их проявлялась в прыжках и лае. Они то и дело вставали на задние лапы, чтобы достать до охотничьей сумки, и слизывали сочившуюся оттуда кровь.

Остаток дня был не хуже начала. Жером Палан не посрамил своей старой славы. Он наводил охотников на добычу лучше, чем это могла бы сделать любая легавая или испанская ищейка. Несмотря на то, что сезон уже близился к концу, они с его помощью подстрелили пять тетеревов и кучу другой дичи.

Иностранцы были в таком восторге от охоты, что вложили деду в руку золотой луидор и пригласили отужинать вместе с ними в харчевне «Льежский герб». Еще вчера дедушка наверняка отказался бы, ибо его мысли были заняты другим. Он не смог бы развлекаться. Однако смерть гигантского зайца полностью изменила его взгляд на мир. Ему казалось, что в такой радостный день никакое веселье не может быть излишним. Он устроил так, что они вернулись в Тэс со стороны своего маленького домишки. Иностранцам это стоило лишнего крюка, которого они, впрочем, не заметили.

У деда было две цели. Во–первых, отдать жене золотую монету, чтобы в хижине, как и в харчевне, устроили праздник. Во–вторых, он хотел показать своим дорогим птенцам мерзкого зайца, отныне безвредного.

Добрая женщина стояла на пороге. Она будто ждала каких–то больших вестей и, едва заметив мужа, поспешила ему навстречу.

— Ну как? — кинулась она к нему.

Дедушка перетащил сумку на живот, достал оттуда за лапы зайца–великана и, потрясая им в воздухе, произнес:

— Как видишь!

— Большой заяц! — воскликнула она, светясь от радости.

— Ну да! Теперь он не будет прибегать к нам царапать мне под столом ноги.

— Конечно! А кто его убил? Один из господ?

— Нет, я.

— Ты?

— Да. И клянусь, на знатном расстоянии. Тут не обошлось без дьявола. Не подхвати он моей пули, ей ни за что бы не долететь до зайца.

— Нет, Жером. Тебе помог Господь.

— Что ты говоришь?

— Послушай, Жером, и раскайся. Сегодня утром, ничего тебе не сказав, я пошла к праздничной мессе в честь дня Святого Юбера, чтобы освятить твое ружье и собак. Злые чары развеяла святая вода. Это она дала твоей пуле чудотворную силу.

— О… — проговорил дед.

— Ну что? Ты еще сомневаешься? — спросила добрая женщина.

Дедушка иронически покачал головой. Однако у него недостало смелости сказать что–нибудь вслух.

— Жером! Жером! — увещевала его бабушка. — Надеюсь, после чуда, которое спасло тебя, ты больше не будешь сомневаться в милосердии Господа.

— Не сомневаюсь.

Бабушка сделала вид, что не поняла, в каком смысле ей ответили.

— Раз ты не сомневаешься, — сказала она, — сделай мне одолжение. Я буду так счастлива!

— Какое?

— Ты будешь проходить мимо церкви. Войди туда, преклони колени, вот все, о чем я тебя прошу.

— Я не помню ни одной молитвы, — ответил Жером. — Что мне делать в церкви, если я по умею молиться?

— Скажи просто: «Господи, благодарю тебя!» — и перекрестись.

— Хорошо, завтра.

— Несчастный! — воскликнула, отчаявшись, добрая женщина. — Знаешь ли ты, что разделяет сегодня и завтра? Может быть, бездна. В жизни никогда не знаешь, услышишь ли, как часы пробьют следующий час. Жером! Жером! Сделай, как я тебя прошу. Пойди в церковь, милый, пойди в церковь, заклинаю тебя именем твоей жены и детей! Прочти молитву, которую я тебе сказала, перекрестись, я не прошу ничего другого, Бог — тоже.

— Завтра ты дашь мне твою книжку, и я прочту все, что тебе будет угодно.

— Молитвы не в книгах, Жером, а в сердце. Смочи пальцы святой водой и просто скажи: «Спасибо». Разве ты не поблагодарил господ, когда они дали тебе золотую монету? Неужели Господу, который дает тебе здоровье, жизнь, покой, ты не скажешь спасибо, как сказал этим иностранцам, давшим тебе двадцать четыре ливра?!

Бабушка взяла мужа за руку и потащила в сторону церкви.

— Нет, не сегодня, — сказал дед, выведенный из терпения ее настойчивостью. — Потом, потом. Меня ждут господа. Я не хочу, чтобы они ели из–за меня холодный ужин. Вот тебе двадцать четыре ливра, которые они мне дали в награду. Купи хлеба, вина, мяса, приготовь что–нибудь вкусное детям и успокойся. Обещаю, завтра пойду к мессе, в воскресенье — на торжественную службу и на исповедь в ближайшую Пасху. Теперь ты довольна?

Бедная женщина вздохнула и выпустила руку мужа. Она долго стояла на том самом месте, где они расстались, и все глядела дедушке вслед.

С тяжелым сердцем вернулась бабушка домой и вместо ужина принялась за молитвы.

В «Льежском гербе» в тот вечер было весело. Охотники — парни с хорошим аппетитом. В этом отношении иностранцы, чьим проводником был дед, вполне заслуженно входили в братство Святого Юбера. Бутылки беспрерывно сменяли одна другую, бронберже и жоанисберг текли рекой.

Дедушка не устоял перед удовольствием возобновить знакомство с превосходной наливкой, которую оценил по достоинству еще в дня своего процветания, и теперь не уступал иностранцам.

Когда время проводят подобным образом, оно летит быстро. Сотрапезники поклялись бы, что нет и десяти, а часы уже били двенадцать. Еще не смолкло эхо колокола, как вдруг в комнату словно ворвался порыв разбушевавшегося ветра. Под чьим–то мощным дыханием в лампе задрожал огонь. Все трое — и дедушка, и иностранцы — ощутили, как по телу пробежал неприятный холодок. От этого леденящего чувства волосы у них на головах стали дыбом. Не сговариваясь, они вскочили на ноги.

В это время из угла, в котором они сложили оружие и дичь, послышался тяжелый вздох.

— Что это? — спросил один из иностранцев.

— Сам не знаю, — сказал другой.

— Ты слышал?

— Да.

— Что ты слышал?

— Что–то, похожее на стон неприкаянной души.

— Пойдем посмотрим.

Они двинулись было к углу, глядя, идет ли с ними дедушка. Но он все стоял, бледный, онемевший, дрожа, как осиновый лист. Его взгляд был прикован к охотничьей сумке. Там, в темноте, что–то шевелилось. Вдруг из бледного он стал мертвенно–синим. Непослушной рукой схватился за одного из охотников, другую — поднес к глазам. Между двух пуговиц, на которые застегивалась сумка, высунулся заячий нос.

За носом показалась вся голова.

За головой — тело. Потом, словно сидя на вересковой пустоши, заяц принялся щипать зеленый хвостик пучка моркови. Поглощенный этим занятием, он время от времени кидал на дедушку те самые страшные, молниеподобные взгляды, которые всегда доводили беднягу до полубезумия.

Дедушка раздвинул пальцы, чтобы посмотреть, на место ли ужасное видение, и встретился с одним из заячьих взглядов. Он издал такой вопль, будто ему прожгли этим взглядом сердце. Ничего не говоря, дед одним прыжком добрался до двери, открыл ее и ринулся куда–то в поле. Заяц оставил ботву в покое и побежал за ним.

Бабушка, надеявшаяся на возвращение мужа, ждала его на пороге. Она увидела, как он промчался мимо, не обращая внимания ни на нее, ни на ее крики. За ним прыгал гигантский заяц. Он стал еще больше, чем был.

Они неслись быстро, как два призрака.

На следующее утро моего бедного дедушку нашли на том самом месте, где год назад обнаружили тело Томаса Пише. Видимо, он умер несколько часов назад.

Дедушка лежал на спине. Его руки вцепились в шею большому белому зайцу. Скрюченные пальцы так вонзились в шкуру, что пришлось отказаться от намерения отодрать от него мерзкое животное. Оно, понятно, тоже было мертвым.

Золотой луидор, полученный моим дедом от двух иностранцев, пошел на покрытие расходов на гроб, отпевание и похороны.

Трактирщик умолк.

— Ей–Богу! — сказал Этцель. — Я надеялся на другую развязку. Думал, что большой заяц пойдет на рагу, и мне было интересно, забивают ли дьявола, перед тем как положить в кастрюлю.

Вот, дорогой читатель, рассказ моего друга Шервиля в том виде, в каком он нам его поведал на бульваре Ватерлоо, 76, 6 ноября 1853 года, по возвращении из Сент–Юбера.

Три ночи я но мог заснуть и только два с половиной года спустя, как вы можете судить по дате, отважился его записать.

Суббота, 22 февраля 1856–го,

без четверти два ночи

Перевела с французского Наталья САПОНОВА

Загрузка...