РОБЕРТ ШЕКЛИ
И ТЕБЕ ТОГО ЖЕ — НО ВДВОЙНЕ!

В Нью-Йорке звонок в дверь обыкновенно раздается в тот самый благословенный момент, когда ты заваливаешься на кушетку, честно заслужив право на то, чтобы сладко вздремнуть. Это правило не знает исключений. Человек с твердым характером в подобном случае сказал бы себе: «Ко всем чертям! Мой дом — моя крепость: а что до всяких телеграмм, то их могут преспокойно подсунуть под дверь». Но если твоя фамилия — Эдельштейн и характер у тебя отнюдь не героический, тебе легко вообразить, что звонит, возможно, блондинка из квартиры 12С, чтобы попросить взаймы баночку красного молотого перцу. Или даже, быть может, это какой-нибудь сумасбродный режиссер, которому вздумалось снять фильм на основе тех писем, что ты посылал маме в Санта-Монику. (А почему бы и нет? Снимают же они картины и на куда худших материалах.)

И все же на этот раз Эдельштейн твердо решил не подходить к двери. Продолжая лежать на кушетке не открывая глаз, он отозвался:

— Мне ничего не нужно.

— И все-таки вам это нужно, — послышался из-за двери голос.

— Все необходимые мне энциклопедии, щетки и пищевые концентраты у меня уже имеются, — устало и заученно откликнулся Эдельштейн. — Что бы вы мне ни предложили, у меня это уже есть.

— Послушайте, — произнес голос, — я ничего не продаю. Я хочу предложить вам кое-что задаром.

На лице Эдельштейна обозначилась едва заметная грустная и горькая усмешка бывалого нью-йоркского жителя, который прекрасно знает, что если даже кто-то подарит ему пачку новеньких хрустящих двадцатидолларовых купюр, то дело неизбежно кончится тем, что так или иначе, но ему придется за них заплатить.

— Если это бесплатно, — ответил Эдельштейн, — тогда я уж точно не могу себе это позволить.

— Но я хочу сказать, что это действительно бесплатно, — сказал голос. — Под словом «бесплатно» я подразумеваю, что ни сейчас, ни в будущем вам не придется за это платить.

— Нет, мне это ни к чему, — отрезал Эдельштейн, восхищаясь собственной твердостью характера.

Голос не отвечал.

— Эй, если вы все еще там, то сделайте одолжение, проваливайте, — не вытерпел Эдельштейн.

— Дорогой мой мистер Эдельштейн, — отозвался голос, — ваш цинизм — не более чем проявление интеллектуального инфантилизма. Мудрость же, мистер Эдельштейн, ищет различия и расставляет приоритеты.

— Ну вот, теперь он читает мне нотации, — буркнул Эдельштейн, апелируя к стене.

— Ладно, — произнес голос, — забудьте обо всем этом. Оставайтесь при своем цинизме и при своих расовых предрассудках. Только этих хлопот мне и недоставало!

— Минутку! — запротестовал Эдельштейн. — С чего это вы взяли, что я обременен расовыми предрассудками?

— Давайте говорить начистоту, — ответил голос. — Если бы я собирал деньги на Гадассу иди продавал бы израильские облигации, дело обстояло бы совсем иначе. Но я-то явно лишь тот, кем вам кажусь, так что вы уж простите меня за то, что я топчу эту землю.

— Не торопитесь с выводами, — сказал Эдельштейн. — Для меня вы всего-навсего голос из-за двери. Откуда мне знать, кем вы можете оказаться: католиком, адвентистом Седьмого дня или даже евреем?

— И все-таки вы знаете! — ответил голос.

— Мистер, я клянусь вам…

— Послушайте, — прервал его голос, — это уже не имеет значения: мне частенько приходится сталкиваться с подобными вещами. До свидания, мистер Эдельштейн.

— Подождите минутку, — остановил его Эдельштейн и тут же мысленно обругал себя дураком.

Как часто ему уже приходилось попадаться на удочку какого-нибудь жулика-торгаша, что заканчивалось, к примеру, тем, что он выкладывал 9 долларов 98 центов за иллюстрированный двухтомник «Сексуальной Истории Человечества», а потом узнавал от своего приятеля Мановича, что мог бы запросто купить этот двухтомник в любой книжной лавке «Марборо» всего за 2 доллара 98 центов.

Но голос был тем не менее прав. Каким-то непостижимым образом Эдельштейн знал, что имеет дело с гоем.

И теперь незваный гость уйдет с мыслью о том, что они, мол, эти евреи, возомнили, что они превыше всех на свете. Затем он поведает это своим оголтелым собратьям на очередном сборище каких-нибудь «Лосей» или «Рыцарей Колумба», и все кончится тем, что на евреев повесят очередную собаку.

«И все-таки у меня слабый характер», — с грустью подумал Эдельштейн.

— Хорошо! — крикнул он. — Можете войти! Но предупреждаю вас с самого начала: я не намерен ничего покупать.

Он с неохотой поднялся с кушетки и направился к двери… и тут же остановился как вкопанный, потому что после того, как за дверью прозвучало «большое спасибо», прямо сквозь эту закрытую, запертую на два замка деревянную дверь в комнату вошел человек.

Среднего роста, черноволосый, с кейсом в руке, он был не без претензии на шик одет в серый в светлую полоску костюм щегольского английского покроя. Его кордовской кожи ботинки были до блеска начищены, и он переступил ими порог закрытой двери Эдельштейна так, словно та была сделана из апельсинового желе.

— Минутку, остановитесь… повремените немного, — выдавил из себя Эдельштейн. Он почувствовал, что руки его сами собой судорожно сплелись, а сердце противно заколотилось.

Человек совершенно спокойно стоял в непринужденной позе в ярде от двери. Эдельштейн наконец вновь обрел дар речи.

— Простите, — сказал он, — у меня только что был небольшой приступ, что-то вроде галлюцинации…

— Хотите посмотреть, как я проделаю это еще раз? — спросил незнакомец.

— Боже упаси! Стало быть, вы-таки прошли сквозь дверь! О Господи, похоже, я попал в нешуточный переплет.

Эдельштейн отступил назад и тяжело рухнул на кушетку. Посетитель уселся в соседнее кресло.

— Что все это значит? — почему-то спросил Эдельштейн.

— Я проделываю эту штуку с дверью для экономии времени, — сказал незнакомец. — Это помогает перебросить мостик через пропасть недоверия. Меня зовут Чарлз Ситуэлл. Я один из земных уполномоченных дьявола.

Эдельштейну и в голову не пришло усомниться в словах пришельца. У него промелькнула мысль о молитве, но единственная, которую он смог припомнить, была та, что они, бывало, читали перед трапезой в бытность его еще мальчишкой в летнем лагере. Вряд ли она смогла бы здесь помочь. Еще он знал «Отче наш», но эта была даже не его веры. Быть может, отдание чести флагу…

— Не бейте тревогу, — сказал Ситуэлл, — я пришел сюда не по вашу душу или ради какой-нибудь еще, вроде этой, старомодной проделки.

— Почему я должен вам верить? — засомневался Эдельштейн.

— Посудите сами, — усмехнулся Ситуэлл. — Поразмыслите хотя бы о военном аспекте данного вопроса. Последние лет, скажем, пятьдесят сплошь заполнены всякого рода восстаниями и революциями. Для нас же это выливается в беспрецедентные по массовости поступления осужденных на вечные муки: американцев, вьетконговцев, нигерийцев, индонезийцев, южноафриканцев, русских, индусов, пакистанцев и арабов. А также — вы уж простите меня великодушно! — израильтян. Кроме того, в последнее время мы тащим к себе в большем, чем обычно, количестве китайцев, а совсем недавно нам здорово прибавилось работы на латиноамериканском рынке. Откровенно говоря, мистер Эдельштейн, мы затоварились душами. Если, чего доброго, в этом году разразится еще одна война, нам придется объявить амнистию по признаку простительности греха.

Услышанное заставило Эдельштейна призадуматься.

— Значит, вы и вправду явились сюда не для того, чтобы забрать меня в преисподнюю?

— Да нет же, черт побери! — воскликнул Ситуэлл. — Я же вам сказал, наш список ожидающих своей очереди длиннее, чем у ключника Небесных Врат Петра: у нас и в преддверии-то вряд ли найдется хотя бы местечко.

— Так… тогда зачем вы здесь?

Ситуэлл положил ногу на ногу и доверительно склонился к собеседнику.

— Мистер Эдельштейн, вам придется взять в толк, что преисподняя во многих чертах весьма схожа с Ю. С. Стил или А. Т. Т. Мы — огромное предприятие и в каком-то смысле являемся монополистами. Однако, как и любая по-настоящему мощная корпорация, мы одержимы идеей общественного служения и хотим пользоваться доброй славой.

— Не лишено смысла, — хмыкнул Эдельштейн.

— Но в отличие от Форда нам не к лицу основать, скажем, фонд и начать раздавать стипендии и субсидии. Люди нас не поймут. По той же причине мы не можем заниматься строительством образцовых городков или борьбой с загрязнением окружающей среды. Мы не можем даже возвести плотину в Афганистане без того, чтобы кто-нибудь не поинтересовался нашими побуждениями и мотивами.

— Могу представить, в чем корень ваших трудностей, — не мог не согласиться Эдельштейн.

— Тем не менее нам хотелось бы что-то делать на этой ниве. И вот время от времени, а особенно сейчас, когда дела у нас идут куда как успешно, мы выдаем одному из наших потенциальных клиентов, которого назначаем путем случайной выборки, маленькую премию.

— Клиентов? Это я-то — ваш клиент?

— Никто не собирается заклеймить вас грешником, — подчеркнул Ситуэлл. — Я сказал «потенциальных», а таковым может оказаться кто угодно.

— Так… и что же это за премия?

— Три желания, — не раздумывая, ответил Ситуэлл. — Это традиционная форма.

— Погодите, мне надо сообразить, правильно ли я вас понял, — Эдельштейн помедлил. — Значит, вы исполняете мои любые три желания? При этом ничего не требуете взамен и не устраиваете никаких подвохов в виде всяких «но» и «если»?

— Есть одно «но», — ответил Ситуэлл.

— Я так и знал! — вздохнул Эдельштейн.

— Это довольно просто. Чего бы вы ни пожелали, ваш злейший враг получает то же самое, но в двойном размере.

Эдельштейн задумался.

— Стало быть, попроси я миллион долларов…

— … ваш злейший враг получает два.

— А если я попрошу воспаление легких?

— Тогда ваш злейший враг получит двухстороннее воспаление легких.

Эдельштейн криво усмехнулся и покачал головой.

— Послушайте, не подумайте, что я вознамерился вас учить, как вам обделывать ваши делишки, но, надеюсь, вы отдаете себе отчет в том, что подобным условием вы подвергаете опасности добропорядочность и благонамеренность ваших клиентов.

— Да, мы рискуем, мистер Эдельштейн, но этот риск совершенно необходим по двум соображениям, — сказал Ситуэлл. — Видите ли, это условие представляет собой своего рода устройство психической обратной связи, которое служит для поддержания гомеостаза.

— Простите, я не совсем вас понимаю, — сказал Эдельштейн.

— Хорошо, давайте сформулируем это так: данное условие помогает уменьшить силу и размеры трех желаний и, таким образом, обеспечить в макромасштабе более или менее нормальное положение вещей. Желание, знаете ли, — это чрезвычайно мощный инструмент.

— Могу себе представить… — согласился Эдельштейн. — А как насчет второго соображения?

— Вам уже и самому следовало бы о нем догадаться, — сказал Ситуэлл. обнажив ослепительно белые зубы в отдаленном подобии улыбки. — Такого рода условия — это, если хотите, наша торговая марка. По ней вы узнаете, что имеете дело с воистину дьявольским продуктом.

— Понятно… понятно, — кивнул Эдельштейн. — Знаете, мне потребуется какое-то время, чтобы хорошенько все обдумать.

— Предложение имеет силу в течение тридцати дней, — ответил Ситуэлл, поднимаясь из кресла. — Когда надумаете какое-либо желание, просто объявите о нем вслух — ясно, внятно и громко. Остальное — уже моя забота.

Ситуэлл зашагал к двери.

— Да, осталась одна проблема, о которой, я думаю, мне следует поставить вас в известность, — остановил его Эдельштейн.

— О чем это вы? — спросил Ситуэлл.

— Видите ли, как-то так получилось, что у меня нет злейшего врага. По существу, у меня на всем белом свете нет врагов.

Ситуэлл от души расхохотался, а потом долго вытирал розовато-лиловым платком выступившие на глазах слезы.

— Эдельштейн, — сказал он, — вы меня вконец уморили! Надо же, ни одного врага на свете! А как насчет вашего кузена Симора, которому вы никак не хотите дать взаймы пятьсот долларов, чтобы тот смог начать свой бизнес по части химчистки? Он что, ни с того, ни с сего вдруг сделался вашим другом?

— О Симоре я как-то не подумал, — ответил Эдельштейн.

— А как вам мистер Абрамович, который плюется всякий раз при одном упоминании вашего имени, потому что вы упорно не желаете жениться на его Марджори? А что вы скажете о Томе Кассиди из квартиры в этом же доме? Кассиди заимел полное собрание речей Геббельса и теперь каждую ночь спит и видит, как он поубивает всех на свете евреев, начиная с вас?.. Эй, с вами все в порядке?

Эдельштейн, сидевший на кушетке, покрылся смертельной бледностью.

— Мне это никогда не приходило в голову, — вымолвил он.

— Никому не приходит в голову, — успокоил его Ситуэлл. — Послушайте, вам не из-за чего расстраиваться; шесть или семь врагов — это сущий пустяк. Смею вас уверить, в отношении устремленной на вас ненависти вы находитесь куда ниже среднего уровня.

— Кто еще? — прерывисто дыша, спросил Эдельштейн.

— Ну нет, этого я вам не скажу, — ответил Ситуэлл. — Ни к чему понапрасну бередить вам душу.

— Но должен же я знать, кто мой злейший враг! Это Кассиди? Как вы думаете, стоит мне купить револьвер?

Ситуэлл покачал головой.

— Кассиди — безобидный полоумный лунатик. Даю вам честное слово, что он и мухи не обидит. Ваш злейший враг — человек по имени Эдвард Самуил Манович.

— Вы в этом уверены? — несколько опешив, с недоверием спросил Эдельштейн.

— Совершенно уверен.

— Да, но дело в том, что Манович — мой лучший друг.

— А заодно и злейший враг, — невозмутимо ответил Ситуэлл. — Зачастую так оно и бывает. До свидания, мистер Эдельштейн, и желаю вам удачи с вашими тремя желаниями.

— Постойте! — воскликнул Эдельштейн.

Ему хотелось задать миллион вопросов, но он был настолько обескуражен услышанным, что лишь спросил:

— Как могло случиться, что в преисподней такая толкотня?

— Потому что лишь Царство Небесное бесконечно, — ответил ему Ситуэлл.

— Значит, вы и про рай все знаете?

— Разумеется. Ведь это наша материнская компания. Но теперь мне действительно пора идти. У меня назначена встреча в Пафкипси. Удачи вам, мистер Эдельштейн.

Ситуэлл помахал рукой, повернулся и вышел сквозь запертую массивную дверь.

Минут пять Эдельштейн сидел совершенно неподвижно, размышляя о Мановиче. Его злейший враг! Это же смехотворно! Не иначе, у них там, в преисподней, по вопросу о Мановиче перепутались какие-нибудь провода. Он знает Мановича вот уже двадцать лет, видится с ним чуть ли не каждый день, играет с нйм в шахматы и кункен. Они вместе совершают пешие прогулки, вместе ходят в кино, по меньшей мере раз в неделю вместе обедают.

Конечно, чего греха таить, Манович нет-нет, да и примется громогласно и нахально разглагольствовать при посторонних людях, и вообще переходить границы всяких приличий.

Временами Манович бывал нестерпимо груб. Откровенно говоря, Манович не раз и не два вел себя самым оскорбительным для него, Эдельштейна, образом.

— Но мы же друзья, — убеждал себя Эдельштейн. — Мы все-таки друзья, разве не так?

Существует простой способ проверить это, подумал он. Он мог бы, скажем, пожелать миллион долларов. Тогда Мановичу перепадет два миллиона. Ну и что из этого? Будет ли он, Эдельштейн, состоятельный человек, переживать из-за того, что его лучший друг вдвое богаче?

Да! Будет! И еще как, черт побери, переживать! Одна мысль о том, что этот наглый ловкач Манович разбогател за счет его, Эдельштейна, желания, отравит ему весь остаток жизни.

«О Господи! — подумал Эдельштейн. — Еще час назад я был бедным, но всем довольным и беззаботным человеком, а теперь на моей шее повисли три желания и враг».

Он почувствовал, что пальцы его рук судорожно сплелись между собой. Он быстро покачал головой. Да, судя по всему, ему придется крепко призадуматься.


На следующей неделе Эдельштейну удалось отпроситься с работы, и он просиживал дни и ночи, не выпуская из рук блокнота и ручки.

Поначалу его неотступно преследовала мысль о замке. Замок как нельзя лучше вписывался в его представление о чудесном исполнении заветного желания. Однако после некоторых раздумий ему стало ясно, что это не такое уж простое дело. Если взять, к примеру, средний замок, о котором стоило бы помечтать, — с десятифутовой толщины каменными стенами, подземельями и всем прочим, — то неизбежно встает вопрос о его содержании. Придется позаботиться и об отоплении, и о найме за приличное жалованье нескольких слуг… да, нескольких, потому что, будь их меньше, это выглядело бы просто смешным. Таким образом, в конце концов все сводилось к вопросу о деньгах.

«Я мог бы содержать вполне приличный замок за две тысячи долларов в неделю», — к такому выводу пришел Эдельштейн, предварительно густо испещрив цифрами свой блокнот.

Да, но тогда Манович станет обладателем двух замков, содержание которых обойдется ему всего-навсего в четыре тысячи в неделю!


К началу следующей недели Эдельштейн распрощался с мыслью о замке. Теперь его помыслы обратились к путешествиям, и он часами лихорадочно перебирал нескончаемые варианты и возможности. Не перегнет ли он палку, попросив для себя кругосветное путешествие? Нет, пожалуй, это было бы слишком; он не был даже уверен, что ему самому туда хочется. Вот провести лето в Европе — на это он согласился бы без колебаний. Даже на двухнедельный отпуск в «Фонтенбло» в Майами-Бич — дать отдохнуть нервишкам.

Но тогда Манович получит два отпуска! И если Эдельштейн остановится в «Фонтенбло», то Манович, не иначе, расположится в шикарном особняке на крыше «Ки Ларго Колони Клаб». Причем сделает это дважды!

А не лучше ли остаться бедным, чтобы и Мановичу ничего не перепало. Да, так, пожалуй, было бы лучше. Почти лучше.

Почти, да не совсем.


Пошла последняя неделя. С каждым днем Эдельштейном все сильнее овладевали злость, отчаяние и даже цинизм. «Я идиот, — сказал он себе. — С чего я взял, что за всем этим что-то стоит? Ладно, пусть Ситуэлл прошел сквозь дверь, но почему это должно означать, что он всемогущий маг и волшебник? Быть может, я терзаюсь из-за того, чего нет и не может быть?»

И тут же, к собственному изумлению, он вдруг встал, выпрямился и произнес громко и решительно:

— Я хочу двадцать тысяч долларов, и хочу их сейчас же.

Не успел он договорить, как ощутил легкую судорогу в правой ягодице. Вытащив из заднего кармана бумажник, он обнаружил в нем выписанный на его имя удостоверенный чек на двадцать тысяч долларов.

Он пошел в свой банк и перевел чек в наличные. При этом его слегка трясло, потому что он был уверен, что его вот-вот схватит полиция. Управляющий взглянул на чек и парафировал его. Кассир спросил Эдельштейна, в каких купюрах он хотел бы получить деньги. Эдельштейн распорядился записать всю сумму на свой счет.

Когда Эдельштейн выходил из банка, туда едва ли не бегом влетел Манович. На его лице было смешанное выражение радости, страха и изумления.

Эдельштейн поспешил уйти домой, чтобы Манович, чего доброго, не успел с ним заговорить. Весь остаток дня он ощущал боль в желудке.

Идиот! Это надо же: попросить всего лишь какие-то паршивые двадцать тысяч! Но Манович-то заграбастал сорок!

От такой досады недолго и Богу душу отдать.

В последующие дни приступы апатии перемежались у Эдельштейна с приступами ярости. Его снова стала донимать боль в желудке, а это значило, что он того и гляди наживет себе язву.

До чего же все чертовски несправедливо! Что же ему теперь — довести себя до безвременной могилы терзаниями по поводу Мановича?

Да! Теперь-то он уже точно знал, что Манович — его заклятый враг, а мысль о том, что он, Эдельштейн, способствует обогащению своего врага, для него невыносима и может в буквальном смысле доконать его.

Поразмыслив об этом, он сказал себе: «Послушай меня, Эдельштейн, так дальше продолжаться не может; ты должен получить хоть какое-нибудь удовлетворение!»

Но как?

Он расхаживал взад и вперед по комнате. Эта боль определенно была не чем иным, как язвой; а откуда еще ей взяться?

И тут его осенило. Он замер на месте, глаза его бешено вращались. Схватив бумагу и карандаш, он сделал беглый подсчет. Когда он закончил, лицо его было красным от возбуждения — в первый раз со времени визита Ситуэлла он почувствовал себя счастливым.

Он встал, выпрямился и громко выкрикнул:

— Я хочу шестьсот фунтов паштета из куриной печенки, и хочу их немедленно!

Не прошло и пяти минут, как стали прибывать поставщики.

Эдельштейн съел несколько раблезианских порций паштета, засунул два фунта в холодильник, а львиную долю того, что осталось, продал за полцены поставщику провизии, заработав на этой сделке более семисот долларов. Те семьдесят пять фунтов, что проглядели вначале, он позволил забрать привратнику. Эдельштейн вдоволь посмеялся, живо представив себе Мановича, стоящего посреди своей комнаты по уши в курином паштете.

Но веселиться ему было суждено, увы, недолго. Он прослышал, что Манович десять фунтов паштета оставил себя (этот тип всегда отличался непомерным аппетитом), пять фунтов презентовал одной малоопрятной маленькой вдовушке, чье воображение он изо всех сил старался поразить, а остальное продал за треть цены тому же поставщику, заработав на этом более двух тысяч.

«Я придурок, каких еще свет не видывал, — подумал Эдельштейн. — Ради идиотского минутного удовольствия я пустил коту под хвост желание, которое по самым скромным меркам стоило сотню миллионов. И что я теперь с этого имею? Два фунта паштета из куриной печенки, несколько сотен долларов и друга до гробовой доски в лице нашего привратника!»

Он понимал, что подобными рассуждениями добивает себя, усугубляет и без того нестерпимую досаду.

И вот в его распоряжении осталось одно-единственное желание. Вопрос о том, чтобы использовать это последнее желание как нельзя более выгодно, сделался для него вопросом жизни и смерти. Но то, о чем он попросит, ни в коем случае не должно нравиться Мановичу. Мало того, пусть это будет что-нибудь совершенно для него несносное.

Четыре недели минули. Настал день— невеселый для Эдельштейна день, когда он понял, что отпущенный ему срок подошел к концу. Он довел себя до изнеможения, перебирая все мыслимые и немыслимые варианты, но, как выяснилось, лишь затем, чтобы подтвердились самые худшие его предположения: Мановичу нравилось все то, что нравилось и ему, Эдельштейну. Мановичу нравились замки, женщины, богатство, автомобили, путешествия, вино, музыка, вкусная еда. Что ни возьми. Мановичу с удручающей неизбежностью нравилось то же самое.

Потом он вспомнил, что Манович по какой-то странной прихоти вкуса терпеть не мог копченой лососины. Но Эдельштейн тоже не жаловал копченую лососину, даже ту, что из Новой Шотландии.

И тогда Эдельштейн взмолился: «Боже праведный и всемогущий! Ты, кому подвластны и рай, и преисподняя… у меня было три желания, и два из них я израсходовал самым что ни на есть дурацким образом. Внемли же мне, Господи, и не сочти меня неблагодарным, но я вопрошаю Тебя: если человеку даровано исполнение трех желаний, не следует ли дать ему возможность использовать их себе во благо успешнее, чем это сделал я? Почему бы не дать ему шанс заполучить для себя что-нибудь хорошее, не набивая при этом карманы своему злейшему врагу Мановичу, у которого только и забот, что получать все в двойном размере, не пошевелив ни единым пальцем и не ощутив ни единого укола боли?»

Наступил последний час. Эдельштейн совершенно успокоился, как это бывает с человеком, смирившимся со своей участью. Словно прозрев, он понял, что его ненависть к Мановичу тщетна и не делает ему чести. С новым сладким чувством умиротворения и всепрощения он сказал себе: «Теперь я попрошу то, чего хочу лично я, Эдельштейн. Если кому-то надо, чтобы ко мне примазался еще и Манович, то я просто не могу ничего с этим поделать».

Эдельштейн встал, выпрямился, расправил плечи и громко произнес:

— Вот мое последнее желание. Я слишком долго жил холостяком. Теперь я хочу женщину, на которой смогу жениться. Она должна быть ростом около пяти футов и четырех дюймов, весить приблизительно сто пятнадцать фунтов, иметь, разумеется, красивую фигуру и натуральные белокурые волосы. Она должна быть умна, домовита, практична, должна меня любить… это должна быть, конечно же, еврейка: но веселая, игривая, чувственная…

И тут вдруг мысли в голове Эдельштейна закрутились с бешеной скоростью.

— И вот что самое главное, — добавил он, чеканя каждое слово, — она должна быть… — как бы это получше выразиться? — она должна быть в чисто сексуальном отношении тем пределом, тем максимумом, которого мне хотелось бы и с которым я мог бы совладать. Вы понимаете, что я хочу сказать, Ситуэлл? Приличия не позволяют мне распространяться об этом более откровенно и подробно, но если вы хотите, чтобы я пояснил вам…

Послышался мягкий и в чем-то неуловимо сексуальный стук в дверь. Эдельштейн, посмеиваясь про себя, пошел открывать. Более двадцати тысяч долларов, два фунта паштета из куриной печенки, а теперь еще и это! «Я достал-таки тебя, Манович, — подумал он. — Вдвое больше того, что хочет и может мужчина, — этого мне, быть может, не следовало желать и злейшему врагу, но я сделал это!»

Перевел с английского Геннадий КИСЕЛЕВ

Загрузка...