«…А мнози из оных, крестияне ся нарицающе, а како в церковь итти, то зевае и чешуца, и рекут: «Дождь» или: «Студено» или леностно ино…
Но аще плясци или гудци или ин хто игрець позовешь на игрище или на какое зборище идольское— то ecu тамо текут, радуюся — и весь день тот предстоят позорьствующе тамо.
А инии из оных, брагою упившися и корчаси мерзостно, оскверняху землю требами идолам-душегубителям, койя суть беси, а то режуть убогаю куряту и в воды озера мечуть, тем Коркодилу жертву приносяще, коий Велеар суть!»
Трое подростков — двое парней и девушка — шли по извилистой лесной тропе. Стоял сентябрь, вторая его половина, и лес был расцвечен и полупрозрачен, а землю устилал пышный ковер опавших, но еще не слипшихся от влаги листьев. По обе стороны тропинки то и дело-встречались сыроежки, валуи и семейки волнушек, а кое-где проблескивали коричневым глянцем шляпки польских белых. Порою в верхушках древесных крон скользил неощутимый внизу ветерок, и тогда казалось, что тысячи желтых, золотых и красных бабочек спархивают с ветвей и невесомо кружат в хрустальном воздухе.
Однако подростки не обращали внимания на окружающие красоты, а целеустремленно шагали к какой-то одним им ведомой цели.
Первый парень, очевидно лидер этой маленькой компании, поскольку был на голову выше и явно старше прочих, шел молча, не оглядываясь. Стройный, загорелый, с белокурыми или же сильно выгоревшими на солнце волосами, что кудрявились крупными локонами, он мог считаться красавцем, когда бы не вечно приоткрытый толстогубый рот и чрезмерно выпуклые, обрамленные белесыми ресницами глаза, смотрящие на мир с рыбьим безразличием.
Следом шагал чернявый паренек лет пятнадцати. Он курил и при этом ежесекундно сплевывал, точно задался целью пометить слюной весь свой путь — от начала и до конца.
Замыкавшая группу девушка имела видимые черты родственного сходства со смуглым плюющимся юношей; несмотря на возраст, была она некрасива.
— Гришк, блин, — нарушил тишину подросток, шедший вторым, — ну и где твое, блин, болото? Долго нам тут, в натуре, шариться?
— Уже скоро, — ответил названный Гришкой. На выходе у него получилось нечто вроде «уве фково», точно его язык был слишком толст и оттого большинство согласных превращал в шипящие. Впрочем, особенных трудностей для понимания этот дефект не вызывал, поскольку словарный запас Григория был невелик и зачастую ограничивался всего несколькими фразами типа: «А я фу ево знает» или «нафу оно мне уффалофь», а также «вефь фивдеф!», ну и, пожалуй, еще «во фля…».
— Слышь, Гришак, а чего это болото зовут «яшкиным»? — спросила девушка.
— Яфек много, оттого и…
— Что за «яшек»? — удивилась она.
— Яффевиц, ну!
— Ха-ха! — прикололся чернявый паренек. — Это че, сельская феня такая: яшки — ящерки? Полный непрохил! А я втыкаюсь, что утоп там какой-нибудь Яшка, вот и прозвали.
— Мовет, и утоп, — пожал плечами Григорий.
— Какой Яшка? — еще более удивилась девочка.
— А я фу ево знает, — ответил Гриша. И, подумав, добавил: — У Кофтяна спрофи, да?
— Блин! — возмутился оказавшийся Костяном и сплюнул. — Ты местный мэн, а я должен в вашу тухлую ботву въезжать? Сам рассказывай про своего Яшку-утопленника.
— Нафу оно мне уффалофь… — буркнул Гришка.
Григорий действительно был местным, из ближней деревни Вельяминово. Это старинное, известное по письменным источникам еще с четырнадцатого века селение, названное так по фамилии разветвленного рода Вельяминовых, которому когда-то и принадлежало, располагалось на живописных холмах по-над Истрой. Правда, коренных жителей там осталось мало — в основном дачники.
Костя с девушкой, которую звали Леной и которая приходилась ему сестрой, тоже пришли из недальнего села — Аносино, но вот они-то как раз были дачниками, горожанами. А с Григорием они познакомились еще в начале лета, у аносинского сельпо, куда тот приходил за пивом (в Вельяминово разливным не торговали). Им, вероятно, польстила перспектива дружбы с парнем на полтора года старше их самих, а Гришка, в свою очередь, был не прочь свести знакомство с москвичами. Но сегодня они встретились совершенно случайно, когда бесцельно катились по шоссе на велосипедах. И где-то на полпути между селом Аносино и деревней Вельяминово, напротив ворот, за которыми прятались пансионат Генеральной прокуратуры и ведомственные дачи, они неожиданно заметили Гришку с небольшим рюкзаком на плече. В мрачные времена застоя молодежь из окрестных селений часто приходила в этот пансионат (тогда он назывался Домом отдыха Прокуратуры Союза ССР): в будние дни — посмотреть кино, которое там ежедневно крутили, а в выходные — на танцы. Но с утверждением в стране демократии пансионат и прокурорские дачи обнесли новым неприступным забором, а через наглухо затворенные теперь ворота стали пропускать лишь сотрудников и членов их семей.
Так вот, как раз напротив этих ворот, через шоссе, в лес уводила старая заросшая кустарником просека; на эту просеку и свернул Гришка, предварительно глянув по сторонам. Окликнутый приятелями, он досадливо выругался, но все же остановился. В ходе разговора выяснилось, что Григорий умудрился где-то раздобыть динамитную шашку и сейчас, чтобы ее испытать, а заодно «глуфануть» лягух с карасями, направляется на какую-то воронку. Разумеется, брат с сестрой моментально загорелись этой идеей и напросились к нему в компаньоны.
Компания удалилась от шоссе метров на сто, как вдруг им навстречу из пахучих бузинных зарослей с кряхтением вылез старик. По виду чистый бомж — борода кудлатая, в репьях, на голове только что гнездо не свито; одет, однако, чисто, хотя прикольно: в белую длиннополую рубаху без пуговиц, из-под которой выглядывали полосатые порты, заправленные в сапоги порыжелой кожи. А самая фишка, что по вороту стариковой рубахи шла вышивка из фашистских крестиков. Григорий обратил внимание на узор, потому как знак свастики относился к тем немногим знаниям, которые он вынес со школьных уроков истории. Возможно, он не запомнил бы и того, если бы не батя. Всякий раз, когда Гришке доводилось испытывать его родительское терпение, батя выкатывал глаза и орал: «Щас жопу на немецкий знак порву!»
Григорий уже прошел было мимо, слегка оттерев лесного бомжа плечом, но тот неожиданно ухватил паренька за локоть и, неуловимым движением сунув руку в его рюкзак, ловко извлек оттуда динамитную шашку.
— Ай-яй, Гришаня, — ухмыльнулся он в усы, — это ж боеприпас, статья уголовная!
— Ты фево-о? — с угрозой произнес Гришка, наступая на деда. — Фивды, фля, вахотел? А ну дай фюда, фля!
— Иди, борода, бутылки собирай! — храбро поддержал товарища Константин.
— Бери, конечно, — с готовностью согласился бомж, пристально, без тени испуга, разглядывая юношу, — нам оно без надобностей. Только скажи, Гришаня, пошто оно тебе?
— В воронку, — сам себе дивясь, признался Гришка, — хофю кинуть.
— В воро-онку? — протянул старик. — Прокурорские, глякося, дачи рядом. Не ровен час услышат, соследят. Ты, Гришаня, ступай-ка лучше к Яшкиному болоту, там и балуй, сколь душа просит.
— Фольно далеко…
— Да не шибко. Потом, в воронке твоей, кроме лягв, ни черта нету, а на Яшкином, слышь-ка, водится здоровенный сом, метра с три будет…
— Фивдиф!
— Зачем мне? Колька, аносинский тракторист, знаешь его, самолично видал того сома, когда рыбачил на болоте-то. Так, говорит, этот сомина едва лодку ему не опрокинул, о как!
— Ох, е! — загорелся Костя. — Гришк, а правда, давай на болото, а? Сома этого ка-ак долбанем!
— Не хочу на болото, — возразила Лена, но на нее никто не обратил внимания.
Гришка молча забрал у деда динамит и пошел дальше, но было понятно, что на сомовью байку он повелся и про воронку можно забыть. Старик-бомж тоже заметил Гришкин задор и, отойдя в сторонку и опершись о коряжистую клюку, провожал всю компанию ласковым прищуром. Внезапно Гришка остановился и спросил:
— Эй! А ты откуда меня внаеф?
— Я с твоим батей в восемьдесят шестом, аккурат, когда ты народился, зону топтал да из одной миски пайку хавал. Привет ему от меня!
Гришка, пробурчав что-то, махнул рукой.
Идея использовать для «полевых испытаний» Яшкино болото действительно понравилась Григорию. Во-первых, из-за сома, во-вторых, болото располагалось довольно глубоко в лесу, а в-третьих, о нем знали только местные, да и то немногие. Хотя так было не всегда…
Еще каких-то два-три столетия назад Яшкино болото представляло собой полноводное лесное озеро и гордо звалось Ящериным. Но постепенно, из-за сведения лесов, уровень грунтовых вод упал, и озеро начало стариться: обмелело, заросло осокой, рогозом, горецом и стрелолистом; озерные глубины затинились, а некогда безупречно зеркальную гладь затянул сплошной зеленый саван ряски, лишь кое-где расцвеченный желтой кубышкой да белыми брызгами водокраса. Мхи и другие болотные растения медленно, но неуклонно нарастая с берегов, образовывали прямо над поверхностью коварные зыбуны, съедая и без того сократившуюся площадь водоема, будто сама земная плоть стремилась затянуть огноившуюся рану.
Любопытно, что ровнехонько за сто лет до описываемых событий, об эту же пору и на этой самой тропе можно было наблюдать сходную троицу — двоих ребят и девушку. Девушку, точнее девочку тринадцати неполных лет, звали Надей, а мальчики — старший Борис и семилетний Глеб — приходились ей братьями. Выступавший впереди Борис, юноша пятнадцати годов, и ведомый сестрой за руку Глеб несли рыболовные удочки, а у Нади через плечо на кожаном ремешке висела большая ботанизирка — она мечтала по окончании гимназии поступать на естественный факультет университета (что, конечно, являлось мечтанием пустым, поскольку в университет барышень не принимали). То были дети московского промышленника, купца первой гильдии Николая Евграфовича Вогузина, приехавшие с родителями и родней на сутки в Аносино, в расположенный в этом селе Борисоглебский монастырь. А на ведущую к Яшкиному болоту тропку их завлек следующий довольно примечательный случай.
По приезде в монастырь, остановившись в номерах платной гостиницы (при монастыре имелась также и бесплатная странноприимная), старшие представители семейства Рогузиных, попивши с дороги чаю, отправились ко всенощной, а мальчики, вооруженные заранее припасенными удочками, вместе с Надей поспешили на Истру — на рыбалку, поскольку Николай Евграфович, будучи сам человеком глубоко верующим, не позволял тем не менее часто водить детей своих в церковь, придерживаясь того взгляда, что насильное отстаивание долгих служб влечет лишь рассеянность мысли, тягость утомления и, в конце концов, невольное охлаждение к храму.
Дорога на реку лежала сначала рощей, потом через заливной луг. Борис, Глеб и Надя добрались уже до обрывистого склона, отделявшего лес от широкой зеленой поймы, когда откуда ни возьмись повстречался им весьма колоритный (как после определил его Борис) старичок — в белой, расшитой по вороту суконной рубахе до пят, с белоснежной же бородою, обрамленной иссиня-черными усами, и с повязанной тонким красным вервием головою.
— И вам, баре, доброго здоровьичка, — ответил на их приветствие дед и, кивая на снасти, поинтересовался: — Что ж, порыбачить удумали? Хорошее дело, хорошее… Только рыбы в Истре о нонешнее время нету.
— Как же нет? — заволновался Борис. — Отчего нет?
— Разве у ней, у рыбы то исть, спросишь? — усмехнулся колоритный дед в смоляные усы. — А только, как Бог свят, попусту сходите.
— Что же нам делать? — расстроилась Надя.
— А ничего, — бодро заявил Борис, — у кого-то не ловится, а нам, может, повезет. Все равно пошли!
— Ай-яй, — покачал головою старик, — пошто же вам ножки зряшно топтать? Я вам такое рыбное место укажу, что и карась, и линь водятся, и щука брать будет, даже и без живца.
— Щука? Линь?! — восхищенно выдохнул Борис. — Это где же место такое?
— А тут, — улыбнулся дед, — недалече. Ящериным озером прозывается.
— Мы не слыхали о таком. Как же нам найти это озеро?
— Не робейте, я вам тропку заветную укажу. Пошли!
И старик бодро повел их в обратном от реки направлении.
— А почему озело Ящелино? — поинтересовался у деда Глеб.
— Ящерок тама — у-у-у! — видимо-невидимо. Маль-цу-от, — кивнул дед на Глеба, — пондравится. От и станете ловить: вы сома, а он — ящерок.
— Ящелки! Ящелки! — захлопал Глеб в ладоши и прибавил шагу.
— Это что же, — недоверчиво уточнил Борис, — там и сомы водятся?
— Ну, — замялся старик, — врать не буду, самому ни в раз не попадался, а только…
— Что только?
— Так… ништо.
— Что же, однако, только? — не отставал Борис.
— Бают, что видели там сома, — неохотно признался дед, — огромадного, аршина на три с гаком.
— А, понятно, — улыбнулся Борис, — местная легенда. Дед промолчал, только искоса глянул на юношу.
Вернувшись к убитому щебнем аносинскому тракту, они наткнулись на стайку деревенских детишек, белобрысых и загорелых, которые играли прямо в дорожной пыли. Четыре девочки и два мальчика, взявшись за руки, водили хоровод вокруг своего седьмого товарища, сидящего на земле с завязанными глазами. Дети, постепенно сужая круг, пели звонкими голосами: «Ой, ладо ладу! Сидит Яша за кустом под Калиновым мостом, ой, ладо ладу! Где твоя невеста? В чем она одета? Как ее зовут? И откуда привезут?»
«Эвон!» — закричал сидящий мальчуган и попытался ухватить за подол одну из хороводивших девочек. Круг с заливистым смехом рассыпался в стороны и тут же сомкнулся снова; незатейливая игра продолжилась.
Чуть понаблюдав за простонародной потехой, рыболовы перешли тракт и углубились в лес по другую его сторону. Вскоре они оказались на хорошо утоптанной тропе. Старик, пройдя с ними с четверть мили, указал Борису на иную, менее приметную тропку.
— Ступайте таперича по энтой стежке, да только не сворочайте. А как увидите одесную себя на покляпой березыньке красную тряпицу, так направо же поворотите, и шагов эндак через полета будет вам оно самое, Ящерино озеро.
Сказал — и шагнул с тропы в лес, в молодой ельник, и словно его не бывало.
— Ой, где же дедушка? — удивленно завертел головкою Глеб.
— По своим делам, наверное, пошел, — пояснила младшему брату Надя.
— Это ничего, — махнул рукою Борис, — теперь мы и без него к озеру выйдем.
— И очень просто! — согласилась Надя и задумчиво добавила: — Какой странный этот дед, правда, Боря?
— Да, колоритный старец, — согласился Борис.
— Ему, наверное, лет сто.
— А это вряд ли.
— Почему? — удивилась Надя.
— Эх ты, а еще естественные науки хочешь изучать, — мягко пожурил сестру Борис. — Наблюдательности тебе не хватает. Ты видела его зубы?
— И что зубы?
— Они все целы — большие и крепкие. Я в деревнях ни одного мужика старше шестидесяти не встречал, чтобы так-то… хотя он не больно похож на крестьянина.
— Может, из староверов? — робко предположила девочка.
— Лазве ласкольникам кулить можно? — вклинился в разговор семилетний Глеб.
— Кажется, нет, — искренне удивился старший брат, — а с чего это ты выдумал, что он курит?
— Потому что зубы у него желтые-желтые, как у папы. А папа говолит, это от кулева, — рассудительно заявил малыш.
— Ай да молодец! — засмеялся Боря, одобрительно взъерошив брату волосы. — Учись вот, Надюша, какая наблюдательность. А зубы у него и впрямь желтые. И кривые.
Заметив, что сестра передернула плечиками, Борис еще более развеселился и, зловеще понизив голос и округлив глаза (притом едва не смеясь), добавил:
— Длинные такие, кривые, желтые зубищи… как у вурдалака! Помнишь, у графа Алексея Константиновича Толстого?
— Перестань! — сердито, но сама с трудом удерживаясь от смеха, одернула его Надя. — Ты Глеба напугаешь. И вообще, он мне больше напомнил пушкинского кудесника.
— Поколный Пелуну сталик одному… — с готовностью поддержал сестру Глеб.
— Лучше скажи, раз такой наблюдательный, — продолжила девочка, — что за орнамент был у него на вороте рубахи, паучиный какой-то?
— Вышивка действительно интересная, — согласился Борис. — Это солярные знаки, точнее, знак солнцеворота — старинный, языческий еще символ. Я полагал, что в наших краях он не встречается. Надо непременно рассказать об этом дяде Алексею. Ему, как ученому, наверняка будет любопытно.
Так, за разговорами, ребята ушли довольно порядочно от дороги и внезапно заметили на стволе причудливо искривленной, точно китайский иероглиф, березки вылинявший клочок красной ветоши.
— Ага! — обрадовался Борис. — Не обманул дед. Теперь сворачиваем направо и считаем шаги.
Последнее оказалось затруднительным: почва вскоре сделалась кислой и кочковатой, так что стоило кому оступиться, как под сапогом хлюпко чавкало.
— Что же, — ворчал Борис, — в болото нас направил этот Сусанин?
Потом он остановился, сломил крепкую ольховую палку и, поворотившись к Наде с Глебом, решительно заявил:
— Уж больно здесь топко. Если станет еще сырее, повернем назад, а пока ступайте след в след за мною. Надя, держи Глеба за руку. Понятно?
— Понятно, понятно, — хором заверили его Надя с Глебом.
Однако поворачивать не пришлось, поскольку буквально через пять шагов кусты раздались и ребята вышли к пологому берегу изрядно заболоченного лесного озера.
Участок берега, на котором они оказались, был покрыт пружинистым слоем сухого сфагнума, таким толстым, что ноги утопали в нем по самую щиколотку. Борис и Надя с Глебом, которого она продолжала держать за руку, остановились и примолкли, очарованные. Открывавшийся их взорам пейзаж казался совершенно диким и вместе с тем каким-то… умиротворяющим: недвижные, устланные покрывалом зеленой ряски воды, окруженные непроницаемо-плотной стеной рогоза; и над всем этим — лиловая дымка предвечернего тумана. На противоположном, почти утонувшем в таинственной туманной завесе берегу угадывались очертания деревянного строения на сваях, похожего на звонницу.
— По всей видимости, рыба здесь должна брать хорошо, — первым очнулся Борис. — Ну-ка, Глеб, готовь снасть, как я тебя учил.
Пока братья разматывали леску, наживляли крючки и закидывали удочки, Надя, отойдя в сторонку, чтобы не мешаться, тихонько присела на корточки у самой воды. Разогнав ладошкой ряску, она с любопытством заглянула в озерную глубь. Там все кишело своеобразной жизнью: у поверхности кверху брюшками шныряли длинноногие водяные клопы, дальше, в хаотических лабиринтах многометровых плетей урути, кружили стайки жуков-вертянок; на самых сочных стеблях водоросли затейливыми пагодами лепились крупные раковины прудовиков; вон блеснул воздушный кокон водяного паука-серебрянки, а вот, раздвигая плети урути, поигрывая хищными жвалами, важно продефилировал высматривающий очередную добычу плавунец.
Надя постаралась проникнуть взглядом еще глубже, туда, где в загадочном зеленоватом сумраке росли странные водоросли — белесые и нитевидные, словно чьи-то волосы; чуть колеблемые слабыми придонными токами, они прямо заворожили Надю, и она, стремясь рассмотреть их как следует, склонила лицо почти к самой воде; от воды шел немного дурманящий запах, водяные волосы маняще шевелились, рождая обманчивые образы и непонятные мысли… «Ой, ладо-ладу… ой, ледо-ладу…» — вспомнилась девочке давешняя припевка. Да нет, не вспомнилась, а будто прозвучала в ее голове, напетая приветным, шепотливым голосом: «Сиде Яша под мостом, за ореховым кустом…» Вдруг она заметила меж толстых корневищ неизвестного ей растения длинную ящерку с плоским хвостом, которая, казалось, внимательно наблюдает за девочкой.
— Ой, тритон! тритон! — невольно воскликнула Надя. — Где? — спросил незаметно подошедший к ней Борис. — Там, там, в корнях!
Борис, окунув руку по самый локоть, резким движением выдернул весь куст; прятавшийся в его корнях тритон живо скользнул в воду и мощным нырком ушел подальше от берега.
— Красивый какой! — засмеялась девочка. — А брюшко алое и в пятнышках, ты видел?
— Да. А знаешь, Надюша, как называется это растение?
— Нет.
— Это аир, он к нам с Востока попал. По преданию, воины хана Батыя, перед тем как пить, всегда бросали в водоем кусочки его корневища. Ведь аир очищает воду.
— А он съедобный?
— Да, его используют как пряность и лекарство от многих болезней.
— Ах, Боря, до чего ты всего много знаешь! Чего ни спросишь — ну обо всем. А камыши — вон сколько их — тоже едят?
— Это, Надюша, совсем не камыш, а рогоз. Камыш, он эдакой метелкой заканчивается, а у рогоза — видишь — коричневые початки. Сейчас они, правда, почти все созрели и распушились. К слову сказать, корневища рогоза также съедобны — в них крахмала много, а пух из початков идет на подушки, вот как.
Тут Борис заметил, что его поплавок многообещающе повело к берегу, а после и задергало, и он, шикнув, осторожно поднял удилище и замер в напряженном ожидании. У Глеба тоже клюнуло. Ахнув, он дернул, леска натянулась на миг, и с крючка с плеском шлепнулось нечто довольно увесистое.
— Солвалась! — расстроился мальчик. — Ух и клупная же лыбина!
Старший брат предостерегающе приложил палец к тубам: его поплавок продолжало вести к тинистому берегу, но он не спешил подсекать, хотя клевало уже беспрерывно. Наконец, когда особенно сильная поклевка утянула поплавок под воду целиком, Борис энергично, но не резко потянул… и вот — на крючке, переливаясь живым серебром, бьется жирный златоперый карась.
Ребята сунули карася в садок и принялись по новой наживлять крючки, а Надя, налюбовавшись красивой трепещущей рыбкой, опять присела в сторонке на корточки и, вооружившись прутиком, вернулась к прежнему занятию — исследованию водной флоры и фауны.
Но стоило ей забраться взглядом до странных белесых водорослей, как знакомый певучий шепоток зазвучал у нее в голове. «Ой, ладо-ладу, — манил голос, — тишь да гладь… ой, ладо-ладу, благода-а-ать…» — обещал он. И еще много чего малопонятного, но такого приятственного и удивительного сулил этот шепот.
Незаметно для себя девочка клонилась к воде ниже и ниже… все ниже и ниже… А шепот размножился, поделившись на несколько плакучих девичьих голосов; смысл протяжных зазывов был темен, но они манили ласково, истово внушали и уговаривали, сулили сладостную прохладу, покой, отдохновение… «Ой, ладо-ладу…» И вот уже затуманенному Надиному взору метится, как по зеркально-чистой, без всякой болотной зелени глади озера один за другим плывут сплетенные из скромных полевых цветов венки; только несет их почему-то не с берега, а откуда-то с середины озера, где округлая купа ивняка полощет склоненные ветви в прозрачных водах. Венки плыли, кружились и… тонули, словно утянутые вниз невидимыми руками.
А потом Надя увидала лица — множество творожно-белых лиц, смотрящих на нее из зеленой глуби. «Сестрица, — беззвучно шептали бледные губы, — к нам, к нам, сестрица…»
— Со-ом! — закричал Глеб, вцепившись в удочку. — Боля, помогай!
Надя вздрогнула, тряхнула головой, и все сладостные посулы и фантастические миражи мигом исчезли. «Это с недосыпа», — решила про себя девочка (прошлую ночь, в предвкушении грядущей поездки, она спала мало и беспокойно).
Рыбина попалась столь крупная, что Борису вправду пришлось прийти на помощь младшему брату, чтобы у того не вырвало удилище или не оборвалась снасть. Однако все вышло удачно, и через минуту совершенно счастливый Глеб крепко прижимал к груди драгоценную добычу, взахлеб повторяя: «Сом, сом!»
— Это, Глебушка, не сом, а линь, — поправил его Боря.
— Линь! Ух ты, линь! — еще больше обрадовался малыш, приплясывая на месте. — Я поймал! Я!
В это время из самых недр озерного омута донесся какой-то нутряной, протяжный, схожий с отрыжкой звук, и в воздухе остро пахнуло затхлостью. Почти одновременно с противоположного, затянутого туманом берега гулко ударил колокол — раз, другой, третий, потом смолк ненадолго и — снова: бом! бом! бом-м-м!
Вся компания замерла в некоторой растерянности, а когда последние отзвуки колокольного звона затерялись среди деревьев, из-за плотной стены туманных испарений вынырнула утлая лодчонка со стоящей на ней в рост долговязой фигурой в темном одеянии. Наде фигура эта живо напомнила книжную картинку с изображением Харона — перевозчика душ умерших. Но вот лодка с гребцом приблизилась на расстояние видимости и остановилась, а ребята смогли разглядеть, что на ее борту стоит высокий пожилой чернец в рясе с капюшоном и сурово оглядывает их глубоко запавшими глазами.
— Доблый вечел, — первым нарушил неловкое молчание Глеб, — мы лыбачим, а вы кто?
— Ибо сказано, — вместо ответного приветствия, грозно воздев руку с веслом, произнес монах, — не ходи при болоте: черт уши обколотит!
— И вам тоже доброго здоровья, святой отец, — спокойно, с легкой иронией ответил Борис. — Чем обязаны?
— Это я, — тем же бранчливым тоном продолжал монах, — я спрашиваю: какого лешего вам тут надо, да еще на ночь глядя?!
— Отвечено же: рыбачим мы тут, — по-прежнему ровно, однако с заметным уже раздражением пояснил Боря и пожал плечами. — Рыбу, значит, удим.
— Рыбу? Удите?! — еще более рассвирепел старец. — А кто вам позволил? Кто дозволение давал, а?!
— Разве для этого нужно чье-то дозволение? — подивился Борис. — Вот глупости!
— Ага! — злорадно воскликнул чернец. — Значит, без дозволения! Ах вы, налетчики, ах вы, тати ночные! Нехристи! Язычники!
— Да отчего же, — в свою очередь закричал юноша и даже топнул в сердцах ногою так, что хлюпкий наплавной берег всколебнулся, — отчего же тати? Что вы несете?!
— Оттого тати, — заявил монах, неожиданно утишив тон, зато наставив на них, вместо обличительного перста, весло, — что озеро это — монастырская сажалка, и рыба с него идет на стол самого настоятеля.
— Помилуйте, какого еще настоятеля? — опешил Борис. — Мы не первый год останавливаемся в Борисоглебском монастыре, и мать-настоятельница Евфросиния ничего нам про то не сказывала. И вообще, это женский монастырь, а вы вон монах, мужчина.
— Женский общежительный тлетьего класса, — поддержал брата Глеб.
— Баранья башка! — снова взъярился неистовый старец. — Да неужто на Руси один Аносин монастырь только и есть? А эта сажалка — Новоиерусалимского Воскресенского монастыря, что патриарх Никон построил, слыхал о таком, невежа, идолопоклонник? А ну, пошли, пошли отсель, бессмысленные!
— Ладно, мы сейчас же уйдем, — внушительно заявил Борис, — тем более что не намерены (несмотря на ваши похулы) нарушать права чужой собственности. Однако я немедленно пойду к игуменье Евфросинии и сообщу ей о встреченной нами беспримерной грубости. Чтобы она пожаловалась вашему монастырскому начальству.
И, собрав поспешно удочки и даже (к великому огорчению Глеба) выпустив на волю добычу, горе-рыболовы понуро отправились восвояси. А в спины им еще долго летели поносные эпитеты и негодующая брань гневливого инока.
По дороге Борис как мог пытался скрасить неприятное впечатление от происшедшего, особенно утешая много расстроенного Глеба, который лишился первого в своей семилетней жизни да ко всему еще столь значительного улова. Надя также помогала брату, хотя сама была немало смущена этим событием. Сошлись на том, что прямо поутру они вновь пойдут на рыбалку, но уже на Истру.
При их подходе к обители закат давно догорел и в небесах замерцали первые звезды. Осиянные полной луной пажити, монастырские стены и башенки, облитые волшебным светом, целительно подействовали на детей и вернули всем прежнее благостное расположение духа.
Пройдя калитку в кирпичной монастырской ограде, они попали в прекрасно содержимый цветник, а на оплетенном красными турецкими бобами крыльце гостиницы их с тревожными восклицаниями поджидали уже отец с мамой, дядя Алексей Евграфович, заведующая гостиницей мать Феофила и даже кучер Иван. Отец пожурил Бориса, как старшего и, значит, ответственного за прочих детей, за позднее возвращение, а мать Феофила подняла нешуточную суетню, озаботясь приготовлением ужина.
Поужинав монастырской снедью: молоком, яйцами, черным заварным хлебом, а также привезенными с собою холодным ростбифом и паштетом-курником, — Рогузины получили приглашение испить чаю у матери-настоятельницы Евфросинии.
Игуменья Евфросиния, пожилая, но пышущая здоровьем энергичная женщина, встретила их, сидючи в покойном кресле своей скромно меблированной светелки. Кроме большого стола, во главе которого она и находилась, уставленного уже всеразличными угощениями к чаю: вазочками с вареньем, блюдом со свежими неосвященными просвирками заместо хлеба и кипящим самоваром посредине, в гостиной были лишь образа да тянущиеся по периметру простые деревянные лавки, на которых, заменяя собой отсутствующую мебель, сидели несколько совсем ветхих монахинь; они то и дело вздыхали и тихонько сморкались в уголки повязанных на головах платочков.
По завершении обмена взаимными любезностями, разговоров о здоровье, погоде и нынешнем урожае, за столом возникла некоторая пауза, и Борис, воспользовавшись этим, рассказал между прочим об их рыбалке на Ящерином озере и грубой выходке странного монаха. Последнее сразу вызвало почти общее возмущение и отчасти недоумение. Николай Евграфович категорически попросил мать Евфросинию не оставлять этот случай без внимания, а дядя неожиданно стал пенять Борису за то, что он вообще привел сестру с братом на это злосчастное озеро.
— Что ж ты, сударь мой, так неосторожен: потащил младших на болото, когда предупрежден был, что там живет саженный сом? А известно ли тебе, что такой сом, довелись ему, может мальчика, вроде Глеба, очень просто на дно утянуть?
Мама, услыхав подобное предположение, охнула, побледнела и перекрестилась.
— Ну-у… ты это, брат, — крякнул Николай Евграфович, — загнул порядком! Для чего ребят-то понапрасну пугать?
— Загнул?! — немедленно взвился дядя. — Ах, вот как! Тебе ли, Николай, говорить, разве не рассказывал я, как в позапрошлом годе в экспедиции в Якутию (там мы изучали юридические обычаи русских малокультурных инородцев) на озере Лабынкыр пятиаршинный сомина нашу собаку, когда она за подстреленной дичью плыла, на раз слопал?
— Так то в Якутии, мы, слава тебе Господи, в тридцати верстах от Первопрестольной.
— А Медвежьи озера? Они к Москве и того ближе.
— Ладно, ладно, — замахал руками отец, — будет тебе. — И, стремясь сменить тему, обратился к игуменье: — Мать Евфросиния, скажите лучше, что это за сажалка такая, да еще столь изрядно далеко от Нового Иерусалима?
— А в самом деле, матушка, — согласился Алексей Евграфович, — Воскресенский-то монастырь вон в скольких верстах отсюда.
Игуменья, до сего момента не участвовавшая в этом разговоре и выглядевшая несколько расстроенной, замялась, переводя встревоженный взгляд с одного собеседника на другого. Наконец, будто решившись на что-то, она сокрушенно покачала головой:
— Ох, ох, на мне грех, чадушки, надо было ранее вас про ту сажалку упредить. Да кто ж знал? Местные-то давно туда не ходят. Только никакая это не сажалка.
— Как так? — удивились все хором.
— Так вот. И какая сажалка в болоте? Здесь его так все и зовут: «Яшкина болотина».
— Старик называл озеро «Ящериным», — уточнил Борис.
— Верно, когда-то оно так и называлось, — согласилась мать Евфросиния, — когда еще озером было. Но вы, судари, лучше меня знаете, что наш мужик любое топографическое название норовит под свой неповоротливый язык подстроить, вот оно со временем и вышло — «Яшкино».
— Постойте, господа, — развел руками дядя, — я положительно запутался: не озеро, а болото — раз; не «Ящерино», а «Яшкино» — два, и даже не монастырская сажалка. Для чего же там монах приставлен?
— Давнишнее это дело, темное, — вздохнула игуменья. — Ну, раз уж вышло, полагаю, вы имеете право на необходимые пояснения.
Последние слова были произнесены значительным, едва ли не трагическим тоном, поэтому все за столом невольно замерли, предвкушая услышать какую-нибудь занятную местную легенду; даже мощеобразные монашенки на лавках прекратили вздыхать и сморкаться.
— Еще о тот год, как Святейший патриарх Никон придумал обустроить на Истре монастырь, — начала свой рассказ мать Евфросиния, — который являл бы собою полное подобие того, что в настоящем Иерусалиме при пещере Гроба Господня находится, случилось ему, Никону значит, проезжать по каким-то своим патриаршим надобностям через Аносино. Нашей Борисоглебской обители в то время и в зачине не было (как вам, без сомнений, известно, Аносин монастырь княгиня Мещерская основала лишь в 1832 годе), а стоявшая на сем месте малая деревянная церковь Илии Пророка пять лет как сгорела. Каково же было удивление Владыки, когда увидал он, что прихожане Аносина — хотя и не села тогда еще, но деревни большой, богатой — до сей поры так и не удосужились отстроить себе какой-никакой новый храм на месте прежнего, сгоревшего. Ладно. Стал Никон пытать аносинского старосту, куда же крестьяне ходят на исповедь и святых тайн причащаться, хотя бы по набольшим праздникам. Что же? Выходило так, что местные крестьяне вовсе никуда не ходят и живут, по сути, вне лона Матери нашей Православной Церкви. Далее более, спознал Святейший (донес кто или иначе как), что Ильинскую церкву будто бы сами прихожане-то и пожгли! Вознегодовал и велел учинить по всей форме следствие. Прямых улик, свидетельствующих о злонамеренном поджоге, добыто, правда, не было, зато по ходу всплыли некоторые другие вопиющие страсти. Нашлись-таки среди аносинцев благонадежные хрестияне, которые и донесли, что после пожара (или поджога) духовной жизнью селян во все эти лета заправлял не батюшка (прежний поп вместе с церквой сгорел, а нового так и не прислали, потому — некуда) и не староста, а местный деревенский колдун Касьян. Этот де колдун, а по сути — обыкновенный дремучий мужик, устроил на Ящерином озере настоящее языческое капище, и аносинские жители, кто по принуждению, а кто и своею охотой, ходили туда и кланялись там какому-то черному камню, схожему (прости Господи, Пресвятая Матерь Богородица, тьфу-тьфу-тьфу!) со срамным удом. И так будто ведун тот всех запугал, что крестьяне, опасаясь с его стороны сглазу, потрав, заломов и прочих сатанинских мерзостей, на каждый святой праздник — и на Пасху, и на Благовещение, и в Петров и в Ильин дни, и на Спаса, и на Успенье — несли к озеру всякую снедь и мелкую живность — кур, уток, гусей, у того черного камня резали и в водах топили. А дважды в год — в ночь на Ивана Ку-палу и на Преображение — приводили к озеру корову, а то бычка, загоняли в трясину и живьем утапливали! И много еще чего иного творили: русалии устраивали, чучела жгли из соломы, через костры прыгали, ну и… прочие бесовские игрища. Как узнал про те дела Святейший патриарх, распорядился немедля за счет прихода срубить на месте старой, сгоревшей, новую церковь (в одно лето возвели), а после сам, вместе с архиепископом Истринским и прочими важными чинами, обошел Ящерино озеро с хоругвями да иконами, берега святой водою кропил, и еще построил у того озера звонницу на сваях (места там злые, маревые) и приказал, чтобы при ней во все время денно и нощно находился бы монах только отстроенного Воскресенского монастыря, который монах трижды на день — на восходе солнца, в полдень и на закате — шестикратно бил бы в медный колокол, отпугивая от того места нечистого (тьфу, не к ночи будь помянут!), а заодно чтобы следил, не ходит ли туда кто из мужиков сызнова. Искал Никон и поганый черный камень, но, все берега обшарив, нигде не нашел его. Говорили, что при виде чудотворных икон и святых хоругвей, ушел тот непотребный болван в землю. Еще хотел Владыка свезти еретика Касьяна в Преображенский приказ, но старик как в воду канул: искали, искали, так и не словили. Тогда велел Святейший повязать всех мужиков и баб, что своей охотой к камню хаживали, заковал их в железа и на подводах отправил в Москву. Да. Так-то вот. С тех пор и стоит и звонит на Яшкином озере колоколенка, а при ней дежурит монах Новоиерусалимской обители.
Как только игуменья умолкла, на лавках ожили древние монашки и затянули плаксивыми старушечьими голосами: «Сохрани, Владыка Всесильне, от всякия прока-азы противнаго диа-аволя, от всякаго потвора, мечтания, беззако-ония и мглы нечи-и-истых привиде-ений ди-иа-аво-ольски-и-их…»
— Весьма-а, — протянул Николай Евграфович, задумчиво оглаживая бороду, — весьма любопытную историю, матушка, вы рассказали. Вот только, извините сердечно, больно фантастическую. Идолопоклонство? В середине семнадцатого столетия? И где — в самом сердце России? Слабомыслимо.
— И очень просто. — заявил Алексей Евграфович, который по ходу повествования делал какие-то пометы в маленькой книжице в потертом кожаном переплете, — а в подтверждение, что подобное возможно, вот тебе историческая цитатка. В знаменитом послании Ивана Грозного к Стоглавому собору содержится, среди прочих, наказ, «чтобы православные христиане… в рощи не ходили и в наливках бы у источников бесовских потех не творили, понеже все то — еллинское бесование и прелесть бесовская».
— Когда — Стоглавый собор, а когда — патриарх Никон, — не сдавался Николай Евграфович, — сто лет разницы!
— Хорошо, — улыбнулся дядя, — даю пример посвежее: согласно положениям первой главы «Артикула воинского с кратким толкованием», изданного в 1715 году, «идолопоклонство, чародейство наикрепчайше запрещается, и таким образом, что никоторое из оных отнюдь ни в лагере и нигде инде да не будет допущено и терпимо. И ежели кто из воинских людей найдется идолопоклонник, чернокнижец, ружья заговоритель, суеверный и богохулительный чародей, оный по состоянию дела в жестоком заключении, в железах, гонянием шпицрутен наказан или весьма сожжен имеет быть».
— Сдаюсь! — поднял ладони Николай Евграфович. — И с кем я спорить взялся — с почетным секретарем Этнографического отдела Московского университета! Однако насчет сожжения ты меня, право, удивил. Я, невежа, полагал, что подобное лишь в Европе происходило. Неужели и у нас?
— Было, было, — подтвердил дядя, — конечно, не в европейских масштабах: счет не на сотни тысяч, а на сотни шел, но — было. Возвращаясь же к нашему озерному капищу, скажу следующее: поездив по многим волостям и губерниям, не раз был свидетелем, что сохраняются еще в простонародной среде отголоски прежних языческих верований. Как в изустном творчестве, так и в обрядах. Правда, в центральных землях обрядовая сторона этих поэтических пережитков из-за драконовской и, осмелюсь заявить, неумной политики Святейшего Синода… Ой, простите, матушка! — спохватился он, — зарапортовался, будто на лекции. Прощения прошу!
— Да вы не смущайтесь, — вздохнула игуменья, видимо, по-своему понявшая рискованную эскападу дяди (а может, лишь сделавшая о том вид), — я также полагаю, что негоже Церкви поощрять народные суеверия, пускай и освященные вековой традицией. Давно пора ту колоколенку упразднить… только что поделаешь? Как говорят, в чужой монастырь со своим уставом… — Мать Евфросиния снова вздохнула. — А о столь невместном поведении инока Исидора я обязательно сообщу настоятелю Серафимию.
На том стороны и порешили, и разошлись обоюдно удовлетворенные. Лишь Надя, памятуя странное состояние, что приключилось с нею у озера, мысленно возблагодарила бранчливого старца.
На следующее утро Надя проснулась довольно поздно, как раз к возвращению с речной рыбалки братьев. Те поймали с десяток ершей да трех окуней. Глеб был вполне счастлив, хотя линь ему, увы, более не попался.
Сытый, много ублаготворенный заботливостью матери Феофилы, кучер Иван, подобрав длинные полы своего одеяния, взобрался на козлы. И под напутствия вышедшей на крыльцо игуменьи семейство Рогузиных тронулось. Им во след густо гудел, благовестя к обедне, монастырский колокол.
Ни Гришка, ни тем более Костя с Леной ничего не знали про эти странные события вековой давности. Как, впрочем, не слышали они никогда ни про патриарха Никона, ни про колдуна Касьяна. А если бы знали и слышали, вряд ли это что-нибудь изменило.
Таким образом, маленький отряд «бомбистов» прошел до конца просеки и повернул направо, где, миновав оставшуюся в память о войне заполненную водой воронку, вышел на ту самую извилистую лесную тропу, с которой начался рассказ. Поскольку ехать по узкой, перевитой сосновыми корнями тропке было бы затруднительно, брат с сестрой оставили свои велосипеды прямо здесь, спрятав их в раскидистом кусту орешника.
По мере их продвижения сосновый лес сменился широколиственным, потом густым ельником. Чернушек вокруг была такая пропасть, что стоило сойти с тропы, как они, скрытые палой листвой, начинали хрумкать под ногами. Костя с Леной вновь стали выказывать нетерпение, однако Гришка посоветовал им либо заткнуться, либо возвращаться назад, естественно без него.
Высокие стебли быльника скрыли их с головой; сейчас побуревшие, летом они были увенчаны дымчато-белыми облачками соцветий, источавшими густой пряный аромат.
Неожиданно лес по левую сторону тропы отступил, а вместо него возникла сплошная непролазная стена ольшаника. И хотя тропа здесь не кончалась, а убегала куда-то дальше, Гришка остановился. Осмотревшись вокруг, он вернулся несколько назад, потом вновь прошел вперед; наконец, видимо, отыскав что хотел, удовлетворенно матюгнулся и шагнул прямо в кустарниковую заросль.
Если не знать заранее, ни за что невозможно было бы углядеть начинавшуюся за одним из ольховых кустов топковатую рыбацкую стежку, уводившую от основной тропы влево; она причудливо виляла между кочками, щетинившимися пучками острой осоки.
Местность постепенно становилась все низменнее, все сырее. В пересекаемых подростками неглубоких овражках-мочажниках там и сям стали встречаться оконца с черной болотной водой, куда при их приближении плюхались пугливые лягушки; под ногами захлюпало, и вскоре ребятам, чтобы не набрать в ботинки воды, пришлось шагать с кочки на кочку.
— Блин, — заметил Костя с легкой тревогой, — а земля-то пружинит, чисто матрац! Это че, и есть твоя болотина? А вода где? Куда мы шашку метать будем?
Вместо ответа Гришка сломил полутораметровую ветку, достав из кармана самодельный выкидной нож, заточил ее с одного конца и с силой воткнул в дерновину; почва — слой слежавшегося сфагнума — мгновение сопротивлялась, словно упругая плотная материя, и вдруг — чпок! — палка легко, без усилий ушла по самую верхушку. «Зыбь», — усмехнулся Гришка. Вышло у него зловеще-невнятное: «Выпь».
Пройдя еще с десяток шагов, ребята вышли на берег Яшкина болота. Хотя как такового берега видно не было, поскольку мощные стебли двухметрового рогоза, начинаясь посуху, стройными рядами заходили глубоко в воду, так что определить границу береговой линии не представлялось возможным. Лишь небольшой утоптанный пятачок подсохшего торфа, на котором они сейчас стояли, был очищен от растительности, вероятно стараниями редких рыбаков.
Подростки остановились, молча осматриваясь. День был не по-сентябрьски жарким, и открывшийся им пейзаж, освещаемый яркими лучами полуденного солнца, вполне мог сойти за летний: пышная трясинная растительность, плотной, непроницаемой для ветра стеной окружавшая топкий водоем, еще не приобрела краски осени, а на заднем плане вечно зеленели вековые ели и сосны; в безветренном, насыщенном влажными испарениями мареве над поверхностью стоялой воды зависли крупные стрекозы; лишь одинокое перистое облачко нарушало пронзительную синеву неба. В этом обособленном, замкнутом на самого себя мирке время будто затормозило своеобычный бег и повсеместные сезонные изменения значительно запаздывали.
На лежащем посреди голого пятачка замшелом полене, оправдывая название болота, грелась дюжина серых ящерок. Завидев чужаков, они прыснули в стороны; небольшая флотилия толстых изумрудно-зеленых квакш лениво отчалила от берега. Вдали, возвышаясь над початками рогоза, торчало несколько трухлявых бревен, походивших на сваи.
Пока ребята занимались распаковкой и приготовлением боеприпаса, Лена подступила к самой кромке воды и присела на корточки, не замечая, как особенно тонкий по краю слой дернины опасно прогибается под ее тяжестью.
Дремотная, почти целиком затянутая ряской гладь лесного озера действовала завораживающе, и девочку невольно охватило настроение сонливого покоя и умиротворения. Ей вдруг представилось, что она сидит у обширного чистого водоема… ленивая волна набегает на глинистый берег, обрамленный корабельными соснами… стволы их золотятся в косых лучах солнца… волна погоняет к берегу множество венков, сплетенных из кувшинок, купальниц, трилистников и всяких других водных цветов, но, не доплывая до суши, эти венки один за одним тонут… тонут… тонут…
Да что это с ней? Какое озеро? Сплошные осока, камыш да стрелолист. Конечно, болото. Может, когда и было озером, а теперь натуральное болото: вон, вода какая непрозрачная, темная — дно, наверное, сплошной ил… или торф… то-олстый слой рыхлого торфа, метр за метром уходящий в бездонную глубь. Что может таиться в той глубине?
Когда-то, очень-очень давно, бабушка любила читать ей одну старую сказку; сказка не была особенно веселой, но Лене отчего-то нравилась. Как же ее название? Что-то про сестрицу Аленушку и братца Иванушку. Вдруг, по причудливой прихоти сознания, она неожиданно ясно вспомнила несколько напевно-печальных строчек:
— Аленушка, сестрица моя,
Выплынь на бережок!
Огни горят горючие,
Котлы кипят кипучие,
Хотят меня зарезати…
— Рада бы я выплыти —
Горюч камень ко дну тянет,
Желты пески сердце высосали.
Это ж надо — она и не думала, что помнит их до сих пор! Там, в книжке, еще картинка была: девочка сидит, пригорюнившись, на берегу то ли затененного озера, то ли болота. «Прямо как я сейчас», — подумала Лена и склонилась к воде пониже, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть. Да уж, купаться здесь не станешь — попробуешь встать на дно и — засосет, утянет черт-те куда… брр! Только сонные караси да глянцево-оливковые жуки-плавунцы могут без опаски плавать в такой трясине. А пузыри на поверхности (как она сразу не заметила?) — это болотные газы… или всплывает что-то со дна? Должно быть, затонувшая коряга… нет, крупнее. Бревно? Сом?! Ай!!
— Ты чего орешь, дура? — испугался ухвативший сестру за рукав Костя.
— Ты меня чуть в воду не столкнул! — возмутилась Лена и запоздало добавила: — Сам дурак.
— Я чуть не столкнул?! Да я наоборот тебя оттаскиваю: едва тыквой не макнулась, корова! Посмотри, у тебя вода уже в ботинки затекает. Расселась тут как… это ж болото.
Лена глянула вниз: ее и впрямь порядком засосало, еще чуть-чуть — и кроссовки хлебнули бы болотной жижи; хорошо — прорезиненные, не промокли. С чавканьем переступив назад, она увидела на левом ботинке пиявку и с трудом удержалась от повторного взвизга — пиявка была жирная, черная и извивалась. Ей очень не хотелось показаться перед ребятами, особенно перед Гришкой, трусихой, поэтому она, брезгливо сжав губы, попыталась сбросить мерзкую тварь носком другого ботинка. Бесполезно — пиявка присосалась намертво, а потом и вовсе поползла вверх к голени. Тут уж Лена не выдержала, плюхнулась попой прямо на влажную землю и стала лихорадочно стягивать кроссовку. Гришка молча подошел, так же молча взял пиявку двумя пальцами и небрежно швырнул обратно в воду.
— Штаны не промочила? — ехидно поинтересовался Костя и подмигнул Гришке. Тот коротко заржал.
— Сам не обоссысь, придурок, — разозлилась Лена и, усевшись на бревно, мстительно заявила: — Мне здесь надоело. Пошли домой.
— Да катись, кто тебя, блин, держит? — пожал плечами братец.
— Ховоф твендеть, — оборвал начинающуюся ссору Гришка, — вфе готово.
Откуда ни возьмись наползли низкие, набрякшие дождем облака, и, хотя погода оставалась по-прежнему безветренной и теплой, некая осенняя тоскливость разлилась в воздухе. Лена поежилась — не от холода, а от неприятного внутреннего озноба.
Гришка несколько раз глубоко затянулся сигаретой и, вынув ее изо рта, поднес к шнуру. Дождавшись, когда тот вспыхнул, щелчком забросил сигарету в воду, размахнулся не спеша, потом, усмехаясь, опустил руку — он явно наслаждался моментом.
Внезапно умерли все звуки: неугомонные до того квакши смолкли; куковавшая в лесу кукушка будто подавилась; стих стрекот кузнечиков. Едкая, зевотная тишь сгустилась над топью.
— Ща рванет, давай уже! — попросил Костя, нервно переминаясь с ноги на ногу.
Но Гришка медлил еще целое мгновение и, только когда огонь подобрался к самому капсулю, швырнул наконец шашку далеко в болото. Пролетев по крутой параболе, взрывчатка упала, но не в воду, а в купу ивняка, непонятно как укоренившегося в самой середине топи. Падение и взрыв произошли почти одновременно, так что никто из ребят не успел ни пригнуться, ни зажать уши. Оглушенные, они зачарованно наблюдали, как в воздух летят куски земли, обрывки корней и ветки.
— Ва-ау!!
— Во фля, вефь фифьдеф!
— Идиоты! Я ни фига не слышу — оглохла!
— Чего?!
— А?!
— Не слышу, говорю, ничего!
— Ага! Я тоже! Клево, блин! Прикольно!
Вдруг раздался треск сучьев и тяжелый всплеск, как если бы что-то очень большое и объемное бухнулось в воду. Но ребята, еще оглушенные и взбудораженные недавним взрывом, не обратили на это внимания.
А дело было в том, что место, куда упал заряд динамита, представляло собой небольшой островок, причем искусственного происхождения, в центре которого с незапамятных времен торчал трехметровый сигарообразный камень, символ древнего языческого божества. Первоначально этот насыпной холм являлся довольно значительным по размерам сооружением, но за прошедшие века его берега оплыли, сползли в воду, и та в конце концов съела островок почти целиком, так что базальтовый истукан мертвого бога оказался на самом краешке; и давно бы уже покоиться ему в торфяной толще, когда бы намертво не оплели подмытое основание ивовые корни; только они до сих пор и удерживали бессильно наклоненный идол от окончательного падения.
И вот теперь взрыв освободил забытый кумир из древесного плена, он еще больше завалился набок, обрывая последние связующие узы и ломая ветви кустарника, камнем (чем, собственно, и являлся) пошел вниз, в самую няшу, где, взметнув кудрявое облако ила, глубоко погрузился в многометровый слой придонных отложений.
Не прошел взрыв бесследно и для обитателей болота: один за другим всплывали на поверхность серебряные караси, лягушки и алобрюхие тритоны; виднелась даже парочка водяных крыс, то ли тоже оглушенных, то ли зашибленных при падении обелиска.
Вслед за этим из глубины растревоженного омута донеслось какое-то глухое утробное ворчание, и вода вскипела от лопающихся пузырей болотного газа.
— Фу-у-у! — зажала нос Лена. — Ну и вонища!
— Да, тухлятина, блин, — согласился с ней брат, плюясь во все стороны с удвоенной силой. И добавил, как всегда подмигнув Гришке: — Это ты от испуга?
— Чего от испуга?
— Воздух испортила, говорю, от испуга?
— Пр-р-ридурок! Урод!
— А чем же мы карасей подберем? — обращаясь к Гришке, спросил Костя. — У тебя же ни сачка, ничего.
— А я фу ево знает, — равнодушно пожал тот плечами, уселся на бревно и закурил.
— Ну ты, блин, даешь! Пошел рыбу глушить, а сачка не взял. Вона сколько карасей плавает. Ну ты и мудрила…
— На, лови фвоих кавафей, — заявил Гришка и, приподнявшись с бревна, сильно толкнул Костю в грудь. Чтобы не упасть, тот невольно сделал два шага назад и, оступившись, соскользнул в воду. У берега было мелко, поэтому Костя провалился едва выше колен, но моментально ощутил, как ноги, не найдя твердой опоры, уходят все глубже в топкий ил. Испуганно вереща, он попытался выскочить на берег, однако Гришка всякий раз пинком спихивал его обратно, приговаривая: «Давай, давай, плыви за кавафями».
— Отстань от него, урод шепелявый! — заорала Лена и с разбегу двумя руками толкнула Гришку в спину. Тот как раз занес ногу для очередного пинка, поэтому не удержал равновесия и ухнул головой прямиком в болото.
— Ты видела, видела? — со слезой в голосе причитал Костя, выкарабкиваясь с сестриной помощью на берег. — Едва не утопил меня, блин, козел!
Лена молчала, потому что больше дурацкого поступка приятеля ее пугало само болото: это глубинное урчание и непрекращающийся выход газов порождал жутковатую иллюзию постороннего присутствия. Девочке все время мнилось: там, под толщей черной воды, ворочается нечто огромное… чуждое всему ныне сущему, но при этом — живое и невероятно злобное; и оно силится подняться… вот-вот поднимется… уже поднимается на поверхность. Разумеется, умом Лена понимала, что все это полная чушь — время беспричинных детских страхов для нее давно минуло — и вызвана эта иллюзия нервным возбуждением от их глупой затеи и, наверное, гнетущей атмосферой вокруг. «Просто, как выяснилось, я не люблю болот», — решила про себя девочка.
Их приятель тем временем уже почти выбрался самостоятельно. После падения он не стал пытаться найти точку опоры, а наоборот — сразу лег на воду; по-лягушачьи работая руками и ногами, развернулся лицом к берегу и в два броска подплыл к самой его кромке. Тем не менее здесь встать ему все равно пришлось. И его тут же засосало едва не по бедра.
— Эй, фля! Помогите фто ли, да? — окликнул он брата с сестрой.
Лена протянула было ему руки, но, услыхав обещание, что «фяф, фля, они у него оба купатфя будут», в растерянности их отдернула.
— Пойдем, ну его! — потянул ее за рукав брат. Голос его дрожал от обиды и пережитого страха. — Пускай себе, блин, сам выбирается как хочет.
— Ладно, тафите давай — фучу, фля.
Ребята замерли в нерешительности.
— А ты драться не будешь? — как-то совсем по-детски спросил Костя.
Гришка, уже нащупавший было какую-то опору вроде затопленного бревна, попытался встать на него и оттолкнуться, но то ли соскользнул, то ли бревно ушло у него из-под ног, только он моментально погрузился еще глубже.
— Ффе-фе! забыто — тафите!!
Лена и Костя одновременно протянули ему руки. Едва их ладони встретились, как Гришка выпучил глаза и открыл рот. Но сказать ничего не успел, потому что в ту же секунду резко, с головой ушел под воду — точно поплавок во время сильной поклевки.
А уже в следующее мгновение он необъяснимым образом вынырнул в середине болота с поднятыми вверх руками. Извергнув из себя целый фонтан воды и крича что-то невнятное, типа: «ФА-ВА-ВА-ВА-ВА-А-А!», он все так же судорожно хватая пальцами воздух, помчался обратно к берегу. Да, именно помчался! — виден он был где-то по грудь, и при этом казалось, что едет на мотоцикле или на чем-то вроде того, поскольку рассекал воду с неестественной скоростью. Метров за пять до берега, он свернул вправо, закручиваясь по спирали назад к центру, и, завершив вращение, вновь оказался в середине топи, где, нырнув за островок, окончательно пропал из виду.
Когда прошла первая оторопь, Костя хотел что есть мочи крикнуть сестре: «Бежим!», но с губ сорвался лишь жалкий, почти беззвучный шип.
— Кость… Костик… что, что, что… ЭТО?! — выдохнула Лена и потянулась к брату. Но рука встретила пустоту. — А? Ты где?! Костя-а-а! — И едва удержала равновесие — зыбун под ногами сильно качнуло, словно волна где-то понизу прошла.
«Сказал же ей, дуре, — бежим… сказал же, — думал тем временем Костя, улепетывая во все лопатки в направлении леса. — Только до твердой земли, до леса… там ее подожду».
Преодолев уже две трети рыбацкой тропы, он услыхал отчаянный крик сестры, резко затормозил и со стоном обернулся назад.
— Ленка! Ленка, блин, щас же сюда, дура чертова! — выкрикнул он, тряся кулаками. Тут земля ушла у него из-под ног, и он полетел лицом в мокрую череду. Перекатившись на спину и приподнимаясь на локтях, мальчик увидел, как прямо перед ним, там, где только что пролегала тропа, дернина медленно вспучивается огромным моховым волдырем. Когда вздутие достигло роста взрослого человека, зыбун с треском лопнул…
«….сюда, дура чертова!» — расслышала Лена и устремилась на окрик брата. «Костик, я уже… я вот, Костик…» — всхлипывала она на бегу. Вдруг, перепрыгнув очередную мочажину, она остановилась в полной растерянности: от самых ее ног и до кустов ольшаника, зияла промоина черной воды.
Бестолково шаря взглядом, она заметила лежащий на самом краешке непонятно откуда взявшейся ямины ботинок. Узнав обувку брата, она машинально наклонилась подобрать, но тут же отдернула руку — ботинок был заполнен чем-то влажно-розовым, а из этого розового торчал белый костяной обломок — кость!
Лена попятилась, потом зажала рот обеими руками и побежала назад.
Вернувшись на прежний утоптанный пятачок, она закружилась на месте, шлепая себя по мокрым от слез щекам. «Надо позвать на помощь. Кого-нибудь из взрослых, — пронеслось у нее в голове. — Пусть нас спасут». Девочка запрыгнула на бревно, сложила ладошки рупором и… крик замер у нее в горле, не родившись: из вскипевших пенистым варом вод болотного бучила к ней поднималось что-то огромное, непонятное, то, чего не бывает… просто не может… не имеет права быть…
Косой луч солнца блеснул на округлом влажном боку… Водяные ручейки в бороздках граненых чешуй….
Глаза!
Лена слабо взмахнула руками и потеряла сознание.
Мораг втянул ноздрями воздух, принюхался, вздохнул. Так и есть — юница. Осторожно, чтобы не повредить, подцепил бесчувственное тело и перенес подальше от воды — здесь зыбун слишком тонок, не выдержит их совокупного веса.
Отыскав подходящее место, уложил юницу на спину, одним движением когтя срезал одежды и осмотрел с головы до пят: особенных изъянов или уродств нет; заметив, что та начинает приходить в себя, дыхнул в лицо. Девушка судорожно всхрипнула и закатила глаза. Хорошо. Нависнув над ней, замер и начал неспешно выпрастывать жало, одновременно стряхивая с себя остатки сонливости. Потом с той же осторожной медлительностью ввел веретеноподобное навершие в тело. Кости таза опасно раздались, юница застонала, но в себя не пришла. «Получится ли?» — усомнился про себя Мораг, уж больно сложением жидка. Но выбора у него не было. Тут бы еще самому не сплоховать — последняя-то попытка была слишком давно. Насколько давно?
Пожалуй, ему теперь и не вспомнить. Сто, тысячу зим назад? Нет, не вспомнить… Зато первый раз он помнил явственно… Случилось это далеко от здешних мест, совсем в других краях — в желтых водах великой, бесконечной реки, точнее в обширных, поросших камышами и жирным папирусом топях ее дельты. Населявший ту страну народ звал его «Мага» и поклонялся как богу. «Небджет, хе немти» — владыка вечности, который имеет когти, говорили они ему, совершая положенные жертвы. Мужчины их были трудолюбивы, а женщины безволосы и пахли мускусом. Да, то был мудрый, благоразумный и древний народ. Но все же не настолько, как соплеменники Морага — фоссегримы. Уже тогда малочисленные, они были древнее любого, самого первого из людских племен, древнее всего их человечьего рода…
Отвлекшись от воспоминаний, Мораг взглянул на юницу и покачал головой: он не влил в нее еще и половины потребной плодоносной силы, а ее тело распухло, кожные покровы натянулись, лицо посинело. Он прислушался. Нет, дыхание — хотя и прерывистое, затрудненное — не пресеклось. Хорошо.
Потом были иные земли, иные народы; у одних он был известен под именем Мичибичи, некоторые звали его Муллиартехом, третьи — Гренделем. Но сам себя он всегда называл Морагом. Это имя отчего-то нравилось ему больше прочих.
А затем пришли тяжелые времена. Люди невзлюбили фоссегримов, начались долгие столетия вражды и взаимного истребления. Многие из соплеменников Морага погибли. Подумать только! — от рук белесых бесчешуйных тварей, двуногих червей.
Впрочем, надо отдать им должное, — именно благодаря человекам фоссегримы получили возможность продолжения рода. Они лишились самок задолго до прихода людей, и последние из них доживали свой век, смирившись с неизбежным. И тут обнаружилось, что иногда, при удачном сочетании всеразличных сил, молодая нерожавшая особь людской расы вполне может послужить к продолжению их племени.
Да, погибли многие и многие, пали от копейных ударов, сгинули порубанные мечами, поколотые стрелами… А сам он, измотанный веками непрестанных схваток и битв, сокрылся в местах глухих, дремучих и, поселившись в прохладных глубинах лесного озера, желал лишь одного — завершить жизнь в мирном уединении. Но люди — о, неугомонные создания! — отыскали его и здесь…
В незапамятные добылинные времена, задолго до Христова рождества, земли нынешнего западного Подмосковья заселяли первобытные племена балтов; обитавшие в этих местах андрофаги-людоеды, познакомившись с крутым нравом и специфическими аппетитами хозяина озера, признали в нем Ящера — владыку подземно-подводного мира. Отстроили ему капище и понесли обильные жертвы.
Потом сюда, спасаясь от сарматского нашествия, пришли племена лесных невров, те самые, которых Геродот почитал за оборотней, и, по большей мере ассимилировав, а частично вытеснив балтов далее на северо-запад, переняли у них этот культ практически в неизменном виде. Позднее, в Трояновы века, на смену полудиким неврам пришли мудрые и осмысленные сколоты-пахари, но и они тем не менее продолжили приносить необходимые требы древнему людоедскому божеству. Хотя именно сколоты стали все чаще заменять человеческую жертву соразмерным животным.
И во времена значительно более поздние, летописные, когда из хаотического варева восточно-славянских, угро-финских, тюркских кровей выплавились теперешние великороссы, Ящерово озеро продолжало играть роль местной святыни.
Лишь с окончательным утверждением христианства, когда постное православие твердо и недвусмысленно распространилось по всем необъятным пространствам Руси, проникнув в самые медвежьи углы, озеро утратило наконец свое сакральное значение.
Давно никакой памяти не осталось от первых насельников этих земель андрофагов (пожалуй, лишь в названии реки Истры сохранился легкий отзвук балтийской речи), сгинули, растворились бесследно таинственные невры и мудрые сколоты, канули в безвозвратную Лету буйные Ярилины дни и разгульные ночи Купалы, даже само Ящерино озеро обратилось в мало кому ведомое застойное Яшкино болото, и только окрестная детвора, случалось, играла в какого-то «Ящера» или «Яшу», которому зачем-то непременно требовалось отдать невесту…
Да, так вот, с течением лет жертвы стали убоги и нерегулярны, а однажды прекратились совсем, однако Морага это не сильно тревожило — к тому времени он почти утратил интерес к миру и все реже и реже поднимался из озерного омута, чтобы закусить зазевавшимся лосем или кабаном… ведь он был так стар и очень устал… а доносящиеся неизвестно откуда и словно бы отовсюду колокольные звоны вызывали такую необоримую сонную одурь… И вот настал день, когда он окончательно погрузился в сутемные глубины, чтобы более уже не всплывать; залег на мягкий ил утробистой няшы и уснул… уснул… обрастая тенетами тины, покрываясь слоями теплого торфа. И, скорее всего, не проснуться ему никогда, если бы не сегодняшний болезненный хлопок по ушам, а потом, в довершение, — увесистый камень, свалившийся аккурат на голову.
Едва очнувшись от вековечного сна, Мораг сразу понял, что он — последний. Его расе, в отличие от человеков, для общения слова не требовались, а мыслям расстояния не помеха.
Тем не менее, надо полагать, боги не хотели полного исчезновения фоссегримов. А может, это просто удача. Как бы то ни было, стоило ему, пылая злой обидой, всплыть на поверхность, и он сразу обнаружил юницу, вполне подходящую, дабы стать временным вместилищем для его зародышей. Кстати, о юнице…
Мораг плавно вывел жало и велел девушке подниматься. Она подчинилась — хороший признак! Затем, также повинуясь мысленному приказу, вразвалку, спотыкаясь, но все же повлеклась к воде, неуклюже переступая раздутыми, слоновьими ногами, переваливаясь бочкообразным туловом; глаза ее оставались по-прежнему закачены, вот только вылезли из орбит — того и гляди выскочат. Приблизившись к берегу, она без колебаний шагнула во взбаламученную воду и шла, пока ряска зеленым саваном не сомкнулась над ее. головой. Ничего, воздух ей теперь без надобности. Да и чем дышать, когда все внутренние органы скоро превратятся в однородную студенистую массу, потребную для питания сотен личинок, которые он, Мораг, в ней отложил.
Что же, если и далее все ладно пойдет, эти личинки подрастут, окрепнут, и, разорвав материнскую оболочку, множество фоссегримов по новой заселят земные реки, озера, болота. И род Морага не пресечется! А покамест следует уничтожить всякие следы его пребывания на поверхности и заодно упрятать остатки тех двух, что были с юницей, поглубже, под заветную корягу. Там пища дозреет, мясо станет мягким да нежным, как он, Мораг, любит.