ДЕТЯМ ВОЙНЫ ПОСВЯЩАЕТСЯ
В надежде на духовное просветление людей, еще не отвращенных от литературы, решился я на издание недавно законченной своей повести. В том нравственном беспределе, в который ввергнуто наше общество, прикосновение к чистым человеческим чувствам, проявленным даже в жестком оскале войны, быть может, пробудит стремление быть лучше времени, в котором не по нашей воле довелось нам жить.
Думаю, читатель поймет, что повесть эта далеко не только о мальчишках и девчонках той, уже ушедшей от нас войны.
Звали ее Искра. Рыжие, как огонь, ее волосы, откинутые, будто ветром, на сторону, светились даже в ночи.
В том уверял нас Серега, внук Таисии Малышевой, суровой, молчаливой женщины, чье слово для всех живущих в деревне с чистым, будто промытым, названием Речица, значило не меньше, чем слово, взятое из писаного закона.
То, что Серега вырос под суровым приглядом бабки Таисии, каким-то самостийным образом возвышало его среди деревенского мира. И когда Серега говорил, что видел, как жарко светились в ночном лесу волосы Искры, и вся она светилась, словно огонь, ему верили, потому что все мальчишки, как и сам Серега, были влюблены в нее.
Такая вот, на удивление, не знакомая нам Искра вдруг появилась перед нами. Встала, сощурив свои зеленые, нам показалось почему-то, золотисто-зеленые глаза, смотрела вприщур на наши тяжело отвисшие над штанами рубахи — у каждого была за пазухой наворованная с чужих огородов морковка.
— Так, — сказала Искра, глаза ее в гневе распахнулись, и вся зелень лесов, среди, которых мы жили, померкла перед зеленью ослепивших нас глаз.
— Так, — повторила тихо Искра. — Кто-то спину гнет над грядками, а кто-то, как лесные тати, крадут чужое добро себе на забаву? Это что, такой у вас закон — брать не свое?!
С минуту мы стояли, окаменев от ее дерзости. Самый маленький из нас, Колька-Горюн, заискивая перед Серегой, пискнул:
— Видали мы таких!.. — и мы дружно повторили: «Таких мы видали!»
А вотсейчас, из многих прожитых лет возвращаясь мысленно к тому дню, часу, минуте, честно скажу: в душе каждый из нас ошеломленно подумал. — Нет, такой мы еще не видали!..
Искру, как девчонку, мы знали, росла она в нашей деревне. И в классе с нами сидела — заморыш с конопушками на щеках, не пойми какого цвета волосами, заплетенными в две куцые косички, да еще с бантиками из пестрых лоскутков. Была она в классе, и вроде бы не была, по крайней мере, для нашей боевой мальчишеской ватаги. Мы жили водном мире, она — в другом. Больше на лавочке у дома с книжечкой сидела, да с сеструхой, что на учительницу в городе училась, по-за деревней в летнюю пору послушно гуляла, подлаживаясь под городскую. В общем, пока мы учились и вольничали, для нас ее не было.
И вот, пожалуйста, когда мы стали обходиться своим умом, явилось перед нами божье чудо!
— Иди-ка ты… — сказал сквозь зубы Серега, он был из мальчишек независимых, выше воли ничего для него не было. — А то…
— Что — а то? — Искра еще больше прищурилась, глаза ее снова вызывающе сверкнули. — Синяков навешаешь? Эх, ты, че-ло-век!..
В ту нашу первую встречу, состроив презрительные рожи, мы прошествовали мимо. Колька-Горюн в своем постоянном усердии даже толкнул Искру плечом.
Было у нас правило: все добытое на чужих огородах — моркву или репу — никто не смел съесть просто так, достать из-за пазухи и схрупать. Все добытое бросали в омут, где всегда купались. И только занырнув и подцепив содна добычу, каждый из нас мог распорядиться той же морковкой. Стараясь друг перед другом, мы с азартом ныряли, и минуты эти для нас были торжеством ловкости и силы.
В тот день, когда Искра встала на нашей дороге, все пошло наперекосяк: как ни старались мы шуметь и держать, как будто назло кому-то, — азарта не получалось. Будто защелка какая-то соскочила, прикрыла наше веселье.
Серега первым вышел из воды, уткнулся в траву, лежал молча. Притихли рядом и мы, ждали, что скажет Серега. Он ничем не сказал. Поднялся, бросил угрюмо:
— Ладно, пошли…
И увел нас от реки в луга, где мужики косили.
Во второй раз Искра перешла нам дорогу, когда мы только-только вошли в свое обычное, боевое, состояние. Из трубок дягиля наделали ружья и плотными, зелеными еще плодами рябины палили так ловко, что пришибали мух на бревенчатых стенах изб. Как-то, собравшись у реки, мы устроили настоящую войну со стрекозами. Колька-Горюн крикнул:
— Ребя! Это же фашистские самолеты!..
И в четыре рта мы стали палить по летающим стрекозам. Здорово было чувствовать себя метким пушкарем, когда выплюнутая через трубку тугая ягода хлестала по пролетающей стрекозе, и стрекоза, подогнув хвост, беспомощно падала в траву. У Сереги было уже десять сбитых самолетов, у Леньки-Ленички — семь, у меня — пять. Колька-Горюн гонялся за третьим, когда, словно из-под земли, выросла Искра.
Молча подошла к Сереге, взяла из его рук трубку, переломала и бросила с отвращением ему под ноги. Серега мог одной рукой швырнуть эту пигалицу на землю. Но не сдвинулся с места, стоял, опустив руки, и смотрел не моргая.
— Стрекозы самые полезные для людей. Они комаров побивают! — с негодованием она оглядела каждого из нас. — Они же живые!.. — крикнула она — А вы! — с презрением произнесла она свое загадочное слово: «Че-ло-ве-ки!..»
До сих пор не могу понять, как это случилось, но случилось: Серега уступил свое первенство Искре. И мы, не узнавая себя, подчинились рыжей девчонке.
Как-то Искра, когда уже верховодила, принесла из леса к нашему костру целую корзину черники. Поставила перед нами, сказала:
— Ешьте, каждый сколько хочет!
Мы не решались сразу наброситься на ягоды, переглядывались, Колька-Горюн крикнул:
— Сколько хошь?!
— Сколько хотите! — подтвердила Искра, но в глазах ее что-то промелькнуло. Она явно ждала, хотела что-то вызнать.
Однако соблазн был велик, и мы облепили корзину, как воробьи подсунутый ломоть.
— Ешь, давай! — шептал Колька — Даровая…
И мы, тесня друг друга, хватали ягоду горстями, пихали в рот, стараясь не упустить своей доли. Только один Серега, сглотнув слюну от вида нашего пиршества, остался в стороне, не протянул даже руки к корзине.
С измазанными лиловыми щеками, зубами, руками мы стали похожи на чертей, особенно, когда от сытого удовольствия гоготали, словно гуси у кормовой колоды. Запихивая в рот очередную горсть ягод, я вдруг увидел взгляд Искры. В ее взгляде было не то чтобы брезгливость — была боль. Искре как будто больно было за нашу жадность.
Я ссыпал обратно в корзину прихваченные ягоды, стыдливо стал вытирать о траву синие ладони. Смекнул и Ленька-Леничка, отвалился, пряча измазанное лицо в траве. Один Колька-Горюн, ничего не замечая, обеими руками запихивал чернику в рот.
Наконец и он оставил корзину, испуганно уставился на Искру.
Искра медленно нагнула голову, так, что рыжие ее волосы попадали, почти закрыли глаза, тряхнула головой, откидывая волосы на сторону, сказала:
— Теперь хотите — не хотите, а я скажу. Ты, Колька, человек не разумный. Сдерживать себя не умеешь. Как же дружить с тобой?! Ты думаешь — лишь бы животу было туго. А не думаешь, что другому надо то же, что и тебе.
Ты, Леничка, и ты, Саня, наполовину человеки. Себя вы не забываете, но о других все-таки немножко помните.
Ну, а ты, Серега, ты — настоящий. Вот тебе обе мои руки! — Искра протянула ему свои тонкие, загорелые, какие-то солнечные руки, и Серега, стушевавшись, неуклюже переступил, подставил свои ладони под ее нежные доверчивые пальчики.
Искра была нашей мечтой, знаменем, под которым собирались мы в своем пробуждающемся стремлении к добру. И не раз замирали от ее откровений, когда на лугу, у реки, у вечернего таинственного костра Искра, освещенная огнем, вдруг начинала размеренно и складно говорить:
«Я выполнил свою простую задачу,
Если дал хотя бы час радости
Мальчику, который уже наполовину мужчина,
Или мужчине — еще наполовину мальчику…»
Она говорила, глядя в огонь, и, улавливая наше удивление, какое-то время томила молчанием нас, верных своих мальчишек, потом не выдерживала, сама же и нарушала тишину.
— Эх, вы, Шерлоки Холмсы! — произносила она в радости приоткрыть еще одну неведомую нам тайну. — Шерлоки, вы, Шерлоки, — повторяла она, не отводя от огня своих обычно зеленых, теперь, в свете живого пламени костра, золотистых глаз, — такую надпись на будущее надгробье сочинил сам себе тот, кто создал Шерлока Холмса!
Искра предоставляла нам возможность вобрать в свои тугодумные головы удивительную новость, переводила глаза вверх, на звезды, говорила задумчиво:
— А какие слова могли бы придумать мы себе?
Никто из нас не знал таких слов. И тогда Искра, подняв голову к звездам, размеренным голосом произносила: «Мы счастливы были тем, что своим пламенным стремлением к лучшему освещали дорогу вослед идущим!»
Она ждала, что ответим мы, а мы, покоренные ее способностью считывать слова со звездных небес, молчали.
— Ну, как? — нетерпеливо спрашивала Искра, опаляя каждого взглядом. И мы дружно отвечали:
— Это же здорово, Искра! Мы согласны!..
Мы еще не знали, что последует за этой нашей готовностью. А Искра обошла костер, встала так, чтобы дым не мешал ей видеть всех нас, сказала вдруг низким, не знакомым нам голосом:
— Тогда, мальчики, мои дорогие мальчишки, каждый из нас должен дать клятву. — И, завораживая нас таинственностью придуманного обряда, все тем же низким, незнакомым голосом она размеренно произнесла:
— Я, друг и защитник всего живого, обещаю завтра быть лучше, чем был вчера. Мой девиз: «Через „не могу“ — к победе!» В том клянусь этой звездной ночью перед огнем костра, перед непрощающими глазами моих товарищей!
Наступило безмолвие. Потрескивали только горящие сучья. И все услышали, как далеко в урочище сдвоено ухнул, будто хохотнул, филин.
— Ты, колдунья! — прошептал маленький Колька-Горюн. Он испуганно оглянулся на лес, подтянул широкие на лямках штаны, переступил с ноги на ногу, как будто собрался удирать.
— А что? — вдруг встрепенулась Искра. — Хотите наколдую?..
Мне как-то не по себе стало от еехвастовства. Тихо, с вызовом, я сказал:
— Наколдуй!..
Тогда Искра широко раскрыла свои кошачьи, светящиеся во тьме глаза, отступила в ночь от высвеченного круга, позвала:
— Идите сюда…
Мы тесно встали на берегу Соженки, где на дне тихого плеса блестел звездами кусочек ночного неба, с неверием, в то же время и с тайным страхом смотрели на белеющую платьем Искру.
— Значит, наколдовать? — шепотом спросила Искра. — Тогдасмотрите. Видите звезду за сосной? Хотите — передвину ее вместе с небом?..
В оторопи мы дружно выдохнули:
— Хо-тим…
Искра поставила нас так, чтобы каждый видел одну и туже яркую, осторожно мерцающую звезду под отходящей от ствола сосны сухой веткой, приказала закрыть глаза и не двигаться. И начала вкрадчивым, каким-то колдовским голосом говорить:
«Поэты не гибнут, а гаснут, как звезды,
И свет их идет сквозь столетья и дали,
Порою ночною к нам свет их несется,
Который при жизни они расплескали…»
Какое-то время она выдерживала нас в неподвижности, потом скомандовала:
— Теперь смотрите!..
Мы раскрыли глаза и в изумлении увидели: та звезда, про которую загадали, которая была ниже темной полосы ветки, теперь ярко, насмешливо сияла выше, над ней!
— Колдунья, колдунья! — закричал маленький Колька, придерживая штаны, он бросился бежать к деревне.
Мы было рванулись перехватить Горюна, но Искра остановила.
— Сам вернется. Он ничегошеньки не понял!.. А теперь, — приказала она, — распалите костер. И каждый пусть повторит клятву.
Такой вот выдумщицей была Искра. И выдумкам ее покорялись и Серега, и Ленька-Леничка, и я.
В один из дней Искра устроила испытание.
— Хочу знать ваше мужество! — сказала Искра. Где-то она вычитала, что в Африке, в каком-то племени, юношей испытывают на стойкость к боли, прежде чем вручить им оружие. К спине прикладывают сплетенное из веток решето с черными кусачими муравьями, и каждый из будущих воинов должен сколько-то времени выстоять, давая муравьям изгрызать свое тело.
В жаркий полдень Искра привела нас к муравейнику. Крупные рыжие муравьи все были в работе. Огромный лесной дом, сложенный из сухих сосновых игл, угрожающе шевелился от великого множества рыжих спин и голов.
Притихнув, мы молча глядели на муравьиное царство, не смея поднять глаза на Искру.
Искра подошла к подсыхающей без макушки елке, сломила свисавшую к земле лапу, осторожно положила на муравейник. В мгновение весь лесной город грозно заклокотал снующим туда-сюда муравьиным воинством. Еловую лапу вмиг они облепили. Запах едкой муравьиной кислоты защекотал нос.
— Кто первый? — спросила Искра тихо.
Мы опустили головы, дрожь прошла по нашим спинам.
— Первый — кто? — снова спросила Искра, в голосе ее звучала насмешка.
— Леничка? — позвала Искра.
По-девчоночьи нежное лицо Леньки-Ленички побледнело, в ямке между белыми бровями заблестел пот. Он судорожно вздохнул, покорно стал стягивать через голову рубаху.
— Возьми с муравейника ветку! — скомандовала Искра. — Теперь прикладывай!
Мы подняли глаза и увидели Искру. Она стояла к нам спиной, спустив до пояса свой цветастый сарафанчик. Впервые так близко я видел оголенную немальчишескую спину, и эта худенькая девичья спина с обозначенными, словно крылышки птенца, лопатками, с впадинкой позвонка, плавно изгибающейся и уходящей под рыжее пламя волос, эта обтянутая нежной загорелой, мне все казалось, золотистой кожей спина не была предназначена для такого страшного испытания.
То, что перечувствовал за эту минуту я, пережил (я это видел) и Серега. Он шагнул к муравейнику, сдернул с себя рубаху, встал между Искрой и Ленькой-Леничкой.
— Ты не имеешь права принимать на себя нашу боль, Искра, — сказал он с твердостью вдруг повзрослевшего человека. — Это не для тебя. Это — для нас.
Леньке-Леничке, растерянно державшему еловую лапу, он тихо приказал:
— Прикладывай!
Ознобно дернулись Серегины плечи, когда лапа прижалась к его спине, но тут же он словно закаменел. Я видел только крепко стиснутые толстые его губы и черноту широко раскрытых зрачков.
Муравьи расползались, вгрызались в кожу, лезли под волосы, спина как будто сочилась кровью.
Сереге было тяжко, и все-таки он медленно поднял вровень с плечом руку с сжатым кулаком. Это был жест Искры, мы все знали его. Поднятой правой рукой, сжатой в кулак, она утверждала свою непреклонную волю «Погибаю, но не сдаюсь!»
Искра накинула лямки сарафан пока на плечи, вырвала пук травы, отобрала у Леньки еловую лапу, которую он все еще прижимал к Сереге. Травой смела муравьев с воспаленной его спины, и в глазах ее, в заботливом движении рук было столько переживаний за причиненную Сереге боль, что я от зависти готов был лечь на муравейник. Серега молча, в какой-то счастливой покорности принимал прикосновение оглаживающих рук Искры, и я уже не мог сдержаться. Подошел, сдернул с себя любимую полосатую тенниску, в которой сам себе казался красивым, сказал угрюмо:
— Моя очередь. Пытай меня, Искра!
Я и сейчас помню долгий взгляд Искры, которым она словно коснулась дрогнувшего моего сердца.
Еще не впился в меня ни один мураш, а взгляд ее уже сострадал, она смотрела на меня, как только что смотрела на истерзанную спину Сереги. Но колебалась она мгновение. Глаза ее сощурились в знакомой непреклонности, она положила страшную лапу на муравейник, с минуту выждала, подняла. Огонь опалил мою спину, кожа стала пухнуть, как будто ее живую отрывали от моего тела.
Исступленно, до крови прикусил я губу и, помня, что за моей спиной Искра, поднял сжатую в кулак правую руку.
Леньку-Леничку Искра пожалела, приставила к нему ветку уже с моей спины. Потом сунула орудие пытки в самую плотную рыжую кипень муравейника, сбросила лямки с плеч.
— Ну! — сказала она требовательно. Никто из нас не шевельнулся. — Ну, мальчики! — подбодрила Искра, нетерпеливо тряхнув головой.
И тогда снова выступил вперед Серега. Он подошел к Искре, осторожно, стараясь не коснуться оголенной девчоночьей спины, натянул лямки сарафанчика на плечи, Искра резко обернулась, зеленые ее глаза потемнели от гнева.
— Это что — предательство?! — крикнула она.
— Послушай, Искра, — тихо, но твердо сказал Серега. — Мы испытывали себя на мужское достоинство. У тебя — достоинство другое, ну, не мужское! Мы знаем — ты можешь все…
— Я прошу вас, мальчики… — голос Искры дрожал от обиды.
Серега не уступал, будто и впрямь повзрослел в перенесенном испытании.
— Мы же договорились, Искра, когда трудно, решать большинством. Нас — трое. Ты ведь, Санька, согласен? — он посмотрел на меня. — А ты, Ленок? (Леньку за его белые волосы он звал Ленком). Мы, разумеется, были согласны.
Искра с досадой, как своенравная лошадка, ударила по земле босой ногой. Постояла в раздумье, покусывая губы, вскинула голову.
— Хорошо. Я подчиняюсь, — сказала она. — Но испытание — за мной!..
В этот ясный, тихий летний день мы не знали, какие страшные испытания ждали Искру и всех нас, мальчишек, ждавших от жизни только радости и добра.
Искру я увидел на верху горы, где начинались дома нашей деревни. Она сбегала, подпрыгивая, вниз по тропке, как белая игривая козочка, в свежести тихого утра далеко разносился ее голосок:
«Очень многого хочу,
Очень мало знаю.
Я на небо полечу,
Что-то там спознаю…»
Последнее слово в своей песенке Искра выговаривала по-деревенски, ну, в точности, как говаривала ее мать, и это протяжное ее «спозна-аа-ю» почему-то особенно трогало меня. Я стоял на мосту в ожидании, готовый разделить с ней и землю, и небо.
Ничуть не смущаясь своей задорной песенкой, все так же перепрыгивая с одной ноги на другую, Искра подбежала, встала рядом, прижав ко мне плечо, и как-то враз притихла. Оба мы в неловкости случившегося уединения с преувеличенным вниманием вглядывались в прозрачную текучую воду. В воде посверкивали боками быстрые верхоплавки, таинственно шевелили черно-зелеными волосами придонные водоросли.
Искра вдруг напряглась, перевесилась через перила, шепнула:
— Смотри!..
Я проследил за ее взглядом, увидел движение тени по каменистому пестрому дну, разглядел вытянутое, будто ссутулившееся тело щуки. Осторожно двигая хвостом, дрожа плавниками, медленно, с остановами кралась она вдоль шевелящихся водорослей к светлой быстрине переката. Какое-то время щука стояла, приглядываясь, тут же взбурлила на быстрине вода, спасая себя, брызнули россыпью сверкающие на солнце рыбки.
— Ухватила, зубастая! — с досадой выкрикнула Искра, зеленые ее глаза накрыла тень.
— Почему так, — сказала она задумчиво. — У одних сила, острые зубы, у других — только страх за свою жизнь. Почему?
Ответить я не мог. Но Искра и не ждала ответа. Она глядела куда-то вдаль, поглаживая большим пальцем босой ноги бревно, на котором близко друг к другу мы стояли.
Вдруг тихо спросила:
— Сань, ты — любишь?..
Я перестал дышать Я знал, что Искра уже третий день ходит мимо Сереги молча, с гордо поднятой головой, что и на мосту-то мы оказались с ней, вдвоем, из-за случившейся между ними размолвки. Но и ждать не ждал, что Искра вот так, вдруг, спросит меня о моих чувствах.
Я растерялся настолько, что пролепетал срывающимся голосом:
— Люблю?.. Кого?..
Искра низко свесила голову, так что волосы закрыли ей лицо. Тут же каким-то зверушечьим гибким движением она отстранилась от перил, и в смеющихся ее глазах я прочитал приговор своим надеждам. В ослепительно зеленых ее глазах не было ни гнева, ни досады, ни обиды, но не было в них и того золотистого тепла, с которым подолгу смотрела она на Серегу.
Искра засмеялась, откидывая движением головы волосы на плечи, сказала, будто первоклашке:
— Во первых, не кого, а что. Во вторых, я спрашиваю: ты любишь вот это все — нашу речку, лес, мост, где мы стоим, облака в небе? Любишь?
Лукавые ее глаза все еще смеялись, взглядом она чуточку жалела меня, а я молчал и горбился от злости на самого себя.
Искра вдруг вгляделась в дорогу, идущую от леса к деревне — она всегда все замечала первой. Увидел и я на дороге странника с посохом в руке. До моста он не дошел, опираясь на руку, опустился на придорожный бугор, снял с плеч котомку, размотал матерчатый кушак, каким в прежние времена пользовались крестьянские возницы. Странник видать, упрел, распахнул на обе стороны что-то похожее на старинный армяк, огладил широкую бороду, пристально посмотрел в нашу сторону, поманил.
Всякий чужестранник меня настораживал, мне трудно было заговорить с человеком, которого я не знал. Но для Искры будто не было чужих людей. Она встрепенулась ответно, легонько стукнула меня по руке, что означало «за мной» и побежала к старику в радостном ожидании. Умостилась рядом, подогнув под себя ногу, заглянула в притомленное лицо с худыми запавшими щеками, спросила участливо:
— Издалека ли, дедушка?..
Старик еще не отдышался, — от частых вздохов в горле у него посипывало, но ответил:
— Издалека, доченька. Из земли из сибирской. От головокруженья, что у нас туточки приключилось, подались всем семейством в даль далекую. Да вот, конец годов почуял, к землице родной потянуло… А ты что, молодец, чужаком выстаиваешь? Подсаживайся к разговору. Чай тоже из Речицы?.. — Старик располагал, в душе прощая Искру за ее доверчивость, я сел с ней рядом.
— Скажите-ка мне, робятки, вот о чем: во здравии ли Малышева Таисья?..
— Тетка Тая? — живо откликнулась Искра. — Живет, дедушка! Дочка из Смоленска с внучоночкой в доме у них гостят. И Серега тут. Вы их знаете?
— Соседствовали, как не знать! А вот еще Тимофей Чапыжный? Рыбачок такой развеселый. Сельсоветчикам все услуживал. Такой жив?..
— Тимка-Кривой?.. — Искра поначалу вроде обрадовалась, что нашелся еще кто-то из общих знакомых, хотя, я знал, она не любила Тимку, этого нахального мужика, за разбой, который творил он на реке рваными своими самоловами. Вспомнив, видно, о том, она уже без радости сказала:
— Живой! Колобродит! — добавила она слово, которое у нас в деревне всегда связывали с проделками Тимки Чапыжного. И тревожный, но зоркий глаз старика сразу подметил перемену в настроении Искры.
— По сей день колобродит? — спросил он с поспешностью, как будто знать это и было для него самым важным.
— Беспутный он, — со вздохом сказала Искра.
И странник задумался, затеребил свою бороду, вроде бы забыл про нас.
— Дедушка! А вы сами кто будете? — Искре не терпелось все знать.
— Тебе, девонька, я неведом. Годочками ты еще не вышла, когда я на землице этой проживал. Зови меня хоть «дедушка», хоть «седенький». Мне все одно: голосок твой слушать радостно.
— Тогда вот что, Дедушка-Седенький, скажите, как надо быть, когда тебя очень, очень обидят?!
Старик зорко глянул на Искру, плохого видно не углядел, ответил:
— Смотря кто и как обидел: по случаю или по расчету? Ежели по случаю, простить можно. А вот ежели с мыслью, по злу, значит, прощения такому не положено.
— Наверное, по случаю, — вздохнула Искра, и по радости, с какой она это сказала, я понял: она думала о Сереге.
— Спасибо, Дедушка-Седенький! — Искра с легкостью поднялась, тряхнула рыжими волосами. — Я прощу, дедушка!
— Прости, прости, девонька. Такое твое дело — прощать. В твои годы все прощают!..
— Проводить тебя до деревни? К кому тебя проводить, дедушка?! — Искра снова была готова к добру. Но старик уклонился от ее заботы.
— Посижу я, доченька. Поразмыслю, — сказал он. — А вы птахи вольные — летите. Забот у вас своих, небось, с макушечкой?!
Для Искры такие встречи-разговоры были как ночной огонь для бабочки. К любому встречному летела она безоглядно и, как казалось мне, только чутье на добрых людей давало ей до поры не обжечь своих крылышек.
Как ни мимолетна была встреча с таинственным странником, обернулась эта встреча для Искры, для всех нас предвестником той перевернутой жизни, что обрушилась на нашу деревню вместе с войной.
С того времени, как молча пробрели по Речице отступающие войска, и безвестный красноармеец, поставив пулемет на взгорье, в траншейке, вырытой еще в мирное время для школьной военной игры, полдня стрелял, не давал подняться вражеской колонне и погиб под немецким танком, после того, как заугрюмевшие немцы захоронили, на бугре у леса много убитых своих солдат и ушли дальше, подороге к Смоленску, и пришли другие, тоже военные и тоже немцы, хмурые, строгие, и объявили жителям нашей Речицы о новом порядке жизни, мы почувствовали, как вроде бы надвинулась непогодь, такая непогодь, какая глухой осенью нависает над полями, над домами, над улицей и придавливает хуже, чем наказание. Вроде бы все на месте: и лес, и речка, и тропки-дорожки, а все не в радость, ждешь в унылости, что солнце, наконец, проглянет сквозь нависшую хмарь, а света все нет и нет, и сидишь, будто неживой.
Как прежде, мы собирались, купались, в омуте под черемухами, ковырялись в огороде, на картошке, помогая матерям и страшась бесхлебья — все вроде бы то же. Но что-то изменилось в нашем отношении ко всему, что было вокруг: лес, дорога, небо с не нашими самолетами — все будто зачужало, и сами мы сделались вроде бы другими, беспокойным, настороженными, какими-то даже злыми — тянуло нас всё ломать, крушить.
Серега однажды не выдержал, вытащил два креста из немецких могил, утащил в лес, разломал, за что расстроенная Искра при всех нас долго его корила.
— Только беду накличешь, Сережка ты, Сережка! — переживала Искра. — Надо не так, так не надо…
Как надо, никто из нас не знал.
С упорством мы стали собирать окрест побросанные винтовки, патроны, гранаты, штыки — все, что, как казалось нам, может пригодиться для какого-то еще неясного для нас случая.
Среди собранного оружия, укрытого в нашей штабной, как мы называли ее, землянке, вырытой в крутом лесном берегу Соженки и тщательно замаскированной, был немецкий автомат и немецкий пулемет на сошках, с прилепленной к нему круглой коробкой и торчащим концом пустой металлической ленты. Пулемет мы нашли в коляске мотоцикла, Колька-Горюн набрел на разбитый мотоциклет в перелеске, недалеко от дороги. В коляске упревал под солнцем немец, придавив головой с насунутой на лоб каской пулемет. Прикасаться к мертвому никто не решился. С опаской, словно змею из норы, мы поочередно дергали за ребристый ствол, пока не высвободили пулемет из-под страшной головы с вздувшимся синим лицом.
Пулемет и три коробки с лентами с вставленными в них красивыми медными патронами мы с плохо скрываемой гордостью преподнесли Искре. Искра внимательно оглядела ненашенский пулемет, спросила озабоченно:
— Хоть кто-то стрелял из него?..
Мы пожали плечами: мы не знали, как подступиться к диковинному оружию.
Пулемет перетащили к землянке, выставили в дозор Кольку-Горюна, с любопытством, азартом, страхом возились, разглядывая затвор, коробку, споря чуть не до крика, в то же время понимая, что случайный выстрел может опасно насторожить деревню.
Искра, возбужденная общим нетерпением, измазанная смазкой, плавящейся от жары, сама взялась оттянуть рукоять затвора. Серега осторожно отстранил ее руку.
— Погоди, Искра. Кажется, я догадал, — сказал он, дольше, чем надо, удерживая в своей руке нетерпеливую руку Искры. — Тут рычаг есть…
Он опустил рычаг, коробка отпала вместе с пустым, отстрелянным концом ленты.
— Теперь верти и пробуй, как хочешь, — сказал он, удовлетворенный своей догадливостью.
В пулемете в конце концов мы, разобрались. Дело было за тем, чтобы опробовать его в стрельбе.
Песчаный карьер, годный для нашей задумки, был, возле лесной дороги, выходящей на Смоленский тракт. Был он хотя и за высоким бугром километрах в двух от деревни, да выстрел, он и есть выстрел, да еще пулеметная очередь. Уловит чье ухо, заговорят об окруженцах. До немцев дойдет, тут же пожалуют из Сходни. А от каждого их появления жуть от дома к дому перекидывалась, вся деревня замирала, будто не жила.
Искра, сдерживая себя и нас, сказала:
— Мальчики, научимся обязательно. Только всему свой срок.
Каждый день ждали грозы, ветра, грома, какой-нибудь оглушительной невероятности, чтобы своими руками заставить пулемет заговорить.
Июль стоял душный. По ночам полохались за лесом зарницы. Но скучивающиеся к полудню облака вечером расходились в тягостном безветрии. Мы собирались на берегу, усохшей до мелкоты речки, с унынием смотрели на непонятно осторожную Искру.
Искра изменилась после того, как понаехавшие с райцентра немцы собрали сход и к великому изумлению всех собравшихся объявили старостой того Дедушку-Седенького, которого еще в начале лета мы встретили на дороге за мостом и к которому Искра так безоглядно расположилась. Искра теперь часто задумывалась, в задумчивости щурилась, глядя куда-то мимо нас, как будто хотела и не могла понять, что случилось с людьми и с самой жизнью. Мне казалось, она переживает за былую свою доверчивость и мужественно молчал, оберегал Искру от ненужных теперь оправданий. Но, как открылось потом, все было много серьезнее, чем думалось мне в ту еще неопределенную пору.
Искра понимала, что изнываем мы не столько от жары, сколько от бездействия, и в конце концов решилась.
— Всё, мальчики, — сказала она однажды. — Сегодня сбор. Как стемнеет — перетаскиваем пулемет в карьер.
В ответ на наше удивление добавила:
— Пора начинать…
Она не сказала, что пора начинать, но под сердцем каждого из нас испуганно и сладостно ёкнуло.
В сумерках, скрываясь за придорожными кустами, путаясь ногами в некошеной траве, задыхаясь не столько от тяжести, сколько от страха попасться на глаза Тимке-Кривому, который был приставлен к Дедушке-Седенькому полицаем, мы перетащили в карьер пулемет, завернутый в мешковину, и коробку с пулеметной лентой. Все старательно упрятали в откосе под нависшей дерниной.
Искра на всем пути к карьеру казалась спокойной и деловитой, но голос ее напряженно зазвенел, как-то даже сорвался, когда нам, возбужденным первым настоящим делом, она сказала:
— Теперь, мальчики, скоро!..
Искра и на этот раз оказалась вещуньей. Не прошло и двух дней — загрохотало над Речицей ясное небо. Все окрест заполнил гул тяжелых немецких самолетов. Самолеты с широкими крыльями поднимались с нового аэродрома, со стороны Сходни, низко шли над лесом, не сразу одолевая тяжесть загруженных в них бомб.
Когда один за другим тяжело вползали они в небо, рев стоял такой, что не только воздух, земля дрожала — из пушки пали, не услышишь.
Под самолетный гул мы и опробовали пулемет. Первым стрелял Серега. С какой-то даже снисходительностью, как мелкашку в тире, он придвинул к себе пулемет, и пулемет послушался — горсть пуль, сбивая наставленные колышки, вонзилась в откос так густо, что потревоженный песок заструился, как ручеек.
Очередь была за Ленькой-Леничкой. Надо сказать, что, хотя Ленька-Леничка и был всегда с нами и общий азарт вовлекал его во все наши проделки, мы чутко улавливали какую-то его особинку. Не потому, что был он по-девчоночьи застенчив и не по-мальчишески уступчив и выделялся среди нас совершенно белыми, будто от роду выгоревшими волосами, мягкой шапкой насунутыми ему на лоб и уши. Особинка была в другом — он был какой-то мечтательный. Бывало, вдруг он как бы забывал про нас, откидывался на спину и, подсунув руку под голову, нездешним взглядом залюбовывался облаками. Мы знали, он выглядывает в облаках только ему видимых птиц, зверушек, всадников, коварных похитителей красавиц. Порой, отзываясь на наше любопытство, он начинал показывать нам сражения всадников с крокодилами, горюющую среди белоснежного дворца принцессу, бородатого злодея, крадущегося к жар-птице. Мы прищуривались, смотрели, пожимали плечами: облака как облака, плывут себе за поля, за леса. Ленька-Леничка замечал наши ухмылки, стеснительно замолкал, украдкой досматривал в небе неведомую нам жизнь.
Лепил он из глины всякое зверье, из полен вырезал старичков-лесовичков. Однажды вылепил петуха, украсил перьями, посадил на крышу своего дома. Петух так был похож на живого, что мужики пришли с шестом сгонять петуха с крыши: что это, мол, за дурень — третий день сидит на дому, не клюет, не поет!..
Таким был Ленька-Леничка, и казалось, уж что-ничто, а пулемет совсем не для его рук. С любопытством, с каким-то даже сочувствием смотрел я, как Серега уступал боевое место Леничке. Но Ленька-Леничка, на удивление, выказал и другую свою особенность. Поудобнее лег на живот, переставил пошире сошки, неторопливо, как все делал, прицелился и напрочь прострелил навешенную на кол каску.
— Ловко! — похвалила Искра.
Третьим стрелял я под пристальным взглядом Искры. Мне хотелось показать себя и оттого, что мне хотелось себя показать, получилось плохо: пули россыпью ушли в песок, даже не звякнув по каске. Искра промолчала, пощадила мое самолюбие. Передвинулась, сама легла за пулемет, решительно приставила к плечу приклад.
Глаза она не прикрывала, напротив, глаза ее расширились, зелень их как будто потемнела, брови от напряжения переломились. Она целилась в только ей видимую точку и прострочила, словно на швейной машинке — две доски, поставленные рядом, брызнули щепками. Искра молча поднялась, пошла, утопая босыми стопами в песке, к упавшим доскам, не трогая, долго глядела, как будто оценивала силу удара только что испробованной немецкой придумки.
Колька-Горюн отказался стрелять. Рукавом рубахи отер постоянно сопливящий нос, сказал, поеживаясь:
— Я, ребята, лучше доглядывать буду! Без догляда — тоже нельзя.
Искра молча приняла Колькину отставку, перекрывая гул пролетающих над лесом самолетов, крикнула:
— Доски, колышки и каску закопай. И поглубже!..
Нам она показала на россыпь стреляных гильз. Мы поняли, все быстро собрали, завалили песком.
С давящим землю ревом проходил над нами очередной «Юнкерс», он летел так низко, что видны были заклепки на матово-зеленом его фюзеляже. Искра сощурив глаза, проводила бомбовоз внимательным взглядом.
Мы с Серегой переглянулись. То, что задумывала Искра, было уже серьезно.
— Здесь, — сказала Искра. Я почувствовал, как оторопело потекла по моей спине холодящая струйка пота: мы приготовились умереть.
— Проходят черные птицы здесь, над сосной, — Искра смотрела в небо, глаза ее узились, как тогда в карьере, когда взглядом она провожала поднимающийся над лесом, ревущий всеми четырьмя своими моторами, тяжелый, как танк, «Юнкерс».
— Проходят здесь, когда ветер дует с востока, — уточнила Искра.
Мы стояли молча. Думать, говорить, даже ненавидеть легче, чем поступать. Когда ты поступаешь, назад дороги уже нет. И еще: ты должен быть готовым принять ответный удар тех, против кого ты выступил. Тогда с такой, ясностью, наверное, никто из нас не рассуждал, но каждый чувствовал необратимость поступка, к которому звала Искра.
Дело было вроде бы простое: кому-то из нас надо было забраться на сосну и всадить пулеметную очередь в землисто-зеленое, клейменное черно-желтыми крестами самолетное брюхо.
На сосне, на высоте пяти или шести Серегиных ростов, была тройная развилка с как будто бы нарочно приготовленным сиденьем. Пулемет можно было поднять на верёвке. Ветки, закрывающие обзор, срубить, уложить перекладину — упор для пулемета.
Все это у каждого прокрутилось в голове. Но, оказалось, Искра все наши мысли уже предугадала. Из кустов вытащила припрятанный топор, веревку, топор молча подала Сереге — выбор был сделан.
Серега почему-то хмурясь, не глядя на Искру, опутал себя веревкой, заткнул за спину топор. Он всегда ловко лазал по деревьям, цепко охватывая коленями даже гладкие березы. По шершавому сосновому стволу он быстро поднялся до развилки. Обрубил верхние, закрывающие небо ветви. Из конца толстого срубленного сука сделал переклад. Посидел в развилке, раздумывая, как будто забыл про нас, ждущих под сосной с напряженно задранными вверх головами.
Спустился не торопясь, по-прежнему избегая смотреть на Искру, долго обивал ладонью со штанин сосновую шелуху. Искре не понравилось настроение Сереги, она подошла, положила на плечо ему руку, заставила посмотреть себе в глаза.
Серега не выдержал, сказал хмуро:
— Погодить надо, Искра. Жизнью отвечать придется.
— Ты мог бы сказать по-другому! — глаза Искры жгли.
Никогда я не видел, чтобы она так смотрела на Серегу. Серега опустил голову. Он хотел, но что-то не давало ему ответить Искре. Я давно подозревал, что у Сереги есть тайна, скрытая от нас. Однажды он показал пистолет, тяжелый, наш командирский, с пообтертой рукоятью и вставленной обоймой. Тогда мы не решились стрелять, но пистолету определили свое место в нашей войне, которую намеревались открыть в своей деревне: первая казнь должна была совершиться над Тимкой-Кривым. Пистолет вскоре исчез, Серега сказал, что потерял. Но Серега был не из тех, кто теряет, и зачем-то он заставил меня поклясться, что о пистолете я забуду, как будто его и не было. Было еще и другое. Как-то поутру мамка послала меня на речку наловить хоть сколько-то пескарей. Из огорода я увидел, что Серега у своего дома, за загородью, торопливо копает. Я хотел окликнуть, но Серега был как пугливая птица, копал и все время оглядывался — не хотел, чтобы кто-то его увидел. В яму он бросил ком белых тряпок, мне показалось, тряпок, измазанных кровью. Я вспомнил, что Анна, мать Сереги, работала в городе докторицей и с войной осталась в нашей деревне, и догадка о Сережкиной тайне пригвоздила меня к плетню. Сказать Сереге о своей догадке я не решался — это означало предать его и еще кого-то, кто был у них в доме. Чужую тайну я носил в себе, как свою.
Искра не хотела знать Серегиных тайн. Она думала, что Серега струсил, она готова была испепелить Серегу своим презрением.
Но вокруг настороженно стояли мы. Искра не могла не чувствовать, что мы не верим в трусость Сереги. Как всегда, когда что-то было против ее воля, Искра с силой тряхнула головой, откидывал волосы на сторону, сдерживая гнев, взглядывая поочередно на каждого из нас, заговорила:
— Вы же были, вы же видели дорогу, по которой люди уходили от войны. Была дорога, как живая река. И что стало с дорогой, когда налетели эти чудовища с крестами на крыльях?! — кладбище без могил. Мертвые люди, побитые лошади… Неживые солдаты… Те, что обещали вернуться, чтобы снова мы могли жить. Вы, что, не знаете, куда летят эти самолеты?! Каждый из них — смерть!.. Смерть!..
Серега стоял против Искры бледный, бледнее, чем тогда в лесу, когда свою спину подставил разъяренным муравьям, стиснув пальцы, он стукнул кулаком о кулак.
— Кого ты уговариваешь, Искра! — он готов был кричать, но его не понимали. Искра, как это бывает, когда правдой для тебя становится то, во что поверишь, уже не слышала его.
— Ты же знаешь, я не могу убить живое. Но убить то, что убивает, я могу. Слышишь? Могу!!! — она разгневанно смотрела на Серегу, и в обычно сострадающих ее глазах не было жалости.
— Ты не хочешь понять, что война все переменила. Что было хорошо, стало плохо. Что было плохо, стало хорошо. Мы не можем сейчас жить, как мечтали. Теперь мы не можем быть добрыми, ты это понял? Ты, Серега, трус, ты трус, Серега! — низким, не своим голосом выговорила она, и мне стало страшно за Серегу.
Защищая друга, я крикнул:
— Ты не смеешь, Искра! Серега, если хочешь знать… — Я хотел сказать о том, кого он спасает в своем доме, во Серега в упор смотрел мне в глаза, и напряженный его взгляд повелевал умолкнуть.
Искра насмешливо ждала, я молчал. Вместе с Серегой, она презирала и меня.
— Есть ли еще защитники? — спросила Искра тихо, тихий ее голос заставил нас знобко поежиться.
— Спрашиваю всех: кто со мной? Кто с ним? — она кивнула на Серегу.
Ленька-Леничка, болезненно переживая размолвку, и не зная, как примирить Искру с Серегой, все-таки сделал мужественный, выбор:
— Я с тобой, Искра… — сказал он тихо.
— А ты, Николка? — Искра, даже в гневе, обращалась к маленькому Горюну с какой-то всепрощающей осторожностью, как будто всегда помнила о горемычной его жизни без рано умершего отца.
Колька-Горюн, по своей привычке, посопел; потеребил ладошкой нос, сказал неопределенно:
— Я как все…
— Ну, а ты? — Искра смотрела на меня.
— С тобой и с Серегой, — ответил я и, может быть, впервые за все время командирства Искры встретил и выдержал ее пристальный, пытающий меня взгляд.
Мы ушли без Сереги, он остался в лесу, на поляне. В молчании, пыля ногами, дошли до моста через речку. Колька-Горюн, чувствуя настроение Искры, желая хоть как-то ободрить ее и нас, предложил робко:
— Может, скупнемся, а!..
Искра посмотрела на затененный нависшими над водой черемухами прохладный омуток, покачала головой.
— Купайтесь! — сказала. — Я пойду. И помните! — крикнула уже с моста, подняв руку, сжатую в кулак.
Теперь, в умудренности прожитых лет, знаю, что размолвки между людьми, ненужные для жизни, про исходят от неумения объяснить себя другому. Особенно в отрочестве, когда чувства все наверху и вспыхивают, и опаляют не только от неловкого слова, иной раз даже, взгляд, брошенный в мимолетно закипевшем презрении, разводит близких людей надолго, бывает, навсегда.
Серега после нежданной размолвки с Искрой замкнулся, отошел от нас. Я-то знал, каких переживаний стоило ему случившееся отчуждение! Не раз примечал, как из-за плетня или придорожного елошника он смотрел на нас, бредущих вместе, и такая тоска была в его глазах, что я едва сдерживался, чтобы не подбежать, вернуть его к нам силой.
Не знаю, видела ли Искра тоскливые глаза Сереги, — при ее зоркости, при ее приметливости должна была видеть. Но ни разу она не заговорила о нем, ни разу не послала меня или Горюна позвать Серегу, чтобы объяснился при всех. Ведь заведено было с общего согласия: провинился — выходи в круг, говори, что, как, почему?..
Сама Искра после истории со стариком-странником, поразившей всех нас, как гром с чистых небес, собирала круг, винилась перед нами. Старик-то, к которому Искра так расположилась при первой с ним встрече, оказался Василием Гущиным, сгинувшим в плохо памятный нам год коллективизации.
И первым узнал об этом Серега, подслушав разговор своей бабки Таисии со стариком. И когда немцы, строжа деревню, с поспешностью ставили старосту и старостой назвали старика Гущина, Искра собрала нас и так сказала:
— Как же я теперь могу с вами, мальчики?! Ведь не разглядела, доверилась!
Мы слушали Искру, терзались ее терзанием, и когда она сказала, что теперь не может с нами, мы, чувствуя, что потерять Искру — это потерять нашу любовь и надежду, сурово, но дружно сказали:
— Раз поняла, значит, можешь!..
Так было с ней, почему так не получилось с Серегой? Беспокойство мое росло, все думалось: нет, не струсил Серега, не такой он, чтобы струсить, да еще в таком деле, к которому он упрямее, чем мы, готовил себя. Все больше я утверждался в мысли, что Серегу оторвала от нас чужая тайна, открыть которую он не смел никому. Я пробовал заговорить с Искрой о Сереге, намекнуть ей о своей догадке, но она так посмотрела, что у меня отпала охота говорить. Порой я набирался решительности, осуждающе смотрел на Искру. Она понимала мой взгляд, губы ее насмешливо, непрощающе кривились.
Я думал, неужели Искра, всегда верно оценивающая нас, мальчишек, забыла, как поступал Серега в давние, теперь уже казалось, очень давние времена, в те, еще первые удивительные дни, когда Искра вошла в наше мальчишеское братство. У Искры бывали мгновения каких-то странных желаний, когда все чем жила она, как будто переставало для нее быть.
От какой-то непонятной причины она вдруг вскакивала, взглядом, руками, всем своим гибким телом устремлялась ввысь, как будто старалась оторваться от земли, и вся трепетала в эти мгновения, как на ветру огонь. Так же вдруг она могла превратиться в дикого мустанга с раздутыми ноздрями и вздыбленной гривой, готового ринуться со скал в пропасть. И когда мы видели ее такой, мы замирали от восторга и влюбленности и готовы были ринуться за Искрой хоть волку в пасть.
Помню, играли мы однажды в песчаном карьере. Искру как будто возбудил знойный, рвущийся поверх лесов ветер.
Она сузила глаза, слегка раздула ноздри, как всегда делала, готовясь к чему-то необычайному, и вдруг повелела Леньке-Леничке:
— Если я дорога тебе, прыгни с этой кручи. В самый-самый низ!..
Ленька-Леничка, отроду неторопливый, удивленно посмотрел на Искру, пожал плечом, пошел на край обрыва прикинуть саму возможность прыжка.
Серега, бывший тут же, молча поднялся, разбежался, взлетел над откосом. Мы вскочили, смотрели, как, ударившись ногами в крутой склон, он опрокинулся, долго катился в облаке пыли, мелькая рубахой, штанами, босыми ногам, и только в самом низу, влетев в головокружительном падении в образовавшееся на дне заросшее камышом озерцо, скрылся от наших взглядов.
Мы ринулись на спинах по откосу вниз, не чая увидеть Серегу живым. Он поднялся нам навстречу, мокрый, измазанный, в разорванной рубахе, с разбитым лбом. Морщась от боли, улыбаясь в неловкости, он как будто не видел нас, он смотрел на Искру.
Искра подошла к нему близко, так близко, как никогда ни к кому не подходила, я думал, сейчас, на наших глазах, она его поцелует. Но Искра только пригладила ладошкой его волосы, приклонила Серегу к воде, заботливо смыла грязь и кровь с его лица, обмыла его руки, ноги, и Серега покорно, будто малый ее братик, принял взрослую, завидную нам, ее заботу. И странно, мы были при том, мы всё видели, и никто из нас даже не хмыкнул в извечном нашем пренебрежение ко всякого рода телячьим нежностям.
Таков был Серега, для Искры он готов был на все. Так почему, почему забыла о том Искра?..
Как-то, в темках уже, кто-то стукнул в окно нашей избы условным стуком. Я выскочил. У крыльца стоял Серега.
— Беда, Санька, — сказал он, голос его пресекся, я слышал, как сглотнул он слюну. — Скажи Искре, чтоб уходила. Совсем из деревни чтоб уходила. Пусть похужее оденется, под Рудню к бабке идет…
Серега был угрюм, все поглядывал то в один конец улицы, то в другой, как будто за ним следили. Мне сделалось не по себе.
— Что случилось-то? — потребовал я разъяснений, стараясь быть с ним суровым, как с отступником.
Серега как-то весь сжался, опустил голову.
— Дряно дело, — сказал он всегда тревожное свое словечко. Совсем дряно… Следил я за Тимкой-Кривым. Подслушал, как говорил с ним носатый полицай из Сходни. Тот, носатый, спрашивает, остались ли в деревне красивые девки. Чтоб, это… самое… Ну, чтоб летчиков с аэродрома веселить… Дряно они сказали. Я не могу так. Страшно это, Санька! А сволота эта, Кривой Тимофей, зарадовался услужить. Есть, говорит, три. Верку Сонину назвал, Зинку Горячеву. И вот, Искру…
Убить гада мало… Тимофей сказал, что приведет девок в Сходню, к коменданту. Будто бы для допросу. А там… Зинке и Верке я сам скажу. А ты, давай, Искру спасай. Понял? Что хотите делайте. Но до Искры чтоб никто не дотронулся!..
Мне стало страшно, до дрожи страшно.
Утром, как мог, я все рассказал Искре. Она слушала, мягкие губы ее, на которые все время хотелось смотреть, подрагивали в какой-то странной усмешке, как будто то страшное, о чем я говорил, угрожало не ей.
— Санечка, — сказала Искра с какой-то даже ласковостью, уж совсем неуместной в тревожном разговоре. — Знай, Санечка, из Речицы я не уйду. Никуда! И никогда! Никогда! — повторила она. Глаза ее потемнели, как темнеет под надвигающейся тучей зелень лесов, она сощурилась, как в карьере, когда прижала к плечу пулемет.
— Ты должен знать, Санечка… Если кто задумает меня обидеть, умрет вместе со мной. Вот под этим кинжалом!
Она прижала руку к груди, неожиданно быстрым движением выхватила из-под платья сверкнувший сталью нож. Я узнал этот узкий острый финский нож, мы взяли его вместе с пулеметом из коляски подбитого мотоцикла.
— Вот так, Санечка, — сказала Искра, сказала с такой обдуманной твердостью, что я, пытаясь, возразить, на полуслове замолк.
Искра убрала нож в чехол, пришитый к матерчатому поясу под платьем, смотрела задумчиво и насмешливо через окно в улицу, откуда могла прийти беда. А я с горечью взрослого подумал, как ничтожно это ее оружие против того, что грозило ей!
А на следующее утро в окно нашей избы ворвался с давно притихшей, без криков петухов и собачьего лая, улицы сухой треск длинной автоматной очереди.
Сердце дрогнуло, остановилось: я подумал о Сереге. Только я оказался на воле, как у дома Искры ударил как-то тоскливо и ненужно одиночный винтовочный выстрел.
Мать в беспокойстве крикнула:
— А ну, вертайся! — Но я уже несся к дому Искры, вышлепывая дорожную пыль.
Еще издали я увидел Искру. Она стояла в крыльце, прислонясь к столбцу, с ужасом, зажав рот рукой, смотрела на то, что было в улице.
Я подбежал и встал, как вкопанный. Мне не хватало воздуха, я не мог вздохнуть. В пыли улицы лежали два человека. Одного я узнал сразу — то был Тимка-Кривой, и лежал он лицом вниз, будто придавленный со спины карабином, съехавшая с головы кепочка прикрывала ему ухо. Другой, длинный, в форменной куртке, с полицейской повязкой на рукаве, растянулся поперек дороги, лоб его упирался в затвор винтовки, узкую спину подергивало судорогой.
Я еще не успел осознать того, что случилось и что надо делать, как Искра спустилась с крыльца, ступая медленно, словно ощупывая ногами землю, прошла мимо побитых полицаев к городьбе на противоположной стороне улицы, протиснулась в раздвинутый плетень, опустилась там на землю. Предчувствуя еще более ужасное, чем то, что было в улице, я, как во сне, пошел за ней, и дрожь заколотила меня.
Меж картофельных гряд навзничь лежал Серега. Невидящие его глаза смотрели в небо, толстые губы были приоткрыты невысказанным словом. Тут же, у откинутой его руки, лежал, уткнувшись в картофельную ботву, короткодулый немецкий автомат.
Искра сидела, склонив над Серегой враз подурневшее лицо, слезы текли из-под мокрых ее ресниц на бледные, как у Сереги, щеки.
К месту боя поспешал староста, тот самый Дедушка-Седенький, ненавистный оборотень. Но Искра словно не видела опасности, она смотрела на застывшее лицо Сереги.
Подняла на меня заплывшие слезами глаза, я показал в улицу. Искра безучастно посмотрела, снова склонилась над Серегой.
Оказаться перед лицом старосты среди всего, что случилось у дома Искры, было безрассудством, но Искру оставить я не мог.
Я лихорадочно обдумывал, как оберечь Искру от всевидящих глаз старосты, но староста, семеня ногами по травянистой обочине дороги, еще издали сам закричал на всю улицу:
— Что сотворили, безумные головы! Ай, беда, ай, беда… Как кара-то грянет — не отвести! Полетят, полетят головы дурные…
Столько было непонятной суматошности в его крике, что Искра отерла щеки, поднялась, с хмурой враждебностью наблюдала за суетливостью старца.
Медленными твердыми шагами подошла тетка Тая, бабка Сереги. Всегда-то молчаливая, суровая, она с начала войны и вовсе замкнулась, вроде бы занемела. И сейчас, осадив на сторону сильной рукой плетень, молча стояла, вглядываясь в неживого Серегу: ветер шевелил выбившиеся из-под ее платка седые волосы.
А староста кружился у побитых полицаев, как слепень вокруг безответной животины, выкрикивал в душность улицы собравшимся людям:
— Жили в беде да при воле! Узды, горемычные, захотели?!. Нагрянут, нагрянут хозяева. Уж они-то дом за домом повывернут! Погребушки, чуланы, чердаки — все доглянут. Единый хоть патрон найдут али чужого кого — смертушки не миновать… Завтра зáполдни объявятся скорый суд творить!.. Ах, что наделал стервец малой! И оружье незнамо где в поле подобрал! Не было в деревне оружья… Блажь малого зацепила. Девку бросился спасать. От кого? От власти? Ах, малой! Ладно бы только сам поплатился… На всю деревню беда грянет… Слышь, слышь, Таисья?! Тебе да Анне прежде других отвечать! К твоему дому первыми явятся!..
Тетка Тая будто не слышала сполошного крика старосты. Разжала сурово сжатые губы, обронила:
— Пособите мальца до дому донести…
Староста наворожил. Да мы и сами чуяли — расплаты за Серегино отчаянное самовольство не миновать.
За полдень, в спадающей уже жаре, подъехали, накрыв улицу пыльным облаком, две крытые длинные машины. Из-под брезента вылезли не спеша молчаливые солдаты.
Шли от дома к дому, и каждый дом выворачивали, словно избу к просушке. Ни оружия, ни патрона даже в запечье, в мальчишеских самоделках, не обнаружили.
Попал в беду лишь дом тетки Таи, Таисии Малышевой, с непохороненным еще Серегой на повити, — старик пастух Аким не успел сколотить ему гроб. Привезенная немцами собака вынюхала в огороде тетки Таи зарытые наспех тряпки из разорванных полотенец и рубах, черные от засохшей крови. Такую же тряпку нашли в кладовке, на широких нарах с умятой соломой.
Допрашивали вместе тетку Таю и ее дочь Анну. Тетка Тая, словно в камень оборотилась, стояла у стены без молвы.
Анна, видать, поняла: что было, то не скрыть, повела себя с вызовом.
— Да, я доктор, — сказали она тому офицеру в черном мундире, что допрашивал. — Да, я лечила израненного нашего бойца. И когда спросили ее, где он, тот русский солдат, ответила:
— Не иначе в партизанах, воюет. Верю, хорошо воюет!..
Посреди улицы фашистские солдаты врыли столбы, перекладину умело приладили. Спустили с перекладины две веревочные петли. Первым повесили мертвого Серегу. Под вторую подвели Серегину мать. Я не отводил глаз от лица Анны. Для меня она всегда была как бы даже не из нашего, деревенского, мира — докторша, городская, А сейчас она будто возвратилась к нам, была как все мы, частью нашей деревни с ее домами, зеленеющей в улице травой, с высокими ветлами над крышами.
Знала, видела она уже свою судьбу — Серега опередил ее, молчаливо покачивался рядом. Сдвинулись черные на белом лбу ее брови, напряглось лицо, хотела что-то сказать людям и не сказала.
Почувствовав на шее грубый охват веревочной петли, подняла глаза к небу, затуманенному длинными перьями облаков, предвещавших нам, оставшимся на земле, долгое и безрадостное ненастье, в последний раз глубоко вдохнула вольный воздух, высоко подняла плечи со связанными за спиной руками.
Дзинькнула, оборвалась во мне натянутая до невозможности жилка уже непереносимого страдания. Я опустил голову, пошел, волоча ноги, от безмолвно стоящих вокруг людей, вдруг крик, словно выстрел, хлестнул:
— Цурюк!..
Увидел перед собой строгое лицо чужого солдата с коротким автоматом в руках и окончательно сознал, в какую беспросветную неволю загоняла нас всех безжалостная чужая сила.
Три дня Серега и Анна висели на перекладине под охраной злыдня-полицая из Сходни. На четвертый день, как только полицай убрался из деревни, тетка Тая Малышева, не обращая внимания на робкие протесты старосты молча перерубила веревки на виселице и на телеге с впряженным в нее быком увезла Серегу и Анну на погост. Там мы с Ленькой-Леничкой с помощью двух стариков, еще оставшихся в Речице, захоронили и Серегу, и Анну в плохо сбитых, но все же, как положено, в гробах и в одной могиле.
Во все эти дни никто из нас не видел Искру — как будто заточила она себя в доме, и тётка Катя, мать ее, даже накоротке выходя на волю, вешала на дверь большой замок.
Искру увидел я, когда помертвелая деревня чуть ожила в неотложных житейских заботах.
Как в былые времена, Искра стояла на мосту через почти усохшую в июльской жаре речку, стояла в такой отрешенности, что не сразу ярешился подойти.
Стояли молча. Искра будто не замечала меня, смотрела вниз, свесив голову. Один только раз близко я глянул на нее, и все во мне застонало: такой Искру я не видел никогда. Под глазами темные провалы, обкусанные губы багровели, словно рана, волосы, всегда вольно раскинутые, как будто измокли, липли к голове. Вся она была изболевшая до самых косточек.
Нарушить молчание я не решался, но Искра заговорила сама:
— Жалеешь, Санечка? Не жалей. Сама во всем виноватая. Думала — струсил. Не верила, а думала. Это о нем-то, о Сережке!.. Он ведь меня пришел защищать. Этот долговязый полицай не совсем убитый оказался. Сережка поднялся, он в него и… — Искра закрыла лицо, жалобно пискнула.
Я не знал, как утешают страдающего друга. Наверное, надо было положить руку на беззащитное ее плечо, сжать мужественно, сказать что-то ободряющее, но в извечной своей робости я не посмел прикоснуться к Искре, стоял рядом, молча и безвольно.
То, что не сумел я, сделал Ленька-Леничка. Откуда-то увидел нас, стоящих на мосту, подошел. Будто заранее ко всему приготовился, сказал хорошо, сильно сказал:
— Не надо, Искра, — сказал Ленька-Леничка. — Не надо слез. Не казни себя. Ведь это не люди… Я понял, что это — не люди… И поступать с ними надо, как они поступают с нами. Пусть будет со мной то же, что с Серегой, я готов. Ты же сильная, Искра! Ну, перемогни! Жить, действовать надо!
Искру слова Леньки-Ленички вконец расстроили. Она зарыдала в голос. Плечи ее дрожали, она билась мокрым лицом о свои лежащие на перилах руки, как будто одной болью хотела изжить другую боль. Рыдала Искра открыто, отчаянно, но это были последнее в ее жизни слезы.
Теперь, вспоминая все, как было, я думаю о законе двух камушков, по которому, сами того не сознавая, мы жили. Была простая у нас игра. На один и на другой конец веревочки, длиной в локоть, накрепко привязывалось по камушку, не одинаковых, разных по тяжести. Раскрутив такую двойную пращу, мы, запускали ее вверх. Взлетали камушки всегда по-особенному: большой камушек улетал вперед, веревочка натягивалась, рывком поддергивала отстающий малый камушек. Теперь устремлялся вперед малый, обгонял, большой, силой своего движения дергал его. Снова вырывался вперед большой камушек, и так, попеременно поддергивая друг друга, они вместе летели в высоту до тех пор, пока не иссякала сила движения. В верхней точке на какое-то мгновение они замирали, потом оба, не разлучаясь, падали на землю.
Увлеченно следили мы за полетом. Что-то загадочное было в том, как менялись они местами, вырывались вперед то один, то другой. И не думалось нам, играя, что так же, как эти камушки, мы связаны друг с другом, летим вместе и не даем упасть обессилившему.
Искра посмотрела на Леньку, спрашивая глазами, Ленька-Леничка понял. Молча подошел к сосне, потер о шершавую ее кору руки, полез к уже оборудованной Серегой развилке. Мы с Колькой-Горюном, почему-то суетясь, перекинули через верхний сук принесенную с собой длинную веревку, к одному концу привязали за ствол и приклад пулемет, за другой осторожно, не отпуская, потащили.
Ленька-Леничка принял, с трудом уместил пулемет на верхнем перекладе, веревкой перехлестнул сошки. Ствол пулемета теперь смотрел косо в небо, на мысленно проложенную нами дорогу, по которой проходили, поднимаясь над лесом, тяжелые «Юнкерсы». Мы не знали, сколько там, в этой устрашающей все живое чудовищной машине сидит людей и что это за люди. Но мы знали: самолет — чужой, с крестами на широких крыльях, что он сбрасывает бомбы на наших людей, что те, кто в самолете, заодно с теми, кто убил и повесил Серегу. Это мы знали.
В стороне Сходни слитно гудели моторы. Мы уже вызнали, что какое-то время самолеты гудят на земле, потом гул усиливается, и самолеты начинают подниматься один за другим. Ровный ветер дул с востока, мы проверяли несколько раз, поднимая горсть пыли с дороги. Самолеты должны были подниматься над лесом и проходить точно над сосной, где сгорбился над пулеметом Ленька.
Молча мы ждали, когда-моторный гул там, у Сходни, сменится ревом, и огромная, как дом, махина, закрывая небо, поднимется навстречу нашим густо хлещущим пулям.
Я и Колька-Горюн стояли под сосной, задрав головы, и старались не смотреть друг на друга: страх комом стоял, в горле, приходилось всё время сглатывать слюну. Чуть поодаль стояла Искра, тоже, как и мы, в напряженном ожидании.
Мне казалось, ее тоже страшит то, что мы задумали, что она даже хочет что-то крикнуть, остановить Леньку. Но гул у Сходни усилился, перешел в пронзительный свист, и первый самолет, устрашая нас ревом, прошел левее сосны. Тут же другой, отсверкивая выпуклостью лобовых стекол, накрыл ревом весь лес. Я увидел, как затрясся пулемет в Лёнькиных руках, и зажмурился в ожидании ужаса взрыва — в моем представлении эта ревущая машина должна была взорваться прямо над сосной. Но рев перешел в гул, отдалился. Уже новый рев нарастал со стороны Сходни. Я едва успел открыть глаза, чтобы увидеть, как снова трясется Ленька-Леничка вместе с пулеметом. Но и этот самолет, словно заколдованный прошёл над сосной, даже не дрогнув раздутым пузом. Еще один самолет прошел над нами, но Ленька-Леничка теперь только вертел головой, заглядывал вниз, к нам, и беспомощно разводил руками. Мы догадались: он расстрелял всю ленту и так же, как мы, не может понять, почему самолёты не падают?
Под рев, все накатывающийся на лес, Ленька-Леничка спустился к нам, вытащил из-за пазухи круглую ребристую коробку пулеметного магазина — она была пуста.
— Ну, чего же ты? — выговорил Колька-Горюн с обидой, теперь ему было обидно за напрасно пережитый страх. А Ленька-Леничка в растерянности, с каким-то недоумением смотрел на свои руки.
Подошла Искра, потянула Леничку за рукав, усадила на землю, опустилась рядом. Коленки ее, туго обтянутые платьём, дрожали. Больше каждого из нас она переживала неудачу.
Мы тоже сели, показывая своим хмурым видом, как обмануты наши надежды.
Искра о чем-то сосредоточенно думала, напрягая лоб, морща нос. Вдруг спросила:
— Кто помнит, с какой скоростью летит пуля?
— Вроде бы метров семьсот в секунду, — вспомнил я.
— Так, — подтвердила Искра. — А самолет поднимается с какой скоростью?
Никто этого не знал.
— Километров сто в час, — пробовал угадать Колька-Горюн.
— Ну, сто! — не согласился я. — За час он километров триста пролетит!..
— Наверное, триста, а может, и триста пятьдесят, — сказала Искра. — Значит, в секунду сколько?
— Час — это 3600 секунд, — быстро отозвался Ленька-Леничка, он уже начал что-то соображать. Триста пятьдесят тысяч метров за три тысячи шестьсот секунд — это, округленно, сто метров в секунду.
— Самолет пролетает метров триста от нас. Это только кажется, что он над самой сосной, — вела свой подсчет Искра. — Значит, надо полсекунды, чтобы пуля пролетела эти метры. Самолет за полсекунды уйдет на пятьдесят метров. Надо стрелять далеко вперед, — убежденно сказала Искра. — Ты же в самолет стрелял? Так ведь?
— В самолет, — подтвердил Ленька-Леничка.
— Значит, стрелял в пусто! — огорченно сказала Искра.
И мы с Колькой-Горюном радостно согласились.
— В пусто, в пусто стрелял!..
Радовались мы не тому, что Ленька-Леничка стрелял в пустоту. Обрадовались мы тому, что теперь знали, почему самолет не упал и что надо сделать, чтобы он упал.
Томясь, мы ждали, когда самолеты возвратятся и снова начнут взлетать. Пулеметную металлическую ленту, сцепленную из круглых гнезд, как бусы, мы набили патронами с черным ободком вокруг капсюля. Серега у кого-то узнал и нам говорил, что это самые сильные, бронебойные пули.
Ленька-Леничка слазал на сосну, приладил к пулемету магазин, заправил ленту, спустился, чтоб не томиться одному.
Наконец, донесся надсадный, как всё у фашистов, приближающийся гул. «Юнкерсы» возвращались тройками: первая, вторая, третья…
— Два, — сдавленно выдохнул Ленька-Леничка и, округлив не то в страхе, не то в изумлении глаза, оглянулся на Искру: в последней тройке было два самолета.
— Выходит, попал? — Не веря своей догадке прошептал он.
Искра отрицательно качнула головой.
— Он бы загорелся, мы бы увидали, — сказала она, гася Ленькину надежду. — Сбили его там. Наши сбили… Где-нибудь за Смоленском.
Мы молча согласились с Искрой, как всегда, слова ее убеждали.
Едва самолеты сели, на аэродроме снова начался предполетный гул: по меняющемуся звуку моторов мы точно угадывали, что делается на взлетном поле.
Искра закинула голову так, что огненно-рыжие, густые ееволосы закрыли худенькие плечи, разглядывая сосну, с какой-то отчаянностью выдохнула:
— Попробую сама…
Ловко спутав веревкой ноги, как путают коней, отправляя в ночное, она припала к сосне, по-кошачьи, рывками взобралась до развилки, отпутала веревку, приложилась к пулемету, повела стволом вверх-вниз, приноравливаясь. Как было принято у нас, подняла сжатую в кулак руку, показывая: погибаю, но не сдаюсь!..
Всё, что случилось потом, было как в жутком кино.
Моторный рев нарастал, чувствуя, что сейчас должно что-то случиться, мы позакрывали ладошками уши. Но прежде, чем крылатая громадина, на которой видны были даже бугорки заклепок, распласталась над сосной, пулемет в руках Искры, задрожал. С радостным мстительным вскриком мы увидели, как выметнулись сразу из двух левых моторов дымки, слились в заклубившуюся растягивающуюся черную дорожку, и тяжелый от бомб самолет, истошно завывая двумя другими моторами и не по своей воле разворачиваясь и снижаясь, потянул в глубину леса.
И когда там, в лесу, громыхнуло раскатисто, в сто громов, и земля вздрогнула, и хвоя посыпалась на нас дождем, я понял, что мы сотворили. Страх, звериный страх охватил меня, и пронзительный крик Кольки-Горюна: — Тикаем, ребя! — сорвал меня с места. Вслед за Колькой я бросился к дороге, но истошный ор Леньки-Ленички догнал нас.
— Куда?! — орал Ленька срывающимся от гнева голосом.
— А Искра?!.
Мы опомнились: Искра была еще там, наверху.
— Всем под деревья! Укрыться! — командовал Ленька-Леничка, и мы послушно прижали спины к шершавому стволу сосны.
«Юнкерсы» с установленной размеренностью продолжали подниматься, с еще более оглушающим ревом проходили над нами, как будто всё видя и грозя, — столб угольно-черного дыма стоял над лесом.
Утишая нервную дрожь страха, мы ждали Искру. Искра как будто не догадывалась, что может сейчас быть. Медленно, слишком медленно она спустила на веревке пулемет, отвязала, сбросила перекладину, с которой стреляла, потом уже сама спустилась. Бледным было ее лицо, не всегда заметные конопатинки на ее носу и щеках проступали рыжей россыпью.
— Это им за Серегу… — Голос Искры сломался, ее тоже била дрожь. Тылом ладони отвела сбившиеся на глаза волосы, отерла мокрый лоб.
— Надо уходить! — сказала уже озабоченно. Пулемет пока притопим в омуте. Идем по ручью до Соженки. Они-то с собаками примчатся. И помните: ни один след не должен привести в деревню! Все ясно?! Пошли…
Ленька-Леничка пристроил на плече пулемет, я подхватил веревки, мешок с патронами, Колька перекладину, и все мы, торопясь и оглядываясь на дым, черным столбом подпирающий небо, побежали от дороги по ручью и дальше — в Соженку.
Мы заставили себя побарахтаться в речке на виду деревни, на месте водопоя, вылезли на мост и, нарочно громко разговаривая, пошли к домам. На взгорке, близ дороги увидели старосту.
Дедушка-Седенький стоял, прикрыв от солнца глаза ладонью, смотрел неотрывно на черный дым, поднимавшийся над лесом.
На мгновение мы дрогнули. Искра первая овладела собой, задорно хлопнула меня по плечу, крикнула:
— А, ну, догоняй! — побежала, легко увертываясь от моих рук. Не знаю, откуда взялись силы, но так, играя в догонялки, громко и как будто на самом деле смеясь, мы пробежали мимо обеспокоенного Дедушки-Седенького и быстро разошлись по домам.
Упавший среди леса «Юнкерс» растревожил немцев. Днем и по ночам мимо притаившейся деревни шастали, треща моторами, мотоциклы, длинные, обтянутые брезентом грузовики останавливались у карьера, солдаты, рассыпавшись, ходили взад-вперед по лесу.
Появились и черные мундиры. Допрашивали старосту, обошли дома, дворы. Потом как-то враз все стихло.
Вечно суетный староста зашел в один из домов, перекрестившись, сказал:
— Слава Господу, пронесло! Всем объявлено: пришлые бандиты-партизаны стреляли с высокого дерева. Сбили самолет и скрылись. Велено всем смотреть в оба и доносить о каждом чужом…
Старосте ли было не знать: что скажется в одном доме — обойдет всю деревню. В том, видно, и был у старосты свой расчет.
Страх, в котором пребывала в эти дни Речица, отошел.
При встрече мы понимающе переглядывались, гордились про себя, что выбрались сухими из воды. Мы еще не знали коварства и хитрости тех, кто пришел к нам из чужих земель. По наивности своей мы не очень-то заглядывали даже в день завтрашний. Немцы же, как потом мы поняли, глядели и просчитывали на тридцать, может, и на триста дён вперед.
Снова, как прежде, сходились мы на речке, у омутка, нехотя переговаривались о будних заботах, с какой-то даже безнадежностью говорили о фрицах, наглухо придавивших всю округу. Колька-Горюн, приноровившийся шастать по домам, слушал что где говорили, передавал нам невеселые послухи.
Искра больнее, чем мы, мальчишки, переживала каждую худую весть и однажды, не выдержав, с какой-то отчаянностью выкрикнула:
— Пусть, пусть! Все равно им не победить!.. Вы-то увидите наших… А я… А мне…
Что привидела в своей судьбе Искра, мы не ведали, но слова ошеломили, мы потерянно глядели на подурневшее за этот долгий страшный месяц ее лицо, и такое было чувство, что Искра уходит от нас. Не знаю, какая сила сдвинула, загнала куда-то вовнутрь всегда останавливающую меня робость, но первый раз в своей мальчишеской жизни на какие-то минуты я почувствовал себя сильнее слабеющей Искры, сказал с неожиданной твердостью:
— Не надо, Искра, не добавляй нам горя. Ты сдашься, сдадимся и мы. Давай лучше думать, что мы можем еще…
Я хотел одного: удержать Искру в ее всегдашней силе, и не очень-то надеялся, что слова мои как-то подействуют. Но Искра подняла голову, удивленно, мне показалось, даже с любопытством взглянула на меня.
— Спасибо, Санечка, — благодарно сказала Искра и улыбнулась хорошей своей улыбкой. Я видел: со своей слабостью она уже справилась сама.
На этот раз не Колька-Горюн, сама Искра принесла взбудоражившую нас весть.
Слух дошел, что партизаны из Вадинских лесов передвинулись ближе к Речице, хотят ударить по аэродрому. Слух пустил опять же староста. Пришел не к кому-нибудь, а в дом Искры, посидел, пожаловался ее матери Катерине на свою злосчастную судьбу, между вздохами, вроде бы невзначай, проговорился о партизанах. Ждут, дескать, немцы их у Сходни, в хитрую ловушку захлопнуть собираются.
Искра замерла, слушала путаный разговор, понять не могла: то ли пробалтывается староста, то ли говорит с умыслом, да так, чтоб Искра ушки навострила да сообразила, что к чему.
Искра убеждена была, что умысел был. Но что хотел староста — выпытать или предупредить — Искра не могла догадать.
То, что староста в чем-то нас подозревает, мы с пробудившейся в нас какой-то звериной чуткостью улавливали — по зоркому пригляду, по словечкам, будто случайно оброненным, по тяжким, вроде бы жалостливым вздохам, которыми одаривал он нас при встречах на улице или у моста на речке. Мы опасливо, в восемь глаз, следили за старостой. Но худого он пока не делал и однодеревенцев самолично не давил. Правда, перед властями держался суетно, заискивал даже перед полицаем.
Все это запутывало нас и настораживало. Главное же было в том, что на власть он поставлен был фашистами, — это было главное, в наших глазах он был предателем, и мы старались ускользать от встреч со старостой, уходили от догоняющих пытливых его взглядов.
Теперь же выпал случай особый: себя мы не должны были раскрыть, в то же время не могли не предупредить каким-то способом и партизан, о которых уже шла осторожная молва. О партизанах говорили и сами немцы с раздражением и угрозами. Мы не сомневались, что они есть, и где-то недалеко, таили надежду встретить живого партизана.
С предосторожностями, поодиночке, собрались мы в своей штабной землянке. Землянку мы рыли под корни сосен, лаз проделали со стороны речки. Крутой склон, где был лаз, со временем зарос травой, заплелся ивой и молодым черемушником, да таким сплошняком, что отыскать его кому-то чужому, даже зная, что он есть, но не пробороздив хоть однажды вход своим животом, вряд ли удалось бы. Два смотровых отверстия, пробитых из-под корней сосен, хоть слабо, но пропускали в землянку свет.
К тому же сообразительный Серега, в то еще время, из досок и осколков разбитого зеркала, отысканных у себя на повити, соорудил и вывел наружу сквозь землю перископ, как у подводной лодки. Через него проглядывался луговой берег до моста, взгорье и крайние дома.
В землянке было тесно от собранного оружия, но мы все хранили в надежде передать партизанам или красноармейцам, когда, собравшись с силами, они погонят немцев и придут к нам в Речицу.
Собрались мы в землянке в хмурый, дождливый день по зову Искры. Мы понимали, какую каверзную задачку подкинул нам хитроумный староста, и никак не могли согласно ее решить.
Искра, как одержимая, твердила:
— Нет, нет, мальчики, староста сговорил то, что проведал! Ловушка готовится, и партизаны могут, могут убиться. Мы должны, должны как-то предупредить. Не будет нам прощения, если они погибнут…
Как ни сострадал я Искре, горячность ее пугала. К тому же я не верил старосте. Он был для меня врагом, раз и навсегда врагом.
— А что, если староста нарочно наболтал? — тоже горячился я. — Он ведь говорил, чтоб ты слышала, да? Он с умыслом говорил, чтобы ты забеспокоилась, чтоб себя раскрыла. Он же служит немцам! Зачем ему было говорить про партизан?!
На какую-то минуту Искра замолкала, смотрела на меня с досадой и тут же убежденно возражала:
— Нет, Санечка, нет! Умысел у него был. Но не против нас. Я это чувствую. Очень даже чувствую. Тут обмануться никак нельзя, невозможно. Не знаю почему, но в самом деле он боится, что сходненские фрицы обманут партизан!..
Мечтательный Ленька-Леничка, как всегда, задумчиво слушал нас. Колька-Горюн пристроился у квадратной трубы перископа, казалось, удивительная игрушка занимала его больше, чем важный разговор.
Не знаю, согласились бы мы еще раз пытать судьбу, но все решил сдавленный крик Кольки-Горюна:
— Ребя! Глянь-ко!.. — В Колькином голосе было что-то такое, что даже Искра мгновенно метнулась к перископу, глядела долго, не дыша, молча уступила место мне.
От того, что я увидел, ноги ослабли, я опустился на колени.
По дороге, по мосту, и ближе, вкруг деревенской горы, тащилась, колышась, длинная вереница обессиленных людей. По бокам шли охранники в накинутых на плечи пестрых плащ-палатках, с короткими автоматами на груди. Охранники все были в сапогах, люди, идущие по дороге, шли в неподпоясанных мокрых гимнастерках, с каким-то тупым безразличием ступали черными от грязи босыми ногами прямо по лужам.
— Это ж наши! Это же пленные!.. — прошептал я, чувствуя как стынет лоб и болью сдавливает виски.
Ленька-Леничка, как-то странно засопев, отстранил меня, приник к перископу.
Искра металась по землянке, как конь в охваченной огнем конюшне, в отчаянии твердила:
— Что ж это такое? И мы ничего не сделаем?! И мы отсидимся вот тут, в норе?..
Ленька-Леничка судорожно вздохнул, мы услышали скорбный его вздох.
— Один наш выстрел, Искра, — сказал он глухо, — и охранники перебьют всех, кто там, на дороге…
Скажи Ленька: «…и охранники перебьют нас всех», Искра презрением одарила бы Леничку, всех нас, схватила бы пулемёт, который мы все-таки не решились утопить в омуте, бросилась бы через брод, к дороге, наперерез бредущим под конвоем людям. В том состоянии, в каком она была тогда, она бы не раздумывала, она не успела бы подумать, что может быть потом.
Но Ленька-Леничка сказал о тех, кого гнали по дороге, сказал обдуманно, с тревогой не за себя, за них, и Искра погасила свое неистовство.
В который раз два камушка, связанные одной веревочкой взвились в поднебесье, не отделимые один от другого, поменялись местами, и был в этом какой-то великий закон согласия, разума и чувства.
Искра опустилась прямо на лежащие в углу винтовки, зажала лицо руками, сидела в пугающей неподвижности. А мы стояли перед ней, как виноватые. Нарушила молчание сама Искра. Взглядом, в котором была боль, одна только боль, она, посмотрела на меня, сказала с укором:
— И ты, Санечка, хочешь, чтобы вот так же повели партизан?
Я опустил голову, сказать мне было нечего.
Как связаться с партизанами, мы не знали.
Долго раздумывали, ничего дельного не придумали, Наверное, так бы и заглохло наше бестолковое старание в четырех земляных стенах, если бы не Ленька-Леничка. Мало он говорил, но дано было ему проглядывать то, что порой не видели мы. И на этот раз он выхватил нужную ниточку, сказал:
— Человека, чтоб привел нас к партизанам, сейчас не сыскать. Но такие люди, надо думать, в каждой деревне есть. Особенно там, которые к ним ближе. Если партизаны в самом деле двинут из Вадинских лесов к Сходне, то пойдут опять же лесами. Надо идти в те деревни, что на пути. И как то так, в поклонах-разговорах поминать, что немцы, слышь, готовятся встретить партизан у Сходни. Кто-то услышит, в себе захоронит. А кто-то даст знать кому надо. Может, что-то и поправят партизаны в своих планах…
Ленька-Леничка сказал дело, мы это почувствовали, встал вопрос: кто пойдет? Пугающая тишина повисла в сумрачной нашей землянке. Шутка ли, из своей деревни выйти в край неведомый, по дорогам, с войны зачужавшим, да одному, в надежде на людей, еще сохранивших, а может, уже и сгубивших человеческую доброту. Ну-ка, решись на такое! Да и как из дома уйдешь? Разве отпустят?..
Пока все это прокручивалось у каждого в голове, по крайней мере, у меня, Ленька-Леничка сказал:
— Я и пойду… — сказал спокойно, и оттого, что так он сказал, дышать стало вроде бы легче.
Но Искра, пристально вглядываясь в Леньку-Леничку, несогласно покачала головой.
— Нет, Леничка, нет. Нельзя тебе уходить из деревни. Полицай у тебя в соседях, тут же уследит, что пошагал куда-то. И матушка твоя, тетка Оля, совсем плоха. С постели не поднимается, — Искра говорила правду: Ленькин дом, если и был еще живой, то держался только Ленькиными взрослыми заботами. Об этом он не говорил, но мы это знали.
Ленька-Леничка пытался сказать, что он все обдумал, и мать уговорит, и все, что нужно, для матери оставит, но Искра была непреклонна.
— Нет, нет, Леничка, и еще раз нет. Нельзя тебе. И ты это сам понимаешь. Я тоже все обдумала. И теперь говорю: пойду я…
Мы разом ахнули:
— Да ты же рыжая! — крикнул Колька-Горюн. — Тебя же за версту приметят! Всяк запомнит…
— А я волосы состригу. Платочком повяжусь, — быстро ответила Искра, глаза ее даже в сумрачном свете землянки дерзко сверкнули.
— Ну уж, нет, Искра! Ты не только приметная. Староста с тебя глаз не спускает, каждый твой шаг выслеживает! — Леничка, как всегда, рассудительностью остужал Искру.
Я тоже испугался за Искру, сказал:
— Ты и без волос останешься красивой. Полицаи тебя с дороги уведут. А то к фрицам попадешь. Серега за что погибнул?..
Я уже понимал, что если не Леничка, если не Искра, то в путь отправляться — мне. Больше некому. Колька-Горюн всегда был несерьезным, к тому же, бывало, и подтрушивал. Я уже готов был сказать: — Пойду я…
Но тут Колька-Горюн, шмыгнув носом, чему-то засмеялся, крикнул:
— И чего это вы тут крутите-вертите! Чего тут смогать-то?! Я пойду! Такой слух пущу — до самой Москвы докатит! Где-то в тех краях дедка материн проживает. Вот и войду к нему поклон бить. Скажу, от родичей поклон тебе, деда. Как ты тут общее лихо изживаешь? Он то уж спознает, как кому передать… Только вот матка спохватится, шумеш подымет. С ей-то как?!.
Изумленно мы смотрели на Кольку. Колька-Горюн сразу вырос в наших глазах. Он еще ничего не сделал. Но он вызвался на опасное дело. Вызвался сам, как будто давно сготовился ко всем возможным бедам. Маленький Горюн, всегда какой-то суетно-бестолковый, безропотный наш побегушник, в этот час увиделся героем.
Искра, изумленная не меньше нас с Ленькой, с каким-то недоверчивым любопытством вглядывалась в непривычно возбужденное, с выражением какой-то даже бесшабашности, лицо Горюна. Будто пытая Кольку в его готовности, осторожно спросила:
— Но ведь ты, Никола, тоже приметный! Кто раз углядит подкову на твоей щеке, не ошибется в другой встрече…
— Это-то?! — Колька тронул пальцами впадинку, серпиком подпирающую щеку, — след копытца испуганно взбрыкнувшего в ночном жеребенка, засмеялся:
— Насупротив, мне это в прибыль. Глянут, глянут — рукой махнут: сразу видать, дурачок деревенский, от коня схлопотал!.. Да ты, Искра, не сумлевайся, я и впрямь за дурачка сойду!.. Вот только матка. Ополохается, тогда уж…
Искра не выдержала, тоже засмеялась, хорошо, любовно засмеялась, сказала:
— Ладно, Коль. Мамку твою я на себя возьму. Попробую уговорить, С ней мы не раз вместе утешались…
— Тогда, что ж, завтра и пойду…
Колька шмыгнул носом, прикрыл рот рукавом, глянув на нас с веселым озорством, показал, как будет дурить в дороге немцев и полицаев!
Наутро Колька-Горюн исчез. Мать его, Нюрешка, как звали ее деревенские, пожаловалась соседям, что приболел ее малый, отлеживается на печи. Попросила в заботе по горсточке сухой малины.
Три дня прошло — Колька, как в воду занырнул. Староста приметил, что одного не хватает среди нас. Встретил в улице Нюрешку, посулил зайти вечером, попроведать больного.
Нюрешка всполошилась. Подалась к Искре. Искра ко мне. Так мол и так. Придется тебе, Санечка, на печи у Нюрешки полежать, покашлять за Кольку. Дознается староста — беда!.. Староста и впрямь пожаловал. Принес мешочек сухой мать-мачехи. Вроде бы заботясь, наказывал, как заваривать лист от кашля.
Заглянул на печь, ноги мои потрогал, на том успокоился.
Я, видать, перестарался, кашляя. Потому как, уходя, староста вроде бы участливо, но в тоже время и раздумчиво сказал Нюрешке:
— С купанья, похоже, застудился сынок-то. Голос совсем чужой стал…
Нюрешка, как потом сказывала, чуть не до смерти, обмерла. «Раскопал, старый! — подумала. А староста будто не заметил моей муки. — Что ж, лежи, поправляй сынка-то, говорит. Днями еще загляну…».
Колька вернулся на пятый день. Вернулся другим. Поднабрал лиха в скитальческой своей судьбе или спознал то, что непришлось еще спознать нам, но мы почувствовали: Колька — другой, не тот уже болтливый и пугливый Горюн, которого мы знали.
…Мы лежали у речки, в пожухлой после первых заморозков траве, слушали сразу и Кольку, и гул самолетов у Сходни. Как всегда, в реве поднимались они над лесом, выстраивались тройками, уходили в ту сторону, откуда по утрам светило солнце.
Колька лежал на животе, с какой-то злостью срывал сухие стебли, ломал в пальцах, когда стихал на время самолетный гул, говорил отрывисто, вроде бы нехотя:
— Ходил, где людям не закрыто. Встречу кого, зыркну: карабин на плече, по рукаву повязка — вражина, значит. Издали канючить начинаю: «Дяденька, как до деда добраться? Сиротой остался. С голоду помереть не дайте…» Кто — прикладом под зад. Кто — рукой махнет: топай, мол, не оглядывайся. В деревнях — то же, где — привечали, где — взашей… — Колька вспоминал обиды, знакомо сопел носом, хмурил повыцветшие в долгом безукрытном пути брови, — всяко бывало! Но где чуялся нашенский дух, говорил, что следовало. Про между другого, вроде бы в дороге наслушавшись, сказывал: «У Сходни, мол, немцы засидку готовят, подловить каких-то бандитов норовят…». Кто — слушал, кто — остерегал. В какой-то деревне зоркастый старик ночевать впустил. Послушал, послушал меня, говорит: «Спасибо, сынок, за вести, А до деда ты не дойдешь. Деревни тамошние все пожгли. Погостами стали те деревни. Тамошних партизан в какое-то кольцо загоняют… А ты, говорит, вертайся. Что надобно, ты и сделал. Теперь по-тихому домой иди…»
Колька опустил голову на руки, лежал, как неживой. — Что замолчал? — окликнул его Ленька.
Колька глухо, в землю, ответил:
— Людей пострелянных видел. Много. По карьерам. По полям, у дорог. И повешенных. Один в кепке, такой же, как Серега… Качаются…
Искра поднялась, подсела ближе к Кольке, положила руку ему на голову. Сказала, извиняясь:
— Прости, Коль. Не права я была, тогда, давно. До войны еще… Ты, Коль, настоящий…
После гибели Сереги и прилюдной казни Анны Малышевой, после того, что невесело поведал нам Никола-Горюн, мы как-то вдруг поняли, что не в игры играем: чуть оступишься, тут тебе и конец. И не только тебе — всей деревне, Речице родной конец, к каждому дому явится смерть в чужестранных мундирах.
Ивсе же, как ни осторожничали мы, как ни надеялись на наших людей, засевших в лесах, немцы исхитрились подловить нас.
В один извлажных осенних вечеров захлопали в стороне Сходни выстрелы.
Мы только поразошлись из землянки, где в унылом молчании переживали дошедший до деревни слух: немцы подкатили к Москве. Не верилось, а такая тоска охватила!..
И вот, когда в безрадости добрел я до своего дома, выстрелы, частые и гулкие, и ударили!
Испуганной птицей взлетел я на крыльцо, прижался к столбушке, слушал, вздрагивал от тревожных переменчивых звуков. Сердце, как после бега, стукало в грудь, и догадка долбила: «Все, пропали партизаны. Они это. Они!..»
Ох, ох, неизжитая наша наивность! Думать не думалось, что выстрелы эти начинали еще одну трагедию, попал в которую наш Никола-Горюн.
Оказалось, Никола домой не пошел. Какая-то маята душевная, как потом успел он мне рассказать, увела его от речки в поле. Не зная зачем, залез он на нашу смотровую ель. Ель высоченная росла, отступив от леса, с ее высоты видать было далеко на три стороны: и опушку с большим болотом по краю через которое еще при дедах проложили гать, чтоб ездить через лес; и саму Речицу с ее домами; и два поля с молодым березняком по дальнему бугру, за которым шел большак на Сходню, обозначенный телеграфными, столбами.
Сидел Никола на ели, где ниже вершины приладили мы для удобства дощечку, горевал, а в уме прикидывал, когда, от каких городов наши в обороть двинут? И дойдут ли в эту зиму до Речицы? Всяко о всяком думалось, а больше все староста вспоминался, как ходил он по деревне вместе с полицаем и толстым немцем из Сходни и в каждом доме твердил: «Эх, землячки-землячки, забудьте, как прежде жили. Новый порядочек пришел. Фюрер уж день назначил по Москве, по Красной, парадом пройти. Потому жить надо тихо, тогда милостью божьей еще проживем. „Каждому — свое“ — так говорит фюрер! Терпите, терпите, землячки…» — Нудил, нудил староста, и суетился, и глядел зорящим глазом. А у самого под губой — дырка вместо зуба и, как скажет «фюреру», свист получается, вроде бы насмешка. И чего вспомнился хитрый дед, догадать не догадал. А вспомнился, какая-то зацепка к тому была! Хотел что-то в уме из прежнего распутать.
Но тут и ударили за бугром у сходненской дороги выстрелы. И посыпало, и затарахтало, ракеты над лесом заполыхали. Бой настоящий!
Никола чуть с ели не скатился, подумал: «В ловушку вкатились партизаны!..» Заторопился бежать, сам не зная куда, зачем, а под елью нос к носу столкнулся с парнем в кепчонке, в ватнике, с карабином в руке. Парень вроде оторопел:
— Ты кто? — крикнул.
Колька, сам оторопевший, махнул в сторону деревни. — Да вон, из Речицы!
— А, из Речицы, — обрадовался парень. — Это — хорошо! Итут же схватился за ногу, захромал, запрыгал, сел — Ногу поранили, сволочи! — ругнулся он, морщась. — Веди-ка, малец, в деревню. Прячь. Поймают — капут!
Колька, дурея от восторга, спросил:
— Ты — партизан?!.
— А что — не похож? — спросил парень, настораживаясь, добавил, успокаивая:
— Из своих, малец, из своих…
Тогда, еще больше дурея, Колька прошептал:
— Ты — от Деда?!
Парня словно током дернуло. Уставился на Кольку, шепотом ответил:
— От Деда. Что — ждут? — опросил парень, вглядываясь в Николу, и заторопил:
— Давай, веди к своим! Слышь какой бой? Того гляди побьют наших. Укрыться-то есть где?..
— Есть, есть! — обнадежил Колька. Хотел сказать о землянке, но в какой-то миг сработало в его памяти суровое предупреждение Искры: о землянке — никому! Даже, если к смерти поведут…
Кольки прикусил язык. В суетной радости от того, что перед ним живой, настоящий партизан, усадил парня под елью, сказал в торопи:
— Погоди-ка тут. Я — мигом: туда-сюда… Парень подозрительно глянул, предупредил:
— Смотри! — погрозил карабином.
— Будь спок, — ответил Колька, как принято было между нами, мальчишками, и помчался напрямки в деревню.
Когда Колька в радостном захлебе, торопя себя, рассказал Искре про бой, раненого партизана, про разговор, который даже в торопливости он передал слово в слово, Искра возбудилась, тут же и задумалась. О землянке запретила даже мыслить:
— Клятвудавал? Никто не отменял клятву! — сказала она резко, так резко, что Колька сник, трезвея, подумал, что еще бы чуть-чуть, и откачнулся бы он в предатели.
— Зови Саньку, Леничку! — приказала Искра.
И когда мы собрались, заставила Кольку повторить слово в слово весь разговор с парнем.
Мы, как и Никола, были на стороне раненого партизана, готовы были укрыть его даже в штабной землянке. Но Искра, заметно мучаясь и ничего не объясняя, и в этот раз воспротивилась.
— Повторяю: о землянке — ни слова. Ни ты, Леня, ни ты, Санечка, парню этому на дух не показываться. Один Николка будет иметь с ним дело.
— Но он же от Деда! — загорячился Колька, заметно взбодренный нашей поддержкой.
Искра сощурила свои зеленые глаза.
— А, если из Сходни? — раздельно, неуступчиво сказала она. — Если через этого парня докапываются, кто сбил самолет?..
Мы изумленно, недоверчиво смотрели на Искру — такого поворота событий мы не допускали. Но Искра жестко повторила: — Если это так?..
И мы, как бывало в таких случаях, умолкли.
— Куда ж его тогда? — спросил Колька. — Ведь ждет!..
— Думай, непримиримо сказала Искра.
— В сарайку к нам поведу. Куда ж еще? — Колька явно приуныл.
Искра заметила, подошла, поправила на нем кепочку с большим козырьком, подстукала снизу козырек, чтоб гляделся задиристо, сказала:
— Вот что, Никола, ты настроение не меняй! Сразу заподозрит, что ты не один. Для тебя он — партизан. Но лишнего… Не сболтни лишнего, Никола…
…По сей день удивляюсь, как Искра почуяла опасность там, где мы и заподозрить не могли своей смертушки. Потом она нам открылась: староста — опять староста! — заявился к еематери в канун этого, будто бы боя, сидел долго, всякого наговорил, как и в прошлые разы, между деятельностью и бездельностью сказал про верный слушок: сходненский комендант, мол, пускает по деревням своих людей, неотступно желает знать, кто геройский, их самолет сгубил. В подозрении, дескать, и наша Речица. Рассуждал-то он с матерью, а точно знал: за перегородкой Искра слушает!..
Но ведь и в этот, вроде бы случайный разговор, надо было вникнуть! Искра была как стратег, всякую малость вбирала в ум.
Про старосту и про то, что говорил он в доме Искры, мы узнали потом. А с тревожного вечера места себе не находили, ждали, как все сложится у Кольки.
Каждый день в ранних осенних темках Колька прибегал на огород к. Искре, докладывал:
— Рану в ноге не дал перевязать… Сам, говорит, излечу… Спрашивал: кто в лес по дрова ходит… Про Деда пытал. Говорю: дедушка-то что передал? Не отвечает. Не дозволено разглашать, говорит.
Мы выслушивали Кольку, не могли ничего присоветовать.
Искра снова и снова твердила: «Осторожней, осторожней, Никола!» И каждый раз спрашивала с пристрастием: «Разговор про самолет был?»
Колька отрицательно мотал головой. Вроде не все сходилось в подозрении Искры, и ото дня ко дню мы все больше склонялись к мысли, что в деревне прячется настоящий партизан. Вроде бы заколебалась и Искра. И тут Колька, дрожа от возбуждения, сообщил:
— Спрашивал! Про самолет!
— Ну-у! — враз выдохнули мы и теснее прижались к Искре.
— Что спрашивал? — Искра настороженно ждала, я чувствовал, как напряглось ее плечо.
Никола умел точно передавать любой разговор. В этом умении он был вроде артиста, и мы ёкнувшими сердцами ждали тревожного рассказа. Но Колька, похоже, был уже не в себе, заговорил угрюмо:
— Спрашивает: что, мол, слышно в деревне про подбитый самолёт? Я ему: про какой такой самолет? Он губы растянул, головой качает: дурачка, малец, строишь. Весь край про самолет знает. А твоя деревня слепая, что ль, была?.. Яему: слух был, партизаны из леса пальнули!.. «Значит, про самолет знаешь?!» — это он мне. А я плечами пожимаю. А он меня за грудки, вот так, руками, зенками сверлит. «А знаешь ли ты, что здесь в лесу, ни одного партизана не было?!»
Я рот раскрыл, хотел спросить: — А ты?.. А он, видать, сообразил, что лишку перегнул, отпустил грудки, сказывает: «Наш отряд первый сюда пришел. Бой под Сходней слышал?!»
— Еще вот: вчерась, как сюда шел, кривуля дал. Какая-то лешачина померещилась. Глянул из-за кустов-то — он по-моему пути крадется. Видать, дознаться хотел, куда, это я по вечерам тикаю… Что-то уныло мне, братцы! — сказал Колька, кулаком потерзал свою грудь, будто болело у него там. Отвернувшись от нас, признался:
— И жрет этот партизан не по-партизански. В доме-то у нас голодуха…
Колька предчувствовал беду. На другой день прибежала к нам в дом испуганная Колькина мать, едва ворочая языком, поведала, что этот самый, что в сарае сидел, увел Кольку в Сходню. Мы с Ленькой-Леничкой побежали вдогон, хотели хоть что-нибудь вызнать, но дорога до самой Сходни была пуста.
Горюн появился в деревне через два дня. Шел он серединой улицы от своего дома, я так обрадовался, что, увидев, сунулся было к окну окликнуть. Колька заметил, сделал вид, что мое появление в окне ему безразлично, тут же стал усиленно сопливить, вытирать тыльной стороной ладони нос: туда-сюда три раза, еще туда-сюда три раза…
Я словно прирос к подоконнику: Колька, сопливя, подавал знак — опасно!..
Этот знак придумала предусмотрительная Искра. Когда война уже прошла через деревню, и все мы оказались вроде бы не на своей земле, под чужим, враждебным нам доглядом, Искра сказала:
— Мальчики! С каждым из нас все может случиться. Мы должны уметь предупреждать друг друга, если к кому-то из нас подошла опасность… — И научила нас «сопливить», особым движением вытирать нос.
Колька «сопливил»! Он предупреждал: опасно, не подходить! И шел будто бы с независимый видом серединой улицы в другой конец деревни, подбивая камушки носками тяжелых ботиноккоторые ему еще летом притащила мать с дальнего поля, где лежали убитые красноармейцы. Особенно старательно «сопливил» Колька, когда проходил мимо дома Искры, мимо Ленькиного дома, видно, боялся, что они, как и я, могут выскочить навстречу. Мы из своих домов видели, как спустился Колька к мосту, как пошел таким же мерным шагом по дороге, к карьеру.
Я рванул огородами к речке, чтоб разузнать, как и что с Колькой-Горюном, но Искра как знала о моем нетерпении — перехватила меня в прогоне.
— Домой! И никуда больше! Слышишь?! — сказала она мне таким ледяным тоном, что спине моей стало зябко. Тут же, с непонятной игривостью, хлопнула меня по затылку и на одной ножке, совсем по-девчачьи, поскакала к своему дому, крича:
— Санечка! Свидание наше отменяется! Слышишь, дурачок, от-ме-ня-ет-ся!..
В расстройстве, в тревоге вернулся я домой. Стоял у окна, ожидал, не появится ли Никола.
Горюн проследовал обратно тем же путем, все так же продолжая усиленно «сопливить», и будто и не был — исчез из деревни.
Какая тайная опасность окружала Николу, понять мы не могли, пока староста не проговорился, и опять-таки у Искры в доме!
«…Кольку-то, Кольку Горюнова при комендатуре держат! Уличили вроде бы связь с партизанами, через него ищут сообщников… Не приведи, Господь, ежели такое подтвердится! Погинет деревня, вся, как есть, погинет!..» — Староста жаловался матери Искры, а выходило — в который уже раз! — будто предупреждал кого-то, кто должен был про то ведать.
Дня через три, уже к ночи, в кладовочку, где я спал, стукнули. Тихонько, на цыпочка, прокрался я в крыльцо. Из тени дома так же тихо подался ко мне Колька. Сели назавалинку, Колька дышал тяжело, с присвистом, как дышат старики, все потирал грудь, говорил с остановами, воздуха не хватало ему.
— Партизан, Сана, полицаем оказался. Искра правая была. У ее чутье на гадов… Заграбастал меня в комендатуру. Били, в груди повредили… Кнутом хлыстали, как ни одну лошадь не бьют… Эва, вот… — по движению его рук я понял, что он задирает рубаху. — Пощупай-ка….
Заранее пугаясь, я провел как мог осторожно по узкой его спине, и пальцы мои, как по боку корзины, пробежали по жестким, будто сплетенным, рубцам.
— Жалко тебя, Никола. И стыдно! — сказал я, не давая прорваться злым, обидным слезам. — Тебя одного за всех!
— Ладно, как одного! Кабы повел этого партизана в землянку, — думаешь? Там оружье, пулемет… Всю бы деревню подчистую пожгли. Когда б не Искра, куда б дело повернулось?.. Со мной-то что? Спознали, гады, что в дальние деревни ходил. Про деда пытали… «Дед», Сашка, оказывается, кличка тамошнего партизанского командира. А я одно долдоню, к своему, мол, дедушке шел… Отступились. У них там расписано про родню. Сошлось, что дед все ж был…
А самолет сбитый задницу им прожег. Ох, лютуют! Дознаться не смогают. С самого верху, видать, приказано того стрелка сыскать… Фига с два, ищут ветра в поле… Ты, Саня, скажи Искре, чтоб пока не ходила в землянку. У их везде — глаза поставлены. Следят… Тогда меня подпустили, чтоб по деревне и по за ней прошел. Следили, кто подойдет. Я уж «сопливил, сопливил»… Хорошо спроворили, не сунулись… А то б и вас всех прибрали!.. Худо мне, Санька. Что били, грудь отбили — все бы ничего… Меня, Сань, в Германию угоняют. Детишек поднабрали со всех мест… Теперь за Рудню, к железке повезут. Умолил я с маткой проститься. Не знаю, с какого бока староста наш, деревенский, подкатил, за меня перед ими поручился. С чего бы это, Сань?..
— Так ты оставайся! — возрадовался я. — Спрячем, кормить будем. Пока наши не придут!..
Колька долго молчал, тер потихоньку грудь, Вздохнул тяжело, так, что пискнуло у него в горле.
— Не можно, Сань. Тогда матку заместо меня погонят… А куда ей?!. Вся болезная. Соседями только и держится… Нет, Сань. По всему видать, мне в чужие края подаваться… Ты Искре скажи, что… Ну, это самое. Что я не только о себе. Что тоже — человек… — Колька встал, неловко обнял меня. Осторожно, как лесной зверек, ушел в темноту.
На другой день, когда все это я рассказал Искре, узнал, что опять у них в доме был староста и такое вот сказал:
— Три машины ребятеночков из Сходни отправили. Нужда, видать, в детишках там, в Германии. Какая нужда, то нам неведомо… Вот и у Горюновых мальчишку отправили. Отправили Кольку-то! — и добавил, вроде бы нас всех жалеючи:
— Второго мальца не уберегли!..
В глухой зимний вечер вошла в дом к Искре Таисия Малышева — строгая бабка Сереги. Покосилась в угол, где со времен еще деда, похороненного до войны, тускло отсвечивала иконка с зажженной лампадкой. В раздумье приложила пальцы, сложенные щепотью, ко лбу, перекинула с плеча на плечо. Откутала с головы черный платок, скинула на плечи, села на табурет у нагретого бока печи, уставила взгляд на коптящий огонек лучины, приклоненной низко к корытцу. Не сводя глаз с огонька, сказала стоявшей тут же у стола хозяйке:
— Слышь-ка, Катерина, сходи на час к Дуне. Одна вечеряет. С дочкой твоей поговорить надо.
Слово тетки Таисии — закон для деревенских. Мать Искры, с тревогой поглядывая на дочь, собралась, вышла.
Искра сменила лучину, застыла над столом в ожидании.
— Не дивись, дочка; что к тебе пришла говорить, — ровным голосом сказала тетка Таисия. — Нужда привела. Не своя. Поймешь, как скажу. Только прежде обмолвлюсь: еще при жизни Сереженька мне доверился. Знал, и ты знай: слово, Таисье доверенное, железом не вытащишь. Потому не отводи глаз, не поминай про клятву, что друг дружке сказывали. Я клятву свою дала, перед собой дала. В этом мы с тобой сродни…
Тетка Таисия глянула прямо в глаза. Искра, сдавив до боли кулаками щеки, молчала, не могла догадать, что потребует сейчас от нее суровая бабка Сереги. Медлила и Таисия, словно про себя взвешивала нужду: знала, то, что скажется, невозвратно. Еще раз, остерегаясь, предупредила:
— Знаю, дружки у тебя верные. Но что сейчас скажу, для тебя, для одной. Знать о том будем ты и я. Никто боле. Так вот, дочка. Выходили мы наших, пораненных, от плена бежавших. Анна за то жизнью поплатилась. Но солдатушек уберегли. В леса надобно им отправляться. Безоружно, сама понимаешь, через войну не пройдешь. Партизаны безоружных тоже не жалуют. Стало быть… Знаю, дочка, про вашу захоронку. Может, одна знаю, что такая есть. Вот и пришла к тебе.
Тетка Таисия была спокойна. Каждого в деревне знала, от мала до велика, как собственных деток. И не страшилась, что с Искрой может случиться промашка. Видя, как в сомнениях заметалась девонька, поняв, сколько непосильных мыслей-чувств столкнулось в юной головке, взяла на себя грех полуправды. Подсказала тетка Таисия, что и как сказать нам, то есть мне и Леньке-Леничке, чтоб не заупрямились мы, но чтоб не сказать и про солдат спасенных.
Искра покорилась воле тетки Таисии, позвала нас к себе. И когда, как обычно, мы собрались вместе вроде бы почитать из прежде припрятанных книжек, Искра, пригнувшись к нам, заговорщически шепнула:
— Мальчики, от настоящих партизан люди были! — увидев, как вспыхнули мы радостью, неуверенно повторила: — Объявились в Речице… — и с подозрительной поспешностью пояснила: — С оружием у них плохо. Вот я и думаю, может, отдадим?!
Ох, Искра, Искра, для нас вся-то была она прозрачна, как речка родниковая. Ни в ком неправды не терпела, лживинки к себе не допускала! А тут… Тужится что-то укрыть в себе, а в душе неловкость, в лице неловкость — хоть глаза отводи! Мне бы не заметить, так нет — обида ум перехлестнула.
— Та-ак, — проговорил я, растягивая слова, чтобы Искра поняла всю горечь оскорбленных чувств. — Ясненько. С тобой кто-то говорил, тебе доверился, а мы, оказывается, не те, которые достойны… которые друг за друга. — Я хотел сказать: которые жизни готовы отдать друг за друга, но горло перехватило, сгреб я со стола шапку, пошел к двери! Ладно, что дверь не успел толкнуть, глянул, уходит ли со мной Ленька, а глянувши, будто обжегся о взгляд Искры. Нет, она не вскочила остановить меня, нет, словечком не окликнула! Только глядела мученическим взглядом, таким, что дурь моя и обида враз отлетели.
Стыд перед Искрой, перед Ленькой-Леничкой обжег — Леничка-то сидел от меня отвернувшись, показывал, что не на моей он стороне! И вернулся я, сел на лавку, в стыдобушке сунул шапку меж колен.
— Ладно, уж, прости, — сказал хмуро.
Искра ладошками закрыла лицо, пролепетала, не отнимая рук:
— Нет, это вы меня простите, мальчики. Виновата я, не все сказала, как есть. Я слово дала…
Ленька-Леничка, все еще не глядя на меня, отозвался:
— Не в чем тебе каяться, Искра. Слово дала — держи. Твое слово — наше слово. Санька и я тебе доверяем. А то, что он вздыбился, так это не от тебя. Терпенья уж нет в обиде жить! Чего спорить-то? Надо, так надо. Давайте думать: куда и как переносить. Землянка-то снегом завалена!..
Вот уж воистину: один от дури поглупеет, другой вразумит!
Снова и снова вспоминаю наши два камушка на веревочке, запущенные ввысь: один другого поддернет — оба летят!
Как бывает только в отрочестве, сразу и согласно забыли мы об обидах. Искра с хозяйской озабоченностью заспешила к печи, забавно шаркая по полу большими стоптанными, с обрезанными голенищами валенками. Длинная материнская юбка, два раза обкрученная вокруг тонкого ее тела и подвязанная веревочным пояском, заштопанная зеленая кофта с подвернутыми до локтей рукавами придавали ей какой-то особенно уютный, домашний вид. С раскрасневшимся лицом, с буйно-рыжими волосами, она хлопотала у печи, среди ухватов и чугунов, как Золушка, которой еще предстояло попасть на королевский бал.
Поставив на выскобленную столешницу помятую алюминиевую миску с еще влажной картошкой, исходящей парком, Искра каждому дала по маленькой луковке, насыпала на тряпочку щепотку соли.
— Макайте, ешьте! — сказала озабоченно. — Жалко, другого нет. Ну, да как-нибудь? — и улыбнулась виновато нам обоим.
Искра указала место — банька Таисии Малышевой. То, что банька Малышевых была передаточным местом, враз успокоило — Серегина бабка предать не могла.
Трудность была в другом: как в незаметности, вне чужой подозрительности перетащить оружие из землянки, — винтовки не гвоздики, в кармане не пронесешь. Да и снега кругом, куда ни шагни — следочек, вот он, как буквочка на книжке, читай, ухватывай того, кто оставил после себя знак!..
Прикидывали так и этак, спорили, понимали, чем может обернуться и для нас, и для кого-то еще любая промашка. В конце концов на одном сошлись. Протоптали тропу с моста в лес, мимо укрытой сугробами землянки. В лесу свалили пару не слишком толстых берез, разделали на дрова. Первый воз вместе с хворостом протащили на санках не таясь, прямо деревенской улицей, свалили у баньки Малышевых. Если б кто и заподозрил нас, иди копайся, в санках, кроме полен да хвороста, ничего. А что не в свою баньку дрова, так понять надо — разве осилит тетка Таисия воз дров из леса притащить?!
Пробный рейс прошел без осложнений. Тетка Таисия вышла к баньке, как всегда, сдержанно поблагодарила. С Искрой переглянулась, мне показалось, кивнула одобрительно. Зимний день недолог. Смеркаться стало, когда мы отправились на вторую возку. Ленька-Леничка с Искрой потащились в лес грузить санки хворостом, я же, как можно меньше оставляя следов, пробился к землянке, под сугробом прополз к лазу. В землянке было глухо, темно, но где что лежит я знал. Подул в ладони, отогрел озябшие пальцы, чтоб чувствовали, стал подтаскивать к лазу поочередно то, что было в углу.
Пулемет, из которого стреляли по «Юнкерсам», мы еще с осени зарыли тут же, в землянке. Затвор смазали, прищелкнули магазинную коробку с набитой патронами стальной лентой, все зашили в мешковину, уложили в яму, сверху прикрыли доской, присыпали землей. Пулемет мы договорились оставить себе. Из прочего решили отдать три винтовки, автомат немецкий, короткий, с рожком (другой, такой же, что взяли во ржи, с убитого немца, сгинул вместе с Серегой, когда стрелял он полицаев). Еще добавили пять круглых, как яички, гранат, цинковку с нашими и фрицевскими патронами. Не густо, но Искра сказала: — Пока хватит…
Мы не спорили, молча подчинились.
Все, что Искра наметила передать, я подтащил к лазу.
Когда Ленька-Леничка посвистел с тропы, я выволок винтовки к саням. Аккуратно, по-волчьи, ступая в свои же следы, сходил за автоматом и цинковкой. Все мы уложили под хворост, туго стянули воз принесенными подпругами. Лаз я завалил снегом, свои следы старательно замел еловой лапой. Ветер, дувший с утра, мел по склону поземку, была надежда, что к ночи начисто залижет снегом весь откос.
В улицу втащились мы почти в темках. Но половина луны выбилась из туч, осветила снега, наши тени медленно двигались вместе с нами по сугробам, выдавая запоздалую тройку.
У дома, где жил староста, сдавленный голос Леньки-Ленички заставил вздрогнуть.
— Староста с полицаем. Смотрят…
Я глянул: в тени дома в накинутом на плечи полушубке стоял староста. Рядом маячила длинная фигура сходненского полицая: вытянув шею, полицай разглядывал нас.
Едва наш воз поравнялся с домом, сходненский полицай вышел из тени, поправил на плече карабин, заторопился на промятую в снегу тропку, что вела на дорогу, к нам.
Нехорошо мне стало — вот-вот подогнутся ноги, я едва сдерживался, чтобы не повалиться прямо в снег.
Тут и услышал тихий голос Искры:
— Спокойно, мальчики. Полицая беру на себя. Тащите санки, не останавливайтесь…
Искра отстранилась от воза, встала у тропки, поджидая.
Что задумала Искра, могла ли она, слабенькая девчушечка, совладать с долговязым, сильным в злобе полицаем?! Мы с Ленькой-Леничкой оба подумали об одном, согласно остановились, готовые броситься Искре на помощь.
Минута была отчаянная. Всё могло кончиться разом и без возврата.
К изумлению нашему, от дома донесся голос старосты, какой-то невзаправдашний, тягучий, вроде бы даже с зевотцой:
— Окстись, Герасим! Ребятишки дрова в баньку тянут. Дозволил я им… Заходь-ка лучше в дом, по стаканчику пропустим!
Замерев, смотрели мы, как топчется в нерешительности полицай. Наконец, сдвинул он на затылок шапку, вроде бы нехотя пошел вслед за старостой к крыльцу.
Словно подхлестнутые, сорвали мы с места санки, поволокли из последних сил. С ходу, запально дыша, протащили бы мы их и дальше от глаз, за деревню, но Искра, догнавшая нас, коротко приказала:
— К баньке. И — быстрей!..
В предбаннике, под лавкой оказалась приподнятой половица — кто-то нас ждал! Раскидав воз, мы перетащили, опустили под половицу винтовки, автомат, цинковку с патронами, гранаты. Доску вдавили на место, напихали под лавку хворосту-морозняка, уложили сбоку тяжелые поленья. Всю работу, вконец заморозив руки, мы проделали вдвоем с Ленькой-Леничкой, нам показалось быстро. Осторожная Искра осталась на воле приглядывать за дорогой.
Управились, поскидали шапки с мокрых голов, плюхнулись на лавку отдышаться и тут явственно услышали говор: голос старосты — голосок Искры. Крика нет, только говор, но и этот говор показался зловещим. От одной беды ушли, другая зависла! В торопливости дышал я на пальцы, чтоб чувствовали. Отогрев, сунул руку в карман, охватил твердое тело гранаты. Зная, на какое опасное дело идем, прихватил я в землянке лишнюю, на случай. В темноте нашел Ленькину руку, дал пощупать железное яичко. Ленька-Леничка сжал мою руку, одобряя. Насунув на голову шапки, мы вышли, понимая, что прятаться бесполезно — если Искру схватили, ждут и нас. Хоть и сумеречно было на воле, а зоркий взгляд старосты на себе мы почувствовали.
Искра, зябко охватив себя руками, топталась перед старостой, что-то простодушно объясняя. Полицая рядом не было, но нас это не успокоило. Подходили мы с Ленькой-Леничкой настороженно, плечо к плечу, рука моя, опущенная в карман, сжимала гранату. Староста будто ждал нас. — Хорошие помощнички у тебя, доченька. Верные, — сказал староста-дед, разглядывая нас как будто с одобрением. На что Искра неожиданно, совсем уж дерзостно, как мне показалось, откликнулась:
— А ваш-то помощничек где запропал?
И староста, вроде бы даже успокаивая Искру, ответил: — На печи помощничек. Опохмелился — в сон потянуло!.. Я все еще перебирал пальцами по круглому боку гранаты, оттягивающей карман старенькой моей стеганки, и не понимал, изумлялся тому согласию, которое вдруг установилось между старостой и Искрой. Знал ли я, что случится в уже недалеком дне? Что в печали, в раскаянии своими руками мы будем ставить крест на святую его могилу? Что долго еще в отпущенной мне судьбой взрослой жизни буду я размышлять о странностях добра и зла, ненависти и любви, о том, что жизнь, вроде текучей воды, — движется, что люди и сама жизнь меняются во времени?
Стоя во враждебности перед врагом своим в тревожной ночи среди холодно желтеющих в лунном свете снегов, знал ли я, что нечто подобное когда-нибудь может случиться?! А вот, поди ж ты, случилось.
Случилось это в угон зимы, перед весной, когда от февральских ветров покривились проселочные дороги, и плетни, и сами дома до пухлых крыш увязли в белых сугробах. Пропал, сгинул староста. Ушел отчитываться к начальству в Сходню и не вернулся в дом бабки Прасковьи, облюбованный им для житья-бытья еще до военного лиха.
С неделю деревня жила в неведении. Бабке Прасковье — на беспокойство, нам — на радость. Ну, разве не в радость ходить, бегать, жить без постоянного всевидящего догляда?! А потом будто гром громыхнул над снегами!
Объявились фрицы и полицаи, перевернули в доме Прасковьи все, что можно было перевернуть. Прасковью до полоумия пытали расспросами, и все про старосту.
Укатили без разгромов-погромов, но грозовую тучу навесили над Речицей — притихло всё в ожидании лютых кар.
В один из дней остановилась в конце деревни тяжелая машина. Вытолкнули из кузова старосту, повели в сопровождении двух фрицевских солдат улицей к другому концу деревни.
Шествовали следом сам комендант Сходни, низкий, толстый — в два обхвата, с круглым, как у снежной бабы, лицом, два сходненских полицая и еще какой-то не военный в кожаном пальто и меховой шапке.
Холодные небеса, поземка переметает улицу, дымятся сухим снежком сугробы у плетней, а староста, с растрепанными седыми волосами, в разорванной рубахе, в запачканных кровью подштанниках, босыми ногами ступает по снегу. Идет бесчувственно и к холоду, и к солдатам, подгонявшим его, к самой своей жизни, оступается, припадает то на одну, то на другую ногу, а голову все запрокидывает, старается поймать на изуродованное лицо чуть тепленькое февральское солнце.
Нечеловеческое лицо у деда. Под глазами лиловые пятна, будто раздавленные сливы, над перекошенным ртом нависла багровая щека, полбороды вырвано вместе с кожей, висит под скулой запекшаяся короста.
Смотрю, и сердце бьет изнутри в грудь, словно молотом. На Искру боюсь и глянуть, слышу только тонкий писк в ее горле, как у сдавленной когтями птахи.
Люди безмолвствуют у крылец, всех на волю повыгоняли. Ведут старосту меж домов, как сквозь строй. Все понимают, куда ведут, у баб, у старух глаза в тоске и скорби.
Тот, что в пальто и шапке, поскрипывает о снег каблуками высоких блестящих сапог, не кричит, как, бывало, кричали другие переводчики, будто заведенный, говорит, на ходу показывая пальцами в кожаной перчатке на старосту:
— Это есть хитрый предатель… Партизан… Коварный обманщик… Через десять минут казнь… Всем, кто помогал, казнь…
Дедушка-Седенький, какой-то очень маленький среди домов и снегов, идет, вроде бы ничему уже не внимая, но Искру примечает. Вижу, как на миг ожил его взгляд. Искра громко всхлипнула, я опасливо переступил, заслонил от настороженных взглядов палачей.
Старосту провели на мост. Там, за речкой, где мы с Искрой, до войны еще, впервые увидели деда-странника, бредущего по дороге в Речицу, на самом том бугре, где сидела Искра, доверчиво разговаривая с Дедушкой-Седеньким, его расстреляли.
Выстрелы прозвучали глухо, мы слышали их. Выждали, когда уберутся палачи из деревни на тупорылой своей машине, толпой, без зова, пришли к бугру. Рубили стылую землю топорами, копали, молча передавая друг другу лопаты, в кровь мозолили ладони. Старухи притащили домотканые чистые половики, запеленали Деда-Седенького, с причитаниями уложили глубоко в бугор.
Насыпали, как положено, холмик. Старухи, крестясь, шепча молитвы, потянулись к домам. Ушли следом и наши матери, на этот раз не призывая нас домой.
Мы с Ленькой-Леничкой распилили ствол молоденькой березки, связали крест, вкопали в холмик. Метельной напористой поземкой забелило, заровняло бугор, крест одиноко встал над снегами.
— Летом настоящий поставим, — будто виноватясь, сказал Ленька-Леничка, дуя на закоченелые пальцы. — Все думаю, Сань: слепые мы были, что ли? Глядели — не разглядели. А он вон какой!..
Искра, пока мы сооружали крест, стояла в немоте, как горем убитая старушечка. От слов Леньки-Ленички будто пробудилась, обернула к нам дурное от страданий лицо, крикнула:
— А знаете вы, что сказал он там, у баньки, когда вы прятали винтовки?! Я в страхе обмерла, все, думаю, конец. А он подошел, говорит: «Эх, милые вы мои…» Слышишь, Санька? — «милые вы мои! Жить бы вам, говорит, не таковским манером. Жить бы вам, как допреж жили. Да разве простоишь посередке, коль родная-то земля дороже жизни…» — Он это сказал, он, Дедушка-Седенький! Он все знал… Он нас оберегал… А мы…
Горько чувствовать себя неправым. Много горше сознавать, что человек, перед которым ты винишься, тебя уже не услышит. Никогда!
Сказание мое близится к завершению, а боль все острее. Трудно, ох, как трудно оживлять в памяти прожитые страшные и святые дни!
К тому времени, к которому подошло повествование, мы, как дерево, вступившее в осень, теряли лист за листом. После того, как убили Серегу, в чужбину увезли Кольку-Горюна, расстреляли Дедушку-Седенького, мы как-то съежились, притихли, как три голых деревца, потонувших в снегах. Но к весне, как и деревца, пригреваемые солнцем, стали оживать надеждами на перемены.
Перемены мы угадывали, как угадывают погоду, — по ветру, облакам. Каждый день мы видели небо, и небо говорило с нами. В небе мы видели наши самолеты. Много самолетов. Особенно грозно летели они под вечер над сумеречной землей, куда-то в закатную даль, и возвращались с дружным гулом, когда первые мерцающие звезды уже прокалывали затемневшее небо.
Перемены были и на земле. Если прежде по большому Сходненскому тракту по утрам и днем нескончаемой чередой катили на восход солнца грузовики, крытые брезентом, с пушками, минометами, кухнями, и чужие солдаты с касками, подвязанными к поясам, проходили мимо деревни бодро, поигрывая на губных гармониках, будто шли на веселье, то теперь даже танки с приглушенным рокотом шли по ночам, и возвращавшиеся от фронта запоздалые машины с перебинтованными солдатами еще до рассвета прижимались к деревенским домам, а то и укрывались на день прямо у дорог, среди деревьев, где погуще.
И полицай сходненский, что приглядывал нашу деревню, присутулился, не разгонял нас, когда втроем мы собирались у околицы, и, проходя меж домов, озирался и вздрагивал, когда в чьих-то сенцах громко хлопала дверь.
В один из поздних вечеров на бугре за околицей мы, как всегда, ждали, когда полетят наши самолеты. Влажная низинная тьма окутывала землю, а в бледном с зеленоватостью небе впервые — к большому теплу! — запухлявились облака с малиново-желтым отсветом от уже закатившегося, невидимого нам солнца. Запах прошлогодней прели наплывал из леса, мешался с запахами влажной земли и зелени, уже пробившейся по склонам, тенькали, пересвистывались озабоченные пичуги, за речкой призывно гугукала сова, а самолеты все не летели.
Лёнька-Леничка перешел выше, к березе, оттуда зачарованно разглядывал облака в небе, мы с Искрой остались вдвоем.
Искра приклонилась к загороди, долго пребывала в безмолвии, как будто прислушивалась к чему-то в себе самой, вдруг проговорила с протяжным вздохом:
— А вот Сережка-Сереженька не дожил до весны…
Я не ожидал, что вот сейчас, в теплой хорошей ночи, Искра заговорит о Сереге. Что-то, похожее на ревность, притуманило мои чувства, я даже отвернулся, чтобы Искра не догадалась, что ждал я от нее других слов. Я понимал, что прав на ревность у меня нет, что я был и должен оставаться лишь ее другом, и ничуть больше. В привычном самоотречении я готов был уже сам заговорить о Сереге и жить дальше, все с той же безнадежностью любя и поклоняясь необыкновенной рыжей девчонке, но что-то переменилось в настроении самой Искры. Что размягчило, расслабило неуступчивую ее волю — первая ли по-настоящему теплая ночь или тот неизбежный миг взросления, пробуждающий неведомые до поры желания, — не берусь судить живую душу Искры. Но то, что случилось здесь, у околицы, по сей день смятенно и благодарно хранит моя память…
Я услышал в ночи невнятный, зовущий меня голос:
— Санечка, прости… И — поцелуй меня!..
Я не поверил голосу, в растерянности, в страхе стоял не решаясь взглянуть на Искру.
— Я зову тебя, Санечка! — настойчиво повторила Искра. Как во сне, я повернулся к смутно белеющему лицу Искры, От близости приподнятого в ожидании ее лица, тонкой шеи, волос, закрывающих лоб, лицо мое запылало. Я склонился над распахнутыми, огромными в темноте ее глазами, вытянул губы, прикоснулся так осторожно, что не почувствовал ее губ.
— Еще… — потребовала Искра.
Я крепче прижался к прохладным мягким ее губам.
Так, не разнимая губ, мы стояли в счастливой близости. Если бы не голос Леньки-Ленички, долетевший к нам от березы, мы, наверное, так бы и стояли вечно.
— Летят! — радостно предупредил Ленька-Леничка.
Мы с Искрой стеснительно засмеялись, подняли к небу лица. Гул летящих самолетов приближался. Летели они почему-то не как обычно, по-за деревней, над лесами, где проложена была прямая, видимая только им дорога. Самолеты шли много правее, на Сходню, шли как-то медленно, и моторы их тяжело ревели. Когда самолеты оказались над Сходней, послышался всверливающийся в уши свист, свист перешел в многоголосый вой, и земля задрожала. В стороне Сходни дико взвыли сирены, вонзились в небо прожекторы, вспышки рвущихся вверху снарядов желтыми звездами покрыли небо, со всех сторон обозначившегося круга потянулись к выхваченным прожекторами самолетам разноцветные медленно изгибающиеся струи каких-то невиданных огней.
Но внизу уже пламенело, с высоты бугра виден был подсвеченный языками пламени черно-багровый дым, снова и снова вздрагивала под нашими ногами земля.
Возбужденный Ленька-Леничка будто вырос рядом.
— Аэродром бомбят! — сдерживая рвущийся в крик голос, сообщил он. — Во, дают! Во, дают!..
В общей радости, свершившейся на наших глазах, в радости зародившейся между мной и Искрой тайны мы, как дети, схватились за руки, пританцовывая, закружились в отблесках далекого пожара. В дерзости обретенного счастья я даже взобрался на березу и оттуда, с высоты, докладывал подробности сплошь пылающего аэродрома.
Самолеты улетели, установилась тишина, лишь зарево под огромным клубящимся облаком дыма, все больше раскаляясь, не давало сомкнуться тьме…
Мы с Ленькой-Леничкой проводили Искру до ее дома. Перед тем, как ступить на крыльцо, Искра сильно сжала мою руку, тревожно и требовательно заглянула в глаза — я понял: я должен был хранить нашу тайну до будущих, до лучших времен.
Лето истомило деревню ожиданием прежней, привычной нам жизни. В тихие дни улавливался гул идущих где-то в отдалении сражений. Порой гул становился настолько явственным, что мы не находили места, с трудом сдерживали себя, чтобы не бежать туда, навстречу нашим солдатам. В какие-то дни гул отдалялся, тогда молча мы расходились по домам, как будто сами были виноваты в том, что наша армия так медленно продвигается к нам.
Фрицы, однако, чувствовали беду. Слух прошел, что из всех ближних деревень людей отправляют куда-то под Могилев, чтоб местный житель не мешал им воевать.
Побывал в Речице человек, рассказал, что своими глазами видел пустые, безмолвные, а то и начисто пожженные деревни. Как фронт подойдет, то же будет с Речицей, сказал он.
Таисия Малышева, уже пережившая два горя, пошла по домам. Сердце заходилось от того, что она говорила:
— Бабы, — говорила Таисия Малышева, — палачам срок вышел. Фронт — вот он, на слух ловится. Ворог просто так не уходит. С домов всех повыгонят, случится, и дома пожгут. Бродяжками побираться в неведомых краях, стыдобушку да муку терпеть — нам на роду не написано. Заберем, что сможем, да захоронимся до времени в лесах. Лес-то, чай, свой, прикроет, убережет, пока наши солдаты не возвернутся. Нет другого хода, бабы… Были едины, едины останемся…
В слезах решались, да разве от мира уйдешь? Миром жили, страдали миром, помирать случится, так уж лучше вместе!..
В домах скрытно собирались к исходу. Нам же Таисия напрямки сказала, будто все знала о нас:
— Ты, доченька, — сказала Искре, — и вы, ребятки, загодя сходите за два болота, на Красную Гриву, незаметную тропку обозначьте. Там глухо и сухой бугор есть, для землянок сгодится…
Первую землянку отрыли мы сами. Накат устлали мохом, завалили землей, закидали сосновым лапником, со стороны не враз и приметишь. Потом потянулись друг за дружкой речицкие, вся деревня потихоньку в бугор зарылась. Жить стали по-лесному, без шума, в ожидании.
В былой год фрицы да полицая отыскали бы нас, потешились бы над бабами да детишками. Да, видать, надорвалось что то в их порядке, не смогали ухватиться за все, что навоевали, срок пришел себя спасать. Выжили мы, дождались родных наших солдатушек. А вот Искра… Вспомнишь — душа навзрыд, и не помнить не можно: оттуда, из тех дней, и боль, и сила, и вера — вся жизнь наша, все оттуда, из тех незапамятных дней!..
Когда жизнь в лесу, на гриве, кой-как уладилась, Искра сказала нам с Ленькой-Леничкой:
— Мальчики, мы до невозможности беспечны! Как наши давнут, фрицы через леса побегут, наткнутся на нас, и — что?! Думали, что будет?! — Щуря зеленые глаза, Искра вглядывалась в нас, заражая своим беспокойством.
Мы поняли Искру. Мы были безоружны, нужно было перетащить из штабной землянки сюда, в лес, хотя бы тот пулемет, который мы оставили для себя.
В один из дней втроем пошли мы через леса и болота к Речице.
Утро выдалось — лучше не надо. После ветров и надоедливых дождей установилось бабье лето. Взбодренные ясной прохладой, сосны пушились зеленью, синева изливалась с небес, блестел под ногами овлажненный росой брусничник. Сладкий запах багульника мешался с запахом привядающих на березах листьев. Хорошо, печально было то утро в лесу.
Искра в стареньком белом платьице, из-под которого торчали голые коленки, в не обношенных еще лапоточках (от нужды лапоточки научились плести почти во всех домах), в накинутом на плечи материнском пиджаке шла рядом со мной, заглушая голод, слизывала с ладошки наколупанную с сосновых стволов смолу.
Время от времени я ловил ее лукавый, будто дразнящий взгляд. И шалел от радости, когда взгляды наши встречались и она протягивала мне ладошку слизнуть кусочек серы.
Тайну нашей близости я хранил, хотя мне кричать хотелось о своих чувствах. Мечтал: еще немножко, чуть-чуть, и жизнь образуется, мы повзрослеем, и уже никто и ничто не разлучит нас!
Не знаю, догадывался ли Ленька-Леничка о нашей тайне, он был из тех, кто мог все видеть и быть безгласным.
Ленька-Леничка, как все мы, поклонялся Искре, но как-то по-особенному. Теперь, из опыта прожитой жизни, я понимаю, что для Леньки-Ленички, с его натурой художника, Искра была возвышенной мечтой, он и любил-то Искру, как Мечту. Ленька-Леничка деликатно шел впереди, и все-таки я ревниво наблюдал, как вдруг он останавливался, закидывал голову, придерживая на затылке кепчонку с оторванным козырьком, восхищенно выглядывал какую-то чудность в самой обыкновенной сосне. Лицо его озарялось, будто солнышком. Искра, тронув мою руку, приостанавливалась, смотрела на Леничку задумчиво, мне казалось, как-то даже влюблено. Я терзался оттого, что это не я стою, выглядываю красоту в деревьях, не на меня смотрит своим обласкивающим взглядом Искра.
Два ворона низко пролетели над соснами, в рассветном безмолвии слышны были опахивающие взмахи тугих крыл. Один из воронов вдруг крикнул отрывисто, картаво, другой ответил сильным гортанным «Куо-о…», и на это «куо-о» тревожным эхом отозвался лес.
— Чью-то жизнь провожают! — проговорила Искра, во мне все сжалось от тихого печального ее голоса.
— Ну, Искра, — Ленька-Леничка шел впереди, но все слышал, он тоже уловил недобрую печаль в ее голосе. — Ну, Искра! — Ворон — птица обыкновенная, вовсе не вещая. И кричат они для себя…
— Может, вернемся? — предложил я.
— Да, что вы, мальчики! — возмутилась Искра. — Я просто так сказала…
Почти на выходе из леса метнулся к нам жаворонок, испуганно припал к земле, следом, чуть не ударив нас, спикировал пестрогрудый ястреб. Останавливая полет, замахал растопыренными крыльями, отпрянул от вскинутых наших рук, укрылся в хвойной густоте сосен.
— Ишь, ты! — удивленно сказала Искра, провожая хищника разгневанным взглядом. На другую жизнь позарился!..
Жаворонок, распластавшийся в страхе от близко пронесшейся смерти, спасительно жался к лапоточку Искры. Искра нагнулась, бережно взяла покорную птицу в ладони, успокаивая, поглаживала щекой ее серую спинку, трогала губами взъерошенный на голове хохолок.
Вышла на опушку, огляделась — не караулит ли разбойник — подняла пичугу, подбодрила:
— Ну, лети, кроха! Живи! Радуйся!..
Жаворонок освобождено вспорхнул с ее ладони.
Такой Искра и запомнилась…
Речица встретила нас молчанием. Как-то даже жутко было оглядывать дома с неживыми, без единого дымка, трубами над серой покатостью крыш, тропки без единого на них следочка. Не сразу решились мы идти к домам. Искра прижалась щекой к росшей на опушке березе, смотрела с тоской на Речицу, когда-то людную, говорливую, сказала вдруг:
— Никуда из нашей Речицы я не уйду! Никуда. Никогда! — сказала страстно, как клятву. И опять где-то прокричал ворон. И опять стало тревожно, неуютно, потянуло обратно в лес.
Но Искра, как всегда, отгоняя дурные предчувствия, задорно тряхнула головой, откидывая на плечо рыжие свои волосы, сказала решительно:
— Пошли, мальчики! — и первая шагнула к домам.
В самое это время будто грома громыхнули там, где в утреннем солнце золотилось небо. И гул, упругий, напористый покатился над лесом и уже не переставал, все нарастал, нарастал в своей силе.
Мы замерли, прислушиваясь, Искра первая поняла, крикнула:
— Мальчики! Это же наши наступают! Они же к нам идут! В охватившем нас восторге, как всегда, мы запрыгали, я даже запел дурным голосом:
«Эх, тачанка-ростовчанка,
Наша гордость и краса…»
Искра смеялась, на меня глядя, потом с лицом, все еще оживленным радостью, сказала озабоченно;
— Вот что, мальчики, вы — в землянку, доставайте пулемет. А я ненадолго домой. Тут же догоню вас!..
Что-то не понравилось нам в ее затее. Хотя деревня и была пуста, и кругом безлюдно, а не хотелось оставлять Искру одну.
— Что же вы, мальчики? Идите! — торопила нас Искра. Мы с Леничкой переглянулись, поняли друг друга.
— С тобой пойдем, Искра, — сказал я. — Мало ли что!.. Искра засмеялась, довольная нашей преданностью, даже ласково погладила мою руку.
— Спасибо, Санечка. И тебе, Леничка, спасибо. Мама просила кое-что взять из дома. И ваше участие совсем, ну, совсем не обя-за-тель-но! — растянула она последнее слово.
— Тогда мы подождем тебя здесь! — сказал я упрямо. Искра не успела ответить: из дрожащего за лесом гула родился другой, ровный, приближающийся гул. Много-много, наверное, тыща самолетов, как гуси в прилетное время, заполонили небо. Клиньями летели они в синеве, освещенные снизу солнцем.
И такая уверенная сила была в их полете, что мы уже не сомневались: вот-вот на дороге покажутся долгожданные наши красноармейцы.
С ревом, свистом, будто падающие бомбы, прошли над лесом развернутым строем какие-то особо устрашающие зеленые самолеты со звездами на крыльях.
— Во, прут… Как танки! — восхищенно крикнул Ленька-Леничка, когда рев вместе с самолетами покатился дальше, за Сходню. Его глаза художника изумленно вбирали всю фантастику вдруг ворвавшегося в нашу придавленную жизнь победного наступления.
— Вот, видите?! — сказала Искра. — Наши уже идут, они летят, едут!..
Взглядом блестевших радостью глаз она окинула небо, самолеты, дома, молчаливо поджидающие людей, крикнула:
— Ну, идите же! Я — быстренько! — и, помахав рукой, побежала к своему дому, придерживая накинутый на плечи материнский, длинный ей, пиджак.
Мы глядели, как бежит, подпрыгивая, Искра по тропочке, взбивая лапоточками веселую пыль, постояли в нерешительности, пошли улицей к землянке.
Знали бы мы, что Искра уходит от нас навсегда!
Все, что случилось потом, после того, как Искра побежала к своему дому, неисчислимо раз проворачивалось в моей голове. Как могло бы быть, если бы мы остались с Искрой, если бы Искра пошла с нами, если бы… Эти «если бы…» до стона терзают душу, раскаянием живут в душе и поныне. Если бы, если бы… Если бы знать все в жизни наперед!..
Когда мы перешли мост, пробирались уже по откосу среди кустов и бурьяна к невидимому лазу в землянку, к настойчивому гулу пушечной пальбы добавился какой-то надрывный звук. Не успели мы сообразить, что это за звук, как на мост въехал тяжелый фрицевский грузовик с завернутым на кабину брезентом. На дне длинного кузова, грудясь, сидели простоволосые женщины и бородатый старик в шапке. Два автоматчика охраняли их, стоя спиной к кабине. Грузовик проехал мост, остановился. Дверца распахнулась, из кабины словно вывалился тучный медлительный офицер в черном мундире, подергал руками, разминая затекшую спину, приподнял фуражку, протер лоб белым платком.
— Что это? Неужто на расстрел везут?! — прошептал я страшную догадку.
— Не-е, когда б на расстрел, чего ж везти. На месте бы кончили, — тоже шепотом ответил Леничка, настороженно разглядывая машину и людей, в ней сидящих.
В это время юрко выскочили на мост два мотоцикла, огибая грузовик, с ходу въехали на гору, ближе к домам. Из колясок выпрыгнули два солдата с засученными рукавами. Один подхватил канистру, другой — ведерко, две длинные палки с намотанными на концы веревками, оба деловито побежали к крайнему от моста дому.
— Никак поджигать будут?! — сдавленно прошептал Ленька-Леничка…
В мгновение мне представилось, как побегут факельщики от дома к дому, как полыхнет, взвихрится от рук их огонь, опаляя иссохшие до звонкости стены, как из пламени в ужасе выбежит Искра прямо в лапы страшных солдат — и волосы на моей голове вздыбились.
— Ленька! Пулемет… — прохрипел я, впиваясь пальцами в землю.
Ленька-Леничка, как-то отчаянно всхлипнув, пополз сквозь кусты к землянке. Я весь дрожал, я чувствовал, что мы не успеем. Искра была в дальнем конце деревни, но грузовик и мотоциклы стояли под горой, она могла их не увидеть. В том настроении, в котором мы ее оставили, она могла беспечно выйти в улицу — и тогда…
Бежать ей навстречу, мимо карателей, было безумием — Искру наше безумие не спасло бы. Одна-единственная надежда была на пулемет — пулеметная очередь дала бы знать Искре о беде.
— Ленька! Ох, этот Леничка! Ведь ты человек, Ленька! — твердил я, неистовствуя в бессилии. Я не понимал, что секунды казались мне часами. Я как будто забыл, что пулемет был еще и зарыт!..
Искра появилась из-за домов, поскакала, раскинув руки, как белая быстрая козочка, ни о чем не подозревая, по тропке вниз, к мосту. И вдруг замерла: увидела грузовик, мотоциклы. Попятилась, повернулась, побежала назад к домам. Но навстречу ей, весело гогоча, выбежали факельщики. Один из них раскинул голые руки, пошел к ней, покачиваясь, будто ловил загнанную в угол курицу.
Искра, прижав к груди руки, замерла. И в тот миг, когда смеющийся фриц попытался ее схватить, стремительно взмахнула рукой.
Мне показалось, что-то сверкнуло под горлом у немца, я вспомнил о финском ноже, что Искра всегда носила под платьем. Когда-то я не поверил, что нож сможет защитить ее, но теперь увидел: огромный, едва ли не в два раза выше Искры фриц, будто в удивлении, покачнулся, пал к ее ногам.
Другой, толстый, с бычьей шеей, что-то свирепо крикнул, выставил перед собой палку, сготовленную для факела. С звериной настороженностью пошел на Искру. Ей бы побежать, укрыться за домами. Грузный фриц не догнал бы — Искра стремительна, могла нестись над землей, как ветер. Но Искра стояла, наклонив голову, следила из-за упавших на лицо волос за подходящим врагом, нож открыто держала в руке.
Искра, Искра, плохо все-таки ты знала, с кем вступила в открытую схватку! Удар ногой бросил Искру наземь. Толстый фриц оказался быстрым и сильным. Он выкрутил ей руку, потащил к грузовику. Искра отбивалась молча, яростно, ей удалось вырваться, она вскочила, даже побежала, припадая наногу. Но, видно, поняла, что убежать уже не сможет. Упала, подползла к росшей на откосе березе, обхватила ствол, и как ни силился рассвирепевший фриц, он не мог оторвать Искру от березы. Он пинал, бил, но Искра не разжала сцепленных на березе рук.
Тогда толстяк сорвал с палки веревку, прикрутил руки Искры к стволу, грозя кулаками, побежал к крайнему дому, схватился за оставленную там канистру.
День почернел, стал беззвучен, я понял, что сейчас произойдет. Ждать я не мог. Сквозь кусты, разрывая о сучья одежду, бросился к землянке.
Ленька-Леничка только-только выползал из лаза, волоча за собой завернутый в мешковину пулемет. Поднял потное, грязное лицо, тревожно спрашивал глазами.
Я рвал мешковину зубами. Леничка, понимая мое отчаяние, помогал как мог, пальцы его были в крови — пулемет он отрывал руками.
Мешковину мы, наконец, разорвали.
Когда продрались обратно сквозь кусты, толстый факельщик уже спешил с тяжелым ведром к березе. Я успел откинуть сошки, вдавил их в землю. Теперь, как в дурном сне, я и толстый фриц как будто торопились опередить друг друга. Едва я оттянул затвор, фриц из ведра оплеснул Искру. Я вжал приклад в плечо, фриц вырвал из кармана зажигалку, швырнул огонь под березу.
В почти невидимом пламени исчезло белое платье Искры. Ленька-Леничка взвыл, уткнув голову в землю.
Я в ту минуту был бесчувствен, живыми были только мои глаза и руки. Направив ствол на мотоциклы, я что было сил вдавил спуск. Звука пулеметной очереди я не слышал, но видел, как на одном из мотоциклов упал на руль мотоциклист. Другой мотоцикл, стоявший рядом, рванул с места, выкидывая из-под колес траву и землю, понесся с какими-то звериными разворотами к дороге.
Будто бомба взорвалась там, среди немцев. Бог знает, что причудилось этим тыловым воякам — партизаны, десантники или уже прорвавшиеся русские солдаты, но двух автоматчиков, словно ветром выдуло из грузовика. Краем глаза я видел, как убегали они, пригнувшись, по канаве вдоль дороги. Но вся моя ненависть оборотилась на толстого палача Искры. Нагнув бычью шею, он короткими суетными шагами сбегал вниз по откосу к машине. Пули ударили. Тяжелое его тело какое-то время неуклюже перекатывалось по откосу, наконец упокоилось в кустах.
Офицер в черном мундире успел прыгнуть в кабину, грузовик двинулся, набирая скорость. Женщины, что были в кузове, повскакали, стояли, держась за борта, с явным намерением прыгать. Не знаю, что направляло мои руки в той, казалось, уже бессмысленной жизни, но приклад я снова прижал к плечу.
Я целил в заднее колесо, подальше от стоящих в кузове людей. И грузовик встал. Женщины повывалились из кузова. От торопливости падая, снова поднимаясь, размахивая руками, они бежали к лесу.
Офицер в черном мундире выпрыгнул из машины, вскинул пистолет. Он стрелял по убегающим женщинам. Пришлось выпустить в него пули, которые еще оставались в ленте.
С каким-то тупым равнодушием я смотрел на уползающего по дороге шофера, бегущих к лесу женщин, на старика в опустевшем кузове грузовика, стащившего зачем-то с головы шапку и удивленно озирающего небо.
Попытался сказать что-то Леньке-Леничке, но молвы не было.
Я заставил себя взглянуть на березу, где осталась Искра: ствол березы устрашающе чернел.
Ленька-Леничка рыдал.
Для меня весь ужас страданий был впереди.
Много, много лет прошло с того дня, полжизни прошло, а прожитое всё, до малой малости, живет во мне. Нет покоя душе, память изранивает душу. Почему не Сереге, не Горюну, не Искре выпало жить? Почему не им — мне дано видеть солнце, сверкающие росы, слушать журчание речных перекатов, думать, любить, быть живым человеком? Кому, как не Искре, уготовано было место в жизни нынешней? От кого, как не от нашей удивительной девчонки, входило в нас, мальчишек, старание быть лучше, человечнее, не уступать насилию, упорствовать в любви к родной земле?!
Какая-то несправедливость была в том, что ВРЕМЯ, равнодушное к событиям и людям, не сберегало то лучшее, что являло себя в жизни. Без стремления к лучшему жизнь теряла свой высокий смысл. С горечью я сознавал: все, что хранит моя память, умрет вместе со мной, вместе со мной умрет и память об Искре.
Я думал о самой возможности бессмертия, и мысль моя настойчиво возвращалась к художественной памяти человечества.
Двадцать веков хранит человечество в своей памяти образ Прометея, дерзнувшего похитить у богов огонь для людей. Явился творец, прозрел подвиг самоотреченности в дерзком его деянии и сотворил бессмертный образ титана — мученика, страдающего за человечество.
Кто из творцов века нынешнего, думал я, разглядит подвиг в короткой жизни девчонки из безвестной деревушки, затерянной где-то в стороне Смоленской, сгоревшей в огне войны за неуступчивую любовь к земле, ее родившей? Нет великого без малого. Творец истинный способен и в малом прозреть великое!
Я жил ожиданием.
Как-то будучи в столице, не минул я открывшуюся художественную выставку.
В огромном, вдаль уходящем освещенном зале я медленно ходил, вглядываясь в череду полотен. Всплеска ответных чувств не испытывал. Картин было много, но в чем-то были они до уныния схожи. С фотографической неподвижностью позировали в них дома и городские жители, поля и сельчане, бледным отражением проглядывали события дней минувших, но того, что жаждала моя душа, я не находил.
Я уже настроился покинуть выставку, но в смутном ожидании еще возможного художественного откровения продолжал бродить среди стен и людей, скользил рассеянным взглядом по живым человеческим лицам, по безжизненным полотнам. В дальнем углу, где обычно отблескивали стеклом витрины с поделками ювелирных промыслов, я и прежде видел сгрудившихся людей. Но брошки, шкатулки, фарфор меня не влекли, я нарочито не подходил.
Но люди там, вдали, не расходились, стояли плотно, молчаливо. И я подошел. Из-за плеч, голов взглянул на отдельно, как-то сиротно висевшее в наклоне большое полотно и вздрогнул: с высоты, почти с небес, смотрела на меня Искра! Люди исчезли, остановилось время. Только Искра и я, одни мы были в мире, тревожно, неотрывно, радостно вглядывались мы друг в друга.
Прикосновение чужой руки вывело меня из счастливого забытья — служитель показывал на опустевший зал, приглашал к выходу.
Я задержался в столице и каждый день приходил и часами простаивал перед Искрой. Я думал, это отроческая любовь туманит слезами радости и скорби мои глаза, что память прожитых лет опаляет меня. Но перед Искрой всегда стояли люди, в жизни ее не знавшие, стояли молча, неотступно. И чем пристальнее вглядывался я в Искру, в людей, ей внимавших, тем все больше утверждался в том, какое великое творение создал художник.
Мне не надо было подтверждений в том, кто был создателем потрясающей картины. Вернуть Искру к жизни мог только Ленька-Леничка, его память, его любовь, его необыкновенный художественный дар. Через всю свою жизнь вел он Искру к этому дню и возродил из пепла страшного костра.
Искра вся была в пламени, чернели, будто на глазах обугливались края белого платья, обжигающий жар шел от огня, взвихренного до откинутых к плечу темно-рыжих ее волос, — я видел даже испепеляющееся от жары колечко волос у тонкой ее шеи. Но в самой Искре все было наперекор сжигающему пламени. Прижимая к груди съежившуюся испуганную птаху, Искра как бы выступала из огня, скидывая с себя прихватившие ее тело и рассеченные мечами пламени тугие веревы.
Из пламени прошлых незабытых лет Искра входила в бессмертие.
1990—93 гг.