Книга первая


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


Глава первая

1

Был тихий июльский день.

Над хутором, над запыленными тополями, словно огромные хлопья ваты, медленно плыли облака, временами заслоняли землю от горячих лучей солнца, и тогда на дороги, на почерневшие соломенные крыши хат и сараев ложились синие прохладные тени.

Над выгоном, над опаленной зноем степью прозрачной дымкой струился от земли горячий воздух, Маревом заволакивал бархатистую седину полыни и тянулся к горизонтам дрожащими, нескончаемыми волнами и там разливался бело-матовой водной гладью.

Безлюдной в такую пору кажется степь…

Под телегами, под развешанными на граблях одеждами, в тени отдыхают хлеборобы; на стойлах, возле запруд, хвостами отбиваясь от мух, отстаивается скотина; на курганах, распустив крылья, с раскрытыми клювами дремлют степные хищники, и лишь жаворонки без умолку щебечут в лазурном небе да в хлебах бойко стрекочут кузнечики.

А в балке, в терновых зарослях, одиноко бродит лиса, высматривает в старой листве, не копошится ли где сапун еж. Попадется еж всевидящим лисьим глазам, тронет его хищница мягкой, пушистой лапой и покатит к воде. Вздрогнет еж, расправит серые колючки и не заметит, как окажется в ручье, а когда раскроется — схватит его лиса за маленькое рыльце и… одна шуба иглистая у воды останется, а на агатово-черном носу хищницы — капли свежей крови.

На косогоре возле речки, в зелени садов и верб, раскинулась Кундрючевка. На улицах ее — душно и пустынно и даже детских голосов нигде не слышно. Одни свиньи, окопавшись в тени у каменных загорож, лежат и похрюкивают в прохладе чернозема, да куры пылят на дорогах, поверяемые криками длинноногих петухов.

Тихо и безмятежно было в этот час в Кундрючевке.

И вдруг поднялся переполох.

Повскакав из-за столов, с постелей, кто с ложкой в руке, кто на ходу надевая сапоги или чирики, одни недоспав, другие недообедав, люди высыпали из хат, из землянок и устремились на улицу. А на улицах куры, кудахча, разлетались с дороги, свиньи, испуганно хрюкая, разбегались из-под стенок, собаки, поджав хвосты, прятались за хатами. Все пришло в такое неистовое движение, как если бы на хутор надвигался невиданный ураган.

В первые минуты никто не мог понять, что случилось: то ли конокрадов поймали с парой рысаков и гонят на майдан, чтобы там расправиться с ними, то ли фокусник заморский приехал в хутор и вот всполошил народ какой-то пронзительно звенящей диковиной.

Над толпой, запрудившей улицу, широкий в плечах, с хмурым худощавым лицом и черным чубом, выглядывавшим из-под картуза, на новой, блестящей краскою машине возвышался молодой парень — Яшка Загорулькин и то и дело властно покрикивал: «Берегись!», — и голубая атласная рубаха его ослепительно блестела на солнце.

За ним красным околышком картуза мелькала в толпе голова Нефеда Мироныча Загорулькина, первого на хуторе казака. Он и был причиной всполоха кундрючевцев, вздумав праздничным днем, в обеденный час, пробовать на бурьяне свою обнову — чужестранную лобогрейку.

В добротных суконных шароварах с лампасами, в темносинем пиджаке поверх белой в крапинку рубашки, Нефед Мироныч то и дело наклонялся немного вперед, с легкой небрежностью вилами освобождал полок от бурьяна и опять выпрямлялся. Его строгое лицо с черной, подстриженной бородкой было серьезно-сосредоточенным, но в сверкающем взгляде настороженных глаз временами мелькала улыбка: гордился он, самый богатый и почетный хуторянин, этой редкостной машиной. Ему хотелось крикнуть им всем, казакам и мужикам: «Смотрите, завидуйте и за версту картузы скидайте перед Загорулькой!»

Кум Нефеда Мироныча, атаман Калина, так и понимал его. «У самого от радости чертики прыгают в глазах, а по морде и сатана не приметит!» — завистливо думал он о счастливом обладателе невиданной машины, шагая рядом с лобогрейкой.

А по бурьяну, по пыльной дороге валом валили взрослые и дети, мужчины и женщины, и каждый, обгоняя другого, хотел своими глазами увидать заморское чудо, собственными руками пощупать скошенный бурьян, и шум голосов стоял в воздухе, как на ярмарке.

Нарядно красная, с желтой отделкой лобогрейка, поблескивая лаком и золотой маркой фирмы «Мак-Кормик Диринг — 1898 г.», уходила все дальше и дальше по улице, звенящим, металлическим скрежетом пугала свиней, птицу, тревожила вековую тишь земли, и от ее неутомимого движения у дедов щемило сердце.

— Дожилися!.. Железный косарь! Значитца, аминь. Антихрист идет по святой Руси, — сокрушался рябоватый дед с рыжей бородкой.

Ему сочувствовал столетний односум:

— Теперича бери свечку и ложися на лавку — помирать.

Нефед Мироныч ладонью отер капли пота со лба и гулко сказал Яшке:

— Тише, кому я сказал? Не попускай Ворона!

Яшка, мысленно чертыхнувшись, натянул новые, пахнущие дегтем вожжи и осадил жеребца. Взгляд его беспокойно устремился поверх толпы. С минуты на минуту лобогрейка поровняется с хатой Дороховых. Вон там уже кто-то вышел из калитки… Каково сейчас встретиться с Оксаной! Он, сын самого богатого человека в хуторе, сидит на кучерском месте, как батрак. «Дернула же отца нелегкая хвастаться своей машиной!.. И колючек, как черти за ночь понасажали, ни конца им, ни края», — досадовал он в уме, косо поглядывая на калитку Дороховых.

Наконец лобогрейка поровнялась с низенькой, крытой соломой хатой. Яшке стало жарко. Он готов был спрыгнуть с кучерского сиденья и убежать от стыда, но позади с вилами в руках сидел отец.

Возле хаты, под старой акацией, стояли Оксана и Настя Дороховы. Высокая, стройная, в белоснежном городском платье, Оксана с веселым любопытством смотрела на толпу и, смеясь, что-то говорила Насте. Но вот вдруг глаза ее широко раскрылись и удивленно уставились на Яшку.

Яшка едва заметно поклонился ей и виновато вздернул плечами, как бы говоря: «Что ж делать? Он — отец, волей-неволей будешь сидеть». И заторопил лошадей.

Лобогрейка убыстрила ход, и коса завизжала еще пронзительней.

Нефед Мироныч сказал Яшке, чтобы он держал ровнее шаг лошадей, но тот был занят своими мыслями и не слышал.

— Позакладало? Ворона не попускай! — густым басом крикнул Нефед Мироныч.

Яшка оглянулся по сторонам, кивком головы позвал работника Семку и, остановив лошадей и передав ему вожжи, сказал удивленно выпучившему глаза Нефеду Миронычу:

— Пробуйте сами, а мне нечего маячить тут, как дурню на майдане!

Сказал он это вызывающе, при всех, но Нефед Мироныч сделал вид, что ничего не случилось.

Яшка поправил картуз, белый шелковый пояс и, глянув, не запылились ли новые хромовые сапоги, направился домой.

Атаман заметил смущение Яшки. Немного поотстав, он блудливо оглянул тонкую, гибкую фигуру Оксаны, задержал взгляд на румяном от солнца лице ее, и рука его сама собой коснулась сперва одного, а затем другого толстого, рыжеватого уса. «И черт-те как Марья плодит их таких, скажи! Картина, аж еще лучше!» — подумал он и важно зашагал по пыльной дороге, откинув одну руку на поясницу, а другую заложив за полу сюртука.

В это время из толпы вышла высокая и статная, уже начавшая полнеть Марья Дорохова. Пропустив мимо себя людской поток, она взяла стеблину бурьяна, внимательно осмотрела срез — на нём, искрясь, дрожала слезинка.

— Смотрим? — спросил, подходя к ней, Калина и с гордостью за свой хутор, как бы подчеркивая, что сегодняшнее событие именно потому и случилось, что атаманствует здесь он, Калина, продолжал: — Видала, какие дела на свете делаются? По всей округе нету такой машины, а в моем хуторе есть!

— Чего и говорить… Еще выше полез теперь Нефадей, — задумчиво проговорила Дорохова, и в голосе ее Калине послышалась грусть.

Искоса глянув по сторонам, он наклонился к ее лицу, шепнул, кивнул на лобогрейку:

— А небось, и ты б не прочь завести такую?

Марья высокомерно оглядела его с ног до головы, немного помедлила:

— Не прочь. Еще об чем думаешь?

Калина кашлянул, прикоснулся к усам и перевел разговор на Оксану.

— Дочкой твоей любовался тут, что из Черкасска. И черт-те, как они все у тебя выходят такие?

— А у тебя не выходят? Значит, неспособный, — отрезала Марья и пошла по улице.

Калина посмотрел ей вслед, покачал головой:

— Норовистая, идолова баба! На козе не подъедешь…

На дороге группками стояли казаки и мужики, спорили о достоинствах машины-косаря, предсказывали новое богатство Загорулькиным.

А по улице — точно гурт скотины прогнали — туманом плыла серая горячая пыль.

2

Оксана смотрела на Яшку и думала: «Самолюбивый парень. И красивый, но дикий какой-то. Даже не подошел, не поздоровался». А вслух сказала:

— Яков Загорулькин совсем не такой, как другие ваши хуторские парни.

— Всем вышел парень, только гордец — страсть! А тебе такой нравится? — не без лукавства спросила Настя.

Оксана сделала пренебрежительную гримасу, а Настя звонко рассмеялась.

Вернувшись во двор, Настя закрыла дверь хаты на крючок, и сестры пошли на речку купаться.

Этим летом Одсана приехала на хутор во второй раз. Давно-давно, когда ей было всего два года, по бедности Игнат Сысоич Дорохов отдал ее на воспитание управляющему имением новочеркасского помещика, Владимиру Владимировичу Задонскову. Шил тогда Игнат Сысоич в чужой землянке, чеботарил и работал больше на чужих загонах, так как сам сеял на арендованной земле три десятины, а детей было — Леон да три дочки. Марья плакала, — ей было жалко отдавать дочку чужим людям, но вдовец и бездетный Владимир Владимирович, часто проезжая через хутор, убедил ее в том, что Аксюта будет только благодарна матери, обещал дать ей образование, вывести ее в люди, и Марья согласилась.

Задонсков выполнил свое обещание: Оксана жила в Новочеркасске беззаботной, обеспеченной жизнью, и ей оставалось учиться еще только год, чтобы окончить гимназию.

Марья и Игнат Сысоич приезжали к ней под видом крестных. И Оксана долго не могла понять: как случилось, что у нее, рожденной в богатой, интеллигентной семье, оказались крестными эти простые, хуторские люди, которые даже говорить правильно не умеют? Постепенно она пришла к убеждению, что здесь кроется какая-то тайна. С годами Оксана все больше привязывалась к своим «крестным» и не раз вызывала горькие слезы у Марьи.

Прошлой весной Задонсков умер. Оксана случайно нашла его дневник, и ей раскрылась тайна ее происхождения. Потом она узнала, что у нее есть брат, сестры. И с этой поры все вдруг изменилось. Оксана почувствовала себя в городе чужой, ей стало казаться, что все знают теперь о ее происхождении и общаются с ней только потому, что воспитательница ее, — сестра Задонскова Ульяна Владимировна, — близкая родственница помощника наказного атамана. Оксану потянуло к родным. Прошлый год, накупив гостинцев, она впервые за пятнадцать лет поехала в хутор. Но увы! Жизнь родных вызвала в ней тягостные чувства.

С шахты в то время на хутор приехала погостить старшая дочь Дороховых, Варя, с мужем Чургиным. Оксана сдружилась с ними, потом поехала на шахту. В Новочеркасск она вернулась грустной. Жизнь показала ей такие стороны, о которых она до этого не имела ни малейшего представления. А тут еще Чургин наговорил о несправедливости устройства общества столько, что голова кругом пошла.

Ульяна Владимировна заметила перемену, происшедшую в Оксане, и все поняла. В этом году Ульяна Владимировна предложила Оксане провести лето в имении знакомого помещика, две дочери которого воспитывались в институте благородных девиц. Оксана заколебалась. Ей вспомнились слова зятя Чургина: «Оксана, что бы ты ни делала, кем бы ни стала, всегда помни одно: ты вышла из простого народа и не должна чуждаться родных». И она решила поехать на хутор.

Сейчас Оксана шла на речку купаться, а думала о Яшке, и мысленно видела его — сильного, смелого, как степного орла. И ей хотелось скорее встретиться с ним, поговорить… «Но о чем говорить? Он окончил только сельскую школу. Что общего может быть между нами? — спрашивала она и тут же начинала спорить сама с собой: — Нет, это не простой парень… Он особенный». Какие-то новые чувства охватывали ее сегодня, а какие — она боялась даже подумать, — так чуждо было ей все хуторское и отталкивало простотой своей и дикой силой.

— Ну, вот и речка. Это девчачье место, Аксюта, так что ты не стесняйся и раздевайся совсем, — сказала Настя, когда они пришли под скалу, и вмиг сбросила’ с себя юбку.

Спустя немного времени речка огласилась шумливыми девичьими возгласами, смехом. Словно к голосам этим задумчиво прислушивались развесистые вербы, мерно покачивали кудрявыми макушками и тихо-тихо шелестели глянцевитыми мелкими листьями.

3

Игнат Сысоич Дорохов вернулся домой раньше всех. Не обратив внимания, что дверь была на крючке, он окликнул, есть ли кто в хате, потом устало сел в тени на завалинке, небрежно сдвинул на затылок старенький черный картуз и стал крутить цыгарку. В глазах его все еще стояла лобогрейка.

— Та-ак, машина, значит… Сама будет косить хлеб — шутка ли, а?! — восхищался он лобогрейкой. — Вот он какой, Загорулькин! Веялку купил, теперь самокоску выписал, а там, гляди, еще что-нибудь у него прибавится. Это же беда, как везет человеку! А тебе… — он махнул рукой, не договорив, и опять, в который раз, мысленно стал поносить судьбу-мачеху за то, что не родила его казаком да обделила капиталом-счастьем.

Исконный хлебороб и неустанный труженик, он только и жил тем, что из года в год надеялся зажить лучше, да все как-то не удавалось ему дождаться этого, и каждый новый год был не радостней минувшего, а часто и вовсе приходилось кормиться чеботарным своим ремеслом да заработками Леона и Насти на чужих загонах. Но велико было терпение Игната Сысоича. И разочаровывали его неудачи, и сам он, в пылу гнева, не раз давал себе зарок не ломать голову над всевозможными планами улучшения хозяйства, а нет! Не давало душе покоя чужое богатство, и он ничего не мог поделать с собой.

Вот и сейчас: Загорулькин купил лобогрейку, а Игнат Сысоич уже думал о том, как бы привезти такую же, пусть даже не такую — похуже, но привезти обязательно в свой двор, на свой загон. Ведь ею можно быстро косить хлеб, заработать денег у богатых людей, а там — заарендовать хорошую землю, увеличить посев… да мало ли можно сделать, имея такую машину? Он забыл, что у него всего-навсего была одна лошадь да корова и не было лишнего пятака на табак.

— Ты дома? А я его там смотрю, — раздался у калитки голос Марьи, — Когда же ты прошел мимо баб?

Игнат Сысоич не слышал. Наклонясь и руками поддерживая голову, он задумчиво смотрел, как возле погреба черненькой цепочкой взад-вперед деловито сновали муравьи, как они, приподнимаясь всем тельцем, неудобно волокли соломинки, Овес, подсолнечную шелуху. Встречные поспешно сворачивали с пути, чтобы не задеть за добычу товарища, другие, уцепившись за нее, помогали доставить до расщелины в земле и вместе исчезали в потайном своем жилище. Одному красноватому большому муравью никак не удавалось отправиться по своим делам: вот он вылез из щели и опять было подался куда-то за угол погреба, но тут ему повстречался крошечный муравей с подсолнечным зернышком. Большой остановился, обежал вокруг зернышка и, изловчившись, цепко схватил его и поволок к трещине в земле, а тот, что принес, повернул назад. «Помогли б тебе, парень, кабы ты человеком был!..» — подумал Игнат Сысоич.

— Ты не оглох? — снова окликнула, подходя к нему, Марья и осеклась. На земле лежала опрокинутая макитра. Марья торопливо взяла ее, осмотрела выщербину.

— Вот еще беда-то… — сокрушенно сказала она, осматривая старую глиняную посудину. — Свинья небось?

— Николай-угодник, — недовольно отозвался Игнат Сысоич и стал прилаживать фитиль к кремню, чтобы выбить огонь.

— Ах ты ж, окаянная худоба! Ну, подумайте!

— Думай теперь… Не совали бы нос не в свое дело — хозяйству больше пользы было бы. Тоже мне косарши! Бабы, а рассуждают, как и понимающие, — медлительно, с насмешкой проговорил Игнат Сысоич и досадливо сплюнул.

Марья с укором покачала головой, посмотрела на его исписанную глубокими морщинами шею, опаленные цыгарками седоватые усы и поставила макитру на завалинку.

— Бесстыжие твои глаза, как я посмотрю! Что ж я, как с неба упала на хутор? Коса-а-рши, — повторила она, сощурив глаза, и скрылась в хате.

Игнат Сысоич и сам хорошо знал, что Марья работала так же, как и он, а при нужде смогла бы вести дела не хуже его, что она всегда помогала ему советом и, во всяком случае, понимала в тонкостях хозяйства не меньше его. И ему стало неловко, захотелось загладить свою грубость ласковым словом. Но за тридцать лет горькой совместной жизни забылись такие слова.

— Ну ладно, к слову пришлось — чего ж теперь… — миролюбиво сказал он и, вздохнув, продолжал: — Нет, ты скажи: до каких выдумок дошел человек! Машина — косарь, а? Да-а… Загорулька теперь нос задерет повыше вон тех тополей панских. Первый хозяин на станицу. Спасибо, если здороваться не перестанет.

Помолчав немного, он простодушно спросил:

— Слышь, мать? Я говорю: а не выписать ли нам себе такую красавицу, а?

— Иди лучше хлеба нарежь на обед, красавец голоштанный, — насмешливо отозвалась Марья из чулана.

Настроение у Игната Сысоича сразу испортилось. Как так — не надеяться разбогатеть? Разве Нефед Загорулькин всегда богатым был? Полтораста голов скота, косяк лошадей, более ста десятин земли — ведь все это нажито? «Ну, этот казак — ладно, а дружок Фома? Мужик же, а вот догребся-таки до берега, вылез, бог дал, из нужды», — подумал Игнат Сысоич о своем богатеющем друге Фоме Максимове.

Так — без земли, без тягла, без денег — думал Игнат Сысоич богатеть, и ему обидно было, что жена смеется над ним.

— Сказано — бабы, бабы вы и есть! «Го-лошта-а-анный», — сердито повторил он обидное слово жены и, всей коренастой, сутулой фигурой слегка повернувшись к открытой двери, назидательно заговорил: — А ты знаешь, как богатства наживают? Нефадей сызмалу богач был, по-твоему? С парой бычат да кобыленкой паршивой начал. Да хоть бы и Фома: мужик, как и мы, грешные, а выбрался-таки в люди — землицу добрей арендовать стал, худобу развел… Значит, трудами своими до богатства люди дошли.

— И хитростью, — вставила Марья.

— Хоть бы и хитростью — что ж тут такого? А нам кто мешает хитрить? Главное — на работу налегай больше да расходу непутевого поменьше делай, вот оно, хозяйство, и пойдет в гору… Оно как бы клад дался — легше было б, да только кладом и дурак разбогатеть сумеет. А ты трудами своими, хребтом своим попробуй в люди выбиться!.. Я так думаю, слышь?

— Слышу.

— Вот уродит, бог даст, — лучший хлебушек продадим… Птицы там небось на десятку наберется какую, да и свинью можно, как опоросится, — поросеночка оставим… Ну, я думаю, и корову можно на такое дело, телочку себе оставим, как, бог даст, приведет… Да Илюша, зять, полсотней какой пособит, або еще как — вот и машина, а?! — радостно воскликнул Игнат Сысоич, хлопнув ладонью по колену, и встал. Потопав ногами, он сбил пыль с тяжелых морщинистых сапог, вошел в хату и торжествующе переспросил, снимая картуз — Так я говорю, ай нет, по-твоему?

Марья, зажмурившись, раздувала в печке кизяки, рукою отмахиваясь от едкого дыма. Она так же, как и Игнат Сысоич, не раз думала о том счастливом времени, когда можно будет зажить привольной жизнью с достатком во всем. Но практический ум подсказывал ей: выбиться из нужды трудно, и она мало верила в то, что это время когда-нибудь наступит.

— То ж Загорулька, Сысоич, — мягко возразила она, фартуком утирая слезящиеся от дыма глаза. — И земелька своя, как ни говори, и капиталу закрома…

Игнат Сысоич снял старый, полинявший от времени пиджак из черного сукна, что подарил ему зять, бережно повесил на гвоздь и сел на лавку.

— Земля — это верно, а, окромя нее, что ж имел он какого? — снова начал было он развивать свои мысли и замолчал.

В переднюю, нагибаясь, вошел Леон с книгой в руке и остановился у порога.

Марья, обернувшись к сыну, любовно оглянула его, высокого, стройного, и сказала:

— И куда они все тянутся? Что сын, что дочки — прямо хоть крышу подымай! Недаром люди смеются: идешь вечером мимо, а в окне, мол, — как верхом по хате ездят.

— Ничего, сынок! Расти, сколько хватит, крепче на земле стоять будешь, — сказал Игнат Сысоич, а в голосе его были отцовская радость и гордость.

Леон положил книгу на скамью, снял старый, порыжевший картуз, бросил его на лавку и подошел к рукомойнику.

— Про Загорульку толкуете? — спросил он, догадываясь, о чем шла речь.

— Про него, — ответила Марья. — Отцу нашему машину захотелось до зарезу. Корову хочет продать на это дело, свинью, курей, не знаю, чего еще надумает. А машина все сама будет ему делать, и доиться он ее научит.

Леон горько усмехнулся, искоса посмотрел на отца, на его залатанные на коленях штаны и подумал: «Так и знал: неделю теперь спать не будет!»

Игната Сысоича будто подбросило со скамейки: хлопнув ладонями по коленям, он возбужденно Ьстал, прошелся по хате, потрогал низенький круглый стол.

— Ну, никаких у тебя понятий, накажи господь! — с отчаянием воскликнул он дрожащим от негодования голосом. — Я к тому говорю, как уродит, бог даст, да Илюша помочь сделает…

— Да Леон на чужих полях заработает, — в тон ему бросила Марья, но он не слышал и продолжал:

— Да как она сперва на хлебах наших оправдается. Ею, глянь, сколько обработки можно сделать, если она так косить будет! Капитал люди заработают! А она… Эх, умная у тебя голова, девка, да бабий язык! — Он безнадежно махнул рукой и опять сел на скамейку.

— Федькиному отцу тоже машина голову взбаламутила, а на калоши парню трояка жалко, — заметил Леон, утираясь домотканным полотенцем.

Игнат Сысоич, сделав пренебрежительную гримасу, насмешливо спросил:

— Чево-о? Да ты с головой, аль как? Таки на чертовье разное, на паршивую резину, хороший хозяин будет труды свои класть? Кало-о-оши! Поменьше книжек разных надо читать. А то вы с Яшкой умные шибко стали, спать ложиться начали с книжками, да только Яшке делать нечего, оттого и читает, — работники работают, а ты сам должен горб гнуть на чужих полях.

— Оксана и Илюша говорят, что от книжек ума прибавляется. А может, и денег прибавится в кармане, — шутливо ответил Леон.

Против зятя Игнат Сысоич ничего не мог сказать, а только подумал: «А что ж? Илюша и верно от книжек ума набрался».

В это время со двора послышался веселый смех, и в хату вбежали Оксана и Настя.

— Вот кому я преподнесу свой букет! — воскликнула Оксана, подбегая к Леону и поднося к лицу его белые кувшинки речной лилии.

— И я — ему! — засмеялась Настя и ткнула свой букет в лицо брату. — Да ты понюхай только! Мы чуть не утонули из-за них.

Леон отворачивался, но Оксана и Настя не отставали и продолжали расписывать его лицо желтой пыльцой лилий.

— Да провались они, цветки ваши! От них болотиной несет, — отмахивался Леон, полотенцем вытирая лицо.

Хата наполнилась задорными голосами, смехом, и Игнат Сысоич забыл о лобогрейке. А потом стал собирать на стол.

— Ну, детки, давайте обедать… Вот сюда, Аксюта, садись, — поставил он Оксане низенькую скамейку. Марья любовно застелила фартуком скамейку, налила в тарелку супу и сказала:

— Я тебе отдельно. А то с нами ты пока съешь ложку, в чашке ничего не останется.

Оксана отодвинула тарелку в сторону, недовольно сказала:

— Пожалуйста, мама, не выделяйте меня. Я буду есть вместе со всеми.

Игнат Сысоич взял буханку ржаного, убеленного мукой хлеба, прижал ее к груди, большим ножом медленно отрезал от нее несколько ломтей и положил их на тарелку, а крошки собрал в ладонь и бросил в рот.

В хате стало тихо. Все занялись едой.

Возле порога, поджав одну ногу, стоял огнисто-красный старый петух, поворачивая к столу то один красноватый глаз, то другой и ожидая, когда ему бросят крошку хлеба.

Через раскрытую дверь виднелись серебристые макушки тополей панского сада.


Яшка вернулся домой насупленный, злой. Он взял купленный в городе последний номер журнала «Нива» и уединился в саду на лавочке, под развесистой яблоней. Немного спустя к нему подошла сестра Алена.

— Чего это ты такой надутый? Опять что-нибудь не по-твоему? — спросила она, присаживаясь рядом и заглядывая через плечо на обложку журнала.

Она была в широкой, сборчатой юбке из синего сатина и в белой, с крапинками, кофте, перехваченной в талии и отделанной оборками, на ногах блестели новые черные гетры; округлое лицо ее с ямочкой на подбородке горело румянцем, а в больших темных глазах светилась лукавая улыбка.

Яшка взглянул на сестру и ничего не ответил. Облокотись на колени и держа перед собой неразвернутый журнал, он задумчиво смотрел куда-то на деревья. На их поникших, перевитых проволокой и подпертых палками ветвях несметно расселились яблоки, груши, сливы, и было в этом изобилии плодов что-то обидное: Яшка знал, что все это зреет для базара, а им с сестрой достанется лишь терпкого вкуса взвар из падалицы.

— Чего ты на меня так посмотрел? — спросила Алена и оглянула себя.

— Так… Любуюсь — девка ты ладная.

— Это я и без тебя знаю, — повела черной бровью Алена. — А ты чего зажурился? Опять не поладил с отцом? Или Оксана не так поглядела?

— С отцом, кажись, до драки дело дойдет. Посадил меня на работницкое место, страмота перед Оксаной… Э-эх, Ален-ка! — с горечью произнес Яшка и запустил руки под картуз. Картуз упал на землю, Яшка поднял его, стряхнул пыль и продолжал — Невтерпеж мне от всех этих порядков отцовых, атамановых — всей ихней компании. Ну, чего ради он вздумал нынче хвалиться самокоской перед людьми? Как малое дитя все одно: дали ему железную цацку, ну, и все ему тут радости. Тошнит от всего ихнего, — тянут дырявые копейки среди бела дня, только злобят народ, а дела настоящего не понимают. Да и живем-то мы! Какая это жизнь? Дикость, варварство, — как в этом журнале говорится. Вот, к примеру, хоть бы сад этот возьми — ить все на базар…

— Не «ить», а «ведь», — сам просил напоминать.

— Ну, ведь… Отец от этих яблок да слив небось в доход уже рублей пять с четвертаком засчитал… А что такое пять рублей? Горпина-побирушка за неделю больше насобирает.

— От книжек этих, — Алена кивнула головой на журнал, ты больно умен стал. Отмер на ветряке делают — не по-твоему, косарей отец нанимает — не по-твоему, землю скупает у казаков — не по-твоему, торгует в лавке — тоже не по-твоему. И порядки все устроены не по-твоему.

— Будет по-моему!

— Когда же это будет, интересно знать?

— Этого я не знаю. Но я добьюсь своего, ручаюсь головой. Да мне беспокоиться нечего — со мной отец все одно не сладит. А вот по-твоему наверняка не будет.

Алена насторожилась, а Яшка, помолчав, продолжал:

— Про Левку говорю. За эту вашу любовь отец арапником тебя отстегает, на том все и кончится, а отдаст за какого-нибудь пьяницу, родом из этих самых богачей и из такой же чиги[1], как и мы.

Лицо Алены зарделось, черные брови нахмурились. Она встала, выпрямилась — невысокая, крепкая, сердито блеснула глазами.

— Пускай лучше беспокоится о своих племенных кобылах, а о себе я сама позабочусь. Тут-таки будет по-моему! — самоуверенно отчеканила она и, поправив кружевную косынку, ушла, гордо подняв голову.

— Ловко отбрила. С такой и поп не сладит. Вся в братца, — с усмешкой проговорил Яшка и, вздохнув, стал перелистывать журнал.

Послышался и скоро затих шум лобогрейки. Со двора донесся властный голос отца: «Где Яшка?»

Яшка посмотрел в сторону двора и со злостью бросил журнал на скамью.

Велев работнику Семке поставить лошадей в конюшню, Нефед Мироныч снял пиджак, бросил его на сиденье и принялся вытирать и смазывать лобогрейку.

К нему подошла полная, с белым добродушным лицом жена — Дарья Ивановна.

— Да ты хоть переоденься! Тронешься об мазило лампасами, тогда их не отстираешь. Вот приспичило человеку, прости господи! — голосисто заговорила она и, взяв пиджак, осмотрела его.

— Ну, и черт с ними, добро какое, лампасы! Была б машина в исправности, она на сто штанов заработает, — ответил Нефед Мироныч, на корточках обходя машину и вытирая ее… — Где Яшка?

— Да не чертыхайся ты, ради небесного! Люди отполудновали уже, а тебя все носит с ней!.. Борщ перестоялся, давайте обедать.

— Иди до борщей своих — это твоего ума дело!.. Где Яшка, спрашиваю?

— В саду.

Дарья Ивановна печальными глазами посмотрела на красную, в складках, шею мужа, на широкую спину его и неторопливо пошла в дом: «Теперь всех замучит с этой своей машиной».

Яшка сидел на скамье и думал о своем. Давно у него пошли нелады с отцом, и теперь редкий день они не ссорились. Началось это с лавки. Яшка самовольно пустил в продажу ситец на копейку дешевле, чем назначил Нефед Мироныч, рассчитав так: дешевле продашь — товар разойдется быстрее и не будет лежать в лавке мертвым капиталом Однако Нефеду Миронычу некуда было торопиться. «Не хотят покупать у меня, пускай едут к купцам за семь верст киселя хлебать, — говорил он Яшке. — Наживи свою лавку, тогда и распоряжайся, можешь тогда хоть даром товар раздавать».

Новую партию мануфактуры Яшка продал, как велел отец, но просидел в лавке три недели. Тогда он подсчитал: если бы товар продать за неделю, то затраченные на него деньги могли бы сделать новых два оборота и принесли бы лишнего дохода не меньше сотни рублей.

Нефед Мироныч хмуро выслушал его и подумал: «Умен башкой, паршивец, но своевольничать я тебе, сынок, не дозволю». И сказал Яшке, чтобы делал, что велят. Тогда Яшка стал тайком от — отца прикупать товар, а лишнюю выручку прятал в амбаре, в зерне. «Раз я не имею прав распоряжаться в этой лавке, будем собирать на другую. На магазин», — решил он. С этих пор все думы его были направлены на то, чтобы побольше украсть у отца. Трудно это было сделать, потому что Нефед Мироныч отлично знал все цены, но Яшка и тут нашел выход: он стал покупать товар подальше, чтобы не узнал отец — в Ростове, в Таганроге, Мариуполе, и много ли, мало, а рублей пятьдесят с партии всегда имел.

Так шло время. Нефед Мироныч обратил внимание: сын его что-то вовсе перестал интересоваться хозяйством и уж очень пристрастился покупать товар. Он повидал знакомых купцов, узнал, в чем дело, и Яшкиной коммерции пришел конец. Теперь к купцам ездил Нефед Мироныч сам, а Яшка торговал в лавке. Но отношения между ними совсем охладились, и сидеть в лавке дольше полудня Яшка никак не хотел.

Сегодня, после обедни, Яшка собирался пойти на игрище, повидаться с Оксаной, но отец взял его с собой пробовать лобогрейку. А ему отцова радость — чужая. Своей радости ждал он, своим «делом» мечтал заняться, да ничего своего у него не было, кроме украденных у отца пяти сотен рублей. Эти деньги Яшка берег для будущего. Что это за будущее ждет его, он не знал, но чувствовал ясно: оно ждет его — желанное, заманчивое.

Нефед Мироныч считал равнодушие сына к лавке, к хозяйству просто хандрой, которую лечить надо кнутом. Сегодняшний поступок Яшки переполнил его терпение, но у него было приподнятое настроение, и он решил обойтись с сыном мирно. Знал он: настойчивый и крутой характер был у Яшки, и Нефед Мироныч ничего против этого не имел, потому что сам был такого склада, однако поступиться отцовской волей не хотел и не мог. «Нет, сынок, рано выдумал батькой распоряжаться, у батьки рука твердая», — думал он, ухаживая за лобогрейкой, и сказал Семке, чтобы тот позвал Яшку.

Яшка, насупив брови, подошел к лобогрейке и, поддернув шаровары — это всегда было у него признаком дурного расположения духа, — откинул руки назад, держа в них свернутый в трубку журнал.

Нефед Мироныч, осмотрев каждый болт машины и смазав ее, тряпкой смахнул пыль с деревянных частей и, любовно обойдя вокруг нее, остановился рядом с Яшкой, вытирая паклей руки.

— Видал, как бегали казаки за нами? То-то… В ней, в машине этой, гордость наша и слава, сынок, — низким, грудным голосом прогудел он. — Весь хутор завидки берут, да, видать, не кругло у ихнего теляти волка догнати, а? — толкнул он Яшку локтем. — Вот погоди, поуберемся с хлебом, еще не такую выпишу. Сама молотить будет — понял? Тогда не токмо наши хуторские казаки — вся округа начнет перед Загорулькой картузы за версту скидать! Вот как научайся, сынок, управлять хозяйством, — горделиво заключил Нефед Мироныч и глянул в лицо сыну.

Яшка криво усмехнулся, промолвил:

— Дай бог! Только я навряд опять поеду ту машину пробовать… Служить пойду.

Нефед Мироныч понял, что дело тут вовсе не в службе, но пропустил сказанное Яшкой мимо ушей.

— Бог богом, сынок, да ить машины продают за деньги. А их надо суметь нажить. Знать, не плохо ваш батька хозяйнует, раз такие штуки в свой двор пригоняет!.. Вот хочь и косилка: кому она достанется? Тебе, — я с нею в гроб не лягу.

Яшка видел, что отец расчувствовался, и задумался над его словами. А ведь и в самом деле: все это — и новый большой дом, крытый оцинкованным железом, и этот каменный, на цементе, с железной крышей амбар на десять вагонов зерна, и лавка, и длинные конюшни, и сарай для инвентаря, и фруктовый сад с пасекой в полсотни ульев, — ведь всему этому будущий хозяин он — единственный сын.

Дарья Ивановна, заметив, что Нефед Мироныч мирно разговаривает с сыном, опять пришла звать его обедать, и Нефеду Миронычу пришлось отложить разговор с Яшкой до следующего раза. По пути в землянку он спросил, заметив в руках у него журнал:

— Опять с книжками всякими водишься? Отца поверяешь все? Хотел бы я глянуть с того света, как эти вонючие листки капитал будут тебе поставлять.

Яшка ничего не ответил. Разговоры о книжках уже были не раз, и мнение о них отца он знал: «Жечь их, чтобы не мутили разум».

4

После обеда Нефед Мироныч неожиданно объявил Яшке, что они едут на ток. Яшка было запротивился, но Нефед Мироныч сделал вид, что не слышит.

— Поезжай, сынок, до вечера вернетесь, — сказала Дарья Ивановна, зная, что, если Яшка не поедет, быть ссоре.

Яшка молча переоделся, запряг лошадей, и у Нефеда Мироныча легче стало на душе. «Нет, не вышел сын из повиновения. И не выйдет», — с удовлетворением подумал он, взбираясь на лобогрейку.

— Не к добру это, сынок! Таки в христов день, в воскресенье да еще анчихристовой творенией хлеб божий косить? Не езди, сынок, — советовала Нефеду Миронычу старая Загорульчиха, шамкая побелевшими морщинистыми губами.

— Вы все одно как малое дите, мамаша. Отец Аким кропил ее крещенской водой: какая ж она антихристова?

— «Отец Аким»… Знаю, как он кропил! — намекнула бабка на макитру топленого масла и полсотни яиц, что отослал попу Нефед Мироныч.

…Яшка ехал молча. Он видел, как отец, словно каменный, сидел на сиденье, слышал, как он вполголоса что-то подсчитывал, но у Яшки были свои заботы: он упорно думал об Оксане.

Он знал ее с прошлого лета. Еще тогда она произвела на него большое впечатление и оставила в его памяти веселый взгляд своих лучистых зеленоватых глаз. Яшка хорошо знал разницу между собой и Оксаной и, вероятно, забыл бы о ней, как забывает прохожий яркий цветок в поле. Но вот она опять явилась перед ним, как видение, и душа Яшки вновь затрепетала от волнения. «Что это? — мысленно спрашивал он и отвечал — Это моя жизнь… Но… ведь я простой казак!» — с великим огорчением думал он, и его охватывала неистовая злоба на отца за то, что тот не учил его, единственного сына, и он, Яшка, вынужден сейчас сам наверстывать потерянное и пополнять образование чтением книг.

Досадуя на отца, Яшка незаметно подстегивал левого дончака, нетерпеливо дергал вожжами, стараясь перевести лошадей на крупный шаг, чтобы скорей доехать до тока и, отделавшись от отца, вернуться в хутор. Норовистый жеребец то порывался перейти на рысь, то дергал из стороны в сторону, сбивая шаг другого, и лобогрейка шла неровно, кривым следом бороздя пыльную дорогу.

А Нефед Мироныч и не замечал этого. Упершись подбородком в держак вил и расставив ноги, он сидел с закрытыми глазами, и перед ним одна за другой мелькали картины его жизни. Вот у него всего одна кобыла и пара быков… вот он засевает двадцать десятин, выгоняет на водопой четыре пары быков… вот робко, с опаской, кладет в сберегательную кассу первую тысячу рублей… Наконец у него гурт скотины, косяк донских лошадей, сто двадцать десятин земли, лобогрейка… И ему, будто во сне, чудится: стоит он, как могучий дуб в мелколесье, и без ветра склоняются перед ним низкорослые чахлые деревья.

От толчка он вздрогнул, открыл глаза. Навстречу все бежали и кланялись бесконечные колосья хлебов, шелестели светлоянтарными длинными остями, словно приветствовали вступление на поле новой, железной силы. А ведь ради них, необъятных колосков этих, привез Нефед Мироныч эту единственную на всю округу красавицу машину, ради них он едет на ток в воскресный день, чтобы вдали от людей, от завистливых глаз их, порадовать сердце настоящей ее работой, испробовать ее на тучном хлебе, еще раз проверить свои расчеты. И не доехал Нефед Мироныч до своего участка, не вытерпел — до того медлительно нудно тянулось время.

Оглянувшись, он грубым голосом, будто за ним гнался кто, приказал сыну:

— Свертай в пшеницу! — и, опустив полок, включил косогон.

Яшка обернулся с переднего сиденья, удивленно посмотрел на отца.

— Чужой хлеб косить?.. Это ж Дороховых! И зеленая еще она…

— Свертай, тебе сказано!

Яшка недоуменно двинул плечами и направил лошадей по обочине пшеницы. Торопливо захлопало мотовило лобогрейки, Наклоняя колоски, глухо завизжала коса и… зашуршали, повалились на полок преждевременно срезанные стебли чужой пшеницы.

— Вот она, матушка, как!.. Вот она как их! — шептал Нефед Мироныч, захваченный новой, неизведанной еще, настоящей косьбой. — Ай да и ло-овко!.. Ай да машииночка-а!..

А пшеница все шумела и двигалась на лобогрейку, на миг будто останавливалась перед косой и падала на полок, ворочаясь, как живая, запахом хлебной пыли волнуя неуемную страсть Нефеда Мироныча.

— Господи, да што ж оно так-ое? Да что ж ты, делаешь, родимая! — восторгался он, воротя бороду от громоздившегося на полку хлеба и жадно подгребая его к себе. По неестественной улыбке его, по сверкающим горячим глазам и жадности, с какой он хватал пшеницу и подминал ее под ноги, казалось, что не стебли то желтые, а золотые прутики ложатся на полок и вот-вот соскользнут на дорогу, потеряются, и… рухнут тогда великие планы жизни Загорулькиных.

Яшка несколько минут боролся с собой: молчать или положить конец этому самодурству? Какими же глазами он станет смотреть на Левку, Оксану, дружить с ними? Ведь он косит, как вор, их зеленый хлеб! Он оглянулся на отца, пожал плечами. «Не рехнулся ли, случаем?.. Истинный бог, умом тронулся», — подумал он и резко повернул лошадей на дорогу.

Нефед Мироныч не сразу понял, что случилось, — глянул на косу, на уходившую в сторону пшеницу и, сорвавшись с сиденья, ударил Яшку держаком вил, сломав мотовило.

— Поперек отца становишься? — взбешенно заорал он. — Батьку учить, су-укин сын?!

Яшка остановил лошадей, спрыгнул на землю. Ощупав плечо, он люто глянул на отца и поддернул штаны.

— Батя, до греха дойдем! — сказал он угрожающим голосом.

Нефед Мироныч спрыгнул с лобогрейки, и не успел Яшка опомниться, как сильный отцов кулак ударил его по голове и сбил картуз. Яшка зашатался, расставил руки, как орел крылья, но устоял и только закрутил головой. Когда в глазах исчезли огоньки, он выпрямился и швырнул кнут на лобогрейку.

— Все… Теперь все, — проговорил он негромко и, подняв картуз и надев его, сверкнул белками глаз и крупно зашагал по дороге.

Нефед Мироныч опомнился, в уме сказал: «Уйдет. Бросит родителей». И крикнул:

— Яшка! Вернись, тебе сказано! — Но Яшка даже не оглянулся. Нефед Мироныч с ненавистью посмотрел ему вслед и, вскочив на лобогрейку, погнал лошадей на ток, неистово стегая их кнутом.

Безлюдной была степь. Жаром дышала исписанная трещинами земля. В белом сияющем небе молчаливо парили степные хищники.

Яшка неторопливо шел по пыльной дороге, заложив назад руки и слегка наклонив голову, и думал о своей жизни. Нет и нет! Никакого примирения с отцом! Бросать все и уходить из этого омута, или пропадет все — мечты о новой, вольной жизни, о счастье, об Оксане.

По сторонам дороги стеной стояли хлеба. Поверх их желтела сурепа, маячили кусты чертополоха. Ветер сталкивал усатые колосья, раскачивал их из стороны в сторону, и они весело шумели и переливались, как море, и будто разбегались по степи нескончаемой золотистой рябью. И маки, и малиново-красный горошек, и трубки повители качались по обочинам дороги и весело кланялись ветру.

Яшка сорвал кроваво-красный горошек, понюхал его и бросил в хлеб. Поровнявшись с курганом, он взошел на него, окинул поля мутным печальным взглядом и долго-долго молча смотрел куда-то поверх неисчислимых говорливых колосьев. Там, далеко на возвышенности, перегородив степь, темнел старый хмурый лес. То и дело выплывали из-за него все новые и новые синеватые громады облаков, взбирались на небосвод и там застывали, озаренные солнечным сиянием.

Яшка думал: «Вот лес: летошний год он так же стоял в стороне от людей и позапрошлый год тоже… Или тучи: всегда выходят из-за края земли, и всегда их ветер гонит, куда захочет, потому что они собой управлять не могут. Но я — человек! Я знаю, куда и что направлять… Почему мне не дают разворота, а чуть что — вилами да кулаком?.. И все это от дедов идет, от бабок, отцов таких! А у самих — сурепа, чертополох, худосочные колосья… Эх, хозяева-а!»

Расстегнув ворот черной рубашки, он лег на склоне кургана, заложив руки под голову, и устремил взгляд в лазурное небо. Мысли его вновь вернулись к Оксане. «Что она подумает, узнав о сегодняшнем? Ведь увидят же Дороховы, что пшеница покошена батькиной машиной. А что скажет Левка?.. Нет, бросать надо все отцовское и начинать свое… Но где взять денег? Эх, деньги!..»

Яшка не чувствовал, как солнце обжигало лицо, острый нос, не обращал внимания на крики дерущихся в небе ястребов. Он хмуро смотрел в безбрежную синеву неба, намечал планы самостоятельной жизни, и в мыслях его ясно представилось: едет он по этой бескрайной степи на своем собственном рысаке, озирается вокруг на бескрайные хлеба и травы и не верит, что всему здесь, что видит оно, хозяин — он. Яков Загорулъкик Возможно ли это? «Да, возможно. И это будет так на самом деле», — мысленно подтвердил он.

В вышине парили коршуны, камнем падали на землю и, что-то цепко схватив когтями, улетали под облака. Вот один, тяжело взмахивая огромными крыльями, запарил над курганом, медленно снижаясь. Яшка заметил просвет между перьями, подумал: «Старый».

Коршун продолжал снижаться, и Яшка отчетливо видел, как хищник настороженно вращал головой и пристально смотрел ему в лицо.

— Старый дурак! Живой я — ослеп, что ли? — сердито крикнул Яшка.

Коршун хрипло каркнул и полетел дальше.

Яшка решительно встал, поправил картуз и пошел к полю Дороховых, чтобы по-хозяйски сложить загубленную пшеницу. Шел и мысленно говорил: «Женюсь я там на Оксане или нет, а она не должна думать обо мне плохо…»

Все так же раскачивались и шумели хлеба, пестрел у дороги малиново-яркий горошек, лиловые трубки повители. Но Яшка не видел их. Занятый своими мыслями, он крупно шагал по дороге, пыль серыми облачками клубилась под его ногами.

Глава вторая

1

К вечеру жара спала, но каменные изгороди еще не остыли, и от них шел горячий воздух.

В палисадниках девчата поливали грядки с гвоздиками, с мальвами, и от этого в воздухе стояли пряные запахи.

По широкой нижней улице Кундрючевки устало шли коровы, меж ними бегали и мычали телята, иные, найдя мать, раскорячась, жадно высасывали молоко. Бабы гонялись за ними с хворостинами в руках, тащили непокорных за ошейники, ругали пастухов за то, что слишком рано пригнали стадо, и от бабьих голосов, от рева коров и телят на улице было как на базаре, а пыль стояла в воздухе и не рассеивалась.

Дороховы, управившись с делами, повечеряли и вышли посидеть на завалинке под хатой.

Из-за тополей панского сада вставала красная луна. От хат, от деревьев через улицы протянулись длинные тени. От этого улицы казались широкими, дворы как бы раздались и отделились друг от друга и хутору, казалось, не было ни конца, ни края. Отовсюду со дворов доносились голоса хозяек, негромкое мычанье коров.

Игнат Сысоич еще перед заходом солнца уехал на ток, приказав Леону и Насте не загуливаться, — завтра начиналась косовица. Но сегодня было воскресенье, и Федька Максимов решил устроить гулянку наславу.

Зайдя за Леоном, он увидел: Дороховы кружком сидели возле матери на завалинке и лузгали семечки.

— Левка, ну что это? Уговорились же! А они расселись, как все одно в гостях! — с горечью воскликнул Федька, едва распахнул скрипучую калитку.

Он был мал ростом и очень полный, но короткие ноги его двигались с такой проворностью и так мягко, как будто он не ходил, а танцевал. Поставив на землю гармошку, он присел на завалинку, отер потный лоб и облегченно вздохнул:

— Умаялся.

— Вот так-то лучше, сынок! Отдохни с нами чуток, а тогда все и пойдете… Ты ж пойдешь, Аксюта? — спросила Марья.

Федька всполошился: он забыл, что приехала Оксана. Повернувшись к ней, он изобразил на лице величайшее удивление и спросил:

— Аксюта? Когда же вы приехали?.. Здравствуйте.

Оксана и Настя засмеялись.

— Вчера спрашивал об этом и сегодня… Дырявая у тебя память, парень! — попеняла Настя. — Сыграй-ка нам что-нибудь.

— Уж это ты зря, — смущенно ответил Федька. — Память у меня, как у тещи. А сыграть — не пахать. Какую песню? Или веселую?

Леон, примостившись на хромоногом табурете, лузгал семечки, держа их на ладони и сосредоточенно на лунном свету выбирая какие покрупнее. Молча отдав семечки матери, он взял гармошку и, пока Федька торговался с Настей, что играть, начал старинную казачью песню.

Марья по-молодому с высокой ноты взяла:

Светит месяц, а он все с вечера,

А он все с вечера…

Настя низким, грудным голосом подхватила:

Ай да с вечера он, да с синего,

Ай да до белой зари…

Леон, наставив ухо, прислушиваясь к звукам гармошки, играл не спеша, мягко делая переходы, и Оксана заметила, что брат ее обладает незаурядным даром музыканта, а матери, судя по голосу, непосвященный человек мог бы дать в два раза меньше лет, чем ей было. «Вот они люди какие!» — с удовлетворением подумала она и присоединилась к семейному хору:

Ох, белая зорюшка, она занималась,

Ой да занималася.

Занималася она да истухалась,

Ой да истухалася.

Федька слушал звенящий сильный и уверенный голос Оксаны, смотрел украдкой на ее блестящие, смеющиеся глаза, на мелкие зубы, и душа его наполнялась чувством искренней радости за Дороховых. «Что работать, что песни играть — на все мастера», — подумал он и подсел ближе к Насте.

— Смотрю я на вас, Настя, аж расцеловал бы всех! Какие вы певучие все и дружные в жизни! Любо смотреть!

Настя пела, смеясь и лукаво играя глазами, а Федька только восхищенно качал головой. Потом взял Настю за руку повыше локтя и незаметно, крепко пожал.

Спустя немного времени все шумно пошли по улице. Марья провожала детей любовным взглядом, и грудь ее наполнялась великой материнской радостью. Хорошие, красивые у нее были дети. Неужели и им не даст судьба счастья? Она вздохнула и пошла в хату: надо было готовиться к выезду в поле.

А Федька торжественно шел впереди и наигрывал «Страдание». Вот он ударил по клавишам своей двухрядки и, сделав два-три искусных перебора, запел хриплым голосом:

Моя милая сказала,

Что любовь не потушить,

А потом к чертям послала:

«Надоел мне», — говорит.

Настя поправила на голове белую косынку и по-озорному подхватила песню:

Мой миленок, как теленок,

Про любовь не говорит.

Я такого милого

Отважила вилами.

Оксана слушала их, улыбалась, и ей самой хотелось быть такой озорной, как сестра. Но она не могла быть такой, да и Леон, шедший рядом с ней, был сух и будто сердит. И она сказала ему:

— Я не думала, что Настенька такая бойкая. В городе они такие робкие, станичные девушки. А ты уж очень серьезный.

— Наши девки в обиду себя не дадут. Настя рассердится — может глаза выцарапать, — ответил Леон и с неохотой добавил: — А я что? Если я эти книжки, какие ты опять привезла, одолею, и совсем говорить разучусь.

— Почему же?

— Потому что после этих книжек тошно на хутор смотреть стало. Надоело гнуть спину за кусок хлеба.

— А ты бросай хутор и приезжай к нам, мама найдет тебе место.

— Нам хутор бросать, все одно что кусок мяса от себя оторвать, сестра, — угрюмо ответил Леон. — Давай лучше бросим говорить про это… Яшку не видела? Обещался в гости к нам прийти, книжек у тебя попросить каких-то особенных.

— Особенных? Интересно! А он что же, послушался моего совета, читает?

— Много читает. Книжки Тургенева ему очень нравятся — «Дворянское гнездо», «Записки охотника»…

— А тебе?

— Я больше Некрасова и Пушкина уважаю. Тараса Бульбу Гоголя люблю. Хорошие у него слова есть о товариществе. Знаменитые слова.

Оксана не слушала его и опять думала о Яшке. Изменился ли он? Или такой же: диковат, самоуверен и даже немножко нагл, каким он показался ей прошлый год. И она мысленно спрашивала: «Неужели он мне понравился? Пустяки. В нем все не то, что у Овсянникова».

2

Яшка поджидал Оксану на гребле. Он пришел сюда, когда уже темнело, в атласной малиновой рубахе, в добротных шароварах с широкими лампасами и в новых лаковых сапогах. Он был щедр с ребятами, угощал их папиросами, а девчат — конфетами, но отвечал невпопад, сухо, и все заключили: или он побил кого-нибудь, или собирается побить.

Облокотись на перила моста, в стороне от ребят, он задумчиво наблюдал, как в воде, у самых ног его, дрожали звезды, как между ними у берега хлопотала юркая утка, то и дело ныряла, точно хотела выловить наиболее яркие из них, и ему стало смешно. «На середину плыви, там рыбка играет, поживишься! А она возле берега ныряет, где лягушки квакают. Дурная птице!.. — подумал Яшка. — И люди ж так: лазят, где все без них давным-давно облазили, а про другие места и понятия не имеют». Он усмехнулся, как будто ему только и были известны места эти — богатые и прибыльные.

Плохое настроение было и у Алены. Вот-вот должен прийти Леон, — как ей вести себя? Неужели он не поймет, что она и Яшка осуждают самодурство отца? Ведь Леон любит ее.

На греблю, смеясь и выкрикивая приветствия, привалила ватага ребят и девок. Яшка поискал взглядом белое платье, в котором днем видел Оксану, но его не было видно. «Не пришла», — разочарованно подумал он и отвёрнулся от приятелей.

Неожиданно он услышал позади себя голос Насти Дороховой:

— Полюбуйся, Аксюта: чисто медведь… Всегда вот. так: стоит где-нибудь на майдане и глядеть ни на кого не хочет. У-у, бирюк! — игриво толкнула она его в бок.

Яшка даже немного растерялся. Глаза его радостно заблестели, лицо оживилось счастливой улыбкой, и он, виновато подавая Оксане жесткую сильную руку, пробормотал:

— Извините, думал кое о чем.

Некоторое время они стояли молча и смотрели на реку. Живым серебром лилась и блестела лунная дорожка, играла рыба, выпрыгивая из воды и оставляя на ее зеркальной поверхности расходящиеся по сторонам круги, у берега плавали гуси, утки, вскрикивая на разные голоса и хлопая по воде крыльями. По берегам стоял высокий камыш, и ветер разносил его мерный шелест. И все это — и река, и камыш, и левады — было окутано бледной, прозрачной дымкой тумана.

— Яков, вас рисовать не учили? Покойный мой воспитатель тут ночи напролет просиживал бы, — негромко сказала Оксана.

— Меня учили отцовы деньги считать. А чему путному учить — у бати охоты нет, — не то в шутку, не то серьезно ответил Яшка.

— Ну, уж вам-то стыдно так говорить: «батя». Была бы искра желания, талант — это главное.

Яшка горько усмехнулся, посмотрел по сторонам, точно не хотел, чтобы их подслушали, и, пользуясь тем, что Настя ушла, горячо, как бы жалуясь, заговорил:

— Желания — мало, Аксюта! У меня в душе, может, пожар горит, а не только искра, да не волен я пока… Бати наши да бабушки искры эти стараются затоптать ногами. Эх, Аксюта, ничего вы не знаете! Были бы у меня деньги — тогда вы поглядели бы и на искры мои и на таланты.

Оксана была удивлена такими словами.

— Я что-то не понимаю вас, — тихо проговорила она. — Ведь у вашего отца много денег, а вы мечтаете о них.

— В том-то и дело, что у отца, а не у меня… А деньги — это главное в жизни, в них вся сила у человека.

— Вы так думаете?

— Уверен.

Оксана хотела возразить, но, заметив, что за ними наблюдают девчата и перешептываются, предложила присоединиться к компании. Яшка, переваливаясь с ноги на ногу, неохотно пошел за ней.

Леон играл плясовую. Федька, заломив картуз, лихо вертелся в кругу ребят, отбивая цыганочку. Он то закидывал одну руку за голову, а другою подбоченивался, то обеими ими шибко размахивал в воздухе, то, на аршин подпрыгивая от земли, пускался вприсядку, потом снова юлил по кругу, шаркая сапогами, и никто не мог понять: как успевают короткие ноги его выделывать все эти бесчисленные хитроумные коленца.

— «Бублик», Федька!

— «Лягушку» сделай, «лягушку»! — просили ребята, и Федька делал и «бублик», и «лягушку», приседая на одну ногу и ловко вращая другой через руку.

Оксана смеялась, приподымалась на носки и только восхищенно говорила: «Замечательно!» А Яшка стоял рядом с ней, смотрел в ее белое, как из мрамора высеченное, лицо и все больше разгорался желанием поскорее остаться с нею наедине и сказать ей… О чем? Неужели он, станичный парень, может мечтать о женитьбе на этой городской, образованной девушке? Другой не решился бы и подумать об этом. А вот он, Яков Загорулькин, будет говорить ей о своих чувствах, и она выслушает его и — кто знает? — быть может, ответит ему тоже признанием. В конце концов и он может стать образованным человеком и одеваться и говорить по-городскому. Он много читает книг, хорошо запоминает прочитанное и уже стал совсем не тем, кем был. А если у него будут деньги, много денег? О, тогда он сможет нанять себе самого лучшего учителя и наверстает упущенное. Тогда он вправе будет сделать предложение Оксане, и наплевать ему тогда на обычаи хутора и дедов: брать себе в жены обязательно ту, которая лучше умеет доить коров и готовить борщ. Он устроит так, что все это будут делать другие. Были бы деньги! Деньги — вот главное в жизни!

Яшка знал, что на пути его первым встанет отец. Но это его не страшило. «Уйду. Брошу все, добьюсь раздела и начну свою собственную жизнь», — подумал он и пригласил Оксану погулять по гребле. Но в это время к ним подошел Леон. Он был возбужден, и Яшке нетрудно было догадаться, в чем дело. «Аленка сказала. Дрянная девка, теперь пропадет все», — только и успел он подумать, как Леон дрожащим от негодования голосом спросил:

— Ты косил нашу пшеницу?

— Отец косил, а я… — запнулся Яшка.

Леон размахнулся, но перед ним встала Оксана.

— Лева!

Яшка готов был схватиться с Леоном насмерть, но Оксана, обернувшись, так посмотрела на него, что он опустил глаза.

Прибежала Алена и схватила Леона за руку.

— Лева, он не виноват!

На шум сбежались ребята и девки, шепотом спрашивали, что случилось.

Яшка стоял ожидая. Глаза его сверкали, кулаки были сжаты, казалось, сейчас он сам кинется на Леона, но он вдруг резко повернулся и пошел прочь.

Оксана догнала его, виновато сказала:

— Яков, не сердитесь на Леву. Ему слишком тяжело живется, поэтому он такой суровый.

— Я не сержусь, Оксана. Я поступил бы так же, будь я на месте Левки. Но обидно, не меня бы надо ему, а моего отца… Ну, ничего. При вас все стерплю и перенесу.

— Ради меня?

— Ради вас, Оксана.

Оксана остановилась.

3

Время близилось к рассвету. Меркли и угасали звезды. Неровно опоясав вселенную, дальше к западу переместилась великая небесная дорога.

В степи было тихо, торжественно. Давно уснули сверчки, не слышно было писка летучих мышей, и только совы черными тенями скользили над свежими копнами, высматривая — не замешкался ли где слепоглазый крот или полевая мышь.

Где-то за балкой тоскливо простонал и умолк сыч.

Игнат Сысоич, поджав под себя ноги, сидел возле балагана. Посмотрев в сторону балки, он заворочался и выругался:

— Беду все кличешь? Сатана б тебе покликала, прости бог!

Достав кисет, он медленно сделал новую цыгарку и стал выбивать огонь. От ударов по кремню железной пластинкой вспыхивали красноватые искры, таяли в воздухе. Вот одна застряла на конце трута. Игнат Сысоич подул, пока трут взялся жаром, прикурил и, задернув тлеющий конец его в обгорелую камышовую трубку, завернул в кисет.

Давно он сидел возле балагана. Ему хотелось спать, в глазах чувствовалась резь, но он не ложился, зная, что все равно теперь не уснет. И все это из-за лобогрейки. С вечера, не успев прийти на ток, он навестил своего приятеля Фому Максимова, чей ток был напротив, за балкой, надеясь в разговоре немного забыться, но Максимов встретил его вопросом о том, видел ли он лобогрейку и понравилась ли она ему. И снова, уже вдвоем, они повели разговор о машине, называя новых возможных обладателей такими же диковинами. Однако о том, что каждый думает купить машину и мысленно уже видит ее на своем загоне, они не сказали друг другу ни слова. Игнат Сысоич был уверен, что рано или поздно купит и себе такую, а Фома Максимов точно знал, что Игнат Сысоич не сможет купить машину никогда.

Вернувшись к себе, Игнат Сысоич хотел было уснуть и прилег у балагана, но сон не шел.

— Как чума проклятая, не отвяжешься! — ругался он, ворочаясь, и наконец встал.

От хутора донеслась тягучая перекличка петухов.

— Третьи кочета уже кричат, а их все нет… День на степу, ночь на улице — какая ж она работа? — проворчал Игнат Сысоич, имея в виду Леона и Настю, но вспомнил свою молодость, свои вечера, проведенные с девчатами, и уже сочувственно продолжал: — Молодое дело — оно сроду такое. Где в этой жизни радость, окромя как на улице, промежду товарищей? А пришел домой — сызнова думки да заботы: то не клеится, другое не ладится, да так об неладах этих весь век и думаешь… Эх, жизня-я! — Он тяжело вздохнул, горько покачал головой. — Летишь ты соколом быстрым мимо хат наших, над полями-загонами, и некогда, должно, ни присесть тебе, ни приглядеться, на нас, тружеников. И мучимся мы, грешники, возле матушки-кормилицы от зорьки до зорьки и не спим, не едим как следует, по-человечески, а нет, не идут дела, как у добрых людей! Аль господь разгневался, аль хозяева мы никудышные, — так работаем, как и, все, и из кожи лезем всей семьей. Вот хоть бы и Левка: чего бога гневить? И работник хоть куда, и красавец парняга, а ему к девчатам выйти не в чем. А думка была бычка прикупить, веялочку, а может и машину эту, бог даст. Сколько ж это надо капиталу выложить? А где он?.. Эх, детки мои, де-етки! Разлетитесь вы по неродным хатам, и чего мы с матерью будем делать? Только и останется галок на чужих бакшах гонять…

Леон подошел к балагану, молча стал разуваться.

— Это, по-твоему, рано, аль как? — напомнил о себе Игнат Сысоич. — Гляди, солнышко выткнется, будем и начинать с богом.

— Загорулька без нас докосит.

— Чево? Чево ты мелешь?!

— Не мелю. Нефадей свою обнову на нашей пшенице пробовал, — угрюмо сказал Леон.

— Где? — насторожился Игнат Сысоич.

— У двойника[2].

— Да он што — пьяный был? Чужой хлеб, зеленую пшеницу — и покосить?! Ать же хамлет проклятый, су-укин сын!

Пфу! — сплюнул Игнат Сысоич и, вскочив на ноги, ожесточенно растер сапогом о землю недокуренную цыгарку. — Вот же судьба, будь ты, анафема, трижды проклята!..

Он стал расспрашивать, на каком участке и сколько покошено, ругался, топчась возле балагана, и наконец быстро зашагал к месту покоса.

Дороховы арендовали этот участок четвертый год. Верхними гонами он подходил к проселочной дороге, нижними — к балке. И каждый год что-нибудь да случалось: то лошади от балки заходили в хлеб, то казаки, едучи на базар, ночью косили пшеницу лошадям на корм… Сколько раз стыдил Игнат Сысоич застигнутых хуторян, пригонял к себе лошадей, но это не помогало, а караулить каждую ночь не было сил. Всякий раз после потравы он проклинал участок, давал себе слово в следующем году арендовать другой, на равнине, подальше от дороги, но не мог сделать этого, потому что равнинные участки ценились вдвое дороже.

Жалко было преждевременно скошенной пшеницы. Казалось, свой, хуторской человек, а вот поди ж ты, среди бела дня въехал в чужое поле, как в собственное, и по-воровски загубил недозревшую пшеницу. Потому так и вскипел Игнат Сысоич и ругался страшно, в бессильном приступе злобы грозясь будущим скирдам и амбарам Нефеда Мироныча.

Он шел по двойнику порывисто, торопливо, и тело его дрожало от гнева.

Далеко за лесом бледной синевой вставало утро. Просыпаясь, отрывисто перекликались жаворонки, то и дело, разбуженные шорохом шагов, порхали вокруг него и исчезали в предрассветной мгле.

Заметив копну, Игнат Сысоич остановился, потом медленно подошел ближе. Широкие, с сединой брови его сдвинулись к переносице, горло свело спазмой.

— Покосили! — убито прошептал он, точно сомневался до этого… Что делать? Бежать на ток Загорулькина и там расквитаться с ним — далеко; идти в хутор, к атаману, взять понятых и составить протокол — сейчас ночь. Трясясь, словно в лихорадке, он подбежал к копне, торопливо ощупал ее, все еще не веря своим глазам и, исступленно потрясая кулаками, не помня себя, вскрикнул, устремив глаза к небу:

— Да что же это делается, боже!

И не выдержало истрепанное невзгодами сердце упал Игнат Сысоич на копну, обнял ее, сколько могли обхватить его короткие руки, и зарыдал, уткнув в нее голову… Вспомнился прошлый год, когда Загорулькин не отдал овцу за то, что она, напуганная собаками, вбежала в его палисадник, на грядки с редисом; встали в памяти другие случаи, когда в день коронации царя атаман запер его в холодную за то, что Игнат Сысоич не уплатил полтинник на это празднование; когда писарь веслом порубил рассаду за то, что Марья посадила ее на месте, где был когда-то огород писаря; когда Калина отнял у Леона нарезанный на речке камыш для сарая… и многое другое, такое же.

— Да за что мучимся мы над тобой, корми-илицей… — рыдая причитал Игнат Сысоич. — Мочи ж нету так жить!

Откуда-то из лощины послышался разнотонный перезвон колес и затих. Вскоре он повторился отчетливей и опять стих, будто волнами катился по полю. Вот уже слышен топот лошадей, цоканье подков… Прошла еще минута, и совсем близко с гулом покатилась линейка. Лошади захрапели, испуганно рванулись в сторону.

Игнат Сысоич узнал Загорулькина.

— Тпру, тпру-у! — Нефед Мироныч что было силы натянул вожжи. «Игнат. Не в добрый час. Господи, неужели… а?» — боясь договорить страшное слово, подумал он и оглянулся по сторонам, боясь, что попал в засаду.

В первые секунды у Игната Сысоича было желание подбежать к Загорулькину и расквитаться за все. Он быстрым взглядом окинул землю — нет ли камня где? Карман шаровар тронул, голенища сапог — может, нож окажется? И, выпрямившись, направился к линейке.

— Игнат! Игнат Сысоич! Это ты? Фу-у, господи… А я бог, знает что подумал, — скрывая тревогу, невнятно забормотал Нефед Мироныч.

Подойдя к линейке, не вынимая руки из кармана, Игнат Сысоич лютым взглядом измерил Загорулькина и глухо спросил:

— Ну, как пшеничка, хуторянин? Аль скошенное забрать приехал?

Нефед Мироныч понял: дело может кончиться плохо. И заторопился с извинением.

— Прости, Сысоич! По дурости сделал, бог свидетель! Я возверну с лихвой, не обижайся, Сысоич. Черт попутал, видит господь, — скороговоркой лепетал он, а левой рукой незаметно дергал вожжи. Но лошади уже успокоились и лакомились колосьями.

— Я не зверь, Нефед, хоть и надо бы проучить тебя за такое измывательство над своими хуторянами, — сказал Игнат Сысоич дрожащим голосом и, выйдя из хлеба, медленно пошел по двойнику.

Нефед Мироныч вытер рукавом потный лоб, размашисто перекрестился и облегченно вздохнул.

— Не серчай, Сысоич, мы люди свои!.. Возверну все пшеницей! — вслед ему заискивающе крикнул Загорулькин, но ехать вперед не рискнул. Все еще опасаясь засады, он круто повернул лошадей на дорогу и покатил обратно в хутор, нахлестывая их и оглядываясь по сторонам. Отъехав с полверсты, он окончательно успокоился, и мысли приняли другое направление: «И чево ж я испужался! А наипрочем такой народ только и встречает на большой дороге… Надо куму сказать беспременно. Ить так и до греха недолго дойти! Фу-у, господи, аж в пот ударило».

В ложбине, за балкой, в чистом утреннем воздухе еще долго слышался мелодичный перезвон линейки, то затихая, то усиливаясь.

Далеко за лесом, поверх черного силуэта дубов, солнце уже расписывало облака огнистыми красками.

Игнат Сысоич в горьком раздумье постоял возле копны скошенной пшеницы и двинулся к своему балагану. Но не прошел он и двадцати шагов, как из пшеницы поднялся человек и направился прямо к нему. Игнат Сысоич остановился от неожиданности.

— Это я, дядя Игнат, — услышал он голос Яшки. — Доброе утро!

Игнат Сысоич неуверенно подал ему руку, спросил:

— С чего это ты в хлеб забрался?

Яшка криво усмехнулся.

— Сидел, смотрел на вас с отцом. Да жалею, что вы ему нос не раскровили — батьке моему.

Игнату Сысоичу не верилось: слыхано ли это дело, чтобы сын так говорил об отце!

Яшка угостил его папиросой. Потом сунул ему в руку золотую пятерку и сказал:

— Это от нас с Аленкой, дядя Игнат; не подумайте… Мы сами живем с ним, как собака с кошкой.

Яшка повернулся и быстро зашагал в направлении своего тока, а Игнат Сысоич остался на месте с золотой пятеркой в руке, изумленно смотря ему вслед.

Леон лежал возле балагана, курил. Жалко было ему загубленной пшеницы, и он думал: «Когда же придет конец самоуправству богатеев и атамана? Где же справедливость, закон? Совесть наконец! Зачем же пускать мужиков в хутора, если с ними можно поступать, как со скотиной? Земли — не дают, толоки не дают, на сход — не пускают и шкодят на каждом шагу. Какая это жизнь, ежели одному в три горла всего достается, а ты — хоть волком вой? И при Некрасове так жил наш брат, как пишется в „Железной дороге“, и рабочий народ так живет, лишь бы с голоду не подохнуть, как говорит зять.

Нет, так жить невмоготу. Надо искать новую жизнь. А где эта новая жизнь? И есть ли она? Чургин прошлый год говорил: надо бороться за эту жизнь. Значит, ее нет».

Он встал, задержал взгляд на коробочке со спичками. Посмотрев в направлении полей Нефеда Загорулькина, он подбросил на руке спички и задумался: «Да, надо подыматься. Чургин дельные слова говорил. Бороться с богатеями и атаманами насмерть».

Вернулся Игнат Сысоич и стал советоваться, что делать. Леон коротко отрезал:

— Красного петуха пустить. Бороться надо с ними!

Игнат Сысоич испуганно понизил голос и прошептал:

— Ты в своем уме?.. На каторге сгниешь, сумасшедший!

И из головы выкинь борьбу свою дурацкую. Мыслимое ли дело — палить?

— Ну, и так измываться над человеком — немыслимое дело! — со злобой ответил Леон.

— Тише болтай, дурень!

С этого часа у Игната Сысоича прибавилась еще одна забота — отговорить Леона от страшного дела.

Когда совсем рассвело, Игнат Сысоич сходил к Фоме Максимову. Осторожный приятель его посоветовал и на этот раз стерпеть, а не жаловаться атаману, так как это ни к чему доброму не приведет.

Тогда Игнат Сысоич пошел на ток к своему соседу и хозяину земли, казаку Степану Вострокнутову.

Степан выслушал его и тоже сказал:

— Не стоит связываться с ним, с Нефадеем, Сысоич… Мы, казаки, не можем с ним совладать, а об тебе и гутарить нечего.

Я скину тебе за аренду рублей пять, если хошь…

Игнат Сысоич поблагодарил его, а сам подумал: «Нет правов — правды все одно не добьешься… А деньги Яшке надо возвернуть, — это он, шельма, неспроста дал».

В полдень на ток Дороховых приехал верховой и велел Игнату Сысоичу явиться к атаману.

Леон хотел ехать и объясниться как следует. Но именно этого-то и нельзя было допускать: Леон мог переночевать в холодной. Торопливо умывшись, Игнат Сысоич, охлюпкой на своей кобыленке, поехал к атаману сам.

В правлении к нему подошел Егор Дубов. Оглянувшись на стоявших в углу казаков, он тихо спросил:

— Казаки гутарют, вроде ты заседал Нефадея.

— Какой дурак эту брехню пустил?

— Нефадей. Он тут такое намолол куманьку своему, Василь Семенычу, что, вроде, вас там целая полусотня была, на степу.

Игнат Сысоич горько усмехнулся. Он и сам понял, что Загорулькин наплел своему куманьку с три короба.

Атаман Калина встретил Игната Сысоича строго:

— Ты сю ночь чего подкарауливал Загорулькина?

— И не думал. Он скосил мою пшеницу, а я пошел посмотреть — только и всего… Сам хотел вам жалобу подавать, Василь Семеныч. Что же оно такое выходит? Чужой хлеб…

Калина прервал его:

— Жалоба жалобой, а вот если ты будешь казаков выслеживать в поле, я приму меры… Можешь и с хутором распрощаться.

— Это за мою-то пшеницу значит? — спросил Игнат Сысоич, чувствуя, как кровь приливает к лицу. — Здорово вы, Василь Семеныч…

— «Мою пшеницу», — с насмешкой перебил атаман. — Я сказал, за что.

— Та-ак. Выходит, я же и виноват, что мой хлеб возле дороги растет? Что ж, придется сказать дочке, чтобы в Черкасском узнала там, возле наказного атамана, мол, чи можно над дорогой пшеницу в Кундрючевке сеять, аль как?

Калина важно поднялся из-за стола, метнул на Игната Сысоича злобный взгляд. Закуривая папиросу, спросил, ухмыльнувшись:

— А твоя дочка… за наказным атаманом, никак?

— За наказным, не за наказным, а недалеко кой от кого, — с гордостью произнес Игнат Сысоич, торопливо надевая измятый картуз.

— Ты меня не стращай, Игнат! Атамана Калину больше знают в Черкасском, чем Дорохова… И я, как должностное лицо, тебе наказую: будешь людей подкарауливать — плохо будет!

Игнат Сысоич вспылил:

— Да что я, разбойник какой? Аль убил человека? Это ж беда, какое дело человеку навязывают! А я еще жалобу ему хотел написать! — возмущенно повысил он голос и быстро пошел к двери.

— Ты забыл, с кем разговариваешь? — крикнул ему вдогонку Калина. — «Навязывают»… Мужичье!

4

На другой день Нефед Мироныч, узнав, что атаман сделал только предупреждение Игнату Сысоичу, недовольно сказал Яшке:

— Тоже атаман — сопля! Надо было построже гутарить: я ему не какой-нибудь…

Горя нетерпением показать и свою строгость, подбодренный действиями атамана, он решил потребовать от Дорохова немедленного возврата четырех мешков семенной пшеницы, что ссудил до осени.

— Зайди до Дороховых, — приказал он Яшке, — вели, чтоб к воскресенью возвернул весь долг.

Но Яшка запротестовал:

— Вы опять, батя, затеваете?.. Нечего обозлять людей, а то глядите, как бы ток по-прошлогоднему не заполыхал. Не пойду я…

У Нефеда Мироныча жилы на висках вздулись от ярости: да долго ли он будет слушать от сына такие речи? Но разговор этот происходил в поле, кругом были люди, и сознание собственного достоинства не позволяло кричать на сына. Он только косо посмотрел на Яшку и выдавил сквозь зубы:

— Сук-кин сын!.. Счастье твое — люди кругом.

Они только что размеряли поле на делянки для новой партии косарей, что нанял Яшка-, и возвращались к лобогрейке. Яшка, откинув назад руки с записной книжкой и карандашом между пальцами, шел молча, слегка наклонив голову, а Нефед Мироныч нес на плечах сажень.

Всюду вокруг кипела работа. Батраки-поденщики, идя строем, широко взмахивая косами, валили ячмень, девки складывали его в копны, граблями вычесывали из стерни незахваченные вилами стеблины, застрявшие колосья. Вдали, откликаясь металлическим звоном, по обочине поля шла лобогрейка, оставляя за собой большие валки ячменя.

Изнывая от жары, люди работали молча, будто за каждое оброненное слово здесь брали деньги, и лишь плач ребенка глухо доносился откуда-то из-за копны. А над головой огнем дышало солнце, покоились ослепительно белые облака, и некогда было людям ни глянуть на безмятежное, светлое небо, ни пот с лица отереть.

Нефед Мироныч, нахлобучив картуз, то и дело нагибался, подбирая колоски, и прикрикивал на работниц, чтобы лучше громадили, а в промежутках думал о том, как ему обуздать Яшку. Теперь он видел, что добром с ним не сладишь. «Куда ж это дело клонится, я б хотел знать? — спрашивал он себя. — Отмер на ветряке — не такой, косарей нанимаю — не так, торгую — не так и долги востребовать не имею права. Все не по нем. Прямо верхи садится, подлец, — рассуждал он, и его начинало брать сомнение в своей правоте: — Или я из ума выжил, старый, что не пойму, куда он гнет? Нет, мне видать все как на ладони».

Яшка действительно норовил все делать по-своему. Понимая, что из-за высокого отмера на ветряке завозчики ехали молоть хлеб в станицу, Яшка снизил отмер, и тогда не только хуторские, а и станичные казаки повалили молоть на ветряке Загорулькиных, и теперь отмера за день мельник собирал больше, чем раньше за целую неделю. Или вот косари: до сих пор Нефед Мироныч нанимал их поденно, по рублю в день, а Яшка третьего дня целую артель нанял от десятины, составил письменные условия, и сейчас любо смотреть: и понукать их не надо, и проверять нечего. Косари сами знали, что если, будут прохлаждаться — ничего не заработают, и косили теперь, как нельзя лучше. Только и хлопот прибавилось, что надо было заранее отмерить им участок и поставить вехи.

Эту пользу хозяйству от Яшкиных нововведений Нефед Мироныч видел и все же не мог простить сыну его заносчивости и своеволия. А тут еще Аленка: заметил Нефед Мироныч, что она стала подражать Яшке в его поведении и продолжала гулять с Леоном Дороховым, несмотря на запрет отца.

«Эх, долго ли до греха! Принесет в подоле от этого проща-лыги Левки, — куда ж ты опосля денешься? — думал Нефед Мироныч и еще решительнее грозился: — Нет, детки мои, покуда я живой — по-вашему все одно не будет! Кнутом буду на ум наставлять, выпорю на сходе, а родительское слово чтоб за закон чтили. А книжки — попалю. Все до единой!»

Долго молчал Нефед Мироныч, наконец, тяжело вздохнул и с тоской в голосе сказал:

— Нет, не такой ты, сынок, как отец! Двое вас у меня с Аленкой, как два глаза во лбу, а вот… — запнулся он и сказал не то, что думал: — Аленка недалеко от яблоньки откатилась, а ты уродился в деда.

Яшка знал, что дед его был непокорный, своевольный человек, и сдержанно усмехнулся:

— Какой уродился, такой и есть. Вы ж уродили.

— Оно конечно, — тяжело наклонившись, поднял Нефед Мироныч колос с земли. — Только ты чужой до всего добра, тошнит тебя от всего отцовского. Аленка — это гость, завтра подвернется человек, — и с богом, а ты — голова всему по смерти родителя. А выходит, вроде все мое хозяйство тебе без интереса. Так я говорю, сынок?

Яшка хотел было напомнить отцу, что об этом они уже не раз говорили и все без толку, но он видел, что Нефед Мироныч, кажется, начал его понимать, и не стал горячить старика.

— Нехорошо вы с людьми поступаете, батя, вот в чем дело, — мягко ответил он.

Возле высокой, длиннолицей копнильщицы Нефед Мироныч остановился, злыми глазами уставился на хлеб.

— Тебе чулки с бабами вязать, а не копны класть, девка!.. В середину колосками надо, не знаешь? — повысил он голос. — Работнички, штоб вас, только харчи в три горла лопать умеют… Переклади!

Девка молча стала перекладывать копну заново, а Нефед Мироныч продолжал:

— В чем же это нехорошо я поступаю? В каких делах?

— Вы сами знаете.

И опять Нефед Мироныч умолк. Да, он знал, когда и в чем поступал «нехорошо». Но что такое «хорошо» и что «плохо», когда жизнь — это ярмарка: зазевался — останешься в дураках. И он с грустью, с укором в голосе сказал:

— Эх, сынок, сынок!.. Молод ты еще, как я посмотрю, и зелен — как лук. В нашем деле и знаешь, где оно выходит нехорошо, да скажешь «хорошо» Ты думаешь, отец твой — битый дурень и ничего не смыслит? Знаю я, об чем ты толкуешь, да ить как по-твоему все делать, так мы не то что машину или хоть этого добра, — кивнул он на море колосков, — не нажили б и паршивого поросенка! Тебе все поблагороднее хочется, пообходительнее с людьми, а по-благородному жизнь не зануздаешь и далеко на ней не ускачешь. Жизнь — это как все одно бешеная собака: того и гляди укусит. Как говорится: с паршивой овцы — шерсти клок, так и с жизни. Вот как мы добро наживали. И будем наживать!

Яшка молчал. Он думал о том, что бы он делал, если бы стал хозяином всему этому хлебу.

Глава третья

1

Настало воскресенье.

День выдался нежаркий. В небе плавали темные тучи, западный ветер приносил прохладу, и она расходилась по хутору свежими воздушными потоками.

Сторожу панского сада деду Мухе такая пора была самой подходящей для ловли рыбы.

Недалеко от хутора к подмытому вешней водой обрывистому берегу речки примыкал заброшенный вишневый сад. Старые деревья его были испятнаны мохом, густо обросли дичком, многие давно засохли, листвой Молодняка прикрывая сиротливые, оголенные ветки, но некоторые еще жили и плодоносили. Когда-то, еще при пане, речка протекала от сада за несколько саженей, но со временем полая вода забрала чернозем берега, быстрое течение, делая крутой поворот, выбило в русле котловину, и теперь здесь образовалась изрядная глубина-плёсо.

Не так давно плёсо было излюбленным местом рыбаков, но с той поры, как под кручей нивесть откуда поселился хищник, рыба отсюда ушла, и о плесе распространились самые невероятные слухи, особенно после того как в нем утонула девочка. Лишь один дед Муха и был здесь завсегдатаем. Часами просиживал он на солнцепеке, подставив палящим лучам коричневую лысину, и редко когда возвращался домой без голавлей, — быстрой, смелой рыбы, не боявшейся прожорливого соседа. За это, за свои ловецкие хитрости он получил всеобщее признание «колдуна-рыбалки».

Кладью ему служила поникшая над водой старая вишня. Корнями вцепившись в берег, она круто нависала над речкой, так что усыпанная серьгами ягод макушка ее наполовину ушла в воду, создав удобное место для рыбьего отдыха. Именно поэтому и любил это место дед Муха.

Сегодня он явился несколько раньше обычного, боясь, как бы кто не опередил его, хотя знал, что соперников у него, кроме атамана Калины, не было. На всякий случай осмотрев, не порвались ли корни вишни, или не подрубил ли кто их для потехи, он подвернул штаны до колен, повесил себе на шею жестянку из-под чая, где были черви, склянку с живыми мухами и сумочку с кузнечиками, проверил, в кармане ли хлеб, подсолнечная макуха и печеные зерна кукурузы. Потом осторожно сел верхом на дерево, привязал к нему ведерко с водой и, держа в зубах удочку, спустился немного вниз по стволу, до первого надежного сучка. Человек он был сухонький, маловесный, и жизнь его от прочности старой вишни не зависела.

Закончив приготовления, дед, наконец, наживил на крючок муху и приступил к делу.

В плесе, шевеля красными плавниками, разгуливали голавли. Подойдя к заманчиво яркой, свисавшей вишне, они жадно хватали ягоды, разрывая на части, отнимали друг у друга малиново-темные остатки и никакого внимания не обращали на дедову наживу.

— Кузнечика схотелось, едять вас? Ладно, будет вам кузнечик, — не унывал дед Муха и наживлял кузнечика. Но голавли только разбегались в стороны, когда он закидывал лесу, а наживу не брали. Не чувствуя собственного дыхания, не видя ничего вокруг, кроме голавлей и кугового поплавка, дед Муха, меняя наживу, закидывал лесу впереди идущих к вишне голавлей, нетерпеливо ворочался, а хитрая рыба не брала приманки.

— Беспременно надо срубать вишню. Это ж чистое измывательство над человеком, едять его мухи совсем с рыбальством таким! — вконец вышел он из себя.

2

В это время неподалеку от сада на бугре сидели Леон и Оксана, поджидая, когда девчата начнут ловлю сома. Им хорошо была видна детская фигурка деда Мухи, его тонкие, свисающие над речкой босые ноги, загорелая лысина, и Оксана то и дело беспокоилась:

— Ой, сорвется, честное слово, сорвется!

— Не сорвется, каждый день на этой коряжине сидит… Ты скажи вот, сколько времени прошло, а он еще ни разу не подсек. Чудно! — удивился Леон. — Пора бы уже и поймать!

И действительно, спустя несколько минут дед Муха ловко выхватил лесу из воды, и над головой его блеснула серебристая рыбка.

Оксана радостно всплеснула руками:

— Поймал!

Дед Муха, услышав ее голос, посмотрел в их сторону и погрозил удочкой.

— Ругается, что мы мешаем. Иди сюда. — Леон взял свою ливенскую гармошку и лег на склоне бугра.

Оксана подошла к обрыву и стала смотреть на левады.

Высокий бугор зеленым от моха каменистым обрывом был обращен к хутору. Склоны его густо поросли шиповником, мелким кустарником, ковылем, бесчисленными цветами, и все это источало запахи, то сладкие и душистые, как мед, то терпкие и крепкие, как вино.

Внизу извилистой лентой блестела речка. С берегов ее в ослепительную водную гладь. всматривались старухи-вербы тихо шелестя узкими, продолговатыми листьями. Где-то поблизости мерно и однотонно куковала кукушка.

В стороне от хутора, на левадах, за дымчато-зелеными делянками капусты, горели маки, виднелись яркожелтые пятна гвоздики, шляпы золотистых подсолнухов, и нескончаемыми полосами уходили вдаль ряды курчавой картошки.

А налево, среди высоких белостволых тополей, в садах утопал хутор. На бугре за ним, как часовой, маячил одинокий ветряк Загорулькиных.

— Хорошо, Лева, у вас! Степь, речка, эти зеленые горки… А цветы, цветы! — восторгалась Оксана, разгоряченным взглядом скользя по голубевшим вокруг цветам.

— Это тебе так кажется. А живи ты в хуторе — все это прискучило бы.

— Никогда!.. Тут все так красиво.

Радостному возбуждению Оксаны не было предела. Ее приводили в восторг и цветы, и речка, и дикие заросли кустарника, и крик кукушки, и просто зеленый бурьян, все, что она видела и слышала здесь. Вот она, легкая, в белом платье и в большой соломенной шляпе, побежала по склону бугра, на ходу срывая цветы, и что-то запела.

Леон улыбнулся. Приятно было ему, что Оксана такая нарядная и красивая, беззаботная и веселая. В его представлении такие люди, как она, сотворены были природой для чего-то возвышенного, неземного, а не для того, чтобы просто жить и работать. «На таких смотреть и то не каждый день можно: Яшка землю перевернет, чтобы ей приглянуться», — подумал он, любуясь сестрой, но ему не хотелось, чтобы ей приглянулся кто-либо, потому что тогда исчезнет в ней все очарование и она станет обыкновенной, как и все хуторские девушки.

Облокотись, он лежал на зеленом бархате мха, еле нажимая на белые пуговицы ладов, и глухо выводил на гармошке старинную песню.

Оксана нарвала цветов и, усевшись рядом с братом, свесив ноги над обрывом, стала плести венок. Длинные тонкие брови ее то озабоченно хмурились, то высоко приподнимались; слегка тронутое солнцем, белое лицо приняло сосредоточенный вид, и, глядя на него, можно было подумать, что она не цветы разбирала, а плела тончайшие кружева. Тихо-тихо Оксана что-то напевала.

— Аксюта, а ты спой, как надо, — попросил Леон.

— А как надо? — не отрываясь от цветов, спросила она и, не дожидаясь ответа, сильным грудным голосом запела:

Что так задумчиво, что так печально,

Друг милый, склонила головку свою?

Или в груди твоей смутно и тяжко?

Так почему ж ты скрываешь тоску?..

— Вот это по-нашему, — чтоб все слыхали! Только я что-то не уловлю эту песню, — Леон пытался воспроизвести на гармошке мотив и не мог.

Оксана рассмеялась.

— Это романс. На гармошке у тебя ничего не получится.

И снова звуки ее голоса понеслись над речкой, над левадами, эхом отзывались в вербах, рощах, и рощи ожили и запели человеческим голосом.

Леон с любовью наблюдал за нею, за проворными движениями пальцев, слушал ее звенящий колокольчиком голос, и ему не верилось, что перед ним действительно сидит его родная сестра, — до того все казалось необычным. Он взглянул на свои короткие, грубые сапоги и на ее дорогие туфли, сравнил серые, по-цыгански нависшие над голенищами шаровары с ее нежнейшей белизны платьем, даже носа своего коснулся, такого же прямого и тонкого, как у нее, и с горечью подумал: «Одна мать родила, да не одна одевала».

Оксана запела другой романс, но Леон не слушал уже, а слегка впалыми, обрамленными синевой глазами задумчиво смотрел куда-то на мглистую степь, на маячивший ветряк за хутором. Когда же он, Леон Дорохов, заживет по-человечески? Неужели весь свой век он будет завидовать чужому счастью, и оно будет лишь маячить перед его глазами, как тот ветряк на бугре, а наслаждаться им будут другие? Об этом в который раз думал Леон, не видя впереди ничего хорошего для себя.

— Что с тобой? — спросила Оксана, оборвав. пение. — Ты как будто грустишь? Не люблю, когда грустят.

— Так, смотрю на тебя и радуюсь, что ты такая… красивая, — ответил Леон и сел, достав купленные по случаю приезда Оксаны дешевые папиросы. Помолчав немного, он продолжал — А жила бы ты на хуторе — кизяки бы босыми ногами месила, снопы руками вязала и была бы… не такая. А может, и батрачила бы, шею гнула на богатеев, как и другие.

Он говорил медленно, с какой-то неясной завистью и укором, и в голосе его чувствовалась тоска.

Оксана не проронила ни звука. Состояние у нее было такое, как если бы ее обвинили в чем-то нехорошем. Она росла, жила и воспитывалась, приученная к мысли, что рождена богатой и счастливой. Теперь она знала, что мир, в котором она выросла, который считала своим, — это не мир ее родных, что он глубоко чужд им и недоступен. Но зачем Леон напоминает об этом? Зачем корит ее и не хочет понять, что ей тяжело слушать это, что ей тоже, как и ему, хотелось бы видеть своих родных сытыми и одетыми, образованными и счастливыми? Ведь ее именно ради того и отдали на воспитание состоятельным людям, чтобы она не знала горя. А Леон как будто недоволен, что она стала такая. Оксана низко склонила голову, чтобы скрыть навернувшиеся на глаза слезы.

— Что же ты плачешь? Вот чудная! — взглянув на нее, усмехнулся Леон. — Радоваться надо, а она плачет.

— Радоваться… — глухо повторила Оксана. — Чему радоваться? Тому, что я живу в роскоши, а вы в нищете? Ах, лучше бы меня не отдавали богатым людям! Да, я радовалась, когда не знала, кто я. Теперь я знаю, что я чужая и здесь, и там — в обществе богатых людей, среди которых росла и воспитывалась. Как же мне жить? Где? С кем?.. Ты не представляешь, как мне тяжело. Здесь, на хуторе, я родилась, здесь меня любят сердцем, но я не могу здесь жить, потому что ничего хуторского делать не умею. Куда же мне деться? Я готова хоть сегодня сбросить с себя эти дорогие наряды, но что я без них? Ах, лучше бы не отдавали меня на воспитание, — произнесла она с тоской в голосе, — я по крайней мере знала бы, как мне жить!

Леон уже и не рад был, что так неосторожно высказал ей свои мысли, и виновато проговорил:

— Ну, не надо волноваться, Аксюта… Ты — наша, и мы ничего плохого про тебя не думаем и не корим. Я пойду на самую черную работу — была бы ты счастливой. А от правды все одно никуда не денешься.

— Лучше не знать этой правды, так легче было бы жить, — задумчиво проговорила Оксана.

— Нельзя жить без правды, сестра.

— Ты наивен, Леон. Все общество живет без правды. Ты по правде живешь разве?

— Нет. Потому что ее Загорулькин с атаманом захватили себе. Загорулькин вон скосил наш хлеб, а правда все одно на его стороне оказалась.

— Что ты хочешь этим сказать?

— То, что не привози мне больше таких книжек, как «Дубровский», не то я спалю и атаманов и Загорулькиных! — неожиданно ответил Леон.

Оксана изумленно посмотрела на его злое лицо и только покачала головой:

— Ох. Лева, смотри лучше…

— Смотрю…

Разговор их оборвался. Ловя носом чей-то след в траве, показалась рыжая охотничья собака. Через минуту из-за бугра вышел Яшка и остановился, всматриваясь.

Сердце Оксаны забилось, но она умела владеть собой и не выказала своего волнения.

Подойдя ближе, Яшка сказал:

— Бонжур-тужур дорогим землякам. — И, сняв охотничье кепи, шутливо раскланялся.

Собака обнюхала Оксану, и Яшка крикнул:

— Тубо, Трезор! Куш!

Оксана с любопытством осмотрела его охотничью куртку, высокие сапоги, потрогала болтавшегося на поясе степного орла с распущенными крыльями и пожала плечами.

— Французские слова… этот наряд… Вы и впрямь похожи на тургеневского героя, — сказала она с легкой усмешкой.

Яшка рассмеялся, посмотрел ей в лицо смелыми, жадными глазами. Он не совсем понял, что хотела сказать Оксана, и простодушно ответил:

— Это охотничьи слова, Аксюта. Собаку я у помещика купил, она понимает только по-французски. А я во французском языке разбираюсь не больше, чем наш баран в святом писании.

Они разместились у обрыва скалы, стали громко разговаривать и смеяться, и дед Муха пригрозил им, чтоб не шумели и не мешали рыбной ловле.

Яшка чувствовал себя свободно, подшучивая над дедом Мухой, рассказывал чужие и им самим выдуманные охотничьи приключения, и всем было весело.

Внизу, между каменными изгородями, что делили левады, шли к речке девчата. Алена несла на плечах бредень, Настя — болтушки.

Оксана, Леон и Яшка спустились к плесу.

3

Алена с подругами не в первый раз охотилась за сомом, и все неудачно. В прошлое воскресенье сом попался в бредень, да Настя неосторожно угодила хищнику болтушкой по голове, и охота кончилась тем, что он порвал сетку, едва не утопил девчат и благополучно ускользнул. Однако и это было хорошо: все видели, что сом был сом, а не водяной, как говорили на хуторе. Поймать же его девчатам хотелось уже потому, что никто, сколько ни находилось охотников, не мог его перехитрить, и кончалось больше тем, что пропадали сети.

Девчата тихо подошли к пологому берегу, стали разматывать бредень.

Дед Муха только что подсек седьмого голавля и не был намерен этим ограничиться. Поэтому он строго крикнул на противоположную сторону плеса:

— Вас зачем принесло сюда в такую пору?

Алена знаками начала объяснять ему, чтобы он молчал, — ненароком уйдет сом, но дед Муха, знать ничего не желая, шумел:

— Проваливайте отсель, пока я заместо голавля крючком не подсек какую! Рыба-алки, едять их мухи, какие…

— Да тише же, дедушка! Сом учует! — вполголоса умоляла его Алена, но дед не унимался.

— Со-ом… Велю вам в одночас удалиться отседова, не то я так наловлю вам удилищем, что и сидеть у меня разучитесь. Рыба клюет, а их тут лихоманка носит, — возмущался он, забыв, что по его же правилам сейчас можно было переговариваться только знаками.

Девчата торопились использовать дорогое время, пока хищник отстаивается в тени пещеры; в премилый раз они пришли, когда он повернулся-головой к выходу, готовясь покинуть свое логово, а тогда взять его невозможно — мордой коснется сетки, и все пропало.

Не став спорить с дедом, они вошли с бреднем в воду, бесшумно миновали поникшую вишню, на которой, как петух на жерди, сидел дед Муха, и, приплыв к обрыву, обогнули сетью пещеру. Потом вогнали в грунт заостренные клячи и замерли в ожидании, по шею стоя в воде.

Настя заработала болтушкой, выгоняя хищника. От ее ударов вода под кручей пенилась, брызги летели во все стороны, глухо булькая, и это окончательно вывело деда Муху из терпения.

— Ах вы, бес бы вас взял со всеми потрохами! — опять зашумел он над головами девчат. — Да я вам что — кобель, что должен гавкать по сто разов?.. Аленка! Настя!.. Осатанели девки! — сокрушался он, беспомощно махая руками, но минуту спустя утихомирился и даже с любопытством стал наблюдать, что выйдет из затеи девчат.

Оксана с Леоном подошли к деду, Яшка поотстал. От его наблюдательного глаза не ускользнуло, что Оксане он приглянулся, и у. него созрел смелый план.

— Пошли на ту сторону, — сказал Леон и направился к старой, разрушенной гребле, но Оксана не расслышала и продолжала наблюдать, что делают внизу девчата.

Вдруг вода в пещере всколыхнулась и закружилась воронкой. Алене показалось, что сом идет прямо на нее, а не в бредень. Еще сильней нажав на кляч, надежней вогнав его в глинистое дно, она знаком попросила у Насти болтушку. Та бросила шест неосторожно.

Алена схватилась за нос.

— Холера б тебя на том свете так кидала!

Девчата засмеялись, но Алене было не до смеха: такой решающий момент, а она должна заниматься своим носом, останавливать кровь.

— Та-ак. Одна уже наловила, — удовлетворенно покряхтел дед Муха на вишне.

Вдруг лицо Насти, стоявшей у другого конца бредня, сделалось бледнее полотна, глаза испуганно уставились на Алену, и на некоторое время она лишилась дара речи. Потом лицо ее просияло, и она приглушенно заговорила:

— Девчата, родименькие! Он, проклятущий… Истинный Христос — он, мерин идолов, — и отступила в сторону, почувствовав, как что-то противно скользкое коснулось ее тела и пошло в бредень.

Еще через минуту возле самого лица Алены из воды показался огромный, зеленоватый хвост, скользнул по щеке ее и скрылся в воде.

— Фу-у, какой, — брезгливо отвернулась Алена.

Ждать было нечего: девчата понимающе переглянулись и стали отходить от берега. Стоя по шею в воде, они миновали пещеру, тихо отплыли, на глубокое место, и, сойдясь на середине речки и замкнув бредень, все поплыли по течению. Сом был в сетке, но пока этого не чувствовал.

Яшка неслышными кошачьими шагами подошел к речке и остановился позади Оксаны.

Дед Муха знал, чем может кончиться опрометчивость девчат. Желая предупредить Алену и забыв, что сидит на дереве, он всем телом наклонился вперед, приглушенно крикнул:

— Мотню! Мотню же…

Тут голос его оборвался: главная опора — сук на грех обломился, и в один миг старый рыбак свалился в воду.

— Ах! — вырвалось у Оксаны. Она отшатнулась и оказалась в объятиях Яшки. Он поцеловал ее, в шею и как ни в чем не бывало столкнул с обрыва Трезора.

— Тю! Тю! Куда тебя нечистые… — испуганно завопил дед Муха, барахтаясь в воде.

— Купаемся, дедушка?.. Как оно там ловится? — насмехался Яшка.

— Да, вишь… крючок, должно, рак затащил… не пропадать же добру! — не теряя достоинства, ответил дед Муха.

А Оксана стояла у обрыва, и ей казалось, что в том месте, где поцеловал Яшка, лежит что-то горячее. Она была удивлена и возмущена поступком Яшки и готова была уйти, но что-то удерживало ее на месте, и она стояла рядом с ним, наблюдая охоту на сома.

Искусство девчат должно было состоять в том, чтобы не зажимать хищника бреднем, а вести его как бы на воде. И они вели его осторожно, медленно, пользуясь течением и собственным движением сома. Но это легко было делать на глубине, когда сеть его не стесняла. А что делать, когда он коснется грунта?

Осторожно сворачивая к отлогому противоположному берегу, напрягаясь до последнего мускула, они обхватывали сома бреднем все больше и больше, чтобы ему негде было развернуться, шепотом переговаривались, как его лучше вытащить на берег, но никто ничего толком не понимал, потому что каждая задыхалась от тяжести сети-и от усталости, а тут еще клячи оказались неуклюже-длинными и мешали движению.

Надо было проплыть не более двадцати саженей, но долгими показались эти сажени… Наконец Алена почувствовала под ногами грунт и подала знак стоявшим на берегу девчатам и Леону, чтоб помогали.

— Возьмите гузырь! — сказал Леон и вошел в воду.

Только теперь сом почувствовал беду: он вдруг крутнулся так, что на поверхности вода заходила, как в половодье на глубоком месте, и рванулся назад. Однако девчата крепко зажали в руках подобранный гузырь, и усилия сома были напрасны.

— Мотню, мотню подберите! — выбравшись на берег, на ходу кричал дед Муха, приближаясь к девчатам, и тоже вбежал в воду на помощь.

Сом заметался… Стесни его бредень на глубине, он порвал бы сеть, но сейчас его брюхо коснулось земли, двойная сеть облегла его вплотную, и он не мог развернуться. Отчаянно работая хвостом, он дергал клячи то в одну сторону, то в другую, изгибался так, что показывал из воды зеленую спину, и неизвестно — удержали бы его девчата, если б дед Муха с Леоном не помогли.

— Брешешь! Тяни, Леон! Живо, девки! Давай! Рр-азом! — командовал дед Муха.

Наконец кое-как сома выволокли на берег.

— А, сукин сын, воряга, нагулялся? Отыграются тебе теперь гусята и всякая божья тварь! — торжествовал дед Муха, подтягивая сеть. — Ай да де-евки! Чтоб бабы такого черта когда ловили — ни в жисть!

Изгибаясь дугой, позеленевший от тины, хищник бился о землю, шлепая по траве с такой силой, что она ложилась будто скошенная, и все норовил уйти в воду. Дед Муха выхватил из-за голенища кривой садовый нож, которым обычно потрошил рыбу, изловчившись, перехватил сому горловину, и тот сразу обессилел.

Леон не спускал глаз с противоположного берега. Ему казалось, что Яшка лишь для видимости наблюдает ловлю сома, а сам о чем-то все говорит, говорит Оксане. «Жалуется на отца», — решил он в уме.

Настя тихо сказала, головой еле приметно указав на Яшку:

— Он не на шутку с ней затевает, с Аксютой.

Вот Яшка и Оксана пошли берегом. За кустом калины они задержались. Потом Оксана вдруг выбежала из-за куста и направилась к старой гребле.

Яшка резко шагнул в сад, и через минуту раздался выстрел. Поднявшаяся сова на мгновенье как бы повисла в воздухе и камнем упала между деревьями.

Дед Муха злорадно проговорил:

— Стреляешь? Оно и сова — птица, раз поумней какая утикает.

Все обернулись в сторону панского сада и молча переглянулись.

Немного спустя пришла и Оксана.

Смотреть добычу сбежался весь хутор. И не удивительно: такого огромного сома еще никто не видел.

Атаман Калина достал из кошелька трехрублевую бумажку, отдал Алене и покровительственно похлопал ее по плечу:

— Поделите между собой. Никому не давался, а вам посчастливилось.

Алена смущенно опустила голову, одернула прилипшую к телу мокрую юбку, кофточку.

— Теперь не бойся, бабы, за птицу, — обратился Калина к женщинам. — Да благодарите Аленку, что словила такого ирода. Сомятину можете забрать, какая охоту имеет.

Бабы загалдели, заспорили, а дед Муха подошел к Калине и просительно снял картуз:

— Василь Семеныч, дозвольте бабке на уху отрезать.

— Это проси у девчат, парень, они ловили, они и хозяева. Только навряд сомячий жир вам с бабкой на пользу пойдет.

Дед Муха умоляюще глянул на Алену, на ее подруг и часто заморгал глазами:

— Ну, девоньки? Я ж вам… Дозвольте, милушки, а?

Алена незаметно сунула ему в руку бумажку, сказала:

— Берите хоть всего, дедушка.

Дед Муха не знал, что и говорить от радости. Схватив Алену за руку, он крепко сжал ее старческими сухими руками, и на глазах его выступили слезы Ведь у него было целых три рубля!

Вскоре после этого случая на реке Леон пришел в лавку Загорулькиных за табаком и застал там Яшку одного. Яшка сидел за столиком и что-то подсчитывал, щелкая на счетах. Завидев Леона, он весело обратился к нему:

— А-а, это ты? Сейчас, постой немного, барыши отцовы досчитаю.

— Мне некогда. Дай махорки пачку, — хмуро сказал Леон.

— Яшка дал ему две пачки махорки, но денег не взял.

— Отец не обеднеет, а тебе пригодится, — сказал он. — Что ты такой надутый?

Леон закурил, спрятал махорку в карман и тогда ответил:

— Спасибо за табак. А насчет веселости я тебе вот что скажу, Яков: если ты будешь обхаживать Оксану, я сделаю из тебя труху. Понял? Она не пара тебе.

Яшка нахмурился, немного подумал. Скажи это другой кто, он вышвырнул бы его на улицу, но с Леоном ему не было расчета ссориться. И он виновато проговорил:

— Скажу по чести, Левка: я поцеловал Оксану и сказал ей, что это только начало. Я знаю, что она мне не пара. Но… Алена тебе тоже не пара. И, выходит, мы с тобой связаны одним узелком и ссориться нам нет расчета.

Он вышел из-за прилавка и стал перед Леоном.

— Бей, если хочешь. За Оксану стерплю.

Леон отстранил его и ушел. Да, Яшка был, кажется, прав.

Глава четвертая

1

Дул горячий, сухой ветер…

Нескончаемыми тяжелыми волнами катились и шумели по степи хлеба. Нагибал суховей упругие, золоченые стеблины, трепал их ожесточенно, будто вырвать, разметать хотел по полям, дорогам, да не хватало силы: налетит яростно, положит до самой земли, а стебли выпрямятся и опять шуршат и кланяются на все стороны, будто над ветром смеются. И колыхалась, шумела попрежнему от них степь от утра и до вечера, как живая.

Страдная пора была в разгаре. Всюду, куда глазом ни кинь, в больших шляпах, в длинных холщовых рубахах маячили косари. Острой звенящей сталью они рядками валили на стерню безусую гирьку, черняную гарновку. За ними, нагнувшись, шли женщины, вязали скошенное в тугие снопы, расставляли их искусными крестцами. И раздевалась, пустела степь, и копны заселяли ее и пестрели всюду, как байбачьи курганчики.

Не шептаться теперь колосьям безмятежно тихо утренними зорями, не хвалиться перед проезжими янтарными своими зернами: пройдут дни, вылущат их гранитные катки, и посыплются зерна на жернова ветряков, в пустые закрома хутора, в прожорливые купеческие амбары…

Пшеница у Дороховых выдалась низкорослая. Косогор плохо задерживал влагу, дожди падали не часто, а суглинистая почва не оправдала надежд на загорулькины сортовые семена. И опять тоска и обида точили сердце Игната Сысоича. Дергал он к себе старую косу, срезал гарновку под самый корень, чтобы больше досталось соломы, а мысль возвращалась к чужим дородным полям. Не такой вышел хлеб, как у других людей.

Рядом с ним косил Леон. Игнат Сысоич видел, как широким полукругом все дальше и дальше отступала перед ним пшеница, как она приветливо кивала ему, и рядками ложилась немного поодаль, ожидая, пока ловкие женские руки свяжут ее в тугие, курчавые снопы. А Леон все шел и шел — высокий, прямой, сумрачный, и сталь его косы зайчиком вспыхивала на солнце.

«Разве ж ему такую валить? Играется, а не косит», — подумал Игнат Сысоич и ласково сказал, остановившись:

— Передохнем, сынок, трошки… Эй, дочки, охолоньтесь немного, все равно за раз не повяжете, — крикнул он Насте и Оксане, но те спорили:

— А я тебе говорю — не так! Вот как надо: скорей и лучше будет, — поучала Настя Оксану.

— Ничего подобного! Мама говорила, что перевясло обязательно надо скручивать, а уж потом вязать сноп, — возражала Оксана и обидчиво обратилась к отцу: — Ведь я правильно делаю, батя? А она заставляет вязать некрученой соломой.

Игнат Сысоич незлобно погрозился Насте:

— Ты, коза! Все лишь бы скорей? Смотри у меня… А ты не слушай ее, дочка, а перевяслом да через плечо — хорошенько!

Оксана шутливо набросилась на Настю, свалила ее на стерню, и степь огласилась беспечным девичьим смехом.

Леон снял картуз, подолом рубахи вытер потное лицо. Он тоже видел, что урожай опять был не такой, какого хотелось, и ему стало досадно на свою работу. Оттягивая от спины прилипшую рубаху, он недовольно сказал:

— Опять, кажись, труды пропали. По три четверти[3] — больше не возьмем.

Игнат Сысоич большим пальцем провел по лезвию косы, достал из-за голенища брусок и чиркнул им по стали так, что она жалобно взвизгнула. Подумав, вздохнул и сказал:

— Бог его знает, как оно все выходит. Рази ж такой ей быть по зяби, хочь бы и пшенице? И пахано хорошо, и семена Нефедовы, а видишь? Значит, хозяева мы с тобой, сынок, никудышные… Эй, дочки, принесите-ка из кринички холодненькой!

Оксана взяла из-под крестцов кубышку, выплеснула нагревшуюся воду и побежала в балку. Следом за ней направилась и Настя.

Леон проводил их взглядом, взял у отца брусок и несколько раз провел им по косе.

— Яшка за Аксюткой стал увиваться, — обронил он хмуро.

Игнат Сысоич озабоченно почесал запыленную, седоватую бородку. Теперь ему стало понятно, ради чего Яшка дал золотую пятерку и не взял обратно, когда Игнат Сысоич хотел вернуть ее. Уверенно, с гордостью он ответил:

— Ничего, тут он облизнется! Это ему не хуторская девка.

От проселочной дороги, по меже, к Дороховым шел человек.

Невысокий и худощавый, в широкополой соломенной шляпе, он издали был похож на подпаска хуторского стада, но лапти выдавали его родину.

Зажав под рукой косовище, он то и дело срывал колос, тер его ладонями, на ходу провеивая и считая зерна.

— Он и есть, глянь! — обрадованно воскликнул Игнат Сысоич, узнав гостя.

Подойдя к Дороховым, человек снял шляпу, тенорком выкрикнул:

— Помогай бог, Сысоич, Леон! Живы тут?

— Живы, Ермолаич, бог миловал…

Ермолаич положил на землю обмотанную мешком косу и кленовый держак и, сбив шляпу на затылок, тылом ладони вытер заросшее рыжеватой бородкой лицо.

— Отдыхаем? Ну и пекет!

— Паров набираемся… Пшеничка — видишь? Казака с конем укроет. Прямо замучила, — пошутил Игнат Сысоич.

Ермолаич присел на стерню, облегченно протянул ноги и разжал кулак, показывая зерно:

— Вот она, пшеничка твоя! Двадцать семь — самое большее. А у Степана Осиповича — сорок два зерна в колоске, колос наполовину длиннее.

Игнат Сысоич тяжело опустился подле него, поджал ноги и достал кисет с табаком.

— У нашего Нефадея пятьдесят одно зерно в колосе — шутка ли?

Ермолаич был известен по всей округе как непревзойденный косарь и мастер на все руки. Сам он был из-под Воронежа. Неутомимый ходок по чужим краям, он одинаково хорошо знал Кубань и Таврию, Заволжье и Терек, косил на Дону и Украине, зарабатывая на кусок хлеба семье. Теперь он на Кубань послал двух сыновей, а сам избрал место поближе от родного села. Каждый год в конце июня он приезжал в Кундрючевку косить высокие густые хлеба, а свое хозяйство оставлял на жену и дочек. Не раз уже, прощаясь с Дороховыми глубокой осенью, давал он зарок больше не приезжать, надеясь на заработки сыновей, но лишь только зацветала рожь, вновь появлялся в хуторе. Останавливаясь на харчах у Дороховых, косил Ермолаич хуторянам травы и хлеба, клал печи и чинил хозяйкам цыбарки, и, глядя на него, можно было подумать: будь лето в два раза больше — его энергии хватило бы. Но первые снега напоминали ему всякий раз о семье, и он исчезал из хутора так же незаметно, как и появлялся.

— Откуда бог несет, Ермолаич? На, крути! — подал ему кисет Игнат Сысоич.

— Да был у тебя дома, струмент оставил, а иду с Чекмаревой — у Степана Осиповича спробовал две недельки. Богатый казак, а скупой — страсть!

Ермолаич переобул лапти, рассказал о строительстве в районе своего села железной дороги, о предполагаемой свадьбе старшего сына и вновь вернулся к тому, с чего начал.

— …Такие-то дела. Замучили народ неурожаи. Да и у вас, как я посмотрю, зернышко не ядреное нонешний год.

— Ячменек ничего, гарновка вот подкузьмила. У других — по грудь солома да в четверть колос, а у нас, — развел Игнат Сысоич руками, — все не как у людей.

— Не-ет, Сысоич, кабы это у нас, в Воронежской, — у нас добрей хлебушко был бы. Вывези ты на полосу возов тридцать навозу, так и тебя господь не обидит… На такой земле надо бы по десять четвертей ржицы собирать, не менее.

— Не заведено у нас, на Дону, навоз возить: кизяки бабы с него лепят да печки топят. Участок такой и дождей мало — вот она беда где. Я хотел нонешний год другой участок взять, так поди ж ты! Недели две ходил к казаку. Я пятнадцать даю, а ему вынь да положь двадцать целковых — хочь умри. Так и не отдал, под толоку пустил, да теперь и гребет по трешке за голову, за попас. А где нашему брату, мужику, толоку взять? Одним земли вдосталь, а тебе все озадки.

Ермолаич искоса глянул на Игната Сысоича, улыбнулся.

— А как же мы-то на осьминниках на едока держимся? И живы, слава богу, не подыхаем.

— «Не подыхаем», — повторил Игнат Сысоич, пряча под усами усмешку, — только и того. А как по правде сказать, так вы и живете только тем, что до нас каждое лето ездите. Какая уж это жизнь? — махнул он рукой. — Сын косить едет, ты цыбарки починять, стекла вставлять. Добро, народ вы мастеровой, а как до нас доведись — конец бы каждому. И не езди вы — чего б вы делали? Картошку бы ели с житным хлебом да квас с таранкой хлебали. Оно хочь и мы едим не белый, потому — норовишь, какой добрей, продать, да все-таки у нас больше пшеничка, как ни говори… Ты не обидься: я так, по-свойски, тебе говорю.

Ермолаич, опершись на локоть, лежал на боку, соломинкой ковырял сухую, разорванную трёщинами землю. Исхудалое, морщинистое лицо его было как прах, — черное, обветренное; оттого, что щеки ввалились, нос казался большим, несоразмерным лицу, и только по впалым, быстрым глазам видно было: нет, искрится еще жизнь в этом щупленьком, измученном человеке, и не все еще силы выжала из него судьба-мачеха.

Что он, вскормленный ржаной коркой да квасом, мог возразить Игнату Сысоичу, когда у него самого душа была переполнена горем, когда его самого обижали и в родном селе, и в далеких чужих станицах, и в городах — всюду, куда за пропитанием гоняла жизнь? И он не возразил, а только шевельнул запыленными бровями и тяжело вздохнул.

— Чего ж тут обижаться, Сысоич! Каждый из нас, мужиков, как приходит весна, так и пошел кочевать, как цыган, по белу свету, а свое на бабу с детишками бросаешь. Так и вся Расея скитается, как бездомная. А прокормишься этим? В летошний неурожайный год сколько поумирало народу… Ты вот и тут живешь на хлебном Доне, а далеко ли от нас ушел? Нет, брат, я тут чужой, да и ты не свой, как я насмотрелся за эти годы. Разве что казачок какой из бедных, вроде Степана, одинаковой с нами души человек, а вот эти… — неведомо куда указал Ермолаич, вскинув бородкой, — другому целое лето спину гнешь, а он и три десятки не даст, чуть не за одни харчи работаешь. А ежели еще и машины, как у Нефеда, пойдут — и насовсем заработки переведутся. Ну, скажи на милость, куда подаваться, куда? — Он пытливо посмотрел в глаза Игната Сысоича. — Некуда! Вот она вековая беда где наша. Так-то… Ходу у нас нет, у мужиков!

— Нет ходу, верно, — согласился Игнат Сысоич и рассказал ему о покосе пшеницы Загорулькиным и угрозах атамана.

— А то, думаешь, не выселят? Права в их руках… — подтвердил Ермолаич. — Нет, Сысоич, нам надо другую жизнь искать.

— Искать… Кабы она на дороге валялась где, другая жизнь эта, может и нашел бы!

— Я не знаю, на какой дороге она валяется, только жене, когда уходил, сказал: осенью бросаю хозяйство. На завод буду перебираться, может там вольготнее станет жить.

Оксана с Настей вернулись из балки, принесли холодной воды.

— Так будете ходить, дочки, отца высушите, — шутливо заметил Игнат Сысоич.

Оксана была в простой деревенской кофточке, в поношенной юбке, и Ермолаич не узнал ее. Лишь когда, подавая ему кружку воды, она назвала его по имени, он признал ее и обрадовался:

— Никак это ты, Аксюта? Ах ты ж, проказница, как обвела Ермолаича! А я и не смотрю, потому вижу — чужой человек… Ну, здравствуй, красавица!

Оксана засмеялась:.

— Да и вас трудно узнать, дядя Ермолаич. Совсем вы худой стали. Прошлый год не такой был. И усы у вас теперь какие-то другие, короткие.

— Жирным, Аксюта, тяжело работать, и заработки шибко худые будут. А усы — это я заместо съедобного пообкусывал за зиму. Вот поживу здесь на жирных хлебах, авось вырастут.

Ермолаич остался до вечера помочь Дороховым. Приладив свою косу к древку, он выбрал ею в пшенице саженный квадрат, поплевал на ладони и пошел рядом с Леоном, размеренно шагая за каждым взмахом.

— Вы широко берете, дядя, мою делянку захватываете, — заметил Леон.

— Это мой замах такой, брат. А ты потесни отца… Да гляди, этого лешего обкоси, — указал Ермолаич на зеленый куст чертополоха, высившийся впереди над пшеницей.

Леон забыл, что коса его была слегка выщерблена. Дойдя до куста, он с силой ударил косой, и чертополох повалился вместе с колосьями. Положив еще несколько рядов пшеницы, Леон остановился: что-то недоброе почувствовала рука. Осмотрев лезвие, он нахмурился, поднял срезанный под корень чертополох и со злостью швырнул его далеко в сторону.

— Ты чего? — тревожно спросил Игнат Сысоич.

Леон молчал. Стыд и досада густой краской залили ему лицо, и он виновато опустил голову.

Игнат Сысоич торопливо подошел к нему и сердито вырвал из рук косу. Трещина от лезвия доходила почти до ободка. Игнат Сысоич покачал головой:

— Так и знал… Эх, Левка, чем только ты думаешь!

— Будяк пособил. Она лопнутая была, — попробовал оправдываться Леон.

После этого Игнат Сысоич уже не мог сдержаться:

Где она лопнутая была? Лопнуть бы ею по твоей башке, — другой раз знал бы, как косить надо. Да об такой дуб ногу поломать можно, а не только железо! Хозяин, ядрена в корень…

— Да чего вы ругаетесь, батя! Ведь не с умыслом же я сделал это?

Игнат Сысоич сплюнул, бросил косу и, отойдя в сторону, вынул из кармана кисет.

— Вот везет! Как метит, накажи господь: где тонко — там и рвется.

Ермолаич поднял косу, пальцем долго водил по лопнувшему месту.

— Ну, ладно, чего ж теперь — драться? Я ковалю скажу, как надо с ней, и как все одно новая будет. Еще лучше! — подмигнул рн Леону.

— Я до Максимовых сбегаю, — вызвался Леон.

— Куда хочешь иди, а нонче день — год кормит.

Игнат Сысоич дрожащими пальцами свернул толстую цыгарку и стал было выбивать огонь, но искры от кремня пролетали мимо трута, и он не загорался. Ермолаич взял у него кремень, ровно приложил конец шнура к краю камешка, и со второго удара трут взялся жаром.

— От злости только жилы дергаются, — сказал он, — а дело не спорится… Дай-ка на цыгарочку.

Игнат Сысоич молча подал ему бумажку и насыпал на нее табаку.

Подошло время обеда. Марья устроила под телегой возле балагана тень и подняла на палке белый платок-веху.

Когда сели вокруг разостланного на земле мешка, она достала из кармана небольшую деревянную ложку, вытерла ее о серый фартук и отдала Оксане.

— Это я тебе купила, дочка, а то нашими и рот разорвать можно — чисто лоханки свинячие.

Оксана подняла на нее свои зеленоватые глаза и ничего не ответила: опять ее отделяют от всех.

Дома Марья потчевала Оксану чем только могла: цыплят резала, начиняя их душистой начинкой, молока давала, сколько могла, у Максимовых меду разжилась для нее, у деда Мухи — яблок: все лучшее, что имели Дороховы и не всегда ели даже по годовым праздникам, ставилось на стол перед нею, а Леон даже вина раздобыл у Яшки.

Оксана видела, с какой любовью все это делается, и ей приятно было такое внимание родных, но как только перед нею вставал вопрос, часто ли они сами едят это, — ей становилось не по себе. Так и сейчас: все ели борщ, заправленный салом, а она — суп с цыпленком; всем была приготовлена картошка, а ей — блинчики со сметаной. И Оксане стыдно было есть все это, тем более в присутствии Ермолаича. Хлебнув несколько ложек супу и еле проглотив три блинчика, чтобы не обидеть мать, она поблагодарила и направилась в балку с ведерком, чтобы принести воды.

— Да вода есть, дочка! — сказал Игнат Сысоич.

— Я холодной принесу, батя!

2

А Леон шел к Максимовым, и в голове его бродила все та же неотвязная мысль: нет, так жить нельзя. Нет больше ни сил, ни желания маяться день-деньской из-за такого урожая. И в работники незачем наниматься. Но что делать и где искать заработка, если даже Ермолаич, умудренный жизнью человек, лишь зарекается искать сытый кусок по чужим краям и все равно идет искать его каждый год? «А делать что-то надо. Поговорить разве с Аксютой и устроиться в Черкасске?» — думал Леон, но его пугало то, что он ничего не умеет делать, кроме как сеять и убирать хлеб.

Фома Максимов работал вместе с косарями. В свое время не одну думу он передумал с Игнатом Сысоичем; бывало и спали вместе с ним на одном тюфяке, и мечтали о хорошей жизни, но когда начал он богатеть, реже стал бывать у Дороховых и старался сдружиться с богатыми казаками. Теперь он собирался мериться силой с самим Загорулькиным и твердо решил, что в будущем году, лишь отцветут медовым цветом сорок десятин густого максимовского хлеба, — убирать его выйдут в поле не медлительные косари из России, а новенькая лобогрейка, и тогда можно еще посмотреть, кто кого будет учить: Загорулькин — мужика Максимова или Максимов — казака Загорулькина.

Так мечтал недавний бедняк Фома Максимов, под корешок скашивая высокую гирьку, и надеялся, что мечты его обязательно сбудутся.

— Помогай бог, дядя Фома! — сказал Леон, подходя.

Максимов остановился, снял широкую соломенную шляпу, и лысина его блеснула на солнце.

— Спасибо, Леон… За чем хорошим пожаловал в такой горячий час?

«Жадный! Даже чужие часы считает…» — подумал Леон и виновато ответил:

— Косу порвал, выручите, если можно.

— Молодец, парень. Как это тебя угораздило?

— Она треснутая была, а будяк подсобил.

— Я и говорю: оно у вас с Федькой завсегда пособщики в таких делах находятся. Тот никогда шкоду один не делает, все ему кто-нибудь пособляет… Ну, что ж с тобой делать? Придется дать. Только ежели и моя коса треснет, не обижайся: я тебя скорей Игната оттрескаю, право слово!

На току Максимовых, на трех колесах от воловьих дрог, скособочилась старая деревянная будка. Поодаль от нее, между треногой, на проволоке висел закопченный котелок, под ним дымились кизяки. От них извилистой струйкой тянулся беловатый дымок и таял где-то над головой.

Федька и Леон дружили с детства. Часто, как и отцы их когда-то, они вместе спали, ели и даже одеждой друг друга щеголяли на улице по очереди, пока Леон не обогнал своего друга ростом. Федька был не в отца. Простодушный и отзывчивый, он часто выручал Леона при хозяйственных затруднениях, и Леон знал: если ему что-нибудь надо, Федька из-под семи отцовских замков достанет, хотя бы ради этого ему пришлось лишний раз испытать тяжелую отцовскую руку. Но сейчас сам Максимов раздобрился. Федька вынес из будки косу и, отдавая ее Леону, сказал:

— Смотри, Левка: еще будяк скосишь, мой отец две шкуры спустит — твою и мою.

На току никого не было, и Федька предложил Леону покурить — он не курил при отце.

— Как ты думаешь, — с серьезной миной заговорил он, быстро свертывая цыгарку, — яблоки в панском саду по нас не скучают? Годовой праздник на носу, спас, а какие ж мы ребята, ежли не спробуем тех яблок за здоровье пан-генерала?

Леон сказал, что дед Муха к спасову дню купил крупной соли и похвалялся, что будет встречать ею охотников до яблок, но Федька беспечно махнул рукой:

— Да это он на засолку своих голавлей! Он же сидит, сидит на солнцепеке, ну, покуда там десятого подсекет, а первые к тому времени уж протухнут. Известное дело, за такое рыбальство бабка Муха молитву ему читает, а там за бороденку, — вот он и решился: делать засолку прямо на рыбалке… Нет, мы так устроим: я заранее заберусь в сторожку и перезаряжу ружье. Уж я что-нибудь устрою вредному старику! Весело будет, вот увидишь!

Хитроумные планы покражи яблок, меда, денег с тарелок. в церкви возникали в Федькиной голове молниеносно, и Леон усмехнулся:

— Ну и голова у тебя: наказной атаман позавидует.

— В наказные не гожусь: обкраду всех купцов, — невозмутимо ответил Федька и, меняя тон, озабоченно сказал: — Слышал я от сестры: мол, Яшка здорово увязался за Аксютой. Как ты на это смотришь? Может, ему фонарей наставим?

— Я говорил Яшке, что она ему не пара. Думаю, что Оксана на него не польстится.

Федька выпустил из уголка рта струю дыма, немного помолчал.

— Вот о чем я должен сказать тебе, как другу, — продол — жал он, отводя взгляд в сторону: — Нефадею не понравится ваша любовь с Аленкой: бедный мужик богатой казачке тоже не пара. Но Яшка… он скоро вторым хозяином в доме станет, помяни мое слово. А если у него с Оксаной не сладится дело, тогда уж у тебя с Аленкой наверняка ничего не выйдет, — уверенно заключил он. — Понимаешь?

Леон об этом не думал. Он бросил на Федьку нетерпеливый взгляд, как бы убеждаясь — серьезно он говорит или шутит, но тот, прямо посмотрев ему в лицо, подтвердил:

— Всерьез говорю, Яшка такой… он мстить будет.

И Леон задумался. А что, если и в самом деле это случится? До сих пор Яшка ничего не имел против него, Леона и, судя по его взаимоотношениям с отцом, несомненно встал бы на сторону Алены. «Но неужели ради счастья Аксюты придется поступиться своим счастьем?» — подумал Леон и спросил:

— Откуда тебе влезла в голову эта дурацкая мысль?

Федька молча указал пальцем в небо.

— Да, умная у тебя голова, — усмехнулся Леон. — Если мы с Аленкой поженимся, Яшку не обвенчают с моей сестрой. Запрещено это, — уверенно возразил он, но Федька отрицательно покачал головой.

— Не бойся злого, а бойся золотого, знаешь ты это? Четвертную архиерею в зубы — и все хлопоты. Это Яшка. А тебе придется у Нефадея просить благословения.

Леон встал, прошелся возле будки, а Федька, искоса наблюдая за ним, видел, что теперь уж Леон действительно ожесточится, и затаил дыхание.

— А мне не нужно его благословения, заберу Аленку и так, — вдруг заявил Леон.

— Без венца заберешь? Без приданого? — насмешливо переспросил Федька.

— Без венца и без приданого.

Федька снисходительно улыбнулся.

— Это тебе, парень, коса в голову ударила… «Заберу», — язвительно повторил он. — И такое сгородит, что и пьяному в голову не придет, накажи господь! Все в двери ходят, а он в окно, как воряга, будет лезть… Люди спокон веков так живут! Законы на это есть!

Леон остановился, чужими глазами посмотрел на друга. Смуглое, худощавое лицо его потемнело.

— Так что ж, по-твоему, я должен молиться на такие законы? — с дрожью в голосе заговорил он. — Отца в холодную — есть законы? Овечек отымать — есть законы? Земли не давать, губить зеленую пшеницу — тоже есть законы, и только для моей женитьбы на Аленке, для моей жизни нету законов, потому — я бедный мужик? — Сверкнув глазами, он жестко сказал: — Хватит с меня этих законов! Я лучше на большую дорогу пойду и там распытаюсь с атаманом и Нефадеем, почему все законы они обернули против меня! — И, вскинув косу на плечо, он быстро зашагал к балке.

Федьке от таких слов сделалось даже страшно.

— Да-а!.. Он пойдет, на все пойдет, накажи бог! — вслух сказал он, глядя на высокую удаляющуюся фигуру Леона. И долго еще сидел у будки, думая о словах друга. Потом встал и тряхнул головой. Нет, не согласен он с другом. Законы есть законы, и без них жить нельзя.

А Леон сошел в балку, сел на склоне ее, опершись локтями на колени, и устремил задумчивый взгляд куда-то вдаль.

Внизу, перебегая через камешки, журчал ручеек, возле него, боязливо осматриваясь, пила воду длиннохвостая птичка. Вот она клюнула что-то, вытерла клюв и порхнула вниз по балке, радостно чирикнув.

Леон посмотрел ей вслед и, тяжело вздохнув, проговорил вслух:

— Эх, дал бы крылья кто! Залететь бы под облака да грозным беркутом откуда на всех их… — он тряхнул головой и громко сказал: — Кровь брызнула бы! Куски мяса летели бы!..

Оксана собирала в балке цветы. Услышав такие слова, она испуганно выглянула из-за кустов и узнала Леона. Подойдя к нему сзади, постояла немного, ожидая, что он еще скажет, но он сидел, сжав виски ладонями, и смотрел себе под ноги.

— Из кого это ты собираешься кровь пускать? — спросила Оксана, присаживаясь рядом.

— Из Загорулькина, из атамана, из всех, кто ходу мужику не дает. Да и Яшке твоему не сдобровать, — хмуро ответил Леон, явно на что-то намекая.

Оксане стало ясно, как относится Леон к ее роману. Это ее развеселило, и она возразила в шутливом тоне:

— Глупости говоришь. Загонят тебя в Сибирь, и кончится все твое бунтарство.

— Ничего, другие найдутся. Нас, мужиков, много.

— Мужиков, — усмехнулась Оксана. — Народники уже пробовали поднять мужика, а что изменилось? Ничего. Яков — посильнее тебя, а отца боится. Кстати, вчера он мне объяснился в любви. Как это можно понять?

— По-хуторскому любовь сперва года два греется возле сердца, а потом уже девке про нее говорят. А по-городскому — не знаю.

Леон сказал это недружелюбным тоном, и Оксане его слова не понравились. Она заговорила серьезно, с явной обидой в голосе:

— То есть, по-твоему, Яков лжет? Допустим. Но почему ты со мной так зло говоришь? Если он так легко объясняется каждой девушке, то это вовсе не значит, что твоя сестра так же легко поверит ему.

Леону стало неловко, и он хотел извиниться, но Оксана продолжала, задумчиво глядя на лес:

— Я решила: до тех пор, пока не получу высшего образования, замуж не выходить. Об этом сказала и Якову… Ну, ты одобряешь мое решение? — помолчав, спросила она.

Леон слушал ее и мысленно удивлялся: «Такая молодая — и такие речи!»

— Одобряю, — тихо сказал он. — А получишь это самое высшее образование, тогда на Яшку и смотреть не захочешь.

Оксана хотела сказать: «Я об этом тебе не говорила», но промолчала.

На противоположной стороне балки, по верху ее, прижав уши, стремительно промелькнул заяц. Немного погодя из-за кустов терновника выбежала огнисто-рыжая лиса и остановилась, заметив людей.

Леон встал и обернулся к Оксане:

— Пошли, а то отец будет ругаться.

Игнат Сысоич хотел отчитать Леона за то, что он так долго ходил за косой, но постеснялся Оксаны. Лишь когда Леон стал на свое место, он сказал негромко, с раздражением:

— Привязали там тебя, что так долго ходил? Я два раза твою делянку подгонял. — А через минуту с обычным своим добродушием спросил: — Как там у Фомы: четвертей на восемь небось, не меньше, косят?

— На восемь.

Игнат Сысоич видел, что Леон все еще не в духе, и решил подбодрить его.

— Может, и мы по шесть, господь пошлет, наберем, — мягко заговорил он. — Соломка, она хочь и незавидная, а зернышко вроде ядреное… Ничего, сынок, и у нас хватит. Ячменька или житца добавлять будем, да как-нибудь и продержимся. Чего же теперь?..

— И к чему, батя, зря говорить? «Продержимся»… До могилы как есть продержит такой урожай! — неожиданно выпалил Леон.

— Тьфу ты, дурак здоровый! — с ожесточением плюнул — Игнат Сысоич, выпучив глаза на сына. — Белены облопался? Спасибо, хочь это господь посылает, а он… «до моги-илы»!

Вязавшая за ними Марья разогнула спину, вступилась за сына:

— Ты чего это расходился нынче? Вон какие хлеба за наши труды уродились, а ты все норовишь за Загорулькой скакать, его урожай себе переманивать. Аксюты хоть бы посовестился, скакун голоштанный!

Игнат Сысоич промолчал. Поплевав на ладони, он широко взмахнул косой и пошел вперед, так и не найдясь, что ответить.

Когда зашло солнце и сели вечерять, Настя, подтрунивая, сказала, как бы обращаясь к Оксане:

— Сегодня навалили столько, что насилу повязали. И с чего б, скажи, так славно косилось? Не пойму!

Игнат Сысоич медленно черпал пшенный суп из глиняной чашки. Глянув исподлобья на Настю, он погрозил своей старой, скрепленной медными скобками, деревянной ложкой:

— Ешь, а то я тебе этой посудиной напишу на лбу, когда язык следует держать за зубами.

Все посмотрели на его ложку, а Ермолаич пошутил:

— Уважительная посудина. Царь-солома, должно, хлебал ей: копейку стоит новая. Эх, житуха!

Никто ему не ответил, а Оксана посмотрела на ложку и подумала: «Нет, я больше не могу сюда приезжать. Так жить, так есть — это ужасно!»

Да, у Дороховых не было лишней копейки.

Поодаль от балагана красноватым пламенем вспыхивали горевшие кизяки, и ветер разносил от них запах чего-то вкусного, копченого.

Кругом было тихо. Там и сям мерцали огоньки костров на токах. В копнах, в нескошенном хлебе сверчки запевали свою вечернюю, убаюкивающую песню…

Глава пятая

1

Плесо все еще считалось неловецким местом, хотя после того, как поймали сома, здесь появилось много рыбы. Но атаман пронюхал это, как-то поймал трех сазанов и теперь зачастил на плесо. Дед Муха начинал серьезно жалеть, что девчата извели хищника.

Вот и сейчас сидел дед под обрывом, на крутых ступеньках и радовался: кругом не было ни души, рыба клевала хорошо, в ведерке уже плескались три сазанчика. Но не успел он подсечь четвертого сазана, как из-за камыша показалась лодка.

— Уж несут чорты! Ну, атаманово ли дело — ездить сюда? — сокрушенно проворчал дед Муха, недобро поглядывая на Калину.

— Сидишь, едят тебя мухи? — крикнул Калина издали, — Гляди, всех моих сазанов выловишь — трое суток холодной!

— Где уж там всех, Василь Семеныч! И такое скажут, — попробовал отговориться дед Муха, но в это время красный поплавок его удочки слегка погрузился в воду, а затем дробно запрыгал, поднявшись, постоял немного в таком положении и скрылся в воде.

Дед Муха уже знал, что за рыба клюет и какого она возраста, и проворно схватился за удочку.

— Есть? — спросил Калина, налегая на весла.

Сазан повел в одну сторону, потом в другую, дергая назад, так что леса звенела струной, но через минуту, описав в воздухе полукруг, был у деда Мухи в руках.

— Дурак! Эка нерассудительная башка! Хапнул весь крючок и думал, это тебе шашели-машели? — важным баском проговорил дед Муха, извлекая крючок из сазаньего горла.

Калина подогнал лодку, взял сазана и умиленно произнес:

— Красавец! Ай да ры-ыба! — и, бросив сазана к себе в лодку, строго сказал — У тебя вон в ведерке еще плещутся, тебе хватит.

— Василь Семеныч, да я лучше — всех за этого… Как же так? — взмолился дед Муха.

— Тебе жалко? Атаман обидел? Ну, коли так, сбирай удочки и чтоб у меня!..

— Ох, Василь Семеныч, и шутник же… Да хоть все отдам — сделай милость! — Он наклонился над ведерком, выбирая сазанчиков. — Да я на них и смотреть не хочу, на сырость такую паршивую. Я тебе их из всего плеса нонче в правление доставлю, вели только деду.

Калина всех сазанов взять отказался, но самого большого не вернул. Еще раз полюбовавшись нежданным подарком, он разбросал по воде разваренное пшено, кусочки хлеба и приладил кладь для завтрашней ловли.

Пескари набрасывались на пшено, отнимали друг у друга белые крошки хлеба, то и дело в азарте выпрыгивали из воды, и Калина удовлетворенно погладил свои пышные, торчащие, как у кота, усы. «Коль есть маленькая рыбка, обязательно должна быть и большая», — думал он.

— Лопайте, покуда атаман тут, а то щука заявится, и конец вам, — покровительственно сказал он вслух, наблюдая, как юркий пескарь, виляя с крошкой хлеба во рту, ловко удирал от себелей.

Смочив уключины, чтоб не скрипели, он повернул лодку и погнал ее к хутору, а деду Мухе крикнул:

— Ты гляди, как большого поймаешь, — кидай его в речку, не то — трое суток холодной!

Дед Муха проводил его косым взглядом, несколько раз тихонько чертыхнулся и облегченно вздохнул.

На речке было тихо, в воде отражалось синее безоблачное небо, на нем далеким пожарищем пылал закат.

По берегам задумчиво стояли вербы, рдела развесистая калина, на ней вился дикий хмель.

Атаман плыл посредине речки, громкими шлепками весел то и дело спугивая дремавших на вербах горлиц. У носа лодки булькала вода, небольшие волны углом разбегались к берегам, и камыши встречали их мягким шелестом, качая пониклыми коричневыми макушками.

Где-то возле каменных кладей гремели цыбарки и слышались женские голоса. Зрачки у Калины расширились, взгляд зашарил по кладям, и мысленно он уже видел перед собой оголенные женские ноги, снежно-белые девичьи тела…

Настя поливала огород вдвоем с Оксаной. Облив друг друга, чтоб охладиться, они босые ходили по просеке в камыше то к речке, то обратно, нося в цыбарках мутную воду, и в черной, пропахшей гнилью грязи видны были глубокие вмятины — следы их ног.

— Я разденусь вовсе, тут одни бабы кругом, — сказала Настя и спустила юбку.

— Нехорошо, — возразила Оксана, — вдруг увидит кто-нибудь из мужчин? Мне и так стыдно: я совсем мокрая.

Подсчитав, сколько осталось неполитых кустов помидоров и капусты, они снова направились к реке, но на этот раз воды им набрать не пришлось. Притаившийся в камышах Калина, услышав их шаги, рванул веслами, и лодка шумно въехала на берег, возле самой клади.

— Ах, кто это? — испуганно вскрикнула Настя.

— Ха-ха-ха! Али я такой страшный? — захохотал Калина.

— Фу-у, Василь Семеныч, я не знаю, что и подумала. Ну вас! — досадливо отмахнулась Настя и, вспомнив, что была почти голая, проворно отдернула от тела мокрую рубашку и рукой заслонила грудь.

Оксана спряталась в камыши, не зная, что ей делать.

Калина блудливыми глазами осмотрел Настю, выпрыгнул из лодки и, молодецки окунув цыбарки в теплую речную воду, поставил их на каменные плиты.

— Капусту поливаете? Да-а… Хлеба залил, а тут раздумал. Дождик-то…

— Послушайте, как вам не стыдно? — возмущенно крикнула Оксана, высунув голову из камышей. — Девушки поливают, а вы… Это же безобразие! Убирайтесь отсюда!

Лицо Насти пылало огнем, глаза растерянно глядели то на атамана, то на Оксану, и она готова была уже бежать, как неожиданно ей пришла в голову дерзкая мысль наказать охальника.

Калина, широко расставив ноги и вызывающе подбоченясь, все рассматривал ее и ухмылялся. Добротный картуз на нем удальски был сдвинут на правую сторону, кончики усов вытянуты стрелками, и стоял он нарядный, молодцеватый, точно ему и дела больше не было, как только смотреть на полуобнаженных женщин, и по его бравому виду трудно было поверить, что ему шел шестой десяток.

— Полюбоваться тобою захотел. И никуда я не уберусь, барышня, — ответил он, скаля пожелтевшие, но еще крепкие зубы.

— Нахал! — с негодованием сказала Оксана и скрылась в камыше.

Калине только этого и надо было. Он шагнул к Насте, облапил ее.

Настя почувствовала противное дыхание его, колючие усы… Собрав все силы, она руками уперлась в широкую грудь и вдруг толкнула от себя атамана с такой силой, что он шлепнулся задом в воду.

— Полюбуйся теперь! — злорадно выкрикнула Настя и, опорожнив цыбарки, убежала.

Бабы, поливавшие огороды на противоположном берегу, так и прыснули, разноголосым смехом огласив речку.

— Долапался, кобель старый!

— Василь Семеныч, плыви сюда! Мы тебе словечко ласковое скажем.

— Да ты уж скидай все, мы хоть наглядимся, какой ты есть! — насмешливо кричали они, и все это атаман Калина должен был слушать и терпеть, выбираясь на берег.

Настя и Оксана весело хохотали где-то за камышами.

2

Вечером на колокольне старой хуторской церкви Пантюшка-безродный зазвонил ко всенощной. Оправляя пестрые юбки, с платочками в руках, на улицы вышли старухи, крестясь направились в церковь. Следом за ними, нахохлившись, степенно шествовали бородачи с медалями, с крестами на георгиевских ленточках и, пыля кривыми костылями, перебрасывались негромкими словами.

Это кундрючевцы шли ко всенощной спасова дня.

Парни и девки тоже готовились к празднику. Собравшись на улице, ребята уговорились, что и кому делать, и поодиночке направились в церковь показаться родителям, а заодно, по наставлению Федьки, обзавестись и деньгами, чтоб завтра весело провести день в станице. Дело это оказалось нехитрым: каждый должен был положить на церковную тарелку копейку-две и взять сдачи одну или две серебряные монеты.

Девчата занялись добычей провизии для праздничного угощения.

Мед Алена раздобыла просто: показавшись отцу и матери в церкви, она незаметно вернулась домой, выгнала из хлева старую свинью на пасеку, а потом свалила несколько ульев-колодок.

— Бабушка, свинья колодки поперекидала! — спустя несколько минут сообщила она оставшейся дома бабке Загорульчихе.

— Матушка-заступница! Убьет нас теперь Нефед… Да как же она вылезла?

— Должно, цепь вы не накинули.

Боясь, чтобы не узнал Нефед Мироныч, бабка и Алена, обвязав головы сетками, водворили ульи на место и забрали пролившийся мед. Когда бабка загоняла свинью в закут, один большой кувшин с медом Алена спрятала.

Гусятину пришлось добывать более хитроумным способом: выйдя на край хутора, Алена приволокла из своей левады сноп жита и вместе с Настей и Оксаной направились к ставу. Там Настя разобрала сноп, обложила Алену стеблями и обвязала веревкой.

У самого берега покрякивали утки, увлеченно цедили песок и щелкали клювами.

Поодаль от них то и дело гоготали гуси.

Зорко следили за ними большие черные глаза Алены, да не замечали гуси предательского снопа. Заметили его утки: три из них, покачиваясь, тяжело подошли к снопу и принялись вылущивать из колосьев зерно. Потом чей-то гусак — чубатый и большой, осмотрительно задирая голову, робко приблизился к утиной компании и, вытянув шею, боязливо дернул за колос.

Вскоре целым табуном, отгоняя уток, гуси лущили колосья, дергая Алену за юбку.

Алена было нацелилась схватить первого ближнего гуся, как сзади нее раздался чей-то мужской голос:

— Аль мой? Так не должно… придется взять.

Кто-то спрыгнул с дрог, послышались шаги… В это время один из гусей отчаянно вскрикнул и прилип длинной шеей к снопу, неистово хлопая по земле могучими крыльями. Сноп подпрыгнул, под ним вдруг показались ноги и побежали, мелькая голыми пятками… Гуси и утки шарахнулись в речку и поплыли, бороздя собой воду.

Человек, работник отца Акима, оторопел, приняв сноп за оборотня.

— Господи Исусе! Матерь божья! Сгинь! Пропади! — в испуге пробормотал он, крестясь и крестя убегающую Алену, и, что было духу, метнулся к своей бричке.

А на другом краю хутора, лишь только стемнело, под стенкой панского сада собрались Федька, Леон и Яшка; напряженно всматриваясь в темь между деревьями и затаив дыхание, они прислушивались к малейшему шороху в саду, пытаясь определить местонахождение деда Мухи. Но в саду было тихо.

— Да он в церкви, — прогудел Яшка.

— Полезли… Тикать, глядите, будем назад, а то впереди речка, — наставительно проговорил Федька, и все трое бесшумно перелезли через стенку.

Где-то в хуторе, несмотря на канун годового праздника, бойко голосила ливенская гармошка. Звонкий девичий голос вторил ей:

Милай мой, идем домоой,

Зорька занимается!

Поздной ноченькой приде-ешь,

Маменька ругается.

На речке задорно крякали утки, неуемно галдели лягушки, в хуторе тявкали собаки.

3

Дед Муха только что вернулся из обхода и был в сторожке. Он снял сапог, намереваясь прилечь отдохнуть, как вдруг тишину звонко огласил колокольчик. Это означало, что в саду кто-то тронул сигнальную проволоку, на четверть от земли протянутую вдоль стенки, со стороны хутора.

— Счас же был… Когда ж они успели? — удивленно проговорил дед Муха, с сапогом в руке стоя посреди сторожки и не отрывая взгляда от колокольчика. — Опять, должно, кобель сиганул, а ты иди, шляйся… Вот жизнь!

Задумчиво почесывая редкую свою бородку, он подошел к двери, вслушиваясь, не донесется ли из сада какой подозрительный шорох, и неуверенно взглянул на стоявшее в углу хозяйское старинное шомпольное ружье.

Бабка его после всенощной задержалась где-то на хуторе, посоветоваться было не с кем. И дед решился действовать с оружием в руках.

Торопливо одевшись, он взял ружье, не без опаски высунул голову из сторожки и, наклонясь, нетвердыми шагами пошел между рядками деревьев. Часто останавливаясь, он приседал на носки, прислушивался, приставив ладонь к уху, всматривался дальше.

В средине сада вздрогнуло и зашумело дерево. Вздрогнул и дед Муха.

«А-а… Стал быть, на самом деле трусют? Не иначе — скороспелку. Молодец, дед, что оружие прихватил», — похвалил он себя и, оглянувшись, шепотом позвал своего помощника:

— Полкан! Полкан!.. Нету… Где ж тебя нечистый завсегда мотает в такую главную минуту?

Дерево вздрагивало чаще, шумней. Дед Муха, изогнувшись вдвое, прошел еще саженей десять, опять присел на корточки, стараюсь удостовериться — много ли воров?

Шелестели о листья падающие яблоки, глухо ударялись о землю, а вокруг яблони вприпрыжку сновали силуэты.

— Один, другой, третий… пятый… Ох-хо-хо… — считал дед Муха, и тело его покрывалось мурашками.

Так прошло несколько минут. Дед не решался кричать, боясь, что воров много и как бы не было худа, но вспомнил, что при нем ружье, дрожащими руками изготовил его к бою и, набравшись храбрости, старческим, хриплым голосом перепугал сонную ночь:

— Ни с места, сукины сыны!

Воры, как зайцы, бросились от дерева в разные стороны и слились с мраком.

Ободренный успехом, дед Муха неистово загремел:

— Стой, приказываю! Подстрелю, едять вас мухи! — и побежал к яблоне. Как он выстрелил, он не помнил, только помнил вспышку пламени и кромешный мрак вокруг.

Где-то неподалеку на выстрел отозвалась собака, и тут дед совсем осмелел. Но каково же было его удивление, когда, наконец прозрев, он увидел, что перед ним, шурша листьями, что-то неуклюже барахталось в воздухе — черное, страшное.

— Караул! — благим матом крикнул старый рыбак, закрыв глаза, и как стоял, так и сел на землю, будто косой кто по сухим ногам его дернул… И в этот самый миг случилось с ним такое, за что бабка Муха на всю жизнь опозорила его нехорошим прозвищем…

Немного спустя он уже сидел в своей сторожке, заперев дверь на засов, и прислушивался к собачьему лаю.

А висел в воздухе Федька. Спрыгнув с дерева в тот самый момент, когда дед Муха подбежал к-яблоне, он зацепился новой холщовой рубахой за сук и, к великому своему огорчению, повис. В первое мгновение после выстрела он почувствовал, как что-то горячее и удушливое залепило его лицо, одежду. Он подумал было, что это дробь… кровь и, вероятно, он уже не на этом свете, но вспомнил, как на днях перезарядил ружье деда Мухи печной сажей, и у него отлегло от сердца. Опасаясь, что дед может стащить его и узнать, он ловил руками ветки, болтал ногами, ища точку опоры, но земля была от него на аршин и до ветвей короткие руки его не доставали. Наконец сук не выдержал и обломился. Федька опрометью бросился из сада, и тут его настиг дедов Полкан.

Леон, выбравшись из сада с другой стороны, шел по-над стенкой, высматривая, не ждут ли его приятели. Издали он заметил странную черную фигуру, окликнул:

— Это ты, Федька?

И тут только Леон увидел: без фуражки, с взлохмаченными волосами, в изодранной рубахе и с выхваченной до ягодицы штаниной, Федька был весь исчернен печной сажей и решительно мог в такую ночь свести с ума любого хуторянина. Леон рассмеялся.

— Перезарядил на свою голову, — ворчал Федька, снимая рубашку. — А я еще самый первый сорт сажи насыпал!

Не дождавшись Яшки, они решили идти к тетке Агапихе, надеясь, что он уже там. Леон вошел первым. На лбу у него вздулась красная, с синим отливом, шишка. На голом плече была ссадина и блестела кровь.

Следом за ним черный, как трубочист, ввалился Федька. Ребята и девки ахнули и бросились на разостланную белую полость, хватаясь за животы от неистового смеха.

Не успели эти двое рассказать о своих приключениях, как, мокрый с ног до головы, весь в грязи и без фуражки, явился Яшка, и новый взрыв смеха наполнил хату.

Оказалось, что, спасаясь от Полкана, Яшка угодил в речку и добрых полчаса вылавливал в темноте высыпавшиеся из-под рубахи яблоки.

— Лопайте! — Одной рукой держа подол рубахи, другою Яшка бросал ребятам испачканные грязью яблоки, и тут только заметил Оксану. Руки у него невольно одернули рубашку, и яблоки дробно посыпались на пол и разбежались в стороны.

Яшка смущенно вышел в переднюю, не зная, то ли уходить домой, то ли оставаться.

В передней, поджав ноги, дремала на сундуке тетка Агапиха, ожидая, когда ее позовут девчата. На старинной, покрытой рядном деревянной кровати, разбросавшись, спали мальчик и девочка, то и дело ожесточенно почесываясь во сне. В углу, у потемневшего лица Николая-угодника, мерцала лампадка, копотью густо чернила потолок.

К Яшке вышла Алена, укоризненно зашептала:

— Это ж страм перед Оксаной! Да еще исподники белеют сзади! Иди домой, переоденься.

— Она все время будет, чи уйдет?

— Опять «чи»?.. Не уйдет, не бойся!

Не прошло и получаса, как Яшка явился в другой одежде. Теперь он нарядился в самое лучшее, что у него было. На нем была дорогая суконная тройка, белая рубашка, заправленная в шаровары, лакированные сапоги и новый картуз, из-под которого непокорно вихрились его черные волосы.

Оксана посмотрела на него, и они приветливо улыбнулись друг другу.

— Да, из Яшки, кажется, хлебороба но получится, ты был прав, — сказал Леон Федьке.

Гулянье было в разгаре. Федька то лихо играл, то, отдав Леону гармошку, плясал, выкидывая всякие коленца. На столе, на белой льняной скатерти, были расставлены тарелки и блюда с жареным гусем, колбасой, сельдями, рисовой кашей с изюмом, яичницей-глазуньей, с лапшевником, залитым сметаной, посредине возвышалась гора яблок, груш и рядом с ней — огромный кувшин меду, а на табурете стояло ведро вина. И все это было заготовлено правдой и неправдой, иное заблаговременно, иное сегодня, и самые главные затраты на угощение сделал Яшка.

Лишь только ребята выпили по второй чарке, как в дверь настойчиво постучали.

Тетка Агапиха, узнав голос, всполошилась.

— Атаман!

Все притихли и посмотрели на Яшку. Никто не знал, чем кончится, если не открыть дверь такому гостю, и тем более не знали, что будет, если открыть.

— Садитесь за стол. Ешьте! Пейте!.. Левка, возьми гармошку, Федька, пляши. Ну, веселее! — скомандовал Яшка, а когда хата наполнилась гамом и топотом ног, велел тетке Агапихе открыть дверь.

В хату, щуря глаза, вошел атаман Калина, следом за ним — Нефед Мироныч.

— Видал? — переглянулся он с атаманом. — Свадьба, истинно кошачья свадьба!

Калина обвел глазами участников вечеринки, задержал строгий взгляд на ведре с вином и, поправив усы и выпятив живот, начальственно спросил:

— Кто тут хозяин?

— Я, — боязливо отозвалась стоявшая позади него тетка Агапиха.

Атаман презрительно скосил на нее глаза и, не удостоив ее ни одним словом, грозно загремел:

— Я спрашиваю, кто это гульбище непутевое под годовой праздник устроил?

— Я, — спокойно ответил Яшка, выходя вперед и заложив руки за спину, — Я устроил, Василь Семеныч, а они, — указал он на парней и девчат, — мои гости. Могу и вас пригласить, ежели не чураетесь молодых людей.

— И я, — вышел Леон на середину комнаты, козырьком фуражки прикрывая шишку на лбу.

— И я, — подкатился юлой Федька, притопывая ногами и гримасничая.

Калина не знал, на кого смотреть и что говорить. Он растерянно глянул на Нефеда Мироныча, на ребят и затоптался на месте.

Настя подошла к нему, задорно встряхнула головой:

— И я, Василь Семеныч. На леваде ж я вам говорила: мол, нонче вечером погутарим, помните?

Лицо у Калины побагровело, усы его зашевелились, и не успел он ответить, как из-за стола встала Оксана и сказала:

— Разве у вас в хуторе воры есть, господин Калина, что вы так поздно обходите хаты? То-то мой дядя, полковник Суховеров, так плохо отзывается о Кундрючевке, когда бывает в нашем доме!

Калина знал, что полковник Суховеров — помощник наказного атамана, и того, что Оксана назвала его дядей, было достаточно, чтобы повергнуть атамана в смятение.

— Я не знаю, как вас… Но ведь я ничего, барышня! Я ж только так, глянуть зашел — для порядка! — смущенно пролепетал он и невольно опустил руки к лампасам, как будто перед ним стоял сам полковник.

Но на Нефеда Мироныча слова Оксаны не подействовали. Он хмуро посмотрел на нее, на ее белое маркизетовое платье, на модные шевровые туфли с пряжками и потом строго глянул на Яшку. Тот стоял, как купец, в тройке, с бронзовой цепочкой на жилете — прямой, красивый и дерзкий. И Нефед Мироныч подумал: «Ловкий, шельма, любой девке голову закружит… А это и есть та вертихвостка благородная? Вишь, какая на язык!» — подумал, а вслух грубо сказал, видя, что кум его испугался имени начальства:

— Яшка, Алена, сейчас же домой, там распытаемся. А тебе, барышня…

— Не тебе, а «вам»? — поправила Оксана.

— Не велика шишка, знаем, чья… А тебе… — Но Яшка не дал ему сказать.

— Идите домой, батя. Не срамите себя и нас с Аленкой, раз не умеете обращаться с образованными людьми.

Этого Нефед Мироныч не мог снести. Расставив ноги, он зычно процедил сквозь зубы:

— А-а, паршивец, так ты с отцом, значит? Отца учить, как обращаться со всякими…

— Замолчите! — на всю хату крикнул Яшка, так что девчата испуганно переглянулись — не свет ли перевернулся, что сын так разговаривает с отцом?

— Пойдем, кум! Ну, и за каким лешим нас занесло сюда, дураков старых? — поспешил вмешаться Калина. — Это ж наши казачата веселятся, и управляет ими сын твой. Пошли, пошли! — потащил он Нефеда Мироныча за рукав к двери.

— Ну, придешь ты у меня домой! — вращая белками, грозился Нефед Мироныч. — Мы с тобой погутарим… Я с тобой потолкую, бродяга!

Яшка заложил руки назад и, как бык, наклонив вихрастую голову, двинулся на отца. Лицо его с черными усиками побледнело, в темных глазах сверкали злые огоньки, на лакированных сапогах, на бронзовой цепочке вспыхивали блики, белая рубаха была полурасстегнута, шаг — уверенный, и в этом блеске наряда его, в тяжелой, смелой поступи было что-то значительное, привлекательное и страшное.

Все расступились перед ним, и каждый ждал, что произойдет, но атаман решительно дернул за руку опешившего кума, и оба скрылись за дверью.

Федька, взяв гармошку, тихо сказал Леону:

— Вот он, настоящий Яшка! И это он — молодой, а как оперится? — и заиграл плясовую, весело подмигнув Насте. Та улыбнулась и пошла по комнате, отбивая чечетку.

Долго продолжалась вечеринка. Когда расходились по домам, Яшка провожал Оксану. Он был хмур и молчалив и со стыда готов был отречься от отца.

— Это вы всегда так с отцом разговариваете, Яков? — спросила Оксана.

— Нет. А что?

— Нехорошо. Тем более при посторонних людях.

Яшка пожал плечами и сказал тихим, искренним голосом:

— Он оскорбил вас, а это все одно, что мне дать пощечину. Скажу по-правде, Оксана: я хотел ударить его. Довелись нам еще так говорить, мы подеремся. Вы слышали мои слова в саду возле речки. Как хотите думайте обо мне, но вы мне дороже родного отца, Оксана, и нравлюсь я вам или нет, а без вас мне жизнь не жизнь.

Оксане хотелось сказать, что она не думала об этом и думать не будет, но у Яшки было такое мрачное настроение, что она боялась, как бы он не наговорил ей дерзостей. И она промолчала.

Яшка понял это по-своему и продолжал:

— Вам сейчас мои слова, может, не по душе придутся, но мне нечего таить от вас. В следующий раз вы меня тут не застанете.

— Не застану? — удивилась Оксана. — Куда же вы денетесь?

Яшка усмехнулся.

— Я вам так скажу, Оксана: на этот хутор, на отцов этих мне тошно стало смотреть, а не только слушать их. Не знаю, от ваших ли книжек, — сделал он ударение на слове «ваших», — или от слов ваших про то, что такая хуторская жизнь варварством и дикостью называется, но за последний год я себе места тут не могу найти. Опротивело все до тошноты, дикость эта ихняя, измывательство над людьми, жадность отцова, и самое главное — эти допотопные понятия о жизни…

— В чем же именно?

— Во всем: в хозяйственных делах, в любви даже.

— В любви? — с усмешкой спросила Оксана.

— Да. Вот, к примеру, — Яшка хотел сказать: «Вы нравитесь мне, но отец не разрешит мне жениться на вас», но сказал — Вот, к примеру, идут впереди нас Аленка с Левкой и воркуют, как голубки. А того не понимают, что пожениться с Левкой отец ей не позволит. Ну, а какое ему дело, спрашивается? Казацкая кровь размешается? Капитала у Левки нету? Подумаешь, велика беда!

— Значит, вы бунтовать вздумали против отцовских порядков? Однако вы смелый, Яков, — заметила Оксана.

— Будешь смелым, коли они, эти порядки, никакого разворота не дают. Я так смотрю на жизнь: ты делай, что хочешь, а мне не мешай. Может, я зайцев буду стрелять и в Москву отправлять, — это никого не касается. Каждый волен делать то, что ему любо. Вот и сегодня: ну, зачем атаман и отец явились? Показать свою власть и разогнать нас по хатам. А какое им дело?.. Не хочу я, чтобы атаман и старики совали нос в мои дела, — со злобой сказал Яшка и, помолчав, как бы подбирая слова, продолжал: — Вот почему я такой и «бунтую», как вы сказали. Не могу, не хочу так жить, и все одно добьюсь своего, как бы отец ни крутил. Он открутил свое…

— Яшка на жизнь жалуется, — тихо сказала Алена Леону, и они остановились. — И что он за парень, не пойму я его!

К ним подошли Яшка и Оксана.

— Что ты все наговариваешь Аксюте? Все уши, должно, прожужжал, — шутливо обратилась к нему Алена.

— Я говорил, что отец не разрешит вам пожениться, — прямо и резко ответил Яшка.

Оксана смутилась, ей казалось неудобным говорить об этом, но Алена переглянулась с Леоном и, нимало не теряясь, бойко ответила:

— А мы у него и спрашиваться не будем!

Яшка похлопал Алену по плечу и сказал, обращаясь к Оксане:

— Слыхали? Не каждая на такое решится.

Оксана ничего не ответила, но про себя подумала: «Сильные люди, — что брат, что сестра…»

На другой день святили яблоки. Кольцом обступив церковь, в ограде толпились хуторяне, ожидая выхода отца Акима. На земле, на белых платках лежали краснобокие яблоки, стояли стаканы и блюдечки с медом. От нечего делать бабы делились новостями, встревоженно слушали рассказ попадьи о том, как ведьма, обернувшись снопом и посвистывая, заворожила гусака и утащила в свое логово, как гонялась за батюшкиным работником, норовя утопить его в плесе. Бабы сокрушенно качали головами, расспрашивали, какого именно гусака заманила ведьма, называли приметы своих гусей, и каждая обещалась сегодня же всю свою птицу покропить крещенской водой, а некоторые просили матушку, чтобы отец Аким устроил обход и сам покропил каждый птичник, а заодно хлевы и базы, — на грех ведьма доберется и до скотины.

Затрезвонили в колокола, и показался отец Аким в новой, из голубой парчи с золотом, ризе. Неторопливо окунув веничек в никелированную чашу с водой, он начал кропить яблоки и обнаженные головы людей, что-то приговаривая, а хор затянул положенные песнопения.

Хуторяне чинно стояли, наклоняя головы, ловили ладонями капли «святой воды», проводили пальцами по глазам. Но лишь только отец Аким отходил, в ограде поднималась суматоха: хозяйки хватали платки, блюдечки, проливая мед, роняя яблоки под ноги, и устремлялись к воротам, спеша поскорее попасть домой.

Позади отца Акима, волоча огромную корзину, подслеповатый казачок Пантюшка-безродный выкрикивал сиплым голосом:

— Жертвуйте, христиане, причту! — и яблоки сыпались в корзину.

А на колокольне, дергая паутину веревок, Яшка, Федька и Леон били в колокола, кидали девчатам яблоки и опять звонили и наполняли хутор благовестом.

Нефед Мироныч возвращался из церкви, как всегда, со своим кумом-атаманом и дружески с ним беседовал. Но на сей раз Калина испортил ему настроение, сообщив об участии Яшки в покраже яблок из панского сада: дед Муха утром принес ему найденный в саду Яшкин картуз.

— …Так-то, кум. Ты беспременно пройдись по нем вожжиной, чтобы такими делами боле не занимался, — наставлял Нефеда Мироныча Калина. — Не потерплю, чтобы сыны наши казацкие шкодили в саду их превосходительства! Ну, гульбище — это ребячье дело, а яблоки… Нам с тобой не в похвальбу такие дела. Эта шельма Оксана неспроста про дядю полковника говорила. Узнают там, в Черкасске, — нам с тобой первыми в ответе быть… Так-то, кум. А картуз приди возьми.

— Я с ним погутарю! Я ему покажу и гульбище, и яблоки! — бубнил Нефед Мироныч. — Спасибо, что в огласку не пустил, Василь Семеныч.

Нефед Мироныч шел из церкви сердитый, но казаки не обращали на это внимания: он всегда был таким.

— Ну, как косилочка, Мироныч? — по-деловому спросил Калина уже на улице. — Я слыхал, никак косу порвал?

— Порвали, нехристи! Спасибо, другая в запасе была.

Поодаль от них с группой хуторян шел неказистый, низкорослый казачок Пахом. Всю жизнь мечтавший о чине вахмистра и доселе не удостоившийся его, он любил быть среди знатных людей хутора, умел во-время вставить свое слово в каком-нибудь важном разговоре и был признанным компаньоном атамана.

— А ее можно заварить? — подал он голос.

— Ха! — ухмыльнулся Нефед Мироныч. — Отчего же нельзя? У хорошего хозяина задарма ничего лежать не будет.

Атаман ласково похлопал Нефеда Мироныча по широкой спине и подбодрил:

— Завидую я тебе, кум: в гору прешь здорово… Веялочки…

Косилочка… Гляди, и до молотилки дойдет, а? Молодчина, ей-бо!

У Нефеда Мироныча даже уши покраснели от такой похвалы и заблестели глаза, но он скромно ответил:

— Какие уж там завидки, Василь Семеныч! Веялочки, да хоть бы и косилка — что ж они? Дерево да железо — и все. А хлопот с ними сколько! То закрутил не туда, то открутил не так, особливо косилка — норовистая, как кобыла, прости бог. А ить ты все один, все сам, в каждую дырку…

— Не сам, сын и дочка есть… Или просватал Аленку-то? — ехидно улыбнулся атаман, подмигнув Пахому.

— Тут и женихов у нас нету, да и не время еще.

— Ну, насчет женихов это ты зря, Мироныч, — вставил Пахом. — А Левка чем не жених? На весь хутор парень!

Загорулькин вспыхнул:

— Латок, по-твоему, на своем базу я не видал?

Атаман поддержал Пахома:

— Не-ет, кум. Ты не обидься, а такого зятя и по ближним станицам не найдешь. Не казак, скажи?

— Да они небось уж не одну ночку спали не в одиночку, — съязвил Пахом.

Казаки рассмеялись и пошли болтать всякое.

Нефеда Мироныча как гадюка укусила. Все больше свирепея и исподлобья поглядывая то на одного, то на другого, он упорно отговаривался:

— Брехня! — а самого подмывало ответить крепким словцом.

— Какая там брехня, Мироныч! А сам не ночевал по молодости?

— А чего тут такого?

Ярости Нефеда Мироныча не бьшо предела. Приняв этот разговор за намеренное оскорбление, трясясь от злобы, он резко повернул в переулок и, не попрощавшись, быстро направился домой.

Кто-то бросил ему вдогонку:

— Ну, держись теперь, Аленка!

— Ты гляди, кум! — предупредил Калина. — Это так, язык почесать… Не вздумай, гляди, чево! Серчать буду.

За угловым домом гудела толпа молодежи. В кругу их, жестикулируя и гримасничая, что-то рассказывал Федька.

Проходившие старухи ругались:

— Видали, люди добрые, где нехристи рыгочут?

— А ить небось еще и не разговлялись, нечистые.

Атаман подошел к хате, и до слуха его донеслось;

— …Ну, Настя это хвать его за пояски да в речку бултых! Это, Василь Семеныча, значит… А потом глядит и вот-вот полымем возьмется от стыда, потому у него такая оказия вышла: он, мокрый как суслик, вылез из речки, а штаны…

Калина вышел из-за угла. Ребята притихли, но Федька, не поняв, в чем дело, продолжал свое, стоя спиной к атаману.

— Позакладывало, сукин сын? — крикнул атаман. — Руки по швам, паршивец!

Федька вздрогнул и обернулся. Улыбка исчезла с его лица, глаза испуганно выкатились, руки задрожали и, наконец, вытянулись по-военному.

Ребята, предчувствуя недоброе, было попятились, но их остановил грозный окрик:

— Не расходись! Какой убегет — сутки холодной!

Калина вздернул бритым подбородком, строго оглядел парней и приказал им отправляться к панскому саду:

— Загородите стенку да низины обкладете повыше. Да как след чтоб у меня, по-хозяйски, а нет — двое суток холодной каждому! Федьке опосля этого трое суток холодной.

Ребята не отвечали.

— Чево ж молчите, лоботрясы! Понятно, что я сказал?

— Да нонче же праздник, Василь Семеныч, — отозвался Яшка.

— А-а, это ты? — заметил его Калина. — А в сады лазить, гульбища устраивать — будень день? Марш к Панскову саду!

Через полчаса ребята уже гремели камнями, перекладывая заваленную быками стенку панского сада и понося атамана такими словами, что, услышь он их, никто б из ребят не ночевал нынче дома.

А Нефед Мироныч шел домой. Ему хотелось бежать от стыда и обиды, но он шел медленно, чтобы люди ничего не заметили и не оскорбили его имени унизительными догадками. Впрочем, он так ходил всегда, опустив голову и редко замечая встречавшихся хуторян, хотя и знал, кто с ним разминулся. На этот раз он действительно никого из встречных не видел и не слышал их приветствий. Самолюбие его было настолько уязвлено, что он про себя уже отрешился даже от кумовства с атаманом. «Таки при народе так меня страмить? Над Загорулькой такие насмешки строить? У-у… — скрипел он зубами, — атаман тоже… Сопля ты супротив Загорульки!»

Вдруг он остановился, по-волчьи неуклюже повернул голову. Вдоль дороги, сутулясь, удалялся Игнат Сысоич. «Гм… спросить? Обидится. А-а, да плевал я на них», — решил он в уме и окликнул:

— Сысоич, погодь-ка! — Вернувшись, он запросто подал Игнату Сысоичу руку. — Ну, здорово ночевали, с праздником!

— Слава богу, спасибо, — Игнат Сысода недоверчиво протянул свою руку, подумав: «То шкоду, как бирюк, делал и атаманом стращал, то совсем по-свойски», а вслух с хитрецой проговорил: — А мне сдалось, будто машина тебе дорогу загородила от своих людей. Ни на кого и не смотришь..!

— Сохрани бог! Голову она заморочила — не сбрешу. Да шутка ли, Сысоич? Сто семьдесят золотых отвалил, а оно — то косогон, то чертогон не берет, — чистая беда! Не-ет, чтоб своих людей и не примечать? Упаси бог. — Нефед Мироныч даже перекрестился в подкрепление своих уверений.

— Ну, тогда так… А машина — это правда, она ума требует. Да и хозяйство, как ни говори, не маленькое, — в тон ему сказал Игнат Сысоич. — Мое — какое оно там? И то как белка в колесе маешься. А тут еще беда — корову как бы прирезать не пришлось.

— Господь с тобой!

— Не ест. Забегал до лекаря, обещался зайти.

— Ну-у, Сысоич… У всякого бывает, так и духом падать? В нашем деле хлеборобском нельзя, чтобы все как по маслу шло.

— Дай бог, чтоб по-хорошему кончилось.

Нефед Мироныч, помолчав немного, участливо пробасил:

— На край — подмогнем как-нибудь. Чево ж теперь, в петлю лезть из-за паршивой животины?

Игнат Сысоич посмотрел ему в лицо, но ничего плохого на нем не увидал и ответил:

— Спасибо, Мироныч. Может, беда минует…

Нефед Мироныч понимал недоверие к нему Дорохова, но его нисколько это не интересовало. Он оглянулся по сторонам, задумчиво погладил подстриженную черную бородку и, запинаясь, неуверенно повел свою речь:

— Ты вот что скажи, Сысоич…. Левка твой, как он? Ну, как бы тебе сказать… по-нашему, по ребячьему?.. Девок он не того, не портит?

Игнату Сысоичу все стало понятно. Обида, стыд и досада на Загорулькина за такие расспросы возмутили его, но он сдержанно ответил:

— Это ты зря! Ну, не без того, гуляет, должно, с какой, да, может, и с твоей доводилось: так какая же в том беда? И мы с тобой гуляли парнями, так рази же?..

— Да я так… Ты не серчай. Левку я знаю, вроде не должен, — сам стыдясь неловких вопросов, стал оправдываться Нефед Мироныч и вдруг заторопился: — Ну, прощевай, Сысоич. Токмо, — он поднес палец к губам, — ни гу-гу про это, а то и дружба врозь! — И, повернувшись, зашагал к дому.

Игнат Сысоич сплюнул с досады и пошел своей дорогой.

— И не совестно спрашивать у отца? Главное — «дружба врозь». Тьфу!

— Чево плюешься, сваток? Здорово ночевали! — крикнул шедший навстречу Фома Максимов. Сватком он назвал его шутливо, зная, что Федька рано или поздно посватается к Насте.

— Слава богу… Да так, спас нонче, яблоки с медом люди едят, а у меня слюни текут. Жизня!..

Большой, на фундаменте, дом Загорулькиных был, самым богатым в хуторе. Белая железная крыша его с двумя петухами виднелась далеко из степи.

За частоколом, в палисаднике, высились два ровных, как свечи, белолистных тополя, меж ними, как купчиха, стояла старая, увешанная розово-желтыми плодами жердела. На грядках полно было цветов, тут же, золотясь на солнце, росли молодые подсолнухи.

Просторный двор с трех сторон был огорожен забором, навесом для инвентаря, конюшней, базом, с улицы затворялся высокими тесовыми воротами, а от степных ветров защитился фруктовым садом с пасекой.

Нефед Мироныч открыл калитку, неторопливо вошел во двор. Ласково повизгивая, вокруг него запрыгал большой лохматый пес Рябко.

— Пшел! — Нефед Мироныч ударил его сапогом. Рябко взвизгнул и захромал вглубь двора.

— Где ж тебя носило? Это ж беда, как долго человек от церкви шел! — встретила Нефеда Мироныча Дарья Ивановна.

— А ты что за царица такая, что я должен лететь к тебе сломя голову?

Дарья Ивановна, поняв, что он не в духе, не стала ни о чем спрашивать и только обиженно проговорила:

— Хоть бы на праздник обошелся, как человек!

Сняв пиджак, Нефед Мироныч затворился в горнице, выпил стакан водки и, налив еще полстакана, вышел в переднюю обедать.

Алена, тревожно поглядывая то на него, то на мать, спросила:

— А Яшка где?

— Ну, с праздником, — как в пустой комнате, прогудел Нефед Мироныч, будто не слышал ее вопроса, и опорожнил стакан.

Молча съели по кусочку яблока с медом, потом четыре ложки окунулись в чашку, зачерпнули борща и, поддерживаемые белыми-кусками хлеба, медленно разошлись в разные стороны.

В доме стало так тихо, что было слышно, как звенела над медом пчела.

— Вчерась ночью ведьма нашего гусака в ставу задушила, — нарушила молчание Дарья Ивановна. — Снопом прикинулась, сказывают-.

— Покропи птицу крещенской водой, а то всю перетаскает, раз наладила, — посоветовала бабка.

Алена отвернулась и кашлянула, чтобы не рассмеяться.

После борща так же молча опорожнили сковородку с жарким. Когда стали есть молочную лапшу, с бабкиной ложки на ситцевую, в черную полоску, кофту упала лапша.

— Вы как малое дите все одно, мамаша, — исподлобья взглянув на нее, сказал Нефед Мироныч. — Заляпаетесь всегда, аж тошно глядеть.

Морщинистое лицо бабки побледнело, глаза зло уставились на сына, и она грубым голосом ответила:

— Меня не тошнило, небось, от пеленок твоих. Поди под забор, коли тошнит. — Бросив ложку, она поднялась из-за стола и ушла в землянку, недовольно ворча: — Тошно глядеть на мать, а? Поганец!

После обеда Нефед Мироныч, не разуваясь, прилег на кровать, скрестив руки на груди.

Прошло несколько минут. Никто не проронил ни слова. Наконец зловеще-спокойно Нефед Мироныч спросил у Алены:

— Ты с Левкой гуляешь?

Та зарумянилась и наклонила голову. Теперь ей понятно стало недоброе настроение отца.

Незаметно, запыленный и грязный после работы в панском саду, вошел Яшка. Сняв картуз, он хотел было попросить обедать, но Нефед Мироныч, не обращу, на него никакого внимания, снова спросил Алену:

— Давно с ним ночуешь?

— С дочкой такие разговоры! Тьфу! — с досадой плюнула Дарья Ивановна.

— А ты делай свое дело…

Яшка видел, как стыдливым румянцем запылало лицо Алены, как задрожала в ее руках тарелка, и хотел было вмешаться в разговор, но решил подождать, что будет дальше, и сел на сундук. Ему вспомнился покос дороховской пшеницы, вечер у тетки Агапихи, бесконечные стычки с отцом, и брови его сдвинулись над глазами.

А Нефед Мироныч не спеша, будто это доставляло ему удовольствие, продолжал свой допрос:

— Давно с ним шляешься, у тебя спрашиваю?

Алена переглянулась с Яшкой. Он кивнул ей головой, как бы говоря: «Смелее, не бойся», — и она ответила:

— Я не шляюсь, батя! Гуляем вместе на улице, как и все. С чего вы взяли про это говорить?

— Ну, подумайте, люди добрые! Умом тронулся, кобель старый, — выругалась Дарья Ивановна, злобно посматривая на мужа. — Да чего ты привязался к девке?

— Замолчь! — крикнул Нефед Мироныч и встал так проворно, точно его подкололи шилом.

Глаза Алены заблестели, и она уронила тарелку. Яшка не мог больше молчать… Низким голосом он сказал:

— Чего вы к ней пристали! Мало выпили, что ли?

Нефеду Миронычу, казалось, только этого и надо было.

После вчерашнего все в нем кипело против Яшки. Резко повернув к нему красное, потное лицо, он готов был одним взглядом свалить Яшку на пол.

— Ты, защи-итник?!

— Господи! Да чево с тобой сделалось, Мироныч? Собаке печенки отбил, в хату бирюком вошел, а теперь на детей рычит. Да что это за наказание господнее!.. — заплакала Дарья Ивановна и, сев на лавку, фартуком закрыла лицо.

Яшка встал, поддернув брюки, и некоторое время молчал.

— Мало выпил батя наш, я смотрю.

— А-а, батька корить? — Нефед Мироныч хорем изогнулся и хотел ударить Яшку, но тот успел схватить его за руку.

— Бросьте, батя! До греха дойдем.

— Щенок белогубый! Вор! Батьке грозить? Отцу? — крикнул Нефед Мироныч и левой рукой ударил Яшку в лицо.

— Да тикай же, доченька, род-одимая![4] Погибли мы теперь… — в голос запричитала Дарья Ивановна.

Яшка выпустил руку отца, немного отступил назад. Нефед Мироныч торжествующе захохотал:

— Не держит? Паров нету, супротив отца? Ха-ха-ха!

— Эх, батя, не обидься! — сказал Яшка и со всего размаху ударил его в лицо.

Нефед Мироныч закрыл руками лицо качнулся и молча повалился на пол. Из-под ладони его, по бороде, на белую рубашку потекла кровь.

— Яшка! — испуганно вскрикнула Дарья Ивановна.

— А-а, надоело! — досадливо ответил Яшка и, сорвав картуз с вешалки, вышел.

Алена взяла Яшкину и свою праздничную одежду и тоже ушла.

И вновь тихо стало в доме. Грелся на солнце старый черный кот, жмурил глаза, лениво умываясь.

Над чашкой с медом попрежнему звенела пчела.

Глава шестая

1

Несколько дней Яшка провел в лавке. Там и ночевал. Нефед Мироныч ни к нему не шел, ни к себе не звал и все время проводил в поле. Вначале он хотел было просить атамана собрать сход стариков, чтобы по приговору схода при всем народе выпороть Яшку. Но это значило бы опозориться на всю округу: его, Загорулькина, ударил сын! И он отказался от этого намерения и все думал: как удержать Яшку в повиновении? Но не было уже в запасе у него таких средств, и он пал духом. Спасов день окончательно отделил от него сына.

Много дум передумал и Яшка. Целыми днями он просиживал в лавке, что-то считал, записывал в книжку, потом вырывал из нее листки и все ходил взад-вперед с хмурым, задумчивым видом. Теперь ему было ясно: из хутора надо уходить. Но куда? Дальше хутора он ходу не знал. Ехать к знакомым купцам, кланяться им — гордость не позволяла. Ему ли, Загорулькину, проситься в приказчики! Это было унизительно, и не этого хотел Яшка.

И мысли его опять вернулись к Оксане. Он не знал еще и не мог ясно себе представить, в чем и как Оксана может ему помочь. Но он чувствовал, что именно от нее зависит его судьба. Оксана жила среди богатых и влиятельных людей в Новочеркасске, она красива, воспитанна и не из гордых. «Ну, она поможет, упрошу, — рассуждал Яшка. — А к какому делу руки приложить? С чем начинать жить? Где взять денег?» На эти вопросы не находил он ответа.

Как-то перед вечером он пришел к Дороховым и пригласил Оксану пройтись на речку. Проходя мимо панского сада, они увидели деда Муху, и тот позвал их отведать груш.

— А то все одно я их не укараулю от вашего брата, — сказал он Яшке. — Картуз ты получил?

Яшка усмехнулся:

— Получил, спасибо.

В глубине сада, в тени вековых дубов и лип, находился старый полувысохший пруд. Он был окружен кустами бузины и калины, густо порос тиной, водорослями, кувшинками, поверхность его покрыла болотная зелень, и по ней стремительно плавали, оставляя дорожки, водяные пауки. Кругом не было ни души, не слышно было ни одной птицы, и даже лягушки, не шевелясь, как окаменелые, сидели на берегу и, бессмысленно вытаращив глаза, молчали. И было в этом их молчании, в этой водяной плесени, в густой тени перевитых диким хмелем кустов и деревьев что-то тоскливое, неживое.

Оксана вошла на площадку из белого камня, спустилась по ступенькам к воде и, задумавшись, долго смотрела на пруд. Наконец она сказала:

— Старое дворянское гнездо. Хотите, я вам опишу, каким оно было?

Яшка безучастно ответил:

— Не стоит, Оксана! Это старикам интересно вспоминать, как они жили. По-моему, сюда умирать приходить было бы в самый раз. Болото, тина, тишина… Тоска берет.

Оксана посмотрела на него, подумала и сказала:

— Вы правы. Тут действительно все отдает гнилью. Пойдемте отсюда, я не люблю могил.

Они направились к реке и вышли на берег в том самом месте, где Яшка на днях прыгнул в воду с обрыва, спасаясь от Полкана деда Мухи.

Оксана села у обрыва над речкой. Яшка постоял немного и тоже сел. Собираясь с мыслями, он вынул из кармана папиросы. Сейчас был самый подходящий момент поговорить с Оксаной о своих планах, но он медлил, ожидая, не спросит ли она о чем.

Молчала и Оксана. Ее уже не трогали ни деревенские пейзажи, ни крики птиц на речке, ни самая речка. Все примелькалось, наскучило, и ей уже хотелось поскорее уехать в город. Странно, сегодня был и Яшка какой-то скучный. И она спросила:

— Вы что-то изменились за эти дни. С отцом поссорились, что ли?

Яшка вздохнул, ответил не сразу.

— Поругался, — тихо проговорил он. — Подрались.

Оксана пристально посмотрела на него и усмехнулась:

— На вас это похоже… Ох, и грубый вы, Яков!

— Нет, Оксана, — возразил Яшка, — я подрался с отцом не потому, что я грубый. Я за сестру заступился. А вот отец у меня действительно — грубее некуда. Об этом я вам говорил.

— Молодец, храбрый юноша! — насмешливо сказала Оксана. — Ну, и что же? Отец плеткой вас не поучил?

— Нет. Кончилось это. — Яшка собрался с духом и начал: — Оксана, я хотел поговорить с вами о своих делах. Скажите, можете вы мне помочь, если я надумаю уйти из хутора?

Оксана ожидала, что он опять будет говорить о том, что она ему нравится, и откровенно призналась:

— Я вас не понимаю, Яков… Ну, какой я помощник вам — девушка, гимназистка? Странный вы человек!..

Яшке понравилась ее откровенность.

— Ничего тут непонятного нет, Оксана, — продолжал он уже более смело. — Не пропадать же мне в этой Кундрючевке. Я хочу жить самостоятельно, и помочь мне вы можете, — вы знакомы с большими людьми в Новочеркасске. Вот вы и скажите: если я к вам приеду, не прогоните меня?

— Нет, вы положительно невозможный. Напрасно вы родились в хуторе.

— Как и вы… Но я жду ответа, Оксана.

Оксана видела, что ей не отделаться от Яшки. Она решительно встала и оправила платье.

— Хорошо, я подумаю, там, дома, и напишу вам… Сорвите мне яблоко, — не попросила, а скорее приказала она.

Яшка пожал плечами, мысленно сказал: «Оксана, только Оксана даст мне счастье». Потом повел глазами, выбирая, с какой бы яблони сорвать ей яблоко, и твердыми шагами, неторопливо, как хозяин, пошел между деревьями.

Оксана смотрела на него с изумлением. Она ожидала, что Яшка бросится к первому попавшемуся дереву, как сделал бы любой из ее знакомых, а он еще подумал, к какому дереву подойти. «Нет, Яшка не похож на других. Твердый, расчетливый, с характером человек. Такой не станет игрушкой в руках судьбы», — думала она, терпеливо ожидая его возвращения.

Через несколько минут Яшка вернулся с огромным яблоком в руках, — то был лучший сорт — «апорт».

На следующий день Оксана стала собираться в дорогу.

Мать и Леон пытались уговорить ее погостить еще несколько дней, но Оксане еще нужно было до начала занятий в гимназии навестить Чургиных, и в субботу Леон повез ее на станцию.

Ехали молча. Оксана, распустив зонт, сидела на дрогах, грустная и задумчивая.

Это лето еще более сблизило ее с родной семьей, и для нее теперь лишения и, невзгоды близких были как свои собственные.

Рядом с ней сидел ее брат, который не знал вкуса настоящего белого хлеба; на шахте живет ее сестра, которая имеет одно праздничное платье; на хуторе остались ее отец и мать, у которых главная забота в жизни — поменьше съесть сегодня, чтобы было что есть завтра. А она, счастливый приемыш богатых воспитателей, копейки своей не имела и ничем не могла помочь самым дорогим ей людям.

Грустно было на сердце у Оксаны, и она с безучастным видом озирала степные просторы, не находя в них ничего привлекательного.

Лошадь, пофыркивая, шла быстрой иноходью. По сторонам дороги нескончаемо раскинулась целина. Седыми волнами разливался по ней ковыль, шелковистыми метелками низко наклонялся к земле, к бесчисленным байбачным курганчикам, прикрывая их от палящих лучей солнца.

Возле бугорков, на солнцепеке, грелись рыжие байбаки. Заслышав приближение подводы, они становились на задние лапки и наблюдали за ней. Вот вдали, распластав огромные крылья, в лазоревом небе показался хищник, и байбаки зашевелились, забеспокоились и исчезли в норах. Лишь далеко в стороне одиноко стояла какая-то птица и, казалось, не обращала внимания на хищника.

Оксана долго смотрела на нее, потом спросила Леона:

— Кто это там стоит?

Леон был занят своими мыслями. Скудный урожай мог только на короткое время скрасить существование семьи. Леон понимал: нет выхода, надо идти в батраки. Но лето на исходе.

А впереди зима — тяжелая, голодная.

— Лева, я спрашиваю, кто там стоит в поле? — не дождавшись ответа, повторила вопрос Оксана.

Леон посмотрел вдаль, ответил:

— Дудак, дрофа, птица такая. Старый дежурит, а молодые, должно, пасутся.

— А почему они не улетают? Ведь все рыжие зверьки попрятались от орла.

— Они орлов не боятся. В кровь дерутся, а не уступают, характерная птица! А у тебя как, характер твердый? — неожиданно спросил Леон.

— Как у дрофы, — ответила Оксана с усмешкой. — Во всяком случае, орлу не уступлю.

— А Яшке?

— Гм… Яшке. — «Какие они все прямолинейные. Впрочем, и Яшке не уступлю», — подумала она и строго сказала: — Не беспокойся, и, на Яшку и на других у меня хватит характера.

Леон помолчал немного и виновато обратился к сестре:

— Ты не сердись, Аксюта, что я вмешиваюсь… Мне так хочется, чтобы ты кончила учение и хоть одна из нас вышла в люди, что я палкой гнал бы от тебя всех ребят, или кавалеров по-вашему.

Оксана рассмеялась.

— У-у, какой ты ревнивый, брат!

— Я не только о тебе думаю. Отец и мать, сама видишь, скоро упадут от такой житухи, и нам с тобой надо о них беспокоиться. Им много не надо, за кусок хлеба на старости и то спасибо скажут.

Оксану тронули эти слова, и она заговорила серьезно и с чувством:

— Ты прав, Лева. Ради этого одного стоит учиться. И ты учись, брат. Твоих трех классов в жизни мало, а ты способный. Я в этом убедилась. Читай больше, все читай, я еще пришлю книг… Ах, как мне больно, что сейчас я не могу позаботиться о всех вас, о тебе, помочь вам вырваться из нужды. Ну, да я поговорю об этом с Илюшей. Он любит тебя и намерен вытащить из хутора — он говорил мне.

— О нас хлопочет отец Аким, — не то шутливо, не то со злостью сказал Леон. — Он каждое воскресенье читает проповеди и толкует, какая дорожка прямей ведет нашего брата в рай.

— А ты не падаешь духом, еще шутишь, — улыбнулась Оксана и, попросив остановить лошадь, пошла рвать цветы, что-то напевая вполголоса.

Леон покачал головой, подумал: «Только была темнее тучи, и уже как рукой сняло. Не в нашу породу это у нее». Желая сделать сестре приятное, он достал из-под полости косу; немного отойдя от дороги, накосил ковыля вместе с цветами и снес на дроги. Подтянув супонь на хомуте, он хотел было кликнуть Оксану и ехать, как возле байбачьего курганчика заметил человека. Человек что-то делал: то припадал к земле, скрываясь за ковылем, то вновь приподнимался, и от него, убегая, над степью стлался синеватый дымок.

Оксана махала ему рукой, что-то кричала. Леон догадался, что это был дед Муха. И точно: старый охотник выкуривал из норы лисицу.

Леон и Оксана тихо подошли к нему.

— Кумушку загнал! — зашептал на ухо Леону дед Муха. — Да, кажись, задом повернулась, не вылазит, едять ее… Придется тащить.

Оксана смотрела на его коричневую лысину, на узкую ветхую рубаху, на короткие прохудившиеся штаны, сквозь которые выглядывали чашечки колен. «Господи, господи!.. Какая это жизнь?» — с тоской подумала она.

Оставив жестяную баночку с горящей серой, дед Муха, зажмурясь, подул в нору, потом запустил по плечо тонкую руку в логово лисицы. Вдруг он молниеносно выхватил руку из норы, отпрянул было в сторону, но тотчас же взял приготовленную сетку и насторожился.

— Лезет… Укусила, — с замиранием сердца шепнул он, наблюдая за норой и давая знак, чтобы Леон и Оксана отошли подальше. И действительно, через короткое время из норы высунулась агатово-черная морда лисицы. Всегда острый, настороженный взгляд желтовато-коричневых глаз ее на этот раз поблек, пасть раскрылась, жадно захватывая воздух, и в ней поблескивали мелкие белые зубы.

Дед Муха схватил хищницу за гриву и вытащил наружу. Лиса не сопротивлялась, но он все-таки опутал ее сеткой и связал ноги, и тогда лишь заговорил громко, обращаясь к своей жертве:

— Вот и умно сделала, что вылезла, а то задохнулась бы.

Оксане стало жалко зверя. Щупая шубу и трогая лисьи ушки, она сердобольно проговорила:

— Ну, как вам не жалко так мучить ее, дедушка? Это ведь живое существо.

Дед Муха, закончив дела, подолом рубахи вахтер лицо и за-, говорил:

— Это — вредная тварь: всякую шкоду делает. Ее надо уничтожать. А вот энтих — слышь? — он показал в сияющую высь, где разливали нескончаемые трели жаворонки, — энтих нельзя. Они человеку поют и спокой приносят. Я вот часто сижу тут, байбака караулю и слушаю, — господи, святая твоя воля! И как же оно все на земле придумано славно. Тут птички тебе разные звенят, тут цветочки кругом, тут, глядишь, букашки лезут-лезут через травинки, вылезут на солнышко и греются. И все это для человека живет, чтоб ему скучно не было! Вот их блюсти надо. А какие шкоду делают, — с этих шкуру долой… Ну, прощевайте, соколики! На воротник бабке есть, а то, говорит, холодно зимой в церкву ходить. Теперь еще себе на шапку надо подкараулить, — закончил он и, водворив лисицу в мешок, пошел по степи.

Оксана растроганно посмотрела на его щупленькую фигуру, тихо сказала:

— Тяжелая жизнь у старика.

— Обыкновенная, мужицкая, — отозвался Леон, направляясь к подводе.

— Да, жизнь… — задумчиво проговорила Оксана.

Когда они сели на дроги, Оксана решительно предложила брату:

— Бросай, Лева, жизнь эту, хуторскую, и переезжай в город.

— Бросай… — невесело усмехнулся Леон. — А что я там стану делать?

— Мама поможет тебе устроиться на первое время. Я позанимаюсь с тобой как следует. Хорошо возьмешься за учение, может быть, со временем заживем чудесно.

Леон глубоко вздохнул и ничего не ответил. Знает он это «время». Ждал его уже, надеясь, что оно вот-вот наступит и принесет перемены в жизни, да только не идет оно и по сей день.


Они въехали в лес. Солнце скрылось за деревьями, повеяло прохладой, и легче стало дышать. Оксана тронула брата за плечо и оглянулась. По дороге за ними скакал всадник. «Яшка», — подумала она и встрепенулась. Это был действительно он.

Яшка, поровнявшись с ними, осадил лошадь, снял картуз и провел рукой по черным вьющимся волосам. Устало и недовольно он сказал:

— Здравствуйте, Оксана! Ну, я вас не виню, а почему ты ничего не сказал? — обиженно посмотрел он на Леона. — Эх, Левка, нехорошо ты, не по-дружески делаешь!

— Да чего ты на меня-то напал? Оксана уезжает, а я виноват, видали такого? — шутливо отозвался Леон. — Отпусти подпругу.

Яшка молодцевато спрыгнул на землю, стал отпускать подпругу, а Леон, отъехав немного, вполголоса сказал сестре:

— Не разрешай ты ему, бога ради, приезжать к себе. Помни: Яшка ничего зря не делает. С ним свяжешься — не развяжешься.

— Хорошо, — ответила Оксана, почти не слушая брата и с интересом наблюдая, с какой ловкостью Яшка, гарцуя, управлял конем с помощью поводьев и шпор.

Когда Яшка снова подъехал к подводе, жеребец его протяжно заржал. Яшка жиганул его плеткой и так натянул удила, что жеребец поднялся на дыбы. «Нечистый тебя разбирает не во-время», — досадовал мысленно Яшка и обратился к Оксане, впервые называя ее по имени и отчеству:

— Вы каким поездом едете, Оксана Владимировна? Не очень торопитесь, я смотрю.

Оксана ответила, что едет почтовым и что, по ее расчетам, времени до прихода поезда еще много.

Некоторое время никто не знал, о чем говорить. Леону Яшка помешал закончить разговор с Оксаной, а Оксана ждала, пока заговорит Яшка. Теперь она верила, что он в отношении ее имеет серьезные намерения, и это ей льстило. «А пусть его… Почему обязательно надо быть резкой с ним?» — подумала она и тут же поймала себя на мысли, что ей не хочется рвать с Яшкой и не хочется делать так, как советует Леон. «Это нечестно, жестоко, — спорила она про себя с Леоном, ища оправдания. — Быть может, Яков из-за меня и поссорился с отцом и завтра очутится на улице, потому что отец его не любит всех нас. И он ничего сейчас от меня не требует!»

Яшка видел: он незваный гость, и ему стало обидно. Что плохого, если он решил проводить Оксану? Но он подавил в себе начавшееся раздражение и весело спросил:

— Ну, Оксана Владимировна, когда же вы теперь к нам пожалуете? На рождество не приедете?

Оксана скосила глаза на Леона. Тот сидел, ссутулившись, хмуро посматривая куда-то в степь, и далее не шелохнулся. Посмотрел на Леона и Яшка и понял: Леон начинает мешать ему с первых же шагов. Что же будет дальше в таком случае?

— Нет, Яков! Это не совсем для меня удобно — ехать сюда зимой, — помедлив, сказала Оксана.

— Жаль, — задумчиво произнес Яшка и добавил: — Тогда мы с Левкой приедем.

Леон посмотрел на него и промолчал, а Оксана ответила:

— Буду очень рада… А на самом деле, Лева: приезжай на рождество! Посмотришь город, в театр сходим. Кстати, поговорим с мамой о том, о чем я говорила тебе.

Леон видел, что Яшка сделал ловкий ход, и ему ничего не оставалось, как согласиться с предложением Оксаны. Сразу все нашли общий язык, и разговор принял непринужденный характер. Яшка привязал своего коня к дрогам, сел рядом с Оксаной и, обращаясь к Леону, сказал:

— Сегодня у меня с отцом был мирный разговор. Расспрашивал он о тебе, Леон, мол, серьезное ли у вас дело с Аленкой и что ты думаешь делать. Ну, я расписал все как полагается, а тебе вот что хочу сказать: женись хоть нынче на Аленке, я никогда промежду вами не стану. Это твердое мое обещание.

— Что ж, спасибо, — усмехнулся Леон. — Только ты отцу так скажи, а не мне.

— Придет время, скажу. Надо выждать. Все одно для Аленки за сто верст кругом женихов нету. Это уж ты мне доверь — ублажать всяких сватов.

— Яков, ну как вам не стыдно говорить об этом! — смущенно сказала Оксана.

— Чудная вы, Оксана! Никакого тут стыда нет, если от этого зависят две жизни, — ответил Яшка и мысленно прибавил: «А третья — моя».

2

Проводив Оксану, Леон заехал к лесничему потолковать о рубке сушняка. Яшка ехал верхом следом за ним и почти ничего не говорил. Леон догадывался, почему он мрачный, и хотел было отвлечь его разговором о хозяйственных делах.

— Ваши уже договорили себе делянку? — спросил он.

— Не знаю, — хмуро ответил Яшка.

— А ты будешь говорить с лесничим?

— Оно мне без надобности.

Самого лесничего дома не оказалось: ушел на охоту. Сторож-лесник объяснил, что хворост будет отпускаться только по разрешению хуторского атамана, а если Леон иногородний, то он должен прежде пять дней отработать в лесу на рубке сушняка и расчистке зарослей, а потом только получит разрешение брать хворост. Леон в душе возмутился этим новым порядком, но ничего не сказал, чтобы не портить отношений, намереваясь после поговорить с самим лесничим.

— Ты слыхал? — спросил он у Яшки, когда они отъехали от домика лесника.

— Не слыхал.

— Новый порядок выдумали: мужики пять дней должны работать за хворост, а казакам осталось все по-старому.

— Одни дураки выдумали, а другие будут выполнять, — безучастно отозвался Яшка.

Леон не стал больше разговаривать с ним.

Они ехали по узкой просеке между высокими дубами. По обочинам зеленой межой стоял пырей. Лошадь Леона то и дело на ходу хватала его, гремя удилами, а Леон и не обращал на это внимания, — он думал о предложении сестры переехать в город. Хутор не сулил ему ничего хорошего, но город пугал неизвестностью. «Ну, перееду в город, а на какую работу поступать? — рассуждал он про себя. — Пока Оксана сделает меня образованным, можно и с голоду околеть. Да и люди там совсем другие — чужие, и порядки у них, наверно, не для нашего брата-мужика. Вот с Илюшей потолковать, чтобы пристроил куда-нибудь на шахте, — это другое дело», — вспомнил он о зяте, но одно слово «шахта» вызывало у Леона необъяснимое чувство страха. Шахтер — последний человек, как говорили в народе.

— Яков, а как ты смотришь на то, чтобы бросить хутор? — спросил он у Яшки. — Ты бросил бы на моем месте?

— А? — очнулся Яшка. — Я и на своем месте не удержусь в нем. Но тебе нечего мыкаться по белому свету. Вот женишься на Аленке и сразу дела поправишь. Проси только приданого побольше.

«Гм… и то правда», — в уме согласился Леон. Но какое-то чувство подсказывало ему: нет, не так это просто жениться на Алене и тем более получить хорошее приданое. Но ему тяжело было расставаться с хутором и хотелось верить словам Яшки.

За лесом опять повстречался дед Муха. Он сидел у дороги, одинокий и маленький, и горькие слезы текли по его впалым щекам.

— Чего ты, дедушка? — удивленно спросил Леон, остановив лошадь, и тут заметил, что у деда не было ни байбаков, ни лисицы, — А где твоя добыча?

Дед Муха, всхлипывая, как ребенок, махнул рукой и сквозь слезы проговорил:

— Офицерья отняли. Лесничий. Да еще ударил плеткой…

Яшка злобно оглянулся вокруг, но никого не было видно.

Только коршун кружился возле леса, что-то высматривая. Яшка, нахмурив брови, сумрачно сказал:

— Бросай хутор, Левка. Женись и уходи отсюда!

Глава седьмая

1

Дороховы молотили.

Возле балагана виднелся небольшой ворох пшеницы, немного поодаль — приплюснутая к земле скирда, куча половы.

На почернелом, старом брезенте-лантухе в ряд стояли Игнат Сысоич, Настя и Леон, веяли зерно. Сидя на корточках, Марья выбирала крупицы земли, пустые колосья.

— Ниже держи, дочка, зерно в полову идет, — заметил Игнат Сысоич. Он был в жилете, надетом поверх рубахи, лицо его почернело от пыли, и было видно, что Игнат Сысоич сильно утомился. Но он продолжал веять.

Дул порывистый западный ветер. Из-за бугра выползали синие тучи, грозились непогодой, и Игнат Сысоич торопился. Наполняя цыбарку до отказа, он высоко подымал ее над головой и, встряхивая, сыпал зерно на старый брезент. Работа муторная. Опоздал опустить цыбарку — ветер унес зерно в сторону вместе с половой. Не поднял цыбарку в нужный момент или поток пшеницы не уменьшил — полова пошла в зерно.

— Вот губодуй, прости господи! — пожаловалась Настя, изнеможенно опуская цыбарку.

— Бросай, отец, все равно дела не будет, — посоветовала Марья.

— Нельзя, дождик заходит. Как-нибудь перевеем, что ж теперь делать?

Леон собрал полову, стал перевеивать. Остья и пустые колосья вихрем полетели в сторону, стлались по земле золотой дорожкой, но на брезент редковатой струйкой сыпалось зерно.

— Видите? — глазами указал он на пшеницу. — Придется заново перевеивать.

Игнат Сысоич крепился: веять было тяжело, а ждать ровного ветра — рисковать урожаем.

— Перевеять недолго, — сказал он ободряюще и, наполнив цыбарку, поднял ее на уровень головы, ловким движением рук пустил небольшую струю половы. Но ветер вдруг усилился и вместе с половой веером рассыпал зерно по сторонам. Терпение Игната Сысоича иссякло: он остервенело швырнул свою Посудину на ворох и сел на каток в стороне.

— Бросайте! — с досадой махнул он рукой. Немного погодя он надел пиджак и куда-то ушел, а через несколько минут был на току Нефеда Мироныча.

Ток Загорулькиных обступили две огромные, длинные скирды. У одной из них стояла арба, и с нее длинными вилами работник подавал тяжелые снопы наверх другому работнику.

На току, как муравьи, сновали человек пятнадцать рабочих. Одни в сверкающих на солнце ведрах подносили зерно от ворохов к веялке, другие веяли его, насыпали в мефки, взвешивали, третьи складывали мешки в стороне в бунт, и никто не стоял без дела.

На большом новом брезенте золотым курганом высился многопудовый ворох ячменя, рядом с ним пирамидой подымался вверх ворох намолоченной пшеницы. Возле нее, хлопая крыльями, пылили две веялки, суетились белолицые от жировки девчата.

Игнат Сысоич подошел к высоко стоявшей на колесах будке, несмело заглянул в распахнутые двери. За будкой с теневой стороны загремел цепью кобель.

Алена вышла из будки, крикнула на собаку:

— Пошел, Рябко! Цепь готов порвать, медведь окаянный! Игнат Сысоич поздоровался и заметил, что в одной руке у нее был нож, а в другой — картошка.

— Обед варим? Помогай бог!

— Спасибо, дядя Игнат. Чищу картошку, да ну ее! Лучше бы веять, чем в этой бане сидеть под железом.

— Успеешь еще, дочка, навеяться в жизни. Чисть, покуда можно, — ласково сказал Игнат Сысоич, а сам подумал: «Ловкая невестка! Глаз у тебя, сынок, не дурак»… И спросил, где Нефед Мироныч.

Алена силилась держаться спокойно, но это было не так легко, и глаза выдавали ее смущение. Ведь перед ней стоял будущий свекор, да еще называл ее «дочка»!

— На косилке батя, за курганом… Я сбегаю, — ответила она и спрыгнула с порожка. Но Игнат Сысоич велел ей заниматься своим делом и пошел через ток.

«Дочка… Должно, знает дядя Игнат… Господи, и какие хорошие люди есть на свете!» — думала Алена, провожая его признательным взглядом.

Завидев у верхних гонов лобогрейку, Игнат Сысоич зашагал к ней. Лошади, как по метке, ровно шли вдоль высокой стены гарновки. Потный и серый от пыли, на косилке сидел постоянный работник Загорулькина — Семка, вилами караулил валок: только один скинет — другой у ног уже теснится, и некогда было Семке ни вздохнуть свободно, ни мокрую рубаху от спины оттянуть, чтобы хоть на секунду пропустить воздух к потному телу. А кучеривший Яшка все подстегивал лошадей.

— Машина! — усмехнулся Игнат Сысоич. — Железо косит, а человек мается… Как вареный сидит! А ну-ка, цельный день так?

Яшка узнал Игната Сысоича, остановил лобогрейку и бойко крикнул:

— Здорово дневали, дядя Игнат!

— Слава богу, «племянник»! А ты чево это, как пугало на бахче, уселся? Гляди, парень, штаны потрешь от такой работы… Отец где?

Яшка, нисколько не смущаясь, смеясь, ответил:

— Мы напеременки, дядя Игнат: пять кругов я, пять кругов Семка. Отец, видишь, других до машины не допускает. Вот и паримся. Да вон и сам он идет…

Нефед Мироныч степенно шагал между копнами. Слышался его сердитый, жесткий голос:

— Кто так кладет? За что я вам деньги плачу? Чи у вас руки отсохли?

Заметив Игната Сысоича, он свернул к нему, вяло подал руку. От Яшки он узнал, что Оксана действительно вроде как в родстве с помощником наказного атамана, и хотя она ему не понравилась, он считал, однако, что она, а стало быть и Игнат Сысоич, могут ему пригодиться при выборах хуторского атамана.

И он ласково, стараясь загладить прошлую свою вину, спросил у Игната Сысоича, зачем он пришел.

Игнат Сысоич сказал, что хочет попросить веялку на день-два. Нефед Мироныч задумчиво почесал черную бороду, как бы что-то рассчитывая, и с живостью ответил:

— Та-ак. Значит, веялочку надо? Что ж, можно это. Мы люди не чужие. Пойдем на ток, побеседуем.

— Постой. Ты ж покажи, как ты ей управляешь, косилкой.

Нефеду. Миронычу хвалиться лобогрейкой — что бутылку хорошей водки выпить.

— С дорогой душой, Сысоич, — согласился он и стал объяснять, показывая на пальцы бруса. — Это вот зубки. Они промежду хлеба как гребень идут, штоб, значит, колос ровнее попадал под косу. А то, в середине их, видишь? То ж самое и есть коса.

Игнат Сысоич прикинулся удивленным:

— А-а, вон оно как!

— А это ходовое колесо. Оно так придумано, что, когда машина идет, от него вон теми зубчиками другое колесо в середке крутится…

— Ишь ты!

— И сюда отдает. А это косогоном зовется, косу туды-сюды гоняет.

— Ловко.

— А это крылья. Они стеблины пригинают, штоб ловчее резать. А коса тут как тут: чик — и готово, а ты вилами только скидай заместо игрушки, — говорил Нефед Мироныч, но Игнат Сысоич уже видел, какая была спина от этой «игрушки» у Семки.

— Хитро придумано! Она с чужой земли аль у нас сработана?

— С чужой. Где уж нам! — Нефед Мироныч важно надул щеки и наставительно заметил — Да и зачем это нам, Сысоич?

Нам за пшеничку этих штук из-за моря сколько хошь привезут… С чужих, с чужих государств она.

Когда проходили через ток, Игнат Сысоич заметил, как при их появлении сильней зашумели веялки, более прежнего засуетились вокруг них девки, поднося зерно, отгребая провеянное, и он подумал: «Пятнадцать копеек в день платит, да и то небось не каждой, а соку выжмет, что и за полтинник не наешь».

— Чего раскрутил, чего раскрутил? Не знаешь, зерно пойдет в полову? Чи скоро надо? — незлобно пожурил Нефед Мироныч высокого худощавого парня, крутившего первую веялку, и, обернувшись к Игнату Сысоичу, как бы желая подчеркнуть, что он вовсе не строгий, пожаловался: — Вот видишь? Нету хозяина — чуть шевелятся, а покажись — готовы враз все вороха прокрутить.

— Да они, вроде, славно веяли, — я видал.

— То чужому человеку показать: мол, поглядите, как мы работаем! Ты их не знаешь, а я душу каждого вижу насквозь.

Они вошли в будку. Склонившись над низким столиком, Алена резала помидоры и лук, то и дело смахивая рукавом пот со лба. Накаленная солнцем оцинкованная железная крыша будки дышала жаром.

— Может, по рюмочке пропустим? — предложил Нефед Мироныч.

Игнат Сысоич готов был не поверить своим ушам, но объяснил это неожиданное гостеприимство влиянием Оксаны на Яшку, а того на отца, — и согласился.

— Да ежли по одной — можно. Я забыл уж, какая она и есть, от начала пахоты не пробовал.

— Наше дело такое, брат: зиму гуляй, а уж летом — ни-ни.

Нефед Мироныч подчеркнуто-ласково попросил Алену, чтобы она подала чего-нибудь закусить, и достал полбутылки водки.

Алена, удивленная не менее Игната Сысоича, думала: «Уж не меня ли пропивать будут?» Поставив на столик помидоры с луком и тарань, она удалилась в тень за будку, продолжая свои кухонные дела и слушая, о чем отец разговаривает с Игнатом Сысоичем. Но она обманулась в своих предположениях. Нефед Мироныч сначала говорил о том, о сем, но, когда в полбутылке осталось на донышке, повел речь более смело:

— …Лекарь сказал? И чего он там понимает! Корова на ногу не ходит, а он ее лечить… Я так думаю, Сысоич: на ярмарку тебе некогда, а я собираюсь. Подвяжем корову заодно, и с богом… Ты мою возьмешь, рябую можно.

Игнат Сысоич пьянел быстро, но ума не терял.

— То ж бабка никак, Мироныч. На греца ж она мне сдалась?

— Возьми телку «Лыску», на лето корова будет, — уступил Нефед Мироныч.

— Энту, лысую? Долго — на лето… А с моей ты чево делать будешь?

— А чего с ней? Окромя, как менять, — нечего. С десятку, гляди, прикинуть доведется барышнику.

Нефед Мироныч достал вторую полбутылку и вновь наполнил стопки.

Игнату Сысоичу не нравилась лысая телка, ей было полтора года, и непородистая была она. И он решил увильнуть от окончательного ответа.

— Должен я, Мироныч, с командиром своим посоветоваться.

— Ха-ха-ха, — хрипло захохотал Нефед Мироныч, — боишься продешевить? — Чокнувшись, он выпил водку, понюхал кусочек хлеба, закусил помидором. — Ну, ладно, Игнат, согласный я, так и быть: возьми Зорьку-цименталку. Жалко, да бог с тобой, — махнул он рукой, будто отдавал половину хозяйства.

Игнат Сысоич удивленно выпучил на него хмельные глаза, стараясь узнать причину такой необычной щедрости, но Нефед Мироныч ожидал этого и не смотрел на него, занимаясь таранью.

— Это же первый сорт корова, Мироныч!

— Чума с ним, с первым сортом! Раз даю — бери. Ну, дай бог, — чокнулся он опять и, подождав, пока Игнат Сысоич поднесет стопку ко рту, свою незаметно вылил в стакан.

Игнат Сысоич выпил, покряхтел от удовольствия и покачал головой.

— Не пойму я тебя, Мироныч, что ты за человек. То до атамана меня тянешь к ответу, то корову даешь первый сорт… Не пойму, — раздумчиво проговорил он, выбирая икру из рыбы.

— Бросим про это, Игнат! Бросим! Мы люди свои, и надо по-свойски жить. — Нефед Мироныч снова наполнил стопки, придвинулся поближе к Игнату Сысоичу и приступил к самому главному. — Ты вот что скажи, Сысоич, — я давно собираюсь спросить, да не доводится все, — в Черкасском, как у тебя, родня большая чи такая же, как мы, грешные?

Игнат Сысоич по-хмельному неровно держал граненый стаканчик на уровне бороды и хитровато щурился. Теперь-то он расскажет Загорулькину, кто он такой, пусть в другой раз не задирает носа!

— А ты думал, Дорохов простой человек? — спросил он и засмеялся. — Ха! Дорохов Игнат — мужик, но он, брат, не простой человек, не-ет, не простой. — Он повел пальцем перед лицом Нефеда Мироныча. — Дочку мою, Аксюту, видал?

— Красивая барышня.

— То-то. А ученая какая! Всем хутором не сговоришь с ней! Все науки прошла!

— Знамо дело, городской человек.

Игнат Сысоич смутно улавливал смысл своих слов. В другое время он никогда не стал бы так говорить, но сейчас ему хотелось похвастаться и Оксаной, и богатой воспитательницей, и важными людьми, бывающими в доме Оксаны, и он говорил обо всем этом с наслаждением, не понимая, почему интересуется Нефадей его дочкой, ее знакомыми и почему угощает его водкой.

— …Вот. У ее воспитательницы, Ульяны Владимировны, родня есть, полковник. Понял? Полковник Суховеров, а не кто-нибудь!

Игнат Сысоич вконец опьянел. Лицо у него сделалось красным, глаза посоловели, жмурились, но Нефед Мироныч видел, что он хорошо помнит, что делает, и верил ему.

— Полковник? — искренне удивился он.

— А ты как думал? Ну, всего доброго!

— Дай бог! — Нефед Мироныч, чувствуя, что хмелеет, опять вылил водку в стакан и, достав другой, продолжал: — Вот оно дело-то какое, а я и не знал… Давно все норовлю погутарить с тобой. Дарье как-то велел — мол, позови Марью с Сысоичем, посидим, по рюмочке протянем, а она говорит: он, мол, на нас сердитый, не схочет близость завесть. А я думаю: пшеничку возвернул, цельный мешок… должок не требую, почему так? Ан ты и сам пришел. Люблю, Сысоич! — И, как бы между прочим, но с намерением, он подчеркнул, что и его родня не хуже: — У меня сват был, царство ему небесное, тоже чин громадный носил! И кавалер полный.

— Куда там свату твоему!.. — пренебрежительно махнул рукой Игнат Сысоич. — Наш Суховеров при самом наказном атамане состоит. Со мной за ручку здоровался, как я был в Черкасском… Вот как с тобой, сидел и водку самую дорогую с чужих государств пил со мной. Дочка мне почтение привезла от него. Хороший, говорит, батя твой, Аксюта, чистый человек.

Загорулькин наполнил стопки уже из третьей полбутылки. Лицо у него подобрело, брови расправились, точно никогда и не хмурились, и смотрел он на Игната Сысоича ласково, дружески, словно ничего плохого между ними не было и не будет. Порезав еще два помидора, он полил их маслом, достал из ящика сало и, разрезав его на кусочки, подсунул все Игнату Сысоичу.

Долго они говорили о своих делах и перед вечером распрощались по-приятельски.

— …Как энтот ворошок перевеют, так и приезжай. Надо — возьми две веялки, я молотить пока буду. А корову хоть завтра бери, — обняв Игната Сысоича, говорил, провожая его, Нефед Мироныч.

— Ви-идит бог — душа ты человек, Мироныч! Ей-богу, правду говорю. А люди ж толкуют…

— Какие там люди, Сысоич? Наши, кундрючевские? «Люди!» — Нефед Мироныч презрительно оттопырил большую красную губу. — От зависти все.

— А то от чего? Знамо дело, от зависти… Ну, прощевай, Мироныч. За веялочкой я приеду.

— Час добрый, Сысоич… Гляди, про Черкасское не забудь, как договорились.

2

Игнат Сысоич не знал, как и показаться на ток. Он уже раскаивался, что пошел к Загорулькину в такое время, когда дорога каждая минута, и ругал себя, что согласился выпить, но хмель от этого не проходил. Недолго думая, он свернул в балку и охладил лысину ключевой водой. Однако это не помогло. Тогда он разделся, искупался в ручье и пошел к себе.

Ветер стих, и наступил погожий вечер. Солнце спряталось за молочно-белые облака и распустило оттуда величественный золотой веер лучей. В воздухе стояли запахи хлебной пыли, и дыма от костров.

Марья, наказав Насте навести порядок дома и полить капусту, отправила ее в хутор, а сама с Леоном осталась убирать на току.

Игнат Сысоич подошел к ним торопливо, деловито осведомился:

— Много навеяли?

Марья посмотрела на него, и ей все стало понятно.

— А ты где ж это навеялся, я б хотела знать? — ответила она вопросом и с обидой в голосе продолжала: — Бесстыжие твои глаза… Люди годинкой спешат прибраться, а он нализался, как на престольный праздник. Тьфу! — плюнула она и брезгливо отвернулась.

Игнат Сысоич стал виновато оправдываться:

— Веялочку договорил. Ну, он поставил полбутылочки, — куда ж ты денешься? И корову променял… на Зорьку.

Последние слова, вопреки его ожиданиям, не изменили настроения жены.

— Зорьку-цименталку за нашу корову? — Марья неверящими глазами уставилась на мужа. — Что вы — оба спьяну ума решились?

Игнат Сысоич подтвердил, что Загорулькин на самом деле отдает свою симменталку за их хромую корову, но Марья не утихомирилась, а стала еще злее ругать и мужа и Загорулькина.

— А чего ради он тебя угощал? Ты думаешь, эта старая лиса задарма с тобой балясы точил в такую горячую пору? Да он и нас с тобой на баз загонит за Зорьку! — И неожиданно заявила: — Не дам я свою корову! Сама на ярмарку погоню, а не дам!

Игнат Сысоич не ожидал, чтобы жена отказалась от породистой коровы, и начал было спорить, но Марья не стала его слушать и ушла домой.

— К добру ли, батя, напоил вас Нефадей? — спросил все время молчавший Леон. — Зря вы согласились.

— Знамо дело, не к лиху. Это матери шлея под хвост попала, должно. Да я как рассказал ему, какие мы есть, так он способный теперь Аленку к нам прислать, а не только корову отдать. И отдаст — накажи господь, не брешу…

Леон видел, что отец изрядно пьян, и умолк, зная, что сейчас разговаривать с ним бесполезно.

Шлепая по сапогу хворостиной, явился Федька. Из-под картуза его по-казацки выглядывал чуб, рубашка была расстегнута, по-яшкиному убрана под шаровары, и от этого он казался немного выше ростом.

— Кончил? Дело есть… Ваши куда ушли?.. — спросил он, осматриваясь.

— Отец вон под скирдой сидит. Загорулькин напоил в стельку: что-то затевает, жила проклятая!..

Федька посмотрел на Игната Сысоича, крикнул:

— Добрый вечер, дядя Игнат! С праздником вас дармаковским!

Но Игнат Сысоич сам с собой обсуждал какие-то планы жизни и не слышал.

По дороге на хутор Федька объяснил свое «дело»: жена Егора Дубова, Арина, попросила его вымазать дегтем ворота вдове Гашке, чтобы та не отбивала Егора.

— Мол, ребячье дело, вроде, сручней нам. Ну, я сказал, чтоб не беспокоилась: все будет сделано честь по чести.

— А может, завидки берут кой-кого? — пошутил Леон.

— Ну-у, что ты! Бабонька-то она в самый раз, а только я тут ни при чем.

Леон не хотел позорить Гашку и предложил вымазать дегтем ворота хуторского правления.

— За Настю? — спросил Федька. — Я с дорогой душой, хоть самому Калине… Тогда уж за всех девчат, к каким атаман приставал. Только Яшка не выдаст? Казак, как ни говори…

Поздней ночью, когда все спали, ребята сделали озорное дело, а утром следующего дня, за бродом, где собирается стадо, бабы таинственно передавали друг другу потрясающее известие:

— Гашка осрамилася!

— Василь Семенычу всю правлению дегтем раскрасили.

— Да ну? Батюшки-светы!

— Так и надо ему, кобелюке! Не будет к девчатам лезть.

Любопытные толпились у правления, у Гашкиной хаты, рассматривали дегтярные пятна, судачили.

Леон мазал правление сам: по два больших креста поставил на воротах, на парадном, меньшими пометил ставни.

Долго сиделец и сторож состругивали позорные метки, но деготь успел глубоко впитаться в дерево, и коричневые кресты вновь проступали наружу и еще яснее были видны на свеже-обструганных досках.

Калина, как только узнал, что случилось, уехал куда-то на дрожках и долго не показывался в правлении. А Гашка топором подрубила столбы, к которым были прикреплены ворота, поставила на их месте старый плетень, потом изрубила ворота на дрова, убрала в сарай и, затворившись в хате, вволю наплакалась. На том бы дело и кончилось, и о нем забыли бы через неделю, но Егор Дубов заподозрил во всем жену. С этого и началось.

— А-ай! Ой, боже ж мой! — понеслись по улице душераздирающие женские крики.

В следующий миг калитка во двор Дубовых распахнулась, и в длинной красной рубахе без пояса на улице показался великан казак Егор Дубов. Чуб его растрепался, как конопля, длинное бритое лицо от водки было багрово-красным. Намотав на руку черную косу жены, он вытащил Арину на улицу и стал бить.

— Ой, мамочки! Пропала я, люди добрые! — вскрикивала Арина.

— Умела мазать?.. — гремел Егор на всю улицу. — Умела срамить людей, я спрашиваю?! — И, размахнувшись, так ударил Арину, что она вскрикнула и безжизненно повисла на его руке.

А Егор все тащил ее по улице, по широкой пыльной дороге и все бил и ругался…

Со всех сторон, как на пожар, бежали бабы, кричали на Егора, плакали, звали наблюдавших со дворов казаков, но грозен был кулак Дубова, и никто не решался помочь горю казачки.

Стоявшие в стороне ребята все это видели и растерянно переглядывались между собой. Леон обернулся к Яшке и Федьке, тихо сказал:

— Надо выручать. Это черт знает что мы наделали! — И направился к Егору.

Яшка поддернул шаровары, нахлобучил картуз и, откинув руки назад, медленно тронулся следом за ним.

Федька на всякий случай взял в руку камень.

Леон тронул Дубова за руку:

— Егор, брось! Она не мазала.

Егор некоторое время молчал, разъяренными глазами смотрел ему в лицо, потом, высвободив свою руку, вдруг неистово заорал ругательства.

— Ударит, — шепнул Яшка Леону, и в этот миг Егоров кулак мелькнул в воздухе.

Леон успел отскочить назад, удар пришелся по фуражке, и она полетела в дорожную пыль.

— Эх, казак, не обидься! — крякнул Яшка и ударил Егора в лицо кулаком. Потом поправил картуз, отошел в сторону и как бы стряхнул что-то с руки.

Егор зашатался, широко шагнул в одну сторону, потом в другую и, закрыв глаза, руками ловя воздух, упал на колени, как падает бык на бойне. Из носа, из рассеченной губы у него пошла кровь.

И тут только казаки бросились предупредить уже конченную драку.

Это было днем, а вечером хутор взбудоражили другие события.

Нефед Мироныч ездил в город по хозяйственным делам… Засветло вернувшись домой, он немного отдохнул и стал собираться в поле. Когда он запрягал лошадей, бабка сказала ему:

— Ты хочь медку накачал бы. Ульев сколько в саду, а чайку попить до суседа иди. Страмота одна…

— Некогда, послезавтра будем качать.

— Тебе завсегда некогда, — недовольно ворчала бабка. — Все на базар норовишь увезти, а свои гляди да облизывайся.

— Ах, боже мой! — раздраженно сказал Нефед Мироныч, бросая хомут. — Да што вам перед смертью приспичило? Это ж беда!

Взяв миску, он пошел в сад, вскрыл улей и только взял в руки замурованную пчелами рамку, как услышал, что в саду кто-то есть. Вернувшись во двор, он сунул бабке рамку с медом, взял Яшкино ружье и побежал в сад. Через минуту там раздался выстрел, и тотчас же кто-то детским голосом закричал:

— А-а-ай!

Нефед Мироныч посмотрел между деревьями, присел и увидел: на высокой каменной изгороди, отделявшей сад от улицы, головой на улицу, а ногами в сад повис мальчик. Сгоряча он, видимо, еще пытался убежать, взобрался на стенку, да так и остался на ней.

— Кто это? Чего это ты? — встревоженно спросил, подойдя к нему, Нефед Мироныч и тронул было мальчика за ногу, да брезгливо отдернул руку: нога была в крови.

— Я больше не буду, дяденька!.. Больше не буду!.. — испуганно лепетал детский голос.

— Чей ты? У тебя где болит, чи как?

— Дубов… Ой, ноженька! Ой, маменька родная! — стонал мальчик, намереваясь перекинуться через стенку на улицу.

Нефед Мироныч некоторое время постоял в раздумье, соображая, как ему поступить, и у него как-то само собой сорвалось с языка:

— Ты хочешь на улицу? Давай я тебе подмогу. — И, взяв подмышки, поднял и опустил мальчика на другую сторону каменной изгороди. — Ты, парень, не обижайся. Больно небось?

Мальчик отполз на дорогу, и к нему, крадучись, подбежали его товарищи. Один из них сейчас же во весь дух пустился к хате Егора Дубова.

Нефед Мироныч повернулся и быстро пошёл во двор.

— Убил? Ах, господи Исусе, дак как же теперь? — встревоженно проговорила, увидев его, бабка.

— Да так. Неладно получилось, подранил мальчонку… Дубова, — ответил Нефед Мироныч и укатил в поле.

— Наделал делов и подался, а как Егор прибегет? — забеспокоилась бабка Загорульчиха. — Беги, шумни Василь Семенычу, — посоветовала она перепуганной насмерть Дарье Ивановне.

— Все из-за вашего меда. Давно уехал бы, так вам загорелось… Ах, горюшко! — запричитала Дарья Ивановна. Боясь встретить Егора Дубова, к атаману она не пошла, а заперла сарай, амбары, окна на прогоны закрыла, на засов — ворота, спустила с цепи двух волкодавов и, вдвоем с бабкой, укрылась в доме.

По хутору побежал тревожный слух об убийстве мальчонки Дубова.

Егор Дубов только что повечерял и вышел за ворота, намереваясь пойти к товарищам переброситься в карты, когда к нему подбежал меньшой сын Фомы Максимова — Мишка и, от волнения еле выговаривая слова, сообщил о несчастье.

Егор остолбенел. Холодный пот проступил у него на лбу.

— Да ты не брешешь? Может, не он? — спросил Егор.

— Он, дядя Егор, Петька ваш! — Мишка хотел побожиться, но вспомнил про более убедительное доказательство. — Я тоже с ним лазил, вот груша даже, — и, достав из-за пазухи, он показал свою добычу.

Егор кинулся в хату, ничего не сказав жене, схватил со стены шашку и выбежал на улицу.

Сын его лежал на завалинке хаты Максимовых. Фома с женой бинтовали ему изрешеченные дробью ноги, приговаривая:

— Потерпи, сынок, оно пройдет. Потерпи, милай, чего же теперь?

Вокруг толпились женщины, проклинали Загорулькиных и угрожали наказным атаманом. Заметив Егора, они смолкли и расступились.

— Ничего, ничего, Егор. Успокойся, он жив, — предупредил его Фома Максимов.

Дубов упал на колени, приподнял голову сына.

— Петя, как же это, сыночек, а? Кто же это тебя, родимый, а? — растроганно, чуть не плача, спросил он, щупая забинтованные ноги и лаская сына.

— Загорулька… Ой, батенька, больно!..

Егор встал, дико поводя глазами, и туг только все заметили, что в руке у него была шашка.

— Егор, не надо! Бог с ним! — пробовал отговорить его Фома Максимов, поняв его намерения, но в это время появилась Арина и, упав возле сына, истошно заголосила.

Крик жены вывел Егора из оцепенения. Взмахнув шашкой, он рванулся в сторону и исчез, а через несколько минут, перепрыгнув через стенку, был во дворе Загорулькиных. Степные собаки — волкодавы бросились было на него, но он ударил шашкой одну по спине, рассек ее надвое, а другая отбежала в сторону.

Во дворе было пусто и тихо. Выдернув засов, Егор распахнул ворота и устремился в глубину двора, на баз. На глаза ему попался свинарник. Он ударил ногой незапертую дверь и свалил ее внутрь. Из свинарника, пугливо хрюкая, выбежала свинья. От удара шашкой она пронзительно взвизгнула, села было, потом побежала, но Егор настиг ее и рассек пополам.

Подлетев к птичнику, он всполошил кур, гусей, выгоняя их во двор и кроша шашкой, ворвался в конюшню, потом выбежал в сад, на пасеку, опрокинул несколько ульев-колодок и метнулся на крыльцо дома, но там было все заперто наглухо.

— Поховались? Притаились, змеи? Отчиняй! Поруба-ю! — сотрясал он воздух безумными криками, бегая вокруг дома и не зная, как попасть в него.

А потом стал рубить шашкой все, что попадалось под руку. Рубил ставни, так что в доме звенели стекла, рубил крыльцо, двери, ворвался в землянку, перевернул в ней все вверх дном и снова выбежал на середину двора.

По двору метались коровы, телята, два вороных рысака, свиньи; летали, испуганно хлопая крыльями, гуси, индюшки, куры, — и все кричало, ревело, визжало, точно ураган налетел на двор Загорулькиных.

Стоявшие возле ворот соседи не решались войти во двор. Наконец прибежал атаман Калина.

— Чего вы стоите, олухи! — крикнул он и бросился к Егору, подняв руку и угрожая — Егор! Дубов! В Сибирь загоню! Опомнись, что делаешь?

Дубов, как вырвавшийся из-под ножа бык, стоял посреди двора и безумно вращал глазами.

— Зарубаю! Не подходи, атаман! — хрипло сказал он, и атамана как ветром отнесло к воротам.

Прошло несколько минут. Все напряженно ждали, что будет дальше. Вдруг Егор обессиленно швырнул окровавленную шашку к воротам и тихо сказал:

— Возьмите ее, проклятую… А то себя зарубаю… — И пошел, пошатываясь, среди расступившихся перед ним хуторян.

…Над околицей поднялась луна. У палисадника все еще толпились люди, слышались возбужденные голоса.

Из хаты Дубовых доносились глухие рыдания.

3

Яшка с Аленой хозяйствовали на току. Работы только что кончились, и батраки, рассевшись на земле двумя партиями, ужинали. Когда огромная глиняная чашка опустела, курносый парень крикнул Алене:

— Хозяйка, подлей половничек!

Алена опять наполнила чашку супом и отошла к будке.

— Эх, вот бы в женки! Картина девка, — сожалеюще проговорил парень.

— Картина… Она только и ждет жениха такого… беспортошного, — послышался насмешливый голос.

— А хозяйские дочки, что же, никогда не любятся с нашим братом?

— Подкатись, попробуй, да у Нефадея благословения попроси. Он тя уважит… плетью, — раздался тот же голос, и все засмеялись.

Яшка сидел на корточках возле лобогрейки, вытирал ее и смазывал. Услышав разговор, он насторожился. Обычно после тяжелой дневной работы батраки вечеряли молча, им было не до шуток. Обернувшись, он долго смотрел, как возле фонарей мелькали десятки рук с ложками, и прислушивался. Возле дальнего кружка поденщиков о чем-то рассуждал Ермолаич. «Гм… стоит на харчах у Дороховых, а сюда зачем в эту пору его занесло?» — подумал Яшка и, приподнявшись, стал вытирать паклей руки.

Через несколько минут, поев пшенной каши, батраки запили ее квасом. Говор стих, и все окружили Ермолайча.

Яшка подошел к батракам, весело спросил, все еще вытирая руки:

— Ну, как повечеряли, люди добрые?

— Ничего, спаси Христос, — отозвался невысокого роста человек в лаптях и переглянулся с товарищами.

Курносый паренек, тот самый, что говорил об Алене, вышел вперед, снял было соломенную шляпу, но, посмотрев на дыру, где должен быть верх шляпы, опять надел ее на голову.

— Вот какое дело, Яков Нефедыч, — сказал он смелым голосом. — Прибавки ребята требуют. Маленько обмишулились мы: договорились с тобой по семь гривен от десятины, а выходит — лучшие косари наши от солнца до солнца боле десятины сработать не могут. Так что давай прибавку, не то не будем косить.

Яшка достал из кармана кисет и стал делать козью ножку: при рабочих он не курил папирос. Он спокойно улыбался, и было видно, что требование батраков-поденщиков не произвело на него впечатления. Не спеша свернув цыгарку, он подошел к Ермолаичу прикурить.

— И вы, Ермолаич, недовольны? — спросил он, исподлобья глянув в запавшие глаза Ермолаича.

— А мы — куда мир. Как говорится: куда одна овца, туда и все стадо.

В это время на ток прикатил Нефед Мироныч. Завидев толпу и огоньки цыгарок, он еще издали сердито крикнул:

— Это что за гульбище! Какой там курит?

Рабочие торопливо побросали цыгарки, затоптали ногами, некоторые гасили слюной, жалея табак.

Отдав лошадей работнику Семке, Нефед Мироныч подошел к толпе развалистой походкой и, увидев Яшку, спросил:

— Не вечеряли, чи как? Чего народ не расходится?

— Рабочие требуют прибавки. Жалуются, что им теперь приходится за день семьдесят копеек, а не целковый, как раньше.

У Нефеда Мироныча все заклокотало в груди. Он шагнул к работникам, поднял голову.

— Какой это жалуется тут? А на брюхо, что распустилось, не жалуетесь? — с издевкой заговорил он и, заметив парня в дырявой шляпе, набросился на него: — Это тебе мало приходится?

Паренек скосил глаза на его плетку и обернулся к Ермолаичу. Ермолаич подал знак, чтоб говорил, но парень замялся и молчал. Тогда Ермолаич сам выступил вперед и сказал:

— Обманулись мы трошки, Мироныч. Думали, больше заработаем, да вышло на дышло, а про дроги и не спрашивай.

Нефед Мироныч язвительно забегал глазами по толпе.

— Так, одному дроги надо. Кому еще чего надо? Может, плетки кому схотелось, а? — спросил он с ехидцей.

Яшка взял его за плечо, сдержанно сказал:

— Постойте, батя. Тут не пожар, драки нету, и кричать оно без делов. Люди хотят потолковать, значит надо по-хорошему.

— Какое толкование могет быть с бунтарями? Я велю сейчас же всем разойтись! Вот и толки все.

Подошел Семка и остановился в нерешительности, раздумывая: присоединиться или подождать? Нефед Мироныч, заметив его, ожесточился:

— И ты? И тебе мало, паршивец? Убирайся отсюда!

— А он — не человек? И он работник, и ему мало, — ответил парень в дырявой шляпе.

Нефед Мироныч взревел и заработал плетью.

— Тебе мало? Получай более! — приговаривал он.

— Батя! Уходите отсюда! Уходите, вам говорят! — крикнул Яшка и схватил Нефеда Мироныча, но тот вырвался и, жиганув плеткой Ермолаича, бросился на толпу, расточая удары направо и налево.

— Батя! — кинулся было за отцом Яшка, но было поздно Рабочие, подняв кулаки, толпой хлынули на Нефеда Мироныча, окружили его и свалили на землю.

— С тобой по-христиански, а ты плетью?

— Бей их!

— Громи извергов!

— Вали будку!

Несколько человек направились к будке, но Яшка перегородил им дорогу.

— Не тронь! — грозно повысил он голос.

Его схватили, но он крутнулся так, что рабочие повалились от него, как снопы, и, расставив ноги, негодующе сверкая глазами, проговорил сквозь зубы:

— Кто меня тронет, убью одним ударом… Вы меня слушали? Я вам отказал?

Рабочие нерешительно отступили, переглянулись между собой и не знали, что делать.

А поодаль вязали Нефеда Мироныча, били кулаками, пинали ногами, вымещая накипевшую обиду.

Из толпы показался Ермолаич, подбежал к Яшке и сказал, запыхавшись и утирая бородку:

— Тебя не тронем. С тобой начали — с тобой и кончим.

Яшка стоял, как столб, — прямой, могучий, и к нему страшно было подходить. «Бунт. Отца могут убить», — подумал он и сказал Ермолаичу:

— Отпустите отца, не то говорить не буду, — и сел на ступеньки будки.

В нескольких шагах от будки стонал связанный Нефед Мироныч. Яшка подозвал работника Семку и велел развязать руки отцу.

Семка подошел к Нефеду Миронычу, но тот начал ругаться:

— И ты бил меня? Ну, погоди, разбойник!

— Тогда не буду развязывать, — вызывающе ответил Семка.

— Ну, ну, развяжи, Сема! Ты не серчай… Ох! Ну, ладно, попомните вы меня, лапотники окаянные… Ох! — стонал и ругался Нефед Мироныч.

Подошла Алена, стала помогать Семке.

— Ох, дочка, все отшибли, дьяволы! Господи, да за что же это, а? — начал слезливо жаловаться Нефед Мироныч.

— Вы не умеете с народом обходиться, батя, — ответила Алена. — Вам ток палили? И теперь чуть не дошло до этого. Эх, батя! Смотрите, Яшка вон разговаривает, и все его слушают, а вы…

— Ну, и черт с ними!..

Когда Семка отошел в сторону, Нефед Мироныч зашептал дочери:

— Подранил я сынишку Дубова. Нечаянно, в саду из ружья. Передай Яшке. Может, и матери нашей уже нету в живых.

Алена испуганно отступила от него, с отвращением посмотрела на его грязную бороду, на измазанное кровью лицо.

— Зверь вы! — невольно вырвалось у нее.

Отозвав брата, Алена передала ему о случившемся, и Яшка сказал:

— Егор такой, он чуть что — и за шашку… Садись на коня и мотай к Василь Семенычу. Мне тут надо уладить.

— Что вы с людьми делаете, Яков? На что это похоже?

— Отец, сама видишь, из ума выжил… Ну, живо на хутор!

Алена села верхом на коня и помчалась домой, а Яшка продолжал улаживать дело с работниками. Он предложил им новые условия: если косарь скосит за день десятину, он получает на двадцать копеек больше прежнего, а нет — по старой расценке.

— Не согласны — завтра я нанимаю воронежских людей, — твердым голосом заявил Яшка.

Батраки посовещались. Каждый знал, что скосить десятину за день не всякий может, что и в этом случае мал будет заработок. Не хотелось уступать Яшке, но кругом так много ходило людей, готовых работать на любых условиях…

— А что им делать? У них, у воронежских, дома тоже остались детишки голодные да оборванные и ждут тятьку с деньгами, — говорил Ермолаич и посоветовал согласиться с предложением молодого Загорулькина.

С этого дня Яшка взял управление хозяйством в свои руки.

Нефед Мироныч больше не перечил ему.

Глава восьмая

1

Страда кончилась.

Последние мешки опорожнил Игнат Сысоич в закрома и, разровняв зерно, удовлетворенно перекрестился.

— Благодарю тя, господи, Николай-чудотворец, великому делу помощник. Не забыл и нас, грешных.

Заперев амбар, он заглянул в конюшню, не приехал ли Леон со степи, и зашел в старую летнюю кухню, к Ермолаичу. Тот чинил ведра, надоедливо стуча молотком по рейке.

— Ты скоро? Пошли вечерять.

— Еще две цыбарки осталось, сейчас…

Игнат Сысоич устало вошел в хату.

В печке, в большом чугуне, глухо булькала, шипела, побрызгивая, вода. Пахло вареной картошкой.

— Ну, мать, прибрались теперь, господь дал. Хворосту еще из лесу привезти — и все.

— Ну, и слава богу… Хоть какой, да конец.

Во дворе на кого-то залаяла собака. Послышался приятный низкий голос:

— Волчок, дурак, не узнал? Плохие у тебя, брат, глаза стали.

Игнат Сысоич вышел из хаты, зашумел на собаку:

— Пошел, Волчок! Вот я тебя!..

От калитки шел крупный человек, издали шутливо говорил:

— За сколько времени собрался, а он не пускает во двор, не признает за родича.

Игнат Сысоич, узнав гостя, засеменил навстречу.

— А-а, Илюша, зятек! Давненько, давненько… Ну, здравствуй, сынок… Мать! Да гостя ж дорогого встречай, сидишь там!

Марья выбежала из хаты, звенящим голосом радостно заговорила:

— Сыночек дорогой! Вот порадовал для праздничка!

Вошли в хату. Гость обвел прихожую большими голубыми глазами, слегка сощурив их от тусклого света каганца, повесил картуз и, поправив рукой светлые короткие волосы, тяжело опустился на лавку.

Это был Илья Гаврилович Чургин, муж старшей дочери Дороховых, Вари, и старший конторский десятник рудника Шухова. Три года назад на базаре в городе он случайно познакомился с Игнатом Сысоичем, потом приехал в Кундрючевку и вскоре сделал Варе предложение.

Колебались Дороховы отдавать дочь за шахтерского человека. Слишком нехорошая молва укоренилась в народе о бездольной шахтерской жизни. Игнат Сысоич, однако, разведал, что Чургин был не обычным шахтером, а человеком, близким к рудничному начальству, имел хорошую полову и неплохо зарабатывал. И уговорил Марью отдать дочь за него. Потом уж они узнали, что зять не пьет и в карты не играет, и не раскаивались, что породнились.

Чургин работал на шахте с детства. Давно-давно, когда он еще босой бегал в школу, отец его, бросив свое безлошадное хозяйство, пешком пришел с ним из-под Воронежа на рудники, поступил на шахту, а маленького Илюшу устроил в местное училище, надеясь вывести в люди.

Юный Чургин успешно окончил четырехклассное городское училище, хотел было поступить в пятый класс реального училища, но заработка отца для семьи из пяти душ не хватало, и он устроился мальчиком в контору шахты. Однако это увеличило доход семьи лишь на два рубля в месяц. Потом отец стал жаловаться на ноги и поясницу, часто болел, и пятнадцатилетний Чургин полез в шахту.

Через два года старик Чургин пошел на работу совсем больным, а подняли его на-гора мертвым. Немного спустя чахотка унесла в могилу и его жену.

Илюша отправил двух малолетних сестер на родину, к деду, а сам задержался на шахте в надежде подработать немного денег и вернуться в село, да так и остался здесь. С этого и началась его самостоятельная молодая жизнь. В шахте ему приходилось сносить грубость и подзатыльники от подрядчиков, в казарме не давали отдыхать пьяные гульбища шахтеров. По воскресеньям он, чтобы забыть все это, начал было ходить в церковь, а потом зачастил в библиотеку-читальню. Там было тихо и пусто, никто не мешал читать. Старик библиотекарь заинтересовался строгим, мечтательным юношей, и вскоре у Чургина под подушкой появились книги о путешествиях, журналы «Нива» и «Вокруг света», которые он читал больше ночью, когда казарма затихала, читал при слабом свете коптилки, до рези в глазах, до тех пор, пока сон не смыкал утомленные веки.

Позднее библиотекарь стал давать Чургину книжки по горному делу, в свободное время охотно беседовал с ним, говорил не только о книгах, но и о политике, о направлении выходивших в Петербурге газет и журналов, а при случае знакомил с местными интеллигентами, и Чургину не стало хватать суток, чтобы успеть сделать все, что хотелось.

Но скоро ему прискучили и беседы со стариком библиотекарем, который начинал повторяться, и неизменные споры интеллигентов о земских делах и благотворительных заведениях. Чургин стал искать приятелей там, где работал. Старые шахтеры обратили на него внимание, учили его своему шахтерскому мастерству. С годами ученик превзошел своих учителей, молодого Чургина стали зазывать подрядчики, давали сносно заработать, а главное — о нем заговорили на шахте, как об одном из самых знающих и понимающих дело шахтеров. Сам хозяин рудника, Шухов, познакомившись с умным, хорошо грамотным, непьющим шахтером, начал благоволить к нему, часто беседовал с ним и вскоре назначил его старшим конторским десятником, поручив ему руководить углублением шахты. Теперь Чургин был уже не прежним скромным Илюшей, занятым своими книжками, а влиятельным у самого хозяина Ильей Гавриловичем, которого побаивались даже подрядчики.

Внешне Чургин ничем не выделялся среди других шахтеров, разве что высоким своим ростом.

Вот он, заложив ногу на ногу и тихо барабаня по столу правой рукой, сидит в хате Дороховых и слушает жалобы Игната Сысоича на неудачи в хозяйстве. Большая голова его слегка откинута к стене, взгляд задумчивых голубых глаз открытый, спокойный, бледное лицо холодно и строго. Видно было: много испытал этот человек в жизни, и ему двух слов достаточно, чтобы он уже понял все.

И сейчас: устремив взгляд куда-то мимо Игната Сысоича, он, кажется, и не слушал его, потому что ему давным-давно известно все, о чем говорит тесть, а между тем он не пропускает ни единого слова, не перебивает его и не высказывает своего мнения.

И на работе так: стоит где-нибудь в стороне или лежит в забое и молча слушает, что говорят подрядчики. Врет подрядчик, изворачивается, стараясь оправдаться, а Чургин — хоть бы глазом моргнул. Выслушает внимательно и оштрафует обязательно.

Спорить с ним и убеждать, что он ошибся, ни один подрядчик не решался: коли Чургин сказал, стало быть сказал так, как надо, и никакая сила не заставит его отступиться и изменить свое решение.

2

Пока Игнат Сысоич изливал свои жалобы, Марья, скрывшись в другой половине хаты, прихорашивала кровать Настиным тканевым одеялом, которое подарила Оксана, наряжала подушки в наволочки из голубого сатина — подарок старшей дочери. Наведя порядок в горнице, она и сама оделась в праздничное.

— Да мы успеем еще потолковать, сынок, пойдем-ка глянем на урожай, — услышала она голос Игната Сысоича. Взяв с угольника под иконами стеклянную лампу, Марья заспешила в переднюю.

Чургин, заслонив собой мерцавший на полочке каганец, поднялся с табурета и протянул руку за фуражкой.

Марья любовно посмотрела на него — высокого, стройного, сильного, подумала: «Красивый тебе, Марья, достался зять!»

Когда Чургин вышел из хаты, Игнат Сысоич тихо сказал:

— Ну, мать, чтобы все было как на пасху… Пошли Настю до Максимовых; у них, кажись, арбузы сохранились, сбегай к деду Мухе: он яблочков даст. Леона пошли к Яшке, чтоб меду или вина налил. Словом, ты сама знаешь.

— Да ладно, иди уж там, похваляйся, — добродушно усмехнулась Марья. — Авось лицом в грязь не ударю.

В амбаре Чургин легко взобрался на закром, взглянул вниз, определяя, чего стоит урожай, потом запустил руку в зерно и достал горсть ржи.

— Жито не из отличных, папаша. Думаю, рублей на пять четверть, — сказал он, пошевеливая зерна на ладони.

— Да нет, по пять с полтиной, так что с руками заберут, — убежденно поправил его Игнат Сысоич.

Чургин посмотрел на ячмень и стал судить о его качествах и цене. Игнат Сысоич опять заверил, что купцы дадут не менее как по три с полтиной за четверть, однако тут же начал жаловаться на плохие семена, на суглинистую землю и отсутствие дождей, и выходило, что ячмень был вовсе неудачный. Когда же зять взял на ладонь пшеницу и поднес ее к фонарю, Игнат Сысоич даже дыхание затаил — неужели и пшеница плохая?

— Да-а, — задумчиво произнес Чургин и некоторое время помолчал. — Пшеничка тоже средняя, папаша. Рублей на семь.

— Ну, что ты, сынок! — удивился Игнат Сысоич. Запустив руку в выступ закрома, он поднес ладонь с зерном к фонарю и продолжал, шевеля его и выбирая наиболее крупные зерна: — Оно, правда, зернышко не шибко ядреное, да какому же ему быть еще! Я б за такое восемь целковых с дорогой душой дал бы.

Посторонний мог бы подумать, что Чургин покупал, а Игнат Сысоич продавал свое добро и, боясь продешевить, наделял его такими качествами, каких оно не имело. Чургин твердил свое, мягко, как бы сочувственно, Игнат Сысоич жаловался на плохие семена, взятые у Загорулькина, и опять получалось так, что зерно не удалось.

Так они ни до чего и не договорились. Про себя Игнат Сысоич удивлялся, как это его зять так ловко определяет качество зерна, когда он видит его лишь в мешках на базаре.

— А это кому приготовили? Или продавать? — спросил Чургин, кивнув головой на завязанные мешки.

— Должок Загорульке, на семена брал. Он же три дает, а четыре требует возвернуть, за чистосортность вроде, видишь какая она неправильность выходит? А энти, — фонарем указал Игнат Сысоич на другие мешки с зерном, — Максимову Фоме отдавать надо, на харчи занимал.

— Тоже под проценты давал?

— Нет, спасибо ему. Друг мой был когда-то, однокашник. Богатеть стал, и дружба маленько расстроилась.

Осмотрев зерно, они направились в хлев взглянуть на поросят. Из землянки послышался резкий металлический стук.

— Кто это стучит? — насторожился Чургин. — Не Ермолаич ли?

— А то кто ж! Зарабатывает все, цыбарки да тазы бабам починяет… Ты спроси у него, как он с Загорулькой дрался! — Игнат Сысоич понизил голос и тихо продолжал: — Бунт учинил на току с работниками. Старого связали и отлупили так, что с неделю отлеживался. О-о, ты с Ермолаичем не шути, сынок, его голыми руками не возьмешь, даром, что он невзрачный такой.

Игнат Сысоич, нагибаясь, влез в свинарник. Там, пригревшись возле матери, в углу лежало восемь белых поросят. Он поймал одного за ногу.

— Это тоже в урожай клади. Восемь штук, считай, по целковому — четверть доброй пшеницы, — докладывал он, выходя из свинарника на корточках.

Чургин взял поросенка, но тот так отчаянно визжал и работал ногами, что пришлось отпустить его на землю. Отбежав к беспокойно хрюкающей матери, он оглянулся, насторожись и опасаясь, как бы его не схватили опять, и смешался с остальными…

Побыв в конюшне, Игнат Сысоич повел Чургина к Ермолаичу, по пути рассказывая:

— Признаться, сынок, я обещался, что Оксана потолкует с окружным атаманом, мол, чтоб в хуторские атаманы выбрали. его, Нефадея. Он корову-цименталку за нашу хворую отдал. А я посовестился прописать Оксане. Ну, окружному атаману, должно, позолотил руку Калина, и его опять избрали. Нефадей на меня взъелся, страсть! Забрал свою цименталку, а мою никак не хотел возвернуть. Спасибо, Яшка вмешался и самолично привел корову.

— Это тот кавалер, что за Оксаной увивается? Она рассказывала мне о нем. Самостоятельный парень?

— О, это ухо от старой лоханки, даром что молодой… Вот зайдем к Ермолаичу, нехай ей дьявол, корове этой, я на нее недовольный, — сказал Игнат Сысоич, отворачиваясь от стойла и направляясь к землянке.

Чургин, входя, наклонился и все же коснулся головой притолоки.

— Не ушибся? Придется все постройки подымать на аршин. Мать — как верба, сын — и того выше, и зять такой попался, — шутил Игнат Сысоич.

Ермолаич, сгорбившись, сидел на скамейке, большими ножницами вырезал из жести кружок донышка. Возле него лежали ведра, тазы, цыбарки; некоторые, окрашенные суриком, стояли вверх дном, сушились.

На табурете мерцал каганец.

— Неужели такое срочное дело, что обязательно надо впотьмах делать? Здравствуйте, Ермолаич! — протянул Чургин руку.

Ермолаич снял очки, заулыбался.

— Никак Гаврилыч? Ну, доброго здоровья… В потемках, говоришь? А сам в светлом работаешь, в шахте-то? Вся Расея, брат, в потемках живет.

Чургин сел на скамейку, доставая из кармана кожаный портсигар, заметил:

— Ничего, когда-нибудь посветлеет… Закуривайте, — предложил он.

Игнат Сысоич двумя пальцами осторожно вытянул папиросу из портсигара, покрутил ее в руках, разглядывая, понюхал и тогда только закурил.

Ермолаич взял быстро, словно каждый день курил, папиросу, наклонился к огню и, выпустив струей дым, сказал:

— Посветлеет, говоришь? Не верю.

— А в домовых веришь?

— В домовых не верю, брехня.

— А в Загорулькиных?

— В этих как же не поверишь, ежели видишь их повсеместно? Попробуй не поверь, так они живо распытаются с тобой, какой ты есть и откелича родом.

Чургин улыбнулся, напомнил ему о токе Загорулькиных, и Ермолаич нахмурил свои выцветшие от солнца брови.

— Думали столковаться с Яшкой… Двугривенный накинул, вроде ладно договорились, да выдумал он какой-то подвох: скосишь десятину — получи девять гривен, нет — по семь гривен десятину считает, как и было. Ну, я-то скошу и поболе десятины, а другой — три четверти. Так и разбил людей надвое и все дело испортил, паршивец… Я же думал: Яшка вроде славный парень, а оно — вишь как получилось? Надо было и этого вязать.

В землянку вошел Степан Вострокнутов, что жил по соседству, несмело поздоровался:

— А-а, да тут, никак, с гостями? Доброго здоровьица!

Степан был человеком тихим, молчаливым, ничем внимания на себя не обращал, и лишь на коне и в форме он преображался, — на джигитовках у него не было соперников. Поздоровавшись с Чургиным, он присел на скамейку, спросил:

— Ну, как оно дела там, за нашими воротами, Гаврилыч? Тут наши казаки на войну собираются, весь краснотал порубали от скуки… Ничего там не слыхать?

Чургин знал, что Степан живет не лучше Игната Сысоича, по нужде сдает ему землю в аренду, но все же вопросительно посмотрел на тестя, как бы спрашивая: «Как он? Можно с ним разговаривать?»

— Не стесняйся, сынок, говори, — поняв взгляд Чургина, поспешил успокоить его Игнат Сысоич. — Мы с ним хоть и разного званья люди, а болеем, кажись, одними болячками. Так, сосед?

— Раз один пай вдвоем не осилим, стало быть, так, — согласился Степан.

Не успел Чургин ответить на вопрос Вострокнутова, как в разговор вступил Ермолаич. Бросив вырезанный кружок жести на верстак, он поднял очки на лоб и наставительно заметил:

— Про нехорошее спрашиваешь, Степан. Вам, казакам, лишь бы рубать, а того не разумеете, что война — это разор для народа. Воспретить ее надо! А ему… «краснотал порубали от скуки». Небось, пальцы себе от скуки не порубали?

— Вот, человек сном-духом ничего не знает, а он уже целый протокол вычитал, — ответил Степан, окидывая Ермолаича недовольным взглядом. — Не у всех руки по чужим головам чешутся.

Ермолаич усмехнулся.

— Но ты же — казак?

— Так что ж из этого? Казак казаку рознь.

Ермолаич умолк. Он знал Степана не первый год и никак не склонен был равнять его с такими казаками, как Загорулькин или буян Егор Дубов. Но ему непонятно было, почему Степан и от казаков в стороне держится, и к мужикам не пристает.

Чургин, наблюдавший за Степаном, видел, что он обиделся, и поправил Ермолаича.

— Вы, конечно, погорячились, Ермолаич. Человек просто шутливо спросил о городских новостях.

— Вот, вот, — обрадовался Степан. — И раз уж начал Ермолаич поносить казачество, я хочу вот об чем спросить вас, Илья Гаврилыч. Вы человек ученый и должны знать. Скажите, это всегда была такая рознь между казаками и мужиками?

— Это и мне хотелось бы знать, — поддержал его Игнат Сысоич. — А то живем рядом, сеем рядом, — а дружбы, согласия промеж нас нет и не было.

Чургин улыбнулся, неторопливо, спокойно заговорил:

— История казачества — это история вольных людей-бунта-рей. Не всегда казаки пользовались царскими льготами. Триста лет тому назад их предки были крепостными и холопами у панов, как и мужики. Вы, наверное, слыхали о Пугачеве Емельяне, Разине Степане…

— Еще бы! — оживленно воскликнул Степан. — Первеющие разбойницкие атаманы.

— Казаки? — хитро сощурившись, спросил Чургин.

— Да хучь бы и казаки, так что из того? Казак казаку рознь, я про то и толкую.

— И я про то же хочу сказать… Тут у вас разные Загорулькины называют моего тестя «голытьбой», так, папаша?

— Так, так, сынок. «Голытьба», «лодырь», — больше у них и слов нет про нашего брата.

— Вот видите. А кто такая эта «голытьба»? Да вот она перед вами! — Чургин указал на Игната Сысоича и Ермолаича. — А Загорулькины толкуют, что она лежит на печке, ничего не делает и делать не хочет… Так вот двести с лишним лет назад такая «голытьба» из казачества, то есть самая бедная, работящая его часть, соединилась вместе с такой же беднотой русской, киргизской, башкирской, восстала против царя, помещиков и всех богатеев и пошла на борьбу за то, чтобы лучше жить. Атаманом этой «голытьбы» и был славный донской казак Емельян Пугачев. За счастье трудового народа — казачьего и неказачьего — сложил он свою голову. И Степан Разин тоже.

А вам все время твердят, что Стенька Разин и Емельян Пугачев — разбойники.

— Вот оно как!.. — изумился Степан и хотел было еще что-то спросить, да дверь распахнулась, и на пороге показалась Марья.

— Нашли место у ржавых цыбарок гутарить, — сказала она, улыбаясь. — Пожалуйте в хату, гости дорогие.

Когда сели за стол, Игнат Сысоич наполнил граненые стаканчики водкой, торжественно поднял свой стаканчик и сказал:

— Ну, сынок… гостечки, прополоснем по первости, а там поглядим.

— Дай бог не последнюю, — сказал, беря стаканчик, Степан и, опорожнив его, торопливо поднес хлеб к носу.

Помолчали, с аппетитом закусывая, и опять заговорили о жизни, о том, что волновало, но не находило объяснения. Чургину посыпалось столько вопросов, что он сомневался, хватит ли времени, чтобы обстоятельно ответить на все. Но спрашивали в сущности об одном и том же: почему жизнь не улучшается и даже становится хуже? Почему одному земли дается вволю, а другому — ничего? Будут ли мужики иметь землю, и когда и кто ее даст?

Степану казалось, что у него болит совсем не то, что у Игната Сысоича, у Ермолаича. Он имел и землю и тягло. Но почему жизнь так устроена, что он не может выбиться из нужды? Игнат Сысоич говорил о заносчивости богатых казаков. Вместе. ходят в одну церковь, трудятся на одной земле, а между тем говорят, что с мужиками водиться — плохое дело, жениться на их дочерях — позор. Почему так говорят и разъединяют людей? Ермолаич клял порядки в России и на Дону и доказывал, что нигде трудовому мужику жизни нет.

— Да-а, — задумчиво протянул Степан, — значит, повсеместно оно одинаково приходится человеку.

— А это не всякому человеку, — возразил Чургин. — Вот Загорулькин землю у других за гроши скупает, а вы и свой пай не можете одолеть, моему тестю половину сдаете. Значит, вы не такой человек, как он. У вас сколько тягла?

— Конь да бычок, — глухо ответил Степан и стал крутить цыгарку.

— Закуривайте папиросу, — подал ему Чургин портсигар, — Вот видите: у вас конь с бычком, а у Загорулькина табун лошадей да гурт скотины, не говоря уже о машине. Ровня вы ему?

Степан горько усмехнулся, подошел к лампе прикурить и хотел было что-то сказать, но за него ответил Игнат Сысоич:

— Ровня такая, как ястребу куренок.

— А еще и так, — вставил Ермолаич, — как волку ягненок.

И Степан не мог больше сдержать себя: он сам налил водки, выпил стаканчик одним глотком, не закусывая, рукавом вытер усы и взволнованно заговорил:

— Неловко вроде мне, казаку, жаловаться на жизнь, да… Осточертело так жить, братцы! Какая же это жизнь? Какое это казацтво, как мои детишки по очереди в одной паре сапог бегают в школу: один нонче, другой завтра? Какая это правильность, как Нефадей и атаман жиреют, а у бедняка отымают последнее — чи за налоги там, чи за долги. Опостылела такая жизнь! Душа болит смотреть, как оно все в ней делается и какие измывательства строят они над людьми. Хоть бы тот Загорулькин… Вот тебе, Гаврилыч, жалко чужого человека, какого убило в шахте — прошлый раз говорил. А мне, думаешь, не жалко Игната или вот Ермолаича? Рази я слепой, не вижу, как они мучаются и с каким трудом кусок хлеба семейству добывают? А, да чего там толковать! — Он раздраженно махнул рукой и, отойдя к двери, прислонился к темному косяку.

Все молчали и только дымили цыгарками. Чургин медленно прошелся по хате, погасил о блюдечко окурок папиросы.

— Так тебе, говоришь, надоела такая жизнь? — обратился он к Степану, не теряя ровного, спокойного тона. — И мне надоела, и тестю, и Ермолаичу…

— Уж надоела так надоела, — подтвердил Ермолаич. — Лаптей одних стоптал по Расее возов десять не менее.

Чургин заметил на земле опавший пурпурный цветок розы, поднял его и, понюхав, продолжал:

— Ну, а что ж делать теперь, Степан Артемыч? Может, соберемся и все гуртом в плесо? А там, быть может, и еще такие найдутся, — очень трогательно получится! То-то поплачут о нас Загорулькины или мой хозяин шахты, достопочтенный купец Шухов!

— Скажут, царствие небесное дуракам грешным, — заключил Ермолаич.

Чургин шевельнул бровями, заговорил строгим, грубоватым голосом:

— Они о нас никогда не жалели и жалеть не будут, Артемыч. Они знают, что завтра найдутся другие, которые будут работать на них в шахтах и на полях… Нет, не стоит умирать раньше времени. Надо бороться за лучшую жизнь и всем сообща.

— Так это ж придется опять как при Пугачеве… — Степан замялся, развел руками. — Чи я, может, не допойму?

— Нет, ты правильно понимаешь: для этого придется сбросить с нашей шеи и загорулькиных разных, и атаманов во всех чинах, да и всех повыше.

Степан остановился посреди комнаты, вопросительно посмотрел на Ермолаича, на Игната Сысоича.

— За эти дела они, пожалуй, того, братцы, — тихо промолвил он и пальцем обвел вокруг шеи.

— А уж там видать будет, кто кого, — жестко сказал Чургин. — Нас-то побольше.

3

Леон был в степи. На своем загоне делать ему было нечего: на лошади работал Игнат Сысоич, и он нанялся к отцу Акиму. Батюшка недостатка в хлебе не имел, но за доброе зерно купцы платили хорошие деньги, чего же ради упускать из рук лишнюю копейку? И отец Аким не упускал: недавно занявшись хозяйством, он имел уже пять пар быков, две пары лошадей и с помощью работников вполне управлялся с двадцатью десятинами посева. Иногда ему помогали и миряне: надо перевенчать кого, — уж отец Аким определенно знал, что много ли, мало, а десятину хороший жених вспашет ему непременно; ежели крестить кого предвиделось — толика с родителя понижалась до полдесятины. Лишь похороны никакой особенной пользы не приносили, и потому отец Аким не любил, когда умирали люди: от живых было больше пользы. Но не всегда во-время подходили крестины и свадьбы, и поднимать зябь чаще всего приходилось отцу Акиму силами поденных работников.

Леон пахал за шесть гривен в день. Лошади у попа были хорошие и погонять их днем было не нужно, но зато сам отец Аким любил погонять своих батраков и требовал, чтобы работные люди не думали, что день кончается, когда заходит солнце, а имели в виду, что еще есть луна и при ней трудолюбивый человек может продолжать работу в поле.

И Леон продолжал пахать. Ночь действительно была лунная и не холодная, однако лошади отца Акима к вечеру устали, тянули плуг недружно, а когда солнце закатилось — они и вовсе начали останавливаться. Леон рвал руками траву и давал лошадям немного полакомиться, — овес батюшка экономил.

— Ну, пошли, Рыжик, Грач, еще один-два круга сделаем, поднатужьтесь, — ласково говорил, и сам поднатуживался, что было силы подталкивал плуг. Подталкивал, спотыкался о глыбы тяжелой сырой земли и все подбадривал лошадей: — Веселей, веселей, Рыжик, в борозду, Грач!

Лошади напрягались так, что головы их едва не касались земли, шли тяжелым ровным шагом, тяжко дышали, а от плуга отваливались все новые, сверкающие на лунном свету глыбы земли, ложились на ребро и, поворочавшись, словно ложась поудобней, застывали в неподвижности.

Только к полуночи он, еле волоча ноги, доплелся домой.

Марья затворила ставни, однако сквозь щели виднелся свет. Леон, заметив его, удивленно заглянул в щелку, не зять ли приехал? Увидев Чургина, он обрадовался, быстро вошел в хату и остановился на пороге.

В горнице было так накурено, что лампа стояла, как в тумане, и от этого свет ее был не белый, а неприятно красноватый. От табачного дыма резало в глазах. На скамье и табуретах возле стола сидели Игнат Сысоич с Марьей, Степан Вострокнутов и Ермолаич.

За столом, посредине, расположился Чургин и что-то карандашом писал в карманной книжке.

Игнат Сысоич медленно, виновато, как перед Судом, выкладывал:

— Пшенички пудов полтораста… Пудов семьдесят ячменька, а жита… — он посмотрел на Марью вопросительно.

— Пудов шестьдесят, — подсказала Марья.

— Пудов шестьдесят клади.

Чургин записал в книжку, хотел что-то спросить у тестя, но заметил Леона.

— А-а, новый работник отца Акима… Проходи сюда, ты нужен нам.

Леон поздоровался и вышел в переднюю, чтобы умыться и поужинать. «А батя все планует… богатеть. И что он за человек, не понимаю», — подумал он об отце.

Игнат Сысоич придвинулся ближе к Чургину, медлительно продолжал:

— Пиши так: три мешка, что говорил тебе, надо отдать Загорульке, да мешок процентов за чистосортность, записал? Фоме Максимову три мешка клади, — на харчи брал… Теперь скинь оттуда Семенов шесть мешков: три пшеницы да по полтора ячменя и жита. Записал? Тоже обществу за толоку скинь по трояку за голову, за пять овечек и корову, — казацкая толока у нас… Ну, аренду Степану пятнадцать целковых клади, спасибо ему, дай бог здоровья, — другие по двадцать пять гребут… Теперь за усадьбу облог пять копеек с квадратного сажня, за триста шестьдесят сажней.

Леон торопливо съел приготовленный матерью ужин, вошел в горницу и тоже подсел к столу.

— Сейчас. Пять на триста шестьдесят, — подсчитывал Чургин вслух, — восемнадцать рублей… Дальше?

— Девять с полтиной атаман для чего-то требовал, — пятерку, трояк и полтора целковых. Ну, вот и все, кажись. Мать, все, что ли? — крикнул Игнат Сысоич, обернувшись к раскрытой двери в прихожую.

Марья, войдя, сказала:

— За сено надо бы положить десятку.

— Да, совсем забыл: за десятину покоса десять целковых. Ну, теперь для будущего года, кто, бог даст, живой будет, клади Семенов, — Игнат Сысоич посмотрел на Леона, как бы спрашивая: «На сколько?» Но Леон только горько улыбнулся и ничего не ответил. — Десятин хоть на восемь клади. Пшенички десятины на четыре, по пять пудов с половиной на каждую. Жита на две — по пять пудов. Ячменя тоже на две — по шесть пудов на каждую. Записал?.. Четверти четыре на харчи оставь, а то нонешний год не хватило… Ну, лошади там, курям, уткам прикинь озадков мешка три, и все, кажись.

— Много наговорил, папаша…

Наклонясь над столом, Чургин стал подсчитывать доходы и расходы тестя за год. Большие глаза его сосредоточенно уставились на колонки цифр, брови были приподняты, волосы, разделенные пробором с левой стороны, слегка поблескивали на свету лампы.

Слышалось, как в углу, под потолком, монотонно жужжала муха, силясь вырваться из цепкой паутины.

Чургин, закончив подсчеты, взял из портсигара папиросу, помял ее и, закурив, громко заговорил:

— Итак, папаша, вы собрали двести восемьдесят пудов. Из этого количества вычтем семена и получаем в остатке двести пятьдесят три с половиной пуда.

Стоявший у двери с Леоном Игнат Сысоич вернулся на прежнее место и сел на табурет, внимательно слушая.

— …Если весь урожай ваш продать по самым высоким ценам, тогда получится, что вы заработали сто восемьдесят рублей и восемьдесят копеек, или по три рубля восемьдесят копеек на человека в месяц.

— Та-ак, — моргнув глазами, грустно произнес Игнат Сысоич.

— Опосля будешь такать, — строго заметила Марья.

— …Вы понимаете, папаша, что я сказал? Каждый из вас в месяц заработал три рубля восемь гривен, а в день — по пятнадцать копеек!

— Ло-овко-о! И пятерки не выходит?.. Как же это так, сынок? — недоумевающе спросил Игнат Сысоич. — А ну, из живности прикинь в доход целковых двадцать — поросят, курей, гусей.


— Хорошо… Теперь из этой суммы надо исключить денежные расходы, долги Загорулькину, Максимову, и тогда весь заработок ваш составит сто тридцать пять рублей и пятьдесят копеек, или по два рубля восемьдесят копеек в месяц. Если же вычесть то, что пойдет на восемь десятин нового посева, на харчи, скотине и птице — вы знаете, что на каждого из вас остается, чтобы купить себе, ну, скажем, сапоги, на кофточку или еще что?.. Двадцать рублей на год, или один рубль и восемьдесят копеек в месяц… Вот что вам пришлось, милые, за год работы.

Он закрыл книжечку и спрятал ее в карман, а все смотрели на него широко раскрытыми глазами, вдумываясь в значение цифр.

— Та-ак… Ловко ты, сынок, нас выписал. На табак только и остается, — после некоторого молчания тихо проговорил Игнат Сысоич.

Ермолаич о чем-то оживленно зашептался со Степаном. Тот уныло качал головой, попыхивая цыгаркой и окутываясь махорочным дымом.

Леон встал, прошелся возле печки и опять сел на скамейку. Всегда досадно было ему слушать, как отец намеревается богатеть, да неудобно было говорить об этом. Но он все же сказал:

— Зря вы, батя, все думаете о каком-то богатстве. Не выбьемся мы из нужды. Чем морочить голову всякими думками, лучше идти в работники. Я у отца Акима больше заработаю.

Игнат Сысоич, сгорбившись, с подавленным видом сидел на табурете. Беспомощно разведя руками, он тяжело вздохнул и сказал:

— Значит, сынок, мы с тобой хуже батраков зарабатываем, Дожилися, бог дал.

Чургин сделал несколько шагов по комнате, о чем-то думая и посматривая на Леона. «На этот раз, кажется, нетрудно будет уговорить тебя, Леон. Сам понял, что нужду никаким трудом не одолеешь. И шахта тебя, кажется, больше страшить не будет. А там — там ты быстро поймешь, в чем дело, брат». Бросив окурок папиросы в печку, он остановился возле Степана и спросил:

— У тебя тоже четыре человека семьи?

— Жена и двое ребятишек, — сдавленным голосом ответил Степан. Для него было ясно, что доходы его хозяйства разве лишь не намного выше доходов семьи Дороховых.

Игнат Сысоич недоумевал: с чего это вдруг зять при людях стал выворачивать налицо его хозяйство? Уж не пошатнулись ли его дела на шахте и не думает ли он сам перебираться в хутор?.. «А что ж, свое дите. Да, может, это и к лучшему? При такой голове — с ним можно большие дела делать!» — начал было он мечтать, но мысли его нарушил Ермолаич:

— А помнишь, Сысоич, как тогда, на покосе, ты толковал?

«Мы, мы… и земля наша не то, что ваша, мол, расейская, и навоз нам ни к чему, у нас пшеничка…» Видал теперича свою пшеничку? — Он подумал немного, сожалеюще посмотрел на Леона, — Нет, брат, ты не серчай, а я напрямик скажу: придется и вам с Левкой учиться казаны починять или за чеботарное дело приниматься. Вот оно какое дело выходит.

Степан внимательно слушал, думая о своем. Он, хозяин пятнадцати десятин земли, не может сравнивать себя с Дороховыми, Ермолаичами. У них совсем другое дело: безземельным, им вдвое тяжелее. Но почему, почему и ему, казаку, так тяжко жить?

Чургин опять сел за стол: взяв яблоко, повертел его перед глазами, то Яно выбирал, с какой стороны его лучше начать, и, наконец, откусил.

— Слышал, брат, что за год вы с отцом заработали? — обратился он к Леону.

— Слышал.

— Ну, и что ты думаешь делать?

— А вот думаю…

Все заулыбались, но Леону было не до веселья. Он проговорил с ожесточением:

— Не знаю, как батя, а мне, по правде сказать, хочется бежать от такой жизни куда ни на есть, хоть к дьяволу на рога. Вот только… хутор, родителей жалко бросать.

Ермолаич торжествующе подхватил:

— И побежишь! Да ты погляди, Гаврилыч, в чем он ходит! — подойдя к Леону, он пощупал его за излатанную старую рубаху. — А его женить не нонче-завтра.

— Да рази мы одни, сынок, так живем? — страдальческим голосом произнес Игнат Сысоич. — Много нас таких, мужиков, И бог его знает, что нам делать, сынок. Тикать всем из хутора — вроде не дело. И думками одними жить — тоже, выходит, плохо, Чургин отодвинул от себя лампу, положил руки на стол. Большой лоб его прорезали две продолговатые морщины, глаза смотрели строго.

— Вот что, милые мои, я хочу вам сказать, — решительно, начал он. — То, что дела ваши плохи, это вы лучше меня знаете, только не хотите в этом признаваться даже себе. Вы все утешаете себя тем, что есть люди, которые живут еще хуже вас, и обманываете себя надеждой, что авось в будущем году заживете лучше. А я вот третий год к вам езжу и вижу все одно и то же.

Он перевел взгляд на Леона, на его узкую в плечах, вылинявшую рубашку, и чувство обиды за него тенью скользнуло по его бледному лицу. Вспомнился разговор с Оксаной о Леоне, прошлогодний приезд сюда, и он спросил:

— Леон, неужели ты до сих пор не видишь, что делается вокруг тебя? Не чувствуешь звериной хватки этих Нефедов разных, Василь Семенычей и кто там еще с ними? Ну, пусть отец твой, Ермолаич, Степан не решаются пойти на неизбежное — это люди пожилые, им трудно оторваться от своей хаты, семьи. Но ведь тебе только двадцать два года. Тебе уже четыре раза жениться надо было, а ты не можешь этого сделать, потому что тебе нечем будет кормить жену и детей.

Леон молчал, низко опустив голову. Состояние у него было такое, точно его стыдили за непростительную оплошность, а ему нечего было сказать в оправдание.

Чургин недовольно сжал губы и отвел от него взгляд. Видел он: трудно было этим людям уходить с насиженного места, крепко держались они за землю. Но Леона он надеялся уговорить уехать с хутора.

— Их с отцом и парой быков с места не стянешь, — нарушил тишину Ермолаич. — Они из гроба и то будут выглядывать, а не прикатился ли к ним золотой колобок?

Степан, подперев плечом двери, с сожалением поглядывал то на Леона, то на Игната Сысоича, и у него самого переполнялась чаша терпения. «Ну, чем моя жизнь лучше их жизни? Им Нефадей дал зерно под проценты, а мне — тридцать целковых. Стало быть, казацтво тут ни при чем? — рассуждал он и заключил — Богатство — вот сила жизни». И уже не робко, а с какой-то озлобленностью спросил Чургина:

— Скажи, Илья Гаврилыч, ты человек бывалый, тебе видней там: какая сила управляет жизней? Ить вот я: и казак, и земля есть — так почему я бедный, а Нефадей — богатый? Не бог же ему мешки в амбар кладет и скотину на баз сгоняет?

— Нет, не бог, — серьезно ответил Чургин. — Управляет жизнью та же сила, которая наполняет зерном амбары Загорулькина: капитал и власть.

— Так какая ж она правильность тогда на земле есть, как одному — в три горла этого капиталу, а другому — ни ломаного гроша? — крикнул от двери Степан так громко, что Игнат Сысоич даже опасливо скосил глаза на окна — не слушает ли там кто?

— В том-то и беда, Степан Артемыч, что никакой правильности на земле нет.

— А царь куда глядит? — спросил Игнат Сысоич.

Чургин улыбнулся:

— А это уж я не знаю, папаша. Вот если бы вы со Степаном да Ермолаичем сидели там, в правительстве, вы смотрели бы за тем, чтоб трудовому народу легко и хорошо жилось… А царь… — что же? Он самый крупный помещик в России.

В хате воцарилась тишина и каждый погрузился в свои думы. Правильные, смелые слова молвил Чургин. Но что же делать и где искать счастья? Негде. Нет в этой жизни счастья простому человеку, и его негде искать. И не стоит искать. Такова судьба. «А какая разница, где жить: тут, на хуторе, где жили и умирали наши деды, в городе, среди чужих людей, или в шахте, где и света божьего не увидишь?» — подумал Леон и тяжко вздохнул.

Чургин, поднявшись из-за стола, опять зашагал по комнате. Одна рука его была заложена в карман, а другой он играл кистями пояса. Черная сатиновая рубашка немного выглядывала из-под пиджака, брюки были заправлены в сапоги. Вдруг он, оправляя рубашку, провел руками под поясом и, спрятав их под пиджаком сзади, решительно сказал, обращаясь к Леону:

— Вот что, брат, я тебе посоветую: бросай ты этот Загорулькин закут. Ты человек молодой, и не тебе киснуть в этой Кундрючевке. Ничего ты тут не дождешься и не высидишь. Уходи отсюда. На шахту… Все равно жизнь тебя выживет. На шахте же ты станешь человеком.

Леон молчал. Нечего ему было возразить зятю, но и согласиться с его предложением он не мог. Не хотел. Здесь он родился. Здесь была Алена. Куда и зачем ему было уходить?

…Разошлись за полночь. Никогда Леон не чувствовал себя так беспокойно, как в эту ночь.

Он лежал рядом с Ермолаичем на полости, возле печки. Заложив руки под голову, смотрел в темень, и в ушах его все еще стоял решительный, твердый голос зятя: «Уходи отсюда». Но куда же ему уходить из собственной хаты, от родных, от земли? — «На шахту…» Хорошо говорить Чургину: он не последний человек на шахте. А ему, Леону, как раз последним там быть и придется.

Долго не мог уснуть Леон. Он слышал, как мать часто будила отца, шепотом выговаривала ему:

— Это ж срамота, Сысоич, как расхрапелся! Илюшу разбудишь. Повернись.

— Здорово рази? Фу-у, грех какой навязался! — также шепотом отвечал Игнат Сысоич и поворачивался на другую сторону, но через минуту опять храпел.

И еще одно удерживало Леона в хуторе: Алена. С детства они росли на глазах друг у друга, и Леон в уме спрашивал: «Как же так: уехать, бросить и все кончить?» А какой-то голос шептал: «У нее хорошее приданое. На худой конец, если отец ничего не даст, она раздобудет денег у матери, у Яшки, и — кто знает! Быть может, и ты забудешь горе и выбьешься в люди тут, в хуторе».

Утром следующего дня Чургин уехал. Леон так ничего и не сказал ему о своих намерениях.

Глава девятая

1

Дыхание осени с каждым днем чувствовалось все больше. Желтели в садах деревья, собирались в степи птицы и готовились к отлету в теплые края, опустели гусиные стойла на речке, и на их месте белел лишь пух. Только на левадах было еще людно: хуторяне копали картошку, собирали терн, бродили в воде, серпами валили камыш и раскладывали его на берегу, а чуть смеркалось — на себе волокли его в хутор, и кундрючевские улицы наполнялись мерным шелестом.

Ребятишки за спинами хуторянок выдергивали из связок длинные тростины, седлали их верхом и бегали по дороге, пыля темнорыжими камышовыми макушками.

В старой клуне за амбаром Марья вязала лук. Выбирая хвостатые луковицы, она искусно переплетала их осокой, потом добавляла новые и, сделав венок, складывала в стороне.

Игнат Сысоич хотел ей помочь. Подойдя к клуне, он остановился. Мелодичным, мягким голосом Марья пела старинную песню:

Ой, да из-за леса, из-за туч вылетали гуси,

Ой, да то не гуси были и не серы,

То лета молодые мои возлетели.

Да прошли лета мои, прошли-пролетели,

Ой, да пролетели и больше не вернутся.

Да сделайте ж, братья, кони вороные,

Ой, да догоните, заверните лета молодые…

Игнату Сысоичу немного взгрустнулось. Вспомнились далекие годы, нужда, тяжкая батрацкая работа по соседним хуторам и темные безрадостные дни молодости, как истомленные гуси, проплыли в памяти недружной, горькой чередой. Игнат Сысоич смахнул слезу. Обидно было, что так скоро наступает старость и так мало утешений досталось ему в жизни. Медленно войдя в клуню, он сел рядом с Марьей и молча стал вязать лук.

— Брось, мать, песню эту: за душу берет, — попросил он.

Марья перестала петь, сказала с грустью в голосе:

— Только нашего и осталось, Сысоич, что песни. Прошли наши годочки, пролетели, а вспомнить и нечего. — И, желая подбодрить его, добавила: — Не горюй, Сысоич, как ни жили, а прожили. Дай бог детям нашим получше пожить.

Выбрав себе с десяток луковиц побольше, Игнат Сысоич принялся делать венок. Сегодня он говорил с Леоном о предложении Чургина, но Леон ничего определенного ему не сказал. Игнат Сысоич и так, и этак подъезжал к нему, стараясь выведать его намерения, но Леон твердил, что из хутора никуда не пойдет. Однако именно этому и не верил Игнат Сысоич.

— А если не пойдешь, так нечего и нос вешать… Как-нибудь проживем, с голоду не подохнем, — сердито сказал он, и опять Леон только досадливо отмахнулся:

— Не спрашивайте, батя. У меня на душе такое, что и сам на себя смотреть не хочу, а не только разговаривать.

Игнат Сысоич призадумался: не иначе, как в Аленке все дело. Приход в семью такой невестки означал прибавление в хозяйстве пары быков, хорошей коровы, овец, а то и лошади, и рублей пятисот денег, тогда как уход Леона на шахту лишал Игната Сысоич. а добрых рабочих рук и грозил вконец разорить хозяйство. А ему хотелось, чтобы сын устроился в жизни и не корил бы потом, что он, отец, не помог ему или мешал его счастью. И он решил посоветоваться с Марьей.

— Я вот о чем хочу перетолковать с тобой, мать, — озабоченно начал он. — Надо, кажись, сватов засылать к людям. Гляди, может обернется судьба и посчастливится хоть одному Дорохову… Как ты думаешь?

Марья, бросив на мужа лукавый взгляд, спросила:

— А с чего это ты затеял, мне бы хотелось знать? Он тебе говорил, Левка, что ли?

— Молчит, все книжки читает, какие Аксюта дала. А что от них? Мы не худо ему сделаем. Приданое, может, взять доведется какое, деньжат там или как, а тогда и шахта ему без надобности и книжки. От злости он сидит возле них, право слово.

Марье было ясно, куда клонит Игнат Сысоич, и в душе ей искренне хотелось засватать Алену Загорулькину. Но она не верила в эту возможность, да без согласия Леона и не хотела начинать такое важное дело. А если у него есть свои планы? Может, он хочет прежде устроиться на шахте, а потом уж пытать счастья у Загорулькиных? А может, уедет в город, к Оксане, и там определится? И она мягко возразила:

— Не время сейчас, Сысоич, затевать сватовство… Ты думаешь, я не понимаю, куда ты метишь, с кем породниться хочешь? Только зря ты думаешь о богатом приданом. И нам его не надо: Левке не с быками жить.

— Знамо дело, не в приданом суть, — удивительно быстро согласился Игнат Сысоич, но тут же стал опять гнуть свое: — А все ж таки оно, приданое, может повернуть его жизнь в хорошую сторону. Да и нашу житуху подопрет какой катеринкой из приданого.

Долго они толковали, наконец Игнат Сысоич одержал верх. Но тотчас перед ним встало новое затруднение: не на что было справить свадьбу Леона.

— А это, девка, не такое легкое дело. Сапог у него нету? Нету. Жакетки дельной нету? Нету, — считал Игнат Сысоич, загибая твердые пальцы, — А шаровары, а поддевка? Шутка ли, такую уйму добра сразу накупить!

Но теперь уже Марья убеждала его:

— И в чужом съездит к венцу, не снимут. Ты же венчался?

— Только что… Да будь оно неладно, чужое. Едешь, а глаза от стыда прячешь. Нет, мать, это не дело. Аль мы хуже других, что такого сына в чужом под венец повезем? Я лучше у зятя взаймы попрошу, а к свадьбе чтоб все было свое.

Вечером, когда пришел с работы Леон, Игнат Сысоич сказал ему, что они с матерью решили посылать сватов к Загорулькиным. Леон удивился такой торопливости, но Игнат Сысоич решительно настаивал:

— Надо ж эту канитель кончать или нет, — как по-твоему? Отдадут — слава богу, а нет — скатертью дорога. И нам видней все будет, — горячо убеждал он сына.

Леон понял: хитрит отец, и хотел сказать, что не дело отца решать, на ком и когда сыну жениться. Ню в душе он и сам был согласен, что действительно лучше все выяснить сразу. Уходить из хутора он решил окончательно и только не знал, куда лучше: на шахту, к Чургину, или в Новочеркасск, к Оксане. Об Алене он тоже думал, и сама собой, мысль пришла: сперва устроиться на работу, обзавестись квартирой, а тогда уж и сватов засылать. Но отец советовал попытать счастья. Что ж, возражать не было смысла. И Леон сообщил о своих намерениях Алене.

2

В день, когда свахи собрались идти к Загорулькиным, Нефед Мироныч находился в наилучшем расположении духа. Накануне он получил от адвоката письмо о том, что дело по иску к Егору Дубову за учиненный им погром и убытки назначено к слушанию в суде. Шила лишь на сердце его обида, что Калина оказался хитрее, сумел своевременно сделать, что надо, и опять атаманствует. Но, поразмыслив, он пришел к заключению, что атаманство было бы ему лишней обузой. Ему сподручней заниматься приумножением своего богатства, а атаману надо заниматься именно тем, чтобы огромное хозяйство его, Нефеда Загорулькина, благополучно процветало и чтоб всякие там Ермолаичи и другие делали то, что им полагается, а не своевольничали. И Нефед Мироныч успокоился. Сегодня он собрался даже заказать попу благодарственный молебен.

Одевшись в темносинюю суконную тройку, он подстриг черную, с проседью, бородку, усы и, надев праздничный картуз, пошел из дому, миролюбиво сказав Дарье Ивановне и Алене:

— Пошибчей собирайтесь! Наряжаются, как., все одно женихов дюжина их ждет на улице. — Выйдя за ворота, он еще раз оглянул себя — все ли в должном виде — и стал ждать Дарью Ивановну и дочь. Проходившие мимо хуторяне издали снимали перед ним картузы, почтительно здоровались, и он, отвечая, прикасался к козырьку фуражки.

Алена долго наряжалась. Сегодня после обеда должны прийти сватать ее за Леона. В этот важный для ее жизни день ей хотелось быть красивее и наряднее всех. Но отец торопил, и она, накинув на голову кремовый полушалок, последний раз взглянула в зеркало и вместе с матерью вышла на улицу.

Яшка отказался было идти в церковь, но Нефед Мироныч и его заставил одеться по-праздничному. Когда все собрались у ворот, он напутствовал каждого, как надо с людьми здороваться, сколько и каких свечей покупать у ктитора, и, выступив немного вперед, повел семью к обедне.

В церкви он первый, чтоб подать пример хуторянам, купил за полтинник две толстые, обвитые позолотой белые свечи, заглянул в кассу — на много ли наторговано? — и шепнул ктитору, показывая глазами на свечи с позолотой:

— Энтих предлагай больше.

Беспокоился Нефед Мироныч о свечах потому, что был старостой церкви и третьего дня выдал их ктитору почти в двойном размере, особенно увеличив количество дорогих. Зная ктитора как хозяйственного казака, он тогда еще наказал ему:

— Годовой праздник, гляди, воздвиженье: всенощная, заутреня, все должен продать.

И ктитор старался: если полагалась кому сдача, он не давал ее, а вручал свечу дороже. Человек он был набожный, строгий, и, если кто-либо возражал, он хмурил брови, укоризненно качал головой, надув пухлые, розовые щеки, и хуторяне, взяв свечи, шли к ликам святых, в душе поминая ктитора недобрыми словами.

Нефед Мироныч всегда стоял в первом ряду, с левой стороны от алтаря. Он самолично ставил перед иконами Спаса и Николая-чудотворца дорогие свечи и видел, как они сгорали до основания. Между тем служителю, безродному казаку Пантюшке, строго-настрого было приказано следить за всеми свечами, кроме своих, матушкиных и атамановых, и как только они догорят до половины, тушить. После службы половинки свечей собирались в ящик. Нефед Мироныч отвозил их в город, менял на новые и продавал верующим, увеличивая доход церкви и свой.

Службу он любил: знал обедню наизусть, всегда выстаивал до конца и хоть в душе мало веровал, однако смотрел на отца Акима и слушал его с подобающим благоговением.

Алена вернулась из церкви раньше всех и стала приготавливаться к встрече дорогих гостей. Настроение у нее было приподнятое, она без умолку разговаривала с бабкой. Когда вслед за нею пришел Яшка, она и ему нашла дело.

— Ты сегодня прямо молодец, как птаха щебечешь, — заметил Яшка.

Дарья Ивановна, как только вошла в дом, сразу почувствовала: дочка и сын к чему-то готовятся.

Яшка сказал ей, что сегодня Леон присылает сватов.

Дарья Ивановна всплеснула руками:

— Да чего же вы молчали, идоловы деточки? Ах, боже ж мой! Дочунушка ж моя родимая… — засуетилась она, и все хлопоты начались сызнова.

Нефед Мироныч вернулся из церкви позже всех, но ничего особенного в доме не заметил. Тогда Дарья Ивановна решила подготовить его:

— Мироныч, ты хоть бы ноне, ради праздничка святого, не спал, — сказала она, когда пообедали. — Как ни говори: сын у нас, дочка на выданье. Гляди, люди случатся какие, а мы всегда, покуль соберемся угостить…

— Отвяжись со своими людьми! Я не для угощений добро наживаю, а кому хочется угощаться — для них монополька есть.

— Ну, хоть так посидим, погутарим.

— Да чего ты привязалась? — начал сердиться Нефед Мироныч. — Ступай до баб на улицу, коль язык чешется… Отрубей напарь мне, опять поясницу колет.

Он бросил на сундук подушку. Дарья Ивановна сердито сдернула с нее розовую сатиновую наволочку, оставив ситцевую, и быстро вышла.

Нефед Мироныч, раздевшись, лег на сундук, старчески кряхтя и щупая поясницу.

Некоторое время он старался ни о чем не думать, но лишь только закрыл глаза, как опять вспомнились атаманские выборы, и он вздохнул: «Таки не выбрать своего человека! — продолжал возмущаться он, как будто Калина был чужим человеком. — А впрочем, над кем атаманить? Над Степаном? Разбойником Егором? Мужика вам, братцы, в атаманья надо! Пущай бы управлять на ваших спинах учился. И Игнат — дрянь мужичонка. Я думал: дочка благородная, с Суховеровым за ручку, значит, могет быть толк. А оно… Ну, погодите же у меня!»

Он лег, чтобы отдохнуть, а кум-атаман стоял в глазах и насмехался над ним. И Нефед Мироныч снова думал о том, кого забыл угостить перед выборами, кому не отомстил за оскорбления и не свел еще счеты.

В это время во дворе дружно залаяли собаки. Дарья Ивановна вышла на крыльцо, крикнула:

— Серко, Жучок! Ах, чтоб вас! — и заторопилась навстречу гостям.

— Здорово дневали, с праздничком вас, Ивановна!.. Встречай сватов, — заговорила жена Фомы Максимова.

— Проходите, проходите, болюшки, — растерянно приглашала Дарья Ивановна свах и, торопливо поднявшись по ступенькам, исчезла в доме.

Умудренная опытом, Максимиха поняла, что застала Загорулькиных врасплох, и, пошептавшись с подсвашкой, Степановой женой, решила подождать у крыльца.

— Давай тут подождем. Как пригласят в хату — значит дело пошло, а нет — нам там все одно мед не пить…

Вбежав в хату, Дарья Ивановна затолкала мужа в широкую мясистую спину:

— Мироныч, Мироныч! Одевайся скорей! Сваты, кажись!

Нефед Мироныч неудобно обернулся, сонными глазами посмотрел на жену, ничего не понимая, и уселся на сундуке, свесив босые ноги.

— Да скорее, ради небесного! — торопила она его, подавая штаны. — Люди на дворе стоят!

— Сдурела баба, — недовольно проворчал Нефед Мироныч, не попадая спросонья ногой в штанину. — Бабы пришли небось языки почесать, а ей сваты… Откуда люди?

Дарья Ивановна убрала подушку, погнала его с сундука, намереваясь достать из него юбку и кофточку.

— Наши, хуторские. Встань с сундука!

— Наши? — Нефед Мироныч недоуменно выпучил красные от сна глаза и запрыгал на одной ноге к окну. Отведя в сторону занавеску и узнав жену Максимова, он зло задернул окно.

— Так это ж Максимиха! Ну, мужичье проклятое, я вам покажу сватов! Я дам вам невест! — Раздраженно сдернув с ноги надетую штанину, он пустил шаровары по полу и метнулся к двери.

— Тю! Ах ты ж, мерин идолов, бесстыжие твои глаза! До баб в исподниках?! Мироныч, да ты сбесился? — напустилась на него Дарья Ивановна, и, догнав, схватила за руку, но он, отшвырнув ее в сторону, выбежал на крыльцо.

Максимиха ожидала от Нефеда Мироныча всего, что угодно, но только не этого. Завидев его в подштанниках, она смущенно переглянулась с подсвашкой, — обе готовы были провалиться сквозь землю. Нефед Мироныч, багровея, расставил руки по наличнику двери, спросил:

— Какие это тут сваты объявились?

Максимиха презрительно сощурила глаза, стараясь держаться спокойно, но щеки у нее запылали от гнева.

— У тебя что, штанов нету, или покрасоваться выбег? — зло заговорила она. — Да ты хоть навовсе скинь их! Наше дело такое — мы купцы, у тебя товар: не сойдемся, в другой двор завернем… Аленку за Леона отдашь? — спросила она.

Нефед Мироныч ухмыльнулся, головой кивнул куда-то в сторону амбара.

— Сучка вон у меня в девках засиделась, могу задарма отдать.

Подсвашка, не зная, куда смотреть от стыда, дергала Максимиху за кофту: лучше, дескать, уйти и не срамиться, но Максимиха, дрожа от злости и обиды, не унималась:

— Сучку ты себе оставь, а дочку нам отдай. Говори нам ответ.

— Вон со двора! — загремел Нефед Мироныч, кулаком грохнув по дощатой стенке крыльца так, что стоявшая рядом цыбарка упала на землю, и пошел на свах, изогнувшись хорем и обзывая их нехорошими словами.

Свахи попятились назад, боязливо оглядываясь: как бы не натравил собак.

Из землянки вышел Яшка. Уж такого и он не ожидал. «Ну, совсем умом тронулся старый», — подумал он и, поддернув штаны, словно к драке готовился, насмешливо обратился к отцу:

— Правильно, батя. Круши их!.. Только вот подштанники зазря не сняли, оно удобней было бы.

Нефед Мироныч, опалив его лютым взглядом, прогудел сквозь зубы:

— У-у, и ты туда же, су-укин сын! — И, крутнувшись, ушел в дом.

— Господи, Мироныч! Да на весь хутор осрамился. На мир православный весь… — со слезами на глазах встретила его Дарья Ивановна.

— Замолчь! «Осрамился»… Плевать я хотел на хутор твой и на весь мир тутошний!

Возле соседнего дома стояли и смеялись бабы.

А в землянке на кровати рыдала Алена, проклиная рождение свое, дом родительский и отца…

3

Нефед Мироныч, отдохнув, вышел во двор размяться и без надобности то убирал камешки, то старый инвентарь переставлял с места на место.

В калитке показался Степан Вострокнутов. Заметив хозяина, он поздоровался еще издали и направился к нему.

— О, это ж беда! И идут, и идут — хоть из ружья в них пали! — вполголоса проворчал Нефед Мироныч, выходя из-под навеса.

К нему редкое воскресенье не приходили с какой-нибудь просьбой. Обычно считалось, что Нефед Мироныч, после возвращения из церкви, бывает в хорошем расположении духа и в такие минуты с ним легче было столковаться. Так и Степан: он только что был у свояка, советовался о своем неожиданном горе и, возвращаясь домой, не зная о только что происшедшем во дворе Загорулькина, зашел потолковать о долге. Еще веской он занял у Нефеда Мироныча под проценты тридцать рублей на корову, и вот уже прошел срок уплаты, а у него случилась беда: конь его провалился на мосту в щель и сломал ногу. На днях Степан купил другого, надеясь упросить Загорулькина отсрочить долг.

Нефед Мироныч подошел к нему вялой походкой, недовольно подал руку и презрительно оглядел его наряд. Степан был в старых чириках, в залатанных, убранных в шерстяные чулки шароварах.

— Чего это ты так прибеднился? Лампасину вон черным залатал, картуз сидит не по-казацки… Чи в мужики записался?

Степан посмотрел на свои чирики, на шаровары, поправил картуз.

— По-свойски сказать — бедность, кажись, наступила, а поддержки… — Он развел руками, намереваясь сказать «нету», но сказал другое, поймав на себе выжидающий взгляд Загорулькина. — Только на добрых людей и надежда осталась.

Нефеду Миронычу понравилось это, и он подобрел.

— Ну, рассказывай, с чем хорошим пришел?

Они присели на лежавший под стеной старый каток. Степан, крутя цыгарку, заговорил о своем несчастье, о том, что покупка коня ввела в непосильный расход, и теперь хоть семенную пшеницу продавай, чтобы свести концы с концами. Помолчав некоторое время, он несмело попросил:

— Сделай милость, Мироныч, подожди с долгом до рождества. Ну, хоть режь, а нету сил отдавать. Сам знаешь: казак без коня, что баба без юбки.

Он говорил, не глядя на Загорулькина, тихо, покорно, и по его несмелым движениям, но робкому голосу чувствовалось: стыд и отвращение наполняли в эту минуту его гордую казацкую душу. А вот — надо просить…

— Неладно у нас с тобой получилось, Степан, — сказал Нефед Мироныч после некоторого раздумья. — Я тебе давал весной, ты обещался возвратить еще в жнива, расписка есть, а ноне уже и с зябью люди добрые кончили… Навряд я помогу тебе, станишник. Ты просишь подождать, а завтра другой попросит, а там еще какой — так, парень, здорово нахозяйствуешь. Как-нибудь перебейся, что ж теперя, руки опускать? Я — не солнце, всех не обогрею.

Он грузно встал, делая вид, что разговор кончен, а Степан все еще сидел на катке. Лицо его было задумчиво, хмуро, нижняя губа чуть заметно вздрагивала, но он сдерживался и не давал волю сердцу. Скрутив цыгарку, он откусил кончик козьей ножки, выплюнул его и ушел не прощаясь…

На другой день его вызвал писарь хуторского атамана и; объявив, что половина его пая переходит в пользование Нефеда Мироныча Загорулькина в обеспечение долга, предложил расписаться на какой-то бумаге. Степан взял испещренную неразборчивым почерком бумагу, долго смотрел на нее, но слова казались непонятными, буквы прыгали. Трясущимися руками он быстро расписался рядом с корявой росписью Нефеда Мироныча и, ударив пером в стол так, что ручка сломалась, торопливо вышел. Он ничего не сказал, но видевшие все это казаки поняли, что он сказал бы, если б можно было сказать.

— За ручку две копейки. Слышишь, Степан? — крикнул писарь и, посмотрев в окно на его невысокую, сутулую фигуру, сердито буркнул: — Придется доложить атаману.

4

Игнат Сысоич смирился. Коль не отдали Загорулькины дочь, значит не судьба. И посоветовал Леону ехать в город, искать лучшей доли. Ничего ему теперь не хотелось, кроме одного: чтобы сын хорошо устроился. Велев Леону собираться, он один начал работы в поле. В этот раз он решил послушаться совета Ермолаича об удобрении земли навозом, хоть в душе и сомневался в том, что донская земля примет его, как воронежская. По ночам, чтоб не видали и не осмеяли хуторяне, Игнат Сысоич вывез навоз на участок и разбросал его по зяби. Незаметно для себя он начинал тверже верить в успех нового дела и уже подумывал, у кого бы попросить еще навоза, чтобы удобрить хотя бы две десятины, и под каким предлогом. Но надеждам Игната Сысоича не суждено было сбыться.

Вечером в понедельник, когда он накладывал на дроги навоз, готовясь ехать в степь, его позвал к плетню Степан Вострокнутов и сообщил о переходе земли к Загорулькину. Игнат Сысоич сначала не поверил и несколько раз даже переспросил Степана — не шутит ли он?

— Закон на твоей стороне, — сказал Степан, — ты у меня арендуешь не первый год. Но ты землю не отобьешь у него, рази что в Черкасское соберешься, до присяжных. А тут — что Нефед, что атаман — одна шайка. Я подаю прошение наказному, прошу отчислить меня из казаков. Это разор, а не казацтво!..

Игнат Сысоич свалил навоз и не поехал в поле. Перед ним встало самое страшное: остаться без земли. Все свободные мягкие участки хуторского юрта были уже заарендованы, а целинные ему было не поднять.

«…А я ж сделал зябь, хотел весной сеять… На чем сеять? — Конец! Погибель!» — думал он, сидя на завалинке. Ему вспомнилось, как на этом же месте, на завалинке, он увлеченно рассуждал летом о приобретении лобогрейки, и сейчас ему было стыдно и горько за эти свои думы.

Он сидел растерянный и подавленный, не понимая, что надо делать, кому жаловаться… От одной мысли о том, что ему сеять будет негде, его бросало то в жар, то в холод. Земля, смысл его жизни, его радость, — и вот ее нет вовсе. А кругом — необозримая степь и степь.

На другой день Игнат Сысоич не пошел в правление, к атаману, куда собирался с вечера. Посоветовавшись с Фомой Максимовым, он решил не ходить и к Загорулькину. Максимов уверил его, что Загорулькин не является хозяином земли Степана, что она временно перешла к нему лишь в обеспечение долга.

— Степан долг выплатит, и конец Нефедову хозяйствованию, — подбадривал он. — Так что я б на твоем месте пахал без опаски. Если бы он купил ее с торгов, тогда он хозяин. Но это земля войсковая.

И Игнат решил продолжать свое дело.

Однако Нефед Мироныч рассчитал иначе. Получив участок Вострокнутова в обеспечение долга, он и не думал расстаться с ним, а чтобы Степан, уплатив долг, не потребовал возвращения земли, решил пока что сдать ее, якобы в аренду, писарю: тот любой закон мог повернуть как хотел.

Закончив дела в правлении, Нефед Мироныч сам запряг жеребца, взял сажень и поехал на участок Степана, чтобы точно обмерить его.

5

Стояли погожие дни «бабьего лета». Высоко в небе перились редкие облака, солнце светило неярко, в степи было тепло, и как-то по-особенному легко дышалось.

То и дело низко над землей медленно проплывала длинная паутина, цепляясь за почерневшие стебли подсолнухов, за кусты полыни, и оттого, что она блестела на солнце, все вокруг, как в сказке, казалось опутанным нежнейшими серебристыми нитями.

Заметив еще издали, что на участке кто-то есть, Нефед Загорулькин придержал жеребца, раздумывая, как поступить, и, спустившись в балку, остановился. Вспомнился летний покос дороховской пшеницы, тревожная ночная встреча с Игнатом Сысоичем.

«Может быть драка», — сказал про себя Нефед и посмотрел на длинный плетеный кнут. Потрогав кисть его, он пугнул коня и выехал на участок.

Игнат Сысоич боронил унавоженную зябь, то и дело любовно покрикивая на кобылу:

— Ну, давай, давай, Катька-а! Еще немного, родная, сейчас покурим. — Увлеченный работой, он и не заметил, как сзади его остановилась линейка.

— Помогай бог… — не слезая, процедил сквозь зубы Нефед Мироныч и ядовито добавил — на чужой земле…

Игнат Сысоич остановил лошадь, снял фуражку и рукавом утер потное лицо. Сердце его тревожно — застучало, и он сделал усилие над собой, чтобы держаться спокойно.

— Спасибо… А у нас своей, бог дал, никогда и не было, — сказал он и невесело усмехнулся, — Все на чужой шею гнем, того и гляди, как бы не согнали.

«Ишь ты, еще и храбрится», — подумал Нефед Мироныч и вслух повторил:

— «Согна-али»… Добрых людей не сгонят небось, а вот какие чертевьем всяким землю поганят, таких как же не согнать?

Спросив у Игната Сысоича о границах участка, он больше не стал с ним разговаривать и поехал к балке, намереваясь начать обмер. Игнат Сысоич продолжал работу.

Через полчаса, вдоль и поперек вымеряв участок, Нефед Мироныч вернулся к линейке, уложил сажень и собрался ехать. Поровнявшись с Игнатом Сысоичем, он сказал:

— Ты, я вижу, дурачком прикидываешься, так я тебе скажу напрямки: хозяин этой земли теперь я! А я с тобой уговора не делал засорять мою землю навозом вонючим и боронить ее без толку. А за то, что ты самовольством занимаешься, я тебе велю сейчас же отсель уезжать.

Игнат Сысоич подошел к нему и твердо, с сознанием своей правоты, сказал:

— Ты хозяин на день-два, а Степан — навсегда. С ним у меня писаный уговор, на нем печать атамана… Не имеешь ты прав распоряжаться этой землей. Я покамест хозяин тут!

Нефед Мироныч спрыгнул с линейки, подошел к нему и ехидно спросил, подбоченясь:

— Учить казаков начинаешь?! Умом навозным забогател? — Белая нить летучей паутины коснулась его лица, прилипла к губам и запуталась в бороде. Нефед Мироныч, отмахиваясь, как от пчелы, злобно выплюнул паутину и ладонью вытер бороду.

Игнат Сысоич усмехнулся и направился к бороне. Тогда Нефед Мироныч быстрым шагом обогнал его и стал торопливо отцеплять борону.

— Не трожь! Не трожь, говорю! — крикнул Игнат Сысоич, но Нефед Мироныч уже снял постромки, с силой выдернул борону из земли и потащил ее к линейке.

Игнат Сысоич настиг его, вырвал борону из его рук и потащил на прежнее место.

— А-а-а… хамское отродье! — взревел Нефед Миреныч, и в следующую секунду кнут, словно гадюка, обвил ноги Игната Сысоича повыше колен.

Не помня себя, Игнат Сысоич кинулся на Загорулькина, схватил его за горло. Но не ему было справиться с кряжистым Загорулькиным, и кнут вновь взметнулся в воздухе.

…Игнат Сысоич, пригнувшись, бежал по пахоте, спотыкался, падал и опять бежал, а над головой его все свистел кнут и все хлестал и хлестал, нестерпимо обжигая спину, плечи, голову. Потом все стихло.

Очнулся Игнат Сысоич на пахоте возле балки. Пахла сырая земля. По склонам балки, не шевелясь, уныло стояли раздетые деревья. Внизу, средь пониклых камышовых зарослей, журчал ручеек.

Одиноко и тихо было кругом. Лишь грачи, поблескивая сизым отливом пера, горделиво расхаживали по зяби, выбирая случайное зерно, червячков и наполняя степь протяжным хриплым карканьем.

Домой Игнат Сысоич вернулся больным. Не заходя в хату, он направился прямо в конюшню убедиться, дома ли лошадь, или ее взял Загорулькин. Но лошадь стояла у яслей и жевала сено. Услышав голос хозяина, она повернула к нему голову, коротко заржала. Игнат Сысоич бросился к ней, прильнул к ее тонкой красивой шее.

— Убежала, Катька, убежала от изверга, родная моя Катечка! — Он, как ребенка, ласково гладил ее, и слезы заливали его глаза.

В конюшню сумрачно вошел Леон. Допахивая землю под зябь на участке Пахома, он случайно узнал в степи о драке Загорулькина с отцом и прибежал домой.

— Что случилось, батя? — дрожащим голосом спросил он, разглядывая исписанную кнутом одежду отца.

— Погибли, сынок… Насовсем погибли теперя… С земли согнал он меня, — сквозь слезы еле вымолвил Игнат Сысоич.

Леон выдернул из-под стрехи кол и, быстро отвязав кобылу, вывел ее из конюшни.

— Не надо, Лева, сынок! — сказал Игнат Сысоич, но Леон уже прыгнул на лошадь и с места погнал ее галопом.

Он не знал, на току ли Загорулькин и что он дальше будет делать. Прижавшись к лошади, он стрелой летел все вперед и вперед, ничего не замечая вокруг, и лишь серая стежка дороги змейкой юлила перед ним да слышалось, как стучали подковы лошади. Но в степи Нефеда Мироныча не было.

Вечером, лишь только Дарья Ивановна подоила коров, с краю от сарая блеснул огонек. Никто его не приметил, а когда Нефед Мироныч спохватился, уже ревела и металась скотина, выли собаки, кричала птица, и пламя от соломенного база, от навеса для инвентаря, где ждала нового урожая лобогрейка, румянило облако зловещим заревом.

И вновь на хуторе поднялся переполох. Люди хватали цыбарки, гремели ими у колодцев, истошно что-то кричали друг другу и все спешили к Загорулькиным.

Немного позже на бугре запылал ветряк.

Ходили смотреть на пожар и Леон с Игнатом Сысоичем, и Степан Вострокнутов, и Егор Дубов, но кто был виновником пожара, никто не знал. Нефед Мироныч думал, что повинны Дороховы. Однако опросы и допросы атамана не дали никаких результатов.

6

Через неделю после пожара Леон получил постановление атамана о выселении из хутора.

И в последний раз слушали ребята, как играет на гармошке Леон… А играл Леон страстно, неутомимо и все старинные песни — тяжелые, надрывающие сердце. Слушали их ребята, переглядывались угрюмо, а песни стонали над хутором, неслись за речку, в степь и там терялись.

Далеко, далеко в эту ночь было слышно гармошку.

Под Агапихиной хатой Леон делил последние минуты с Аленой. Он сидел, наклонившись, хворостиной бесцельно чертил на земле непонятные линии, и на лице его была суровая грусть.

Рядом с ним, откинув к стене голову, сидела Алена, большими черными глазами печально глядя куда-то в безбрежную лунную даль.

— Чего ж ты молчишь? — глухо спросил Леон.

Алена не ответила. Все так же в мутную ночь смотрели ее глаза, блестели в рассеянном свете луны, точно стеклянные были.

Леон швырнул хворостину в сторону, взял Алену за руки.

— Жить же невмоготу так, Алена! Мочи нету, ты сама знаешь! — возбужденно заговорил он. Потом обнял ее, прижал к себе ее голову. — Разве мне не жалко тебя, своих? Жалко…

И хутора жалко. Но ты сама видишь: не нужен я тут. Выгнали! Эх, Аленушка-а, краса моя ненаглядная! — ласкал он ее, нежно гладя по голове. — Я б волком завыл, ежели бы жизнь считалась с нашими слезами… Не надо плакать.

— Ничего… Я немного. Я уже, — торопливо утирая глаза кончиком белой косынки, отвечала Алена. — Ты не нужен тут — это правда. Я все вижу и знаю… Но теперь и я не нужна. Мне страшно. Я пропаду тут, Лева, а я жить хочу, — дрожащими губами шептала она, заглядывая ему в глаза.

Лишь на рассвете вернулся Леон домой. Долго он сидел возле печки, потом принялся за приготовленный матерью завтрак.

Отец с матерью укладывали в сундучок необходимые вещи, вполголоса переговаривались:

— Иголку с ниткой полежи, — беспокоился Игнат Сысоич.

— А икону какую положить?

— Пантелеймона, — она маленькая.

Наскоро поев жареной картошки и выпив кружку молока, Леон встал из-за стола и сказал:

— Ну, я готов… Что вы там шепчетесь?

— Да мы… так, сынок, — запнулся Игнат Сысоич, — промежду собой, собираем тебе.

Мать тихо всхлипывала.

Прошло еще несколько минут. Игнат Сысоич стал в угол, поднял глаза на иконы.

— Попросим господа бога. Может, оглянется на нас, грешных.

Все стали в угол.

Долго и усердно молилась семья Дороховых. Отрывистыми взмахами клал Игнат Сысоич на грудь широкие кресты, шепотом взывал к Спасителю, Николаю-чудотворцу. Потом стал на колени, головой прильнул к холодной земле и все просил и просил оглянуться… смилостивиться… послать…

Смотрели со стен, из угла почерневшие лики скучными, безжизненными глазами, но не внимали этим исступленным мольбам житейским. Поднявшись с колен, Игнат Сысоич благословил Леона и хотел обратиться к нему с бодрым напутственным словом, но из груди, от самого сердца вырвались другие слова:

— Не думай, сынок, что избавиться от тебя хочу. Всех люблю я вас одинаково, детки мои родные, а ты… Одна надежда была, и та… А там и Настя уйдет, а чего мы без вас будем делать? Эх! — не выдержал он и заплакал.

Потом благословила мать, надела на шею Леона маленький серебряный крест и заплакала в голос.

На кровати склонилась на подушки Настя, и плечи ее вздрагивали.

Отвернувшись к окну, стоял Федька.

Одна за другой катились по щекам Марьи горячие слезы, падали на кофту, и никто не мог остановить их и унять материнское горе.

— Ну, хватит, люди кругом… — глухо проговорил Игнат Сысоич, когда вышли на улицу. Он шел торопливо, ссутулившись, опустив голову, точно ему было стыдно. Марья кончиком косынки то и дело касалась опухших глаз, в который раз объясняя Леону, как найти Чургиных.

— …Прямо от станции — степом и степом… Она по левую руку будет, шахта.

Редкие в этот утренний час хуторяне, здороваясь, останавливались и долго смотрели вслед семье Дороховых. По пути к провожающим присоединились несколько товарищей Леона.

Леон шел, устремив взгляд вперед, почти не замечая встречных, и, словно во мгле, проходили стороной люди, палисадники, хаты. Только Алена будто одна во всем мире стояла и смотрела на него печальными глазами.

Когда проходили мимо сгоревшего ветряка, Леон переглянулся с отцом, и оба потупили взгляды. Федька распустил мех гармошки и заиграл.

Игнат Сысоич сперва молчал, потом, как бы вспомнив что-то, сказал:

— Брось, Федя!

Но гармошка уже наполнила степь тягучей, стонущей песней, и от нее, от слез матери горло сводило спазмой.

Леон поспешил проститься с матерью и зашагал к лесу.

Скучно и сиротливо было в степи. Как ненужный старый ток, заросла она, опустела, и лишь кусты перекати-поля все убегали куда-то, к затуманенным горизонтам, по-заячьи прыгая за ветром.

Не парили теперь в голубой выси легкокрылые жаворонки, не пели они больше нескончаемых своих песен. Одни грачи-старожилы низко пролетали над землей, высматривая, где бы чем-нибудь покормиться, и степь наполнена была их тоскливым, хриплым карканьем.

Зло шумел осенний ветер в перелесках; дунет на листья и вихрем несет их в воздухе, разбрасывая по балкам-дорогам. Только с лесом еще не мог справиться; налетит на него стремительным порывом, тряхнет крайние вековые дубы и затихнет, обессиленный.

Неласково смотрело из-за облаков неяркое солнце.

Все дальше и дальше в степь уходил Леон с товарищами, все слабее доносились стонущие голоса гармошки, а Марья все шла и шла по дороге, все утирала косынкой слезы, чтобы хоть спину… хоть пятнышко родимое еще разок увидеть. Казалось, будто сердце ее материнское уносили в черный, сумрачный лес, а в груди только отзвук его остался, мучительный, ненужный…

У леса Игнат Сысоич связал сундучок и котомку, отдал Леону и, трижды поцеловав его, пошел обратно. Попрощались и ребята.

Медленно Леон вошел в лес.

Высокой, длинной стеной выстроились перед ним старики дубы вдоль просеки, угрюмые, могущественные. Обокрал их ветер, раздел до самой коры, и притихли, приуныли дубы, широко раскинув голые ветви и печально поскрипывая. Лишь верхушки их еще жили и кивали зелеными кудрями, как бы приветствуя нежданного путника.

Умолк лес, замер, словно думам человеческим не хотел мешать. Только листья все шуршали и золотистыми бабочками порхали из-под ног и, отлетев в сторону, мягко ложились на землю.

Но вот хмурые тучи раздвинулись, из-за них выглянуло солнце, и засверкал лес янтарной бахромой молоди, зарделись огненные узоры на кленах, и заиграли, затрепетали на них солнечные блики.

Оглянулся Леон и никого не увидел. Одна сорока, нахохлившись, бесприютно сидела невдалеке на высоком голом ясене.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ


Глава первая

1

На краю леса, в тени старых ветвистых дубов, сиротливо приютилось небольшое бревенчатое здание — станция Донецкая. Невзрачная и неуютная, была она одной из сотен ей подобных, хотя стояла на важнейшей магистрали страны, и лишь мягкая кундрючевская вода прославила ее среди машинистов, да у охотников она всегда вызывала упоительные воспоминания об удачной охоте на лесного зверя.

Водонапорная башня, как пожарная каланча, возвышавшаяся над лесом, беленький домик с палисадником да две-три почернелые хибарки станционных рабочих — вот и все хозяйство Донецкой.

Скучно и безлюдно было на станции. По путям, лакомясь выброшенными из вагонов крошками, беспечно разгуливали гуси, цесарки; на перроне, топчась возле хлебной корки, озабоченно сзывал кур важный белый петух; у входа свиньи безнаказанно подрывали корни деревьев, фундамент, и здесь приезжему человеку ночью немудрено было ногу сломать. Только редкие поезда да шумливые приказчики возле купеческих ссыпок, споря с хлеборобами, и нарушали эту дрему, но не надолго: пройдет поезд, разойдутся хлеборобы — и снова на станции тишина. Проводит начальник поезд и уйдет в свой беленький домик с палисадником помогать молодой жене по хозяйству, а сторожу опять прикажет водворить восвояси птицу и почистить колокол. Сторож, низенький, хромоногий старичок с серьгой в левом ухе, ругал кур, гусей, тертым кирпичом чистил и без того блестевший колокол, но, лишь начальник скрывался с глаз, уходил в свою землянку, что была напротив станции, и принимался за домашние дела.

Лишь один телеграфист, молодой человек с длинной конопатой шеей, всегда оставался на своем посту. Взяв гитару с большим красным бантом, он усаживался на окне, до земли свесив большую ногу, и тенорком распевал романсы собственного сочинения.

В таком положении и застал его Леон. Закрыв глаза и запрокинув голову, телеграфист отчаянно ударял по струнам и с наслаждением напевал:

Наша жизнь на земле так коротка…

Ты ведь знаешь, что ждет впереди.

Ах, сожги меня страстью, красотка,

Приласкай на лебяжьей груди…

Леон с любопытством взглянул на большую, с зелеными кантами, фуражку его, на конопатое длинное лицо с белесыми бровями и снял с плеч сундук. «Ну и лебедь!» — подумал, усмехнувшись, и почтительно спросил:

— Вы не знаете, когда на Черкасск будет дешевка?

Телеграфист, словно автоматическая кукла, открыл бесцветные глаза, презрительно посмотрел на хуторского парня и, откинув голову, продолжал, ничего не ответив:

Наша жизнь так хитра, шаловлива…

Ты ведь знаешь: любить — это все.

Ах, красотка, что б в жизни ни было,

Мы с тобою…

В это мгновение в комнате ожил аппарат Морзе. Прервав пение, не меняя позы, телеграфист на слух громко стал читать передаваемую депешу:

— «…Донецкая… Донецкая… Толька, черт красный… твоя красотка шлет тысячу…»

Лицо телеграфиста озарилось блаженной улыбкой, в глазах его блеснул огонек, но через секунду улыбка застыла, лицо вытянулось, а губы механически прошептали:

— «…Пропускайте экспресс… один бис граф Коковцев…»

Телеграфиста словно ветром сдуло: бросив в окно на диван гитару, не ответив на вызов, он во весь дух помчался по перрону, на ходу застегивая полы тужурки, к дому начальника.

— Бис… Аль черт? — вслух перевел Леон украинское слово «бис» и, недоуменно пожав плечами, сел на свой сундучок под липой.

Вскоре телеграфист вернулся в аппаратную, отбил депешу на соседнюю станцию и побежал к стрелочнику, разгоняя с пути серых чубатых гусей.

Прибежал взволнованный необычным событием начальник в фуражке с красным верхом.

Спустя еще минуту прихромал сторож, таинственно осведомился у телеграфиста, в чем дело, и, наскоро пропылив по перрону метлой, стал у колокола, в любую минуту готовый прозвонить подход поезда.

Леон подошел к нему, поздоровался, как с земляком, но в этот миг из-за поворота показался паровоз с двумя вагонами, и сторожу было не до Леона: огласив станцию дребезжащим звоном, он торопливо поправил свою рыжую бородку, оглянул себя и застыл с торжественно каменным лицом, как солдат в строю.

Экспресс, едва сбавив ход, обдал пылью выстроившихся на перроне начальника с телеграфистом и сторожем, а через минуту уже шумел в лесу.

— Что это за черт проехал, дядя Матвей? — возобновил Леон разговор со сторожем.

— Истинно черт… — шепотом ответил старик. — И, скажи, как путя не разойдутся от такого хода! Погоди, начальство уйдет, и мы с тобой побеседуем.

Зная Леона, он позвал его к себе, угостил молоком, расспросил о хуторских делах.

Часа через два Леон на тормозной площадке товарного поезда ехал в сторону Новочеркасска.

Вагоны шли под уклон, все сильнее покачиваясь и вздрагивая на поворотах, и вот-вот, казалось, свалятся под откос. Позади, поблескивая в лучах заходящего солнца, бежали две полоски рельсов, рябила в глазах бесконечная дорожка шпал.

Леон задумчиво смотрел в уходящие дали и не слушал, как молодой проводник, налегая на тормоз, рассказывал о каком-то крушении. Он думал о своем будущем. Вот и случилось то, о чем толковал Чургин: его выжили из родного хутора, из родного дома, как чужого, опасного человека. Где он найдет кров? Чем будет жить? Эти вопросы волновали его, и он не мог найти никакого ответа. «Испугались, сволочи, из хутора погнали.

А то, что Нефед разоряет и мучит людей, — это ничего… Э-эх, кровосос, не попался ты мне, как я верхом за тобой рыскал по степи!» — сожалел он. Опять в памяти возник хутор, веселые гульбища на гребле, Алена… И захотелось Леону домой, неудержимо, немедленно, в свой родной угол, в свою ветхую хату, в дырявую клуню за амбаром. Но он понимал, что теперь уже никогда ему не придется жить в хуторе. «Но куда же ехать?.. В город богатый, на легкий кусок, или в шахту, за медленной смертью?» — спрашивал он себя и не мог решить этого вопроса.

Была уже ночь, когда поезд остановился на станции, где сменялась бригада. Проводник предложил Леону согреться за стаканом чаю, по Леон неожиданно заявил, что дальше не поедет, поблагодарил его и пошел, сунув ему в руку двугривенный.

Проводник посмотрел вслед ему, подбросил двугривенный на ладони, как подбрасывают те, кому он легко достался, и, догнав Леона, положил монету ему в карман.

— Я не шкура, брат, — проговорил он обидчиво и скрылся в черном приземистом здании станции.

Через три часа дешевкой Леон уехал в Новочеркасск.

2

У Оксаны был гость. Он был одет в сапоги и черную тройку, из-под крахмального воротничка его виднелся черный галстук. Сидя рядом с Оксаной на зеленом бархатном диване, он задумчиво покручивал черные, с проседью, обвисшие усы и негромко говорил:

— Вы, разумеется, сгущаете краски, Оксана, Виталий Овсянников мог бы избавиться от своих недостатков при одном условии: если бы он попал в хорошие руки. Я встречался с ним и слышал его на одной из сходок: горячий, неуравновешенный, с растрепанными нервами. Поручи ему убить царя — он сделает это не задумываясь. Но это домашний революционер. Шаль, что некоторая молодежь идет за ним. И конечно же, Илья Гаврилович является полной противоположностью ему. Илья — это человек новой эпохи, человек не фразы, а дела и притом достаточно начитанный. Я познакомился с ним года два назад. Как далеко он шагнул! Молод, конечно, и он, но вы можете гордиться им. Такие люди, раз избрав жизненный путь свой, никогда и никуда не свернут. И путь у Ильи хороший. А Овсянников… Впрочем, мы заболтались. Мне пора. — Он посмотрел на карманные часы, встал. — Спасибо за рассказы о Кундрючевке, об Илье. Я думаю, что мы продолжим наши встречи, и надеюсь, что вы поможете Илье хотя бы тем, что он будет писать вам, а вы будете передавать его письма мне. Да, может быть, и наоборот.

Оксана понимающе качнула головой, негромко ответила:

— Я обещала это Илье и обещаю вам, Лука Матвеич. Я не знаю, о чем вы будете переписываться, хотя догадываюсь. Но это — ваше дело.

Гость тепло пожал ее руку, предупредительно сказал:

— Да, разумеется, Ульяна Владимировна ничего знать не должна, как и Овсянников. Я — репетитор, ищущий уроки русского и математики, это на всякий случай.

Оксана мило улыбнулась, и в это время горничная доложила ей:

— Оксана Владимировна, к вам гости. Из хутора, из Кундрючевки. Брат ваш.

Оксана всплеснула руками.

— Лева? — воскликнула она и побежала было из гостиной, но остановилась и сказала гостю: — Леон приехал. Я говорила вам о нем.

Леон стоял, возле вешалки и озирался по сторонам. На полу возле него стоял деревянный сундучок из свежевыстроганных досок, на нем — котомка с пожитками и гостинцами.

Оксана торопливо вышла к нему и бросилась в объятия.

— Лева, родной мой!

Гость тоже вышел и остановился, рассматривая Леона. «Гм… Добрый малый», — подумал он.

— Лука… — назвала было Оксана гостя, но запнулась и виновато сказала: — Познакомься, Лева, это наш учитель.

Леон бросил взгляд на гостя и обратил внимание на его усы. «Как у Тараса Бульбы. И лысый такой же», — подумал он и несмело пожал его руку.

Проводив гостя, Оксана возвратилась к Леону. Он все еще стоял в передней, в коротком грубошерстном пиджаке и в старых сапогах, со сбитыми до красноты носками, и держал в руке шапку. Оксана улыбнулась ему, спросила:

— Совсем приехал?

— Совсем.

— Ну, молодец. А помнишь, что говорил: «Нам хутор бросать, все равно, что…» Как это ты сказал тогда?

— Что кусок мяса от себя оторвать. Только тогда было лето, а теперь осень. Многое переменилось, сестра, после лета… Где тут у вас умыться можно?

Они пошли на кухню к умывальнику. Мимо них прошмыгнула горничная и большими глазами так посмотрела на Леона, что он смутился. «Как на Алену похожа», — подумал он и сказал:

— Что она на меня так смотрит, барышня эта? Давно не видала, что ли?

— Это — Феня, горничная, — ответила Оксана. — Правда, она похожа на Алену?

Леон сделал вид, что не расслышал, и стал умываться. Оксана принесла снежнобелое полотенце и стала возле брата, наблюдая за его движениями. Лицо Леона и шея покрылись душистой мыльной пеной. Вот, брызгаясь во все стороны, он смыл ее, и матово-бронзовое тело его дохнуло степной свежестью. «И Яшка такой», — подумала Оксана, но спросить о нем неловко было, и она вслух восхищенно произнесла:

— Здоровый ты, брат, сильный!

Леон обернулся к ней, сверкнул белыми зубами и, согнув руку, напружинил мышцы повыше локтя.

Оксана пощупала их и повисла на его руке.

— Мне бы такую силу!..

Леон усмехнулся:

— А что ты с нею делать станешь?

— Да ничего, просто быть сильной приятно.

Она была в темносинем шерстяном платье, в белом переднике, в черных шевровых полуботинках на шнурках. Заметив, что Леон с любопытством разглядывает ее и, улыбаясь, ходит вокруг, она, оправив передник, пояснила:

— Это у нас форма такая. Ну, пошли наверх, я покажу тебе свои цветы.

Поднявшись по широкой лестнице на второй этаж, Леон, следом за Оксаной, вошел в гостиную и, остановившись перед огромным, в человеческий рост, зеркалом в золотой раме, посмотрел на свои грубые крестьянские сапоги, на потрепанный пиджак и штаны, мочкой свисающие на коленях, на красивую и чисто одетую Оксану. Стыд, боль и обида наполнили его душу. «Ну, какой я ей брат и какое родство может быть между нами», — готов был он воскликнуть, но промолчал и с мрачным видом направился вслед за Оксаной.

Дом Задонскова был полутораэтажным. Внизу находились кухня, кладовые, комната горничной, столовая и библиотека. Наверху было пять просторных комнат. Первая, гостиная, представляла собой большую залу, обставленную мягкой мебелью в белых чехлах. На стенах были копии с картин Айвазовского, Репина, Левитана, на пианино, тумбочках и полочках у стен — статуэтки из белого мрамора, гипса и бронзы, на полу — огромный зеленый ковер с изображением льва. И тут же, у стен, по углам — пальмы в деревянных крашеных кадках, филодендроны с огромными листьями, белолистный и зеленый панданусы, фикусы, цинерарии, аравийский жасмин.

— Да-а… — только и мог произнести изумленный Леон.

— Нравится? Тесновато немного от них, но летом они стоят вон там, — кивнула Оксана в сторону застекленной веранды и опустилась на диван.

Леон сел рядом с ней и поджал ноги, чтобы не были видны рыжие носки сапог.

— Ульяна Владимировна, как она — ничего? — спросил он. — Наряд-то у меня больно… не городской.

Оксана улыбнулась, ласково потрепала его за плечо и, заметив, что он был одет в старый отцовский пиджак, подумала: «Последнее отец отдал. Надо будет прежде всего купить Леве костюм». А вслух ответила:

— Ты в гостях у сестры, а быть может и жить будешь здесь. И, пожалуйста, чувствуй себя, как дома.

Леон достал кисет с махоркой и хотел свернуть цыгарку, но Оксана позвала горничную и велела ей принести папиросы.

Закурив, Леон стал рассказывать о событиях на хуторе, потом вынул из кармана постановление атамана и отдал Оксане:

— Читай. Тут сказано, почему я приехал к тебе.

Оксана прочитала бумагу, остановилась на словах «как нежелательный обществу» и возмущенно воскликнула:

— Безобразие! Кто дал право этому дураку Калине говорить от имени общества?.. Нет, этого быть не может! Я покажу постановление дяде, полковнику Суховерову, и вашему Калине влетит. Вот увидишь!

Леон взял у нее бумагу и, спрятав в карман, невесело заметил:

— Раз я приехал — значит, может быть. А из-за меня надоедать твоему дяде-полковнику не стоит. Если бы он землю нам дал да тягло… А так все одно в хуторе жизнь моя кончилась.

Оксана в душе не могла не согласиться с братом.

Некоторое время сидели молча. Настроение у Леона было невеселое. Мысль о том, где и на что жить, не покидала его ни на минуту. А Оксана ничего о работе не говбрила. И он спросил:

— Как тут с работой? Куда мне подаваться теперь?.. Ты не говорила с Ульяной Владимировной?

Оксана приезда брата не ожидала и к нему не приготовилась.

— Мама придет — тогда поговорим. Я думаю, ты пока поживешь у нас, отдохнешь, а тем временем мама все устроит, — заверила она.

Эти слова не успокоили Леона. Он чувствовал: чужой он в этом доме, и ему решительно нечего здесь делать. Все эти картины, цветы, мягкая мебель, безделушки казались ему чем-то далеким, непонятным и только раздражали его. Ему надо было думать о работе, о квартире, о куске хлеба, а не проживать тут на положении бедного родственника. Неужели сестра не понимает этого?

Оксана сыграла на пианино, спела романс. Потом велела горничной подать завтрак и, когда Леон поел, пошла показать ему город.

Вернулись они уже под вечер. Ульяна Владимировна давно поджидала их.

— Наконец-то! Леон, вероятно, устал с дороги, голоден, а ты вздумала водить его по городу, — сказала она и распорядилась подавать обед.

— Мы поели, Ульяна Владимировна, так что спасибо, — поблагодарил Леон.

— Вы завтракали, а сейчас будем обедать. Лишний раз покушаете — от этого вреда не будет.

«Если есть что — конечно, можно», — мысленно согласился Леон.

Ульяна Владимировна Задонскова была старой девой. Когда-то в молодости она пережила несчастливую любовь, хотела уйти в монастырь, но брат отговорил ее. Она переселилась к брату в особняк и осталась здесь навсегда, посвятив жизнь педагогической работе в институте благородных девиц.

Худощавая и хрупкая, с умным моложавым лицом, всегда в черном платье с белым воротничком и такими же отворотами на рукавах, Ульяна Владимировна держалась на службе гордо и независимо, и ее одинаково побаивались как воспитанницы института, так и начальство, — через своего двоюродного брата, помощника наказного атамана, она была связана с самыми влиятельными людьми в городе.

Оксану она любила, как дочь. Никого у нее не было в жизни ближе Оксаны, и главные заботы ее были о счастье своей воспитанницы. Но она понимала «счастье». по-своему и, хотя Оксана еще не закончила гимназии, Ульяна Владимировна уже искала ей хорошую партию. Собственно она уже наметила такого человека для Оксаны. Это был Виталий Овсянников, сын городского протопопа, будущий священник. Овсянников окончил семинарию весной этого года, и ему, перед тем как постригаться в священники, надо было жениться. Но Оксана заявила, что будет продолжать образование. Ульяна Владимировна пыталась убедить ее в том, что женщине не обязательно иметь высшее образование, но Оксана стояла на своем.

Недавно же, возвратясь домой от Чургиных, Оксана вновь услышала от Ульяны Владимировны те же слова об Овсянникове и решительно заявила:

— Мамочка, я прошу тебя: не напоминай мне об этом. Я буду кончать гимназию и учиться дальше.

Ульяна Владимировна была до глубины души возмущена не столько самим отказом, сколько вызывающим тоном Оксаны и подумала: «Это влияние Дороховых и Чургина». С этого дня она только и думала о том, как уберечь свою воспитанницу от пагубного, как ей казалось, влияния ее родных.

Леона Ульяна Владимировна приняла внешне ласково, за столом участливо расспрашивала о хуторе, о родителях, но в словах ее, в равнодушном взгляде ее небыстрых прозрачных глаз Леон чувствовал простое бесстрастное любопытство. «Хорошо, что я не показал бумагу атамана, — вовсе не разговаривала бы», — думал он, сидя за столом, накрытым скатертью, заставленным хрупкими тарелками и фужерами, поминутно смущаясь от неумения пользоваться серебряным прибором и неприязненно поглядывая, как Ульяна Владимировна, оттопыривая холеный палец с розовым ногтем, медленно, как бы нехотя, кушает суп и прячет насмешливую улыбку. «Эх, уж смеялась бы открыто, чем так!» — говорил в уме Леон и вот-вот готов был подняться из-за стола и уйти.

Неприятное самочувствие было и у Оксаны. Ведь может быть Ульяна Владимировна и ласковой, и чуткой, и отзывчивой, — и Оксану возмущало холодное высокомерие, с которым приемная мать разговаривала с ее родным братом. «Боже, да неужели это мама?» — с обидой думала Оксана. Но она тоже хорошо умела скрывать свои мысли, и, стараясь казаться веселой, сказала:

— Ты знаешь, мамочка, ведь Лева совсем уехал из хутора.

Сказала, а у самой сердце замерло: что ответит мать?

Ульяна Владимировна, как будто это ее не касалось, ответила равнодушным тоном:

— Ах, вот как! Очень хорошо…

— Это я его выманила сюда, — продолжала Оксана, умолчав о постановлении атамана, и, как бы между прочим, спросила — Ты не могла бы помочь Леве устроиться куда-нибудь на работу?

— Конечно, — Ульяна Владимировна, прищурившись, внимательно посмотрела на Леона, на его ветхую одежду. — Вы что, сразу хотите устроиться, Леон Игнатович?

— Думка была такая, а как придется — не знаю.

Ульяна Владимировна помедлила немного, пальцем потерла висок.

— А какую работу вы хотели бы получить?

Леон смущенно улыбнулся:

— Мы народ простой, Ульяна Владимировна, ни от какой работы не откажемся. Лишь бы на хлеб заработать.

— Да, но этого недостаточно — на хлеб.

— А мы к большому и не привыкли.

— Вы — да, но здесь… надо иметь хотя бы приличный костюм. Вы же, надеюсь, будете встречаться с Оксаной… в этом доме.

Леон молчал, не зная, что ответить. С Оксаной он, конечно, будет встречаться, но не в этом доме. Ульяна Владимировна помедлила и, мягко улыбнувшись, проговорила:

— Боюсь, что подыскать хорошую должность для вас будет трудно… Впрочем, подумаю, поговорю кое с кем. — И обратилась к горничной: — Феня! Положите, пожалуйста, Леону Игнатовичу побольше сладкого.

Оксана переглянулась с Леоном и прочитала на лице его укор и разочарование. «Нет, этого не может быть, это мне кажется. Она — добрый человек и, конечно, сделает все, что в ее силах», — подумала Оксана. Чтобы отвлечь брата от неприятных мыслей, она пригласила его в театр, но Леон отказался.

3

Несколько дней Леон провел без дела, а Ульяна Владимировна все говорила, что попытки ее найти подходящую должность пока не увенчались успехом. Тогда Леон решил сам поискать работу. Однажды, когда все еще спали, он вышел из дому и отправился в город. Он ходил по улицам, рассматривал витрины магазинов, разговаривал с дворниками, с приказчиками, выпытывал, не знают ли они, где требуются рабочие. Но все они неизменно отвечали ему: «Не знаю».

Леон разыскал базар, купил селедку и, позавтракав и напившись квасу, продолжал поиски работы.

Проходя мимо одного винного подвала, он заметил группу сгружавших бочки рабочих, некоторое время постоял в раздумье. Подойдя ближе, он спросил у грузчика:

— Скажи, брат, тут работенки какой, случаем, не будет?

— Спроси вон у приказчика, — кивнул грузчик на коротконогого человека в черной паре.

Леон подошел к приказчику и обратился к нему с тем же вопросом. Тот измерил его глазами с ног до головы, а потом спросил:

— Силу достаточную имеешь? Работа у нас требует силы.

— Да для ваших бочек как-нибудь хватит.

Приказчик подошел к огромной бочке, позвал Леона.

— Иди сюда… Бей кулаком… Пробьешь дно — значит годишься.

Леон принял это за шутку, недоуменно посмотрел на приказчика, на свой кулак. «Дай, я на твоей роже красной попробую», — подумал он и, резко повернувшись, ушел злой и обиженный. Приказчик рассмеялся, потом, раздраженный, бросил: «Носит тут всяких… Только от дела отрывают».

Все еще не теряя надежды, Леон заходил в лабазы, в магазины, в харчевни, спрашивал, нет ли какой работы, но его встречали сначала гробовым молчанием, а потом то вежливо, то грубо отказывали. В одном лабазе он возмущенно сказал:

— Да как же вы живете без рабочих людей? Хоть волком вой — нигде никакого места нет!

Приказчик ухмыльнулся, с издевкой спросил:

— А-а… ты что собственно умеешь делать?

— Все! — гаркнул Леон.

— Гм… А рекомендация у тебя есть? Ну и магарыч, разумеется…

Леон повернулся и вышел. Больше он нигде не спрашивал о работе и шел куда глаза глядят. Теперь его не интересовали ни посыпанные желтым ракушечником бульвары, ни красивые дома, ни встречные холеные чиновники. Наоборот: каждый богатый дом, каждый щегольски одетый военный, даже сытые рысаки и поблескивавшие лаком фаэтоны, встречавшиеся ему на пути, поднимали в нем злобу.

«А я еще надеялся устроиться тут… Эх, уж лучше бы уехал на шахту!» — мысленно сожалел он, шагая по бульвару Платовского проспекта, и от его тяжелых шагов гудела земля и разлетались в стороны желтые камешки. Чиновники сторонились его, иные, кого он грубо толкал, что-то невнятно бормотали, презрительно оглядывая деревенский его костюм, а разряженные барыньки, попадавшиеся навстречу, брезгливо отряхивали одежду, будто Леон чем-нибудь выпачкал их.

Наконец он остановился закурить, отошел в сторону к деревьям и вынул из кармана кисет. Свертывая цыгарку, заметил: по мостовой, в ряд с бульваром, суетливо шел гвардейского роста солдат, настороженно озирался по сторонам, то и дело вытягиваясь в струнку и чуть ли не ежесекундно отдавая честь офицерам.

Леон посчитал: пока он закурил, солдат успел козырнуть шесть раз.

— Тут, парень, в две руки надо, а ты одной, — сказал он, когда солдат поровнялся с ним. Тот махнул рукой, и в эту минуту сзади Леона раздался окрик:

— Солдат! Поди сюда!

Леон оглянулся. В двух шагах от него стоял молодцеватый, подтянутый офицер в пенсне.

— Слушаюсь, ваше благородие! — вытянулся солдат, взяв руку под козырек.

— Почему не отдал честь?

— Виноват, ваше благородие.

— Какой части? Фамилия?

— Первого взвода, артиллерийского дивизиона, тридцать шестого полка, Попов, ваше благородие.

— Двадцать шагов назад, кругом… арш! — скомандовал офицер.

Солдат, пробежав по мостовой двадцать шагов, остановился, повернулся и ждал.

— К отданию чести! Прямо вперед, шагом… арш! — снова раздалась команда.

Офицер достал серебряный портсигар, закурил длинную папиросу и, щуря близорукие глаза в пенсне, наблюдал за солдатом, а тот, четко печатая шаг, отдавая честь, маршировал по мостовой.

— Повторить! — раздался резкий окрик. Солдат вздрогнул, остановился и вернулся на прежнюю дистанцию, чтобы повторить все сначала.

Любопытные останавливались на тротуаре, посмеивались.

Леон со злостью швырнул цыгарку на желтую дорожку бульвара, шагнул через низкую ограду и свернул в первый же переулок.

Стиснув зубы, не зная, что делать с руками, он шел по узкой улице быстро, порывисто, то и дело оступаясь, а мысленно все еще видел белолицего, изнеженного, как барышня, офицера и солдата с тоскливо-покорным выражением глаз. «Какое измывательство! Да у нас скотину больше уважают! Как же тут жить?» — возмущался Леон про себя.

Он почувствовал, что идет слишком быстро, и, замедлив шаг, осмотрелся вокруг. Впереди него, у водопровода, с ведром в руке стоял невысокий, начавший полнеть человек в жилете и с трубкой во рту. Леон подошел к нему:

— Дайте, бога ради, напиться. Запалиться можно, — нигде нет воды.

— А ты меньше ешь, тогда пить не будет хотеться, — насмешливо проговорил человек в жилете.

— Да оно вроде и так не вразгонку едим.

Леон взглянул на незнакомца и опустил голову: «Где я его видел?»

Человек жил в маленьком домике против колонки. Пригласив Леона идти за собой, он велел ему подождать на скамейке у ворот и исчез во дворе небольшого домика.

Леон обратил внимание на выглядывавшие в окно зонтики герани, беглым взглядом окинул усадьбу. Домик стоял на свежем фундаменте из ракушечника и, видимо, при ремонте был приподнят, старенькая железная крыша его была покрашена суриком, ставни подсинены, и Леону это понравилось. «Хозяин, видать, приготовился на зиму как надо, — мысленно похвалил он владельца домика и вспомнил о хуторе: — Забыл бате сказать, чтоб потолок в амбаре переложил… Не доглядит, еще завалится».

— Вот тебе целая кварта! — сказал, хозяин, появляясь с большой медной кружкой в руках. — Только бы ты остыл малость, парень.

Леон и в самом деле был потный. Расстегнув ворот рубашки, он сдвинул картуз на затылок, вынул кисет и предложил его своему новому знакомому. Тот несколько раз потянул трубку и, убедившись, что она давно погасла, выбил из нее серый комочек пепла и набил махоркой.

Они разговорились. Леон объяснил, что он из хутора, что первоначально поехал было на шахту, к зятю, но дорогой раздумал и приехал сюда, надеясь с помощью сестры и ее воспитательницы Задонсковой устроиться на работу.

— Ходил-ходил, думал сам подыскать что-нибудь, а выходит — тут не устраиваться надо, а тикать отсюда без оглядки, — все еще не успокоившись, говорил он, сердито поблескивая глазами. — Тут и одного дня не прожить, как я сегодня насмотрелся. Так и хотелось тому офицеру свернуть морду набок, — и он рассказал о случае на Платовском проспекте.

Хозяин домика серьезным тоном спросил:

— И здорово умеешь сворачивать?

— Здорово — не здорово, а если ударю — навряд ли поднимется.

— Ого! А морды-то стоящие? Не гоже ведь руки пачкать о всякую шваль.

Леон хмуро взглянул на своего собеседника и опять подумал: «Где я его видал? Усы-то, усы!.. Постой, а это не учитель, что был у Оксаны? Он и есть», — решил Леон и спросил:

— Я извиняюсь, вы не учитель? У Оксаны были, у моей сестры.

— Я? Нет, не учитель… Знаешь что, Леон? Воду ты не выпил, заговорились, да и ни к чему теперь. Пойдем-ка чайку хлебнем по стаканчику, — предложил хозяин и, выплеснув из кружки воду, направился в дом.

Леон пожал плечами и последовал за ним.

Лука Матвеич Борщ, хозяин домика, был народным учителем, но работал токарем в депо станции Новочеркасск. Профессиональный революционер-интеллигент, он поселился в столице Области Войска Донского, чтобы отсюда руководить созданием марксистских организаций на юге России, а работать устроился токарем. Шил он скромно, изредка выезжал из города, и было принято считать, что у него нет ни друзей, ни врагов и что он — неисправимый домосед. Сорокалетний, уже лысеющий, Лука Матвеич ничего не имел против такого мнения о себе, а, наоборот, старался его укрепить. Но немногие из его приятелей, с которыми он на окраине или за городом читал книжки, были о нем другого мнения. Знали его и некоторые семинаристы и реалисты и считали его желанным гостем на своих вечеринках.

Леона Лука Матвеич узнал сразу, а слышал о нем от Оксаны, но привычка подпольщика не позволяла ему называть себя. Поэтому он сначала сам расспросил хорошенько Леона, а уж потом сказал:

— То, что ты с Кундрючевкой покончил, — это хорошо. Но то, что зятя не послушался, — это плохо, Леонтий, совсем нехорошо, — журил его Борщ, задумчиво помешивая ложечкой чай в стакане. — Какую здесь работу можно найти? По ремонту пути — мастеру на водку больше выставить надо, чем заработаешь. Винные бочки из подвала в подвал катать — это не работа. Дворником или швейцаром — это не для нашего брата, тем более для вас, молодых. Оно можно бы в депо тебя устроить, но пришлось бы рассчитать какого-нибудь подручного, а это тоже не гоже. Разве что кочегаром на паровоз?..

— На паровоз я боюсь, еще где-нибудь опрокинется, — полушутя сказал Леон.

Они сидели в зале, за небольшим столом, у пузатого самоварчика, и пили чай с вареньем. Лука Матвеич подумал немного и решительно заключил:

— В столице Области Войска Донского места тебе не найдется, Леонтий. И поезжай ты, парень, лучше на шахту — там вернее будет с работой. Не будешь пить и в карты играть — добрые дела научишься делать… А зять устроит. Он такой… он там, на шахте, все может.

— Вы знаете Чургина? — удивился Леон.

— Значит, знаю, — хитро щурясь и смеясь одними глазами, ответил Борщ.

— Так, значит, это вы были у Оксаны! Усы-то у вас, как у Тараса Бульбы, — оживился Леон.

— Как у Тараса Бульбы! — воскликнул Лука Матвеич. — А ты откуда Тараса Бульбу знаешь? Чаи распивал с ним, что ли?

— Читал. Гоголь описал про него, Оксана мне привезла ту книгу.

— Оксана… Да-а, — протянул Лука Матвеич. — Хорошая дивчина, но… избалована изрядно. Ну, да это может пройти…

Впервые за много дней Леон весело улыбнулся.

Оксана, не найдя утром Леона, с беспокойством подумала: «Неужели уехал?» Эта мысль не покидала ее весь день. Возвращаясь из гимназии, она зашла в табачный магазин и купила папирос.

Было около двух часов дня. Небо хмурилось все больше, и вот-вот, казалось, пойдет дождь. Оксана часто поглядывала на синие облака и торопилась скорее попасть домой. Как всегда, низко опустив голову, чтобы скрыть лицо от надоедливых взглядов прохожих, она шла быстро, почти не поднимая глаз, и тем не менее чувствовала на себе эти колкие, смущающие взгляды и слышала развязные комплименты военных.

Неожиданно она услышала, что за ней кто-то идет, и обернулась. Действительно, за ней вышагивал Овсянников.

— Виталий, ну как вам не стыдно? — сказала, останавливаясь, Оксана. — Что вы ходите за мной?

— В чем дело, Ксани? Здравствуйте, — поровнявшись с ней, поздоровался Овсянников. — Почему мне должно быть стыдно?

— Вам не священником быть, а сыщиком.

— От вас до некоторой степени зависит, кем мне быть… А за вами я не хожу, я просто иду сам по себе, а вы сами по себе.

— Ох, уж который раз я это слышу!

— И еще не раз услышите… Разрешите вашу руку? Предполагается дождик, и будет скользко.

Виталий Овсянников познакомился с Оксаной еще будучи семинаристом. Однажды он вот так же, как сейчас, шел по ее пятам, чтобы узнать, кто она и где живет, и едва не угодил в полицию, так как за ним шел полковник Суховеров. Потом он стал бывать в доме Задонсковых и сделал Оксане предложение. С некоторых пор Ульяна Владимировна принимала его как будущего зятя.

Нравился ли он Оксане? Она и сама не знала. Худощавый, с бледным продолговатым лицом и прямым тонким носом, он был веселым и остроумным человеком, хорошо пел, не пил и не играл в карты. Красивым он не был, но и ничего неприятного в его внешности не было. Однако Оксана чувствовала: чего-то в нем все же недостает, а что-то есть в избытке, лишнее.

— Вы очень быстро идете, Ксани! — сказал Овсянников.

— Дождь накрапывает. Видите?

— Гм… Дождь и для меня опасен. Могу простудиться и потерять голос.

— А зачем вам голос? Вы же не протодьяконом собираетесь быть?

— А может, в оперные артисты уйду? Повторяю: все зависит от вас.

Оксана вспомнила Якова Загорулькина и промолчала.

Дома Леона все еще не было. Оксана, заглянув на кухню, пошла к себе наверх. Сундучок Леона оставался на месте, но это не успокоило Оксану. Догадывалась она, что Леон отправился искать работу, и ей стало стыдно. Ведь она сама звала его в город, обещала помочь устроиться и все еще ничего не сделала. Что подумает Леон о ней, о ее воспитательнице? «Как это нехорошо получилось!.. И мама молчит. Нет, надо сегодня же решительно поговорить с ней. Есть же в городе должности!» — рассуждала Оксана, переодеваясь у себя в комнате.

Из гостиной донеслись звуки «Марсельезы» и раскатистый бас Овсянникова. Оксана, приоткрыв дверь, крикнула:

— Виталий, вы с ума сошли!.. Прекратите!

Овсянников резко поднялся со стула, сильно хлопнул крышкой о пианино и, пересев на зеленый диван, закурил. Он видел, что Оксана не в духе. Говорить или не говорить все, что он хотел сказать ей сегодня? «Быть может, лучше подождать эту „классную даму“, — рассуждал он, имея ввиду Ульяну Владимировну. — Надо сказать все. Надоела эта неопределенность. Или — или. Или она принимает мое предложение, или все пусть летит к черту», — решил он и, встав с дивана, медленно прошелся по комнате.

Оксана вошла в гостиную. Взглянув в хмурое лицо Овсянникова, она недовольно спросила:

— Уже рассердился? Обидчивый же вы, Виталий. Бросьте курить.

— Я не обидчивый, Ксани, — низким приятным голосом заговорил Овсянников, продолжая ходить и дымить папиросой. — Наоборот, я очень терпеливый и могу сносить многое. Но вы так держите себя со мной, что я не могу не обижаться… Скажите мне прямо и честно: долго вы будёте испытывать мое терпение? Я жду от вас ответа полгода.

Оксана подошла к нему, отобрала папиросу и погасила ее в розовой морской раковине. Потом взяла книгу и села на диван.

— Виталий, — помолчав, мягко начала она, перелистывая книгу, — если вы действительно любите меня, не мешайте мне закончить образование. Не настаивайте сейчас на ответе. Время покажет.

— Я вас понимаю, Ксани, — перебил Овсянников. — Но я живой человек. Скажите «да», и я буду ждать еще год, два, пять лет, если нужно.

Он остановился перед окном и, хмуря брови, смотрел на улицу, в серую пелену дождя. Оксана вздохнула и закрыла книгу. Решительно и твердо она сказала:

— Виталий, постригайтесь в священники. Вам нет смысла дожидаться, пока я получу высшее образование и…

В дверях показался Леон. Оксана оборвала речь и пошла, радостно улыбаясь, ему навстречу.

— Я не буду попом, Оксана! — резко произнес Овсянников. — А если вы откажетесь от меня, я прокляну бога и продам душу дьяволу!..

Он хотел еще что-то сказать, но осекся, заметив стоявшего у двери Леона.

Оксана смотрела на него широко раскрытыми глазами и не понимала, шутит ли он, или говорит серьезно. Год уже она была знакома с этим человеком и, оказывается, до сих пор не знала его.

— Виталий, да вы отдаете себе отчет в том, что вы болтаете? — хмуря брови, заговорила она. — Вас столько лет готовили к духовному сану…

— Именно потому, что меня готовили, а не я готовился, я и говорю так.

Оксана покачала головой и обратилась к брату:

— Знакомься, Лева. Это будущий священник и кандидат в тюрьму, Виталий Овсянников. Слышал его речи?

— Насчет священника — это фантазия Ксани, а что касается тюрьмы — это верно, — подтвердил Овсянников, пожимая руку Леону, и спросил: — Вы не сидели в тюрьме?

Леон недоуменно переглянулся с Оксаной, точно спрашивая: «В своем уме этот парень?» И ответил:

— Не довелось.

— Ну, так доведется. У вас такое мужественное лицо, такие большие кулаки… Уверяю — посадят.

— Оставьте глупости, Виталий, — вмешалась Оксана. — А ты, Лева, не обращай внимания. Он сегодня вздумал разыгрывать Демона, — сказала она и вышла.

Леон ничего не понял, и разговор оборвался. Овсянников был хмур и продолжал ходить по гостиной, а Леон не знал, о чем с ним говорить. Ему не понравилось, что этот угрюмый человек ни с того ни с сего пророчит ему тюрьму. «Сумасшедший какой-то!» — заключил он, пренебрежительно взглянув на Овсянникова.

Вернулась Оксана с коробкой папирос, отдала их Леону.

— Где же это ты пропадал целый день? — спросила она.

— Надоело слоняться без дела, — ответил Леон. — Ну, решился сам поспрашивать. Да только нет тут у вас работы для нашего брата, придется ехать на шахту.

Оксана задумалась. Неужели во всем городе нет работы?

Даже обыкновенной, черной работы? Но на черную работу ей не хотелось устраивать брата.

— Этого не может быть, Лева! Ты не торопись, сейчас придет мама — мы поговорим обо всем после обеда, — сказала она и ушла на кухню распорядиться, чтобы горничная накрывала на стол.

Овсянников сел за пианино, открыл крышку и заиграл «Варшавянку».

Леон не знал, что это такое, но чувствовал: Овсянников играет что-то особенное, и это, очевидно, соответствует его настроению. Леон хотел спросить, что это такое, но дверь распахнулась и в комнату вбежала испуганная Оксана.

— Виталий! Вы просто невозможный человек! — возмущенно воскликнула она и захлопнула крышку пианино, — С такой медвежьей силой бить по клавишам. Ведь на улице слышно! Ох, уж эти революционеры домашние… — вспомнила она слова Луки Матвеича.

Овсянников, не говоря ни слова, затянул сильным басом:

— Ве-ерую…

В гостиную неторопливо вошла Ульяна Владимировна. Посмотрев слегка сощуренными глазами на Леона, на Овсянникова, она не спеша сняла лайковые перчатки, повела носом и сделала недовольную гримасу — она не выносила табачного дыма.

— Виталий, что это вы вздумали церковные песнопения исполнять? — спросила она. — Надо же знать место и время.

— Ты бы послушала, мамочка, что он тут исполнял, — сказала Оксана.

— Гимны революции, конечно… Ах, Виталий, Виталий, и вам не стыдно? Ну, когда вы учились в семинарии, это еще понятно, там принято бравировать вольнодумством. Но вы не сегодня-завтра священник! Надо забывать семинарские шалости, дорогой мой. Кормить вас будет не вольнодумство, я полагаю.

Овсянников поцеловал руку хозяйке и отошел, ничего не ответив.

— Беда с нашей молодежью! — вздохнула Ульяца Владимировна.

Оксана подошла к ней, и она поцеловала ее в голову.

— Ну, как здоровье, успехи?

— Спасибо, мамочка… Ты ни с кем не говорила о Леве? Он уже сам начал искать работу.

— Напрасно. Надо пока развлекаться, молодой человек, — с улыбкой обратилась Ульяна Владимировна к Леону и протянула ему руку. — Вокруг так много для вас интересного. Ведь вы впервые в городе, все для вас ново…

Леон неловко пожал руку и не знал, что ответить. На уме у него было: «Барыня — барыня ты и есть, и не тебе понять нашу душу», но он не мог так ответить, потому что Ульяна Владимировна воспитывала его сестру.

4

Обед прошел скучно. Овсянников молча, сосредоточенно ел и о чем-то думал. Ульяна Владимировна попыталась было вести с ним обычный шутливый, непринужденный разговор и добилась только того, что он своими грубоватыми ответами начал раздражать ее.

Оксана внешне была весела и разговаривала с братом, но Леон тоже находился в мрачном настроении и отвечал ей неохотно.

Скоро за столом воцарилось тягостное молчание. Ульяна Владимировна видела, что между Оксаной и Овсянниковым что-то произошло, и бросала на свою воспитанницу укоризненные взгляды.

Наконец, отказавшись от сладкого, Овсянников вышел из-за стола и направился на веранду курить, пригласив с собой и Леона.

Некоторое время они стояли молча, курили. Леон не понимал, почему Овсянников обиделся на сестру и на Ульяну Владимировну, и осторожно сказал:

— Вы сердитый, видать… Или музыка была такая?

Овсянников сумрачно посмотрел на него, выпустил дым изо рта и спросил:

— Зачем вы приехали сюда, Леон? Вы из станицы?

— Из хутора. Приехал на работу устраиваться.

— Разочаруетесь быстро. Город для вашего брата — еще большая нищета. А может быть — гибель, тюрьма.

«Опять про тюрьму… Помешался он, что ли, на ней!» — подумал Леон.

— А вы сидели в ней, что другой раз так говорите?

— Готовлюсь к этому.

— За какие же это дела?

— Дел пока никаких у меня нет, а посадить могут. Например, за непочтительные по отношению к власти разговоры, за оскорбление величества… Вы царя почитаете?

— Признаться, не думал про него никогда. А он что — некрасивый? — спросил Леон как будто простовато.

— О, да вы не лыком шиты! — понял Овсянников. — Знаете что, Леон? Бегите отсюда, пока не поздно. Тут одна гниль в мундирах. Вас загонят в ночлежку или сделают подлецом, лакеем…

Он бросил окурок и вернулся в гостиную, а Леон пожал плечами, подумал: «Несет такое, что и впрямь в Сибири очутится».

Были уже сумерки. Огромные тучи распались на облачка, и между ними проступили озерки чистого вечернего неба. На них, как светлячки, зажигались звезды.

Леон стоял на веранде, прислонясь к деревянной решетке и смотрел, как далеко на горизонте догорал еще один день. Сколько раз в своей жизни он с грустью провожал такие же безрадостные, хмурые дни и с надеждой встречал новое утро! Но каждый новый день был не лучше прежнего.

С болью, с великой обидой думал Леон о своем будущем и видел: ничего ему не сулит жизнь в городе. «Почему, — думал он, — купцы, приказчики, дворники и даже эта Ульяна Владимировна насмехаются надо мной и за человека не считают? Неужели бедному хуторскому парню только и места, что в шахте, под землей? Да земля наша такая просторная, и целины на ней, должно, половина лежит нетронутой, а я должен лезть под нее, под землю», — с горечью заключил Леон и, придавив окурок носком сапога, медленно пошел в дом.

В гостиной шел горячий спор. Ульяна Владимировна убеждала Овсянникова, что студенты резки бывают на слова, только когда учатся, а получив диплом, устраиваются на хорошую должность и превращаются в таких же верноподданных чиновников, как их отцы.

Овсянников не впервые спорил с Ульяной Владимировной на эту тему, и всегда каждый из них оставался при своем мнении. Но сегодня он был злой и решил не уступать.

— Не убедительно и, как бы это мягче сказать, слишком вульгарно то, что вы говорите, Ульяна Владимировна, — возражал он, шагая по комнате. — Почему вы ставите на одну доску все студенчество, всех университетов, всех классов общества? А демократическая его часть, революционная в самом настоящем смысле слова?

— Например?..

— Ну, я назову, хотя бы… Александра Ульянова.

Удар был нанесен метко. Ульяна Владимировна на минуту оторопела, бледное лицо ее вспыхнуло румянцем, близорукие глаза сощурились, и от них к вискам протянулась паутина мелких морщинок.

— Ульянов покушался на жизнь государя и за это повешен, — еле сдерживаясь, проговорила она сдавленным голосом. — Выть может, вы еще скажете о Стеньке Разине, Пугачеве?

— Они не были студентами, а Ульянов был, — нашелся Овсянников. — И вы напрасно сердитесь, Ульяна Владимировна. Это признак того, что у вас иссякли доводы.

— Ну, конечно, конечно! Где уж мне угнаться за вами! Напрасно только вы забываете, до чего могут довести такие разговоры.

— До тюрьмы, вы хотите сказать, — подхватил Овсянников и подмигнул Леону. — Подлинно революционные люди, начиная с декабристов, шли на виселицу за свои идеи и… продолжали стрелять в царей.

Ульяна Владимировна сидела в кресле, как на иголках, и готова была встать и уйти к себе. Но надо было что-то ответить Овсянникову, и она с ядовитой насмешкой сказала:

— Вы, очевидно, причисляете себя к людям этих идей? Вы на них не похожи.

Овсянников рассмеялся.

— Переходить в теоретическом споре на личности — обычная манера у женщин. Впрочем, если хотите, я могу изложить некоторые свои взгляды на…

— Нет уж, увольте! И вообще — хватит с меня таких разговоров.

Оксана сидела на диване, читала книжку и не принимала участия в споре. Она знала, что Овсянников обычно больше резонерствует и спорит не потому, что защищает какие-то взгляды, а просто из желания блеснуть своим вольнодумством.

— Печально, Виталий. Я была о вас лучшего мнения, — после долгой паузы сказала Ульяна Владимировна.

— Простите, но ведь я пока еще никого не убил…

— Этого еще недоставало! — возмущенно сказала Ульяна Владимировна. — Вы и впрямь начинаете говорить такое, о чем в приличном обществе предпочитают молчать.

Овсянников взял со столика книжку, перелистал ее и положил на место. Обращаясь к Леону, он с искренним удивлением спросил:

— Скажите, Леон, я говорил что-нибудь неприличное? Вы слышали наш спор?

— Конец слышал.

— Ну, и что вы думаете?

Леон повел глазами в сторону Ульяны Владимировны, как бы говоря: «Да хватит вам, она и так рассердилась», и ответил:

— Думаю все о том же, Виталий… не знаю, как вас по батюшке… о том, куда идти, где на хлеб заработать.

— Если вам не терпится, Леон, вы завтра же можете пойти на работу, — заявила Ульяна Владимировна.

— И хорошая должность, мама? — радостно встрепенулась Оксана.

— Будет служить у богатых людей.

Овсянников взглянул на Леона и беззвучно захохотал:

— Ну, я же вам говорил… лакеем!

Леона точно ударили.

— Зря вы старались, Ульяна Владимировна, — возмущенно сказал он. — В лакеи я не пойду. Характером не гожусь…

— Я полагаю, вы оставили хутор не от хорошей жизни, — холодно возразила Ульяна Владимировна, заерзав в кресле-качалке. — Поймите, мой дорогой, сразу все не делается. Если вы подождете, — я постараюсь…

Леон грубо прервал ее-:

— Не старайтесь. Слышал я про холуев разных панских. Дед Муха у нас в хуторе есть, порассказывал достаточно. Нет для меня места на земле — под землю полезу. В шахту пойду работать, а холуем барским не буду. Не желаю! — негодующе крикнул он и вышел в другую комнату, хлопнув дверью так, что зазвенели стоявшие в углу башенные часы.

— Правильно, Леон! — рассмеялся Овсянников. — Я не зря говорил, что вы наверняка угодите в тюрьму.

Оксана с ненавистью посмотрела на него, на Ульяну Владимировну и, ничего не сказав, быстро вышла следом за братом.

На другой день Леон уехал к Чургину в Александровен.

Глава вторая

1

…И осень недолго длилась. Пришла она, неспокойная, ветреная, подмела пыль и мусор, затянула небо синими облаками, и полились на землю ленивые дожди.

Не шелестели, не шептались больше на деревьях оранжевояркие листья. Сорвал их ветер, развеял по садам, по дорогам, намочили их холодные дожди, и почернели они, поблекли, и лишь сладковатые запахи разносились по улицам, напоминая о недавнем буйном убранстве садов, о веселом шуме деревьев. Лишь на акациях еще шуршали скрюченные рожки да по балкам рдели ягоды шиповника.

Коротки были осенние, хмурые дни. Солнце лишь изредка выглядывало из-за туч на длинные шахтерские казармы и землянки, да не согревали неяркие, неприветливые лучи его, и от этого у людей становилось на душе еще сиротливей. Одна степь, зеленая, расписанная озимью, дышала неиссякаемыми запахами, и от этого свежее становился воздух в шахтерских поселках и не так чувствовалась удушливая испарина горящей породы. Но шахтеры большую долю суток проводили глубоко под землей, в забоях, и к ним не доходили эти степные запахи.

Шахта Шухова была одной из крупнейших в районе. Окруженная служебными постройками и бунтами угля, штабелями леса и буграми породы, она стояла в кольце рабочих поселков, как погонщик в кругу рабов, — черная, жестокая, всесильная, и на всем, что жило возле нее, видна была ее гнетущая печать. Шахтерские поселки, с сиротливыми домиками и помойными свалками посреди узких, неприглядных уличек, раскинулись прямо на выгоне и скорее походили на становища погорельцев, чем на жилье рабочих. Редко-редко какой домик старожила был обнесен каменной стенкой или заборчиком из старых досок; большинство домиков стояло прямо в степи, без всякой изгороди, и лишь неглубокие канавы разделяли одно подворье от другого.

Люди здесь жили по ночам, при свете мерцающих ламп и коптилок, днем на улицах было тихо и безлюдно, поселки точно вымерли, и лишь чумазая детвора, безодежная, безобувная, тоскливо выглядывала из окон, напоминая, что здесь обитают люди. Только в дни получки и оживлялись поселки, да бесшабашно было это шахтерское оживление — разгульное, отчаянное. А надо было жить…

Исходив всю шахту, Чургин к полудню поднялся на-гора и хотел переговорить со штейгером по поводу случившейся накануне задержки выдачи угля. Но едва он вошел в свою конторку, как к нему явился стволовой Митрич.

— Як тебе, Гаврилыч. Доброго здоровья, — обратился ой к Чургину, снимая облезлый заячий капелюх и стряхивая с него капли дождя.

— Здорово, Митрич… Присаживайся, — указал Чургин на табурет.

Митрич был встревожен. Надев капелюх, он подвинул табурет ближе к столу, старчески-устало сел на него и достал кожаную сумочку с табаком. С бороды его стекали капли воды, падали на табак, а он даже не замечал этого.

Он работал от конторы, считался опытным стволовым, но вот произошла заминка с выдачей угля, в чем он был меньше всего повинен, и штейгер распорядился уволить его.

— Ну что будем делать, Гаврилыч? — негромко спросил Митрич, медленно крутя козью ножку. — Иван Николаич все свалил на меня, велел расчет выписать.

Чургин, поставив одну ногу на табурет и склонившись над столом, рассматривал чертеж и красным карандашом делал на нем пометки. Не отрываясь от чертежа, он спросил:

— Дождь не унимается?

Митрич поднял голову, посмотрел, как по стеклу дорожками сбегали дождевые капли, и досадливо отвернулся.

— Идет.

Чургин отодвинул чертеж и, взяв у Митрича кожаную сумочку, отсыпал себе на бумажку щепоть табаку.

— Пачку папирос брал, и вот уже нет… Так, говоришь, рассчитывают?

— Рассчитали уж… Ты все одно как глухой нонче: я ему про расчет, а он про дождь, о табаке беспокоится, — недовольно заворчал Митрич, хмуря брови, и сразу повысил голос — Жрать нечего будет завтра, ты это понимаешь?

— А разве оттого, что ты кричишь, в рот булка упадет? — спокойно спросил Чургин, скосив глаза на Митрича и кончиком языка смачивая цыгарку.

Митричу неловко стало за свою горячность. Он положил руки на колени и низко наклонился, потом тихо, как бы сам с собой, Заговорил:

— Оно не дурно цыган брехал: «Правды у бога немного, да у меня, говорит, трошки». Так и это. Знамо дело, криком не возьмешь. Но и молчать душа не терпит… Ведь кабы у меня золотой был в кармане, оно, может, и обошлось бы все по-хорошему. Вот племянника моего рассчитал; ну, пришлось собрать десятку и сунуть. А она шесть упряжек стоит… Я пришел к тебе вот зачем: ребята сказывают — мол, ты… — Митрич, запнулся, — ну, словом, свой человек. Войди в положение, Гаврилыч, больше надежи нет ни на кого. А на колени перед ними становиться сил нету, мне уже шестой десяток кончается, сынок. — Он тяжело поднялся, туже натянул на голову капелюх, собираясь уходить, но остановился у двери, ожидая ответа.

— А ты на колени не становись и золотого не давай, — спокойно проговорил Чургин, пуская изо рта колечки дыма.

Митрич посмотрел на его строгое бледное лицо, на колечки дыма и неопределенно промолвил:

— Так-то оно так, а завтра мне надо искать работу.

Чургин не спеша надел брезентовую куртку, рукавом вытер козырек фуражки и сказал, готовясь выходить:

— Пойдешь в ночную смену.

Митрич от радости не знал, что и говорить. Он снял капелюх, затем вновь надел его и, подойдя к Чургину, крепко пожал его руку.

— Спасибо, Гаврилыч, родной. Внучата, старуха совсем было духом пали, — волнуясь, быстро говорил он, — А вот… как же ты с ними? Они ж думают, мол, ты старший десятник, вроде правая рука ихняя!

Чургин улыбнулся, дружески похлопал его по плечу.

— Как-то, от нечего делать, я этими руками, — он протянул сухожильные свои руки, — поднял восемнадцать пудов на четверть от земли. Можно поверить этому?

Митрич оценивающим взглядом измерил его с ног до головы, худощавого, высокого, и сомнительно покачал головой:

— Нет. Никому и на ум не придет.

— Ну, так никому на ум не придет и то, — Чургин понизил голос, — что я шахтерский интерес соблюдаю. Я старший конторский десятник господина Шухова, и больше ты обо мне ничего не знаешь. Пошли!

Он взял трубочку чертежа и направился к двери.

2

Штейгер Петрухин недавно поступил на шахту по рекомендации одной влиятельной дамы. Молодой, с маленьким, женственным лицом и небольшим, острым носиком, с темными, карими глазами и тщательно закрученными черными усиками, он был душою женского общества, и ни одна увеселительная вечеринка шахтной интеллигенции или городских чиновников не обходилась без его участия. Были слухи, что он замешан в каких-то семейных историях, но его никто не корил за это.

С первых же дней своей работы Петрухин взялся за дело весьма рьяно. Будучи фактическим заместителем управляющего, инженера Стародуба, и пользуясь тем, что управляющий по неделям не бывал на шахте, он скоро разобрался в обстановке, сдружился с подрядчиками, в чьих руках находилась эксплуатация шахты, и начал: конторского десятника уволил и заменил своим шурином, но десятник успел во-время дать ему четвертную, и шурина пришлось устроить десятником на поверхности; сменил машиниста подъемной машины, за скромную мзду приняв на эту работу другого, и хотел было рассчитать старшего конторской бригады крепильщиков — старика Ванюшина, да вмешался Чургин и доложил управляющему. Старый крепильщик остался на работе, а Стародуб вызвал Петрухина к себе.

— Если вы хотите получать сто рублей, господин Петрухин, — сурово заговорил Стародуб, — вы должны отрешиться от неправильной мысли, что шахта — это тотализатор, где можно без труда зарабатывать удачными комбинациями. Прошу это принять к сведению и… можете идти, — отрезал он.

Этот короткий разговор с управляющим заставил Петрухина задуматься и действовать более осторожно. Зато он твердо решил показать себя перед самим хозяином и начал внимательней присматриваться к Стародубу, надеясь со временем — чем черт не шутит? — кое-чему подучившись, пересесть за роскошный дубовый стол управляющего и взять бразды правления в свои руки.

Сейчас он обдумывал один из способов возвеличения своей особы — проект многосаженных уступов подготовляемого второго горизонта.

Работал он над проектом скрытно, литературы не имел, достаточной практики тоже и надеялся лишь на осторожные рассказы одного немецкого инженера с Рура, оброненные за бутылкой вина. Но немец так мало говорил, а вино так слабо на него действовало, что Петрухин стал опасаться, а не оскандалится ли он на весь район?

Чургин грузно вошел к нему в кабинет, откинул ворот тужурки и достал из-под полы сверток. Петрухин сидел за небольшим письменным столом, глубоко сосредоточившись. Перед ним лежал развернутый план нового горизонта, две книги по горному делу, чертежи. Завидев Чургина, он стал что-то деловито писать.

Чургин сел на венский стул, снял картуз и положил его на угол стола.

— Здравствуйте, Иван Николаич, — негромко сказал он, доставая из кармана записную книжку, — мне надо переговорить с вами.

Петрухин, не отвечая, занимался своим делом.

— Вчера вы уволили стволового, — продолжал Чургин. — Сегодня я расследовал обстоятельства задержки выдачи угля и нашел истинных виновников.

— Кто же эти истинные виновники? — не поднимая глаз, спросил Петрухин, сличая свои записи с цифрами в толстой, пожелтевшей книге.

— Подрядчик Кандыбин и вы.

Петрухин поднял удивленные глаза и нетерпеливо стал искать на столе коробку с папиросами.

— Вы, кажется, забываете, господин Чургин, с кем разговариваете. Кто дал вам право контролировать меня? — повысив голос, спросил он. — Вы всего лишь десятник, пусть и старший, а имеете честь разговаривать со штейгером.

— Владелец шахты, Василий Васильевич Шухов, дал мне это право, — спокойно ответил Чургин.

Лицо Петрухина нервно передернулось. Стараясь овладеть собою, он язвительно спросил, щуря глаз:

— Жалованьице прибавить обещали? Или дать золотые молоточки? Что ж! Рад поздравить, так сказать, новый талант из народа.

Чургин листал книжку и не отвечал. Да и что отвечать этому штейгеришке? Сказать, что он дурак, — нельзя, не за тем пришел. И смолчать было обидно. Но Чургин умел молчать. Научили. Когда-то он кричал на штейгеров и управляющих, и всякий раз после этого ему приходилось искать новую работу. Не так это легко было — сносить обиды, но с той поры, когда его обижали, прошли годы. За это время он успел в совершенстве изучить шахтное дело и научился терпеливо отстаивать интересы рабочих. Первое качество знали все, кому положено, и за это его ценили, а о втором он помалкивал, и это позволяло ему потихоньку делать свое дело. Сейчас он пришел, чтобы добиться кое-чего в этом деле, и ему не было смысла кричать об этом.

Перелистав книжку и выждав, пока штейгер наговорится, он поднял глаза на Петрухина.

— Я не собираюсь садиться на ваше место, Иван Николаич. Мое место в шахте, там я провожу шестнадцать часов в сутки.

— На то вы и старший конторский десятник.

— Согласен… Так вот, разрешите доложить: во-первых, я написал рапорт управляющему, получил его согласие и завтра отбираю лаву у подрядчика Кандыбина.

— А штейгера просто ставите об этом в известность?

— …Во-вторых, я допустил к работе неправильно уволенного стволового, — продолжал Чургин. — Надеюсь, вы не станете возражать против моих действий, потому, что вас ввели в заблуждение… Ну, и принес вам вот эту схему механической вентиляции шахты. Быть может, она пригодится при нарезке второго горизонта. — Он положил перед штейгером чертеж. — На авторство я не претендую.

Петрухин небрежно взял чертеж, бегло взглянул на него и, к своему неудовольствию, заметил, что ему не к чему было придраться. Однако почему Чургин отдает свой проект так просто, как если бы это были сведения о продвижении уступов или прошение какого-либо конторщика? Ведь предложение о механической вентиляции технически ново, и из него можно извлечь… да мало ли что может извлечь из него деловой человек? «А не подвох ли это какой?» — с тревогой подумал Петрухин и решил проверить.

— Вы о своем предложении докладывали управляющему или Василию Васильевичу Шухову?

— Нет.

— Гм… В таком случае могу заверить, что ваш проект неосуществим, его управляющий не примет, — сказал он, а в это же время мысль его работала совсем в другом направлении: «А что, если самому разработать это и доложить хозяину?

Механическая вентиляция… длинносаженные уступы и все это — штейгера Петрухина? Ведь тут же перспектива, черт побери!»

Чургин поднялся, взял чертеж и свернул его в трубочку.

— Хорошо. Я сам доложу Николаю Емельянычу. Только я не допускаю, чтобы можно было расширять шахту и увеличивать добычу почти вдвое, забыв о том, что в шахте никто не захочет работать.

— Позвольте, как это «никто не захочет работать»? — исподлобья глянул на Чургина, раздраженно спросил Петрухин. — Взбунтуются шахтеры?

— Воздух взбунтуется. В генеральном проекте о нем забыли. А сам он не захочет пойти по бесчисленным лабиринтам двух этажей шахты. Его придется гнать вентиляторами.

Петрухин знал, что проект расширения шахты действительно составлен в расчете на естественную вентиляцию, с помощью двух воздушных шахт, и последние слова Чургина насторожили его: «А не грубая ли это техническая ошибка управляющего Стародуба — автора проекта?» И он забыл обиду на Чургина, втайне надеясь, что это именно так и окажется. Он поспешно взял у него чертеж и заговорил в более мягком тоне.

— Ну, хорошо, оставьте. Я проверю, только… — он подумал немного и не сказал того, что хотел. — Вы, конечно, доверяете мне, Илья Гаврилович?.. А впрочем, не лучше ли доложить об этом хозяину? — сказал он, как бы рассуждая вслух.

— Можно доложить и хозяину, когда он приедет, — тотчас же согласился Чургин и, поднявшись с кресла, протянул руку к чертежу. — В таком случае я сам доложу.

Петрухин прихлопнул чертеж рукой и, окончательно сбросив с себя напускное равнодушие, воскликнул:

— Слушайте, Чургин, ну вас к черту с вашими манерами! Садитесь и толком скажите мне, чего вы хотите. Это расследование задержки выдачи угля, этот ваш стволовой, наконец проект… Что все это значит?

Чургин пожал плечами:

— Это ничего не значит. Просто вы затрудняете мою работу, Иван Николаич, а я этого не хотел бы.

— Какую работу?

— Весьма полезную, конечно. Работу старшего конторского десятника.

Петрухин с хитрецой посмотрел в его спокойные большие глаза, задумчиво покрутил кончик черного нафабренного уса.

— Выживать подрядчиков?.. Я угадал?

— Угадали.

3

На улице шел мелкий дождь. Кругом была непролазная грязь, стояли лужи воды. Чургин постоял немного у парадного главной конторы и, подняв воротник брезентовой куртки, направился на шахту.

Дождевые капли дробно сыпались ему на картуз, на плечи, как пшено, отскакивали от брезента, и от мерного, однообразного шума их как-то спокойней становилось на душе.

«Он угадал — смеялся Чургин. — Если бы вы все такими дураками были! Да-а, значит, Митрича отстоял. Это хорошо. И подрядчика выжил. Тоже хорошо. Но вот артель создать труднее будет, новички не поймут, в чем дело. Кстати, надо написать письмо Леону или поехать еще раз и привезти его. И к Луке Матвеичу не мешало бы съездить. А Оксану надо так и оставить в роли связного с Лукой. Лучшего не придумаешь, ей-богу. Племянница помощника наказного атамана — замечательный передатчик нелегальной почты», — размышлял он, громко шлепая по лужам тяжелыми сапогами.

Навстречу ему шла девушка шахтерка. Чургин узнал в ней откатчицу Ольгу Колосову.

— Здравствуйте, Илья Гаврилыч! — бойко крикнула Ольта.

— Здравствуй. Куда так торопливо?

— В контору. Иван Николаич зачем-то вызывает.

— Вернись на шахту. После гудка зайдешь ко мне.

Ольга, не задумываясь, повернула назад.

Проходя мимо пивной, Чургин вспомнил, что нечего курить. Счистив с сапог липкую грязь, он открыл дверь и остановился на пороге.

Пивная была пуста из-за непогоды. В углу за столиком сидели только три подрядчика в брезентовых плащах. Перед ними стояли две бутылки с пивом, полбутылка водки и тарелка с вареными раками. При входе Чургина подрядчики засуетились, зашептались. Чургин услышал: «Пригласить обязательно».

Длинный, как жердь, подрядчик Кандыбин веселым баском воскликнул:

— А-а, Илья Гаврилыч! С нами за компанию глоточек согревательной?

Он услужливо подставил к столу четвертый стул, но Чургин медленно прошел мимо, к буфету, купил папирос и, точно никого не видел, не проронив ни слова, ушел.

Рослый и полный Жемчужников, залпом опорожнив кружку, поднялся из-за стола.

— Допивайте! Эта встреча обойдется мне в четвертную.

Сейчас полезет в лаву и к чему-нибудь да прицепится, клянусь богом… Эй, хозяин, получи!

Сонливо наблюдавший за происшедшим толстяк-хозяин вяло выбрался из-за буфета, подошел к столику, переваливаясь с ноги на ногу, как утка.

— Вы думаете, ему папиросы нужны были? Знаем мы эти «папиросы», — загадочно подмигнул он, а когда подрядчики ушли, с огорчением сказал жене: — Хоть заведение переводи в другое место. Вот занесло его, и все разбежались, как мыши от кота.

Как и везде в районе, на шахте Шухова подрядчики были полными хозяевами. Они сами нанимали и рассчитывали шахтеров, сами поставляли лес, инструменты для работы, сами торговали водкой в шахте, так как торговцев туда не пускали. Лишь рабочие подъемной машины и камеронов, откатчики коренного штрека и часть крепильщиков работали от конторы.

Чургин достаточно хорошо на себе испытал в свое время, что такое подрядчики, и вот, назначенный старшим конторским десятником по личному распоряжению Шухова, он решил выжить их с шахты. Строгий и требовательный, он вдвойне был требователен к подрядчикам, штрафовал их за каждое упущение, за торговлю водкой в уступах, за грубое обращение с шахтерами. Своенравный старик, подрядчик Ильин, однажды не выполнил его требований. Тогда Чургин написал в контору, чтобы с Ильиным произвели расчет, приказал стволовому Митричу не пускать его в шахту и, собрав трех рабочих Ильина, осторожно навел их на мысль организовать артель. Старик Ильин перешел на другую шахту, а в его уступах стала работать артель.

Чургин вначале опасался, что штейгер или управляющий помешают его намерениям, но Стародуб ограничился тем, что потребовал об отстранении подрядчиков докладывать ему лично. Теперь почти каждый день на доске для объявлений появлялась фамилия какого-нибудь оштрафованного подрядчика. И по всей шахте пошли разговоры о Чургине.

Однако выжить подрядчиков сразу было невозможно, — требовалось время, чтобы найти веские причины. И шахтеров привлечь в артели было нелегко. Люди боялись стать хозяевами, работать без «начальства», а главное — никто не знал, как, где и на какие средства надо будет покупать все, что требуется для ведения черных работ.

Когда создавалась первая артель, Чургин заявил шахтерам, что сам будет руководить работами, а снабжать артель всеми материалами будет контора, и шахтеры согласились работать артельно. Но управляющий вызвал Чургина к себе и спросил, почему он впутывает контору в дела артели.

Чургин ответил:

— Единственно потому, Николай Емельяныч, что хочу избежать обвалов в уступах. Подрядчик Ильин крепил дешевыми стойками карандашами. Всю его крепь надо заменить, иначе катастрофа неминуема.

— Гм… — Стародуб задумался. — В таком случае и остальные лавы надо перекрепить.

— Постепенно перекрепим и остальные.

— А подрядчики чем должны заниматься?

— Добычей. Управление кровлей я подрядчикам доверять больше не могу. Они посадят нам всю шахту.

— Но тогда таких подрядчиков надо гнать в три шеи!

— Вполне разделяю ваше мнение, Николай Емельяныч.

После этого разговора Чургину нечего было опасаться. Но оттого, что шахтеры начинали работать артелями, они не переставали быть рабочими Шухова, и материальное их положение продолжало оставаться на грани голода и нищеты. А Чургин хотел достичь большего — того, о чем ему однажды удалось прочитать в запрещенной книге. И он решил создать из надежных людей тайный кружок и начать всерьез учиться революционному делу. Как-то он намекнул об этом своему приятелю — Борзых Семену, работавшему забойщиком, потом сказал ему о своих намерениях более определенно. Борзых Семен, сам кое-что делавший в этом направлении, одобрил его план, а прошлый год познакомил его со своим родственником, иногда наезжавшим в гости из Новочеркасска.

Так Чургин сблизился с Лукой Матвеичем Борщем и стал получать от него советы и нелегальную литературу.

Теперь Чургин думал над тем, кого привлечь в кружок самообразования шахтеров. Перебирая в памяти фамилии учеников, он остановился на только что повстречавшейся ему откатчице Ольге Колосовой. «Бойкая шахтерка, молодая, из нее может получиться толк, — думал он, спускаясь в шахту. — Загородного можно, крепкий парень, кажется. Леона бы еще сюда!..»

4

Откатчицы встретили Ольгу с удивлением:

— Уже смоталась? Ну, чего он наобещал?

— «Наобещал». Чургин завернул, а после гудка велел к нему зайти.

— Ну и дура! Штейгер-то побольше десятника! Счастье само в руки просится, а она десятника испугалась, — напустилась на нее подруга Анна.

Когда вдвоем со старой своей напарницей, вдовой Матреной, Ольга погнала вагон к стволу, та тихо сказала:

— Это хорошо, что Гаврилыч тебя остановил. Я слыхала, Дуньку-то, что на откатке, так же вот штейгер заманил, да и сделал, что хотел. Он, сказывают, охоч до молоденьких.

Ольгу точно ледяной водой окатили. Только теперь она поняла слова Анны, и ей стыдно стало за свою доверчивость.

— А зачем Илья Гаврилыч меня вызывает? Не будет же он про такое говорить с девкой.

— Чургин? Скажет! Этот все скажет, вот попомнишь мое слово. — Тетка Матрена остановилась и, пропустив мимо себя откатчика с порожним вагончиком, таинственно добавила: — Слушки ходют, девка, будто этот десятник по тайному нашему рабочему делу тут приставлен. Только боже упаси кому про это!


Никогда еще Ольга не ждала гудка с таким нетерпением, как сегодня. Она знала семью Чургиных, иногда бывала у Вари Чургиной и тем не менее стеснялась идти к старшему десятнику в контору. Ей непонятно было: неужели Чургин станет говорить с ней «об этом». А если тетка Матрена права и он сделает нахлобучку за то, что она, Ольга, хотела идти к штейгеру? «Да какое ему дело! Что он, отец? И что ж тут такого? Бабы много болтают, да не всему верь», — размышляла Ольга, подходя к конторе, и остановилась у окна.

В окно ей было видно, как Чургин, склонясь над столом, рассматривал чертеж. Вот он прикурил папиросу от лампы, на мгновение окутал лицо табачным дымом и стал что-то из записной книжки переносить на чертеж. Ольга ясно видела слегка изогнутый нос его, свисающие надо, лбом светлые волосы, и ей почему-то вспомнился ее кавалер — помогальщик Мартынов. «Если бы Женька был такой!» — подумала она.

Ольга поступила на шахту недавно. Бойкая и работящая, она за короткий срок стала заправской шахтеркой, но жила бедно. Петрухин обещал перевести ее на другую работу, увеличить жалованье до шестидесяти копеек за упряжку вместо сорока и велел зайти к нему после работы за запиской к подрядчику. Не подозревая ничего худого, она пошла, желая скорее иметь записку, и вот Чургин помешал ей.

— Я пришла, Илья Гаврилыч, вы велели, — робко сказала Ольга, войдя в контору, и тихо прикрыла за собой дверь.

Чургин красным карандашом наносил на план шахты данные о продвижении уступов за последнюю неделю. Не отрываясь, он пригласил ее садиться, весело спросил:

— Ну, как жизнь молодая? Скоро ли на твоей свадьбе пьяным напьюсь?

— Как жениха найдете, так и напьетесь, — присаживаясь на табурет, бойко ответила Ольга. — Только женихи нынче повелись такие, что и гостям ничего не останется, — все сами вылакают.

Чургин рассмеялся:

— Вылакают, говоришь? А мне одну чарку — и в стельку пьяный буду.

— Вы же не пьете.

— Нет, выпиваю.

— Ну, а если выпиваете, так я с женихом на водку не заработаю. При вашем росте… — она постеснялась договорить: «ведро водки надо», но по добродушному лицу Чургина видела, что он понял это, и ей стало неловко за свою шутку. «Вот дура, ляпнула, а теперь он что подумает?» — мысленно пожалела Ольга.

— Значит, ведро надо, по моему росту? Это ты зря.

— Да я не говорила так!

— Уж на чарку как-нибудь заработаешь. Кстати, тебе, кажется, штейгер хорошую работу и прибавку обещал? «Или так, болтает? Хотя такой… — Он свернул чертеж в трубочку, положил его в шкаф и, взяв со стола толстый карандаш, стал чинить его маленьким ножичком. — …такой негодяй зря обещать не станет, — проговорил Чургин, не глядя на Ольгу, — особенно девушкам… С мужчин он просто деньгами берет… Ты знала об этом?»

Ольга почувствовала, как по телу ее побежали мурашки, точно к нему кусок железа холодного приложили, потом ей стало жарко. Она опустила голову.

Круглая сирота, выросшая нянькой возле люльки с чужим ребенком и ведра с половой тряпкой, она пришла на шахту с единственным желанием заработать на кусок хлеба и как-нибудь дожить до такой спасительной поры, когда найдется хороший человек и она обретет свой семейный угол. Но и на шахте счастье не улыбалось: за сорок копеек она ежедневно перевозила шесть железнодорожных вагонов угля, и для того, чтобы купить теплую кофточку на зиму, должна была месяц жить впроголодь. А ей хотелось купить себе гетры, сделать хорошую юбку, кофточку, такую, как сделала Анна, — дорогую, из тонкого шелковистого батиста. Теперь она знала, какой ценой заплатила Анна за кофточку.

— Я никому не делала зла, — сказала Ольга тихо, — так почему же мне не дают спокойно заработать на несчастный кусок хлеба? Разве я виновата, что мне хочется есть?

Чургин вздернул брови, взглянул на карманные часы, потом ответил:

— Не то говоришь, Ольга. «Никому зла не делаю…» Ну и что же? Зла не делаешь, вагонетками ворочаешь не хуже мужика, богатства хозяину добываешь. А тебя вот возьмут да и прогонят с работы.

— Как это «прогонят»? — испуганно спросила Ольга. — За что?

Чургин убрал со стола бумаги, оделся и собрался уходить.

— За что прогонят, спрашиваешь? А так — за здорово живешь. Они ведь хозяева, а вас тыщи таких. Кого захотят, того и возьмут на работу… Пошли! А то сын спать ляжет. Ты видела моего сына? Герой! Красненький такой, маленький, как перчик. Никита. Красивое имя?

— Красивое, русское коренное. А вы дочку ожидали, Варя говорила.

— Это я так говорил, чтоб Варе нравилось, а в душе сына хоте-ел… — протяжно произнес Чургин, запирая контору.

Ольга усмехнулась. Странно было слышать от Чургина такие речи. В представлении всех он был такой суровый, грозный, а вот разговорился, точно после хорошей чарки. И она опять вспомнила о Мартынове: «Если бы Женька был такой. Счастливая Варя!» И Ольга не заметила, как у нее улеглась тревога, с которой она шла сюда, к старшему конторскому десятнику.

Они вышли на улицу. Кругом густела ночная темень. Дождь как будто немного унялся, но облака спустились ближе к земле и из них, как через сито, продолжало моросить.

Блуждая в темноте, где-то над шахтой, над поселком тревожно перекликались гуси.

Изредка возле шахтных построек вспыхивала чья-либо коптилка и сейчас же скрывалась.

— Темновато маленько… Не заблудимся, как думаешь, Ольга? — спросил Чургин.

Он шагал крупно и то и дело предупреждал:

— Лужа. Держись за мной.

— Неужели вы что-нибудь видите, Илья Гаврилыч?

— Ничего. Но пытаюсь.

Несколько минут они шли молча. Под ногами шумно чавкала грязь, струями брызгалась вода, обдавая одежду. Вдруг Чургин остановился, и Ольга головой коснулась его спины.

— Господин Чургин, кажется? — послышался голос штейгера.

Ольга вздрогнула и притаилась за спиной Чургина.

— Да. Я вам нужен?

— Нет… А это кто за вами прячется? — спросил Петрухин, подсвечивая лампой. — А-а, так, так…

— Вы разве знакомы? — Чургин отошел в сторону, показывая Ольгу.

— Гм… Нет, конечно… А впрочем, на шахте всякие работают, может и встречались… Покойной ночи, господа, приятных снов! — бросил Петрухин язвительно и исчез.

— «Всякие». Потаскун проклятый! — обидчиво сказала Ольга.

— Кто-то еще: посмотри, не узнаешь? — шепнул Чургин.

Навстречу шла небольшого роста девушка в белом платке.

На секунду она остановилась, как бы решая: идти или не идти дальше, и неожиданно шарахнулась в сторону.

— Анна! Это ты? — вполголоса спросила Ольга, но девушка не откликнулась.

— Анна, постой! Анна! — крикнула Ольга, в первое мгновение еще не понимая, в чем дело, потом с грустью проговорила — Эх, дура!

Постояв немного, она решительно двинулась вслед за откатчицей.

Чургин долго разминал папиросу, пока не изломал, и, швырнув ее в грязь, быстро зашагал к главной конторе.

— Иван Николаич у себя? — обратился он к маленькому бородатому привратнику.

— Только что ушли.

Чургин подошел к нему, тихо спросил:

— Кто у него был сейчас, Епифаныч?

Привратник оглянулся по сторонам, таинственно зашептал:

— Девка какая-сь, Илья Гаврилыч. Они у него через день да каждый день.

«Нет, я обязан доложить управляющему», — сказал себе Чургин. Выйдя из конторы, он постоял немного, все еще думая о штейгере, и, вспомнив, что сегодня должны были пустить новый насос в камеронной, направился к шахте.

Глава третья

1

Леон пришел к Чургиным, когда Вари не было дома, и ему пришлось немного подождать ее. Поставив в коридоре свой сундучок с пожитками, он вышел на улицу и осмотрелся.

Вот он и на шахте, — той самой, одно упоминание о которой вызывало у людей страх. И он с нетерпением стал рассматривать деревянное надшахтное здание и венчавший его копер с молоточками, огромный, уходивший в небо бугор породы, окутанной беловато-синим дымом, четырехгранную каменную трубу, штабели леса, бунты угля, рабочие домики, конторские казармы. Все это находилось на виду у него, и странно: во всем этом он не видел ничего страшного. Все было так обыкновенно и так покойно стояло на своем месте и ничем не поражало, что он с недоумением заговорил сам с собой:

— А толковали — «шахта». Ну, высокая труба из камня, такие же, как и у нас, на хуторе, постройки вон разные, и каланча какая-то с колесами и молоточками, — перевел он взгляд на копер и посмотрел на породу. — Гора только какая-то чудная — в дыму вся и горит. И угля много, Кундрючевке на весь век хватило бы. А хаты — как наши землянки, только еще бедней, и черно кругом от сажи, а эти, длинные, похожи на конюшни, — озирался он на казармы.

Леон повеселел. К великому своему удивлению, он почувствовал такое душевное спокойствие, как будто он не на шахту приехал, а на базар в станицу, где все было привычно и понятно до мелочей. Тревоги его исчезли, тяжесть, с которой он уехал от Оксаны, прошла, и ему стало смешно, что он боялся этой злосчастной шахты. И непонятное дело: у него сразу сместились масштабы: Кундрючевка казалась ему сейчас такой далекой и маленькой, и уехал он будто из нее так давно, что она даже не влекла к себе. Что-то близкое и большое почувствовал и увидел он в шахте и проникался к ней, к ее людям, ее сооружениям каким-то необъяснимым уважением.

Варя появилась неожиданно, так что Леон и не заметил, откуда. Еще издали она обрадованно сказала:

— Приехал-таки? А, я думала, ты ни за что не расстанешься со своей Кундрючевкой… Ну, здравствуй.

— А-а… молодая мамаша, — заулыбался Леон, идя навстречу сестре. — И не писали… Ну, здравствуй, сеструшка. С кем же тебя: с девочкой или с парнем? Илюша хвалился, мол, девочку ждем…

— Парень. Мал ростом покуда, но в отца будет, по всему видать.

— Значит, в начальники выйдет.

— О, тут он такой начальник — не дай бог. Всей казарме покою не дает.

— А большой начальник на работе? Он когда приходит?

— На работе. Приходит так, что я думаю в шахту подушку ему отнести, — я его совсем не вижу. Проснусь — лежит на кровати, а когда пришел — не знаю.

Чургины жили в казарме. Казарма была разделена длинным коридором. По одну сторону его было несколько квартир, по другую — две огромные комнаты для холостяков-одиночек, но в них жили и семейные.

Как и у соседей, квартира Чургиных состояла из одной небольшой комнаты. Справа от входа, возле глухой стены была печь с коробом: дальше от нее, в углу, завешенная длинным цветным пологом, стояла кровать: на ней, между разведенными половинками полога, — розовое тканевое одеяло, — стопка подушек в синих наволочках. Слева от входа, в углу, — шкаф для посуды, дальше от него, между двумя окнами, — стол под серой клеенкой; в четвертом углу, против кровати, — иконы, завешанные с боков полотенцами, подпоясанными голубыми бантами: под ними — угольник, покрытый белой вязаной скатертью. И, наконец, между угольником и кроватью, у третьего окна, — бамбуковая этажерка с книгами. Не очень-то богатое было убранство квартиры у Чургиных.

Леон был немного разочарован. Он ожидал, что у Чургина, если и не такие хоромы, как у Оксаны, то по крайней мере большая, просторная квартира, а оказалось, что тут негде поставить даже вторую кровать. И он еще раз увидел, как далека Оксана от его родных и даже от Чургиных. Но ему не хотелось говорить сейчас об этом, и он только бегло, несколько раз посмотрел на этажерку и сказал:

— Ничего квартирка, для двоих хватит.

— Хватит и для четверых, считай. Ты же насовсем, я думаю? — спросила Варя из-за полога, где укрылась кормить ребенка.

— Собирался не в гости, а как получится — не знаю.

Раздевшись, Леон умылся с дороги, причесал волосы. Еще раз глянув в окно, на шахту и ее окрестности, он подошел к этажерке и стал рассматривать книги. Он брал их осторожно, медленно листал страницы и бережно ставил на место.

Варя готовила обед, расспрашивала о родных, о знакомых, интересовалась, какая из ее подруг вышла замуж и за кого, и Леон только успевал отвечать. Потом он сказал:

— А ты знаешь, откуда я сейчас приехал? От Аксюты, — Ксани теперь она стала. У нас и имен таких нет на хуторе.

Варя похвалила его, что он навестил Оксану.

Леон усмехнулся.

— Навестил, — виновато повторил он. — Работу искать ездил в Черкасск, да ничего не вышло, вот и очутился у вас.

Варя широко раскрыла глаза от удивления. Она была старше его на два года и хорошо знала его характер, настойчивый, твердый, а он вот, решив ехать на шахту, повернул к Оксане. И Варя только покачала головой.

— Так ты можешь и с шахты повернуть куда-нибудь, будешь скакать с места на место, — сказала она с упреком.

— Отсюда некуда скакать, сестра! — тем же виноватым голосом проговорил Леон. — Выгонят, тогда дело другое.

Леон успел вдоволь наговориться с Варей, у него смежило глаза, но ему хотелось дождаться зятя, и он не ложился, да и в казарме, в холостяцкой половине, был такой шум, что свежему человеку не скоро бы удалось уснуть.

Часов около девяти дверь тихо отворилась, и в комнату скорее втиснулся, чем вошел, Чургин. Леон, читавший журнал «Нива», обернулся, пристально посмотрел на него. До пояса мокрый, в больших сапогах, с лампой-бахмутцой в руке, он стоял, как великан, головой касаясь притолоки дверей, а на его широких брезентовых шароварах блестели мелкие частицы угля. Леон заметил, что зять похудел, скулы его резко обозначились, нос изогнулся по-орлиному, но голубые глаза попрежнему смотрели ясно, и было в них, глазах этих, в этой просторной черной одежде, в том, как он стоял, прямой, суровый, что-то сильное и неистощимое. «Да, немного ходит таких по земле! После него и чертополох не подымется», — подумал Леон.

— А-а, да ты тут с гостями? — тихо промолвил Чургин и устало улыбнулся. — А я только сегодня вспоминал о Кундрючевке, о тебе. Вот привязали, думаю, парня! Ну, молодец, брат, что решился.

— А тебя где это привязали до девяти часов? — шутливо спросила Варя. — Вот, Лева, полюбуйся им: с пяти часов утра на пирожке с огурцом. Пропасть можно от работы такой.

Чургин поставил лампу за печку, достал карманные часы и сверил их с будильником. Карманные показывали без четверти девять, а будильник — восемь.

— Во-первых, милая, не до девяти, а до восьми по твоим часам, а во-вторых, не на одном пирожке, а на четырех. — Он завел будильник, поставил стрелку по своим часам. — Ну, а теперь будем считать, что я дома уже сорок пять минут.

— Считай, считай, может начальство упряжку лишнюю присчитает.

Чургин умылся, переоделся за пологом и умиленно заглянул в люльку.

— Не захотел отца ждать, красный перчик? — тронул он одеяльце, но Варя прогнала его от люльки, чтобы не разбудил малыша. — Ну, здоров, брат, теперь руки чистые, — подошел он к Леону. — Как же это ты решился? А я тут лебедку делаю специально, чтобы поднять тебя на-гора из хутора.

Варя гремела тарелками, накрывая на стол. Отдав Чургину привезенное Леоном письмо, она, как бы между прочим, сказала:

— А ты спроси, как он «решился» и куда направлялся. Ехал к нам, а попал к Оксане.

Чургин улыбнулся и стал читать письмо, которое Лука Матвеич передал через Оксану.

Лука Матвеич писал:

«Кажется, я устроился пока сносно. Живем значительно лучше, гуляем, готовим уроки с молодыми. Купил интересные книги и сам от них молодею и набираюсь сил. Как ваша жизнь? Занимаешься ли самообразованием? Рекомендую почитать Левитского в „Русских ведомостях“, статью И. Т-на в „Новом слове“. Подробнее поговорим позже. Учи людей и учись прежде всего сам. Это главное».

— Стреляный воробей, — с удовольствием проговорил Чургин и, что-то записав в книжечку, бросил письмо в печь.

— Видать, хороший знакомый, что ты так с письмом? — спросил Леон.

— Очень хороший знакомый, брат, — серьезно ответил Чургин.

Варя хотела сказать немного ясней:

— Это самый настоящий… — но Чургин холодно посмотрел на нее и повел расспросы о хуторе.

Леону не понравилось это. «Нехорошее письмо, что ли, что они так переглядываются?» — подумал он.

За столом Леон рассказал о всех событиях в Кундрючевке, о побоях, нанесенных Загорулькиным Игнату Сысоичу, и наконец заговорил о том, о чем только своим и можно было сказать:

— …Ну, я хотел расквитаться с Загорулькой за все, да не нашел его. Тогда мы со Степаном запалили сарай и амбар. Амбар не загорелся… Когда прибежали к ветряку, чуть не попались, — человек какой-то наскочил. Оказался Семка, работник. Так он сам полотно на крыльях запалил, молодец.

— Тушили дружно?

— Так, чтоб свое не загорелось. Многие потихоньку хвалили: мол, хорошо сделал кто-то, а кто — поди узнай. Но Яшка, кажется, знает. Так и сказал: «Чепуха. Лобогрейка, сеялка, сарай, ветряк — на полтыщи, не больше. Я б таким поджигателям заднее место набил за то, что не умеют палить…» Видал такого сына?

— Он пишет Оксане?

— Два письма прислал. За ней там Виталий Овсянников увивается здорово. Спорит все с Ульяной Владимировной, а Оксана называет его домашним революционером. Что это за люди? Она толковала — мол, это политики, против царя идут.

Чургин улыбнулся:

— Потом побеседуем. Против царя — правильно… Но из Овсянникова революционера не получится, мне… — хотел он сказать «Лука», но сказал: — Оксана рассказывала о нем. Горяч слишком и не туда смотрит. Конечно, и попа из него не получится, это бесспорно.

Проснулся Чургин-маленький. Чургин-большой подошел к люльке, нежно заговорил:

— А-а, не желаем мокрым лежать? А еще шахтер! Ай-я-яй… Мать, — стал он будить жену, прикорнувшую на кровати.

Варя торопливо встала.

— И не спала, кажется, а не слыхала. Давно проснулся?

— Желторотые мамаши всегда так: и не спят, и не слышат… Дай сухую пеленку.

Пока Варя кормила малыша, Чургин привел люльку в порядок: разостлал чистую пеленку, взбил подушку. В это время пришли два человека. Один из них, в шляпе, в пенсне и черном осеннем пальто с бархатным воротником, был доктор Симелов, второй, в теплой тужурке, в сапогах и картузе, — шахтер Семен Борзых.

Чургин познакомил с ними Леона, взял с полки том Пушкина и сказал Леону:

— Почитай-ка, а мы потолкуем о наших делах.

Леон взял книжку и сел к лампе. Через минуту до него донесся приглушенный голос Чургина:

— Лука приобрел новую литературу и пишет, что дело у него идет на подъем: собираются, читают. Советует и нам почитать народнические выдумки Левитского и статью Ульянова.

«О чем это они?» подумал Леон и, не поняв ничего из разговора Чургина с гостями, стал читать «Евгения Онегина». Услышав во время чтения слова: «народники», «кружок шахтеров», «арифметика», «русский язык», он решил, что речь идет об открытии на шахте народной школы.

Когда гости ушли, Варя постелила на полу, рядом с печкой, тюфяк, положила две подушки, одеяло, и Чургин с Леоном легли спать.

— Что это за люди были? Это самые и есть шахтеры? — спросил Леон тихо.

— Один — шахтер, другой — из моих городских знакомых. Слышал наш разговор?

— Немного, но почти ничего не понял. Чудное какое-то слово «народники». Что за люди?

— Народники? Были такие, хотели мужика просветить и против властей поднять. Не туда смотрели, не там искали, не так думали…

— Не понимаю.

— Тогда слушай, брат… — И Чургин стал тихо рассказывать Леону о народниках…

Печка горела жарко. От раскаленной плиты беленый дощатый потолок казался лилово-розовым, и от этого в комнате стоял приятный, успокаивающий полумрак.

А под утро Чургин на носках ходил по комнате и одевался на работу.

Несколько дней Леон ничего не делал. Он бывал на шахте, присматривался к ее сооружениям, к людям, к их работе и ничего не находил для себя подходящего. И тут у него явилось сомнение: а сможет ли он вообще что-либо делать на шахте? Кому он нужен здесь, среди этих чужих, незнакомых ему людей? Кто захочет учить его шахтерскому делу?

С этими беспокойными думами возвращался он как-то домой.

День выдался пасмурный, но морозный. На улицах было безлюдно, сверху, из серой мглы, медленно опускались на землю пушистые снежинки.

Леон шел по поселку Растащиловке и мельком рассматривал редких встречных рабочих. Промокшие в шахте и черные от угля, одетые в жалкие, нищенские лохмотья, они почти бежали, торопливо перебирая обутыми в чуни ногами, спотыкались о кочки, и на них гремела обледеневшая одежда. У каждого из них в руках или на шее болталась лампа-бахмутка, некоторые несли подмышкой кусок угля или обрезок рудничной крепи. Ни с кем не задерживаясь, не разговаривая, они еще издали сворачивали к своим землянкам и быстро-исчезали в них, как суслики в норах.

Леону хотелось зайти в эти землянки, взглянуть: можно ли в них согреться и высушить одежду. Многие дворы были без ворот, в окнах многих домишек вместо стекол торчали серые и красные подушки. Ни в одном дворе не было видно ни курицы, ни поросенка, даже собаки не попадались на глаза.

И Леона охватила тоска. Жалко и обидно было смотреть на людей, на их захудалые жилища, и ему опять вспомнились распространенные слова: «Шахтер — это последний человек».

Завтра, быть может, и он станет таким шахтером.

Он ускорил шаг, стараясь больше не смотреть ни на поселок, ни на его обитателей. А когда поднял голову, перед ним была угрюмая, пустынная степь, уходившая в хмурые осенние дали. Вся она была покрыта рудничными буграми, испещрена выемками и железнодорожными насыпями, и только редкие зеленые полоски озими да маячившие кое-где небольшие скирды напоминали, что и здесь ходили пахари и сеяли зерно.

Дул легкий степной ветер. Через поле прыгал сухой куст перекати-поля. На пониклых, потемневших стеблях подсолнечника щебетали одинокие зяблики.

Леон смотрел в степные дали, на яркозеленые островки озими, и сердце его сжимала тоска. Давно ли степь была единственной отрадой его, его надеждой, смыслом его жизни? И вот его прогнали с нее — молодого, полного сил и здоровья. Никогда больше он не будет пахать ее, и щупать руками, и дышать ее пряными запахами, никогда не увидит теперь, как зажигаются и горят над ней утренние зори, не услышит, как поют птицы. В землю он должен лезть, под степь эту неоглядную, и там искать свое счастье.

С тяжелыми думами, угрюмый вернулся Леон на шахту.

Недалеко от казарм из переулка вывалила шумная ватага молодежи. Приговаривая и приплясывая на дороге, шахтеры и шахтерки суматошно кружились перед гармонистом, подбрасывали вверх подушки, размахивали простынями, вышитыми полотенцами.

Леон холодными глазами посмотрел на эту ватагу и остановился, нетерпеливо ожидая, пока она пройдет.

Улицу пересек низенький шахтер-старик с козлиной бородкой.

— Вот она, шахтерская свадьба, видал, парень? — крикнул он Леону, кивая головой в сторону свадебного шествия. — Эка носятся, паралич их!

Высокий худощавый парень с гармошкой в руках и с красной бумажной розой на картузе играл плясовую и то и дело выкрикивал:

— Давай, давай, шилохвостки чертовы!

Завидев Леона, он прекратил игру, поднял голову и загорланил:

— Лева! Братуша!

Леон узнал Ивана Недайвоза — двоюродного племянника Игната Сысоича.

Иван Недайвоз по-пьяному расцеловался с ним и, заметив старика шахтера, крикнул:

— А, козлиная бородка!.. Рюмочку?.. Эй, дружка-а!

Женщины обступили Недайвоза, ругаясь, что он не играет, но он снял с плеча ремень, передал Леону гармошку и перекричал всех:

— Не орите, дуры чертовы!.. А ну, братуха, наддай им, шилохвосткам пьяным!

— Да я… Я с утра дома не был, — пробовал Леон отделаться, но подвыпившие женщины и девушки уже тащили его на дорогу, тормошили, чтоб играл, а какая-то дебелая молодуха с бумажными красными цветами на голове и сама краснощекая, заслонившись простыней, что-то пошептала ему и вдруг поцеловала:

— Сладкий… Дружка, рюмочку!

Леон не знал, что ему делать.

Ряженая в мужское баба, на ходу наполняя-рюмку, подбежала к нему с графином.

— Покорнейше просим, красавец-удалец, за невестушку, да сватушку, да за рябого телятушку!

Леону ничего не оставалось, как выпить. А через минуту он огласил улицу звуками гармошки, и веселая толпа пошла, закружилась в неистовом плясе, и впереди всех плясал старик шахтер с лампой в руке.

Иван Недайвоз одобрительно хлопал Леона по плечу, что-то говорил ему, но Леон ничего не слышал. Одна девушка подошла к нему, громко сказав над ухом:

— Сыграй какую-нибудь песню, а то они упадут скоро От пляски.

Леон искоса посмотрел в ее усталые голубые глаза и заиграл старинную песню.

То была Ольга.

На другой день, одевшись в шахтерский костюм Чургина, Леон пошел на работу.

Была гололедица. Разыгравшийся к рассвету ураганный ветер срывал с крыш, точно пушинки, ветхие доски и железные заплаты, швырял их на землю и громом гремел по улице. Ледяная крупа немилосердно била в лицо, в глаза, ветер, пронизывая насквозь одежду, валил с ног.

Продрогнув, Чургин и Леон добрались наконец до шахты и укрылись в низком, переполненном рабочими здании.

Леон несмело остановился у двери, осмотрелся и увидел одно из сооружений шахты — нарядную. Она была довольно просторна, имела два оконца, одну дверь, освещалась двумя тусклыми коптилками и, может быть, только этим и отличалась от какого-нибудь сарая скотопромышленника. Потолок был исчернен сажей, земляной пол — в выбоинах и пыльный, как проселочная дорога, глина со стен местами обвалилась, в щели свистел ветер. Из огромной раскрытой печи било голубое пламя, и угарный газ от него, смешиваясь с табачным дымом, сизым туманом плавал над головами рабочих.

Смотрел Леон на этот грязный сарай, на шахтеров, и ему хотелось подойти к каждому и пощупать — да люди ли это? В излатанных, кожей обшитых на коленях и ягодицах лохмотьях, в телячьих черевиках вверх шерстью и в лаптях, изможденные, с большими синими кругами под глазами и выдававшимися кадыками, они производили впечатление людей, которых за неискупимую вину заточили в подземелье и вот, на устрашение другим, подняли на-гора всех скопом: смотрите-де-на них и обретайте разум. Он отвел взгляд в сторону, но и оттуда на него смотрели сверкающие глаза, и он читал в них: «Куда ты лезешь, парень?»


Леону стало не по себе.

Дверь с шумом отворилась, и в нарядную, как ветер, ворвался Иван Недайвоз. Лампа его каким-то чудом горела, и от нее винтом шла струя копоти. Ногой наступив на фитиль, он погасил ее, лихо сбил на затылок старый картуз и весело бросил:

— Здорово, братва!.. Не опоздал? — но, увидев Чургина, притих и поправил картуз.

— Гудка еще не было, — кто-то ответил ему.

— С тебя и опоздания как с гуся вода, — засмеялся другой.

Леон тронул Недайвоза за рукав.

— А-а, братуша! Здорово, — подал ему Недайвоз свою большую руку. — И ты к нам?

Леон отвел его в сторону, тихо спросил:

— Эти люди давно работают под землей? Погляди: в гроб и то краше кладут. Оборванные, худые…

— Это ты, братуша, приглядывайся, а я на них насмотрелся. Раз худые — значит будут, толстые, если не подохнут к тому времени. Да брось ты про это… Куда ж он тебя думает определить? — спросил Недайвоз, понизив голос и кивнув в сторону Чургина. Тот отдавал распоряжения подрядчикам и десятникам.

Недайвоз начал расспрашивать о Кундрючевке, о знакомых, и Леон не успевал отвечать на его вопросы.

— А дед Муха все голавлей ловит? Люблю старика. Смирная душа, — сказал Недайвоз и тут же добавил: — Но с такой жить нельзя: задушат.

Чургин, окончив свои дела, позвал их:

— Пошли… Идем, Иван Филиппыч.

— Сейчас. Я догоню… Жемчужников! Давай наряд, а то так полезу.

Жемчужников наказывал что-то своим рабочим. Пренебрежительно скосив глаза на Недайвоза, он спросил насмешливо:

— Я с тобой что — свиней пас, Иван Филиппыч?

Соперник Недайвоза по уличным дракам, зарубщик Степан, громко засмеялся, начал отпускать по адресу Недайвоза злые шутки.

Смуглое, иссеченное углем лицо Недайвоза потемнело, он поднял голову и стал выше всех.

— Ка-кой гад шипит там? — гневно сказал он.

На этот раз захохотали друзья Недайвоза, предупредительно окружая своего атамана.

Загудел второй гудок, и шахтеры заторопились выходить: драка была отложена.

Леон стоял у ствола и с волнением ожидал спуска в шахту. Перед ним была огороженная сеткой яма, движущийся трос, дубовый засов, преграждающий вход в клеть, и две коптилки, висящие на стальной сетке и надоедливо бросающие в глаза красноватый свет.

От множества ламп рабочих воздух был наполнен копотью. Леон стал реже дышать, отошел в сторону, но смрад стоял облаком, от него нельзя было избавиться. Наконец Чургин пришел из машинного отделения, что-то наказал стволовому и, когда показалась клеть, вместе с Леоном вошел в нее, сказав:

— Поехали.

Стволовой запер ствол бревном и дал сигнал в машинное отделение. Сразу же погасли лампы, клеть провалилась под землю.

2

Леон почувствовал, как вдруг площадка из-под ног его будто исчезла, а он, повиснув в пространстве, бешено летит вниз, как что-то до боли давит в ушах, тисками сжимает голову. И он инстинктивно схватил чью-то руку. А в стволе лил дождь, свистел ветер, будто пронизывающим до костей ураганом хотел выдуть всех из подземелья.

Так длилось минуты три. Потом клеть резко замедлила ход, но Леону показалось, что теперь она действительно оторвалась и все провалилось в какую-то незримую бездну, а он, гонимый неистовым потоком воздуха, стремительно летит вверх.

Еще через минуту блеснул огонек, и клеть стала. Бледный, вспотевший Леон вышел из нее и потерял равновесие. В глазах его все пошло кругом.

— Ну, как? — спросил Чургин.

— Тошнит.

— Сейчас пройдет, это от непривычки… Доброго здоровья, Митрич. Крепильщики’ давно спустились? — обратился Чургин к стволовому.

— Доброго здоровья, Гаврилыч. Ванюшин-то? В артельном штреке, только что со всей своей шатией приехал.

Чургин подождал, пока Леону стало лучше, и они пошли к уклону.

По коренному штреку куда-то в темень уходил ряд керосиновых ламп. Прикрепленные к стойкам, они светили так плохо, что не было видно даже шпал узкоколейки, ’но и это считалось за счастье, потому что совсем недавно здесь каждый светил себе сам.

Низко наклонив голову, Леон с любопытством озирался по сторонам, — рассматривая шахту, часто спотыкался о шпалы.

— Посторонись, — предупредил его Чургин, свернув в сторону.

Мимо них два откатчика прогнали нагруженный доверху вагончик. Антрацит, как хрусталь на лунном свету, вспыхнул ослепительными бликами и потух.

Леон мельком заметил, как откатчики, тяжело дыша, натужно упирались ногами о шпалы, как по-хориному длинно вытягивались они всем телом, и покачал головой:

— «Бычачья работа».

— Это девушки, не заметил? Не разрешается женщинам работать под землей, да лезут, жить хотят, — пояснил Чургин.

Неожиданно Чургин остановился, приподнял лампу, куда-то всматриваясь, и шагнул в сторону.

— Зуев?.. Зачем ты здесь? Почему не в своем штреке?

Леон подошел ближе, посветил лампой: прячась за толстую дубовую крепь, на корточках сидел человек в маленьком картузе. На лице его было смятение. Оскалив находившие на нижнюю губу большие зубы, он заискивающе лепетал:

— Я… до ветру это… Расстройство, господин Чургин, ну…

Чургин взял его за шиворот и вытащил на середину штрека.

— Негодяй! — сказал он возмущенно, затем, нагнувшись, достал из-за стойки грязную старую кошелку и ударил ею по крепи. В кошелке что-то зазвенело, послышался запах водки.

Чургин проверил, все ли бутылки разбились, и швырнул кошелку в сторону.

— Оштрафован на пять рублей. Еще раз увижу — с шахты выгоню, — сказал он и пошел.

— Как же это он на работу пришел с водкой? — спросил Леон.

— А вот — как видел, — ответил Чургин. — Подрядчика Кандыбина человек. Подрядчики тут на всем зарабатывают. Монопольку устроили в шахте и спаивают рабочих.

Когда пришли к уклону, Чургин присел на корточки возле крепи, подозвал к себе какого-то рабочего, а Леону объяснил:

— Первое правило шахтера, брат: спустившись в шахту, осмотрись. Если куришь и шахта не газовая — покури, пока глаза привыкнут к темноте. Конечно, не здесь: этак получится клуб курильщиков, и работать нельзя будет.

— Я вас слушаю, Илья Гаврилыч, — сказал, подойдя к ним, рослый шахтер с трубкой в зубах. Небольшие открытые глаза его были окаймлены темными кругами, губы плотно сжаты, и от этого он показался Леону человеком суровым.

— Как с порожняком?

Вынув изо рта трубку, шахтер постучал ею о крепь, ответил:

— Хватит. С каких уступов давать будем?

С Жемчужниковых начнем, восточных. Следующие — западные…

— Есть.

— Следи, чтобы у ствола не образовался затор. Если понадобится, возьмешь двух откатчиков из второго восточного. Не разрешай помогальщикам гнать наверх порожняк по два вагона… В остальном делай, как всегда.

— Есть.

Чургин поднялся, выкрутил лампу. Желая узнать, как отнеслись рабочие к отобранию еще одной лавы у подрядчиков и к созданию новой артели, он негромко спросил:

— Как тут настроение у ребят?

— За Митрича хвалят все. О новой артели догадываются, что это твоя работа, и одобряют… Есть и такие, что говорят, мол, та же шуба, только навыворот.

— Правильно говорят. Как Анна?

— Делает вид, что ничего не знает, а Ольга допекает: мол, сама видела.

— Скажи ей, чтобы прекратила эти разговоры… Ну, я буду в четвертой лаве, затем у Жемчужникова. Иди, вагоны пригнали.

Шахтер отошел, не спросив больше ни о чем, точно он сам знал все отлично. Леону понравилась его серьезность, короткие, деловые ответы, уверенный тон. Видно было, что он сделает именно так, как нужно.

— Кто это? — поинтересовался Леон у Чургина, когда они направились вверх по уклону.

— Илья Загородный. Сын рыбака. Моряк в прошлом. Когда-то его избил капитан, после этого год сидел в тюрьме, а теперь работает здесь.

Леон недоуменно оглядел широкую спину моряка, пожал плечами.

— Его бил капитан, и его же в тюрьму? Порядки!..

— Такие, как и в Кундрючевке: Загорулькин бил твоего отца, а тебя выслали из хутора.

Они шли вверх по узкому людскому ходку, отделенному досками в уклоне. Мимо них, за перегородкой, то и дело вспыхивали лампы, громыхали вагончики, и Леону не раз казалось, что они катятся прямо на него. Наконец достигли третьего штрека, подрядчика Кандыбина, и Чургин исчез в низком подземном коридоре.

Подрядчик Кандыбин, пользовавшийся особым расположением штейгера Петрухина, испробовал все средства, чтобы привлечь на свою сторону грозного доверенного самого хозяина, но ничего не добился, а, наоборот, на днях потерял одну лаву. Сейчас Чургин хотел убедиться, достаточно ли внешних причин, чтобы вовсе отстранить его от работы в шахте.

Леон с непривычки почувствовал в ногах усталость и сел отдохнуть в стороне. Недалеко от него на чугунных плитах стоял молодой шахтер с проволочным крючком в руке — помогальщик, и, видно, кого-то ждал.

Снизу пригнали порожняк. Сменив помогальщика, молодой шахтер зацепил вагончик длинным крючком, повесил лампу на пояс и потащил его наверх, до следующего штрека. Лампа его неудобно болталась у ног, копоть била в лицо, а он, помогая двум рабочим, только отворачивал голову и, как ломовая лошадь, обеими руками тащил тяжелый деревянный вагончик.

К Леону подошел коренастый, круглолицый помогальщик нижнего штрека. Он все еще тяжело и громко дышал и утирал рукавом потное лицо.

— Курево есть, браток? — спросил он.

— Это ты сейчас притянул вагон? — в свою очередь спросил Леон, подавая ему пачку папирос.

— Я самый. А ты что — новичок?

— И тебе не тяжело тащить эту махину в такую кручу? — не отвечая, допрашивал Леон. — Это ж бычачье дело.

Осторожно вынув из пачки две папиросы, шахтер одну спрятал в фуражку и, прикурив другую, с гнетущей тоской в голосе сказал:

— Эх, брат, ежели брюхо просит — и черту рога крутить согласишься, лишь бы полтинник дали. Шить-то ведь хочется? — А-а, да что толковать, — он досадливо махнул рукой и пошел на свое место, вниз по уклону.

Из штрека пригнали груженый вагончик. Пожилой рабочий, плитовой, крикнул парню, который разговаривал с Леоном:

— Мартынов, пособи спустить, все одно так возвращаешься.

— А ты привяжи его за бороду и валяй заместо прогулки.

— Ну, не дури, у нас человек не вышел чевой-то.

— А пошли вы все… к черту! — отмахнулся Мартынов и направился вниз по уклону.

Шахтер сплюнул от злости, выругался и помог спускающемуся направить вагончик на рельсы.

— Затормози на два колеса, — приказал он молодому шахтеру в рыжей, подпоясанной веревкой, свитке.

Тот вставил ломик в заднее колесо, толкнул вагончик вниз по уклону и двинулся следом за ним, придерживая, чтобы не разошелся. Но ломик, видимо, был вложен неправильно, он тотчас же выпал из колеса, и вагончик покатился по уклону с такой быстротой, что шахтер побежал. Все чаще и чаще перебирая ногами, он всей силой тащил вагончик назад, стараясь умерить ход, но силы эти были неравны: сорокапудовый груз стремительно мчался вниз, наполняя уклон тревожным гулом. Плитовой дал сигнал вниз, в коренной штрек.

— Забурится, нечистая сила. Ну, ладно, паршивец! — погрозил он Мартынову.

Мартынов шел по уклону. Чувствуя неладное, он посторонился, прижался к обшивке людского ходка, и в это время вагончик поровнялся с ним… Бежавший сзади рабочий на миг отстал от вагончика и, споткнувшись о шпалы, кубарем покатился по рельсам.

Тогда Мартынов бросился за вагончиком, крючком успел зацепить его за край и через секунду, изловчась поставить ноги на рельсы и рискуя изувечиться, уже скользил следом за ним, всем телом подавшись назад и таща его к себе. Вскоре вагончик стал. Мартынов затормозил его и подошел к сидевшему на рельсах парню в свитке.

— Не убился?

Молодой шахтер молча показал ему ладонь: на ней были два зуба. На лбу и на лице его чернели ссадины, изо рта шла кровь.

— Левая нога чего-то, — тихо сказал он, силясь встать, и не мог: нога была вывихнута.

Леон вернулся на прежнее место, глубоко потрясенный и злой на Мартынова за то, что тот отказался помочь товарищу.

У ног его робко журчал ручеек. Он вытекал из штрека, здесь, на углу его, сворачивал в уклон и, прячась у пласта, неприметный, торопливо сбегал вниз, увлекая собой мельчайшие сверкающие пластинки угля.

С дубовой стойки, наклонясь, смотрел желтый, как неживой, грибок на тонкой ножке. Неожиданно откуда-то на него свалился шальной камень, и грибок упал.

Леон взял грибок, с улыбкой потрогал пальцем его желтую головку и бережно положил в карман.

3

— Который здесь Леон будет? — громко окликнул вышедший из штрека рабочий.

— Я.

— Илья Гаврилыч наказал провести тебя до артельских уступов… Пошли, тут недалече, сажен с полсотни, — торопливо сказал рабочий и направился вверх по людскому ходку.

Леон последовал за ним.

С минуту шахтер молчал. Юркий и низкорослый, он шел вверх так быстро, как если бы это было не подземелье, а знакомая дорога, и Леон еле поспевал за ним.

— Не отставай, не отставай, чай не по канату идешь, а по земле, — торопил он. Потом заговорил о Чургине: — Видел, как ребята спущают и подымают вагоны? Так вот, Гаврилыч и придумал: там, в самом верху, — указал он лампой куда-то вперед, — строится барабан. И будет этот барабан, вроде как лебедкой, доставлять в штреки порожняк и спущать уголь… Умная голова. Ты его давно знаешь? — неожиданно спросил шахтер. — Аль родня какая, так ты не кройся, я свой человек.

— Так, знакомый.

— По голосу слышу — брешешь. Ты, брат, извиняй, я напрямки люблю… Ну, да все равно. Что он об нас хлопочет, это всяк тебе скажет.

— А вы о нем?

— Во! Знамо дело, родня он тебе. Да… Ему об нас сподручней, потому он голова всему делу тут, — Шахтер остановился, посмотрел на Леона, приподняв лампу к его лицу, и с недоверием проговорил: — Да ты свой ли, парень? Не видал я тебя чевой-то нигде.

— Что, здорово на наказного атамана похож? Вот тебя я что-то и впрямь нигде не видел.

Шахтер рассмеялся.

— Э-э, брешешь? Меня тут всякий знает. Я Козловский, — с гордостью сказал шахтер, ткнув себя пальцем в грудь.

Восточная лава подрядчика Кандыбина, где теперь была артель, разрабатывалась давно и ушла от уклона Саженей на сто. Штрек ее был едва подорван, низкий, и Леону приходилось нагибаться чуть ли не вдвое, чтобы предохранить голову от ушибов. Тем не менее он раза два ударился головой так, что в глазах замелькали искры.

Наконец впереди блеснули лампы, послышались голоса рабочих.

— Добрались? — раздался где-то рядом голос Чургина. — А то я хотел идти разыскивать.

Леон сел на груду угля, облегченно протянул ноги и, сняв картуз, пощупал голову.

— Ну и дорога, черти б по ней ходили! Рост еще у меня такой, для этих нор неподходящий.

— Да и у меня рост — ребятишки бывало дразнили: «Дяденька, достань воробушка». А вот шишек пока не набил. — Чургин тоже снял фуражку и, щупая голову, подмигнул рабочим. Те засмеялись, шутливо заговорили:

— Наши черти умнее ваших: их сюда калачом не заманишь.

— Это попервости так, шишку одну, а туда дальше — и всю голову разобьют.

В конце штрека, освещаемые лампами, виднелись силуэты рабочих. Там о чем-то спорили крепильщики, размахивая руками. Вот один из них оседлал бревно и озлобленно заработал пилою.

— …Паралич вас, умные больно стали… — донесся его ворчливый голос.

— Не ладится, что ли, Василь Кузьмич? — крикнул Чургин, но крепильщик, не отвечая, продолжал пилить и ворчать на своих помощников.

— Это не Василь Кузьмич, а настоящая свекруха. Опять, видно, не по его сделали.

Из квадратного отверстия в стенке штрека, из печки, показался саночник. Он полз на четвереньках, руками хватаясь за стенки и тяжело дыша, а висевшая у него на шее лампа чадила в лицо керосиновой гарью. Слышно было, как сзади него что-то неприятно скрипело о штыб.

Выбравшись из печки, саночник поднялся, отцепил крючок от задней петли, что была на поясе, продел его в переднюю петлю и, вобрав живот и обеими руками упершись в стенку штрека, несколько раз телом своим дернул санки к себе. Из уступов выполз длинный, груженный доверху ящик на полозьях.

— Сколько тут? — вполголоса спросил Леон у Чургина.

— Пудов пятнадцать, не меньше.

Саночник высыпал уголь в вагончик, рукавом размазал по лбу капли пота и присел отдохнуть.

Леон взглянул на него и почему-то вспомнил Яшку Загорулькина. «Вот бы кому эти санки. А что ж этот?» — подумал он, задержав взгляд на оголенной впалой груди шахтера.

— Иван, ты уж свез бы разом всю добычу. А то вот опять лезть надо, — не то серьезно, не то шутя сказал Чургин и направился в уступы, сделав Леону знак, чтобы тот следовал за ним.

— Да я, Илья Гаврилыч…

Артельные рабочие начали полушепотом выговаривать саночнику:

— Надо ж тебе навалить столько!

— И в самом-то деле: что, надорваться захотел?

Леон полз неумело, медленно, переставляя впереди себя лампу: мелкие кусочки угля вызывали резкую боль в коленях, и двигаться на четвереньках было невозможно. Тогда он пытался идти гусиным шагом, но головой ударялся о кровлю и волей-неволей опять переходил на четвереньки, в душе проклиная тех, кто «выдумал» шахты.

Чургин был давно уже в уступах и наставлял какого-то рабочего, как надо правильно рубать уголь.

— Ты его немножко скоси, обушок, чтоб под углом пускать можно было, тогда он не будет цеплять. А так через неделю ты до костей руки собьешь.

Обушок был прямой, во время работы зарубщик бил им в подошву уступа, и, чтобы не калечить руки, требовался большой навык.

— И сидеть надо не так, как ты, а вот так, — продолжал Чургин. Потом сел, поджав под себя левую ногу и вытянув правую, и несколько раз вогнал обушок под пласт. Закрепив понадежней зубок и убедившись, что шахтер понял его, он отполз в сторону, где сидел Леон.

— Вот это и есть сердце шахты. Если здесь дело не ладится, будет стоять все, — стал объяснять он Леону, закуривая. — А это — зарубщики, или забойщики, — самые искусные люди шахты. Сейчас они делают зарубы, как у нас говорят, затем подорвут пласт динамитом, потом саночники перевезут уголь в штрек, к вагончикам, а дальше ты видел, — по уклону покатят его в вагончиках вниз и наконец по откаточному штреку к клети и на-гора.

В двух шагах от Леона искрился мощный пласт антрацита. Вдоль него, в тумане копоти, скособочившись, цепочкой сидели зарубщики. Размеренно взмахивая длинными обушками, они метко вгоняли их в зарубные щели у подошвы, при каждом ударе приглушенно гикали натужным, грудным вздохом, как гикают в лесу дровосеки, но звуки эти тотчас поглощались сырым, тяжелым воздухом, и мертвенная тишина подземелья царствовала нерушимо.

— И сколько же можно так намахать за день? — спросил Леон.

— Пока зарубщик сделает пай, то есть подрубит по падению пласта три сажени и по простиранию — аршин. А пласт шесть четвертей… В пудах — это около четырехсот пудов… Тяжелая работа и требует большого навыка. Когда-нибудь, возможно, ее будет выполнять машина, а пока… — Чургин вдруг обернулся. В стороне какой-то паренек неумело бил обушком, и от него, подобно водяным брызгам на солнце, во все стороны летели кусочки угля.

Чургин подполз к молодому зарубщику и стал учить его, как надо держать обушок.

А Леон ощупывал стойки, рассматривал кровлю, и ему-не верилось, чтобы эти дубовые столбики действительно могли поддерживать тысячепудовую тяжесть.

— Сдержат эти дрючечки, земля нас не задавит? — спросил он, когда Чургин вернулся к нему.

— Без человека здесь ни одна крупица не изменит своего положения. Он хозяин здесь: все предусмотрит — все и в порядке будет. Ошибется — катастрофа.

— Нельзя всего в жизни предусмотреть.

— В жизни — не ручаюсь, а в шахте нужно… Ну ты, брат, подожди меня немного. Мы с тобой еще кое-какие достопримечательности шуховские осмотрим, — сказал Чургин и на четвереньках направился в верхний уступ.

Леон посмотрел ему вслед и подумал: «А он еще болеет, хлопочет об этой шуховской шахте, пропади она пропадом! Так, вырос волк в кустах и думает, что они наикраше всего на свете». Обняв руками колени, он так и остался сидеть, наблюдая, как возле зарубщиков сиротливо мерцают коптилки.

Дробный звук обушков робким эхом отзывался в пустоте, глухой перекличкой оживляя выпотрошенное подземелье.

Вверху лавы, будто исполинская лестница, в полумраке виднелись уступы, восходящими рядками чернел лес стоек. Казалось непостижимым, как эти ничтожно тонкие обрезки дерева выдерживают неисчислимую тяжесть породы, которая лежала на них, но они держали тысячепудовые глыбы этой породы, как сваи держат мост через речку. А там, наверху, жили люди, шумели базары, и не слышно было в этом глубоком подземелье ни человеческих голосов с земли, ни скрипа колесного, ни визгливых свистков паровоза. Притаилась обузданная человеком махина — и ничего, никому не боязно. А закапризничай она, шевельнись — и кончится короткий шахтерский век сотен людей.

Семен Борзых, сидевший к Леону спиной, повернулся к нему, осматривая зубок и ощупывая его большим пальцем.

Леон обратил внимание на его большие обвислые усы, на хмурые, спокойные глаза и подумал: «Вылитый учитель тот усатый».

Борзых сменял зубок. Он видел Леона у Чургина, но не подавал виду, что знает его. Нарочито по-чужому скосив на него сердитые глаза, он не то шутя, не то серьезно проговорил:

— Смотришь, как волчонок, у меня учишься, а потом на мое же место заступишь?

Леон с удивлением взглянул на него и грустно улыбнулся. Странно ему было слышать это. а вместе с тем и обидно, что его, новичка, так принял старый шахтер. И, не скрывая своей обиды, он с досадой промолвил:

— Заступил бы ты на мое место, дядя!

— Вона какой ты! А где это место твое?

— На земле.

Борзых снял очки, посмотрел на Леона.

— Да ты, парень, с перцем, оказывается.

Достав из сумки несколько стальных зубков, он выбрал какой поострее и, спрятав остальные, начал прилаживать его к обушку.

— На земле, говоришь, место твое? А вот мое тут. Обушок, копать, над головой — камень, а в кармане — вошь на аркане. Такое твое место было? — Он попробовал новый зубок, укрепил его понадежней и вогнал под пласт.

— Вот ты пришел, другой завтра придет такой же со своего места, а сколько нас выпустит отсюда эта могила? Этого никто не считает. Так я говорю?

Леон молчал.

Как дятлы в лесу ранним утром, шахтеры мерно долбили крепкий пласт антрацита, вгоняли в него зубки все злее, все глубже, словно там, за этой блестевшей толщей угля, было человеческое счастье, и вот все хотели поскорее добраться до него.

4

Чургин поручил Леона старшему конторской бригады крепильщиков Ванюшину.

Василий Кузьмич Ванюшин, низенький и юркий старичок, поглаживая седую брродку, не замедлил с расспросами:

— Тебя ж как кличут, молодец?

— Левка.

— Леонтий, значится… Так. Ну, так вот, Леонтий: ты плотницкое дело знаешь? Постой, — сузив быстрые глазки, всматривался он в его лицо. — Да это не ты, случаем, на гармошке играл на свадьбе этого дурака, как его?..

— Я.

— Ах, паралич тебя, а молчит! — повеселел старшой, как будто близкого родича увидал. — Так мы с тобой знакомые.

— Вы еще тогда вприсядку плясали, — напомнил Леон.

— Во-во. А что, плохо?

— Нет, здорово.

— То-то! — Он подумал немного и деловито продолжал: — Значит, ты плотницкое дело знаешь, сказал? Молодец, это дело должен знать всякий. Сейчас мы зайдем с тобой в третий восточный штрек, а опосля махнем на свет божий за рамами и будем им установку делать. Ты рамы знаешь? Вот они самые и есть рамы, — похлопал он ладонью по толстой дубовой крепи, — А меня ты знаешь? Крепильщецкий старшой я. Зовусь дядей Василем.

Леон рассмеялся и, вспомнив, как дядя Василь шумел на рабочих в артельном штреке, спросил:

— Это вы в том ходу, где артель, ругали шахтеров?

— Когда? Да не в ходу, а в штреке, и не ругал я их, а пошумел малость, чтоб делали как велю. Я, брат, не люблю, когда не по-моему получается. Научись сперва, а то не успел пилу в руки взять, как уж: «Я сам знаю», — передразнил он кого-то. — А это шахта, и ею надо управлять. Потому и шумел. А как же иначе? Вот и на тебя буду шуметь, ежели не так станешь делать.

— Да я еще не знаю, как и делать.

— А ты смотри, как дядя Василь делает, и учись. Я всех учу. Мало ли тут из нашего села, и все мои ученики.

Они спускались по людскому ходку так быстро, что Леон еле слышал голос дяди Василя и все время отставал от него. Дядя Василь пожурил его за медлительность и, умерив шаг, продолжал расспросы вперемежку с рассказами о жизни шахты:

— А откель сам будешь, Леонтий?

— Из Кундрючевки. На Дону хутор такой есть.

— Та-ак… Из казаков, значит, будешь?

Мимо них в уклоне прогремел вагончик с углем. Из-под заторможенных колес его с треском сыпались искры, разнося неприятный запах металлической гари. Следом за вагончиком бежали два молодых шахтера, придерживая его.

— Во несется, паралич его расшиби. Как жигит-станичник ваш — а, Левон?

— Я из мужиков, дядя Василь.

— Намедни вот так бежали ребята за вагоном, ну, а он возьми и забурись, а впереди люди. Убило одного… Из мужиков? Ну, да казака, брат, сюда и золотом не заманишь. Чей же ты там, в Кундрючевке-то?

— Дорохов.

— Та-ак! А отчего ж ты под землю залетел, молодец?

— Нужда заела, дядя Василь. Ты в гору, а она тебя вниз, да так тягаешься с нуждой, как медведь с колодой… Другую жизнь надумал искать.

Дядя Василь помолчал немного, со скрытым унынием повторил:

— «Другую жизнь»… Все мы ее ищем. Чай, с жиру в могилу эту никакой не завернет. Я сам, брат, за другой этой жизнью сюда прилетал… Орловский я, а вишь, куда занесла судьбинушка-матушка?.. Ну, не горюй, Леонтий, будем заодно. Холостой аль того… обзавестись лишними ртами успел?

— Холостой.

— И лучше. Тут самому дай бог прокормиться.

Немного погодя, предупредив Леона, чтоб нагибался, дядя Василь свернул в штрек лавы подрядчика Москвина.

— Тут вода, гляди.

Действительно, через несколько шагов Леон почувствовал под ногами воду. Ее было немного, но подошва штрека имела неровности, и вода задерживалась, образуя лужи. Низко наклонившись, Леон крупно шагал по шпалам, выставив руку с лампой вперед: то и дело он ударялся головой о крепь и наконец остановился на минуту, не в силах идти дальше.

— Постойте, дядя Василь, а то я без головы останусь.

Дядя Василь не мог прыгать по шпалам, так как они были редки, и шел как попало, шлепая по воде сапогами. Остановившись передохнуть малость вместе с Леоном, он стал ругать подрядчика:

— Вот, шельма старая, гляди, как шпалы уложил, а? Как кобелю сигать надо, паралич те совсем. И вода… нельзя было канавку сделать поглубже? А это рази крепь? Какая это рама? — указал он на стойку. — Бабка моя, и та справней выглядит. Ну, погоди, догребется он до тебя, старый, попомнишь тогда мое слово.

— Кто это догребется?

— А Гаврилыч…

До Леона не доходило возмущение старика, но он чувствовал, что старик прав. И гнилая, ненадежная крепь, и лужи воды, и колея из деревянных, обшинованных железом реек вместо рельсов и даже воздух, спертый, пахнущий кислым и древесной плесенью, — все здесь было хуже, чем в других штреках. Но почему дядя Василь угрожает Чургиным и злорадствует, что он доберется до подрядчика? Леону хотелось узнать об этом, но он боялся спросить и только поддакивал своему учителю.

Дядя Василь успел рассказать о случае, когда в прошлом году в этот штрек прорвалась вода из заброшенной шахтенки. Затопив коренной штрек и отрезав выход к стволу, она оставила бы под землей девяносто человек, если бы Чургин не вывел народ через воздушный ход.

— Все обошлось благополучно. Только один новичок от страха сошел тогда с ума. Вскорости, бог дал, помер, в сумасшедшем… Ну, пошли, — неожиданно кончив, заторопился дядя Василь.

Минут через десять впереди, как огоньки цыганского табора, блеснули лампы. Возле них виднелись рабочие. Слышалось, как они о чем-то переговаривались, но голоса их были глухие, беззвучные. Подойдя ближе, дядя Василь бойко поздоровался с крепильщиками, осведомился о делах и с гордостью представил им нового своего ученика: «Сам Гаврилыч препоручил!»

Поймав на себе любопытные взгляды, Леон отошел и сел в сторонке. Возле него, без рубашки, неудобно стоя на коленях, рабочий молотком вбивал в кровлю стальной ломик. Порода сыпалась ему на голову, на спину, но он не обращал на это никакого внимания и продолжал дырявить камень для динамитных бурок. По черной костистой спине его дорожками катился пот, поблескивая на свету лампы.

В самом конце штрека лежал на боку другой рабочий и подрубал пласт, выравнивая штрек. Мельчайшие кусочки антрацита фейерверком разлетались в стороны, били по лицу, но он только жмурил глаза и еще злее клевал обушком антрацитную ленту.

Глухо перестукивались обушки в уступах.

Леон наблюдал за шахтерами-проходчиками и вспоминал хуторских богатеев, разодетых городских господ в лакированных фаэтонах, постановление атамана… Почему так несправедливо устроена жизнь? Кто разделил людей на богатых и на бедных, на счастливых и обездоленных и дал одному белый хлеб, а другому — черный? Почему судьба опекает не всех одинаково? Кормит по-разному? Блюдет по выбору?

Неожиданно Леон почувствовал, как в висках его застучало молоточками и стало душно. Он расстегнул ворот рубашки, несколько раз глубоко вздохнул, но в легких ощущалцсь пустота. Работавший в конце штрека человек вдруг перестал рубать и положил голову на штыб.

Дядя Василь поднял шум:

— Проходчик, кажись, задохнулся.

Шахтера выволокли из кутка, сбрызнули ему лицо водой, а спустя несколько минут он вновь взялся за обушок.

Выслушав наставление дяди Василя, Леон взял в руки пилу, осмотрел ее деловито и по меткам крепильщиков принялся отпиливать концы толстых дубовых бревен, готовя крепь.

Глава четвертая

1

После ухода Леона с хутора жизнь в Кундрючевке вошла в обычную свою колею.

Степан Вострокнутов, надеясь вернуть полпая своей земли, подал на Загорулькика прошение наказному атаману и со дня на день ожидал ответа.

Егор Дубов, вызванный в Новочеркасск по жалобе Нефеда Загорулькина, вернулся с бумагой от окружного атамана, в которой Калине предлагалось дело о ранении сына Дубова и об убытках, причиненных Егором хозяйству Загорулькиных, уладить миром.

Молодежь, пьянствуя и гуляя до зари, бурно доживала в хуторе последние дни и не сегодня-завтра должна была уйти на военную службу.

И только дед Муха не тяготился никакими хлопотами. Он сдал хозяину многочисленные банки варенья, что день и ночь варила бабка Муха, отправил на станцию Донецкую три подводы ящиков с яблоками и грушами, и теперь целыми днями проводил время то возле кабака со стариками, ожидая, не угостит ли какой казачок рюмкой водки, то слушал увлекательные рассказы какого-нибудь охмелевшего проезжего скупщика мехов и кожи, а нет — ходил по степи, выкуривая из нор лисиц и байбаков.

Бабка Муха выбрасывала его шкурки на двор, так как они издавали отвратительный запах, грозилась, что не пустит и его самого в сторожку из-за того, что от его одежды несло так, как будто его самого окуривали. Дед Муха знал ее слабость: нет-нет, да покупал он на вырученные деньги катушку ниток или кусок мыла или обещал подстрелить на суп курочку, но старуха продолжала свое:

— Я как возьму твою оружию поганую да как стрельну по лысине!.. Это ж страм: ходит-ходит и ничего на суп не может добыть, — возмущалась она.

— Вот те крест! Беспременно принесу, — уверял дед Муха и тут же переходил в наступление. — Энтот раз принес — куда дела в три дня? Рази такую дичину так скоро съедают? Да ее благородные едят по святым праздникам, а она… Рыбы ей мало, зайцев мало, курочек мало. Нет бы оружию в порядке блюсти, чтоб стреляла без промаху, так она… Видали такое благородие?

Сегодня день на редкость удачный, и дед Муха, возвращаясь домой, еще в степи предвкушал похвалу старухи за его ловкость и сообразительность.

А случилось так. Шел дождь, ночью ударил мороз, и наутро земля покрылась коркой льда. Дед Муха, боясь, как бы где-нибудь не поскользнуться и не переломить ногу, подковал сапоги железными скобами и пошел на охоту. Едва он вышел в степь, как заметил стайку дроф. Затаив дыхание от радости, он подкрался к хитрой птице и увидел, что она не только не может улететь, так как перья ее обледенели, но даже не в состоянии далеко убежать по обледеневшей земле. С ловкостью молодого парня он стал ловить дудаков и перевязывать им крылья суровыми нитками, раскровянил нос, то и дело падая, и наконец благополучно закончил охоту. Отдохнув, довольный удачей, он, как гусей, погнал шесть птиц по дороге на хутор.

Сад и сторожка его были на краю хутора. Но не прошло и получаса после появления его на улице со своей добычей, как явился к нему сиделец и позвал к атаману. Дед Муха встревожился:

— И с чего б это ему, скажи, вздумалось меня требовать? В толк не возьму.

— А ты две птицы положи в мешок, отнеси ему, вот и весь толк, — посоветовала бабка.

Она сама поймала птиц, положила в мешок, и дед Муха отнес их к атаману.

По дороге домой ему встретился Игнат Сысоич. Подмышкой у него была кожа и две колодки.

— Здорово дневали, Спиридоныч. Я слыхал — тебе бог отару дудаков на двор пригнал? Скорей режь, — посоветовал Игнат Сысоич, — а то всех Калина заберет.

— Пойдем, глянешь, Сысоич. Полпуда каждый, не меньше. Поймаешь себе, какой сердцу люб.

Дела у Игната Сысоича обстояли неважно. В первые дни, после того, как Загорулькин отнял землю, он пал духом, и Марья опасалась, как бы он не сделал чего над собой. Он плохо ел, ночи просиживал возле печки, одну за другой выкуривал толстые цыгарки и целыми днями пропадал из дому. Уйдет куда-нибудь с утра и лишь вечером явится — усталый, разбитый. А бывал он у Степана Вострокнутова, у своего друга, Фомы Максимова, у других мужиков, просил у них совета, как ему быть. Потом шел в степь, колесил по чужим загонам, по нетронутой целине, и сердце его ныло ют боли. Ведь кругом столько было земли, а у него вот нет ее. Ни сажени. «Ну, что я теперь? Куда я дену свои руки? Ах, боже, боже, за какую вину ты караешь нас?» — думал он, тяжко вздыхая и не знал, что делать. Бросить хутор и идти искать удачи по белому свету он не решался. А если судьба вознаградит его мученическое долготерпение крохой счастья? И, по совету Максимова, он решил вновь заняться чеботарным делом, надеясь заработать денег на аренду земли.

Едва Игнат Сысоич возвратился от деда Мухи с дудаком в руках, как в хату, низко нагибаясь, вошел Егор Дубов.

— Здорово дневали в вашей хате, — несмело поздоровался он и, сняв картуз, поправил большой красивый чуб.

Игнат Сысоич уже привык к частым посетителям — заказчикам обуви, но этот человек зашел к нему впервые за всю его жизнь на хуторе, и он удивился.

— Слава богу, Егор Захарыч. Проходи, садись, — пригласил он нежданного гостя.

Егор сел, достал кисет и предложил на цыгарку.

— Закури, Сысоич, турецкого. Баба в сундуке все держала для духу, а теперь не до того, — невесело проговорил он, и голос его осекся.

После случая с сыном это уже был не тот Егор, от которого с презрением отворачивались старухи и с кем боялись здороваться молодые казачки, не желавшие навлечь на себя недобрую молву хуторянок. Осунувшись, перестав следить за собой, он пятый месяц ходил, как пришибленный, нигде не бывал, не пил и не буянил в доме, и единственной его мыслью было вылечить сына. Что-то изменилось в нем, что-то повернулось в душе, и все неожиданно предстало пред ним в другом свете.

Теперь ему было жалко и сына, и жену, и по-дурному растраченной молодой своей жизни.

Игнат Сысоич осведомился о здоровье его сына, посочувствовал его горю:

— Я слышал, что бабка Загорульчиха с оружием в коридоре стояла, как ты крушил их. Это страсть что за люди! Таки стрелять по детям, а? — тихо говорил он, удрученно качая головой.

Хлопотавшая возле печи Марья послала ему строгий предупредительный взгляд, напоминая, что Егор казак и с ним надо поосторожней. Но Игнат Сысоич не обратил на это внимания.

— Да-а, пятый месяц сынишка лежит, да чи вылежит? — глухо произнес Егор. — Я только об одном жалкую: не подвернулся Нефед мне в тот день, как я во дворе его был. Ну, я еще сойдусь с ним на перекрестке.

— Бог с ним, Егор Захарыч: этим горю не пособишь, а себя загубишь, — сочувственно заметила Марья.

— Мне свою голову не век носить, Алексеевна. На первой войне все одно полетит с плеч за чужое счастье. Казацкая голова — чужая сума, в любой день сымут.

Игнат Сысоич, кряхтя, подложил в печку хвороста, заметил:

— Так-то оно так, парень, а задарма кидаться ею тоже не дело. Ты лучше сынишку вызволяй из болезни.

Егор опять помолчал некоторое время. Игнат Сысоич заметил, что он что-то хочет сказать и не решается, и продолжал:

— А ты бы в город отвез его, в хорошую больницу, — посоветовал он и хотел добавить, что Чургин поможет в этом деле, да Марья опередила его:

— Заедешь к Илюше, зятю нашему, он и поможет устроить в больницу.

— И я хотел об этом. А нет — в Черкасск можно, Аксюта пособит, — подтвердил Игнат Сысоич.

Егор поднял голову, посмотрел на них и не знал, что и говорить от радости. Ведь он за этим-то как раз и пришел! И вот они сами предложили ему помощь.

— Ну, спасибо вам, Сысоич, спасибо, Марья Алексеевна! Спасибо, хуторяне, — растроганно сказал он и встал, не зная, то ли руки пожать им надо, то ли в пояс поклониться. Наконец он пожал руки и поклонился. — Я, по совести сказать, боялся просить: у вас горе было, вас не знал, а самого оно догнало — нашел, где живете. Помогай, Сысоич, а я уже — чем могу. Денег нет, сам знаешь — пару быков пролечил на сынишку, а от пая отрежу десятинки три.

Теперь Игнат Сысоич не верил своим ушам.

— Бог с тобой, да не за что вовсе! Ну, Илюша там или Аксюта, а мы…

— У меня под толокой как раз гуляет три десятины, — продолжал Егор, переминаясь с ноги на ногу. — Бери, и с богом. Надо пособлять друг дружке, оно и горе меньшает от этого.

Игнат Сысоич не знал, куда и посадить своего благодетеля, так что Егору даже стало неловко, что он из пятнадцати десятин пая пообещал три, а не больше, и в душе он был уже согласен прибавить еще две. «Все одно, я всю не обработаю двумя бычатами».

— Может, полбутылочку обласкаем? Алексеевна дудака там жарит, а какая она дичина без беленькой? — предложил Игнат Сысоич, засуетившись, но Егор отказался.

— Дичины можно, а более ничего не надо, Сысоич. Бросил я ее, водку.

— Да оно и хорошо. Я сам в рот не брал, да с Нефедом тогда… — обмолвился Игнат Сысоич и замолчал смутившись.

2

После обеда Игнат Сысоич живо оделся и направился к Максимовым похвалиться своей радостью и попросить Федьку написать письмо Леону. Он шагал быстро, с легкостью, с какой ходил лет двадцать тому назад, и лишь по его сутулой фигуре видно было: нет, не ходить ему больше молодецкой походкой, не расправить широкую, когда-то могучую спину. Жизнь медленно, но неумолимо сгибала его все больше, и нет силы, чтобы помешать этому. «Половку надо приберечь — кобыле на весну, как находка будет. Пшенички десятинки на две еще-б не мешало перекружить — не забыть бы кружало у Фомы захватить. Кобылица, бог даст, до весны протянет, а там травкой подправится», — сам с собой обсуждал Игнат Сысоич новые хозяйственные планы, распределяя обещанные Егором три десятины. Но десятины эти на редкость оказывались малыми, и он мысленно кроил их на половинки, чтобы посеять и посадить всего, без чего нельзя обойтись в хозяйстве.

Проходя мимо дома Загорулькина, он скосил глаза на высокие тесовые ворота и заметил, что кто-то вышел на улицу.

— Здорово дневали, дядя Игнат! — неожиданно услышал он за своей спиной и с неохотой оглянулся. К нему вразвалку, неторопливо шел Яшка. За последнее время он похудел, стал как бы выше ростом, чернявые усики его отросли, выделялись заметней, и от этого он казался старше своих лет.

Игнат Сысоич давно не встречался с ним и обратил внимание: Яшка был одет в суконную тройку, вместо казацкого картуза на нем была черная фуражка, лицо по-городскому выбрито, и, что особенно бросалось в глаза, вовсе не было чуба.

Яшка подал ему руку, сочувственно сказал:

— Постарели вы, дядя Игнат. Скоро белые станете.

— Побелеешь, парень, от такой жизни.

Некоторое время они не знали, о чем говорить. Игнат Сысоич недоумевал, зачем Яшка его остановил, и неприязненно ждал его вопросов, а Яшка обдумывал, с чего начать, чтобы узнать что-нибудь об Оксане.

— Что это ты в праздничном? — наконец спросил Игнат Сысоич и медленно пошел по скользкой дороге. — Или отсрочку новую дали?

Яшка зашагал рядом с ним, опустив голову и заложив назад руки. Носком сапога он лениво бил по отставшим от земли ледяным коркам, и они, дробясь на кусочки и шурша, разлетались в сторону.

— Иду, — не сразу ответил Яшка. — Она мне нужна, как мертвому новая рубаха, служба та. С отцом только что говорил — мол, нельзя ли опять так сделать, чтобы деньги за меня послужили? Ну, старик поначалу задумался было, а потом расходился так, хоть святых выноси: царь… подпора, казаки, почести, — замолол такое, что я ушел. — Яшка говорил без всякого стеснения, и его слова и вольная манера, с какой он держался, удивили Игната Сысоича.

— Ты, парень, что-то переменился здорово. Казак — и не хочет царю служить! Значит, бунтуешь, выходит? Смотри, отец шкуру сдерет за такие речи.

Яшка усмехнулся.

— Минуло это время, дядя Игнат. Он всю жизнь ходит в чоботах, а нынче калоши в моде… Как Левка там, ничего не пишет? — перевел он разговор, желая приблизиться к цели своей встречи. — Он в Новочеркасск подался чи на шахту?

— Пишет, заезжал к Аксюте, а потом на шахту, к зятю уехал.

Яшка рад был, что Игнат Сысоич сам упомянул об Оксане, и, сразу оживившись, перевел разговор на свое:

— Оксана весной кончает гимназию. Счастливая! А я вот сам учусь, книжки разные в Александровске покупаю, да какое это ученье!

— В офицеры выйдешь. Это другим надо горевать.

— Эх, дядя Игнат! — вздохнул Яшка, — Ничего вы не знаете. Имей я образование, я был бы другим человеком! Вот вы недовольны на меня из-за отца, а разве я виноват? Или Аленка: разве она не пошла бы за Левку? У нас своего богатства хватит, даром, что погорели. Отцу все мало, все норовит побольше скопить. А для чего, для какой пользы? Да ты дай мне какой ни на есть капитал, и я раздую его за два года впятеро! И благородно, не так, как он, — дрался с вами и нас опозорил. Оксана, и та меня корила, а при чем мы тут с Аленкой, дядя Игнат? Мы не хотим жить, как он, — и будет по-нашему, — закончил он свою взволнованную речь, и, достав папиросы, предложил Игнату Сысоичу.

Игнат Сысоич был поражен: услышать подобное от сына такого казака — это выходило за пределы его разумения. Ему вспомнилось, как с ним не однажды говорил сам Нефед Мироныч и как он, не подозревая о его лукавстве, горбом расплачивался за свое доверие. Однако, украдкой посматривая на Яшку и вдумываясь в сказанное им, он видел, как Яшка выкладывает душу — смело, не боясь и доверяя ему. «Нет, этот не такой, — подумал он, — по всему видать. А про Оксану закидывает не зря».

— Насчет службы тебе видней, Яков. А насчет отца твоего скажу напрямки: бесчеловечная душа у него. Обидел он меня. Да, выходит, и вам с Аленкой несладко, — сочувственно сказал Игнат Сысоич. — Загубит жизни ваши молодые, и завянете вы, как первоцвет от мороза.

— Аленкина песня спета. Я уйду, и, конечно, все одно отец сделает по-своему… А вам я прямо скажу, дядя Игнат, — Яшка оглянулся вокруг и неожиданно заявил: — Кабы Левка не ушел, обвенчали б мы их тайно, и концы в воду.

— Да ты что, в своем уме? — нахмурился Игнат Сысоич. — Что ты мелешь?

— В своем, в своем, дядя Игнат, и не мелю, не бойтесь. Вы думаете, если бы, к примеру, я любил человека, ну, хоть Оксану, а она меня, и вы делали б то, что делает мой отец, так я бы ждал, пока вы согласитесь? Ей-богу, увез бы и тайно повенчался.

«Вона куда клонится дело, парень! Так бы и говорил», — понял Игнат Сысоич и добродушно усмехнулся.

— За чем же остановка? Что до меня, так хоть нонче за руки и в церкву. Мне, что ли, с тобой жить?

Яшка смутился: ему была приятна такая откровенность; но он не знал, о чем говорить еще, и стал прощаться.

— Это я к примеру сказал, дядя Игнат. Не подумайте…

— А если и подумаю, так что ж с того? — лукаво спросил Игнат Сысоич.

— Ну, прощайте, дядя Игнат, — заторопился Яшка. — Я скоро уеду отсюда. Кланяйтесь Левке, Оксане. Знайте, Яшка не Нефед Мироныч. Если вызволите Аленку — спасибо. А вернусь — в долгу не останусь. Мы тогда не так дело поведем.

Выхватив из кармана какую-то бумажку, он обеими руками схватил руку Игната Сысоича, крепко пожал ее, со словами:

— Не вернусь — добрым словом помянете! — и быстро пошел по улице, направляясь в степь.

Игнат Сысоич посмотрел ему вслед и покачал головой. Потом, почувствовав в руке бумажку, развернул ее и вздрогнул от изумления, не веря своим глазам: в руках у него был двадцатипятирублевый билет.

Он испуганно взглянул на шумевшую неподалеку детвору, на черные окна хат, на видневшуюся крышу дома Загорулькина и хотел догнать Яшку, думая, что он ошибся, но тот был уже далеко.

Пугливо озираясь, еле переводя дыхание от радостного волнения, Игнат Сысоич спрятал деньги и свернул в переулок. Неожиданный подарок Яшки опять изменил все его планы. Теперь он мог купить хорошего быка, коня-дончака, или корову-симменталку, или тридцать пудов пшеницы. И ему сразу захотелось купить все это, и он уже думал о том, как будет жить завтра.

— Да тогда ж и горе можно покатить! Фу-у, боже мой, я как все одно пьяный сделался, — вздохнул он, поднявшись на холм, и остановился, потный, возбужденный.

Внизу перед ним раскинулся хутор. От гололедицы весь он — и низко наклоненные, к земле, расщепленные и сломанные деревья, и крыши хат, и каменные изгороди, и сам земля — все сверкало ослепительным светом. Казалось: не хутор то был внизу, у речки, и не деревья и хаты во льду, а стеклянный сад кто-то рассадил ночью на месте Кундрючевки, и вот он горит в закатных лучах солнца и сверкает разноцветными огнями.

Никогда еще не видел Игнат Сысоич такого блеска, и щурил глаза, и не мог насмотреться на это необычайное, сказочное зрелище.

А Яшка шел по степи. Перед его глазами блестели поникшие стебли обледеневшей полыни, хлестали его по ногам, а он, не обращая на них внимания, все шел и шел вперед, сбивая сапогами тяжелый их покров, кроша его на мелочь, и льдинки звенели от его ударов и рассыпались по земле сверкающими брызгами.

От стеклянного шороха кустов, покачивающихся на ветру, в ушах у него стоял мягкий перезвон. Вспомнилось ему, как летом, в саду, он был с Оксаной, обнимал ее, как катался с ней в станице на каруселях и как тогда стоял над головой такой же приятный звон стекляшек. И он вновь и вновь мысленно возвращался к Оксане. Несомненно, Игнат Сысоич расскажет ей и Леону об этом четвертном билете, как, очевидно, рассказал о золотой пятерке, и передаст о сегодняшнем разговоре. Но достаточно ли этого, чтобы расположить ее к себе? Яшка понимал, что все это в сущности пустяки. Что еще надо сделать, чтобы завладеть сердцем Оксаны, расположить к себе Леона, Чургина? Много, много надо сделать. И Яшка вздохнул: «Мало у меня денег — вот беда! Деньги — это главная сила в жизни. Дай я им три — пять катеринок, и все они были бы у меня в руках. Нет, любой ценой надо избавиться от этой дурацкой службы. Надо поговорить еще раз с отцом и сказать кое-что на понятном ему языке».

Долго колесил Яшка по степи, а когда вернулся домой, было уже совсем темно и в окнах хат светились красноватые огоньки.

3

Загорулькины только что поужинали. Нефед Мироныч, встав из-за стола, прошелся по комнате, ковыряя спичкой в зубах и громко икая. Дарья Ивановна с Аленой убирали со стола. Настроение у всех было подавленное. Ведь Яшке вскоре уходить на службу, а он опять поругался с отцом и даже не идет домой.

Яшка пришел угрюмый. Не спеша он снял фуражку, молча помыл руки, причесал свои черные волосы и сел за стол.

— Мамаша, налейте мне борща, — глухо сказал он.

Нефед Мироныч налил стакан вина и поставил его перед Яшкой, незлобно проговорив:

— Где это тебя носило? Чи с милой прощался?.. Пей, на службе не балуют им.

Яшка, отодвинув стакан в сторону, принялся есть борщ.

— Не приучайте, — не сразу ответил он. — А то как раз в одних штанах помру, как дед.

Нефед Мироныч смолчал. Сняв чирики, он лег на кровать, заложил руки под голову. «Злой, паршивец, весь в деда вышел», — подумал он, бросив на Яшку хмурый взгляд.

Дарья Ивановна собрала со стола крошки хлеба, спросила у Яшки, не холодный ли борщ, и придвинула к нему вино, сделав знак, чтобы он выпил. Но Яшка опять отодвинул стакан.

Некоторое время прошло в напряженном молчании. Алена торопливо убрала посуду, подмела пол и бросила, мусор в печку. Что-то шепнув матери, она покрыла голову серым пуховым платком и ушла к бабке в землянку.

Дарья Ивановна не прочь была последовать за нею, но опасалась, как бы у отца с Яшкой не вышло драки, и стала мелом подбеливать печку.

Яшка ел быстро и мало, отказался от квашеного молока и, поднявшись из-за стола, стал одеваться.

Нефед Мироныч задержал его.

— Садись, поговорим, — сказал он и тяжело поднялся. Глянув через спинку кровати, выпито ли вино, он остался сидеть на перине, свесив ноги и щупая поясницу, и заговорил глухим голосом — Вот на днях проводим тебя на службу… Ох, боже ж, как колет! — болезненно искривил он лицо.

— Давай отрубей напарю, Мироныч, опять простыл небось, — с готовностью засуетилась Дарья Ивановна, видя, что дело идет к миру.

— Напарь житных… Уйдешь ты на четыре года, может и «прощай» батьке не скажешь, — продолжал Нефед Мироныч. — А вернешься — гляди, и косточки батькины сгниют, и добро все пеплом за ветром пойдет. Вот я и хочу погутарить по-семейному… Куда ты думку больше держишь — в офицерья или по хозяйству пойдешь, когда, бог даст, отслужишь? А может, жениться хочешь, да таишься от нас с матерью? Одним словом, я за тобой давно примечаю: какой-то ты не такой стал, сынок, как летошний год, к примеру. Дуешься, таишь все от нас. Чем я тебя обидел? Говори напрямки, не бойся. Может, я на самом деле не так делаю и обижаю вас с Аленкой? Она ить с тебя примеры берет. Видал? Ушла и хоть бы слово сказала.

Он зашаркал по полу чириками, норовя надеть их на ноги, грузно встал и, принеся из горницы почти полную четверть, стал переливать в нее вино из стакана.

— Купил на проводы, мол, выпьем — по-семейному, а ты и в рот не хочешь брать… Эх, Яшка, Яшка! Надеялся я на тебя, как на каменную гору, а выходит ты… Тройку носишь, даже картуз не казацкий! Чуб даже… — не договорил он и понес четверть в горницу.

Яшка стоял у двери, опустив голову и гладя рукой по черной кашемировой своей фуражке. Настроение у него было и без того подавленное; ему хотелось уединиться, еще раз обдумать свои планы и тогда уже поговорить с отцом окончательно. До призыва оставались считанные дни, надо было торопиться, быть может, придется ехать в Новочеркасск к Оксане, если отец не согласится хлопотать об освобождении от военной службы, а он вот тянет за душу одними и теми же вопросами. Что ему отвечать? Ведь Яшка днем ясно сказал отцу, что не хочет идти на военную службу и просит его помочь откупиться, что он смотрит на жизнь своими глазами и устраивать ее будет по-своему. О чем же еще говорить, если отец не согласен с ним?..

— Мы с вами, батя, не сговоримся. Сегодняшний день меня убедил в этом окончательно.

— День днем, а это вечер. В чем же мы с тобой должны сговориться? От службы хочешь увильнуть? — хмуро, но примирительным тоном спросил Нефед Мироныч и сел на табурет, прислонясь спиной к печке.

— Да.

— И чтобы отцы сынам не перечили?

— Да.

— И чтоб я брал в зятья всякую шантрапу?

— Не вы, чтоб Аленка сама выбирала. Ей жить, а не вам…

— Так, так… Умные советы образо-о-ованного сына, — насмешливо протянул Нефед Мироныч. — Казацкие речи слышу — нечего сказать. И это говорит молодой Загорулька! — многозначительно поднял он палец и раздраженно загудел: — Страмотницкая душа! Может, отец должен за тебя спину гнуть, унижаться перед всякими али деньги давать, чтобы сына освободили от его святого долга, от службы?

Яшка надел фуражку, намереваясь оборвать этот бесполезный разговор, но задержался на минуту, посмотрел отцу в лицо острым взглядом и заявил:

— Вас исправит могила, батя. Вы никогда не поймете меня, никогда не согласитесь со мной, а я тоже с вами не соглашусь. Скажите прямо: можете вы устроить опять так, чтобы меня не взяли?

Нефед Мироныч крепился. Он молча прошелся по комнате, заложив руки назад.

— Можете дать мне до отдела пять тысяч рублей? — продолжал Яшка, на всякий случай следя за ним, чтобы не ударил.

— Сколько?

— Пять тысяч рублей. Останусь — через два года верну вам десять тысяч… Пятнадцать тысяч, если на то пошло! Дайте только мою долю.

Нефед Мироныч захохотал, подбоченившись, и весело прошелся по комнате.

— Из моего же добра и мне тысячи. Ха-ха-ха!.. Я ему выделю пять тысяч, а он возвернет… слышь, мать? — обернулся он к сидевшей на лавке Дарье Ивановне, — аж целых десять тысяч. А на другой день… ох, уморил! — смеялся он, присаживаясь на кровать, — а на другой день к отцу прибежит — дайте, мол, еще, батя, сдыхать приходится!

Яшка высокомерно тряхнул головой, натянул на лоб фуражку и гордо выпрямился. Глаза его засверкали, и Нефед Мироныч не мог удержаться от похвалы. «Офицер! Генерал настоящий!» — подумал он.

— Я с вами не для смеха говорю, отец, — по-чужому, строго сказал Яшка. — Пять тысяч, что вы дадите мне, останутся у меня, но я сделаю им такой приплод, что они через три года приведут мне не пять, а двадцать тысяч. Тридцать, если хотите знать! Дайте мне ваши двадцать тысяч, что без дела лежат в банке, и я на ваших глазах через два-три года сделаю из них двести! У вас же они приносят в год сотни дырявых рублей.

Эх вы… старый Загорулька! — усмехнулся он и, цокнув щеколдой, вышел.

Тут уж Нефеду Миронычу было не до смеха. Он нетерпеливо заерзал на перине, замигал глазами, обернулся к жене, как бы проверяя, не спит ли он.

— «Дырявые сотни». Пять тысяч, двадцать тысяч, двести тысяч… — повторял он Яшкины слова. — Постой, как же это — двести тысяч? Откуда, каким родом? Нет, или он сумасшедший, или я дурак.

Он вскочил с кровати и закружил по комнате, босой, в длинной рубахе, выпущенной из-под жилета.

— Двести тысяч! Двести ты-ы-сяч, шутка?! Да это ж мир можно купить с потрохами!

Закипел чайник, брызгая на раскаленную плиту. В комнате запахло сырой глиной, паром. Дарья Ивановна отставила чайник в сторону, спросила:

— Сейчас запарить отруби, Мироныч?

— Отвяжись с отрубями своими!

— Ты ж сам велел, житных еще сказал…

— Да пропади они пропадом житные, пшеничные и какие там еще! — рассердился Нефед Мироныч; бросив взгляд на дверь, где только что стоял Яшка, он спросил: — Ты слыхала?

Дарья Ивановна насыпала отрубей в макитру.

— Ничего я не слыхала, а отрубей я все одно запарю.

— Ой, боже ж наш милосердный, — охватил Нефед Мироныч голову и сел на кровать, — и на что ты сотворил эту породу дурную, непонятливую? Она не слыхала!

— Про двести тысяч слышала, не позакладало, — невозмутимо ответила Дарья Ивановна.

— А-а, слышала? Но ты их в руках не держала, тысячи эти, и ты ничего не понимаешь! Двести тысяч… за три года, а? А я в хороший год две тысячи возьму чи нет. Господи, да что ж это делается? Нет, брешет, улестить хочет. Обманет, истинный бог обманет! Он хитрый, хитрый, паршивец.

— Яшка не обманет, Мироныч!

— Не обманет? — как на пружинах обернулся Нефед Мироныч в сторону Дарьи Ивановны и, помолчав немного, заговорил более спокойно, задумчиво, как бы рассуждая с собой: — Да-а. В таких делах отца не обманывают. Я знаю, об чем он толкует. И он это сделает. В жилу вытянется, а на своем настоит! Отмер на ветряке… настоял? Настоял. В лавке на свое повернул? Повернул. Косарей объегорил? Объегорил. А уж все другое непременно сделает. Этот заставит не токмо сотни бежать к нему во двор, — сами камни перед ним затанцуют вприсядку и обернутся в золото. Вот он какой, мой сын! — поднял он палец кверху и слегка ударил себя ладонью по голове. — А я… Эх, дурак старый! Пятиалтынный на целковый наживал и благодарил бога — «счастье». Ха! Какое это счастье?

Дарья Ивановна мало поняла, но почувствовала, что сейчас как нельзя лучше можно уговорить Нефеда Мироныча сделать так, чтобы Яшка остался дома, и не замедлила этим воспользоваться.

— Да ить ему на службу, считай, через неделю надо! Может, на самом деле, отец…

Нефед Мироныч не дослушал ее.

— К дьяволу службу! Дураки нехай идут, у каких вилки капусты на плечах, а не головы. — Он подошел к Дарье Ивановне, расставив босые ноги, негромко сказал: — А наш сын не пойдет на службу. Слышишь? Это я говорю. Ни перед чем не стану, а откуплю такого сына!

— Не пойдет? Взаправду? А как же ты это сделаешь, Мироныч?

— Как? — Нефед Мироныч так же, как Яшка за несколько минут перед этим, гордо выпрямился: — Старый Загорулька купит всех! За тысячу… за пять тысяч! Но зато новый Загорулька будет покупать их за гривенник, и за это они не только за версту картузы с белыми кокардами будут ломать перед ним: они деньгу в его кошель начнут поставлять и на часах возле него стоять будут! Это я тебе говорю, старый Загорулька! — высокомерно произнес он, слегка ударив кулаком себя в грудь. — Зови сюда Яшку!

4

Алена помогала бабке прясть. Придерживая самопрялку, она тревожно ловила малейший шорох во дворе, ожидая, что вот-вот чуланная дверь на крыльцо гулко распахнется и из нее с воплями выбежит мать. Но на крыльце никто не показывался, в окне дома попрежнему мирно светился огонек, и лишь блеяние какой-то овцы в отарнике да сонливый лай волкодава нарушали тишину ночи. И снова она томительно вздохнула: «Уйдет он — тогда конец! Господи, хоть бы все хорошо обошлось!» В ее сердце еще теплилась искра надежды на то, что Яшка останется дома.

У каганца, возле стола, шатаясь, пряла маленькая, высушенная, как гриб, старая Загорульчиха. Почерневшая от времени девичья самопрялка ее, казалось, вот-вот рассыплется: она тоже шаталась, скрипела в каждом соединении, и от одного древнего вида ее тоскливо становилось на душе.

Алена наблюдала, как проворно бабка выдергивала из кудели тончайшие волоски шерсти, как, слегка прищурясь, вовремя замечала узелок на нити и убирала его, крутила нить двумя желтыми, словно воск, тонкими пальцами, часто поплевывая на них, и дивилась: прожила бабка три четверти века, а работает с ловкостью девушки, да еще на такой самопрялке, где почти все части перевязаны суровьем и ржавой проволокой.

— Бабушка, да вы б ее хоть смазали, а то вам тяжело. Давайте я смажу.

Бабла остановилась передохнуть, поднесла нить ближе к каганцу и сказала:

— Я надысь мазала ее, а она опять скрипит. Так и сала не напасешься.

Алена все же стала смазывать самопрялку и шутливо заметила:

— Ее, бабушка, на полати давно закинуть надо.

Бабка обиженно возразила:

— Богатая какая объявилась… Она еще тебе в приданое сгодится. Наживи свою, а тогда хоть ломай ее, твоя воля.

Алена умолкла, не желая сердить бабку, но та, растревожившись, уже не могла остановить поток своих упреков и наставлений:

— Все вы богатые теперь стали: то на полати, другое под стенки. А мы с дедом с прялки этой все хозяйство зачали и дурака отца твоего в люди вывели.

— Да я шутейно сказала, бабушка.

— Шутейно… Знаем, как вы шутейно сказываете с Яшкой, — внезапно перевела бабка разговор, косо глянув на внучку, — Смотрите, как бы жизня над вами не подшутила…

Алена насторожилась. Поднявшись, она бегло глянула в сухое морщинистое лицо бабки, на белеющие из-под чепца волосы и, ничего не ответив, села за свою самопрялку.

Заметив, что внучка нахмурилась, бабка некоторое время пряла молча, потом примирительно заговорила все тем же, немного грубоватым голосом:

— Все мы такими были. Норовились, как молодые кобылы, морды от суженого воротили, а век прожили, дай бог каждому так: сыты, пьяны и завсегда копейка была в кармане.

Алена глубоко вздохнула. Она знала, что бабка говорит неправду, что жизнь ее была вовсе не так хороша. Почему же она не осуждает свою жизнь, не жалеет о своих молодых годах? «Значит, так заведено», — подумала Алена и сочувственно сказала:

— Эх, бабушка, бабушка! Не так говорите вы, как сердце велит. Сладкая, видать, жизнь ваша была, раз дедушку чужие люди под стенкой нашли, а вы и в могилу, должно, с прялкой уйдете. Вы ж сами говорили маме, что никогда дедушку не любили, проклинали его и даже в монастырь хотели уйти. А мне советуете жить, как жили сами. Какая у вас радость была в жизни? Никакой у вас не было радости.

Бабка не проронила ни единого слова. Только нить в руках ее все чаще путалась да быстрее вращалась катушка и глухо дребезжала.

Вскоре самопрялка вновь заскрипела отрывисто, будто всхлипывая, и было в этом звуке что-то похожее на жалобный человеческий голос.

Через пять дней Нефед Мироныч привез бумагу от окружного атамана, в которой было сказано, что казак Яков Загорулькин освобожден от военной службы по состоянию здоровья.

Яшка обсудил с отцом денежные дела, и Нефед Мироныч не стал таить: в банке у него было тридцать тысяч рублей да десять в сундуке. Яшка попросил у него пока тысячу рублей и стал собираться в Александровск к купцам, с которыми он намеревался начать свое дело.

— Может, вдвоем съездить? Купцы — народ ушлый, надо ухо востро держать, — с готовностью предложил Нефед Мироныч свои услуги, но Яшка отказался от помощи и попросил только дать ему несколько адресов.

Алене Яшка сказал:

— Собирайся… мне советчицей будешь в покупках.

Нефед Мироныч промолчал.

А Игнат Сысоич и Марья все обсуждали, что им делать и как жить дальше. Нежданный подарок Яшки вначале обрадовал их, но Игнат Сысоич передал свой разговор с Яшкой об Оксане, и все стало понятным.

— Ох, сдается мне, этот Яшка наделает нам дела, Сысоич, — с беспокойством проговорила Марья. — Ты думаешь, он задаром такую деньгу отвалил?

— Ну, давай я отнесу Нефеду. А то и на самом деле, как бы они за шкуру не зашли, целковые его.

Долго советовались они, как быть, и все же решили оставить Яшкины деньги и пустить их в дело, чтобы не растратить по пустякам. Игнат Сысоич, потерявший веру в самого себя, а не только в других, не особенно большую надежду возлагал на Егора и его землю. Мало ли что может обещать человек, когда у него такое горе? А если и впрямь даст земли, то много ли можно посеять на трех десятинах, чтобы быть сытым, и обутым, и одетым?

Вскоре Игнат Сысоич поехал в станицу на базар, прикупил необходимого чеботарного инструмента к имевшемуся старому, раздобыл кожи и с увлечением принялся за прежнее сапожное ремесло.

Глава пятая

1

Леон постепенно стал привыкать к новой своей жизни и забывать о хуторе. Пристрастившись к книжкам, он много читал, расспрашивал у Чургина о непонятном, и жизнь его потекла по-новому. И шахтеров он уже не считал последними людьми на свете и не чуждался их, а с дядей Василем у него завязалась такая дружба, что некоторые принимали их за отца и сына.

Целыми днями путешествуя с Леоном по штрекам и уступам, дядя Василь каждый раз находил для него что-нибудь новое, поучал, как в каком случае надо поступать, иногда припоминал какую-либо грустную историю, связанную с тем местом, где производились крепежные работы, и странно: начав о чем-нибудь, он никогда не доводил рассказ до конца, торопливо обрывал его, увлекая работой крепильщиков и незлобиво покрикивая на них. И было похоже, что он умышленно недоговаривает, давая им самим осмыслить рассказанное.

Однажды дядя Василь рассказал о случае, когда сорвавшийся с верхних плит груженый вагончик настиг в уклоне шахтера, и тому отрезало ногу. Леон мысленно представил себе несчастного, но дядя Василь тут же поспешил свести трагизм своего рассказа на нет.

— Ну, его, значится, ребята под руки берут, мол, пособить, а он в одну душу горланит: подай мой лапоть — и все тут. Это отрезанную ногу-то! Ну, что ты с ним будешь делать. Ребята думают: на кой ляд тебе лапоть паршивый теперь? А у него, оказывается, в лапте-то банк велся, золотой в онучах заделан был, паралич его расшиби насовсем…

И шахтеры смеялись.

— Ну и нашел? — спросил Леон.

— Чево? — непонимающе глянул на него дядя Василь, как будто не он и рассказывал.

— Да золотой?

— А-а. Где там? Шахтер кровью истек, а золотой побег к хозяину, — равнодушно ответил он и следом за этим пожурил Леона: — Чего ты режешь ее, такую худую? Поставим, а завтра народ придушит… Вон ту давай! — указал он на толстое бревно, для штрековой стойки.

Так Леон и постигал работу. Днем ему рассказывал о ней дядя Василь, вечером — Чургин. Но Леон заметил: Чургин что-то особенно интересуется тем, как Леон понимает прочитанное в книгах. А однажды сказал:

— Вот что, брат: до сих пор ты читал романы по своему усмотрению. Это нужное дело, но этого мало. Возьми вот эту книгу, прочитай ее, а потом расскажешь, как ты ее понимаешь.

Леон взял книгу и прочитал:

— «Войнич. Овод»… Мне про оводов читать? Да я тебе и без книги расскажу про них, как они скотину мучают, — искренне сказал он, но Чургин настаивал на своем:

— Прочитай и расскажи. Срок — неделя. Осилишь?

Леон пожал плечами и ничего не ответил. На следующий день он пришел с работы угрюмый и заявил сестре:

— Больше я в шахту не полезу.

Варе не понравились слова Леона, и она решила поговорить с мужем, но едва Чургин возвратился с работы, как Леон сам обратился к нему:

— Переведи меня, Илюша, на другую работу, а то как бы я совсем не распрощался с могилой этой, с шахтой. — Он сидел на скамейке возле печки, насупив брови и чадя цыгаркой, и видно было, что он действительно мог поступить так.

Чургин посмотрел на него спокойными глазами.

— Рано ты, брат, прощаться собираешься.

Леону неловко стало за свою горячность, и он более спокойно сказал:

— Переведи меня на второй горизонт камеронщиком. Мне нравится работать возле машины.

— С этого бы и начал, — удовлетворенно усмехнулся Чургин. — А крепильщика я из тебя и не думал делать. Я попросил дядю Василя заняться с тобой до поры, когда ты немного освоишься с шахтой. Вообще же ты будешь работать лебедчиком. Моя лебедка скоро начнет действовать.

Леон с радостью пошел на новое место. Чургин обстоятельно рассказал ему, как надо ухаживать за насосом, как он устроен, велел все это записать и поначалу сам наведывался к нему в камеронную раза два-три в день. И постепенно Леон освоился с новым делом. К этому времени работы на втором горизонте значительно продвинулись вперед. Управляющий шахтой, инженер Стародуб, точно выполнял свое обещание хозяину. Он часто сам спускался в шахту, то и дело вызывал Чургина и Петрухина, проверял ход работ, торопил. Но Чургин и без этой) делал свое дело: в короткий срок был пройден квершлаг от первого горизонта, новый откаточный штрек, и зарубщики уже начали нарезать уступы. Быстро шло углубление ствола до второго горизонта, и лишь новый, второй ствол проходил медленно — песчаник уступал только динамиту.

Штейгер, каждый день выслушивая нелестные замечания Стародуба, обещал ускорить проходку ствола и сам с каждым днем свирепел все больше, вымещая злость на десятниках и рабочих.

Леон хорошо изучил второй горизонт. Ведя здесь с бригадой дяди Василя все крепежные работы, он знал тут каждый закоулок, привык ко всему и в камеронной обосновался, как у себя дома.

Камеронная, вырубленная в стене нового уклона, в двух саженях от первого откаточного штрека, была довольно просторна, кругом обшита вершковыми досками. Леон придал ей некоторый уют: в углу пристроил полочку, поставил на нее хуторское свое благословение — иконку Пантелеймона, и подвесил перед ней чадящую черной гарью коптилку. Дядя Василь не понимал: то ли это сделано из религиозных чувств, то ли его ученик насмехается над святым угодником.

— Ты что это святого подкуриваешь? Гляди, обидится, — шутил он, но Леон неожиданно сказал:

— Пускай нюхает шахтерский дух, проворней будет перед богом поворачиваться и за нас хлопотать.

Работа в камеронной была спокойной. Насос работал ровно, без перебоев, хлопот больших не требовал. Леон время от времени протирал его тряпкой до блеска, а больше сидел и читал.

Не нравилось ему лишь чистить помойницу, но и тут он придумал выход: пустит в нее пар, нагреет воду и ныряет тогда в ней, как летом в речке, ведром доставая со дна грязь. Некоторые считали, что этак, пожалуй, можно и баню устроить в шахте, и стали по субботам приходить к помойнице с мылом и мочалками, прося Леона нагреть воду. Он нагревал ее, и шахтеры купались после работы.

Как-то Леон закончил очистку помойницы и, мокрый с ног до головы, вернулся в камеронную. Сняв рубашку, он хотел высушить ее на паровой трубе, но в этот момент к нему вошли два незнакомых человека в добротных брезентовых плащах, в фуражках с позолоченными молоточками. «Начальство», — решил он и торопливо надел рубашку.

— Ну, как дела, камеронщик? — весело спросил управляющий шахтой, инженер Стародуб, и, обойдя насос, утомленно сел на лавку.

— Ничего, дела идут.

Штейгер Петрухин подошел к леоновскому иконостасу, посветил своей лампой.

— Да-а… Обратите внимание, Николай Емельянович, — сказал он Стародубу, — икона… Хорошее дело. Только вот бахмутку надо снять, лампадку купить. Слышишь, камеронщик?

— Слышу… собираюсь купить… Я прикручиваю лампу, чтоб не коптила, — ответил Леон, а сам подумал: «Пошел ты к черту!»

Стародуб, набив трубку, скосил на икону строгие глаза, зажал трубку в ровных зубах и спросил, прикуривая:

— Веруешь, камеронщик?

— Верую.

— Грамотный?

— Плоховато. Доучиваюсь вот при коптилке. Читаю, да темновато.

Петрухин покровительственно похлопал Леона по плечу, сочувственно сказал:

— Ничего-о… Наука, друг мой, дело нелегкое, без упорного труда не дается… С насосом, наверное, тоже трудновато было поначалу?

Леон видел, что перед ним большое начальство, но кто именно и как его величать, не знал. Боясь навлечь на себя неудовольствие, он, запинаясь, проговорил:

— Немного боялся, господин… начальник, не знаю, как вас…

Петрухин с напускной простотой сделал ему замечание:

— Как же это ты своего начальника не знаешь? Плохо, плохо, камеронщик. Это, — указал он на Стародуба, холуйски поклонившись, — уважаемый нами всеми управляющий шахтой, Николай Емельянович Стародуб, а я — штейгер. Не годится так, друг мой!

Леон растерялся:

— Я, господин штейгер…

— Сначала надо: «господин управляющий».

— Я же, господин управляющий… днем в шахте, а вылезешь — ночь. Никак не приходится видеть начальство.

Стародуб усмехнулся, поправил красивые черные усы:

— А в шахте начальства и днем с огнем не увидишь, так, камеронщик? Ничего, работай хорошенько… Как фамилия-то твоя?

— Дорохов…

2

В камеронную грузно вошел Чургин.

Леон поспешно убрал икону, снял коптилку и стал смазывать насос.

После осмотра работ на втором горизонте Стародуб назначил в камеронной совещание с Чургиным. Молодой и гордый, холодный и резкий в обращении с людьми, он вдвойне казался холодным, когда разговаривал с подчиненными. Но с Чургиным он обходился мягко, даже вежливо, потому что ценил его очень высоко.

Стародуб был хорошим инженером, но не всегда проявлял смелость в решении технических вопросов и внимательно прислушивался к тому, что говорят практики. Управлять делом он умел, разумные советы принимал, и за это Чургин уважал его.

Вытерев паклей насос, Леон встал у двери. Штейгер с легким возмущением в голосе говорил о неправильной нарезке Чургиным штрека и уступов на втором горизонте. Стародуб выслушал его и попросил Чургина дать свои объяснения о причинах отступления от генерального плана.

Чургин достал из кармана брезентовой куртки небольшую записную книжку, стал что-то искать в ней, не спеша перелистывая. Он был убежден, что делает правильно, докладывал об этом штейгеру, и тот ничего не возразил. «Неужели Петрухин из корыстных побуждений умолчал об этом. Подсиживает и управляющего и меня, негодяй!» — подумал Чургин и спросил Стародуба, глядя в свою книжечку:

— Разве не докладывал вам об этом Иван Николаич? Я с ним говорил и считал вопрос решенным.

Петрухин не ожидал такого хода и поспешил оправдаться, стараясь скрыть замешательство:

— Я, кажется, докладывал вам, Николай Емельянович. Мне что-то помнится…

— Вы пока вспомните хорошенько, а я послушаю господина Чургина, — холодно сказал Стародуб. Он действительно слышал от Петрухина что-то, но его не интересовало мнение штейгера. Ему нравилась смелая техническая мысль Чургина о длинносаженных уступах, тогда как он при проектировании второго горизонта не решился принять длинносаженные уступы, хотя и имел их в виду.

— Я отступил от генерального плана, Николай Емельяныч, по одной причине, — низким, ровным голосом заговорил Чургин, — план второго горизонта технически устарел, и нам не стоит вводить на шахте то, что давно изжило себя.

Стародубу не понравилось это замечание, и он недовольно сказал:

— Да, но мой проект утвержден владельцем шахты.

— Неважно. Если бы мы поставили в плане длину уступов в десять саженей вместо семи, было бы утверждено и это.

— Простите, господин Чургин, но я вынужден напомнить вам, что вы говорите о Василии Васильевиче Шухове.

— Совершенно верно, — подтвердил Чургин и строго посмотрел на управляющего. — Но я не умею говорить, когда меня прерывают.

— Пожалуйста, продолжайте, — Стародуб пыхнул трубкой, подумал: «Удивительный человек! Управляющий ли, владелец ли шахтой — ему все равно: рубит, как топором».

Не отрывая взгляда от исписанной цифрами книжки, Чургин хладнокровно повторил то, что говорил штейгеру. По его расчетам выходило, что при такой кровле, как песчаник, мощно делать уступы гораздо большей длины, чем принято по генеральному плану. Для этого надо лишь изменить систему крепления, ввести частичное обрушение кровли. Относительно штреков он заявил, что запроектированное сечение их недостаточно, так как штреки должны быть рассчитаны не на ручную откатку, как предусмотрено проектом, а на конную.

— А вообще говоря, — закончил он, — мне кажется, что второй горизонт можно было бы вести обратным ходом. В этом случае мы забрали бы все целики и сохранили бы крепежный материал, рельсы, шпалы, делая следом обрушения.

Петрухин даже привскочил от изумления: как же это он сам до сих пор не додумался до этого? Ведь это же техническое открытие. Прошел штреки до самой границы участка, нарезал лавы и гони их назад до уклона, а по мере продвижения снимай за собой рельсы, шпалы, почти не расходуя крепежного леса. У него даже в голове помутилось от мысли, что это могло дать для его карьеры. «Ах, бестия! И почему он ничего не говорил мне раньше? Да это же… Да ведь я б им всем!..» — сокрушался он мысленно.

Стародуб насмешливо взглянул на растерянного и смущенного штейгера. Он еще раз убедился в том, что таких, как его старший конторский десятник, нет в районе. «Способная голова. Умница», — про себя похвалил он Чургина, а вслух мягко сказал:

— Хорошо, Илья Гаврилович, я удовлетворен вашим объяснением. Вы загляните как-нибудь ко мне. — И поднялся со скамейки.

Леон слушал Чургина и дивился: он говорит с начальством как равный с равным! Сколько же он в таком случае знает? И Леону было радостно оттого, что зять его так хорошо знает свое дело.

«А я… Эх, дурак я был. Большой дурак. Поступи я раньше на шахту, я был бы теперь совсем другим. Да-а, за Чургина надо крепко держаться», — подумал он и дал себе слово еще более внимательно присматриваться к работе зятя и учиться шахтерскому делу.

Неожиданно из насоса вырвался пар, пронзительно зашипел, и насос стал.

— Чего это ты, Блек? [5] — недоуменно проговорил Леон.

Открыв контрольные краники паровой половины и убедившись, что все тут в порядке, он дал больше пару. В цилиндрах оглушающе зашипело, но поршень не двигался.

Штейгер Петрухин покрутил вентиль паропровода и решил пустить насос сам. Сняв плащ и форменную, с бронзовыми пуговицами тужурку, он озабоченно подвернул манжеты рубашки и приказал Леону подать ключ в три четверти дюйма.

— Пошлите лучше слесаря, — посоветовал Стародуб, но штейгер заявил, что здесь работы всего на одну минуту.

Леон наклонился над ящиком, измерил один ключ — не такой; другой — тоже не тот; третий, четвертый, но длиною в три четверти не было.

— Ты что, покупаешь, что ли?

— Да вроде нет, под руку не попадается.

Петрухин подошел к ящику, взял нужный ключ и насмешливо поднес к лицу Леона.

— А это что? Ты ногой попробуй, — может, попадется. Эх, лапоть! Дай паклю.

Чургин, все время наблюдавший за Петрухиным, готов был резко осадить его, но в присутствии управляющего не решился это сделать.

Стародуб отпустил Чургина и неторопливо прошелся взад-вперед по камеронной, заложив руки в карманы и о чем-то думая.

Петрухин тем временем, обмотав руку паклей, снял горячую крышку насоса, подергал за шток, осмотрел ползуны, подул на окна, точно насос стоял до этого на дороге. Но дело от этого не двигалось… Подумав немного, он дотронулся до парораспределительных поршеньков, покрутил контргайки и, положив крышку на место, закрепил ее болтами.

— Пускай! — приказал он Леону.

Леон открыл вентиль. Пар зашипел, а поршень и не пошевелился.

Стародуб нахмурил брови и вышел из камеронной. «Бездарь», — мысленно обозвал он штейгера.

А Петрухин задумчиво смотрел на насос и не понимал, почему он не работает.

— Да-а… Тут надо повозиться, — наконец сказал он и, одевшись, заторопился догонять управляющего.

Леон посмотрел ему вслед и покачал головой: «Видать, тебе на самом деле трудно давались науки, господин штейгер».

Минут через десять в камеронную вошел дядя Василь.

— Жив-здоров, монах? Насилу добрался, паралич его с ногами такими. Ну, здорово!

— А, дядя Василь… Ты что, заблудился?

— Не-ет, нарочно к тебе завернул, хотя и не по пути. Ты чего загоревался? Скучно в келье этой сидеть? — бойко говорил он и, заметив., что на полочке нет иконы, спросил: — А куда Пантелеймон убег?

— От Чургина спрятал, он не любит, — ответил Леон и рассказал, как штейгер хотел исправить насос. — Больше всего за ключ обидно, дядя Василь: дай, говорит, на три четверти. Ну, я и меряю четвертью, а только нет таких.

Дядя Василь рассмеялся, хлопнув ладонями по коленям.

— Четвертью?.. Да ты бы сажнем еще померял! Ох, уморил, паралич тебя, — захохотал он на всю камеронную, тряся бородкой, и, подойдя к ящику, стал перебирать ключи.

— Вот гляди: этот и есть трехчетвертовый… Не по длине, а вот по этому месту, каким он за гайку хватает, по щечкам, и узнавай… Дюймы ты знаешь, делить их умеешь? На четвертушки, на восемь осьмушек?

— Умею.

— Ну, вот. Этот вот пять осьмых, этот — три осьмых, — перекладывал он ключи.

— Кабы он так сказал! А то… Про икону небось сказал: хорошее, мол, дело, камеронщик, а вот показать в работе…

— Ну и хрен ему с редькой! Я тебе еще сто разов покажу, — сказал дядя Василь, отходя от ящика. — Рази от них дождешься когда помощи? На них деньги тратили, учили их, дураков, а мы на лешего им сдались, чтоб они нас учили. Еще, гляди, на ихнее место залезет какой из шахтеров, молоточки золотые себе нацепит. — Он некоторое время помолчал и убежденно заключил: — Нет, Левонтий, сами мы должны один другого учить. Кто какое дело знает, тот и должен товарищу показать. Я тоже когда учился… Ну, я подался, опосля загляну, — схватив коптилку, он вышел из камеронной.

Леон полюбил Василия Кузьмича с первого же дня работы в шахте за искренность и теплоту, с какой старик относился к нему. Как все старики, дядя Василь мог из-за пустяка накричать, выругать, злился, когда делалось не так, как ему хотелось, часто переделывал работу заново, и тем не менее в шахте любили его.

Но Леону непонятно было: человека на седьмом десятке жизни нужда загнала в шахту, а он не только никогда на это не жаловался, а, наоборот, своими шутками-прибаутками и забавными историями веселил людей, поддерживал в них бодрость духа. О себе скажет иногда слово какое нерадостное и замолчит, точно обмолвился. Или вот сейчас: начал и не договорил, а в другой раз и не вспомнит.

А был дядя Василь такой же человек, как и все. Он достаточно пережил на своем веку, да не видел пользы в том, чтобы говорить об этом. Умудренный опытом, не зная как следует букваря, он с душой передавал молодым рабочим все, что знал и не было в районе шахты, где бы не работали его ученики. Но как он добился этих знаний — молчал. Не хотел он расхолаживать молодых людей и разочаровывать их горестными рассказами о том, какой ценой доставалась ему шахтерская наука.

3

Дня через три дядя Василь опять зашел к Леону.

— Здорово, монах! Откачал? — зашумел он на пороге.

В камеронной было грязно и неуютно. Присланные монтером слесари не знали насоса «Блек» и проканителились с ним до полуночи. Вода вышла на плиты, залила штрек и добралась до камеронной, остановив все работы. Тогда пришел сам монтер, любимец штейгера, устранил дефект и приказал Леону никому не говорить, что он сделал.

— Пусть дураки голову себе ломают.

Кончилось тем, что Чургин доложил о затоплении второго горизонта по вине монтера, не сумевшего обеспечить быстрый ремонт насоса. Стародуб уволил монтера, а Леон два дня откачивал воду.

— Насилу откачал, дядя Василь. Тут такое было у нас, что я думал — Чургин монтера утопит.

— И правильно. Зазнался, собака, — одобрительно заметил дядя Василь и рассказал, как монтер посылал слесарей на работу: даст наряд, а как его выполнить, пусть человек догадывается сам, — Никому не показывал, как делать, а когда слесари не сделают, вот как с насосом твоим, он сделает сам, да и хвалится по всей шахте, мол, вот я какой! Словом, подлый человек… А ты вот послушай… Да-а, третьего дня, значитца, ребята той артели, какая на место Кандыбина заступила, позаревать вздумали маленько. Потушили это свои бахмутки и залегли в девятом уступе. Ну, лежат себе, притаились, да вскорости и заснули. А Гринька… да ты его знаешь, рябой такой. Ну, этот возьми да и не засни — так только, задремал. Глядь — коптилка блеснула и прямо к ним. Да-а, подлез он потихоньку и ложится рядком с ними, а коптилку задул. Ой, и хитрый, паралич его насовсем!

— Да ты про кого?

— А вот слушай… Ну, и спит, Гринька сказывал, да еще и похрапывает. «Это не зря он приперся», — думает себе Гринька да толк одного, толк другого. «Тикай, говорит, черти! Он возле нас лег и притворился, мол, сонным, храпит даже!»

— Да ну? — рассмеялся Леон. Он уже начал догадываться, о ком идет речь, но ему интересно было послушать, что было дальше.

— Ей-бо! — перекрестился дядя Василь. — Да-а. Ребятки как вскочат, да за бахмутки, а в потемках как их найдешь? Да тикать… Ох, что было, истинный бог! Как мыши от кота разбежались! А Чургин лежит себе да похрапывает. Вот до чего выдумчивый!

— Ну, а зачем он так?

— Да ты слушай дальше. На другой день глядит он на доску объявлений, а там мелом написано: артель эта дала угля на десять вагонов меньше. Он старшого к себе, — мол, это почему такая работа у вас вышла? Ну, старшой ему то да се, Илья Гаврилыч, вагонов, мол, нету, пятое-десятое, — брешет ему, как сивый мерин, шельма! А Чургин серьезный такой, молчаливый, стоял, стоял, брехню его слушал, а потом потихоньку такую речь повел ему: ежели, мол, ребята будут так работать, а ты так брехать — вам плохо будет, и меня подведете здорово. И приказал, чтобы артельные промежду собой потолковали и непременно больше подрядчиков выработали… А ты знаешь, как ребята двух других артелей работают? Зашибают деньгу здорово — больше, чем у подрядчика, а никогда и часу не пересидят. Вот, скажи, как все идет у них ладно!

Дядя Василь выглянул за дверь, подсел ближе к Леону и, понизив голос, спросил, с хитрецой заглядывая ему в глаза:

— А я так и думаю: артельки-то, — указал он головой куда-то, — не сам Гаврилыч собирает, а? Хлопочет он об них больно здорово.

— Не знаю, дядя Василь, про это.

— Гм… А скажи, он тебе не сродственником доводится? Ты не кройся.

— Так, знакомый.

— Не верю, — недовольно махнул рукой дядя Василь и встал. — Ну, да все одно. А только он молодчина — наш человек и ученый парень. Это не штейгер или управляющий: это — нашей кости человек, шахтерской.

Леон был польщен таким отзывом старого шахтера о Чургине. Видя, что дядя Василь намеревается уходить, он решил задержать его и поговорить с ним по душам.

— Василь Кузьмич, ты не рассердишься? Я у тебя хочу спросить кое о чем?

— Спрашивай.

Леон помолчал немного, подыскивая слова, и начал:

— Вот ты всегда чудное все рассказываешь. Веселая душа у тебя, дядя Василь…

Старый крепильщик ласково посмотрел на Леона, задумчиво пощипал бородку, видимо, шуткой готовясь ответить на его вопросы, но ожидал, что он скажет дальше.

— Будто и горя ей мало до всего, — продолжал Леон, — Неужели на душе твоей все так хорошо и ты не видишь вокруг себя ничего плохого, а? Неправильностей, к примеру?

Дядя Василь рассмеялся, потом ответил:

— Я пожил, бог дал, и всякое в жизни повидал — об чем теперь думать? Это вам, молодым, надо думать, как счастье свое добывать, а нам только и осталось посмеяться на старости. Оно, как человек смеется, так вроде за смехом ничего и не видать.

— Жизнь-то видать все одно, дядя Василь! Каждый день — новый.

— В том-то и беда, что каждый день, какой он был нашему брату, таким и остается. Я, может, и не такого хотел бы, а он, мой-то день, все такой же, как и шестьдесят лет назад.

— А какого бы ты хотел?

— Не знаю. Все мне опротивело, брат! Хотел бы я всю эту жизнь вывернуть, как шубу, на лицо вывернуть, потому изнанкою она к нам обернулась. А потом так: хорошим топором срубать все ее сучки, сострогать фурганком все бугорки, которые мешают, чтобы она была, как деревцо, — беленькой, гладенькой. Да стар я…

— Стар? Да ты молодого еще за пояс заткнешь, дядя Василь!

— Нет, сынок, деревцо для моего гроба уже выросло, осталось только срубить, и можно на покой. Вот она беда где! А скинь дяде Василю годков тридцать… О, дядя Василь, еще показал бы себя! — И, задумчиво погладив бородку, добавил: — А может, еще и покажем? Ну, я побежал, — как всегда засуетился он и ушел.

Леон проводил его теплым взглядом, пригладил небольшие чернявые усы и сказал задумчиво:

— Да-а, дядя Василь, у тебя надо учиться бодрости, а у Чургина…

Леон еще и сам точно не знал, чему нужно учиться у Чургина, но чувствовал, что если и можно чего-нибудь добиться в этой жизни, то только будучи таким же смелым и целеустремленным человеком, как Чургин.

От горячих труб паропровода, от керосиновой коптилки и кислой испарины угля в камеронной было душно и не хотелось дышать. В полумраке мерно стучали поршни насоса…

«В поле бы сейчас, в степь, на свежий воздух!» — с тоской подумал Леон, но до конца рабочего дня было далеко. Он поставил на скамейку лампу-коптилку, закрыл на крючок дверь и, достав из ящика с паклей книгу, обернутую в бумагу, сел читать.

— Овод… я думал про обыкновенного овода тут пишут.

Про борьбу с притеснителями тут идет речь, Леон Дорохов. И эта книга, кажется, начинает открывать тебе глаза по-настоящему, — сказал он негромко и, вынув закладку, погрузился в чтение.

4

На квартире Леона ждали Алена и Яшка. Приехав в полдень, они ходили по магазинам, делали покупки, а вечером зашли к Чургиным навестить Леона. Заодно Яшка хотел переговорить с ним о том, как он думает жить дальше.

Варя обрадовалась их приезду и забеспокоилась об угощении, но Алена шепнула ей, что Яшка всего накупил.

— Ну, я так не согласна, — возразила Варя и пошла в лавку за вином и закуской.

Алена и Яшка остались одни. Они внимательно осмотрели скромное жилье Чургиных. Яшка подошел к полкам, заставленным книгами, потрогал пальцами корешки и не без зависти сказал:

— Вот ум отчего идет!.. Эх, довелось бы мне зажить своей жизнью — все книги толковые скупил бы!

Перелистывая книги, он вспомнил об Оксане, — стройной, тонкой, с белокурой головой и красивыми зеленоватыми глазами. И от одной мысли о ней, о том, что она будет его, пусть не женой пока, а только возлюбленной, у него часто забилось сердце. Что будет с ним, когда она ласково, ласково погладит его по голове и скажет: «Милый мой!» Так и должно случиться. «Все силы положу, а добьюсь своего», — думал он в эту минуту и блаженно улыбался.

Леон, увидев Варю возле лавки и узнав о приезде Алены, удивился. «Может, передумал старый Загорулька и согласился на нашу свадьбу?» — мелькнула у него радостная мысль, и он заторопился домой. Войдя в комнату, он остановился на пороге, шутливо спросил:

— Как же это отец отпустил вас сюда?

— Лева! — воскликнула Алена и бросилась навстречу, но Леон сделал ей знак рукой, чтоб не торопилась.

— Не подходи, запачкаю.

Алена обернулась к Яшке, строго сказала:

— Отвернись! — А когда Яшка отвернулся, поцеловала Леона в щеку. Поцеловала и сморщилась.

— Уже? — спросил Яшка, глянув из-за плеча, и расхохотался.

— Фу, нехай тебя грец, — вытирая губы, проговорила Алена, — в масле каком-то, что ли?

Яшка тепло поздоровался с Леоном, окинул его взглядом с ног до головы и заключил:

— Ничего! Я думал, придешь чумазый, как Федька тогда, — помнишь яблоки?

— А где он сейчас?

— Забрали… Отец сто рублей пожалел.

— А ты как отделался? — спросил Леон, раздеваясь.

— За меня отцовы деньги служат.

Вернулась Варя с покупками, и комната наполнилась таким шумом и веселым говором, что даже маленький Чургин на руках у Алены радостно загугукал.

Леон с удивлением взглянул на лежавшие в углу свертки, коробки, кульки. Яшка, ни слова не говоря, взял один из свертков, разорвал шпагат и, достав хромовые сапоги, отдал их Леону.

— Меряй… Подойдут — твои будут, а нет — переменим, — сказал запросто.

Леон повертел в руках сапоги и хотел вернуть, но, заметив, что Алена пальцем указала себе на грудь, как бы предупреждая: «Это… от меня, не вздумай отказываться», — принял подарок.

— Что ж, спасибо, я не откажусь…

Яшка вскрыл другой сверток, и в руках его яркими красками зарделся персидский полушалок.

— А это тебе… На память о хуторе, — сказал он и отдал полушалок Варе.

— Да ты разбогател, что ли? Видали — купец какой объявился, — засмеялась Варя.

Яшка поставил на стол вино, дорогие закуски, яблоки, груши, конфеты, открыл большую коробку с тортом.

Вскоре пришел Чургин, и Яшка насторожился: как этот шахтер примет его с Аленой? Но Чургин еще с порога шутливо сказал:

— Свадьба, похоже, а невесты не вижу..

И Яшка бойко ответил:

— Договариваются, тайно думают венчаться, ну, решили обмыть дело.

— А-а, ну тогда надо выпить…

— Яшка! — смущенно прикрикнула на брата Алена.

Яшка вел себя запросто, как давнишний знакомый, хотя у Чургиных был впервые. Но говорил он мало и почти не пил, ожидая, что Чургин начнет неизбежные и неприятные расспросы. Чургин ни о чем не расспрашивал и все внимание уделял Алене: ухаживал за ней, предлагая то ветчину, то икру, наливая вино в ее рюмку. Яшка наблюдал за ним и ничего не понимал. Он был убежден, что Чургин встретит его ядовитыми расспросами о приеме дороховских свах, о выселении Леона из хутора, а ничего этого не случилось. «Думает, что я буду защищать отца, потому и не хочет говорить», — решил он.

Выйдя с Леоном в коридор покурить, Яшка заговорил с ним о свадьбе. Но Леон сказал, что вопрос о женитьбе на Алене может решать только с ней самой.

Тогда Яшка пошел напрямую.

— Ты мне голову не морочь, Левка, — сказал он, хмурясь. — Я скоро совсем уеду с хутора, и мне надо знать, женишься ты на Аленке или нет?

— Я тебе сказал, что сначала потолкую с Аленой. А ты почему так хлопочешь? — спросил с усмешкой Леон.

— А потому, что у вас без меня ничего не выйдет. Я силу над отцом сейчас имею и могу вам помочь. А уеду — черта с два тогда вам сладить с ним.

Яшка сообщил Леону о своих планах и заключил:

— …Тогда мне не до вас будет. По правде тебе сказать, я думку имел взять с собой и тебя, да ты уже работаешь.

— Для чего это ты хотел меня взять, интересно?

— Вдвоем ставить дело, — коротко ответил Яшка.

— Вдвоем? А ты знаешь, сколько у меня капиталу? — усмехнулся Леон.

— Зато у меня есть не одна тысчонка, а будет… Много будет, — спокойно ответил Яшка, смотря в темное окно.

Леон исподлобья глянул на его самоуверенное лицо, на новую тройку из черного сукна и недовольно спросил:

— Это что, вместо Семки, выходит?

— Семка — отцов работник, батрак. А ты был бы моим помощником, управителем. Бросай эту чертову шахту и едем. Жалеть не будешь.

Предложение Яшки было так неожиданно, что Леон задумался. Соблазн был велик: он, Леон Дорохов, увидит сытую жизнь! Женится на Алене! Да ведь тогда… да хоть трава не расти тогда в чистом поле! Кончатся все его невзгоды. Он сам со временем может стать богатым человеком. Но какой-то внутренний голос твердил ему: «Нет, неспроста говорит об этом Яшка. Хочет купить за место управителя. А кем управлять? Нашим же братом, бедными мужиками, как отец и Ермолаич, гнуть, давить их, выжимать последние соки из них, чтобы Яшка мог богатеть? Ловко выйдет».

Леон бросил окурок и решительно ответил:

— Нет, Яков, я не поеду. Мы с тобой разные люди.

— Ну, и дурак!..

Поздно вечером, возвращаясь из города, Алена и Леон поотстали от Чургиных и Яшки и заговорили о своих делах. Алена еще в хуторе знала о намерении Яшки пригласить Леона к себе на работу и тогда же заявила, что с этим торопиться не следует. «Сперва начни хозяйствовать, а то сманишь Леву с места, а у тебя еще может и не получится ничего», — сказала она. Не верила она, что у брата все пойдет гладко. Слишком невероятным казалось ей все то, что говорил Яшка, думая сразу на голом месте, в степи, ставить огромное хозяйство. Поэтому она и одобрила ответ Леона и даже предупредила его:

— Ты поменьше слушай Яшку. Он отцу родному голову заморочил. Такого хитрющего я еще не видала, как Яшка.

— Ну, с Яшкой — дело решенное, — сказал Леон. — Меня интересует отец твой. Как он теперь, притих? Может, еще раз попробовать посвататься?

— Притих, — ответила Алена, — да надолго ли? Сейчас Яшка совсем забил ему голову своими планами, только о нем и говорит. Ну, а наше дело ему, сам понимаешь, нож острый.

— Давай повенчаемся без его благословения, — неожиданно предложил Леон. — Вот так, в чем идем…

— Да что я — босая, голая или богом проклятая? — удивленно спросила Алена. — Кому же все останется приданое, как его два сундука битком набито?.. И такое скажет!

Леон рассмеялся и обнял ее:

— А брось ты, Аленушка, все это приданое. Давай квартиру завтра искать.

— Так я за тебя не могу пойти, — наотрез отказалась Алена.

— Тогда у нас будет вечная карусель. Отец не отдаст, а ты не захочешь выходить без его благословения. Сколько же это тянуться может? Меня и так дядя Василь монахом прозвал, — попробовал пошутить Леон, — а я в монастырь пока не собираюсь.

Алена ревниво посмотрела на него и недовольно сказала:

— Может, приискал какую тут?… Ничего, подождешь не умрешь. Квартиры нет? Нет. Кровати нет? Нет. Обедать — сидеть не на чем? Не на чем. Сколько это надо тебе работать, чтоб купить все? А у меня все стоит готовое. «Карусель!..» — обиженно проговорила она, а на уме у самой было: «Не отдаст батя — убегу».

Леон пытался склонить ее к тому, чтобы она согласилась венчаться тайно от родных, но Алена твердила свое:

— Подождем до весны. Я от тебя никуда не денусь.

— Хорошо, Алена, — сказал наконец Леон. — Я буду ждать.

Когда вернулись домой, Яшка больше для виду стал собираться ехать на постоялый двор, но Чургин предложил им переночевать у него, и Яшка с удовольствием согласился. Он достал еще две бутылки вина, Варя с Аленой приготовили закуску, и все уселись за второй ужин. Поначалу разговор шел о том о сем, потом Чургин, как бы шутя, спросил Алену, о чем хорошем они договорились с Леоном.

— Из пустого в порожнее переливали, — ответила Алена.

— Так. А я думал, что Леон вам что-нибудь более интересное предложит.

— Вы б поглядели, как они встретились, — вмешался Яшка в разговор, — мне пришлось отвернуться.

— Яшка, бессовестный! — смущенно крикнула Алена.

— Ты не красней, а лучше скажи: будет у вас свадьба?

— Будет… — ответил Леон. — Завтра пойдем квартиру искать и покупать кровать, стол, тарелки, кастрюли и прочее, что требуется по домашности. Так? — обратился он к Алене.

Алена опустила голову и молчала. Всем стало ясно, что они не договорились.

Чургин медленно наполнил рюмку цимлянским вином. Ему и хотелось, чтобы у Леона все хорошо кончилось с Аленой, и противно было родниться с Загорулькиными.

На другой день, когда Яшка собрался ехать, недалеко от квартиры Чургиных остановилась подвода.

Яшка узнал в седоке станичника Егора Дубова.

— Не хочешь признавать, станишник? — спросил Егор. — Где тут Илья Гаврилыч квартирует?

— Вот его окно… А что мне с тобой делить? Это ты с отцом дели, а я тут ни при чем, — криво усмехнулся Яшка и заторопил извозчика.

Егор привез сына, чтобы определить в больницу. Варя уложила мальчика на кровать, пошла в контору и попросила вызвать мужа из шахты. Вскоре Чургин пришел и вместе с Егором поехал в земскую больницу. Доктор Симелов, осмотрев больного, пригласил старшего врача, и, после некоторых колебаний, они согласились оставить мальчика в больнице. Симелов отозвал Чургина в сторону, тихо сказал:

— Сепсис, общее заражение крови. Может умереть завтра, а может годы тянуть, если острая форма перейдет в хроническую.

Когда возвращались из больницы, Егор вдруг высказал вслух то, о чем не раз сожалел:

— Эх, не встретил я тогда Нефадея… Зарубил бы, как ту собаку!

— И гнил бы теперь где-нибудь в Сибири, в каторжной тюрьме, — сказал Чургин.

Егор безнадежно махнул рукой:

— Один конец для меня, Гаврилыч. Я теперь нагляделся на жизнь эту, как самого она прихватила, на живоглотов наших — Загорулькина да атамана… Сибири не миновать мне.

Чургин молчал. Второй казак из Кундрючевки восстал против атамана и Загорулькина. Сколько еще будет таких?..

Глава шестая

1

Яшка вернулся на хутор к вечеру, а уже утром следующего дня Нефед Мироныч повез его к поезду на Новочеркасск. Неодобрительно посматривая на его дорогое пальто с бобровым воротником и такую же, в один цвет, бобровую шапку с бархатным верхом, он то и дело пожимал плечами, недоумевая: «Чи я сплю мертвецким сном, чи в глазах чертики на старости бегают — в толк не возьму: Яшка или боярин какой?» Но тут же с гордостью отвечал себе: «Нет, это Яков, Загорулькина кровь». Продолжая свои наставления, он сказал:

— Ты к Игнатовой дочке, гляди, не вздумай заезжать. Еще возомнят: вроде мы перед ними хвост поджимаем.

— Обязательно заеду, — невозмутимо ответил Яков. — Она подсобить может заарендовать землю… Ведь полковник Суховеров — родственник ее воспитателя и при наказном служит, понимаете вы, что это значит?

— Тогда другое дело, — согласился Нефед Мироныч, — тебе виднее, сынок. А до купцов, с какими у нас дела были, наведайся. — И стал подробно рассказывать, к какому купцу как надо подойти, какие у кого слабости и как следует пользоваться этими слабостями.

Кое-что Яшке показалось заслуживающим внимания, и он записал в книжечку, остановив лошадей: «Купец Крутояров боится своей жены»; «Евгения Павловна — жена биржевого маклера Строгова, любит дорогие подарки», — остальное надеялся помнить без записи.

В Новочеркасске Яшка остановился в гостинице «Европейская». Он позавтракал в ресторане и, наняв извозчика, отправился по делам. А дел у него было достаточно: надо было повидаться со знакомым агентом страхового общества, с новочеркасскими купцами, разведать положение с землей и войсковыми лошадьми в канцелярии наказного атамана, узнать, как обстоит дело с кредитом в банке, да еще съездить в другие города предстояло. Полмесяца потребовалось ему, чтобы сделать все это, а когда он выяснил, что земли можно приобрести, сколько ему захочется, что лошади Войску Донскому нужны и казна будет покупать их в любом количестве по сносной цене, он вызвал парикмахера к себе в номер, чтобы привести себя в должный вид перед свиданием с Оксаной.

Оксана только что вернулась из гимназии и поливала цветы, когда горничная Феня доложила, что ее хочет видеть господин Загорулькин.

«Яков?! Не может быть! Я же не ответила ни на одно его письмо. Он не осмелится», — подумала Оксана, а. у самой сердце затрепетало от радости.

— Проси, — равнодушным тоном сказала она, делая вид, что гость для нее неинтересен, и удалилась в свою комнату. Тут лишь она дала волю своим чувствам:

— Честное слово, у меня щеки горят. Ну, да! — глянула она в зеркало. — Но почему? Что такое случилось? Пустяки, просто от неожиданности, — тихо, сама с собой говорила она и опять подошла к зеркалу. — Нет, я волнуюсь. Зачем он приехал? Что ему от меня нужно?.. Ах, и зачем я познакомилась с ним! Теперь он не оставит меня в покое, — тревожилась она, охваченная предчувствием чего-то неизбежного, неотвратимого, что надвигалось на нее с неодолимой силой.

А Яшка, узнав, что Оксана одна, разделся. Феня приняла от него пальто, котелок и черную трость.

— Пожалуйте, проходите… А перчатки отдайте, — улыбнувшись, сказала она и взяла у него из рук лайковые перчатки.

Оглянув тонкую, подвижную фигуру горничной, Яшка подумал: «Под хозяйку сделана».

Феня ушла, сказав, что Оксана сейчас будет, и он с любопытством начал рассматривать богатую обстановку гостиной. «Ковры, бархат на мебели, как в ресторане. А картин! А цветов!» — удивился он, обводя глазами гостиную.

Вошла Оксана. Она была одета в форменное темносинее шерстяное платье с белым крахмальным воротничком и такими же обшлагами. Платье сидело на ней хорошо, было ей к лицу, к Яшке показалось, что она стала еще красивее, чем была прежде.

— Здравствуйте, Оксана Владимировна, — несмело сказал он, поклонившись. — Извините, что не предупредил.

— О, да вы настоящий городской щеголь, Яков!.. — воскликнула Оксана, назвав его по привычке только по имени, и быстрым взглядом окинула его с ног до головы. «Откуда это у него появилось вдруг?» — подумала она, видя, что неожиданный гость был одет безукоризненно.

— Странно вам кажется? — спросил Яшка и посмотрел на свои шевровые ботинки, на разутюженные темносерые брюки в полоску.

— А вот это уже по-хуторскому — осматривать самого себя в присутствии посторонних, — заметила Оксана и пригласила его сесть на диван. Яшка осторожно прошел возле цветов, в уме чертыхнулся: «Вот понатыкано — и не пройдешь».

— Что это вы раздушились, как барышня?

— За пять целковых цирюльник опрыскал меня со всех сторон, а голову вымыл какой-то зеленой духовитой водой, — простодушно ответил Яшка.

Оксана весело рассмеялась:

— От сердца сказано!

Она взглянула на его выбритое, припудренное лицо, на хорошо сшитый дорогой костюм и высокий крахмальный воротничок с отвернутыми кончиками и, точно не замечая в нем перемены, спросила:

— За чем хорошим в наш город пожаловали, Яков Нефедович? — И тут же подумала: «Совсем другим человеком стал. Удивительное превращение!»

— Приехал я по делам, Оксана Владимировна, — серьезно заговорил Яшка, доставая серебряный портсигар с золотой монограммой. — Довольно мне киснуть на хуторе, думаю заняться своим делом. Служить я не пошел, и теперь моя дорога попрямела.

— Как же вам удалось отделаться от службы? Вы же казак… Курить здесь нельзя: цветы…

— Извините, — Яшка улыбнулся и посмотрел на цветы, — не знал, что им вредно… Как отделался? Деньги лучше человека служат, Оксана… Владимировна. Вот… думал взять в дело и вашего брата, да он… — некстати напомнил он о Леоне, думая сообщить о своем предложении, но, взглянув на лицо Оксаны, осекся.

Оксана по-чужому холодно посмотрела на него, и на бледном лице ее вспыхнул румянец.

— Ваш отец… — начала она, вспомнив рассказ брата, и, не досказав свою мысль, молча поднялась с дивана и пересела в кресло-качалку.

Яшка встал, прошелся по комнате, заложив руки назад и наклонив голову. Остановившись перед Оксаной, твердо сказал:

— Отец мой, Оксана Владимировна, грубый, темный человек. Сам не живет и другим не дает. Обидит другого на всю жизнь или совсем разорит, а сам наживет копейку. Чего о нем толковать?

«Яшка. Тот же Яшка. И не тот», — думала Оксана, поглядывая на него снизу вверх, а он говорил:

— Признайтесь, Оксана Владимировна, вы и обо мне так думали: хуторской парень, неученый, грубый — чего можно ждать от него? Щенится — не переменится, будет таким же, как и его отец Загорулька. Думали вы так обо мне?

— Не совсем, но кое-что в этом роде.

— Так я вам прямо скажу: ничего в этом роде у меня скоро и в помине не останется.

Оксана пожала плечами, улыбнулась, не зная, что возразить.

— Вот… знаете ли, зачем я приехал к вам? Не знаете, а думаете, что знаете.

Оксана действительно думала, что знает, зачем он приехал, и с недоумением смотрела на него, покачиваясь в кресле. Ее начинали забавлять эти своеобразные повороты мысли у Яшки.

— Вы думаете, я опять буду говорить вам о своих чувствах? Нет, — продолжал он, осторожно обходя листья пальмы и избегая встречи с недоумевающими глазами Оксаны. — Я сказал вам один раз об этом и больше говорить не буду.

— Спасибо за откровенность! — насмешливо воскликнула Оксана, а в голосе ее прозвучала обида.

— Да, не буду, — грубо сказал, как отрубил, Яшка, — Но знайте: замуж ли выйдете вы, учиться ли будете, где бы вы ни были, хоть на краю света, я все равно найду вас. И как бы вы сейчас ни относились ко мне, со временем вы будете моей.

Оксану точно кипятком обдало. Вскочив с качалки, она готова была тотчас же выгнать Яшку, но… нравился он ей своей дерзкой смелостью. И она, подавив в себе вспышку гнева, укоризненно сказала:

— Вы забываетесь, Яков! Низко, нечестно говорить так. Извинитесь, или… или я…

Яшка закусил губу, подошел к ней и, наклонив голову, виновато промолвил:

— Простите, Оксана Владимировна, я ничего от вас не требую… Рано мне, простому хуторскому парню, требовать, но я надеюсь, что в скором времени вы узнаете и поймете меня лучше. Может быть, со временем я смогу сказать о своем отношении к вам не таким грубым языком, — закончил он и опять вынул из кармана портсигар. Но, коснувшись головой листа пандануса, зло посмотрел на него, спрятал портсигар и сел на диван.

Оксана чувствовала, как в груди ее неистово стучит сердце. Любит она Яшку? Нет. Не хочет больше слушать его? Хочет. Не зная, что ответить ему, она холодно спросила его:

— Скажите, Яков, что вам от меня нужно?

— Ваша поддержка на первых порах, — глядя ей прямо в лицо, ответил Яшка, теперь уже боясь обронить лишнее грубое слово. — Прошу вас познакомить меня с военными людьми, прежде всего с полковником Суховеровым.

Оксана опять с изумлением посмотрела на него;

— Зачем это вам?

— Мне нужно заарендовать пять тысяч десятин земли. Не у него, конечно, но не без его помощи.

Некоторое время Оксана колебалась. Все было так странно и неожиданно. Но она не привыкла много раздумывать и быстро согласилась.

— Хорошо, предположим, я познакомлю вас, вы будете иметь свои тысячи десятин, если это знакомство поможет вам, а дальше? Что вы будете делать с таким количеством земли? Вы, один?

Яшка усмехнулся, опять достал портсигар.

— В люди выбиваться буду, Оксана Владимировна… Да разрешите мне закурить, пожалуйста! Ведь это пытка!

— Курите… Вы этого рыбака видите? — указала Оксана на одну из картин, которыми были увешаны стены гостиной.

— Вижу.

— И вы ничего не находите там опасного?

Внимательно рассматривая картину, Яшка заговорил, тщательно взвешивая слова, боясь сказать какую-нибудь глупость:

— Не нахожу. Немного опасно — одинокая лодка… в ней один человек… кругом бурное море… Но он выберется отсюда. Видите, как вздулись его мускулы, как он смело глядит вперед?.. Ей-богу, выберется! — убежденно заключил он и, жадно глянув на Оксану, подумал: «Даже когда сердится и то красивая», а вслух продолжал: — Вы сравниваете меня с этим рыбаком? Нельзя. Моя лодка понадежней будет, ее такие волны не разобьют…

2

С лестницы донесся низкий голос Чургина:

— Куда же она спряталась? Целоваться собрался, а ее нет…

Оксана выбежала из гостиной, смеясь и восклицая:

— Ура! Шахтеры прибыли! Подземная сила.

— Пока именно подземная! Но может стать и надземной… Ну, давай целоваться, сестра!

— Да, да, конечно! Если у вас все такие, так вы там и земную кору головами продырявите скоро. Наклонись, а то я не достану… Боже мой, да ты растешь, что ли? — радостно щебетала Оксана.

Яшка, совсем было посмелевший, притих. Что за совпадение? Надо же было именно сейчас приехать Чургину.

— О! И вы здесь, Яков Загорулькин? — удивленно воскликнул Чургин, входя в гостиную. — Я думал, что у вас дела только к Леону.

— Вы разве знакомы? — спросила Оксана, не понимая Чургина, но Яшка поспешил разъяснить:

— Мы с сестрой на днях были у них… А разве Оксана Владимировна не такая же знакомая мне, как Леон? — спросил Яшка, дружески протягивая руку Чургину.

— А уж это я не знаю. — Чургин измерил его ироническим, острым взглядом, покачал головой. — Сразу видно, что молодой Загорулькин. Папаша проще выглядит.

— То папаша, а то я!

— А это не имеет значения, — холодно сказал Чургин и отвернулся к Оксане.

Яшка был смущен: Чургин так хорошо принял его у себя, и вдруг эта перемена, этот пренебрежительный тон. Зло взяло Яшку, и он с обидой в голосе сказал:

— И вы меня не понимаете, Илья Гаврилыч. Я бы моего отца, — видите ту картину? — указал он на «Боярыню Морозову», — вот так бы, на санки — и в сторону.

— Это что же, в тюрьму или в землянку, под домашний арест, чтобы не мешал вам стать более крупным… хищником?

Яшка кинул на него яростный взгляд и твердо проговорил:

— Я считаю вас умным человеком, Илья Гаврилыч, и думаю, что вы не будете ставить меня в один ряд с отцом.

— Наоборот, я ставлю вас впереди вашего отца, — усмехнулся Чургин. — И готов биться об заклад, что вы далеко пойдете.

— Да вы же меня совсем не знаете! Я собираюсь… Э-э, да что вам толковать! — с горечью махнул Яшка рукой и быстро пошел к выходу, не попрощавшись.

Оксана заторопилась проводить его, сочувственно шепнула:

— Не обижайтесь, Яков. Илья хороший человек. Приходите завтра.

Когда она вернулась, Чургин с укором посмотрел на нее. «Влюбится. Ёй-ей, он влюбит ее в себя», — подумал он и спросил:

— Зачем он приезжал к тебе? В любви объяснялся?

— Нет, так… зашел повидаться, — уклончиво ответила Оксана, а о просьбе Яшки познакомить его с полковником Суховеровым умолчала.

— Я уже Леону говорил и тебе повторяю: этого молодца сторониться надо, сестра.

Оксана подавила в себе смущение и перевела разговор на другое.

— А ты опять к «учителю» приезжал? — спросила она, тревожно заглядывая в глаза Чургину.

— К учителю, милая. — Чургин рассмеялся, поднял ее и закружился вместе с нею.

— Ух ты, родной мой колокольчик! А ну, спой мне «Папироску». Постой, я сам, — он поставил Оксану на ноги, сел за пианино и, ударив по клавишам, басом запел:

— Ой да папироска, друг мой тайный…

— Неразлучный! — прервала Оксана и, сев за пианино, заиграла и запела сильным звонким голосом:

Ой да, папироска, друг мой неразлучный,

Что же ты не тлеешь, что ты не горишь?

Ой да, добрый молодец, убит горем — скучный,

Оттого ль не куришь, речь не говоришь?

Ульяна Владимировна должна была скоро вернуться со службы, и Чургин заторопился переговорить с Оксаной наедине. Пройдя с нёй в кабинет Задонскова, он уселся на кожаном диване и озабоченно спросил:

— Тебя тут замуж, кажется, отдавать хотят? Мне Леон все рассказал. Как у тебя отношения с семинаристом?

Оксана неохотно рассказала о домогательствах Овсянникова.

— Ты любишь его? Или любила? Почему он бывает у вас? — допытывался Чургин. — Вот и Яшка теперь начнет мутить твою душу. Что у тебя: воли не хватает прогнать и того и другого?

Оксана долго молчала. Она еще и сама не разобралась в своих чувствах, и вопросы Чургина застали ее врасплох. Но ей надо было что-то ответить, и она ответила:

— Яков, этот просто признался, что любит, и ничего не требует, сейчас по крайней мере. А Виталий — тот буквально преследует меня, торопит с ответом на свое предложение и недавно наговорил мне такое, что страшно стало за него… и за себя. Мама настаивает, чтобы я приняла его предложение, а я к нему теперь почти совсем равнодушна.

— Почти… значит, жалеешь?

— Да.

— И Яшку?

— И Якова, — чистосердечно подтвердила она.

— Плохи дела, сестренка. У Виталия ничего не получится, это ясно. Но от Яшки ты так просто не отделаешься. И ты что-то не договариваешь, милая, — задумчиво проговорил Чургин. Ему пришла в голову мысль, что если бы Оксана была к нему ближе, он сумел бы вырвать ее из-под влияния Ульяны Владимировны, и он предложил:

— А что, если ты переедешь к нам? Учиться можно и у нас, в Александровске.

— Как, совсем? — спросила Оксана, широко раскрывая глаза.

— Совсем.

— То есть, порвать с мамой?

— Почти что так.

Оксана опустила голову.

— Нет, Илюша, этого сделать я не могу… Неудобно, нехорошо так поступать. Она меня воспитала, дала образование… Нет, нет, ты не требуй от меня этого. Я не могу идти на такой шаг. Лучше как-нибудь по другому. Ну, поговорить с ней, с мамой. Она поймет.

— Жаль. Ну, тогда я испробую еще одно средство.

В гостиной послышался голос Ульяны Владимировны, и Чургин поспешно сказал:

— Я поговорю с нею сам.

Дверь отворилась, и на пороге гостиной показалась Ульяна Владимировна.

— А-а, Илья Гаврилович! Забыли вы нас, совсем забыли, — приветливо заговорила она, идя навстречу Чургину. — Здравствуйте, здравствуйте, дорогой!..

3

За чаем Ульяна Владимировна и Чургин вели разговор в самом непринужденном тоне, и Оксана удивлялась: люди терпеть друг друга не могут, а со стороны посмотреть — друзья.

Ульяна Владимировна ожидала, что Чургин будет говорить о предложении Овсянникова, и мысленно готовилась к этому. Она только что советовалась с братом, полковником Суховеровым, просила его помочь воздействовать на Оксану, убедить ее, что лучшего жениха ей и искать не надо. Суховеров не любил попов, но согласился поговорить с Оксаной. И вот приехал этот шахтер. Как это отзовется на Оксане и чем может кончиться?

— Ульяна Владимировна, мне необходимо поговорить с вами, — сказал Чургин, вставая из-за стола.

— Як вашим услугам, Илья Гаврилович, — с любезной миной проговорила Ульяна Владимировна и пригласила Чургина в кабинет, а когда он вошел, закрыла дверь и устало опустилась в глубокое кресло.

Чургин сел на диван, закурил и, выпустив изо рта колечко дыма, сказал тихим, ровным голосом:

— Ульяна Владимировна, скажите: что это у вас за срочная необходимость выдавать Оксану замуж? Ведь это ни вам, как матери, ни нам, родственникам, ничего не даст, кроме разве того, что Оксана вечно будет корить вас. Право, я не вижу никакой нужды мешать ей продолжать образование.

— Вы Напрасно беспокоитесь, Илья Гаврилович. Неужели вы допускаете, чтобы я, мать, желала худа своей дочери?

— Не допускаю… Именно поэтому мне и непонятно, зачем вы требуете от Оксаны, чтобы она оставила ученье и приняла предложение Овсянникова.

— Да, но ведь я уже согласилась с Ксани отложить решение этого вопроса до окончания гимназии!

— Но после гимназии Оксана поедет на курсы, неужели Овсянников согласится ждать еще четыре года?

— Насколько мне известно, Виталий нравится Оксане, и нам с вами неудобно решать такие вопросы за них, — уклончиво проговорила Ульяна Владимировна.

— А мне известно, что он не так уж нравится ей, и тут уже вам действительно не следует решать за нее, — грубовато ответил Чургин.

Ульяна Владимировна, теряя терпение, сказала:

— Мы спорим преждевременно. Ксани окончит гимназию, тогда видно будет: захочет — выйдет замуж за Овсянникова, не захочет — не выйдет.

— И вы можете дать слово, что это так и будет?

— Я не понимаю вас, — вставая с кресла, холодно ответила Ульяна Владимировна. — Вы так говорите, словно я обязана давать вам отчет в своих намерениях и действиях.

Чургин тоже встал, сдержанно, но твердо проговорил:

— Да, что касается Оксаны, обязаны.

— Вы странно себя ведете, милостивый государь. Я мать, и я не потерплю, чтобы вы вмешивались в наши семейные отношения.

— Успокойтесь, Ульяна Владимировна. Вы воспитательница, а мать ее живет на хуторе. Кстати, я говорю и от ее имени, если угодно… И считаю нужным предупредить: если вы попытаетесь все же выдавать Оксану по каким-либо соображениям замуж, я приеду и увезу ее от вас.

Ульяна Владимировна опустила голову, потерла висок рукой и тихо проговорила:

— Господин Чургин, я прошу вас… оставить мой дом. Немедленно. Прошу вас… Вон! Вон из моего дома! — вдруг крикнула она, утратив все свое хладнокровие.

Дверь распахнулась, и в комнату вбежала Оксана.

Чургин враждебно посмотрел на Ульяну Владимировну. Лицо его было сурово, брови нахмурились. Еле сдерживая себя, он сказал:

— К вашему неудовольствию, покойник Владимир Владимирович удочерил Оксану, и она является такой же хозяйкой в этом доме, как и вы. Прикажет она мне удалиться — я уйду… Впрочем, мне пора. Все, что я хотел вам сказать, сказано.

— Илюша! Мама! Господи, что произошло? — бросилась Оксана к Чургину, потом к Ульяне Владимировне.

Ульяна Владимировна, отвернувшись, молчала.

Чургин взял Оксану под руку, и они вышли из кабинета.

— …Ты должна учиться не только для себя, — прощаясь с Оксаной, сказал Чургин. — Ты дочь простых людей, и никогда этого не забывай, сестра, как бы и кто бы ни пытался отдалить тебя от всех нас, твоих близких.

Оксана опустила голову. Чургин, обняв ее за плечи, заглянул ей в лицо, молча поцеловал в щеку и пошел вниз по лестнице.

Выйдя из особняка Задонсковых и убедившись, что за ним никто не наблюдает, он направился к Луке Матвеичу. Шел и думал: «Удастся или нет привлечь Оксану к революционной деятельности?» Чургину хотелось, чтобы это удалось, и он в уме сказал: «Надо отправить ее в Петербург, с письмом от Луки. Там она может решительно повернуть к нам. Да, надо Леоном похвалиться: толковый парень, хорошо все схватывает».

Глава седьмая

1

Уехала Алена, и опять у Леона уныло потянулись длинные шахтерские дни.

В пять часов утра он уходил на работу, в семь вечера возвращался домой и больше никуда не ходил — некуда было. Только книги и были ему утехой, и он читал их, читал до рези в глазах.

Не слышно было по вечерам в шахтерском поселке ни смеха девичьего, как бывало на хуторе, ни звуков гармошки, ни песни удалой. Лишь безголосые пьяные шахтерские, ребята хрипло горланили под окном, да ругань и драки вихрем проносились по улице, оставляя за собой звон разбитых стекол.

Как горят по утрам зори, какими цветами раскрашивает солнце облака, шахтеры не видели, да и самих-то их нигде не было видно. Только черная лента угольных платформ ежедневно убегала от шахты на станцию, и по этому можно было понять: гам, в глубоких лабиринтах подземелья, идет жизнь, маются люди, думая о том, чтобы заработать на хлеб и картошку и отоспаться на седьмой день изнурительно долгой недели. Да нерадостны были и эти, седьмые, воскресные дни…

В одно из воскресений, навестив сына Дубова в больнице, Леон направился на базар. На днях он получил письмо из хутора и надеялся на базаре встретить Фому Максимова.

Был сильный мороз. В воздухе кружились пушистые снежинки, точно высматривая, куда бы спуститься, и робко оседали на землю, на крыши домов.

На базаре толпились люди, то и дело хлопали руками, толкали друг друга плечом в плечо, чтобы согреться. Иногда слышалось:

— Эх, хорошо бы в теплую хату да рюмочку беленькой!

Звонко скрипел под ногами снег, и Леону вспомнилось: бывало на хуторе зимой озябнут ребята и девки на улице и давай прыгать и плясать «барыню». Тепло станет, а не надолго. Тогда всей гурьбой шли. бывало к тетке Агапихе и до полуночи веселились на посиделках.

Вслушивался Леон в этот звонкий скрип снега под сапогами, а ребята, казалось, вот-вот позовут: «Эй, Левка!» — до того свежи были воспоминания о всем хуторском.

Вдруг на плечо его легла чья-то рука и запахло водкой. Леон обернулся:

— А-а, дядя Василь? Здорово…

— Нет, главное, идет — и без всякого внимания. Аль не стал признавать дядю Василя? — Старик хитровато прищурил покрасневшие глаза. Бородка его была наново подстрижена козликом, на сапогах поблескивали глубокие калоши, и весь он был празднично веселый, довольный.

— Об хуторе задумался.

— Об хуторе? Да-а, хутор — родное место. Я сам, брат, тосковал, да привык… Ты в церковь ходил?

— Нет, из дому.

— А в церковь лень? Зря, зря… Там, брат, певчие так заливаются, аж слезы бегут… На базар идешь?

— Куда же больше? Думал, может, из хутора приехал кто, — гостинчик отцу-матери послать бы надо. Да купить для себя собирался кое-что. Не знаю только, с чего начинать: жакетку добрую купить — шаровар под нее нету. Шаровары купить — жакетки нету.

Дядя Василь пренебрежительно хмыкнул.

— Нашел об чем думать — «жаке-етка»… А это не жакетка? — дернул он Леона за рукав. — Чудной ты, Левка, истинный крест. И работу в толк берешь здорово, а не шахтер ты, не компанейский. Ну, посидеть там аль рюмочку пропустить. Нет! — безнадежно махнул он рукой. — Зазнался, как камеронщиком сделался. А по-первости бывало: «Дядя Василь, а это как? Дядя Василь, а другое как?» Какой же ты шахтер? Ни с девками, ни с товарищами, ни с водкой дружбу не ведешь! Нет, Леонтий, это не по-шахтерски…

— Она мою глотку недолюбливает, водка, дядя Василь, — попытался Леон отделаться шуткой.

— Нет, — гнул свое дядя Василь, — будь ты всамделишный шахтер, забегли б мы с тобой в пивнушечку, опрокинули б по стаканчику, сколько там доведется, и повеселел человек. Я так завсегда: пропущу соточку, и разойдется она, божья водичка, но всем закоулочкам, и никакого тебе горя на свете нету. Аж душа спасибо скажет за легкость.

Леон только искоса поглядывал на него и усмехался, зная, к чему он клонит. По неписаным шахтерским законам, Леон, как новичок, давно обязан был угостить своего учителя, но он сам не пил и пьяных не любил. Однако сейчас ему стало неловко от этих уже не первых укоров старика, и он решил угостить его.

— Ну, зайдем, дядя Василь, раз тебе так захотелось. Я пивка выпью, а ты свою соточку.

— Во! Люблю. Только чего ж одной соточкой сделаешь? — Дядя Василь проговорил это с таким кислым выражением лица, что Леон уже согласен был поставить бутылку.

Пройдя мимо собора, они свернули на шумную базарную площадь и вошли в пивную Кальянова.

За столиками, в табачном дыму, галдели охмелевшие шахтеры, спорили, что-то кричали друг другу, размахивая руками. На покрытых желтыми клеенками столиках, как кегли, стояли многочисленные длинногорлые пивные бутылки, между ними — начатые и пустые водочные полбутылки, сотки. Казалось, все здесь было пропитано спиртом и табаком, так противно резок был запах.

В углу пивной какой-то верзила, одетый по-цыгански, отчаянно бил по струнам гитары и что-то горланил, а ему аккомпанировал чубатый гармонист.

Леон сел за свободный столик, пригласил своего учителя.

Дядя Василь, озираясь по сторонам, разглядывая соседей, часто приятельски здоровался, перебрасывался шутками..

К Леону подбежал официант, молодцевато взмахнул салфеткой и наклонился, ожидая заказа. Леон измерил его саженную фигуру, посмотрел на красную, заплывшую жиром физиономию, подумал: «В уступе бы тебе глыбы угля ворочать, а не пьяных людей обсчитывать! Ухарь!»

— Полбутылочки беленькой и бутылочку трехгорного, — распорядился дядя Василь. — Да селедочек донских парочку.

— Слушаюсь, — угодливо поклонился официант.

— Селедочку-то с лучком…

— Сейчас будет-с.

— Постой! Уксусу там приспособь да рачков не забудь!

Изрядно выпив, дядя Василь громко рассуждал, коверкая слова:

— С тебя, Лёв, большо-ой человек выйдет! На камероне — не шутейное дело! Я так Гаврилычу и объяснил… А через кого? Через кого, спрашив-ваю? — кулаком ударил он по столику. — Через дядю Василя. Дядя Василь и не до камерона доведет. Камерон — что? Да ты меня знаешь!

— Спасибо, дядя Василь. Я не раз говорил тебе спасибо.

— Говорил? Вре-ешешь!

Позади них, за другим столиком, трое шахтеров о чем-то негромко переговаривались, бросая на Леона оценивающие взгляды. Потом один из них, плотный и низкорослый, направился к буфету, взял полбутылки водки и пошел к Леону, по-воровскому мигнув своим приятелям.

— Я — Степан. Будем знакомы, — развязно протянул он Леону большую свою руку. Верх ладони его был татуирован непристойным изображением женщины.

— Степ! Здоров, Степ-па-а, паралич тя расшиби! — поднял на него осовелые глаза дядя Василь.

— А-а-а, козлиная борода! Наклюкался?

— Дурак! Рази дядю Василя скоро нальешь? Я только первеньку, а он «наклюкался». Это мой ученик. Камеронщик знаменитый!.. А через кого? Скажи ему, Лёв!

Двое Степановых приятелей, взяв с собой стаканчики, тоже подсели к столику, как давние знакомые.

— Здоров, дядя Василь!

— А-а! Сеня-я!.. Садись, брат… Коля-я? Садися-я! Правду я сказал, Лявон? А ну, иди за бутылкой! Живо! — скомандовал дядя Василь.

— Сначала — нашу, а опосля — вашу, — сказал Степан, наливая себе водки, а Леону — пива.

— Как, не идет, браток, ну ее к черту! — скривил он рябое, иссеченное углем лицо. — Мы свыклись с ней, как с жинкой, а тебе… Ну, за твое! — Он поднял граненый стаканчик и опрокинул его в большой рот. На месте двух верхних передних зубов во рту у него зияла чернота.

Когда распили полбутылку, Степан шепнул Леону:

— Заказуй еще бутылочку. Да рачков побольше…

Леон заколебался: заказать — потом не отвяжешься, сказать, что денег нет, — не поверят.

— Давай, давай, чего жалеешь? — толкал его в плечо Степан, — Я принес свою? Принес. Теперь ты свою ставь, а опосля опять я…

Леон заказал бутылку водки, тарелку раков. Степан и его приятели повеселели и только загадочно перемигивались.

Леон глотками пил пиво и наблюдал за непрошенными знакомыми. Вскоре Степан опять шепнул ему, чтобы заказывал водки. Леон понял, что это только начало, и уже не рад был, что зашел в пивную, но делать было нечего.

— Нет, теперь ты, — попробовал он возразить.

— Давай, давай! — настаивал Степан. — Да рачков побольше, да колбасы.

— Денег нету… И не хочу я.

— Эй, козлиная борода, правда у него денег нету? — толкнул Степан дядю Василя.

Тот пьяными глазами долго смотрел на Леона и наконец отрицательно покачал головой.

— Брешет! Брешешь, Лёв! — возмутился он. — Это дядь Василя так угощать? — крикнул он и стукнул кулаком по столу так, что зазвенели бутылки.

— Деньги дома, дядя Василь.

Дядя Василь пьяно качнулся к Леону, выкрикивая:

— Покажь кошелек! Покажь дяде Василю кош-шелек! На базар были деньги?

Леон вскипел. Все его уважение к своему учителю вдруг исчезло.

— Да чего вы пристали? Не хочу пить, и все!.. Эй, молодец, получи! — крикнул он официанту и встал.

Степан грузно поднялся из-за стола, ногой отбросил назад свой стул и прищурил правый глаз.

— А-а, так, значитца, со старым шахтером, сте-ер-ва? — рявкнул он и дернул Леона за борт тужурки.

В пивную шумно ввалилась новая компания. Передний — высокий худощавый парень — ястребиным взглядом уставился в сизый табачный дым и, увидав Леона, направился к нему, расшвыривая толпившихся шахтеров. Это был Иван Недайвоз.

— Ставишь или нет? — держа Леона за борт тужурки, злобно допрашивал Степан.

— Отстань, тебе сказано! — повысил Леон голос и с силой ударил по Степановой руке.

— А-а-а! Так-то ты угощаешь старых шахтеров?! У-у-у, га… — заорал Степан, скверно выругавшись, и замахнулся огромным кулаком, но в это время сзади другой кулак, такой же сильный и большой, ударил его в ухо. Степан зашатался, хотел повернуться, но не удержался на ногах и всей тяжестью рухнул на столик и вместе с ним — на пол. Зазвенели осколки стаканчиков, водочных бутылок, гулко ударилась о деревянный пол пивная кружка.

Наступила тишина. Шахтеры, устремив взгляды в сторону Леона, о чем-то шептались, некоторые из них, торжествующе улыбаясь, подмигивали друг другу.

Приятели Степана, отойдя в сторону, глазами искали кого-то, но товарищи Недайвоза уже приготовились и обступили своего вожака. Кое-кто из шахтеров стал быстро расплачиваться и потихоньку ускользать за дверь. Всем было ясно: схватились два атамана, и никому ничего хорошего от этой схватки не ждать.

Дядя Василь привстал, пьяными глазами испуганно уставился на Недайвоза, точно ожидал от него страшного удара.

— Би-ить? Наших бить? — поднимаясь, угрожающе заревел Степан, но, поднявшись, умолк. — А-а, Ваня!.. Так это ты меня угостил? — до шепота понизил он голос.

Иван Недайвоз кивнул головой.

— За што? За што-о, Ваня? — плачущим голосом переспросил Степан.

— За брата, Степа… Это мой брательник, запомни это от сегодняшнего дня и другим скажи.

— Спасибо, Ваня, спасибо, — притворно мирно закивал Степан и вдруг, замахнувшись короткой татуированной рукой, крикнул своей шайке: — Бей!

Недайвоз ловко схватил его за руку.

— Ты меня бить? — уничтожающе посмотрел он в рябое лицо Степана и ударил его на сей раз так, что Степан как стоял, так и грохнулся навзничь.

Недайвоз, выкатив глаза и вобрав голову, резко обернулся к Степановой шайке и пошел на нее, расшвыривая с пути столики и посетителей.

— Вы!.. Сговариваетесь Недайвоза бить?

Молодые шахтеры попятились к двери, к буфету, кое-кто, пользуясь случаем, хотел улизнуть на улицу, но саженный верзила с салфеткой подмышкой ловил его и требовал деньги.

Видя, что Степан обливается кровью, а друзья его отступили, Недайвоз с торжествующей усмешкой вернулся к Леону, спросил, с кем он пришел, и заметил растерянного дядю Василя.

— А-а, козлиная борода! Угощаться захотел, старый хрыч? — крикнул он и, как тараном в стенку, ударил старика кулаком в живот.

— Ой, да за что-о так, Ва-аня? — простонал дядя Василь, схватившись рукой за живот, и повалился со стула.

Все произошло так быстро, что Леон не успел удержать Недайвоза. Обида на старого своего друга у него прошла, и он бросился поднимать старика.

— Кто еще хочет бить Недайвоза? — горланил между тем Иван Недайвоз, диким взглядом скользя по лицам пьяных шахтеров.

К нему торопливо подошел низкий, полный хозяин — Кальянов, взял под руку.

— Иван Филиппович, да брось ты их к аллаху! Вот нашел с кем связываться… Пошли, пивка выпьем.

Недайвоз надменно посмотрел на него, на товарищей Степана и направился к буфету, бросив Леону:

— Идем, братуха… Не стоит об такую дрянь руки марать.

Опасаясь, что дружки Степана могут встретить Леона и избить, Недайвоз решил проводить его.

2

Недайвозы когда-то жили в Кундрючевке. Несколько лет назад отец Ивана поступил на шахту, потерял ногу при обвале и теперь жил тем, что давал из заработка сын, а сам шахтерам шил чуни из телячьей кожи. Но сын не вышел таким, как хотелось старику. Рослый, худощавый, Иван Недайвоз был крепко сложен и обладал незаурядной силой, да по-дурному растрачивал ее. Вожак шахтерских ребят и бесстрашный драчун, он все свободное время проводил в пивных, в компании таких же, как он, бесшабашных гуляк и пьяниц.

Старик Недайвоз, веря в поговорку: «Женится — остепенится», уговорил сына жениться, но ничего от этого не изменилось, а только в доме прибавилось шуму. Иван Недайвоз нещадно избивал жену.

Леон знал об этом и давно хотел поговорить с Иваном.

Время было за полдень. Облака расступились, показалось солнце, и улицы наполнились звонкоголосой детворой с санками.

Леон и Недайвоз шли по Московскому тракту, пересекавшему город. На блестевшей от полозьев дороге расхаживали галки, то и дело перелетали на новые места и долбили клювами дымящийся конский помет. Леон смотрел на высокие сугробы по обеим сторонам дороги и думал: «А снега много, пахать будет легко, и год может быть урожайным».

Вскоре они были в поселке Растащиловка. Тут, на узкой, длинной уличке, шумели дети. Кое-где возле дворов стояли женщины с высоко поднятыми решетами, просеивали сгоревший уголь.

На уличке чернели пятна от мыльной воды после стирки, всюду были разбросаны картофельные очистки, старые чуни, прохудившиеся, негодные ведра. В воздухе стоял запах мыла, квашеной капусты. Зная, что Иван Недайвоз обязательно завернет в первую же пивную, Леон решил затащить его домой под предлогом навестить старика Недайвоза.


— Отец дома? Я давно его не видел.

— Дома. Если хочешь, братушка, зайдем, посидим. Я за полбутылочкой пошлю, — с радостью предложил Недайвоз. Радость его была неподдельная: он чувствовал, что Леон избегает близкого общения о ним, в душе иногда обижался на него, и вдруг он сам напросился в гости.

— Только без полбутылки, брат! Я не пью.

— Ну, ладно, ладно, согласен… И ты против меня пошел? Отец, жинка, Илюша — все вы против меня! — безразлично махнул рукой Иван. Он шел вразвалку, то и дело поддергивая брюки и дотрагиваясь до шапки. Жакетка его, как всегда, была распахнута, рубаха удальски расстегнута, и гордость его, каракулевая шапка, лихо заломлена на затылок.

Леон промолчал. Недайвоз, думая, что Леон обиделся, сказал:

— Ты не серчай, братуша! Я это так, шутейно. А пьем мы, братуша, от жизни такой. Проклятая наша жизнь шахтерская, а кто поймет? Поначалу, как поступаешь на шахту, вот как ты, скажем, еще веришь: мол, вот-вот получшает, а потом и вера и надежда — все пропадет… Не верю я ни в людей, ни в царей, ни в святых ангелов. Потому и пью. И буду пить!

Маленькая хибарка Недайвоза стояла на косогоре. Недалеко от нее было любимое место детворы — каталка. Дети взбирались с санками на облитый водой обледенелый снежный курганчик, падали на санки и катились вниз, крича и посвистывая. Некоторые из подростков катались на деревяшках с железными подрезами, как на коньках. Эти бесцеремонно отпихивали с ледяного бугорка малышей и, широко расставив руки, стремительно неслись вниз по улице, вихря снежную пыль расстегнутыми полами старых отцовских жакетов.

Чей-то курносый малыш в нависшей над глазами отцовской шапке и в огромных валенках стоял в стороне от катающихся и горько плакал. Непомерно длинная женская кофта на нем была расстегнута, и виден был посиневший от холода голый живот, рукава кофты свисали почти до земли, штанишки были коротки и не закрывали ног.

— Ты чего плачешь, Сенька? Ребята побили? — мимоходом спросил Недайвоз и, обращаясь к Леону, пояснил: — Это одного зарубщика, Еськи, из бригады Жемчужникова.

Леон подошел к малышу, присел на корточки.

— Чей ты? — Он отнял от лица его руки, но малыш тут же опять закрыл ими лицо. — Кто тебя побил?

— Тятька мамку побил, — сквозь слезы выговорил малыш и заплакал еще сильнее.

— Брось его, братушка, пошли. Вон мать его, — кивнул Недайвоз в сторону крошечного домика с двумя окнами на улицу. В одном из них краснела подушка.

Леон взял малыша на руки.

На лавке возле землянки, обхватив руками голову, сидела молодая женщина. Волосы у нее были растрепаны, кофточка разорвана, и левая грудь почти обнажена. Женщина тихо плакала.

Леон взглянул на посиневшие, обутые в рваные калоши, ноги ее, на вздрагивающие плечи и направился в домик.

— Я до мамки, я до мамки! — заболтал ногами малыш, стараясь спрыгнуть с рук Леона. Женщина вздрогнула от неожиданности, увидев Леона, и торопливо оправила кофточку.

— Еська в хате? — подойдя к ней, спросил Недайвоз и, не дожидаясь ответа, пошел следом за Леоном.

Зарубщик Еська, с худощавым лицом и взлохмаченной шевелюрой, сидел за столом, о чем-то пьяно разговаривая сам с собой. На столе стояла недопитая бутылка водки.

При входе Леона он поднял голову и бессмысленно уставился на него. Мальчик съежился в комок, всем телом прижимаясь к Леону.

Леон бегло взглянул на широкий топчан в углу, покрытый рваным одеялом, на перекосившийся стол и два табурета, молча подошел к шахтеру и опустил мальчика на пол. Потом взял бутылку и, отняв от окна подушку, вылил водку в сугроб.

Еська грубо отстранил от себя мальчика, приблизился к Леону вплотную. Несколько времени он стоял молча, враждебно поглядывая то на него, то на пустую бутылку.

— Ты ее покупал?.. — злобно выругался он и сжал кулаки, намереваясь драться. Леон взял его за плечи, повернул к сыну и спокойно сказал:

— Тебя дите боится, отец… Приласкай возьми.

— Ваня, скажи, он ее покупал, апостол этот, что за окно вылил? Скажи ему, Ваня! — умоляюще посмотрел Еська на Недайвоза, но тот молчал. — Эх ты, Ваня-я! — проговорил Еська, опускаясь на табурет, и вдруг заплакал…

У Недайвоза Леон был недолго. Старый Недайвоз обрадовался его приходу и хотел послать невестку за водкой, но Иван, хмурясь, сказал:

— Не надо, обойдемся.

Старик некоторое время смотрел на него широко раскрытыми глазами, ничего не понимая. Потом проковылял на своей деревяшке по земляному полу, опять недоверчиво взглянул на сына и недоуменно пожал плечами.

Вечером Леон неожиданно спросил у Чургина:

Скажи, Илюша, может когда-нибудь кончиться такая шахтерская жизнь? Пьянки, драки, нелады в семье. Ведь шахтер — уголь, тепло добывает человеку, а сам живет, как скотина у паршивого хозяина. Помнишь, ты говорил: «Приезжай на шахту, там узнаешь правду». Где же она тут, правда? Выходит, ее и тут нету.

Чургин искоса, пытливо взглянул на него и приподнял брови. Он знал, что Леон рано или поздно спросит об этом, и был готов ответить. Однако ему не хотелось отвечать, а хотелось, чтобы Леей сам ответил себе. Мягко он сказал:

— Да, брат, я так говорил тебе. Но ты не совсем правильно понял меня. Я говорил не о том, что здесь, на шахтах, ты найдешь правду, а о том, что отсюда тебе станет видней, где она находится. Ты увидишь, где она находится, и поймешь, как ее можно добыть, правду жизни.

— Добыть, — повторил Леон.

— Отнять, — поправил Чургин и добавил: — Силой отнять.

Леон поднял на него глаза и хотел что-то ответить, но дверь в комнату отворилась и вошла Ольга, а следом за нею двое мужчин — один с Трубкой в зубах, а другой — с большими усами.

Чургин взял с этажерки задачник по арифметике Малинина и Буренина, несколько тетрадей и, приглашая гостей садиться, сказал, кивнув в сторону Леона:

— Не знакомы с этим молодым человеком?

Семен Борзых хитровато подмигнул Ольге, поправил очки, и все по очереди, приосанившись, стали здороваться с Леоном, с важностью называя себя по имени и отчеству.

— А ну вас, — досадливо поднялся Леон из-за стола и отошел к печке. Всех их он хорошо знал по шахте, а Ольгу часто видел у Чургиных.

— А гордый брат у тебя, Варя, — заметила Ольга.

Борзых подошел к Леону, серьезным тоном спросил:

— Что же ты? Я жду, когда ты придешь на мое место заступать, а оно, выходит, я сам должен тебе набиваться? В уступе-то говорил тебе, помнишь? У-у, — толкнул он шутливо его в бок.

Загородный вынул изо рта трубку и сказал:

— Подумаешь, большое дело — забойщик. Он на мое место метит — помощником к Чургину. А я не уступлю…

Дверь шумно распахнулась, и в комнату торопливо вошел низенький, подвижной Симелов.

— Я не опоздал? Ф-у-у! — Он снял пенсне и стал протирать платком запотевшие стекла. — Ты понимаешь, опять пристал этот учитель Павлюк со своими южаковскими идеями об огимназивании мужика. Ох, уморит, честное слово!.. А-а, здравствуйте, друзья мои! — заметил он наконец присутствующих.

— Ну-с, начнем наш урок? — через минуту спросил Симелов, усаживаясь за стол, и обратился к Леону: — Вы, молодой человек, знаете что-нибудь из арифметики?

— Знаю, проходил в школе, — неохотно ответил Леон.

— Прекрасно! — лукаво посмотрел сквозь очки Симелов. — К яркому действию относится слово «борьба», знаете?

— Борьба есть действие…

— Превосходно. Борьба есть именно действие, а не болтовня. В таком случае вы просто молодец!

Симелов раскрыл задачник, положенный перед ним Чургиным, и Леон понял, что доктор будет вести урок арифметики. Не желая мешать занятиям, он взял недавно купленную гармошку и хотел уйти, но Чургин задержал его:

— Сиди и слушай, брат. Сейчас ты узнаешь, где находится правда и как ее надо добывать. Про другую арифметику будет речь. Про арифметику борьбы за счастье простых людей.

Леон ничего не понимал и нерешительно остановился у порога. Тогда Ольга отобрала у него гармошку, сняла с него жакет и усадила за стол.

— Дурной, учиться будем. На, — дала она ему тетрадь и карандаш и сама села рядом.

Чургин раскрыл брошюру В. Либкнехта «Пауки и мухи» и начал негромко читать ее.

Так Леон начал учиться в подпольном революционном кружке.

Глава восьмая

1

Инженера Стародуба давно заинтересовала неуемная изобретательность Чургина. Но последнее предложение озадачило всерьез. Инженер и управляющий, он понимал, что изменение длины уступов — это в сущности принципиально новый‘проект расширения шахты. Подсчитав вероятные затраты, которые придется сделать, он пригласил к себе Чургина и сказал:

— Я всесторонне проверил ваше предложение, Илья Гаврилович, и нашел, что оно заслуживает самого серьезного внимания. Говорю вам, как инженер: далеко вы умеете смотреть. Но именно из-за этого ваш проект трудно осуществить: его реализация связана с большими затратами, а на это вряд ли согласится уважаемый наш Василий Васильевич Шухов. Мы с вами — техники, и нам интересен собственно технический прогресс. Хозяин же наш — купец и привык считать дело стоящим внимания лишь тогда, когда оно дает хороший процент прибыли на вкладываемый капитал. В известной мере он руководствуется сочинением Маркса, хотя в глаза не видал трудов этого… анархиста или социалиста — не знаю.

Чургин хотел подсказать: «Создателя научного социализма», но промолчал, ожидая, что Стародуб скажет дальше, и в уме уже приготовил ответ: «Я на авторство не претендую, Николай Емельяныч».

— Но я подсчитал: мощность шахты увеличится вдвое, к потому господину Шухову есть полный расчет вкладывать деньги. Я отдаю распоряжение переделать весь проект. На нем будет стоять подпись: «Чургин», — неожиданно заключил он и добавил: — Кстати, вы бы сдали экстерном экзамены на штейгера. Для вас это уж не ахти как трудно, а дать может многое. Надеюсь, вам понятно мое желание? Я был бы рад иметь вас своим помощником.

Чургин понял его: Стародуб все чаще выражал недовольство работой Петрухина.

— Благодарю вас, Николай Емельяныч, — сдержанно ответил он. — Постараюсь исполнить ваши пожелания. А что касается авторства, прошу вас принять его на себя, тем более, что все технические расчеты и обоснования даны вами. Должен еще сказать, что вслед за расширением лав потребуется увеличить пропускную способность бремсберга. Думаю, что и тут нужен, как вы сказали, технический прогресс. Я разработал чертеж лебедки и хочу попросить вашего разрешения изготовить ее и установить на месте.

Стародуб только восхищенно качнул головой. На следующий день он отдал два распоряжения: переделать проект и изготовить «лебедку Чургина», как он назвал ее.

Когда лебедка была готова, Стародуб сам наблюдал, как Чургин спускал вагончики по уклону, и, подсчитав время, затрачиваемое на операцию с одним вагончиком, убедился, что расчеты Чургина были правильны. Стародуб поблагодарил его и обещал доложить о нем хозяину.

Но на другой день, после того как лебедка начала работать, Чургин узнал новость: распоряжением штейгера уволены все шестнадцать человек, которые были заняты в уклоне. Возмущенный этим распоряжением, он не спустился в шахту после распределения нарядов, а пошел к себе в конторку. «Вот и добился… технического прогресса, — думал он, возмущаясь действиями Петрухина. — Хотел при помощи лебедки облегчить труд людей, а помог остаться им без куска хлеба».

Шел мелкий снег. Ветер кружил его под ногами, заметал черную от угля дорожку к конторе, засыпал штабели досок, бунты угля. Шагая к своей конторке, Чургин думал о том, как вызволить из беды рассчитанных. Внутренний голос насмешливо спрашивал: «Опять пойдешь с проектом к Петрухину? Когда ты перестанешь просить? Требовать надо!» И Чургину стыдно стало перед самим собой за свои унижения.

Возле штабеля леса, пряча головы в воротники, стояли рассчитанные рабочие. Пожилой шахтер и Ольга что-то говорили им. Заметив Чургина, они отошли в сторону. Чургин косо посмотрел на шахтеров, подумал: «Хорошие ребята… Артель из них будет первоклассная», — и строго спросил:

— Это что за собрание? — а подойдя ближе, тихо сказал — Идите по казармам. Ольга и ты, Петрович, — обратился он к пожилому шахтеру с рыжей бородой, — зайдите ко мне минут через десять.

Войдя в контору, он послал табельщика в главную контору, узнать, там ли Петрухин, потом сел за стол и так остался сидеть неподвижно, задумчиво глядя в окно. Вот ему надо будет опять идти к штейгеру, опять просить отменить распоряжение о расчете рабочих. А Петрухин завтра вновь может устроить какую-нибудь пакость. Скольким людям помог я? Сотням. А что толку? Их рассчитывают попрежнему. Нет, одному биться не по силам. Надо, чтобы все шахтеры держались сплоченно, чтобы они сами отстаивали свои права, и тогда пускай штейгер попробует рассчитать кого-нибудь из них. Эх, жаль, опыта у нас мало, не знаем даже, с чего начинать. Вот и кружок: может быть, правильней было бы назвать его «Комитет борьбы за права горнорабочих»? Или: «Союз борьбы за освобождение рабочего класса каменноугольного района»?

Чургин встал, задумчиво зашагал по конторе. Да, мало еще, очень мало сделал он, чтобы шахтеры осознали, что они сами могут и должны защищать свои классовые интересы. И он решил смелее и больше привлекать в кружок новых людей и учить, учить их и самому учиться искусству классовой борьбы.

Дверь тихо отворилась. Вошли Ольга и пожилой шахтер. Чургин сел за стол, рукой пригладил волосы.

— Садитесь, — он кивнул головой, указывая глазами на широкую скамью.

— Нас рассчитали, Илья Гаврилыч, — тихо промолвила Ольга.

— Я это знаю, милая…

Ольга села. Шахтер стоял, вертя в руках облезлый заячий треух. С дрожью в голосе он сказал:

— Мы пришли за твоей помощью, Гаврилыч. У восьмерых из нас семьи, детишки, сам знаешь…

Ему было не более тридцати лет, а выглядел он совсем старым, болезненным.

Чургину хотелось объяснить, что лебедкой он думал облегчить труд рабочих, но он понимал, что сейчас не об этом надо говорить. Сумеет ли он отстоять их? Что им сказать, чтобы они ушли хоть с маленькой надеждой и поддержали дух товарищей, если он сам не уверен, что сможует помочь им? «Но ты обязан помочь им любой ценой и не допустить увольнения», — твердил ему внутренний голос.

Чургин вздохнул и сказал необычайно холодно:

— Хорошо. Я поговорю с начальством.

Шахтер поклонился ему едва не в пояс.

— Спасибо, Гаврилыч, родной… На тебя вся надежда.

— Благодарить меня не следует, да и преждевременно. И кланяться тоже: я не икона.

— Да уж так заведено, не серчай, Гаврилыч.

— Вот что вы мне скажите лучше: если начальство отменит распоряжение, у кого будете работать? Не говорили между собой?

Шахтер переглянулся с Ольгой. Та настороженно посмотрела на окно, подошла ближе к Чургину и спросила:

— Илья Гаврилыч, а… артельку из нас нельзя? — Она произнесла это так искренне, от души, что Чургин повеселел. До сих пор он звал рабочих в артели, выгонял для этого с шахты подрядчиков, теперь сами рабочие подхватывали его идею.

— Это только от вас зависит, — ответил он. — Если составите артель, стало быть, еще одного маленького кровососа выживем.

Ольга торжествующе переглянулась с шахтером. Лица их посветлели, оба наперебой стали называть фамилии шахтеров, которые согласятся работать артелью.

Чургин предупредил их, что об этом разговоре никто знать не должен. Потом они втроем обсудили, кого можно назначить старшим, как надо вести разговор с остальными рассчитанными и кто какую работу может делать.

Бодрые и повеселевшие, Ольга и шахтер ушли в казармы.

Чургин подождал табельщика и, узнав от него, что штейгер у себя, направился в главную контору. Как костер в степи вдруг вспыхивает ярким пламенем от внезапного порыва ветра, так и в душе его с новой силой вспыхнула вера в успех начатой им среди шахтеров работы. Он еще ясно не представлял себе, каким именно путем она пойдет и каков и когда будет ее результат, но он верил — успех будет. И опять мысленно он торопил себя: «Мало еще, очень мало нас. Смелее надо действовать!»

2

Петрухин стоял за столом в своем кабинете и что-то сосредоточенно чертил на большом листе бумаги. Форменная тужурка его с бронзовыми пуговицами была расстегнута, от нафабренных усов и головы в комнате стоял запах, как в парикмахерской.

— А-а, Илья Гаврилович! — приветливо воскликнул он, подняв глаза. — Кстати вы. Я как раз схемой вашей вентиляции занимаюсь.

Чургин поздоровался и сел в кресло.

— Давайте прежде о людях поговорим, Иван Николаич.

— Курите, пожалуйста, — Петрухин придвинул коробку дорогих папирос и тоже сел, отвалившись к спинке стула. Он догадывался, о каких людях опять пришел говорить Чургин, и приготовился слушать.

Чургин закурил, затем повернулся вполоборота и несколько мгновений молча смотрел на Петрухина. Брови его были вздернуты, на большом лбу легла глубокая морщина, взгляд был строгий, холодный. Петрухину показалось, что Чургин видит его душу, читает его сокровенные мысли и вот-вот скажет: «Эх, подлец ты, подлец!» И штейгер не выдержал этого взгляда, Наклонившись к пепельнице, он тихо проговорил:

— Ну, так я вас слушаю, Илья Гаврилович.

— Почему вы уволили шестнадцать рабочих? — спросил Чургин.

— Я так и знал, — не поднимая глаз, сказал Петрухин, — А на что они нам? Ваша лебедка вполне заменила их.

Чургин сломал в пальцах папиросу и бросил ее в пепельницу.

— Мне нужны эти люди, и я прошу вас отменить свое распоряжение, — твердо сказал он. — Я вас прошу, Иван Николаич. Не вынуждайте… — Он помолчал и отчетливо, с нескрываемой угрозой закончил: — чтобы от вас потребовали возвращения уволенных на работу.

Петрухин встал, медленно прошелся по кабинету, скрестив руки на груди и уперев глаза в одну точку, как делал Стародуб в минуты раздумья, и заговорил начальственным тоном:

— Во-первых, они мне не нужны. А когда будут нужны, у нас много их — рязанских, орловских, воронежских и… какие еще там бродят голодные? Во-вторых, что это за тон, господин Чургин: «От вас потребуют»? Кто это потребует, интересно? — Вернувшись к столу, он приподнялся несколько раз на носки, спросил, покачиваясь всем корпусом — Этого вы и. пришли требовать?

— Просить.

— А-а, значит, требовать будут другие? И скоро?

Чургин, поднявшись с кресла, встал, приблизился к Петрухину вплотную, сурово посмотрел ему в лицо и сказал:.

— Я передал вам проект вентиляции. По моему предложению установили лебедку. Наконец, я изложил свои соображения о длинносаженных лавах, чего нет ни на одной шахте, и разработал эскиз. Неужели вы думаете, что все это я делаю ради того, чтобы погнать с сумой по миру больше детей?

— Бог мой, да кругом сколько хотите работы! — воскликнул Петрухин, сразу сбавляя тон. — А вашего проекта тридцатисаженных уступов я не видал.

— Вот что, Иван Николаич. Вы человек практический. Давайте без споров: вы отмените ваш приказ, а я… покорный слуга ваш, и не с тридцатисаженной лавой, а с пятидесятисаженной. Вы сами понимаете, что это значит для горного дела, если технически все это как следует причесать и разукрасить. Это ученая степень доктора, если написать об этом работу. Мне это не нужно, но для вас…

Петрухин посмотрел в грозное лицо десятника, торопливо взял новую папиросу, но куда-то исчезла со стола коробка со спичками, и он подошел к Чургину.

— Дайте прикурить, Илья Гаврилович, — тихо попросил он и, закурив, спросил: — Это… на совесть? Значит, на пару?..

— По совести.

…Вышел Чургин из конторы, когда было уже за полдень. На дворе поднялась метель. Ветер свистел в карнизах, швырялся снегом в окна конторы, в лицо Чургину, порошил глаза. Чургин туже натянул картуз и отправился на шахту. Он шел, и ярость кипела в нем. «Подлецы! Тот купить хочет за золотые молоточки, за штейгерские рубли, этот сам торгует собой, как проститутка! Но я не продажный, господа!» — чуть не вслух рассуждал он, быстро шагая меж шахтных построек.

Едва он вошел в контору, как в дверь заглянула Ольга, за ней показалась рыжая борода шахтера.

— Можно, Илья Гаврилыч?

— Ты бы еще дальше отошла и спросила: «Разрешите, господин старший конторский десятник?» Вот и ты шапку снял, — уставился он на шахтера. — Не стыдно?

Делегаты решили: раз он так их встретил, значит, дело погибло. И они затаили дыхание, ожидая, что скажет Чургин.

А тот подошел к тревожно смотревшей на него Ольге, потрепал ее за плечо.

— Так артель, сказала?

Ольга поняла. Лицо ее зарумянилось, глаза заискрились.

— Артель, Илья Гаврилыч, — радостно ответила она.

— Ишь какая! — засмеялся Чургин и подмигнул шахтеру. — Ну, что же, будем считать дело решенным.

Ольга взглянула на своего товарища, потом вдруг схватила Чургина за руку, крепко стиснула ее в горячем порыве и убежала, переполненная своей радостью.

Шахтер улыбнулся, закрыл за ней дверь.

Вскоре как-то вечером Чургин пришел к Леону в шахту и сказал:

— Сегодня у нас будет особенное занятие. Сбор у тетки Матрены.

Леон вернулся с работы раньше обычного и застал у Чургина Луку Матвеича. Вари дома не было. Чургин что-то перестилал на постели, а Лука Матвеич сидел на скамейке возле печки с ребенком на руках.

— …Это хорошо, что ты помогаешь шахтерам, заступаешься за них, — говорил Лука Матвеич. — Но это и плохо, ибо люди надеются только на тебя и сами бездействуют. Надо делать новый шаг в нашей работе…

Увидев Леона, Чургин маленький заулыбался и запрыгал в руках Луки Матвеича.

— Э, Никита, так не годится: улыбаться всем — то мне, то Леонтию. Отец твой более строгий в этих случаях.

Чургин взял сына, сел на кровать и наставительно сказал:

— Ничего, дядя лысый, мы вырастем и во всем разберемся сами. Улыбаться всем мы не будем, не такой народ шахтеры… А чуки-чуки-чуки, завари-ка, мать, муки… — начал он подбрасывать ребенка на руках.

Леон робко пожал руку Луки Матвеича и стал умываться. Плескаясь в тазу, он расслышал:

— Надо создавать организацию, Илья, — в этом все дело. Партийную, марксистскую организацию, которая помогла бы шахтерам встать на путь организованной, сознательной классовой борьбы за свое освобождение.

— Думал я об этом, но… мало, очень мало нас.

— Все начинается с малого, друг мой.

Леон в уме повторил: «Сознательной классовой борьбы за свое освобождение… Мудрено что-то — сознательная, классовая. Разве я без памяти был, когда палил Загорулькина? Надо спросить у Ильи».

Но спрашивать ему не пришлось. Вечером на квартире у тетки Матрены собрались Семен Борзых, Чургин, Ольга, дядя Василь, Митрич, Загородный.

Лука Матвеич ознакомил всех с решениями первого съезда РСДРП и предложил переименовать кружок в Александровскую социал-демократическую организацию.

— Конечно, будем заниматься немного и арифметикой, и русским языком, как и раньше, но не в этом главное. Главное у нас — это готовить себя к классовой борьбе с самодержавием и буржуазией: помогать шахтерам понять окружающую действительность, пробуждать и воспитывать в них классовое сознание. Надо создать крепко спаянную партийную организацию.

Достав из кармана маленькую, в розовой обложке, книжечку, он положил ее перед собой на стол и продолжал:

— Что это будет за организация и каковы ее задачи? Слушайте…

И стал читать «Манифест коммунистической партии».


После занятий Леон провожал Ольгу. Некоторое время они шли молча. Потом заговорили о кружке. Ольга удивилась, как это дядя Василь и Митрич на старости лет вздумали учиться революционному делу. Леон не удивился — он знал дядю Василя лучше Ольги — и сказал:

— Это настоящие, коренные шахтеры.

Метель унялась, но встречный ветер дул поземкой, идти было трудно. Ольга взяла Леона под руку, и они зашагали быстрее.

— Да, Лева, — говорила Ольга, — я думала поначалу, ну арифметика там, русский язык — дело хорошее. А Илья Гаврилыч с учителем куда повернули. Учиться будем, как новую, вольную жизнь народу добывать. Вот только сразу голова у меня не берет всего, что в той книге написано, но душой, душа все понимает, все, — и она негромко, восторженно произнесла: «Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма!»

Леон слушал ее и старался разобраться в своих собственных мыслях. Он тоже понял немного из того, что читал Лука Матвеич, но он, как и Ольга, чувствовал: нет, не маленькая то была книжка. Лука Матвеич читал большую, мудрую книгу о правде рабочего человека, о жизни. «А я думал, что таких книг нет. Есть они, оказывается!» — мысленно заключил он и вслух сказал Ольге:

— У нас на хуторе считают шахтера за самого последнего человека. И я так считал, но теперь понял: рабочий человек, и шахтер стало быть, сам еще не знает, какая он сила. Он — самая большая сила на земле, он может весь мир перевернуть и всех хозяев, какие нас гнетом давят, сбросить к черту на рога. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Ты понимаешь, соединиться рабочим надо в одну семью против хозяев — вот, оказывается, как надо добывать счастье. А я сидел на хуторе и ждал, пока оно само прибежит в нашу хату…

Светила луна. На нее набегали легкие тучки, на секунды заслоняли ее белой прозрачной дымкой, а она все плыла и плыла, спокойно, величаво, окруженная этими тихими тучками, и вокруг нее стоял и светился далекий розоватый туман.

В стороне от луны горела одинокая звезда.

Ольга долго смотрела на звезду, думая о своей жизни, такой же одинокой, и ей хотелось, чтобы жизнь ее была светлой, яркой и радостной, как солнечный день.

Она крепко взяла Леона под руку и дернула к себе.

— Ну и тюлень ты, Левка. Идем веселей, — сказала она требовательно.

В эту ночь Леон долго не мог заснуть. Варя слышала, как он то и дело ворочался, и ей нетрудно было догадаться, что думает он об Алене.

— Что-то не спится шахтеру нашему — все ворочается. Должно, Алена беспокоит, — тихо сказала Варя мужу, когда тот собирался на работу.

— Значит, любит, — вполголоса ответил Чургин.

После первого гудка Варя разбудила Леона, приготовила ему узелок харчей.

— Ты что-то ворочался все, долго не спал? — спросила она.

— …Хутор мерещился…

— Алена?

Леон ничего не ответил, быстро оделся и вышел. Шел на шахту и думал: «Алена… Ольга… Как они похожи и как не похожи. Ольга такая тихая, задумчивая, круглая сирота, и работаем вместе. Эх, дела!..»

3

Уступы подрядчика Жемчужникова были на восточном крыле рядом с лавами первой и второй артели. Чургин не был здесь два дня и шел проверить, как идут работы и выполнены ли его распоряжения.

В штреке ему повстречался сам подрядчик.

— Это вы, Илья Гаврилович? Ко мне?

— Да, пройдемте, посмотрим вместе, как у вас там… а то Спять будете жаловаться управляющему.

Жемчужников промолчал. Дела у него были неважные, и зря сердить Чургина ему не было никакого расчета. Но откуда Чургин знает о его жалобе? Да, он ходил к Стародубу жаловаться на придирчивость старшего десятника, высказывал даже предположение, что артели — дело рук Чургина, говорил, что тот редко бывает в уступах, мало смыслит в деле, а только все требует и вообще слишком высокого мнения о себе. Но управляющий позвал штейгера и предложил Жемчужникову повторить все сказанное сначала.

— Я не имею о Чургине таких данных, Николай Емельянович, — заявил Петрухин. — Требует он с подрядчиков немного жестко, но поделом.

Тогда Стародуб встал из-за стола, подошел к Жемчужникову вплотную и, попыхивая трубкой, сказал:

— Чургин, к сожалению, простой шахтер. Но. если бы это от меня зависело, я дал бы ему диплом горного инженера.

Жемчужников растерялся. Он чувствовал себя так, словно ему плюнули в лицо.

— Я вас не понимаю, Николай Емельянович. Я всегда…

— Я вам сказал, господин Жемчужников, что своего десятника я знаю лучше вас, — раздраженно прервал его Стародуб. — Он и живет в шахте, а не отсиживается в пивных, как вы. А меня не интересует, кто там работает, — артели или господа подрядчики. Мне нужен уголь. Однако мне известно, что господин Жемчужников работает хуже артели! — Считая разговор законченным, он вернулся к своему письменному столу и сел.

— Да разве я, Николай Емельянович… Ведь я стараюсь…

Стародуб негодующе ударил рукой по столу:

— Как вы смеете лгать управляющему? «Стараюсь»… Идите!

Тем и кончилась жалоба на Чургина. Поэтому сейчас, шагая за ним по штреку, Жемчужников старался замести следы.

— Мы с вами всегда можем договориться, Илья Гаврилович… Почему мне обязательно надо идти к Николаю Емельяновичу?

Чургин ничего не ответил, да он и не слушал его, думая о том, как лучше наладить здесь работу новой артели.

Видя, что он направляется в конец штрека, Жемчужников растерянно спросил:

— Вы в уступы не полезете разве, Илья Гаврилович?

— Полезу. Но сначала я хочу посмотреть, как закреплен штрек.

«Знает, все знает! Нет, это не человек, а дьявол какой-то, истинно нечистый дух», — в отчаянии подумал Жемчужников.

Чургин прошел в конец штрека, приподнял лампу, осмотрел кровлю. Штрек на три сажени был не подорван и не закреплен, то есть был в том же состоянии, как и три дня назад. Двое рабочих делали бурки для динамитных патронов.

— Почему вы не подрываете, а продвигаетесь дальше? Я вам что говорил, помните? — напустился Чургин на подрядчика.

Полный и неповоротливый Жемчужников, тяжело дыша, сидел на корточках, и единственным желанием у него было — вылезти сухим из воды.

— Помню. Сегодня поставим бурки и вторым разом подорвем. Послезавтра, в понедельник, закрепим. Здесь песчаник, потерпит.

— Авось обойдется, значит? Так!

Чургин поставил лампу на колено, достал карманную книжечку и, что-то записав в ней, на четвереньках полез в уступы.

В лаве было шесть четырехсаженных уступов. Верхний был искривлен, очистные работы настолько запущены, что из-за угля не было видно зарубщика, и два саночника не могли справиться с вывозкой угля.

— Как же вы до двадцати градусов срезали линию уступа? Нет, так не работают, господин Жемчужников, — сказал Чургин и опять вынул из кармана свою книжечку.

— Это новичок здесь рубает, с другой шахты, Илья Гаврилович. Я, конечно, виноват… обязан был знать, кого ставлю.

Чургин осмотрел другие уступы. Средний из них был искривлен настолько, что с соседним верхним составлял тупой угол, и в нем вовсе не было кутка.

— Здесь очень крепкая зарубка, Илья Гаврилович. Видно, забойщик сегодня срезал, чтобы не работать на кутке, — скороговоркой пробормотал Жемчужников, но Чургин уже что-то записывал в книжечку.

С креплением тоже было неладно. Нестандартные и плохие стойки были установлены криво, под углом к линии забоя, на многих не было подкладок, и рабочие уже жаловались Чургину, предупреждая, о возможной осадке породы.

Обессилев от ходьбы на корточках, Жемчужников присел подле Чургина, то и дело украдкой заглядывая в его книжечку и в уме прикидывая, во сколько ему обойдется это посещение. «Пятьдесят рублей — не меньше. И занесло его в субботу! В понедельник ничего бы не было», — досадовал он.

Зарубщики нарочито рубали так, чтобы слышать слова Чургина, сильно взмахивали обушками, но перед самой зарубной щелью задерживали их, и зубки стучали глухо.

— Вы, кажется, видели, что я записывал? — спросил Чургин, неторопливо пряча в карман записную книжку.

— Видел.

— Так вот, чтобы послезавтра штрек был пройден на три сажени, подорван и закреплен. Уступы выровнять под девяносто градусов. Уголь и штыб убрать. Добавить двух саночников. Все дефектные стойки заменить.

— Будет сделано, Илья Гаврилович.

— Моя фамилия Чургин.

— Будет сделано, господин Чургин.

— Об остальном читайте на конторской доске. Могу добавить, господин Жемчужников: это последнее мое предупреждение. Будете так работать — я отбираю лаву.

— Слушаюсь. Постараюсь не довести до этого.

Когда Чургин ушел, Жемчужников некоторое время сидел неподвижно, только вытирал пот на лбу и тяжело вздыхал. Он знал, что шахтеры все слышали, и мысленно искал виновника всех бед, чтобы дать ему встрепку, но, к досаде своей, нашел только одного новичка с другой шахты, — который не успел выровнять пятый уступ.

— Где этот сукин сын из пятого уступа? — вдруг закричал подрядчик. — Что вы меня мучаете…

Зарубщики стали рубать быстрей.

Подрядчик на коленях быстро подполз к новичку, дернул его за ворот рубахи и свалил на штыб.

— Ты слышишь, что я говорю?

— Слышу.

— Так почему ты молчишь, собачий сын?! — Жемчужников тряхнул его так, что воротник рубахи шахтера остался у него в руках.

— Потому — ваш пай на шесть четвертей не по силам. А вы вчерась сказали: «Опосля, мол, выправишь, давай больше, — конец, мол, месяца».

Рубавший рядом с новичком Иван Недайвоз быстро подполз к Жемчужникову, бесцеременно отвел его руку в сторону и сказал:

— Сам гонишь, чтоб больше загребать чужих рублей, а он виноват?

Подрядчик совсем взбеленился: ему, хозяину всех здесь работающих, указывают! И он недобро спросил:

— Что, надоело рубать? В артель захотел?

— Артель — дело неплохое.

— Можешь завтра получить расчет, я артельных не задерживаю, — сухо отрезал Жемчужников, намереваясь уходить, но Недайвоз схватил его за руку.

— Ты мне грозить? — злобно уставился он на него, сжав в руке обушок.

Жемчужников знал, что с этим шахтером шутки плохи и, покачав головой, мирно сказал:

— Я же пошутил, Иван Филиппович, а ты уже и за обушок. Беда с вами, ей-богу!

Недайвоз поднес обушок к его лицу:

— Это видишь? Я тоже люблю кой-когда… пошутить.

Жемчужников торопливо выбрался из лавы.

— Подлец! — процедил сквозь зубы Недайвоз, сверкая белками глаз, и подполз к новичку-зарубщику, искавшему воротник от рубахи.

— Ничего, Санька… На! — поднял он воротник. — Мы его еще проучим.

Санька посмотрел на печку, куда неуклюже уполз подрядчик, на кровлю, что касалась головы, и грустно усмехнулся:

— Я уже учил одного на руднике Паромова, а видишь, где теперь работаю? Так и тут: пока ты научишь его, эта крыша наши косточки в муку смелет. Ты смотри, на чем она держится!

Недайвоз поднял глаза к кровле, и в это время за шею ему упал камешек. Он взял его, задумчиво повертел в руках.

— Когда-то мальчишкой я собирал всякие камешки, город из них делал. А теперь они, может, могилу… мне тут готовят, — швырнул он камешек в сторону.

Вернувшись к своему рабочему месту, Недайвоз выкрутил лампу и продолжал рубать, сильными ударами до половины держака вгоняя обушок под пласт. Дым коптилки черной струей бил в кровлю, стлался под ней черной сажей, а Недайвоз все клевал и клевал пласт обушком, так что зарубная щель дымилась черной пылью, точно горела. От него, большого, согбенного, к стойкам уходила огромная тень, и, казалось, ей не хватало места в этой подземной расщелине.

Немного погодя в лаву приполз дядя Василь.

— Здорово, орлы! — бойко выкрикнул он и тотчас умолк, увидев Недайвоза: старик глубоко обиделся на него за случай в пивной. Деловито осмотрев крепь, он что-то проворчал себе под нос и вскоре ушел, на удивление всем не рассказав ничего смешного. Выбравшибь из штрека, он завернул к Леону, невесело поздоровался и поведал о том, что видел в штреке Жемчужникова.

— Быть там худу, вот попомнишь мое слово, — бросил он скороговоркой и заторопился, ушел.

4

Как-то Чургин объявил Леону, что переводит его на лебедку.

Было это вечером, после работы. Чургин только что вернулся с шахты. Варя, положив мешок на колени, сидела на скамейке возле печки, чинила рабочую одежду. Она знала о лебедке, но ей не понравилось, что Чургин опять перебрасывает Леона на новое дело.

— Ну, что ты за человек, Илья! — недовольно проговорила она, откладывая шитье. — Только парень привыкнет к работе, как ты уже на новую ставишь его. Когда же он так научится чему-нибудь?

Леон сидел за столом, читал «Анну Каренину» и не успел ответить Чургину. Подняв голову, он прислушался, ожидая, что ответит его воспитатель на слова сестры.

— Ничего, милая. Шахтер должен знать все работы в шахте… А Леон, чего доброго, от скуки по пивным шляться начнет, — плескаясь водой у рукомойника, сказал Чургин.

Леон улыбнулся, почувствовав ясный намек зятя на драку в трактире Кальянова. «Уж и об этом ему известно. Ну и человек!»

Леон охотно согласился работать на лебедке: безделье в камеронной ему начинало надоедать. Прежде он думал, что возле насоса интересная и серьезная работа, но вскоре убедился, что это совсем не так. Насос работал, как часы, и не требовал никаких хлопот от камеронщика, разве что от поры до времени Леон смазывал его да регулировал пар. Работая постоянно один, Леон скоро почувствовал себя оторванным от жизни шахты, стал скучать и уже раскаивался в том, что ушел из бригады крепильщиков.

Пообедав, Чургин тотчас же взял чертеж и, развернув его на столе, стал объяснять устройство лебедки и работу лебедчика. По его словам выходило, что работа эта — бойкая, требующая непрерывного внимания и сноровки, значит, скучать на ней не придется, а это было как раз то, чего недоставало Леону.

— Ладно. Смелость города берет, а лебедку как-нибудь одолеем, — самоуверенно сказал он Чургину и почему-то посмотрел на Варю. Та, как бы про себя, заметила:

— Оно и смелость без ума-г-невелика сума.

Лебедка пришлась Леону по душе. «Вот это настоящая работа!» — восхищался он в первый же день, когда стал за лебедку, и теперь удивлялся, как у него хватало терпения сидеть в камеронной почти без движения по тринадцати часов.

Сегодня была годовщина работы Леона на шахте, и дело у него шло совсем бойко. Выдав уголь из третьего восточного штрека, он ослабил трос и начал переставлять концы его, готовясь разгружать заваленную углем лаву подрядчика Жемчужникова. К нему подошел Чургин.

— Ну, идут дела, «коренной шахтер»? — шутливо спросил он.

— Не идут, а летят, — весело ответил Леон и тихо добавил — Вот только сменщик мой не того… неаккуратный парень. Вчера забурил два вагона и чуть откатчика не убил.

Чургин сделал вид, что о чем-то думает, помолчал немного.

— Хорошо. Завтра я тебе дам нового сменщика, — и, не сказав, кого именно, направился в штрек подрядчика Жемчужникова.

Перед концом смены к Леону опять пришел Чургин и сказал ему:

— Я сделал последнее предупреждение Жемчужникову. Послушай у доски, на-гора, как отнесутся к этому рабочие.

Леон спускал последние вагончики. Работа у него спорилась, и он был в наилучшем расположении духа. А тут была суббота, день получки.

Закончив работу, Леон смазал лебедку, вытер наружные части паклей, любовно обошел вокруг — все ли в порядке и, наконец взяв лампу и платочек из-под харчей, побежал вниз по уклону, как по ровной степной дороге.

Глава девятая

1

В нарядной было полно народу. Возле каждого подрядчика толпились шахтеры, слышался звон монет, возгласы, перебранка, то и дело стоявший у двери стражник хрипло бубнил:

— Получил — выходи!

Леон вошел в нарядную и остановился на пороге, умерив дыхание. От раскрытой печки-камелька над головами шахтеров туманом стоял угарный газ, в нем белыми клубами плавал табачный дым.

В помещении было холодно и темно, — лампы кассиров освещали лишь ведомости и деньги.

Со всех сторон слышались приглушенные голоса:

— Ну, сколько дали?

— Дали… В дыхало б им дать!

— Вот, за две недели, за тридцать упряжек — и всего двенадцать рублей и десять копеек! — возмущенно показывал Митрич серебро и медяки. — А два рубля — штраф за оскорбление его благородия господина штейгера… Грабители!

Стражник шагнул к нему, выпучив большие красные глаза, и взял за руку.

— Ты чего тут разоряешься, борода? Получил? Выходи!

— Пошел к черту! — оттолкнул его Митрич и замахнулся лампой. — Я как начну вот этим выхаживать, так с тебя перья посыплются!

Леон погасил свою лампу и стал в очередь к конторскому артельщику.

— Да какие рукавицы, бездушный ты человек! — кричал шахтер возле стола Жемчужникова. — Я только просил рукавицы, а ты сказал, мол, обойдется. А теперича вычитаешь?

— Иди, иди… Раз вычитаю, значит, брал. Мне твоих денег не надо, — слышался грубый голос подрядчика.

— Креста на тебе нет, сукин ты сын! Да ты с нас за этот рублевый котелок, что дал похлебку варить, весь год вычитываешь! Грабитель ты, негодяйская твоя душа! — ругался другой шахтер, отходя от стола подрядчика Суслова.

Подрядчики выдавали деньги сами. Перед ними на столе были разложены жестяные ящики с бумажными деньгами, стопки медных и серебряных монет. Найдя в ведомости фамилию рабочего, они требовали, чтобы он расписался, а когда тот проставлял непонятные каракули или просто крестик — объявляли ему, сколько он заработал, и выдавали деньги.

И рабочие, крича и ругаясь, сверкая белками глаз, отходили от столов, быстро делали цыгарки и шли в пивную, а то и здесь, возле нарядной, сбывали свои гроши торговцам водкой.

Наконец подошла очередь Леона. Он назвал фамилию, рабочий номер.

Краснощекий конторский кассир нашел его расчетную книжку, ткнул пальцем в то место, где надо было расписаться.

— Грамотный? Распишись… Одиннадцать рублей семьдесят две копейки… Удержаний нет? — заглянул он в ведомость. — Есть, полтинник.

Леон удивился:

— За что?

— За опоздание.

— Я никогда не опаздывал.

— Это меня не касается, говори в конторе, — с холодным равнодушием ответил кассир и отсчитал деньги.

Леон проверил и еще двух копеек недосчитался.

Вот тщедушный, низенький человек без шапки, держа на ладони три золотые пятерки, отойдя от стола подрядчика Москвина, похвалился:

— Видал, как зарабатывают? За двадцать упряжек — и вот сколько!

Шахтеры презрительно покосились на деньги, на его костлявое лицо и отвернулись.

— А за то, что… подрядчику лижешь, сколько? У-у!.. — прогудел молодой шахтер в лаптях и ударил его по руке снизу. Пятерки зазвенели по полу и разбежались в разные стороны. Тщедушный бросился за ними под ноги к шахтерам. Дядя Василь поднял одну и отдал ему.

— Возьми… нечестное твое золото.

У стола Жемчужникова опять кто-то возмущался:

— Я за тобой три месяца ходил, все у тебя денег нет, а теперь долги выдумал? На тебе остальное! Подавись моими грошами, собака!

— Бери, а то вовсе не получишь. Я за тобой бегать не стану, — насмешливо и спокойно говорил подрядчик.

Молодая откатчица с тоскливой ненавистью кричала возле конторского стола:

— И так наполовину от мужчины меньше плотют, да еще и вычеты! За что ты девяносто копеек вывернул?

— Иди в контору, там тебе скажут, — слышался глухой ответ конторского кассира.

— Мучители вы! Изверги проклятые! — плача, откатчица отошла в сторону.

А возле двери, заложив руки назад и настороженно поводя выпуклыми глазами, все так же стоял усатый, как кот, стражник, бесцеремонно брал недовольных за руку и выталкивал на улицу.

Слушал Леон грубые окрики подрядчиков, ругательства рабочих, смотрел, как в бессильном гневе плакали молодые женщины, как стражник выпроваживал их из нарядной, и сердце его наполнялось тоской и злобой.

Взвинченный до ярости, он уже направился к выходу, но остановился, услышав голос какой-то молодой шахтерки.

— Какой аванец?.. Какой, я спрашиваю?

— Какой брала, тот и удерживаю: три рубля.

— Бабник! Потаскун! За то, что не гуляла с тобой, удерживаешь? — с отчаянием в голосе проговорила женщина и залилась слезами, отходя от стола Жемчужникова.

Леон подошел к Жемчужникову и спросил дрожащим от негодования голосом:

— За что удержал?.

— За дело…

— Покажи ее расписку!

Жемчужников встал, руками оперся о столик и язвительно спросил, ухмыляясь:

— Что, милаха твоя? Обещалась… — Но он не договорил. Леон ударил его по лицу, и Жемчужников упал на соседний столик.

Зазвенели монеты, разбилась лампа, подрядчики вскочили со стульев и сгребли со столов деньги. Леон взял три рубля со стола Жемчужникова и отдал его работнице.

— На!

Стражник протиснулся к Леону, схватил его за ворот, но Леон крутнулся так, что стражника отбросило в сторону. Презрительно глянув на его пышные усы, на большой живот и начищенный эфес шашки с золотым махорчиком, Леон бросил ему:

— Слабы вы против нас, ваше благородие! — и пошел к двери.

Стражник кинулся за Леоном, но Иван Недайвоз преградил ему путь.

— Не тронь, ваша благородь! — сказал он, выпячивая грудь колесом перед самым его носом.

Возле конторской доски Леон заметил толпу и остановился. Высокий шахтер, подняв лампу, громко читал:

Подрядчика Жемчужникова:

1. За незакрепление штрека на пятнадцать аршин.

2. За искривление уступов и запущенность очистных работ.

3. За крепление, не соответствующее правилам ведения горных работ, штрафую на 75 рублей и делаю последнее предупреждение. На исправление всех дефектов дается два дня.

Старший конторский десятник Чургин.

— Вот это здорово! — с удивлением произнес читавший шахтер. — Семьдесят пять рублей, братцы! Да я за три месяца столько не заработаю!

— Смелый он, Чургин. Даже перед Жемчужниковым не робеет.

— Смелый… Он их штрафует, а они — нас. Чего ж ему робеть-то?

— Я слыхал, ребятки, он артельки собирает, а? — тихо сказал старик. — А в артельке зарубщики вон по семь гривен получили за упряжку, а я только по сорок пять копеек.

— А нам кой ляд мешает? Идемте и мы в артель.

— Убей меня гром, самое большее, как через неделю Жемчужникова лава будет артельной!

Несколько человек отошли в сторону и оживленно зашептались.

2

Домой Леон пришел невеселый. Не первый раз он наблюдал, как подрядчики обсчитывали рабочих, но объяснял это случайными недоразумениями. Теперь он понял, что начальство шахты знает о произволе подрядчиков и не борется с ним. Значит, и начальство, и подрядчики все заодно. Все, у кого есть деньги и власть, одинаковы и на хуторе, и на рудниках, и в городе. Рабочие — это скотина, «товар», как учитель говорил на прошлом занятии, и с ними можно поступать, как кому захочется. Но всегда это так не будет! Учитель верно сказал: «Настанет час, подымется мускулистая рука рабочих и обрушится на головы тех, кто издевается над народом», — вспомнил Леон, входя в комнату. Сев на скамейку, он сдернул с ног сапоги и сердито швырнул их за печку.

Варя стирала. Белая пена крупными пузырями собиралась у краев корыта, отливала сизыми переливами. На табурете лежало мокрое белье, на полу — рабочая одежда.

В люльке Чургин-младший играл красной побрякушкой.

— А начальник где? — спросила Варя.

— Обещался прийти во-время.

— «Вовремя» — это говорится с тех пор, как мы поженились… А ты чего такой скучный?

— Получку получил… Одиннадцать двадцать две, да полтинник конторе отдал.

— За что?

— А поди спроси… Артельщик сказал — за опоздание. Да у меня что-о… У одной трояк Жемчужников вывернул.

— Так уж заведено, — спокойно заметила Варя, — Обсчитывали и будут обсчитывать, чего же разволновался из-за полтинника? — Она вытерла руки о фартук, поставила кастрюлю с борщом на плиту и стала собирать на стол.

— Из-за полтинника… Ты бы поглядела, что там сегодня делалось!

Леон рассказал о разговоре шахтеров возле доски объявлений.

— Да что он, с ума, что ли, сошел, Илюша? — взволновалась на этот раз сама Варя. — Доштрафуется, пока где-нибудь камнем не угадают. И шахтер прав: он штрафует подрядчиков, а те — рабочих.

Минут через двадцать пришел Чургин. Глянув на кастрюлю, на стол, он виновато спросил:

— Я не опоздал? Задержался маленько.

— И зачем ты, Илья, с Жемчужниковым связываешься? — напустилась на него Варя, — Что она — твоя, шахта эта проклятая, или тебе голова своя надоела?..

— В чем дело, милая? — спокойно спросил Чургин, сделав вид, будто не понимает, о чем идет речь.

— А в том, что когда-нибудь подрядчики рассчитаются с тобой за эти штрафы, да и шахтеры своим карманом отдуваются за них.

— Я их поначалу штрафую, а потом выгоняю. Это тебе, наверно, известно, милая. А обсчитывать эти грабители все равно будут, это неизбежно. Скоро мы их поприжмем.

— Смотри, как бы они тебя не поприжали где-нибудь в темном углу… А Леву за что оштрафовали? Он же не у подрядчика работает. Что, у вас и в конторе грабители сидят?

— Там-то самые главные, — усмехнулся Чургин.

— Парень раньше всех на работу уходит, а с него полтинник за опоздание удержали, — продолжала возмущаться Варя.

— Очевидно, «по ошибке», как они всегда говорят. А твой брат не говорил тебе, как он «учил» Жемчужникова считать? Ты спроси-ка у него.

— Ударил?

— Нет, поцеловал.

После обеда Леон взял гармошку, хотел выйти на улицу, но Чургин остановил его:

— Нам с тобой сегодня «арифметику» сдавать. Через час, — предупредил он.

— О чем будет речь?

Чургин достал из-под этажерки с потайной полки брошюру и показал ее. Леон прочитал:

— «К. Маркс. „Наемный труд и капитал“, — и понимающе кивнул головой и вышел.

Сев на скамейку под окном казармы, Леон задумался: „Наемный труд и капитал“. Новое что-то. Интересно, где Илья берет эти книги? Неужели Оксана присылает? Эх, Илья, Илья! Где ты раньше был и почему не вытащил меня из проклятой Кундрючевки? Теперь я был бы уже совсем другим человеком. Ну, да я все равно догоню тебя, брат. Да. Шахтеры, рабочие люди на самом деле дальше мужика видеть способные. Вот в чем их сила». И опять Леон вспомнил об Алене. Прошел уже почти год, как они виделись последний раз. «Какова она теперь стала? А может, она совсем теперь не такая, какой была? Может, уж вышла замуж за богача?..» — возникал у него вопрос за вопросом. Чтобы отвлечься от невеселых дум, Леон растянул мехи гармошки и заиграл песню.

Кругом было тихо и нелюдимо. От керосиновых фонарей, освещавших шахту, ввысь уходили белые лучи. В окнах казармы уныло краснели тусклые огоньки. Пахло квашеной капустой, горелой картошкой, чесноком.

Рабочий с ведрами воды на коромысле, проходя мимо Леона, спросил:

— Чего так невесело играешь? Получка нынче, никак гулять будут до утра.

Через выгон от пивной двигался шахтер с коптилкой. Он хрипло распевал:

Ой ты, конь, ты мой конь! Ты лети стрелою.

Как поймаю, зануздаю шелковой уздою…

Леон ударил по клавишам гармошки, и звуки веселой, удалой песни понеслись над поселком… Шахтер на выгоне замахал лампой, что-то крича, но Леон ничего не видел и не слышал: склоняясь над гармонью, он слушал только ее.

Варя подошла к окну, отдернула занавеску.

— И в кого он удался такой, родимец? — любовно произнесла она и, взглянув на Чургина, спросила: — Ты спишь, Илюша?

Леон сделал искусный перебор и, меняя строй, с минорных тонов начал старинную грустную песню. Он играл ее не спеша, переходы делал плавно, мягко, и было похоже, что не гармонь это играет, а поет человеческий голос, и от его безутешной грусти щемило сердце.

Чургин сидел за столом, прислонясь к стене. Голова его была слегка откинута, глаза закрыты, рука застыла на книжке, и лишь по тому, что брови его были приподняты, было видно, что он о чем-то задумался.

Звуки Леоновой гармошки вернули его к временам далекой юности. В памяти проплыла родная деревня, качели на опушке леса, шумные хороводы парней и девок, говорливые гармошки с колокольчиками. Потом вспомнилось другое: босой, с сумой за плечами, он пешком идет вместе с другими односельчанами из Воронежской губернии, выпрашивает по дороге кусок хлеба, поношенную одежду, табаку на цыгарку, и так до самого привольного юга. Потом — шахта, пинки десятников, драки пьяных шахтеров, смерть отца, матери. Он, молодой Чургин, падает духом, но подбадривает себя надеждами на лучшее будущее и упорно читает. Читает книжки, журналы, изучает горное дело. И вот он — отец семьи, а все кругом как было, так и осталось: мерзкое, постыдное, недостойное человека. Как изменить эту жизнь? Как, какими средствами повернуть эту судьбу и дать человеку, шахтеру счастье?

Варя не часто видела мужа в состоянии такой задумчивости. Она подошла к нему, взяла со стола лежавшую перед ним раскрытую книжку. На левой странице ее красным карандашом было аккуратно подчеркнуто: «Из всех классов, которые противостоят теперь буржуазии, только пролетариат представляет собою действительно революционный класс».

Она взглянула на розовую обложку, прочитала: «Манифест коммунистической партии» и сказала вслух:

— Новое что-то… Какую это ты еще партию задумал? Артели новые, что ли? Или ты спишь, милый?

Чургин открыл глаза, взял из ее рук книжку и негромко ответил:

— Свою, милая, партию, рабочую. Артели — это всего только способ избавиться от маленьких пиявок. А от больших акул можно избавиться тогда, когда у нас будет вот эта самая партия.

Варя прильнула к нему, потом увлекла к люльке.

— А как в Сибирь, Илюша? Ведь с ним не поедешь? — с тревогой в голосе спросила она.

Чургин улыбнулся, взял малыша на руки.

— И чего мать пугает нас Сибирью, Никита, а? Мала для нас Сибирь, скажи: всех не вместит. Так я говорю Никита?..

А чуки-чуки-чуки,

Завари-ка, мать, муки,

Молочка мне не жалей,

… А я буду всех сильней! —

стал приговаривать он, до потолка подбрасывая малыша.

В этот вечер Леону не пришлось заниматься в кружке. На улицу из казарм выбежали подвыпившие шахтеры и потащили его к себе.

Когда он вошел в казарму, его глазам представилась уже знакомая неприглядная обстановка. Вдоль стен огромной комнаты стояли двухэтажные нары. На них, один возле другого, чернели тюфяки, приплюснутые грязные подушки, а на некоторых нарах не было ничего. Тут же, над нарами, на стенах висели коптилки, сменная одежда, жестяные заржавленные чайники, кружки. На подоконниках валялись корки печеной картошки, зеленели проросшие луковицы, разгуливали прусаки. Потолок и стены были черные, как в коптильне, засижены мухами, земляной пол — в ямах, кругом окурки. Посреди казармы, трубой упершись в потолок, чадила кирпичная печь, заревом румянила стены; трубу пристроили совсем недавно, а месяц назад, прямо над печью, как в киргизской юрте, в крыше была дыра.

За столом, вокруг жестяной лампы, стояли шахтеры. Из круга неслись голоса;

— Очко, ваших нет!.. Тебе на сколько?

— По банку, — сказал кто-то, звеня серебром.

Несколько секунд длилось напряженное молчание. Потом грубоватый, самодовольный голос возвестил;

— Очко, ваших нет!

Леон присмотрелся и, узнав Мартынова, подумал; «Ольге на конфеты, должно, хочет выиграть».

На другом конце длинного стола расположилась вторая группа — играли в дурака.

— Аль заметило? Эх, ду-у-рила! — сожалеюще сказал какой-то болельщик. — Кралей надо ходить, а он вальтом!

— Десяток, Вань, нету?.. Козырной ходи!

— А ну, не указывай, а то я те укажу!.. — прогудел шахтер с большой взъерошенной головой.

— Ну, давай, давай! — прошептал Леону один из молодых шахтеров, с которыми он пришел.

Леон сел на нары за спинами игроков, с басов рванул барыню.

— Эх-ма-а! — вскочил один и ухарски подбоченился. — Бросай, черти! В момент бросай!

Шахтеры оставили игру, загалдели.

— Их-их! — прихрамывая, пошел другой, веером распустив в руке полколоды карт.

Парень с взъерошенной головой выхватил у партнера карты, бросил на стол.

— Ба-арыня, барыня, сударыня-барыня…

— У-у, пес рыжий! Плясал бы ты дураком!

— Накось выкуси! — показала взъерошенная голова кукиш. — У меня туз, король, краля, десятка, валет и все козыри!

— А барыня угорела, много сахару поела! Их, их!..

Стол отодвинули, лампу подняли выше над головами и заплясали, заухали шахтеры, удало подсвистывая и пыля лаптями.

— Эх, ходи, баня, ходи, печь, хозяину негде лечь!..

С верхних нар спрыгнул старик.

— А ну, дай дорогу! — Он протиснулся в круг, прошелся, как утка, переваливаясь, и пустился вприсядку.

— Шибчей, Леонтий! Шибчей, мерзавец, говорю-ю!

Из-за перегородки, в углу, где жили семейные, слышалось, как муж, подталкивая жену, говорил:

— Да иди-и… Чаво боисся, ду-ура?

— Жарь, Левка! Дела не на шутку! Эх-ма!..

— Ду-уня-я!..

Дуня выхватила из-за пазухи красный платочек и, подбоченясь, затопала каблуками, игриво помахивая платком старику шахтеру.

— Их, их, их, их!

— Не-ет, молодка, ты только пришла, а у меня уж все пары вышли, — еле вымолвил старик, выходя из круга.

В пляс пустился муж Дуни, но его оттолкнул чернявый шахтер и завертелся перед Дуней, заглядывая ей в глаза, подмигивая, прищелкивая пальцами.

А за кругом уже ходили со старой шапкой.

— А ну, Трошка, по трешке ухарю Сережке! Давайте, кидайте, рабы божии!

— Сыпь, Федосеевна! Дай ему духу-то!

— Бабочка при теле!.. Ха-ха-ха!

— А барыня с угольком, спит с чернявым пареньком! У-ух!

— И-их!.. А барыня зазнавалась, со мной чуток баловалась!..

И каждый обязательно хотел придумать свое, громко выкрикивал, подмигивал, пристукивал каблуками, откалывая такие коленца, что и цыган диву дался бы.

От земли поднималась густая пыль, смешивалась с табачным дымом и плыла над нарами.

Леон внезапно прервал игру, вытер потный лоб.

— А ну вас, устал.

— Ай, Лёв, какой ты. Только разошлась, а ты бросил, — сверкая красивыми глазами, сказала разгоряченная пляской Дуня и, лукаво подмигнув, шепнула ему на ухо:

— Ну, сыграй еще! Ух, и спляшу!.. Тебе. — Кофточка ее была полурасстегнута, щеки горели так, будто малиной кто накрасил.

«И мужика не боится», — взглянув на нее, подумал Леон и кивнул головой.

Отдохнув немного, он заиграл: «Во саду ли, в огороде». Дуня павой поплыла по казарме, слегка покачивая бедрами и мелко притопывая каблуками.

Вскоре молодой шахтер, что ходил с шапкой, принес полную корзину закуски и выпивки. Среди желтых пивных бутылок из корзины торчали красные сургучовые головки водочных.

— Перво-наперво — гармонисту! — сказал белявый парень с пушистыми усиками и поднес Леону кружку пива.

— Беленькой! Беленькой гармонисту!

— Да чево ты всю бутылку сгреб, молокосос? — возмутился кто-то.

Леон взял жестяную кружку с пивом, сдул пену и, опорожнив ее и закусив раковой шейкой, ударил гопак.

— Береги-ися-я!

— Дуня-я! Эх, чиво же не плясать, все одно нам погибать! — пошел паренек с белявыми усиками.

— Скорей наливай, язви-те!

И снова выкрики, свист, топанье сапог и лаптей гулом понеслись по казарме.

Потом явились шахтеры из других казарм, Степан со своей шайкой, и опять вскладчину собирали деньги на водку, на тарани, и снова гуляла, кружилась в шумном плясе отчаянная шахтерская душа…

К полуночи, поссорясь из-за пустяков, тут же, в коридоре, кто-то ножом пырнул в живот белявого парня.

Иван Недайвоз пришел, когда все уже было кончено. Посидев в казарме, он посочувствовал односельчанам раненого и заверил, что спросит за это со Степана.

3

На следующий день Недайвозу было не до Степана. Придя на работу, он увидел на своем месте другого шахтера. Он подумал было, что это учится саночник из новичков, и еще пошутил, сказав, чтоб тот убирался восвояси, но когда узнал, что на его место поставлен новый зарубщик, пришел в ярость.

— Отбиваешь, значитца? Так!.. — грозно сказал Недайвоз.

Шахтеры поспешили объяснить, что новичок не виноват, и посоветовали переговорить с Жемчужниковым.

Недайвоз поднялся на-гора и направился в пивную, надеясь, что Жемчужников там, но в пивной его не было. Тогда он пошел на квартиру к нему, но и там не застал.

Через несколько минут он ворвался к штейгеру и остановился на пороге.

Петрухин опасливо посмотрел на его разъяренное лицо, на обушок в его руках и спросил:

— В чем дело, Недайвоз? Ты почему не работаешь?

— Рассчитал меня Жемчужников, пришел жаловаться до вас, — хмуро ответил Недайвоз, снимая шапку.

— Ну, а я тут при чем? Ты же не конторский. Иди к своему подрядчику и разговаривай.

— Как это не конторский? Я на шахте Шухова работаю!

— Шахта Шухова, а рабочих нанимают подрядчики, и я никакого отношения к тебе не имею.

— А-а, как не работаю, так «почему» спрашиваешь, а как рассчитали, так отношения не имеешь? — угрожающе сказал Недайвоз.

Петрухин, встав, раздраженно сказал:

— Я тебя не нанимал, и можешь оставить меня в покое!

— И ты заодно с ними? — сгорбившись и расставив ноги, откинул Недайвоз-руку с обушком в сторону. — Тебе что, золотой надо на руку? Тебе девчат привести сюда надо, тогда это будет твое дело? — Он бросился на Петрухина, но штейгер успел отбежать в сторону, кинулся в раскрытую дверь и побежал к Стародубу.

— Гады… Я вам не нужен? Я подрядчиков? — приговаривал Недайвоз, бегая по комнате и круша стулья, столы, шкафы с образцами угля. Потом направился к управляющему.

Стародуб сам вышел ему навстречу.

— И вы с ним? Я тоже не ваш рабочий? — буйно крикнул Недайвоз.

— Нет, вы наш рабочий, — ответил управляющий.

— А-а, ваш? Так почему меня рассчитали? Почему штейгер говорит, что ему не! дела до меня? Кому есть дело до меня, шахтера, а?

Стародуб взял его под руку и повел к выходу.

— За что вас уволил Жемчужников?

— А я почем знаю!

— Хорошо, идите и работайте, — спокойно сказал Стародуб, хотя внутри все у него кипело от негодования. «Когда я научу этого идиота, как надо обращаться с рабочими? — подумал он о Петрухине. — Это же шахтеры, отчаянная публика!» Потом, осмотрев кабинет штейгера, он распорядился удержать с Жемчужникова стоимость разбитой Недайвозом мебели и шкафов.

Глава десятая

1

В один из праздничных зимних дней в город на базар приехал Игнат Сысоич с Марьей, привез сапоги. Но не успел он продать и двух пар, как к нему подошел франтоватый приказчик, деловито осмотрел товар и увел под руку Игната Сысоича в свою лавку.

В просторной, пропахшей дегтем обувной лавке Игната Сысоича ласково принял сам хозяин, невысокого роста худощавый человек с желтым лицом и маленькими глазками. Он тщательно осмотрел сапоги и расспросил, сам ли Игнат Сысоич их делал или подмастерьев имеет. Теперь Игнат Сысоич понял, о чем будет идти речь, и в свою очередь придирчиво осмотрел развешанные в лавке сапоги разного покроя и товара. Опытному его глазу нетрудно было заметить, что привезенные им на базар сапоги сработаны невпример лучше.

У купца глаз был наметан, и он без долгих разговоров тут же предложил ряду: он, купец Калюжный, будет поставлять товар, а Игнат Сысоич организует артель для поделки сапог и весь готовый товар будет сдавать в лавку.

— За барыши не изволь тревожиться, Игнат Сысоич, в-обиде не будешь, — дружелюбно говорил Калюжный, по-свойски хлопая по плечу будущего поставщика.

Игнат Сысоич, задумчиво раскуривая толстую купеческую папиросу, осведомился об условиях, но Калюжный, после длинного перечисления будущих своих хлопот, так и не сказал, сколько заработает Игнат Сысоич.

«Купца проведешь — на другой день помрешь», — вспомнил Игнат Сысоич мудрую поговорку и, выслушав увещевания Калюжного, обещал подумать.

Леон в душе был рад, что отец нашел дело, однако не возлагал больших надежд на сапоги и больше интересовался тем, твердо ли обещал Егор Дубов дать еще земли.

Игнат Сысоич поведал, как работал на земле Егора, но сейчас он смотрел уже на свое хозяйство по-иному.

— Да что ж с них, сынок, — говорил он, — с Егоровых-то десятинок — сыт, одет не будешь. Я теперь рассмотрел: на молоке кашу не сварили, так на воде и думать нечего. Надо к другому берегу прибиваться. Егор, бог даст, поправит дела, опять будет сеять пай, и опять нам тогда хоть во дворе сей, потому, как говорится: «С чужого коня среди грязи долой». Так и нам с чужой земли.

Он умолчал о том, что про себя уже решил принять предложение Калюжного, что после разговора с купцом мир предстал в его глазах совсем в другом свете, и он уже смутно видел в нем очертания собственной мастерской на хуторе, лавки в городе.

Чургина не было дома, он накануне уехал в Новочеркасск; Игнат Сысоич сидел у поддувала печки, на корточках, попыхивая тонкой папиросой четвертого сорта, и не спеша излагал свои мысли.

Леон возле этажерки рассеянно перелистывал журнал «Вокруг света», Марья на сундуке нянчила внука, Варя готовила обед.

— Я это к тому еще, хотел посоветоваться по-семейному: может, оно и тебе, сынок, понравится, сапожное дело, — несмело высказал Игнат Сысоич затаенную мысль. — Купец дело выгодное предлагает, остановка за нами. А я так думаю, сынок: бросай ты шахту, покуда душа цела, да начнем-ка мы чеботарством подманивать счастье, тут оно верней выйдет. Ну, а там поглядим. Даст Егор еще три десятинки — и их за ворота не выкинем, да так потихоньку и будем жить. И вместе будем, и думки разные душу перестанут мучить — вылез ты нонче из нее, из шахты энтой, али там остался, упаси бог…

Леон закрыл журнал, мельком взглянул в окно. Невдалеке виднелась новая кирпичная труба котельной шахты, фермы возводимого железного копра второго ствола, новое оштукатуренное надшахтное здание. Через выгон от шахты шли столбы. Недавно подвешенные к ним электрические провода толстым слоем облепил серебристый иней. На проводах рядками сидели галки, слышался их веселый галдеж. Ветер шаловливо качал их вместе с проводами, и иней снежной пылью сыпался на землю.

Леону вспомнились соломенные крыши кундрючевских хат, нищая, безрадостная жизнь на хуторе, и лицо его потемнело.

— Вот оно куда дед наш приехал, внучек, — разговаривала Марья с малышом, слегка подбрасывая его, — Не умер Данило, так болячка задавила.

Варя недовольно сказала:

— Ну, хорошо, батя, у вас дело наладилось, на кусок хлеба есть. А зачем вы Леву будете срывать с места? Получится там с Калюжным или нет, а парень уже работает и себя одеть, прокормить может.

— Да я не неволю его, дочка, как хочет, — отступил Игнат Сысоич, но тут же исподволь продолжал свое: — Конешно, если бы он сел рядом со мной, дела веселей бы пошли. Оно, видишь, дочка… — И он опять начал доказывать, что если уговориться с купцом, да получить от него хорошего товара, да пригласить еще человечка три и создать артель сапожную, так наверняка можно иметь неплохой доход, а со временем и свою артельную торговлю в городе открыть, купцом заделаться, — да мало ли может успеть в таком деле умный человек?

Леону не хотелось разочаровывать отца: пусть верит в то, о чем говорит, потому что иного у него нет.

— Я не знаю, батя, — вяло ответил он, отойдя от этажерки, — может, оно у вас и дельно получится, с купцом этим…

— Знамо дело, получится. А чего ж не получиться? — поспешил уверить Игнат Сысоич.

— Ну и хорошо. А только меня вы не трогайте и не тяните в Кундрючевку. Подгнили мои корешки там, и толку от меня не будет, даже если бы атаман с Нефадеем и согласились пустить меня туда. Да и отвык я от хутора за этот год. Мужика из меня не вышло.

У Игната Сысоича рухнули все надежды на сына, упало настроение и даже говорить расхотелось.

Лишь мать ободряюще сказала Леону:

— И правда, сынок: чем журавель в небе, так лучше синица в руки. У отца нашего голова завсегда вперед скачет, а ноги на месте стоят: яичко не успело наклюнуться, а он уже цыпленка на базар наметил и хозяйство на тот барыш расширить собрался.

Игнат Сысоич бросил в печку окурок и, старчески кряхтя, поднялся с корточек.

— И каким только бруском язык тебе наточили, накажи господь! — страдальчески произнес он и с досадой сплюнул.

Леон был не в духе: мать привезла ему письмо от Алены. В письме сообщалось, что Яшка как уехал прошлый год из хутора ставить свое хозяйство, так больше и не появлялся, и что как бы не выдал ее отец за сына богача из соседнего хутора.

«Но ты не беспокойся, раньше весны ничего не будет. А весной мы поглядим. Ты пока приискивай квартиру», — писала Алена, но это не утешало Леона. Однажды он уже подыскал квартиру и три рубля задатка оставил и купил кровать, одеяло, но Алена не решается жить с ним без венчания, без родительского благословения. Что ему делать? Поехать к ней и сказать: «Или бросай хутор, или наступил конец нашей любви?..»

Марья догадывалась, о чем писала Алена, и, желая порадовать сына, сказала:

— Она к нам все приданое свое перетащила. Скатерти, одеяла принесла, наволочки небесного цвета. На весну к тебе сбирается. Ты еще сватов не думаешь посылать, сынок?

— Нет, — коротко ответил Леон.

— И правда, сынок. Тайно обвенчаем, и концы в воду… Признает. Брешет, хамлет старый, признает, как она законной женой станет, — самоуверенно заявил Игнат Сысоич.

Леон решил ждать весны и написал Алене большое письмо.

2

По дороге на станцию Игнат Сысоич выговаривал Марье за то, что она помешала ему увлечь Леона чеботарным делом:

— А все через тебя, брехла языкатого, он отказался. «Синица в руки! Жураве-ель в небе!» — пренебрежительно повторял он ее слова. — Тридцать целковых барыша — это журавель, по-твоему? Синица какая грамотейная нашлась!..

— Я так и знала. Теперь ты и сапоги делать меня заставишь. А это капитал — тридцать рублей, журавель бесхвостый? — ожесточилась Марья. — Ты пораскинь башкой своей лысой. Далеко ты прыгнешь на тот барыш? Молчал бы хоть, перед детьми не страмился, купец голоштанный. У самого коленки через штаны видать, а он еще о лавке думает. Тьфу, да и только! — досадливо плюнула она.

— Ничего, латаные, да не краденые, — отговаривался Игнат Сысоич, сбавив тон, — Дурная, может, счастье само в руки дается! А шутка ли лавку свою заиметь?

— И я ж говорю: дай бог нашему теляти волка поймати.

Приехав домой, Игнат Сысоич порадовал барышом своего компаньона, Загорулькиного батрака Семена, о купце рассказал.

Семен, наклонясь над сапогом, спросил, каково мнение Чургина и Леона об их деле, и Игнат Сысоич было растерялся, да быстро вывернулся:

— Говорят, мол, хорошее дело, да только мало вас, и капитал трудно завесть для большого дела.

— А Леон не хочет приставать в нашу компанию? Тут еще один приблудился, Пантюшка-безродный, — бросил свечки тушить в церкви. Он умел когда-то чеботарить и божится — мол, вспомню живо.

Это известие ободрило Игната Сысоича, и он так воспрянул духом, что позабыл и неприятную беседу с Леоном, и разговор с женой. Вот теперь-то они дело раздуют!

После обеда он отправился на улицу похвалиться своими барышами и предложением Калюжного.

Ему встретился дед Муха. В старых, прохудившихся валенках, в разорванной на плече шубенке он возвращался с речки, держа в руке неизменное свое рыбацкое ведерко. Лицо деда посинело, бороденка взлохматилась, и весь он так съежился, что на него жалко было смотреть. В ведерке у него лежали три мерзлых окуня и щука.

— Рыбачим все? Здорово дневали, — разминулся было с пим Игнат Сысоич.

— Слава богу… Да вот провианту бабке наловил, а сам, кажись, заболел с рыболовством таким… Куда это ты направился?

— Да так, с мужиками постоять.

— Они вон около Нефадеева магазина гутарют. — Дед Муха оглянулся по сторонам, тихо проговорил: — Загорульку-то и огонь не берет, прости бог. Спалили добра столько, а он страховку получил, да, вишь, мельницу ставит на речке. Вот же везет человеку!

Было пасмурно, но морозно. Над хутором кружились галки, и старики предсказывали, что надо ожидать метели. За речкой дети катались на санках, возле колодцев ребята поили скотину, звенели цыбарками. От воды, от дыхания животных у колодцев дымился пар, в воздухе стоял запах молока, бычачьей шерсти, навоза.

Возле лавки Загорулькина толпилась группа казаков. Слышался хохот.

Игнат Сысоич поздоровался со всеми общим поклоном и подошел к Степану Вострокнутову.

— Про Егора слыхал? — встретил его Степан вопросом. — Суд был. Даже окружного атамана Нефед не послушал и миром не схотел кончить. Вот до чего жадный и сильный. Присудили Егору возвернуть убыток, сорок пять рублей двадцать копеек. Пошло теперь Егорово хозяйство за водой. Зверем ходит.

Подошел Фома Максимов, бойко спросил:

— Ну, сапожный мастер, как тебя там, в городе, встречали?

— Встретили ничего. Обиделись, что ты не прибыл: косилки там делили новые, а об тебе потолковали только, — насмешливо ответил Игнат Сысоич.

Казаки дружно засмеялись, а Пахом съязвил:

— Так-таки и не оставили ему? Какая неправильность!

— Ну-ну, будя брехать. Тебе дай укусить только, — отшучивался Фома, подтягивая короткие валенки, как будто они спадали с ног. — Нет, взаправду, ладно торговал?

Игнат Сысоич похвалился Степану и Максимову, как его принял купец, для важности приукрасил немного и сказал о ряде на пошивку сапог.

— Ну, я отказывался: думаю, надо с Семеном потолковать.

— А барыш есть какой аль убыток? — допытывался Максимов.

— Да, считай, тридцать целковых чистоганом.

Стоявшие подле казаки умолкли, недоверчиво обернувшись к Игнату Сысоичу.

Из лавки вышел Нефед Мироныч. Услышав последние слова Игната Сысоича, он язвительно заметил:

— Моя бабка и то больше на базаре наторгует.

— Как есть чем, — бросил ему Фома Максимов.

— У хорошего хозяина всегда есть.

— Ты отдай свой и чужие паи Дорохову, тогда мы поглядим, как оно у тебя всегда будет, — вызывающе бросил Степан. — А так и дурак будет хозяином.

Нефед Мироныч, скривив лицо, брезгливо взглянул на Степана.

— Ты в аблакаты мужицкие записался никак? Жалко, не я давал тебе грамоту на смотре. Я б тебе дал… — выругался он.

Степан прыгнул на крыльцо лавки, схватил за руку Нефеда Мироныча, и тот едва не упал, поскользнувшись.

— Я казак и заработал грамоту своими руками! А вот если ты будешь трепать своим гадючьим жалом, как беспутная жал-мерка подолом, вы-ыр-ву! Я тебя научу с людьми по-человечески разговаривать! — гневно сказал Степан и, оттолкнув Нефеда, ушел.

Все случилось так неожиданно, что Нефед Мироныч растерялся. Он по-бычьему повел вокруг глазами, тронул рукац добротной синей поддевки, точно на ней остался отпечаток руки Степана, и угрожающе крикнул:

— Ну, ладно, аблакат мужицкий, это тебе вспомнится!..

Толпа казаков медленно разошлась.

— Вот тебе и казак! Видал, как за мужиков пошел? — вполголоса сказал Фома Максимов Игнату Сысоичу.

Игнат Сысоич хотел ответить: «Только не за тебя», но умолчал, не желая обижать старого богатеющего друга.

— Отыми у тебя землю, так и ты волком завоешь, — только и молвил он.

Не прошло и недели, как сам Калюжный пожаловал в гости к Игнату Сысоичу.

Просторные, расписанные зеленым и желтым лаком сани лихо прокатили мимо богатого дома Загорулькиных, остановились на минуту около хуторского правления, затем рысаки понесли их на нижнюю улицу.

В окна правления удивленно выглядывали казаки, определяя, какой породы были незнакомые лихие рысаки и кто их хозяин.

Калюжный приехал к Игнату Сысоичу потолковать о пошивке сапог, а заодно привез с собой и разного товара: кожи, дратвы, колодок городских фасонов, шпилек — всего, что требовалось в сапожном деле.

Игнат Сысоич не ожидал, чтобы к нему самолично пожаловало такое лицо. Он радушно, с почетом принял гостя, шепнул Марье:

— Может, это сам господь нам счастье посылает? Ты ж гляди, чтоб все как следует было…

Купец трижды размашисто перекрестился на образа, снял доху и, ладонями расправив расчесанные надвое желтые волосы, начал знакомиться. Он придирчиво, но похвально оценил работу Семена, деловитым взглядом окинул превращенную в мастерскую переднюю половину хаты Дороховых, посочувствовал Марье, что мастера доставляют ей так много хлопот, и бросил на нее несколько ласковых взглядов.

Войдя в другую половину хаты, он знаком пригласил за собой Игната Сысоича и, когда тот вошел, прикрыл дверь.

В прихожей приказчик Калюжного, молодой, франтоватый человек с рыжими, закрученными вверху усиками, с гордостью рассказывал о славе и богатстве своего хозяина:

— Весь город его знает, от мала до велика! Тысячами ворочает!.. Свою фабрику скоро откроет… А добряк, хоть и богатый купчина. Никогда людей своих в обиду не даст.

Семен полюбопытствовал:

— А до нас за чем хорошим пожаловал?

Приказчик, улыбнувшись, склонил голову набок и в самом любезном тоне ответил:

— А это уж они вам сами скажут-с. — Калюжный строго-настрого приказал ему молчать о целях приезда, прежде чем он сам хорошенько не разузнает о положении Дороховых.

А в другой половине хаты Калюжный выкладывал перед Игнатом Сысоичем самые заманчивые планы:

— …В деньгах недостатка у нас не будет, Сысоич. Товару любого доставим… Ты собираешь артель, придут новые руки, а я даю двести, триста — сколь надо будет целковых, и дела наши пойдут как по маслу. По совести тебе говорю: в обиде не будешь, Сысоич. Я свою фабрику скоро открою и мастером тебя возьму, хоть сейчас условие давай составим. Твои руки я знаю, с ними не заработать капитал — и перед богом грех.

Говорил Калюжный тихо и важно, величал своего собеседника как давнишнего знакомого, и Игнат Сысоич чувствовал: не может он устоять перед этим человеком и его посулами. И чем больше купец говорил ему хороших слов, тем быстрее недоверие Игната Сысоича сменялось уважением к Калюжному за ум его и ловкость, за внимание и заботу о них с Семеном.

Спустя несколько времени приказчик достал из саней водки, колбасы, тарани, швейцарского сыру, и Калюжный сам пригласил в другую половину хаты Семена и Марью.

Поздно вечером, провожаемый хмельным Игнатом Сысоичем, купец уехал в город, оставив артели кожевенные товары, сапожные принадлежности всего лишь за долговую расписку Игната Сысоича, а Марье — нарядный зеленый шелковый полушалок персидской работы.

Так Игнат Сысоич с Семеном получили товар и заказ, и отныне сделанные на хуторе сапоги кундрючевцы могли купить только в городе, в лавке купца Калюжного.

3

И о Дороховых заговорил весь хутор. Одни считали, что Игнату Сысоичу просто повезло встретить богатого покровителя. Некоторые уверяли, что теперь все будут заискивать перед Дороховыми. Да мало ли какое счастье может привалить людям, к которым самолично ездят купцы?

Дошли эти слухи и до Нефеда Мироныча. С купцами он дело имел не первый год и знал их повадки, но люди так настойчиво предсказывали богатство Дороховым, что он поневоле задумался: а что, если на самом деле они выйдут в люди и Леон через год станет хозяйствовать в собственной лавке? Ведь тогда, пожалуй, и не стыдно будет породниться! «Одна дочка в Черкасске, образованная, замуж выйдет не за мужика, другая вроде не за плохим человеком, и Леон тоже при месте. Ну, а что не казак — дело небольшое, раз капитал у человека появится. Да можно и в казаки принять…»

Так думал Нефед Мироныч в промежутках, когда покупатели уходили из лавки, а новые еще не приходили. Однако ему не хотелось верить в удачу Дороховых. «Не могет того статься! Так-таки доразу и капитал привалит? Знаю я купца: нечистому душу продаст, а себе урона не сделает… Эх, Яшки нет!.. Этот бы сразу определил все», — сожалел он, не решаясь сделать окончательный вывод.

С Яшкой отношения у Нефеда Мироныча в последнее время наладились. Он понял наконец, чего добивался сын. Собственно он-то давно заметил в Яшке то, что хотел видеть в нем, только сомневался и не верил, получится ли из него толк. Но теперь, когда Яшка ловко объегорил страховое общество и с лихвой вернул убытки от пожара, когда он заарендовал пять тысяч десятин у Войска Донского, мог ли Нефед Мироныч не верить в него? Прошлый год он сам ездил с Яшкой к купцам, в банки, дал ему еще пять тысяч рублей и готов был отдать последние тысячи, если дела у него пойдут как следует. Теперь надо было определить Алену, исполнить отцовский долг.

Но тут-то он и не знал, как поступить. При отъезде Яшка напомнил ему, чтобы он не заставлял Алену выходить за того, кто не мил, однако о Леоне ничего не сказал. Нефед Мироныч понял это по-своему: коль Яшка промолчал о Леоне, стало быть он не хочет, чтобы сестра его стала Дороховой.

И Нефед Мироныч продолжал вести свою линию, с той лишь разницей, что теперь он стал действовать на Алену лаской. Не так давно он говорил с ней о ее будущем, спрашивал, не надумала ли она выходить замуж и нет ли у нее на примете хорошего парня, но она только подняла на него свои жгучие большие глаза и ничего не ответила. Нефеду Миронычу стало ясно: она тосковала по Леону и, наверное, все уже с ним договорила, когда прошлый год ездила в город с Яшкой. «Нет, шалишь, дочка, все одно по-твоему не будет… И Яшка, кажись, супротив меня не пошел, понял-таки батька», — думал Нефед Мироныч.

Алена же только и жила мыслями о Леоне. Она часто вспоминала, как он встретил ее, и ей казалось, что она не дождется той счастливой поры, когда станет его женой и сама будет провожать его и встречать с работы. В письме, присланном с Игнатом Сысоичем, Леон сообщил, что он хорошо обжился на новом месте, уже подыскал квартиру, купил и кровать и стол и что весной они должны пожениться. Но когда же наступит эта новая весна? Ведь почти год уже Алена ждет, когда Леон окончательно устроится и прочно станет на ноги! Сколько дум она передумала, слез выплакала за это время!

Вот и сейчас: сидит она у окна, в землянке, лиловой гладью любовно вышивает на полотенце свои буквы А. 3., а мысленно вся возле Леона… Вот она ждет его домой, одета во все белое, как невеста. Вот он приходит с работы, умывается, вытирает лицо снежнобелым льняным полотенцем, стараясь не запятнать его, и хвалит ее и ласкает по-мужскому, скупо, душевно. И от этих мыслей Алена блаженно улыбалась, и ей хотелось, чтобы скорее шли дни, приближающие к ней это счастливое время.

В землянке было уютно, тепло. Солнечные лучи ласково освещали низенькую, выбеленную заботливой рукой комнату. В печке потрескивал хворост, пахло вишневой корой.

Возле печки, накрыв плечи пожелтевшим от времени шерстяным платком, сидела бабка Загорульчиха, вязала чулок. Из-за ножек табурета к шевелящемуся на земле клубку ниток то и дело подкрадывался серый котенок. Вот он припал к земле, шатнулся всем тельцем, немного отступил назад, нацеливаясь, и, лишь клубок вновь шевельнулся, прыгнул из-под табурета.

Почувствовав натяжение нити, бабка взяла стоявший подле костыль и стукнула им по табуретке.

— Брысь, тебе сказано! Выкинь его на двор, — приказала она Алене, но котенок скрылся под кроватью. Через минуту как ни в чем не бывало он вновь возобновил свои нападения на клубок, и они сошли бы ему благополучно, но на этот раз он запутал нитки, и бабка, рассвирепев, костылем ударила его так, что он надолго скрылся под кровать, мяукнув на всю комнату.

Алена сердито глянула на бабку, достала котенка и взяла на руки. «Еще дерется, старая злюка! И батя такой. И все они бессердечные», — возмущалась она, лаская котенка.

— Вышивай, вышивай… Жалостливая какая! Может, твой непутевый морду себе вытирать им будет, рушником твоим, — мужским голосом недовольно проговорила бабка, исподлобья посматривая то на внучку, то на котенка.

Алена насторожилась. Из намека бабки ясно было, что старуха что-то знает, да не хочет сказать. Алена пристала с расспросами, и бабка, поколебавшись немного, рассказала ей о подробностях недавнего разговора старика Гавриленкова, из соседнего хутора, с Нефедом Миронычем. И Алена узнала: несколько дней назад Гавриленков совсем было сторговался с Нефедом Миронычем, да запросил большое приданое. Нефед Мироныч пристыдил неуступчивого богатого свата, но Гавриленков, видя, что Нефед Мироныч горит желанием породниться с ним, стоял на своем.

Тогда Нефед Мироныч вскипел:

— Что ж ты думаешь, дочка у меня на сметнике валялась, что ты запрос такой делаешь? — Он прикинулся совсем пьяным. — Чи твоего сына недостойная?

— Да я про это и не думал, сват.

Но Нефед Мироныч не слушал.

— Чи ты хвалиться до Загорулькина приехал своим богатством? Так у Загорулькина побольше!

— Да с чего ты взял, сват? Вот те крест святой! — торопливо закрестился Гавриленков, отступая, а Нефеду Миронычу только этого и надо было.

— Может, ты и лавку затребуешь в приданое? Сынок-то твой, прощелыга, давно пьяный с разбитой мордой под стенкой валялся, а? Да ты знаешь, у кого сватаешь?!

— Ага, так, значитца, со своими людями?.. — не на шутку обиделся сват и, как ошпаренный, выбежал из дома, провожаемый оскорбительными словами Нефеда Мироныча. Но когда он уехал, Нефед Мироныч встревожился: приедет ли в другой раз?

Так рассказывала бабка.

Алена, оставив рукоделие, сидела у окна, с тоской смотрела на бескрайную, заснеженную степь. С косогора, на противоположной стороне реки, в хутор съезжала арба с соломой; на бугре, возле маслобойни, мелькали казаки-завозчики, краснели их яркие лампасы на шароварах.

И вспомнила Алена постыдный прием отцом сватов от Леона, вспомнила сказанные ей на руднике Чургиным слова: «Не ждите там счастья, Алена, уходите оттуда». И задумалась. Долго она сидела так, не шевелясь, глядя в мутнеющую даль и не замечая, что по румяным щекам катятся слезы.

Бабка Загорульчиха, взглянув на нее исподлобья, сказала:

— Ты не проговорись, а то будет тогда и тебе, и мне. Он зверь, Нефед, ни на кого не поглядит, и родную мать может кнутом…

Под окном послышались шаги, топанье ног, и в землянку грузно вошел Нефед Мироныч. Он был весел, глаза его поблескивали, должно быть выпил. Алена насторожилась. «Что-то неспроста это», — подумала она и торопливо утерла слезы.

Нефед Мироныч сделал вид, что ничего не заметил. Выпроводив бабку в дом, он незлобиво попенял Алене:

— Ты, дочка, из землянки монастырь сделала. Всегда тут и тут, как старая девка все одно.

Положив на колени Алене сверток, он, покряхтывая, сел на табурет. Алена развернула сверток и с недоумением посмотрела на отца. В свертке оказалась нежнейшей белизны шелковая материя.

— На платье тебе. Можно… кхе… кхе… — хотел Нефед Мироныч сказать «венчальное», но спохватился. — Веселенькое платье можно из него… Не все же городским такие носить, надо и нам приучаться, — произнес он с живостью, но, видя, что дочь холодно приняла его подарок и даже не поблагодарила, умолк и насупил брови.

Алена бережно завернула шелк в бумагу и положила его на стол. Она не сомневалась, что за этим хорошим подарком последует плохой разговор, и сказала:

— Мне такое на хуторе без нужды, батя. Продайте лучше матушке или атаманше.

Нефеду Миронычу не хотелось сразу давать волю своему характеру. Он помолчал, подбирая в уме ласковые отцовские слова, но запас теплых слов у него был небольшой, да и говорить он много не умел, и потому, напомнив дочери об обязанности слушать отца, который заботится о ней не менее, чем она о себе, он прямо перешел к делу и объявил, что Гавриленков сватает ее за своего сына.

Алена сделала вид, что погрузилась в работу, надеясь, что отец уйдет, но краска обиды румянцем выступила на ее щеках, игла в руках дрожала, и Нефеду Миронычу нетрудно было понять, что его затея не по сердцу дочери.

— Я ни за кого тут замуж не думаю идти, батя, — не подымая глаз, тихо, но твердо заявила Алена.

— В девках решила остаться?.. — сразу нахмурился Нефед Мироныч и зашагал из угла в угол, позвякивая болтавшейся на сапоге подковкой. Ему вспомнился Яшка, его своеволие, и он с досадой почувствовал в Алене его влияние. «Научил, сукин сын, образовал книжками разными… Господи, да за что ты разгневался на меня, раз так детей отпугнул от родителя?» — с горечью думал он, и ему вдруг стало жалко себя.

— Эх, дочка, дочка!.. Будто и не отец я вам с Яшкой. Все не по-вашему. Во всем отец нехорош, — проговорил он упавшим голосом и, взяв сверток, ушел.

Алена видела в окно, как Нефед Мироныч со злостью оторвал от сапога болтавшуюся подковку и швырнул в сторону, как, старчески сутулясь, тяжело поднялся по ступенькам крыльца, с силой налегая на перила, и ей стало жалко отца… Но и с сердцем своим она ничего не могла поделать.

Глава одиннадцатая

1

Злая в этом году была зима. Уже на исходе был февраль и по-весеннему светило солнце, уже щебетали на деревьях птицы и парили на буграх проталины, как вдруг опять пошел снег, поднялись бураны и снова засыпали шахтерские поселки синеватыми сугробами.

Но в марте небо очистилось от туч, проглянуло горячее солнце и размякли, заслезились сугробы, будто не хотели расставаться с землей. Дохнула на них весна теплом, и потекли, побежали от сугробов сверкающие ручейки, а вскоре от зимы одни белые пятна в балках остались.

А потом зазеленела на буграх травяная молодь, закурчавились в садах деревья, запели птицы, и пришла весна, благоухающая, говорливая…

Апрельским утром вышел Леон из казармы, взглянул на степь, на горящее небо и золотистую роспись зари, подумал об Алене, и ему стало не по себе. И обжился он на новом месте, и работа лебедчиком пришлась ему по душе, а нет, не мог забыть о хуторе! Вот опять пришла весна и засияло солнце, вновь зазеленели степи и мужики начали сеять хлеба, а он должен спускаться под землю и там, в кромешной тьме, добывать хозяину уголь, а себе — жалкие гроши на пропитание. И не будет конца этой каторжной шахтерской жизни.

Леон вспомнил, что говорили вчера на кружке Чургин и приезжавший «учитель», Лука Матвеич, и горько усмехнулся. «Горсточка ведь нас всего, кружковцев, а мы толкуем про то, как скинуть царя, хозяев и переделать жизнь, и книжки читаем про это. Как же ты ее переделаешь эту каторгу, если даже за получкой смотрит стражник и слова лишнего сказать нельзя? А на хуторе одного слова атамана хватит, чтобы перевести жизнь любому человеку», — рассуждал Леон. Ему хотелось разделаться со своими врагами одним ударом, переделать судьбу-мачеху немедленно, а оказывается, сразу этого сделать нельзя. Для этого еще не было сил, не было подготовленных людей-революционеров, не было средств, организаций, как говорил Лука Матвеич, и рабочий класс не был подготовлен. «Когда же все это будет? Неизвестно», — думал Леон, и ему вдруг расхотелось читать книги и утешать себя несбыточными мечтами.

Проходивший мимо казармы Мартынов крикнул ему:

— Чего прохлаждаешься? Полезли, гудок скоро!

Леон взглянул еще раз в сияющую под солнцем весеннюю степь, вздохнул и вяло зашагал на шахту.

Мартынов рассказал, сколько вчера выиграл в карты, и хотел похвалиться содержимым красного узелка, который он держал подмышкой, да неловко было: там в кульке у него лежал подарок — конфеты для Ольги.

— Значит, не бросаешь карты? Плохо, — сказал Леон и добавил — Лучше уж учился бы играть на гармошке.

— А научишь? Тогда брошу, ей-богу брошу, — бойким голосом подхватил Мартынов. — Я ко всякой игре способный, ты не думай.

Леон взглянул на него, низкорослого, полного, и подумал: «Вряд ли ты, парень, так легко расстанешься с картами». Мартынов однажды признался ему, что каждодневной заботой у него было — у кого бы выиграть полтинник, пусть даже двугривенный, чтобы купить хлеба матери и четверым братьям-подросткам. Карты у него были тайно меченые, и если он проигрывал, то только для того, чтобы отвести подозрения. И, однако, всегда был без денег: мать обшаривала его карманы раньше, чем он успевал потратиться на монпансье для Ольги. Но сегодня он нес ей полфунта ландрина.

В нарядной, как всегда в этот час, было шумно, многолюдно и густо накурено. Но вместо коптилки сегодня здесь горела яркая электрическая лампочка, и от этого казалось, что в углах прибавилось паутины, а потолок будто развело трещинами. Шахтеры с любопытством рассматривали невиданную лампу. Слышались голоса:

— Как же она керосин сосет, леший?

— Никак. Молнию поймали — вот и горит.

Мартынов с любопытством посмотрел на лампочку и с завистью сказал:

— Вот как бы нам с тобой, Левка, такую! Хоть бы душа от копоти очистилась маненько.

Рассудительный голос ответил ему:

— На том свете очистится, парень.

Мартынов отошел в сторону и погрузился в свои думы. Ему хотелось доставить Ольге радость, чтобы Ольга посмотрела на него своими ясными, как небо, веселыми глазами, чтобы она сказала ему что-нибудь ласковое, а он скажет, что хочет на ней жениться. И он улыбнулся.

Мысли его нарушил протяжный, низкий гудок. Нарядная зашевелилась, замигала сотнями ламп, и шахтеры двинулись к подъемной машине.

2

Был понедельник. Шахта сутки не работала. Леон хотел осмотреть лебедку, но не успел он повесить на гвоздь узелок с харчами, как явился дядя Василь. Приход его был тем более странен, что вчера они вместе были на кружке у Загородного, слушали Луку Матвеича, проводившего беседу о задачах российской социал-демократии, и обо всем переговорили, вместе возвращаясь домой.

По встревоженному лицу дяди Василя, по стремительности, с какой он пришел к нему, видно было: что-то случилось.

Оглянувшись вокруг, дядя Василь негромко сказал:

— Слыхал?.. — Он тяжело передохнул и не мог сразу сказать. — Слыхал, какое дело затевается? Ах вы ж, сукины сыны, негодяйские души.

— Да ты говори скорей, в чем дело?

— Ты подумай только, что они затевают, душегубы, иродово племя! Они его, — он наклонился над ухом Леона, зашептал — порешить сговариваются! Шутка ли, а?

Леон сразу догадался, о ком говорил дядя Василь, однако спросил:

— Кого?

— Да Гаврилыча, говорю тебе! Счас же ему передай! — шепнул дядя Василь и заторопился уходить, — Нет, я скорее его найду…

Леон был ошеломлен таким известием. «Убить Чургина!.. За что?» — думал он. В это время по вагонному буферу, что висел возле лебедки, два раз стукнули молоточком — сигнал спускать вагончики. Леон потянул к себе рычаг тормоза, и барабан лебедки стал медленно разматывать трос. Три больших новых железных вагончика двинулись вниз по уклону.

«Неужели за артели? Или за кружок? Ах, звери!.. Убить Чургина!» — думал Леон. Мысль об опасности, угрожающей Чургину, наставнику его и зятю, на миг заслонила собою все. Леону уже чудилось, что Чургин с окровавленной головой, мертвый, лежит где-то… Но кто хочет его убить, дядя Василь не сказал.

Заметив, что барабан стал вращаться что-то слишком быстро, Леон нажал на тормозной рычаг. Кованые железом дубовые колодки тормозной ленты плотно прижались к барабану, но… ход его не уменьшался. Опустив рычаг, Леон еще сильнее надавил на него, но барабан вращался все быстрее.

Тормоз не действовал.

Снизу доносился угрожающий гул вагончиков.

— Да что же это такое? — Что было силы, обеими руками Леон нажал на рычаг, и в это время из-под тормоза показался дым и запахло горелым маслом. Страшная догадка бросила Леона в жар.

— Масло? Откуда масло?! А-а, вот вы как, сво-о-ло-очи?! — понял он предательскую проделку врагов Чургина.

— Ти-ше-е-е! За-абури-ишь! — послышалось с верхних плит.

Молоточек ударил «стоп». Потом еще и еще, но Леон уже не мог остановить барабана и что было силы крикнул:

— Тормоз не де-е-ржит!

Снизу, как из могилы, донеслось:

— Тикай с укло-о-на!

— Береги-и-ся!

Леон растерялся. Этого еще никогда не было… Что делать? Он напряг все силы и налег на рычаг тормоза, прижимая его к земле, но и это не помогло. И он в отчаянии закричал:

— Подсоби-и-те-е! Не удержу-у!

А вагончики с двухсотпудовым грузом, гремя и покачиваясь, бешено неслись вниз по уклону, все убыстряя и убыстряя ход. Другой конец троса, который должен был подымать порожняк снизу, почему-то оказался свободным. Крючком цепляясь за рельсы, он молниеносно скользил вверх, уродовал путь, вырывал шпалы и разбрасывал голубые искры. С плит, из людского ходка шахтеры бежали в штреки, кричали товарищам, чтобы спасались, то и дело давали Леону сигнал «стоп».

Дядя Василь, спустившийся было по людскому ходку, заметил, что вагончики «понесли», и метнулся к лебедке.

Леон, ногами упершись в крепь, всем телом навалился на рычаг, но он пружинил, бил его по животу и подбрасывал, как полено.

— Дрючком! Сзади дрючком! Да скорей же, дядя… О-ой, пропало все! — стонал Леон. Посиневшее лицо его болезненно исказилось, фуражка упала с головы, волосы растрепались, а глаза, точно окаменев, с ужасом уставились на барабан и беспомощно следили за перемещавшимися витками троса.

Из-под деревянной ленты, будто от десятка коптилок, повалил беловатый дым, маслянистой гарью першил в горле, заволакивал все вокруг.

Вдруг лента вспыхнула. Дядя Василь хотел шапкой погасить пламя, но не смог. Схватив лежавшую возле лебедки стойку, он сунул ее под барабан, но, вставленную против хода, ее вместе с ним отшвырнуло в сторону.

— Левка! Да как же?! — в отчаянии крикнул прибежавший верхний плитовой и не договорил. В уклоне что-то загудело, затрещало и, как гром, загремели камни, будто скала где-то рухнула… Барабан замедлил ход и остановился.

Дым облаком заволок все.

Хватаясь одной рукой за барабан, а другой поддерживая живот, Леон, с помощью плитового, встал, глянул вниз. Нисходящий ряд керосиновых ламп далеко внизу оборвался, и там была кромешная тьма. В уклоне было тихо и безлюдно.

— Обвал, — корчась от боли, удрученно произнес Леон и упал на отброшенную барабаном стойку. Из-под тормозной ленты текло черное горячее масло.

Быстро подошел Чургин. Сурово взглянув на Леона, он тронул рычаг тормоза, провел по барабану пальцем.

— Ты смазывал? — спросил он у Леона.

Леон, подняв на него бессмысленные глаза, ничего не ответил.

Чургин надел ему фуражку на голову, помог подняться и обратился к дяде Василю:

— Отведи домой… Вызовите доктора Симелова.

Леон страдальчески глянул ему в лицо, проговорил упавшим голосом:

— Тебя… убить хотят, Илья… Скажи ему, дядя Василь.

— Подрядчики… в воскресенье… Ой, спина моя, — простонал сидевший на земле дядя Василь и хотел вставь, да не мог.

Чургин выпрямился во весь рост и так застыл, сощурив глаза и хмуро глядя в темень. «Теперь все ясно», — подумал он. Достав из кармана папиросу, он задумчиво постучал ею по барабану и, швырнув ее в сторону, двинулся вниз по уклону.

Против второго штрека уклон был перегорожен огромной пирамидой обвалившейся породы. В людской ходок врезался вагончик, деревянная обшивка ходка саженей на шесть §ыла снесена до основания.

Леон добрался до обвала, хмуро посмотрел вниз на гору рухнувшей породы. Подавленный случившимся, поминутно останавливаясь и морщась от боли, он спускался в коренной штрек, к стволу, — с одним желанием и мыслью: скорей, скорей выбраться из этой душегубки туда, на вольный, свежий воздух, на Щемлю!

На нижних плитах коренного штрека, обнажив головы, молча стояли рабочие. Чургин что-то собирал и бережно складывал в одно место. Увидев лебедчика, рабочие расступились, исподлобья наблюдая за ним.

Под сверкающими глазами шахтеров Леон опустил голову и вдруг увидел: перед ним, под рогожей, лежал человек. Около рогожи валялся разорванный узелок, и кругом были разбросаны кроваво-красные и голубые конфеты — ландрин.

Леон шагнул вперед, поднял рогожу и отшатнулся, руками закрыв лицо.

— Марты-нов!.. — простонал он и вдруг страдальчески крикнул: — Не я это! Не я, братья шахтеры! Хозяин убил его! Они всех нас убьют!

Чургин схватил его, но он высвободился, выбежал на средину площадки.

— Звери, что натворили? Женька, друг мой, как же это!.. И на гармошке же ты просил научить, и карты хотел бросить. И конфеты… — Леон, как безумный, заметался вокруг убитого, размахивая руками, потом вдруг остановился, горящими глазами посмотрел на шахтеров и, подняв кулаки, крикнул во весь голос:

— Еще один погиб! Еще одного смерть настигла в этом подземелье! Когда же нас перестанут мучить, измываться над нами, убивать, как скотину? Их надо стереть с лица земли, губителей нашей жизни! Всех!..

Изо рта у него пошла кровь, он зашатался и, схватившись руками за грудь, изнеможенно повалился на плиты.

Чургин поддержал его.

Шахтеры молча склонили головы. Тогда из толпы вышел Семен Борзых, бросил вопросительный взгляд на Чургина и, заметив, что тот кивнул головой, сказал:

— Они издеваются над нами — мы молчим. Они, хозяева, калечат нас или на тот свет отправляют — мы молчим. Да мы живые люди или скотина бессловесная? Довольно нам молчать, надо требовать! Надо соединяться нам и всем рабочим миром подыматься на борьбу против них! Пролетарии, соединяйтесь для борьбы за наше рабочее шахтерское дело!

Шахтеры зашумели, колыхнулись, угрожающе замелькали огненные языки ламп. На середину выбежал Иван Недайвоз, с остервенением сорвал с головы шапку и бросил ее на плиты.

— Да что они, гады, долго будут сосать нашу кровушку, а? Неужели мы не постоим за себя, братцы? За мной! На гора-а-а! Проучить их, душегубов! — потрясая обушком, он побежал по штреку к стволу.

— Проучить! — раздались голоса. — Бей их!.. Громи!..

Шахтеры лавиной хлынули за Недайвозом, грозно крича и размахивая обушками и коптилками, но Чургин во весь голос крикнул:

— Остановитесь!

И толпа остановилась.

Подрядчик Кандыбин, у которого Чургин недавно отобрал вторую лаву, раньше всех узнал о случившемся и прибежал к управляющему. Ему было известно, кто залил масло в лебедку, но он торопился изобразить дело таким образом, что все это хитрая проделка Чургина. По его словам, тормоз был негодный с самого начала и Чургин умышленно поставил на лебедку ничего не понимающего в деле молодого шахтера, чтобы вызвать катастрофу и восстановить рабочих против управляющего.

— Вы дурак, извините меня, — сказал ему Стародуб.

— Никак-с нет-с, — показывая большие зубы, холуйски изогнулся длинный, как оглобля, Кандыбин. — Тормоз негодный был. А кто его делал? Чургин-с!

— Он изобрел лебедку, — и он сделал негодный тормоз? Он отвечает за все подземные работы, — и он будет устраивать катастрофу? Вы что — пьяны? — Стародуб бросил на подрядчика ядовитый взгляд и поднялся с кресла.

— Нет-с, Николай Емельянович, правду говорю! — воскликнул Кандыбин, все так же подобострастно изгибаясь перед управляющим. — А то, что шахтеры бунтарские речи говорили? Что Дорохов, Борзых и Недайвоз призывали громить контору, а он хотя бы слово им? — зашипел Кандыбин, как змея. — Это, по-вашему, не бунтарство? Не анархия-с?

Стародуб нахмурился, задумчиво прошелся по кабинету. Видя, что его слова произвели впечатление, Кандыбин выпрямился, некоторое время постоял, ожидая, что скажет Стародуб, но тот молчал и все ходил, заложив руки назад.

— Я вам, как благородный человек, скажу, Николай Емельянович: змею вы пригрели у себя на груди! Вы не знаете его, а он еще не такое преподнесет вам… Он в золотой чаше яд вам готовит!.

Стародуб медленно подошел к столу и сел в кресло, белыми пальцами потирая виски.

— Можно идти, Николай Емельянович? — думая, что он достиг цели, спросил Кандыбин.

— Убирайтесь вон, — вдруг крикнул Стародуб, — пока я не позвал полицию и не арестовал вас!

Подрядчик испуганно шмыгнул за дверь.

Когда убитого подняли на-гора, Стародуб спустился в Шахту.

Штейгер Петрухин уже выяснил обстоятельства аварии и хотел доложить, но Стародуб сам осмотрел измятые вагоны в тупике уклона, поднялся до места обвала кровли, попробовал тормоз лебедки и окончательно убедился в своих предположениях: под тормозную колодку было пущено масло. Очевидно, лебедчик недоглядел или был недостаточно опытен.

— Когда будет приведен в порядок уклон? — спросил Стародуб у Чургина.

— К шести часам утра.

Работа по очистке уклона шла быстро, и Стародуб остался доволен распорядительностью Чургина, но по тому, как рабочие встречали его молчанием и редко кто снимал шапку и здоровался, как злобно сверкали глаза у людей, он понял, что в шахте было не все благополучно.

— Ночная смена должна работать, — сказал он Чургину.

По расчетам Чургина, уборку породы можно было закончить к вечеру, ремонт пути и того раньше, а на крепежные работы требовалось три часа. И он ответил:

— Ночная смена будет работать.

— Через час подниметесь ко мне.

— Хорошо.

Чургин догадывался, о чем будет идти речь в кабинете управляющего, и зашел в первую артельную лаву к Семену Борзых посоветоваться.

— Стародуб вызывает меня к себе, — тихо заговорил он, отозвав Борзых в сторону. — Очевидно, будет интересоваться не столько причиной катастрофы, сколько тем, что я позволил Леону, тебе и Недайвозу говорить «бунтарские» речи.

Борзых снял очки, долго вытирал их подолом рубахи, наконец водрузил на нос и спросил:

— Ну, так что ты мне хочешь сказать?

Чургин поднял на него глаза и ничего не ответил. Он чувствовал, что предстоящий разговор со Стародубом — первый за все время его работы у Шухова разговор, после которого он, возможно, не будет работать на шахте. Не станет же он отрицать того, что допустил речи против хозяев? Но если он допустил их, может ли Стародуб поверить, что Чургин не сделал это умышленно, что он не является скрытым вдохновителем Леона, Борзых, Недайвоза? «Безусловно, не поверит… Да… Наступает развязка. Роль моя на шахте ясна. Откажись я — не поверят. Скажи — арестуют», — обдумывая положение, рассуждал сам с собою Чургин.

Борзых обратил внимание: Чургин, достав папиросу, взял ее в рот не тем концом и держал ее так, о чем-то думая. Борзых вынул папиросу у него изо рта, но Чургин, вместо того чтобы закурить, спрятал ее в портсигар.

— Я, кажется, не знаю, как себя держать, Семен. Странно, но это так, — признался он. — Открывать себя я не могу.

— Не имеешь права.

— И отказаться, если он в упор спросит, я тоже не могу. Черт его знает, как это глупо выходит. Я могу провалиться только из-за одного своего характера: не умею кривить душой.

— Так… Еще что скажешь? — хладнокровно спросил Борзых.

Чургин поправил фитиль своей лампы, туже надел картуз.

— А еще я тебе вот что скажу, — по-обычному, твердым голосом заговорил он: — Потолкуй сейчас же со старшими второй, третьей и четвертой артели, найди Загородного, тетку Матрену, Митрича, словом, всех наших. Будем начинать подготовку шахтеров к стачке. Основные требования к Шухову: восьмичасовой рабочий день, повышение расценок, охрана труда, увольнение остальных подрядчиков и штейгера. О других требованиях поговорим сегодня на кружке.

Борзых улыбнулся:

— Вот это добрые речи! А поначалу молол, что и не разберешь. Раскрывать себя мы, то есть организация, запрещаем тебе. А дальше — тебя не учить.

— Ну, тогда желай успеха. Я пошел…

— Желаю, Илья… — Борзых пожал руку Чургину. — Смотри, прямой ты уж больно, черт! Надо пока в обход идти.

Спустя час Чургин явился в главную контору. Тяжелыми, медленными шагами он подошел к кабинету управляющего, секунду постоял в раздумье. «А, черт! Рано ты захотел со мной объясняться»; — пожалел он мысленно и, как обычно, без предупреждения вошел в кабинет.

Стародуб, отвалясь к спинке кресла, о чем-то думал. Лицо его было озабочено, лоб и виски — красные, видимо он тер их пальцами.

— Вы меня просили зайти, господин управляющий. Я вас слушаю, — негромко сказал Чургин, подходя и снимая картуз.

Стародуб поднялся из-за большого письменного стола красного дерева и зашагал по кабинету, ничего не ответив.

Чургин посмотрел на него — небольшого, крепкого, на ладные шевровые сапоги и перевел взгляд на огромные, в рост человека, часы. «Интеллигентская манера… Знаешь, — говори сразу, в обморок не упаду», — подумал он. Взгляд его остановился на хорошо вычерченном генеральном плане второго горизонта, приколотом к стене у стола. Он пристально посмотрел на него и заметил: это и был тот самый проект Стародуба, которыми предусматривались малые лавы. Внизу на нем виднелась размашистая подпись Шухова. Но, несмотря на это, работы в шахте велись по новому проекту Чургина.

А Стародуб, заложив руки назад, все продолжал ходить по мягкому текинскому ковру и молчал.

Так прошла минута, две, и никто за это время не произнес ни слова. Казалось, происходил какой-то немой поединок этих людей, и ни тот, ни другой не хотел сдаваться, ожидая, пока заговорит противник. Чургин знал эту манеру Стародуба, на многих она действовала, подобно пытке.

Простояв ровно пять минут, — он это заметил по стенным часам, — Чургин надел картуз, потянул его за лакированный козырек и повернулся уходить.

— Садитесь… пожалуйста, — услышал он неторопливый голос.

Он вернулся и, подойдя к столу и положив на него картуз, опустился в желтое кожаное кресло, рассеянно достал портсигар и закурил.

Стародуб сел в свое кресло с высокой резной спинкой, бросил на Чургина мимолетный взгляд, но на его холодном, бледном лице не заметил и тени волнения. Похоже было, что этот худощавый, непомерно сильный человек был не его десятник и не к управляющему рудником пришел, а к давнишнему своему приятелю, и вот уселся в кресле, беспечно закурил и большими голубыми глазами безразлично наблюдает, как синеватыми кольцами, вращаясь, к потолку уходит дым от его папиросы.

И Стародуб смягчился. Любил он в Чургине эту строгость, уменье держаться при любых обстоятельствах. Но о нем так много наговорили ему Петрухин и Кандыбин…

— Господин Чургин, скажите, — с холодком в голосе заговорил Стародуб, — с каких пор вы стали забывать, как надо держать себя в кабинете управляющего?

Чургин шевельнул бровями, неторопливо ответил:

— Я хорошо помню, где нахожусь и с кем имею честь разговаривать.

— Вы одно забываете, господин Чургин, что эта ваша вольность, мягко выражаясь, не вечно может проходить безнаказанно. — Стародуб многозначительно помолчал, как бы желая дать почувствовать значение своих слов, и продолжал: — Объясните мне, что означает сегодняшнее ваше поведение в шахте? Что это за митинг, бунтарские выкрики и ваше молчание? Я, конечно, ценю вас, как ценил и до этого, но я никому не позволю сеять на вверенном мне предприятии своеволие и неповиновение…

Чургин знал, что если начать с этих вопросов, сразу будет видно, что он защищается, а раз защищается, значит, виноват. И он начал, как всегда, по порядку.

— Повторяю еще раз, Николай Емельяныч, я знаю, что вызвал меня управляющий шахтой, но он в продолжение пяти минут не желал говорить со мной, а мне не о чем было, потому я и решил вернуться в шахту, чтобы не терять дорогого времени. Ну, а что касается того, что происходило сегодня в шахте, — извольте, я дам самые точные объяснения. Рабочие выражали свое возмущение нелепой гибелью товарища и тем, что подрядчики ставят при содействии господина штейгера…

— Позвольте — как это «при содействии штейгера», — перебил Стародуб. — Какое содействие?

— Вот я и говорю: при содействии господина штейгера ставят негодные стойки, хищнически разрабатывают лавы, губят людей, а здесь, в конторе, ходят, нашептывают, сговариваются отомстить Чургину…

— Ну, хватит! — опять перебил Стародуб и встал. — Я отдаю вам распоряжение: немедленно убрать лебедчика Дорохова, перевести на другую работу эту девчонку, его сменщицу, Ольгу Колосову, и поставить на лебедку расторопных людей. Далее: я распускаю ваши артели, отдаю лавы подрядчикам и запрещаю вам налагать на них штрафы. И, пожалуй, я подумаю также о вас… Довольно! — Он резко повернулся и заходил по кабинету.

У Чургина дух перехватило от этих слов управляющего. «Все. Конец всему, что я сделал», — мелькнула у него мысль. Что ему ответить, этому барину с золотыми молоточками? Да и стоит ли продолжать этот мучительный разговор? Но нельзя было молчать, и Чургин, стараясь держаться ровно, сказал:

— Вы можете рассчитать меня хоть сегодня, господин управляющий, но от этого истина не перестанет быть истиной. Убил человека подрядчик Жемчужников. Он подлил масло под тормозную колодку из мести мне за деловые замечания. И вы напрасно торопитесь возвратить ему лаву.

— Он подлил масло? Вздор! Не может быть!..

— Уже было… Ваши распоряжения… Впрочем, мы поняли друг друга. Я не могу работать у вас, — закончил Чургин и встал. — Вы слишком легко даете себя вводить в заблуждение. И я доложу обо всем хозяину шахты.

Этого Стародуб не мог снести. Резко обернувшись, он негодующе сказал:

— Это возмутительно! Как вы смеете так со мной разговаривать? Как вы смеете учить управляющего, я вас спрашиваю, уважаемый?!

Чургин подошел к нему вплотную и, еле сдерживаясь, ответил:

— Я прошу вас, уважаемый, не орать, я не мальчик. Не угодна моя работа, я могу раскланяться. Но орать на меня я не позволю!

— Наглец! — выкрикнул Стародуб. — Можете идти!

Чургин побледнел, оглушительным басом сказал:

— Я не привык, чтобы со мной так разговаривали! И я заставлю вас извиниться передо мной!.. Завтра же я еду к владельцу шахты и расскажу ему все. — Он взял картуз со стола и торопливо вышел из кабинета.

Стародуб хотел закурить трубку, но спички ломались. Он остервенело швырнул на стол спички и сел в кресло, немилосердно потирая виски пальцами.

Для чего он позвал Чургина — он и сам не знал.

3

Чургин спустился в шахту с твердым убеждением, что спускается в нее последний раз. От этого у него еще больше окрепла решимость немедленно поднять шахтеров на борьбу, — теперь ему нечего было скрывать свои убеждения, он мог говорить с рабочими открыто. Но удастся ли ему и его друзьям убедить шахтеров объявить стачку? Этот вопрос тревожил Чургина, и он мысленно намечал, что надо делать.

Стволовой Митрич робко спросил у него в шахте:

— Ну как, Гаврилыч?

— Что — «как»?

Митрич оглянулся по сторонам, повторил:

— Как, спрашиваю, с ними-то, с начальством: обманул аль пришлось объявиться?

Чургин пожал плечами, уклончиво ответил:

— А ты откуда знаешь, о чем я говорил с «ними» и что мне обязательно надо было «объявляться»?

— Должно, знаю, ежели спрашиваю… Помнишь, сказал осенью в конторе: «Придет время — сами объявимся»?

Чургин положил руку на его плечо, тихо ответил:

— Пришло, старина, время всем нам объявляться!

Митрич вполголоса сообщил:

— Дед Ильин тут. По секрету передал, мол, до тебя дело есть.

Чургин бросил острый взгляд в даль штрека, на тусклые керосиновые лампы и пошел к уклону, ничего не ответив. Какой-то невнятной тревогой наполнилась грудь его, чаще забилось сердце. Не успел он пройти нескольких шагов, как ему встретилась тетка Матрена, гнавшая вагон с породой. Поотстав от своей подружки откатчицы, она, подойдя к Чургину, спросила:

— Ну, как там? Все благополучно?

— Да вы что, только об этом и думаете? — сердито проговорил Чургин.

— Это уж мы знаем, парень, об чем нам думать. А ты… — прошептала она над ухом, поднявшись на носки, — гляди в оба. Дела могут обернуться круто.

— Чем круче, тем ближе к делу, — ответил Чургин и пошел дальше. Шел и думал: «Я, кажется, уже не просто некая личность, разгоняющая подрядчиков: во мне рабочие видят нечто большее. И стачка должна получиться. Надо только хорошо подготовить все. А я вот с управляющим не мог поговорить как следует и теперь вынужден буду писать хозяину. Значит, и над своим характером надо еще потрудиться… Однако где же может быть Ильин? Неспроста эта лиса явилась в шахту», — вспомнил он о сообщении Митрича и направился в восточную сторону коренного штрека.

Проверив, как идут работы по расчистке уклона, Чургин повернул назад и встретил вдруг Ильина. Озираясь по сторонам, хотя все рабочие были заняты и в штреке никого не было, старый подрядчик поздоровался с конторским десятником и сразу заторопился:

— Хоть и обидели вы меня, Илья Гаврилович, прошлый год, здорово обидели, да господь милостив. Я работаю на другой шахте и на вас злобы не имею: ваше дело такое. Но я человек старый, век доживаю и не могу согласиться… Потушите лампу, я не хочу, чтобы нас видели.

Чургин знал этого старика с квадратной седой бородкой, как ловкого дельца, и подумал было, что он хочет дать взятку, чтобы получить обратно лаву, но было очевидно: подрядчик не за этим явился. Пригласив Ильина сесть в стороне, Чургин задул лампу.

Ильин сел на корточки возле целика, тихо заговорил:

— Вы человек молодой, горячо воюете с подрядчиками — бог вас рассудит, я в свое время тоже был бы не прочь подложить вам свинью, чтобы убрать вас. Но насильно…

— Что «насильно»? — резко спросил Чургин, вспомнив предупреждение старика Ванюшина.

— Да тише же!..Убить вас хотят, голубчик, — дрожащим голосом наконец выговорил Ильин. — А я не хочу этого. Мои руки чистые и чистыми останутся до гроба…

Чургин был немало изумлен: ведь Ильин, его противник, несомненно был одним из заговорщиков! Верить ему или не верить?

— Это верно? Может, так — поболтали только по пьяному делу?

— Зря я вас тревожить не стал бы, — ответил Ильин. — Кровавое дело замышляют. Меня вот на сговор тоже позвали.

— Где и когда? — спросил Чургин.

— В номерах Кальянова… Сегодня вам, пожалуй, еще нечего опасаться. Сегодня только договариваться будут… ежели что… постараюсь дать знать.

— Ну, что ж, спасибо, папаша, — поблагодарил Чургин, и старик Ильин исчез в темноте.

В девять часов вечера Чургин послал Стародубу записку с сообщением, что работы в шахте возобновились, и заторопился домой — на десять часов было назначено экстренное собрание кружковцев. Он пришел домой, как всегда, спокойный, неторопливый, но душа его впервые была полна острой тревоги.

На кровати лежал Леон, возле него сидели Ольга, Варя и только что приехавший из хутора Егор Дубов с женой и тихо разговаривали. Малыш прыгал на коленях у жены Егора, смеялся и все тянулся к чубу казака, выкрикивая что-то только самому ему понятное. Чургин пожал гостям руки, подошел к больному. Леон лежал с закрытыми глазами, на животе у него стояла кастрюля со льдом. Лицо его было красно, брови страдальчески приподняты, но он молчал.

Чургин взял его за руку, достал карманные часы и сосчитал пульс.

— Сто десять… Плоховато, брат… Симелов был?

Варя передала записку Симелова. Там было написано: «Кровоизлияние в брюшной полости, опухоли от ударов. Возможно воспаление брюшины. Установим окончательно завтра».

Малыш задорно смеялся, увидев отца, потянулся к нему, но Чургин посмотрел на часы. Часы показывали девять часов тридцать минут.

— Грязный я, сынок! И некогда мне, — сказал он, но потом взял его на руки, подбросил несколько раз к потолку и пристально посмотрел на него. «Да. Ну, ничего, сынок. Сегодня твоему батьке еще ничего не грозит», — подумал он и, стараясь не выдать своего волнения, отдал малыша Егоровой жене и стал умываться.

Егор поведал о своем горе. Здоровье его мальчика ухудшилось. Симелов не стал скрывать: процесс медленного заражения крови подходил к концу, и мальчику грозила смерть.

— В Харьков, говорит, надо бы везти, тут нет таких лекарств. А куда мне его везти, как я и так пролечил на него все хозяйство? — с грустью проговорил Егор.

Чургин перебрал в памяти все, чем он и Симелов могли бы помочь Егору, но оба они были беспомощны.

— Хорошо, я сегодня поговорю с Симеловым, может в Новочеркасске можно помочь мальчику, — поедете к Оксане.

Егор, как бы извиняясь, тихо промолвил:

— Вы уж не обижайтесь, Илья Гаврилыч, что надоедаем вам. Я голову потерял через это. Не знаю, куда теперь и кидаться.

Чургин хотел сказать, чтоб не отчаивался, но в это время Леон заметался в постели и громко сказал:

— Илюша, тебя кто-нибудь бил? По щекам били?

Чургин переглянулся с женой и тревожно посмотрел на Леона.

— Бредит, — шепнула Варя.

— Били, брат, и не по щекам, а по затылку и по другим местам… Ты спи.

— А ты убивал кого-нибудь? — не унимался Леон. — О-о, я знаю, ты если ударишь — сразу убьешь.

— И я бил, брат, не убивал, а так, слегка ребра мял… Ты бредишь. Ольга, дай ему льду.

У Ольги тоска стыла в глазах. Только что она была возле гроба Мартынова, жениха. Теперь Леон бредит. Что делается на земле? Как жить, если знаешь, что каждый день таит смерть? Тяжко было Ольге, но она крепилась.

Чургин сел обедать, выпил рюмку водки, но водка не оказала на него никакого действия, и только щеки его слегка порозовели. Перед вторым блюдом он налил еще рюмку, поднес ее к лицу и задумался, наклонив голову.

Варя почувствовала: что-то случилось. «В такие минуты пить? Да и пить-то ему не хочется… Что-то не так», — подумала она.

Чургин поставил рюмку на стол, поднялся и, бросив взгляд на часы, сделал несколько шагов по комнате и начал одеваться.

Всем стало ясно: случилось что-то, кроме того, что всем было известно, и каждый, наблюдая за Чургиным, ожидал, пока он что-либо скажет. Но он только промолвил, обращаясь к Леону:

— А все-таки молодец ты, брат! Твои горячие слова заставили многих призадуматься… Ты слышишь меня, Леон?

— У него сильный жар, Илья Гаврилыч, — вполголоса сказала Ольга, — он ничего не слышит.

— Да-а… — задумчиво произнес Чургин. — Сейчас я буду у Симелова. А ты, Оля, скажи Борзых, чтобы… Впрочем, ничего не говори, я скоро вернусь.

Он надел картуз и открыл дверь, но Варя задержала его.

— Илья, ты что-то таишь от меня… Что случилось? Куда ты идешь? — волнуясь, спросила она и положила ему голову на грудь, скрывая слезы. — Не ходи, Илья… Я чувствую… Я боюсь за тебя.

— Не волнуйся, милая, — сурово сказал Чургин и большой теплой рукой погладил ее по голове. — Ничего особенного не случилось Я только дойду до гостиницы… То есть зайду к Симелову, — запнулся он и, взглянув на сына, игравшего в люльке, неторопливо вышел из комнаты.

«А что, если в самом деле нагрянуть сейчас в номера Кальянова и вывернуть все их подлые душонки наружу?» — думал Чургин, шагая по коридору.

У выхода он лицом к лицу столкнулся с Иваном Недайвозом, бежавшим ему навстречу.

— Гаврилыч? А я к тебе…

— Еще что случилось? — спросил Чургин.

— Ребята послали узнать… — Иван Недайвоз немного замялся, — как ты жив-здоров.

— Иди передай: жив, мол, здоров, того и вам желаю. — Чургин усмехнулся. — Все?

Иван Недайвоз решительно тряхнул головой:

— Нет! Раз мне тебя препоручили, я не отстану от тебя, Гаврилыч. Ты куда?

— Думаю до кальяновских номеров пройтись… Там меня ждут.

— Не чуди, Гаврилыч, там подрядчики со Степкиной шатией с обеда пьют. Заманивают, гадины, — не понимаешь?

Чургин немного подумал и решительно сказал:

— Пошли!

— Тогда погоди, я свистну своих ребят. Они тут недалече.

Недайвоз взял два пальца в рот, готовясь свистеть, но Чургин остановил его. Невдалеке показались тени быстро подходивших людей.

— Гости в дом, а хозяин бежать? — раздался голос Луки Матвеича. — Куда это? — спросил он, подходя и протягивая руку.

Вместе с ним подошли Семен Борзых, Загородный, Симелов.

— Да вот в том-то и дело, что ко мне другие гости с хутора приехали, — ответил Чургин. — Да и Леон бредит. Может, пойдем к доктору? Я как раз хотел пойти предупредить его.

— Отлично, — сказал Симелов, — идите, я догоню вас. Зайду только проведать больного.

— Тогда не будем терять времени, — предложил Лука Матвеич и, взяв Чургина под руку, пошел с ним вперед, тихо расспрашивая его о событиях дня.

Когда проходили улицей поселка, Иван Недайвоз, шагавший позади всех, несколько раз оглянулся и заметил человека, перебегавшего от дома к дому и прятавшегося в тени построек.

— Гаврилыч, — тихо позвал он, — какая-то собака следы нюхает.

Чургин и Лука Матвеич оглянулись. В этот момент между постройками мелькнула тень человека.

— Наверно, моей особой шпик интересуется, — шепнул Чургину Лука Матвеич, — Он еще вчера на вокзале увязался за мной.

— Тогда соберемся у Недайвоза. Семен, веди, — сказал он Борзых и обернулся к Недайвозу. — Иван Филиппыч, идем к тебе. А ты… задержи шпика.

Недайвоз присел на корточки и быстро юркнул за угол дома. А немного погодя он по-пьяному горланил на всю улицу, шагая… за подрядчиком Сусловым, который выслеживал Чургина. Потом где-то отозвались голоса приятелей Недайвоза, он закричал, что его «бьют», и не прошло и пяти минут, как подрядчика окружили и избили в кровь.

Старый Недайвоз еще сидел за сапожным столиком, когда к нему постучались гости. Он обрадовался им, жена Ивана засуетилась кипятить чай, но Чургин сказал, чтоб не беспокоилась, и попросил разрешения посидеть у них с товарищами.

— Так, посидим, побеседуем… И вы послушаете, дядя Филипп. Только, — посмотрел он на окна, — ставни надо хорошенько прикрыть.

Вскоре пришли Симелов и Ольга. Иван Недайвоз со своими приятелями остался на улице.

…Домой Чургин возвратился поздно. На столе он нашел записку от Стародуба с приглашением на чашку чаю. Утром, уходя на работу, он сообщил Дубовым, со слов Симелова, что положение мальчика безнадежно и что везти его в Новочеркасск — только напрасно мучить. Егор в тот же день уехал на хутор, оставив жену у Чургиных.

Глава двенадцатая

1

Две недели Леон пролежал в постели. Ходить он мог только медленно, осторожно, потому что малейшее движение вызывало боль в животе. Он исхудал, лицо его пожелтело и заросло чернявой бородой, нос как бы удлинился. Смотрел Леон на себя в зеркало и только грустно качал головой. Такой ли он был прежде? И всему этому причиной была шахта.

Как часто за время болезни ему вспоминались неохватные донские степи, пахучие хлеба и травы, звонкий гомон птиц. И Леон затосковал по дому, по родной степи, по заросшей камышами речке. Теперь ему нечего было думать о работе в шахте. Одно желание и одна мысль владели им: поправиться и уходить отсюда. Немедленно.

Варя заметила, что Леон не интересовался ни гармонью, ни книгами, с Ольгой был молчалив и неласков и все смотрел в окно, на далекие степные шири. Однажды перед вечером, гладя белье, она спросила:

— Ты не уходить, случаем, вздумал? Даже гармошку в руки не берешь. О чем так зажурился?

Леон стоял у окна. За окном, через выгон, с обушками на плечах, устало шагали шахтеры. От шахты в степь убегал длинный поезд с углем.

— Ты думаешь, в хуторе тебе лучше будет? — продолжала Варя, разглаживая утюгом ситцевую Леонову рубашку. — Ушла от тебя хуторская нищая жизнь, — забылась. А вспомни-ка, что говорил, когда приехал?

— Ну, и тут мне не жить, — угрюмо ответил Леон. — Не полезу я больше в могилу эту, в шахту.

— Тем, что уйдешь, ты никому не отомстишь, а лучшего не найдешь.

Леон обернулся к ней и страдальчески заговорил, держась рукой за живот:

— Да я — живой человек? Сердце у меня людское или собачье, по-твоему? Что ни день — человек, что ни день — смерть. Как хорь цыплят душит! А я целовать ее должен, яму эту могильную, гроб этот подземельный? Душу от нее мне воротит. Я затоптал бы ее своими ногами!

В открытую дверь неслышно вошел Чургин.

Леон отвернулся, сорвал нарядный зонтик герани, смял его. Пурпурные лепестки один за другим посыпались на пол.

Чургин хмуро глянул на лепестки, поставил лампу в угол.

— Кхе!.. Кто это и с кем тут целоваться собирается? — как бы не понимая, спросил он.

Варя брызнула водой на кофточку, недовольно ответила:

— С Леоном про шахту толкуем. Уходить собирается.

— Так… — Чургин налил воды в таз, поставил его на табурет. Умываясь, спросил: — И куда собирается? В Кундрючевку, что ли?

— А хоть бы и туда, — с сердцем ответил Леон, все так же стоя у окна.

— А-а… — Намыливая лицо, Чургин помолчал некоторое время и отрывисто продолжал: — Значит, цепко вы с Кундрючевкой этой… держитесь друг за дружку. А я думал… ты ей не нужен больше. — Он смыл мыло, опустил руки на дно таза. — Неужели ты, брат, так ничему здесь и не научился? Мы говорили с тобой не раз об этом, на кружке кое о чем читали, а ты все не видишь, что вокруг тебя делается. Плохо, Леон!

— Ты меня не переубедишь.

Чургин умылся, переоделся и подошел к зеркалу причесать волосы. Он понимал, что дело идет к тому, чего и надо было ожидать после аварии, — к уходу Леона с шахты. А этого-то Чургин никак не хотел допустить. Однако он хорошо знал, как трудно говорить с Леоном, и, разговаривая, старался подбирать слова помягче.

— Видишь ли, брат, я-то меньше всего думаю переубеждать тебя. Словами ведь всего не скажешь. Но мне казалось, что ты достаточно насмотрелся на жизнь и сам понял, почему не идет к нам счастье. И я был уверен, слушая твои слова в шахте, что ты увидал, наконец, на кого следует направлять кулаки, — ты об этом говорил у тела Мартынова. Значит… это сгоряча было сказано? Жизнь идет мимо тебя, ты смотришь на нее и только шарахаешься в сторону, как пугливый конь. А надо идти прямо к своей цели, не оглядываясь и не пугаясь. И самое главное: надо научиться владеть своими нервами и уметь терпеть.

— Мимо меня идет жизнь, — с обидой в голосе повторил Леон слова Чургина. — Против меня она идет, если хочешь знать! За горло она схватила меня! Какие же надо иметь жилы, чтобы терпеть такую жизнь? В хуторе я терпел, тут — терпи. Что ж, по-твоему, меня будут бить по одной щеке, а я должен подставлять другую? Атаманам разным, Загорулькиным или хоть бы Шухову? Да пропади они пропадом все! Крушить надо, чтобы и духу их не осталось, а не терпеть, не смотреть на них. Хватит, что отец мой и дед мой смотрели на них всю жизнь и терпели. — Он говорил горячо, с огоньком.

Чургин улыбнулся. Этот-то огонек и нравился ему в Леоне. «А бунтарство со временем пройдет», — подумал он и сказал:

— Я согласен с тобой. С нашими классовыми врагами надо драться. И я вовсе не намерен подставлять им свое лицо то правой, то левой стороной и сносить их удары. Пусть этим занимаются евангелисты и толстовцы. Но ты да я, — это всего двое, и нас быстро и без толку запрячут в тюрьму. Значит, чего-то недостает в твоих словах. Жизнь тебя хватает за горло или калины разные, загорулькины, шуховы, и голова всем им — царь?. На кружке мы говорили, против кого подыматься надо, и гы слышал, что писал об этом Карл Маркс в Коммунистическом манифесте. А сейчас говоришь не то, что надо, — вернее: горячишься, мало думаешь.

Леон молчал, не зная, что ответить, но ясно сознавал, что погорячился.

Варя вступилась за него:

— Все сразу не скажешь… После договорит, не беспокойся.

— А-а… Ну, тогда прошу прощения, брат.

Леон молчал.

В начале мая за городом была назначена массовая сходка шахтеров. Леон не знал о месте сбора и пришел к старому воздушному шурфу, как и наказывал Чургин, но увидел здесь одну только Ольгу.

— Это и вся сходка? — разочарованно спросил он и сел на камень возле огорожи.

— А ты зачем пришел? — в свою очередь строго спросила Ольга.

— Как «зачем»? На сходку.

Ольга качнула головой, мягко укорила:

— Ай-я-яй… А еще парень… Про пароль спрашиваю. Ну?

Леон смутился. «Забыл, чертово дело», — подумал он и стал крутить цыгарку.

— Сейчас вспомню, покурю вот и вспомню, — ответил он.

Ольга сердито вырвала у него из рук спички.

— Расселся, как дома… Ты куда пришел? Иди к водокачке.

Леон сидел с цыгаркой в руках. Досадно ему было слушать эти слова, и он про себя выругался: «Какую канитель придумали, — по всей степи колесить надо».

Ольга взяла у него изо рта цыгарку, скрылась за дощатой огорожей, и закурив, вернулась.

— На, только огонек рукой закрой, — сказала она, отдавая ему цыгарку, и села рядом.

Леон качнул головой, подумал: «Вот они шахтерские девчата. Ведет себя — чисто парень».

— Ну, как здоровье? — участливо спросила Ольга и несмело добавила: — Боялась я за тебя, жар у тебя был большой, все бредил.

Леон косо посмотрел на нее и тотчас отвел взгляд. Она боялась за него! «А на что оно тебе, мое здоровье?» — хотел он спросить.

— Ничего, кажись, все прошло.

— Уходить решил с рудника? — допытывалась Ольга.

— Некуда мне уходить, — сердито ответил Леон и подумал: «Да что она пристала с расспросами?»

Ольга коснулась рукой его плеча, потом головы и поправила расстегнутый воротник его белой рубашки.

— И хорошо, что остаешься. Везде оно одинаково нашему брату, Лева. Я долго искала лучшей жизни, — в прислугах с детства служила, да вот попала на шахту.

— Давно одна живешь?

— Отец умер, когда я еще маленькой была, а мать помню, — невесело ответила Ольга.

Леону стало жалко ее. «Круглая сирота… Да, нелегко так жить», — подумал он и тотчас вспомнил об Алене: та с детства горя не видела. И впервые какое-то неприятное и даже враждебное чувство к невесте проснулось в нем. Ольга была ему, как родная сестра, а что общего у него с дочерью богача? Но Леон не хотел сейчас думать об этом и торопливо спросил у Ольги:

— К водокачке, говоришь, идти? Надо спешить! — Он поднялся и быстро зашагал по степи.

Кругом стояла безмолвная тишина. Лунный свет прозрачным туманом лился над степью. Слышалось, как под ногами Леона шелестела трава. Ольга взглянула в белую ночную даль и никого не увидела. «Неприветливый какой, должно из-за хворобы. А хороший парень», — подумала она и вздохнула.

На место сбора Леон пришел, когда там было уже человек пятьдесят рабочих. Он сел на траву поодаль, снял фуражку и платочком утер пот с лица. Ноги его дрожали от ходьбы, в животе чувствовалась боль. «Быстро шел, как бы опять ложиться не пришлось», — подумал он и осмотрелся.

На склоне балки расположились знакомые и незнакомые люди. В центре сидели Лука Матвеич и Чургин, негромко разговаривали. Слева слышался голос дяди Василя:

— Мартынов что? Сразу смерть наступила. А вот мой знакомец с одного рудника полез в забой, а кусок породы возьми и обвались. Ну, калекой, конечно, стал человек на всю жизнь, а хозяин — жила, хошь бы копейкой помог бедняге. Вот так-то и вся жизнь наша: работаешь — последние силы из тебя выжимают, а случись что — с сумой по миру пойдешь. Какая это жизнь? Надо ей перестановку делать непременно.

Чургин, заметив Леона, сказал:

— А вот и братишка мой… Ты что на отшибе сел?

Дядя Василь обернулся к Леону и весело бросил:

— А-а, сродствие-таки обнаружилось? А говорил: «Та-ак, знакомый». Не люблю, когда люди не договаривают. Иди-ка сюда.

— А сам давно стал договаривать? — усмехнулся Леон. — За сколько времени только сейчас сказал.

— Пора пришла, вот и сказал. А что, неправду говорю, что надо перестановку всей жизни делать?

— Правильно, правильно говоришь, Василий Кузьмич, — поддержал Лука Матвеич.

— То-то и оно. Затем и пришел сюда, — с гордостью произнес дядя Василь.

Неожиданно из-за кустов вышли Варя и тетка Матрена. Леон удивленно спросил:

— И ты сюда? А молчала, когда я уходил.

— И тебе советую о таких делах не кричать.

Не прошло и минуты, как из-за деревьев, низко пригибаясь, вышел Иван Недайвоз и робко поздоровался со всеми. Заметив дядю Василя, он сказал ему отдельно: «Здравствуй, дядя Василь», но старик не ответил ему.

Вскоре на поляне собралось человек около ста. Чургин послал сменить дежурных, пригласил рабочих сесть потеснее.

— Товарищи! — тихо, с особенной теплотой и торжественностью в голосе заговорил он. — Сегодня, впервые за все время существования нашей шахты, мы отмечаем наш рабочий праздник — Первое мая. О значении этого праздника расскажет вам товарищ Цыбуля, — он показал рукой на Луку Матвеича. — Я хочу сказать только о том, что значит этот светлый праздник для нас с вами, работающих под землей, живущих нищей, голодной, беспросветной жизнью…

Чургин волновался. Никогда еще не приходилось ему говорить перед таким большим собранием шахтеров. Как держать себя? Как лучше, понятнее сказать этим суровым людям о сегодняшней радости, как бросить в шахтерскую жизнь новое, живое слово борьбы за лучшее будущее? Он понимал, что не так легко и просто разобраться шахтеру в причинах своего бедственного положения. Но он был убежден, что шахтеры рано или поздно встанут на великий путь преобразования жизни, на революционный путь.

Лука Матвеич, облокотись, лежал рядом с Леоном, задумчиво крутил в пальцах гибкую былинку травы. Не один раз проводил он такие сходки и, однако, тоже всякий раз чувствовал себя неспокойно и ждал с волнением, что ответят люди на его слова.

Интеллигент и народный учитель, брат одного из погибших на каторге членов «Северного союза русских рабочих», он еще в юношеские годы ходил на тайные сходки в Петербурге, потом — в Москве, Риге, Варшаве, Николаеве — везде, куда забрасывала его судьба революционера-профессионала. Два года назад, приехав из Екатеринослава по подложному паспорту в Новочеркасск, он начал работать в железнодорожном депо токарем и создавать революционные кружки в Донецком каменноугольном бассейне. Сегодня Чургин проводил первую маевку, а Лука Матвеич волновался за него и готовился помочь ему в случае нужды.

Но Чургин оправдал его надежды. Он говорил просто, на понятном шахтерам языке, приводил примеры из их собственной жизни, и Луке Матвеичу пришлось только один раз подсказать ему:

— Единственно правильный путь борьбы за освобождение рабочего класса — это революционная борьба против своих угнетателей: самодержавия и хозяев.

— Да, — тотчас же подхватил Чургин, — только насильственным свержением самодержавия рабочий класс приобретет свободу и сбросит со своих плеч всех и всяческих угнетателей. Не думайте, что только Жемчужников и Кандыбин — злодеи, а хозяин — благодетель, а царь всем родной отец и заступник. Все они кровососы, только одни — маленькие пиявки, а другие — акулы, как капиталисты и сам царь — первый помещик в России. Вот эти-то акулы и управляют жизнью народа так, что рабочему и крестьянину ни трудолюбие, ни ум, ни мастерство — ничто не приносит счастья. Рабочие и крестьяне своими руками создают на земле все ценности жизни, а живут они в черном теле, в голоде и нужде. Властители низвели их на положение бесправных, безответных рабов… Я заканчиваю, товарищи, словами нашего учителя Карла Маркса: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Нам надо соединиться для борьбы за свои права в одну революционную рабочую семью. Придет время, когда мы не в балке и не ночью, а на улицах города и днем будем с красными знаменами и песнями встречать этот свой праздник, и не луна будет светить нам, как сейчас, а солнце яркое — солнце свободы, счастья и братства всего трудового люда! Да здравствует же Первое мая, предвестник грядущей русской демократической революции, товарищи!

Люди зашевелились, лица их просветлели, дядя Василь прослезился от нахлынувших чувств, и каждый почувствовал в себе что-то новое, радостное и великое.

То было пробуждение…

У Леона было такое чувство, как если бы его подняли высоко-высоко над землей и он по-настоящему увидел, что такое мир, как он устроен и почему простому человеку плохо живется. И в груди его ключом забила непочатая сила. Вот она, дорога к правде, дорога к избавлению от атаманов, от загорулькиных и шуховых: борьба! Беспощадная, классовая борьба! «Вот он, зять у меня какой! Эх, кабы мне такую голову! — думал он о Чургине и успокаивал себя: — Ничего, я все запомню, что они говорят с Лукой Матвеичем и что мы читали. Все это мне пригодится».

У Недайвоза были свои думы. Для него все казалось здесь необычным и непонятным, и он дивился, как это его пригласили сюда. И странно: он, кого боялись даже штейгер и Стародуб, он, никогда не робевший, свысока смотревший на все окружающее, — он вдруг сейчас почувствовал себя таким робким и маленьким, что ему даже неловко стало перед самим собой.

Вот Чургин, казалось бы, рассказал о том, что все хорошо знали. А между тем после его слов шахтеры как бы преобразились. Значит, Чургин — сила, и не простые слова он говорит.

— Слыхал, Иван Филиппыч, как надо бороться? — спросил у него Леон. — Всем надо подыматься. Свержение всем угнетателям надо делать. А ты с обушком на конторщиков кинулся!

Недайвоз опустил голову и ничего не ответил.

Лука Матвеич снял фуражку, провел рукой по большой лысой голове и повел беседу о значении праздника международной пролетарской солидарности и о задачах революционного движения в России.

2

Леон вернулся домой раньше Чургиных. Возле казармы он заметил человека и услышал знакомый голос.

— Это ж беда, как вы долго там на крестинах своих засиделись.

Это был Игнат Сысоич. Он обнял Леона, поцеловал три раза и ощупал его.

— Ну, сынок, что тут случилось с тобой? Ничего, бог миловал? А то нам Егор такого наговорил, что я думал и в живых тебя не застану.

— Что было, то прошло.

— Ну, хорошо, что цел остался. Я давно собирался к вам, да кончал работу. А ты, сынок, похудел, и здорово, кажись Значит, плохи дела были? — сказал Игнат Сысоич, всматриваясь в лицо Леона. Потом, хитровато сощурясь, спросил, кого крестили и скоро ли придут Чургины.

Леон сделал ему знак, чтобы не очень распускал язык.

— А тут у одного девочка намедни родилась… делать нечего, вот и пошли. Сидят, гуляют еще, — сказал он громко.

— Так, так, а ты ушел? Ну, да твое дело молодое, — хитровато подмигнул Игнат Сысоич. — А я спросил у соседки, где вы, а она говорит: «На крестинах у каких-то!» Та-ак, значит девочка? — опять спросил он и шепнул над ухом: — А за этих «девочек» в Сибирь не того?

Леон усмехнулся.

— Ничего… Как там на хуторе? Сапог много понаделали?

— Наделали, сынок… Доделались так, что не знаем, чем оно теперь и кончится. Обманул он нас, сукин сын, купец этот, разорил совсем и сапоги за бесценок забрал, — с горечью ответил Игнат Сысоич и поведал о своих делах.

— Так что дела и мои никудышные. Не идет она в руку нам, удача, — с обидой выкладывал он свои жалобы. — Теперь на Егоровой земле посеял две десятины пшенички да десятинку ячменя — больше не поднял. А далеко на этом уедешь? Лошадям да курам — урожая не хватит. Ермолаич вон бился всю жизнь с таким хозяйством, а ныне, на старости лет, бросил все и работает теперь в Югоринске, на заводе. Я ж это и приехал: посмотрю — думка была с матерью, — как он там, да, может, и нам тикать с хутора надо от такой житухи. Кобыла еще добрая, возчиком заделаюсь на старости. А Настя поступит на шахту или еще как. Замуж не хочет. Федьку со службы ожидать будет.

— Он пишет? Где он? — спросил Леон, чтобы отвлечь отца от невеселых мыслей.

— Прописал недавно, что марширует с ружьем да соловья-пташечку учится петь. На Кавказ угнали.

— А Яшка не приезжал? Говорят, он совсем городским заделался?

— Ха! Городским, — усмехнулся Игнат Сысоич. — Помещиком он настоящим стал! Его теперь голой рукой не бери, сынок. У отца десять тысяч денег загреб, выхлопотал земли, должно половину области, и подался… Десять тысяч — шутка ли, а? И это ж не все капиталы Нефедовы. Вот какой он, Загорулька, оказался. Мы со Степаном уже толковали, — он понизил голос — столько добра спалили, а он мельницу поставил водяную. Видал? А Яшке Аксюта помочь сделала, с Суховеровым познакомила. И, скажи, какая у него совесть, у Яшки того: в дом к Аксюте забрался и к самому полковнику. Какие только глаза надо иметь!

Леону хотелось подробнее узнать об Алене, о ее жизни, но спрашивать у отца было неловко.

Некоторое время оба молчали. Игнат Сысоич, как бы вспомнив, сказал:

— Алена поклон велела передавать. Переполошилась тоже было поначалу и вот прислала, должно, по домашности кое-что, — указал Игнат Сысоич на большой узел, лежавший на лавке.

Леон потрогал узел руками:

— Ого!.. А не говорила, как она там?.. Надумала сюда ехать?

— У той девки все расплановано, как у землемера. Велела сказать, — скоро совсем прибудет, вроде на ярмарок, а меня уже и на свадьбу приглашала… Да постой, письмо где-то ее! — зашарил Игнат Сысоич по карманам и, найдя, отдал Леону письмо, — Это не девка, а бритва — режет отцу свое, и все ей нипочем! Боюсь, — не возьмет он ее на ярмарок. Тот хитрый, носом чует беду.

Леон вскрыл письмо и попытался читать его при лунном свете, но письмо было написано карандашом, и невозможно было ничего разобрать.

— Ну, да теперь я знаю, об чем тут, — вслух промолвил он и задумался. «Завтра переселюсь на квартиру… Нет, сначала попрошу хозяйку все побелить, окна помыть, чтоб меньше хлопот было. Потом кровать, стол и стулья надо перевезти. Цветов купить, от них красивей в квартире будет», — намечал он в уме, что надо сделать к приезду Алены.

Мимо казармы часто проходили шахтеры, через раскрытые окна из холостяцкой половины доносился шум, споры играющих в карты.

Леон отпер квартиру и взял узел, но Игнат Сысоич не дал поднять его, — сам понес.

Торопясь переговорить, пока не было Чургиных, Леон рассказал, в каких условиях работают шахтеры, о несчастных случаях говорил, об аварии лебедки и гибели Мартынова. Игнат Сысоич ни разу не прервал его и только курил цыгарку за цыгаркой.

— Ну, я было погорячился, сказал Илюше, мол, брошу ее, могилу эту, а теперь раздумал: где лучшая жизнь найдется нашему брату? А если Алена решилась переехать ко мне, и совсем теперь думку эту выкину из головы. Буду тут устраиваться. Да и вы собирайтесь и переезжайте сюда.

Игнат Сысоич некоторое время молчал, затем, пересев на скамейку, как всегда медлительно ответил:

— Что ж советовать тебе, сынок? По всему видать, шахта не дюже тебе дается, спасибо, хочь сам цел остался. Ну, а бросишь ее, как ты хотел, так куда же подаваться? В хутор? Там дела тоже не сами в руку идут, да и выселили тебя… — Он покачал головой, как бы что-то решая, и с грустью в голосе заключил: — Нет, сынок, что с воза упало — пропало. Теперь и я понял: конченные мы люди в хуторе. Без земли, без денег там нам делать нечего, — правду тогда Илюша толковал. — На что Степан — и тот не удержался: подал прошение, что хочет выходить из казаков. А нам… — Он безнадежно махнул рукой. — Оставайся тут, сынок. Приедет Алена, обвенчаем вас, да и живите, детки. Я завтра с Илюшей потолкую, и с попом условимся. Ну, а мы хоть нонче соберемся с матерью и переедем сюда… Вместе оно и горе легче переносится.

На этом разговор их оборвался. В комнату со слезами на глазах вбежала Арина Дубова.

— Ой, боже ж мой, Сысоич, родной!.. — заголосила она.

…В эту ночь Чургин дал телеграмму на станцию Донецкую, на имя кундрючевского атамана Калины, извещая Егора Дубова о смерти его сына — Пети.

Глава тринадцатая

1

Буйно цвели в этом году сады.

По ночам курились над ними теплые дымки тумана, щелкали и яростно пересвистывались в них соловьи, а лишь вставало солнце и рассеивались туманы, опять чистые и светлые белели сады далеко вокруг и хутор утопал в цветах. И вновь лились тогда по тенистым кундрючевским уличкам густые медовые запахи яблонь, текли в хаты, в горницу Алены, и от них, от этого неудержимого дыхания весны, чище, и светлей, и возвышенней становилось на душе, и хотелось жить, и жить счастливо.

Но не было счастья у Алены.

В Кундрючевке все шло той же извечной дорогой. Дни хуторяне проводили в степи и на левадах, торопясь управиться с полевыми работами, поздним вечером возвращались домой, а утром, лишь зажигались над лесом зори, вновь громыхали по хутору брички, опять слышался свист кнутов и чабанских арапников, и в хуторе оставались лишь дети да старики.

Все так же по вечерам шумели на гребле ребячьи гульбища.

Но одного хуторянина не видали кундрючевцы этой весной в степи — Степана Вострокнутова. Продав коня, чтобы выплатить долг Загорулькину, и еле выручив у него свои полпая земли, Степан этой весной явился на лагерный сбор с одной шашкой да плеткой в руке. Командир сотни, выместив на нем злобу, доложил по начальству. Степана вернули в хутор, а вскоре в Кундрючевку пришла строгая бумага из канцелярии наказного атамана за подписью полковника Суховерова.

Калина, посоветовавшись с Нефедом Миронычем, собрал стариков, и вынес сход решение: за отказ служить государю, за позор казацкой чести, согласно с бумагой Суховерова, лишить Степана Вострокнутова казацкого звания, надельногр пая земли и выселить из пределов хуторского юрта. Потом эта земля была от общества сдана в аренду Нефеду Миронычу по два рубля за десятину в год.

И еще вынес сход решение: Егора Дубова, за разбой и порчу имущества Нефеда Мироныча Загорулькина, предать общественному позору и предупредить, что, если он еще так сделает, сход лишит его казацкого звания и надельного пая земли.

Егор подал жалобу наказному атаману, а Степан, заколотив хату досками, покинул родной хутор и уехал искать счастья в Югоринске на металлургическом заводе Суханова.

У Алены дни проходили скучно. Обеда работникам в степи она не готовила, так как Нефед Мироныч не хотел, чтобы его дочь ухаживала за батраками, и нанял поденщицу, а в поле работать ей не разрешал, потому что и без нее было кому, и ей нечего стало делать. Изредка она заходила в лавку, но там торговала мать. Алена не знала, что отец умышленно делает все это, чтобы ей надоело сидеть без дела и легче было бы склонить дочь к выходу замуж за казацкого сына — Семку Гавриленкова.

В хутрре ходил слух, что на троицу Алену повезут под венец, но это ее не беспокоило. «До троицы я буду Дороховой», — думала она. Однако нареченный ее стал все чаще являться в хутор, обращался с нею на улице развязно и однажды на людях облапил ее. Алена дала Семке пощечину и перестала ходить на улицу.

Нефед Мироныч явился к Алене в землянку, грубо спросил:

— Ты откуль это моду такую взяла — щелкать женихов по морде? За что ты его ударила?

— За то, что он хочет опозорить вашу дочку… — ответила Алена. — Это он при народе, а когда один — не с тем пристает.

Нефед Мироныч растерялся, почесал бороду.

— Гм… Ловко. По правде говоря, так это по-моему, — сказал он и ушел. Он и гордился тем, что дочь его достойно отстаивает девичью честь, а вместе с тем и тревожился: «Вот они, деточки, какие пошли: жениха — по морде, отцу — такие слова. Так оно дойдет до того, что отец должен у нее разрешения просить, за кого ее замуж отдать».

Дарья Ивановна знала, что Алена отнесла некоторые вещи к Дороховым и что-то замышляет, но она также хорошо знала, что станется с дочерью, обвенчайся она тайно с Леоном. И решила Дарья Ивановна уговорить Алену не перечить отцу и не кликать беду на себя.

— Не доведется нам, доченька, сделать по-своему, сердцем чую, — сказала она как-то Алене. — Отец закатает арапником и тебя, и Левку, если вы тайно обвенчаетесь. Покорись ему, будь он проклят, казнитель!

— По-нашему не будет, маманя, но и по его не будет! — решительно заявила Алена. — Я поеду с вами на ярмарок и сбегу к Леве. Дайте мне сто рублей.

Наплакалась Дарья Ивановна возле нее и пошла придумывать, как можно отвратить от дочери нависшую над нею угрозу.

Алена заторопилась. Она еще кое-что из белья отнесла к Дороховым, мать дала ей сто рублей, и она решила сама поговорить с отцом.

В день, когда Егор привез мрачную весть о несчастье с Леоном в шахте, она сказала Нефеду Миронычу:

— Батя, я никогда не была на ярмарке. Возьмите меня. Там сняться можно, а то, случись что, и карточки не останется.

— Она тебе без делов, дочка, ярмарка эта. В станицу поедешь с бабкой к престолу, — ответил Нефед Мироныч, а сам с беспокойством подумал: «Что это ей взбрело в голову сниматься? Перед смертью, что ли? А не к Леону ли она собирается?»

— Тогда я сама поеду, так и знайте, — вызывающе сказала Алена и направилась в дом, гордо подняв голову.

Нефед Мироныч сидел на завалинке у землянки, чинил уздечку с металлическим набором. Услышав такие слова, он некоторое время с недоумением смотрел на Алену, будто не верил, что это она сказала, и строго крикнул:

— А ну, вернись сюда!

Но Алена не вернулась. Нефед Мироныч настиг ее на ступеньках крыльца, схватил за руку.

— Сама поедешь? К шантрапе шахтерской поедешь? — грозно спросил он, позвякивая уздечкой.

Алена бросилась в коридор и заперла за собой дверь на крючок.

— Ну, твое счастье! Посмотрю я, как ты на своем настоишь! — шумел Нефед Мироныч, возвращаясь на завалинку, и объявил жене: — Не поедем на ярмарок.

Алена поняла: хитрит отец.

Перед вечером от Насти Дороховой узнала она о несчастье в шахте. Егор Дубов передал, что Леону разбило живот, но что ничего опасного для жизни нет. Алена не верила. Ей казалось, что случилось что-то большее, чем говорил Егор, но что именно? «Может, он при смерти? Может, его уже нет и в живых!» — думала она, и ее охватила тревога. Она готова была сейчас же бежать из постылого родительского дома, но это было не так просто сделать: отец все дни проводил дома, видимо следил за дочерью. «Да ведь Игнат Сысоич, узнав такое, наверно, поедет на шахту», — вдруг пришло ей в голову, и она побежала к Дороховым.

Алена написала Леону, чтобы он ждал ее в скором времени, и попросила Игната Сысоича отвезти к нему узел с одеждой.

Дарья Ивановна отважилась на серьезный разговор с Нефедом Миронычем.

— Отец, возьмем с собой дочку. Все-таки — карусели там, веселости разные, и, как ни говори, ей это дюже интересно. Возьмем, отец… — жалостливо говорила она, однако Нефед Мироныч был непреклонен.

— И в станице карусели бывают, — резко оборвал он жену. — Я не допущу, чтобы она с шантрапой этой шахтерской, с Левкой, свои дела обделала и в подоле батьке незаконнорожденного принесла. Да чего ты хлопочешь так, хотел бы я знать?

— А того, что любит она Леона, и я согласная, пущай с богом живут! — вдруг выпалила Дарья Ивановна. — Чего ты над дитем своим измываешься? Тебе как Яшка говорил? Он вот-вот приедет, спасибо тебе скажет, думаешь?

— А-а, так это ты сводница самая и есть? У-у! — замахнулся на нее Нефед Мироныч, но не ударил. — Плевать я хотел на Яшку твоего! Щенок белогубый Яшка твой!

Дарья Ивановна заплакала горькими слезами и пошла передавать Алене о своем разговоре с отцом.

Глубокой ночью, когда все спали, Алена связала в узелок приготовленную праздничную одежду, спрятала деньги и, перекрестившись, выпрыгнула из окна своей горенки в сад.

2

Была лунная ночь. Пряным, хмельным ароматом дышал белый сад. Где-то на яблоне пел соловей.

Алена постояла секунду возле окна, слушая, как вокруг плещется жизнь, и у нее запершило в горле и перехватило дыхание. Не для нее цветут эти яблони, не ей поет соловей. Закрыв створки окна, она еще раз перекрестилась и побежала прочь. Теперь она не слышала и не чувствовала ни соловьиной трели, ни ласкового прикосновения к лицу шелковистых лепестков яблонь, ни бесшумных своих шагов. Вся устремившись вперед, она убегала от ненавистного места все дальше и дальше, не оглядываясь, не останавливаясь, и единственное, чем она жила в эти минуты, — это чтобы не обнаружили ее побега, не задержали… Когда наконец еле дыша, она оглянулась, — ни хутора, ни левад позади уже не было видно.

Далеко-далеко глухо кричали петухи.

Алена повернулась на восток и торопливо зашагала по мягкой озими.

В соседнем хуторе Бочковом жила двоюродная сестра Нефеда Мироныча — Агриппина Недайвоз. Когда-то в молодости она жестоко была обманута любимым, налагала на себя руки, но, спасенная добрыми людьми, вышла за бедного из иногородних, дядьку Ивана Недайвоза.

Матерински приласкав Алену, тетка Агриппина участливо выслушала грустную историю ее любви и сама вволю наплакалась.

— Я не могу больше там жить, тетенька, — говорила Алена. — Они все одно сгонят меня со свету. Помогите мне, довезите до станции, хоть за лес вывезите: я боюсь одна идти через лес, — упрашивала она.

Тетка хорошо знала, что станется с ней, если Нефед Мироныч дознается об ее участии в таком деле, а что он дознается — в этом не было сомнений. И она решила отговорить Алену от задуманного шага.

— Я сама, доня моя, знаю, как велико твое горе. Но боюсь я, Нефед узнает — убьет. Нет, Аленушка, не надо так делать. Вернись домой от греха и лучше поклонись ему, ироду, в ноги, может он сжалится над тобой.

Но Алена и слушать об этом не хотела. Досада и обида на тетку придали ей еще больше решимости.

— Все одно я не покорюсь и не вернусь домой, тетенька, — сказала она, утирая слезы.

— Не отчаивайся, донюшка моя, не надо, — дрожащей рукой ласкала ее тетка Агриппина. — Мы — бабы, и нам не велено давать воли своему сердцу, Аленушка. Наша женская доля такая… Мы не можем жить по любви, Аленушка. Она — погибель наша.

Алена пала перед ней на колени, умоляюще простерла руки:

— Тетя! Тетенька! Ну, сжальтесь надо мной! Ну, помогите мне, не отговаривайте… Я люблю Леона. Я последнюю кровинку свою отдам за него, лишь бы он был со мной, но назад не вернусь. Да я… руки на себя наложу, но не покорюсь и не пойду за того слюнтяя, что прочит в мужья мне отец!

Слезы текли по ее щекам, глаза горели огнем, большие, черные, жгучие глаза, но тетка Агриппина только всхлипывала, закрыв косынкой лицо.

— Да неужели у вас сердце каменное? Неужели вы не женщина?! Вы ж на себя петлю надевали, вы знаете, что такое любовь, тетенька. Ну, довезите меня до станции, — умоляла Алена, хватаясь за край ее юбки, за руки и целуя их, но тетка молчала. Тогда Алена поднялась на ноги, бросила презрительный взгляд на заплаканное лицо тетки и, взяв узелок, стремительно вышла из хаты.

Остаток ночи она просидела на завалинке, под чужой хатой, а с зарей двинулась в путь. Выйдя в степь, она отдохнула немного. Далеко в стороне, выставив к небу кудрявые верхушки, в утренней дымке угрюмо стоял лес. С краю от него, в низине возле речки, виднелся хутор Бочковой, над ним курился беловатый дым, пеленой тянулся к речке.

Алена вздохнула и пошла по дороге, настороженным взглядом всматриваясь в утреннюю степь. В одной руке она держала узелок, в другой — снятые с ног гетры. Из-под платка ее выбилась прядь волос, и ветер игриво теребил их на солнце.

Босые ноги ее ступали твердо, уверенно, голова держалась гордо, и в этой порывистой походке, в надменном, своевольном взоре ее чувствовалась большая сила.

Дойдя до леса, Алена ступила на кундрючевскую дорогу и остановилась, оглядываясь по сторонам и вслушиваясь. На дороге, вдали, чернели подводы, там и сям в степи пестрели платки женщин. «Он не мог так скоро хватиться», — думала Алена, стараясь отогнать от себя тягостные мысли, и зашагала по узкой просеке. Но потом остановилась, опустила голову, точно перед ней нежданно стена выросла. Постояв в раздумье несколько минут, она опять вскинула голову и решительно зашагала по дороге.

Живительной майской прохладой дохнул на нее лес. Запахло ландышами. Наклоняясь друг к другу курчавыми кронами, встревоженно зашептались старики дубы, зашелестели жилистыми листьями.

Ветер смерчем налетел на дубраву, рванул платок с головы Алены. И зашумели, заскрипели столетние дубы, закачали макушками, будто вот-вот готовились повалиться на просеку и перегородить ее.

Алена ускорила шаг. Отчего-то сильней забилось сердце, тревогой наполнилась грудь.

— Господи, помоги мне! — прошептала она.

Тягостным был этот узкий, безлюдный проход в лесу. Наконец показалась степь. Впереди зазеленел молодой ковыль, запестрели бугорки байбаков, вдали замаячили телеграфные столбы железной дороги. Но не успела Алена дойти до станции: шагах в двадцати от нее, как призрак, на просеке выросла тучная фигура и окаменела, расставив ноги.

Алена остановилась. Тело ее задрожало, на лбу проступил холодный пот.

— Ну, здравствуй, дочка! — раздался злорадный голос Нефеда Мироныча.

«Конец… Господи, спаси!» — взмолилась Алена. Видя, как отец, словно хищник к своей жертве, спрятав за спиной арапник, медленно идет к ней, она в отчаянии выкрикнула:

— Уходите! Уйдите с дороги, говорю вам!

Нефед Мироныч шагнул к ней и распустил арапник, но Алена скрылась за деревьями.

— А-а, шлюха шахтерская! Запорю-ю! — взревел Нефед Мироныч и бросился за ней.

Алена убегала все дальше и дальше в чащу леса, и губы ее безгласно шептали:

— Ах, Лева-а! Пропала я!..

Нефед Мироныч неотступно бежал за ней, без крика, без ругательства, и Алена слышала хриплое дыхание его и стук кованых сапог.

— Не догоню… Господи, наддай силы! — шептал он.

Алена чувствовала, как подкашиваются ее ноги, как неистово бьется сердце, до боли стучит в висках кровь и в груди не хватает воздуха, и слезы покатились по ее горевшим щекам. Пробежав еще несколько шагов, она споткнулась и упала.

Нефед Мироныч, без картуза, в разорванном пиджаке, подбежал к ней и, шатаясь как пьяный, ожег ее арапником.

— За непослухание батька!.. Штоб почитала бога, сукина дочь! Штоб блюла законы! — приговаривал он, нанося ей неистовые удары.

Алена прижалась лицом к земле, вздрагивала при каждом ударе и молчала. Полные розовые руки ее, разбросавшись, судорожно сжимали и подминали старые гнилые листья, в глазах все помутилось… Наконец Нефед Мироныч схватил ее за руку, поднял и потащил на просеку. И тут встретился ехавший на станцию Егор. Зверем посмотрел он на Загорулькина и спрыгнул с дрог.

— Что с девкой сделал, ирод? — грозно выкрикнул он. — У-у, супостат!

— Езжай своей дорогой, казак… Я — отец, и не тебе указывать, — угрюмо проговорил Нефед Мироныч, волоча Алену к своей линейке.

Алена собрала последние силы, встала на ноги и, шатаясь и кусая губы от боли, сказала:

— Пропала я, Егор… Передай Леве, погибло все…

Приехав домой, Нефед Мироныч послал работника в соседнюю станицу за сватом, решив договориться с ним о подробностях спешной свадьбы, и перед вечером объявил Алене, что она будет повенчана.

Алена, не подымая глаз, выслушала его и ушла в свою горенку.

Вечер в семье Загорулькиных прошел так, словно в доме лежал покойник: никто не разговаривал, Дарья Ивановна плакала, бабка сидела под образами и шептала молитвы. Все с затаенным страхом прислушивались к стонам Алены в горнице.

Нефед Мироныч, не шевелясь, лежал на сундуке. Что там делает дочь? Неужели не покорится? Ему хотелось верить в себя, в свою силу, но теперь он ясно видел, что не имеет этой силы и не может сломить упрямство дочери. Боль и досада на себя и жалость к дочери томили его сердце.

В другой комнате Дарья Ивановна вполголоса причитала по мучительной своей жизни.

А в саду цвели яблони, цвела молодость, и соловьи пели ей страстные песни, песни жизни…

Нефед Мироныч распахнул окно, и в комнату ворвались буйные запахи яблонь.

В непостижимой дали вспыхнула и сорвалась звезда, перечертила темнолиловое небо и потухла, оставив за собой бледный след.

На улице девчата пели старинную песню:

Не давай меня, батюшка, замуж.

Не давай, государь, за неровню:

Не мечись на большое богатство.

Не гляди на высокие хоромы,

Не с богатством мне жить — с человеком.

Нефед Мироныч сел на стул у окна, наклонил седую голову и так остался сидеть.

Глава четырнадцатая

1

Егор Дубов за последнее время почернел, рыжеватая щетина покрыла его давно не бритые щеки, и от его былого лихого вида, от гордой казацкой выправки не осталось и следа. Сгорбившись, еле владея собой, он долго успокаивал Арину, ласкал ее своими неуклюжими, заскорузлыми руками, а у него самого в глазах блестели слезы.

— Ну, не убивайся, Андреевна, что ж теперь? Надо и о себе думать, — трогательно сказал Игнат Сысоич, топчась посреди комнаты, и вышел кликнуть извозчика.

Варя заперла квартиру, и все поехали в больницу.

Леон был еще не совсем здоров, чтобы работать, но накануне вечером, вернувшись со сходки, Чургин дал ему указания, что делать и в каком уступе, сообщив, что после работы в коренном штреке будет собрание шахтеров.

И Леон утром спустился в шахту.

Ольга работала на лебедке. Она недоверчиво взглянула на него и спросила:

— Совсем пришел? Трос я переставила, будешь выдавать со второй артельной лавы.

Леон повесил на гвоздь красный узелок с харчами и с нескрываемой гордостью ответил:

— Нет, Ольга, раз ты пришла, до обеда потрудишься. У меня есть дела поважней.

Ольга приняла это за шутку, но Леон повторил, что до обеда не будет работать, и пошел вниз, обдумывая, как лучше сказать речь в первом уступе нового горизонта. Какие только слова он ни подбирал в уме, а речи не получалось, и он начал беспокоиться: не подведет ли он Чургина, кружок, всех друзей?

На нижних плитах его остановил Загородный:

— Здорово, «коренной шахтер»! Ну, как дела?

— А вот иду, думаю, как надо говорить с ребятами, и никакой речи не выходит.

Загородный вынул изо рта трубку и наклонился к его уху:

— А ты говори, как душа велит. И выйдет.

Леон зашел в камеронную, где недавно работал, поздоровался с молодым щербатым парнем и хотел сказать ему, что завтра шахта не будет работать, да спохватился. «Нет, так сразу говорить нельзя. И камеронщики должны работать, не то шахту затопит!» — подумал он и направился в первый уступ второго горизонта. Посидев немного, он подполз к знакомому зарубщику и отозвал его в сторону:

— Николай, как ты смотришь на то, чтобы шахта немного постояла?

— Это почему так? — удивился зарубщик, боязливо оглянувшись.

— А через то, что довольно нам терпеть измывательства хозяев. Мало им — по четырнадцати часов работаем и на борщ еле зарабатываем, так они полтинники вывертывают, штрафы разные делают, девчатам наполовину меньше мужчин платят, убивают каждый день. Нет мочи терпеть. Выступаем на борьбу за свои права. Всей шахтой выступаем! Объявляем стачку, забастовку значит, и отказываемся работать до тех пор, пока не исполнят наши требования. Сегодня после гудка соберемся в коренном штреке, выработаем шахтерские требования хозяину, — выложил Леон все сразу.

Зарубщик подозвал товарищей:

— Митро! Анисим Федорыч! Дядя Егор! Эй, все там, давай сюда! Живо!.. — И Леона окружили зарубщики.

Тем временем в своей конторе Чургин наставлял дядю Василя, как перекрепить вторую лаву Жемчужникова, — первая была отобрана еще зимой. Положение в уступах подрядчика было весьма серьезным, и Чургин еще с утра распорядился прекратить там все работы. Обещания Жемчужникова крепить качественным лесом оказались невыполненными, и с этого момента судьба подрядчика была решена окончательно: в главную контору пошло предложение об отстранении его от работы.

— Материал и табель запишешь на подрядчика, — говорил Чургин. — Новичков не бери. Будь осторожен, особенно в верхнем уступе. Поставь костры прежде. — Подумав немного, он с каким-то неясным беспокойством предупредил: — Только смотри, Василий Кузьмич, не надейся на авось. Положение — дрянь.

— Не сомневайся, Гаврилыч, чай, не впервой… Это что, для артели готовишь?

— Если все пойдет как надо — будет артель. Если стачку провалим — будет тюрьма.

— Ну, и дьявол с ней, с тюрьмой, всех не проглотит, паралич ее расшиби, — нахмурился дядя Василь и заторопился ко второму стволу спускать крепежный лес.

Жемчужников пытался пожаловаться штейгеру, требуя, чтобы Чургин не мешал работать, и штейгер уже согласился с ним, получив сотню, но Чургин решительно заявил:

— А вы знаете, что угрожает обвал? Ванюшин уже начал работу. Жемчужникова я отстранил. Может быть, вы хотите принять на себя всю ответственность за последствия?

Штейгер, получив такой отпор, не решился вмешиваться и доложил управляющему.

Стародуб разложил перед собой план шахты, красным карандашом отметил место возможной осадки кровли, а зеленым — путь, по которому рабочие могут выбраться из лавы в случае опасности.

— Да, положение серьезное, но рабочие могут выйти или в вентиляционный штрек, или через печку в откаточный штрек, — водил он карандашом по плану. — Спуститесь сами и обследуйте уступы. Распоряжение Чургина я утверждаю. Жемчужникова оштрафовать на пятьсот рублей и выгнать вон.

А дядя Василь уже хозяйничал в уступах. Он тщательно осмотрел крепь, исследовал расщепленные стойки и нашел, что Чургин был прав: дальше работать в таких условиях было невозможно.

— Вам Гаврилыч сказал, что я буду крепить? А ну, вылетай отсель! Живо! — зашумел он на зарубщиков, но те ответили, что им не велено уходить, и продолжали работу. Жемчужников же, матерясь и угрожая Чургину, прихватил с собой кое-кого из шайки Степана и пошел в пивную. «Мы еще с тобой объяснимся, кацапский радетель, почему лава Жемчужникова „опасна“! — ругался он в кругу своих собутыльников. — Мы тебе вспомним все!..»

2

В лаве росла тревога. Не успел дядя Василь поставить первый костер в верхнем уступе, чтобы поддержать кровлю, пока будет сменен ряд негодных стоек, как где-то послышался легкий треск. Старый крепильщик понимал, что это — «предупреждение», и выразительно посмотрел на зарубщиков. Но объяснять им уже было не нужно — они и сами поняли опасность и прекратили работу. Для успокоения стали крутить цыгарки, прислушиваясь.

Иван Недайвоз был в верхнем уступе. Он только что кончил подрубку кутка и, услышав треск, тоже прекратил работу и стал закуривать.

Дядя Василь хлопотал в нескольких шагах от него, однако ни разу и словом не обмолвился с ним: старик никак не мог простить ему случая в пивной. Недайвоз в душе давно сожалел о своем поступке, но первым разговора не начинал, — совестно было. И, как это случается в минуту опасности, он особенным, сердечным тоном обратился к дяде Василю, глянув на кровлю:

— Давай, кажись, уходить, Василь Кузьмич. Ты ее теперь все одно не удержишь.

Дядя Василь подбил новую дубовую стойку рядом с кривой старой и хотел выбросить старую, но оставил.

— Еще послужит… Дай-ка там сосну! Шиво! — крикнул он крепильщикам, которые, ползая на коленях, доставляли из штрека новые добротные стойки.

— Аль сердишься, Василь Кузьмич? — опять заговорил Недайвоз. — Я вчера за тебя… — Он не докончил: треск повторился совсем близко и отчетливо. Мягко посыпалась порода, словно кто бросил пригоршню мелкого камня.

— Тикай, ребята, беда будет! — затревожились саночники и торопливо поползли в штрек, неуклюже волоча за собой пустые ящики на полозьях.

— Делай костер!.. Вот тут! — говорил дядя Василь своему помощнику, прилаживая дубовую стойку, а другому крикнул — А ты лес давай, живо!

Распоряжения его были точны, движения порывисты. Видно было, что старик спешил, нервничал, но и тут, стараясь поддержать бодрость духа товарищей, подшучивал:

— Погоди, матушка-а!.. Успеешь засыпать, дай дело кончить… Живей костер клади, Васек!

Прежде он работал в таких шахтах, где сланцевая кровля постоянно сыпалась за шею, и это не мешало людям — они привыкли к этому. Здесь был песчаник, и если уж начало «сыпать», значит, надо было уходить. Но дядя Василь знал, что теперь здесь работать будет артель, и, рискуя жизнью, торопился предупредить обвал и сохранить уступы.

Зарубщики взяли лампы, один за другим молча поползли к штреку.

— Бросай, Василь Кузьмич, — остановился Недайвоз возле дяди Василя. — Ну его к черту, опосля закрепишь!

— Лезь, лезь. Смерть и на перине найдет, как захочет, — ответил дядя Василь, обухом топора забивая под кровлю последнюю стойку на новом костре.

Вдруг из штрека донесся чей-то пронзительный испуганный крик:

— Тика-а-ай! Сади-и-и… — и оборвался. Раздался оглушительный грохот, треск дерева, и все скрылось во мраке. Воздушным вихрем Недайвоза отбросило назад, ударило о пласт, так что у него огоньки засверкали в глазах.

А кровля, словно бушующий вулкан, неистово гремела камнями, зажигала их искрами, как из тысячи невидимых пращей, швырялась изуродованными стойками, брызгалась чем-то металлически-острым и звонким и так сжала воздух, что Недайвозу казалось, будто на него навалилась вся земля и вот-вот раздавит его в лепешку.

Недайвоз безумными глазами смотрел на все это и потерял способность понимать, где он был и что видел, и, как парализованный, сидел в кутке уступа. Так длилось несколько минут. И разом все стихло. Где-то близко и отчетливо цокала и ворочалась порода…

Очнувшись, Недайвоз ощупал рукой лицо, голову, пошевелил пальцами ног. «Шив», — мелькнула мысль, но двигаться он не мог. В ушах стоял страшный звон, что-то холодило затылок. «Кровь», — определил он, притронувшись к затылку, и в это время отчетливо до него донеслось, как из могилы:

— О-о-ой!.. Посо-бите-е…

Недайвоз с трудом освободил ноги, спросил:

— Василь Кузьмич! Ты жив?

— Помоги-и-те!

— Помоги-и-те!

— Ой, смерть моя… Прикончите, братцы!..

Стоны доносились отовсюду. Недайвоз порывался то в одну сторону, то в другую, но всюду наталкивался на острые камни обвалившейся породы. Вспомнив про спички, он нащупал на груди лампу, зажег ее и вздрогнул от ужаса: в полутора аршинах от него была гора камня. Сам он очутился в кутке, на стыке двух уступов, и этому был обязан жизнью. Но он понял сразу — выбраться отсюда было немыслимо.

Из-под груды камней виднелась голова дяди Василя. Недайвоз быстро подполз к нему и заработал руками, разбрасывая камни в стороны.

Через минуту дядя Василь был освобожден. Недайвоз взял его под руки, приволок к пласту и только теперь понял, что случилось со старым крепильщиком: каменная глыба раздавила ему ноги и живот. Из-под брезентового пиджака, через брюки шла кровь.

— Василь Кузьмич! Дядя Василь! — наклонился над ним Недайвоз. — Ты меня слышишь? Это я, Иван Недайвоз.

Ему вспомнилось, как он в пивной бесчеловечно ударил его кулаком в этот раздавленный теперь живот, и он отвернулся. Слезы выступили у него на глазах.

— Я умираю, Ваня, — еле слышно произнес дядя Василь. Он лежал, не шевеля ни одним мускулом. Лицо его было иссечено породой и кровоточило, глаза закрыты, на лбу виднелась темная, блестевшая на свету вмятина.

Недайвоз приложил руку к груди старика, наставил ухо, — сердце еще билось.

— Дядя Василь, скажи хоть словечко!.. Прости меня. Тогда в пивной… Никогда я больше не буду пить, дядя Василь… Эх! — отвернулся Недайвоз и рукавом утер слезы.

На мгновение дядя Василь открыл глаза. Недайвоз наклонился к нему и замер, слушая, не скажет ли он чего. Потом приподнял его немного.

— Конец, Ваня, — еле слышно прошептал дядя Василь.

Это были последние слова старика.

Недайвоз бережно положил его, снял фуражку и перекрестился. И долго смотрел он на это худощавое, залитое кровью лицо, на подстриженную «козликом» серебристую бородку, короткие, прижженные цыгарками усы.

Кругом была тишина.

Осадка кровли началась с верхнего уступа, захватила незакрепленный штрек и часть соседнего уступа нижней артельной лавы. Вихрь вытесненного из лавы воздуха мгновенно погасил лампы, сбил с ног ближних рабочих в штреке. Люди в страхе шарахнулись по штреку, к уклону, в темноте набегали на вагончики, ударялись о рамы, сбивая с ног друг друга, падали, кричали, взывая о помощи, и никто не мог в этой суматохе вспомнить, что у многих были спички в кармане.

Выбежавшие из штрека шахтеры возвестили о несчастье, и страшный слух об обвале с быстротой молнии полетел в каждый уголок шахты, на-гора, в поселки.

Не прошло и пяти минут, как все работы в шахте остановились.

Чургин был в уступах соседней артельной лавы, разговаривал с артельщиками о забастовке, когда от штрека Жемчужникова донесся зловещий гул и через печки хлынул пахнущий плесенью сырой воздух… Артельные рабочие бросились из лавы, но Чургин властно крикнул:

— Сидеть всем на месте!

Рабочие, видя, что он сам сидит, вернулись на свои места.

Чургин понял, что случилось в лаве Жемчужникова. Он несколько мгновений сидел молча, потом низким и каким-то не своим голосом сказал:

По людскому ходку шахтеры бежали наверх узнать, в чем дело, другие бежали сверху вниз, чтобы поскорее выбраться На-гора, и каждый, крича, спрашивал, что случилось.

— Стойте! Стойте, я приказываю! — во весь голос крикнул Чургин.

Шахтеры остановились, умолкли, нетерпеливо ожидая, что он скажет.

— Ведь люди же погибли, Гаврилыч! — сказал кто-то страдальческим голосом.

— Я рассчитаю всякого, кто не выполнит моего распоряжения! Всем стоять и ждать меня или моего посыльного. Из шахты никто не подымется. Мы должны помочь товарищам.

Чургин был суров, губы его слегка дрожали, голос его стал жестким и властным. И люди остановились.

3

Слух о катастрофе с невероятной быстротой распространился по казармам, по шахтерским поселкам, дошел до города, и через полчаса все знали о несчастье на руднике Шухова.

Работы по спасению засыпанных начались с трех сторон: снизу, из соседней артельной лавы, от откаточного штрека и сверху, из вентиляционного. Обвал создал перемычку в вентиляционном штреке, нарушил доступ воздуха в артельную лаву и откаточный штрек, и это усложняло работы. Но шахтеры не замечали этого, и не было в шахте человека, который не работал бы изо всех сил.

Чургин определил вес обвалившейся породы в сорок тысяч пудов. Это значило, что если бы ее грузить непрерывно — потребовалось бы не менее двух суток, чтобы клеть могла выдать ее на-гора. И Чургин решил размещать породу в старые выработки, в откаточные штреки, организовав работу так, что порода выдавалась по цепи из рук в руки, во все три направления.

Управляющий спустился в шахту, когда был освобожден первый рабочий. С перебитым позвоночником и окровавленной головой, он уже не кричал, а только стонал.

— Сколько осело? — спросил Стародуб.

Чургин резко ответил:

— Сколько засыпало людей, вы хотите спросить?

— Да.

— Девять человек… Осело от сорока до пятидесяти тысяч пудов.


Стародуб нахмурился. «Девять человек!» — мысленно повторил он и мягко сказал:

— Я прошу вас, господин Чургин, сделать все возможное, чтобы освободить людей. Остановите все работы. — Он не знал, что шахта уже не работает. — Берите столько рабочих, сколько вам надо… Делайте все, как мой заместитель и от моего имени… А почему я не вижу Жемчужникова?

— Его здесь не было с субботы.

Подошел штейгер, сказал:

— Мне передали сейчас, что он спускался в шахту незадолго до обвала.

Жемчужников действительно, спускался в шахту, но только для того, чтобы от имени штейгера Петрухина приказать своим шахтерам продолжать разработку лавы. Об этом кто-то из рабочих слышал и тут же сообщил управляющему.

— Негодяй! Передать в полицию, чтоб его немедленно арестовали, — сказал Стародуб.

Вскоре в сопровождении рабочего пришел доктор Симелов с двумя сестрами. Он тяжело дышал, то и дело поправлял пенсне, вид у него был испуганный, — о характере катастрофы ему никто ничего толком сказать не мог.

Чургин узнал в сестрах Варю и Ольгу.

— Наверху кто есть? — спросил он хмуро.

— Тетка Матрена и Борзых, — ответила Варя, готовя аптечку.

В это время принесли еще одного раненого крепильщика. Он непрерывно стонал и часто произносил одни и те же слова: «Вася, сынок мой».

Чургин записал его фамилию, поговорил с Симеловым и ушел с управляющим и штейгером к месту обвала.

В откаточном штреке, как и в вентиляционном, притока свежего воздуха не было, дышать становилось все труднее, но люди продолжали работать, из рук в руки передавая породу в лаву артели, в штреки. По уклону то и дело бешено Мчались вниз то три, то четыре груженых вагончика, и ни один не забуривался, все благополучно доходили до коренного штрека.

Это Леон спускал породу своей лебедкой.

А наверху к надшахтному зданию все шли и шли матери и жены шахтеров, с замиранием сердца поглядывали на колеблющийся трос копра, ожидая — не привезла ли клеть отца, мужа, сына? Но из шахты беспрерывно выдавали камень.

Стародуб, поручив руководство спасательными работами Чургину и Петрухину, поднялся на-гора отдать необходимые распоряжения.

Копер был оцеплен полицией. За ней молчаливо стояла многолюдная толпа женщин, рабочих. Слышались глухие рыдания, гневный ропот людей.

Стародуб хотел идти кружным путем, но, пораздумав, направился прямо в толпу, виновато опустив голову.

Люди расступались перед ним, с затаенным страхом ждали его слов, но он шел молча.

— Проклятые… душегубы!..

— Казнители!..

— Да ему что! Его отца задушило, что ли? — слышал Стародуб позади себя, но шага не убыстрял. Вот он уже прошел этот холодящий кровь людской коридор, и вдруг кто-то дернул его за руку. Стародуб обернулся и глазами встретился с горящими ненавистью глазами зарубщика бригады Жемчужникова — Еськи.

— Вы убили!.. Так почему ж ты молчишь, господин управляющий?

Подбежали двое полицейских, схватили Еську, но Стародуб сделал знак, чтобы шахтера не трогали.

— Я ничего не могу сказать, господа. Я подавлен этой страшной катастрофой, — белый, как полотно, с дрожью в голосе сказал он окружившим его женщинам. — Что вы хотите? Я сделал все от меня зависящее, господа: спасательные работы поручил Илье Гавриловичу Чургину.

Упоминание имени Чургина немного успокоило людей.

Еська отступил в толпу, и Стародуб медленно пошел к главной конторе. Но женщины снова окружили его.

— Ты — барин, и тебе не понять наше горе, — приступила к нему старуха дяди Василя, — говори, что с моим стариком? Говори, что с моим соко-о-ликом сделали, изве-е-рги! — стонала она, потрясая синими старческими кулаками.

— Я ничего не знаю, мамаша. Я знаю, что Василий Кузьмич крепил.

— Крепил!.. Крепил, мой соколик, да открепился, видать, теперь! — плакала старуха. — Убили, изверги! Убили моего соколика!

Полицейский пытался оттащить ее в сторону, но послышались грозные слова шахтеров:

— Не тронь ее!

— Они все заодно!

— Метись отсюда!

Женщины сорвали с полицейского фуражку и вытолкали в спину вон из толпы. Потом настигли Стародуба, уцепились за шинель, беспорядочно закричали:

— Почему уходишь от народа?

— Где Жемчужников? В тюрьму его, душегуба!

— Зачем бросил людей в земле?

— Лезь в шахту!

Полицейские, как борзые, набросились на женщин, завязалась рукопашная, но подоспели мужчины, и вскоре полицейские, придерживая ножны шашек, под градом сыпавшихся на них кусков угля, разбежались.

Стародуб исчез.

— Где Стародуб? В контору!

— В контору, братцы!

— С земли ее сне-е-сть!

Лавина женщин и шахтеров двинулась к главной конторе, взломала запертые двери, бурным потоком разлилась по комнатам. И затрещали стулья, столы, зазвенели стекла.

Час спустя на шахту прибыл конный наряд казаков.

Весь день и всю ночь шли спасательные работы. Никто из рабочих не поднимался из шахты, и все это время, обессилевшие от слез, в мучительном напряжении жены и матери стояли у подъемной машины. При виде доставленных из шахты убитых женщины доходили до исступления: они срывали с убитого рогожу, судорожно трясли кулаками, умоляли мертвых открыть глаза, сказать хоть слово, до хрипоты заклинали судьбу вернуть кормильца осиротелым детям, проклинали шахту и горькую свою судьбу.

Под утро четвертого дня в вентиляционном штреке нашли Ивана Недайвоза и дядю Василя, а в лаве — двух крепильщиков его бригады. Это были последние.

Недайвоз пытался сам вынести из лавы дядю Василя, но смог добраться только до вентиляционного штрека. Задыхаясь от недостатка воздуха, нечеловеческими усилиями разбрасывая камни и загромождая ими путь назад, он медленно продвигался вдоль пласта вперед, на четвереньках, бережно перекладывая с места на место бездыханное тело старого шахтера, пока, выбившись из сил, не потерял сознания.

4

Егор купил гроб, обил его черной материей и белыми крестами, но тело сына больница обещала выдать только после того, как будет произведено вскрытие.

И он привез гроб на квартиру Чургиных. Но едва он вошел в комнату, как прибежал рабочий и сообщил о катастрофе, передав Варе, чтобы немедленно вызвала доктора Симелова.

Несколько раз Егор с женой и Игнатом Сысоичем ходили к шахте, слышали исступленные причитания женщин, плач детей, наблюдали рукопашные схватки с полицией, остервенелый разгром конторы и не успевали осмыслить того, что происходило вокруг. Егор наблюдал, как казаки, наезжая на людей, разгоняли толпу, как женщины умоляли их пропустить к шахте, заклинали их матерей, кулаками били по их коленям, по лошадям, но казаки грубо покрикивали:

— Разойдись, приказано! — И короткие нагайки их мелькали в воздухе.

Егор заметил, что шахтеры и на него смотрели со злобой, и ему стало не по себе: он готов был сорвать с брюк своих красные лампасы, сбросить злосчастную фуражку с красным околышем. Ведь у него самого такое горе!

Вот, плача и потрясая кулаками, к нему подбежала женщина.

— Казак! Ты ж человек! — сказала она. с полными слез глазами. — Неужели у тебя сердце окаменело, что ты не скажешь им ничего? Почему они не пускают меня? Там, может, сына моего, Ваню, убитого подымают!

Егор исподлобья посмотрел на казаков, на женщину, и лицо его налилось кровью.

— Я нездешний, сестра. Их заставляют так делать. А у меня, может, свое горе не легче твоего.

Арина заплакала, косынкой закрыла глаза.

— У нас свое горе, милушка… У нас тоже… — она не договорила и отвернулась.

— Тоже? Нет, кабы такое горе у тебя было, ты бы не так заревела! Все вы изверги! — кричала женщина.

Егор задрожал, левый ус его нервно шевельнулся, и не успел Игнат Сысоич удержать его, как он одним шагом настиг женщину и негодующе выкрикнул:

— Я не изверг! У меня тоже сына убили! Ты смотришь на картуз? Сюда гляди! В душу гляди! — кулаком бил он себя в грудь.

Люди обступили их. Высокий шахтер с лампой в руках подошел к Егору, тихо сказал, положив руку ему на плечо:

— Успокойся, станишник. Ей тяжко, потому она так…

Егор заметил, как зашептались верховые, глядя в его сторону, и вышел из толпы.

Потому и не спал Егор, потому всю ночь вместе с Игнатом Сысоичем и дымил цыгарками возле раскрытой дверцы печки. О чем он думал и что решал, — никто не знал, но Игнат Сысоич видел, что эти события не прошли для Егора бесследно.

Утром на третий день вернулись Варя с Леоном. Вид у них был измученный, глаза воспалены, лица суровы.

Не хоронили сынишку? — спросила Варя, переодеваясь.

— Не дали. Сегодня схороним — глухо ответил Игнат Сысоич.

— Будем хоронить всех вместе. Смерть у них одинаковая. Как ты, Егор Захарыч? — спросил Леон.

— Да, смерть у них одинаковая, — тихо проговорил Егор и… вспомнив об Алене, добавил: — И Алена чи выживет?.. Нефед закатал ее арапником.

Леон раскрыл глаза, несколько мгновений смотрел на него, ничего не понимая, и сел на табурет.

— Расскажи, — сумрачно произнес он.

Егор рассказал то, что видел, передал слова Алены.

И в глазах Леона пошли круги.

А в конторе Чургина в это время шло заседание руководящей группы кружка. Семен Борзых сердито убеждал Чургина не выходить из подполья:

— Поймите, товарищи, и ты, Илья: ведь ты голова организации. Как можно тебе быть председателем стачечного комитета? Тебя сейчас же посадят, а с кем мы тогда останемся? Нет, я не согласен. Я протестую, если на то пошло, и сейчас же вызову Луку из Новочеркасска. Я сам пойду к Стародубу.

— Не понимаю тебя, Семен, — возразил Чургин. — Рабочие-то хорошо знали, когда выбирали, что меня посадят? Не могу я прятаться в кусты. Арестуют — ты заменишь, Загородный, есть кому. Словом, я иду к Стародубу.

Его поддержал Загородный, но Семен Борзых решительно настаивал на своем. И Чургин в конце концов согласился с ним.

5

Выждав, пока Варя получила в конторе пятьдесят рублей на похороны, а Митрич развез восемь конторских гробов по квартирам семей погибших, Борзых Семен, Загородный и тетка Матрена направились в контору к управляющему.

При виде делегации у Стародуба застучало сердце и на лице обозначилось недоумение. «Неужели… неужели Кандыбин был прав?» — все еще не решаясь поверить в свою догадку, думал он, вспоминая, что говорил подрядчик о Чургине, и спросил:

— В чем дело, господа? Что за делегация?

Семен Борзых достал из кармана текст требования шахтовладельцу и, волнуясь, сказал:

— Николай Емельяныч, шахта с сегодняшнего утра остановлена. Потрудитесь, пожалуйста, вручить требования рабочих владельцу шахты.

— Позвольте, позвольте… Как это: «шахта остановлена»? Кто остановил? Какие и чьи требования? — засыпал Стародуб вопросами, вскакивая с кресла.

— Шахта остановлена нами, рабочими, — вынув изо рта трубку, ответил Загородный. — Требования тоже наши, шахтерские… Да там все написано, как полагается. Вы можете прочитать.

Стародуб хмуро посмотрел на его трубку, закурил свою и взял бумагу. Но ничего там в первую минуту не увидел управляющий и главный инженер Стародуб. Он видел и чувствовал только одно: его карьера у Шухова кончена. «Но где Чургин? С ними или нет?» — думал он. На миг им овладело полное безразличие ко всему, что произошло, и он миролюбиво сказал:

— Садитесь, господа шахтеры.

Но никто не сел, а каждый наблюдал за его лицом. Сначала оно покраснело, потом стало бледнее стены, наконец налилось кровью.

— Даже не считаете нужным обращаться к управляющему? — спросил Стародуб, складывая лист бумаги вчетверо.

— А управляющий сам кормится от хозяина, чего ж ему подавать? — бойко ответила тетка Матрена и поправила на голове белый платок.

Стародуб измерил Загородного презрительным взглядом, криво усмехнулся и пыхнул трубкой:

— И это старший конторский плитовой, господин Загородный, оказался предводителем забастовщиков!

— Я председатель стачечного комитета. И не оказался, а выбран, — с достоинством сказал Семен Борзых и притронулся к очкам.

— Вы, господин Борзых, и вы, господин Загородный, можете считать себя с этой минуты свободными от работы в шахте, — с ледяным спокойствием процедил Стародуб сквозь зубы.

Борзых снял очки, вытер стекла, и, водрузив их на место, ответил:

— Об этом мы поговорим после, господин управляющий. Срок для ответа даем вам два дня.

— Вы будете арестованы, кроме того, что рассчитаны, — не повышая голоса, проговорил Стародуб. — Уходите. Нам не о чем разговаривать.

— С вами нам вообще не о чем было разговаривать, господин управляющий, — возразил Борзых. — Мы пришли сюда по поручению полутора тысяч шахтеров передать через вас требования рабочих к шахтовладельцу, а вам говорим: до тех пор, пока требования шахтеров не будут удовлетворены, в шахте будут работать только камероны.

Стародуб прошелся по кабинету, остановился возле стола и холодно ответил:

— Хорошо, господа забастовщики. Я приму это к сведению. Но… шахта будет работать!

Делегаты ушли. Стародуб сел в кресло, немного подумал и повернулся к телефону.

Ночью приехал владелец шахты. До утра он совещался с управляющим, с уездным приставом, с подрядчиками. Перед рассветом Борзых, Загородный и тетка Матрена были арестованы, а утром на шахте было расклеено объявление о расчете тридцати семи человек. В числе их стояли фамилии Леона Дорохова и Ольги Колосовой.

Чургин сказал Леону:

— Ну, брат, первый класс ученья ты закончил. Уезжай отсюда на время, а потом будем учиться дальше.

— Я отсюда никуда не уеду, Илья, — твердо заявил Леон.

— Уезжай, а то арестуют, — шепотом сказал Игнат Сысоич. — На другую шахту или на завод поступишь — была бы шея, а ярмо найдется.

Леон быстро собрал вещи и, простившись с отцом, ушел, а спустя немного времени был уже в степи, за Несколько верст от шахты. Он шел по дороге, угрюмый, подавленный, безразличным взглядом смотрел на расцвеченную изумрудной весенней зеленью степь и думал: «Значит, кончилась и эта, новая жизнь… Да неужели мы последние люди на свете, что даже под землей, в этих гиблых шахтах, и то нет места!»

Куда еще идти? Чем жить?

Эти вопросы неотступно стояли перед ним, и сердце его наполнялось ненавистью.

Он шел медленно, еле волоча ноги и держа в одной руке небольшой сундучок с пожитками, а в другой — гармошку, и сам не знал, куда и зачем он идет.

С дороги, зашумев крыльями, вспорхнула стая диких голубей и полетела куда-то над бескрайной ковыльной степью.

Леон поставил сундучок на землю, сел на него и задумчиво опустил голову.

Идти было некуда. Жить было нечем. А надо было жить…

Вдали, в ложбине, отгородись деревьями, блестели на солнце железные крыши городских особняков, сверкали золотые главы собора. Леон смотрел на город, на особняки под белыми крышами, и у него сами собой сжимались кулаки.

Там была чужая жизнь, чужое счастье…

Леон вздохнул и сказал:

— Ну, ничего. Переживем и это. Но вы, — кинул он злобный взгляд на дома богачей, — вы за это ответите! «Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма!..»

Со стороны шахты к нему бежала девушка в белом, и он радостно замахал ей фуражкой.

Загрузка...