— Не каркай. Я помирать не хочу.

— Я тоже. Никто не хочет, политрук, но по милости командования, боюсь, нам не отвертеться.

— Не рано ли панихиду заказываешь? — дрогнул голос у политрука, а потом, взяв себя в руки, уже тверже он сказал: — Все же вы, интеллигенция, слабы на изломе, сразу и помирать собрался.

— Я здраво и трезво смотрю на все, политрук. А насчет слабины на изломе, то видел я, какой мандраж тебя бил, когда на передовую пришли. Перед бойцами не стыдно было?

— Да, сробел я поначалу… — неохотно признался политрук.

— Все сробели, но не все подали вид.

— Да, не смог скрыть, ты прав. Как увидел этого… ну, у которого полтуловища осколком срезало, аж замутило и в глазах померкло.

— Ну и помалкивал бы… Что ты об интеллигенции знаешь? То, что тебе в политпросвете вякали? Мягкотелая, хилая и так далее? Не так это, политрук. Может, помнишь, как в "Чапаеве" каппелевцы в психическую шли? Неплохо шли…

— Неплохо, — усмехнулся политрук. — А ты случаем, не за них болел?

— Я за всех болел. Чего больнее, когда русские друг друга уничтожают.

— Не понимаю, — искренне удивился политрук. — Как можно за помещиков и капиталистов болеть? Ты что, ротный, закручиваешь?

— Поймешь когда-нибудь… А теперь пойдем посты проверять. Я на правый край деревни, ты на левый…

А у бойцов на постах с наступлением ночи нарастающая тревога все же не могла превозмочь усталость и сонливость… Слипаются глаза, и сам того не замечаешь, как в дремоту уходишь, а то и в настоящий сон…

Папаша и Мачихин договорились: один дремлет, другой бодрствует, но не получилось. Без разговора дремоту не уймешь, вот и решили эти три часа на посту обоим не спать, а разговаривать, тем более что поговорить было о чем, у обоих судьбы крученые, корявые, без радости и просветов…

— Понимаешь, у меня четыре девки было и двое парней, сила же. Сколько землицы поднять могли. А сейчас девки по фабрикам работают… Парень один воюет, другой па заводе броню имеет, может, живой останется… Как думаешь, Мачихин, распустит Сталин колхозы после войны?

— И не мечтай, Петрович… Не нужен ему вольный хлебопашец, он завсегда занозой будет для его власти.

— А я слыхал, что ходют такие разговоры…

— Пустое… Да и чего нам об этом мечтать? Война долгая будет, живым нам с тобой в этой пехтуре не остаться. Видишь, как воюем неразумно. Нам и эту ночку, может, не пережить, а ты вон куда заглядываешь.

— Я не о себе мечтаю… О сынах и девках, да и жена моя еще здоровая. Хоть бы они зажили по-старому, на своей земле, при своем дому, при своей скотине… — мечтательно произнес папаша и вздохнул глубоко, как бы со стоном.

— Я, Петрович, заказал себе думать об этом. Сломали нам хребет, уже не поднимемся.

— Так без надежды и живешь?

— Так и живу. Чего бередить душу.

— А я все же таю надежду… С ней воевать-то легче…

— Это оно так, — вздохнул и Мачихин. — Темень-то какая, Петрович. Не пущают немцы ракеты. Видишь, и из Усова, и из Панова запаливают, а у нас нет. Неспроста это.

— А чего им пущать? Они знают, что мы наступать не пойдем, вот и берегут.

— Хорошо бы, ежели так…

Серый уже несколько раз порывался уходить, но что-то удерживало его. Тем более, только он соберется, как увидит еще группку немцев, подтягивающихся к деревне, потом еще… Сколько же их, гадов, набирается? За сотню, наверно, уже будет. Ну и, конечно, к другому концу деревни тоже подтягиваются. Туда, возможно, и поболее… И, видать, хотят втихаря это сделать, подобраться совсем близко, чтоб одним броском к нашей обороне двинуть, а там все сонные-пресонные. Порежут своими штыками-кинжалами, либо прикладами перебьют все посты, а там уж и огонь с двух сторон откроют, гранатами избы забросают, и никому, пожалуй, из этой деревни не уйти… Ну и что? Ему-то какое дело? Ему нужно уходить поскорее, а то вдруг, если стрельба начнется, пойдет по оврагу подмога, наткнется он на нее, пристрелят как дезертира без всяких слов…

Нет, двигать надо, двигать, — уговаривал себя Серый, но с места не трогался… Тут услышал он из недалека шепотливую команду, и поднялись все до того залегшие немцы и, пригнутые, осторожно подались к деревне… Идут, как тени, ничего у них не звякнет, все пригнано, как следует… Глядит им в спины Серый, почти все они как на ладони, только дальние не видны, а те, которые от оврага идут, видятся хорошо, особенно ноги на снегу…

И вдруг, будто кто-то толкнул в спину, одним рывком подбросило его к убитому, откинул он мертвое тело, залег за пулемет, на несколько секунд замешкался, ощупывая руками что где, и нажал спусковой крючок. Веером, сначала по ближним, а потом и по дальним немцам дал длинную очередь… Дал… и опомнился — чего это он? Зачем? Ведь жизнь свою и свободу подставляет. Хотел было нырнуть в овраг, но и тут будто кто-то вырвал из его горла отчаянный крик:

— Братва! Окружают вас фрицы! Ах вы, падло! — и снова припал к пулемету, и стрелял уже не прицельно, а по направлению, так же, веерком, по залегшим фрицам, стрелял до тех пор, пока не кончилась лента…

Тут пальба пошла со всех сторон. Кто стреляет, куда, свои или немцы ничего не разберешь, но ясно, что ведет рота бой… Не дал он немцам втихаря свое дело сделать, пусть и на этом спасибо свои скажут, а больше делать ему здесь нечего, драпать надо… Спустившись в овраг, Серый прошел по нему полпути, а потом вылез и — ползком по полю, это верней, здесь вокруг все видать, ни на кого невзначай не нарвешься…

Ротный, услышав стрельбу и крикнув: "Карцев, за мной!", первым выбежал из избы, бросившись направо, к той обороне передней, где и ждали немца. Но стрельба шла и слева, с тыла деревни, да и вообще отовсюду летели снопы трассирующих, и ротному пришлось двигаться перебежками, от избы к избе, иногда падая на открытых местах, чтоб уберечься от пуль…

Еще не добежав до края деревни, встретил он отступающих, огрызающихся ружейным и автоматным огнем бойцов.

— Остановиться! — закричал он, — стойте! — и дал поверх голов короткую автоматную очередь.

— Окружили нас! Выходить надо! — крикнул налетевший на него и чуть не сбивший с ног боец.

А пока ротный разбирался с ним, схватив его за грудки и повернув лицом к противнику, мимо них бежали с ошалевшими физиономиями бойцы его роты, изредка останавливающиеся на секунду, чтоб пальнуть из винтовки или из автомата.

Карцев тоже пытался остановить ребят, но его не слушали, обтекали, продолжая драпать, выкрикивая на ходу, что надо прорываться из окружения, а то всем капут… Но все же ротному удалось остановить нескольких бойцов, и они, укрываясь за углами изб, открыли встречный огонь по немцам, которые тоже стреляли из-за домов. Кое-где раздавались и взрывы ручных гранат, своим грохотом на миг заглушая ружейную пальбу, и какое-то время, неслышимые, метались из конца в конец деревни нити трассирующих…

Ротный по августу сорок первого помнил страшные, вызывающие панику слова "окружение", "охват" и понимал состояние людей, хотя и не думал, что деревня полностью окружена. Передав Карцеву командование, он бросился к бывшей немецкой обороне и увидел во вспышках разрывов, что там идет рукопашная, в которой и днем не разберешься и которой командовать нечего тут каждый за себя и кто как сумеет. Он только крикнул во весь голос:

— Держитесь, ребята! Сейчас подмогу пришлю! — и бегом обратно.

А там тоже дошло до ближнего боя, и немцы, обтекая роту с флангов, грозя и тут окружением, медленно, но верно оттесняли бойцов к краю деревни, к своей обороне, и Пригожину ничего не оставалось, как вступить в бой, послав перед этим несколько бойцов на помощь тем, кому обещал. Ведя бой, он все еще надеялся, что помкомбат, услышав стрельбу, поймет, что немцы пошли отбивать деревню, и пришлет помощь. Возможно, их спас бы полный взвод с дельным командиром. Но если помощи не будет, оставалось лишь одно — смять немцев там, у окопов, и уходить…

Помкомбату доложили, конечно, наблюдатели, что идет бой в Овсянникове, да он и из своей землянки его услышал, и тут же стал звонить "первому", то есть комбату, майору Костину. Тот долго не подходил к телефону, видно, не сразу разбудили его телефонисты, и ответил голосом сонным и недовольным:

— Что, сам не знаешь, что делать надо?

— Знаю, но мне нужно ваше разрешение послать людей на помощь.

Комбат не спешил с ответом. Слышно было, как он попросил принести ему папирос, как зажигал спичку…

— Значит, так… Третью роту не трожь, она в резерве, а из второй выдели взвод и посылай…

— Взвода мало, товарищ комбат, — поспешно сказал помкомбат.

— Не перебивай! — повысил голос майор. — Всем устрой подъем, чтоб наготове были. Чем черт не шутит — выбьют немцы Пригожина и с хода к тебе нагрянут. Понял? Потому больше взвода тебе и не даю. Связи-то с Пригожиным нет?

— Какая связь!

— Тогда с комвзвода второй роты передай этому Пригожину: ежели деревню сдаст — расстреляю перед строем.

— Как это?… Пушек мы ему не дали, подкрепления тоже, а у него от роты дай бог человек семьдесят, и ни одного среднего командира, — убито пробормотал помкомбат.

— Рассуждаешь? Повтори приказание. А ежели ты этого Пригожина сильно жалеешь, иди сам со взводом, разрешаю. Пороху понюхаешь, может, умнее станешь. Понял?

— Понял, — постарался он придать своему голосу твердость.

Командиры второй и третьей роты находились тут же в землянке и в разговор вслушивались, а потому, как окончился он, начали расспрашивать.

— Ну, и что? — спросил командир второй роты.

— Выделяйте один взвод. И быстро на помощь первой роте. Может, я тоже пойду с ним.

— Есть выделить взвод, — поднялся тот и вылез из землянки.

— Ты что, всерьез задумал с ними идти? — на "ты" обратился командир третьей, старший лейтенант в летах.

— Да. Комбат разрешил.

— Разрешил — не приказал, а потому не глупи. Деревню все равно не удержать.

Этот короткий разговор привел его в растерянность. По дороге к взводу он догадался, почему не нужна бригаде занятая ими деревня, и чувство тяжести и какой-то вины, даже не своей, а общей перед ротой Пригожина сдавила грудь… Взвод второй роты уже стоял на опушке напротив оврага, по которому и решили двигаться на подмогу…

Молоденький лейтенант почему-то тихо, сдавленным голосом давал последние указания командирам отделения. Уже в самом овраге стояли пять человек, вооруженные автоматами — они пойдут первыми. Лица напряженные, усталые, в глазах смертная маета, как всегда у людей перед боем.

— Товарищи! — начал помкомбат. — Надо помочь первой роте удержать деревню. Там бьются ваши товарищи и друзья! Задача ясна?

В ответ раздалось не очень согласное, вразнобой — "ясна", "Понятно, надо помочь…" и еще мало разборчивое.

— Вперед, ребята. Ни пуха ни пера… — помкомбат попытался сказать это весело, бодро, но получилось фальшиво, как-то не к месту… Он понял это, и натянутая улыбка сползла с его лица.

Вначале в овраг втянулись пять человек с автоматами, за ними по-отделенно пошел взвод. Ротный присел на сваленное дерево и закурил, помкомбат присел рядом и тоже задымил… Звуки перестрелки в деревне то затихали, то усиливались, но они ждали, что через какое-то время в шумы того боя ворвутся новые, от действий идущего сейчас на подмогу взвода, ждали сосредоточенно и напряженно и не без чувства вины Перед этими людьми, которых послали в бой, а сами вот сидят здесь, в относительной безопасности и ждут, когда этот бой начнется и чем закончится…

А роту Пригожина тем временем немцы выдавили из деревни, и она заняла немецкие окопы, отбив перед этим тех фрицев, которые наступали на них с тыла. Смяв их поначалу перед окопами и заставив залечь, рота затем яростной контратакой рассеяла их по полю. Ведя этот бой, Пригожин удивился, что перед окопами валялось много трупов немецких солдат, убитых вроде не ими, так как, нагнувшись над одним, он увидел ранение в спину. Но времени раздумывать об этом не было, и только после боя, вернувшись в окопы, отдышавшись, он снова подумал об этой странности…

Заняв деревню, немцы прекратили вести огонь, и наступило короткое, как они понимали, затишье… Немцы, видимо, не будут наступать в лоб, они, наверно, раздумывают сейчас, как выбить их без особых потерь, и но всей вероятности постараются зайти с флангов, чтобы оттуда начать выжимать их из траншей. Поэтому Пригожин усилил фланги ручными пулеметами и роздал бойцам дополнительно гранаты… Сам он находился в центре вместе с Карцевым, Женей Комовым, недалеко от них были и Мачихин с папашей. Здесь Пригожин и выразил недоумение по поводу слишком большого количества убитых перед окопами немцев.

— Так кто-то открыл по ним огонь с тыла, — откликнулся услышавший это папаша. — Мы с Мачихиным задремали малость, случился такой грех, скрывать не буду, а тут очередь пулеметная и крик чей-то: "Окружают вас! К бою!" Ежели бы не это, боюсь, перерезали бы нас всех сонных.

— Сон с нас как рукой сняло — открыли стрельбу, а потом уж и немцев увидели. Ну, и остальные тоже, — вставил свое слово Мачихин.

— Кто же это мог быть? — удивился ротный.

— Кто бы ни был, а без него — хана бы нам. Живой останусь, свечечку за него поставлю, — сказал папаша и перекрестился.

Карцев, слушая, мучительно соображал. Мелькнула догадка, что связано это с убитым особистом и с тем парнем, лицо которого показалось ему знакомым, и он сразу спросил:

— А где этот… как его… Егоров, что ли, с которым, помните, командир, мы говорили здесь, в окопах? Как будто он недалеко от вас стоял, повернулся он к папаше и Мачихину.

— Стоял, верно… Только не видали мы его больше, — ответил папаша.

— Понятно теперь…

— Что вам понятно, Костя?

— Это он и особиста убил. Ну и он, наверно, заметил немцев и резанул очередь.

— Из чего резанул-то? — спросил Мачихин.

— Не знаю… Значит, это его я на одной малине в роще видал.

— На малине? Значит, уголовник? — спросил ротный.

Костик кивнул.

Больше говорить об этом Егорове нечего… Папаша о другом начал, о самом главном — придет ли подмога, а если не придет, как выбираться они будут, потому как ясно теперь, что отход неизбежен. Не выдержать им немецкой атаки, тем более патроны уже на исходе. И отходить нужно, конечно, по оврагу, который скроет их от огня…

— Должны же нам помочь, — вырвалось у Жени. — Товарищ командир, скажите должны же?

— Должны, должны, малыш… — успокоил его Карцев, а ротный промолчал, только посмотрел на Женю как-то внимательно, будто что-то вспоминая…

Ему и тогда, когда снял он Комова с обороны и отправил в штабную избу, детское личико Жени показалось знакомым, и теперь вглядевшись как следует, он спросил его по-немецки:

— Haben sie die deutsche Sprache nicht vergessen?

— Nein, — невольно ответил Женя по-немецки, а потом уже оживился. Откуда вы знаете, что я учился немецкому?

— Не у Веры ли Семеновны учились? — улыбнулся ротный.

— У нее! Вы ее знаете?

— Это моя мать, Комов… Наверно, раза два или три я видел вас.

— Бог ты мой! Неужто это правда! Как я рад! Я очень любил Веру Семеновну, она была такая красивая — совсем седые волосы, а лицо молодое. И комнаты у вас были очень красивые, картины на стенах и стулья какие-то резные, и статуэтки. Как я рад! — он протянул к ротному свои ручонки.

— Вот. малыш, какие дела-то, — заулыбался и Костик. — Теперь держи хвост пистолетом — сам ротный тебе старый знакомый.

— Не смейся, Костя, у меня же тут никого… Вот ты, а сейчас…

— Евгений Ильич, — досказал Пригожин.

— Да, да… Вера Семеновна говорила, когда я вечерам занимался: "Вот Женя что-то на работе задержался". Евгений Ильич, я так счастлив, словами и не передать… — даже слезы появились у него на глазах.

Хмыкнул носом и Карцев и, немного подумав, сказал ротному:

— Товарищ командир, а не послать ли нам связного к комбату с донесением, что ежели не пришлет помощь, придется нам отходить?

— Я как раз об этом думал, Карцев. Сейчас напишу записку.

И на планшете нацарапал короткое донесение.

— Держите, Комов. Пробираться будете оврагом…

Комов машинально взял записку, но тут дрожащим голосом попросил:

— Разрешите остаться с вами. Я не хочу уходить, не хочу.

— Это же приказ, малыш… Пойдем, я провожу тебя до оврага, — сказал Костик и взял его за локоть.

— Да, это приказ, Комов… Ну, с Богом… — сказал Пригожий и подтолкнул Комова.

Это "с Богом" странно было услышать на поле боя. Странно, но и очень приятно… То же самое всегда говорила ему мать, отправляя в школу. Женя понимал, что, посылая его в тыл, ротный спасает его, но покидать сейчас и Костика, и ротного ему действительно не хотелось, и он еще какое-то время стоял, переминаясь с ноги на ногу, пока Костик не подтолкнул его к ходу сообщения…

— Радуйся, мальчиша, и не переживай. В живых останешься, сообщишь хоть своей училке, если что с ротным нашим случится. Может, он тебя потому и послал.

— Ну, а вы как?

— Мы-то? — усмехнулся Костик. — Авось выкарабкаемся как-нибудь, отпевать нас рановато. Мы с тобой после войны еще в "Форум" сходим, пивка там попьем, музыку перед сеансом послушаем…

— Какое кино, Костик! Что я, маленький, не понимаю, что ли.

— Кино — самое обыкновенное. "Жизнь — это трогательная комбинация", как говорил мой тезка Костя-капитан из фильма "Заключенные". Смотрел? В жизни все может случиться.

Они вышли из траншеи, до оврага оставалось немного, но в рост не пойдешь, пришлось перебежками. Добравшись до оврага, присели. Костик осторожно прижег сигаретку и, скрывая ее огонек полой телогрейки, затянулся.

— Вот перекурим, и пойдешь, малыш… Только осторожней продвигайся, будь начеку.

— Почему? Там меня не видно будет.

— Понимаешь, не дураки же немцы, должны же они предполагать, что к нам подмога может прийти. Неужто не ждут? А самое подходящее место овраг. Понял?,.

Немцы были, конечно, не дураки… Они давно уже расположились наверху по обеим сторонам оврага и ждали русских, недоумевая, почему они не идут. Они замерзли и тихо переругивались, проклиная "иванов", которые по всем правилам должны прислать подкрепление своим, но почему-то не шлют, а бой в деревне уже кончился, русские в их окопах, еще один удар, и они будут выбиты, и тогда им тоже придется отходить по оврагу. Обер-лейтенант, посылая их сюда, поставил две задачи: отбить подкрепление, если оно пойдет, и не выпустить ни одного русского при отходе. Уж больно был он зол на них за то, что каким-то чудом выбили его роту из теплых изб Овсянникова, которое они так надежно обороняли в течение двух месяцев и в котором полагали продержаться до весны, до нового наступления войск на Москву.

Костик докуривал уже сигарету и вот-вот собирался проститься с Комовым, как услышал стрельбу в овраге, выклики своих и немецких команд…

— Ну, малыш, что я говорил? Считай, в сорочке ты родился. Айда назад!

Они побежали к траншеям, а потом, уже в них, расталкивая испуганных стрельбой бойцов и не отвечая на их вопросы, добрались до ротного, который приподнялся из окопа и смотрел в сторону оврага, стараясь разобраться, в чем дело, откуда идет стрельба. Костик, торопясь, выложил ему:

— Немцы ждали нашу подмогу, они в тылу у нас. Разделаются с подкреплением, пойдут на нас, ну, и из деревни на нас нажмут, Короче — амба нам.

— Найдите политрука, — приказал Пригожин, сразу понявший, что теперь-то отход неизбежен, иначе вся рота будет уничтожена или пленена.

— Ну, что? Плохо наше дело? — взволнованно спросил подошедший политрук.

— Да. Пока там, в овраге, идет бой, роте надо отходить.

— Приказа-то нет… — обреченно выдохнул политрук.

— Отсутствие приказа не оправдывает бездействие командира, так, кажется, в уставе. Так вот, приказываю вам обеспечить организованный отход. Берите правее оврага. Если немцы не запустят осветительных ракет, пройдете без потерь. Я остаюсь с несколькими бойцами в прикрытии. И поскорей, пока немцы не начали атаку из деревни. Поняли?

— Да, все ясно, — со вздохом облегчения ответил политрук, однако добавил для приличия: — А ты как, ротный?

— Не беспокойся, как-нибудь выберемся. Иди.

И тут они увидели стоявшего неподалеку Сысоева, который сделал шаг к ним.

— Я, товарищ ротный, со своим взводом без приказа отходить не намерен.

— Не дури, сержант. Себя не жалеешь, людей пожалей, — выдержал Костик.

— Сколько в вашем взводе осталось людей? — спросил ротный.

— Двенадцать штыков.

— Останетесь со мной в прикрытии. А вы, Карцев, отправляйтесь с политруком, мне не нужен сейчас связной.

— Нет уж, командир, этот номер не пройдет. С вами остаюсь, — твердо заявил Костик.

— Спасибо, — просто ответил Пригожий.

Пока рота покидала окопы, бой в овраге еще гремел, а в деревне немцы помалкивали — ждали, видно, конца схватки в овраге. И вот в эти напряженные минуты ожидания неминуемого боя, может, последнего для них, Костик, чтоб разрядить обстановку, решил с Сысоевым побалакать.

— Выходит, сержант, ты и верно герой, — начал он.

— Какой герой? Просто я по правилам воюю, по уставу. Понял? И без приказа отходить не имею права.

— Так по уставу последний приказ выполняется. Ротный наш отдал приказ, должен исполнять, а ты?

— Что я? Приказ на взятие деревни нам комбат отдавал. Мы ее взяли, выбили гадов, а теперь обратно отдавать?

— Уже отдали…

— Плохо дрались, значит. И отвечать за это будем.

— Дрались мы не плохо, но силенок не хватило… Ладно, сержант, ты скажи мне, почему особист знал тебя по фамилии и сразу вызвал?

— Память у него на фамилии хорошая, вот и вызвал.

— Ты мне мозги не дури. Давай по правде — работаешь на него?

— Еще чего? Он меня еще на формировании вызвал, поскольку я в Монголии воевал, ну и награда у меня… Разговор там сам знаешь какой — знаем, что вы боец сознательный, верим вам, на вашу помощь надеемся… Что мне отвечать? Надейтесь, говорю, в бою не подведу… А он: вы мне зубы не заговаривайте… Тут подошел к нему кто-то, он и отпустил меня — идите пока, потом поговорим, ну а потом не вышло. Вот так… Ты меня "героем" не дразни, сам-то почему остался? Тоже геройствуешь? Посылал же тебя ротный.

— Раз уж я попал на этот "курорт", как говаривал мой тезка…

— Какой тезка?

— Да ты не знаешь… Так раз попал, то до конца хочу…

— Мелешь чего-то… Какой курорт, какой тезка, не пойму… Ладно, закурим, что ли?

— Закурим.

— Я все приглядываюсь к тебе, вроде боец ты неплохой, но язык… Всегда с подковыркой какой-то подходишь, не по-простому.

— Таким уродился, сержант… Давай-ка скорей перекурим, вроде фрицы зашевелились.

Когда остатки первой роты во главе с политруком еще добирались до исходных позиций, до черновского леса, туда вернулись уже и бойцы разгромленного в овраге взвода второй роты, вернулись без комвзвода, молоденького лейтенанта, оставив и его, и еще полтора десятка убитых на дне оврага, успев только захватить тяжелораненых. С легкими ранениями дошли сами.

Сейчас они сбились в кучу, жадно смолили махру, кто-то тихо матерился, выбрасывая из себя злость и обиду за неудачный бой, а точнее, убой, потому что расстреливали их немцы сверху безбоязненно с двух сторон оврага, оставаясь сами неуязвимыми для ответного огня…

Растерянный помкомбат метался среди них с жалким лицом и дрожащими губами, спрашивал, как прошел бой, но ему никто не отвечал, только один зло буркнул:

— Почему без разведки сунулись? Вот и получили. Не бой был, а смертоубийство.

У помкомбата упало сердце: как же так, действительно, получилось? Почему взводный не послал вперед нескольких бойцов? Почему и он не напомнил об этом? Но тут боец, перевязывавший рядом рану, бросил:

— Что разведка? Пропустили бы немцы ее спокойненько, не дураки же…

Да, конечно, разведка ничего бы не дала, с облегчением подумал помкомбат. Но все же по-умному можно же что-то сделать, и как ему доложить комбату, который вот-вот должен прийти на передовую и который, несомненно, свалит все неудачи на него. Дай Бог, если обойдется только руганью и матом, как бы под трибунал не отдал? А он только начал воевать!

Ему зримо вспомнился выпуск в училище. Как стояли они в строю, бодрые, полные решимости воевать, мечтая о подвигах, которые они совершат… Играл оркестр, они прошлись строевым, чеканя шаг, перед начальником училища. И музыка, и слова начальника о том, что он уверен, что они станут гвардейцами, наполняли их сердца возвышенным восторгом, при котором им совсем не страшна была смерть — они готовы хоть сейчас отдать свои жизни за Родину… О, какой торжественный и незабываемый день! Получение командирской формы, привинчивание кубарей, одуряющий запах кожи ремней, кобуры, в которую они скоро вложат давно ожидаемый пистолет… Это было совсем, совсем недавно, но сейчас показалось далеким, далеким сном — два дня на передке словно отрубили его от такого недавнего прошлого. Два дня, за которые он ничего не успел сделать, ничего совершить, ничему помешать. Батальон фактически разбит, а его ожидает либо трибунал, либо разжалование в рядовые, хотя от него ничего и не зависело…

Поэтому, когда появился политрук с бойцами первой роты, он с ошалелой радостью бросился к ним.

— Выбрались! Живые! — бормотал он, тяня к ним руки, словно желая то ли обнять, то ли просто ощупать этих пропахших порохом, в перепачканных кровью шинелях, с почерневшими, хмурыми лицами бойцов.

А они отворачивали от него глаза, в которых не было радости возвращения, а таилась какая-то тревога и беспокойство — отдали же деревню и оставили часть бойцов прикрывать свой отход, оставили почти на верную смерть.

— Где Пригожин? — спросил он политрука.

— Остался прикрывать наш отход… Боюсь, что… — не закончил он, сокрушенно опустив голову.

— Вы ранены, — увидел помкомбат перевязанную руку политрука.

— Да, задело…

— Пойдемте ко мне в землянку, угощу вас.

— Ох, неплохо бы глоток. Пошли.

Когда они ушли, то начались разговоры между ребятами первой роты и теми, кто ходил к ним на помощь. Начали с упреков.

— Что же вы так поздно пошли? Мы ждали вас весь день…

— Мы-то при чем, приказа не было.

— Приказа? Слышали же, что начался бой, поднажали бы на начальство.

— Кому охота в пекло-то…

— Это ясно, но ведь товарищи же ваши гибли. Подошли бы раньше, отбили бы мы деревню. Отбили…

— Не отбили бы, — это сказал кто-то из первой роты. — Много фрицев навалилось, да и хитрые они. В лоб не лезли, все окружить норовили. Умеют воевать, гады.

— Нет, отбили бы. Ротный говорил: взводик бы, взводик… — это произнес Женя Комов.

— А где ротный-то ваш?

— Прикрывать нас остался…

— Вон как? Наш не пошел… — это голос из первого взвода. — А лейтенантика нашего первым же хлопнуло. Кабы был командир, может, и прорвались бы к вам, а тут такая паника началась. Бьют сверху с двух сторон, ну и свалка, одни вперед, другие назад, прямо куча мала, а немец шлепает нас и шлепает…

— С таким начальством не навоюешь много…

— Наш ротный хороший, он умеет, — выступил Женя в защиту.

— Ну, ваш, может быть… Я вообще про начальство говорю. Помкомбатом пацана назначили. Малец неплохой, но молоко еще не обсохло. Суетится, бегает, а толку чуть…

Хорошо, не слышал этого помкомбат. Приведя политрука в землянку, он налил ему полкружки водки, дал на закуску галету, а сам направился к выходу, потому как сообщил ему телефонист, что комбат уже как полчаса вышел из Чернова. Он торопливо шел по тропке, поправляя на ходу обмундирование подтянул ремень, разгладил складки на шинели… Пройдя немного, остановился покурить, чтоб успокоить нервишки. Курил, жадно затягиваясь, чувствуя, как трепыхается сердечко.

Грузные шаги комбата он услышал издалека. Бросил папиросу, еще раз оправил шинель и пошел навстречу.

— Товарищ майор, разрешите доложить…

— Нечего докладывать. Знаю. Веди к этим трусам, которые приказ нарушили.

Комбат был без свиты, с одним ординарцем. От него сильно пахло спиртным в смеси с одеколоном, которым он надушился густо, чтобы отбить, наверно, запах водки. Шел он, правда, не покачиваясь, но тяжело. Белый полушубок, перетянутый походными ремнями, не мог скрыть полноты и выпирающего брюшка. Помкомбата неудобно было идти впереди, и он топал сбоку. Ветви елок царапали лицо, и вообще идти было неловко до тех пор, пока не вышли к оврагу. Там больших деревьев не было, только мелкий подлесок и кустарник.

— Построй первую роту, этих героев в кавычках, — приказал комбат. — А где виновник торжества?

— Вы про Пригожина? — робко спросил наш комбат.

— Да.

— Он остался прикрывать отход. Пока не вышел.

— Давай политрука пока.

Помкомбат бросился к роте и скомандовал построиться в две шеренги, а за политруком послал связного. Пока рота строилась, подбежал и политрук, успевший соорудить косынку для своей раненой руки. Прихрамывая, так как ушиб ногу, подошел к комбату.

— Докладывай, политрук. Почему нарушили приказ? Кто разрешил отходить?

— Пригожин дал приказ на отход, когда положение стало безвыходным, немцы уже почти окружили нас…

— Как допустили до окружения? Кто решил, что положение безвыходное? Нет безвыходных положений! Думать надо было. Да, видно, нечем. Чего молчишь? Сказать нечего? Всех буду судить, всех. И тебя тоже.

— За что?… — вырвалось у политрука.

— За предательство, — отрезал комбат.

И от этого страшного слова захолодело в груди политрука и даже потемнело в глазах.

— Ну, идем к бойцам, если их так можно назвать.

Остатки первой роты в разодранных, грязных и окровавленных шинелях хмуро глядели, как приближается к ним комбат. Нет, они не боялись его. Наоборот, чем ближе он подходил, тем тверже становились их глаза, тем суровее лица… То чувство вины, которое они все же ощущали по возвращении, сейчас ушло — они видели перед собой подлинного виновника их поражения: это он не прислал вовремя помощь, это он не прислал сорокапятки, это он оставил их одних…

Комбат подошел, остановился и долго обводил взглядом ряды, останавливая его то на одном, то на другом бойце. Но те не опускали глаз, смотрели на комбата без страха, и это разозлило его.

— Ну как вас теперь называть? Товарищи красноармейцы? Бойцы славной Красной Армии? А? Не могу я вас так назвать. Язык не поворачивается. Кто вы теперь? Кто? Сдавшие деревню без приказа? Нарушившие священную присягу? Кто? Отвечайте! — повысил он голос. — Молчите? Нечего сказать? Предатели вы, вот вы кто! Поняли?

По шеренге прошел негромкий протестующий ропоток и легкое движение, но вслух никто не возразил. Люди не чувствовали себя предателями, наоборот, понимали, что их предали. Они совершили почти невозможное, взяли деревню, которую до них не могли взять несколько стрелковых частей. Но их не поддержали. А почему не поддержали, они не знали. И потому слова комбата не задевали их, они терпеливо ждали, что будет дальше, какое примет комбат решение. Ждали без трепета, без боязни, потому как были измучены и усталы донельзя, и было им все уже безразлично. Отпустил бы скорей, чтоб смогли они завалиться на землю, не держали их уже ноги, стоял кровавый туман в глазах от неспанных ночей. Даже об еде не мечтали. Залечь бы куда-нибудь, забиться под елку, покурить бы. И больше, казалось, ничего им не нужно, ничего не требуется. Но комбат загремел опять:

— Вы что, надеялись, что примут вас здесь как героев? Кашей накормят и спать уложат? А кто искупать вину будет? Кто деревню обратно отбивать будет? Пушкин? Сейчас поднесут патроны и гранаты. А зачем? Не знаете? Подумайте. Разойдись!

Комбат резко повернулся и направился к своему "помощнику и политруку, стоявшим в стороне.

— А вы, вояки, поняли, что я сказал? — негромко спросил комбат.

— Поняли, — враз и упавшими голосами ответили оба.

— Как вел себя Пригожин в бою, политрук?

— Хорошо, товарищ майор.

— Хорошо? — усмехнулся комбат. — Ежели б хорошо, то не здесь бы вы были, а там, в деревне. Ты вот что мне скажи, политрук, вернется твой ротный сюда?

— Если останется живым конечно…

— И ты веришь этому шибко грамотному? Не отвечай сразу, подумай.

Политрук мучительно задумался: какой ответ хочет услышать от него комбат?

— Подумай, — продолжил комбат. — Разве обязательно командиру роты в прикрытии оставаться. Сержанта бы оставил с бойцами, а сам роту обязан вывести. Но он знает, что его ждет расстрел. Так, может, не зря остался-то? Плен предпочел?

— Не может этого быть, — уверенно и без робости сказал помкомбат.

— Ты помалкивай. Я политрука спрашиваю. Отвечай, комиссар.

— Не знаю… Офицерский сынок он… Мать дворянка. Говорил он мне… Не знаю…

— Заладил — не знаю, не знаю. А я вот знаю, как волка ни корми, он все в лес глядит.

— Какая чепуха! — выскочило у помкомбата.

— Не чепуха, — оборвал его комбат. У меня к этим интеллигентам, инженерам всяким доверия нету. Что у них на уме — не знаю и не понимаю. Так вот, уверен я, не вернется ваш Пригожин. Не вернется. Сколько с ним бойцов осталось?

— Человек двадцать, по-моему. Двое пожилых, связной его и еще остатки взвода Сысоева, сержанта.

— Ну, все ясно. Командовать ротой ты, помкомбат, будешь. И ты политрук, пойдешь. Тебе в плен нельзя, шлепнут немцы сразу, сам знаешь. Для тебя одно — смерть или победа. Понял?

— Понял… Но поцарапан я, товарищ майор. В предплечье ранен…

— Злее будешь. Не с такими ранами воюют. Вот дождемся боеприпасов, и пойдете искупать кровью.

— А если вернется Пригожин? — спросил помкомбат.

— Пригожина для меня нет на свете, вернется, не вернется. Ежели придет — расстреляю саморучно перед строем. Другим и вам наука. Чего побледнели? Вы на войну пришли или в бирюльки играть? А на войне как на войне. Сантименты всякие да слюни — ни к чему. Нам Родину надо отстоять. Принимай, лейтенант, первую роту. И ты, комиссар, иди к людям. Разъясни, что обратного хода для них нет. Не возьмете деревню, добра не ждите.

Не бодро отошли они от комбата. Пошатывало обоих. И тошно было на душе. Не дойдя до роты, присели и закурили. Единственная отрада, единственное, чем поддержать нервы можно. Хорошо, помкомбат вспомнил, что осталось у него во фляге, висевшей на ремне, немного водки. Отцепил от пояса, протянул политруку. Тот выпил, как воду, не ощутив ни запаха, ни крепости, только через минуты две, когда затеплело в желудке, понял, что выпил сорокаградусной. Чуть-чуть полегчало на душе и разомкнулись уста.

— Ты понял, лейтенант, на смерть же нас посылают?

— А мне уже все равно… Я ждал, что комбат под трибунал подведет… Вообще за этот день и ночь столько было…

— И главное, не взять нам деревню. Ни за что. Так под нею все и ляжем. А мне, ежели еще ранят, стреляться придется… Вот знаю, а как-то не верится, что всего два часа жить осталось. А тебе?

— Мне тоже… А может, возьмем?

— Нет, исключено… Один раз взяли чудом или дуриком, как один боец сказал, второй раз не выйдет. Немцев туда сейчас набилось тьма. Не отдадут.

— Так что? Может, чтоб не мучиться, сейчас пулю в лоб? — странно спокойно спросил помкомбат и хлопнул себя по кобуре.

— Нельзя, лейтенант. Надо перед смертью хоть уважение к себе не потерять.

— Слова-то хорошие. А Пригожина предали, политрук. А зачем? Перед смертью-то? Надеялись, что отпустит вас комбат в санроту? Гадали, что он хотел от вас услышать? Понял я…

— Прав ты, лейтенант. Проявил слабость. Но понимаешь, чего я за это время не пережил… Скажу честно, обрадовался, когда руку пулей царапнуло… Человек же я. Не железный, а как и все. Виноват перед Пригожиным. Перед ним уже не покаешься, хоть перед тобой. Как на духу — виноват, черт меня дернул…

— Теперь, если и вернется Пригожин, его комбат уже без всяких колебаний хлопнет — сынок офицерский, мать дворянка… И чего это он перед вами разоткровенничался?

— Сам удивился… Сказал он, правда: разве дворяне плохо Россию защищали во всех войнах, и кто такой Кутузов, Суворов, как не дворяне… А потом мы же с ним, уж если честно сказать, в живых остаться не надеялись…

Глотнули они из фляги еще, до донышка опорожнили и поднялись, не зная, как и вести себя перед людьми, какие слова говорить, как им в глаза глядеть?

Серый успел выбраться из оврага еще до того, как немцы заняли позиции по его склонам, а потому и не видел их. Он взял сильно влево, чтоб войти на передовую там, где вряд ли выставлены посты. К лесу он подползал, а войдя в него, поднялся и пошел быстро в тыл, но не успел пройти и десятка метров, как его остановили:

— Стой! Кто идет?

Он выругался про себя: вот незадача. И сразу же обозлился на остановившего его. Того было не видно, и он крикнул:

— Свои. Свои…

— Пароль!

— Какой к хрену пароль. Я — старший лейтенант, из особого. Днем в Овсянниково ходил. Помнишь, самолет листовки разбросал, так я пошел, чтоб собрать их. Ты выходи, вот мое удостоверение, — сказал он все это спокойно, уверенным голосом, и двинулся вперед, вынув из кармана удостоверение особиста. Фотографию свою он еще не наклеил, но понадеялся, что в темноте не разберет постовой.

Постовой вышел из кустов, здоровенный пердило с винтовкой, и они пошли навстречу друг другу.

— Давай удостоверение, старшой, — протянул тот руку.

— Давать его я не имею права, на, смотри, — и Серый сунул ему удостоверение, не зная, конечно, что уже по всем постам отдано распоряжение задержать любого, кто назовется особистом. Не знал, а потому и не подготовился, ни пистолета не приготовил, ни ножа.

Постовой глянул мельком на удостоверение и сказал добродушно:

— Порядок, товарищ старший лейтенант… — потом кивнул на немецкий автомат. — Трофей? Нельзя посмотреть, старшой, первый раз такую машинку вижу, — и протянул руку.

Не обманул Серого добродушный тон, почуял он неминуемую опасность, но автомат протянул левой рукой, а сам в одно мгновение выдернул кинжал из ножен и, потянув на себя автомат, ударил в приблизившегося к нему постового. Тот и не пикнул даже, свалился как сноп. Одним движением руки расстегнул Серый шинель убитого, достал из кармана гимнастерки красноармейскую книжку, сунул себе в карман и осторожно, стараясь не шуметь, пошел по лесу. Пройдя около километра, остановился и призадумался. Нет, так ему с передовой не уйти. Про особиста знают. Ксива эта сейчас никуда не годится. Но уходить надо, главное же сделано, впереди свобода маячит, жизнь… Он подошел к не очень толстому дереву, достал пистолет, но не особиста, а трофейный парабеллум, приставил левую руку к стволу дерева, а правой стрельнул через дерево в левую. Первая пуля прошла мимо, не задев, но со второго выстрела прострелил он себе предплечье. Скривившись от боли, наскоро перевязался. Пистолет особиста спрятал под деревом в снегу, как самую явную улику, а удостоверение его засунул в сапог и тронулся спокойно в санвзвод, чтоб получить санкарту не на свое, конечно, имя, а на имя убитого им постового, благо книжки эти были без фотографий. В санвзвод пришел он уже на рассвете. Врач обработал рану, порадовался за него, что не задета кость, сделал противостолбнячный укол и выпроводил, так как изба была набита ранеными.

— Санрота в Бахмутове. Как Волгу перейдешь, так и село это. Понял?

— Спасибо, доктор. Понял. Прощайте.

И тут уже полное спокойствие освободило душу, сейчас мог он радоваться, не сдерживая себя. Теперь одно желание — дойти до села, купить бутыль самогона и тем спраздновать обретенную свободу. А то, что стоила она двух человеческих жизней, он не очень-то задумывался: особисту туда и дорога, а этому постовому не надо было лезть на рожон, тоже мне, бдительный, кого задержать вздумал? А кстати, все же за это время он и доброе дело сделал, предупредил роту, ну, и с десяток фрицев ухлопал, ежели не более…

А когда дошел до Волги, то уж совсем душа успокоилась. В санроте задерживаться он не будет, только продаттестат возьмет и тронет в тыл дальше. Хорошо бы в московский госпиталь угодить, в Москве он своих найдет, там уже полный порядок будет…

Стрельба в деревне уже давно закончилась, но никто оттуда еще не пришел. Больше всех переживал Женя Комов, он даже несколько раз выходил на поле и тщетно всматривался в темноту. Два хороших и близких ему человека остались там — ротный и Костя. Хорошими были и папаша с Мачихиным, но от тех он был далеко. А вот ротного — "С Богом", пронизало его до глубины души, ну, и к тому же оказался он сыном его милой учительницы Веры Семеновны… Что он ей напишет, если старший лейтенант Пригожин не вернется?… Да и успеет ли написать? Вот бойцы его роты разбирают принесенные в ящиках патроны, разбирают гранаты, набивают диски ППШ. Все это делают молча, хмуро и не очень-то думают о том, что вот-вот снова придется идти в бой. Им показалось, что комбат пугал их только, — это настолько бессмысленно, что трудно поверить в серьезность такого приказа послать разбитые, деморализованные остатки роты опять наступать на деревню, которую и в первый-то раз взяли счастливым случаем.

А в это самое время старший лейтенант Пригожин, Карцев и Мачихин, выбиваясь из сил, тащили тяжело раненного папашу. Он был грузен, и они часто останавливались, отдыхали, опуская папашу на землю. Он прерывисто дышал, ранение было в грудь, и порой, когда он говорил, розовая пена показывалась у губ. А говорил он слабым голосом, прося захоронить его обязательно…

— Не хочу валяться неприбранным…

— Чего о смерти заладил, выдюжишь ты, — успокаивал Мачихин.

— Не болтай… Ты адресок дочки не забудь и отпиши обязательно… И место укажи, где захоронили… Хочу, чтоб на могилку после войны сыны и дочери приехали… Звезду железную мне не надо… Крест бы… Но его вы не поставите… Так лучше без всего тогда…

— Как в лес зайдем, тебя на носилках быстро в санчасть доставят, Петрович, ну, и порядок будет… — это Костик успокаивал.

— Нет, браток… Чую, пришел мой час… Я смерти не боюсь… Все равно жизни не было, и будет ли она, один Бог знает… Вы только исполните все, что прошу… Обещай, ротный, хочу твое слово… офицерское услышать…

— Обещаю, Петрович…

— Ты мне моего командира по германской напомнил… Вот почему и про слово офицерское сказал… Понял?

— Вредно тебе говорить, Петрович. Помолчи лучше…

— Ничего мне теперича не вредно, Мачихин…

И на следующей остановке о том же бормотал умирающий папаша и просил заверений, что захоронят его по-человечески. И так всю дорогу, пока перед самым лесом и не затих… Мачихин перекрестился, остальные стянули с себя каски. На поле его не оставили, донесли до леса, положили около большой ели, чтоб потом вернуться и похоронить, как он просил…

Уходя от немцев, они взяли далеко влево и вышли почти в том же месте, где и Серый, а потому и натолкнулись на труп постового… Костик увидел ножевую рану и сказал ротному:

— Вот говорил я о Егорове вам… Видать, тоже его работа. Теперь пойдет гулять на воле. Сволочь, конечно, хотя кабы не его вскрик и стрельба, прозевали бы мы фрицев…

Ротный ничего не сказал на это, не до того ему. Они повернули направо, чтоб выйти к оврагу, где, наверно, находятся остатки их роты. Шли медленно, часто передыхая. Пожалуй, только Сысоев был бодрее других, но и от его бравого вида мало что осталось — ссутулился, обмяк.

Немцы снова начали пускать ракеты из Овсянникова, и их свет пробивался сквозь деревья, а потому плутать особо не пришлось. Минут через двадцать услышали они голоса и вскоре увидели ребят. Увидели и ящики из-под патронов, уже пустые…

— Это что же такое? — спросил Сысоев, кивнув на цинковые коробки.Неужто?…

— Это самое, сержант, — выдвинулся один. — Пойдем вторым заходом.

— Где комбат? — нахмурил брови ротный.

— Небось, у землянки помкомбата, — ответил тот же боец.

И здесь бросился к ротному Комов… Побежал со счастливой улыбкой.

— Живой, товарищ командир! Живой!

Ротный потрепал его по плечу и тоже улыбнулся, однако задерживаться не стал, тронулся с Карцевым и Сысоевым к землянке. Побрел за ними зачем-то и Комов. Видно, хотелось быть рядом с Пригожиным… Женя, воспитывавшийся без отца, вообще тянулся к взрослым мужчинам и даже к ребятам старше его, и хотя ротный не годился ему в отцы, чувства, похожие на сыновьи, вспыхнули в нем. Он шел позади, но до него доносились слова разговора, который вели ротный и ребята.

— Выходит, сержант, опять геройствовать придется, — сказал Костик, выдавив усмешку.

— Выходит, так, — каким-то не своим голосом протянул Сысоев. — Я уж какой нестомчивый, но и то дошел… Не смерти боюсь, просто сил не осталось…

— Постараюсь доказать комбату бессмысленность всего этого, — сказал ротный, но не было в его словах уверенности, а потому шли к землянке с холодком в сердце.

Через некоторое время ухватился Костик за одну мысль, которую и высказал.

— В уставе говорится, выполняются любые приказы, кроме явно преступного. А разве приказ комбата не…

— Пустое это, — перебил сержант. — Есть это в уставе, но как определить?…

Ротный в разговор не включился, понимая, видно, что этот пункт устава их не спасет.

Комбат сидел на пне и курил. Около него стоял помкомбат и командир второй роты… Из землянки вился теплый дымок, и, почуяв его запах и даже тепло, и ротный, и Сысоев, и Карцев, и Комов так захотели очутиться сейчас в землянке, в тепле, что это желание на какое-то время вытеснило у них все остальное — забраться бы, лечь у печурки, курнуть два разка и… заснуть, забыться от всего кошмара, которым сопровождался весь этот день и ночь…

Ротный подошел первым к комбату, но не успел еще ничего сказать, как тот, окинув его холодным и безразличным взглядом, процедил:

— Явился, не запылился?… Докладывай, почему деревню сдал, приказ нарушил.

— Я не сдал, нас выбили, потому что вы не прислали подкрепление и сорокапяток.

— Выбили? И я, значит, виноват? Ловко, Пригожин! Так вот, слушай, хотел я тебя расстрелять без лишних разговоров, как вернешься. И сделал бы это, вернись ты чуть раньше. Но решил дать тебе шанс и всей твоей роте искупить кровью! Приказываю: немедленно выбить немцев и возвратить взятую деревню. Возвратить! Понял?

— Деревню взять сейчас нельзя. Люди измучены до предела. Вы посылаете их на верную и бессмысленную смерть… Я не могу выполнять этот приказ… Я считаю его преступным…

— Что?! — заорал комбат, вскочив с пня. — Ты что сказал, сволочь недобитая? — он суетливо расстегивал кобуру. Да я тебя тут… на месте шлепну, ты что, этого не понимаешь? Дал тебе шанс искупить вину, а ты… комбат вытащил пистолет, дернул затвор, вогнав патрон в патронник, и, подняв руку с пистолетом, двинулся на Пригожина.

Тот стоял не шевелясь, бледный, с плотно сжатыми губами и смотрел на приближающегося комбата.

— Стреляйте! Ну, стреляйте! — вроде бы совсем спокойно сказал он.

— Товарищ майор… — пробормотал помкомбат, сделав шаг в его сторону.

— Молчать! — не повернув головы, крикнул комбат. — Я не шучу, Пригожин. Повтори приказание и марш — выполнять!

— Я считаю ваш приказ явно преступным. Стреляйте.

— Ах так!

И тут, откуда ни возьмись, выскочил Комов и, бросившись к комбату, схватил его руку с пистолетом, пригнув ее тяжестью своего тела вниз.

— Не надо, товарищ комбат… Не надо! Товарищ комбат, миленький, не надо…

Комбат на секунду опешил от такого непредвиденного поступка и глупых слов, затем попытался ногой отпихнуть от себя этого чумового бойца, но Женя мертвой хваткой вцепился в руку комбата, не оторвать… И тут прозвучал выстрел… Комов без стона, без вскрика рухнул ему под ноги… Комбат с брезгливой миной перешагнул через его тело и спросил:

— Кто такой? Как посмел? — и оглядел окружающих.

Ему никто не ответил, взгляды всех были направлены на убитого. Комбат грубо выругался. Не понять было, случайно он выстрелил или нарочно, но так или иначе, какая-то растерянность виделась на его лице.

И тут тишину разодрал дикий крик:

— Ты что натворил, гад?! Ты кого убил, падла?!

С автоматом наперевес, направленным стволом на комбата, шел Карцев…

— Арестовать! Обезоружить! — истерично взвизгнул комбат, но никто не бросился на Костика, все оцепенели… Да и как тронуться, когда так страшен был вид этого бойца, в окровавленном ватнике, почерневшего, с выпученными сумасшедшими глазами, который вот-вот брызнет очередью из ППШ и порешит всех, стоящих напротив.

— Арестовать! — крикнул комбат еще раз, но его рука с пистолетом, опущенная вниз после выстрела в Комова, так и висела, и он боялся ее поднять, потому что дрожал палец Карцева на пусковом крючке и вот-вот, при любом движении майора, он несомненно нажмет на него.

— Ты кого убил, падло?! Ты что сделал, гад?! — повторял Карцев, неотступно и неотвратимо надвигаясь на комбата.

Первым очнулся Пригожин, он в два прыжка обогнал Карцева и встал перед комбатом.

— Отставить, Карцев. А вы, майор, уберите пистолет в кобуру, иначе я не отвечаю за вашу жизнь.

— Отойди, ротный! Не мешай! — прохрипел Карцев, уткнувшись стволом автомата в грудь ротного.

— Отставить, — повторил твердо и четко Пригожин.

— Отойди, говорю! Все равно я этого гада прикончу. Всех прикончу, вдруг заорал Карцев, поведя стволом автомата. — Отойди!!! — совсем уж бешено повторил Костик и стволом автомата попытался отодвинуть ротного.

Пригожин не схватился за ствол, не стал вырывать автомат у Карцева, понимая, что тот в истерике и вот-вот нажмет спусковой крючок.

— Костик, прошу, не надо… Комбат, наверно, случайно выстрелил… Майор, скажите ему…

Комбат молчал, но Пригожин продолжал уговаривать Карцева:

— Вот слышишь, Костик… Образумься, — он положил ему руку на плечо. Успокойся… Комова не оживить…

Карцев вдруг обмяк, сбросил руки с автомата, закрыл ими лицо и, сотрясаемый беззвучными рыданиями, побрел в сторону, согнувшийся, словно переломленный пополам… Подойдя к ели, он опустился на землю, обессиленный и раздавленный.

Комбат уже убрал пистолет в кобуру и стоял, шумно и тяжело дыша. Пригожин повернулся к нему, и теперь они стояли лицом к лицу. Комбат смотрел зло, играли на скулах желваки и подрагивали тонкие, в ниточку губы. Пригожин глядел спокойно, даже как-то отрешенно, сердце давила боль за нелепую смерть Комова, этого мальчика, которого учила его мать немецкому языку, и ему вдруг стала совсем безразлична собственная судьба. Только придавила невероятная усталость, вытеснив все… Комбат первым отвел взгляд, резко повернулся к помкомбата и другим командирам и приказал:

— Арестовать обоих!

Помкомбат нерешительно двинулся к Пригожину.

— Сдайте оружие. Пригожин… И бойцу своему прикажите, — сказал он мягко, чуть разводя руками, словно говоря этим — ничего не поделаешь приказ…

Тем временем остатки первой роты, бухнувшись кто куда, не подложив даже лапника на снег, сразу почти все ушли в дрему, отключились от кошмара прошедшего дня и ночи. Кто-то и покурить даже не покурил, а как прилег, так и провалился в небытие. Не дремал только Мачихин и еще один боец из пожилых, с которым улеглись они вместе под большой елью, завернули но большой цигарке и вдумчиво потягивали горький дымок моршанской, переваривая в душе и только что происшедшее, и то, что предстоит им снова.

— Мачихин, вот ты мужик грамотный… — начал сосед, но Мачихин буркнул, перебив:

— Какой я грамотный? Церковноприходская только.

— Да нет, грамотный ты. Вот политрук тебя филозофом прозвал. Так скажи, понимаешь ты что из того, что сегодня было?

— А чего тут понимать? Не жалеет народ наша власть, и никогда не жалела. Она пол-России угробит, чтоб себя сохранить. Разве сможем мы отбить деревуху? Нет. Поляжем все. вот и весь сказ…

— Неохота помирать-то… Из такой заварухи вышли живыми… Сейчас бы нам на отдых надоть, хоть на два денечки. Пришли бы в себя, а там и опять повоевать можно.

— На том свете нам отдыхать. Понял?

Они вздохнули тяжело оба и задумались. Молчали долго, пока не искурили… После этого сосед тихо и вроде бы ни к чему сказал равнодушным голосом:

— А я листовочку-то сохранил, — и глянул на Мачихина выжидающим взглядом.

— Ну и что? — так же равнодушно спросил Мачихин.

— Да, ничего… Просто сказал… Жизнь-то одна…

— Одна, — согласился Мачихин.

— Дети у меня…

— Ну и что? У всех дети… Ты что, немцам поверил?

— Так пишут же: обеспечена жизнь и свобода…

— Ну и дурило ты, ежели поверил. Выкинь это из головы, а листовку порви, чтоб она тебе душу не мутила. Понял?

— Так убьют же, гады. Сегодня ночью и убьют нас с тобой. Что же, как бараны и пойдем? — с отчаянием вырвалось у соседа.

— Другие-то пойдут, — повернулся к нему Мачихин.

Тот как бы съежился и начал дрожащими пальцами свертывать вторую цигарку. И только сделав три глубоких затяжки, спросил шепотом:

— Не продашь, Мачихин?

— Сдурел, что ли? Не такой я человек. Но ты порви все же листовочку-то. Порви.

— А пропади она пропадом! — Он вытащил из кармана гимнастерки листовку и стал рвать ее с отчаянием, зло, отрезая себе этим последнюю надежду на жизнь.

Мачихин смотрел, как он рвет листовку, а сам думал: ох, как безропотно и покорно, словно скотина какая, ходит русский мужик на смерть, и почему сие так? Власть он не любит, потому что ничего хорошего она ему не сделала, и сейчас не жалеет людей, воюет безжалостно, к тому же еще и глупо, неумело, а вот ведь не выйдешь из строя, не подашься к фрицам, хоть и обещают они жизнь… Невозможно русскому человеку спасаться одному, оставляя сотоварищей… Вот и листовку порвал лишь потому, что сказал ему Мачихин: "Другие-то пойдут". И выходит, одно их держит совесть, совестно оставлять других в беде, а самому спастись. И сказал Мачихин:

— Разорвал? Есть в тебе, значит, совесть. Есть…

— У нас-то есть… Вот и поляжем все. А комбат вернется к своей бабе, ополовинит бутылку и нас даже не помянет. Обидно. Мы за свою совесть смерть примем, а бессовестные орденов нахватают, чинов, жить будут да еще хвастать, что они войну выиграли.

— Ну, комбат невелика шишка, его запросто могут хлопнуть, а вот генералы… Те, конечно… Как звать-то тебя?

— Степаном.

— Так вот, Степа, ты надежду все же не теряй. Может, и возвернемся сегодня… Ну, а на всю войну не загадаешь, пехота же матушка…

— Знаешь, Мачихин, я уже ни ноги, ни руки не жалею, пусть оторвет, лишь бы живым. До боя думал, лишь бы что не оторвало, а сейчас пусть… Лишь бы живым.

— Это оно так… пробурчал Мачихин.

На том разговор двух пожилых солдат и закончился. Повело их, как и остальных, в дрему. Сперва Степан заснул, а за ним и Мачихин, деревенский филозоф, который перед тем, как заснуть, все же подумал: а правильно ли он сделал, что уговорил Степана листовку порвать…

Уже снимал с плеча Пригожин автомат, чтоб отдать помкомбату, как раздался резкий щелчок взводимого затвора и вышел из темноты Сысоев, а за ним два бойца.

— Нет уж, товарищи командиры! Не дам я вам ротного заарестовать. Раз вы не по уставу воюете, так и я тоже. Мы пойдем, комбат, брать Овсянниково. Пойдем! Но вся кровь наша на вас будет. И мальчонки этого, и наша… Пойдемте, ротный, ну их всех… Может, и возьмем эту деревню распроклятущую… Пошли. А вы отойдите, лейтенант, от греха, да и вы, комбат, не вздумайте игрушку свою вынимать, я диск набил, тут у меня семьдесят два патрона, — угрожающе повел стволом ППШ Сысоев.

Все словно закаменели… Нерешительно топтался на месте помкомбат, молчал и комбат, покусывая губы, чуть, еле заметно усмехался командир второй роты, поглядывая то на Сысоева, то на комбата. Поднялся с земли Карцев и встал рядом с Сысоевым. Неровный, слабый свет из открытой двери землянки еле-еле освещал пятачок, на котором они стояли, выхватывая из темноты то одного, то другого. Помкомбат первым нарушил молчание:

— Вы сдадите оружие, Пригожин? — спросил он и сделал шаг к нему.

— Нет. Сержант прав, мы пойдем брать деревню, лейтенант.

Помкомбат повернулся к комбату и вопросительно глядел на него, не зная, что делать дальше. Комбат долго молчал, потом с нехотью и с раздражением сказал:

— Ладно, пусть идут… Ну, смотри, Пригожин. Возьмешь деревню — все прощу, а нет — лучше не возвращайся.

Пригожин ничего не ответил, круто повернулся, и все они — Сысоев, Карцев и два бойца тяжелыми шагами пошли к своей роте… Немного погодя помкомбат сказал:

— Их же нужно поддержать, товарищ майор.

— Вот ты и поддержишь. С тем взводом, что ходил уже, и пойдешь за ними. Сами в бой не вступайте, но ежели они отходить станут… Понял?

— Нет, товарищ майор.

— Ох, какой непонятливый, — усмехнулся комбат.

— Я действительно не понял.

Не валяй дурака! Присматривать за ними должон, ну и если кто сдаваться пойдет — пресеки. Теперь понял?

— Я пришел сюда с немцами воевать и пойду, чтоб помочь первой роте.

— Помогай, помогай… Ну, а если они на сторону врага перейдут, а ты не пресечешь — отвечать будешь по всей строгости.

— Что вы выдумываете? Вы должны верить людям!

— Я ничего не выдумываю. И верю. Но должон все предвидеть и за все отвечать. А ты должон приказ выполнять и не рассуждать много. Молод еще. и мозгов у тебя для этого мало. Понял? Ежели трусишь, на, выпей для смелости, — протянул он помкомбата флягу.

— Спасибо, я пьяным в бой не хожу.

— И тут перечишь? Ну-ну, давай… А я вот глотну малость, — и комбат отхлебнул из фляги изрядную дозу, неприязненно поглядывая на помкомбата. Выпив, он утер губы рукавом, а потом грубо спросил его: — Чего ждешь? Иди, собирай взвод и выполняй приказ. Повтори.

— Есть выполнять приказ, — тихо сказал помкомбат, приложил руку к каске и пошел вслед за Пригожиным и другими.

Комбат закурил, посмотрел на командира второй роты и вдруг неожиданно предложил:

— Ну, а ты, старшой, выпьешь?

— Спасибо, товарищ майор. Не пью, — холодно ответил тот.

Комбат нахмурился. Неужто и этот, как будто бы кадровый командир, осуждает его? В общем-то плевать ему на всех, поступил он правильно, только вот с этим пацаном нехорошо все же вышло. Но виданное ли дело, чтоб рядовой ухватил руку командира части. Фактически он в порядке самообороны в него стрельнул, хотя сейчас и сам не помнит, случайно нажал крючок или нет. Курок-то был взведен, тут чуть нажал и выстрел. Сейчас ему хотелось думать, что случайно, как показал Пригожин, но если и нет. то в справедливом гневе, потому что не отставал от него этот чумовой… Невольно глянул он на лежащее рядом тело и при свете вспыхнувшей немецкой ракеты увидел открытые, застывшие вроде бы в удивлении, глаза и черную струйку крови из полуоткрытого рта, застывшую у подбородка… Он быстро отвел взгляд и буркнул командиру второй роты:

— Прикажите захоронить… Ну, и насчет похоронки не забудьте…

— Погиб смертью храбрых в боях… и так далее? спросил тот, скривив губы.

— Да! — почти крикнул в сердцах комбат.

В этот момент снова вспыхнули несколько ракет на поле…

— Берегутся немцы. Видать, настороже, — заметил ротный.

Комбат сжал губы и бросил злой взгляд. Он понял, для чего сказал это ротный, и ничего ему не ответил. От отцепил флягу и припал к ней надолго, граммов двести в себя влил, после чего прибавилось в нем уверенности, что поступил он справедливо — пусть все знают, что значит приказ нарушать, все равно придется кровью расплачиваться, ну, а потери?… Они же неизбежны в войне, что значит несколько десятков перед теми сотнями тысяч, которые гибнут за нашу советскую Родину? Да и он сам не сегодня-завтра может быть убит. Черново же немцы вон как обстреливают, а блиндаж его сделан наспех, накаты хлипкие, прямого попадания не выдержат. Надо бы, конечно, приказать второй ряд сделать, да все недосуг в этой кутерьме и суматохе… Да и сейчас, сидя на передовой, он тоже рискует жизнью: немцы за то, что потревожит их ночью рота Пригожина, откроют огонь по черновскому лесу, а тут ни траншей, ни щелей не удосужилась сделать смененная ими часть, прихлопнут запросто, и останется батальон без командира, а что солдат без начальника мясо…

Но уходить с передовой, не узнав, чем закончится наступление, нельзя, иначе этот старшой не только презрительно хмыкнет, но и побежит к роте, сообщит, что комбат с передовой ушел, ну, а тогда, знает он, как будут они наступать — продвинутся для виду сотню метров, постреляют и… назад, дескать, нельзя пройти, больно огонь немцы сильный ведут… Нет, страх смерти можно подавить только еще большим страхом — той же смерти, но еще и с позором… Так и гражданскую воевали, так и эту придется… Он тяжело поднялся и кинул командиру второй роты:

— Пойдем, старшой, к опушке, понаблюдаем, как они там…

Комроты ничего не ответил, только поправил на груди ППШ, и они пошли, обходя трупы, а порой в темноте спотыкаясь и наступая на них невзначай. С поля пока не доносилось никаких шумов боя, стояла тревожная тишина, лишь шипенье гаснущих и падающих осветительных немецких ракет да негромкие хлопки взвивающихся в небо новых… Около оврага в небольшом снежном окопчике сидел одинокий боец и напряженно смотрел на поле.

— Ну, присядем… — хрипло сказал комбат и стал выбирать место. Небось, рад, что не тебя послал со взводом, а этого петушка?

— Мне все равно, — безразлично ответил старший лейтенант.

— Ну да? Помирать-то неохота, семья, наверно, есть?

— Есть.

— Ну, а этот петушок бессемейный, пусть пороху понюхает. Кто его мне в помощники сунул, понять не могу. Ежели не вернется, тебя назначу. Ты же кадровый?

— Кадровый, — так же безразлично ответил тот.

— С какого года служишь?

— С тридцать пятого.

— Смотрю, не разговорчивый ты.

— Люди на смерть пошли, а мы тут разговорчики вести будем?

— За мальчонку меня осуждаешь? Так нечаянно я. Да и что один мертвый, когда сейчас сотни тысяч за Родину гибнут, — комбат вытащил пачку "казбека", предложил старшому.

Тот взял папиросу, и они закурили…

— А ты молчун, старшой… Всегда таким был?

— Не всегда…

— Понимаю, со мной не хочешь говорить?

Старший лейтенант ничего не ответил, поднялся, а потом спросил разрешения пойти к своей роте.

— Не разрешаю, старшой… Думаешь, ты один переживаешь? Я тоже не каменный, только права не имею переживать. Ты сядь… Я, конечно, жестоко поступил, но правильно. Отдали деревню, струсили, берите обратно, другого на войне и быть не может. Ну, что можешь возразить?

— Если бы мы поддержали Пригожина, усилили его роту, тогда и спрашивать можно было. Их же в деревне горстка осталась.

— Не горстка, а половина роты. И приказа на отход не было, значит стой насмерть и ни шагу назад. Ты — кадровый, уставы должон знать.

— Разрешите все же пойти к роте, — снова поднялся старшой.

— Сиди. Знаю, что ты думаешь: вот бы и пошел комбат вместе с ротой Пригожина… Так, что ли? А я не пошел, потому как права такого не имею. Я отдельным батальоном командую, и не меня из деревни немцы выперли. Кабы меня — пошел бы брать обратно. Самолично. Понял?

Хотелось старшему лейтенанту, рвалось из груди, высказать комбату все, что он о нем думает, что противна ему демагогия, которой наслышался за свою службу в армии предостаточно от таких же отцов-командиров, что за всеми словами одно лишь — угодить начальству. Ведь поспешил он, наверно, доложить комбригу о взятии Овсянникова, а пушки и подкрепления дать побоялся, потому что потерять эти сорокапятки страшнее, чем угробить сотню людей, за технику-то спрос другой, а потому не стал рисковать ими, понадеялся "на авось" авось удержит деревню Пригожин, но ничего этого не сказал. Только мерзко было на душе оттого, что и его жизнь тоже зависит от этого человека…

Пригожин остатки своей роты повел не по оврагу, опасаясь, что немцы, ожидая этого, выставят там посты. Он взял много вправо, и люди шли по открытому полю где-то между Овсянниковой и Пановой, куда не доходил свет немецких ракет. Но вскоре роте придется подбираться к деревне ползком и, не дай Бог, если немцы заметят их, то уже никаких шансов на внезапность нападения не останется, а тем самым и на успех. В успех Пригожин не верил вообще, но одно дело быть расстрелянными немцами на поле, другое же ворваться в деревню и нанести хоть какой-то ущерб противнику в рукопашном бою, хоть и погибнуть, но не совсем уж зазря.

С помкомбата договорились, что он со взводом пойдет много левее Овсянникова, остановится как можно ближе к деревне и будет поддерживать Пригожина только огнем — зачем губить людей, и так у них будут потери, когда немцы их обнаружат. Пригожин рассчитывал, что огонь слева как-то отвлечет немцев и ему, быть может, удастся ворваться в деревню.

Сейчас рота, подойдя к участку, освещаемому ракетами, залегла и передыхала перед тем, как начать движение ползком. Людям хотелось курнуть хоть разок, затянуться махрой в предпоследние минутки жизни, но сделать это было нельзя, а потому тихо переговаривались друг с другом, обменивались адресами. Брезжила все же надежда у каждого, что, может, ранят в начале наступления, тогда как-нибудь доберутся живыми до исходного рубежа, до родного леска, а оттудова уж и до санвзвода.

— Что ж, прощаться будем, Евгений Ильич? — шепотом спросил Костик Пригожина.

— Подождем, Костик… — так же тихо ответил Пригожин.

— Тогда глотнем, — стал вытаскивать последнюю трофейную бутылку Костик.

Они сделали по глотку, после чего Костик передал бутылку ближнему к нему бойцу.

— По глотку, браток. И передай по цепи…

Глотки делали большие, а потому досталось немногим. Странно было осознавать, что, возможно, это последний глоток. Да что там возможно! Почти наверняка…

— А что вам помкомбат говорил?

— Комбат приказал ему, если мы сдаваться пойдем, чтоб не допустил, усмехнулся Пригожин.

— Вот падла… Может, зря вы меня остановили?

— Не зря, Костик… Под расстрел и вы, и я пошли бы. Или… или действительно к немцам надо было уходить. Нет, лучше уж в бою. Банально, конечно. Такое бы политруку вякать, а не мне…

— А почему вы политрука отпустили, пожалели?

— Он ранен.

— Но ведь комбат приказал ему идти с нами.

— Это незаконный приказ. Раз человек ранен, должен идти в тыл.

— А вот нам не повезло, хоть бы царапина, — горько усмехнулся Костик. Возьмем мы деревню, Евгений Ильич?

— Не знаю. Думаю, нам удастся в нее ворваться. Все зависит от того, сколько там немцев. Ладно, пора… Передайте по цепи — продолжать движение.

Костик пополз к бойцам, и рота начала двигаться к деревне, превозмогая усталость и смертную маету.

Пригожин поглядывал на часы. Они договорились с помкомбатом, что он начнет обстрел в четыре ноль-ноль, и оставалось еще десять минут… В эти, быть может, последние минуты Пригожий не думал ни о матери, ни о доме, ни о Москве… Знал он по опыту, что мысли эти расслабляют, даже мешают, но вот от другой мысли, которой у его отца, сражавшегося против немцев в четырнадцатом году, наверное, не было, мысли, не только мешающей, но и разъедающей душу, отвязаться не мог… Он, быть может, единственный из всей роты понимал, что, защищая Россию, он защищает и сталинский строй, сломавший судьбы миллионов русских людей.

— Который час? — прервал размышления Пригожина Костик. Взглянув на часы, Пригожий увидел, что помкомбат запаздывает, было уже десять минут пятого. Видимо, еще не подобрались на нужное расстояние для действенного огня.

— Уже пятый час…

— Скорей бы, — вырвалось у Костика. — Невмоготу ждать.

Подполз Мачихин и зашептал:

— Вот перестреляют всех нас, Петровича и не захороним, а слово ведь давали.

— Кто же знал, что нас снова погонят, — ответил Костик. — Простить должен нас папаша.

— Он-то простит, но я к тому, что ежели кто из нас уцелеет, чтоб не забыл… Эх, покурить бы, — вздохнул Мачихин.

Люди лежали уже полчаса и стали замерзать. И вот наконец-то раздалась стрельба с левой стороны деревни, но Пригожин не торопился давать команду на атаку. Только когда услышал крики "Ура!", он скомандовал: "Вперед!" Все поднялись почти разом и в полном молчании, стиснув зубы, с холодным отчаянием в сердце, тяжело двинулись к деревне…

Комбат тоже промерз в ожидании боя в деревне, а потому стрельба застала его не сидящим на пеньке, а меряющим шаги вдоль опушки, чтобы согреться. Услышав стрельбу, он остановился, вынул казбечину, закурил и, подойдя вплотную к полю, старался рассмотреть, что же там происходит. Но видны были только пунктиры трассирующих с двух сторон, вспышки осветительных ракет и нечастые разрывы мин слева от деревни. Он понял маневр Пригожина и теперь ожидал боя с другой стороны. Через некоторое время к нему подошел командир второй роты и тоже стал глядеть на поле.

— Понял маневр, старшой? — спросил комбат.

— Да.

— Вообще-то верно поступили они, но этот мальчишка не выполнил мой приказ.

— Какой?

— Я приказал ему… А ты разве не слыхал? Ну и ладно, — пробурчал комбат, понимая, что тот, судя по прежнему разговору, не одобрит.

Стрельба шла, но рота Пригожина, которая должна начать наступление справа, пока не подавала жизни. Комбат начал нервничать. Чем черт не шутит, вдруг и верно предпочтет Пригожин плен смерти? Ну, тогда помкомбата несдобровать. Приказал же ему следить за ротой Пригожина и в случае чего не допустить. А Пригожин отправил его от себя отвлекать немца, что вроде бы логично и грамотно, но развязал себе руки и может теперь спокойно перейти к врагу.

— Ты, старшой, с Пригожиным на формировании общался?

— Общался.

— Ну и как он? Можно ему доверять?

— А почему бы нет? Дельный командир, повоевал уже в сорок первом, ранен был… Не пойму я вас, товарищ майор, откуда такая недоверчивость?

— Оттуда, старшой, — коротко ответил комбат, рассчитывая, что поймет тот.

Старший лейтенант понял, но все равно смотрел на комбата холодно. Комбат чувствовал его отчужденность и неприязнь, но ему было это безразлично. Его никогда не любили подчиненные, и он, зная это, часто говорил в кругу командиров: "Я не баба, чтоб меня любить", и полагал, что командира нужно бояться, а потому всегда был жесток с подчиненными, безмерно требователен и чего-чего, а дисциплинка у него стояла на высоте, потому и продвинулся быстро по службе, особенно после тридцать седьмого — от старшего лейтенанта до майора. Когда он отошел в кусты по нужде, остатки роты Пригожина ворвались в деревню и стрельба, разрывы гранат доносились до передовой.

Застегивая на ходу прореху, комбат подошел к опушке и облегченно выдохнул:

— Начали наконец-то…

Бой на правой стороне деревни длился минут пятнадцать. Потом все смолкло. Слева взвод под командой помкомбата еще вел некоторое время огонь, но вскоре затих — видать, стали отходить. Комбат после этого искурил папиросу… Командир второй роты снял ушанку и стоял, вперив взгляд в поле. Комбат поморщился недовольно на эту "демонстрацию", как про себя он назвал поступок старшого, и вытащил вторую казбечину…

— Ну что, товарищ майор? — повернулся к нему командир второй роты.

— Чего что? Пригожий с ротой искупил кровью нарушение приказа, — резко выхрипнул он. — Кстати, и тебе, старшой, урок, и всем, кто посмеет нарушить приказ. Война же. Понял? Я пошел. Передай помкомбату, что я объявляю ему благодарность. Если кто подойдет раненый, обеспечь отправку в тыл. Все, — он круто повернулся и зашагал по тропке, вытоптанной в снегу, которая вела к Чернову.

Он понимал, надо бы дождаться хоть одного из роты Пригожина, чтоб расспросить, а может, и посочувствовать, наградить, но, вспомнив высокого бойца в оборванной телогрейке, шедшего на него с автоматом, его сумасшедшие глаза, брызжущие ненавистью, ощутил неприятный холодок в груди. Конечно, струсил майор встретиться с кем-то из погубленной роты Пригожина, но сам себе в том не признался.

Карцева ранило в руку, когда они бежали к деревне, но он не бросил роту, а наскоро перевязался и вступил в рукопашный бой вместе с другими, но когда автоматная, видать, нуля полоснула по щеке и все лицо залилось кровью, Пригожин, заметив это, приказал ему немедленно выходить из боя… Карцев, придавливая стыдную, но неуемную радость от того, что, может, останется в живых, отбежал назад, залег где-то в огородах у плетня, вытер лицо от крови и ждал, что вдруг кто-то вырвется раненым из боя, хорошо, конечно, если это будет ротный…

Но бой вскоре затих… Слышались лишь голоса немцев и редкие выстрелы, которыми они, наверно, добивали раненых. И только тогда Карцев начал потихоньку отползать, а когда отполз от деревни подальше, поднялся и, пошатываясь, заковылял в тыл. Не в тыл, конечно, а к передовой, к тому леску, из которого пошли они в наступление и с чего начался для них этот страшный день и такая же жуткая ночь…

Он плелся еле-еле, изнемогая от усталости и потери крови, но автомат держал крепко. В его диске оставалось еще десяток патронов, и он уже знал точно, что если застанет комбата в лесу, то застрелит его без всяких колебаний и сомнений. Более того, он полагал это своим святым долгом перед погибшими ребятами и ротным, с которым так сблизился за это время. Та стыдная радость, которую он на миг ощутил, когда Пригожин приказал ему отходить, сейчас покинула его, ему уже не хотелось жить, а потому были не страшны последствия… Пусть расстреляют, но он отомстит за напрасную гибель своей роты.

Когда он добрался до леса, силы оставили его, он рухнул на снег, чувствуя, что теряет сознание… Превозмогая себя и чтоб не допустить этого, он вынул фрицевские сигареты и закурил, но после же двух затяжек провалился то ли в сон. то ли в беспамятство…

Загрузка...