Успешность боевых действий зависит от многих факторов, не всегда лежащих в центре внимания тактики. Эти факторы в особенности обязан иметь в виду командир полка — инстанция, переводящая замыслы высшего командования на язык жизни; не малый скачок от бумаги к живым людям, от писанины и приведению в движение мыслей, чувств, костей и мускулов, и особое искусство командира полка — ежедневно этот скачок осуществлять. Теория освещает искусство командира полка только частично, на своей периферии. Для работы командира полка решающее значение имеют разнообразные политические и психологические данные, лишь с трудом улавливаемые при абстрактном исследовании этой области. Поэтому мы решили очертить искусство командира полка на конкретном случае. Таковой взят из мировой войны. Ценность опыта мировой войны для Красной армии в данном случае может оспариваться. Действительно, революция самым решительным образом изменила условия командования. Достаточно упомянуть о политическом аппарате и партийной организации, на которых опирается современный красный командир в своей работе и которые являются могущественным рычагом политического воздействия на красноармейскую массу. Поучительность настоящего труда выиграла бы в огромной степени, если бы он вдохновил одного из командиров красных полков, успешно работавших в гражданской войне, написать к нему дополнение по собственному опыту. Но и в настоящем своем виде труд может помочь многим разобраться в тех практических преломлениях, которые получает тактика в зависимости от различного уровня боеспособности войск и характерных изменений в обстановке. Каждый частный случай требует своего подхода, и командир полка прежде всего должен быть подготовлен к тому, чтобы отбросить заученный тактический шаблон и действовать, сообразуясь с конкретной обстановкой. Гражданская война 1918 — 1921 гг. также отошла уже в прошлое; будущее несомненно потребует от командира Красной армии нового творчества; и к нему-то и надо готовиться.
Настоящий труд является тактической историей одного из пехотных полков во время мировой войны. Наши военно-исторические работы главным образом, к сожалению, пишутся в стратегическом и оперативном разрезе и базируются на архивном исследовании переписки Ставки, фронтов, армий, в лучшем случае штабов корпусов. А между тем какой бюрократической, не реальной, оторванной от жизни, тусклой представляется хранящаяся в военно-историческом архиве мировой войны переписка высших штабов по сравнению с сочным, если не правдивыми, то все же близкими к жизни документами архивов пехотных и артиллерийских частей, с полевыми книжками, исписанными под огнем, в цепях или на наблюдательных пунктах. Наша тактическая любознательность лишь в слабой степени удовлетворена в отношении событий мировой войны.
Исследование истории тактики до крайности затруднено состоянием наших архивов, отрывочностью сохраняемых в них документов, почти полным отсутствием мемуаров по мировой войне, которые пролили бы свет на извращения, содержащиеся в оставленных ею письменных памятниках. Можно впасть в грубейшие ошибки, если без надежного путеводителя, не запасшись большой дозой скептицизма, начать восстанавливать тактические эпизоды по уцелевшим обрывкам документов. Это обстоятельство в связи с необычайной кропотливостью работы и отпугивает большинство исследователей от изучения военных событий прошлого под тактическим углом зрения.
Оригинальная форма настоящего труда требует некоторых пояснений. С августа 1915 г. по февраль 1917 г. я командовал 6-м Финляндским стрелковым полком, и события, коих я был свидетелем, ложатся и основу моего изложения. Теперь, через промежуток в 11 лет, мне кажется, я способен довольно объективно разбираться в условиях своего командования.
Этот бойкий командир 6-го Финляндского полка представляется мне другим человеком, а не мной, когда я роюсь в памяти, чтобы восстановить мотивы его действий. Есть еще много живых современников описываемых мною событий; я был бы чрезвычайно благодарен им, если 6ы они огласили свои поправки к обрисованным здесь фактам и данным оценкам; несмотря на добросовестность моих усилий, я конечно далеко не достиг совершенной истины.
Однако настоящий труд отнюдь не имеет чисто мемуарного характера. Мои воспоминания являются преимущественно лишь светочем для архивных розысков и попыток на основании документов восстановить небольшие детали боев. При этом я базируюсь не на архиве своего полка, который почти не сохранился, и даже не на жалких остатках архива своей дивизии, а н архивах соседей — полков, батарей, дивизионов, дивизий и корпусов, с которыми приходилось работать по соседству, на просмотре уцелевших полевых книжек всех лиц, которые могли хотя бы отдаленно соприкасаться с изучаемыми событиями.
Удалось ли мне собрать достаточное количество документов, достаточно достоверно установить факты, приблизить хоть сколько-нибудь свое изложение к научному — пусть судит читатель. Во многих случаях я не нашел достаточных опорных пунктов в архивном материале, а памяти своей не доверял; тогда я просто пропускал данный эпизод. На этом же основании я пропускаю много своих распоряжений, которые могли бы интересовать читателя. Протоколом моего пребывания в полку эта работа вовсе не является, и мое законное право промолчать о том, что не представляет сейчас общего интереса, и что мной полузабыто. В II томе настоящего труда мне удалось дать более последовательное описание работы командира полка, притом в крупных наступательных операциях.
Я был слишком занят во время командования полком, чтобы вести какие-либо записи; а журнал военных действий полка сохранился только за несколько месяцев спокойной жизни в позиционный период. Но в моем распоряжении имеются два дневника; первый дневник унтер-офицера Штукатурова, напечатанный в 1-и и 2-м сборниках Военно-исторической комиссии в 1919 г. (охватывает первый период моего командования); ко второму периоду относится дневник прапорщика 6-го Финляндского полка В.К.Триандафиллова, ныне заместителя начальника штаба РККА, любезно предоставленный автором в рукописи в мое распоряжение.
Я могу спокойно утверждать, что хотя и допускал порой довольно грубые ошибки, но моя работа в полку содействовала подъему его боеспособности и активному использованию благоприятных случаев, которые встречаются на войне более часто, чем обычно предполагают. Но я ни на минуту не забываю, что успешным действиям 6-го Финляндского полка благоприятствовали объективные условия, и прежде всего — выдающиеся качества самого полка и его традиций. Если бы мы попытались наметить лучшие полки царской армии, то 6-й Финляндский стрелковый полк оказался бы вероятно в первом десятке.
Труд мой состоит из 4 частей. В первой части я стараюсь обрисовать проблемы, которые мировая война ставила командиру полка в вопросах воспитания солдата, в отношениях к офицерам, в руководстве полковым хозяйством, и основные линии их решения. Вторая часть рисует ряд тактических эпизодов в условиях обороны Вильны и Свенцянского прорыва; войска находились на дне царская армия едва ли когда-нибудь достигала большего разложения и так опускалась, как в эти конечные месяцы полугодового отступления 1915 г. Факты, описываемые мной, несмотря на подтверждение их рядом документов, могут показаться очень странными, анекдотическими иным критикам, знакомым с боевой действительностью только по чинному развитию обстановки при решении тактических задач на картах или на военной игре. Но что может быть конкретнее на войне, чем истрепанные до последней степени войска; и было бы крайне ошибочно применять к таким войскам нормально изучаемые в школе методы управления: это было бы все равно, что говорить глухому или дать читать слепому. Читатель, помнящий впечатления подлинного боя или несколько знакомый с пониманием войны Клаузевица, отнесется внимательнее к моей попытке передать живую тактическую действительность.
Остальные 2 части составят второй том. Содержанием его является зимняя кампания 1915/16 г. в Галиции и Луцкий прорыв.
Чтобы читатель имел все данные для тактического анализа, я, возможно кратко, обрисовываю и рамки операции, в которой действовал полк. Это повествование об операции имеет для меня чисто служебный характер; но читатель все же заметит, как то или другое понимание операции отражается на чисто тактических решениях командира полка.
Несколько слов о 2-й Финляндской стрелковой дивизии. Эта прекрасная дивизия выступила на войну в составе четырех 2-батальонных полков и одного 3-батарейного дивизиона; одна батарея была горная. На батальон приходилось нормальное в русской армии количество орудий — 3. Но затем полки дивизии развернулись сначала в 3-батальонный, а затем в 4-батальонный состав, батареи же перешли к 6-орудийному составу; фактически, осенью 1915 г., в батареях имелось только по 5, даже по 4 орудия. Горная батарея бралась иногда в отдел от дивизии: например в период 9-25 сентября 1915 г., излагаемый во второй части настоящего труда. Таким образом в лучшем случае дивизия при мне была обеспечена полутора орудиями на батальон, а иногда всего одним орудием, что являлось совершенно недопустимым в условиях мировой войны. Мы с завистью смотрели на нормальные дивизии, располагавшие 6 батареями, а о германской норме — 12 батарей — и мечтать не могли. За недостаток артиллерии приходилось расплачиваться дорогой ценой пехоте.
Приходилось быть очень строгим в требованиях к пехоте, она должна была проявлять свое искусство в полной мере, малейшее упущение строго наказывалось. Еще Наполеон отметил по опыту польской кампании конца 1806 г., что пехота, вынужденная сражаться против сильнейшей артиллерии, быстро портится. Во 2-й Финляндской дивизии эта порча в особенности сказалась на более слабых полках.
Таковым являлся 7-й и в некоторые периоды войны 8-й полки, имевшие в мирное время лучшую стоянку — Выборг и сильно гвардейский пошиб. Офицеры в них не жили полковыми интересами и потому не занимались воспитанием солдатской массы. В начале 1915 г. 8-м полком командовал полковник генерального штаба Иностранцев, читающий теперь иногда военные лекции в Праге. Профессорское красноречие Иностранцева совмещалось с поразительной физической трусостью. Он серьезно разложил 8-й полк и не пользовался никаким авторитетом; молодые офицеры смеялись над ним и распустились. Но все же в 8-м полку сохранилось много хорошего элемента. 7-м полком долго командовал гастроном, генерального штаба Орлов; австрийская граната убила его в Карпатах в избе, за ужином. Офицерским собранием 7-го полка заведовал прапорщик Александров, владелец известного крупнейшего петербургского ресторана Аквариум{1}. Первый начальник дивизии Нотбек высоко ценил кулинарные связи Александрова и стремился всегда держать 7-й полк в резерве, около штаба дивизии. Целыми месяцами другие полки дивизии несли тяжелую работу, а 7-й полк бражничал в тылу. В минуты же кризиса 7-й полк вводился в бой и оказывался далеко не в такой степени втянутым в требования боя, как другие, менее свежие, но не так избалованные полки. Брошенный в контратаку, 7-й полк с большим искусством умел изображать шаг на месте.
Главную силу дивизии представляли 5-й и 6-й полки. В противоположность 7-му и 8-му полкам, которыми в мирное время всегда командовали офицеры генштаба, 5-м и 6-м полками, квартировавшими в неприглядных стоянках, командовали выдающиеся пехотные специалисты. 5-й полк был очень хорошо обучен и вымуштрован, но гвардеец Шиллинг, командир полка, придавал дисциплине бездушный, формальный характер, и дисциплина 5-го полка, уже через полгода войны, дала сильные трещины. Полк не достаточно успешно ассимилировал в своей среде прапорщиков. Объективные условия вели к тому, что армия перестраивалась на новый лад, а кадровый состав 5-го полка стремился сохранить прежний строй полка, и отрывался таким образом от своих пополнений.
Несомненно, лучшим в дивизии был 6-й полк{2}. Воспитателем 6-го полка был полковник Кареев, вышедший с ним на войну. Кареев был в свое время петербургской знаменитостью как командир батальона Павловского военного училища. Бесконечная требовательность, безжалостная строгость, соблюдение всех статей устава на 100 %, жесточайшая муштра, энергия и настойчивость при ведении строевых занятий и обучении стрельбе, отсутствие каких-либо личных интересов вне службы характеризовали Кареева. В полку он стремился добиться в подготовке своих стрелков такой же отчетливости, какой он достигал при обучении павловских юнкеров. При этом он проявлял и большую заботу о развитии спорта среди солдат. Особенно велики были достижения в лыжном деле. Но если в училище Кареев получил репутацию истязателя юнкеров, то в полку он явился истязателем одних офицеров; его бесцеремонные замечания производили такое впечатление, что офицер, которому приходилось идти к Карееву со служебным докладом, задумывался над вопросом — не лучше ли подать в отставку и идти хотя бы на самую черную работу, но быть избавленным от столь требовательного и резкого начальства{3}. Солдаты же не имели злого чувства к Карееву, ощущали его непрерывную заботу о них, мирились с его суровостью, так как справедливость была налицо{4}. К начальникам Кареев был еще требовательнее. Подготовка унтер-офицеров в полку была идеальная. Мне пришлось иметь дело уже со вторым поколением учеников-воспитанников Кареева; трудно было себе представить в полку, чтобы унтер-офицер отправил солдата в наряд или на работу, не прорепетировав с ним все обязанности, выпадающие на него в данном случае. После тяжелого перехода, в ненастную погоду, я обходил окопы или бивак полка, опрашивал часовых, дневальных, старших в секрете, наблюдателей, разведчиков — и всегда получал четкие, уверенные ответы. Только добившись полного уяснения солдатом его обязанностей, унтер-офицер ставил его на работу. Неоценимое достижение{5}. Рукоприкладство преследовалось Кареевым жесточайшим образом и встречалось в полку только как редкое исключение. Тем не менее, муштра в полку была жесточайшая; она поддерживалась и в течение всей войны, но в сильно смягченной форме. Несомненно, блестящие результаты подготовки достигались полком только ценой мучительно напряженной работы.
В боевой обстановке Кареев разбирался не слишком искусно. Крепко спаянный суровой дисциплиной, богатый индивидуальной подготовкой каждого бойца полк мог бы достигнуть и более крупных результатов{6}. Такие командиры, как Кареев, сами обычно не достигают крупных боевых успехов. Им не хватает той легкости, увлекательности, энтузиазма, умения добиваться добровольного подчинения, которые так важны в числе прочих способностей вождя. Но они оставляют своим преемникам богатейший вклад. После их грузного прижима каждый начальник будет казаться очаровательным и сможет долго жить на накопленный капитал дисциплины.
Преемником Кареева{7} и моим непосредственным предшественником был полковник генштаба Кельчевский, преподаватель тактики артиллерии Академии генерального штаба. Он представлял само воплощение деликатности и мягкости. Все внимание Кареева было обращено на строевые требования, а Кельчевский как будто не замечал людей и весь ушел в тактику. Он мог, упершись взором в карту, анализировать и мечтать 4–5 часов под ряд. Это был его способ отдыхать; с этой стороны он представляется мне немного звездочетом. В дивизии он пользовался репутацией большого тактика, и под его командованием штаб дивизии охотно объединял управление всей боевой частью дивизии. На Карпатах, в первую зиму войны, Кельчевский утратил последние кадры полка. Состав полка был разжижен пополнениями и включением III батальона, составленного из рот пограничников.
4 июня 1915 г{8}. дивизия отходила сверхфорсированным маршем к с. Журавно на Днестре. "Люди смертельно устали от жары", "позиция никуда не годится и растянута", — доносил Кельчевский. С 4 ч. 30 м. утра 5 июня начался обстрел, а в 16 ч. 10 м. австрийцы повели решительную атаку. В 17 ч. 40 м. наступила катастрофа для большей части фронта дивизии. В 19 ч. 40 м. Кельчевский доносил: "Мой 1 батальон и 2-я горная батарея (4-го Сиб. горного дивизиона) погибли". В действительности, полностью были уничтожены или взяты в плен 8 рот 6-го Финляндского полка и все пулеметы. Связь работала, и телефонисты из взятых австрийцами окопов еще доносили, что делают австрийцы, кто из офицеров убит, а кто взят нераненым в плен. Иностранцев бежал, но Кельчевский продолжал организовывать действия остатков дивизии на фронте, и удостоился ответной записки начальника дивизии Нотбека: "Ваши действия признаются блестящими". От 6-го полка осталось 300 человек. Но закваска сохранилась. Через несколько дней учебная команда с прапорщиком Даниловым захватила австрийскую батарею, и Кельчевский получил орден Георгия.
28 июня 6-й полк с прибывшими пополнениями насчитывал 612 штыков, 412 безоружных. 1 июля полк потерял еще 300 человек. 7 июля остатки дивизии были выведены с фронта. В это время произошла полная перемена начальства. Ушли, получив повышение, Нотбек, Кельчевский, начальник штаба дивизии Марушевский; отправился преподавать военные науки Иностранцев. 25 июля дивизия. была посажена в Тарнополе в вагоны, 29 июля — высажена в Вильне и направлена в Вилькомир, где имела ряд стычек с германцами. 10 августа в бою со спешенной частью 6-й немецкой кавалерийской дивизии особенно отличился I батальон 6-го полка, под командой подп. Патрикеева, произведший внезапно довольно значительный прорыв и захвативший до 70 пленных. Таким образом известная боеспособность еще сохранилась; но все же мне предстояло вступить в командование очень обессиленным 6-м Финляндским полком. Однако в августе 1915 г. положение других полков русской армии было не лучшим. На мое счастье почти в течение целого года бои 6-го Финляндского полка складывались так, что он имел возможность подбирать и эвакуировать в тыл своих раненых; сдались 5 июня роты, состоявшие главным образом из пополнений; в лазаретах дальнего тыла полк располагал весьма ценным в будущем кадровым пополнением. Отчаиваться не приходилось.
Теперь несколько слов о лице, вступившем в командование 6-м Финляндским полком 18 августа 1915 г., являющемся и автором этого труда. Первой предпосылкой успешного командования является наличие чувства ответственности, проникающего все действия — ответственности перед собой, перед общественностью и государством, а не только перед начальством. Без этого чувства ответственности командование непременно пойдет по руслу отбытия номера, формального исполнения, неудач, более или менее искусно затушеванных. Мало тактически развитый командир полка, ощущающий, что на войне он делает свое дело, связывающий полностью свою судьбу с конечным успехом или поражением, стоит много дороже способнейших людей, видящих на войне только эпизод своей служебной карьеры, внимающих равнодушно добру и злу, скользящих по поверхности событий и стремящихся лишь не обострять отношений.
Такое чувство ответственности у меня имелось налицо. 6 лет я работал в Главном управлении генерального штаба над различными крепостными, техническими, разведывательными вопросами; в то же время это был период моей особенно напряженной военно-литературной деятельности. Подготовка к войне протекала конечно далеко не в полном соответствии с моими взглядами; мне пришлось быть творцом лишь нескольких компромиссов — небольших винтиков того гигантского механизма, который начал функционировать с началом войны. Но я отчетливо сознавал, что являюсь участником коллективного творчества; моя роль была скромной в бюрократической области и довольно заметной в идейной; многое делалось вопреки мне, многое оставалось тайной для меня, и все же я живо ощущал свою ответственность за целое.
Первый год войны я провел в спокойных условиях Ставки. Я являлся докладчиком по вопросам прессы, крепостей, тяжелой артиллерии, выступал, часто непрошенно, в роли оперативного критика, через мои руки проходил тактический опыт союзников. Эта оторванная от войск работа перестала меня удовлетворять уже на четвертый месяц войны; мне пришлось съездить на фронт и ознакомиться с печальным состоянием истощенных войск, с жалким состоянием наших укрепленных позиций, с хаосом в армейских тылах. Войска на фронте выглядели совершенно иначе, чем это рисовалось в Ставке. Между сокрушительными стремлениями верховного командования и объективными возможностями развернулась пропасть. Работа Ставки получила уклон к построению воздушных замков; мне захотелось отречься от нее; я в сущности с началом войны продолжал ту же научно-литературную работу, которой занимался и в мирное время. Мне захотелось держать настоящий ответ, перенесясь непосредственно к войскам. Полгода меня не отпускали. Но я все резче расходился с господствовавшим течением и все более желчно и пессимистично критиковал предпринимаемые операции. Наконец Ю.Н.Данилов, генерал-квартирмейстер, относившийся ко мне всегда чрезвычайно благожелательно{9}, признал, что без меня будет спокойнее; он не согласился на назначение меня командиром 2-батальонного Туркестанского полка, первого сделавшегося вакантным ("на командование двумя батальонами жалко расходовать полковников генерального штаба"); следующий 3-батальонный 6-й Финляндский стрелковый полк уже не вызвал возражений.
Я не преуменьшал всей трудности предстоящей мне задачи. Я помнил свою службу в 22-м Восточносибирском полку в русско-японскую войну, в котором два опытных командира, один за другим, быстро и бесповоротно себя скомпрометировали. Меня не обманывало молчаливое послушание русского строя. Легкомысленному французскому наблюдателю перед мировой войной казалось, что русский солдат столь нетребовательный, что русскими солдатами бесконечно легче командовать, чем французскими. Это абсолютно неверно, Войсковые организмы царской России являлись очень нежными и чувствительными и весьма восприимчивыми к началам разложения. Я убедился в этом еще весной 1904 г. под Тюренченом, когда наблюдал почти мгновенный переход от ура-патриотического настроения к грабежу денежных ящиков и офицерских чемоданов, к самой бесшабашной панике. Бессловесной и безропотной русская армия казалась только на поверхностный взгляд; русский офицер не имел дисциплинированного мышления; политическая подготовка его имела крупные пробелы; начальству он мало верил и мало его уважал; а солдаты являлись в конечном счете представителями крестьянского анархизма, сомнения и восприимчивости{10}. Русские полки успешно работали только в атмосфере порядка и авторитета; а обстановка современного боя сковывала возможности проявления личности начальников и создавала хаос. Это противоречие нужно было перекрыть энергичной и целеустремленной работой командования{11}. В немецкой армии существовал определенный "стандарт" боеспособности полевой, ландверной, ландштурменной части; в русской же армии существовал удивительный разнобой: иные второочередные полки дрались превосходно, а другие первоочередные при малейшем активном усилии сразу переходили в полное расстройство. Контроль сверху совершенно отсутствовал, критика снизу оставалась тайной, и командование в каждом полку получало самые причудливые, разнообразные формы.
Моя строевая компетентность была невысока. Я так и не одолел премудрости несложных команд для церемониального марша и всегда нуждался в подсказке. Хотя я сидел в Ставке над французскими тактическими выводами, но они вовсе не были применимы в наших маневренных условиях; а от русского тактического опыта я отстал на весь первый год войны.
Последнее меня впрочем не пугало. Непосредственный тактический опыт дается такой затратой моральных сил, что свежесть нервов и мускулов стоит его. В русско-японскую войну для меня обстановка сложилась наоборот: мне пришлось уже 12 раз отступать под обстрелом японцев, когда мои товарищи, заведомо более слабые, чем я, приезжали из России в Манчжурию. И что же? Они смотрели орлами в сравнении со мной, несмотря на то, что я был весьма умудрен опытом поля боя XX века. С моей наблюдательностью, умением владеть пером, физической выносливостью, незаурядными знаниями, знакомством с особенностями Манчжурии, с горной тактикой, я был отброшен на второй план. Меня забивали работники 12-го часа являющиеся в мастерскую за несколько минут до перерыва и приступающие к работе темпом, совершенно отличным от тянущего лямку с рассвета.
Такова жизнь, таково вечное практическое превосходство юного, свежего поколения над сработавшимся поколением отцов. В мировой войне козыри свежести находились на моей стороне, и я решил их использовать полностью. Я знал, что застану людей, которые не слишком будут гордиться приобретенной ими тактической мудростью: ведь последняя далась им слишком дорого, ценой тяжелых испытаний и разочарований, отступлений, моральных и физических ударов, унижений, необходимости скрывать и переваривать внутри себя многие, жалкие явления, неизбежно связанные с поражениями; как отзывается например одна потеря товарищей, с которыми сжились и сражались рядом! Много острот вызывало положение плацпарадной тактики, что войска на войне забывают свое обучение. Конечно оно неверно; конечно обстрелянные войска постигают тактику много глубже, чем это доступно хорошему профессору тактики; бой — несравненная школа по сравнению с наилучше организованными маневрами; какой посредник может заменить свист пуль или гром разрыва бомбы? Но войска в обстановке империалистической войны морально расходуются, и мировая война могла продолжаться лишь благодаря непрерывному притоку свежего человеческого материала{12}. Как быстро свернулась германская армия во второй половине 1918 г., когда тыл перестал поставлять ей новую кровь…
Год относительно спокойной, регулярной работы в Ставке давал мне в отношении нервов огромное преимущество по сравнению с людьми, у которых ночью, при грохоте проехавшей телеги, рождалось сновидение с участием пулеметного огня. Я знал, что встречу больных людей. Я описываю порой совершенно негодные войска и начальников; но для оценки старой русской армии надо помнить, что на войне день на день не приходится; если дать тем же войскам спокойно отдохнуть три-четыре ночи, окунуть их в атмосферу известного распорядка и справедливости боеспособность их изменяется радикально.
Я тогда был еще молод — мне шел 37-й год. Молодость — крупный плюс, но при непременном условии успеха. Старому начальнику солдат и командир всегда охотнее простит ошибки и упущения; у крестьянских парней седина всегда легко заслужит снисхождение{13}. Молодой начальник нравится, но горе ему, если он не окажется на уровне более строгих требований, предъявляемых ему.
Наконец командование полком отнюдь не являлось для меня отбыванием определенного ценза, ступенью к дальнейшей карьере. Я готов был закончить свою жизнь на посту командира полка. 7 раз я отказывался от предлагаемых мне генеральских должностей, и пробыл командиром полка полтора года. Во главе 6-го полка я чувствовал себя сильнее, чем во главе другой дивизии. Это отсутствие какого-либо стремления к дальнейшему повышению и наградам придавало мне большую независимость. Начальство часто было мной недовольно: штаб дивизии устраивал мне неприятности, но меня побаивался; я получил десяток выговоров, но сохранил доброе имя.
Перехожу к повествованию. Постараюсь, чтобы оно было в возможно меньшей степени похоже на ту далекую от боевой действительности, сухую, геометрическую, лживую историю мировой войны, к которой мы все привыкли{14}.
Уже мое первое впечатление при приеме полка заставляло задуматься над некоторыми широкими вопросами. Когда 18 августа 1915 г. моя бричка подкатила к небогатому крестьянскому хутору в 6 км к юго-востоку от Вилькомира, где был расположен штаб полка, на крыльцо вышел временно командующий полком подполковник Древинг и офицеры штаба полка. Они начали мне представляться, но внимание мое было отвлечено криками, долетавшими из сада. Не могло быть сомнения — там происходила экзекуция. Пороли солдата. На моем лице отразилось совершенное недоумение. Древинг поспешил меня уверить, что он также держится отрицательного мнения на такие способы воздействия, но что здесь случай совершенно особенный: у крестьянина, хозяина дома, пропала чуть ли не единственная его чайная серебряная ложка; обида, нанесенная хозяину, возмутила писарей и телефонистов штаба полка; они постановили произвести повальный обыск у всех солдат, ночевавших при штабе полка, и после тщательных розысков нашли серебряную ложку в сумке одного телефониста. Ложку возвратили хозяину, а виновный был присужден товарищами к жестокой порке, которая и приводится сейчас ими в исполнение. Древинг обратил мое внимание на то, что солдаты относятся чрезвычайно чувствительно к каждой обиде, наносимой крестьянам; со своей стороны он предпочел предоставить им свободу и не вмешиваться в организованную ими борьбу за свою репутацию.
Чувствительность солдат к кражам произвела на меня в общем ободряющее впечатление. В солдатской массе, так резко реагировавшей на покражу, несомненно таились какие-то значительные моральные силы; надо было только умело взяться за них и направить их в нужное русло.
Мы укреплялись; на четвертый день моего командования стали надвигаться немцы. Я приказал сжечь несколько крестьянских хат, расположенных на расстоянии прямого выстрела от окопов и стеснявших обстрел. Бывают приказы, которые мгновенно переходят в жизнь, и бывают приказы, которые явно идут против течения и встречают при своем исполнении тысячи препятствий. Мне пришлось трижды повторить свое распоряжение; прапорщики уныло повторяли "слушаюсь", а хаты все не горели. Я стоял у окопа роты, когда вернулся дозор с унтер-офицером, посланный сжечь хату; унтер-офицер со слезами на глазах докладывал, что в хате — три женщины и пятеро детей; уступая их просьбам, он вернулся доложить об этом ротному командиру. Я постарался объяснить солдатам те выгоды, которые немцы смогут извлечь в бою из наличия этих хат. И прапорщик, и командир роты и солдаты хором меня заверяли, что за ними остается преимущество хорошо устроенного окопа, что они мне все ручаются, что своего окопа они немцам не отдадут, лишь бы я помиловал хаты или хотя бы отсрочил их сожжение.
Я уступил; половину более дальних хат я разрешил не жечь вовсе, а половину более близких оставил стоять до последней минуты; я был убежден, что роты их умышленно не сожгут в последний момент; что же, придется израсходовать несколько лишних артиллерийских снарядов — граната, по крайней мере, не знает тех угрызений совести, которые одолевают крестьянина, переодетого в солдатскую шинель и подносящего спичку к соломенной крыше…
Я хорошо сделал, так как драться в этих окопах не пришлось, вследствие отхода на Мейшагольскую позицию. Сожженные хаты сильно подорвали бы мой авторитет среди солдат; я оказался бы барином, совершенно чуждым, даже враждебным крестьянским интересам.
В момент приближения немцев к Вилькомирской позиции я перенес свой штаб в усадьбу Леонполь, — пункт, тактически очень выгодно расположенный для управления участком моего полка. Усадьба, расположенная на берегу Свенты, отнюдь не блистала особой роскошью; в имении было всего, кажется, 700 га. Но хозяйка ее носила громкую фамилию Радзивилл; некрасивая тридцатилетняя княжна эксплоатировала свое имение с удивительной энергией; она сразу же предъявила полку точный счет за все произведенные потравы, за скошенный клевер и овес, взятые материалы. Подполковник Борисенко, временно заведывавший тогда хозяйством, очень не хотел платить что-либо энергичной княжне: ведь через несколько времени здесь будут немцы, и все достанется им; вместо того чтобы платить, хорошо было уничтожить, вытоптать весь урожай, стоявший на полях, и сжечь княжеские скирды. Но диалектика Борисенко была еще мало доступна мне, прибывшему из Ставки и не впитавшему еще в себя армейские настроения. Я приказал заплатить по умеренной цене за все, что полк взял, отбросив претензии за потравы. Это распоряжение в общем было не понято не только солдатами, но и офицерами. На меня начали коситься, в особенности когда княжна предоставила мне комнату с лучшей мебелью, в которую раньше не пускала других офицеров, и начала по своим делам обращаться непосредственно ко мне.
Я почувствовал, что стою на ложном пути; на мой вопрос Радзивилл, почему она не эвакуируется и не боится оказаться в районе занятом немцами, она объяснила мне, что у нее есть не только кузены, служащие в русской гвардии, но и кузены служащие в прусской гвардии и австрийской армии; что за год до войны к ней из Германии приезжали ее родственники офицеры, с несколькими приятелями, тоже знатными офицерами, и с большим удовольствием гоняли борзых по полям в окрестностях Вилькомира, и она уверена, что германские офицеры отнесутся к ней по-рыцарски… Фамилия Радзивилл действительно на редкость являлась интернациональной.
Я решил, что когда мы отступим на другой берег Вилии, моим первым приказом командиру моей батареи явится распоряжение капитально разрушить приютившую меня усадьбу Леонполь, которое должно будет засвидетельствовать в глазах полка мою полную объективность. К сожалению, мы получили приказ сняться скрытно и сразу откатиться на два перехода. Уходя, глубокой ночью, я доставил себе все же удовольствие сказать княжне, что получил приказание занять позицию на южном берегу Свенты и, к сожалению, завтра буду вынужден открыть огонь по ее дому, в который, впрочем, рассчитываю скоро возвратиться. "Пожалуйста, только чтобы кадриль между вами и немцами в районе моей усадьбы не затянулась на слишком долгое время. Я уже давно обдумала положение своей усадьбы и нахожу, что она хорошо укрыта от огня с немецкой стороны. Но она прямо подставлена под расстрел русских батарей с южного берега Свенты — это мой кошмар…"
После этого случая я раз навсегда отдал своим квартирьерам распоряжение никогда не отводить под штаб 6-го Финляндского полка помещичий дом. За полтора года войны мне пришлось ночевать лишь два раза в Галиции в обитаемых помещичьих домах, причем я демонстративно не входил ни в малейшее соприкосновение с помещиками, и с самого начала занимал явно враждебное к ним положение. Нормально, штаб полка располагался в поповском доме, на площади села, около церкви, и офицеры и солдаты в незнакомом селе всегда легко могли находить штаб полка.
Ряд мелких инцидентов напоминал мне о правильности избранной линии. Крестьяне жаловались, при отступлении от Вилькомира, что на большом привале несколько солдат нарвали у них в саду яблок. "Мы можем сами с удовольствием угостить солдат яблоками", говорили крестьяне и в доказательство принесли огромную корзину яблок: "но нам обидно, что рвут яблоки без спроса". Я повел жалобщиков к находившейся близ их сада роте. Приказ выдать яблочных грабителей был исполнен мгновенно. Было ясно, что рота одобрит самую жестокую расправу. Тогда сами жалобщики крестьяне со слезами на глазах начали просить за своих грабителей, что предоставило мне удобный случай простить их и отдать под надзор их товарищей, которые торжественно обещали отбить у них всякую охоту тянуться к крестьянским яблокам.
В середине октября 1915 г., после отхода на те позиции впереди Молодечно, на которых фронт замер на два года, начались перебои с довольствием мясом. Войска при отступлении довольствовались местными средствами, а тут они, после остановки, быстро иссякли, а подвоз скота еще не был налажен. 16 октября полк направлялся из резерва в боевую линию, атаковавшую, или скорее делавшую вид, что атакует немецкие позиции, а мяса для варки пищи вовсе не было. Между тем в деревушке, где остановился полк, очевидно имелись коровы. Атака без мясной порции — плохая атака, и я приказал реквизировать у жителей и зарезать три коровы, оплатив их по полной стоимости. Исполнение моего приказа задерживалось. Прапорщик обратился ко мне с просьбой войти лично в рассмотрение дела. Я вышел из избы. Перед ней были выстроены 6 или 7 коров, остававшихся в деревне и приведенных производившими реквизицию солдатами. Около каждой коровы стояло по нескольку женщин и чуть ли не по десятку детей. Ни у кого из жителей не имелось двух коров. Реквизиция последней коровы почти смертный приговор для крестьянских детишек. Ни у прапорщиков, ни у солдат не поднималась рука сделать выбор — и я был приглашен арбитром. Сплошной плач и ужас. Когда я заявил, что на сегодня ограничусь распределением в котлы по одной четверти фунта на бойца и обрекаю на заклание только одну корову, отобранную у семьи с наименьшим количеством ребят, с тем, что она делается совладелицей другой коровы, тоже сравнительно малосемейного хозяина, и что деньги за реквизированную корову обе семьи должны поделить между собой, то последовало общее облегчение, и мой Соломонов суд высоко поднял мой авторитет.
Крестьянские настроения в армии{16} были настолько сильны, что на путь подчеркнутого уважения к крестьянству невольно становился не только я, но и все лучшие, боевые офицеры полка{17}. По моим наблюдениям такая же крестьянская линия поведения, своеобразная смычка, хотя бы чисто внешняя, наблюдалась и во многих других полках, отчетливо стремившихся к повышению своей боеспособности. И я не думаю, что та или другая линия поведения командного состава в очерченных мелочах имела бы второстепенное значение. Солдату было много легче простить своим командирам многие недостатки, порой даже отсутствие их личной доблести, чем идти на смерть под знаменами, где подчеркивалось высокомерное игнорирование крестьянских интересов{18}.
Самое жалкое впечатление оставляли начальники, державшиеся противоположной ориентации. Самым ярким воплощением их являлся Николай Петрович Половцев, начальник штаба V Кавказского корпуса, в рядах которого мне пришлось провести первые полгода моего командования. Человек с большими средствами и ничтожного ума, кавалергард по началу службы, этот представитель русской аристократии получил отметку "неудовлетворительно" за время своего цензового четырехмесячного командования пехотным батальоном перед войной, что представляло почти неслыханное явление в прохождении службы русского генерального штаба. Но как ни хотело Главное управление генерального штаба убрать этого полукретина из генерального штаба, оно не оказалось в силах преодолеть связей последнего. На войне, в особенности когда наш корпус располагался в Галиции, Половцев хронически путался с польскими помещицами, искавшими у него облегчения от тяжестей войны.
В зиму 1915/16 г. все польские помещицы, мужья которых воевали против нас, оставались в своих имениях, и в пределах района корпуса обеспечили себя записками от Половцева, что все их запасы продовольствия, фуража, скот, даже лес взяты на учет штабом корпуса и никаким реквизициям со стороны частей корпуса подвергаться не могут. Полки ставили перед штабом корпуса вопрос, как им быть с постройкой блиндажей, если нельзя рубить помещичьего леса — а в Галиции все леса являлись помещичьими; и Половцев цинично отвечал предложением рубить лес в 50 км в тылу и возить его по раскисшему чернозему на позиции. Конечно я приказывал рубить бревна и дрова в ближайших же рощах, в 15–20 км за фронтом; и в тех случаях, когда интендантство вовремя не подвозило снабжения, захватывал на месте нужный скот и фураж — ценой поднятия весьма неприятной переписки с начальством по поводу моего самоуправства. Я довел до сведения академического штаба 11-й армии (Щербачев, Головин, Незнамов, Кельчевский) о странной сердечной слабости Половцева. Я получил ответ, что это "уездный случай", над которым в штабе армии много смеялись — и только. Слабость государственных устремлений и здесь ярко чувствовалась. Штаб 11-й армии малоуспешно стремился сплавить Половцева, рекомендуя его на высшие посты; наконец ему удалось пристроить Половцева начальником штаба к Зайончковскому, отправлявшемуся командовать отдельным корпусом в Добруджу.
Зайончковский приглашал и меня в свой штаб на роль оберквартирмейстера, но я не испытывал конечно ни малейшей охоты принять участие в добруджинской катастрофе, развитию которой Половцев оказал несомненно всевозможное содействие.
Русская армия позади своего фронта не имела вовсе благоустроенных лагерей, в которых потрепанные на фронте войска могли бы приводиться в порядок. Может быть первым образцовым лагерем являлся лагерь, устроенный мной в лесу между Бродами и Радзивилловым в октябре — ноябре 1916 г. Нормально войска, отходившие на отдых, располагались по селениям, и крестьянские настроения в эти периоды давали о себе знать наиболее сильно.
Первый крупный отдых полк получил в глубоком тылу, в районе Херсона, с 4 ноября по 12 декабря 1915 г. Полк должен был расположиться в огромном селе Арнаутовке, в 7 км от Херсона. Это село представляло сумасшедший дом на 5 000 человек. Сумасшедшие являлись местным промыслом. Каждый хозяин брал на полный пансион человек 4–5 сумасшедших, получал от земства по 12 рублей в месяц с человека, и еще эксплоатировал вверенных ему сумасшедших для легких работ. Сумасшедшие стекались сюда не только из Херсонской губернии, но со всего Юга, так как содержание их здесь обходилось много дешевле, чем в особых учреждениях, а статистика показывала, что состояние физического здоровья сумасшедших в крестьянском пансионе весьма недурно.
Когда меня осведомили о том, что полк после года горячих боев на фронте должен расположиться в сумасшедшем селе, меня охватил припадок ярости, и я написал херсонскому губернатору изрядно дерзкое письмо за отвод нам квартир. К моему удивлению стрелкам эта Арнаутовка понравилась до крайности: после голодных деревушек Белоруссии и Литвы, разоренных военными действиями, Херсонщина производила действительно впечатление "страны, где все обильем дышит", где медовые реки текут в кисельных берегах. Стрелков угощали белым хлебом, арбузами, помидорами, сушеной рыбой, за ними ухаживали, их обшивали и им чистили котелки. Через две недели, по моему протесту, губернатор перевел полк в самый город Херсон, что едва ли особенно обрадовало стрелков. Стрелки на Херсонщине хорошо отдохнули и запаслись силами для тяжелых зимних месяцев.
Другой отдых полка приходится на весну 1915 г. (13 марта — 27 мая). Непосредственно перед Луцким прорывом полк простоял 2 месяца в резерве в с. Маначин, в полупереходе от Волочиска. Полк положительно пустил в Маначине корни и почти официально занял чисто крестьянскую позицию{19}. Штаб стоял в поповском доме — а на помещичьем фольварке расположился околоток полка. Но фольварк принадлежал польскому магнату, владельцу всего района Волочиска; у этого же магната, в его лучшем замке, квартировал штаб 7-й армии (командующий армией — Сахаров, начальник штаба — Шишкевич), довольно тусклый по своему составу. Польский магнат был очень гостеприимен по отношению к высокому начальству, и этим обеспечил себе его содействие. Весной 1916 г. все войска и учреждения, расположенные в окрестностях Волочиска, получили приказание очистить все помещичьи постройки, так как присутствие войск препятствует производству полевых работ и обсеменению полей помещичьих хозяйств. Мой околоток ушел из фольварка, но военные действия начались сейчас. В Маначине имелось прекрасное рыбное озеро, находившееся в аренде; арендатор уже три года судился с магнатом, суд наложил на рыбу запрещение; рыба подросла и размножилась. Весной рыба шла метать икру, большие рыбины подплывали непосредственно к самому берегу и терлись о него. Берега озера покрылись моими стрелками, послышался редкий ружейный огонь — стрелки выбирали рыбу покрупнее и подстреливали ее. Разумеется, сейчас же последовала на нас жалоба в штаб армии.
Испокон века скот помещика прогонялся на помещичий луг через крестьянскую землю. Но мои стрелки подбили крестьян загородить прогон; управляющий был поражен такой дерзостью, но ему пришлось сдаться и купить у крестьян право прогона на одно лето за 500 рублей.
В Маначине имелась полуразвалившаяся водяная мельница, принадлежавшая помещику. Очень может быть, что мои стрелки взяли себе на дрова несколько гнилушек с этой руины. Но полк получил через штаб армии от помещика счет на весь недостающий на мельнице лес — что-то около 400 рублей. Тут на помощь пришли крестьяне, выдвинувшие десятки свидетелей, что недостающий лес уже четырежды оплачен четырьмя полками, квартировавшими до нас в Маначине. Опираясь на эти показания, я перешел в наступление, требуя следствия над ложными счетами, травлей и придирками помещика к русскому полку. Штаб армии постарался замять эту неприятную ему историю.
Стрелки же блаженствовали. Позанимавшись в строю часа 4, они пахали, чинили, строили заборы, являлись, одним словом, полными заместителями отсутствующих хозяев. Нередко приходилось мне замечать пашущими или боронящими казенных полковых лошадей. Приходилось убеждаться в отсутствии состава преступления: и лошади, и стрелки работали даром, помогая беднейшим хозяйствам.
Некий стрелок, любезничая на сеновале с хозяйкой, обронил окурок, и весь крестьянский двор сгорел. Имущество и скот успели спасти, остановили распространение пожара, но одного двора не стало. Все стрелки чувствовали свою коллективную ответственность за происшедшее и ходили унылыми; прапорщики мои также были очень огорчены. Я собрал комиссию, оценил сгоревшие постройки, определил размер страховой премии, которую следовало бы получить хозяйке, если бы постройка была застрахована; получилось около 250 руб., которые и были выплачены из полковых сумм. Я думаю, едва ли когда старая Россия израсходовала более производительно 250 руб. Стрелки были в восторге, довольны сами собой и мной, и полностью расплатились с казной за эти мелкие поблажки своей кровью на полях Луцкого прорыва.
А когда полк ночью уходил из Маначина, во всех окнах светилось по огоньку, прощались и навзрыд плакали.
Избранная линия поведения позволила мне в сильной степени перекрыть пропасть, всегда готовую раскрыться между командиром полка — полномочным представителем правительства и массой, одержимой крестьянскими настроениями. Опираясь на достигнутый успех, я мог потребовать в полку такой муштры, какой не существовало ни в одном даже гвардейском полку. Читатель жестоко ошибется, если на основании предшествующего изложения предположит во мне мягкотелость, стремление плыть по течению. Репутация справедливости нужна была мне, чтобы проводить в нужном случае расстрелы, репутация разумности — чтобы требовать жестокой муштровки, примирить солдата с очень тяжелым и суровым режимом полка. Без этих проблесков служба стрелка в 6-м полку являлась бы настоящей каторгой; в малейших деталях требовались чеканка и отчетливость, никакой распущенности не допускалось. И стрелки гордились тем, что они в 6-м полку, бежали в полк, если после ранения получали другое назначение.
Вечерами, во время империалистической войны, при расположении в резерве всегда раздавались песни. Усталые, лишенные свободного времени стрелки не всегда охотно становились после вечерней зари в круг петь песни — фельдфебеля подгоняли. Я спросил старого, опытного офицера: — "зачем это насильно заставляют петь, пока у всех уже глаза не начнут смыкаться" — и получил ответ: — "Чтобы не оставлять стрелкам времени для разговоров и размышлений". Эти песни являлись моментом оригинальной политработы в старой армии. Подумав, я сохранил и у себя в полку песенный режим; при расположении по деревням я его мог значительно ослаблять, а в зиму 1916–1917 г., при расположении на отдыхе в образцовом лагере, я уже чувствовал себя много хуже, классовая подпорка исчезала, и пели в полку свирепо.
Как только полк уходил в резерв, устраивалось стрельбище; стреляли иногда на 500–600 шагов, иногда место позволяло стрелять только на 200 шагов, по головкам и глазным мишеням. Я практиковал стрельбу с движением с расстояния 100 шагов, чтобы обеспечить обстрел штурмуемого окопа в момент преодоления проволочных заграждений. При слабом противнике, каким являлась австрийская пехота 1916 г., этот прием давал прекрасные результаты. Я любил выйти на стрельбище, потребовать из полковой лавочки несколько ящиков папирос (за счет полковых сумм) и мечтать; каждый стрелок, попавший 4 пули, получал десяток папирос, попавший 5 — двадцать пять штук. По воскресеньям я развлекался устройством конкурсов: каждая землянка выбирала лучшего стрелка, и в случае его удачи коллективно награждалась папиросами и стеариновой свечкой предметом огромной роскоши.
Когда я вступил в командование полком, у солдат, в особенности у только-что прибывших в полк, было представление о командире полка, как о каком-то страшилище. Я подзываю к себе идущего мимо стрелка, а он, увидев меня, обращается в дикое бегство. Я вхожу в дом в сотне шагов за окопами там, с разрешения фельдфебеля, двое стрелков стирали свое белье. Когда я вошел в дом, они выпрыгнули в окно и пустились на утек. Я приходил от этого бегства в бешенство, стрелял из браунинга по бегущим, скакал верхом за ними и нагонял людей, смотревших на меня так, как индус смотрит на тигра, собирающегося его растерзать. Так было на первых шагах{20}.
В полк подарков не присылали, так как по месту стоянки мирного времени он был связан только с Финляндией. Но в деньгах у нас не было недостатка, и на отдыхе мы закупали иногда на тысячу рублей гармоний, перочинных ножей, маленьких зеркал, гребешков. кошельков и лакомств и устраивали состязательные игры — перетягивание каната, борьба на вертящемся бревне, борьба между стрелками, оседлавшими других стрелков, бег с яйцом в ложке и т. д. Большим организатором был командир батальона Васильев. Удавалось добиться общего непринужденного веселья. Я помню такие игры весной 1916 г. в Маначине, под ярким солнцем. Я гулял среди играющих. Вдруг меня кто-то сильно потянул за рукав. Я обернулся. Тянул меня молодой стрелок, желавший обратить мое внимание на то, что в одном состязании между ротами противная сторона применяет недозволенные приемы, передергивает. В том жесте, с которым стрелок в минуту борьбы ухватился за меня, заключался максимум доверия. Якорь спасения, последний верховный арбитр. Будучи деревенским мальчишкой, он вероятно в критическую минуту хватался также за полы кафтана своего тятьки. 8 месяцев моего командования полком не пропали даром — я мог гордиться им. Обласкав опешившего вдруг стрелка, я со спокойствием думал о том, что через несколько дней полк будет брошен на прорыв австрийских позиций: полк пришел в норму, достиг высшей степени боеспособности, на которую может подняться русский боец в условиях царской армии.
Начальником 2-й Финляндской стрелковой дивизии был генерал-майор Кублицкий-Пиотух, седенький старичок, уже сильно одряхлевший. По существу, он был не плохой человек, но конечно по своей природе он отнюдь вождем не был. При первом же моем представлении он стал извиняться перед мной за то, что командует дивизией, не будучи к этому вовсе подготовлен; он много лет заведовал хозяйством гвардейского пехотного полка и рассчитывал в лучшем случае дослужиться до командира армейской бригады и уйти в отставку. Но как-то на войне он оказался за старшего, а австрийцы как на зло пришли и сдались большой гурьбой. Кто-то постарался ему поворожить, и, совершенно для него неожиданно, он оказался в роли начальника дивизии. В течение последующих полутора лет он считал своим долгом каждый раз извиняться, когда посылал мой полк в атаку — "ничего конечно из предпринимаемой атаки не выйдет, но ничего не поделаешь — высшее начальство требует; не хорошо, а атаковать надо". Начальства он боялся панически и считал слоим долгом подписывать то, что ему давал начальник штаба дивизии или что предлагали вертевшиеся около него люди. Не мало выговоров надоумили они его написать по моему адресу. Я отводил порой душу, ругаясь по телефону; у начальника дивизии выработалась постепенно привычка — звонить сначала к полковому адъютанту, спрашивать у него, в каком я настроении, и лишь затем вызывать меня к телефону.
Начальником штаба дивизии был подполковник Шпилько — матерой аппаратчик, редкий мастер по канцелярской части, избегавший работы в поле, над живою действительностью, над реальными людьми и способный только обрабатывать бумагу во имя святого Бюрократия. Во всяком случае, чисто штабная работа, без проявления какой-либо инициативы, была поставлена им образцово.
Но кто-нибудь должен быть "душой" операции. Оперативным деятелем штаба являлся командир бригады полковник Нагаев. Долгое время он служил в Главном управлении генерального штаба, ведая спокойным канцелярским делом назначениями по генеральному штабу — и упорно отказываясь от командования полком; он не хотел расстаться со своей чернильницей, несмотря даже на утрату старшинства. Ему теперь не хотели давать ответственного назначения, и он попал в чистилище — на должность командира бригады, занимаемую офицерами генерального штаба только в совершенно исключительных случаях. Значительно помогал ему опыт русско-японской войны; я с ним вскоре поссорился, но должен признать, что он, несмотря на свой почтенный возраст, в общем пристойно справлялся со своей боевой ролью.
Сменивший его в 1916 г. полковник Шиллинг, до того командир 5-го Финляндского стрелкового полка, был несравненно слабее. Шиллинг — гвардеец, с репутацией безукоризненного строевика, по-видимому исходил из убеждения, что армия существует для того, чтобы кадровые офицеры имели пристойные должности, а война является лучшим средством, чтобы они могли быстрее совершать свою карьеру. В мирное время его полк был образцово, на старый лад, дисциплинирован и обучен. В первые месяцы войны он, должно быть, проявил известную энергию. Но к осени 1915 г., когда я прибыл в дивизию, Шиллинг уже почил на лаврах, ожидая назначения командиром бригады.
Держался он неукоснительно в тылу, что не слишком шло к его статной, бравой фигуре англо-сакса; штаб его полка представлял уютный уголок, в которой были сосредоточены все кадровые офицеры полка. Отсюда они уходили в строй исключительно на должность батальонных командиров. Командовали ротами и взводами в 5-м полку исключительно прапорщики. Деление кадровых и прапорщиков — белой и черной кости — подчеркивалось весьма сильно. На долю одних выпадали все преимущества, на долю других — все жертвы. Штаб 5-го полка отличался, между прочим, своим красноречием. Представления офицеров к наградам составлялись с изысканной тщательностью и любовью. Несмотря на гораздо большую боевую работу моего полка, в 5-м полку офицеры получали больше наград, в особенности орденов Георгия: я не располагал ни временем, ни аппаратом дружеских свидетелей, которые имелись у Шиллинга, чтобы все его представления без задержки проходили через Георгиевскую думу.
По рассказам моих офицеров, сам Шиллинг был увенчан георгиевским крестом за следующий подвиг. Уже в зиму 19115 г., в Карпатах формальная дисциплина 5-го полка начал разваливаться, и на участке 5-го полка происходило в широких размерах "братание" с австрийцами, т. е. базар, на котором наши стрелки спускали австрийцам сапоги и хлеб в обмен за спирт и ром. Австрийцы заходили в наши окопы, мы — в их окопы, лежавшие в нескольких десятках шагах на том же гребне. Шиллинг, осведомившись об этом, вызвал учебную команду и батальон резерва, распределил роли, и в момент разгара торга австрийские офицеры оказались арестованными в своих землянках, а батальон захвачен в плен. В реляции эта милая операция была описана как внезапная штыковая атака, предпринятая по инициативе командира полка, позволившая нам с малыми жертвами овладеть важной вершиной и захватить крупные трофеи. Морально же в 5-м полку оправдывались тем, что австрийцы вели минные работы под наши окопы, и под прикрытием братания австрийские саперы мерили шагами расстояния до наших окопов и производили рекогносцировку пулеметных гнезд и блиндажей.
Во время боев в декабре 1915 г. в боевой части дивизии были 7-й и 6-й полки; затем в промежуток между ними перелился из резерва 5-й полк. В с. Петликовице-Нове, вместе с резервом своего полка, я расположил свой штаб и офицерскую столовую; до австрийцев было меньше 4 км, а 5-й полк имел участок без одного домика; командир полка оставался в 13 км от неприятеля, вместе со своим кадровым окружением и прекрасно организованной кухней. Прапорщики 5-го полка положительно голодали. Я пригласил их заходить обедать к нам, в теплую, хорошо устроенную столовую. В течение 3 дней я получил среди них колоссальную популярность, какую только может получить человек, отогревший и накормивший умиравших от холода и голода. На четвертый день явился Шиллинг и попросил меня уступить ему из моих владений одну избу. Он выглядывал мрачнее ночи, был убежден, что я кормил его офицеров обедами из демагогических целей, и никогда мне этого потом не простил. Короткое время потом он был у нас командиром бригады, затем командовал гвардейским Измайловским полком. На конечном пункте своей карьеры — в 1920 г. он у белых был главноначальствующим Новороссийской областью. Часть подвигов его описана Шульгиным в книге "1920-й год". За разложение Одессы, темные махинации и паническое бегство он кажется был расстрелян Врангелем.
Из других командиров полков яркую личность представлял Марушевский. Очень способный офицер генерального штаба, он в первый год войны был начальником штаба нашей дивизии и в качестве такового стяжал себе редкую популярность. Всегда о всем осведомленный, он каждому в нужный момент давал правильную ориентировку, напоминал, объяснял — всегда с редким тактом, предвидел развитие действий и всегда заблаговременно подготовлял все нужное.
Командиром полка он приехал на 3 недели позже меня. Он был умен и дальновиден по-прежнему, но нервы ему изменяли; он правда вступил в командование изрядно развращенным 7-м полком; он умел ладить с людьми, но не приказывать и не перевоспитывать их. Блестящий советник, но отнюдь не вождь. В момент начала Луцкого прорыва в 1916 г. ему предложили бригаду во Франции, он ухватился за это назначение и уехал, даже не простясь с полком, который каждую минуту мог быть брошен в штурм{21}.
Офицерский состав в моем полку был чрезвычайно удачен. У меня было несколько прекрасных помощников в лице командиров батальонов. Лучшим из них был подполковник Патрикеев, офицер пограничной стражи, командовавший сначала I, затем IV батальоном. Он был чужд другим кадровым офицерам и особенно хорошо умел ладить с прапорщиками, которые отвечали ему большой любовью и преданностью. Порядочный, горячий, он мало был пригоден для сложного маневрирования; но можно было быть уверенным, что батальон, выпущенный с ним во главе, понесется вперед, как стрела. Патрикеев сам бежал вперед, пока это допускало его больное, расширенное сердце; затем можно было видеть его бледную шатающуюся фигуру, которую поддерживали с двух сторон под руки, волочили вперед его стрелки связи. В трудных же тактических оказиях он консультировал своего начальника штаба, коим являлся командир 14-й роты прапорщик Триандафиллов.
Другим видным командиром являлся подполковник Гроте-Де-Буко. Это был бесхитросный старик, перед войной лидский исправник, по своей доброй воле променявший свою спокойную полицейскую должность на тяжелую профессию сначала командира роты, затем батальона. Добрая воля, благожелательность, достаточно крепкие нервы, а затем седина — производили на стрелков неотразимое впечатление. Солдаты еще не освободились от оков патриархальных представлений, для них дедушка Гроте являлся несомненным вождем-старейшиной; повиновались они ему с глубоким почтением и любовью, и после штурма офицеры I батальона рассказывали, как они наблюдали стрелков, хватающих дедушку в критическую минуту за фалды, прячущих его в воронку, закрывающих его своими телами. Молодость — сила, но в известной обстановке седая борода, приставленная к доброй голове, также является крупной моральной силой, при условии непосредственного соприкосновения с солдатско-крестьянской массой.
II батальоном командовал сначала Чернышенко — черный, широкий, приземистый. Ему не везло. В начале войны ему прострелили грудь, при мне спину поперек, с некоторым повреждением спинного хребта. Вначале очень храбрый, он стал затем осторожным. Любимым его делом была маскировка. Сколько художества затрачивал он, чтобы стоящие рядом со штабом батальона патронные двуколки и лошади были укрыты от наблюдения с аэроплана! Не всегда он был достаточно находчив, хотя прекрасно знал детали пехотного ремесла. Его легко запугивало соседнее начальство. Он не всегда проявлял нужную жесткость к подчиненным. Все же он не был плох в иные критические минуты, когда все начинало бежать. Однако я испытал значительное удовлетворение, когда получил известие, что этот заслуженный офицер назначен командиром нашего запасного батальона, что избавляло меня от многих хлопот.
Его преемником был Васильев{22} — порт-артурский георгиевский кавалер, человек с очень острой тактической сметкой, очень неглупый, но любитель посидеть за столом и выпить, и притом растративший уже часть своих нервов. В тактических вопросах, в трудных случаях я часто обращался к его консультации и раскаиваться мне не приходилось.
Третьим батальоном командовал Борисенко. Полтора года он стоически подставлял свой лоб под пули, вынашивая идеал — получить должность заведующего хозяйством полка. Прекрасный хозяин, любовно относившийся к каждой повозке и лошади, разумный и строгий администратор, он на линии фронта видел одну Голгофу; бой его не интересовал, он плохо ориентировался, старался укрыть свою землянку и всегда ее устраивал тылом к немцам, на самом расстреле; в тактике он был решительно неудачник, но всегда стремился с достоинством выполнять свои нелюбимые обязанности. Между прочим, в его представлении твердо улеглась мысль, что место командира батальона — по середине расстояния между ротными командирами и командиром полка. В бою подойти к нему для меня было истинное мучение. Весной 1916 г. в лице его я получил образцового, заботливейшего заведующего хозяйством.
Его заместил подполковник Древинг, не раз временно командовавший полком, порядочный и во всех отношениях прекрасный офицер. Древинг оказывал мне существенную помощь в организационных вопросах и в вопросах строевого обучения, в которых он был выдающимся специалистом. Несчастье Древинга заключалось в том, что он вышел на войну заведующим хозяйством полка. А на этой должности нельзя быть произведенным за боевое отличие в следующий чин. Я предоставил на его усмотрение, когда он захочет променять свое спокойное место на трудную роль командира батальона. А у Древинга были нехорошие предчувствия. Он 7 месяцев колебался, наконец взял батальон, и в первом же бою под Красным, при форсировании р. Иквы, был сначала ранен в ногу, а когда начал перевязывать рану — убит. По крайней мере, и ему улыбнулось боевое счастье, так как он впал в десятке шагов по ту сторону взятых им австрийских окопов.
В лучшие дни, когда было много выздоровевших от ранений, я располагал 17 кадровыми офицерами — благополучие, совершенно исключительное по сравнению с другими полками. Некоторые из них были прекрасны, например Сережа Тимофеев, тонкий, стройный, красивый, которого всегда надо было удерживать от какой-нибудь глупости: например, прикинувшись дезертиром, он хочет идти на австрийский пост, чтобы неожиданно выхватить ручную гранату и увести австрийцев в плен. Тяжело раненый вначале войны, он был убит в один день с Древингом, в ближнем бою в селе Красном, где стреляли из каждого угла, окна, ямы и где он, вооруженный легкой тросточкой, прогуливался, посмеиваясь, вдоль своей роты.
Пулеметной командной начальствовал штабс-капитан Колтышев, большой специалист своего дела, всегда державший меня в неведении, сколько в полку пулеметов: пулеметная команда при моем вступлении в командование имела на вооружении австрийские пулеметы, за утратой своих; у Колтышева всегда был по крайней мере один пулемет, разобранный на составные части, чтобы тайно от меня собрать его взамен утерянного. Летом 1916 г. в полку было уже 32 известных мне и неопределенное количество неофициальных пулеметов. Пулеметные двуколки Колтышева при наступлении подбирали ценные трофеи, вроде кожевенного товара и прочие. Колтышев был очень хозяйственный человек, и на него все смотрели, как на будущего преемника Борисенко по заведыванию хозяйством.
Полковым адъютантом вначале был поручик П., хороший офицер, но истрепавший себя физически и нервно за первый год войны. Он прекрасно выполнял свои функции, но своей нервностью производил на меня неприятное впечатление. Я решил избавить себя от затраты дополнительных усилий внутри своего штаба; поручик П. отправился курсовым офицером в какую-то школу прапорщиков, а я взял вместо него офицера пограничной стражи — поручика Козинцева — кровь с молоком, бычачьи нервы, волчий аппетит, немного загребастые руки; но зато его присутствие веселило и подбодряло, он был тактически сообразителен, я мог лечь спать, предоставив ему решение второстепенных вопросов; путал, но редко.
На ряду с этими работоспособными кадровыми офицерами, попадались и никуда негодные. Таковым заведомо был капитан Мячин, командир 6-й роты, о совершенной физической трусости коего меня предупреждали со всех сторон. Как с ним быть? Я решился, на первых шагах своего командования, прибегнуть к консультации опытного командира, каким казался мне тогда Шиллинг. Я отправился к нему с визитом и спросил, как мне поступить с Мячиным. Насколько эта консультация являлась ложным шагом, я узнал лишь потом: Мячин приходился Шиллингу племянником. Командир 5-го полка объяснил мне, что обижать кадрового офицера никак нельзя, а надо постараться его пристроить к какой-нибудь спокойной должности — например, помощником дивизионного интенданта. Мячин как раз эту должность и занимал, но был отчислен за лень и нераспорядительность и возвращен в полк.
В первом же бою 30 августа 1915 г. я лично отдал роте Мячина приказ наступать. Грузный, ожиревший, с бледным потным лицом, командир роты Мячин подошел ко мне и доложил, что у него болит голова, и он просит разрешения уйти в тыл. Я ему ответил жестко, что или он будет немедленно наступать, или я его сейчас же застрелю. Он повел свою роту вперед. Вечером в день этого крайне успешного боя, где нам легко достались германские батареи, старший врач мне доложил, что вначале боя к нему на перевязочный пункт, под предлогом контузии, явились капитан Мячин и капитан Н. Каких-либо признаков контузии нет. Старший врач испрашивал указаний, выдать ли им перевязочное свидетельство и эвакуировать ли их в тыл. Я отчетливо ощущал, что мое снисхождение в данном случае вызовет разложение среди офицеров: как я буду требовать самопожертвования от молодежи, от прапорщиков, если старым кадровым офицерам спускаю с рук самые вопиющие гадости. Трудный вопрос я решил так: перевязочное свидетельство на контузию было отдано мною в приказе по полку для обоих капитанов, но с припиской, что вследствие позорного поведения их в бою я воспрещаю этим эвакуированным офицерам когда-либо возвращаться в полк. Им выдали копию этого приказа, и с этими позорящими документами они были отправлены в тыл. Один из них где-то там устроился, а Мячин в ноябре, когда полк стоял на отдыхе в Херсоне, прибыл туда. Дядюшка его уверил начальника дивизии, что я превысил свою власть, так как какие-то циркуляры воспрещают позорить офицеров в приказах. От имени начальника дивизии Шиллинг явился ко мне для производства расследования: он мне грозил чуть ли не судом за превышение власти, умолял меня отменить приказ, обещал, что Мячин ко мне не покажется, и он устроит его в другом месте. Я наотрез отказал и объяснил, что Мячин будет застрелен первым же офицером моего полка, если нарушит мой приказ и явится в наше расположение.
В периоды затишья в полк иногда возвращались офицеры, исчезнувшие под каким-либо предлогом в начале войны. Я относился к ним с изрядным недоверием и выдерживал их. Одного из них, капитана Березовского, имевшего в мирное время в полку репутацию лучшего работника, я имел слабость после смерти Древинга, временно допустить к командованию батальоном. Пришлось горько раскаяться. Батальон понес тяжелые жертвы и притом даром, расплодилась переписка, я был ранен и не мог убрать его немедленно; на мое счастье он сам вновь сбежал в тыл под благовидным предлогом.
Другую категорию офицеров составляли прапорщики. Как ни ценны были для поддержания на высоте строевого обучения и сохранения традиций полка кадровые офицеры, на какие жертвы ни шли многие из них, раненые по нескольку раз, но все же главную массу боевых начальников — командиров рот и взводов представляли прапорщики. Они же давали главную цифру убитых и раненых офицеров. А потери в офицерах в 6-м полку всегда были колоссальными.
В других полках офицеры группировались в тылу, и с ротами наступали только ротные командиры — очередные жертвы. В 6-м полку деление на очереди для офицеров не существовало и все шли в бой на своих местах. Бывали только случаи, что перед штурмом заботливый ротный командир ушлет под каким-нибудь предлогом фельдфебеля в тыл — чтобы было кому-нибудь собрать и привести в порядок после боя остатки роты.
31 декабря 1915 г., после двух первых дней зимней атаки австрийских позиций, я получил выговор от командующего 11-й армией Щербачева за то, что мой полк потерял на 600 солдат 13 офицеров, в том числе 3 убитых. Командующий армией указывал, что ресурсы государства в офицерах, даже прапорщиках, ограничены, и что нельзя швыряться офицерами так, как делаю я: в 6-м полку процент выбывших офицеров по сравнению с солдатами значительно превосходит общий уровень, что Щербачев приписывал моей чрезвычайной требовательности. Я не мог с этим согласиться. Мне самому очень тяжело было в течение трех суток наблюдать тела двух прапорщиков, висевшие на австрийской проволоке, но посылку солдат в бой без офицеров или с минимальным их числом я считал верхом безобразия. Выговор командующего армией не заставил меня изменить моей точки зрения на необходимость присутствия обильного количества офицеров в цепях, и через 3 дня после него, в результате неуспешной атаки I батальона 6-го полка на высоту 370, оборонявшуюся хорошим австрийским полком, в соседнюю со мной комнату принесли 10 раненых офицеров — весь офицерский состав трех атаковавших рот I батальона.
Чтобы уменьшить потери в офицерах, я принял лишь одну меру: чрезвычайно велики потери молодых прапорщиков, только что прибывших, незнакомых с условиями поля сражения, с необходимостью применяться к местности; масса их гибнет в первом же бою; насколько допускали условия, я решил выдерживать молодых прапорщиков в тылу, при учебной команде или при ротах пополнения в течение одного-двух месяцев, чтобы они освоились с требованиями боя, с традициями полка, и только затем вводил их в бой. Такая роскошь стала доступна мне только в 1916 г., когда фабрикация прапорщиков шла полным ходом. В конце концов удалось поставить дело так, что молодые прапорщики считали за большую честь быть поставленными в строй полка. Двух неподходящих, из массы в полторы-две сотни прапорщиков, поступивших в полк, я даже изгнал в тыл.
При широком расходовании офицерского состава мне конечно приходилось делать ставку на прапорщика по преимуществу, и этим определялась моя линия в офицерском вопросе. Прапорщик в 6-м Финляндском полку пользовался полным равноправием. Прапорщик командовал конными разведчиками, прапорщик был помощником полкового адъютанта, прапорщик командовал обозом II разряда. Прапорщик, успешно командующий ротой, мог быть спокоен, что он не будет смещен на должность взводного командира в случае прибытия из тыла кадрового офицера. В наградах прапорщикам отдавалось даже преимущество.
Прапорщика Козлова, получившего орден Георгия, и другого, еще более достойного прапорщика Косолапова, идеально спокойного командира 8-й роты, получившего в Германии высшее образование по химии красящих веществ, меня лишила мобилизация промышленности. Мне было бы очень легко задержать в полку этих надежных помощников; мне было очень тяжело расставаться с ними; уход их не мог произвести на их товарищей благоприятного впечатления; сами они инициативы не проявляли: и все же я не счел в праве эгоистические интересы полка поставить поперек интересам мобилизации промышленности и командировал их по их специальности в тыл. Но конечно было бы несравненно лучше, если бы лица, нужные промышленности, вовсе не привлекались в армию, чем отрывать их потом от нее с болью.
9-й ротой командовал студент Лесного института, прапорщик Ходский, серьезный, худой, высокий, пользовавшийся общим уважением, имевший громадное влияние на своих стрелков. Первое мое знакомство с ним было в бою 30 августа 1915 г., когда я верхом догонял его роту, оторвавшуюся при атаке вперед на 3 км, от своего батальона. В д. Шавлишки я наткнулся на раненого его роты; на вопрос, здоров ли его командир, раненый стрелок объяснил мне, что Ходский на его глазах первым вскочил в 3 избы этой деревни, занятые немцами: "Выстрелит в дверь из револьвера, шибанет ее ногой, крикнет что-то по-немецки, двух-трех немцев выволочит и бежит дальше". О подвигах Ходского мне еще много придется рассказать во II томе настоящего труда. Ему все удавалось, ни разу он не был ранен, пока 23 июня, при неудачном штурме, пуля не уложила наповал этого удивительного бойца в 20 шагах перед австрийским окопом.
Высокий красавец-весельчак, родом из Тифлиса, прапорщик Нижницкий, всегда имел в запасе уморительный кавказский анекдот. Один из них, передававший речь гласного тифлисской думы о пользе намордников для собак, для защиты от укусов малолетних учащихся, нам особенно памятен, так как, во время одного ночного наступления в Галиции в конце декабря 1915 г., когда под австрийским огнем в батальоне воцарилась сумятица, всех отрезвил звонкий голос Нижницкого, произнесший фразу из известного в полку анекдота: "куда мы идем, куда мы заворачиваем?". Одна рана Нижницкого прошла благополучно; вторая оказалась смертельной.
Другой прапорщик Роотс, деликатный, глубоко порядочный эстонец, вносил удивительную серьезность в исполнение своих обязанностей. Можно было быть уверенным, что отданный ему приказ будет выполнен до конца. 20 сентября 1915 г. он лежал тяжело раненый перед г. дв. Дровеники, который он неуспешно атаковал. Ему удалось растянуться в небольшой впадине, а германский пулемет с удаления в 50 шагов, старался его добить. Торчавший на животе Роотса футляр от бинокля был пробит 4 пулями. Ночью его удалось унести. В Бродах, глубокой осенью 1916 г. Роотс имел несчастье заболеть легкой, но мало почтенной болезнью. Он был слишком застенчив, чтобы посоветоваться с кем-либо, слишком подавлен, счел себя тяжелым преступником, нарушившим свой долг, и застрелился. Смерть этого бесконечно славного и порядочного мальчика тяжело сказалась даже на наших закаленных нервах.
Самым молодым, из 18-летних гимназистов, был прапорщик Зноско, высокий, худой, с ярким туберкулезным румянцем на щеках. В окопе чахотка сгубила бы его в несколько недель, об эвакуации он и слышать не хотел. Я взял его в пулеметную команду, и держал больше при штабе полка, под опекой старшего врача. В день боя под Красным, 10 июня, у него процесс обострился, температура поднялась до 39,5. Велико было мое удивление, когда я увидел во главе 4 пулеметов Максима, наступавших с резервным батальоном на Красное, прапорщика Зноско. Он сбежал от старшего врача и прятался не от австрийцев, а от меня, чтобы я не воротил его назад. Трясясь от лихорадки, он успел вскочить в Красное и выставить два пулемета вдоль главной улицы села, по которой шла контратака венгерского батальона, только что переколовшего до последнего нашу пулеметную команду Кольта и взвод 6-й роты. Пулеметы Зноско покончили с этой контратакой мгновенно.
Двух прекрасных прапорщиков я переманил из гвардейского егерского полка. Один из них, Ющенко, пришел ко мне тем более охотно, что ему, с его студенчески-социалистическими убеждениями, атмосфера гвардейского полка казалась непривлекательной. Он был искусным и разумным командиром 6-й роты. Он очень отважно бросался в атаку, но, захватив у неприятеля удобный для обороны пункт, немедленно устраивался в нем и образовывал устой боевого порядка, выдерживал самые яростные контратаки. В бою 10 июня он в брод, вдоль берега Стыри, обошел австрийскую проволоку, взял во фланг австрийскую позицию, пробежал вдоль окопов трех австрийских рот, уничтожая их защитников, вскочил в г. дв. Красное и защищался в помещичьем доме, пока не подошли наши резервы. А когда я приезжал в отпуск в Петроград, ко мне заходили его отец, профессор медицины, специалист по сердцу, и его мать; последняя очень просила меня беречь ее сына и не пускать туда, где летают пули и снаряды и где витает смерть. Как будто прапорщика Ющенко можно было бы запереть в обозе! Я ее успокаивал, что конечно все будет сделано. Потом в 1917 г. я предлагал Ющенко перейти ко мне, в штаб 5-й армии. Он ответил отказом — он в дивизионном комитете, он не может прекратить борьбу с разложением дивизии. В конце наступления Керенского, когда дивизия отказалась сражаться, а нужно было произвести разведку, Ющенко с тремя другими прапорщиками и двумя стрелками пошли вперед; все они были перебиты австрийцами.
Его товарищ, прапорщик Красовский, начальник команды конных разведчиков, мой телохранитель, отличался личной мне преданностью; свою массивную фигуру он в бою все время стремился держать, как бруствер, защищающий меня от неприятельских пуль. Конная разведка работала прекрасно; когда при позиционном сидении, штаб дивизии приставал с контрольным пленным, а роты такового не давали, Красовский спешивал 5–6 своих молодцов, уходил ночью и притаскивал австрийского дозорного. Когда я шел в опасное место, Красовский наряжал ко мне гиганта Чистякова, известного тем, что в снегах Карпат, глубиной выше пояса, он спасал раненых, оставшихся между нашими и неприятельскими окопами: санитары не могли работать на таком глубоком снегу, а Чистяков, схватив под мышку, как перышко, раненого, протаптывал себе путь. Пулемет, который ранил меня 14 июня 1916 г. в шею, одновременно пробил и фуражку Красовского{23}.
Когда осенью 1915 г. полк отошел на отдых в Херсон, в него прибыло одновременно свыше 20 прапорщиков — воспитанников учительских семинарий или народных учителей; типичным для этой партии был Эланский, очень надежный и серьезный человек, лидер социалистически настроенных прапорщиков, и Триандафиллов. Это были очень хорошие офицеры, лучшие, чем прапорщики из студентов — более избалованные городской жизнью и более оторванные от крестьянства. Эланскому для пробы я немедленно предоставил командование ротой. Он сразу вошел во все детали солдатского обихода, сам раздавал сахар стрелкам, выучил мгновенно весь состав своей роты на-зубок, приобрел огромный авторитет. Прекрасный командир, он был убит вместе с Ющенко при разведке дивизионного комитета летом 1917 г. Триандафиллов вскоре был дважды ранен, с большим успехом командовал ротой, оставил мне свой любопытный дневник, был сначала начальником штаба (тактическим советником) командира IV батальона Патрикеева, а затем заместителем начальника штаба РККА.
Все эти учителя были социалисты разных направлений; в этом я себя не обманывал. Хотя в ту эпоху я сам был далеко не сторонником социализма, но мне не оставалось ничего другого, как примириться с фактом, что я буду опираться преимущественно на социалистически настроенных офицеров. Как я, тогда либерал-индивидуалист, мог недурно ладить со своими прапорщиками? У меня была одна политическая цель — оказание немцам возможно более сильного отпора, и все подчинялось ей. Поглядывая на свою молодежь, на чрезвычайно по-крестьянски настроенных стрелков, я повторял себе, что еще Генрих IV заметил, что Париж стоит того, чтобы отстоять обедню. Социальная база царской России — помещики и буржуазия — была очень узка; она не охватывала полностью даже зажиточные верхи крестьянства. На такой социальной базе невозможно было вести затянувшуюся мировую войну. Необходимость расширения этой социальной базы за счет мелкой буржуазии и крестьянства может быть инстинктивно, но достаточно остро ощущалась многими командирами на фронте затянувшейся войны. Как показал опыт, полк, взяв новый курс, стал сражаться не хуже, а лучше. Той вспышке своей боеспособности, которую проявила царская армия в 1916 г., она обязана почти исключительно этому новому слою русской интеллигенции, влившейся в ее ряды{24}.
Если при расположении рот в резерве прапорщики значительно уступали в технике обучения кадровым офицерам, то у них было и преимущество: они часто беседовали со стрелками и вбивали им оборонческую точку зрения. Я вспоминаю, что, прибыв в Севастополь формировать Черноморскую десантную дивизию, я в начале февраля 1917 г. производил смотр полку, составленному из черноморских матросов, долженствовавшему войти в мою дивизию. Морские офицеры этого полка тщательно готовились к смотру: к их ужасу я отказался считать и смотреть белье и содержимое вещевых мешков, а подходил поочередно к нескольким матросам каждой роты и задавал такие вопросы: С кем мы воюем? За что воюем? Какие цели ставим себе? Какой интерес у русского крестьянства в этой войне и т. д. Ни одного отдаленно вразумительного ответа я не получил. Морские офицеры остолбенели и мямлили, что они этого со своими подчиненными не проходили. Они были совершенно оторваны от своих матросов; все это были офицеры кадровые или приближающиеся к кадровым, никого похожего на моих прапорщиков не было. Я прогнал полк, заявив, что если через три года войны они еще не знают, с кем и за что воюют, то дальше мне смотреть их не приходится. В 6-м Финляндском полку такой анекдот был совершенно невозможен.
Я поддерживал среди офицеров полка суровый режим. Женщины, хотя бы в облике сестер милосердия, в район полка не допускались. Алкоголь — только в исключительных случаях, в ограниченных дозах. Относительно карт мной было сделано предупреждение, что в моих глазах человек, обыгравший товарища, будет шулером, независимо от того, честно или нечестно соблюдал он правила игры, и я дал честное слово, что назову его шулером перед собранием всех офицеров. Когда, в спокойное время, я уезжал в отпуск, режим несколько нарушался, и появлялись по-видимому в небольших дозах сестры, вино, карты. Свою угрозу мне пришлось выполнить по отношению к прапорщику Городкову, влившемуся в полк с пулеметной командой Кольта, присланной из Ораниенбаума. Начальник команды Пчелин был достойный прапорщик, честно убитый у своих пулеметов в с. Красном. Но его помощник был явно опустившийся человек. Он играл в пьяном виде в орлянку с фельдшером, обыграл его; произошел спор, они подрались. Собрав всех офицеров, я объявил прапорщику Городкову, что он шулер, предложил ему уйти в землянку с предупреждением, что в его распоряжении 5 минут, чтобы застрелиться. Все ждали; выстрела не последовало; Городков был немедленно арестован и предан суду по обвинению в обыгрывании подчиненного; суд присудил ему 4 года каторжных работ.
Мне пришлось вести другой процесс, несравненно более затяжной. Древинг, сдавая мне командование полком, дал отчетливую характеристику всех офицеров; но когда дело дошло до прапорщика К., он затруднился — все данные о нем были противоречивы: красавец, прекрасно физически развитой, любезный и приятный собеседник, очень подвижной и предприимчивый, он имел какие-то странности, проявлял порой удивительное легкомыслие, вызывал редкие оценки со стороны своих товарищей. Его упрекали между прочим в том, что он одолжил у жителей велосипед, а при отступлении обстановка сложилась как будто так, что он не успел его отдать. К. мне лично на первых шагах очень понравился; поражали только его бродяжнические инстинкты — он как будто чувствовал себя очень мало связанным с ротой, в которой командовал взводом.
Когда 30 августа были захвачены германские батареи, я решил представить к ордену Георгия, помимо Патрикеева, одного прапорщика. Кто первый был у захваченных орудий? Прапорщик К. прибежал первым и сел верхом на пушку. Правда, его роль в бою оставалась темной. С дюжиной стрелков он отбился от роты, обстрелял немецкую цепь во фланг, затем пробежал к орудиям. Будь я поопытнее, я конечно предпочел бы Ходского или многих других офицеров, которые вынесли на себе всю тяжесть этого боя. Прапорщик К. был представлен и получил в командование роту. В бою 16 сентября на его роту идет главный натиск немцев; в ней какая-то неустойка; часть убежала. Впоследствии я узнал, что убежал первым из окопа сам командир — прапорщик К.; при этом он увлек с собой большую часть роты; но так как окоп был наполовину завален обстрелом тяжелых гаубиц и сквозного сообщения не было, то часть роты К. не сразу узнала о бегстве командира и другой части роты, осталась в окопах и отбила немцев, подошедших к полуразрушенной проволоке. Офицеры полка знали о проделке К., но стеснялись мне донести на товарища; так как все окончилось благополучно, я остался в неведении.
Наконец в ночь на 20 сентября 1915 г. полк переживал очень критические минуты; III батальон выставил сторожевое охранение, которое было прорвано; но бой батальона продолжался. К. командовал ротой сторожевого охранения и вдруг, около полуночи, приводит роту к д. Задворники, где располагался полковой резерв, и встречает меня. "Где ваш командир батальона?" "Там, впереди, ведет бой". "Как же вы — его резерв, решились без его приказа уйти? Немедленно возвращайтесь на ваше место в г. дв. Задворники и установите связь с командиром батальона". "Но там на моем месте теперь немцы". "На выбор — вы их выбьете, или я стреляю". Мой браунинг уперся в грудь К. Он ответил отчетливое "слушаюсь" и увел роту в темноту, где раздавались выстрелы и мгновениями вспыхивали огоньки. Минут через 6 после ухода К. раздалось несколько выстрелов совсем близко от резерва, в том месте, куда направился К. Через час я был на перевязочном пункте полка — в хате, расположенной на южной окраине той же д. Задворники. Старший врач доложил мне, что приходил раненый в ладонь прапорщик К. Делавший перевязку фельдшер обратил внимание на нагар, осевший на края раны; ясно, что выстрел был произведен в упор. Старший врач хотел задержать К. до моего распоряжения, но он самовольно, без перевязочного свидетельства, ушел в тыл. Я распорядился об уничтожении его представления к Георгию, находившемуся в штабе дивизии, и о предании его суду за бегство с поля сражения и за самострельство. Прапорщики, товарищи К., дали уничтожающие показания. По нескольким пунктам военных законов К. должен был подвергнуться высшей мере наказания. Но у него оказались связи, полк переходил из одной армии в другую, и соответственно передавалось и судебное дело о нем, тянувшееся почти полтора года.
Однажды, проходя с полком через какой-то этап, офицеры увидели в окно К., устроившегося временно в этапном батальоне. Я послал дозор арестовать его, чтобы расстрелять на месте и тем закончить затянувшееся следствие. Но длинные ноги и сильное сердце К. и тут ему не изменили — он удрал от дозора быстрее лани. Когда я лежал в тылу раненый, К. приходил просить меня о прощении его вины. Я отказал. Наконец, когда я уже покинул полк, К. судили, приговорили к смертной казни. Но понятие государственного интереса уже ослабело в развалившейся России — Брусилов заменял все расстрелы вечной каторгой. Когда наступила революция, К. оказался в числе жертв царского режима, был освобожден и восстановлен в звании прапорщика.
Я его встретил в 1920 г. на улице Москвы близ Ревсовета; он был штабным работником Красной армии, широко раскрыл мне свои объятия и хотел поделиться со мной воспоминаниями о дорогом прошлом, но я уклонился… Я должен был проявить к К., во многом симпатичному малому, полную твердость, так как то же преступление совершали стрелки; и какое право имели бы мы карать жестоко самострельство среди солдат, если офицеру оно сходило бы с рук?
Штаб полка неотлучно сопровождался офицерским собранием. Столовая подчас раскладывалась в 2 км от неприятеля. Хозяйственный Колтышев даже протестовал, утверждая, что я не в праве подставлять под расстрел кухню и столовую, купленные на частные средства офицеров. Однажды после обеда в Тарговицах, над столом, где только что закончили обедать офицеры, разорвалась шрапнель, перебила тарелки, ранила убиравших стол стрелков. Но я придавал огромное значение тому, чтобы офицеры были всегда хорошо накормлены, по возможности горячей пищей, чтобы я имел возможность оказать известное влияние на пришедших обедать офицеров резерва; наконец, спокойное, уверенное расположение штаба оказывало большое влияние на стойкость полка. Я слышал, как в начале войны капитальный трус ген. Раух привел в полную негодность свою прекрасную 2-ю гвардейскую кавалерийскую дивизию требованием, чтобы в штабе, при первом вторжении в Восточную Пруссию, на ночь лошади не расседлывались и ни один офицер не снимал сапог. Дивизия смеялась над начальником дивизии, лично поверявшим ночью, все ли офицеры спят в сапогах, чтобы в случае нужды можно было мгновенно испариться. Поэтому я всегда демонстративно раскладывал весь свой скромный багаж и раздевался на ночь, как дома{25}. Роты должны были знать, что я им верю и сплю спокойно вблизи неприятеля под их охраной.
Столовой заведовал симпатичный прапорщик Кудрявцев, киевский статистик, конечно народный социалист чистейшей воды. Ему было под пятьдесят лет, он имел право служить только в ополчении, по ошибке был зачислен в наш полк, кормил нас и был всеми почитаем, хотя за обедом мы любили подшутить, затронув его демократические идеалы, которые он сейчас же с яростью начинал отстаивать. Как только мы захватывали какой-нибудь рубеж у неприятеля, было известно, что командир полка начнет ругаться — почему нет артиллерийского наблюдателя и где копается в тылу прапорщик Кудрявцев.
Пусть не подумает читатель, что я, так высоко оценивающий роль Кудрявцева и офицерской столовой, предавался, командуя полком, обжорству. Я совершенно не выносил примеси сала, мясная пища обостряла у меня катаральные явления, и, опасаясь, что я скисну не от неприятельской пули, а от желудочного катара, первые два месяца командования полком я ел только манную кашу, а впоследствии — изредка суп, изредка котлеты; перед ночным маршем, чтобы отбить сон — стакан черного кофе, иногда стакан красного вина.
Помимо перечисленных прапорщиков, я мог бы остановиться еще и на десятках других, очень достойных и ценных, выдающихся командирах. Но и сказанного достаточно, чтобы подчеркнуть, что прапорщики отнюдь не представляли собою какой-то серой, малоценной, второсортной массы; наоборот, среди этой молодежи было удивительно много сильных, красочных личностей, готовых к большим усилиям и полному самопожертвованию при наличии сколько-нибудь толкового руководства, малейшего внимания и элементарной справедливости к ним.
В полку имелась еще третья категория офицеров, произведенных из фельдфебелей и сверхсрочных унтер-офицеров. Пешими разведчиками заведовал прапорщик Сметанка. Лет двадцать он прослужил фельдфебелем гвардейской батареи, прекрасно знал артиллерийскую стрельбу, вел себя в боях блестяще, был лично известен многим высоким особам мира сего. Все к нему благоволили, но этика не только гвардейской, но и армейской артиллерии почему-то исключала возможность производства в артиллерийские офицеры этого очень достойного, но лишенного "манер" и внешнего культурного лоска бойца. В результате мне предложили, не возьму ли я Сметанку в свой полк, с производством в прапорщики. Я согласился; потеряла только артиллерия, в которой многие командиры батарей были значительно слабее Сметанки. Однажды, глубокой осенью 1916 г., он с моими разведчиками выследил идеально замаскированную австрийскую батарею, стоявшую почти в линии пехотных окопов, соединился по телефону с нашей батареей, попросил выполнять его команду и вдребезги разбил австрийскую батарею. Когда этот разгром совершился и остатки разбитой батареи стали ясны и нашим артиллеристам, они поражались искусству офицеров 6-го полка даже в артиллерийской стрельбе.
Был прапорщик Иванов, произведенный по моему представлению из фельдфебелей. В бою за Красное он бросился со взводом на австрийскую полуроту, выскочившую в контратаку, лично убил австрийского офицера, после чего полурота сдалась. Через несколько дней, 23 июня, мимо меня несли его с раздробленной пулей ногой, тяжелой навесной шрапнели. Он под огнем показывал австрийцам кулак, кричал, что они от него так легко не отделаются, что он скоро вернется, и призывал стрелков "нажимать".
Но самым видающимся был Данилов, дослужившийся при мне уже до штабс-капитана и имевший офицерский орден Георгия за взятие весной 1915 г. австрийской батареи. Из псковского крестьянина выработался удивительный боевой организм. Имея перед фронтом неприятеля, Данилов не знал ни минуты покоя: его окопы были всегда в блестящем виде, блиндажи — в чистоте, выметены, в мокрых местах в ходах сообщения был устроен дощатый тротуар. А все свободные минуты он проводил на избранном им наблюдательном пункте; когда я видел его, застывшего с биноклем у глаз, не моргая высматривающего часами слабое место в расположении неприятеля, не обращающего внимания на падающие "чемоданы" и тяжелые мины, мне так и напрашивалось сравнение Данилова с хищником, подстерегающим у водопоя свою жертву. Ни один кадровый офицер не мог так подробно и толково доложить о недостатках нашей и неприятельской позиции, как этот прирожденный боец.
В начале декабря 1916 г., находясь в отпуску в Петрограде, я ехал ночью очень долго на извозчике. Разговорились: оказалось, что мой возница в мирное время отбывал воинскую повинность, в 6-м Финляндском полку. Так как он был того же года призыва как и Данилов, я спросил — оказалось хорошо его помнит, из соседней деревни. Я начал расписывать Данилова — теперь штабс-капитан, а уж верно и до генерала дослужится, самый исправный офицер, рота его работает, не покладая рук, все у него — чисто и на месте. Мой возница слушал меня, но вдруг, совершенно неожиданно разразился потоком брани: "крестьянин, свой брат, а как тянет, с… с…" и т. д. Я был поражен этим тогда удивившим меня отрицанием заслуг Данилова: ни малейшей гордости достижениями своего соседа, а только голое обвинение его в классовой измене.
Когда я вернулся в полк, я увидел к удивлению, что петербургский извозчик не одинок в своем приговоре — в роте Данилова шло глухое брожение, его могли убить, унтер-офицеры и притом хорошие, отказались отвечать ему на приветствие. Кое-как удалось, с постановкой на карту всего своего авторитета, ликвидировать эту историю. Данилов резко ушел вправо, и с развитием революции из него выработался один из самых опасных белых партизан{26}.
Характеризуя в общем три категории офицеров, я должен отметить прекрасные качества кадровых офицеров; но лучшие из них уже были перебиты в первый год войны, а у остальных мысли вертелись на тему о будущности полка после окончания войны; они наводили на войне экономию, чтобы у полка "потом" были средства.
Их волновало расхищение запасным батальоном в Фридрисгаме оставленного полкового имущества; они хотели бы, чтобы имевшиеся в полку большие денежные средства были спасены от присвоения казной или от обесценения закупкой второго или третьего комплекта музыкальных инструментов для хора, разного оборудования и пр.
Их мысли невольно тянулись к будущему миру. При нахождении полка в резерве кадровые офицеры являлись несомненно более ценными по своему умению организовать занятия с солдатами. Прапорщики, напротив, на фронте жили полной жизнью; в сравнении с кадровыми они были много свежее, и отдавали свою кровь с большим рвением. Наконец прапорщики из унтер-офицеров представляли прекрасный боевой материал, но не находили в условиях царского строя, того общего языка с солдатами, который так легко давался учителям, статистикам, студентам. Для них дорога в офицеры шла через резкий разрыв со своим классом. Что-то, что должна была опрокинуть Октябрьская революция, мешало развертыванию богатых имевшихся среди них сил. Мой общий вывод — людей, способных, преданных, с доброй волей, готовых на жертвы — вокруг нас гораздо больше, чем мы это обыкновенно думали. Но любой талант нуждается в создании условий, где он мог бы развернуться.
При расположении в резерве изредка, в меру я устраивал занятия с офицерами. Однажды это было занятие в комнате, где мы обсуждали французские данные о новых приемах тактики пехоты при атаке укрепленных позиций. Другой раз это было показное учение взвода с боевой стрельбой. Прапорщик с наибольшей тактической сметкой, Триандафиллов, командовал взводом под наблюдением сотни офицеров.
В Маначине была устроена специальная укрепленная позиция, которую сначала тоже штурмовали показным образом в присутствии всех офицеров. Позиция была вырыта только коленной профили, но на ней были устроены все способы фланкирования; занятие должно было подчеркнуть опасность фланкирующего огня для наступающего и необходимость направления всех усилий на борьбу с кинжальными пулеметами всех сортов. Такие показные занятия были полезны не только прапорщикам, но и всем кадровым офицерам — потом они повторялись во всех ротах, и каждый стрелок имел ясное представление о необходимости сосредоточения всех усилий против пулеметов и против фланкирующих фокусов.
Но в основном тактическая работа связывалась с работой на фронте; позиционная жизнь давала ежедневно богатый тактический материал. При ежедневном обмене мнений с офицерами мне приходилось не только учить, но и учиться.
Существенное значение для устанавливаемого в полку режима имеет санитарная часть. Офицер может быть уволен в отпуск не только командиром полка, но и старшим врачом, эвакуирующим его под предлогом контузии. Всякая система принуждения в полку теряет смысл, если санитарная часть открывает лазейку. Доброта врачей обращает обязательную службу в добровольчество. Чрезвычайно пагубна для дисциплины распространенная среди врачей теория, что субъекту, которому испытания войны становятся явно непосильными, лучше дать возможность уклониться от них: проку от него все равно не будет. Эта теория вызывает соблазн — доказать свою небоеспособность, чтобы получить отдых. Задача каждому давать посильную нагрузку — может быть успешно решена лишь под углом общих, а не только медицинских соображений, и потому подлежит компетенции командира полка. Врачи часто неохотно ведут борьбу с самострелами, не понимая, какое разложение вносит в роту эвакуация хотя бы одного самострела, провоцируя появление десятка новых. А у комсостава они очень легко признают наличие контузии. В мировую войну процент контуженных, или, как говорили, "сконфуженных" офицеров в десятки раз превышал процент контуженных солдат. Полковой врач прежде всего должен согласовывать свои действия с необходимостью поддерживать авторитет командира полка и устои дисциплины.
Когда я прибыл в полк, обязанности старшего врача временно исполнял врач-акушер Краузе, в мирное время являвшийся руководителем земского родильного дома в Полтавской губернии и ежегодно содействовавший рождению 5 6 тысяч граждан. У меня с ним имелась полная договоренность: все, что для жизни полка являлось вопросом внутренней политики, он решал, только переговорив со мной. Но через месяц в полк был назначен постоянный старший врач, который почему-то стремился завоевать среди офицеров широкую популярность; для начала он, без моего ведома под предлогом контузии, эвакуировал двух приличных прапорщиков, истомленных и выбившихся из сил, как и все другие. На это самоуправство я реагировал отрешением старшего врача от должности и направлением его в распоряжение корпусного врача.
Медицинское начальство подняло целую бурю; полк был отведен на отдых в Херсон, и Шиллингу, производившему дознание об оскорблении мной Мячина в приказе по полку, было одновременно поручено произвести расследование и о превышении мною власти: оказывается — по закону я мог только отстранить старшего врача от исполнения его обязанностей, но не отрешить. Я мог только ответить, что всегда был плохим юристом, плохо усваиваю себе различие между отстранением и отрешением, но знаю твердо, что не потерплю возвращения в полк старшего врача, пытавшегося изобразить какое-то средостение между мной и командным составом и своими действиями лишившего меня доверия к нему. Ввиду моего упорства корпусный врач уступил, тем более охотно, что должности полковых врачей котировались во врачебном мире несравненно ниже, чем заведывание тыловыми лечебными учреждениями.
Краузе был утвержден старшим врачом; если я ревниво смотрел на малейшее вмешательство в устанавливаемый мною в полку режим, то для развертывания каждым работы я предоставлял самую широкую инициативу; и Краузе сумел проявить полностью свой удивительный организаторский талант: он как бы заранее угадывал количество раненых; в самых тяжелых условиях у него всегда оказывались для них кров, солома, продовольствие; раненые были аккуратно перевязаны, ружья собраны, разряжены, санитары — в должном порядке; к перевязочному пункту вовремя оказывались собранными в строго нужном количестве крестьянские подводы, и эвакуация протекала без сучка, без задоринки. Краузе смело брал на себя необходимые расходы и мог твердо рассчитывать на мою поддержку в случае возникновения трений с хозяйственной частью или с распределяющими помещения квартирьерами. При существовавшей атмосфере доверия и инициативы я был совершенно разгружен от санитарных вопросов.
Младшим врачом был зауряд-врач Файн. Это был еврей, в течение десятка лет тянувший тяжелую лямку медицинского фельдшера в глухом углу, самостоятельно подготовившийся в Московский университет; война застала его уже на последнем году пребывания на медицинском факультете, курсовым старостой. У него был несомненный хирургический талант и очень болезненное самолюбие.
Все офицеры его глубоко уважали и ценили, но иногда, забыв что Файн еврей, кто-нибудь, по старорежимной привычке, допускал в его присутствии какую-либо антисемитскую выходку — например огульное обвинение евреев в трусости. Я узнавал об этом в первом же бою: врач Файн бросал перевязочный пункт, бежал в стрелковые цепи и весь красный, взволнованный, начинал перевязывать раненых среди дня, под самой проволокой противника. Это была единственная месть, которую позволял себе врач Файн. Мне однажды, 10 июня 1916 г., пришлось поймать врача Файна в тот момент, когда он подъехал верхом к полосе австрийского заградительного огня, которую все стремились миновать как можно скорее, слез с лошади, привязал ее, и начал под сильным шрапнельным обстрелом перевязывать раненых, группировка которых точно обрисовывала полосу заградительного огня. Я пытался вернуть врача Файна назад, но убедился, что это значило бы нанести ему глубокую обиду. Когда я лично был ранен и лежал в 300 шагах от австрийских пулеметов, врач Файн разыскал меня, хотя ему пришлось пройти по фронту цепей целого батальона, прикрываясь только рожью, перевязал, собрал санитаров и использовал огневую паузу, чтобы меня вынести. При этом, когда один из несших меня санитаров был ранен в руку, которой держал носилки, Файн закричал на него, чтобы не смел бросать носилки, а сам подскочил сменить его.
Благодаря Файну еврейского вопроса в 6-м Финляндском полку не существовало. Антисемитская выходка становилась поперек горла самого ограниченного человека. Солдат-евреев, прибывавших с пополнением, я лично приводил к присяге, указывал им на пример врача Файна, уничтожавший самую возможность постановки вопроса о неравноправии евреев в полку, и высказывал убеждение, что, следуя за Файном, евреи-солдаты в мировую войну сотрут в сознании русского народа все предрассудки, на которых зиждется гражданское неравноправие евреев{27}. В 6-м полку евреев было не слишком много, но полк мог гордиться тем, что дезертиров среди них не было ни одного. К сожалению в некоторых русских полках антисемитизм был так велик, что евреев умышленно заставляли идти в плен к немцам, чтобы избежать их будто разлагающего действия.
Несколько слов о священниках. Самым заметным из них был священник 7-го Финляндского полка Соколовский. Он несомненно вел большую работу среди солдат, очень часто толкался в окопах, беседовал, наблюдал, организовывал стирку белья, ходатайствовал за солдатские нужды перед командиром полка. Мне самому приходилось видеть его в 7-м полку под выстрелами. Но я сомневаюсь, чтобы его деятельность приносила пользу. В нем жил удивительный дух интриги. Обойдя окопы, он считал своей обязанностью информировать командира 7-го полка о всех замеченных им упущениях, хвалил одних офицеров, которых брал под свою протекцию, и искусно набрасывал тень на других, державших себя независимо.
В результате его доносов была постоянная склока среди офицеров 7-го полка. До приезда Марушевского в моем полку говорили, что 7-м полком незримо командует его священник. Соколовский был благочинным нашей дивизии и пытался даже вмешаться в командование 6-м полком: у меня менялись священники; три дня в наличии были оба; за эти три дня некоторую часть содержания полкового священника мог получить только один из них. Я решил, приказом по полку, вопрос в пользу вновь прибывшего. Ко мне прибыл Соколовский отстаивать интересы сменявшегося с должности. Это был конечно только предлог, для вмешательства в дела внутренние. На мой вопрос, на каком основании он вмешивается, Соколовский разъяснил, что он благочинный, следовательно должен чинить благо подведомственным ему священнослужителям. Я ответил, что вопрос о суточных и столовых деньгах полностью входит в мое ведение, и я лишен возможности беседовать с ним по материальным вопросам; а что касается до духовных, то в них я совершенно не компетентен, и он может непосредственно сноситься с моим священником. Соколовский обиделся, и вышел с несколькими словами, звучавшими, как угроза.
Мой первый священник совершенно не обладал иезуитскими навыками Соколовского. Он был не красноречив, но каждое пополнение, приходившее в полк, встречал краткой речью, в которой указывал, что им выпало великое счастье служить в 6-м полку: в других полках убитых бросают на поле сражения, а в 6-м полку — всех зарывают, и он считает своим долгом каждого отпеть по обряду религии. Каждый прибывший может быть уверен, что он его в надлежащий момент отпоет; если он не верит этому, пусть справится у стрелков, бывавших уже в бою. Речь была неказиста, пугала новичков, но похоронное дело, к чему сводились обязанности священника 6-го полка, действительно было солидно поставлено.
В 6-м полку муштра была на первом плане. Однажды вечером я сидел с командным составом в офицерской столовой, под деревьями, а тут же в лесу священник устроил походную церковь и готовился служить всенощную. Мимо нас проходила в церковь полковая учебная команда. Вдруг раздается резкое "стой" и затем следует гневнодокторальная сентенция фельдфебеля, высказанная уверенным, вполне безапелляционным тоном лица, знающего истину во всей ее полноте: "хождение в церковь не в ногу теряет всякий первоначальный смысл".
В комнате, отведенной для меня в полку, была сложена основательная кипа толстых книг. Древинг предложил мне ознакомиться по ним с хозяйством полка и принять денежный ящик. Имущества и денег в полку было на сотни тысяч, надо было подать рапорт о приеме полка и взять на себя ответственность за бесконечные колонки цифр.
Я был изрядный профан в бухгалтерии, но все же понимал, что поверхностное ознакомление с отчетностью никакой пользы принести не может. Ковыряться — так уже до самых корней, а на это нужны недели. Да и это едва ли могло принести пользу. Острие отчетности направлено против внешнего врага — контроля{28}, и самые основы ее более чем сомнительны. Через несколько дней должны были начаться решительные операции, я мог затратить свое время значительно производительнее, чем на просмотр бабушкиных сказок, содержавшихся в хозяйственной отчетности. Древинг был несомненно честнейший человек в мире. Я подписал свою фамилию там, где он мне сказал, что это нужно сделать, и в течение всех полутора лет командования так и не удосужился взглянуть на книги еще раз.
Древинг мне все рассказал толком и очень быстро.
В полку деньги имеются, почти сто тысяч, и экономия нарастает с большой быстротой. Основным источником благополучия является несоответствие между наличным составом и числящимся по строевой отчетности. В полку около 800 мертвых душ; стоимость всего их продовольствия ежедневно наращивает полковые суммы. Злого умысла тут нет; просто полковая канцелярия не справляется в течение крупных боев с исключением из наличности полка каждого убитого, раненого или пропавшего без вести. Эта задача очень трудна, в особенности когда потери получают массовый характер и кадры роты исчезают почти полностью.
Полковую канцелярию соединяет с ротами очень тонкая, рвущаяся нить ротные писаря. Иногда острая, быстро меняющаяся обстановка в течение целой недели препятствует канцелярии разложиться и заняться своим хлопотливым делом. Ротный писарь хлопочет о соответствии действительности со списками, которые ведутся в полку, ежедневно циркулирует между штабом полка и ротой, представляет данные об убыли; но весь этот механизм функционирует до того момента, когда потери начинают принимать катастрофические размеры, роты исчезают целиком со своими командирами, фельдфебелями и писарями, в них спешно вливаются новые пополнения, и состав роты неожиданно оказывается почти полностью неизвестным полковой канцелярии. И в эти моменты полк марширует чуть ли не по 20 час. в сутки, новый ротный писарь старается разобраться в составе роты, люди которой плохо знают друг друга, собирает слухи, куда делся тот или иной стрелок, числящийся в ротном списке, а этот список длинный и заключает в себе порой до 800 безвестных фамилий, часто повторяющихся. Заприходываются прибывающие в полк солдаты канцелярией очень аккуратно, а выводятся в расход естественно с большим опозданием. Был солдат и нет его. Какова его судьба? Убит ли, попал ли в денщики, устроился при обозе, послан в командировку или эвакуирован — может быть через перевязочный пункт соседнего полка или попал в плен. Пачкать строевую отчетность беспрерывной ссылкой на без вести пропавших не хочется. А пока разберутся, получается естественный приток мертвых душ, которые для полка, впрочем, представляют только доходную статью.
Конечно было бы невыгодно, если бы полк, показывающий в своих списках, идущих в интендантство, 3000 человек и имеющий только 800 бойцов, получал бы от начальства тактическую нагрузку, вдвое или втрое превышающую его наличный состав; но об этом заботиться не приходится. Одни списки идут в интендантство — их выгодно преувеличивать, другие списки — о числе штыков — идут по штабной линии, и их выгодно преуменьшать. Параграф устава, возлагавший на всех начальников обязанность — выводить в бой возможно большее количество людей, остался во время войны мертвой буквой. Полки, вступая в бой, весьма часто оставляли умышленно в тылу массу людей — не только на весьма широко толкуемые хозяйственные надобности, но и просто на племя — учебные команды, особенно ценных фельдфебелей и специалистов. Таким путем в течение всей войны шло быстрое нарастание числа нестроевых по отношению к строевым, и процесс этот совершенно не регламентировался сверху. А что касается мертвых душ, то известна разница в 3 млн человек по исчислению действующих армий Ставкой и интендантством в 1917 г. Интендантство кормило и расплачивалось за в полтора раза большую армию, чем та, которая существовала в действительности по данным штабов.
6-й Финляндский полк во всяком случае своей лепты в это заблуждение не внес. Я дал полковому адъютанту срок в две недели, в течение которого обязал его привести полковые списки в согласование с действительностью. Помимо писарей я вовлек в эту работу ротных командиров, которые должны были поставить учет своих людей на реальную почву. Однако, несмотря на весь нажим с моей стороны и трудолюбие полкового адъютанта, учет людей полка был закончен не раньше, чем через семь недель, вследствие разыгравшихся оживленных операций. В свободный от боев и маршей трудовой канцелярский день удавалось сбросить со счетов от полусотни до сотни мертвых душ. Вероятно, если судить по сокращению состоящих на довольствии людей, первые бои 6-го Финляндского полка отличались особой кровопролитностью, так как мертвые души юридически заканчивали свой век в ближайшем к их установлению бою, задним числом, дабы не слишком обижать полковую экономию.
Как верить после того официальной отчетности? Если в количестве наличных людей не было твердой уверенности, то еще большая неясность заключалась в определении количества лошадей в полку. Оказывается, их можно было считать различным образом. С интендантства фураж или фуражные деньги требовались на полный штат полка; кроме казенных лошадей, полк имел около сотни своих полковых лошадей, представлявших его частную собственность; но в казенных лошадях полк показывал большой некомплект, требуя от государства его пополнения; государство на лошадей было несравненно экономнее, чем на людей; пополнения лошадей поступали очень скудно, и некомплект все рос. Убыль казенных лошадей была тем значительнее, что каждая павшая полковая лошадь в момент составления акта о ее падеже становилась немедленно казенной; в обозе руководствовались убеждением, что человеческая мудрость начинается с установлением различия между казенным и полковым имуществом, и что полковая лошадь должна быть на войне бессмертной, так как если она сдохнет, то как доказать, что сдохла не казенная лошадь? Я незнаком с нашими ветеринарными отчетами на войне, но убежден, что в основе их лежат совершенно ложные данные.
После Луцкого прорыва, осенью 1916 г., положение было таково: полки имели от 75 до 100 % сверхкомплекта лошадей, а показывали некомплект около 50 %, чем ставили высшие штабы и Брусилова перед тяжелой проблемой — способны ли мы еще вести подвижную войну, при таком катастрофическом положении с лошадьми. Я также не смог стать в этом вопросе на государственную точку зрения, так как тайный сверхкомплект лошадей был нужен мне для многих целей — в том числе для запряжки 8 нештатных австрийских пулеметов, чтобы довести количество пулеметов в полку до жизненно необходимого максимума — 32.
Но зато в другом вопросе я оказался на высоте положения. Древинг мне заявил, что он затрудняется указать мне и точное количество полковых лошадей, так как нелегко установить, какая лошадь полковая, а какая — собственная офицерская. Несколько лошадей в полку осталось после офицеров, зарытых в сырую землю; несколько лошадей были взяты полком, когда в Восточной Пруссии сквозь его охранение прорвался немецкий разъезд; окруженные нами, всадники были перестреляны; лошади также были поранены, но потом частью выздоровели; участвовавшие в этом эпизоде ездят теперь на них и считают этих лошадей, по-видимому, своей собственностью, ибо еще Спиноза{29} сказал, что военному не следует рассчитывать на другое вознаграждение, кроме добычи. А что может быть более законной добычей, чем отбитая из-под неприятельского всадника лошадь. Некоторые лошади, явно Тракененского завода — почти жеребята, приобрели себе в полку хозяев, по-видимому, менее воинственным путем. Вопросы темные и сложные. Я разрешил их так: довольствие лошади на войне обходится около 30 рублей в месяц, 360 рублей в год. Каждый офицер, представивший мне ясные доказательства, что он заплатил полку в течение 10 месяцев 300 руб. за фуражное довольствие лошади и собирается в будущем платить по 30 рублей в месяц, признается мной собственником одной лошади; все же прочие лошади, кормившиеся на полковой счет, являются собственностью полка и продолжают оставаться во временном личном пользовании их владельцев. После такого разъяснения неполковыми лошадьми оказались только мой верховой конь, да еще один Тракененский жеребенок, к которому хозяин сильно привязался.
Одной из существенных причин, вызывавших увеличение неофициального полкового обоза, являлась полная беззаботность высших штабов относительно позиционного имущества. Занимая участок укрепленной позиции, полк нуждался в перископах, пистолетах для стрельбы светящимися пулями, стальных щитах, больших лопатах и кирках, продольных пилах для пилки досок под нары и для бойниц, железных скобах для скрепления бревен в перекрытии блиндажей, дверях и небольших застекленных рамах для окошечек землянок; если дело происходило зимой — в чугунных плитах для устройства маленьких очагов для разогревания кипятка, в керосиновых лампочках и пр. и пр. А высшее начальство отпускало только проволоку; остальное имелось, посколько об этом заботился сам полк. В августе 1915 г. полковой обоз был еще очень скромным; в полку имелось свыше трех десятков стальных щитов, весом каждый около 30 кг. Для перевозки щитов средств не было. От Вилькомира и до Крево каждая рота несла свои 3–4 щита на руках. Переходы правда были не слишком велики, но зато сплошь ночные; тяжело было смотреть, как два стрелка, помимо своего нормального снаряжения, шествовали, взвалив на свои плечи концы палки, к середине которой подвязывался щит. Хорошим показателем стремления стрелков сражаться было то, что роты ценили эти щит; серьезная дисциплина полка объясняет то, что большая часть этих щитов уцелела, несмотря на длинный путь. Впоследствии я мог выделять повозки для перевозки добавочного позиционного груза. Последний со временем так разросся, что в момент Луцкого прорыва обоз II разряда полка шел перекатами; не имея возможности поднять все имущество полка сразу, он возвращался назад за оставленными вещами, и каждый переход совершал в два приема.
Если бы русские войска не были вынуждены ездить в Тулу со своим самоваром, если бы штабы корпусов представляли не сборище бюрократов, а действительно вели позиционное хозяйство, количество полкового обоза можно было бы сократить на 40 %.
Неуклюжесть полка, не имеющего никакой оседлости и таскающего за собой огромное имущество, иногда ненужное ему в данный момент операций, невольно наводило на мысль о том, чтобы нанять в дальнем тылу, в 200 — 300 км от фронта, хороший домик или амбар и складывать там до поры до времени лишние тяжести. Это делалось некоторыми полками, но не разрешалось. 6-й Финляндский полк такого склада не имел. Все полковое имущество, оставленное им в Фридрихсгаме, до винного склада офицерского собрания включительно, к великому содроганию кадровых офицеров, было реквизировано с составлением соответствующих описей сформированным там запасным батальоном.
Если бы полкам было разрешено устройство складов, то нет сомнения, что полковые патриоты исподволь начали бы обращать излишки денежной экономии полка в вещевые запасы, ценные для того периода, который должен следовать за демобилизацией. Громадные экономические суммы, выброшенные на рынок, совершенно дезорганизовали бы его и отвлекли бы работу промышленности от удовлетворения нужд, вызванных войной. Итак многие полки завели например по третьему комплекту инструментов для духового оркестра. Никогда производство музыкальных инструментов в России не работало так напряженно и не поглощало столько меди, как во время войны. Алексеев только осенью 1916 г. раскачался скостить со счетов всех полков по сотне тысяч рублей — мероприятие необходимое, но запоздалое; все полки ожидали его гораздо раньше и заблаговременно занимали оборонительное положение, переводя экономические суммы в имущество, хотя бы и ненужное на время войны{30}.
Полки деморализовывались в экономическом отношении и той легкостью, с которой удовлетворялись все их претензии на утраченное снаряжение и одежду. Начальники дивизий подписывали, зажмуря глаза, свидетельства на утрату любого количества предметов снаряжения, заявленных полками, а интендантство должно было немедленно отпускать по этим свидетельствам шинели, пояса, патронташи, палатки и пр. Этим путем все крестьянские женщины сшили себе юбки из палаток. Полк мог доносить после каждого сражения, что он раздет до нитки, и это не накладывало никакой ответственности ни на командира полка, ни на офицеров, и ни в малейшей степени не отражалось на количестве распределяемых между полками наград.
Руководимый исключительно полковым патриотизмом, Борисенко предлагал мне подписывать рапорты начальнику дивизии на заведомо большее число утерянных полком вещей. Заботясь о добром имени полка, а не о накоплении запасов впрок, я безжалостно уменьшал цифры. Поле сражения осталось за нами; почему же показывать количество пропавших шинелей в полтора раза больше количества убитых и раненых? Но когда я попробовал уменьшить количество пропавших вещей ниже количества выбывших солдат, мой заведующий хозяйством становился совершенно непреклонным и доказывал, что если уже убыл человек, то не может быть никакого сомнения, что мы должны через начальника дивизии выводить в тираж погашения все его вещи; другие полки на одного убитого теряют десяток шинелей и вещевых мешков, а мы… — да неужели нам ходить хуже одетыми, за то, что мы деремся лучше всех? На том я и согласился. 6-й полк выводил снаряжение в тираж погашения в строгом соответствии с убылью людей. Но другие части, в особенности слабые, разболтанные, разложенные, продававшие свое снаряжение в тылу за деньги, бросавшие его просто в грязь на походе, обменивавшие его на фронте австрийцам на ром — сколько они стоили бедной, ободранной, крестьянской России? Мы позволяли себе роскошь не по карману — держать дырявые, как решето, части, сквозь которые просеивались бесконечные материальные средства.
Старая русская армия не имела представления о том, что представляет собой экономическая дисциплина.