Рождённые одной матерью, братья на всю жизнь близки,
Ни неправда, ни гнев не могут разрушить волшебной цепи.
Столь желанная и столь же пугающая возможность Карлоса для откровенного разговора с братом неожиданно отодвинулась. Не соответствовало ни духу времени, ни чувствам самого Карлоса желание сократить время его пребывания в монастыре, хотя и продлить это время он тоже не хотел. Хотя Хуан приходил к нему во все предназначенные для посещения дни, его постоянно сопровождали то дон Мануэль, то дон Балтазар, то оба вместе. Эти весьма поверхностные и легкомысленные молодые люди мало заботились о том, что долго не видевшие друг дуга братья имеют многое сказать один другому, что не предназначено для постороннего слуха. Напротив, они полагали, что своими визитами оказывают своим менее состоятельным родственникам большую честь.
В их присутствии разговоры ограничивались подробностями похода и событиями семейного характера. Получит ли дон Балтазар желанную должность, отдаст ли донна
Санча свою руку в бесценный дар дону Белтрану Виваресу или дону Алонсо де Гирону, и убьёт ли отвергнутый жених своего более счастливого соперника — от обсуждения этих и подобных вопросов Карлос безмерно устал. Его интересовало только то, что касалось донны Беатрис… О чём он некогда позволил себе мечтать, надеясь завоевать её склонность? Ведь ей, наверное, никогда не приходило в голову хоть на миг допустить мысль о том, что она пусть в малейшей степени не согласна с требованиями своего опекуна, который предназначил ей Хуана.
Карлос теперь не сомневался, что она скоро по достоинству оценит брата и научится его любить, если может быть сейчас ещё не любит. И ему доставляло горькую радость осознание того, что он не напрасно принёс свою жертву. Обольстительную чашу восторгов любви он, едва притронувшись к ней, отодвинул в сторону, другой опустошит её до дна. Его радость за брата соседствовала с острой болью, но эти муки были уже не так невыносимы, как несколько месяцев тому назад. Рана, которая казалась ему смертельной, постепенно заживала, и скоро о ней будут напоминать только рубцы…
Велики и вдохновенны, но и устрашающе печальны были владевшие им мысли. Из всех ежедневно обсуждаемых с монахами тем, главной была тема первосвященнической роли Христа и невозможность повторения Его совершённой, единой и исчерпывающей крестной жертвы.
Эти сами по себе прекрасные истины приносили для тех, кто решался их принять, страшные последствия. Ведь полное признание этих истин превратило бы служение алтаря и жертвоприношение мессы из высшего акта христианского поклонения в отвратительную хулящую Бога и извращающую человека непростительную ложь. Монахи из Сан-Исидро с каждым днём приближались к этому выводу. И Карлос был в идущих впереди рядах. Робкий в поступках, в своих мыслях он был весьма бесстрашен. Для него было потребностью мыслить и рассуждать, его быстрый и острый ум не мог ограничиваться поверхностными размышлениями, то, что его интересовало, он должен был исследовать до конца.
Но что касается монахов, то принимаемое ими сейчас решение было очень важным и для повседневной жизни. Ему было суждено превратить свет, которым они наслаждаются, во всепожирающий огонь. Их руки, которые сейчас пытались удержать этот огонь под сосудом, должны были у этого огня обгореть. Ничто не могло спасти их от потерь, позора и гибели, если они зажгут от этого огня поднятый над престолом светильник. «Лучше будет, — говорили себе братья, — покинуть богатые поместья и селения. Ведь это ничего не значит в сравнении с совестью, которой не в чем будет упрекнуть себя перед Богом и перед людьми. Давайте уйдём и найдём защиту в другой стране, правда, как изгнанники, но зато как верные свидетели Христа, что ценой изгнания купили возможность свидетельствовать о Нём перед людьми».
Этот план нашёл в общине многих приверженцев, хотя многие и возражали, не из-за потери суетных богатств, но из-за трудности исполнения этого плана и из-за опасностей, которым, решившись на побег, они подвергли бы других. И вот теперь монахи собрались на торжественный капитул, чтобы обсудить этот вопрос, и если возможно, принять окончательное решение. Разумеется, Карлос не имел права присутствовать на капитуле, хотя друзья обещали позднее обо всём ему рассказать. Карлос очень волновался. Пытаясь успокоиться, он вышел на прогулку в прилегавшую к монастырю апельсиновую рощу.
Стоял декабрь, и очень редкая для тёплого климата этих мест изморозь пала на землю. Каждую травинку украшали алмазы. Проходя по лужайке, Карлос сметал их, и они исчезали бесследно, будто никогда и не сияли в лучах зимнего солнца. Он сравнивал эти сверкающие искры с красивыми, притягательными, но лишёнными глубокого содержания религиозными воззрениями, в которых он был воспитан. Они должны пасть, и если он окажется настолько слабым, что будет их обходить, то лучи Божественного сияния всё равно растопят их, и они исчезнут. К чему печалиться? Разве не будет продолжать светить солнце, и небеса, как воплощение вечной любви и верности, разве не будут сиять над его головой? Он хотел смотреть ввысь, не под ноги. Забыть то, что осталось позади и стремиться вперёд, да, как он этого хотел. Сердце его вознеслось в страстной молитве, он молился о том, чтобы такая сила была дарована не только ему, но и всем, кто разделял его убеждения.
Когда он свернул на тропу, которая вела обратно к монастырю, он увидел, что навстречу ему идёт его брат.
— Я искал тебя! — сказал дон Хуан.
— Я всегда тебе рад. Почему же так рано? Да ещё и в пятницу?
— Не знаю, чем пятница хуже четверга! — засмеялся Хуан, — ведь ты пока не монах и не послушник, и не настолько связан строгими правилами, что не можешь поздороваться с братом, не спросившись господина настоятеля!
Уже который раз Карлос замечал, что после возвращения с поля сражения Хуан весьма фривольно рассуждает о церковниках и церковных правилах. Он ответил:
— Я связан только общими правилами дома, которым подчиняется каждый воспитанный гость. Сегодня братья собрались на капитул, чтобы обсудить свои внутренние проблемы. Я не могу ввести тебя в дом, но лучшей гостиной, чем эта, мы внутри стен не найдём.
— Да, я и не хочу другой крыши, чем Господни небеса, и я не признаю застеклённых окон и железных решёток. Если бы я оказался в заточении, то через неделю бы умер от тоски по воле. Я пришёл сюда в необычный час, чтобы избавиться от общества наших замечательных, но достаточно надоедливых и назойливых кузенов, ибо я смертельно устал от их комплиментов и праздной болтовни, и мне надо рассказать тебе, брат, ещё тысячи вещей.
— У меня тоже есть кое-что для твоего слуха.
— Давай присядем. В этом замечательном уголке, наверное, многие из твоих братьев дают отдых утомлённому телу, и взоры их ласкают прекрасные виды. Эти добрейшие монахи умеют создавать для себя уют!
Они сели. Больше часа говорил Хуан, и, поскольку он говорил о том, что лежало у него на сердце, было неудивительно, что чаще всего произносилось имя донны Беатрис. Из пространного и подробного повествования, которое счастливый Хуан доверил внимательному слуху Карлоса, выходило, что донна Беатрис не только приняла его (никакая благовоспитанная испанская девушка не позволила бы себе отвергнуть избранного её опекуном искателя её руки), но очень приветлива к нему и дарит ему свои улыбки. Его радость по этому поводу была велика, и выражал он её с такой непосредственностью и оживлением, что менее заинтересованному слушателю уже, наверное, давно бы наскучил.
Наконец переменили тему.
— Мой путь передо мною ясен, — сказал Хуан, и его красивое резко очерченное лицо загорелось решимостью и надеждой. — Жизнь солдата с её невзгодами и наградами, счастливый дом в Нуере, милое лицо, которое будет встречать меня при возвращении, и раньше или позже — путешествие в Индию… Но ты, Карлос… Признаюсь, я не понимаю тебя — что ты намерен делать?
— Если бы ты задал мне этот вопрос несколько месяцев или даже несколько недель тому назад, я бы тебе без колебаний на него ответил.
— Да ты же всю жизнь хотел посвятить себя церкви… Я знаю только одну причину, которая могла бы тебя от этого отвратить, но ты уже отвёл моё подозрение.
— Да.
— Но ты же не захотел бы через ночь поутру сделаться солдатом? — засмеялся Хуан, — это ведь никогда не соответствовало твоим вкусам, братец. Не в обиду тебе будь сказано, но едва ли бы ты добился больших успехов с помощью меча и алебарды. Но чего-то же тебе недостаёт? — добавил он уже серьёзно, внимательно глядя в напряжённое от мыслей побледневшее лицо брата.
— Я уже понял, — весело сказал Хуан, — у тебя, наверное, долги, но это поправимо. Брат, это моя вина, я всегда использовал большую часть того, что предназначалось нам обоим. Впредь…
— Помолчи, брат. Я всегда получал достаточно, и даже больше. У тебя всегда были большие расходы, и впредь их будет ещё больше. А мне кроме жилета, брюк и туфель ничего не надо.
— А о сутане ты забыл?
Карлос промолчал.
— На деле, тебя понять трудней, чем одной рукой разогнать всё воинство Коллиньи! Ты такой благочестивый, такой добрый христианин! Если бы ты был безмозглым грубым солдатом, как я, и имел бы в своём шатре пленного гугенота (такого красавца как моего), которому ты должен предоставлять стол и ложе. В таком случае мне было бы понятно, если бы некоторые вещи тебе не понравились, и даже к тебе приходили бы недостойные мысли, которых ты не захотел бы доверить даже духовному отцу!
— Да, брат, у меня были такие мысли, — быстро сказал Карлос.
Хуан вдруг подбросил широкополую шляпу и запустил пальцы в свою великолепную чёрную шевелюру. В прежние времена это было признаком того, что он намерен говорить серьёзно. Немного помолчав, он не слишком решительно начал — ибо перед интеллектом Карлоса он испытывал большое и искреннее благоговение, равно как тот уважал силу характера Хуана. Кроме того, Хуан с почтительностью признавал в младшем брате будущего священника.
— Брат Карлос, ты добр и благочестив, таким ты был с детства и поэтому тебе так к лицу звание священника. Ты встаёшь и ложишься, читаешь свои книги и произносишь молитвы, перебирая чётки, всё так, как тебе велено, и это для тебя самый подходящий образ жизни, как и для каждого, кто может этим удовлетвориться. Тебе нет никакого дела до греха и сомнений, и ты не впадёшь в противоречия и у тебя нет причин испытывать страх, но одно я тебе скажу, братишка, ты мало понимаешь, с чем приходится сталкиваться людям, которые уходят в большой мир, с чем приходится бороться, когда они видят вещи, которые не совпадают с той верой, которую тебе внушили с детства.
— Брат, я тоже живу в борьбе и страданиях, и я сомневался…
— Да, как сомневается церковник! Тебе стоит только вспомнить, что сомнение — грех, сотворить крестное знамение, произнести одно или два «аве», и сомнений как не бывало! Но совсем другое дело, когда искуситель является как ангел света, или верней, как образованный, утончённый и умный гугенотский аристократ с таким чувством собственного достоинства, какое может иметь лишь добрый католик, который ежедневно толкует тебе: ваши священники не лучше, чем они могут быть, церковь должна быть реформирована. И одному Богу известно, что ещё… что хуже безмерно… Ну, брат, если ты намерен проклясть меня с колоколом, свечой и распятием, то сделай это сразу. Я готов понести кару… только позволь мне сначала надеть шляпу — очень холодно.
За словом последовало дело.
Голос Карлоса, когда он отвечал, был едва слышен и прерывался от волнения:
— Вместо того, чтобы проклясть тебя, милый мой брат, я… я от души благословлю тебя… твои слова придали мне смелости говорить. И я сомневался… нет, почему же я не должен сказать правду — я считаю, что Сам Бог открыл мне, что многое из того, на чём основывается учение католической церкви, всего лишь повеления человека…
Дон Хуан вскинулся и изменился в лице. Его неясные свободолюбивые мысли даже отдалённо не приводили его к таким выводам.
— Что это значит? — он, не понимая, уставился на брата.
— Да то, что я теперь являюсь тем, кого ты назвал бы гугенотом.
Кости были брошены. Признание состоялось. Карлос, едва дыша, ожидал последствий, как человек, который поджёг шнур и ожидает взрыва в пороховой бочке.
— Да смилуются над нами все святые! — воскликнул Хуан.
После этого непроизвольного выкрика он затих. Карлос искал его взгляда, но он отвернулся. Наконец он пробормотал, царапая шпагой ни в чём не повинный ствол ближайшей оливы:
— Гугенот… протестант… всеми проклятый еретик…
— Брат, — сказал Карлос.
Он во весь рост встал перед Хуаном.
— Говори, что хочешь, упрекай и проклинай меня, но только говори мне это в лицо!
Хуан повернулся, прямо посмотрел в умоляющие глаза брата, и медленно, очень медленно опустил шпагу. Ещё миг длилось сомнение, потом он протянул Карлосу руку:
— Пусть проклинает тебя, кто хочет, только не я, — проговорил он.
Карлос обеими руками схватил протянутую руку брата и сжал её так истово, что перстень с алмазом глубоко врезался в его ладонь, и с неё закапала кровь.
Оба долго молчали. Хуан от изумления и потрясения, Карлос из чувства глубокой благодарности. Он принёс признание, и брат всё-таки не отверг его.
Наконец Хуан медленно, в явной растерянности произнёс:
— Рыцарь де Рамена верит в Бога и в Господа нашего и в Его страдания, а ты?
Карлос назвал апостольский символ веры в его обычном содержании на родном языке.
— А дева Мария, матерь Божья?
— Я думаю, что она благословеннейшая среди жён, но я больше не молю её о заступничестве. Я слишком уверен, что Иисус Христос любит меня и слышит мои молитвы.
— Я считал, что поклонение святой деве — вернейший признак благочестия, — сказал растерянный Хуан, — но я ведь всего-навсего жалкий мирянин… О, мой брат, это всё ужасно! — он помолчал, и уже спокойнее добавил, — я убедился, что гугеноты никакие не чудовища с рогами и копытами. Скорее всего, они вполне добропорядочные люди, столько же полезные для мира, как и их соседи — католики. Но позор… но посрамления…
Смуглое лицо Хуана то вспыхивало румянцем, то бледнело. Перед его взором встала устрашающая картина — он видел своего единственного, горячо любимого брата облачённым в уродливое санбенито с факелом в руке в жуткой процессии, идущей на аутодафе[1]…
— Ведь ты сохранил это в тайне? Дядюшка и его семья не знают? — спросил он.
— Нет, не знают.
— Откуда же ты взял эти проклятые… ох, прости, эти идеи?
Карлос коротко рассказал ему, как к нему попал Новый Завет на испанском языке умолчав, однако, о личной своей драме, которая сделала это учение для него бесценным, не посчитав нужным назвать и имя Хулио Эрнандеса.
— Конечно, церковь нуждается в усовершенствованиях, — открыто признал Хуан, — но милый Карлос, — лицо его приняло выражение печального и нежного сострадания, — ты в прежние времена был таким изнеженным и несмелым, ты подумал об опасностях? Я теперь говорю не о позоре — видит Бог, очень тяжело об этом думать, очень тяжело, — повторил он, — но угрозы издевательств и мук?
Карлос молчал. Он стоял, устремив взгляд в высокое синее небо, словно возносил безмолвную молитву.
— Что у тебя на руке? — изменившимся голосом воскликнул Хуан, — кровь? Алмаз рыцаря де Рамена поранил тебя!
Карлос с улыбкой взглянул на небольшую рану.
— Я и не заметил её. Ру, потому что был так счастлив сжать руку брата, — глаза его сияли таинственным светом, он добавил:
— Может быть, так произойдёт со мной, когда Христос призовёт меня к страданиям. Я очень слаб, но Он может дать мне счастливую уверенность в Своей любви, и от радости я не почувствую мук… или Он поможет мне через них пройти…
Хуан не понял его слов, но он был глубоко тронут и не мог много говорить. Они медленно шли к воротам монастыря. Когда они почти дошли до места, где им следовало расстаться, Карлос спросил:
— Ты слушал чтения фра Константина, помнишь, я тебя просил.
— Да, я восхищён им.
— Он учит истине.
— Так почему же ты не хочешь довольствоваться его учением? Почему ты ищешь хлеба лучше пшеничного, да ещё Бог знает где?
— Когда я на следующей неделе вернусь в город, я тебе обо всём расскажу.
— Надеюсь. А сейчас — до свидания!
Он отошёл на несколько шагов, но вдруг вернулся и сказал:
— Карлос, ты и я, мы будем держаться друг за друга, если даже весь мир восстанет против нас!
Не хвалюсь я жертвенною силою,
Нелегко покинуть мне свой дом,
Где столько счастья мною пережито,
Умереть хотелось бы мне в нём.
Разговор с братом принёс Карлосу успокоение. То, чего он так боялся — презрения и гнева брата — не постигло его. Вместо этого Хуан проявил столько откровенности и терпимости, что Карлос был не только радостно удивлён, но и исполнен счастливой надежды. Он вспомнил и повторил про себя ликующие слова псалмопевца: «Господь сила моя и щит, душа моя надеется на Него. Он помощь моя, сердце моё трепещет от восторга, и песнь моя да восхвалит Его».
Он заметил, что капитул, наверное, закончился, потому что здесь и там среди зелени появились облачённые в коричневое и белое фигуры монахов. Он вернулся в дом, и, никого не встретив на пути, вошёл в келью, в которой только что проводился капитул. В ней находился только глава маленькой общины, седовласый старец. Он сидел у стола, закрыв руками лицо. Кажется, его изнурённое старческое тело сотрясали рыдания. Карлос подошёл и с участием спросил:
— Отец мой, что с Вами?
Старец медленно поднял голову и взглянул на него печальными утомлёнными глазами, которые уже больше восьмидесяти лет видели, как люди друг за другом уходят в вечность.
— Сын мой, — сказал он, — если я плачу, то это от радости.
Карлос не понял его — ни на морщинистом лбу, ни на залитом слезами лице не было и следа от радости, и он спросил:
— Что же решили братья?
— Ожидать Божьих судов здесь. Да будет прославлено святое Его имя, — старец склонил убелённую сединой голову и опять заплакал.
Карлос был очень благодарен братьям за принятое решение. Он с большим опасением относился к предложению о побеге и был уверен, что святая инквизиция заподозрит истину, и таким образом будут разоблачены все приверженцы нового учения. Это очень много — видеть, что опасность пока отодвинулась и что за передышку пока не заплачено ни одной жертвой.
— Благодарение Богу, — опять воскликнул старый монах, — здесь я жил и здесь хотел бы умереть и быть погребённым рядом с братьями в часовне дона Алонсо Доброго. Сын мой, я пришёл сюда юношей, как Вы сейчас — нет, я был моложе. Не знаю уже, сколько прошло лет, один год похож на другой, ничего нельзя сказать наверняка. Я мог бы узнать это из большой книги, но глаза мои слишком плохо видят, чтобы что-то прочитать. Когда нас ещё посещал доктор Эгидиус, я читал свой символ вместе с младшими. Но не важно, сколько прошло лет, их было достаточно, чтобы превратить черноволосого мальчика в согбенного старца, блуждающего у края могилы. И я теперь должен уйти в большой злой мир по ту сторону притвора? Я должен видеть чужие лица и жить среди чужих людей? И среди них умереть, ибо час недалёк? Нет, нет дон Карлос, здесь я принял постриг, здесь я жил, здесь я хочу умереть и быть погребённым! Да поможет мне в этом Бог и все святые!
— Но отец, разве не принесли бы Вы эту жертву с радостью, во имя истины?
— Если братья будут вынуждены покинуть родину, тогда придётся и мне, но они не покидают её, слава святому Иерониму!
— Уйдут ли они или останутся, с нами пребудет Тот, Кому они служат и о Ком свидетельствуют.
— Может быть, может быть… В моё время не было в употреблении столько красивых слов. Мы проводили своп утренние и полуденные служения, читали святую мессу и исполняли всё, чего требует служба, а Бог и святой Иероним заботились обо всём остальном.
— Но ведь Вы не хотите, чтобы эти дни вернулись, не правда ли, отец? Ведь тогда Вы не знали Евангелия о милости.
— Евангелия? Да мы же читали его каждый день. Я, молодой человек, знаю свой требник не хуже всех остальных! По праздникам всегда кто-то проповедовал Евангелие. Когда проповедовал фра Доминго, всегда собиралась масса знатных людей из города. Он был весьма красноречив и очень известен, так же как сейчас фра Константин. Пройдёт немного времени, и все будут забыты, и мы тоже.
Карлос упрекнул себя, что сказал «Евангелие», вместо того чтобы назвать имя Того, чьи слова и действия составляют содержание евангельских текстов. Ибо даже для этого притуплённого дряхлостью уха имя Иисуса звучало музыкой, и усыплённая ленью и инертностью долгой жизни душа наполовину проснулась, услышав благую весть о Его любви.
— Дорогой отец, — сказал он мягко, — я знаю, что Вам хорошо известны Евангелия, и Вы помните, что говорит наш Спаситель о тех, кто исповедует Его перед людьми, что и Он не постыдится признать их перед Отцом Небесным. И разве не стало для нас радостью каким-то образом проявить свою к Нему любовь, ведь Он прежде возлюбил нас и умер за нас.
— Да-да, мы любим Его, и Ему известно, что я хотел бы делать только то, что угодно Ему.
Позднее Карлос обсудил события того дня с более молодыми и более разумными братьями, в особенности со своим наставником фра Кристобалем и с другом фра Фернандо, и поразился тому, как дух вёл их переговоры, и его чувство благодарности относительно принятого ими решения ещё более возросло. Ибо тишина, которой тогда ещё радовались испанские протестанты, была так неустойчива и окружена угрозами. Она зависела от каждого члена общины в отдельности. Необоснованное бегство всего лишь одного участника богослужений Лосады могло быть достаточным, чтобы поднять тревогу и отпустить на церковь гончих, которые пока сидели на поводке. А что было бы, если бы бежали обитатели богатого и всеми уважаемого монастыря?
Над их головами на тонком волоске висел меч, и одного неосторожного слова или поступка было достаточно, чтобы он оборвался.
Человек стоит более того, чем о нём думают. Он сорвёт цепи долгой дремоты и потребует вернуть Святое право быть свободным…
Хуан ещё никогда не был в такой растерянности, как после признания, сделанного ему братом. Брат, которого он всегда считал образцом доброты и благочестия, который в его глазах, увенчанный всеми академическими почестями, был освящён своим скорым принятием сана, этот брат признался перед ним в том, к чему он был научен относиться с величайшим презрением — в лютеранской ереси!
Но с другой стороны, Хуан не мог отказаться от надежды, что признание Карлоса, сделанное им в такой благочестивой и изысканной форме, окажется безобидным, абсолютно не противоречащим догматам церкви, осмыслением одной из не подлежащих сомнению истин. Может быть, его брат даже сделается основателем нового монашеского или братского ордена. Или, поскольку он так умён, он возглавит реформацию. То, что реформы были необходимы, мог признать каждый порядочный человек.
Потом Хуан вспомнил, что рыцарь де Рамена высказывался похоже, и тем не менее был отъявленным, настоящим еретиком-гугенотом.
Дон Хуан не был благочестив, но он был очень ревностным католиком, как и подобало кастильскому рыцарю чистейшей голубой крови, наследнику традиций древнего рода, который много поколений стоял на страже чистоты своих вероисповеданий. Он привык считать католическую веру равноценной рыцарской чести и безупречному имени, и потому считал её неотделимой от всего, что является предметом его благородной гордости.
Ересь же считалась чем-то пошлым и унизительным, она была к лицу евреям и маврам, жуликам и попрошайкам, она была делом заурядного, нечистого люда, и он считал их врагами своего народа. Еретиками были те, кто не верил в Бога, кто запятнал себя ложью, те, кого так охотно выслеживал и уничтожал «во славу Бога и святой девы» их любимый с детства Сид. Еретики праздновали Пасху по таинственным безбожным обычаям, которыми лучше не интересоваться. Они убивали (и вероятно поедали) детей правоверных христиан, они оплёвывали распятие и во время аутодафе их облачали в отвратительные желтые санбенито. Одним словом — от них пахло горелым.
Дон Хуан и его современники полагали, что смерть на костре не может быть сопровождаема даже облагораживающей мыслью, которая завуалировала бы весь её ужас. Костёр значил для него то же самое, что для наших далёких предшественников крест, то же, что для более поздних поколений гильотина, только смерть на костре была ещё большим позором. Поэтому против новой веры восставала не столько его совесть, сколько чувство собственного достоинства. Но после общения с рыцарем де Рамена его противоборство новой вере уже не могло быть слишком энергичным. Было очень важно, что первым протестантом, с которым Хуан имел дело, был храбрый рыцарь де Рамена, а не простой погонщик мулов. Этот рыцарь берёг свою честь так же, как любой кастильский аристократ и во внешних проявлениях своего благородного воспитания нисколько от него не отставал и это всё — таков уж он был — дон Хуан Альварес де Сантилланос и Менайя ценил куда выше, чем теоретические обоснования вероучения.
Это обстоятельство склонило его к тому, что он стал больше размышлять над убеждениями брата.
Когда через неделю Карлос вернулся в Севилью, к своей большой радости он нашёл Хуана готовым терпеливо и внимательно выслушать все его доводы. Молодой воин испытал на себе притягательную силу проповедей фра Константина, которого он на своём солдатском языке назвал «добрым товарищем». Используя благорасположение брата, Карлос читал ему выдержки из Нового Завета, объяснял содержащиеся в них истины, но, разумеется, был снисходительным к предубеждениям Хуана.
С каждым днём становилось заметнее, как Хуан присваивает себе «новые идеи», причём с гораздо меньшими трудностями и внутренней борьбой, чем это было у Карлоса. Хуан противопоставлял новой вере лишь предубеждения, и когда они были сломлены, всё остальное пошло легче. Что касалось размышлений, он, разумеется, во всём доверялся Карлосу.
Карлос был бесконечно счастлив, когда понял, что теперь может ввести его к Лосаде, как жаждущего и ищущего наставлений.
Внешне это время протекало спокойно и счастливо. В череде весёлых празднеств состоялось обручение Хуана с донной Беатрис. Он с детства верно любил её, теперь же его любовь была больше, чем когда-либо. Она была для него не мгновенной страстной вспышкой, но глубокой привязанностью, длящейся всю жизнь, поэтому он не забывал обо всём остальном, не оставался безучастным к другим впечатлениям и имел не меньше, но, пожалуй, больше восприимчивости ко всем облагораживающим влияниям, и сам стал мягче и спокойнее.
Карлос увидел в донне Беатрис разительную перемену, которая ещё яснее дала ему понять, как велико было его заблуждение, когда он считал её пассивную благодарность, которую она испытывала к человеку уделявшему ей внимание, за искреннюю любовь её женского сердца. Донна Беатрис теперь уже не была ребёнком. В день обручения на руку брата опиралась прекрасная женщина, и, оглядывая собравшуюся в её честь семью, держалась, как царица. На щеках её играл румянец, большие чёрные глаза сияли любовью и счастьем. Карлос мысленно сравнивал её с изящной тонкой работы алебастровой лампой, что стояла на инкрустированном столике в гостиной у тёти Катарины. Любовь совершила в Беатрис ту перемену, что и свет в лампе — прежде такая безжизненная, она вдруг осветилась изнутри мягким светом, который мог бы соперничать с красками утренней зари.
Затем последовало обручение донны Санчи с доном Белтраном Виваресом. Дону Балтазару удалось получить столь желанное место правительственного чиновника, и к его глубокому удовлетворению, он мог теперь пользоваться всеми благами и почестями, подобающими столь высокопоставленному лицу.
Венцом стечения счастливых обстоятельств для семьи стало рождение наследника у донны Инесс. Даже Гонсальво почувствовал благоприятные изменения своего здоровья, которые он приписывал искусству доктора Лосады. Если душа одарённого человека охвачена одной великой, над всем довлеющей идеей, это оказывает благотворное влияние на всё, чем бы он ни занимался. И пациентам доктора Лосады служило во благо то, что он, свободный от всяких предрассудков, занялся независимыми исследованиями. Эта так редко встречающаяся в его народе самостоятельность позволяла ему, хоть и с осторожностью, применять не признанные его коллегами лечебные средства. Меньшей похвалы, чем в случае с Гонсальво, доктор заслуживал в излечении раны Хуана, потому что, как только на неё перестали воздействовать всевозможными вредными снадобьями, природа сама стала быстро её заживлять.
Иногда Хуан высказывал пожелания скорейшего выздоровления Гонсальво, первопричиной которых было вовсе не человеколюбие или сострадание:
— Даю голову на отсечение, если бы он мог сесть в седло и удержать в руке меч, или хотя бы мог действовать рапирой без наконечника, ему пришлось бы скоро раскаяться в своих нахальных речах относительно тебя, Карлос. Но что может мужчина сделать с таким жалким созданием, кроме как оставить его в покое. Может, ему самому станет стыдно, хотя надежды мало, потому что при всём прочем он достаточно труслив для того, и пользуется тем, что на его выпады никто выпадом не ответит.
— Если бы он был в состоянии сесть в седло и удержать меч, ты бы увидел, брат, что его поведение и его речи чудесным образом бы переменились. Дурное расположение духа — следствие его постоянной боли, или, что ещё хуже, следствие его бессилия. Он мог бы совершать поступки, рисковать, жить, как живёт большинство мужчин, а он вот заточён в этих стенах, и если уж очень хорошо, может отойти от них на несколько сот шагов. Неудивительно, что заключённый в пещеру шторм порой воет и скулит, и если я это слышу, то испытываю слишком большое сострадание… Вот если бы он имел нашу счастливую надежду, Хуан.
— Из всех моих знакомых этот — последний, кто способен покаяться.
— Этого я бы не сказал. Гонсальво в глубине души очень добрый человек. А его озлобленность — следствие болезни. Ты знаешь, он несколько раз давал сеньору Кристобалю деньги для нуждающихся, а ведь их у него у самого немного.
— Это ничего не значит, он всегда был щедрым. Разве ты не помнишь, когда мы были детьми, он по малейшему поводу нас колотил, но когда у него были сладости и игрушки, всегда с нами делился, и даже лез в драку, если мы не хотели их брать. А старшие — те знали цену дуката ещё прежде, чем научились читать «Отче наш», они продавали и закладывали свои богатства, подобно голландским лавочникам.
— Да-да, так ты их и называл, и в следовавших за этим драках вёл себя с образцовой храбростью! Тогда как я приводил тебя в бешенство, умоляя соблюдать мир, — со смехом ответил Карлос, — но, мой брат, — добавил он уже серьёзно, — я часто спрашиваю себя, достаточно ли мы делаем при существующих обстоятельствах, чтобы поделиться найденным сокровищем со своими ближними?
— Я надеюсь, оно скоро будет принадлежать всем, — сказал Хуан, теперь продвинувшийся настолько, что крепко ухватился за своё право мыслить самостоятельно и всеми силами старался освободиться от духовного владычества священничества, — истина всемогуща и непременно одержит победу.
— В конечном итоге — да. Но перед этим может случиться многое, что с точки зрения смертных кажется поражением.
— Я думаю, что мой учёный брат, который далеко превосходит меня в мудрости, всё-таки неправильно понимает знамения времени. Чьи же это слова: «От смоковницы возьмите подобие, когда ветви её мягки и пускают листья, то значит, что близко лето». Сейчас на ветвях смоковницы везде появляются листья.
— Но могут быть заморозки.
— Как же ты всё видишь в мрачном свете! Ты вчера должен был сделать другие выводы, видя эти тысячи, что с благоговением, не дыша, слушали слово нашего фра Константина. Разве все эти тысячи не на нашей стороне, разве они не стоят за свободу и истину?
— Без сомнения, среди них есть последователи Христа.
— Ты всегда думаешь об отдельно взятых людях, вместо того, чтобы думать о родине. Ты забываешь, что мы — сыны Испании и относимся к кастильской знати. Разумеется, мы радуемся, когда здесь и там человек познаёт истину, но наша Испания! Эта прекраснейшая в мире страна! Страна победителей, её руки распростёрты до краёв земли! Одна рука придавила неверных в африканской крепости, другая доставляет ей золото и алмазы с далёкого Запада! Страна, которая ведёт свои народы путями открытий, её корабли владеют морем, армии — сушей. Разве она не найдёт дороги к прекрасному Божьему граду, разве не обеспечит себе прекрасного будущего в котором все от низшего до высшего признают истину, и истина сделает всех свободными! Карлос, мой брат, я не смею в этом усомниться! — в такой красноречивой и энергичной манере (если не сказать — высокопарной) Хуан высказывался очень редко. Но он страстно любил свою родину, и для её восхваления или её оправдания у него всегда находилось достойное слово. На эту его восторженную тираду Карлос ответил очень кратко:
— Господь в своё время усмотрит.
Хуан внимательно посмотрел на брата.
— Я думал, у тебя есть вера, Карлос! — сказал он.
— Вера?
— Да, такая, как у меня! Вера в свободу и истину! — он с нажимом произнёс эти слова «свобода и истина», вероятно полагая, что как скоро эти слова облетят мир, то им и завладеют.
— У меня есть вера в Христа, — негромко ответил Карлос.
В этих немногих словах каждый из братьев неосознанно обнаружил глубины своей души, и позволил другому заглянуть вовнутрь своего «я».
Уж заперты ворота, тщетна твоя мольба!
Быстро и бесшумно пролетали счастливые недели. Они приносили работу мыслям и сердцу, приносили разнообразные тихие радости. Для Хуана величайшим счастьем было постоянное общение с донной Беатрис, он старался сеять в её сердце семена учения, которое с каждым днём становилось для него всё дороже. Казалось, она была прилежной, подающей надежды ученицей, хотя при существующих обстоятельствах Хуан едва ли мог быть объективным судьёй.
Карлоса меньше занимали её успехи, он советовал брату быть сдержанней и осторожней в открываемых тайнах, которые она по своему недомыслию легко могла выдать тётушке и кузинам. Хуан же расценивал это как проявление присущей брату боязливости, хотя он настолько снисходил к его просьбам, что внушал донне Беатрис необходимость держать в тайне содержание их бесед на религиозные темы и оберегал её чувствительное сердце от таких выражений, как «ересь» и «лютеранство».
Но не подлежало сомнению, что сам Хуан благодаря наставничеству брата, Лосады и фра Кассиодоро значительно продвинулся вперёд. Скоро он стал сопровождать Карлоса в собрания протестантов, которые с восторгом относились к пополнению своих рядов. Открытая приветливость Хуана, его прямодушие, притягивали всех, хотя к нему и не относились с такой любовью, как к Карлосу относились те немногие, кто его хорошо знал — Лосада, дон Хуан Понсе де Леон и молодой монах фра Фернандо.
Отчасти из-за влияния друзей, отчасти из-за полученного в Алькале блестящего образования Карлос получил кафедру в богословском колледже, пробст которого, Фернандо де Сан-Хуан был убеждённым лютеранином. Место это было престижное, вполне достойное его социального положения и полезное уже тем, что дядюшка его убеждался, что молодой родственник занят делом, и не теряет своё время бесцельно. Но у Карлоса было много и других дел. Многие из искренних, но боязливых верующих, обеспокоенные отношением новой веры к старой, обращались к нему за советом, считая, что именно он способен его дать. Именно эта задача подходила дарованиям и характеру Карлоса. Выражать сочувствие, помогать в сомнениях — такое под силу только тому, кто сам их имел. Если кто-то имеет талант сказать обременённому доброе слово, то обязательно будут и те, кто жаждет его услышать.
Но был один момент, в котором мнения братьев расходились. Хуан видел будущее в розовом свете, таким, каким рисовала его неуёмная фантазия. Он считал, что испанцы уже готовы принять истину, и он с надеждой видел впереди обновлённое христианство, и его любимая Родина была в этом обновлении примером.
Многие из общины Лосады разделяли эти прекрасные, светлые, но столь обманчивые надежды, разделяли восторги, из которых они исходили и которыми питались. Но были и другие, которые не без содрогания радовались вестям о распространении лютеранства, которые приветствовали каждого нового единоверца с болью в душе, как украшенную для алтаря жертву. Они не могли не помнить о существовании святейшей инквизиции. Из очевидных многозначащих признаков они делали вывод — чудовище в логове начинает просыпаться. Если нет, то почему же из Рима поступили новые строгие положения о ереси? И прежде всего, почему епископ из Тарасоны Гонсалес де Мунебрега, известный как жестокий и неумолимый преследователь евреев и мавров, был назначен кардиналом инквизиции в Севилье?
Но в целом пока царили надежда и вера в лучшее, и может показаться невероятным, что в тени стен зловещей Трианы протестанты при открытых дверях, ни от кого не скрываясь, проводили свои богослужения.
Однажды вечером дон Хуан сопровождал свою невесту на празднество, от которого не смог отказаться. Карлос же пошёл на богослужение в дом Изабеллы де Баена, чтобы в совместной молитве с братьями получить подкрепление.
Дон Хуан вернулся поздно в прекрасном расположении духа. Он тотчас направился в комнату в башенке, где его ожидал брат, сбросил плащ и стоял теперь перед Карлосом, молодой и прекрасный, одетый в малиновый бархатный жилет с золотой цепью и шпагой на богато расшитом поясе, которая сейчас служила только для украшения.
— Никогда донна Беатрис не была так обворожительна, как сегодня! Дон Мигель де Санта-Крус не мог получить от неё ни одного ганца и выглядел так, будто сейчас умрёт от досады и зависти; а этот нахальный Луис Ротело! Я в скором будущем его поколочу, раз ничто другое не способно указать ему подобающее место! Он, сын простого идальго[2], осмеливается поднимать глаза на донну Беатрис де Лавелла! Что за наглость со стороны негодного мальчишки!.. но брат, ты меня не слушаешь, что с тобой?
Неудивительно, что он так спросил. Лицо Карлоса было очень бледно и на печальных глазах были заметны следы слёз.
— Большое несчастье, брат — сказал очень тихо.
— Какое же?
— Хулио арестован.
— Хулио? Караванщик, который перевозит книги и дал тебе Новый Завет?
— Да, он. Ему я обязан своим счастьем в этой жизни и надеждой на жизнь вечную.
— Ай де ми! Может, это неправда?
— Правда. Некий кузнец, которому он дал книгу, предал его. Пусть простит его Бог, если такое можно простить. Это было уже месяц тому назад, мы узнали только сейчас… и он теперь в заточении вон там.
— Кто тебе сказал?
— Все уже говорили об этом в собрании, когда я пришёл. Но я сомневаюсь, есть ли ещё у кого-то столько причин для печали, как у меня. Он мой первый наставник, Хуан! И теперь, — прибавил Карлос после долгого молчания, — теперь я уже никогда не смогу поблагодарить его за то, что он для меня сделал — во всяком случае не по эту сторону могилы.
— Для него нет надежды, — в глубоком раздумье произнёс Хуан.
— Надежда. Только на милость Божью есть надежда. Её не могут исключить даже мощные стены тюрьмы!
— Нет, благодарение Богу!
— Но эти долгие, горькие и страшные муки! Я попытался представить их себе — не смог. Я не решаюсь! И о чём я не решаюсь думать, он должен выносить…
— Он крестьянин, ты же благороден, это тоже что-то значит, — сказал Хуан, для которого узы братства во Христе ещё не уничтожили сословных различий.
— Но, Карлос, — спросил он вдруг с явным испугом, — он что, обо всём осведомлён?
— Обо всём, — спокойно ответил Карлос, — одного его слова достаточно, чтобы для всех нас зажглись костры. Но он этого слова не произнесёт. Сегодня ни одно сердце не трепещет за себя, мы все оплакиваем только его.
— В такой степени ты на него полагаешься? Это о многом говорит. Он в жестоких, дьявольских руках. Они вероятно будут…
— Замолчи, — перебил его Карлос с такой болью в глазах, что Хуан на полуслове умолк, — есть вещи, о которых можно говорить разве что перед Богом в молитве. О брат, молись за него, чтобы Тот, во имя Которого он так многим рисковал, поддержал его, и если можно, сократил бы его смертные муки!
— Конечно, намного больше, чем двое или трое соединяются в молитве за него. Но брат, не поддавайся отчаянию! Разве ты не знаешь, что каждое великое дело требует своих мучеников? Когда была одержана победа, ради которой ни один храбрый воин не сложил бы головы? Когда была завоёвана крепость, и никто не пал в проломе стен? Может быть, этому бедному крестьянину уготована слава, великая слава быть почитаемым во все времена, как святой мученик, смертью которого освящена наша победа. Высокая участь, воистину! Стоит за неё пострадать!
Чёрные глаза Хуана блестели, лицо горело восторгом.
Карлос молчал.
— Ты со мной не согласен, брат?
— Я думаю, Христос заслуживает того, чтобы мы страдали за Него, — сказал он, наконец, — и ничто не поможет нам, кроме Его присутствия, которое даёт нам наша вера… чтобы перенести такие нечеловеческие испытания, и не пасть… Пусть Он пребудет со своим верным слугой, когда всякая человеческая помощь и утешение будут от него далеко!
Там мой отец живёт — безвинно, беззаботно,
Недосягаем для руки злодея.
В следующее воскресенье братья присутствовали на богослужении во внутренних покоях донны Изабеллы. Из-за охватившей всех глубокой печали служение было более торжественным, чем обычно. Ровным голосом Лосада произносил мудрые, полные любви слова о жизни и смерти, о Том, Кто, являясь начальником всякой жизни, одержал победу над смертью для всех, кто на Него надеется. Потом он произнёс молитву — истинный ладан на алтаре перед престолом милосердия, который скрыт от взора молящихся всего лишь опущенной завесой. Но в такие часы сквозь завесу пробивается не один луч Господней славы.
— Не станем спешить домой, — сказал Карлос, когда с ними расстались друзья, — ночь так хороша!
— Куда же пойдём?
Карлос предложил свой любимый маршрут по оливковой аллее вдоль берега реки. Хуан оглянулся на одни из ворот.
— Зачем такой круг? — он пожелал пойти в противоположном направлении, — сюда намного ближе.
— Да, но этот путь менее приятен.
Карлос взглянул на брата с благодарностью:
— Ты хочешь пощадить меня? Этого не нужно. Я дважды был здесь, когда ты был приглашён с донной Беатрис… и на прадо Сан-Себастьян я тоже был.
Они прошли через Пуэрта-де-Триану по корабельному мосту, перешли на другой берег реки и медленно прошлись под мрачными стенами старой крепости. Тихие молитвы вознеслись из их душ за того, кто томился в этих стенах. Дон Хуан, который не принимал в судьбе Хулио равного с Карлосом участия, первым нарушил молчание. Он заметил, что примыкавший к Триане доминиканский монастырь имеет почти такой же мрачный вид, как и само узилище святейшей инквизиции.
— Я думаю, так выглядят почти все монастыри, — безразлично отозвался Карлос.
Скоро они оказались в тени тёмных, сказочных в ночном мраке олив. Месяц был в первой четверти и светил неярко, но большие яркие звёзды пронизывали своими лучами ночной воздух подобно фонарям и казались близкими, будто сошли с небес поближе к земле. Может быть, они были вестниками с высот, с которых они владычествовали над ночью, окутавшей землю? Какие они несли вести? Карлос всей душой отдался созерцанию чудесной фантасмагории. Его менее впечатлительному брату это не понравилось, долгое молчание стало для него тягостным.
— О чём ты думаешь? — спросил он.
— Мудрые будут сиять, как ясные небеса, и те, кто многих привёл к праведности, будут как звёзды…
— Ты думаешь об узнике Трианы?
— О нём? Да. И ещё о другом, которого мы оба очень любим. Я уже давно хотел с тобой о нём поговорить. Может быть, мы, как те дети, искали звезду на земле, а она вот — сияет на Господнем небе…
— Разве ты не помнишь с прежних времён, братишка, что я за тобой не поспеваю, когда ты начинаешь говорить аллегориями? Я прошу тебя, оставь звёзды в покое и переходи на язык простых смертных.
— Хорошо. Так какова же была задача, решению которой мы оба хотели себя посвятить?
Хуан попытался во мраке заглянуть брату в глаза:
— Иногда я боялся, что ты об этом уже забыл, — сказал он.
— Да я об этом никогда не забывал! У меня была причина — очень веская — не говорить с тобой об этом, пока я не получу уверенность в том, что ты сможешь меня понять.
— Тебя понять? В том деле, которое было мечтой нашего детства и составляет важнейшее желание моей жизни? И в этом я не способен тебя понять? Карлос, как ты мог?
— У меня были причины сомневаться, станет ли луч света, пролитый на судьбу нашего отца, для его сына благословением, или он воспримет его как проклятие.
— Не мучай меня, брат, во имя неба, говори прямо.
— Теперь я больше не сомневаюсь. Потому что для тебя, Хуан, как и для меня, будет большой радостью узнать, что наш любимый отец сам читал Слово Божие, познал истину и ценил её также высоко, как научились это делать мы.
— О, благодарение Богу! — воскликнул Хуан — это на самом деле большая радость, но откуда тебе это известно? Скажи, брат, ты в этом уверен, или это только надежда или предположение?
Карлос рассказал ему обо всём — о намёке Лосады в беседе с де Гезо, о том, что рассказала Долорес, и наконец, о том, что он узнал в Сан-Исидро о доне Родриго де Валеро. В талантливом рассказе Карлоса разрозненные эпизоды соединялись во вполне достоверное целое.
Хуан от волнения едва мог дождаться конца рассказа.
— Почему ты не расспросил подробнее Лосаду? — перебил он его наконец.
— Подожди, брат, послушай меня ещё немного. Я недавно это сделал. Пока я не знал, как ты воспримешь ответ, я не хотел для тебя лишних неприятностей.
— Но теперь ты это знаешь! И что тебе сказал сеньор Кристобаль?
— Он сказал, что доктор Эгидиус назвал графа де Нуера одним из друзей дона Родриго, и что он присутствовал, когда бесстрашный и верный наставник читал лекции о послании к Римлянам.
— Вот! — воскликнул вне себя Хуан, — откуда и моё второе имя, моё любимое имя Родриго! О, брат, годами я уже не слышал новости лучше этой! — он снял шляпу и благоговейно произнёс несколько благодарственных слов молитвы. Карлос от души присоединился к ним, и заговорил опять:
— Так ты считаешь, брат, что он поступил правильно, отдавшись этой радости?
— Без сомнения! — живо воскликнул Хуан, — следовательно, его преступление — не преступление вовсе, а наивысшая доблесть, — с нажимом кончил он.
— И те мистические слова на стекле, загадка и восторг нашего детства…
— Ох, — вздохнул Хуан, — я не вижу, что они могут со всем этим иметь общего.
— Ты этого не видишь? Царство Божие, которое открывается нам во Христе, оно и есть настоящее Эльдорадо, и каждого, кто его найдёт, оно сделает счастливым и богатым.
— Всё это хорошо, — с не совсем довольной миной проговорил Хуан.
— Я думаю, так понимал это наш отец, — продолжил свою мысль Карлос.
— Я не совсем убеждён, до сих пор я был с тобой согласен, Карлос, но здесь наши мнения расходятся. Я всё-таки считаю, что отец что-то нашёл в Новом Свете.
Последовал долгий обмен мнениями, и Карлос с удивлением обнаружил, что Хуан ещё придерживается детской веры в существование некоего Эльдорадо в его буквальном значении. Более образованный и умный брат напрасно пытался его в этом разубедить. Не больше успехов имел он и тогда, когда он высказал ему своё убеждение в том, что на земле они отца больше не увидят. Карлос не сомневался, что графа де Нуера из-за его приверженности к новой вере просто убрали с пути. Где это произошло — во время морского путешествия или у диких берегов чужой земли — этого его дети, вероятно, никогда не узнают. Но в этом пункте Хуан не допускал возражений. Он твёрдо решил не верить в гибель своего отца. Да, он признавал, что его очень радует знать, что его отец находился в рядах поборников истины.
— Он претерпел изгнание и полную потерю имущества. Но я не вижу причины, по которой он не может и сейчас жить в этом полном неопознанных чудес Новом Свете.
— Меня бы больше успокоила мысль, что он все эти годы покоится среди умерших во Христе, и мы увидим его лишь тогда, когда все встретимся перед лицом Бога в вечности.
— Нет, я думаю иначе. Я думаю, что мы ещё о нём услышим.
— Никогда и ничего мы больше не услышим. Да и откуда?
— Это на тебя похоже, братец. Сразу впасть в отчаяние и отвратиться от цели!
— Что же, может быть, пусть будет по-твоему, — смиренно согласился Карлос.
— И имей в виду, если я что-то решил, то я этого и добьюсь, — самоуверенно заявил Хуан, — в любом случае я заставлю заговорить дядюшку. Я всегда считал, что ему хоть что-нибудь да известно.
— Но как ты хочешь это сделать? Да, делай, что возможно, и пусть тебе поможет Бог! Только, — очень серьёзно добавил он, — не забудь, чего требует наше теперешнее положение, и ради безопасности наших друзей и своей собственной, будь осторожен.
— Ничего не бойся. Мой мудрейший и архиосторожный братишка! Ты лучший из всех в мире братьев, но если бы в тебе было хоть чуточку больше оптимизма!
Когда они вернулись обратно в город, было уже очень поздно.
Несколько недель прошло спокойно, без значительных событий. Зима уступила место весне. Оживились птичьи хоры. Несмотря на нелёгкие раздумья и на давившее всех злое предчувствие, многие из уверовавших в Севилье смотрели в будущее с надеждой. Они ждали расцвета весны. Прекрасней всех эта весна цвела в сердце дона Хуана Альвареса.
Однажды в воскресенье гонец привёз письмо из Нуеры с печальным известием, что старый слуга дома, Диего Монтес смертельно болен. Его желанием было передать все дела в собственные руки будущего владельца имения и непременно увидеть Хуана. Тот медлить не стал.
— Я поеду завтра, — сказал он Карлосу, — будь уверен, я вернусь как можно скорей, дни эти слишком драгоценны, чтобы их терять.
Они пошли в дом донны Изабеллы де Баена. Дон Хуан поставил друзей в известность, что должен совершить путешествие, и при прощании получил в напутствие много сердечных пожеланий, и не одни уста произнесли ему вслед:
— С Богом, брат!
— Моё отсутствие будет кратким, дорогие мои братья. Если не через три недели, то через месяц я обязательно вернусь.
— Если такова будет воля Бога, — ответил ему Лосада.
На том они и расстались.
«И они устрашились, когда вошли в облако».
Первый отрезок пути Хуана провожал Карлос. Они коротали время за оживлённой беседой, говоря в основном о Нуере. Карлос с болью думал об умирающем… Долорес и всей остальной прислуге он посылал свои искренние приветы.
— Не забудь, — сказал он, — отдать Долорес те книги, что я положил в твой дорожный мешок.
— Я буду помнить обо всём, и даже доложу тебе обо всех немощных в деревне. Ну, Карлос, здесь мы хотели проститься. Нет-нет, ни одного шага дальше!
Они пожали друг другу руки.
— Расставание наше кратковременно, — сказал Хуан.
— Да… с Богом, Ру!
— Оставайся с Богом, брат! — он пришпорил коня и ускакал прочь.
Карлос смотрел ему вслед. Оглянется или нет? Да, он оглянулся, помахал своей бархатной шапочкой и весело поклонился. Карлос ещё раз мог увидеть красивое смуглое лицо, сияющие глаза и роскошные чёрные кудри.
Хуан увидел задумчивое, нежное и одухотворённое лицо изящного студента с бледным лбом, с которого ветер смахнул светлые волосы (светлые, собственно, по понятиям южан, на деле же они были густо-каштанового цвета). Губы его ещё хранили мягкую доверчивость ребёнка, хотя их выражение в последнее время и стало твёрже.
Ещё миг, и оба, повернув своих коней, разъехались в разные стороны. Когда Карлос вернулся в город, он сделал круг, избегая встречи с одной из столь частых процессий со священными хоругвями[4]… Он был всё менее склонен выполнять строжайшее требование святой церкви падать перед процессией на колени. Потом он заглянул к доктору Лосаде, чтобы узнать у него адрес одного из друзей. Доктор был занят пациентом, и Карлос остался в прихожей, ожидая, пока тот освободится.
Спустя некоторое время доктор прошёл по коридору, провожая одного из служителей кафедрального собора, которого он снабдил необходимым лекарством. Наверное, этот церковник был дружески расположен к доктору, он охотно и с дружелюбием передавал ему последние новости из города. Лосада слушал его с вежливой спокойной улыбкой, и время от времени делал свои замечания или ставил вопрос. Карлос расслышал только одно из его сообщений, оно касалось богатого поместья на побережье, которое стало собственностью Мунебреги. Один из родственников канонника был этим очень огорчён, но заплатить такую цену, как кардинал инквизиции, он оказался не в состоянии.
Наконец пациент ушёл. Улыбка сошла с лица доктора, оно стало строгим и озабоченным. Со странно изменившимся взглядом он повернулся к Карлосу:
— Монахи из Сан-Исидро бежали, — проговорил он.
— Всё-таки бежали, — в крайнем отчаянии повторил Карлос.
— Да, не менее двенадцати из их числа покинули монастырь.
— Где Вы это услышали?
— Сегодня утром с этой вестью пришёл брат-послушник. Они ещё провели торжественный капитул, на котором приняли решение, что каждый волен поступать согласно голосу своей совести. Так вот, те, кто счёл это необходимым, бежали, остальные остались.
Мгновение оба молча смотрели друг другу в глаза. Опасность, вызванная этим опрометчивым поступком, была так велика, что обоим показалось, что над ними уже провозгласили смертный приговор.
Голос Карлоса дрогнул, когда он, наконец, спросил:
— Фра Кристобаль и фра Фернандо тоже среди беглецов?
— Нет, они оба среди более мужественных, а может быть, и более благоразумных, которые остались ожидать Божьих повелений. Вот письмо от фра Кристобаля, которое мне передал брат-послушник, прочтите его, и Вы будете знать всё, что знаю я.
Карлос очень внимательно его прочёл.
— Кажется, — заметил он, — бежали в основном потому, что совесть не позволяла им продолжать исполнять внешние ритуальные требования ордена… и они заключают из знамений времени, что над сообществом верных скоро разразится буря…
— Дал бы Бог, чтобы тогда хотя бы они сами были ею пощажены, — ответил Лосада, слегка нажимая на слово «сами».
— А мы? — да смилостивится над нами Бог! — не удержав стона, произнёс Карлос. Письмо выпало из его вздрагивающих рук, — что будет с нами?
— Укрепляйтесь Господом и могуществом силы Его, — мужественно ответил Лосада, — нам не остаётся другой опоры. Дал бы Бог, чтобы никто из горожан не был так неразумен, чтобы последовать примеру братьев. Побег одного единственного человека может оказаться гибельным для остальных.
— А что же те, кто остался в Сан-Исидро?
— Они так же, как и мы, подзащитны Богу.
— Я поеду, навещу их… особенно фра Фернандо…
— Простите меня, дон Карлос, но ничего такого Вы не сделаете! Это значило бы навлечь на себя лишние подозрения! Если Вам нужно что-то передать, то поручите это мне.
— А Вы?
Лосада печально усмехнулся:
— Врач должен идти по любому адресу. Он очень полезный человек, ибо «оголтелого еретика» до поры до времени может спрятать под белым кителем.
Карлос узнал язык святейшей инквизиции. Он подавил мгновенную дрожь, но ужаса, горевшего в его синих глазах, он спрятать не смог.
Более взрослый и более опытный христианин почувствовал к юноше сострадание. Сам стоя перед лицом смерти, он говорил с Карлосом ласково, успокаивающе, утешая и ободряя. Он просил его не терять присутствия духа, чтобы без нужды не оказаться в опасности.
— Я особенно требую от Вас, дон Карлос, — старайтесь избегать опасностей — Вы для нас очень нужны, и если Бог оставит Вас в живых, то в дальнейшем Вы станете ещё более необходимым. Если паду я…
— Друг, не говорите так!
— Как повелит Бог… мне нет нужды напоминать Вам, что другие стоят в такой же опасности, как и я. Особенно фра Кассиодоро и дон Хуан Понсе де Леон.
— Благороднейшие головы падают первыми, — чуть слышно прошептал Карлос.
— И тогда более молодые воины должны выйти из рядов и поднять упавшие знамёна. Дон Карлос Альварес, мы возлагаем на Вас большие надежды. Ваши мягкие слова задевают сердце. Вы говорите то, что знаете, и свидетельствуете о том, что видели. Богатые духовные дары, полученные Вами от Бога, позволяют Вам говорить с большой убедительностью, для Вас ещё много работы на Божьей ниве. Но призовёт ли Он Вас только на труд, или же и на страдания, не страшитесь. Будьте сильны и мужественны… «Не страшись и не отчаивайся, ибо Господь Бог твой с тобою, куда бы ни повёл тебя твой путь!»
— Я приложу все силы, чтобы не утратить доверия к Господу… пусть Его сила проявится в моей слабости, — ответил Карлос, — но сейчас дайте мне любое, хоть малое дело, которым я мог бы Вам помочь и облегчить Ваши заботы, мой дорогой друг и учитель!
Лосада охотно поручил ему, как и неоднократно раньше, посетить некоторых тайных приверженцев, и других, чувствовавших себя несчастными и подавленными заботами. За этим занятием Карлос и провёл последующие два-три дня. Он много молился, особенно за оставшихся в Сан-Исидро монахов, опасное положение которых его очень беспокоило. Он силился избавиться от всяких других мыслей, и если они всё-таки взваливались на него, он всё возлагал на Того, Кто может защитить немногих своих верных и в дикой пустыне и в стане врагов.
Однажды утром он долго оставался в своей комнате, дописывая письмо своему брату. Потом вышел, чтобы навестить Лосаду. Поскольку был день поста, а он строго придерживался в этом смысле всех требований господствующей церкви, то он ещё и не видел никого из семьи своего дядюшки.
Вход в дом доктора имел весьма необычный вид. Ворота были наглухо заперты, не видно было входящих и выходящих пациентов. Карлоса охватило беспокойство. Прошло довольно много времени, пока на его стук ответили. Наконец кто-то крикнул изнутри:
— Кто там?
Карлос назвал своё известное всем домашним доктора имя. Дверь наполовину открылась, и слуга, мальчик-мулат, показал своё искажённое ужасом лицо.
— Где сеньор Кристобаль?
— Его нет.
— Как это — нет?
Ответ прозвучал перепуганной скороговоркой:
— Прошлой ночью… алгвазилы святой инквизиции… — дверь захлопнулась и была снова заперта изнутри.
Словно пригвождённый к месту, застывший в немом ужасе, Карлос стоял на площадке. Он пришёл в себя, когда кто-то бесцеремонно и грубо повис на его руке и голосом дона Гонсальво сказал:
— Ты что, кузен, в лунатика превратился? Мог бы быть настолько вежлив, чтобы предложить мне руку, и не позорить меня настолько, чтобы я, жалкий калека, сам тебя об этом просил!
Последовал поток проклятий относительно своих телесных немощей с такими богохульными святотатственными выражениями, что Карлосу стало больно. Это чувство было ему необходимо — оно заставило Карлоса очнуться от оцепенения, возможно как потерявший сознание пациент приходит в себя от внезапного ужаса. Он мягко ответил:
— Прости, кузен, я не видел тебя… но сейчас я, к сожалению, вынужден тебя слушать.
Гонсальво не удостоил его другого ответа, кроме своего обычного короткого и горького смешка.
— Куда ты хочешь идти?
— Домой. Я устал.
Они молча шли рядом, вдруг Гонсальво спросил:
— Ты слышал новость?
— Какую новость?
— Да ту, что у всех на языке! Поистине, весь город сошёл с ума от праведного негодования и возмущения, это и неудивительно. Представь себе, их преосвященства господа инквизиторы обнаружили общину безбожных лютеран, целое осиное гнездо, здесь же среди нас. Говорят, эти богохульники осмеливались проводить где-то в городе свои сборища. О, ты выглядишь крайне напуганным, меня это не удивляет, мой благочестивый и правоверный кузен! Ты никогда не счёл бы такое возможным, не так ли?
Бросив на него мимолётный острый взгляд, Гонсальво больше не смотрел на кузена, но он должен был почувствовать биение его сердца!
— Я слышал, что вчера арестовано около двухсот человек!
— Двести?! — воскликнул Карлос.
— Аресты ещё не прекращены.
— Кто взят? — Карлос заставил себя задать кузену этот вопрос.
— Лосада! Очень жаль его, хороший врач, хоть и плохой христианин!
— Хороший врач и хороший христианин! — эти слова Карлоса прозвучали так, будто бы человек, испытывая невыносимые физические муки, пытался говорить спокойно.
— Это мнение ты должен благоразумно оставить при себе, если, с Вашего позволения, жалкий мирянин подобный мне, может возыметь поползновение давать советы столь учёному и многомудрому человеку как ты.
— Кто ещё?
— Некто, о ком ты этого не поверишь! Прежде всего, дон Хуан Понсе де Леон. Только подумай, какой позор для наследника графа из Валахии! Ещё пробст богословского колледжа, группа братьев-иеронимитов из Сан-Исидро. Это те, с которыми мы считаемся, кроме них ещё несколько нищенствующих торговцев, Мигель де Эспиноза, вышивальщик золотом, ну ещё Луис де Абрего, у которого твой брат купил красивый требник для донны Беатрис. Если бы все люди были такого звания, о них и говорить бы не стоило… Отдельные кретины были среди них, которые сами побежали в Триану и заявили сами на себя, думали сделать для себя лучше. Кретины, говорю я, что так
утруждали себя, — он подчеркнул значение своих слов тем, что изо всех сил сдавил поддерживающую его руку.
Наконец они достигли дома дона Мануэля.
— Благодарю тебя за помощь, — сказал Гонсальво, — мне как раз мысль пришла, дон Карлос. Я слышал, что в следующий вторник состоится великое паломничество с крестами и хоругвями во славу пресвятой девы и святых патронесс Юстины и Руфины, чтобы вымолить прощение за столь долго не разоблачённую скандальную ересь и грех посреди нашего славного архиправедного града Севильи. Ты, мой благочестивый кузен, лиценциат богословия и без пяти минут посвящённый в сан, — ты, без сомнения, будешь факелоносцем?
Карлос охотно оставил бы этот вопрос без ответа, но Гонсальво не удовлетворился его молчанием.
— Да? — повторил он, положив ему на плечо руку и с ухмылкой заглянув в глаза, — это подняло бы авторитет нашей фамилии, если бы кто-то из нас участвовал. И я посоветовал бы тебе согласиться.
Тогда Карлос спокойно и твёрдо ответил одним только словом.
— Нет! — сказал он и прошёл через прихожую к лестнице, которая вела в его комнату.
Гонсальво смотрел ему вслед, и если он раньше всегда старался уличить его в трусости, то теперь он мысленно взял свои домогательства обратно и подумал про себя: «Всё-таки он мужчина… причём настоящий…»
Блестящая ли толпа окружает тебя?
Ради Того, Кто идёт рядом с тобою,
Вспомни о душах, спасённых Им,
Если в сомненьях, во тьме и ужасе ты.
Пробудились уже все силы тьмы,
Не спрашивают о Христе они,
Мы трепещем в глухом отчаянии, -
О, мой Бог, не отврати Свой лик!
Только поздно вечером Карлос вышел из своей комнаты. Его близкие не узнали, как он провёл эти часы. Достоверно одно — своё, казалось бы, неодолимое стремление спастись бегством он победил. Здравый смысл подсказывал ему, что бежать — это значит идти навстречу своей верной гибели. Очень тщательно охранялись выходы из города, так называемая гражданская полиция была очень бдительна в каждом городе и каждом селении.
Длинные руки инквизиции достигали самых отдалённых мест, уже не говоря о многочисленных братствах, постоянно готовых исполнять повеления властей. Если уж его гибель неминуема, то пусть спасётся Хуан. Эта мысль постепенно прояснялась и разрасталась в его измученной до предела душе, пока он стоял на коленях в своей комнате. Это положение давало ему небольшое облегчение, хотя лишь немногие отрывистые слова мольбы срывались с его вздрагивающих губ. Он не был способен произнести ничего, кроме:
— Господи, будь милосерд, Господи… Ты любишь нас, не покинь нас в нашей нужде… Твоя сила и Твоя власть.
Больше он ни о чём не мог просить, ни для себя, ни для братьев. Но его сердце охватил такой страх за них, для описания которого не было никаких слов. Опять и опять он в своей безнадёжности повторял:
— Господи, Твоя сила, Ты силен нас спасти!
Было хорошо, что ему нужно было думать о спасении Хуана. Он, наконец, встал, приписал к своему написанному утром письму несколько строк со страстной мольбой ни под каким предлогом не возвращаться в Севилью. Потом, обдумывая своё положение, Карлос удивился своей наивности, думая отправлять такое письмо королевской почтой (удивительнейшим образом Испания располагала ею раньше других европейских государств). Если он на подозрении, то его письмо задержат, и оно навлечёт на Хуана именно ту опасность, от которой он его хотел спасти.
Но тут к Карлосу пришла другая, более приемлемая мысль. Чтобы её осуществить, он поздним вечером спустился в прохладный, вымощенный мрамором дворик, в середине которого плескался и сверкал фонтан, окружённый тропическими растениями, из которых многие были осыпаны роскошными цветами. Как он и надеялся, в дальнем углу патио одинокой звездой светилась лампа. Её свет освещал сидевшую на низком диванчике фигурку молодой девушки. Склонившись над столом, она, забыв обо всём на свете, писала.
Донна Беатрис испросила себе освобождение от запланированного семейного визита, чтобы в тишине и одиночестве написать любимому первое письмо, ибо хотя Хуан уехал ненадолго, он вымолил себе это обещание. Она знала, что завтра на север отправляется королевская почта, которая пройдёт вблизи Нуеры, по городкам и местечкам Манчи.
Она так увлеклась своим занятием, что не слышала шагов Карлоса. Он подошёл ближе и остановился за её спиной. Её волосы цвета воронова крыла были перевиты золотыми нитями и украшены жемчужинами. Лампа отбрасывала мягкий свет на её очаровательное лицо, нежную смуглость которого просвечивал счастливый румянец. Сладкий аромат её духов облачком витал вокруг неё, который и в прежние дни выдавал Карлосу её присутствие.
Прекрасная, несбывшаяся мечта, короткая неосуществившаяся сказка его жизни на миг ожила в нём, но сейчас не было времени для мечтаний, сейчас не было времени даже для того, чтобы думать о своих мечтах. Сейчас было время благодарить Бога за то, что во всём большом мире нет такого сердца, которое будет из-за него разбито.
— Донна Беатрис, — мягко проговорил он.
Она испуганно повернулась к нему, яркая краска залила её лицо.
— Вы пишете моему брату?
— Откуда Вы это знаете, дон Карлос? — кокетливо спросила юная дама.
Карлос, стоявший перед лицом столь устрашающей действительности, даже не обратил внимание на её очаровательные выходки, подобно как спешащий на помощь погибающему не видит цветущих на пути роз.
— Я очень серьёзно прошу Вас, сеньора, передать брату поручение от меня.
— Почему Вы сами не можете ему написать, милый господин лиценциат?
— Разве возможно, сеньора, чтобы Вы не знали о случившемся?
— Увы, дон Карлос, Вы меня пугаете! Вы имеете в виду эти ужасные аресты?
Карлос счёл неизбежным несколькими доступными словами объяснить угрожающую брату опасность. До этих пор она слушала чтение выдержек из Священного Писания и объяснения Хуана, пребывая в полной уверенности, что обо всём этом, правда, нужно было хранить молчание, но ни в коем случае не подозревая, что они являются тем, что церковь и мир проклинают как ересь. Следовательно, она была далека от мысли, услышав об аресте Лосады и его друзей, несмотря на сострадание к ним и неясные мрачные предчувствия, связывать это с самым дорогим для неё человеком. Она была ещё очень молода и не слишком много думала — она просто любила. Она слепо следовала за любимым, не спрашивая, куда он идёт и куда ведёт её. Когда Карлос сказал ей, что Лосада брошен в казематы Трианы за то, что читал Священное Писание и говорил людям об оправдании верой, с её губ сорвался отчаянный крик.
— Тише, сеньора, — строго приказал Карлос, на этот раз его голос был непривычно твёрд, — если только Ваш маленький чёрный паж услышал этот крик, то всё потеряно.
Но донна Беатрис не привыкла и не умела собой владеть. Она была готова впасть в истерику. Тогда Карлос решился на крайнее средство.
— Тише, сеньора, — повторил он, — мы должны быть сильными и молчать, если хотим спасти Хуана.
Она жалобно посмотрела на него и повторила беспомощно:
— Спасти Хуана?
— Да, сеньора, — слушайте меня. Вы — добрая католичка. Вы ни в чём не навлекли на себя подозрений. Вы производите свои молитвы, исполняете обеты и приносите на алтарь пресвятой девы цветы. Вы защищены.
Она повернулась к Карлосу, щёки её горели, глаза призрачно блестели во мраке.
— Я защищена? Больше Вы ничего не можете мне сказать? Кому до этого дело? Кому нужна моя жизнь?
— Терпение, милая сеньора! Ваша безупречность поможет Вам поручиться за него. Слушайте! Вы пишете ему письмо и сообщаете ему об арестах, ибо он должен это знать. Выражайтесь относительно ереси так, как Вы привыкли это делать. Видит Бог, я этого не могу! Потом пишите обо всём, что Вам придёт в голову. Но прежде чем закончить письмо, скажите, что у меня всё хорошо, и что я шлю ему свои искренние приветы. Добавьте, что во имя исполнения наших общих интересов и для обоюдного блага я прошу его не возвращаться в Севилью. Он это поймёт. И эту же просьбу, — лучше в форме безоговорочного повеления, — добавьте от своего имени. Не забудьте, пусть это будет Ваше повеление.
— Я всё это сделаю, но вот идут мои кузины и тётушка.
Это действительно было так. Привратник уже открыл перед ними мрачные внешние ворота, затем открылась внутренняя позолоченная ажурная калитка, и вернувшаяся семья заполнила дворик. Они болтали друг с другом, хотя и не весело, как обычно, но всё же достаточно оживлённо. Донна Санча сразу подбежала к Беатрис, принялась посмеиваться над ней относительно её занятия и шутливо грозилась отнять у неё и прочесть незаконченное письмо. Карлосу никто не сказал ни слова. Но это могло быть случайностью.
Между тем мало походил на случайность тот факт, что тётя Катарина, проходя мимо него во внутренние покои, старательно притянула к себе свою всегда развевающуюся мантилью, чтобы её кружевной подол не задел стоявшего рядом Карлоса. В его сторону она и не взглянула. Донна Санча уронила веер. По привычке Карлос наклонился за ним и с поклоном протянул его кузине. Она механически взяла его из рук Карлоса, но словно опомнившись, тут же брезгливо отбросила его в угол. Лицо её исказила презрительная улыбка, а тонкой работы слоновой кости веер, разбитый вдребезги, лежал на мраморных плитах. В этот момент Карлос понял, что он отвержен, что в доме своего дяди он отныне одинок, — опозоренный, подозреваемый в страшнейших грехах отступник.
Он не удивился поступкам родственниц. Его близкое общение с монахами Сан-Исидро, его дружба с доном Хуаном Понсе де Леоном и доктором Лосадой были всем известными фактами. Кроме того, разве не преподавал он в богословском колледже под руководством Фернандо де Сан Хуана, который тоже стал жертвой стихии? Были ещё и другие признаки его образа мыслей, на которые нельзя было не обратить внимания, раз уж в его домашних было разбужено подозрение.
Он постоял, молча глядя в лицо своему дяде, и замечая, как хмурится его лоб, как только встречаются их взгляды. Когда дон Мануэль направился в выходящий во двор холл, Карлос решительно пошёл следом за ним. Если не считать нескольких заблудившихся пятен лунного света, в холле было темно.
— Сеньор мой дядюшка, — сказал Карлос, — я боюсь, моё присутствие стало для вас тягостным.
Дон Мануэль ответил не сразу.
— Племянник, — сказал он, наконец, — ты вёл себя очень неумно, дали бы святые, чтобы не случилось ещё худшее.
Сейчас говорил не робкий и обходительный дон Карлос, сейчас говорил Альварес де Сантилланос и Менайя, и в его голосе одновременно звучали не свойственные ему обычно мужество и гордость:
— Если я имел несчастье оскорбить своего дядю, которому столь многим обязан, то я об этом весьма сожалею, хотя я ни в чём не могу себя упрекнуть. Но я взвалил бы на себя тяжёлую вину, если бы захотел продлить своё пребывание в доме, где не могу больше быть, как раньше, желанным гостем, — с этими словами он повернулся к выходу.
— Останься, молодой безумец! — воскликнул дон Мануэль, которому понравились исполненные гордости и достоинства слова Карлоса. Они подняли его в глазах дона Мануэля от предмета, достойного презрения и всяческого унижения, к высотам желанной цели для выражения своего праведного гнева!
— Да это же звучал голос твоего отца! Но, несмотря на это, я скажу тебе, что не лишу тебя защиты моего дома!
— Благодарю Вас!
— Не стоит! Я не спрашиваю тебя (потому что предпочитаю оставаться неосведомлённым), как далеко зашла твоя безумная в своей безрассудности дружба с еретиками, но, не являясь знатоком по части ереси, я чувствую, что от тебя уже крепко пахнет горелым. Если бы ты, молодой человек, не был Альваресом де Менайя, я не стал бы обжигать пальцев, вытаскивая тебя из огня! Пусть об этом беспокоится дьявол, которому ты будешь принадлежать, я этого боюсь, несмотря на твою очень даже приличную внешность. Истина есть, её ты и услышишь из моих уст. Я не хочу, чтобы на меня и моих домашних лаял каждый пёс в Севилье, и наше древнее безупречное имя было бы запачкано грязью!
— Я никогда не бесчестил это имя!
— Разве я не сказал, что не желаю слушать от тебя возражений? Каково бы ни было моё личное мнение, дело чести моей семьи не допустить, чтобы ты подвергся посрамлению. Итак, именно по этой причине, а не из-за родственной привязанности, я вполне открыто тебе говорю. А чувство чести может быть чувством более сильным и доблестным, чем пресловутая любовь: мы предоставляем тебе защиту. Я добрый католик и верный сын нашей уважаемой матери-церкви, но я открыто признаю, что не являюсь рабом своей веры настолько, чтобы приносить на её алтарь тех, кто носит моё родовое имя! Такой великой святости я себе не приписываю! — Дон Мануэль передёрнул плечами.
— Я очень прошу Вас, дорогой дядя, позвольте мне объяснить Вам…
Дон Мануэль отмахнулся.
— Никаких объяснений! — воскликнул он, — я никогда не был безмозглым петухом, который гребёт до тех пор, пока не напорется на остриё ножа! Опасные тайны лучше оставлять в покое. Но одно я должен признать — из всех презренных глупостей новейшего времени, ересь и есть самая великая глупость. Если кому-то угодно непременно погубить свою душу, пусть делает это во имя разума; пусть получает за это дворцы, земли, титулы, епископства, и что там ещё есть на свете заманчивого. Но потерять всё и ничего не получить взамен, кроме огня здешнего и потустороннего — это абсолютное сумасшествие!
— Да нет, — с нажимом возразил Карлос, — я имею теперь сокровище, которое дороже всего, чем я рискую, дороже моей жизни!
— Что? Ты утверждаешь, что во всей этой галиматье есть смысл? Ты и твои друзья владеете какой-то тайной?
Дон Мануэль произнёс эти слова уже более мягким тоном, с долей любопытства. Он был дитя своего времени, и если бы Карлос доверил ему, что еретики открыли философский камень, то он не нашёл бы в этом ничего невероятного, но только потребовал бы доказательств.
— Познание Бога во Христе, — начал с горячностью Карлос, — даёт моей душе мир…
— И это всё? — с проклятием перебил его дон Мануэль, — как я глуп, что хоть на мгновение мог подумать, что в твоих вывернутых мозгах есть хоть капля здравого смысла! Но поскольку речь идёт всего лишь о словах, терминах и мистических положениях, я имею честь, сеньор дон Карлос, пожелать Вам спокойной ночи! Я только советую Вам, если, конечно, Вам дорога Ваша жизнь, и если Вы предпочитаете стены моего дома каменным мешкам Трианы, удерживать свои безумствования в рамках и вести себя так, чтобы не навлекать на себя ещё больших подозрений! С этим условием мы предоставляем Вам защиту. Если это будет возможно, мы отправим Вас морем в другую страну, где свободно ходят по земле еретики, жулики и воры.
Завершив этим свою речь, он покинул холл. Его презрительные слова глубоко оскорбили Карлоса, но в конце- концов он понял, что это всё — часть возложенного на него креста (первое испытание, что выпало ему), и он должен нести его с терпением, во славу Господа.
В эту ночь он так и не смог уснуть. Следующий день был воскресный, обычно для него очень радостный день. Но обновлённая церковь Севильи уже никогда не сможет собраться в зале, бывшем свидетелем счастливого совместного пребывания. Следующая встреча состоится теперь уже в другом доме, доме вечном, нерукотворном.
Донна Изабелла де Баена и Лосада — в казематах Трианы. Фра Кассиодоро де Рено удалось спастись бегством. Фра Константине же был арестован одним из первых, но тем не менее, Карлос посетил кафедральный собор, в стенах которого уже никогда никто не услышит его голоса. В заполненных народом церковных приделах царила гнетущая тишина, как перед великой грозой.
И всё-таки измученное ужасом сердце Карлоса нашло здесь успокоение. Оно пришло к нему от знакомых слов латинского ритуального текста, который он хорошо знал ещё с времён детства и очень любил.
Позднее он признался перепуганным членам семей тех жертв, дома которых он рискнул посетить: «Моя душа была переполнена страхом, я ни о чём не мог думать, я не осмеливался молиться, разве только в отрывистых словах, похожих на крик боли. Первое, что придало мне силы были слова „Божьей славы“, исполненной детским хором в кафедральном Соборе. Подумайте только, друзья, Он не только преодолел смерть, но её жало, её остриё, Он для нас превозмог — для нас, и для тех, кого мы любим. И мы, и они сейчас пребываем в Нём, двери Царства Небесного открыты, Он сам их для нас открыл, и теперь ни человек, ни дьявол не способны их перед нами затворить».
Со многими, у которых не смерть, но участь куда более страшная отняла радость жизни, ему удалось подобным образом поговорить. Опасность для него самого от этого едва ли становилась больше, ибо чем меньше он отступал от своего обычного образа жизни, тем меньше могло возникнуть подозрений. Но если бы это и было не так, он не был способен на такие рассуждения; может быть, он чувствовал Царство Небесное очень близким, и он уже стольким рисковал во имя Христа, что был готов по Его зову совершить и что-то ещё большее.
Между тем его очень угнетал бойкот в доме дяди. Никто его не упрекал, никто не высмеивал, даже Гонсальво. Иногда он жаждал услышать упрёк или проклятие, только бы прервалось хоть на миг это тягостное молчание. Все взгляды были исполнены ненависти и презрения, все старательно избегали малейшего соприкосновения с ним. И он почти готов был считать себя тем, кем считали его другие — лишенным чести, опозоренным изгоем, вполне заслужившим участь отверженного. Опять и опять к нему возвращалась мысль о побеге — в гнетущей атмосфере всеобщего отчуждения он больше не мог дышать. Но бегство означало арест, а заточение наряду со всеми сопутствующими ему мерзостями несло с собой ещё и опасность возможности предать Хуана. Нет, лучше остаться под сомнительным покровительством дяди и его семьи, ибо хотя они сейчас ненавидели и презирали его, они всё-таки обещали, если возможно, спасти его, и на столько он им верил.
Нелегко укротить непокорное сердце, если не приведут его к этому несчастья. Только беда утихомирит его и сделает терпеливым и твёрдым.
Скоро после этого состоялись крестины маленького сына донны Инесс со всеми сопутствующими церемониями и празднествами. После совершения святого обряда семья вместе с самыми близкими друзьями собрались в патио виллы дона Гарсиа на праздничный завтрак, состоявший из вина, фруктов и сладостей. Карлосу против воли пришлось принять в нём участие, чтобы избежать лишних замечаний и вопросов.
Когда гости стали прощаться, хозяйка праздника подошла к фонтану, около которого стоял Карлос, погружённый, очевидно, в созерцание прекрасно цветущей азалии.
— Поистине, кузен дон Карлос, — сказала она, — Вы легко забываете старых друзей. Ну, я полагаю, это всего лишь потому, что Вы намерены скоро вступить в орден. Каждый знает, как Вы учёны и благочестивы и, без сомнения, хотите своевременно отвыкнуть от привязанностей и удовольствий этого мира.
Ни одно из этих слов не прошло мимо слуха стоявшей рядом первой сплетницы Севильи, высокопоставленной дамы, опиравшейся на руку недавнего пациента доктора Лосады, известного своим богатством канонника. Вероятно, это и было целью добрейшей донны Инесс.
Карлос посмотрел на неё полным благодарности взглядом.
— Никакая перемена общественного положения, сеньора, не может заставить меня забыть доброту моей прекрасной кузины, — с лёгким поклоном ответил Карлос.
— Дочка вашей кузины, — вмешалась дама, — раньше пользовалась Вашей любовью и благорасположением, но теперь, видимо, и для Вас, как и для всех прочих, значение будет иметь только сын. Бедная малышка Инесс, это милое создание теперь отступает на второй план. Хорошо, что у неё есть мать!
— Для меня было бы большой радостью возобновить знакомство с милой донной Инесс, если это конечно угодно её матери.
Видимо, именно это и хотела услышать донна Инесс- старшая.
— Ну что же, в таком случае идите наверх и направо, амиго мио, — быстро проговорила она, указывая ему направление веером, — я пошлю к Вам ребёнка.
Карлос подчинился. Довольно долго он в ожидании ходил взад и вперёд по прохладному холлу, отгороженному от дворика мраморными колоннами и задрапированному бархатными портьерами. Как испанцу, жившему среди своих земляков, ему не слишком удивительно было долгое ожидание.
Наконец он решил, что кузина о нём забыла, однако он ошибся — по полу прокатился ярко раскрашенный слоновой кости мяч, одна из портьер раздвинулась, и вдогонку за игрушкой резво вбежала маленькая донна Инесс. Она была здоровым весёлым ребёнком двух лет. Инесс была очень красивой, хотя монашеская одежда мало способствовала тому, чтобы эту красоту подчеркнуть — во время её тяжёлой болезни, которую так успешно вылечил доктор Лосада, мать дала пресвятой деве обет не надевать на неё другой одежды, кроме монашеской.
Вслед за девочкой вошла не её строгая старая няня, а красивая девушка лет шестнадцати, чёрные глаза которой из-под длинных ресниц бросали на молодого человека робкие, но откровенно восхищённые взгляды.
Карлос любил детей, и теперь облегчённо вздохнул, радуясь возможности хоть на миг сбросить бремя всеобщего отчуждения. Он поднял мяч и зажал его в руке так, что красные его бока виднелись между пальцами. Девочка была не слишком робка, и скоро оба увлеклись игрой. Когда в какой-то миг Карлос поднял голову, он увидел незаметно вошедшую мать, которая смотрела на него такими перепуганными глазами, что сознание горькой действительности тотчас вернулось в душу Карлоса — короткая передышка кончилась. Мяч выкатился из его рук, и лёгким толчком ноги он направил его в дальний угол просторного холла, девочка со смехом побежала за мячом, мать и девушка обменялись взглядами.
— Возьмите с собой ребёнка, Хуанита, — приказала донна Инесс.
Хуанита увела свою подопечную, не позволив ей вернуться к Карлосу, и таким образом не дав им возможности проститься. Возможно, мать боялась, что отступник способен через магическое слово, жест, или даже через поцелуй ввергнуть невинное дитя в большие опасности.
Когда они остались одни, донна Инесс боязливо и чуть слышно начала:
— Я не могу понять, почему Вас считают злодеем, когда Вы любите детей, да ещё и умеете так хорошо с ними играть!
— Пусть благословит Вас Бог за эти слова, сеньора, — губы Карлоса дрогнули, когда он произносил эти слова.
Он старался достойно противостоять презрению, но доброта была для его самообладания ещё большим испытанием.
— Амиго мио, — сказала донна Инесс, подойдя к нему совсем близко, — я не могу тотчас забыть прошлого, это преступно с моей стороны, я знаю, но я слабая женщина, ай де ми! Если это правда, что Вы одно из тех омерзительных чудовищ, которых я не смею называть по имени, у меня должно было бы хватить мужества, чтобы спокойно стоять рядом и видеть, как Вы умираете!
— Но мои родственники, — заметил Карлос, — не хотят допустить моей смерти, и я благодарен за предоставляемую мне защиту. Ожидать большего я не имею права, могли бы не делать и этого. Я хотел бы только, чтобы я смог доказать им всем и Вам, сеньора, что я не тот потерявший честь злодей, за какового меня принимают.
— Если бы это было делом чести… ну если бы Вы в заблуждениях молодости кого-то закололи шпагой, или убили в драке… Но какой теперь смысл в словах? Я хотела Вам сказать, что советую подумать о своей безопасности, Вы разве не знаете моих братьев?
— Я думаю, что знаю их, сеньора. Если Альварес де Менайя заподозрен в ереси, это для них больше, чем позор, это, пожалуй, для них хуже, чем личное оскорбление.
— Есть больше, чем один способ, чтобы избежать несчастья.
Карлос вопросительно посмотрел на неё, что-то в её лице и в нервном движении рук заставило его спросить:
— Вы думаете, они замышляют против меня что-то злое?
— Мечом очень легко разрубить любой узел, — играя своим веером, не глядя на Карлоса сказала она.
Карлос в последние дни освоился со столькими страшными предчувствиями, что это, новое, показалось ему утешительным. Да ведь в таком случае «жало смерти» будет для него всего лишь ударом кинжала! В это мгновение ещё здесь, а в следующее у ног Спасителя! Кто, знакомый с методами работы святой инквизиции, не хотел бы на коленях благодарить Бога за надежду на такой конец!
— Я не боюсь смерти, — сказал он, твёрдо глядя ей в глаза.
— Но ведь Вы можете жить, нет, Вы должны жить! Вы можете раскаяться, и Ваша заблудшая душа будет спасена! Я буду молиться за Вас!
— Спасибо, милая, добрая кузина! Но по милости Божьей моя душа спасена! Я верую в Господа нашего Иисуса Христа…
— Тише! Во имя неба, — уронив веер и заткнув уши, перебила его донна Инесс, — тише, или, прежде чем я успею это заметить, я услышу какую-нибудь омерзительную ересь! Во имя всех святых! Откуда я должна знать, где кончается доброе католическое учение и начинается мерзость? Я могла бы угодить в сети дьявола, и тогда уже ни святые, ни ангелы, ни сама пресвятая дева не смогли бы меня освободить! Но послушайте, дон Карлос, я в любом случае хочу спасти Вашу жизнь!
— Я слушаю Вас с благодарностью, сеньора.
— Я знаю, что сейчас Вы не можете совершить побег из города. Но если Вы останетесь в надёжном месте внутри города до тех пор, пока промчится буря, то позже сможете незаметно исчезнуть. Дон Гарсиа говорит, что в настоящее время так рьяно ищут лютеран, что любой, кто не может с достаточной убедительностью доказать обратное, может быть принят за приверженца этой секты. Но не всегда же так будет. Через каких-то полгода паника пройдёт, а это время Вы могли бы провести в безопасности, спрятавшись в доме моей прачки.
— Вы бесконечно добры…
— Подождите, слушайте… я всё уже организовала. И когда Вы будете на месте, я позабочусь, чтобы Вы ни в чём не нуждались. Её дом в мавританском квартале, посреди истинного лабиринта улиц. В доме есть потаённая комната, которую не так просто отыскать.
— Но как мне найти тот дом?
— Вы видели девушку, которая привела мою маленькую Инесс? Пепе, сын моей прачки, умирает от любви к ней. Она опишет вам его внешность и испросит его помощи в осуществлении авантюры. Она расскажет ему придуманную мной историю, что Вам надо какое-то время прятаться, потому что закололи шпагой своего соперника!
— О, донна Инесс! И это я-то, почти уже священник!
— Не возмущайтесь, амиго мио! Что я ещё могла сделать? Я не могла сделать и намёка на истину, иначе бы её не заставить и пальцем пошевельнуть, если бы даже наполнила обе её руки золотыми дукатами! Поэтому я не сочла преступным навешать на Вас преступление, которое возбудило её симпатии к Вам и побудило оказывать посильную помощь!
— Это всё в высшей степени странно, — проговорил Карлос, — если бы я преступил закон Бога и посягнул на человеческую жизнь, мне бы охотно помогли скрыться, но стоит сделать намёк, что я читаю Его Слово на родном языке, меня преспокойно отправят на смерть!
— Хуанита — хорошая христианка, — сказала донна Инесс. Пепе тоже положительный парень. Может быть, Вы найдёте в старой прачке (она мавританской крови) доброго друга. Говорят, что она своего Магомета знает лучше, чем требник.
Карлос отверг всякую связь с лжепророком.
— Откуда же мне знать различия? Я считаю, что ересь — это ересь. Но я хотела ещё сказать, что Пепе — храбрый малый, его рука так же ловко справляется со струнами гитары, как и с добрым кинжалом. Он часто сопровождает молодых рыцарей, когда они по ночам поют серенады под окнами своих дам, и всегда одет так, будто сам готов в любую минуту пуститься в приключения. Вы тоже оденете на плечо гитару (я знаю, раньше Вы хорошо на ней играли, если только сейчас не растеряли все христианские таланты), подкупите старого Санчо, чтобы не запер на ночь ворот, и отправляйтесь завтра, как только часы пробьют полночь. Пепе будет ждать Вас на улице Кандильо до конца первого часа.
— Завтра ночью?
— Я бы лучше сказала сегодня, но сегодня Пепе должен быть на балу. Кроме того, я не знала, смогу ли вовремя переговорить с Вами. Ну, кузен, теперь Вы свою роль знаете и ни в чём не ошибётесь.
— Я всё понял, сеньора кузина. Я от души благодарен Вам за Ваши благородные старания меня спасти. Будут они иметь успех, или нет, важно уже то, что сейчас они дают мне силу и надежду, а также возродили мою веру в добрые родственные чувства.
— Вы слышите? Это шаги дона Гарсиа! Будет лучше, если Вы сейчас уйдёте!
— Одно слово, сеньора! Увенчает ли моя великодушная кузина свою доброту тем, что, когда это будет возможно, сообщит моему брату о том, что со мной к тому времени произойдёт?
— Да, об этом я позабочусь. Прощайте!
Она быстро протянула Карлосу руку, и он поцеловал её с чувством благодарности:
— Пусть Бог Вас благословит, милая моя кузина!
— С Богом!
— Может быть, последний раз мы были вместе, — добавила она про себя.
Со слезами в глазах смотрела она вслед уходящему Карлосу, и в сердце её ожили воспоминания прежних дней, когда она часто защищала этого нежного и робкого ребёнка от грубости, порой и жестокости своих братьев: он был моложе и слабее их всех. Он всегда был добр и ласков, думала она, и так предрасположен стать служителем святой матери-церкви… Ай де ми! Какая печальная перемена! И всё же… никаких перемен в нём и не видно! Он играет с ребёнком, разговаривает со мной, и при всём этом, несмотря на то, что его обвиняют во всех смертных грехах, он остаётся прежним милым Карлосом… Разумеется, дьявол очень хитёр… Да сохранит нас Бог и пресвятая дева от его злобных козней!
Ночь так ужасна и долог день, если Ты отвратишь лицо Своё,
Останется лишь чёрной тучи тень… на кого надеяться, на кого?
Так Карлос был вырван из мрачного состояния вынужденного бездействия. Из вновь разбуженной надежды он черпал мужество и силу воли для того, чтобы сделать нехитрые приготовления к побегу. Он, сколько мог, посетил своих опечаленных друзей, ибо чувствовал, что его делу здесь подошёл конец.
Как обычно, он вовремя вернулся домой. Дон Балтазар, новоиспечённый государственный служащий, поначалу отсутствовал, потом пришёл с таким расстроенным лицом, что отец не удержался от вопроса:
— Что случилось?
— Ничего со мной не случилось, сеньор мой отец, — ответил молодой человек, поднося к губам большую чашу с вином.
— Есть новости в городе? — спросил его брат, дон Мануэль.
— Никаких особенных новостей, эти проклятые лютеранские псы привели в возбуждение весь город.
— Что, ещё аресты? — воскликнул дон Мануэль-старший, это ужасно! Вчера уже округлилась первая сотня. Кто же ещё?
— Священник из провинции, доктор Хуан Гонсалес, какой-то монах по имени Ольмедо, но это всё пустяки. По- моему, так пусть бы по всей Испании собрали церковников и бросили их в нижние подземелья Трианы, но совсем другое дело, когда приходится говорить о дамах из самых знатных фамилий.
Лёгкий шорох прошёл по сидящим за столом. Все подались вперёд, чтобы лучше слышать, но дон Балтазар, казалось, ничего к сказанному прибавлять не собирался.
— Это кто-то из наших знакомых? — своим резким высоким сопрано спросила, наконец, донна Санча.
— Все знают дона Педро Гарсиа де Ксереса и Боргезе… это… боюсь даже сказать — это его дочь.
— Какая? — закричал Гонсальво голосом, который заставил всех посмотреть в его сторону. Лицо его было бело, глаза дико горели.
— Клянусь святым Яго, брат, не смотри на меня такими глазами! Разве я виноват? — конечно, это она, утончённая умница донна Мария! Бедняжка! Наверное, она сейчас хотела бы, чтобы во всю свою жизнь не думала ни о чём другом, как о собственном молитвеннике!
— Да смилуются над нами пресвятая дева и все святые! Донна Мария арестована по обвинению в ереси! Возмутительно! Кто же после этого вне подозрений? — закричали дамы, неистово осеняя себя крестными знамениями.
Мужчины, напротив, выражались более резко. Крепки и горьки были проклятия, сыпавшиеся на ересь и на еретиков, но если бы они осмеливались, то наверно говорили бы немножко в другом тоне. В глубине души их проклятия относились больше к притеснителям, чем к их жертвам, и если бы Испания была страной, где люди осмеливались высказывать своё мнение, то, несомненно, Гонсалес де Мунебрега был бы посажен в преисподней на куда большую глубину, чем Лютер и Кальвин.
Только двое за столом хранили молчание. Перед взором Карлоса возникло задумчивое нежное лицо девушки, которую он совсем недавно впервые увидел в доме донны Изабеллы. Она слушала слова доктора Лосады с радостной надеждой и верой. В глазах её сиял восторг, высокие слова доктора наполняли её душу трепетом. Но он взглянул в другое — немое, суровое, смертельно бледное и напряжённое лицо напротив себя, и эта картина в его душе стёрлась в один миг. Если бы даже он не получил объяснения от донны Инесс — сейчас он всё понял бы сам. Безжизненные губы Гонсальво не могли произнести ни проклятия, ни молитвы. Ни одно из тех горьких полных едкого сарказма слов, всегда точно попадавших в цель, что обычно по малейшему поводу были к его услугам, сейчас не пришло ему на помощь. Самый дикий приступ ярости не был бы для Карлоса так страшен, как это противоестественное молчание.
Никому другому, кажется, не пришло в голову обратить внимание на Гонсальво, или, если и видели в его поведении что-то странное, то приписывали эго столь часто терзавшим его приступам боли, при которых он так злобно отбивался от всех проявлений сочувствия, что их стали подавлять. После того, как, насколько это было возможно, каждый высказал свое мнение, тем самым частично успокоив волнение души, все опять принялись за ещё незаконченный обед. Нельзя сказать, что он был весёлым или приятным, но им не пренебрёг никто кроме Карлоса и Гонсальво. Они покинули столовую, как только это позволили принятые в семье правила приличия.
Карлосу очень хотелось сказать кузену хоть слово утешения, но он не решался заговорить с ним и тем самым выдать ему, что знает, что сейчас делается в его душе.
До побега оставался ещё целый день. Утром, хоть и не очень рано, Карлос ушёл в город, чтобы проститься с ещё некоторыми из друзей. Он всего на несколько шагов отошёл от дома, когда увидел незнакомого человека в простом чёрном костюме, с плащом и шпагой. Проходя мимо, он внимательно посмотрел на Карлоса. Через несколько шагов он поспешно вернулся, догнал Карлоса, тихо пробормотал: «Пардон, сеньор», и незаметным движением руки вручил ему записку.
Будучи убеждён, что кто-то из друзей посылает ему предупреждение об опасности, Карлос свернул в боковую улочку, которых так много в этом построенном наполовину в восточном стиле городе. Убедившись, что за ним никто не следит, он бросил быстрый взгляд на письмо. Его глаз схватил несколько слов: «Его Преосвященство кардинал инквизиции… дон Гонсальво Альварес… после полуночи… важные сообщения… глубокая тайна».
Что это значит? Хотел ли автор сообщить ему, что его кузен намерен предать его инквизиции? Этому Карлос не верил. Звук приближающихся шагов заставил его спрятать бумагу — и в следующий миг Гонсальво схватил его за руку.
— Отдай мне, — задыхаясь, прошептал он.
— Тебе отдать? Что?
— Письмо, которое этот болван отдал тебе, потому что принял тебя за меня… разве не знает, что я калека!
Карлос вынул из кармана записку, но не выпустил её из рук.
— Вот это ты имеешь в виду?
— Ты прочёл его, какая щепетильность! — с издёвкой воскликнул Гонсальво.
— Ты не справедлив. На письме нет имени, я не мог думать иначе, я считал, что оно предназначено мне. Кроме того, я выхватил из письма всего несколько бессвязных слов, которые первыми бросились мне в глаза.
Вот они стояли друг напротив друга, не отводя взгляда, как смертельные враги перед схваткой, каждый при этом обдумывая, способен ли другой нанести ему смертельное оскорбление. Но вот, каждый пришёл к выводу, что другому можно доверять. Карлос, у которого было больше причин для недоверия, первым пришёл к ясности. Чуть ли не с улыбкой он протянул Гонсальво записку:
— Что бы ни содержало это таинственное письмо к дону Гонсальво, — сказал он, — я уверен, что у него нет недобрых замыслов против тех, кто носит имя Альварес де Менайя.
— Об этих словах ты не пожалеешь! И в этом смысле, какой ты придаёшь этим словам, ты прав! — сказал в ответ Гонсальво и взял из рук Карлоса письмо.
Он был в сомнении, можно ли доверить его содержание Карлосу, но прикосновение к его руке разрешило все сомнения. Рука была холодна и заметно вздрагивала. Нет, кто так слаб сердцем и нервами, не может быть сообщником отчаянного смельчака, это невозможно!
Карлос в счастливом убеждении, что Гонсальво не замышлял против него зла, пошёл своей дорогой. Но чего же он хотел? Добился полуночной аудиенции у инквизитора только для того, чтобы со страстной мольбой броситься к его ногам? Хочет попытаться вымолить донне Марии пощаду? А важные сообщения только повод, чтобы получить доступ к кардиналу?
Всё это маловероятно. Кто, кроме разве что малого дитяти, бросится на колени перед всё сметающим штормом и будет умолять его утихнуть, или умолять огонь, чтобы он не пожирал брошенных в огонь сучьев? Может быть ещё и найдутся наивные мечтатели, не знающие жизни, которые способны на такой изначально бесполезный поступок, но дон Гонсальво Альварес де Менайя к таковым не относился, это несомненно.
Или он хотел его подкупить? Было известно, что церковники, как и прочие смертные подвержены человеческим слабостям. Конечно, они не прикасались к золоту, но, как гласила меткая поговорка, подставляли капюшон, чтобы его можно было туда насыпать. Едва ли Мунебрега мог бы содержать весь свой бесчисленный двор, состоявший из ненасытных и наглых прислужников, мог обшивать свою яхту бархатом и золотом, украшать свои сады редкостными растениями из заморских стран только на доходы кардинала инквизиции. Для всего этого надо было иметь ещё и побочные доходы. Наверное, они были немалые, потому что всех сокровищ Нового Света бы не хватило, чтобы заставить его открыть перед узником ворота Трианы, или отменить однажды вынесенный приговор. Даже для того, чтобы хоть в малой степени облегчить участь обвиняемого, требовался гораздо более тяжёлый кошелёк, чем тот, каковым располагал Гонсальво.
Карлос хорошо знал, что молодой человек в своём отчаянии способен на всё. Что, если он сам на себя сделает донос? Не имеет значения, что о таких поступках он отзывался с презрением. При его легкомысленном образе жизни он, наверное, уже не одно слово произнёс, которое в целом терпимая к богохульству инквизиция могла бы истолковать и в другом смысле. Но теряя собственную жизнь, чем он помог бы донне Марии? А если бы он действительно хотел закончить свои душевные и физические муки посредством самоубийства, то мог бы выбрать более верный и менее мучительный способ.
Карлос обдумывал разные варианты, но не мог отделаться от навязчивой мысли, что его кузен замыслил авантюру весьма рискованную и безумную — слишком уж он ушёл в себя, это было плохим предзнаменованием. Карлос меньше бы беспокоился о нём, если бы он разразился дикой бранью, бесновался бы и проклинал всех и вся. Чем больше подавляется волнение, тем больше зреет в душе безумных планов. Сверх того, в глазах Гонсальво горело злорадство и что-то похожее на надежду, только не на ту, которая нисходит на человека с небес.
И хотя в эти часы решалась его собственная судьба, и все силы его души были к этому обращены, Карлос всё- таки не мог отделаться от мыслей о Гонсальво. Эти мысли занимали его не только во время его визитов к друзьям, но и позже, в тишине и уединении в комнате.
Медленно проходили часы, во время которых Карлос чувствовал себя безгранично несчастным, исключая разве те моменты, когда он отдавался молитве. Это было теперь его единственным убежищем, единственным утешением. Когда он молился за себя, за Хуана, за братьев и сестёр в заточении, он молился и за Гонсальво, он страстно молил Бога о милости для своего несчастного кузена. Когда он думал о его несчастье, которое было настолько больше его собственного, об его одиночестве, безнадёжности и озлобленности, тогда его мольба становилась неистовой. И когда он поднимался с колен, то почувствовал, что Бог его непременно услышит, нет, Он уже услышал его — это одна из тайн новой жизни, драгоценное приобретение, неизвестное никому, кроме того, кто испытал это сам.
Заметив, что приближается полуночный час, Карлос быстро закончил свои нехитрые приготовления, взял свою гитару (которая очень долго не была в употреблении) и вышел из комнаты.
Праведный Бог оставляет для Себя Царственное право
Наказывать в тиши озлобленное сердце. В мучениях и
В огне его Он очищает — предоставьте это Ему — ибо и
Сильное сердце должно победить в себе скрытое
Желание пожелать дыбы преступнику.
Дом дона Мануэля некогда принадлежал мавританскому вельможе. Он достался первому графу де Нуера, известному завоевателю, и уже от него его унаследовал его второй сын. Дом этот имел башенку в мавританском стиле, верхнюю комнату которой занимал Карлос со времён своего прибытия в город. Считалось, что студент богословского факультета должен иметь тихий уединённый уголок для занятий и благочестивых размышлений, или, во всяком случае, думали, что считать так было прилично. Комнату этажом ниже занимал Хуан, но после его отъезда в ней поселился Гонсальво, который любил одиночество и был рад покинуть шумные нижние помещения.
Когда Карлос бесшумно спускался по тесной винтовой лестнице, он увидел, что у Гонсальво горит свет. В этом не было ничего удивительного, но он был сбит с толку тем, что именно в это мгновение, когда Карлос проходил мимо, Гонсальво открыл свою дверь, и кузены едва не столкнулись. Гонсальво был в плаще и со шпагой, в руке он держал свечу.
— Увы, дон Карлос, — с упрёком проговорил он, — ты всё- таки мне не поверил!
— Нет, я доверяю тебе.
Чтобы не быть услышанными, они вошли в ближайшую комнату, — это была комната Гонсальво — и осторожно закрыли дверь.
— Ты уходишь из-за того, что боишься, что я тебя предам, и тем самым сломя голову бросаешься в огонь, Карлос, не делай этого! — Он говорил очень серьёзным искренним тоном без тени сарказма или издёвки.
— Это не так, кузен. Мой побег был условлен ранее вчерашнего дня. Он согласован с человеком, который может и хочет позаботиться о моей безопасности. Будет лучше, если я пойду.
— В таком случае не нужно разговоров, иди, — с долей разочарования в голосе ответил Гонсальво, — прощай, я не стану тебя удерживать, прощай. Хоть мы и уходим вместе, но от этих дверей наши пути разойдутся, и это уже навсегда.
— Может быть, твой путь более неясен, чем мой, дон Гонсальво.
— Говори то, что ты понимаешь, кузен. Мой путь — это сама ясность. Но поскольку мне как раз пришла мысль, если я могу доверять тебе — может быть ты мог бы оказать мне поддержку, если бы ты всё знал — не сомневаюсь — ты сделал бы это с восторгом.
— Видит Бог, с какой радостью я поддержал бы тебя, дон Гонсальво. Но я боюсь, что ты предпринимаешь нечто совершенно бесполезное, и даже ещё хуже, чем бесполезное.
— Ты не знаешь, чего я хочу.
— Но я знаю, куда ты нынешней ночью собираешься идти! О, кузен, разве можно, чтобы ты поверил, что мольба смягчит сердца, которые твёрже мельничных жерновов!
— Я знаю путь к одному сердцу, и его я достигну, каким бы твёрдым оно ни было!
— Даже если ты бросишь к ногам Мунебреги все сокровища Эльдорадо, он не отопрёт тюремных ворот.
Дикий взгляд Гонсальво вдруг стал задумчивым, в нём появилось что-то мягкое, человечное.
— Хотя меня уже и манит смерть, открывающая все тайны, всё-таки у меня есть несколько вопросов, на которые я хотел бы получить ответ. Может быть ты можешь осветить эту непроглядную тьму. Мы сейчас говорим открыто, как перед лицом Бога. Скажи мне, то обвинение, оно обосновано?
— Если быть честным, в том смысле, в каком ты спрашиваешь — да!
Последнее фатальное слово Карлос произнёс едва слышно. Гонсальво ничего не ответил, но по его лицу пробежало нечто похожее на судороги.
Карлос тихо сказал:
— Она задолго до меня знала Евангелие, хоть она так молода, ей ещё нет двадцати одного года. Она ученица фра Константина, и он часто говорил, что он учится у неё больше, чем она у него. Её ясный ум легко преодолевает все лабиринты софистики и вмиг находит истину. Часто я видел, как горит и сияет её лицо, когда нам учитель говорил о силе и радости, которая дана тем, кто должен нести поношения ради Христа. Я твёрдо верю, что Он с нею, и не покинет её до конца. Если бы ты смог сейчас проникнуть к ней, она бы сказала тебе, что обладает сокровищем, которое не отнимут у неё ни муки, ни смерть, ни жестокость дьявола, ни — что ещё хуже — жестокость людей, подобных дьяволу и даже превосходящих его.
— Она — святая… Она будет благословеннейшей святой в небесном царстве… Пусть говорят, что хотят, — упрямо прошептал Гонсальво, лицо его на миг осветилось нежностью, потом опять приняло своё обычное мрачное выражение, — я думаю, что те старые христиане, те мужи из Кастилии, которые посредством своего меча заставляли неверных лизать пыль, жалкие трусы и лицемеры!
— Потому что допускают такое?
— Да! Тысячу раз — да! Клянусь честью мужчин и красотой дам. Что, в нашем славном городе Севилье нет уже ни одного отца, брата или возлюбленного? Нет никого, для кого любимые глаза дороже девяти граммов свинца? Никто уже и мечом не владеет? Никого нет, кроме несчастного всеми презираемого калеки дона Гонсальво Альвареса? Да, он этой ночью благодарит Бога, что Он сохранил ему жизнь и оставил его немощным членам столько сил, чтобы дойти до логова убийцы!
— Дон Гонсальво, что это значит? — отшатнулся от него Карлос.
— Тише, если тебе угодно, — почему я должен из страха промолчать перед тобой? Ведь у тебя все основания быть смертельным врагом инквизиторов. Если ты не такой же трус и лицемер, как они, ты должен быть со мной согласен и молиться за меня! Я думаю, что еретики тоже молятся Богу, равно как и инквизиторы. Я сказал, что сегодня ночью достигну сердца Гонсалеса Мунебреги. Не золотом, есть другой металл, более острый, он достигнет тех мест, куда нет доступа даже золоту!
— Как? Ты замыслил убийство? — Карлос подошёл к нему совсем близко и положил на его плечо руку.
Гонсальво опустился в кресло, наполовину машинально, наполовину с сознанием того, что должен поберечь силы, которые ему будут очень нужны позднее. Во время мгновенно возникшей паузы часы на башне пробили полночь.
— Да, — с твёрдостью сказал Гонсальво, — я решился на убийство. Так пастух убивает волка, лапа которого хватает ягнёнка.
— О, подумай…
— Я обо всём подумал и, заметь, дон Карлос, я жалею только об одном, что моё оружие вызовет его мгновенную смерть. Такая месть бедна и бессильна, я слышал, что существуют яды, малейшая капля которых, смешавшись, имеет следствием медленную ужасную смерть и даёт возможность понять, что это такое — смертные муки, и принуждает до дна опустошить чашу, предназначенную для других. И прежде чем умереть, поражённый ядом человек проклинает Бога и людей. За каплю такого яда, которым я смочил бы острие своего кинжала нынешней ночью, я продал бы свою душу!
— Ты говоришь безумные и страшные вещи, Гонсальво. Молись Богу, чтобы Он тебя простил!
— Я взываю к Его справедливости, чтобы Он послал мне удачу.
— Он не даст тебе никакой удачи. Неужели ты так наивно полагаешь, что такое действие, если оно и закончится удачей, распахнёт тюремные ворота и освободит узников? Мы к прискорбию, живём не только под владычеством тирана. Самые жестокие тираны порой утомляются творить зло, и при том, они смертны. То, что уничтожает нас, не живое существо с нервами и кровью. Это — система, бездушная машина, которая беспощадно и бесчувственно преследует свою цель. Она твёрже алмаза, истязает, она убивает и разрушает; она подчиняется законам, которые далеки от понимания. И даже если бы Вальдес и Мунебрега, и всё сообщество отцов-инквизиторов завтра утром оказались бы застывшими мертвецами, то ни один из казематов Трианы не выпустил бы своих узников!
— Я в это не поверю, — ответил немного остывший Гонсальво, — произошло бы некоторое замешательство, которым могли бы воспользоваться друзья узников. Собственно, поэтому я и доверился тебе, может быть, тебе известны люди, которые, когда представится случай, сумеют нанести удар, чтобы спасти своих близких от истязаний и гибели?
Но испытывающий взгляд Гонсальво не мог прочесть ответа на скорбном лице Карлоса, который помолчав, сказал:
— Предположи худшее — святая инквизиция нуждается в небольшой встряске, и после этого будет чувствовать себя ещё лучше.
— Чьей бы ни была победа, но Мунебрега увидит перед своими глазами остриё моего кинжала и будет лучше смотреть, кого он держит в заточении, и как он с ними обходится.
— Кузен, подумай о себе!
Гонсальво улыбнулся:
— Я знаю, что мне придётся ответить за свой поступок, точно так же, как пришлось отвечать тем смельчакам, что убили инквизитора Педро Арбуезо перед алтарём в Сарагосе. Его улыбка погасла, — за побеждающую месть мужчины я плачу не больше, чем они требуют от слабой и нежной девушки, всё преступление которой заключается в том, что она возносит молитвы, не округляя их бесконечными «аве».
— Это так, но тебе пришлось бы страдать одному, с нею же Бог!
— Я не боюсь страдать в одиночестве!
За эти слова Карлос позавидовал ему. Он страшился одиночества и мук, сама мысль о тюрьме его ужасала, не говоря уже о камере пыток. Но вот с башни святого Винсента пробила первая четверть часа его освобождения.
Что, если он ошибётся и не найдёт Пепе? Но об этом сейчас и думать некогда. Надо любым способом спасти Гонсальво. Карлос сказал:
— Здесь ты можешь перенести муки в одиночестве и показать свою силу, но как ты хочешь вдали от Бога проводить вечность? Вдали от света, любви и надежды? Ты можешь удовлетвориться тем, что с той, за которую ты сейчас отдаёшь свою жизнь, ты будешь разлучен навеки?
— Нет! Наши судьбы будут схожи. Если вы отвергаете церковь, которая всегда была непорочна и свята, то пусть проклятие отверженного падёт и на меня! Если Царство
Небесное открывается только ключом святой церкви, то лучше мы останемся вне его!
— Но ты знаешь, что она войдёт. А ты?
Помолчав, Гонсальво ответил:
— Кровь такого чудовища не будет мне помехой.
— Бог говорит: «Не убивай!»
— Но что же Он в таком случае намерен сделать с Гонсалесом Мунебрегой?
— Он сделает с ним то, что, если бы оно только приснилось тебе, то обратило бы твою ненависть в печаль и сострадание. Ты можешь сравнить сроки нашей жизни с вечностью? Подумай! Избранные Богом недели или месяцы переносят одиночество, страх и муки, конец которых может быть… ну, каким бы он ни был, но конец им будет. Теперь прибавь сюда миллионы лет, полных восторга и ликования вблизи Христа и Его любви. Разве мы не можем быть этим удовлетворены?
— А для себя ты этим удовлетворён? — резко перебил его Гонсальво, — ведь ты же хочешь бежать!
Карлос побледнел, опустил ресницы и очень тихо сказал:
— Христос ещё не призвал меня.
Помолчал и продолжил свою мысль.
— А теперь взгляни на другую сторону — разве ты хотел бы хотя бы вот в этот час поменяться местами с Гонсалесом Мунебрегой? Отними у него богатство, суетную славу, роскошь и влиятельный пост, и что останется ему? — Вечный огонь, который готов для дьявола и его прислужников.
— Вечный огонь! — повторил Гонсальво, эта мысль ему понравилась.
— Предоставь это руке Божьей! Она сильнее твоей, Гонсальво!
— Вечный огонь! Туда я хочу препроводить его нынешней ночью!
— А твоя собственная греховная душа? Что будет с ней?
— Бог может простить, хоть церковь и проклинает!
— Возможно, но чтобы войти в Царство Небесное, тебе нужно кое-что ещё.
— Что же? — устало и недоверчиво спросил Гонсальво.
— Святость, без которой никто не увидит Бога.
— Святость? — это понятие было для Гонсальво чуждо и лишено всякого смысла.
— Да! — с возрастающей убеждённостью продолжал Карлос, — если из твоего сердца не будут удалены жажда мести и ненависть, ты никогда не сможешь увидеть Бога! Никогда…
— Прекрати, торговец мелочью! — закричал Гонсальво. — Довольно я слушал тебя! Словами обходятся священники и женщины, мужчины же действуют! Прощай!
— Одно слово, — Карлос подошёл совсем близко и сжал его локоть, — да, ты должен меня выслушать! Скажи, тебе кажется возможным, чтобы вот это твоё сердце совсем переменилось и наполнилось любовью? Да, любовью Того, Кто уже на кресте молился за своих убийц. Это возможно! Он даёт прощение, святость и мир. Мир, которого ты не знаешь. О, Гонсальво, насколько лучше пойти вместе с нею, чем так необдуманно и без всякой пользы погубить душу!
— Без пользы? Если бы это было так, то…
— Ай де ми! Разве ты в этом сомневаешься?
— Если бы только у меня было время, чтобы подумать!
— Так возьми себе его, во имя Бога! И молись, чтобы Он сохранил тебя от большой ошибки и тяжёлого преступления!
Мгновение пролетело в мёртвой тишине. Гонсальво вскинулся:
— Час почти прошёл, я могу опоздать. Как я глуп, что почти поддался на твои уговоры. Я преодолел слабость. Дай мне руку, дон Карлос, ибо клянусь, я никогда так не любил тебя, как в этот миг.
Карлос печально протянул ему руку и удивился, что энергичный и импульсивный Гонсальво не вскакивает со стула и не устремляется к выходу. Он не шевельнулся и не взял протянутой руки. Смертельная бледность покрыла его лицо, он подавил крик ужаса:
— Что-то страшное со мной случилось, — пролепетал он, — я не могу двигаться, я мёртв…
— Сам Бог с небес говорит с тобою, — торжественно произнёс Карлос.
— Мёртв… мёртв… — повторял он, слова эти исходили из его уст прерывисто, как стон боли. — Я злоупотреблял терпением Господним… мои ноги несли меня к греху… Господи, пощади… это Твоя рука!
— Да, это Его рука, это знак, что Он не покинул тебя, Он зовёт тебя обратно к Себе! Не отчаивайся, кузен, надейся на Его милость, она очень велика!
Карлос, склонившись над ним, сжал безжизненную руку и говорил слова, полные любви, надежды и утешения. Пробила третья четверть часа, назначенного для его спасения, но он всё-таки не уходил. Он забыл о себе. Наконец он сказал:
— Может быть можно что-нибудь сделать, чтобы тебе было легче? Тебе нужна помощь врача. Мне следовало сразу об этом подумать. Я сейчас разбужу людей в доме.
— Не надо, это для тебя рискованно! Иди своим путём, пусть это сделает привратник, когда ты выйдешь за ворота.
Но дом был уже в движении. Громкий повелительный стук заставил сердца обоих замереть от ужаса. Было слышно, как открывают двери, раздался топот ног, шум, крики.
— Алгвазилы святой инквизиции! — воскликнул Гонсальво.
— Я погиб, — прошептал Карлос.
— Прячься, — торопил Гонсальво, хотя хорошо знал, что слова его напрасны. Его острый слух уже уловил, что требовали Карлоса, тяжёлые шаги приближались.
Карлос огляделся, на миг его взгляд задержался на окне, которое было на высоте восьмидесяти футов от земли. Прыгнуть? Но это было бы самоубийством. Бог не допустит, чтобы он проявил трусость.
— Они ищут тебя, — быстро прошептал Гонсальво, — у тебя есть что-нибудь при себе, что усугубит твоё положение?
Карлос протянул ему Новый Завет, подарок незабвенного Хулио.
— Я спрячу его, — сказал Гонсальво и быстро опустил книгу за бортик своего жилета, где она оказалась по соседству с коротким остро наточенным кинжалом, которому не было суждено получить своё применение.
Алгвазилы подходили к дверям их комнаты:
— Они идут, дон Карлос, и я твой убийца!
— Нет, ты не виноват, запомни это, — и в крайнем своём ужасе Карлос был великодушен. На миг, который показался ему столетием, он стал невосприимчивым ко всем событиям извне. После этого он опять стал самим собой.
Нет, чем-то большим, чем самим собой, ибо теперь, как и раньше в моменты большого волнения, на него сошёл дух его славного воинственного рода. Когда алгвазилы вошли, дон Карлос Альварес де Сантилланос и Менайя встретил их со окрещёнными на груди руками, с твёрдым взглядом, без видимого трепета и признаков страха.
Всё произошло спокойно, деловито, согласно принятым правилам. Дон Мануэль, разбуженный ото сна, пришёл к алгвазилам, и потребовал предъявления полномочий.
Ему показали ордер. Насколько можно было судить, он имел требуемую подпись и был закреплён печатью, на которой были изображены меч и оливковая ветвь, собака с клеймом и глубоко оскорблённая богиня правосудия. Если бы дон Мануэль Альварес был королём Испании, а дон Карлос — наследником престола, то и тогда ничего нельзя было изменить. Но он и не хотел ничего делать. Дон Мануель почтительно поклонился исполнителям закона, заверил их в своём и своей семьи уважении к святой вере и не менее святой инквизиции. Ради проформы он ещё заметил, что может выставить сколько угодно свидетелей, которые подтвердят правоверность его молодого родственника и его лояльность по отношению к святой матери-церкви, и он надеется таким образом освободить его от подозрений, вынудивших их святейшества дать приказ на его арест.
В продолжение этой унизительной сцены дон Гонсальво в бессильной ярости и отчаянии скрипел зубами. Всю свою жизнь он бы обменял на две минуты силы и здоровья, чтобы вот сейчас броситься на алгвазилов и дать Карлосу возможность побега. Последствия столь безумной храбрости могли бы быть какими угодно. Но оковы бессилия были сильнее железных, и делали тело тюрьмой для возмущённого духа.
Первым заговорил Карлос:
— Я готов следовать за Вами, — сказал он предводителю отряда алгвазилов, — если Вы желаете осмотреть мою комнату — пожалуйста, она расположена этажом выше вот этой.
Поскольку сцену своего ареста во всех её подробностях он тысячи раз уже переживал в воображении, то ему и было известно, что просмотр бумаг и личных вещей является непременным его атрибутом. Результатов осмотра он не боялся, потому что, готовясь к побегу, он уничтожил, как он думал, всё, что могло быть уликой против него самого или против других.
— Дон Карлос, кузен мой, — крикнул Гонсальво, когда Карлоса окружили алгвазилы, чтобы вывести его из комнаты, — Бог свидетель, более бесстрашного человека, чем ты, я в своей жизни не видел!
Карлос бросил на него долгий, бесконечно печальный взгляд:
— Скажи это брату! — Это было всё, что он успел сказать.
Потом наверху послышался топот и неразборчивые слова. Все были деловиты, спокойны и даже вежливы. Затем, спускаясь по лестнице, отряд прошёл мимо дверей комнаты дона Гонсальво, и звуки его шагов затихли на плитах дворика…
Час спустя открылись огромные ворота Трианы, чтобы принять новую жертву. Охранник с непроницаемой миной в глубоком поклоне придерживал ворота, пока через них проходил арестованный со своим конвоем. Потом они опять были закрыты и заперты на множество засовов. На этом для Карлоса Альвареса прекратилась всякая надежда на помощь, милость и пощаду, за исключением милости Божьей.
Неделю спустя дон Хуан Альварес соскочил с коня у дверей дома своего дяди. Скоро на его зов явился привратник, «правоверный христианин из добрых старых времён», который всю свою жизнь состоял в услужении семьи. Хуан громогласно его приветствовал:
— Да благословит Вас Бог, отец, во все грядущие времена! Мой брат в доме?
— Нет, сеньор Ваша милость, — растерянно произнёс старик.
— Где же мне его искать? Если знаете, скажите!
— Как угодно Вашей милости, я ничего не знаю! Ах! Пусть смилуются над нами все святые! — старик дрожал всем телом.
Хуан отодвинул его в сторону и в спешке едва не сбил с ног. Тяжело дыша, он ворвался в кабинет дяди напротив патио. Дон Мануэль сидел за столом и просматривал бумаги.
Обратив на него свои чёрные пронзительные глаза, Хуан, позабыв поздороваться, резко спросил:
— Где мой брат?
— Да хранят нас все святые! — воскликнул дон Мануэль, вопреки своей абсолютной невозмутимости, — какой приступ безумия тебя сюда привёл?
— Где мой брат? — в том же тоне повторил Хуан, не дрогнув ни единым мускулом.
— Замолчи, образумься, дон Хуан, не навлекай на себя внимания, это было бы рискованно для нас. Мы сделали всё, что могли…
— Во имя неба, сеньор, я услышу от Вас вразумительный ответ?
— Да поимей ты терпение! Мы сделали всё, что смогли, больше, чем имели право делать, это была его собственная вина, он попал под подозрение и арестован!
— Арестован? Тогда я опоздал! — он упал в ближайшее кресло, закрыл лицо руками и застонал.
Дон Мануэль не был научен уважать святость чужого горя. Где люди его звания едва посмели бы чуть слышно сделать всего один шаг, он вместе с дверью вваливался в дом, сохраняя убеждение, что творит добро.
— Успокойся, дон Хуан, — сказал он, — тебе так же хорошо известно, как и мне, что если вода утекла, она не повернёт мельничного жернова, и что нет смысла бросать верёвку в колодец вслед за ведром. Что случилось, то случилось. Теперь всё, что мы можем сделать — это стараться избежать будущих несчастий.
— Когда это было? — не поднимая головы, спросил Хуан.
— Неделю назад.
— Семь дней и ночей?!
— Примерно так. А что же ты? Тебе тоже не дорога жизнь? Зачем тебе надо было сюда являться, когда в Нуере ты был в абсолютной безопасности?
— Я приехал, чтобы его спасти…
— Неслыханная глупость! Если ты тоже замешан в этом деле (а это слишком вероятно, потому что ты постоянно был с ним вместе), хотя, пусть сохранят меня святые от мысли приписывать честному воину что-нибудь большее, чем недомыслие. Но сам подумай, они очень легко заставят его сказать всю правду, и тогда за твою жизнь никто и медным грошом не поручится!
Хуан смерил дядю презрительным взглядом:
— Кто осмелится повторять при мне столь низкую клевету, тот, будь он хоть трижды моим дядей, клянусь, пожалеет об этом! Дон Карлос Альварес в жизни своей никого не предавал, и никогда этого не сделает, как бы ни глумились над ним святейшие палачи! Но… я слишком хорошо знаю его… они доведут его до безумия… он погибнет… — голос не повиновался Хуану, он застыл в немом ужасе.
Дон Мануэль был напуган его резкостью.
— Ты лучше других знаешь, как велика угрожающая тебе опасность, но позволь мне признаться тебе, сеньор дон Хуан, что при существующих обстоятельствах я считаю тебя не слишком удобным гостем. Иметь дважды в своём доме алгвазилов святой инквизиции — это, не считая позора, лишит меня всех моих чинов.
— Из-за меня или моих близких ты ни гроша не потеряешь! — надменно ответил Хуан.
— Я не хотел этими словами отказать тебе в гостеприимстве, — с явными нотками раскаяния в голосе ответил дон Мануэль.
— Но я его отклоняю, сеньор. Я только вот о чём хочу просить Вашего соизволения: во-первых, разрешите мне встречаться с моей невестой, и во-вторых, — голос его дрогнул, и с большим трудом он договорил, — разрешите мне побыть в комнате моего брата…
— Теперь ты говоришь разумней, — сказал дон Мануэль, принимая самообладание Хуана за истинное душевное равновесие, — но от забот касательно того, что оставил твой брат, ты избавлен, потому что в ночь его ареста алгва- зилы запечатали комнату и позже взяли всё, что там было. Что касается другой твоей просьбы, то не знаю, что думает о взаимоотношениях с тобой донна Беатрис, поскольку член твоей семьи так себя опозорил.
Краска залила лицо Хуана:
— Я доверяю своей невесте, так же, как и брату!
— Ты можешь сам нанести даме визит. Может быть, она лучше, чем я сумеет заставить тебя подумать о собственной безопасности. Ибо если ты не окончательно лишился разума, то ты сейчас же возвратишься в Нуеру, которую ты ни под каким видом не должен был покидать, или ты используешь первую возможность, чтобы вернуться в армию.
— Я не уйду из Севильи, пока не добьюсь освобождения моего брата, или… — Хуан не назвал другой возможности.
Неосознанно он положил руку на свой пояс, в котором было несколько родовых алмазов, которые, по его мнению, составляли немалую сумму, ибо его слабая надежда на освобождение Карлоса основывалась на призывах к заступничеству всемогущего господина Динария.
— В таком случае ты никогда отсюда не выйдешь, — ответил дон Мануэль. — Меня ты должен великодушно извинить, если я не стану поддерживать твои безумства. История с твоим братом и без того многого стоила мне и моим близким. Если бы дело касалось только неприятностей, я тысячекратно более желал бы, чтобы в моём доме кто- нибудь умер от чумы. Но дело не только в скандале. С той ночи мой сын Гонсальво, в комнате которого происходили все те события, смертельно болен и лишился здравого ума.
— Дон Гонсальво? Что привело к нему моего брата?
— Одному дьяволу это известно, в услужении которого он и состоит. Когда пришёл отряд особого назначения, он стоял в плаще и со шпагой, будто готовился уходить.
— Он ничего — ни письма, ни слова — не оставил для меня?
— Ни слова. Я не знаю, говорил ли он вообще что- нибудь, кроме того, что предложил алгвазилам осмотреть свои вещи. Я должен отдать ему справедливость, они ничего подозрительного у него не нашли. Но чем меньше об этом говорить, тем лучше. Относительно него я умываю руки. Я всегда думал, что он принесёт семье славу, а теперь он стал её позором.
— Сеньор, то, что Вы соизволили сказать о нём, я распространяю и на себя, — сказал, бледнея от гнева, Хуан, — и я думаю, что уже достаточно долго Вас слушал.
— Как угодно, сеньор дон Хуан.
— И впредь буду утруждать Вас только в одном — разрешать мне видеть донну Беатрис.
— Я велю доложить ей. Пусть поступает по своему усмотрению.
Довольный тем, что малоприятная беседа закончена, дон Мануэль вышел.
Хуан опять опустился в кресло, предавшись горьким размышлениям об участи брата. Он так ушёл в своё горе, что не расслышал приближающихся лёгких шагов. Маленькая рука прикоснулась к его плечу, он вздрогнул и поднял голову. Как бы велика ни была его боль, он искренне любил донну Беатрис, поэтому в следующий момент он опустился на колено и приветствовал эти ручки поцелуями.
— Простите, что встречаю Вас с удручённым сердцем. Вы знаете, что кроме него у меня никого нет.
— Вы не получили моего письма, в котором я просила Вас оставаться в Нуере? — спросила юная дама, уже прекрасно вошедшая в свою роль.
— Простите, царица души моей, что я не подчинился Вашему приказу. Я знал, что брату грозит опасность, и хотел его спасти. Но, как видите, я опоздал.
— Я не знаю, смогу ли Вас простить, дон Хуан.
— Тогда я позволю себе утверждать, что знаю милую донну Беатрис лучше, чем она знает себя. Если бы я поступил иначе, она бы мне не простила. Как я мог, заботясь лишь о себе, бросить его в беде одного?
— Вы допускаете, что и для Вас существует опасность?
— Это очень возможно, сеньора.
— Ай де ми! Почему Вы ввязались во всё это? О, дон Хуан, Вы были очень жестоки ко мне!
— Что Вы хотите этим сказать, свет очей моих?
— Разве не жестоко, что Вы позволили своему брату через его мягкость, обаяние и красноречие увести себя от веры наших отцов? Вы шли за ним, пока он не впутал Вас, не знаю в какие ереси и не поставил на карту всё: честь, свободу и даже жизнь!
— Мы искали истину!
— Истину! — повторила юная дама, топнула ножкой и энергично завертела веером. — Что такое истина? И какая мне от неё польза, если Вас в полночный час выволокут из спальни и отправят в камеру пыток! — она закрыла лицо руками и заплакала отчаянно и горько, как ребёнок.
Дон Хуан успокаивал её, как подобает нежно любящему жениху.
— Я буду осторожен, моя любимая, — уверял он её, — я владею слишком многим, для чего я должен жить, и поэтому считаю жизнь весьма драгоценной, — говорил он, глядя в прекрасное лицо невесты.
— И Вы готовы принести мне клятву бежать из города сейчас, пока ещё против Вас нет подозрений?
— Моя любовь, я с восторгом умер бы, исполняя малейшее Ваше желание, но этого я сделать не могу!
— И почему же, сеньор дон Хуан?
— Вы ещё спрашиваете? Я должен сделать всё возможное в надежде — если ещё есть надежда — спасти его, или хотя бы облегчить его участь.
— Тогда — да смилуется Бог над нами обоими! — простонала донна Беатрис.
— Аминь! Молитесь день и ночь, сеньора, может быть, Он окажет нам милость!
— Нет надежды спасти дона Карлоса! Разве Вы не знаете, что из узников святой инквизиции ещё никто не возвращается на свою жизненную тропу!
— Хуан покачал головой, он хорошо знал, что задача невыполнима, но тем не менее даже донна Беатрис слезами и мольбой не могла поколебать его решимость.
Он страстными словами благодарил её за верность и прямоту:
— Никакие беды не в силах разлучить нас, моя любимая, — говорил он, — и то, что они называют позором и посрамлением… тоже нет. Ты — моя звезда во тьме…
— Я же дала Вам слово…
— Семья моего дяди будет пытаться нас разлучить, я думаю, они очень бы этого желали, но ты, звезда души моей, ты не будешь слушать их праздных речей, да?
Донна Беатрис улыбнулась.
— Мой род носит имя Лавелла. Разве Вы не знаете, наш девиз — «Верен до смерти».
— Это прекрасный девиз. Пусть он будет и моим тоже.
— Думайте о том, что Вы делаете, дон Хуан! Если Вы любите меня, то следите за своими поступками, ибо куда бы ни повели Вас Ваши шаги, я вынуждена за Вами следовать. — Говоря это, она встала, и вся залитая краской воодушевления, смотрела на него огромными, сияющими как звёзды, глазами.
Такие слова наполнили бы восторгом сердце каждого любящего. Но во взгляде, сопутствовавшем этим словам, было что-то такое, что превращало восторг в неясное злое предчувствие. Блеск чёрных глаз говорил о непреложности и величии принятого решения. Сердце Хуана, он сам не знал почему, дрогнуло, когда он ответил:
— Моя царица должна ходить только по путям, устланным розами.
Донна Беатрис протянула ему маленькое золотое распятие, укреплённое на шнуре с чётками из коралловых бусинок, что висел на её поясе:
— Вы видите этот крестик, дон Хуан?
— Да, милая сеньора!
— В ту страшную ночь, когда увели в тюрьму Вашего брата, я на этом распятии поклялась святой клятвой… Вы считали меня ребёнком, дон Хуан, когда читали мне главы из Вашей книги и потом говорили мне о Боге, о вере и спасении души. По многим признакам я и была ребёнком, потому что восприняла те слова как весьма благочестивые, да и как иначе, ведь они исходили из ваших уст! Я слушала и в какой-то степени верила им, но в то же время мои мысли были заняты прекрасными веерами и украшениями, которые Вы мне дарили, или же покроем нарядной мантильи, которую я рассматривала во время мессы. Ваш брат, наконец, сорвал с моих глаз пелену, и я поняла, что все те исполненные глубокого смысла слова, с которыми я играла — грех, который не найдёт прощения ни здесь, ни по ту сторону жизни… Ну, про ту сторону я не уверена, но здесь… это мне слишком хорошо известно, да поможет мне Бог! Есть изящные дамы, которые имели с этим дела не больше, чем я, и должны были поменять свой сверкающий золотом салон на подземную камеру Трианы. Ну, не во мне дело. Я не такая, как все девушки, у которых есть отец и мать, братья или сёстры, которые были бы к ним привязаны. Кроме дона Карлоса, который ради Вас проявлял ко мне доброту, никто не был ко мне искренне расположен, мной занимались по обязанности и из интереса, как любитель занимается со своим индийским попугаем. И, когда я всё это обдумала, зная Ваш горячий неукротимый дух, дон Хуан, я в ту ночь поклялась на святом распятии — если Вас обвинят в отступничестве, я на следующий день пойду в Триану и признаюсь в том же преступлении!
Хуан не сомневался, что она свою клятву сдержит. Так вокруг него обвивалась петля, тоньше паутины, но прочнее железных цепей.
— Донна Беатрис, ради меня, — начал умолять её Хуан, но она перебила его:
— Нет, ради меня дон Хуан будет хранить свою свободу и свою жизнь! — улыбка её была в большей степени победоносной, чем печальной. Она знала, какую силу сейчас приобретает её влияние на него, и думала сейчас им воспользоваться.
— И Вы всё ещё хотите оставаться здесь? Или Вы согласны покинуть страну и за границей дождаться более спокойных времён?
Хуан подумал минутку.
— Пока Карлос в одиночестве и без всякой помощи томится в подземельях Трианы, у меня нет выбора.
— Тогда Вы знаете, чем рискуете. Это всё, — поставила точку донна Беатрис.
В невероятно короткий срок любовь и страх за любимого превратили юную наивную девушку в страстную исполненную решимости женщину, с пылающим огнём южного неба в сердце.
Прежде чем проститься, Хуан выпросил себе позволение при возможности навещать её. П тут она опять проявила весьма удивительную предусмотрительность. Она просила его остерегаться кузенов, дона Мануэля и дона Балтазара. При малейшем подозрении они способны сами донести на него, чтобы обеспечить себе долю его имущества, но они могут добиться этого и без столь позорящей низости, убрав его с пути с помощью своих кинжалов. В любом случае частое присутствие Хуана в доме нежелательно, пожалуй, даже опасно; но она согласилась с помощью условленных знаков уведомлять его, когда он может её посетить. Так Хуан простился с нею, и с тяжёлым сердцем покинул дом своего дяди.
Утрачено все, исключая единственно эту ничего не значащую жизнь.
Прошло почти четырнадцать дней, пока трепетавший на ветру за оконной решёткой тончайший кружевной платочек не возвестил Хуану, что завтра можно будет нанести визит донне Беатрис. Его впустили, но он напрасно обошёл патио и прилегавшие комнаты и галереи — нигде он не увидел дорого лица. Не было никого, даже прислуги.
Был вечер накануне дня Вознесения, и почти весь дом вышел посмотреть, как ларец для хранения святого причастия будет торжественно перенесён в кафедральный собор и там установлен для проведения завтрашнего праздничного церемониала. Хуан решил, что это подходящий случай, чтобы утолить свою тоску и побыть в комнате, где так долго жил его брат. В противоположность утверждениям дяди он был уверен, что непременно найдёт там что- нибудь, что адресовано ему — хоть строчку, хоть слово, не мог же его любимый брат уйти и ничего, ну совсем ничего ему не оставить!
Он поднимался по винтовой лестнице без излишней осторожности, нисколько не стыдясь своего поступка — ни у кого не было права ему помешать. Он добрался до башни, никого так и не встретив на пути, но едва он ступил на лестницу, ведущую на верхний этаж, как он услышал очень негромкий голос:
— Кто там?
Это был голос Гонсальво. Хуан ответил:
— Это я, дон Хуан.
— Ради Бога, войди!
Частная беседа с умалишённым по общим понятиям не являлась чем-то привлекательным, но Хуан не знал страха. Он вошёл и был потрясён столько сильно переменившимся внешним видом кузена. Взлохмаченная грива чёрных волос в беспорядке спадала на подушку. Большие лихорадочно сверкающие тёмно-карие глаза, словно факелы, горели на смертельно бледном исхудавшем лице. Он полулежал на ложе, прикрытый расшитым одеялом и небрежно одетый поверх измятой рубашки в широкий жилет.
В последнее время кузены отнюдь не были друзьями, но увидев его, Хуан почувствовал неподдельное сострадание. Он протянул ему для приветствия руку, но Гонсальво не прикоснулся к ней.
— Если бы ты всё знал, — проговорил он, — ты заколол бы меня кинжалом, несмотря на то, в каком виде я здесь перед тобой лежу, и поставил бы точку на этой несчастнейшей под Божьим небом жизнью.
— Я боюсь, ты очень болен, кузен, — ласково ответил Хуан, ибо он принял его слова за бред больного воображения.
— Я от бёдер и до кончиков пальцев на ступнях омертвел. Это Божья кара, а Бог справедлив.
— Твой врач не даёт тебе надежды на выздоровление?
С какой-то долей своего прежнего едкого сарказма Гонсальво ответил с коротким смешком:
— У меня нет никакого врача.
«Наверное, это одна из его навязчивых идей, — подумал Хуан, — или же в отсутствие Лосады он с присущим ему упрямством отказался призвать другого».
Вслух же он сказал:
— Это твоя ошибка, кузен Гонсальво, ты не должен отказываться от дозволенных средств. Сеньор Сильвестер Арето очень знающий врач, ты вполне можешь довериться его рукам.
— Против этого есть всего лишь одно маленькое возражение — мой отец и мои братья его сюда не допустят.
Хуан не сомневался, как следует воспринять это утверждение, но в надежде хоть что-то узнать о брате он переменил тему разговора:
— Когда это с тобой случилось? — спросил он.
— Затвори осторожно дверь, тогда я тебе всё расскажу, о, ступай полегче, иначе проснётся моя мать и разлучит нас. Она после своего ночного бдения спит в комнате ниже этой, и тогда мне придётся всю мою вину и весь мой ужас взять с собой в могилу.
Хуан поступил, как он просил, и сел рядом с ложем своего кузена.
— Садись так, чтобы я видел твоё лицо. Видишь, я даже этого не боюсь. Дон Хуан, я виновник гибели твоего брата!
Хуан побледнел.
— Если бы я не был уверен, что ты лишён рассудка, то…
— Я не умалишённее, чем ты, — перебил его Гонсальво, — но я был им, до той самой страшной ночи, когда Бог разбил моё тело. После этого я опять обрёл рассудок, и я теперь всё прекрасно понимаю, но… я понял всё слишком поздно.
— Как мне это понимать? — Хуан приподнялся с места, голос его был размеренно спокоен, но глаза сверкали, как у тигра, — я должен понимать это так, что ты сделал на моего брата донос? Если это так, то благодари Бога, что ты лежишь здесь совершенно беспомощный.
— До такой низости я всё-таки не докатился, у меня не было против него злых намерений, но я на его погибель задержал его здесь. Он был готов к побегу и успел бы уйти до прихода алгвазилов.
— Хорошо для нас обоих, что твоя вина всего лишь эта. Но ты не можешь ожидать, что я в состоянии тебя простить — пока ещё нет.
— Я не ожидаю прощения от человека, — сказал Гонсальво, который отверг мысль повторить перед Хуаном великодушные слова Карлоса.
Убедившись в полной вменяемости кузена, Хуан переменил тон, хотя занятый только мыслями о брате, не мог пренебречь тем, как он к этому убеждению пришёл.
— Но почему ты задержал его? Как ты вообще узнал, что он замышляет побег?
— У него было надёжное убежище, приготовленное дружеской рукой, я не знаю, чьей. В полночь он хотел туда уйти. В этот же час хотел уйти и я, — он осёкся на миг, но потом, видно решившись, продолжил скороговоркой, — чтобы всадить своему врагу в сердце кинжал. Мы встретились на лестнице и доверили друг другу свои планы.
Он через мольбу и различные доводы пытался отговорить меня от исполнения того, что казалось ему тяжёлым преступлением. Прежде чем мы закончили спор, Бог возложил свою десницу на меня… и пока дон Карлос, такой бесстрашный и добрый — говорил мне слова утешения — пришли алгвазилы и взяли его…
Хуан слушал его в мрачном молчании:
— И он ничего не оставил для меня, ни одного единственного слова? — спросил Хуан.
— О да, но всего лишь слово. Я, поражённый неслыханным спокойствием, с которым он встречал свою ужасную участь, закричал, когда его уводили:
— Бог свидетель, дон Карлос, бесстрашней тебя я человека не видел!
Он посмотрел на меня бесконечно печальным взглядом и ответил:
— Скажи это брату.
И такой сильный человек, каковым был дон Хуан Альварес, склонил голову и заплакал. Это были первые слёзы, которые выдавила у него большая душевная боль, и наверное, первые, о которых он помнил. Гонсальво не усмотрел в них ничего постыдного:
— О да, плачь, — проговорил он, — и благодари Бога, что это слёзы твоего горя, а не слёзы бессильного раскаяния!
Тяжёлые рыдания сотрясали сильные плечи Хуана, какое-то время это были единственные звуки, нарушавшие тишину. Наконец Гонсальво нерешительно проговорил:
— Он отдал мне нечто на сохранение, что по праву принадлежит тебе!
Хуан поднял голову. Гонсальво с усилием вытащил из- под головы одну из подушек. Сначала он снял наволочку из тонкого голландского полотна, потом просунул руку в разрыв, который мог показаться случайным и не без труда извлёк на свет небольшую книжицу. Хуан с нетерпением схватил её, она была ему хорошо знакома, это был испанский Новый Завет его брата.
— Возьми его, — сказал Гонсальво, но помни, что это не безопасное сокровище.
— Может быть, ты рад с ним расстаться?
— Я вполне заслуживаю такие слова, — с непривычной мягкостью ответил Гонсальво, — но правда заключается в том, — он чуть заметно улыбнулся, — что его сейчас уже нельзя у меня отнять, потому что я почти полностью знаю его наизусть.
— Как ты мог справиться с этим за такой короткий срок? — удивился Хуан.
— Очень легко. Я долгие часы был один, и был в состоянии читать, а в бессонные ночи повторял прочитанное днём. Если бы я был этого лишён, то стал бы тем, кем меня называют — умалишённым!
— Выходит, тебе его содержание дорого?
— Я признаю его, — энергично воскликнул Гонсальво и уронил исхудавшую руку на одеяло, — это слова жизни, они полны огня. По сравнению с речами церковников с их угрозами и отпущением грехов это то же самое, что твоё дышащее силой и здоровьем тело по сравнению с моим — мёртвым и обессилевшим, или, что живой закованный в доспехи рыцарь с толедским мечом в руке рядом со святым Христофором, нарисованным на церковных воротах! И поскольку я осмеливаюсь утверждать это вслух, мой отец делает вид, что считает меня сумасшедшим, чтобы ко мне, сломленному душой и телом, не пришло устрашающее утешение, то есть, возможность высказать правду в глаза книжникам и фарисеям и принять за неё муки, как… как дон Карлос.
Он умолк в полном бессилии, и какое-то время лежал не шевелясь. После долгой паузы он сказал:
— Сказать им всего несколько слов, это было бы хорошо. Я, как святой Павел, он тоже был сначала гонителем, который позже стал ревнителем…
— Дон Гонсальво, мой брат как-то заявил, что отдал бы правую руку, если бы ты имел ту же веру, что и он.
— О, в самом деле? — нежный румянец покрыл бледные исхудавшие щёки. — Но послушай! Шаги на лестнице, это моя мать.
— Я не убоюсь и не постыжусь, если она найдёт меня здесь, — прошептал Хуан.
— Бедная моя мать, она в последнее время была со мной нежнее и ласковей, чем я того заслуживаю. Давай не будем создавать ей трудности.
Хуан вежливо приветствовал свою тётю, и даже пытался высказать своё сожаление относительно здоровья кузена. Но он заметил, что бедняжка сильно напугана его присутствием, и у неё для этого были причины. Если бы её сыновья застали Хуана у ложа Гонсальво, случилось бы кровопролитие. Поэтому она заклинала его скорей уйти, и чтобы он не замедлил это сделать, она сказала:
— Донна Беатрис вышла в сад подышать свежим воздухом.
— Тогда я воспользуюсь Вашим милостивым разрешением, сеньора моя тётушка, чтобы принести ей там мои заверения в любви. Прощайте, тётушка! Прощайте, дон Гонсальво!
— Прощайте, мой кузен!
Донна Катарина вышла за ним на лестницу.
— Он болен, — боязливо прошептала она, — он не в себе, Вы это ясно заметили, дон Хуан?
— Я не стану этого оспаривать, — разумно отозвался Хуан.
Мой дух, как и его тленная оболочка, нуждаются в подкреплении.
Дон Хуан был в большой опасности. Поскольку его хорошо знали многие заключённые в крепости лютеране, у него не было уверенности, что при допросах и пытках никто не назовёт его имени. Он хорошо понимал, что полностью причастен к преступлению, для которого с точки зрения Рима не могло быть прощения. Кроме того, в отличие от своего брата, который всегда старался избегать риска, Хуан был смел до безумия, и смелость его порой граничила с явной неосмотрительностью. У него всегда было, что на уме, то и на языке, и если в последнее время горькая необходимость заставила его научиться прятать свои мысли, то всё же притворяться он не умел.
Может быть, даже горячее желание помочь Карлосу не удержало бы Хуана от саморазоблачительных речей, если бы донна Беатрис своей нежной, но такой сильной в своей слабости рукой не удерживала его от гибели. Он ни на миг не забывал её отчаянной клятвы. Она постоянно была перед его взором, поэтому неудивительно, что он был согласен на всё, даже на притворство, чтобы только не допустить для неё этой страшной участи. Увы, прямодушному и честному Хуану теперь часто приходилось притворяться. Если он хотел остаться в Севилье, и не попасть в подземелья Трианы, он должен был не только не возбуждать подозрений, но и уметь рассеять уже возникшие, в словах и поступках проявлять лояльность к господствующей церкви и демонстрировать ненависть к еретикам. Мог ли он до этого унизиться? Постепенно, день за днём, это требовалось от него всё чаще, и на это он шёл. Он убеждал себя, что делает это ради брата. Если такой образ мыслей и действий болезненно противоречил его характеру, то его принципам он противоречил в меньшей степени. Потому что скрыть своё мнение — это одно, предать же своё убеждение — совсем другое. В то время как Карлос имел убеждение, у Хуана было всего лишь мнение.
Он сам сказал бы, что нашёл истину, что посвятил себя делу освобождения от заблуждений господствующей церкви. Но где были сейчас истина, свобода и все лучезарные надежды на их скорую победу, которыми он тешился, подобно ребёнку? Что касалось его родины (едва ли его духовный кругозор распространялся за её пределы), то один- единственный день уничтожил и навсегда развеял все его розовые видения. Почти в один и тот же час, как по заранее спланированному уговору, все вожди протестантизма в Севилье и Валладолиде были брошены в тюрьмы. Дело совершилось быстро, без лишнего шума, с соблюдением порядка и размеренности. Каждое имя, которое с уважением и симпатией произносил Карлос, было теперь именем преступника. Реформированная церковь прекратила своё существование, вернее, она переместилась в тюремные подземелья.
Дон Хуан никогда не узнал, в каких кварталах Севильи начиналась буря, так неожиданно разразившаяся над общиной верных. Вероятно, святая инквизиция долго наблюдала за своими жертвами и ждала удобного момента, чтобы схватить их наверняка. Говорили, что в Севилье инквизиция имела оплачиваемого агента, который предал
Лосаду и его единоверцев, в то время как в Валладолиде жена одного из протестантов сама отправила своего мужа и его друзей на костёр.
Ещё так недавно исполненное высоких надежд сердце Хуана теперь предавалось безграничному отчаянию. Как только он увидел, что свобода свергнута с престола, так потерял всякое доверие к истине. Он считал, что остался лютеранином. Он принял учение новой веры и считал его противопоставленным учению римско-католической церкви, но у него уже не было того твёрдого обоснования своей веры, какое у него было раньше. Его вера в животворящие истины поколебалась. Он не сомневался, что оправдание верой является утверждением Священного Писания, но он не считал необходимым за это утверждение отдавать жизнь. Против невероятной важности его заинтересованности в судьбах Карлоса и Беатрис и при его отчаянных попытках спасти одного и защитить другую, вопросы об истинности принятого им вероучения казались ему побледневшими и потерявшими актуальность.
Он ещё не научился признавать своё полное бессилие, полагаться на высшую мощь и надеяться на бесконечную любовь Бога. Он не видел своей слабости, наоборот, чувствовал себя силачом, который вступил в схватку со злом, сопротивляясь злу, и надеясь победить в неравной борьбе. Но Хуан ещё не знал, что победить в этой борьбе невозможно, что всякое сопротивление заранее обречено на неудачу… Поначалу он лелеял надежду, что его брат находится не в главной тюрьме инквизиции, потому что число схваченных было так велико, что их размещали и в городских тюрьмах, и в подвалах монастырей, и даже в частных домах.
По той причине, что Карлос был арестован одним из последних, казалось, существовала надежда, что он находится среди последних. В этом случае было бы легче установить с ним связь и облегчить его участь, чем это было бы, находись он в подземельях Трианы. Может быть, можно было бы даже разработать план по его освобождению.
Однако неутомимые поиски Хуана, его постоянные расспросы заставили его прийти к выводу, что Карлос заточён в самой Санта-Газе. При этом открытии сердце его оледенело. Он содрогнулся при мысли о том, на что его обрекли палачи, и страшился ещё худшего в будущем, потому что считал, что инквизиторы содержат в своих собственных подземельях тех, кого принимают за особо опасных преступников.
Он снял жильё в примыкавшем к крепости квартале, отделённом от города рекой с проложенным по ней корабельным мостом. Для этого шага у него было несколько причин, важнейшей из которых была та, что подолгу находясь под стенами крепости, он иногда видел за зарешёченными окнами лица узников, которые силились использовать предоставляемую им короткую возможность увидеть свет солнца. Хуан проводил под стенами долгие часы, надеясь увидеть дорогое лицо, но всё было напрасно.
Когда он уходил в город, у него бывали и другие цели, кроме той, чтобы увидеть донну Беатрис. Часто он входил в приделы великолепного кафедрального собора, и долго ходил по его огромной террасе, мощные колонны которой стояли со времён владычества римлян, которые основали здесь языческий храм, переживший долгий период господства мавров. Сегодня этот храм был посвящён христианскому богослужению, но несмотря на это служил ещё и другим, менее благочестивым целям. Богатые торговцы в разнообразных живописных нарядах входили в просторные галереи, покупали, продавали и меняли, давали в долг. Таким образом, собор в ту «благополучную эпоху» служил королевским кошельком в Севилье, которая была очень важным центром торговли Испании. Дон Хуан часто посещал эти приделы и имел ряд важных частных бесед с хитрым горбоносым евреем. Исаак Озорио, или вернее, Исаак Бен Озорио был известным ростовщиком, который часто оказывал услуги сыновьям дона Мануэля, и который возмещал потерю своих кредитов невообразимо высокими процентами. Таким образом, недозволенные законом операции приносили ему большую прибыль. Еврей согласился при соблюдении известных условий оказывать услуги и Хуану. Ему было хорошо известно назначение выдаваемых кредитов. Конечно, Бен Озорио носил имя христианина, ибо в противном случае он не мог бы жить на земле Испании.
Озорио испытывал жестокое удовлетворение, видя, как христиане сейчас бросают друг друга в тюрьмы, подвергают пыткам и сжигают на кострах. Это напоминало ему великие дни из истории его народа, когда Господь Саваоф простирал Свою могучую десницу, рассеивал толпы язычников и обращал меч каждого против его брата. Так пусть же эти язычники истязают и истребляют друг друга, он, сын Авраама, мог спокойно и равнодушно взирать на их побоища. Если он и испытывал что-то похожее на сострадание, то это относилось к слабейшей стороне. Он был не против помочь христианскому юноше, который прилагал столько сил, чтобы спасти собственного брата из тех жестоких когтей, в которых погибло столько сынов Израилевых. Поэтому Хуан видел его благорасположенным, даже добрым. Время от времени еврей давал Хуану в долг значительные суммы, сначала под залог драгоценностей, которые он привёз из Нуеры, потом — увы — под залог отцовского наследства.
Не без острого чувства боли тратил Хуан наследие своих отцов. Но к нему пришло горькое сознание того, что ему остаётся только бегство из Испании и жизнь в чужой стране, если только он сможет эту жизнь сохранить. Испанская армия тоже не могла быть для него надёжным убежищем. К счастью, ему пока не надо было возвращаться под королевские знамёна. Короткая война, в которой он участвовал, закончилась, а обещанного звания капитана он ещё не получил, поэтому мог распоряжаться временем по своему усмотрению.
Хуан платил большие суммы старшему охраннику тюрьмы инквизиции и в достатке снабжал его необходимыми и желанными для Карлоса предметами, но Каспар Беневидио был человеком жестоким и скупым, и Хуану ничего не оставалось, как надеяться, что хоть какая-то доля из того, что он даёт, попадала в руки брата. Добиться от охранника известий о брате Хуан не смог, ибо все, кто служил инквизиции, были связаны клятвой о неразглашении того, что происходит за стенами её тюрьмы.
Хуан пытался подкупить некоторых из слуг и приспешников всемогущего Мунебреги. Он хотел добиться у него аудиенции, чтобы посредствам «дона Динария» найти к нему доступ. Казалось, только к этому господину кардинал инквизиции и был способен испытывать симпатию.
Чтобы осуществить свои планы, однажды перед наступлением вечера Хуан отправился в великолепные сады, примыкавшие к стенам Трианы, и стал ожидать там кардинала, который возвращался с водной прогулки по Гвадалквивиру.
Роскошные тропические растения, окружавшие его, цвет мирты, устилавшей дорожки — от всего этого у Хуана болело сердце, ему было отвратительно всё, что говорило о ненавистном богатстве и роскоши, в котором жил этот губитель душ человеческих, в то время как его жертвы томились в омерзительных подземельях. Но ни словом, ни взглядом, ни жестом он не выдавал бушевавшей в нём ярости.
Наконец громкие приветственные крики толпы, запрудившей берег реки, возгласили о приближении их идола. Одетый в шёлк и бархат, осыпанный алмазами, сопровождаемый многочисленной блестящей свитой, состоявшей из церковников и монахов, кардинал вышел из своей обитой бархатом лодки. Дон Хуан заступил ему путь и попросил аудиенции. Хотя он очень старался быть почтительным, наверное в его манерах не было того смирения, которое Мунебрега в последние времена привык видеть в окружающих, и министр святой службы высокомерно отвернулся.
В этот момент из рядов свиты вышел монах- францисканец, и с глубоким поклоном и великим смирением на лице подошёл к инквизитору:
— По всемилостивейшему соизволению моего многопочитаемого владыки я просил бы разрешения самому поговорить с благородным рыцарем и потом передать его дело Вашему преосвященству. Я имею честь быть знакомым с семьёй его высокоблагородия.
— Как Вам угодно, фратер, — ответил тот же голос. Голос, который в другой обстановке отправлял людей в камеры пыток и на костёр, чего однако, никто не смог бы заподозрить, слушая здесь в саду его добродушное воркование. — Но не слишком увлекайтесь беседой, чтобы Вам не пропустить ужина, хотя, наверное, нет необходимости Вам об этом напоминать, ибо нет такого сына святого Франциска, который отказал бы самому себе в доступных усладах.
Сей достойный сын святого Франциска ни словом не ответил на насмешку — уж не потому ли, что тот, кто питается крошками со стола владыки, вынужден вместе с ними принимать и то, что им сопутствует? Он отделился от свиты и повернул к Хуану, который сразу узнал упитанное оживлённое лицо.
— Фра Себастьян Гомес! — воскликнул он.
— Весь к услугам благородного сеньора дона Хуана Альвареса! Вашему благородию угодно осчастливить меня своим обществом? Вот в этой беседке имеется несколько видов редких цветов удивительных оттенков, они стоят того, чтобы их увидеть!
Они свернули на указанную францисканцем дорожку, тогда как шёлковая мантия кардинала влеклась по другой, ведущей в отведённую для богопротивной роскоши половину своих апартаментов. Другая половина была посвящена изуверству и жестокостям.
— Вашей милости угодно полюбоваться вот этими тропическими гвоздиками? Таких Вы во всей Испании больше не найдёте, может быть, только в королевских садах. Его королевское высочество первыми доставили их из Туниса.
Хуан готов был проклясть ни в чём не повинные тропические гвоздики, но вовремя опомнился, всё-таки они созданы Богом, хотя и являются теперь собственностью дьявола.
— Во имя неба, что привело Вас сюда, фра Себастьян? — нетерпеливо перебил его Хуан. — Я думал, что увижу в окружении министра только чёрные капюшоны доминиканцев.
— Могу я просить Ваше благородие говорить немного тише? Вы видите вон то раскрытое окно? Итак, сеньор, я нахожусь здесь в качестве гостя, не более того.
— Каждый гостит, где ему нравится, — сухо заметил Хуан, и небрежно растоптал ногой ярко-красное соцветие кактуса.
— Остерегайтесь, Ваше благородие, мой властелин весьма гордится своими кактусами!
— В таком случае пойдём в такое место, где мы можем спокойно поговорить без того, чтобы видеть, что ему принадлежит.
— Что Вы, сеньор, успокойтесь, садитесь вот здесь в беседке. Смотрите, какой живописный вид на реку!
— Ну что же, река Богом создана, — Хуан со вздохом, подавляя нетерпение и волнение, бросился на устланную коврами скамью.
Брат Себастьян тоже сел.
— Владыка принял меня очень приветливо, — не смолкал он, — и, кажется, желает моего сопровождения. Дело, сеньор, в том, что его преосвященство большой любитель изящной словесности.
Хуан усмехнулся с сарказмом:
— В самом деле? Весьма правдоподобно!
— Особенно он преклоняется перед божественной поэзией.
Сомнительно, чтобы безжалостное сердце кардинала инквизиции было на это способно, и едва ли кто-нибудь из уважающих себя поэтов воспел в своих стихах кардинала; в гнетущей атмосфере, окружавшей его, застыл бы самый высокопарящий дух. Но в его возможностях было покупать себе рифмованные славословия, ибо ему нравилось, когда его слух услаждали лёгкие кастильские четверостишия. Исполненные лести, они тешили его гордыню, равно, как зрелища глаза, а изысканные яства — святейшее чрево.
— Я посвятил его преосвященству, — с подобающим смирением продолжал фра Себастьян, — маленькое творение моей музы, это была лишь безделица, о подавлении ереси, я сравниваю господина кардинала с архангелом Михаилом, который держит под пятой дракона. Вы понимаете меня, сеньор?
Хуан понимал его так хорошо, что ему стоило больших усилий удержаться от того, чтобы не бросить незадачливого рифмоплёта в реку. С горьким сарказмом, едва сдерживая прорывающееся бешенство, он сказал:
— Я думаю — за это Вас угостили хорошим обедом?
Но фра Себастьяна невозможно было оскорбить. Как ни в чём не бывало, он продолжал свои разглагольствования.
— Его преосвященству было угодно вознаградить мои старания и принять меня гостем своего достославного дома, где у меня нет никаких обязанностей, разве только беседой услаждать его душу. Разве это можно назвать службой?
— Вот-вот, Вы теперь облачены в бархат и голландское полотно, и свои дни проводите в довольстве и наслаждениях. Кажется, об этом Вы мечтали всю жизнь, — с издёвкой говорил Хуан.
— Что касается бархата и голландского полотна, то Вам, сеньор, должно быть известно, что я — недостойный сын святого Франциска, и правила ордена не позволяют нам… хотя, Вы же смеётесь надо мной, дон Хуан, как и в прежние времена!
— Видит Бог, у меня нет причин для смеха. В прежние времена, о которых Вы упомянули, мы с Вами не слишком друг друга любили, да это и неудивительно. Я был ленивым и неуправляемым мальчишкой, но я считаю, что моего одарённого и разумного брата вы всё же любили.
— О да, сеньор, его все любили. Надеюсь, с ним не случилось ничего дурного? Да хранит нас от этого святой Франциск, мой покровитель!
— Он заточён вот в этой башне.
— Пресвятая дева Мария, сжалься над нами! — воскликнул фра Себастьян и истово перекрестился.
— Я думал, что Вы слышали об его аресте.
— Ах, сеньор, да ни звука! Все святые пощадите! Как мог я или кто другой подумать, что молодой господин благородного происхождения, такой образованный и благочестивых мыслей может иметь несчастье подпасть под столь низкое подозрение? Это, несомненно, дело рук личного врага! И ах! Увы мне! И я ещё говорил о ереси, я в доме повешенного упомянул о верёвке!
— Оставь в покое виселицу! — с досадой оборвал его Хуан, — и если можешь, то выслушай меня! Мне шепнули, что дверь сердца его преосвященства открывается золотой отмычкой.
Фра Себастьян уверил его, что это злобная клевета и произнёс длинную речь во славу непогрешимого кардинала, который в результате предстал абсолютнейшим бессребреником, и заключил свою речь такими словами:
— Вы навсегда утратили бы его благорасположение, если бы осмелились сделать попытку его подкупить.
— Не сомневаюсь, — с издевательским смешком и злобным взглядом ответил Хуан, — я заслужил бы этот выговор, если бы был настолько глуп, чтобы поклониться ему и сказать: «Вот, Ваше преосвященство, кошелёк с золотом для Ваших нужд!» Но одно «Возьми» лучше, чем двукратное «я даю» и есть средства, чтобы любому это сказать, и я прошу Вас ради старого нашего знакомства, подскажите мне, как это сделать?
Фра Себастьян задумался. Помолчав, он нерешительно начал:
— Могу я себе позволить, сеньор, осведомиться, какими средствами Вы располагаете, чтобы смыть вину с имени Вашего брата?
Хуан ответил лишь печальным покачиванием головы.
Легкомысленное добродушное лицо монаха становилось всё задумчивей.
— Его авторитет, его блестящие успехи в университете, его безупречная жизнь должны бы послужить ему во благо, — проговорил, наконец, Хуан.
— У Вас нет ничего более конкретного? Если нет, то я боюсь, это всё плохо кончится. Но «молчание освящает», поэтому я храню молчание. Между тем, если действительно (от чего да сохранят его все святые) он впал в заблуждение, то утешительно думать, что освободить его не будет стоить большого труда.
Хуан ничего не ответил. Ожидал ли он, что его брат принесёт отречение? Желал ли он этого? Он едва осмеливался ставить эти вопросы. Каким бы ни был ответ на них — любой из них ввергал Хуана в бездну ужаса.
Он всегда был мягок и легко управляем, — сказал фра Себастьян, — и переубедить его порой бывало нетрудно.
Хуан встал, поднял камешек и бросил его в реку. Когда круги по воде разошлись, он повернулся к монаху и беспомощно-печальным голосом спросил:
— Но что же я могу для него сделать?
Фра Себастьян приложил руку ко лбу, и выглядел так, будто складывает рифмы:
— Увидим, Ваше благородие. Вот племянник и любимый паж моего владыки, дон Алонсо (откуда взялся перед его именем титул «дон», остаётся неизвестным, но господин Динарий для многих приобретает титулы), я думаю, его белой ручке будет нетрудно схватить кошелёк с золотом, а это золото в немалой степени сможет послужить во благо вашему брату.
— Устройте это для меня, я останусь Вашим вечным должником. Золота, сколько нужно, я достану. Позаботьтесь же, друг, чтобы его не жалели.
— Ах, дон Хуан, Вы всегда были великодушны!
— На карте жизнь моего брата, — голос Хуана стал мягче, но глаза опять сверкнули злобным блеском, — живущие во дворцах имеют большие расходы. Помните, что я — Ваш друг, и что мои дукаты также и в Вашем распоряжении.
Фра Себастьян поблагодарил его глубоким поклоном.
Взгляд Хуана на этот раз очень быстро изменил своё выражение.
— Если это возможно, — добавил он едва слышной скороговоркой, — если бы Вы могли принести мне хоть малейшую весть, только слово — жив ли он, каково его состояние, как с ним обходятся! Уже три месяца он в заточении, а я о нём ещё совсем ничего не слышал.
— Это очень трудно сделать… Вы требуете от меня невозможного. Если бы я был сыном святого Доминика, мне бы легче было чего-то добиться. Ибо чёрные капюшоны сейчас означают всё. Но я сделаю, что могу, сеньор.
— Я надеюсь на Вас, фра Себастьян. Может под каким- нибудь предлогом Вы могли бы его посетить? Ну, к примеру, чтобы подвигнуть его к раскаянию…
— Невозможно, сеньор, абсолютно невозможно!
— Почему? Ведь монахов часто посылают, чтобы переубедить заключённых.
— Всегда доминиканцев или иезуитов — людей, которым доверяет инквизиция. Но, сеньор, что в человеческих возможностях, то я не упущу сделать. Это удовлетворяет Ваше благородие?
— Меня — удовлетворить? Насколько дело касается Вас — да. Но на деле меня день и ночь преследует страх… ну что, если его подвергнут пыткам? Мой изнеженный брат, он же слабый и чувствительный, как женщина! Страх и мучения лишат его разума!
Последние слова Хуана были отрывисты и едва слышимы.
Хуан всегда умел быстро подавлять внешние признаки волнения. С виду спокойный, он протянул фра Себастьяну руку, и, силясь улыбнуться, сказал:
— Я слишком долго удерживал Вас от вечернего стола Вашего владыки, простите!
— Ваше снисхождение до разговора со мной заслуживает всяческой моей благодарности, — в истинно кастильской манере ответил монах. При дворе кардинала он хорошо научился быть обходительным.
Дон Хуан дал ему свой адрес, и они договорились встретиться через несколько дней. Фра Себастьян предложил проводить его через ту часть двора и садов Трианы, которые относились к жилищу кардинала. Хуан отклонил это предложение. Он не мог поручиться за себя, что, увидев богопротивную роскошь, которой окружил себя глава инквизиции, он словом или поступком не повредит своему делу. Поэтому он подозвал лодочника, который остановил свою лодку на том же месте, где недавно сошёл на берег кардинал, и Хуан прыгнул в неё, предварительно и в прямом и в переносном смысле стряхнув со своих ног прах вместилища зла и лицемерия.
Всеобщее представление об инквизиторах далеко не соответствует действительности. При слове «инквизитор» у большинства в воображении возникает образ измождённого мрачного аскета, изнурённого постом и держащего бурый от собственной крови хлыст. Он непременно безжалостный фанатик, скупой на слова, необузданного нрава — может быть, наполовину бесноватый, — но всем своим существом преданный интересам своего ордена и постоянно готовый во имя блага принять страдания, равно как и принудить к этому других.
Большинство преследователей реформаторов, исполнявших повеления антихриста, этому портрету не соответствовали. Это были в основном обыкновенные, не обделённые умом люди, которые ревностно служили господствующей силе, а она взамен давала им все земные блага — золото, серебро, алмазы и жемчуг, и всё, что за них можно было приобрести. Ради этих благ они и губили тех, кто в поисках истины сходил с их круга, ради земных благ подвергали их истязаниям и казни, а вовсе не ради убеждений, высоких идей и чистоты католической веры. В то время, как к небесам возносились отчаянная мольба и крик ужаса истязуемых, прислужники господствующей силы проводили свои дни в богопротивной роскоши. Гонсалес де Мунебрега не был исключением и очень походил на общий портрет своих соратников.
Фра Себастьян тоже был весьма зауряден. Правда, он был свободен от грубых пороков, был любезен и добродушен, таких людей называют приятными, но он тоже возлюбил «вино и елей» и, чтобы быть в состоянии их иметь, становился прислужником и льстецом в логове чудовища и был в постоянной опасности скатиться до уровня своих господ.
Для дона Хуана Альвареса Мунебрега был омерзителен, а фра Себастьяна он презирал всеми фибрами души. Он постоянно читал испанское Евангелие своего брата, и чем больше он читал, тем более зримо менялся для него смысл его содержания. Удивительным образом с его страниц исчезали слова любви и надежды, обетования и утешения, которые раньше так радовали его. Теперь на них остались одни пророчества гибели для книжников и фарисеев, ложных пророков, лицемерных наставников и исполненных злобы епископов. Для Хуана мир стал похожим на развратный и преступный Вавилон — матерь всяких мерзостей. Дышащие миром слова «Отче, прости им, ибо не знают, что творят» бледнели всё больше, пока не стали окончательно невидимыми, тогда как день и ночь перед его взором горели другие слова — «Змеи, порождения ехиднины, как хотите вы избежать грядущего гнева?»
Что случилось со мной? Прозвучало имя моё,
В жуткое утро перед битвой я вытянул жребий свой…
Молча рекрут занял своё место —
Где должен он стоять, и он стоит
И умолкает жизни звук, не слышит он грохота битвы…
Призванный под пули, он отдаёт свою жизнь, что едва началась.
В ночь своего ареста дон Карлос Альварес долго простоял в своей камере подобно изваянию в полной неподвижности. Наконец он поднял голову и стал оглядываться. Ему оставили свечу. Она тускло освещала камеру десяти шагов в квадрате с высоким сводчатым потолком. Сквозь железную решётку окна, до которого нельзя было дотянуться, светили звёзды. Но звёзд Карлос не видел, он видел только окованную железом дверь, камышовую циновку, что-то наподобие стула да два глиняных кувшина… Каким-то образом всё это казалось знакомым… Он бросился на циновку, чтобы подумать и вознести молитву. Он полностью осознавал своё положение. Ему казалось, что навстречу этому часу он шёл всю жизнь, что он предвидел его, что для этого пути он рождён и всё, что раньше с ним было, было для того, чтобы подготовить его к этому часу. До этого момента участь его не казалась ему страшной, то, что с ним произошло, было неизбежным, как нечто, что давно ему угрожало, и вот теперь оно пришло. Ему казалось, что теперь никогда, ничего больше он не увидит из того, что находится по ту сторону зарешеченного окна и окованной железом двери.
Состояние его души было каким-то неестественным. Последние недели он прожил в предельном напряжении, ожидание неотвратимого непосильным грузом давило душу, ему очень редко удавалось заснуть, и если это случалось, то сон был беспокойным, с неясными жуткими сновидениями.
И вот теперь то, чего он со страхом и трепетом ожидал — случилось. Напряжение ослабло, ожидание стало действительностью. В первый момент она стала своего рода успокоением, с души был снят непосильный гнёт. Карлос чувствовал себя человеком, которого приговорили к смерти, но зато перестали истязать. Никакой страх перед будущим не мог лишить его чувства облегчения.
Вот так случилось, что через час он уснул тяжёлым сном предельного утомления. О, если бы вместо его двойника явился бы к нему сам ангел смерти и принёс бы ему свободу! Его усталость была до такой степени велика, что утром, когда ему поставили в камеру завтрак, он всего лишь на миг открыл глаза и опять уснул так же глубоко. Прошло несколько часов, прежде чем он окончательно пришёл в себя. Какое-то время он лежал неподвижно, с долей любопытства рассматривая маленькое запертое окошечко над дверью и следя за скупым солнечным лучом, который проникал через кованную оконную решётку и рисовал на противоположной стене размытые светлые пятна.
— Да где же это я? — в мгновенном ужасе спросил он себя, и ответ на безмолвный вопрос вернул в его душу всю боль, весь страх и чувство омерзения:
— Я погиб, Господи, не покинь меня!
От невыносимой душевной муки он застонал и, кажется, готов был закричать в голос. Удивительно ли? Надежда, любовь, да что говорить, — сама жизнь с её высочайшими целями и повседневными маленькими радостями — всё было позади. А впереди — беспросветные дни и ночи заточения и неминуемая смерть, и ещё — вершина всяческого омерзения — камера пыток, перед которой Карлос испытывал беспредельный, ну прямо-таки дикий страх.
По его щекам медленно катились жгучие слёзы. Но их было мало. Страх был слишком велик, чтобы слёзы могли дать душе хоть какое-то облегчение. В этом состоянии он прожил весь день, и когда алькальд[5] принёс ему ужин, он всё ещё лежал неподвижно, уткнувшись лицом в свой скомканный плащ. С наступлением ночи он вскочил с циновки, и как пойманный зверь, принялся быстрыми шагами ходить из угла в угол своей тесной и мрачной камеры.
Как должен он выдержать невыносимое одиночество в настоящем, и доводящее до безумия ожидание ещё более мрачного будущего? И такой теперь будет жизнь? Будет вот так продолжаться и будет вести его к всё большим мучениям и всё большему отчаянию? Слова молитвы замирали на его устах, и когда он всё-таки произносил их, ему казалось, что Бог его не слышит, что толстые стены, решётка и кованная железом дверь не дают и Ему заглянуть во мрак подземелья.
Но одно ему было ясно с самого начала — больше всего на свете он боялся предать своего Господа. Опять и опять он говорил себе — если меня станут пытать, я сразу же во всём признаюсь. Он знал, что согласно недавно изданному инквизицией и утверждённому папой римским закону, ничто не могло спасти еретика, однажды принёсшего признание, если он даже и отречётся от него потом. Такой человек обречён на смерть. Наконец, он пожелал, чтобы не в его силах было сохранить жизнь.
В то первое утро в тюрьме он считал, что прежде чем наступит ночь, он предстанет перед святейшим судилищем, и от него потребуют свидетельства. Сначала он с трепетом ожидал этого момента, но время шло, и теперь уже ожидание было для него страшнее, чем сам допрос… Наконец, ему страстно захотелось перемены, любой, пусть даже к худшему. Единственный человек, которого он видел кроме тюремного стражника, был член святейшего суда инквизиции, в обязанности которого входило каждые четырнадцать дней посещать узников. Монах-доминиканец, исполнявший эти обязанности, однако, задавал ему всего лишь формальные вопросы — здоров ли он, получает ли положенное питание, вежлив ли тюремный стражник. На эти все вопросы Карлос благоразумно отвечал, что ему жаловаться не на что. Сначала он сам спрашивал, когда же займутся его делом, но в ответ слышал, что оно не требует спешки, что у господ инквизиторов много других более важных дел, он должен ждать, пока придёт его время. Наконец, им овладело безразличие, достаточно часто прерываемое приступами неодолимого отчаяния и дикого страха. Он больше не обращал внимания на время, и перестал задавать вопросы стражнику.
Однажды Карлос попросил у стражника требник, потому что временами ему трудно было вспомнить хорошо знакомые слова Евангелия, но услышал лишь облечённый в официальную форму ответ, который был предписан службами инквизиции: сейчас он должен читать книгу своего сердца, испытывать его, раскаяться в своих грехах и заблуждениях.
В утренние часы наружная дверь его камеры обычно оставалась открытой, чтобы впустить вовнутрь чуть-чуть свежего воздуха. Тогда он слышал шаги идущих по коридору людей и звуки отпираемых и запираемых замков. С болезненной тоской и не без надежды мечтал он о посетителе, но в его камеру никто не приходил.
Многие из инквизиторов были наблюдательными, хорошими знатоками душ людских. Они внимательно приглядывались к Карлосу, когда он ещё был на свободе и пришли к выводу, что долгое одиночество непременно сломит его. Такое одиночество уже не одну измученную усталую душу довело до безумия. Но милосердие Бога, которое не могут исключить ни тюремные решётки, ни толстые стены Трианы, сохранило его от этой участи.
Однажды утром, судя по движению в коридоре, кому- то из узников наверно нанесли визит. Когда затихли шаги, установившаяся затем тишина была нарушена совершенно необычными для тюрьмы звуками — громкий, чистый, едва ли не ликующий голос пропел:
«Иди за монахами, за ними иди,
Вот волки бегут, убегают они!»
Каждой клеточкой своего тоскующего сердца Карлос впитывал эти торжественные и ликующие звуки. С чьих уст они слетели? Кто здесь, в месте ужаса и печали, у подножия престола сатаны осмеливался торжествовать?
Карлос Альварес когда-то слышал этот голос. Особенности произношения тотчас напомнили ему об этом.
Слова бесхитростного двустишия были произнесены не на звучном кастильском, на котором говорил Карлос, и не на мягком шипящем андалузском, на котором говорили в Севилье, и не на наречии крестьян из Манчи вблизи Нуеры, его родины. Такой акцент он слышал только однажды, и тот человек сказал: «Ради удовлетворения от того, что я даю голодным хлеб, жаждущему — воду, бредущим во мраке — свет и утомлённым подкрепление — я оценил свои действия, и ради всего этого готов платить по счетам».
Что бы люди ни причиняли его телу, было ясно, что дух Хулио не сломлен, что он силен в своём мужестве и надежде. Хотя он и был связанным узником, он не только держал на высоте свою собственную веру, но и пытался поддержать своих товарищей. Этот незатейливый куплет сообщил всем, что римские «волки» только что покинули его камеру, и что он, Хулио, ими не побеждён, и он желает такой же победы каждому из своих братьев по узам. Карлос услышал и понял всё это, и с того часа уже не чувствовал себя абсолютно одиноким. Его брату по заточению было даровано столько силы и мужества, что Карлос явственно почувствовал, что и к нему стал ближе Христос.
— И в этом месте присутствует Бог, а я не смог Его разглядеть, — он склонил голову, и слёзы облегчения и успокоения тихо скатывались с его ресниц.
И до этих пор он держался Спасителя, иначе бы не устоял. Но он держался Его во тьме, держался отчаянно и не всегда осознанно. На карте стояла его жизнь и его рассудок. Теперь он стал видеть свет и начал осмысливать то, чего он держался. Полные любви слова «Да не ужасается сердце ваше» и «мир Мой даю вам» опять обрели свою прежнюю значимость. Он вспомнил те, казалось, так давно минувшие дни, когда он с радостью и с трепетом постигал истину, читая подаренную Хулио Книгу. И ему стало ясно, что эта радость может воздвигнуть себе престол даже здесь, в беспросветности и мраке подземелья, потому что здесь владычествует всё тот же Бог, Его мощь присутствует везде, и Он, как и прежде, силен отвечать тем, кто призывает Его имя.
При следующем случае, когда Хулио опять запел свою победную песнь, Карлос имел мужество ответить ему тем, что пропел на народном диалекте псалом «Господь да услышит тебя во дни нужды твоей, имя Его да пребудет с тобою…»
По этой причине он удостоился визита алькальда, который строжайше приказал ему «прекратить шум».
— Я всего лишь спел куплет из псалмов.
— Безразлично. Заключённым запрещено нарушать тишину Санта-Газы, — сказал он, покидая камеру.
Санта-Газа, или «святой дом» — это было официальное название тюрьмы святой инквизиции. Название это кажется издевательским, кажется, что в нём звучит сатанинский смех, равно как и в названии «орден Иисуса» (иезуиты). Но именно в те дни Триана действительно была святым домом. Люди, которые заполняли её казематы, были драгоценны в глазах Божиих. Не один одинокий измученный узник, со слезами возносивший из её подземелий горячие молитвы, сейчас забытый на земле, в Великий день, спасённый и призванный Богом, засияет на небосклоне вечности яркой неугасимой звездой.
Ты останешься с нами и не промедлишь
Превратить отчаянья безбрежные моря
В ручьи чистейших светлых вод,
Что охлаждают боль пылающего лба…
И общаясь только с Тобою,
Своенравное сердце поймёт,
Кто дарует счастливый участок пути,
И сквозь тёмные ночи его проведёт.
Жгучий зной андалузского лета усугублял и без того жестокие муки узников, мало того, они страдали ещё и от скудной нездоровой пищи, которая попадала к ним из рук крайне скупого и злобного тюремщика Беневидио. Недостаток пищи Карлос ощущал менее других. Хоть он и получал очень маленькие порции, ему их было более чем достаточно, часто грубая пища вовсе оставалась нетронутой.
Однажды утром к большому удивлению Карлоса под нижней решёткой внутренней двери вовнутрь камеры кто-то просунул свёрток. Наружная дверь, как обычно в этот час, была открыта. Подарок состоял из белого хлеба и куска хорошо приготовленного мяса. Карлос принял его с удивлением и благодарностью.
Маленькое изменение в его совершенно однообразной жизни пробудило его любопытство, и возможность занять свои мысли разгадыванием загадки была для него, пожалуй, желанней, чем хороший обед сам по себе. Подарки такого рода стали повторяться почти ежедневно, часто в мрачную камеру теперь попадали большие гроздья винограда или финики. По этому поводу Карлос предавался бесконечным размышлениям, он бы охотно узнал имя своего благодетеля, не только для того, чтобы выразить ему благодарность, но и для того, чтобы просить его оказывать эти благодеяния и другим узникам, в особенности Хулио. И ещё он думал, что тот, кто проявляет к нему доброту, может быть, сделает для него что-то более важное — даст ему хоть малейшую весточку из внешнего мира или от братьев из других камер.
Поначалу он думал о втором тюремном стражнике, имя которого было Эррера — он был гораздо добрее, чем Беневидио. Карлос считал, что он, наверное, согласился бы оказать ему некоторые услуги, или хотя бы с ним поговорить, но малейшие нарушения тюремного режима строго наказывались. При этом Карлос не решался заговорить об этом, чтобы в случае, если Эррера ничего не знает, не выдать своего неизвестного доброжелателя. По этой же причине он ничего не спрашивал в тот момент, когда пакет просовывали под дверью — ведь он не знал, кто находится там, в пределах слышимости. Если бы можно было разговаривать, стоявший за дверью доброжелатель, наверное, уже сделал бы попытку заговорить.
Обычно подарки приходили утром, когда наружная дверь была открыта. Если час был более поздний, то их проталкивали в большой спешке и осторожности, а удалявшиеся затем шаги были лёгкими, как шаги ребёнка.
Наконец наступил день, который в череде беспросветных мрачных дней мог быть обозначен белой краской.
Он как обычно получил хлеб, мясо и фрукты, потом послышался осторожный стук. Карлос, стоявший рядом с дверью, быстро отозвался:
— Кто это?
— Добрый друг, сеньор! Опуститесь на колени и приложите ухо к решётке.
Карлос повиновался, и женский голос произнёс:
— Не теряйте мужества, сеньор! Добрые друзья на свободе помнят о Вас!
— Я и здесь не одинок, но я прошу Вас, скажите мне Ваше имя, чтобы мне Вас поблагодарить за Ваши ежедневные подношения. Они облегчают мне жизнь.
— Я всего лишь бедная женщина, сеньор, прислуга алькальда. Что я Вам приношу — это Вам и принадлежит. Это лишь малая доля того, что принадлежит Вам.
— Как так?
— Мой хозяин присваивает себе всё, что поступает для узников. Он обманывает и грабит несчастных заключённых, лишает их самого необходимого, и если кто-то посмеет пожаловаться господам инквизиторам, он бросает его в ублиет[6].
— Куда?
— Это ужасная глубокая яма во дворе его дома.
Женщина говорила чуть слышным шёпотом. Карлос ещё недостаточно приучился к мерзостям тюрьмы, и с отвращением содрогнулся. Он сказал:
— В таком случае, я боюсь, Вы очень многим рискуете, проявляя обо мне заботу.
— Это я делаю ради Господа нашего Иисуса Христа, сеньор!
— О, Вы тоже любите Его имя! — слёзы радости задрожали на его ресницах.
— Тише, сеньор, тише! Насколько способна на это бедная необразованная женщина, я Его люблю, — ответила она боязливым шёпотом, — но что я Вам хотела сказать, так это то, что Ваш благородный господин брат…
— О, мой брат! — перебил её Карлос, — скажите мне о нём хоть слово!
— Только бы Вы, ваше благородие, говорили тише! Нас могут услышать. Он опять и опять приходил к моему хозяину и давал ему деньги, чтобы у Вас, Ваше благородие, было хорошее питание и другие необходимые вещи, что он, раз в нём нет страха Божьего, — конец фразы Карлос не расслышал, но ему нетрудно было его отгадать.
— Это не так важно, — ответил он, — но моя добрая подруга, не могу ли я передать ему что-нибудь, ну хоть слово…
Может быть, страстная мольба в его голосе разбудила в сердце женщины материнские чувства; она знала, что её собеседник очень молод, что он уже долгие месяцы в одиночестве, отрезан от прекрасного мира, в который только что вступил, и который теперь потерян для него навеки.
— Я всё сделаю для Вас, сеньор, что только в моих силах…
— Тогда передайте ему, что я здоров. Господь Пастырь мой. Попросите его, чтобы он прочёл весь этот псалом, но прежде всего, пусть он покинет город. Пусть уедет в Англию или в Германию, потому что я боюсь… я боюсь… нет, не говорите ему, чего я боюсь. Только просите его, чтобы он уехал. Вы обещаете?
— Я обещаю сделать всё, что смогу, Ваше благородие, пусть Бог даст утешение и ему и Вам.
— И пусть Бог вознаградит Вас, отважная женщина. Но ещё слово, если это Вам не во вред. Расскажите мне о моих братьях по заточению. Это доктор Лосада, Дон Хуан Понсе де Леон, фра Константин, Хулио Эрнандес, его ещё зовут Хулио эль Чико.
— Я ничего не знаю о фра Константине, я думаю, его здесь нет. Остальные, которых Вы назвали, уже были подвергнуты пыткам.
— О, не до смерти же? Скажите, они ещё живы?
— Есть вещи пострашнее смерти, сеньор, — ответила женщина, — даже мой хозяин, у которого вовсе нет человеческого сердца, был поражён твёрдостью духа Хулио. Он ничего не боится и, кажется, ничего не чувствует. Никакими муками не смогли выдавить из него хоть слово, которое бы кому-то было во вред.
— Господи, укрепи его! О, моя мать, — с возрастающей страстностью говорил Карлос, — если Вы с той же добротой, с какой относитесь ко мне, принесёте страждущему во имя Господа хоть стакан воды — то Ваша награда на небесах будет велика. Ибо придёт день, и этот мало кому известный человек займёт место у Божьего престола по правую руку Господа нашего в большой силе и славе.
— Я знаю, сеньор, и я…
Послышались шаги, Карлос замер. Женщина сказала:
— Это всего лишь ребёнок, пусть благословит её Бог. Но теперь я должна уйти, сеньор, ибо она пришла сказать, что отец её проснулся и готовится к своему ежедневному обходу.
— Отец? Вам помогает собственная дочка Беневидио?
— Именно так, сеньор. Благодарение Богу, я была её кормилицей. Но я не могу больше задерживаться ни на секунду. Прощайте, сеньор!
— С Богом, добрая мать! Пусть Он Вас вознаградит!
Да, она получит свою награду, только не здесь на земле, потому что тогда нужно было бы считать наградой, что Он счёл её достойной принять ради Него позор, страдания и темницу.
Я чувствую позорный страх, что я совсем один
За славу Трона постоять Тобой поставлен был
Отец, о, мой Отец, внемли — бессильный и больной, -
Дай, чтоб не говорил я слов пустых перед Тобой
Но дай мне силы быть борцом, и имя Ты Своё
С любовью в сердце мне впиши — не буду посрамлён.
Карлос коротал многие бесконечные, медленно скользящие часы за тем, что вполголоса напевал псалмы и церковные гимны. Сначала он пел их громко, чтобы его могли слышать братья, но потом пришлось это оставить, потому что разгневанный Беневидио пригрозил ему кулачной расправой. Служанка Мария Гонсалес продолжала нести ему утешение в виде добрых слов и приятных даров, и дочка стражника ей при этом помогала.
В целом Карлос смирился с темницей. Ему казалось, что так теперь будет всегда, и всякая другая жизнь теперь навсегда для него недоступна. Прошло много часов, во время которых он был духовно подавлен, были и горькие часы, полные острых сожалений и боли, тёмных предчувствий и несказанного страха. Но приходили и спокойные часы, когда он не чувствовал боли и мук, даже счастливые часы приходили к нему, когда он чувствовал непосредственную близость Спасителя, который щедро дарил своему узнику покой и утешение.
Был один из таких спокойных часов. Карлоса погрузился в воспоминания. Не так, как часто бывало в трепещущей тоске, но в тихих размышлениях вернулся он в своё недавнее прошлое. Он вполголоса спел Те-Дум, и вспомнил, как хорошо он звучал в исполнении хора мальчиков в деревенской церкви в Нуере. Не во времена отца Фомы, но при его предшественнике, добрейшем старике, одарённом особенной любовью к музыке. Он и его брат, тогда ещё маленькие дети, очень его любили, правда, часто и досаждали ему. Карлос вспомнил случай, когда Хуан наговорил священнику дерзостей, а порицание досталось им обоим… Он так глубоко ушёл в воспоминания, что на миг забыл о беспощадной суровой действительности — резкий звук поворачиваемого в замке ключа оборвал его грёзы.
Вошёл Беневидио, неся в руках какую-то одежду, которую он тотчас велел надеть узнику. Карлос повиновался ему без возражений, но не без удивления и мимолётной досады, потому что покрой этой одежды был таков, что надевать её для кастильца благородного происхождения было и унизительно, и оскорбительно.
— Снимите башмаки, — велел алькальд, — узники предстают перед святым правосудием с непокрытой головой и без обуви. Следуйте за мной!
Карлос должен был предстать перед судьями — леденящий страх сковал его душу. Не обращая внимания на присутствие алькальда, он на короткий миг бросился на колени. После этого он, хоть и побледневший, смог спокойно произнести:
— Я готов.
Он шёл со своим конвоиром через мрачные длинные переходы, наконец, он позволил себе спросить:
— Куда Вы ведёте меня?
— Не разговаривать!
Наконец они подошли к раскрытым дверям зала. Алькайд ускорил шаг и вошёл первым, низко поклонился и вернулся обратно, приказав Карлосу войти одному.
Он подчинился, и, вошедши, увидел себя окружённым судьями. Это был зал судебных заседаний, так называемый «круглый стол святого правосудия». Карлос слегка поклонился, больше из вежливости, чем из уважения к членам святейшего судилища, и молча остановился.
Пока господа судьи соизволили обратить на него внимание, у него было достаточно времени, чтобы оглядеться. Он стоял в большом богато задрапированном зале с роскошными колоннами, залитом солнечным светом. В дальнем конце зала стояло распятие более чем в натуральную величину. За длинным столом на возвышении сидели семеро судей. Только один из них, сидевший ближе к дверям и прямо напротив распятия, был с покрытой головой. Карлос знал, что это должен быть Гонсалес де Мунебрега, и мысль о том, что когда-то он убеждал кузена не убивать этого человека, придала ему силы сохранить в его присутствии самообладание. Рядом с Мунебрегой сидел дородный пожилой человек, которого, хоть Карлос никогда и не видел его раньше, по одежде и по занимаемому за столом месту, по-видимому, был настоятелем примыкавшего к Триане монастыря доминиканцев. Двух низших членов судейской коллегии ему приходилось при случае видеть раньше, но тогда и по интеллекту, и по общественному положению он считал их стоящими гораздо ниже себя самого.
Наконец, Мунебрега немного повернул голову и коротким кивком велел Карлосу подойти ближе. Другой человек, судя по мантии, адвокат, велел ему, положа руку на распятие, принести клятву в том, что будет говорить только правду и не разгласит ничего из того, что здесь увидит и услышит. Он без колебаний дал таковую клятву. Потом ему разрешили сесть на скамью по левую руку от кардинала Мунебреги.
Допрос вёл фискал[7]. После нескольких формальных вопросов этот человек спросил Карлоса, известна ли ему причина его ареста. Карлос тотчас ответил «да».
Обычно узники инквизиции поступали по-другому. Они отрицали свою осведомлённость в том, что заставило господ инквизиторов дать распоряжение на их арест. Слегка приподняв от удивления брови, фискал продолжал в достаточно милостивом тоне:
— Так Вам известно, что Вы отвратились от истинной веры и словом и делом нанесли вред своей душе, и вместе с тем отяготили совесть других добрых католиков? Отвечайте смело, мой сын, ибо святая инквизиция проявляет милость к тем, кто открыто признаёт свои заблуждения.
— С тех пор как я знаю истину, я никогда сознательно от неё не отвращался.
Вмешался доминиканец:
— Вы можете потребовать адвоката, и поскольку Вам нет двадцати пяти лет, то можете пользоваться советами куратора. Кроме того, Вы можете просить текст обвинительного заключения, чтобы подготовить Вашу защиту.
— Всё это в том случае, — подал голос Мунебрега, — если Вы отрицаете возведённое на вас обвинение. Вы отрицаете его?
— Мы считаем, что он отрицает, — сказал доминиканец и пристально посмотрел в глаза Карлосу, — Вы отрицаете свою вину?
Карлос встал со своего места и на несколько шагов приблизился к столу, за которым сидели люди, взявшие себе право распоряжаться его жизнью. Обращаясь главным образом к настоятелю, он сказал:
— Я знаю, что если последую путём, который по доброте своей подсказали мне Вы, господин аббат, я, может быть, немного отодвину неотвратимое. Мне придётся делать мнимые выпады и во тьме биться со свидетелями, которых
Вы мне даже не назовёте, и тем более, не покажете. Или я могу позволить Вам медленно, капля за каплей, выдавливать из меня признания. Какой в этом смысл? Ни ради истины, ни ради лжи, которую, возможно, Вы вырвете у меня на допросе с пристрастием, Вы не отпустите своей жертвы. Я предпочитаю прямой путь, который всегда самый короткий — вот я стою перед вашими святейшествами как сознательный протестант, который больше не верит в милосердие людей, но тем сильнее верит в милосердие всемогущего Бога.
При этих полных отчаянной решимости словах среди «праведных судей» произошло непроизвольное движение изумления. Настоятель с видом болезненного разочарования отвернулся от подсудимого, но он наткнулся на торжествующий, наполовину злорадный взгляд своего повелителя Мунебреги. Этот не был разочарован, о нет. Ему не было больно оттого, что этот подсудимый, почти мальчик, с таким отчаянием бросается в огонь, пусть поступает как знает. Но он освободил «их святейшества» от массы хлопот. Благодаря его опрометчивости, отчаянию или глупости большая часть дела сделалась сама собой. Ибо разве не было первейшим долгом святой инквизиции вынудить подсудимого сделать признание? Заставить его отречься — это уже другая сторона вопроса.
— Ты наглый еретик и заслуживаешь быть брошенным в огонь, — сказал Мунебрега, — мы знаем, как с такими обходиться. Он положил руку на колокол, который давал знак, что допрос окончен.
Но настоятель, наконец пришедший в себя от безграничного изумления невиданным бесстрашием подсудимого, вмешался в разговор:
— Владыка мой, Ваше преосвященство, не дадите ли мне возможность пояснить заключённому, сколь добра и снисходительна святая инквизиция к раскаявшемуся отступнику, и равно не оставить его в неведении касательно печальных последствий, к каковым приводит неразумное упорство и упрямство.
Мунебрега кивком головы выразил своё согласие и небрежно откинулся на спинку своего кресла — эта часть разбирательства не представляла для него интереса. Никто не смог бы усомниться в добросовестности, с которой настоятель предупреждал узника об участи, грозящей нераскаявшемуся еретику. Ужасы смерти в пламени костра и невыразимо более ужасное пламя вечное, неугасимое, — вот что составляло содержание его речи. Если она и не была абсолютно убедительной, то всё же имела то преимущество, что была внушена с убеждённостью.
— Но к раскаявшемуся грешнику, — закончил он, и суровые черты его лица несколько смягчились, — Бог всегда проявляет милосердие, и Его святая церковь тоже.
Карлос слушал его молча, опустив глаза. Когда доминиканец умолк, он медленно поднял ресницы и остановил взгляд на лице настоятеля:
— Я не могу предать своего Спасителя, — не слишком громко ответил он, — я в Ваших руках, Вы можете делать со мной, что хотите… но Бог могущественнее Вас…
— Хватит! — закричал вышедший из себя Мунебрега и позвонил в колокол.
Через мгновение появился алькальд и увёл Карлоса обратно в камеру. Как только они вышли, Мунебрега обратился к настоятелю:
— Ваша обычная прозорливость подвела Вас на этот раз, господин аббат. Это ли тот молодой человек, о котором Вы утверждали, что несколько месяцев одиночного заключения будет достаточно, чтобы сделать его податливым, как воск, и гибким как тростник. Вместо этого мы видели отпетого еретика, не хуже Лосады, де Ареллано или этого Хулио!
— О нет, Ваше преосвященство, я не разуверился в нём! Он далеко не так твёрд, как может показаться с виду. Дайте ему время, и если обходиться с ним частью строго, частью милостиво — я надеюсь на милость пресвятой девы Марии и на заступничество святого Доминика — мы будем иметь в его лице смиренного кающегося!
— Я с Вами согласен, святой отец, — вмешался фискал, — возможно, что он сразу же сознался лишь потому, чтобы избежать допроса с пристрастием. Многие из них боятся этого сильней самой смерти.
— Да, Вы, пожалуй, правы, — быстро ответил Мунебрега.
Писарь оторвал взгляд от своих бумаг:
— Как угодно вашим святейшествам, я думаю, его происхождение делает его таким бесстрашным. Он же Альварес де Менайя!
— Смотрел бы ты в свои протоколы и в свою чернильницу, законник, — раздражённо ответил Мунебрега, — твоё дело записать то, что говорят более мудрые люди, а не блистать остроумием самому!
Было общеизвестно, что кардинал инквизиции не мог похвастаться чистой голубой кровью, — по той причине несчастный писарь и навлёк на свою голову святейший гнев.
Иногда последствия различных причин удивительнейшим образом совпадают. Что исходит из слабости, может мгновенно обернуться силой. Более решительный человек, чем Карлос Альварес при данных обстоятельствах может быть стал бы бороться за свою жизнь, и оспаривал бы каждый отдельный пункт обвинения, и каждое, даже самое малое противоречие повернул бы себе на пользу, или вынудил бы своих судей доказать его вину. По такому пути Карлос пойти не смог. Ему, человеку высокоодарённому, изнеженному и утончённому, было легче самому броситься навстречу мукам и гибели, чем ожидать их или сопротивляться им, когда заведомо известно, что избежать их невозможно.
Карлос был бы удивлён, если бы узнал, какое впечатление он произвёл на членов святого правосудия. Сам он считал, что его свидетельство было сделано в большом бессилии, но всё-таки он засвидетельствовал свою веру в
Господа, и поскольку это свидетельство бесповоротно лишило его милости неправедного суда, то оно оказалось для него своего рода поручительством заступничества свыше. Он увидел, что не покинут Богом, и что Его сила действует в нём. Он мог теперь подтвердить слова псалмопевца: «Когда я воззвал к Тебе, Ты услышал меня и укрепил душу силой». С этого часа он более чем когда-либо чувствовал близость Христа.
Было хорошо, что у Карлоса было это сильное утешение, ибо стеснение его было велико. За первым последовало два новых допроса, и оба раза Мунебрега принимал в них более действенное участие, чем в первом. Инквизиторам было очень важно найти доказательства вины фра Константина, который до сих пор стойко уклонялся от их стараний заставить его признать свою вину. Они считали, что дон Карлос Альварес будет им в этом смысле полезным, тем более, что в его бумагах нашли рекомендательное письмо, написанное бывшим канонником университета.
Они нуждались в его показаниях ещё и по другим причинам. Кардинал Мунебрега никогда ничего не забывал, и он постоянно помнил о данном ему кузеном арестованного Альвареса таинственном обещании сообщить ему некие важные сведения. Обещания своего тот молодой человек не исполнил, а теперь его считают потерявшим рассудок. Что это значит? Правда ли, что молодой человек сошёл с ума, или семья что-то скрывает, что могло бы навлечь подозрения ещё и на других членов этой семьи?
Был и ещё более важный вопрос, который должен был разрешить дон Карлос Альварес, во всяком случае, для него лично этот вопрос был очень важен. Дон Карлос Альварес был арестован по показаниям двух его единомышленников. Во-первых, член общины Лосады назвал его как постоянного участника их богослужений, во- вторых, против него под пытками показал монах из Сан-Исидро. Показания монаха были подробны и ясны, и позже их подтвердили другие арестованные. Но один из свидетелей показал, что на богослужениях постоянно присутствовали двое по имени Менайя. Кто был второй? До сих пор кардинал инквизиции напрасно ломал себе голову, ища ответа на этот вопрос.
Дон Мануэль Альварес и его сыновья были известны как абсолютно надёжные приверженцы католической церкви, а единственными кроме них имя Менайя носили братья Хуан и Карлос. Но в пользу дона Хуана Альвареса говорило то, что он был одним из храбрейших офицеров в армии короля — оплота католицизма, кроме того, он открыто вернулся в Севилью. Он не избегал взоров святой инквизиции, наоборот, заступал путь кардиналу, добиваясь аудиенции. Конечно, это всё ещё не было гарантией его благонадёжности. Но поскольку его поведение не давало повода для подозрений, нужны были более веские доказательства его возможной вины, чтобы можно было принять в отношении его решительные меры.
По законам инквизиции для того, чтобы подвергнуть подозреваемого аресту, необходимо было наполовину доказать его вину. Все эти затруднения можно было устранить, только сломив упрямство Карлоса Альвареса. А дон Карлос Альварес сопротивлялся. Разумеется, что касается «наполовину доказанной вины его брата» — это признание у него вырвут. Он должен заговорить — решили не знавшие жалости члены судейской коллегии.
Но подсудимый превосходил их в силе и стойкости. Ни хитростью, ни уговорами, ни угрозами от него не добились ни слова. Бескровные губы оставались немыми. Может быть под пытками он станет более сговорчивым? И Карлосу объявили, что если он с должной откровенностью не ответит на все вопросы, его подвергнут жесточайшим истязаниям.
Сердце Карлоса возмутилось, и страх более сильный, чем страх смерти, вынудил его вступить в короткую схватку с неизбежным. Он сказал:
— Вашим собственным законам противоречит подвергать пыткам преступника, признавшего себя виновным, только для того, чтобы он показал ещё и на других. Закон гласит, что человек любит самого себя больше, чем своих ближних, и если он признал себя виновным в отступничестве, то тем более показал бы и на других отступников, если бы таковые были ему известны.
В этом Карлос был прав. Благодаря своей эрудиции он мог цитировать по памяти отдельные статьи закона, которыми должно было руководствоваться в своей деятельности «святое правосудие». Но какое было дело членам тайного суда до законов и постановлений? Мунебрега скрыл своё замешательство за издевательской усмешкой:
— Этот закон утверждён для другого рода публики, вы же, лютеранские безбожники, так дали укорениться в себе словам «люби ближнего более самого себя», что с вас надо с живых кожу содрать, прежде чем вы дадите показания против своих единомышленников. Я объявляю Ваш довод несостоятельным.
Потом с соблюдением всех формальностей был зачитан приговор — он был куда страшнее, чем приговор к смерти.
В своей одинокой камере Карлос бросился на колени, прижался пылающим лбом к холодному камню, и в муках безысходности закричал:
— О, Господи, дай чтобы эта чаша — только эта — меня миновала!
При своей изнеженности и богатом воображении он с омерзением отвращался от вещей, которым более грубые натуры с вызовом противостояли. Его впечатлительность тысячекратно усиливала причиняемую ему боль, вернее ту, которую только вознамеривались ему причинить. Его душа была как уставленная зеркалами комната, стены которой многократно отражают всё, что в ней происходит, и мерзости громоздятся в огромную, высокую до неба гору, кроме которой не видно уже почти ничего. То, что другой переносил однажды, он в холодящем душу предчувствии переносил бессчётное количество раз.
Были моменты, когда его нервозное отвращение становилось невыносимым. Страх и трепет овладевали им. Он был готов молиться, чтобы Бог в своём милосердии отнял у него жизнь, чтобы он, когда придут палачи, был недосягаем для их жестокости и злобы.
Одна мысль преследовала его, подобно демону, и ввергала душу в смятение. Эта мысль пришла к нему, когда Мария Гонсалес сказала ему, что видела его брата. Что, если у него исторгнут горячо любимое имя! Что, если он в бесконечном бессилии своём станет предателем? Однажды он уже был близок к тому, чтобы предать его из-за своего эгоизма! Может быть, это — наказание за тот грех, если он теперь, потерявши над собой контроль, выдаст его палачам? Если он даже и сохранит власть над собой, в чём он сильно сомневался, то разве невозможно, что когда помутится его разум, он не произнесёт таких слов, которые принесут его брату неминуемую гибель?
Карлос пытался думать о смертных муках своего Спасителя. Он хотел просить у Господа силы и выдержки, чтобы перенести неизбежное. Иногда он со слезами выкрикивал слова мольбы, но потом обессиленные уста надолго замолкали. Он не знал, слышит ли его Бог, ответит ли Он ему. Проходили дни. Они были лишь немногим более беспросветными, чем ночи, когда сон бежал его глаз, и жуткие видения, одно страшнее другого, мелькали перед его взором, но он знал, что самым страшным из этих видений до действительности очень далеко.
Однажды в сумерках он сидел на своей скамье, прижавшись щекой и виском к холодному камню, им владела беспокойная дремота. Чувство сводящего с ума страха не покидало его ни на мгновение. Сейчас, во сне, оно перемешалось со светлыми воспоминаниями, сплетая их в причудливые видения. Он видел себя в Нуере в то солнечное утро, когда первый, такой острый в своей силе конфликт его жизни разрешился решительным словом: «Хуан, мой брат, я никогда не причиню тебе зла! Да поможет мне в этом Бог!»
Скрип поворачиваемого в замке ключа и яркий свет факела заставили Карлоса очнуться. При входе тюремщиков он содрогнулся. На этот раз ему не надо было переодеваться в балахон. Он знал свою участь. Он кричал в своей безысходности, но крик этот слышал только Бог, перед людьми он хранил молчание.
— Отче, спаси меня и укрепи, я Твой! — вознеслась к небу мольба из самых глубин его сердца.