Декабрь 1931 — май 1936

Осел, иди!

Камни, рыжая пустыня, нищие деревушки, отделенные одна от другой жестокими перевалами, редкие дороги, сбивающиеся на тропинки, ни леса, ни воды. Как могла эта страна в течение веков править четвертью мира, заполняя Европу и Америку то яростью своих конкистадоров, то унылым бредом своих изуверов? Большое безлюдное плоскогорье, ветер, одиночество. Пустая страница, только на полях ее, на узких склонах, ведущих к морям, вписала природа зеленые пастбища Галисии или сады Валенсии. Страна, о которой мечтают уроженцы севера, как о потерянном рае, — неприютная и жестокая страна. Ее красота заведомо трагична, а простое довольство становится в ней историческим преступлением.

Люди жадные и неусидчивые давно покинули Испанию. От былой жизни они сохранили только язык, и вот на кастильском языке беседуют друг с другом короли висмута или нитрата, нефтяники Венесуэлы и «старатели» Колумбии, продувные президенты и блистательные сутенеры.

Те, что остались, любят эту землю тупой и величавой любовью. Крестьяне Кастилии или Галисии, ошалев с голоду, взбираются на палубы огромных пароходов, но из пестрой и шумной Америки неизменно они возвращаются назад. Они едят там мясо, они щеголяют в желтых ботинках, но ничего не поделаешь — они возвращаются назад в глухие деревушки, где длинны вечера без светильника, где длинны годы без праздника, годы натощак. Из Нового Света они не привозят ни любви, ни сбережений. Их жизнь — здесь, на печальной и сонной земле, там была поденщина, сутолока, ложь.

Где только не живут здесь люди! На верхушке горы, среди ветров и буранов, дрожит злосчастная хижина: малое человеческое тепло борется с суровой зимой Леона. В Альмерии или возле Лорки иногда несколько лет кряду не бывает дождя — растрескавшаяся злая земля, рыжий туман, зной, голод, а среди трещин — кто знает зачем? — ютятся люди, они все ждут и ждут дождя. В Гуадисе люди живут не в домах, но в пещерах, это кажется справкой об иной эре, но это только обыкновенный уездный город, тихий и нищий, где вместо домов — пещеры, где надо платить пещеровладельцу — помесячно. В долинах Лас-Урдеса земля ничего не производит, это заведомо гиблый край, века он был отрезан от Испании. Недавно провели дорогу, люди могут уйти оттуда, но нет, они не уходят. Цепок человек в Испании, и трудно его выкорчевать.

Да, конечно, в Валенсии золотятся знаменитые апельсины, в Аликанте вызревают финики, прекрасны ставшие поговоркой сады Аранхуэса и академичны достоуважаемые виноградники Хереса. Но все это только описки, только богатые предместья большого и нищего города.

Горы, перевалы, камни, пустая дорога. Вот показалась смутная тень — крестьянин верхом на осле. Я не знаю ничего суровей и величественней, нежели пейзаж Кастилии. По сравнению с ним даже Кавказ кажется достроенным и законченным. Кастилия — это стройка природы, торчат стропила, разбросаны камни — мир здесь еще не доделан. Можно только угадать горделивый замысел зодчего. Человеческое жилье, редкое и непонятное, входит в землю. Оно прячется, как насекомое, от любопытного взора, оно одного цвета с камнями, оно пугливо к ним жмется. Так называемого «царя природы» здесь нет, и в самих камнях — безначалие. Все желто-серое, серое, порой рыжее.

Крестьянин верхом на осле. Он выехал рано утром. На его плече волосатое одеяло. Сейчас из ущелий налетит ледяной ветер: близка ночь. Осторожно перебирает ногами терпеливый ослик, у него крохотные ноги, но они давно привыкли к непостижимым пространствам. Далеко до стойла. Все холодней и холодней. Человек говорит: «¡Burro, arre!» Это звучит воинственно и громко, это потрясает своими «ррр». В переводе это значит: «Осел, иди!» Это не окрик и не приказание — осел послушно идет. Но скучно, сиротливо человеку в этакой пустыне, он едет час, два, три, он едет весь день, и вот он говорит с ослом — человеку надо с кем-нибудь поговорить. Долго и неотвязно он повторяет: «Осел, иди!» Осел, тот не отвечает, он только исправно переставляет ножки. Холодно! Человек развернул одеяло и закутался в него, как в саван. Стемнело. Только силуэт виден — причудливая тень, рыцарь в плаще на маленьком ослике. Горная тишина, и все то же причитание: «Осел, иди!», как справка о судьбе — и осла, и своей, может быть, о судьбе всей Испании.

Появление Мадрида кажется дурным театральным эффектом. Откуда взялись эти небоскребы среди пустыни?.. Здесь нет даже великолепной нелепости северной столицы, которая заполнила столько томов русской литературы, здесь просто нелепость: среди пустыни сидят изысканные кабальеро и, попивая вермут, обсуждают, кто витиеватей говорил вчера в кортесах1 — дон Мигель или дон Алесандро?.. Они окутаны ночью и камнями. По камням движутся тени, и, как пароль, звучит: «Осел, иди!..»

декабрь 1931

Небоскреб и окрестности

Испанцы любят утверждать, что в их стране можно увидать различные эпохи — они отлегли пластами, не уничтожив одна другую. Это верно для историка искусств, однако, если интересоваться в Испании не только соборами, но и жизнью живых людей, встает хаос, путаница, выставка противоречий. Прекрасное шоссе, по нему едет «испано-сюиса» — самые роскошные автомобили Европы, мечта парижских содержанок, изготовляются в Испании. Навстречу «испано-сюисе» — осел, на нем баба в платочке. Осел не ее, ей принадлежит только четверть осла — это приданое, осел достояние четырех семейств, и сегодня ее день. Вокруг чахлое поле, девка тащит деревянный плуг. Приезжему это может показаться постановкой для киносъемки, археологической реконструкцией, но красавец кабальеро, который развалился в «испано-сюисе», не удостаивает девку взглядом: он знает — это попросту быт.

Кабальеро отдыхал в Сан-Себастьяне, там прелестные актрисы из Парижа и баккара2. Теперь пора за работу! Сегодня акции «Сальтос Альберче» котировались 76… Вот и Мадрид! Гран Виа. Небоскребы. Нью-Йорк. Здания банков этажей по пятнадцати каждое, на крышах статуи: голые мужчины, вздыбленные кони. Электрические буквы носятся по фасадам. Освещенные ярко таблицы гласят: «Рио Плата, 96… Альтос Орнос, 87…» Внизу под таблицами копошится фауна Мадрида: все безногие, слепые, безносые, паралитики и уроды Испании. Те, у кого осталась рука, сидят часами не двигаясь, с раскрытой ладонью, безрукие протягивают ногу, слепые стонут, немые трясутся. Вместо лица порой проступает череп. Развернуты тряпки, товар показан лицом: струпья, язвы, гнилое мясо. А наверху гранитные мужчины гордо придерживают бронзовых жеребцов.

На Гран Виа светло и шумно. Сотни продавцов выкрикивают названия газет, названия высоко поэтические: «Свобода» или «Солнце». В газетах передовые перья пишут о философии Кайзерлинга, о стихах Валери, об американском кризисе и о советских фильмах. Кто знает, сколько среди этих продавцов вовсе неграмотных?.. Сколько полуграмотных среди блистательной публики? Одеты кабальеро, слов нет, на славу. Какие платочки! Какие ботинки! Нигде я не видал таких франтоватых мужчин. Надо здесь же добавить, что нигде я не видал столько босых детей, как в Испании. В деревнях Кастилии или Эстремадуры дети ходят босиком — в дождь, в холод. Но на Гран Виа нет босых, Гран Виа — Нью-Йорк. Это широкая большая улица. Направо и налево от нее — глухие щели, темные дворы, протяжные крики котов и ребят.

В каждом маленьком городишке Испании целая армия чистильщиков сапог — блеск неописуемый. Бань, однако, нет. Это не от любви к грязи, испанцы — народ чистоплотный, нет, это от путаницы: старый быт разложился, новый не придуман. Какие-то ловкачи успели построить, неизвестно зачем, дюжину небоскребов, но в обыкновенных жилых домах ванн не имеется, об этом никто не позаботился.

В путеводителе потрясает богатство поездов: кроме «скорых» и «курьерских», имеются «роскошные», даже «сверхроскошные». Но вот проехать из Гранады в Мурсию не так-то просто. Это два губернских города, между ними примерно 300 километров, один поезд в день, дорога длится 15 часов, поезд отнюдь не «сверхроскошный» — темные вагончики, готовые развалиться. Бадахос и Касерес — главные города Эстремадуры, 100 километров, один поезд в день, 8 часов пути.

Возле Саморы строят электрическую станцию «Сальтос-дель-Дуэро». Это будет «самая мощная станция Европы». На скалистых берегах Дуэро вырос американский город: доллары, немецкие инженеры, гражданская гвардия, забастовки, чертежи, цифры, полтора миллиона кубических метров, энергия за границу, выпуск новых акций, огни, грохот, цементные заводы, диковинные мосты, не двадцатый, но двадцать первый век. В ста километрах от электрической станции можно найти деревни, где люди не только никогда не видали электрической лампочки, но где они не имеют представления об обыкновенном дымоходе, они копошатся в чаду, столь древнем, что легко вообще забыть о ходе времени.

В каждом городе — государственное бюро для туристов. На стенах пестрые афиши, в шкафах солидные папки, проводники одеты в затейливые мундиры с флажками. «У нас превосходные гостиницы, у нас дивный климат, у нас художественные ценности!..» Всем известно — Испания страна искусств: что ни дом, то музей. Показывая туристам старые церкви, проводники не довольствуются эстетическими восторгами, они знают, как ошеломить пивовара из Нюрнберга или «французика из Бордо»: посмотрите на эту епитрахиль, драгоценные камни, миллион песет! Золотые сосуды в Бургосе — полтора миллиона!.. На богоматери Валенсии ожерелья и безделки — два миллиона, сантим в сантим!.. Туристы богомольно вздыхают. В Саморе туристам показывают романскую часовню. Надо пройти через большую сборную: детский приют. Час обеда. 200 ребят. Командуют монашки. При виде «господ» перепуганные дети встают. Это дети нищеты. Это также дети деревенских кюре, которые плодотворно утешали своих злосчастных служанок. Одеты дети в какие-то нелепые рваные власяницы. Из ржавых мисок хлебают они баланду — вода и горох. Если возмутиться, проводник объяснит: бедная страна, нет средств… Вот сюда… Направо… Статуя богоматери, шкатулка с изумрудами, коллекция ковров, четыреста тысяч!..

В кортесах обсуждают вопрос о разводе. Радикалы и социалисты стараются затмить друг друга. На пюпитре советское законодательство о браке. Цитаты из Уэллса, даже из Маркса. Дома отважных депутатов ждут их законные супруги. Они по-прежнему послушно беременеют и нянчатся с детьми…

В Бадахосе, когда в казино входит дама, почтенные посетители встают: это «народ рыцарей». В Бадахосе, как и в других городах Испании, «рыцари» дома от поры до времени лупят своих дам: и галантность и побои равно входят в быт.

Никогда в Испании не следует доверять вывескам. «Религиозная книготорговля» — в окне «Капитал», повести Коллонтай3, «Дневник Кости Рябцева»4. Лавка социалистического кооператива — в окне гипсовые статуэтки: святая Тереза и пасхальный барашек. «День всех мертвых» в деревушке Санабрии. Толпа стоит на морозе несколько часов. Свечи. Молитвы. Средневековье. Помолившись вдоволь, крестьянин садится на осла. Осел упрямится. Тогда молельщик кричит: «Начхать мне на деву Марию!» (Собственно говоря, он кричит не «начхать», но точный перевод его изречения неудобен для печати.) Он не очень-то верит в воскресение мертвых. Зато он твердо верит, что, если хорошенько обругать деву Марию, осел пойдет дальше. В Севилье во время крестного хода набожные прихожане ссорятся — чья богоматерь лучше? Один кричит другому: «Моя богоматерь действительно богоматерь, а твоя попросту шлюха!..» В мае этого года испанцы, несколько развеселившись, сожгли сотню церквей. Остались десятки тысяч несожженных. Педро Гонсалес в пятницу был с теми, что подожгли церковь святого Доминика, в воскресенье по привычке, а может быть, и со скуки он побрел в уцелевшую церковь святого Бенедикта.

Я знаю одного художника испанца; в своем ремесле он произвел доподлинную революцию. Его имя с равным трепетом повторяли и московские футуристы, и коллекционеры Филадельфии. Это человек не только высокоодаренный, но и смелый. Однако стоит произнести при нем слово «змея», как тотчас же, стыдясь собеседника, тихонько под столом он начинает водить двумя пальцами. Профессор психологии, который ездил в советскую Москву, смертельно боится кривых старух: «Они приносят несчастье!»

В Испании сколько угодно передовых умов. Они знают все: и программу Харьковского конгресса5, и парижских «популистов», и последнюю картину Эйзенштейна. Они не знают одного: своей страны. Они не знают, что у них под боком не сюрреализм, не пролетарская литература, не парижские моды, но дикая и темная пустыня, деревни, где крестьяне с голодухи воруют желуди, целые уезды, заселенные дегенератами, тиф, малярия, черные ночи, расстрелы, тюрьмы, похожие на древние застенки, вся легендарная трагедия терпеливого и вдвойне грозного в своем терпении народа…

Все это можно воспринимать по-разному — и ослиную элегантность, и небоскреб, и замок дона Хасинто, и красноречие кортесов. Можно издеваться, можно и расчувствоваться. Когда-то я видал в Москве балет «Дон Кихот». Бедный рыцарь был попросту смешон среди классических пуантов и пируэтов. Дон Кихота били, и публика, по большей части гимназисты и гимназистки, весело смеялись: дети любят логику, и они не сентиментальны. Лет двадцать пять спустя я увидел «Ревизора» в постановке Мейерхольда. Хлестаков врал, но никто не смеялся, зрители пугливо ежились. Очевидно, можно сделать трагедию даже из «лабардана». Надо ли говорить о том, что дон Хасинто отнюдь не смешон, что он, скорее, страшен, что миллион донов Хасинто — это безумие, что «суд над доном Альфонсом» не только водевиль, но и жестокая гримаса, на которые столь щедра история этого великолепного и несчастного народа?..

декабрь 1931

Переименовывают

На фасадах дворцов тряпье, под тряпьем корона. На почтовых марках портрет короля снабжен штемпелем «республика». Вывеска «Отель королевы Виктории» — слово «королева» замазано, Виктория стала героиней Гамсуна или орхидеей. Другой отель «Альфонс XII», выломали цифру — Альфонс как таковой.

У себя дома республиканцы куда терпимей. Херес. Виноторговля «Гонсалес и Биас». Портреты короля. Королевские автографы. Королевская признательность. Королевская улыбка. Конечно, для виноторговца легко найти оправдание: десертное вино и дегенеративная монархия прекрасно уживались друг с другом. Труднее понять красу Барселоны сеньора Пландьюры. Экспорт-импорт, кофе, тонны, валюта, «Отель Колумб», каталонский патриотизм, наконец, особняк, а в особняке редкостная коллекция: романская скульптура и живопись. Сеньор Пландьюра человек со вкусом, его особняк куда любопытней городского музея, он не боится и новшеств: рядом со статуей XII века — картины Пикассо. Однако кто знает, чем больше гордится этот эстет — своей коллекцией или королевским кивком? При входе дощечка: посетил Альфонс6. Среди картин письмецо в раме: Альфонс благодарит. Возле Пикассо огромная фотография: все тот же Альфонс, на этот раз он жмет руку сеньора Пландьюры.

Испанский Кобленц обосновался в Биаррице. Если он ведет себя тише Кобленца российского, то это следует объяснить не скромностью роялистов, а, скорее, известным своеобразием Испанской республики. Она столь мила, столь воспитанна, что, право же, трудно с ней рассориться. При благосклонном попустительстве республиканских властей роялисты вывезли за границу все свое добро. Они устраивают «чудеса» для суеверных крестьян Наварры. Они торгуются с отнюдь не суеверными капиталистами Бильбао. Те, что помоложе и поглупей, еще толкуют о заговорах, те, что поопытней, предпочитают любовные свидания с «умеренными республиканцами».

Старая испанская песня рассказывает о грустном конце короля Родриго: когда дон Родриго потерял Испанию, он побрел в горы. Он съел ломоть хлеба, посолив его своими слезами. Потом он лег в могилу и положил себе на грудь змею. Трое суток ждал он, наконец змея сжалилась: она ужалила короля. Так умер дон Родриго. Это был жалкий отсталый король. Он жил в VIII веке, и он не знал всех преимуществ эмиграции. Дон Альфонс — человек XX века. Он не солит хлеба своими слезами и не ждет, пока змея его укусит. Он живет в Фонтенбло, окруженный почетом республиканской Франции… Представители «хаимистов»7 беседуют с «легитимистами». Республиканцы не брезгуют монархистами. Англичане ничего не имеют против сеньора Камбо8, сеньор Камбо ничего не имеет против сеньора Лерруса9… Это очень длинная песня. Если змея ужалит кого-нибудь, то уж никак не дона Альфонса.

Республика закрыла короны тряпьем, она переименовала улицы, она переменила бутафорию. Актеры те же. Им даже незачем разучивать новые роли. Правда, ввиду экономии некоторым офицерам пришлось выйти в отставку, но отнюдь не монархистам, — нет, чересчур беспокойным «мечтателям». Старые королевские полицейские охраняют республиканский порядок. Что ни день, они арестовывают рабочих. Как встарь, они убивают «смутьянов».

Несколько лет тому назад в Барселоне полицейский по имени Падилья явился к председателю синдиката булочников. Он пришел переодетый, якобы от имени одного товарища. Он уговорил рабочего выйти на улицу. Там он его убил. Обыскав убитого, он нашел на нем адрес другого «смутьяна». Рьяный сеньор Падилья тотчас же пошел по найденному адресу. Он застрелил и второго преступника. О подвигах Падильи знала вся Барселона. Полковник Масиа10 — тогда революционер и изгнанник — говорил: «Падилью следует застрелить!» Теперь полковник Масиа сидит во дворце, он глава местного правительства. Что касается сеньора Падильи, то его не убили, не арестовали, даже не сместили, он занимает видный пост в барселонской полиции…

В Валенсии в декабре прошлого года один из полицейских убил на улице вождя синдикалистов. В госпитале он показал вместо удостоверения револьвер. Никаких протоколов! Возмущение в городе было столь велико, что храброго полицейского убрали. Ему выдали наградные, и он исчез. Сейчас он опора полиции в городе Куэнка. Один наивный журналист, увидав его, возмутился. Он написал об этом главе всей республиканской полиции. Глава прочел. Полицейский продолжает служить республике. Если журналист начнет скандалить, полицейского переведут, конечно, с повышением в Касерес или в Хихон.

Я дожидался испанской визы четыре месяца. Наконец министерство иностранных дел прислало согласие. Посольство в Париже объявило: пойдите в консульство, там вам положат визу. Но консул не мальчик, он служил королю, у него свои вкусы. Иногда он никак не может согласиться с министром иностранных дел. Увидав советский паспорт, он начал кричать: это для меня не паспорт! Это бумажка!.. Вы не получите визы!.. Несколько дней прошло прежде, нежели был улажен конфликт между монархическим консулом и так называемой республикой.

Мадрид. Кафе «Закуска». Слово для испанцев непонятное, но завлекательное. У входа швейцар, он одет под казака. Лакеи в шелковых рубашках с двуглавыми орлами. Это не сиятельные князья в изгнании, но обыкновенные испанские камереро. Подавая пирожные, они наивно приговаривают: «не угодно ли закуску?» Велико бы было разочарование публики, если бы она узнала, что закуска — это, скорее, селедка, нежели вафли. Стиль соблюден: орлы радуют глаз, бравый казак из Арагона кажется верной опорой, мадридская аристократия наслаждается экзотикой. «Закуска» была излюбленным местом придворной челяди. Даже королева любила откушать «закуску» с заварным кремом. Публика после апреля почти не переменилась. Вот этот франтоватый кабальеро — душа газеты «ABC». В свое время он написал восторженный труд о Примо де Ривере11. Может быть, вскоре ему придется снова приступить к лирической монографии — кто лучше его сможет расхвалить мужество Мауры12 или ум Лерруса?.. Пока что он не сидит без работы. Он толкует события. Он пишет статьи. Он составляет корреспонденции. Он ест «закуску». Без таких республиканцев туго пришлось бы новорожденной республике.

Газета монархистов называется «ABC»: ее идеи выдаются за азбучные. В Севилье имеется своя «ABC», причем ее редактор состоит председателем «союза журналистов». В Мадриде еще приходится думать о приличии, в Мадриде почти все газеты зовут себя «республиканскими». Другое дело в провинции. В Касересе социалистический муниципалитет, в Касересе три газеты, все три правые. В провинции газеты делятся примерно так: явно монархические, тайно монархические, католические иезуитов и католические просто, последние — это крайне левое крыло.

Во всем, что касается кличек, революция торжествует. Переименовать улицы куда приятней, нежели отдать барскую землю батракам…

Так переименованы тысячи улиц. Так переименовано и государство. Феодально-буржуазная монархия, вотчина бездарных бюрократов и роскошных помещиков, люков и грандов, взяточников и вешателей, английских наемников и либеральных говорунов, торжественно переименована в «республику трудящихся». Стоит ли спорить об имени?..

Словом «республика» трудно теперь кого-либо напугать. Достоевский писал о Франции Мак-Магона: «республика без республиканцев». С тех пор многое переменилось. Республика доказала, что она не шальная девка, но дама из приличного общества. Русская поговорка гласит: «Было бы болото, черти найдутся». Я не знаю, сколько было в Испании республиканцев до 14 апреля. Теперь в них нет недостатка: республика налицо, следовательно, найдутся и республиканцы.

декабрь 1931

«Республика трудящихся»

Смесь розового с серым нас всегда волнует. Может быть, это просто прихоть глаза, может быть, это подсознательное толкование так называемой «жизни». Озеро сейчас светло-серое, горы розовые. Этот край кажется созданным для лирики. Испанский язык, мужественный и жесткий, здесь явно мягчает. Здесь уже можно говорить о любви, не пугая твердыми согласными птиц и тишину. Здесь девушки поют грустные и нежные рондас. Вот за теми горами — Галисия, с ее зеленью, омытой дождями, и с ее пастухами, склонными к поэзии. Берега озера тихи и безлюдны. С трудом глаз различает на склонах застенчивые хижины. В озере снуют рыбы, над озером кружат птицы. Так художники раннего Возрождения обычно представляли рай — не хватает только кудрявых овец и праведников. Всем ясно, что здесь люди блаженствуют. Здесь побывал Унамуно13. Он написал несколько строчек, полных поэтического волнения. Дорога доходит до озера: домик, яичница и форель из озера, книга для посетителей — нечто среднее между курортом и эдемом.

Дальше нет проезжей дороги. Тропинка, осел. Две деревни: Сан-Мартин-де-Кастаньеда и Риваделаго. Туда никто не ездит, туда незачем ездить — там нечего покупать и некому продавать. Там только живописное расположение и проклятая нищета, но и то и другое в Испании не редкость.

Впрочем, деревня Сан-Мартин-де-Кастаньеда может похвастаться даже художественными богатствами: среди жалких хижин стоят развалины монастыря. Вот романские колонны… Вот ниша… Вот оконце… Сто лет тому назад мудрые монахи оставили монастырь, они поняли, что человеку трудно прожить одной красотой, и они перекочевали в места менее поэтичные, но более доходные.

Крестьянам некуда было уйти, крестьяне остались вместе с романскими развалинами. От монастыря сохранились не только безобидные камни, от монастыря сохранилось проклятие — «форо». В былые времена крестьяне платили ежегодно дань монастырю. Когда монахи решили переселиться, они перепродали право на дань какому-то вполне светскому кабальеро. Так, переезжая, продают мебель. Они продали «форо», то есть право ежегодно грабить крестьян. Это было в 1845 году. Прошло почти сто лет. Где-то далеко отсюда, в Мадриде, менялись власти и флаги. Была первая республика. Были либералы и консерваторы. На выборах торжествовали различные партии. Смельчаки кидали бомбы. Смельчаков подвергали «казни через удавление». Король давал концессии американцам. Король ездил в Сан-Себастьян. Король развлекался. Потом короля свергли. Сеньор Алкала Самора14 сидел в тюрьме. Сеньор Алкала Самора стал главой правительства. Все это было далеко отсюда — в Мадриде. Из Мадрида нужно сначала ехать на скором поезде до Медины-дель-Кампо. Потом почтовым до Саморы. Потом в автобусе до Пуэбло-де-Санабрии. Потом лошадьми до озера. Потом на осле, если таковой имеется. Далеко от Мадрида до этакой деревушки! Здесь ничего не переменилось. Так же серела, что ни день, вода озера и к вечеру розовели горы. Так же пели девушки грустные песни. Так же каждый год посылали крестьяне неведомому кудеснику «форо», или, говоря проще, 2500 песет.

У крестьян мало земли, да и та не земля, но землица: чего от нее дождешься? В деревне триста тридцать жителей. Как во всякой испанской деревне, тьма-тьмущая детей: беднота здесь рожает детей с упорством завзятых фаталистов. Голодные дети. Вместо изб — черные дымные хлева. Не верится, что люди могут так жить постоянно — беженцы? погорельцы?.. Нет, просто податные души. Им никто не приходит на помощь, но ежегодно они посылают все, что им удается отвоевать у скаредной земли — две тысячи пятьсот песет, пятьсот сказочных дуро, — могущественному кабальеро, который получил от папаши, помимо прочего наследства, право на древнее «форо». Очередного кабальеро зовут Хосе Сан Рамон де Бобилья. Это адвокат. У него прекрасный дом в Пуэбло-де-Санабрии рядом с замком. У него много клиентов. Человек не нуждается, но как адвокат он хорошо знает законы — крестьяне деревни Сан-Мартин-де-Кастаньеда должны ему платить пятьсот дуро ежегодно. Богатые люди от денег не отказываются, и крестьяне получают ежегодно повестку. Они шлют деньги. Сеньор Хосе Сан Рамон де Бобилья расписывается.

В апреле 1931 года свободолюбцы провозгласили в Мадриде республику. Они пошли дальше — объявили в конституции, что «Испания — республика трудящихся». Во избежание кривотолков они пояснили: «республика трудящихся всех классов». В 1931 году, как и в прежние годы, нищие крестьяне деревни Сан-Мартин заплатили дону Хосе две тысячи пятьсот песет. Они трудились круглый год, ковыряя бесплодную землю. Дон Хосе тоже трудился: он послал повестку и расписался на квитанции.

На другом конце озера находится вторая деревня: Риваделаго. Крестьяне Риваделаги не платят «форо», но голодают они с тем же рвением. Еще меньше земли. Крохотные поля картошки, похожие на кукольные огороды. Едят картошку и горох, едят осторожно, чтобы не зарваться. Курные избы — темные бараки без окон. Светильники, зажигают их редко — масло не по карману. В такой норе шесть, восемь, десять человек, больные, старики, дети, все вперемешку. Была школа, потом учителя перевели, нового не прислали. Да и какая же учеба натощак?..

Во всей деревне один только хороший дом с трубой, с окнами, даже с занавесками на окнах. В нем живет уполномоченный сеньоры Викторианы Вильячики. Об этой сеньоре можно сложить эпические песни. В старину поэт сказал бы: «прекрасна она, сильна и богата». Я не знаю, прекрасна ли сеньора Викториана Вильячика, но, слов нет, она и богата, и сильна. Ей принадлежат несколько домов на мадридской Гран Виа. Ей принадлежит также вода озера Сан-Мартин, вода нежно-серого тона, дарящая лирические чувства и к тому же изобилующая рыбой. Земля не принадлежит сеньоре Вильячике, ей принадлежит только вода. Когда вода подымается, ее владения растут. Это юридическая головоломка, но, наверное, адвокат Сан Рамон, тот, которому соседние крестьяне платят дань, легко разберется и не в таких тонкостях. Сеньоре Вильячике принадлежит вода со всей рыбой. Рыба в озере хорошая — форели. Но ничего с этой рыбой сеньора Вильячика сделать не может — слишком сложна и длинна дорога отсюда в Мадрид. Впрочем, сеньора Вильячика проживет и без рыбы — один этаж одного из ее мадридских небоскребов приносит ей куда больше, нежели все поэтическое озеро.

Уполномоченный диковинной сеньоры ловит форелей. Иногда он продает толику в Самору или в Пуэбло-де-Санабрию. Он продает форелей адвокату. Он и сам ест форелей. Но рыбы в озере много, и рыба плавает, ничего не страшась. Уполномоченный отстроил себе хорошенький дом. Он стал владыкой деревни. Он был даже ее алькальдом15. Он живет припеваючи. Его права охраняются стражниками. У стражников винтовки. Если изголодавшийся крестьянин ночью попытается словить рыбку, ему грозит штраф или тюрьма: в Испании иногда умеют соблюдать законы. Голодные люди должны глядеть на прекрасное озеро, на голубых и розоватых форелей, глядеть и умиляться. Так художники раннего Возрождения изображали ад; здесь уж ничего не пропущено: грешники корчатся, а черт сидит в домике за занавесками.

Сегодня в деревню Риваделаго приехал доктор из Саморы. Это человек добрый и наивный. Он лечит бесплатно крестьян; как может, он им помогает. Прежде он здесь агитировал за республику: он верил, что республика не только переселит сеньора Алкала Самору из тюрьмы в королевский дворец, но что она также накормит крестьян Риваделаги. Его останавливает высокая женщина, окруженная роем ребят. Ее лицо заострено голодом и горем. Она спрашивает доктора:

— Что же, дон Франсиско, республика еще сюда не доехала?..

Испанская ирония всегда серьезна: это ирония письменности, от протоиерея из Ита до Сервантеса, это ирония любой крестьянки.

Доктор молчит. Что ему ответить? Сказать, что республика — домоседка, что ее пугает путь верхом на осле? Или признаться, что республика давно доехала до этих мест, что она остановилась в домике уполномоченного сеньоры Вильячики, что она на «ты» с адвокатом из Пуэбло-де-Санабрии, что она знает толк и в «форо» и в форелях, что это не просто республика, но «республика трудящихся всех классов».

декабрь 1931

Лас-Урдес

Саламанка — город пышный и шумный. На главной площади под аркадами с утра до ночи прогуливаются студенты, солдаты и барышни. Они пьют вермут, закусывая его маслинами, обсуждают министерские декларации, влюбляются, томно млеют, пока чистильщики бархатом натирают их невыносимо блистательные ботинки, они строят глазки, ходят взад и вперед, живут на площади и на ней же старятся. Вечером вспыхивают старинные фонари, аркады становятся таинственными, как альковы, прекрасная площадь забивает всех местных красоток, и в нее, не в ту или иную сеньориту, но именно в площадь, в аркады, в фонари, в старые дома, в длинную, как жизнь, прогулку влюблены все жители Саламанки. Шумен и пышен город. Кастильские «ххх», «ррр», «ссс» звучат как ратные крики. Гудят автомобили, а им отвечают неизбежные старожилы испанских городов — многострадальные ослы. Из кафе доносится гуд громкоговорителя: не то севильское фламенко, не то речь сеньора Прието16. Шумен город и пышен. Дворцы Возрождения на каждом шагу, как мелочные лавки, они сходят за простые дома, о них забывает даже «бюро для туристов», в них живут обыкновенные люди, в дворцах с колоннами, в дворцах, облепленных мраморными раковинами, в дворцах с нимфами и с фонтанами, живут просто, когда нужно — глотают касторку, когда нужно — кричат на прислугу: «Почем сегодня телятина?» Университет Саламанки столь великолепен, что трудно понять: как же в нем люди изучают патологию или гражданское право? Он создан для любования. Да, Саламанка — город поэтов!..

В «Гранд-отеле» выставка старинных безделушек, обед из десяти блюд, изысканные лакеи и чарльстон. Кто после этого скажет, что Испания отсталая страна? Это край довольства и неги. Большая площадь все шумит, кружится, поет…

Любители гор могут поехать в Пенья-де-Франсию — это под боком. Прекрасное шоссе. Сто километров. Вот и перевал!.. Перед глазами ад, попытка природы передать все то жестокое и злое, что мучит иногда человека в бессонницу. Крутой спуск в голое, пустое ущелье. Кругом горы — ни деревьев, ни травы. Человека здесь никто не услышит. Куда же идет эта широкая дорога?.. Может быть, в «убежище» для снобических туристов, которые ищут уединения?.. Может быть, попросту в преисподнюю?.. Еще несколько километров. Лачуги. Здесь кто-то живет…

Дорога идет в край, именуемый Лас-Урдесом. Испанцы нехотя, с явным замешательством произносят это имя. Очевидно, Лас-Урдес никак не вяжется ни с небоскребами на Гран Виа, ни с тирадами кортесов. Но из песни слова не выкинешь: Лас-Урдес — Испания. Это восемнадцать деревень провинции Касерес, на границе с провинцией Саламанка. Еще несколько лет тому назад мало кто знал о существовании Лас-Урдеса — не было ни одной проезжей дороги, которая соединяла бы этот край с Испанией. Исследователи отправлялись туда, как в Центральную Африку. Люди в Лас-Урдесе тихо умирали от голода и болезней. Их стоны не доходили до соседней Саламанки. Это хилые и нищие люди, следовательно, ими не интересовались ни сборщики податей, ни воинские начальники. На беду, король в поисках «народной любви» решил посетить Лас-Урдес: так подают копейку калеке. Лошадь короля, перевалив горы, печально заржала. Когда король увидал неведомых верноподданных, он тоже печально вздохнул: предстояла ночь в аду. Королю негде было переночевать, как бездомному бродяге. Он не решился зайти в вонючие темные норы. Для него разбили палатку на кладбище — кладбище показалось королю самым жилым местом в Лас-Урдесе. Вероятно, он был прав.

После королевского визита в Мадриде заговорили о Лас-Урдесе. Образовалось «Общество покровительства Лас-Урдеса», со статутом столь же благородным, как и «Общество покровительства животным». Провели дорогу. Над деревнями, немного в стороне от них, предпочтительно на вышке, чтобы избежать чересчур зловещего соседства, построили красивые белые домики: для учителя, для священника, для доктора. Крестьяне ютятся по-прежнему в темных землянках, спят вповалку, один согревая другого, без тепла, без воздуха, без света. Но над ними — несколько вполне европейских домов и вывеска «Общество покровительства Лас-Урдеса». Так, наверное, ведут себя белые в захолустьях Африки.

Две трети населения Лас-Урдеса отмечены признаками дегенерации. Среди них много зобастых. Они отличаются малым ростом и слабостью. Дети развиваются медленно: десятилетним никак нельзя дать больше четырех-пяти лет. Половая зрелость у женщин наступает часто лишь в двадцать лет. Потом они сразу старятся. Здесь нет ни юношей, ни людей среднего возраста — дети и старики. Детей очень много, босые, полураздетые на холоде. Вот девочка тащит новорожденного со скрюченными полиловевшими ногами. Умрет?.. Через год будет новый…

Наверху в белом домике доктор. Он может изучать здесь все виды дегенерации. Помочь он не может: как лечить голодных?.. Тайна Лас-Урдеса весьма проста: люди здесь голодают из поколения в поколение. Земля лишена извести. Удобрения нет. Редкие деревья, оливы и каштаны принадлежат кулакам из села по ту сторону гор, из Ла-Альберки. Крестьяне Лас-Урдеса едят горсть бобов, иногда ломоть хлеба, иногда желуди. Так как лекарство от голода еще не придумано, доктор ведет статистику и наблюдает.

Столь же трудна работа учителя. Дети любят школу: в школе светло и тепло. Они приходят босиком из соседних деревушек: 5–8 километров. Учитель проверяет умственное развитие детей, у него таблицы, диаграммы, цифры. «Расскажи, что изображено на этой картинке?..» Учитель ставит цифры, выводит среднюю, разводит руками: двенадцатилетний по цифрам соответствует трехлетнему. Дети стараются прилежно учиться, среди них много способных. Но в дело вмешивается желудочная резь, пот, озноб, спазмы, все признаки вульгарного голода. Незачем звать доктора: болезнь ясна.

— Среди моих учеников вряд ли найдется один, который хотя бы раз в жизни поел досыта…

Тетрадки, обыкновенные тетрадки, как во всех школах мира. В тетрадках сначала: «Его величество король, наш благодетель…» Потом несколько страниц спустя: «Наша благодетельница, Испанская республика». Тетрадки те же. В Мадриде произошла революция. Исполнительный учитель переменил тексты для чистописания. Больше ничего не переменилось: босиком домой по холодным камням, дымная берлога, мать корчится рожая, две картофелины, несколько сворованных каштанов и сон на земле.

Девочка все тащит младенца. Он еще не умер. Бессмысленно глядит он на враждебный мир. Он не знает, что он дитя проклятого края. Вот этот старик знает: он вводит нас в свой дом — ничего не видно, трудно дышать, но это лучшая изба деревни. Даже запасы — корзина с желудями. Старик спокоен: его дело кончено, он съест желуди, а потом умрет. Кюре в беленьком домике не сидит без дела. Кюре может быть доволен приходом; он не учит и не лечит, он отпевает.

Несчастные люди с ужасом и надеждой смотрят на автомобиль. Им не привезли ни хлеба, ни спасения. Они забираются назад в свои норы. Только девочка еще не может успокоиться. Она не сводит глаз с приезжих. Сколько ей лет? Десять? Или, может быть, восемнадцать?.. Новорожденный закрыл голубые глаза. Вокруг величественные горы. Природа здесь издевается над ничтожеством человека. Она показывает свое превосходство: какие вершины, какие пропасти, какое головокружение! Она ничего не дает человеку, она еще свободна от него. Люди пугливо залезают в землянки. Они знают: никто им не поможет. По ту сторону гор живут счастливцы: у них оливы, хлеб, песеты, король и республика. Они любят развлекаться. Они провели дорогу. Они приезжают, чтобы посмотреть на жителей Лас-Урдеса. Они приезжают и уезжают. Но никуда не уехать жителям Лас-Урдеса. По-прежнему самое жилое место края — кладбище.

Девочка с синим младенцем осталась позади. Может быть, он уже умер? Автомобиль, пыхтя, рвется вверх. Саламанка. Веселая площадь. «Гранд-отель». Музыка. Где вы были?.. В Лас-Урдесе?.. Нет, об этом не принято говорить в приличном обществе! Сегодня в кино идет новая американская картина…

декабрь 1931

Что такое достоинство

Терраса большого кафе на мадридской Гран Виа. Час ночи — театры кончились, публика начинает собираться, публика, что называется, «чистая» — коммерсанты, «сеньоритос» (так зовут здесь «золотую молодежь»), адвокаты, журналисты. Вокруг столиков бродят продавцы газет, чистильщики сапог, нищие. Деловито они ищут пропитания. Смуглая крупная баба продает лотерейные билеты: «Завтра розыгрыш!..» Другая баба ей приносит грудного младенца. Тогда женщина спокойно придвигает к себе кресло, расстегивает кофту и начинает кормить ребенка. Это нищенка. За столиками шикарные кабальеро. Гарсоны парижского кафе сворой ринулись бы на нищенку, в Берлине поступок показался бы столь необъяснимым, что преступницу, чего доброго, подвергли бы психиатрической экспертизе. Здесь это кажется вполне естественным. Откормив младенца, женщина принимается снова за работу: «Завтра розыгрыш!..»

Не следует думать, что демократизм быта создан испанской буржуазией, он создан наперекор ей. Испанский буржуа ничуть не менее своих иностранных братьев обожает иерархию. Он твердо знает, что дуро в пять раз больше песеты, и его религия тесно связана с начальной арифметикой. Он рад бы провести раздел между собой и «народом», остановка не за ним. Остановка и не за государством: хитрая сеть древних законов, паутина толкований, все здесь сделано для того, чтобы окрутить безграмотных крестьян. Остановка только за так называемым «народом». Его закабалили, но не принизили.

Сеньор Санчес, «государственный адвокат» и наследственный шулер, едет сегодня из Сеговии в Мадрид. Носильщик тащит его чемоданы, украшенные подозрительными гербами. Сеньор Санчес вчера обыграл в карты сеньора Гарсию — он дает носильщику целую песету. Тот вместо благодарственного пришептывания, улыбнувшись, протягивает сеньору Санчесу руку: «Счастливой дороги!» Адвокату ничего не остается, как принять это рукопожатие. В Мадриде к Санчесу подходит нищий; Санчес отмахивается — «ничего нет!» Нищий вежливо приподымает драную шляпу — «простите, что потревожил». Санчес в городском парке читает «Эль-Соль». Рядом с ним чернорабочий жует гороховую колбасу. Санчес косится — что за соседство!.. Тогда рабочий вежливо предлагает: не хочет ли сеньор попробовать?.. В душе сеньор Санчес отнюдь не одобряет подобной фамильярности, но он родился и вырос в Испании, следовательно, он с ней легко мирится. Перед ним никто не станет унижаться. У него могут попросить медяк. При случае его могут и зарезать, но ползать перед ним на коленях никто не станет. Бедность здесь еще не стала позором. Французский буржуа сумел привить свою мораль даже заклятым врагам: бедняк во Франции стыдится дыр на штанах, голодного блеска глаз, ночевки на скамейке бульвара. Бедняк в Испании преисполнен достоинства. Он голоден, но он горд. Это он заставил испанского буржуа уважать лохмотья.

У меня скрипучее перо и скверный характер. Я привык говорить о тех призраках, равно гнусных и жалких, которые правят нашим миром, о вымышленных Крейгерах17 и о живых Ольсонах18. Я хорошо знаю бедность приниженную и завистливую, но нет у меня слов, чтобы как следует рассказать о благородной нищете Испании, о крестьянах Санабрии и о батраках Кордовы или Хереса, о рабочих Сан-Фернандо или Сагунто, о бедняках, которые на юге поют заунывные песни, о бедняках, которые пляшут в Каталонии стройное сердано, о тех, что безоружные идут против гражданской гвардии, о тех, что сидят сейчас в острогах республики, о тех, что борются, и о тех, что улыбаются, о народе суровом, храбром и нежном. Испания — это не Кармен и не тореадоры, не Альфонс и не Камбо, не дипломатия Лерруса, не романы Бласко Ибаньеса, не все то, что вывозится за границу вместе с аргентинскими сутенерами и малагой из Перпиньяна, нет, Испания — это двадцать миллионов рваных донкихотов, это бесплодные скалы и горькая несправедливость, это песни грустные, как шелест сухой маслины, это гул стачечников, среди которых нет ни одного «желтого»19, это доброта, участливость, человечность. Великая страна, она сумела сохранить отроческий пыл, несмотря на все старания инквизиторов и тунеядцев, Бурбонов, шулеров, стряпчих, англичан, наемных убийц и титулованных сутенеров!

Испанские крестьяне и рабочие душевно куда тоньше изысканных обитателей европейских столиц. Паноптикум или человеческая выставка — обязательная низость современной жизни — претит им. Они не расспрашивают и не разглядывают. Они приходят на помощь просто, как бы невзначай. В Испании нет государственного пособия безработным. Социалистический министр труда занят статистикой и проектами. Число безработных тем временем растет. Как живут эти люди?.. Только помощью товарищей, которые из мизерного заработка уделяют толику еще более обездоленным. В Барселоне квартиры большие, а заработная плата низкая, в каждой квартире живут по нескольку семейств. Те, что работают, делятся с безработными. В деревнях Эстремадуры батрак режет хлеб пополам и отдает половину безработному. Это делается незаметно, и мало кто об этом знает. В Мадриде удивленно спрашивают: «Почему безработные еще не умерли от голода?..» Чтобы получить с берлинского бюргера пять марок на «суп для несчастных», надо процитировать и Библию, и Брюнинга, надо польстить: «у вас благородное сердце», надо пообещать: «мы напечатаем о вашем поступке в газете», надо пофилософствовать: «если у них не будет хотя бы постного супа, они начнут громить лавки»… Странно, что этакое существо и батрак из деревни Оливенса, который содержит семью безработного товарища, скрывая свою жертву даже от соседей, — что оба они могут называться одним архаическим словом «человек».

Дуро — это заставляет усиленно биться сердца всех чиновников Мадрида, всех коммивояжеров Барселоны. Крестьяне и рабочие равнодушны к деньгам. Большие дороги здесь не уничтожили гостеприимства. Французский крестьянин никогда не впустит чужого в свой дом. Если он даст стакан вина, следовательно, это бистро, и за вино он взыщет столько же, сколько стоит стакан в соседнем городке. Если он угостит сыром, следовательно, он уже вычитал в местной газетке, что этот вот сыр «локальная специальность» и что парижане падки на него. Приезжий может зайти в любую испанскую хижину от Галисии до Альмерии — его всюду примут с радушной улыбкой. Ему дадут все, что имеется: хлеб, овощи, фрукты. Если он предложит деньги, он увидит смущение, а порой и обиду. Мы хотели заплатить за яблоки одному крестьянину в нищей деревне Санабрии; песета для него большие деньги. Ему не на что купить ни соли, ни деревянного масла. Он поглядел на монету и возмущенно отвернулся. Звон серебра еще не заглушил в его ушах человеческого голоса. Другой крестьянин возле Мурсии принес в автомобиль груду апельсинов, причем это был не один из местных кулаков, но бедный старик, у которого всего несколько деревьев и который нанимается к соседу, чтобы выработать три песеты в день. От денег он отказался просто и величественно. Нищенка в Гранаде мне предложила кусок луковой колбасы. Чистильщик сапог в Альхесирасе мне подарил папиросу. Босой мальчонок в Мадриде, улыбаясь, угостил меня карамелькой. Все эти люди знают, что улыбка куда важнее человеку, нежели песета.

Мадридские лежебоки, сидя в одном из кафе, любят рассуждать о горькой судьбе Испании. От них вы услышите, что страна гибнет потому, что крестьяне и рабочие не хотят работать, — это, мол, наследственные лентяи! Опровергать не приходится, опровергает хотя бы тот же Мадрид, та же жизнь лежебоков, те же кафе, банки и дворцы. Чем создано это, если не упорством крестьян, которые добывают из камня хлеб, без удобрения и без машин, если не искусством рабочих, которые на архаических фабриках, среди безграмотных инженеров и жуликоватых управляющих, ухитряются делать вещи на вывоз?.. Непонятно, как может работать батрак Эстремадуры, который ест куда меньше того, что прописывают врачи толстякам в виде «голодной диеты», запрещая при этом малейшее движение!

Испанцы работают прилежно, но вне американской горячки: и в труде они соблюдают достоинство. Форд построил в Барселоне сборочные мастерские. Он установил там свою знаменитую «ленту». Рабочие не пошли к Форду. Квалифицированный рабочий Барселоны получает семь-восемь песет в день. Форд платит пятнадцать, но на его заводе нет ни одного рабочего из профсоюза, только злосчастный сброд, набранный в Китайском квартале. Испанские рабочие любят свое дело, это прекрасные токари, сапожники, столяры. В труде они ищут творчества. Несколько лишних песет их соблазняют куда меньше, нежели свобода.

Право на досуг здесь кажется столь же необходимым и естественным, как право на воздух. Вот сапожник, он отработал столько-то часов, он сидит на пороге и слушает, слушает, как поет девушка с кувшином, как ревет осел, как перекликаются дети. Приходит заказчик: набить подметки… Сапожник спрашивает жену: «Mujer20, у нас есть сегодня на обед?» Узнав, что на обед есть хлеб и горох, сапожник отсылает клиента к другому сапожнику: он отдыхает. Носильщик в Севилье отнес сундук, получил песету. «Отнеси другой, получишь еще песету»… Носильщик отказывается: с него на сегодня хватит, теперь пусть заработает товарищ… Для мистера Форда это либо сумасшедшие, либо преступники: они не хотят работать до одури, они не понимают, что правда в сбережениях, они не думают о завтрашнем дне. Для испанского рабочего это обыкновенные люди — не лентяи, но и не стяжатели, люди, которые умеют, даже голодая, жить. Батраки Андалусии старательно оговаривают свое право на несколько «сигар», это, конечно, не сигары — у них и на папиросы не хватает, нет, это пятнадцать минут отдыха, столько, сколько предположительно курят сигару, это право несколько раз в день не только работать на процветание графа или маркиза, но лежать на земле, глядеть вдаль или просто дышать.

Храбрость, эта историческая добродетель испанского народа, сохранилась только среди рабочих и крестьян… Журналисты, устраивая в кафе безобидные заговоры, заручались хорошими связями. Умирали рабочие и крестьяне. Их расстреливали гвардейцы при короле, их расстреливают гвардейцы при республике. Они умеют идти против винтовок с голыми руками.

Мадрид. Сентябрь. Демонстрация. Коммунист произносит речь на выступе дома. Это рабочий. Слушают его обитатели квартала Куатро Каминос: рабочие и ремесленники. «Стреляют!» Оратор продолжает говорить. Толпа продолжает слушать.

Каждый день газеты сообщают: в Хихоне рабочие отказались разойтись, один убит, два ранены. В провинции Гранада столкновение крестьян с гвардией, трое убиты. В Севилье два… В Бильбао четыре… В Бадахосе один…

Стреляют, рабочий продолжает говорить, рабочие продолжают слушать… Старая испанская песня восхваляла мужество. Это было давно, в ту пору, когда удаль, прославляемая певцами — жонглерами, еще не свелась к турнирам ради той или иной дамы, или к реверансам перед королем. «Мое украшение — оружие, мой отдых — сражаться, моя кровать — жесткие камни, мой сон — всегда бодрствовать». Эту песню теперь вправе петь не мародеры марокканской войны и не герои республики, которые вели переговоры с Альфонсом о его путешествии из Мадрида в Париж, но только батраки и рабочие, синдикалисты или коммунисты. Правда, у них еще нет оружия, и, следовательно, им нечем себя украсить, зато уже давно их кровать — это жесткие камни, и, любя отдых, они теперь показывают, что этот «отдых» может быть весьма опасен для изнеженного сна республики.

декабрь 1931

Эстремадура

Трудно сказать, какая провинция в Испании беднее других. Там, где земля плодородна, у крестьян нет земли, там, где у крестьян земля, — это не земля, но камни. Бедна суровая Кастилия, с ее скалами, голыми, как судьба, с ее крохотными деревушками, забытыми всеми, с ее громким именем и с ее миской гороха. Бедна Андалусия, несмотря на солнце и на маслины, на виноградники и на море, бедна, как страна, по которой прошли завоеватели, как изба, из которой выволокли все до последней лоханки; вместо кастильского гороха здесь «гаспачьо» — вода, в воду подлили малость деревянного масла, накидали корки хлеба — это обед и это ужин. Бедны и Арагон, и Ла-Манча. Трудно потягаться с ними, и все же особенно бедной кажется мне широкая и печальная Эстремадура. Это заброшенная окраина. Туда еще не заезжают ни караваны туристов, ни агитаторы барселонской «Конфедерации труда». Там до сих пор думают, что у русских боярские бороды и что социалисты — это доподлинные революционеры. Эстремадура — это так далеко от мира, грустное имя, грустная страна!

В Касересе роскошные дворцы помещиков: флорентийские ворота, мавританские фонтаны, венецианские фонари. У владельца вот этого особняка десять тысяч гектаров. Это изысканный кабальеро и к тому же страстный охотник, он приезжал сюда каждую осень, чтобы стрелять куропаток. После апрельского переворота он уехал из Мадрида в Париж. Теперь время охоты, но темно во дворце, наглухо закрыты окна, не журчит фонтан — кабальеро в отлучке, кабальеро во Франции. Он вывез туда вдоволь песет, а за деньги даже во Франции можно найти настоящих живых куропаток. Опустели дворцы Касереса; помещики получают деньги от управляющих. Что касается климата, то кабальеро люди не столь прихотливые — они могут перезимовать и в Биаррице.

Рядом с дворцами монастыри, один за другим, целый город монастырей. Монахи знают, что Эстремадура отнюдь не бедна. Зачем гневить бога?.. В Эстремадуре пробковые рощи, в Эстремадуре прекрасные нивы, в Эстремадуре прославленное свиноводство: местные окорока — «jamón serrano» — признаны обжорами всего мира. Монахи в Испании водятся не где придется, но только рядом с богатством, как воробьи рядом с конюшней — они клюют золото. Монахи из Касереса не уехали. Они проверили запоры на воротах, они ласково пошептались с капитаном гражданской гвардии, они пережили несколько тревожных ночей. Они успели отоспаться.

Город, слов нет, пышный. Можно прибавить художественные ценности: собор, дома Ренессанса, древние укрепления. Стоит ли говорить об остальном?.. Хотя бы о воде?.. В Касересе нет водопровода. Утром и вечером женщины, девушки, девочки спускаются вниз с кувшинами. Город на горе, вода внизу. Женщины носят кувшины на голове. Это очень живописно, и это очень тяжело. Конечно, супруга сеньора Торреса не ходит с кувшином — у нее прислуга; сеньор Торрес твердо убежден, что единственное, на что может пригодиться голова его прислуги, — это быть подпоркой для кувшина. Вода в Касересе не только за тридевять земель, вода премерзкая. Здесь никогда не прекращается эпидемия тифа. Сеньоры почище пьют минеральную воду или вино, что касается «народа», то не все ли равно, от чего этот народ умирает?.. Мало ли в Эстремадуре умирают от малярии?.. Тиф ничуть не хуже. Притом в Эстремадуре чересчур много людей, в том же Касересе на тридцать пять тысяч жителей тысяча безработных, и эти безработные умирают не от тифа и не от малярии, а просто от голода.

Туристы ездят в Севилью и в Гранаду, никто не забирается в Касерес, а между тем вряд ли найдется в Испании другой город, столь фантастичный. Если взглянуть на него снизу, это театральная декорация: громоздятся ярусами дома, по крутым улицам карабкаются стройные девушки с кувшинами, люди в широкополых шляпах лежат на камнях — не жизнь, но балет. Если взглянуть на Касерес снизу… Надо ли взбираться наверх, где прекрасные кувшины оказываются наполненными микробами, где в столь живописных домах видишь черную нужду, где благородные статисты, которые лежат на камнях, становятся безработными без пособий, без надежды, осужденными на верную смерть?..

Как щедра Испания на подобные разоблачения! Каждая эпоха смотрит человеческую комедию по-своему — в разных местах раздаются аплодисменты или свистки. Путешественники прошлого века замечали нищету, но, поданная в столь эстетическом окружении, она их умиляла. Они стыдливо отворачивались от трущоб Лондона, они знали, что Диккенс — это мораль. В Испании они отдыхали от морали, они воспринимали картины Мурильо как живую жизнь, а лохмотья нищего — как музейную ценность. Там, где они умилялись, нам хочется свистеть в два пальца. Чем прекрасней земля, чем больше в ней внутренней гармонии, чем стройней ее женщины, чем богаче она и архитектурными перспективами, и маслиновыми рощами, тем больше возмущает нас ее нестерпимая нищета. Кабальеро, увидев женщину на улице, по привычке кричит ей: «Я в тебя влюблен, красотка» и равнодушно проходит мимо. Стыдно отделаться от красоты Эстремадуры таким комплиментом. Здесь есть что полюбить и что возненавидеть.

Путь от Касереса в Бадахос длится долго, поезд останавливается где-то в поле. Пересадка — надо ждать два часа. Вместо станции лачуга. Возле лачуги огромный кактус, как болезненная опухоль, два осла, заколоченная фабрика. На перроне босые дети и сумасшедший старик. Над всем этим плотная серая скука. Подрались два кобеля, их облили водой. Сумасшедший покричал петухом. Ребята нашли гнилое яблоко и обрадовались. Я не помню имени этой станции, это просто лачуга и это Эстремадура.

Бадахос — граница Португалии, но Бадахос — это то гоголевское захолустье, от которого «хоть три года скачи, ни до какого государства не доедешь». В Бадахосе выходят несколько газет. Самая передовая «Ла-Вос Эстременья». В этой газете боевой фельетон: «Двадцать лет спустя» Александра Дюма. В этой газете обстоятельные отчеты о мировых событиях: «Супруга уважаемого коммерсанта дона Сесилио Алкали Беррокаля донья Серванта Флеча Родригес разрешилась вчера от бремени красавцем сыном… Уважаемый коммерсант дон Луис Перес Альварес отбыл вчера в Сафру… Вчера захворал легкой формой гриппа заведующий «Банко Эспаньол де Кредито» уважаемый дон Хуан Ретамаль… Прибыл наш дорогой друг дон Лауреана Кальсадо Луис, начальник тюрьмы в Алькосере. Мы желаем ему так же, как и его прекрасной супруге донье Авелине, приятного пребывания»… Донов и доний много: они хворают, выздоравливают, женятся — вот и газета заполнена. Можно прибавить литературный отдел — после романа Дюма критический разбор «Бедных людей» Достоевского: «Эта книга позволяет нам легче понять азиатский характер Советской России…»

Депутат Бадахоса — человек просвещенный, он живет не в Бадахосе, но в Мадриде. Однако он мог бы сойти за бадахосского старожила. Он побывал, например, в Москве и написал об этом книгу. Его книгу читали не только в Бадахосе, но и во всей Испании. В этой книге он описывает разные чудеса. Он, например, видел в Москве попов. У них длинные бороды. Наблюдательный путешественник пишет: «Попы в России евреи». Да, далеко от Бадахоса до Москвы!..

Эстремадура — это не Касерес и не Бадахос, Эстремадура — это деревня. Следует только забыть о привычном значении некоторых слов: приехав в деревню Эстремадуры, никак нельзя догадаться, что это «деревня». В деревне Оливенса двенадцать тысяч жителей, в деревне Дон Бенито за сорок. В таких деревнях имеется все, вплоть до казино для местных чиновников и лавочников. Все, кроме земли: ни огорода, ни палисадника. Это города, заселенные батраками. Земля вокруг принадлежит разным маркизам и графам, они живут в Мадриде или за границей. Поместья величиной в уезды. Вот, например, у герцога де Орначуелоса 56 000 гектаров вполне девственной земли: герцог любит охоту. У крестьян нет даже хижин. Они снимают комнаты. Они платят за комнату по двадцать, по сорок песет в месяц. Когда небо начинает светлеть, они выходят из деревни, чтобы поспеть к восходу солнца на работу. Иногда поле в десяти километрах от деревни. Так можно было бы, обладая соответствующей фантазией, организовать каторгу. Так в Эстремадуре организован быт деревни.

Оливенса. На улицах толпа. Люди в широких шляпах — сомбреро, в розовых или голубых рубашках. Они стоят на углах и ждут. Приезжий может подумать, что это праздник. На самом деле это забастовка. Хозяева хотят, чтобы батраки работали не «от солнца до солнца», как раньше, но «от зари до зари». Между рассветом и восходом солнца проходит час, столько же между заходом и ночью. Формула поэтична: и «от зари до зари», в переводе на грубый язык это значит: два лишних часа. Забастовщики угрюмо стоят на углах улиц и ждут. Трудно понять, чего именно они ждут. Они уныло ковыряют во рту зубочистками, есть — они давно не ели. У хозяев тоже зубочистки, но перед зубочистками у них сытный обед, и хозяевам ждать куда как легче.

В Оливенсе восемьсот безработных. Этим людям помогали товарищи. Теперь товарищи бастуют. Голодают забастовщики, голодают и безработные. Алькальд Оливенсы социалист, это не мадридский политик, это свой человек. Помочь он, однако, не может. Губернатор не отпускает никаких пособий. Губернатор запретил обложить коммерсантов налогом в пользу безработных. Губернатор шлет алькальду телеграммы: забастовка должна кончиться! Это не совет хозяевам, это приказ батракам. В Оливенсе всего-навсего восемь гвардейцев, но крестьяне Эстремадуры фаталисты: они стоят и ждут. В соседней Андалусии люди умеют хвастаться, привирать, шутить, это актеры и юмористы Испании. Эстремадура молчалива и скудна на жесты. Здесь иногда поют грустные песни, чаще всего здесь молчат. Восемь гвардейцев с зверскими мордами, как мифологические чудовища, стерегут пленников Оливенсы. В школе монах, он одет в штатское, сладко улыбаясь, он говорит мне: «Здесь людям не на что жаловаться, здесь люди живут хорошо…»

Маргарита Нелькен представляет в кортесах Эстремадуру. Это передовая писательница и социалистка. Она призналась мне: «Нам приходится делать все, чтобы удержать крестьян от бунта…» В Бадахосе я беседовал с одним из местных социалистов. Это мелкий служащий, живет он плохо и по ночам изучает то эсперанто, то «Капитал» в популярном изложении. Он сказал мне: «Если бы не Мадрид, мы давно бы выступили…»

В одной из деревень Эстремадуры крестьяне недавно подписали договор с управляющим огромного поместья. Они добились уступок: до забастовки они получали четыре песеты в день, теперь в договоре сказано: «четыре песеты и еда». Договор был скреплен алькальдом. Управляющий негодовал — «лодыри»! Управляющий слал хозяину горестные послания. Но делать было нечего — договор подписан, управляющий распорядился, чтобы батракам выдавали еду, а именно похлебку без мяса, без рыбы, без овощей — немного воды с деревянным маслом. Рабочие против харча не возражали: они сызмальства знают, что такое «гаспачьо». Но управляющий распорядился не только выдавать рабочим еду, он распорядился также запечатать колодец: «В договоре сказано, что я обязан вас кормить, кормить, но не поить». Вода хозяйская, ничего не поделаешь. Палит южное солнце, рабочих мучит жажда, воды нет. Они не распечатали колодца, они не бросили в этот колодец управляющего, они только послали депутату ходатайство — нельзя ли распечатать колодец? Без воды в такой зной трудно работать!..

В Эстремадуре нет еще ни синдикалистов, ни коммунистов. В Эстремадуре социалисты; это крайняя партия. Социалисты, конечно, бывают разные. Те, что работают в деревнях, думают, будто они подготовляют революцию. Те, что сидят в Мадриде, делают все, лишь бы удержать рабочих от революции. Испанская песня говорит: «Одни поют то, что знают, другие знают, что они поют…»

Я не знаю, чем кончилась забастовка в Оливенсе, работают ли там теперь «от солнца до солнца» или «от зари до зари». Я знаю, что люди там работают от рождения до смерти. Иногда они поют о горькой судьбе, иногда они бросают лопаты и замирают на углах улиц, суровые и немые. Это прекрасно, как старая испанская живопись, и это страшно, как запечатанный колодец.

январь 1932

«Guardia civil»21

Пятнадцатого апреля многие весьма храбрые испанцы смутились: «Что с нами будет?..» Смутились маркизы и дюки, старшины мадридских клубов, управляющие поместьями в Севилье или в Хаене, банкиры Бильбао, фабриканты Барселоны, редакторы газет и настоятели монастырей. «Что с нами будет?.. Неужели они решатся?..» Речь шла, конечно, не об отречении короля — королем сразу все перестали интересоваться. Храбрые испанцы тревожились не за королевскую корону, но за дурацкую треуголку, отделанную блестящей клеенкой. Они знали, что вместе с этой треуголкой может свалиться их власть. В тревоге они спрашивали друг друга: «Неужели эти безумцы распустят гражданскую гвардию?..» Они еще не знали, что республика подарена народу командиром гражданской гвардии генералом Санхурхо22 и что вместо фригийского колпачка эта республика примеряет теперь клеенчатую треуголку.

При короле в Испании было тридцать три тысячи гвардейцев, теперь их сорок тысяч. Республика уменьшила армию, зато она увеличила гвардию. В Испании тридцать шесть тысяч учителей и сорок тысяч жандармов. В гвардейцы берут главным образом фельдфебелей и вахмистров, берут их по найму сроком на пять лет. Гвардеец получает пятьдесят пять дуро в месяц. Года три-четыре он состоит в «подвижной бригаде» — там он получает ежемесячно восемьдесят пять дуро — в четыре раза больше, нежели рабочий, и в два раза больше, нежели бухгалтер с университетским дипломом.

Ремесло гвардейца несложное: он должен убивать. Вместо «гвардия умирает, но — не сдается», здесь можно сказать: «гвардия убивает, но не ранит». Когда гвардейцы разгоняют крестьян или рабочих, редко подбирают раненых — гвардейцы целятся в голову или в живот, и они стреляют без промаха.

Человек в дурацкой треуголке не просто жандарм, это страх всей бедной Испании, им пугает мать ребенка, его невольно ищут в темноте, пробираясь ночью по извилистым улицам, он стал легендой, как в средние века смерть, он танцует — я вижу этот танец, на рыжих скалах Кастилии, на болотах Эстремадуры, на холмах Андалусии — длинная страшная тень, которая бродит, выискивая партнера, которая караулит зазевавшегося, хватает чудака, которая, извиваясь и раскачиваясь, верхом на коне или ползком, как уж, подбирается, целится, убивает — танец длится. Нет дня, чтобы газеты не сообщали о новом убийстве: гвардейцы должны убивать, это связано с треуголками, с дуро и с традицией. Они рыщут по стране, завидев лохмотья и голодный блеск глаз, они останавливаются: они напали на дичь. Здесь нечего гадать, все ясно заранее: крохотная телеграмма газетного агентства, вой восьми или десяти сирот и шепелявая латынь «куры»23.

В Эстремадуре имеется край, который испанцы зовут по наивности «Сибирью», — они думают, что Сибирь — это «страна смерти». Сибирь Эстремадуры и впрямь край, где людям жить незачем. Люди там едят желуди. Желудями помещики кормят свиней. Человек ползет ночью по земле; это барская земля. Он голоден, и, как зверь, он ищет корма. Навстречу ему идет другой человек в дурацкой треуголке. Он стосковался по делу, в его руке винтовка. Два часа спустя гвардеец диктует рапорт: «Я трижды окликнул встречного, после чего я выстрелил… Убитый оказался крестьянином Педро Риусом, 38 лет от роду… При нем найдена корзина с желудями…»

В ноябре возле Талаверы гвардеец убил крестьянина, отца девяти малолетних детей. Гвардеец объявил, что убитый якобы хотел на барской земле словить зайца. Возмущенные крестьяне собрались на митинг. Алькальд города, социалист, долго их уговаривал: Мадрид рассудит! Чтобы успокоить крестьян, алькальд послал в Мадрид телеграмму с просьбой наказать виновного, а также сменить офицера гвардии. В Мадриде привыкли к человеческой наивности. Нельзя наказывать гвардейца за то, что он убил крестьянина, как нельзя наказывать социалиста за то, что он шлет сентиментальные депеши: оба делают свое дело.

Иногда люди выходят из себя. Недавно в Мальмодовар-де-Рио забастовщики окружили казарму гражданской гвардии. Гвардейцы не стали выжидать что будет. Они хорошо поработали: рабочие Рафаэль Ривас, Хосе Гальего, Салюстино Алькарас и Хосе Морено пали замертво. Возле трупов на. фотографии стоят убийцы, они опираются на ружья и сосредоточенно смотрят в объектив аппарата. Они не опечалены и не веселы, их лица ничего не выражают — это, скорей всего, призраки, одетые в бутафорские мундиры, они знают одно — убивать.

Республика на словах отменила цензуру, на деле цензура существует. В Барселоне выходит литературно-общественный еженедельник «Ла-Ора». Редактор этого журнала должен посылать гранки на просмотр губернатору. В одном из последних номеров редактор хотел напечатать рисунок: гвардеец верхом на лошади. Под рисунком не было никакого текста. Губернатор, однако, рисунок зачеркнул: «Это слишком мрачно!..» Губернатор ценит гвардейца на улицах Барселоны, на страницах журнала он его пугает: убийца на коне, этот святой Георгий Испанской республики, не может быть изображаем, как бог Саваоф.

Гвардейцы работают молча. Молча работает их командир генерал Санхурхо. 14 апреля генерал Санхурхо изменил королю — он не послал гвардию против республиканцев. Это было последним днем монархии и первым опытом генерала. В кафе политики спорят, кто станет завтра главой правительства — сеньор Кабальеро24 или сеньор Леррус? Имени Санхурхо никто не поминает — это бог не только с неизображаемым ликом, но и с неизреченным именем. Сорок тысяч людей в треуголках время от времени постреливают, они готовятся к великолепию хорошего повсеместного расстрела.

январь 1932

Ученик Бакунина

Я встретился с ним в Фернан Нуньесе. Несмотря на двойное имя, Фернан Нуньес — обыкновенный поселок Андалусии, заселенный батраками, с казино и с нищетой, поселок, который похож не на деревню, но на скучное предместье большого города. Однако до города далеко, да и город — Кордова — какой-то музейный. В таких поселках, несмотря на отделение банка и на казино, чувствуешь, до чего далеко от Испании до мира. Пиренеи, просверленные несколькими туннелями, все еще Пиренеи, а ветер из Африки, сухой и несносный, твердит о близости пустыни.

Республика послала в провинции новых губернаторов: адвокатов или журналистов. Это походило на волшебную сказку — кабальеро, вчера еще занятые поисками одного дуро и отсидкой в мадридских кафе, стали всесильными сатрапами. О своих новых вотчинах они знали смутно по годам школьной учебы. Адвокат из Астурии, пожав друзьям руки, направлялся управлять Эстремадурой. Началось соревнование. Севильский губернатор перещеголял всех. Воспользовавшись доносом домовладелицы на хозяина кафе, некоего Корнелио, он объявил, что в квартире Корнелио якобы помещается штаб вооруженных мятежников. К домику подвезли артиллерию и по пустой лачуге выпустили двадцать два снаряда. После такого боя уж ничего не стоило арестовать сотню рабочих и закрыть ненавистные синдикаты25.

Губернатор соседней Кордовы тоже не зевал: 11 августа он приказал распустить 31 синдикат. Тюрьма Кордовы превратилась в местное отделение «Конфедерации». В провинции Кордова теперь работают только профсоюзы социалистов: губернатор избавил их от опасных конкурентов.

В Фернан Нуньесе помимо казино имеется «Каса дель Пуэбло» — это клуб социалистов. В клубе висят портреты Карла Маркса и Пабло Иглесиаса26. О первом местные социалисты знают только одно: он боролся с анархистами. Иглесиас почитается духовным отцом теперешних министров: Прието и Кабальеро. Кроме портретов, в клубе висит соблазнительное изображение полуголой республики, как висит оно, впрочем, во всех канцеляриях и даже в полицейских участках.

Вокруг стола сидели социалисты Фернан Нуньеса: хозяин кафе, ветеринар, конторщик, несколько крестьян, Говорил ветеринар. Крестьяне молчали.

Я спросил одного из крестьян, может ли он меня познакомить с кем-нибудь из синдикалистов. Это было, разумеется, бестактно, но в деревнях Испании политические страсти еще не уплотнили человеческих суток: враги иногда стреляют друг в друга, но, поскольку дело не доходит до револьверов, они еще дружески друг с другом беседуют.

Так я с ним встретился. Он вошел угрюмый и спокойный, вежливо всем поклонился и сел под портретом республики. Он не был ни конторщиком, ни ветеринаром. Корявые руки свидетельствовали о профессии: он был обыкновенным батраком. В зависимости от времени года он пахал землю, окапывал лозы или собирал маслины.

Как все батраки он был нищ. Его одежда, купленная некогда за десять песет на базаре, с годами приобрела оттенок благородного несчастья. Он не был ни вождем союза, ни сотрудником барселонской газеты. «От солнца до солнца» он работал. Когда солнце, наконец-то смилостивясь, заходило, он думал, разговаривал, читал. На коварные вопросы он отвечал вежливо, но стойко — ничто не могло его переубедить.

Социалисты?.. Виновато улыбаясь, он смотрит на ветеринара: «социалисты — партия буржуазии». Он за забастовки, за револьверы, за восстание. Слово «диктатура» его, скорее, печалит, нежели пугает: он против государства, он за свободную коммуну. Ветеринар спорит с одним из товарищей: кто вернее защищает рабочих — Второй Интернационал или Третий… Ветеринар, разумеется, за Второй. Здесь раздается тихий отчетливый голос батрака, того, что сидит под портретом республики:

— Я за Первый Интернационал…

Так на минуту встает история, споры семидесятых годов, испанские анархисты, расколы, пыльные страницы. Так встает и карта Испании — далеко, очень далеко отсюда до жилого мира!..

Он за Первый Интернационал. Кроме того, он за свободу. Это не призрак прошлого, это живой человек, два часа тому назад он собирал маслины, я могу засвидетельствовать, что его корявая рука тепла человеческим теплом, но отчетливо и тихо он говорит: «я за свободу»… Мне хочется понять этого загадочного современника, и я его спрашиваю:

— Вот в Фернан Нуньесе есть вдова. Она верит каждому слову священника. Она не хочет, чтобы ее мальчика взяли в школу. Она боится грамоты, как дьявола. Я знаю, что вы против религии. Можно ли заставить эту женщину посылать мальчика в школу?

Он с минуту молчит. Он смотрит жалобно, как бык, в спину которого втыкают стрелы. Как бык, он не может повернуть.

— Заставить нельзя. Надо убедить. Нельзя убедить?.. Надо убедить!..

Что ж это — толстовец?.. Духобор?.. Или, может быть, последователь Ганди?.. Нет, он за борьбу. Надо отобрать землю. Надо взять фабрики. Работать, всем работать! Он за революцию, за революцию и за свободу.

— Наш учитель — Бакунин.

На какие только нелепости не падка история! Думал ли барчук Мишель, российский бунтарь и растяпа, медведь, игравший с бомбами, и сентиментальный корреспондент Николая Первого, что через семьдесят лет у него найдется ученик, полуграмотный батрак в деревне Фернан Нуньес?..

Против Бакунина выступал Маркс. Их спор давно решен историей: Маркс стал учителем мощного государства, которое теперь строит Магнитострой и организует колхозы. Это — сто шестьдесят миллионов и победоносная революция. Бакунин стал учителем вот этого батрака…

Ученик Бакунина не одинок, их много и в Фернан Нуньесе, и в Хересе, и в Севилье. Нетрудно доказать всю путаницу их теорий. Нетрудно и проследить, насколько их тактика — эта беспрерывная партизанщина, эти частичные забастовки, эти разрозненные залпы — вела и ведет рабочих к поражению.

Но сейчас в этом клубе социалистов, под портретом республики, рядом с витиеватым ветеринаром сидит не теоретик, не вождь, а живой человек, батрак из Фернан Нуньеса, если угодно, чудак и мечтатель, отважный, нищий и непримиримый.

январь 1932

О человеке

Рядом с французами испанцы кажутся первобытными, несмотря на всю пышность их истории, несмотря на барокко и на Гонгору, на небоскребы и на проказы Рамона Гомес де ла Серны27. Это, конечно, не дети, но это люди, не духи в брюках и не манекены от «Галери Лафайет». Я настаиваю на цельности материала. Это можно проследить на природе: здесь горы — горы, степи — степи. Это можно увидеть и за обеденным столом: испанская кухня гордится не столько искусством обработки, сколько добросовестностью продуктов: девственно белый хлеб, густое вино, ягненок, рыба. Может быть, неудачи государства в известной степени следует объяснить именно этой определенностью отдельных частей — человек здесь слишком человек, и великие реформаторы, которые привыкли иметь дело, скорее, с моллюсками, нежели с быками, наверное, опешили бы, перевалив Пиренеи. Даже католицизм здесь больше озорничал, нежели воспитывал. Расправы инквизиции — это только зрелище, нечто вроде боя быков. Для подлинного творчества монахам пришлось выбрать вместо Испании Парагвай. Над Испанией очень легко царствовать. Любой выродок с плохонькой армией может захватить хоть завтра власть. Управлять Испанией много труднее. Для этого мало соблазнительных идей и мистического тумана, необходима какая-то правда. Я говорю, разумеется, не об адвокатах, но о народе. Эта правда, однако, далека и от фотографии, и от арифметики. Она не дается в готовом виде, ее надо создать. Куда легче с ней познакомиться в музее Прадо перед полотнами Гойи, нежели в соседних с музеем кортесах.

Можно никак не интересоваться искусством, можно приехать в Испанию, чтобы закупить апельсины или чтобы изучить аграрный вопрос, можно быть биржевиком или агитатором, но нельзя пройти мимо Гойи, это лучший проводник по стране. Так прежде всего разрушаются лживые фразы о «художнике кошмаров». Гойя не декадент, не эстет, не одинокий фантаст, Гойя — художник, которого с полным правом можно назвать «социальным». В своей известной картине, изображающей расстрел, он показал, что такое пафос не патетического. Его портреты королевской семьи вовсе не карикатурны: это только вдоволь смелое оголение всячески задрапированных моделей в эпоху, когда искусство знало одно: скрывать, когда назначение цвета или рифмы было ограждать мир от чересчур жестокой действительности. Гойя шел дальше, нежели человеческий глаз, он показывал сущность предмета или чувств, он был подлинным реалистом. Вероятно, поэтому принято говорить, что он был одарен «извращенной фантазией» и что жил в «мире неправдоподобного». Все так называемые «кошмары» Гойи в Испании ходят по улицам: это маркизы и нищие, это спесь и горе, это генерал Санхурхо среди запуганных батраков Эстремадуры.

Урок Гойи можно дополнить уроками испанской литературы. В начале XIV века в Испании была написана замечательная книга. Ее автором был Хуан Руис, именуемый протоиереем из Ита, священник с подозрительной биографией, в которой важное место занимает тюрьма. Европа тогда довольствовалась эпигонами рыцарской поэзии, рифмованными переложениями «чудес» или молитв, обязательной догмой и столь же обязательной красотой, розой, которая не была цветком, и дамой, которая не была женщиной. Это было задолго до Франсуа Вийона. Протоиерей из Ита написал книгу о своей эпохе, о сластолюбивых монахах и о своднях, об обманутых девушках, о лицемерии и о пастухах, о страхе перед смертью и о попойках, о рыцарях и о силе. Это якобы автобиография: протоиерей изучает грехи, чтобы больше не грешить. Так можно было бы написать сатиру или лирическую поэму; ни то ни другое определение никак не подходит к книге Хуана Руиса. Исследователи много спорили: издевается ли автор или говорит всерьез? Для католиков — это книга покаяния, для вольнодумцев — первая брешь в стене средневековья. Протоиерей влюблен в донью Эндрину. Он описывает себя: он красив — у него толстая шея, крохотные глаза и осанка павлина. Он не смеется над собой: все условно. Он встречается с доньей Эндриной в церкви: это не кощунство, это просто место встречи. Потом донья Эндрина умирает, он ее оплакивает. Потом умирает старая сводня, которая свела его с доньей Эндриной, он оплакивает и сводню, он уверяет, что ее место в раю. Никто не скажет, где здесь кончается хроника, чтобы уступить место правде поэта. Это и есть жизнь, каждый вправе ее толковать по-своему, но отвязаться от нее куда труднее, нежели от обыкновенной достоверности.

Надо ли напоминать, что самое гениальное произведение испанской литературы «Дон Кихот» сделано с тем же реализмом, что он также допускает тысячи толкований, не допуская, в сущности, ни одного, что роман Сервантеса не пародия на литературную моду эпохи, не сатирическое отображение общества, не проповедь мистического самообмана, но только правда о человеке большом и ничтожном, достойном и смешном?..

Все это меня занимает отнюдь не как эстетические рецепты. Конечно, и в наше время могут жить художники, преданные высокому реализму. Нетрудно увидеть в рисунках немца Гросса, этого сына Домье и внука Гойи, тот же фанатизм обнажения, который в его первом густом растворе нас так пугает в музее Прадо. Можно добавить, что русский писатель Бабель описывает красноармейцев и шлюх с той же откровенностью отчаяния, с которой протоиерей из Ита описывал монахов и красавиц. Понижение значительности зависит не от понижения талантов, но от роли искусства в жизни: оно было хлебом, оно стало кокаином, которым смягчают зубную боль и которым некоторые сумасшедшие заменяют секрецию желез.

Испанский реализм меня занимает не как художественная школа, но как разгадка многих особенностей этой страны. Я не думаю, чтобы из нее можно было бы сделать новую Византию. Французское остроумие бессильно перед любым планом, перед любой статистикой. Ирония испанского реализма куда страшнее. Здесь можно выдать мельницу за врага, и с мельницей пойдут сражаться — это история человеческих заблуждений. Но здесь нельзя выдать человека за мельницу — он не станет послушно махать руками вместо крыльев. Здесь еще живут люди, настоящие живые люди. Это хлопотно, порой опасно, и это все же очень утешительно.

январь 1932

Испанский эпилог

Это был один из моих последних вечеров в Испании. Барселона не только столица Каталонии, это большой испанский город. Фабричные трубы и политическая путаница притягивают к нему людей из других провинций. Это был, следовательно, эпилог, скорее, испанский, нежели барселонский. Мы пошли в рабочий кабачок, который посещают главным образом выходцы из Андалусии. Они пьют по стаканчику мансанильи, куда больше они поют. Поют не хором, не за столами, но подымаясь на эстраду, как заправские артисты; поют приказчики, сапожники, почтенные матери многочисленных семейств и молоденькие мастерицы. Поют они фламенко — это звучит безысходно, как широта и нищета Андалусии. Слова — о несчастной любви, но заунывность напева много откровенней — это о несчастной жизни.

Общество наше было достаточно пестрым: коммунист, бывший офицер, участвовавший в заговорах, теперь интеллигент без работы, журналист каталонец, тот, что «ладит со всеми», нервный скульптор, влюбленный в искусство и твердо верующий, что человечество должно существовать ради гениев, два рабочих из Кастилии, вожди синдикалистов. Никто из наших не пел. Скульптор, преданный искусству, слушал песни. Журналист что-то записывал в блокнот. Прочие разговаривали: о своей судьбе, о судьбе Испании.

У одного из рабочих сухие жесткие глаза. Вряд ли он с ними родился. Он просидел сутки в часовне, ожидая казни: смертников в Испании сажали в часовню, чтобы они на прощание поговорили с богом. Потом их выводили из часовни, на шею надевали железный обруч, завинчивали винты: это называлось «казнью через удавление». Он сидел в часовне и ждал обруча. К нему пришел священник и начал говорить о милосердии. Тогда смертник сорвал со стены тяжелое распятие и проучил «куру». Случайно он спасся от обруча. Он работает теперь на заводе и ждет часа решительного объяснения. Когда он глядит сухими жесткими глазами на журналиста, журналист начинает нервически улыбаться.

Другого зовут Дуррути28. Это имя я прежде встречал в газетах — французских и немецких. У Дуррути престранная биография. Все знают, что во время войны была «ничья земля». На эту землю падали снаряды, она была очень печальной землей, но Дуррути должен пожалеть о том, что Версальский договор не оставил хоть пядь земли «ничьей». Тогда у Дуррути был бы дом. Это очень добродушный человек. Когда скульптор говорит о «святости искусства», он не спорит, но улыбается. Так, наверное, он улыбается и своему двухнедельному сыну. Он мог бы быть прекрасным руководителем детской площадки. Однако его боятся как чумы. Он выслан не то из четырнадцати, не то из восемнадцати государств. Надо сказать, что он все же не руководитель детской площадки, но вождь ФАИ — это означает: «Федерация анархистов Иберии».

Дуррути был приговорен к смертной казни не только в Испании, но еще в Аргентине и в Чили. Французы его арестовали и решили выдать. Спорили только, кому: Испании или Аргентине. На допросах изысканный следователь время от времени проводил рукой по своей шее: он хотел напомнить, что именно ждет Дуррути в Испании или в Аргентине. Дуррути просидел семь месяцев, гадая, кому его выдадут. Пока юристы спорили, в стране началась кампания против выдачи. Дуррути спасся. Его выслали в Бельгию. Из Бельгии его выслали в Германию. Из Германии в Голландию. Из Голландии в Швейцарию. Из Швейцарии во Францию… Это повторялось по многу раз. Как-то в течение двух недель Дуррути кидали из Франции в Германию и назад: жандармы играли в футбол. Другой раз французские жандармы решили провести бельгийских: двое вступили с бельгийцами в длинную беседу, тем временем автомобиль с живой контрабандой помчался в Брюссель. Дуррути менял что ни день паспорта. Он не менял ни профессии, ни убеждений: он продолжал работать на заводе, и он остался анархистом.

После апреля Дуррути вернулся в Испанию. Его арестовали в Хероне: он числился в списках людей, подлежащих задержанию. Следователь, раскрыв папку, несколько смутился: «Дело о покушении на жизнь его величества»… Дуррути пришлось отпустить. Он работает на фабрике, и он выступает на митингах. Наверное, его скоро снова арестуют. «Ничьей земли» больше нет, и трудно сказать, куда он денется со своим младенцем. Враги о нем говорят: «Это честный и отважный человек». Однако никто не хочет, чтобы человек с такими достоинствами жил бы рядом. Некоторые биографии никак не умещаются в истории. Это хорошо знают многие поэты: так встречаются дуло револьвера и теплый висок. Это знают и социальные мечтатели, те, что не умеют вовремя ни покаяться, ни промолчать.

Дуррути по убеждениям анархист. Однако по роду занятий он рабочий. Это предопределяет неизбежный конфликт. Скульптор легко мог бы стать анархистом: от этого ничего не изменилось бы в его жизни, он мог бы по-прежнему презирать человечество и верить в торжество гения. Рабочий знает, что такое организация; сложность производства приучает его к идее порядка; солидарность требует от него дисциплины. Анархизм испанских синдикалистов — это не анархизм кофейных завсегдатаев, которые сочетают Бакунина со Штирнером29, безначалие с эротикой и свободу с кутежами. Испанские синдикалисты стоят у станка. Их вожди не пьют и не ходят в притоны Китайского квартала: это своеобразный монастырь с тяжелым уставом. Двадцатый век и здесь взял свое: батраки Андалусии еще мечтают — «не принудить, но убедить». Барселонские синдикалисты уже распрощались с некоторыми иллюзиями прошлого столетия. Недавно они приняли постановление о том, что хозяева не должны брать на работу рабочих, которые не состоят в профсоюзе. В другой стране это азбучная истина. В Испании это шло против всех традиций, и это далось с трудом. Анархистам пришлось отказаться от анархии, ревнителям свободы пришлось пойти на насилие. Это было первым шагом. Дуррути теперь стоит за диктатуру рабочих и крестьян. Он может критиковать русскую революцию, но на ней он учится, он и его товарищи, «Конфедерация труда» и рабочие Барселоны.

То, что Дуррути еще лепечет, просто и ясно говорит коммунист: диктатура для него не душевная драма; с нее он начал свою политическую жизнь. Это жесткое слово он умеет произносить с любовью. Слабость партии и обилие ересей его не смущают: «весной 17-го года в России было не очень-то много большевиков»… У него нет ни авторитета Дуррути, ни его романтической биографии, но ему и не нужно это: за него история. У него даже нет имени, это просто коммунист, скромный человек в потертом пиджаке, и это вместе с тем столько-то миллионов. В этом маленьком кафе он сидит, как посол, аргументируя странами и эпохами.

На эстраде тем временем один певец сменяет другого. Камареро30 тоже не выдержал. Он оставил поднос и поднялся на эстраду. Он поет о своих любовных неудачах, поет протяжно, как муэдзин на минарете, поет и одним глазом все присматривает, чтобы не ушел кто, не заплатив за стаканчик. После лакея на эстраду поднялись несколько человек. Среди них молоденькая девушка лет пятнадцати. Они долго и угрюмо бьют в ладоши. Они смотрят на девушку. Они ждут. Девушка медлит. Она упирается. Она сидя стучит каблуками. Потом она срывается с места и начинает плясать, медленно и страстно. Этот жестокий танец не дает выхода чувству, он только возбуждает и томит. Он сразу кончается, как ветер на море. Он спадает в изнеможении. И снова — заунывная песнь.

Теперь все спорят. Скульптор за красоту. Дуррути за свободу. Коммунист за справедливость. Это спор 1931 года. Его сейчас повторяют в разных странах разные люди. На столе газета: каждая строчка — это голод или кровь. Испания долго была в стороне. Она тешила мечтателей и чудаков гордостью, темнотой и одиночеством. Казалось, она вне игры. Так в Америке люди машин и ожесточенного труда устроили заповедник с девственными лесами и с диким зверьем. Однако в Испании не деревья и не звери, но люди. Эти люди хотят жить — так Испания вступает в мир труда, борьбы и ненависти. Она вступает вовремя.

декабрь 1931 — январь 1932

Мигель Унамуно и трагедия «ничьей земли»

В годы войны между вражескими окопами проходила узкая полоска земли. Каждый день на нее падали снаряды. Ее обволакивали ядовитые газы. Она была покрыта колючей проволокой и трупами. Ее называли: «ничья земля». Кто вздумал бы искать спасения на этой проклятой земле?

В нашу эпоху социальной войны некоторые писатели еще мнят себя нейтральными. Они пытаются обосноваться на «ничьей земле» вместе с пишущими машинками, с музами и с издателями. Они думают, что высокие тиражи или почтительные отзывы предохранят их от снарядов.

Несмотря на дождливую погоду, костер перед зданием берлинской оперы пылал вовсю. Отсветы этого пожарища испугали даже самых «нейтральных»: ведь на костре погибли не только коммунистические трактаты, но с ними заодно романы Джека Лондона, Стефана Цвейга, Федора Сологуба.

Жест немецких фашистов вполне логичен. Перепроизводство бумаги не позволило им отослать «опасные» книги на фабрики. Что касается страха перед мыслью, то он определяется возрастом класса. Советская революция могла преспокойно издавать письма императрицы Александры Федоровны. Так называемая «национальная революция» поспешила сжечь письма Розы Люксембург. Молодой класс лишен суеверных страхов, он не верит в привидения и не воюет с трупами.

Рабочие умеют чтить и Шекспира, и Гёте, и Пушкина. Они строят новый мир не на метафизическом небе, но на земле, удобренной потом многих поколений. Советские издательства выпускают сочинения Вергилия и Сенеки, Кропоткина и Герцена, Ницше и Толстого. В советских библиотеках можно найти романы Марселя Пруста, и в советском театре шли драмы Поля Клоделя. Советские исследователи посвятили ряд серьезных трудов поэтическому гению Тютчева. Их не остановило то, что Тютчев был славянофилом, монархистом и царским цензором. Они знали, что молодые поэты могут многому научиться и у Тютчева.

Рабфаковцам незачем прибегать к огню: история не только инкубатор, это и прекрасный крематорий. Диктатура молодого класса — диктатура любопытных глаз и крепких ног. Умирающий класс прежде всего труслив. Войдя в библиотеку, бездарный литератор и всемогущий министр г-н Геббельс невольно хватается за коробок спичек. Он хочет быть трагическим Дон Кихотом, но он сильно смахивает на того российского градоначальника, который как-то выстрелил из револьвера в тарелку щей, потому что щи оказались горячими.

Советские писатели знают, что путь пролетариата — это путь мучительного, напряженного завоевания культуры. В советском обществе писатели впервые почувствовали себя не отверженными, не схимниками, не людьми, призванными забавлять, но строителями жизни. Никакие отдельные ошибки, допущенные в течение пятнадцати лет по отношению к отдельным писателям или литературным группировкам, не могут изменить этого основного положения. Советская литература — это не декларация, это значительное явление, влияние которого сказывается далеко за пределами СССР. Являясь как по художественным приемам, так и по своей универсальности прямой наследницей русской литературы прошлого столетия, она несет нечто новое: пафос борьбы, культ труда, радость жизни. Достаточно назвать имена Маяковского и Пастернака, Бабеля и Олеши, Шолохова и Тынянова, Фадеева и Федина, чтобы определить ее удельный вес.

Немецкие фашисты писали предпочтительно на заборах. Теперь им выдали прекрасные линотипы и запасы бумаги. Однако им не о чем писать. Для звериных рефлексов достаточно и тех пятисот слов, которыми обходятся первобытные племена. Но они хотят сохранить все атрибуты цивилизованного общества. Они объявляют новую эру «национальной литературы». Только одного писателя удалось им привлечь к своим радениям — это маститый порнограф Ганс-Гайнц Эверс. Когда-то он пугал барынек вампирами. Теперь ему незачем напрягать свою фантазию — он может описывать проказы штурмовиков.

Они ответят, что фашистская Германия еще не успела обзавестись своей литературой. Нельзя же все делать сразу — и жечь книги и писать. Обратимся к учителям гитлеровцев — к итальянским фашистам. Впавший в детство Габриэль Д'Аннунцио31 продолжает гордо лепетать о своем «великолепии». Но ему теперь не верят даже продавцы коралловых брошек. Маринетти32, тот полон энтузиазма. Чем же он взволнован? Осушением болот? Голодом в Сицилии и Калабрии? Рождением нового сознания? Взаимоотношением труда и поэзии? Нет, этот фашистский фигляр и футуристический академик потрясен иными проблемами. Он, например, не хочет, чтобы итальянцы ели вульгарные макароны. Он предлагает им есть курицу под розовым соусом и ярко-лазоревое мороженое. Он также за стеклянные шляпы и за алюминиевые галстуки. Так страна, которая претендует на духовную гегемонию, превратила своего первого поэта в картузника и кондитера. Кондитер, впрочем, не унывает. Он важно рассказывает терпеливым репортерам: «С пластической и в то же время абстрактной радостью мы присутствуем при рождении «я» среди различных гласных, которые стали конкретными». Трудно сказать, что он называет «конкретными гласными». Касторку, которая давно превратилась в тюремную баланду? Слюни безработных, которые мечтают не о розовой курице, но о тарелке макарон? Или поэтические повадки дуче, который, как исправный мегаломан33, рассылает свои пьесы в дирекции парижских театров?

Д'Аннунцио и Маринетти — люди дофашистской эры. Что же принесло стране «национальное пробуждение»? Единственный роман молодой фашистской Италии, которому удалось выйти за пределы своей страны, носит достаточно красноречивое название: «Безразличные». Это роман о современной итальянской молодежи. Перед читателем не грубые рабфаковцы, которые учатся на трамвайных остановках и которые работают по восемнадцать часов в сутки. Герои романа Моравиа — безразличные. Им невыносимо скучно жить, и, зевая, автор описывает их никчемную жизнь. Любовник мамаши изменяет ей с дочкой. У любовника — лиры, а почтенная семья разорена. Сын хочет убить обидчика, но потом, раздумав, пьет с ним ликер. Автору до того тошно об этом рассказывать, что он то и дело возвращается к обеденному столу — вот прислуга принесла тарелки, вот она унесла тарелки, вот она положила вилки… Таковы литературные признания «молодой пробужденной Италии»34.

Имеется, однако, в Европе страна, где у власти находятся не рабочие и не фашисты, но самые что ни на есть настоящие литераторы. Писатели в республиканской Испании — и министры, и посланники, и губернаторы. Это и есть «ничья земля» — литературное кафе между окопами. Писатели пишут статьи и произносят великодушные речи. За ними стоят владельцы латифундий, международные финансисты и вояки из «гражданской гвардии».

Мигель Унамуно — прекрасный поэт, печальный философ и беспомощный политик. Его опыт поучителен в своей трагичности. Этот человек искренне мечтал о революции. Он любил поступь времени на страницах книг. Когда эта поступь превратилась в гул толпы перед окнами кортесов, он отошел от окон и начал мечтать о той старой Испании, которая жила в глубоком вневременном сне. Он захотел остаться нейтральным между батраками Эстремадуры и гвардейцами.

Унамуно очень храбрый человек. Когда страна в страхе молчала, когда испанские социалисты лепетали о «государственной гармонии», Унамуно выступил против диктатуры. Его отправили в ссылку. Он бежал из ссылки. Во Франции, несмотря на «увещевания» полиции, он продолжал обличать. Он был в то время не зеленым юношей, но почтенным профессором, знаменитым писателем и старым человеком. Он отказался от почета и уюта. Он жил в изгнании, как бедный студент. Когда я говорю, что он испугался истории, это не справка о недостатке гражданского мужества, это естественная трагедия «ничьей земли».

Зимой 1925 года я часто видел Унамуно в парижском кафе «Ротонда». Он сидел, окруженный учениками. Он говорил о свободе и революции. Иногда он вырезывал из бумаги диковинных зверей. Он писал печальные стихи: «Романсеро изгнания». Он был похож на Дон Кихота в очках и без лат. В его облике сказалось все то суровое и безысходное, что нас потрясает в пейзаже Старой Кастилии. Я тогда еще не читал его книг, но, взглянув на него, я сразу поверил, что это настоящий поэт и непримиримый бунтарь.

Я увидал Мигеля Унамуно шесть лет спустя на трибуне кортесов. Он выступал против требований национальных меньшинств. Реакционную политику он защищал цитатами из классической поэзии. Кажется, цитируемые стихи его волновали куда больше, нежели вопрос о каталонском статуте. Как прежде, его глаза выдавали глубокую тоску. Но это не был поэт в изгнании, это был депутат кортесов и постоянный сотрудник степенно-буржуазной газеты «Эль-Соль».

Унамуно иногда называют «нигилистом». Он не восстает против определения, но ему не нравится слово «нигилист» — оно звучит для него чересчур по-русски. «Ничто» по-испански: «нада», и Унамуно согласен на звание «надиста». «Ничевочество» Унамуно, однако, предназначается для любителей поэзии и философских комментариев. Унамуно-политик теперь защищает достаточно определенные ценности, не только отечество и традиции, но даже собственность.

В своих газетных статьях Унамуно остается поэтичным и возвышенным. Говоря о голоде батраков, о забастовках или о заговорах фашистов, он живописует красоты испанской природы, и он призывает в свидетели всех поэтов и философов: Альфреда де Виньи, Вергилия, Тирсо де Молину, Гюго, Кнута Гамсуна, Кальдерона, Броунинга, Кардуччи, Кеведо, Данте, Пиндара, Сорилью и даже Карла Маркса. Читатели газеты «Эль-Соль» — это обыкновенные испанские буржуа. Они не любили ни короля, ни иезуитов. Но с религиозным чувством они подходят к биржевому бюллетеню и к треуголке гвардейца. После революции в редакции «Эль-Соль» произошел раскол: левые ушли. Унамуно, однако, остался. Его трагический «надизм» никак не восстал против руководителей этой газеты, которые поклялись защищать интересы перепуганных лавочников.

Психология последних не заслуживает особого изучения — они все те же и на Курфюрстендамм и на мадридской Алькала, эти «свободолюбцы», которые сначала поют «Марсельезу», а потом зовут на подмогу гвардейцев или штурмовиков, чтобы спасти свои ценности от так называемой «анархии». Другое дело — психология Унамуно, на ней надлежит остановиться.

Унамуно никогда не стремился к стройной философской системе. Он предпочитал «комментарии» лирические и грустные. Он много говорил о «трагическом ощущении жизни». Этот светский богослов напоминал дореволюционного Шестова35. Ничто, казалось, не предвещало сближения между последним из донкихотов и умеренными республиканцами. Природа Унамуно обнаружила страсть к чрезмерному. Он не стал, однако, ни роялистом, ни анархистом. Он задержался где-то в центре.

Умеренность Унамуно не синтез, это только результат арифметического сложения. Разгадка таится в характере страны. Феодальный строй до сих пор жив в Испании, он сказывается не только в размере поместий и в нищете крестьян, но также и в известной патриархальности нравов, в презрении к богатству, в гостеприимстве, в примитивной и, однако же, высокой человечности. Испанская буржуазия стремится заменить это если не хорошими машинами, то хорошими дивидендами. Однако она труслива и беспомощна. Это не якобинцы, даже не Жиронда, это наши русские кадеты в сокращенном переиздании.

Унамуно хорошо понимает необходимость и аграрной реформы, и борьбы с монашеством. Но в душе он сожалеет о трогательной нищете, об отрешенности и бескорыстности старой Испании. Он готов повторять на испанский лад: «Эти бедные селенья, эта нищая природа! Край родной долготерпенья!..» Он ищет тормоза — машина времени мчится слишком быстро. Он отрекается от своих прежних помыслов. Он начинает слагать разум и страх, прежние мечты и новую тоску. В итоге этого сложения получается программа куцых реформ, пополняемых карательными экспедициями, программа перепуганного буржуа и его органа «Эль-Соль».

Стоило ли говорить о трагическом ощущении жизни, стоило ли ссылаться на рыцаря Печального Образа и писать элегии, чтобы потом выступать с признанием, достойным любого бакалейного торговца, который из своей приходно-расходной книги делает евангелие и который обожествляет градацию годовых доходов как иерархию небесного воинства? Вот что пишет Мигель Унамуно о справедливости: «Итог иных революций, социальных, — это перевернуть тот же блин… Так рождается кража, ибо крадут не от голода, я это повторяю, но от отвращения к труду и от зависти»…

Унамуно очень культурен и очень сложен. При известных обстоятельствах эти достоинства превращаются в слабость. Он мог быть мудрым, он, однако, мудрствует. Он не хочет увидеть голодных — это слишком просто, и это доступно каждому. Он рассуждает: что такое голод? Он доказывает, что голод, описанный Кнутом Гамсуном, никак не похож на голод, описанный Кеведо. Это — литературный комментарий для вполне сытых читателей «Эль-Соль». Тем временем сотни тысяч безработных мечтают о миске с горохом. Так постыдно заканчивается в наши дни высокотрагическая философия.

Парадоксы, может быть, и хороши в философских комментариях. Они нестерпимы, поскольку речь идет о человеческой жизни. Унамуно говорит, что вырождение на почве голода испанских крестьян — это досужие басни. Между тем его любимые места — это окрестности Сала-манки. Один горный перевал отделяет их от края, называемого Лас-Урдесом, где живут дегенераты, где голод переменил людей в уродливых карликов, в злосчастных кретинов. Это, конечно, звучит чрезвычайно прозаично рядом с рассуждениями о том, что голод — понятие относительное… Унамуно говорит читателям «Эль-Соль», что вся беда от еды. Это, наверно, справедливо применительно к аристократическим республиканцам с Пасео-дель-Кастельяно. Но я хотел бы послушать, как знаменитый философ стал бы доказывать обитателям Лас-Урдеса свою теорию пагубности питания.

Я не хочу дольше останавливаться на разборе газетных статей Унамуно. Я вовсе не склонен смеяться над его противоречиями, над всей откровенной нищетой этого философского богатства. Я хочу отнестись к трагедии писателя с тем же уважением, которого заслуживает и трагедия крестьян Лас-Урдеса. Я знаю, что ослепление Унамуно родилось не от его привязанности к тем или иным социальным привилегиям. Его личная бескорыстность вне спора. Остается выяснить, какой же дорогой он пришел к тому миру, в котором, как в мутном зеленом аквариуме, плавают различные Леррусы? Не культ материальных богатств привел сюда Унамуно, не тоска по власти, но исконный порок поэтов, философов, а также болтунов — обожествление слова. Унамуно говорит: «Словом наши предки создали все самое прекрасное, словом, а не мечом». Это звучит как утверждение высокой поэзии или как реабилитация Дон Кихота в его борьбе с мельницами. Но слово меняется в зависимости от того, когда и как его произносят. Трибуна кортесов — не парижское кафе, и газета «Эль-Соль» — не дневник нового Вертера. Слово тем и сильно, что оно рождает действие. Мигель Унамуно пишет. Гражданская гвардия работает. У этих современников, правда, не мечи, но карабины, однако в Касас Вьехасе36 они показали, что они быстро переводят некоторые слова на язык огнестрельного оружия.

Я глубоко убежден, что, узнав о трагедии Касас Вьехаса, Мигель Унамуно пережил тяжелые часы. Здесь его «трагическое ощущение жизни» слилось с правдой, доступной любому безграмотному батраку. Но смысл исторических событий в том, что Унамуно пишет о прекрасных традициях, а гвардейцы наводят винтовки — одно тесно связано с другим. Нейтральной земли больше нет нигде, ее нет и в том, втором мире, в котором хочет жить философ Унамуно… Его личная судьба так же поучительна для колеблющихся писателей, как и берлинские костры.

Для многих из этих колеблющихся пример Унамуно раскрывает и другое: необходимость известного самоограничения. Чем больше писатель любит слово, тем целомудренней и строже он должен к нему подходить. Велика опасность опрощения, нивелировки, замены всех инструментов одним барабаном, отрицания глубины и многообразия жизни. Но не менее страшна и другая опасность — чрезмерного усложнения, подмены живой жизни игрой, жонглирования легкими идеями и редкими словами, инфляции мысли, за которой неизменно следует инфляция крови. Долг писателя теперь неслыханно труден. Литература знавала и прежде цензуру государства, но теперь она должна усвоить другую цензуру — своего гражданского сознания. Лучше стать простой частушкой в устах эстремадурского батрака, нежели глубоким и высокопоэтическим оправданием убийц Касас Вьехаса.

май 1933

В горах Астурии

Сейчас в Москве украшают улицы. Завтра Красная площадь наполнится радостным гулом. Будет весел топот красноармейцев, и широко будут улыбаться милые курносые комсомолки. Но мне трудно сейчас думать о празднике. Я только что говорил с испанцами. Они приехали оттуда. Я вижу перед собою пустынные горы Астурии. Они покрыты снегом. Это все та же Испания, прекрасная и трагическая. Я знаю ее горные перевалы, и я знаю ее людей. Пусто обычно в этих горах. Редко увидишь старого крестьянина. Он закутался в одеяло и грустно покрикивает на выбившегося из сил осла. Теперь, среди снежной метели, бродят люди. Это шахтеры Овьедо и Хихона. Одиннадцать дней и одиннадцать ночей они сражались внизу. Потом они отступили в горы. Они унесли с собой винтовки и то отчаяние настоящего революционера, которое становится самой прекрасной надеждой. За ними гонятся по пятам ищейки Лерруса: люди с пулеметами и с газами. Как стервятники, которых немало в горах Астурии, реют над ними самолеты. Но они все еще отстреливаются, и в тот час, когда на Красной площади будут ползти танки победивших рабочих, далеко от Москвы, в стране, которая слывет страной тореадоров и кастаньет, высоко в горах еще будут защищать рабочую честь последние красноармейцы Испании.

Я знаю также их усмирителей. Я знаю гражданских гвардейцев в их шутовских треуголках. Это не борцы, это не солдаты, это — профессиональные убийцы, откормленные и выхоленные. За бутылкой вина один гвардеец хвастает перед другим количеством застреленных им в жизни людей. Я знаю и солдат испанского иностранного легиона. В него шли барселонские сутенеры, которые попадались на «мокром деле»: они выдавали себя за португальцев. В него шли парижские апаши и немецкие громилы — люди, которым надо убивать, как другим людям надо жить и смеяться. В него шли русские белые, донкихоты Шкуро и рыцари контрразведки. Горделиво они рассказывали своим сотоварищам по легиону, как в Тихорецкой или Лабинской они вырезывали на лбу пленных красноармейцев звезды. Правительство Лерруса, не доверяя своим солдатам, бросило на испанских рабочих полчища международных убийц. Врываясь в завоеванные города, они кололи штыками и добивали прикладами раненых. Шахты для них были марокканской пустыней. Они жгли, и на десяти языках они пели свои блатные песни.

Борьбу венских рабочих сравнивали с Парижской коммуной: это была борьба вдохновенная и обреченная, полная героизма рабочих и нерешительности вождей, без военных лозунгов, без организации, без веры в победу. Нельзя в 1934 году повторить 1871 год. Борьба астурийских рабочих вдохновлялась иным примером. Фотографический аппарат даже в руках буржуазного репортера способен порою проговориться. Передо мною фотография: развалины Овьедо. На стене — большая надпись: «Да здравствует советская республика Астурия!». Правительственные газеты лгут наивно и невежественно. В них можно прочитать, что карманы убитых повстанцев были набиты приказами на русском языке и советскими рублями. Ни один шахтер Астурии не знал русского языка. Испанская буржуазия тщательно охраняла невежественность, и среди астурийских рабочих было немало людей, которые не умели читать даже по-испански. На рубли в Овьедо нельзя купить ни пушки, ни каравая хлеба. Но великий пример далекой страны, рассказ о земле, где рабочие победили и где нет больше безработицы, магическое слово «советы» вдохновили углекопов Астурии. Не за республику, не за туманную свободу, не за право социал-демократов критиковать канцлера они боролись. Первое воззвание революционного комитета заканчивается словами: «Да здравствует социалистическая революция! Да здравствует власть рабочих и крестьян! Да здравствует диктатура пролетариата!».

У них не было ни опыта, ни знаний. Как могли они организовать жизнь на завоеванном ими клочке земли? На колокольнях уже реяли красные флаги, но с колоколен еще стреляли в рабочих белогвардейцы, спрятанные сердобольными священниками. Рабочие опубликовали несколько декретов: о банках, о земле, о снабжении. Они ввели карточки: надо было предохранить рабочие поселки от голода. Каждый гражданин получал в день продовольствия на столько-то песет. Нельзя было думать о мирной жизни: со всех сторон надвигались враги.

Рабочие сразу организовали Красную армию. В декрете значилось: «Красноармейцы должны подчиняться железной дисциплине. В Красную армию не могут вступить лица, принадлежащие к классу эксплуататоров».

5 октября красноармейцы взяли приступом оружейный завод «Ла-Вега». Завод защищал отряд гвардейцев. Бой длился весь день. На заводе рабочие нашли тридцать пять тысяч винтовок и патроны. День спустя рабочие в Туроне захватили государственный военный завод. В Туроне были металлургические мастерские. Рабочие начали изготовлять там ручные гранаты. В Миересе шахтеры наладили свое военное производство. Из железных полос они делали картечь. У шахтеров был динамит. Им удалось отбить у правительственных войск четыре пушки. В течение одиннадцати дней эти пушки помогали красноармейцам отбивать атаки усмирителей. Мадрид понял, что шахтеры Астурии — это не прекраснодушные барселонские адвокаты. Против рабочих была двинута армия: полки — 7-й, 12-й, 14-й, 17-й, 32-й, 35-й, 36-й, шесть кавалерийских эскадронов, африканские стрелки и иностранный легион, девять батарей артиллерии. Крейсеры «Либерта» и «Хаиме» обстреливали город Хихон. Разгромив рабочие дома, крейсеры произвели десант. К солдатам присоединились матросы. На Овьедо с севера наступали войска под командой генерала Агуирра. С запада продвигался генерал Очоа, главнокомандующий всей экспедицией. С юга шли силы генерала Бельмоса. С востока подходили полки генерала Сольчага. В распоряжении правительства были блиндированные поезда37 и броневики. Сорок самолетов каждый день сбрасывали бомбы на дома рабочих. Воздушной бомбардировкой были уничтожены университет и его ценное книгохранилище. Надо ли говорить о том, что усмирители заявили, будто бы университет подожжен рабочими? 10 октября на городок Миерес неожиданно налетели самолеты. На улицах было много народу, и храбрые летчики Лерруса перебили немало стариков, женщин и детей. Возле Овьедо красноармейцы сбили два самолета.

Мадрид слал подкрепление. Рабочим становилось все труднее и труднее держаться. Нашлись врачи, которые отказывались перевязывать раненых шахтеров… Силы сторон были слишком неравными. Кольцо сжималось. Приближалась развязка. Одиннадцать дней красное знамя реяло над Астурией. На двенадцатый день легионеры со штыками наперевес ворвались в Овьедо. Весь день шли уличные бои. Один из рабочих вождей, Бонифасио Мартин, раненный насмерть, крикнул: «Товарищи, только не сдавайтесь!» Шахтеры не сдавались. Солдаты продвигались по трупам.

«Зачем нам пленные?» — кричали легионеры и, врываясь в рабочие дома, убивали всех без разбора. «Да здравствует Испания!» — вопили пьяные гвардейцы, и, ставя подростков у стены, они бились об заклад, кто из старых вояк лучше стреляет в цель. «Справедливость» торжествовала.

«Мы должны будем вскоре закрыть все банки, потому что за год раньше они не накрадывали столько, сколько теперь накрали за один месяц», — сказал один крупный мадридский банкир. Он отнюдь не был монархистом, он просто успел ознакомиться с аппетитом республиканских министров. Сеньоры адвокаты с министерскими портфелями знают в жизни одну мудрость: власть — это нажива. Они поспешили объявить, что красноармейцы грабили банки и магазины. Несколько буржуазных журналистов, съездив в Астурию, наивно написали: «Слухи об ограблении сильно преувеличены». Тогда цензоры Лерруса схватились за ножницы: никаких опровержений! Революционный комитет в Астурии беспощадно расстреливал грабителей. Это не помешало депутату Иглесиасу, изобличенному несколько лет назад в крупном мошенничестве, бодро воскликнуть: «Воровская шайка астурийских коммунистов наконец-то посажена под замок». Газеты, разумеется, писали о зверствах рабочих. За несколько песет расфранченные, но полуголодные альфонсы мадридской печати придумывали различные ужасы: разве вы не знаете, что рабочие в Миересе продавали тела священников, как мясные туши? А в Овьедо они изнасиловали всех великосветских сеньор! Что же, каждый мечтает, как может.

Убийцы тем временем работали. Леррус боялся смертных приговоров, он предпочитал тихую работу легионеров. Среди последних особенно отличились русские белогвардейцы. В Овьедо молоденький рабочий Диего Сантес, не разбираясь толком в мировой политике и узнав, что среди солдат имеются русские, с доверием кинулся к светлоглазому капралу: «Товарищ русский, не нужно меня расстреливать. У меня старуха мать!..» Капрал усмехнулся: «Ага, — товарищ!» Он увел Диего Сан-теса в сторону, чтобы там, глумясь, его прикончить. В Овьедо приехал буржуазный журналист Луис де Сирваль. Его задержали на улице и отвели в штаб. Офицер иностранного легиона, белогвардеец Иванов, спросил у журналиста: «Зачем вы приехали в Овьедо?» — «Чтобы выяснить на месте правду». Тогда сеньор Иванов вынул револьвер и застрелил Сирваля: «Вот тебе правда!»

Газета «Эпока» пишет: «Только не милосердие! Как истинные христиане мы будем сегодня молиться богу за павших солдат, за то, чтобы правосудие свершилось. Смерть красным убийцам!» Газета «Эль-Дебате» требует расстрелов: «Чем меньше теперь будет шахтеров в Астурии, тем легче умиротворить этот край. Что касается угля, то уголь мы сможем покупать за границей». Таковы эти христиане и эти патриоты.

Король Альфонс, который, притаясь, ждет своего часа, прислал щедрый дар: пятьдесят тысяч песет героям гвардейцам. Так господин, находясь даже в отлучке, заботится о своих слугах. Леррус, тот куда скупее: он ограничивается орденами и нашивками. Полковники становятся генералами: это война все же была легче, нежели марокканская! Генералы скромно говорят друг другу, что пушками и самолетами можно, пожалуй, победить рабочих, у которых только винтовки и отвага.

Но неспокойны генералы, и неспокоен Леррус. Кажется, они могли бы торжествовать: вместо Овьедо — развалины. Могильщики не могут справиться с работой. На подмогу им посланы саперы. Но все же тревожен Мадрид. Повстанцы все еще бродят по снежным горам Астурии. Вчера самолеты скидывали воззвания: «Сдавайтесь, и мы простим всех, кроме членов революционных советов!». Они скидывали воззвания и бомбы. Повстанцы стреляли в них из винтовок. Генерал Лопес Очоа сказал, что метель препятствует удачному завершению операции. Когда метель уляжется, войска захватят последние отряды Красной армии.

Может быть, он и прав. Метель скоро уляжется, метель, но не революция. Храбрый генерал не понимает одного: то, что было в Астурии, это не бунт, даже не восстание, это только один из эпизодов испанской революции. За угольщиками Астурии придут шахтеры Бискайи, литейщики Сагунто, рабочие Севильи и Барселоны, батраки Андалусии и Эстремадуры. Придет и для Испании день ее праздника. Но теперь как пусто, как страшно в Астурийских горах! Воет ветер. Кружат самолеты. Красноармейцы сжимают в коченеющих руках так тяжело доставшиеся им винтовки, и, может быть, один из них поет вполголоса старую испанскую песню: «Мое украшение — оружие. Мой отдых — сражаться. Моя кровать — это жесткие камни. Мой сон — всегда бодрствовать».

ноябрь 1934

Женщины Испании

Когда веселая француженка Бланш, которой суждено было стать испанской королевой, переехала через Пиренеи, она улыбалась. Ее отвезли в Эскуриал. Ночью к ней пришел ее супруг, христианнейший повелитель Испании. Впереди шел духовник с распятием, за ним мажордом с ночной посудиной, за мажордомом две старые дуэньи, похожие на ведьм, за ведьмами ступал молодой супруг. Бланш еще улыбалась. Тогда дуэнья сказала ей:

— В этой стране женщины не улыбаются. В этой стране женщины молятся.

Дон Хиль Роблес… недавно сказал:

— Место женщины в церкви, на кухне и в кровати.

Я видал в Бадахосе, в Малаге, в Саморе тысячи коленопреклоненных женщин. Священники… пугают женщин адом, они говорят о щипцах, которыми черти вырывают груди, о кипящем масле, в которое ввергают грешниц. Настоятель иезуитского монастыря в Саламанке собрал купцов, помещиков и полковников. Он улыбнулся, покрутил богомольно пальцами и сказал:

— Девочку не следует учить грамоте: ее следует учить повиновению.

Дочь буржуа не смеет выйти одна на улицу. На юге она разговаривает с женихом через решетку, как арестант или как зверь. Нашлись сотни поэтов, которые воспели эту решетку. Впрочем, нет той лжи и того позора, которого не воспели бы сотни поэтов.

Когда женщина проходит по улицам, вылощенные адвокаты, сыновья банкиров, офицеры гвардии неизменно чмокают губами и кричат: «Милашка!» Они чмокают губами, видя студенток с книгами, работниц, женщин, темных от горя, каталонских революционерок, мужья которых расстреляны, женщин Астурии, мужья которых погибли в шахтах, они всем снисходительно кричат: «Милашка!» Диктатор Испании Примо де Ривера особым декретом запретил этот ритуал: он хотел сделать из Испании корректное полицейское государство. Но он был воспитан теми же дуэньями и теми же иезуитами. Его губы невольно шевелились: он чмокал, кричал «милашка» и здесь же уплачивал штраф.

Я видел в Мурсии дом: там сидела женщина, совершившая тяжкое преступление, — она осмелилась сойтись со своим возлюбленным без благословения апостольской церкви. Родители заточили ее. Четыре года она просидела в темной комнате. Ей подавали еду и показывали на распятие: «Молись!»

Либеральные адвокаты и учителя не раз говорили мне: «Наши жены сидят дома. Мы не берем их ни в кафе, ни в клуб; они слишком глупы; их нельзя показать людям».

Работницы и батрачки Испании работают, как пятьсот лет назад. Об этой работе мог бы рассказать Данте. О ней сухо сказано в договорах о найме: «От зари до зари».

Гранада — это имя звучит, как песня. В прекрасной Гранаде прекрасные женщины стоят у станков. Они работают в темных, зловонных мастерских. Они работают по 12 часов в сутки. Они получают в день 2 песеты…

В Лас-Урдесе я видал крохотных девочек — им было двадцать лет. Я видел согбенных, сморщенных старух — им было тридцать. Женщины Лас-Урдеса стали карлицами: они никогда в жизни не видали мяса. Они редко едят хлеб; в их похлебке бобы кажутся лакомством.

В тюрьмах Эстремадуры сидят тысячи женщин, осужденных за кражу: в лесах, принадлежащих графам и маркизам, они посмели взять охапку хвороста или горсть желудей, — когда у людей нет хлеба, они едят желуди.

По главным улицам Мадрида, Севильи, Барселоны гуляют нарядные барышни. Их сопровождают матери, тетушки или прислуга. На лбу челка, взгляд полон нежности: они ищут богатых женихов. Не на Алькала, нет, в рабочем квартале Мадрида, в Куатро Каминос я видал настоящих женщин Испании. Они идут, озабоченные и суровые. Их караулит голод. Они знают тяжесть ломовой работы. Они требуют жизни, как, задыхаясь, можно требовать глотка свежего воздуха. Напротив Гранады, на холме Альбасина, в страшных лачугах женщины стирают белье. В Лорке они подметают звериные норы — там люди живут не в домах, но в пещерах. Черны трущобы Барселоны. Неподалеку от мавританских дворцов, выстроенных разбогатевшими судовладельцами и маклерами, можно найти конуру без света, без воздуха; на полу на куче тряпья женщина рожает. Напротив Севильи, по ту сторону реки, находится Триана. Там никто не поет серенад. Там на площади, среди лохмотьев, солнца и едкой пыли, женщина говорит соседкам:

— Голосуйте за коммунистов!

Теперь народ Испании проснулся. Он не хочет дольше терпеть помещиков и монахов; он хочет жить. Народ отважный и великодушный, создавший прекрасные песни, полный гостеприимства и доброты, способный работать с воодушевлением и умирать, улыбаясь, этот народ не хочет дольше прозябать в пещерах, в трущобах, в лачугах. Любимица этого народа — Долорес Ибаррури38.

Народ зовет ее «Pasionaria» — «Неистовая». Она дочь бедного крестьянина и жена шахтера. Она уже не молода, но ее лицо выражает всю суровую красоту Испании. У нее горячие глаза. Она всегда одета в черное. Она хорошо говорит: ее слышно на самой большой площади Мадрида. Это — душа толпы, и толпа кричит: «Да здравствует Пасионария!» Она отвечает: «Я рядовой член партии. Да здравствует наша коммунистическая партия!»

Ее знают в пещерах Лорки и в лачугах Альбасина. Она едет из одного города в другой: она зовет женщин на битву. Она — из Астурии, может быть, ее черное платье — это память о сотнях шахтеров, погибших за советскую республику.

Шесть недель тому назад она сидела в мадридской тюрьме. Она писала там обращение к женщинам: «Вперед, за наших братьев, за наших мужей, за наших сыновей, за нашу женскую судьбу, за труд, за счастье, вперед, женщины Испании!».

Ее выбрали в кортесы; она — представитель города-мученика, разграбленного и расстрелянного, улицы которого помечены рабочей кровью и над которым несколько дней бился на осеннем ветру алый флаг, — Овьедо.

В Овьедо жила молоденькая девушка, дочь маляра Лафуэнте. Ей было шестнадцать лет. Она смеялась с утра до вечера, и, глядя на нее, смеялись все. Она шла с корзиной; она несла домой бобы или картошку; она шла и пела. Она никогда не ходила в церковь: она была комсомолкой. Когда солдаты иностранного легиона подступили к Овьедо, дочь маляра, которую народ прозвал «Libertaria» — «Свободой», попросила одного из бойцов:

— Покажи мне, как стреляют из пулемета!..

Падали снаряды, падали люди. Легионеры добивали раненых. На улице больше никого не было. Но маленькая «Свобода» еще стояла у своего пулемета. Легионеры обошли ее кругом. Она их увидела. Она крикнула:

— Трусы! Что же вы меня не убиваете?!

Тогда один из легионеров проткнул ее штыком. Передо мной ее фотография: эта мертвая девушка на карточке весело смеется. Ее детский смех связан для меня с ее подвигом: она любила жизнь, и за жизнь, за право всем радоваться и смеяться в октябрьский день она умерла среди развалин Овьедо.

Прошло полтора года. Народ празднует победу: палачи бегут в Гибралтар, в Португалию, во Францию. Из тюрем вышли бойцы Астурии: сорок тысяч пленных. На большой площади митинг. Вот молоденькая девушка; она улыбается, как улыбалась «Свобода», — это ее родная сестра: Маруха Лафуэнте. Она тоже комсомолка. Она тоже готова и жить, улыбаясь, и погибнуть как героиня. Она говорит:

— Октябрь Астурии жив. На кровь погибших мы должны ответить вторым Октябрем. Настоящим. Как там, в России…

Я вспоминаю другую женщину. Когда солдаты в Мьервесе разыскивали спрятавшихся повстанцев, они увидели на улице старуху. Она стояла одна, подняв к небу руки. На ней был черный платок. Она кричала:

— Да здравствует революция!

Офицер сказал ей:

— Тебе нужно думать о смерти, а не о революции.

Старуха ответила:

— О смерти нужно думать тебе, собака! А я думаю о моих детях. Ты слышишь меня? Да здравствует революция!

Офицер ее пристрелил. Наверно, теперь он бродит по горным тропинкам, пробираясь в Португалию: там нанимают убийц. В Мьервесе первого марта праздновали память погибших героев. На могилу убитой старухи шахтеры положили несколько красных роз. Она не знала цветов при жизни. Она мыла полы и варила горох. Она умерла за то, чтобы у молодых были цветы. На ее могиле девочка Кончита сказала:

— Мы, женщины Испании, клянемся бороться до конца!

Кончите одиннадцать лет, но она знает, что говорит. В ее детские сны вмешался рев пушек, песни, выстрелы, стоны. Она — дочь шахтера, и она — женщина Испании.

март 1936

В Испании

Каждый день — митинги. Огромные арены, где обычно происходят бои быков. Сотни тысяч людей. Они жадно слушают каждое слово. Напряженный вид, сжатые кулаки. Крестьяне идут десятки километров через горы по снегу, чтобы услышать оратора. Слова гнева и надежды. Портреты Маркса, Ленина, Сталина. Пароль бойцов Астурии — «Соединяйтесь, братья-пролетарии!». Они требуют права на жизнь. Правительство помещиков, иезуитов и жандармов довело страну до разорения. 800 тысяч безработных, рабочие в землянках и в пещерах, батраки, которые едят желуди, — вот что оставил после себя Хиль Роблес39. Правительство Народного фронта провело амнистию, десятки тысяч рабочих вышли на свободу. В тюрьме они многому научились, тюрьмы Хиля Роблеса оказались рабочими университетами. Правительство обязало фабрикантов и владельцев железных дорог принять на работу рассчитанных рабочих. Хиль Роблес понизил заработную плату, увеличил число рабочих часов. Правительство Народного фронта восстановило все, что рабочие завоевали накануне октябрьского разгрома. Борьба продолжается. Вчера закончилась победой забастовка рабочих-металлургов Барселоны. Сегодня кончили бастовать шоферы Мадрида — они также победили. Безземельные крестьяне на местах проводят аграрную реформу. В Эстремадуре свыше 60 тысяч крестьян уже запахали помещичьи земли. В провинции Толедо крестьяне сейчас занимают поместья дворян. Они не делят земли, они устраивают сельские кооперативы для коллективной работы. Жадно они слушают рассказы о советских колхозах.

Враги Народного фронта не разоружены. «Союз военных», в который входят генералы фашисты, открыто призывает к государственному перевороту. Гражданская гвардия по-прежнему преследует рабочих и крестьян. Позавчера во время военного парада мадридские рабочие освистали гражданскую гвардию. В Сеговии фашисты напали на республиканцев. Рабочие стали кричать: «Да здравствует республика!», тогда гвардия избила рабочих. Министров Каталонии теперь «охраняют» те самые охранники, которые в 1934 году их арестовывали.

Пограничники каждый день хватают спекулянтов, которые перевозят капиталы за границу. Фабриканты грозят локаутом. Рабочие управляют предприятиями, брошенными владельцами. Трамваи Мадрида, многие копи Астурии, стекольный завод в Барселоне превращены в рабочие кооперативы. Банки стремятся понизить курс песеты и этим вызвать недовольство в стране. Консервативные газеты «ABC», «Эль-Дебате», «Информасьонес» клевещут на правительство, на рабочий класс, на республику… Правые генералы подготовляли военный бунт. Партии, входящие в Народный фронт, раскрыли заговор. Тогда фашисты перешли на убийства в розницу. Судья Педрегаль, приговоривший одного из фашистских убийц к тюремному заключению, застрелен на улице. 14 апреля во время празднования годовщины республики фашисты стреляли в толпу. Ранено 10. Фашисты стремились вызвать сначала панику, а потом свалку, чтобы расколоть Народный фронт. Фашист в офицерской форме кинулся к трибуне правительства с револьвером. Его успели обезоружить. Вокруг трибуны правительства собрались рабочие — это они охраняли Асанью40. Вчера фашисты стреляли из монастыря в рабочих Хереса. Толпа сожгла монастырь. Наемные убийцы застрелили трех крестьян-социалистов в деревне возле Толедо. Монархическая газета «ABC» открыто собирает деньги на оплату наемных убийц, она называет их «рабочими, пострадавшими от марксизма». Она говорит о том, что этим «рабочим» предстоят «героические и бескорыстные подвиги». Значит, завтра наемные пистолерос снова застрелят несколько рабочих. Жертвователи открыто именуют себя фашистами, поклонниками Гитлера или врагами Советского Союза.

Рабочие и крестьяне требуют роспуска СЭДА и других фашистских организаций, удаления заговорщиков из армии и-гражданской гвардии, вооружения трудящихся.

Вчера в кортесах организаторы фашистского террора осмелились выступить против рабочих организаций. Черносотенец Кальво Сотело41 обвинял марксистов в убийствах, а премьера Асанью — в попустительстве. Он вопил о развалинах монастыря святого Франциска в Хересе, не упомянув, конечно, о том, что в стенах этой никак не тихой обители прятались убийцы. Хиль Роблес говорил осторожнее. Он скромно протягивал свою руку Асанье: «Мы согласны поддержать вас, если вы порвете с рабочими партиями». Но Асанья отказался пожать руку, запачканную кровью астурийских горняков. Хиль Роблес тревожно повторял: «Нет, я не убийца». Тогда с трибуны журналистов раздались крики: «А Сирваль?» Во время астурийских карательных экспедиций легионер Иванов застрелил сотрудника буржуазной газеты Сирваля за то, что тот протестовал против зверств фашистов. Легионер Иванов был обласкан Хилем Роблесом.

Народный фронт крепок. Рабочие поддерживают правительство Асаньи. Республиканцы на своей шкуре узнали, что такое тюрьма фашизма. Пока Хиль Роблес говорит в кортесах о законности, его молодчики стреляют из-за угла. Наступают решительные дни…

Мадрид, 18 апреля 1936

Враги

Испанская буржуазия ленива, жадна и безграмотна. Она напоминает наших Митрофанушек. Она покупает английские товары, лопочет по-французски и презирает свой народ. В Испании есть все: тучные нивы, богатейшие пастбища, маслиновые рощи, апельсиновые сады, виноградники Хереса и Малаги, необычайные огороды, рисовые поля Валенсии, рыбные промыслы, пробковое дерево, уголь, руда, медь, цинк, свинец, ртуть, искусные ремесленники, опытные садоводы, превосходные рабочие. Эта богатейшая страна доведена до нищеты: люди живут в пещерах, ходят полуголые, едят желуди. В Испании 800 000 безработных, они не получают никакого пособия. Только солидарность рабочего класса спасает их от голодной смерти: бедняк отдает полхлеба товарищу.

Государство все сдает на откуп: железные дороги, телефоны, табачную монополию. Короли сначала, Леррусы потом превратили Испанию в колонию. Французские «бароны рельс», господа Ротшильды и К° наложили свою лапу и на железные дороги Испании. Редкие поезда, грязные полуразрушенные вагоны, неимоверно высокие тарифы. Дешевле отправить апельсины из Валенсии в Англию и из Англии в Сантандер, нежели переправить их прямо из Валенсии в Сантандер. Железные дороги приносят каждый год миллионы убытка. Дефицит покрывается, разумеется, государством. Французы взяли себе железо Бискайи, уголь Астурии. Легко понять, почему правые газеты Франции с такой ненавистью говорят о «злодеяниях» Народного фронта.

Англичанам принадлежат медь и свинец. Американцы захватили телефоны. Так испанские «патриоты» разбазарили свою страну.

Основное богатство Испании — маслины. Промышляют этим итальянцы, масло идет в Италию, а оттуда экспортируется в другие страны. Теперь цены на масло пали, вывоз сократился. За абиссинские подвиги черных рубашек отчитываются крестьяне Андалусии42.

«Банко де'Эспанья» — государственный банк и вместе с тем частное кредитное заведение. Это государство в государстве. Банк грозит правительству падением песеты. Во время одной из демонстраций рабочие Мадрида несли плакат: «Банко де'Эспанья» — общественный враг № 1». «Банко де'Ипотекарио» отчаянно сопротивляется аграрной реформе. Его представители беседуют с Асаньей, как послы великой державы: «Мы не допустим»… Страной правят банкиры. Они не останавливаются даже перед живописными проделками: так, например, крупный банкир Марч43 выпустил на Балеарских островах свои собственные ассигнации.

В правых газетах можно найти объявления: «Продается чудесная вилла в Биаррице», «Продается прекрасный особняк в Лозанне». Испанская буржуазия, несмотря на все свое легкомыслие, начинает подумывать о будущем. Наиболее рассудительные заблаговременно перевели основные капиталы за границу. Каждый день пограничники арестовывают контрабандистов, которые перевозят через границу «последние крохи» — сотни тысяч песет.

Г-н Риверальта — один из крупнейших промышленников Испании. Ему принадлежат заводы «Уралит» и две большие газеты умеренно-либерального толка: «Эль-Соль» и «Ла-Вос». Г-н Риверальта напоминает русских промышленников последнего призыва — Рябушинских или Морозовых, меценатов и вольнодумцев, издателей «Золотого руна» и коллекционеров французской живописи. В молодости он писал стихи. Он построил себе дворец. Лежа в постели, он нажимает кнопку, и тотчас же тропический сад освещается сотнями фонарей. Г-н Риверальта сказал мне, что с рабочими он «ладит»:

— Однажды у меня была забастовка. Рабочие были вполне правы. Я не сразу уступил, чтобы у них было ощущение победы.

Г-н Риверальта жаловался мне, что его сотоварищи по классу поддерживают фашистов:

— Еще раз правительство Хиля Роблеса, и тогда неминуема коммунистическая революция. Конечно, и теперь не исключена возможность диктатуры рабочих: пример России слишком соблазнителен. Но все же это лучше другого. Пора понять, что Асанья — последняя ставка испанской буржуазии.

Другие капиталисты обходятся без кнопок и без стихов, они ставят не на Асанью, но на фашизм. В вагоне первого класса, в дорогих ресторанах, в клубах можно услышать разговоры, знакомые нам по лету 1917 года.

— Рабочим вовсе не так плохо живется. Их науськивают вожди. Народ окончательно распустился.

— Они говорят, что они — безработные. На самом деле это попросту лентяи.

— Ужасно! Забастовала прислуга! Теперь одна надежда — другие державы не позволят Испании дойти до коммунизма…

«Интервенция» — наиболее храбрые (или наиболее трусливые) уже выволакивают это слово. Монархическая газета «ABC» пишет:

«Канцлер Гитлер во всеуслышание объявил новую правду: среди европейских стран больше нет вассалов. Испания перестала быть страной свободы и чести, каковой является Италия, она стала страной рабства. Европа не сможет равнодушно взирать на торжество большевизма, которое подготовляет революция, начавшаяся в 1931 году. Европа вмешается, как она однажды вмешалась в дела России и как она скоро снова вмешается в русские дела. Европа никогда не согласится жить между большевистскими клещами».

Несмотря на цензуру, это сказано достаточно ясно. Кого поджидают испанские буржуа? Г-на Гитлера? Чернорубашечников из страны «свободы и чести»? Или рваных жандармов португальского диктаторенка г-на Салазара?

Наиболее здравые понимают, что Европе сейчас не до испанских замков. Они предпочитают револьвер в руке Гитлеру в Берлине. Правительство Хиля Роблеса выдало 250000 разрешений на ношение оружия. Вооружены все толки: монархисты и карлисты44, сторонники фаланги45 и последователи СЭДА. В кортесах вождь фашистов Кальво Сотело проклинает марксизм и призывает испанцев установить корпоративное государство. Газета «ABC» собирает пожертвования в пользу «рабочих, пострадавших от марксизма»: так называются штрейкбрехеры из фашистских профсоюзов и босяки из Китайского квартала Барселоны. Газета скромно указывает, что этим «беззаветным героям» еще предстоят «истинные подвиги». Список жертвователей достаточно красноречив:

«Поклонник Гитлера 1 п. — За бога и Испанию 10 п. — Проснись, Испания! 5 п. — Национал-синдикалист 10 п. — Сторонник фаланги 5 п. — Хильроблист 10 п. — Монархист 2 п.» и т. д.

Всего они набрали триста тысяч. Это, конечно, на мелкие револьверные выстрелы. На бомбы, на разгром квартир левых вождей, на крупные предприятия, как; например, на стрельбу по правительству в день годовщины республики, деньги собираются более прозаично — без лозунгов и без квитанций. У банкиров еще остались песеты, которые они не успели переправить за границу.

Доминиканец отец Гафо особым посланием заклинает верующих жертвовать «на героев, которые не позволят нашей стране стать вторым, дополненным изданием России».

Ублаготворенные как молитвами, так и песетами, фашисты работают. На всех заборах Наварры, этой испанской Вандеи, можно прочесть надпись, скорее, лестную для премьер-министра: «Да здравствует бог! Смерть Асанье!» В Кордове фашисты убивают молодого социалиста Лафуэнте Гарсия. В Мадриде сторонники фаланги убивают престарелого судью Педрегала. В Эскалопе они нападают на крестьян: четверо убиты. Молодой фашист подбрасывает адскую машину в квартиру адвоката Ортеги-и-Гассета. В церкви Сан Хинес — огромный склад оружия. Фашисты устраивают «Христианский орден» — члены этой организации решают убить секретаря кортесов. В Номарозе 45 кулаков, получив телеграмму из Мадрида, берутся за винтовки и кричат: «Началось!»…В Мадриде убийцы взбираются на леса и оттуда стреляют в толпу. Каждый день несколько выстрелов, несколько трупов.

Полиция как будто играет с фашистами в кошки-мышки. 28 марта полиция закрыла дом фашистской молодежи в Памплоне. 10 апреля полиция разрешила открыть дом. 21 апреля она снова закрыла дом. Чем занимались в этом доме молодые фашисты между 10 и 21 апреля? 30 марта полиция арестовала в Овьедо 52 фашиста. Их освободили 9 апреля. Их снова арестовали 20-го. Вероятно, они не лодырничали одиннадцать дней, проведенных на свободе.

Гражданская гвардия 16 апреля взбунтовалась против правительства. Кортесы в этот день охранялись так называемой штурмовой гвардией.

В Астурии рабочие вооружены. Они еще дышат порохом октябрьских боев. В Астурии и фашисты, и гвардия чувствуют силу рабочих. Правительство Хиля Роблеса после октября послало гражданских гвардейцев Барселоны в Астурию, в край ожесточения и нищеты. Это было наказанием за недостаток рвения. Теперь гвардейцев вернули назад в Каталонию. Перед отъездом они пришли в местное отделение «Международной рабочей помощи» и сказали: «Дайте нам свидетельство, что мы здесь не обижали рабочих. Без этого мы боимся показаться домой»… Не об орденах они мечтают теперь, но о печати рабочей организации!

Помимо наемных убийц, пулеметов гвардии и загадочной «интервенции Европы», фашисты рассчитывают на смятение, которое вносят в ряды рабочих руководители анархо-синдикалистской «Конфедерации труда». Трудно поверить, не зная Испании, что афоризмы Бакунина могут еще звучать где-то как лозунги сегодняшнего дня.

Испания — страна, которая взобралась по лестнице прогресса, пропустив немало ступенек. Она никогда не знала керосиновой лампы: от светильника она сразу перешла к электричеству. Новый век в ней часто соседствует со средневековьем. Интеллигенция напоминает чеховских героев. В газетах печатаются исследования о творчестве Леонида Андреева — это «новатор». Известный испанский романист Пио Бароха сказал мне, что, во-первых, в Испании должен восторжествовать «регионализм» (например, в одной провинции коммунизм, в другой — фашизм), во-вторых, что в русской революции его наиболее занимают Азеф и Распутин. Анархисты, которые руководят «Конфедерацией труда», принадлежат к таким же анахронизмам. Заседание стачечного комитета в Барселоне смахивает на сходку русских нигилистов семидесятых годов: лохматые головы, дымчатые очки для конспирации, споры о мировых проблемах и нарочитый беспорядок.

Я говорил с редактором органа анархо-синдикалистов «Солидаридад обрера». Зовут его Кайехас. Он сказал:

— Вожди коммунистов и социалистов…

— А ваши?

— У нас нет вождей, у нас руководители. Германия Гитлера и СССР — страны диктатуры.

— Вы не видите разницы?

— Нет.

— Если бы я был гитлеровским писателем, вы со мной разговаривали бы?

— Конечно, нет.

— Значит, есть разница?

Подумав, Кайехас отвечает:

— Разница в том, что в Германии диктатура буржуазии, а в России — народа.

Вслед за этим Кайехас излагает методы организации общества: тюрем у них не будет. Враги? Уговорить. Если нельзя уговорить, расстрелять. Вместо армии — партизаны. Кто будет командовать? Сержанты. Все это без улыбки, вполне всерьез.

Вожди анархистов собираются в кафе, которое по иронии судьбы называется «Спокойствие». Там они обсуждают, как установить всеиберийскую анархию. Молодежь за ними не идет. Время внесло наконец-то необходимый корректив, и седина начинает быть отличительным признаком сторонников Бакунина.

Руководители «Конфедерации» лично честные люди. Но среди анархистов немало полицейских и провокаторов. С этими господами теперь свели дружбу фашисты. Они тоже «против капитала», они за корпоративную систему. Еще немного, и они начнут цитировать Бакунина. Рассуждая, они, конечно, работают. Недавно полиция арестовала мелкого анархиста Марсело Дуррути Доминго, который вместе с членом фаланги Мольдесом замышлял «мокрое» дело.

Классовое чутье спасает рабочих от этой провокации. В Саме было немало анархо-синдикалистов. В октябре 1934 года вместе с рабочими-коммунистами и социалистами они провозгласили диктатуру пролетариата.

Борьба в Испании только-только начинается. Я не забуду одного батрака из деревни Кесмонд, который сказал мне: «Почему нам не дают ружей?» В 1931 году трудящиеся Испании узнали, что такое республика. В 1934 году они узнали, что такое винтовки, пушки, динамит и самолеты.

май 1936

Те же и революция

В 1931 году, побывав в Испании, я писал:

«В Испании сколько угодно «передовых умов». Они не знают одного: своей страны. Они не знают, что у них под боком дикая и темная пустыня, деревни, где крестьяне воруют желуди, целые уезды, населенные дегенератами, тиф, малярия, расстрелы, тюрьмы, похожие на древние застенки, вся легендарная трагедия терпеливого и вдвойне грозного в своем терпении народа. Переименованы тысячи улиц, переименовано и государство. Феодально-буржуазная монархия, вотчина бездарных бюрократов и роскошных помещиков, маркизов и герцогов, взяточников и вешателей, английских наемников и либеральных говорунов торжественно переименована в «республику трудящихся»… журналисты, устраивая в кофейнях безобидные заговоры, заручались хорошими связями. Умирали рабочие и крестьяне. Их расстреливали при короле, их расстреливают гвардейцы и при республике. «Гуардиа сивиль» — 40000 человек в треуголках — время от времени постреливает, готовясь к великолепию хорошего повсеместного расстрела…

Испания долго была в стороне. Она тешила мечтателей и чудаков гордостью, темнотой, одиночеством. Так, в Америке устроили заповедники с девственными лесами и диким зверьем. Однако в Испании — не деревья и не звери, но люди. Эти люди хотят жить; Испания вступает в мир труда, борьбы и ненависти».

Когда в Испании вышел перевод моей книги, республиканские газеты возмутились. Одна из них даже настаивала на дипломатическом вмешательстве, дабы «воспрепятствовать распространению за границей клеветнической книги». Представитель этой газеты теперь был у меня. Вздохнув, он сказал: «К сожалению, вы оказались правы»…

Ничего, кажется, не изменилось. На Алькала табуном ходят кабальеро. Каждый из них вам гордо ответит, что он испанец, а следовательно, индивидуалист. Бездельники по-прежнему с утра до ночи сидят в кафе. Они спорят о политике, и они сладострастно жмурятся, когда чистильщик сапог трет замшей их непогрешимо блистательные туфли. В витринах клубов красуются почтенные буржуа. Как невыметенный сор, на церковных плитах валяются старухи с замшелыми ушами. Нарядные дамочки целуют руку тучного епископа. Кюре в кабачках дуют вино и хлопают по заду испытанных служанок. На страстной неделе по улицам Севильи прогуливали с дюжину богородиц в ценных мантиях46. Курьерский поезд привез из Мадрида богомольных кабальеро, которые спешно в гостинице надели на себя одеяния «кающихся назаретян». На первой странице газеты «Эль-Либерал» можно прочесть статью о «высокой морали трудящихся». На последней странице той же газеты сотня объявлений: «Кабальеро, не забудьте посетить салон мадам Риты — прекрасные испанские барышни, брюнетки и блондинки, а также иностранки!».

Те же небоскребы банков, те же лачуги, та же нищета. Крестьянин плетется за доисторическим плугом. Девушки тащат тяжелые кувшины на голове. Мул вырабатывает в день вдвое больше, нежели человек. Рабочий ест пустую похлебку. Батрак об этой похлебке мечтает. На улице детвора — оборванная, босая, заброшенная. Попасть в школу все равно, что выиграть в лотерее: много детей, мало школ. Жизнь людей сурова и жестока, как камни Кастильского плоскогорья.

Те же треуголки гражданской гвардии. Они маячат среди трущоб, среди маслин, среди детей, как кошмары Гойи. Это связано с Касас Вьехасом, с короткими выстрелами в полях Эстремадуры, с мертвецкой и с заплаканными женщинами, вокруг которых грудятся голодные ребята. В Сеговии фашисты кричали: «Долой Асанью! Испания, пробудись!» Рабочие попытались разогнать фашистов. Тогда гражданская гвардия начала стрелять в рабочих. Какое дело этим убийцам в треуголках, что Асанья теперь премьер-министр? Они знают одно: нельзя стрелять в приличных кабальеро. 14 апреля офицер покушался на Асанью. При перестрелке его убили. На похороны преступника явились офицеры гвардии. Они прошли по центральным улицам Мадрида с криками: «Да здравствует гражданская гвардия!».

Сменили президента республики. Президента охраняет генерал Батэ. Этот вояка усмирял Каталонию в октябре 1934 года. Его не сменили. В полицейских участках хранятся списки «смутьянов». На карточках выписаны имена людей, при короле, при Леррусе или при Хиле Роблесе выступавших против законной власти. Для полицейских и сегодняшние министры — «смутьяны», их имена значатся на замусоленных карточках, и еще недавно полицейские загоняли их в каталажку. В Барселоне — забастовка металлистов. Полиция устраивает налет на помещение профсоюза. 80 рабочих арестованы. Каталонское правительство смущено, оно просит полицию освободить задержанных. Вздохнув, полицейские выпускают на свободу 80 «смутьянов». Забастовка продолжается. Тогда полиция снова занимает помещение профсоюза и арестовывает 120 человек. Это не политика, это условный рефлекс, верность давним навыкам.

Один из сановников Барселоны в свое время был членом «Унион патристика» — профашистской организации, созданной диктатором Примо де Риверой. Эта организация подписывала воззвания инициалами «UP»47.

Теперь на стенах Барселоны три буквы «UHP»48 — пароль астурийских повстанцев. Барселонский сановник остался сановником. Сатирический журнал изобразил его: он удивленно смотрит на стену с «UHP» и говорит: «Странно! В мое время это писалось без «Н». Журнал конфисковали. Сановника не тронули.

В Мадриде судят фашистов, напавших на квартиру социалиста Ларго Кабальеро. Фашисты приговорены к 50 песетам штрафа. Тот же суд разбирает дело молодого социалиста Сотеро Фейто. Он ни на кого не напал, но при обыске у него нашли револьвер. Его приговаривают к 4 годам тюрьмы.

Те же законы, те же судьи, те же тюремщики. Но Испанию теперь не узнать. Что же изменилось? Скажем, как в ремарке театральной пьесы:

— Те же и Революция.

Огромные арены для боя быков. Тореадоры сейчас не в моде. Антрепренеры соблазняют посетителей: «Каждый получит бесплатно лотерейный билет — разыгрывается автомобиль!» Арены сдаются под митинги. Сотни тысяч людей собираются, чтобы услышать Пасионарию, Ларго Кабальеро или Диаса49. Ораторы говорят подолгу, их слушают сосредоточенно, напряженно, боясь шелохнуться. Митинги в театрах, в кино, выставочных павильонах, в парках, в манежах, в деревенских сараях. Портреты Маркса, Ленина, Сталина, Тельмана. Комсомольцы50 в синих рубашках с красными галстуками, молодые социалисты в красных рубашках: это «милиция». Вот подымаются вверх кулаки, глаза блестят, старик, утирая слезы, кричит: «Да здравствует Астурия!» Женщины подымают вверх детей, которых не на кого дома оставить. Трехлетний мальчуган сжимает кулачок за себя и за мать. Необычайный порядок: здесь учатся дисциплине. Испанцы отважны и выносливы. Они теперь знают, чего им не хватало, и это слово «дисциплина» они выговаривают настойчиво, восторженно, нежно, как имя любимой.

Крестьяне едут верхом на ослах, завернутые в одеяла.

Они едут по снежным горам Кастилии. Они едут по раскаленным степям Мурсии. На базар? На бой быков? На мессу? Нет, на митинг.

Поэт Рафаэль Альберта51 читает на митингах свои стихи. Даже самые «благонамеренные» критики вынуждены признать, что Альберти — прекрасный поэт… Теперь он нашел людей, которым поэзия нужна как хлеб. Глядя на него, я вспоминаю Маяковского — «Наш марш» в цирке, перед рабочими и красноармейцами. Кто после этого скажет, что поэзия и революция — враги?

Каждый день вспыхивают забастовки то в Бильбао, то в Сарагосе, то в Малаге, то в Сантандере: рабочие не хотят больше жить впроголодь. Я был в Барселоне во время стачки металлистов. Бастовали 45000 рабочих. Они победили: рабочая неделя вместо 48 часов — 42 часа, заработная плата повышена. Во время забастовки не пришлось даже выставлять пикетов: «желтых» не оказалось.

Правительство обязало владельцев предприятий принять на работу всех рабочих, уволенных в годы реакции. Рассчитаны «желтые», занявшие места товарищей. В борьбе между солидарностью и шкурным страхом победила солидарность. Теперь даже трусы не смеют отстать от товарищей. Сотни забастовок кончились победой рабочих. Ни одна забастовка не кончилась победой хозяев.

Бастуют грузчики и конторщики, столяры и шоферы, типографы и батраки. В Мадриде забастовали ученики народной школы — дети рабочих. Они потребовали увольнения учителей-фашистов, завтраков и печей: в школе зимой — мороз.

16 апреля фашисты стреляли в толпу. Гражданская гвардия выступила против правительства. До четырех утра Народный дом был полон представителями заводов. Они настаивали на всеобщей забастовке. Профсоюзы не успели даже выпустить воззвания: забастовка началась молча. Первые трамваи тотчас же вернулись в парк. Закрылись все лавчонки, все кафе. Исчезли автомобили. Изредка проносилась машина с надписью «Доктор». На центральных улицах Мадрида подростки играли в футбол. Я жил в большой гостинице. Ушли официанты, лифтеры, судомойки. Родственники хозяина превратились в грумов52, хозяин — в швейцара. Одна вечерняя газета ухитрилась напечатать две полосы, но в Мадриде не нашлось ни одного мальчонки, который согласился бы продавать газеты. Шумный южный город стал заколдованным царством из «Спящей красавицы».

Хозяева грозят локаутом. В Астурии владельцы шахт Карранди объявили, что ввиду избытка угля шахты закрываются. Рабочие постановили продолжать работу на свой страх и риск. В Барселоне рабочие управляют стекольным заводом, брошенным владельцем. Рабочие прядильни Матис, узнав, что дирекция предполагает вскоре закрыть фабрику, решили выделить организаторов, которые изучат, как вести предприятие. Дирекция мадридских трамваев «Сиудад линеаль», несмотря на декрет правительства, отказалась принять рабочих, уволенных в октябре 1934 года. Тогда рабочие взяли предприятие в свои руки. Они нашли изношенный материал, пустую кассу, запущенное счетоводство, огромную задолженность. В течение двух недель они добились повышения доходности. Вагоны «Сиудад линеаль» теперь помечены магическими буквами «UHP». Правительство не вступается за бывших владельцев, оно и не легализирует создавшегося положения: это — «временное». Что же, не будем спорить о прилагательных: многое из того, что называется «временным», длится достаточно долго, многое из того, что подается как незыблемое, живет несколько лет, а то и несколько дней.

Правительство, как известно, подготовляет аграрную реформу: толстые тома проектов. Миллионы безземельных крестьян умирают, как прежде, от голода. «Институт аграрной реформы» посылает на места агрономов. Это кабальеро приятной наружности. Они что-то изучают, составляют докладные записки и мирно проедают суточные. Крестьяне продолжают голодать.

25 марта в Эстремадуре 60000 крестьян, согласно инструкции «Федерации сельских тружеников», заняли 3000 поместий. Эстремадура — край огромных латифундий. В поселке Оливенса живут 11000 безземельных крестьян. У герцога Орначуэлоса 56 000 га незапаханной земли: герцог любит охоту. Об аграрной реформе специалисты спорят в кортесах вот уже пять лет. Крестьяне Эстремадуры провели эту реформу в один день…

Крестьяне разоружают стражников, занимают поместья, составляют инвентарь. Акт о переходе земли во владение колхоза они посылают министру земледелия.

Борьбу с иезуитами, которые в течение долгих веков правили Испанией, ведет теперь сам народ. В Хересе монахи стреляли из монастыря в толпу. Толпа тотчас же сожгла монастырь. Монастыри в Гандии, в Хативе, в Альберике заняты рабочими и отданы под школы. Комсомольцы города Вито превратили монастырь в Народный дом.

У испанского пролетариата достойные его вожди. Генеральный секретарь компартии Хосе Диас — булочник из Севильи. В нем веселье настоящего андалусца. Тюрьмы для него были университетами. Рабочие ласково зовут его «наш Пепе». Ларго. Кабальеро — социалист. Октябрь для него был вторым рождением. Ему 66 лет, но он молод сердцем. Коммунистку Долорес Ибаррури народ не случайно прозвал «Пасионария» — «Неистовая». Когда ей было 14 лет, она пошла в услужение; потом она стала швейкой. Она прекрасно говорит: в каждом слове огромное достоинство. Враги ее боятся, и, когда в кортесах она крикнула Хилю Роблесу «убийца», Хиль Роблес побледнел и замолк.

«Наши дети должны быть счастливы», — кричали работницы Мадрида, протягивая своих ребят Пасионарии, и Пасионария, которая знает нищету и тюрьмы, у которой гвардейцы убили мать, радостно улыбаясь, отвечала:

— Да, они будут счастливы!

май 1936

Загрузка...