Назавтра гости начали разъезжаться. Юрий поехал проводить пана Кротовича, вздыхавшего тяжело в предчувствии неласковой домашней встречи. Мечталось Кротовичу задержать Юрия до темноты, чтобы перегорела в душе грозной супруги без выстрела из уважения к гостю большая часть порохового заряда. Но сравнивая ясный лоб пана Юрия с бурачного цвета бугром, на который напрасно опускал седые пряди пан Петр, и выпытав ловким вопросом, что никто более подобного облика не принял, — одной ей досталось такое чудовище, пани Кротович налилась неугасимой и в три дня яростью. Она, правда, выставила и чарки, и штоф, и закуски легли на стол, но не лилось вино под ее нетерпеливым, выталкивающим за порог взглядом. Юрий, осилив себя, выпил за встречу и хозяйское здоровье, отсидел пять минут, растянувшиеся, верно, для пани Кротович в мучительную вечность ожидания, и оставил супругов наедине. Не отъехал он и десяти шагов за ворота, как взвился из избы к небу, пугая жаворонков, тонкий, в змеиное жало, крик: "Жлукта!"[2] Пан Юрий невольно пришпорил коня.
Переезжая вброд Волму, увидел он поодаль брода Эвку — что-то она выискивала в луговых травах и прятала в торбу. Тотчас черное пятнышко заершилось в облюбованном чувствительном месте. "Нет, не может быть, чтобы отец ею околдовался", — с неверием подумал Юрий и, глядя на Эвкину спину, на колыхание красно-синей юбки, подумал еще: "Надо сегодня к Метельским съездить, там три паненки скучают". Но хоть волнующе представился веселый вечер с девками и никакого интереса к шептунье быть не могло, Юрий, сам не зная зачем, повернул коня и по воде пошел к Эвке.
— Добрый день! — окликнул он, подъезжая.
— Здравствуй, пан Юрий! — улыбнулась ведунья, вскинув на миг к проезжему серые глаза.
— Траву собираешь? — спросил Юрий и удивился никчемности своего вопроса. — Вчера, Эвка, ты ответила, что сам на себя могу беду накликать, сказал он потому только, что ничто иное в голову не пришло. — Объясни как, знать хочется…
— Не знаю, — ответила Эвка, но так, словно знала.
— Да зачем же мне себе вредить? — усмехнулся Юрий.
— Не убережешься, — сказала Эвка.
— Скажи — уберегусь.
— Сказать? — спросила Эвка, и глаза ее сузились, появилась в них жесткость. — А пан не обидится?
— Чего обижаться, если сам прошу.
— Слабый ты, пан Юрий!
Юрий опешил.
— Как слабый? — спросил он после молчания.
— Так дается, — сказала Эвка. — Тот сильный, тот слабый — какая судьба. Заяц — слабый, волк — злой, сова — мудрая. Такими на свет появились.
— Это звери, — возразил Юрий, злясь, что легко приравняла его знахарка к зайцу.
— И среди людей так! — возразила Эвка. — Один глядит — овца, другой глянет — озноб берет.
— Моей сабли каждый боится! — сказал Юрий.
— А снимешь саблю — кто побоится?
Юрий удивился.
— Тебя, пан Юрий, не боятся, — говорила Эвка, — твоей сабли боятся, железа, а меня без сабли боятся!
— Не тебя боятся, — усмехнулся Юрий. — Бесов, которые при тебе ходят, боятся.
— Где ж они ходят? — спросила Эвка, нарочито оглядываясь вокруг и раздвигая руками траву.
— Они внутри тебя прячутся, — подсказал Юрий, даже показывая пальцем.
— Где ж им прятаться внутри? Горба вроде нет.
— Им много места не надо, — объяснил, помня полоцкие уроки, Юрий. Они полком на тупом конце иголки поместятся.
Глаза Эвки загорелись.
— И ты, пан Юрий, их пугаешься? И правильно, пан Юрий. Саблей их не победить, они маленькие, надвое не развалишь.
— Надо будет — и беса развалю, — отвечал Юрий.
— Если ничего пан не боится — себя надо бояться, — сказала вдруг Эвка сухим, враждебным голосом, поразив Юрия внезапным скачком в темноту поучения.
— Ох, Эвка! Криво идешь! — едва и нашел что ответить Юрий, запустив, однако, в ответ грозную интонацию для вескости смысла. Не слыша возражений, он с досадой за ненужный разговор поскакал на отцовский двор.
Здесь вернулись к нему здоровые интересы, и он тотчас отправил паробка к Метельским спросить, примут ли соседа и с ним товарища по оружию. Хоть было понятно, что примут, но свалиться как снег на голову — не родня, а по извещении и панны будут ждать с нетерпением, и стол будет накрыт. Паненок было трое, для ровности сторон не хватало рыцаря, и Юрий послал другого паробка к холостому соседу, пану Михалу, сказать, чтобы он, если есть охота погулять у Метельских, собрался и ждал их по пути.
Ближе к вечеру Юрий и Стась Решка нарядились; Стась для ясности речи выпил треть штофа, и выехали. Скоро им встретился поджидавший их пан Михал, и уже втроем припустили коней ближней лесной дорогой.
Их ждали, девки обрадовались, Метельский вышел обниматься и, как положено доброму хозяину, стал кричать — выпить, выпить, за встречу, за счастливое возвращение с войны, чтобы всегда так возвращаться. Сразу приезжих повели за стол, тут все осмотрелись.
Паненки сидели рядком; Волька — старшая — перезревала, из глаз ее лучилось нетерпение замужества, но Юрию она всегда была незанятна, а уж с жаждою затянуть брачный аркан на рыцарской шее и вовсе показалась чужда; зато меньшие сестры, в последнее свидание четыре года назад бестелесные, теперь стали очень приятны, особенно средняя — Еленка, Юрий сразу же ее выделил, чаще на нее глядел и, поглядывая, ловил на себе ее смущенный взгляд.
Оценивали гостей и старшие Метельские, но более Стася Решку. О Михале им все было известно — по сухости правой руки в войско не ходил, сидел на дворе, довольно богатом, чтобы по резкому оскудению из-за войны шляхты мужского пола считаться неплохим женихом. Пан Юрий, как владелец Дымом за отцом, принимался серьезно.
Стась Решка совершенно был невнятен Метельскому, и, приняв его по доверию к Юрию, который любого встречного к соседям привести не мог, он для точности планов и отношений любопытствовал, какого пан Стась рода и герба, в какой хоругви отец его ходил биться за родину, как бог одарил братьями, сестрами — и пришла ясность, что пану Стасю даны яркий кунтуш да острая сабля, а к ним более не добавлено ничего. Жив был, правда, беспотомный дядька — слонимский каноник, способный оставить наследство, но получение его зависело от долголетия каноника, а срок жизни известен только господу богу. Но и так могло стать, что пан каноник, отходя в лучший мир, завещает свое состояние не Стасю Решке, а костелу для еженедельного напоминания господу о душе, заслужившей подарком личную полянку в райском саду. Что будет — того нет, и всем дочкам послано было строгим родительским оком указание пределов чувств. Всё это выяснилось в первые минуты сидения, понялось, принялось, и беседа пошла без сердечных заблуждений.
Пластуя толстыми ломтями копченое и жареное мясо, Юрий и Стась не забывали и про свой долг — насытить хозяев рассказами о славных и горьких часах, изведанных игуменской шляхтой в битвах. Какого герба и дома сын в каком бою как посечен — о каждом было рассказано обстоятельно и достойно; панны крестились за упокой души несчастных, волнуя зорких рассказчиков прикосновеньем белых ласковых ручек к волшебным пышностям, прикрывающим сердце и скрытым одеждой.
Нет, не все на войне скорбь да утраты. И наша хоругвь славно дружила с фортуной. Ни разу наши, всегда мы шведские ряды насквозь сверлом проходили; четверть под пулями, половина под саблями, как опилки сыпались проклятые протестанты. Случалось, говорил Стась Решка, сидим в шанцах, а на шанцы шведы спешенными рядами прут — мать родная, кто ж их наплодил, словно из песка вылазят, а грянем залп — ни одного промаха, первый ряд ровно уложен, дружно землю напоследок целует, другие переступить боятся. А было, пана полковника Вороньковича одного двадцать окружили в плен брать; он пятерых сабелькой приласкал, да никто от такой своры не отобьется — взяли; пан Юрий увидел, позвал меня, и мы вдвоем полковника Вороньковича выручать полетели…
Где шляхтич и вино — там лихость; врагов рубить некого было, а поплясать с кем — было, и молодежь рвалась стать в пары, потрогаться с девками; хозяин, чувствуя эту охоту к движению и сам крепко взгоряченный вином, удальски крикнул: "Гэй, спляшем, пока живы и на ногах стоим!" Кто-то наружный, нарочно приставленный, открыл дверь в сени, там маялись на лавке трое музыкантов из деревни. Им поднесли для вдохновения по кружке вина; не в лад, но отважно заиграли они мазурку. Метельский крякнул, подал руку жене, другую заложил за спину, притопнул высокими каблуками, и начались танцы.
Пан Михал плясал с Волькой, Стась водил младшую, Юрий оказался с Еленкой — все было справедливо. Становясь напротив Еленки, принимая ее руку, чувствуя, как в его руку переходит волнующее тепло, Юрий испытал внезапное прояснение, — словно сдуло заботливым дуновеньем с сердечной поверхности черный тот, засорявший ясность побывки комок, — Юрий весело рассмеялся.
Музыканты старались, половицы стонали, Стась Решка, стуча каблуками, вскрикивал, панна Волька глядела на Михала, как Ева в раю, отведав яблока, Юрий слышал биение крови в пальчиках Еленки, видел лучистые, радостные глаза и чувствовал — меняется жизнь, судьба его будет здесь, с этой прекрасной паненкой.
Плясали, и еще садились за стол, и еще плясали, и еще могли бы плясать, да родители положили конец, меряя радость по стариковским благоразумным меркам. Гости пошли спать на свежее сено, тут недолго потомились манящей и недоступной близостью девок и, удоволенные каждый своей удачей, отдались молодому счастливому сну.