ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава 1

Шел дождь. Не яростный и короткий или шквальный, а настоящий тропический ливень, который обрушивается на Лазурный берег два-три раза в год, забивая водостоки, заливая подвалы, превращая дороги в реки.

На равнине Био мопед с трудом двигался сквозь толщу воды, а машины с огромными желтыми фарами-усами ползли как черепахи.

В черном непромокаемом плаще, в резиновых сапогах, но с непокрытой головой, с прилипшими ко лбу волосами-Андре никогда не носил шапку, — он ждал, застыв, словно промокшая птица на телеграфном проводе. Когда Франсина с толпой парней и девушек вышла из лицея, она не удержалась от смеха.

— Какой ты мокрый, Андре! Что же ты не укрылся от дождя?

Поверх юбки и кофты на ней был прозрачный плащ, на голове такой же прозрачный капюшон.

Не встретив ответной веселости, она удивилась, потом встревожилась.

— Что с тобой? Сердишься?

— Нет.

— Давно ждешь?

— Несколько минут.

— Ты на мопеде?

— Да. Я поставил его в гараж.

В голосе его не чувствовалось радости.

— Пойдем в наш бар?

— Нет. Мне надо поговорить с тобой. Пойдем лучше в кафе, где нас никто не услышит.

Он повел ее на площадь Массены, выбрал столик на террасе под оранжевым тентом, провисшим под тяжестью скопившейся воды.

— Хочешь остаться здесь?

— Так ведь не холодно.

— Но ты весь мокрый.

— Не впервой.

На террасе они были не одни. За соседним с голиком сидела пара белокурых скандинавов, явно совершающих свадебное путешествие: все на них, от шляп до обуви, было новенькое.

Другие посетители, в большинстве люди пожилые, выходили из автобуса с бельгийским номерным знаком. Они много лет ждали пенсии, чтобы приехать на Лазурный берег, а через час-другой их снова посадят в автобус и отвезут в Монте-Карло под столь же яростный нескончаемый дождь.

— Что будешь пить?

— А ты?

— Фруктовый сок.

— Не коктейль?

— Здесь его не делают.

Официант быстро, не глядя, обслужил их, вытирая на ходу столики мокрым полотенцем.

— Что-нибудь случилось, Андре? Ты не такой как всегда. Она уже говорила «как всегда», хотя виделись они всего лишь в пятый раз, считая два семейных обеда.

— Скажи честно, — голос его звучал неприветливо, твой отец звонил моему?

— Не знаю. А почему он должен звонить? Их мысли были далеко друг от друга. Она не понимала его.

— Ты хорошо знаешь, что я хочу сказать.

— Ах вот ты о чем! Разумеется, мой отец ничего не сказал и говорить об этом не собирается.

— Не уверен.

— Почему?

— Мой отец знает.

— Что знает?

— Что мне все известно о матери.

— И ты считаешь, что мои родители…

— А кто же еще?

— Так-то ты им доверяешь!

— Я больше никому не доверяю — ни твоим родителям, ни своим.

— А мне?

— Именно об этом я и думаю.

Он не лгал. Глядя на нее, он пытался представить, какой она будет в сорок лет. На какую из двух матерей станет похожа? А может быть, на Наташу?

Вид у него был усталый, взгляд измученный, но жесткий.

— Не могу поверить, чтобы мой отец позвонил твоему и рассказал, что мы видели твою мать выходящей из дома на улице Вольтера.

Глаза Франсины вдруг потускнели, и она нервно разорвала картонный кружок-подставку под пивные кружки.

— Я не узнаю тебя, Андре.

— Прости.

— Что же все-таки произошло?

— Теперь я ничего не знаю. Они словно сговорились и ни на минуту не оставляют меня в покое. Я уже дошел до того, что начинаю бояться экзаменов.

— Что они говорят?

— Трудно объяснить. Иногда это что-то неопределенное: мелкие, на первый взгляд безобидные замечания. Иногда настоящие обвинения — либо против самих себя, либо друг против друга. В субботу мать поджидала меня в саду, и мне пришлось выслушать все, что она думает об отце. Удручающий портрет!

— Она была пьяна?

— Откуда ты знаешь? Она не ответила.

— Да, репутация у нее порочная. Нет, в тот день она не пила.

— В чем же она упрекает твоего отца?

— Она делает это так, что я становлюсь сам не свой. Во всем и ни в чем.

— Он изменяет ей?

— Нет, этого она не говорила. А что, он изменял?

— Не знаю, Андре.

— Ты что-нибудь слышала?

— Нет, клянусь. Я просто пытаюсь понять.

— Никогда еще у меня не было такого мрачного воскресенья. За обедом они не обменялись ни словом, обращаясь лишь ко мне или Ноэми. Я чувствовал, что они, каждый по-своему, наблюдают за мной. Они видели во мне судью, чей приговор пытались угадать.

— Ты уверен? Тебе не кажется?

— Сразу видно, что ты не живешь в нашем доме.

Мать вышла из-за стола первой и поднялась к себе, посмотрев на нас так, словно хотела сказать: «Ну и ладно! Говорите все, что хотите».

Она думает, что отец откровенничает со мной и собирается рассказать что-то еще, бросить на нее тень, как делает она сама.

— А отец тебе ничего не говорил?

— По-моему, у него было такое желание. Мы остались вдвоем, друг на друга не смотрели, уставились на яблочную кожуру в наших тарелках. Вопреки привычке обычно он курит только у себя на антресолях, он закурил длинную тонкую сигару; я, кажется, и сейчас еще чувствую этот запах.

— Не суди маму слишком строго, Андре, что бы тебе ни сказали, что бы ты ни узнал.

Он словно стыдился своих слов и сделал вид, что закашлялся от дыма, а потом вышел из комнаты.

Я попытался работать, с грехом пополам настроился. В доме стояла тишина. Ноэми отправилась к дочери — та вышла замуж и живет в Муан-Сартру.

Нас было трое. Я думал, что отец у себя в мастерской.

— Тебе удалось позаниматься? — Я никак не мог войти в работу. Мне было страшно. Казалось, с минуты на минуту что-то произойдет. Свистел мистраль, нервы мои напряглись до предела.

Андре украдкой посматривал на девушку, словно проверяя, можно ли ей доверять, не выглядит ли он наивным в ее глазах.

Он уже знал, как важны слова, как они возникают из прошлого, искаженные, ядовитые, и задавался вопросом, почему Франсина так непохожа на других.

— Около четырех мне захотелось есть, и я пошел на кухню. Проходя мимо комнаты родителей, я услышал какой-то рокот, похожий скорее на бесконечный монолог, а не на разговор Говорил отец, тихо, твердо, не давая прервать себя.

— А потом?

— Я выпил стакан молока, налил второй. Часов в пять, когда я уже давно вернулся к себе, я услышал, как за ворога выехала машина. С чердака мне было не видно, и я подумал, что они уехали вместе.

Растерянная, она лихорадочно искала возможность подбодрить его.

— Как ты думаешь, из-за чего изменились отношения?

— Между отцом и матерью?

— Да.

— Наверно, из-за меня. После того, что мы увидели в прошлый четверг, я не мог оставаться самим собой. Они оба заподозрили, что мне все известно, и теперь каждый как бы пытается перетянуть меня на свою сторону.

— Отец тоже?

— Не так, как мать. Деликатнее. В воскресенье, разговаривая со мной, он словно сожалел, что ему приходится это делать.

Раз в две недели, по воскресеньям, Ноэми не приходил к ужину, и мы сами накрываем на стол — картофельный салат и холодное мясо уже приготовлены в холодильнике. Когда в восемь с четвертью я спустился вниз, отец все уже сделал.

— Поужинаем вдвоем, сын?

— А где мама?

— Она ушла, а куда — не сказала.

Расспрашивать Андре не осмелился. Может быть, родители поссорились?

Произошло более или менее решительное объяснение? Мать угрожала перед уходом?

— Есть хочешь? — Не очень.

— Я тоже, но все-таки надо перекусить.

Ни тому, ни другому кусок в горло не лез.

— Тебе удалось поработать?

— С трудом.

— Кажется, дочка Ноэми опять ждет ребенка.

Даже эта фраза, если вдуматься в нее, связывалась, хоть и отдаленно, с их тревогами. Жена каменщика-итальянца, дочь Ноэми чуть ли не постоянно была беременна. Едва отлучив от груди одного ребенка, она уже ждала другого, и только тогда по-настоящему радовалась жизни, когда с гордостью носила свой выпирающий живот.

— Странно, что у тебя нет друзей.

Что ответить? Да он и не хотел отвечать.

— Ты счастлив, Андре?

— Как все.

— Что значит: «Как все»?

— Бывают дни хорошие, бывают плохие. По-разному.

— От чего это зависит?

— И от себя, и от других. Главным образом от себя самого.

Он смотрел, как хлещет дождь, как темные фигуры, выскочив из машин, бросаются бежать, слышал, как хлопают дверцы.

— Мы убрали со стола, сложили в мойку посуду.

— Ты к себе?

— Хочу еще раз полистать историю девятнадцатого века — боюсь, что на ней-то я и сверну себе шею.

В десять часов мать еще не вернулась. В одиннадцать он, сам не зная почему, начал беспокоиться, хотя, случалось, она приходила и позже, особенно если была с Наташей.

Увидев в гостиной отца, он удивился, и удивление его возросло, когда он заметил, что отец звонит по телефону.

— Благодарю вас, Наташа… Нет, ни малейшего представления… Да, к пяти часам.

Их взгляды встретились, и отцу не удалось скрыть свое волнение.

— Мама не у нее?

— Нет.

— И не заходила к ней?

— Даже не звонила.

— Но ты хоть представляешь, где ее искать?

— Нет.

Интересно, о чем же так долго, безразличным, бесстрастным голосом разговаривал отец? Но спросить он не осмелился.

Теперь спросила Франсина:

— И что вы делали?

— Ждали. Отец курил, пытался читать, внезапно вставал, ходил по гостиной и время от времени, краснея, посматривал на меня. Я листал журнал, не вникая в текст, и торчал внизу лишь затем, чтобы не оставлять отца одного. Мне показалось…

Он замолчал и невидящими глазами уставился на скандинавскую пару, которая, держась за руки, молча смотрела на проходящий по площади Массены транспорт, на полицейского в шлеме, который время от времени свистел, а иногда, сердито размахивая руками в белых обшлагах, подходил к неисправным машинам.

— Что тебе показалось?

— Что его мучают угрызения совести и он сожалеет о случившемся днем.

— Он так ничего и не сказал?

— Позже, но сначала, около полуночи, пытался отправить меня спать.

— Ложись, сын. Поверь, для беспокойства нет никаких оснований. У матери кроме Наташи есть и другие подруги. И мы напрасно портим себе кровь.

Я все-таки остался с ним. И вот тогда он спросил:

— Она тебе ничего не говорила? Не пыталась объяснить свое поведение?

— Нет.

— Вчера, по-моему, вы долго оставались вдвоем в саду. — Она рассказывала о том, как вы с ней встретились и поженились, о квартире на набережной Турнель.

— Имена называла?

— Упоминала ваших друзей.

— У нас был только один друг. Послушай, Андре. Извини, что я говорю об этом теперь, когда тебя надо оградить ото всех забот. Не знаю, что случилось, но я тоже заметил, что с некоторых пор ты изменился. Не прошу у тебя откровенности. Лучше, чем кто бы то ни было, я понимаю, как нелегко затрагивать эту тему. Твоя мать уверена, что ты знаешь, и вбила себе в голову, что это я рассказал тебе обо всем.

— Тогда, — заметила Франсина, — почему ты заговорил о телефонном звонке моего отца? — Постой, я не закончил. В субботу моя мать, а такое бывает часто, лгала, чтобы узнать правду. Речь шла о твоих родителях. И между прочим она бросила отцу:

— Ты — как Буадье: они вечно суются не в свои дела.

— Мои родители?

— Ты не понимаешь, Франсина?

— А ты-то понимаешь?

— Пытаюсь. Я лучше тебя знаю свою мать, особенно с некоторых пор.

Отец прав, говоря, что она страдает. Я даже уверен, что она всегда страдала.

— От чего?

— От того, что не такая, какой хотела быть. Если бы твоя мать болела раком и стонала целыми днями, ты сердилась бы на нее?

— Конечно нет.

— А здесь разве не то же самое? Она не выбирала свой темперамент, характер, склад ума.

— Так сказал тебе отец?

— Почти.

— Он не сердится на нее?

— Напротив, упрекает себя за то, что не смог сделать ее счастливой.

— Видишь ли, сын, — прошептал он мне, густо покраснев, — когда берешь на себя ответственность за судьбу другого человека…

Молодые люди замолчали, глядя на бельгийцев, которые семенили за гидом к автобусу, стоявшему возле террасы.

— Когда вернулась твоя мать?

— Около двух часов ночи. Мы услышали шум у ворот. Сначала хотели броситься туда — нам показалось, что машина врезалась в столб. Отец первым взял себя в руки и не позволил мне выйти. Он прислушался. Мотор продолжал урчать. Машина резко дернулась назад, потом въехала на аллею и, наконец, остановилась в гараже.

— Поднимался бы ты к себе, Андре. Если она увидит нас здесь вдвоем…

— А ты?

— Я тоже поднимусь.

Он даже погасил свет. Мы направились к лестнице и уже добрались до второго этажа, когда ключ начал тыкаться в замочную скважину.

— Ты видел мать в тог вечер?

— Нет. Я был у себя в комнате, и до меня доносился ее пронзительный голос, такой, словно она крепко выпила. Прохаживаясь от будуара до ванной, она безостановочно говорила, но я слышал только то, что произносилось в коридоре:

— Говори потише, Жозе.

— А почему я должна говорить тише? Я пока еще у себя дома, разве нет?

— Андре…

— Что Андре? Я, что ли, научила его презирать свою мать, чуть ли не бояться ее? Бедный мальчик едва осмеливается взглянуть на меня.

Дверь закрылась, и вскоре я заснул.

— А утром?

— Я увидел мать только после лицея. Отец уже сидел за столом и выглядел усталым. О ночных событиях он не обмолвился ни словом. Я спросил как можно естественней:

— Что мама?

— Ничего. Скоро ей будет лучше.

— Ты так и не знаешь, где она была? — спросила Франсина.

— Знаю. Она мне сказала.

— Когда?

— В полдень она так и не вышла к столу; отец поднялся к ней, но дверь оказалась закрытой на ключ. Он спустился озабоченный. Я слышал, как он расспрашивает Ноэми.

— Не беспокойтесь, мсье. Я видела: ничуть не хуже, чем в прошлый раз.

Андре продолжал угрюмо:

— Ужинать она тоже не пришла-ограничилась овощным бульоном, который велела подать к себе в комнату.

— Отец так ничего тебе и не сказал?

— Он положил руку мне на плечо, что стал делать все чаще и чаще, и прошептал: «Не переживай, сын. Не хватало еще, чтобы наши раздоры помешали тебе сдать экзамены».

Я поднялся к себе, сел заниматься. Примерно через час дверь открылась — я даже не слышал шагов — и вошла мать, в рубашке, в пеньюаре.

— Не бойся, Андре. Я не собираюсь говорить тебе ничего неприятного.

— Послушай, ма…

— Нет, это ты выслушаешь меня до конца, и, умоляю, не прерывай. Так больше не может продолжаться. Мне очень плохо. Пора рассказать тебе все, что у меня на сердце.

В субботу я защищалась, наивно думая, что еще можно защищаться. А сейчас пришла рассказать тебе правду, правду о той ужасной женщине, которая является твоей матерью…

Он почувствовал, как рука Франсины ищет его руку, сжимает кончики пальцев.

— Бедный Андре! Он не хотел жалости.

— Почему бедный?

Она быстро пошла на попятный — отняла руку и пролепетала:

— Не знаю. Просто я попробовала поставить себя на твое место.

— Разве можно поставить себя на чье-либо место?

Он снова увидел мать, внешне почти спокойную, но словно снедаемую энергией, которую ее худенькое тело, казалось, не могло удержать в себе.

— Ты волновался вчера вечером?

— Ты исчезла, ничего не сказав. Когда я услышал, как отъезжает машина, я подумал, что вы с папой уехали вместе. А потом спускаюсь к ужину отец накрывает на стол.

— Он тебе ничего не сказал?

— Нет. Он выглядел усталым. Я снова ушел заниматься, но мне было не по себе, и в половине одиннадцатого, не знаю почему, я спустился. В гостиной отец звонил Наташе.

— Я не была у Наташи.

— Именно это она и сказала. Мы стали ждать, пытаясь читать. И только услышав, что подъехала машина, я поднялся к себе.

— Ты боялся увидеть меня в том состоянии, в каком ожидал? Ведь я действительно задела столб, въезжая в ворота.

Он ничего не ответил.

— Может, я и была пьяна. Во всяком случае, должна была быть пьяной: выпила я довольно много. К сожалению, голова оставалась трезвой, как сейчас. Знаешь, что я вчера делала?

— Нет.

— Заходила без разбора во все бары подряд, где раньше ноги моей не было и о существовании которых я даже не подозревала. Побыть одной, иметь возможность подумать — вот все, чего я хотела. Когда, поглядывая на меня, официант начинал бросать косые взгляды, а посетители шептаться, я уходила и шла в другое место.

Кстати, в одном из баров я увидела группу парней твоего возраста, с девушками, лицеистов без сомнения, и, возможно, среди них были твои одноклассники. Ты стыдился бы, узнай они меня?

— У меня нет никаких оснований стыдиться тебя.

— Ты действительно так считаешь, Андре? У тебя еще сохранились иллюзии на мой счет. Во всяком случае, себя я не люблю, и гордиться мне нечем.

Отец знал, что жена сейчас у сына и, наверное, нервничал. А может быть, стоял внизу под лестницей, прислушиваясь и в любой момент ожидая взрыва.

— То, что я рассказала тебе в субботу о Наташе, неправда. Не знаю, зачем я это сделала. Видимо, потому, что вы сваливаете все на Наташу, и мне инстинктивно захотелось защитить ее.

Он не спросил, означало ли вы отца и его самого, и что подразумевалось под все.

Он больше не бунтовал, сидел мрачный, смирившийся. Терпел, подавленный усталостью, бессонной ночью, а ведь ему было жизненно необходимо спать вдоволь.

— Наташа — я лучше поняла это вчера, когда заново разобралась в своих мыслях, — никогда по-настоящему не любила сына. И я задумалась: а верно ли утверждение, что все женщины обладают чувством материнства, или это просто миф?

Она никогда ни с кем не считается, да и не считалась.

Наташа — не славянка и не имеет никакого отношения к известной русской семье, о чем она распускает слухи. Родилась она под Парижем, в Исси-ле-Мулино, где ее отец служил почтальоном, а брат до сих пор держит сапожную мастерскую.

Можешь себе представить, через что она прошла и что ее ожидало в жизни.

Она всегда думала и до конца дней своих будет думать только о себе.

Вряд ли она станет другой. Ее сын — случайный ребенок; с рождения она передоверила его нянькам, потом гувернанткам.

Мужья, любовники тоже не много значили для нее, разве что с точки зрения карьеры, и если теперь, главным образом в подпитии, она говорит о Джеймсе с показной нежностью, то лишь потому, что он еще может пригодиться — хотя бы для легенды, которую она создает о себе.

В действительности она холодна, расчетлива. Порой я ее ненавижу.

— Зачем же ты так часто встречаешься с ней? — робко спросил Андре, когда она, уставясь в одну точку, замолчала. — А куда, по-твоему, я могла приткнуться? Ты хоть раз задумался об этом? Жены местных врачей, с которыми дружит твой отец, не любят меня, и я плачу им той же монетой.

Мещанки, они живут по убогим принципам, которые сами же первые и нарушают при условии, что никто ничего не узнает.

Если я и говорила тебе о Наташе…

Она опять замолчала, словно хотела уточнить свою мысль, найти нужные слова.

— Я не равнодушна, не расчетлива. И тем не менее во мне есть что-то от Наташи. Сложись все иначе, моя жизнь, вероятно, стала бы похожей на Наташину. Мне тоже пылко хочется жить. Нет, не совсем так, скорее, жажда…

— Ты жалеешь?

— Теперь не знаю. Я люблю вас обоих, Андре, и, верь: здесь я не способна солгать. Твой отец мне не верит. Иногда ему кажется, что я его ненавижу, и порой я действительно ненавижу его.

Я не сержусь за то, что он сделал меня женой дантиста. Я не сержусь на него и за те годы, как говорят, лучшие годы, которые прожила с ним чуть ли не в нищете.

Я измучилась, постарела раньше времени. Почему ты так смотришь на меня?

— Как?

— Словно боишься того, что сейчас узнаешь.

— Я не боюсь. Я просто устал.

— А я забралась к тебе на чердак со своими откровениями, да? Но пойми, ты должен, ты обязан все знать.

Ладно, пусть твой отец заблуждается на мой счет. Я уже давно к этому привыкла и потеряла надежду изменить его мнение. Но ты мой сын. Я носила тебя в своей утробе, кормила грудью сколько могла, хотя была совершенно измотана. О чем я говорила, когда ты перебил меня?

— Я тебя не перебивал.

— Так вот, труднее всего простить ему то, что он ничего не дал мне взамен. Он убедил меня в своей любви. Может быть, он и сам тогда верил в это?

Главное для него заключалось в том, чтобы кто-то принадлежал ему, только ему. И я хотела того же, но при условии, что буду чувствовать: эта любовь-смысл жизни, истинная страсть, способная помочь вынести повседневность, а не слово, которое произносят время от времени, как напевают обрывок романса.

А вот этого, милый Андре, у нас с твоим отцом и не получилось с самого начала, с первого года нашей совместной жизни.

Я говорила тебе о нашем приятеле Канивале. Мы с ним так дружили, что отец выбрал его в свидетели на свадьбе, я же ограничилась просто сокурсницей.

Не прошло и месяца, как однажды вечером, прогуливаясь по острову Сен-Луи, что случалось, когда нам хотелось побыть без его родителей, отец, смущаясь, сказал:

— Жозе, я хочу попросить тебя об одном одолжении, назовем его даже жертвой.

Он был спокоен, как сейчас, впрочем, никогда не понять, взволнован он или нет. Лишь много позже я узнала, что, волнуясь, он бледнеет и весь напружинивается.

Я пошутила:

— Заранее согласна, дорогой.

— Не спеши с ответом. Все не так просто, как тебе кажется. Речь идет о Жане.

Мы звали Каниваля по имени и все трое были на «ты».

— У него неприятности?

— Нет, и, полагаю, их у него никогда не будет. Он не из тех, у кого бывают неприятности.

Меня удивила серьезность его тона, враждебность в голосе.

— Ты прекрасно знаешь, что он влюблен в тебя и влюбился намного раньше, чем я.

— Но между нами никогда ничего не было.

— Ты уже клялась в этом, и я склонен тебе верить. Однако мне все равно неприятно видеть вас вместе чуть ли не каждый вечер. Может быть, это смешно и ты подумаешь, что я ревную, но я прошу тебя, Жозе, перестань встречаться с ним, порви все отношения.

Несмотря на то, что сейчас их жизнь делала крутой поворот и каждое слово имело значение, давило так тяжело, что Андре повторил бы любое и через двадцать лет, он вдруг осознал: а ведь тогда родители были всего лишь на пять-шесть лет старше его.

Он готовился к экзаменам, играл с электрическими машинками, а избыток энергии тратил на гантели. Он пил молоко, как ребенок, завороженно наблюдая за двумя шариками шоколадного мороженого, тающего в кружении миксера.

А через пять-шесть лет или раньше…

Мать продолжала:

— Я спросила: «Что я должна ему сказать? «

— Ничего. Я сам поговорю с ним.

— И что скажешь?

— Правду. Он поймет. Ведь ты моя жена.

В тот день я поняла, до какой степени в нем развито чувство собственности. Я была не просто его женой, а вещью, принадлежавшей только ему.

Он привык, что его мать допоздна ждала мужа, потом раздевала, укладывала в постель, если он сам был уже не в силах, и ни словом не упрекала его.

За всю свою жизнь она ни разу не вышла из дома одна, разве что в лавку по соседству, и едва знала Париж.

— Ты позволишь мне присутствовать при встрече? — спросила я.

— Она станет от этого лишь более тягостной.

— Значит, если я правильно понимаю, у меня нет — выбора.

— Я обращаюсь к тебе с просьбой.

Мы шли под руку, и я чувствовала, как напряглись его мускулы.

— Какой же ответ?

— Разумеется — да.

— В таком случае я поговорю с ним завтра же.

— А если потом мы встретимся с ним на улице?

— Ничто не мешает нам поздороваться, но не больше.

Это было двадцать третьего марта. На деревьях Анжуйской набережной уже лопались почки. Я еще не знала, что тот день станет одним из главных в моей жизни.

Жан Каниваль жил на улице Сент-Андре-дез-Ар. До свадьбы я по-приятельски частенько захаживала к нему, Иногда мы вместе занимались, и он помогал мне, если у меня что-то не получалось, — ему все давалось удивительно легко. Однажды вечером, спустя примерно месяц, мы встретились. Он выходил из бистро напротив небольшой гостиницы, где снимал комнату.

Еще издали я увидела, как он пытается придать своему лицу соответствующее выражение, собираясь пройти мимо и на ходу бросить небрежный привет. Но тут я вспомнила, что оставила у него учебники и тетради. А может быть, требования твоего отца показались мне непомерными и смешными, а пожалуй и оскорбительными.

— Как дела, Жан?

— А у тебя?

— Я забыла у тебя свои тетради.

— Могу сходить за ними.

И тут я допустила ошибку, но в моем решении был вызов.

— Я еще в силах подняться на пятый этаж, пусть даже по плохой лестнице.

Я поднялась, и ничего не случилось.

— Ты счастлива? — спросил он.

— Еще не поняла.

— В конце концов, человек всегда находит свое маленькое счастье. Я даже сочинил песню: «И пусть в слезах… «

Она встала, вышла за дверь, заглянула через перила.

Потом вернулась, снова села в единственное кресло; Андре сидел верхом на стуле…

— Мне показалось, что твой отец нас подслушивает.

Он всегда был подозрителен. И, возможно, стал таким именно с того дня. Я вернулась домой, он мне ничего не сказал ни тогда, ни потом. Примерно через месяц я, думая, что обрадую его, сообщила ему о своей беременности. Вместо того чтобы разволноваться, растрогаться, он окаменел.

— Что с тобой, Люсьен? Ты побледнел. Тебя огорчила новость?

— Как посмотреть.

Он говорил холодно, внешне вполне владея собой.

— Что значит: «Как посмотреть? «

— От меня ребенок или нет.

— Что ты хочешь этим сказать? Надеюсь, ты шутишь?

— Шутка была бы не совсем удачной.

— Почему ты думаешь, что ребенок не твой?

— Я в курсе твоих визитов на улицу Сент-Андредез-Ар.

— Я — была там всего лишь раз.

— И, как назло, в тот день я проходил по улице.

— Почему ты мне ничего не сказал?

— Зачем?

— Я встретила Жана и вспомнила, что у него мои тетради и книги…

— …которые тебе вдруг понадобились. Да так срочно, что ты даже забыла о своем обещании.

— Клянусь тебе, Люсьен…

— Не стоит. Это ничего не изменит.

— Уж не думаешь ли ты…

— Я постараюсь думать об этом как можно меньше.

Странно, что двадцать лет спустя произошло то же самое. Ведь и Андре, когда Франсина так неосторожно показала ему мать, совершенно случайно оказался на улице, названия которой даже не знал.

И он тоже сразу сделал соответствующие выводы.

— Он все еще верит в это? — спросил Андре, не понимая, кого жалеет больше — отца или мать.

— С ним трудно что-либо понять. Жизнь продолжалась, и он ни разу не вспомнил об этом. Когда ты родился, он казался счастливым. Только с тех пор я постоянно чувствую, как гнетет его ревность.

По вечерам, в Париже, он изводил меня вопросами, что я делала днем, и я знала: нельзя забыть ни малейшей детали.

С трудом он согласился уехать из квартиры родителей, где жизнь стала невыносимой и для него, и для меня. Он редко говорил, когда заканчиваются занятия в училище, а расписание менялось там каждую неделю. Таким образом, он мог вернуться домой внезапно.

У нас никогда не было настоящих друзей. Пойми, Андре, единственное, в чем я упрекаю его, это, повторяю, то, что он ничего не дал мне взамен.

Друзья, приятели, вечеринки — я обошлась бы и без этого, если бы нашла с ним теплоту, нежность, радость, в которых так нуждалась.

Но нет! Твой отец работал. Он работает всю жизнь, словно работа для него — оправдание.

Когда мы купили эту виллу, я надеялась, что наша жизнь изменится. Он приглашал врачей, которых знал. Мы устроили несколько вечеринок и почти два года везде ходили вместе.

Андре подмывало спросить у нее:

— А когда вы одни, друг с другом? Он не мог предстаешь себе эти двадцать лет, проведенные бок о бок, в ужасающей близости, пока один мучительный вопрос оставался и, возможно, навсегда останется без ответа.

Мать говорила, а он думал: «Лжет она или говорит правду, и не пытается ли скорее убедить себя, чем меня?»

Отец, видимо, задавал себе тот же вопрос уже двадцать лет. Знал ли он об улице Вольтера? А может, на размышления его навел развод Поцци?

Они спали вместе, в одной постели, и, случалось, их потные тела соприкасались. Они раздевались и одевались на глазах друг у друга. Пользовались одной ванной.

— Мы как чужие, хотя живем и спим вместе. И все-таки я до сих пор люблю и жалею его, поскольку знаю» это просто мания, болезнь.

Даже если бы он не заметил меня на улице Сент Андре-дез-Ар, все было бы так же. Такой уж у него характер. Он сразу почувствовал, что меня переполняет энергия, а он медлителен, робок, создан для жизни в своем уголке.

Он боялся меня, боялся каждого моего шага. Он боялся, что мне откроется жизнь, совсем другая, чем с ним.

Он не верил даже в самого себя. Ему ничего не хотелось. Он женился потому, что все женятся, чтобы не быть в одиночестве, но никогда не знал страсти, только ревность, и ему в голову не приходило, что женщина еще и самка… Вот уже четыре года, как он не прикасался ко мне.

На лестнице послышались шаги, тяжелые, медленные. Мать бесстрастно смотрела на дверь, сдерживая первый порыв. После долгой тишины дверь открылась.

На пороге стоял отец, лицо его не выражало никаких эмоций.

— А я-то думаю, где ты, — обратился он к жене.

— Как видишь, здесь. Не один ты ходишь к Андре на чердак.

— Тебе не кажется, что уже поздно?

— Сейчас спускаюсь. Спокойной ночи, Андре. Не решаюсь сказать: «Спокойной ночи, Било», — ты этого не любишь.

— Спокойной ночи, мама. Спокойной ночи, папа.

Он не сдвинулся с места: не хотелось целовать их по очереди на глазах друг у друга.

— Спускайся. Я иду, — сказала мать.

— Я подожду тебя, — промолвил отец.

— Как хочешь.

И она, вздохнув, вышла за ним на лестницу.

Глава 2

Водяной пузырь в тенте надулся, отяжелел и грозил прорвать парусину.

Хозяин в черном пиджаке и полосатых брюках долго озадаченно смотрел на него, потом вернулся в пивную.

Он вышел снова с тремя официантами, вооруженными швабрами, и на добрых пять минут посетители забыли обо всем: на их глазах разыгрывался спектакль, за перипетиями которого они наблюдали с такими серьезными лицами, словно смотрели на пожарников, поднимающихся по высокой лестнице.

— Простите, мсье… Простите, мадам…

Официанты залезали на стулья, размахивали швабрами, пытаясь приподнять Пузырь, чтобы слить воду за край парусины, а хозяин давал им указания.

Торопливые прохожие, державшие зонтики как щиты, задерживались, чтобы понаблюдать за этой операцией, словно она была сложной и опасной; даже полицейский со свистком в зубах и тот с любопытством поглядывал издали на происходящее.

Поглощенные собой Андре и Франсина, молчали, не упуская ни одного движения официантов. Но либо стулья были слишком низкие, либо швабры короткие.

Лестницу принес сам хозяин. Он влез на нее, дотянулся шваброй до пузыря и стал сдвигать его к краю.

Когда наконец ему это удалось и поток воды хлынул на тротуар, вид у него стал почти геройский.

— Тебе не пора, Франсина?

— Я не спешу. Мы ужинаем в половине восьмого, потому что в восемь братья ложатся спать. А бывает, что у отца пациенты и он ужинает один.

— Ты составляешь ему компанию?

— Когда могу. Ты больше ничего не хочешь мне сказать?

— Как раз стараюсь припомнить — о чем бы. В основном это мелочи, которые сами по себе ничего не значат, но в веренице событий принимают иной смысл.

Он грустно улыбнулся. — Вот уже два часа я занимаюсь тем, в чем упрекаю своих родителей — исповедуюсь. Значит, я не столь силен, как думал.

Пора объясниться.

Рассказывая об отце с матерью, я словно пытался облегчить душу. Каждый из них хочет убедить себя в своей правоте. Каждый хочет жить в согласии с самим собой. Ты отдаешь себе отчет, что я знаю тебя всего два месяца и встречаемся мы только шестой раз?

Я поклялся ничего не рассказывать тебе, а ты, оказывается, в курсе всех наших семейных секретов.

— Ты жалеешь об этом?

— Я предпочел бы сохранить их для себя.

— Ты мне не доверяешь?

— Доверяю. Но когда начинаю думать, мне кажется, что никому нельзя доверять.

— Ты пессимист, Андре.

Он заставил себя улыбнуться.

— Напрасно ты так думаешь. Я стараюсь жить без иллюзий, хотя их у меня больше, чем у кого бы то ни было. Преподаватель литературы считает меня циником, поэтому я ни разу не получил хорошей отметки за сочинение.

— Ты пишешь то, что думаешь?

— Да, и мне безразлично, что он поставит. Твой отец католик?

— Нет. Мама католичка, вернее, была. До восьми лет я каждое воскресенье ходила с ней в церковь.

— Учитель упрекает меня в том, что я пренебрегаю духовными ценностями, не проявляю интереса к Библии и евангелиям и увлекаюсь исключительно языческой мифологией. По его мнению, это пробел в моем образовании. Знаешь, я никогда не был в церкви и даже не представляю, как там себя вести.

— А твои бабушка с дедушкой?

— Бабушка ходит к мессе каждое утро, а дедушка был неверующим.

— Ей сделали операцию?

— Чуть не забыл. Как раз из-за этого и произошла новая ссора. В понедельник во время обеда зазвонил телефон. Трубку снял отец.

— Да… Да, это я, мадмуазель… Алло!.. Пелегрен? Я уже начал беспокоиться и собирался звонить тебе. Понимаю, да… И что?.. Меня это не удивляет… Два?.. Да, конечно, правильно, что прооперировали… Я пошлю ей, цветы, а она будет упрекать меня в том, что я транжирю деньги… Позвонишь завтра?.. Мне будет спокойнее… Кто знает… Спасибо…

Мать смотрела на него вопрошающим взглядом. — Пелегрен, — сказал он, снова садясь за стол. — Сегодня в семь утра бабушку оперировали и удалили два камня из желчного пузыря. В десять она пришла в сознание и попросила чашку кофе.

— Почему ты мне ничего не сказал?

— Пелегрен звонил в субботу утром. В тот день у меня не было случая рассказать тебе, а вчера я об этом больше не думал.

— А ты знал, Андре?

— Да, мама.

И тогда она посмотрела на нас так, словно обвиняла во всех смертных грехах.

— Тягостное, должно быть, впечатление.

— Когда я прихожу домой, мне кажется, что я попадаю в замкнутый мир, где все — и слова, и жесты, и взгляды приобретает совершенно другой смысл. Как в аквариуме: рыбки открывают рот, а никаких звуков не издают.

Все трое, мы следим друг за другом, не зная, что произойдет через час. Внешне вроде бы тихо-мирно, но достаточно одной безобидной фразы, чтобы воздух вдруг накалился.

Вторник прошел без приключений. Весь день мать оставалась дома.

По-моему, она ничего не пила, как, впрочем, и накануне. Была спокойна, но ходила с таким видом, словно приняла какое-то важное решение.

Когда в начале пятого я пришел из лицея, из ее комнаты раздавался такой шум, будто там готовятся к отъезду.

Заговорить со мной она не пыталась. Перед ужином, проходя мимо будуара, я увидел три чемодана, уложенные в дорогу.

За столом о поездке не обмолвились ни словом. Нехотя обменялись несколькими ничего не значащими фразами. Отец казался озабоченным, поглядывал на нас украдкой.

Но меня все-таки оставили в покое, и я смог заниматься.

А в среду — я узнал об этом уже потом — около одиннадцати Ноэми позвонила отцу и предупредила, что мать сама вынесла чемоданы и вызвала такси.

Здесь я вынужден довольствоваться предположениями, потому что об этом мне рассказывала только Ноэми. Начала она с заявления, что ей надоело жить в сумасшедшем доме и что она в свои годы имеет полное право уйти на покой и перебраться к дочери в Муан-Сартру.

— По крайней мере там я буду среди нормальных людей.

Отец, видимо, бросил пациента и, понимая, что ехать на виллу уже поздно, помчался на вокзал на такси.

Должно быть, они встретились на платформе, у поезда на Париж. Не знаю, о чем они говорили. Представляю, сколько народу наблюдало за ними, строя всевозможные догадки.

Когда я пришел на обед, они уже были дома. Чемоданы отнесли в будуар — наверно, отец.

Мать выглядела усталой. Я никого ни о чем не спрашивал, кроме Ноэми, когда днем мы с ней оказались вдвоем на кухне.

— Что вы хотите услышать от меня, юный хозяин? В таком возрасте вы еще не можете знать женщин. Ей хотелось, чтобы ее удержали. Она прекрасно понимает, что, оставшись одна, быстро станет беззащитней птички перед кошкой.

— Твоя мать не звонила Наташе?

— Даже если звонила, я не слышал. Вечером она сидела дома, а отец заперся у себя на антресолях, словно ничего не произошло. Сегодня в полдень ни в будуаре, ни в спальне чемоданов уже не было, наверно, их разобрали.

— Ты доволен?

— Что тебе сказать? Я и сам не знаю. За столом была видимость беседы, каждый силился доказать, что жизнь продолжается. И я думаю, не из-за меня ли все это?

Взволнованная, Франсина смотрела на него так, как смотрят на людей, с которыми случилось несчастье или трагедия.

Он был младше ее, но после всего пережитого казался намного старше.

— Ты выдержишь, Андре. А теперь, мне пора домой, но ты должен обещать, что позвонишь, если… Она замолчала, не решаясь договорить.

— Если что?

— Если я буду тебе нужна. Не бойся моих родителей. Они все поймут.

Он подозвал официанта, и несколько минут спустя они с Франсиной уже шли под дождем, прижимаясь к домам, что мешало им разговаривать.

Когда они переходили улицу по пешеходной дорожке, впереди на заборе Андре увидел фотографию Жана Ниваля — тот улыбался своей все еще детской улыбкой, а в глазах певца светилась радость жизни. Она заметила, что Андре отстал.

— Ты идешь?

Но, в свой черед увидев афишу, все поняла.

— Не думай больше об этом, Андре.

— Не беспокойся. Я не считаю себя жертвой.

— Ты полагаешь, что…

Она уже сожалела о своей необдуманной поспешности.

— Что он может быть моим отцом? — закончил он фразу. — Ты это хотела сказать, верно?

— А что ты думаешь?

— Ничего. Мне все равно.

Расставаясь, она наклонилась, чтобы поцеловать его в мокрые щеки — их лица блестели от дождя.

— До четверга? Если, конечно, у тебя не будет слишком мною работы.

— Я найду выход.

— Не забудь позвонить.

— Заметано.

Стоя под воротами, она смотрела, как он уходит, и в черном непромокаемом плаще, который бил его по икрам, он казался выше, чем обычно.

Ей захотелось окликнуть его. Может, он еще не все сказал, а она со своей стороны не нашла нужных слов?

Он взял из гаража мопед, с трудом завел. А потом почти час медленно ехал в потоке машин.

Он досадовал на себя. Злился за свою откровенность с Франсиной: и теперь она все передаст родителям.

Странно! Он впервые почувствовал себя Баром. Уже вчера он рассердился на Ноэми, которая назвала их семью сумасшедшим домом, и, не сдержавшись, ответил ей довольно резко.

Их было трое, замкнутых в себе людей, со своими проблемами, со своими вопросами, которые каждый задавал себе сам.

От Парижа в памяти у него сохранился только парк с блестевшими в солнечных пятнах деревьями, двор дома на набережной Турнель. Узнал бы он сегодня привратницу, которая присматривала за ним из открытого окна? Она была очень худа, и платье висело на ней как на вешалке. Кажется, во рту у нее не хватало зубов.

Много позже ему рассказывали, что отец первой привел ее в диспансер и вставил зубы. Зато о канарейке Андре помнил наверняка.

В Канн они ехали на поезде; об этом переезде он не сохранил никаких воспоминаний. В мрачной квартире на Эльзасском бульваре ему, ребенку, казалось, что в воздухе постоянно висит тонкая серая пыль. Иногда он даже пытался ее поймать.

Его не удивляло хождение людей по коридору, а, напротив, приводило в восторг, возможно, потому, что ему запретили открывать дверь в зале ожидания и смотреть на сидящих возле стен мужчин и женщин.

Они, преимущественно суровые местные крестьяне, часами сидели, пристально глядя в пространство.

Его родители тоже хранили воспоминания, которых он не знал, но которые занимали важное место в их жизни.

Однажды вечером они впервые поцеловались. Они шли рука об руку и, улыбаясь, строили планы на будущее.

И сейчас они жили в этом будущем, разумеется не узнавая его.

Они, должно быть, думали, что Андре холодно наблюдает за ними и судит их без снисхождения, в то время как он никогда еще так остро не чувствовал свою близость к ним.

Он злился на себя за то, что взбунтовался и, может быть, взбунтуется снова, если возникнет необходимость защищать свое собственное «я».

Он въехал в ворота. На аллее стояли лужи. Под дождем розовый цвет виллы казался намного темнее.

Поставив мопед возле гаража, Андре вошел в дом. Его удивила тишина, неподвижность воздуха и предметов.

— Есть кто-нибудь?

— Я! — ответил из кухни голос Ноэми.

— Мама ушла?

А ведь он только что видел красную машину в гараже.

— Не знаю. Может, ушла, а может, спит.

— Папа вернулся? Был уже девятый час.

— Сейчас должен прийти, и наверняка промок, если не взял такси, так что будет переодеваться, прежде чем сесть за стол.

Андре поднялся наверх. Двери в спальню родителей и в будуар были закрыты. Тишина, спокойствие начинали давить на него, и он хмуро смотрел, как дождь барабанит в стекла. Зажег свет, снял мокрые брюки, прилипшую к телу рубашку.

— Андре, ты у себя?

Отец внизу у лестницы.

— Да, папа.

— Спускаешься?

— Сейчас, только переоденусь.

Ему казалось, что вместе с сумерками в дом проникла какая-то тайна.

Поскорей бы закрыли ставни, поскорей бы оказаться, словно в убежище, в привычной обстановке среди зажженных ламп.

Глава 3

— Мамы нет?

На столе стояло всего два прибора.

— Она уехала?

— Нет. Она поужинает в городе.

— С Наташей?

Андре вскинул голову, в нем нарастал гнев.

— Это я посоветовал ей.

— Ты?

Он был разочарован, словно отец только что предал его.

— Не беспокойся. Сегодня она вернется рано, и все будет хорошо.

Лицо у него оставалось вытянутое, и отец, чтобы рассеять его недовольство, тихо сказал:

— Мне надо поговорить с тобой, Андре. Поднимемся к тебе в комнату?

— Почему ко мне?

— К тебе в комнату или в мансарду-все равно, ведь ты не хочешь оставаться в гостиной.

— Нет.

Сегодня он предпочитал свою комнату: мансарда слишком о многом напоминала.

— Что ты хочешь сказать?

— Ты спешишь?

Торжественность отца внушала беспокойство, и у Андре задрожали пальцы. Скорей бы отец начал говорить, а еще лучше скорей бы все закончилось.

Вокруг них были книги, пластинки, разобранная постель, мокрые брюки и на полу, в углу комнаты, рубашка.

— Можешь лечь на пол.

— Не сегодня.

Ему хотелось остаться с отцом лицом к лицу.

— Мой милый Андре, мы все трое только что пережили кризис и, видимо, не последний. Садись поудобней и выслушай меня спокойно.

— Я спокоен.

— Ты ездил к Франсине?

— Мы встретились в Ницце.

— И ты ей все рассказал?

— Я поступил неправильно?

— Как раз напротив: это пошло тебе на пользу. Я знаю, что мама говорила с тобой, и догадываюсь о чем.

Он с раздражением ждал слов, которые называл про себя «главными».

Отец же не спешил, заговорил вновь не сразу, и Андре, не удержавшись, спросил:

— Это неправда, да?

— Правда, что я ошибался, но не настолько, как она мне приписывает. Я пришел к тебе не оправдываться. И если я должен кого-то защищать, так это ее.

Я полюбил ее с первого взгляда и люблю до сих пор, даже больше, чем раньше. Только я, видимо, плохо любил, потому что не сумел сделать ее счастливой.

Андре ждал не этих слов, и ему захотелось ощетиниться, как случалось порой, когда приходили к нему на чердак.

— Тебе шестнадцать с половиной, а мы, забывая об этом, впутываем тебя в проблемы сорокалетних людей.

Когда я встретил твою мать, я был робким, замкнутым юношей, плохо знавшим жизнь, а женщин и подавно.

Я мечтал окончить медицинский факультет и стать одним из скромных исследователей в Институте Пастера. Кто знает, может быть, благодаря упорству и я сделал бы какое-нибудь маленькое открытие. Ты, как, впрочем, и многие, даже не подозреваешь, что в зубопротезном деле существует метод, носящий мое имя.

Отец покраснел, словно стыдясь такого приступа гордости.

— В твоей матери бурлила жизнь, это-то и соблазнило меня. Здесь можно бы и поставить точку. Все остальное — моя вина, и я хочу, чтобы сегодня ты это понял. Из нас двоих платит она одна; она несчастна, потому что не может, как я, ни проводить по десять часов в день в рабочем кабинете, ни уединяться по вечерам в мастерской.

Она была любовницей Каниваля и не скрывала этого от меня, как и того, что до него у нее были и другие. Почему же теперь мы должны осуждать ее?

Разве она не вправе сама строить свою жизнь, не думая о предрассудках?

Моя мать, официантка из кафе, тоже не была девственницей, когда отец полюбил ее.

Я знал все, все принял и тем не менее с первых же дней взбунтовался.

Твоя мать не передавала мне, что говорила тебе в последнее время не было необходимости. Периодически, когда у нее начинается срыв, она испытывает желание бросить мне в лицо эти слова. Понимаешь, сын?

Андре кивнул, прислушиваясь к дроби дождя по ставням.

— Я ревновал, хотя не имел на это права. Я знал, что она продолжает встречаться с Канивалем, и попросил ее порвать с ним все отношения.

— Мама все рассказывала.

— Только, видишь ли, правда твоей матери меняется с годами. Возможно, из-за меня она не может больше принимать себя такой, какая есть, и пытается создать прошлое, которое возвращало бы ей уверенность в себе. Я самый обычный человек, Андре, но вовсе не чудовище, как ты мог бы подумать. Тебе нужна мать, я в этом нисколько не сомневаюсь, но полагаю, ты должен сохранить и некоторую привязанность к отцу. Мать солгала тебе, не солгав, но исказив правду; посмотри она правде в лицо, ей самой этого не вынести бы. Всю жизнь она пыталась чувствовать свою значимость, играть роль, хотела, чтобы ее слушали, восхищались ею. Я ошибся и на ее, и на свой счет. Мне показалось, что я смогу переделать ее, дать ей радость жизни. Поверь, ради нее, ради ее скорейшего благополучия я поступил в стоматологическое училище. Ради нее я переехал в Канн — она так мечтала о солнце и, вопреки придуманной ею легенде, сразу же получила горничную.

Нет, я не жертвовал собой, но я хочу, чтобы ты знал: я сделал все, что мог. Ну а теперь самое трудное.

— Постараюсь понять.

— Если ей до сих пор все еще были нужны мужчины, то лишь для того, чтобы обрести уверенность в себе. Она могла бы жить сегодня со знаменитым человеком и объехать весь мир. Только, я думаю, вряд ли бы что-нибудь изменилось. Мужчин было много, сын.

— И Поцци?

— Он тоже. Я молчал. Я почти всегда знал, каждый раз надеясь, что теперь-то уж это кончится. А она принимала мое молчание за пассивность, за безразличие и не могла с этим примириться.

Позавчера она собрала вещи и хотела уехать в Париж, потребовать развода. Из-за тебя: она знала, что тебе все известно. Она сказала мне это в минуту откровенности.

В такие моменты она стыдится и ужасно страдает. Она заметила тебя на улице в Ницце, когда выходила из дома свиданий.

— Ниваль?

— Нет. Крупье из казино.

Отец тяжело поднялся.

— Вот и все, сын. Я уговорил ее остаться. Ей скорее нужна твоя помощь, чем моя. Сегодня вечером она ужинает с Наташей и скажет той, что никогда больше не увидится с ней.

Она знает, что мы одни и что я говорю с тобой. Завтра она будет искать на твоем лице следы нашего разговора. Прошу тебя, прояви к ней немного нежности! Не жалости-нежности.

Неуверенной походкой отец направился к двери и, обернувшись, прошептал:

— Возможно, тебе это удастся лучше, чем мне. Спокойной ночи, Андре.

Он ушел, став совершенно иным после всех сказанных слов — как его собственных, так и его жены. И теперь оба они были похожи на отражение в зеркальном шкафу г-жи Жаме из Рошвиля.

В коридоре послышался похожий на икоту звук.

Андре в свой черед тоже встал — в теле была слабость, в голове пустота; он стоял посреди комнаты, глядя на книги и пластинки. На столе лежал раскрытый учебник химии.

Что бы они ни говорили, ни делали, ни думали, прежде всего, сдать экзамены.

Вот тогда и для него придет время начинать мужскую жизнь.


Эпаленж, 21 октября 1965 г.

Загрузка...