Мой лицей

Летом сорок шестого года я стал отчаянно думать об учебе. Умея хорошо рисовать, решил получить среднее образование в театрально-художественном училище. Оно находилось на Ильинке, тогда улице Куйбышева, а учебные мастерские — в Ветошном переулке около ГУМа.

Поступил на художественно-бутафорский факультет, который готовил театральных художников. Еще были гримерный, костюмерный, электротехнический факультеты. Училище выпустило немало первоклассных специалистов. Со мной одновременно заканчивал электротехнический факультет замечательный оператор телевидения Володя Каракосов, там же учился великолепный кинооператор Левон Паатешвили. Кто-то потом стал скульптором, кто-то живописцем, как художник с Алтая Геннадий Брунов, живущий в Барнауле. Брунов позже закончил ленинградскую Академию художеств, где учился на одном курсе с Ильей Глазуновым у Бориса Владимировича Иогансона.


Выпускной курс театрально-художественного училища. 1949 г.


Училище давало прекрасную подготовку и даже, может быть, более широкое образование, чем в специализированных театральных актерских школах. Здесь часто преподавали те же педагоги. Например, историю искусства читал чудный педагог Борис Николаевич Симолин. Когда он меня потом увидел студентом Вахтанговской школы, рассмеялся: «Я и тебя прекрасно помню, и то, что у тебя в училищном дипломе по моему предмету «пятерка». Считай, я ее перенес и сюда, можешь не посещать моих лекций». «Борис Николаевич, — отвечаю, — вы настолько интересно преподаете, что я с радостью еще раз послушаю и про египетские пирамиды, и о героях Древней Греции…»

Позже, когда впервые посетил Индию и проработал там почти полгода, мне казалось, что я здесь уже бывал прежде. В этом ощущении виновен Симолин — так наглядно и доходчиво он рассказывал об искусстве и религии Индии, что образ этой древней страны уже был запечатлен в моем воображении задолго до поездки гуда.

Кроме того, Борис Николаевич читал нам историю материальной культуры — предмет, который не входит в программу сугубо артистических школ. Мы, затаив дыхание, слушали его рассказы об особенностях древнеримского быта, мебели эпохи Людовика XIV, оружия немецких рыцарей. Будущие театральные декораторы, гримеры, костюмеры получали на этих уроках не только общие знания, но и сугубо профессиональные, ведь им предстояло на сцене создавать обстановку определенного времени. Мы с научной точностью рисовали римские тоги, средневековые доспехи, обстановку боярского дома.

Конечно, были у нас и общеобразовательные предметы, но главное внимание уделялось тому, что станет в будущем необходимо в первую очередь — истории русского и западноевропейского театров, рисованию, скульптуре, гуманитарным наукам.

Мы с Геннадием Бруновым были самые младшие на курсе. Остальные — люди, пришедшие с фронта. Все три учебных года я имел возможность общаться с поколением, испытавшим все ужасы войны, но не сломленным духом. Увешанные орденами, кто без ноги, кто с осколком в груди, они обладали уже глубоким опытом жизни, и учиться с ними на равных, завоевать их уважение с первых дней стало моей потребностью. Фронтовики пришли в училище с необузданной жаждой знаний, желанием наверстать упущенное за годы войны. Я невольно тянулся за ними. И вскоре стал замечать, что они меня зауважали, приняли как бы за своего. Почему? Может быть, за умение быстро работать. Я с малых лет был стремителен в делах, и в труде, и в учебе жаждал быстрой победы. Например, всегда ощущал легкость руки. Геннадий Брунов, когда мы спустя много лет навестили его в Барнауле, рассказывал моей жене:

— Сдаем вступительный экзамен в училище. Задание — написать акварелью натюрморт. Прошло совсем немного времени, все только приступили к работе. Вдруг вижу: какой-то светловолосый паренек встает и направляется к выходу. «Вы куда?» — спрашивает экзаменатор. «Пойду покурить». — «А не боитесь, что не успеете закончить работу»? — «А я уж закончил». Этим пареньком был Олег.

Уважали меня фронтовики и за хорошие знания, особенно по литературе. Здесь уж главная благодарность маме и нашей домашней библиотеке. Есенин, Бальмонт, Мережковский, З. Гиппиус, Северянин, Саша Черный — с их поэзией, которая тогда в Советском Союзе была под запретом, я познакомился по дореволюционным сборникам, хранившимся в нашем доме. Любовь же к Франсуа Вийону, Байрону, Ростану, Полю Элюару, Рембо привила мама, которая прекрасно знала французский и немецкий языки. Она иногда читала мне наизусть отрывки из Корнелевского «Сида». Наверное, помнила еще с гимназических лет.

Конечно, в училище мы не только учились, но и веселились, особенно любили всенародные праздники. И не только из-за танцев и гулянок до утра. Накануне 1 мая и 7 ноября нам открывалась возможность подзаработать деньжат. Геннадий Брунов подрабатывал сторожем в училищной мастерской, где и жил. К праздникам мы получали заказы писать лозунги на красных полотнищах и шли выполнять халтурку к нему. Я, кроме того, выполнял особую работу — рисовал сухой краской портреты Ленина и Сталина. Дело это далеко не простое, ведь каждый портрет скрупулезно рассматривали партийные чиновники, прежде чем дать команду выплатить гонорар. Получалось, без приработка я не сидел. Часть денег отдавал маме, чтобы она со шпицем Мишей устроила праздничный стол. Это, конечно, помимо стипендии. Стипендию надо приносить домой. Не дай-то Бог получить «посредственно» и лишиться ее. А для личной жизни: крутись, подрабатывай.

Иногда даже могилы оформлял. На заводе сделают из жести простенький памятник с крестом. Берешь эту железяку, очищаешь от ржавчины и масляной красочкой расписываешь под мрамор. Потом крест бронзовкой красишь, нужные слова пишешь. Крест горит при сдаче-то. Хозяин платит денежку. Конечно, после нескольких дождей крест поблекнет, но надпись и «мраморная расцветка» останутся надолго. Кроме того, большим подспорьем были работы по восстановлению ВДНХ.

Училищную жизнь всегда вспоминаю с радостью. Люди, с которыми общался, оставались милыми и доброжелательными, на устах часто мелькала улыбка, а в глазах сияла надежда на лучшее будущее. Главное — никогда не терять веру!

Уже позже я сыграл сложный образ Треплева в чеховской «Чайке» во МХАТе. Трагедия Треплева состоит в том, как он сам говорит: «А я не верую и не знаю, в чем мое призвание». Так вот, несмотря на трудную жизнь и послевоенную разруху, мы все-таки верили. Верили!

Загрузка...