Нет сомнений, увлечение Фостера Адамса было необычным. Однако не забывайте, что Фостер Адамс вообще был странным человеком. Считал ли Адамс свои исследования простым хобби или вполне профессиональным занятием — никому не ведомо. Может быть, они для него были досужим увлечением, а может быть — навязчивой идеей или всего лишь игрой блестящего ума.
Как он пришел к тому, чтоб взяться за свое исследование, что за таинственная причина подвигла его сделать последний роковой шаг на этом пути, я не представляю. Положа руку на сердце, я должен признать, что очень мало знаю о Фостере Адамсе. О нем вообще мало что известно.
Я не знаю ни где он родился, ни кто были его родители и живы ли они, хотя я всегда полагал, что они умерли много лет назад. Я ничего не знаю о его образовании, кроме того, что оно, по-видимому, было всесторонним. Я не представляю ни как, ни когда, ни зачем он приобрел старую ферму Смита. Остается для меня загадкой и то, почему он пытался найти ответ на вопрос, который в наше время не занимает ни одного человека его возраста иначе как мимоходом. Хотя, надо признать, много столетий назад этот вопрос, наверное, интересовал людей гораздо больше.
В том, что у Адамса были некие одному ему известные причины поступать так, а не иначе, не может быть сомнений. Однако ближе к концу, когда у него появились основания верить, что найденное решение наверняка лежит за пределами его возможностей, он должен был осознать всю опасность своих изысканий.
Возможно, Фостер Адамс переоценил свои силы, а возможно, что даже в самых безудержных фантазиях не представлял, каким окажется ответ. Последнее было бы весьма и весьма странно, поскольку, прежде чем взяться за практические опыты, он долгие годы изучал эту тему.
В первый раз я услышал о Фостере Адамсе от некоего знакомого на историческом факультете университета штата.
— Фостер Адамс твой сосед, — сказал мне этот знакомый, — Он живет в той же части графства, что и ты. По-моему, он держит в голове больше никчемных исторических деталей, чем кто-либо из ныне живущих.
Я удивился и ответил в том духе, что даже профессор английской истории не сможет рассказать мне о том, какие блюда в пятнадцатом веке английский средний класс предпочитал кушать на обед. Но собеседник лишь потряс головой.
— В целом об этом могу рассказать тебе и я, — заявил он, — Но Фостер Адамс выложит их меню до мельчайших подробностей, до последней крошки ячменного хлеба.
Тогда я спросил, кто такой этот Фостер Адамс, но собеседник не смог ответить. Таинственный знаток не был связан с каким-либо университетом, не публиковался и не был авторитетом в ученой среде (во всяком случае — признанным авторитетом). Но он знал, что носили и ели люди, начиная с Древнего Египта и до наших дней: какие орудия труда они использовали, какие злаки сеяли, как путешествовали и множество иных мелких подробностей, которые наполняли обыденную жизнь людей в течение долгих тысячелетий.
— Это его хобби, — сказал мой знакомый.
И это было самое четкое описание занятий Фостера Адамса, какое мне доводилось слышать.
Ферма Смита — участок голой, потрепанной капризами природы земли, расположенный у иссеченного ветрами горного хребта. Земля эта не могла похвастаться ни красотами, ни какой-либо репутацией или историей. Даже после того, что произошло темной ноябрьской ночью, там не почувствуешь флера ужаса или мрачного величия. Словно никакой трагедии и не было вовсе.
Я до сих пор помню мое первое впечатление от этого места, уныние и меланхолию, которые охватили меня, пока я ехал по каменистой дороге, серпантином вьющейся по склонам холма.
Дом был серым, но это был не серый цвет потемневших от времени бревен, а несвежий, нездоровый цвет дерева, которое некогда было покрыто слоем краски, но с тех пор она отслоилась, отлетела и растворилась в ветре и непогоде. Коньковый брус амбара просел в середине, и крыша теперь здорово напоминала лошадиную спину. Другое строение — должно быть, когда-то оно было свинарником — и вовсе рухнуло. При виде этой картины меня охватила тоска. Все выглядело так, словно однажды ферма устала стоять и сдалась на милость времени.
За домом в лучшие времена был разбит большой фруктовый сад, но теперь там остались лишь призраки деревьев — они скорчились и замерли под солнцем в нелепых позах, словно толпа упрямых стариков. Покосившийся ветряк склонил голову над умирающим садом, и ветер, беспрестанно дующий вдоль хребта, болтал его огромные металлические крылья из стороны в сторону, бессмысленно и удручающе однообразно.
Остановив машину, я заметил, что упадок и разруха, вызванные хозяйским небрежением, коснулись даже мелочей. Клумбы из последних сил сопротивлялись напору сорняков. Широкая наклонная дверь — внешний вход в подвал — наполовину сгнила, одна створка и вовсе упала с петель.
Ставни на одном из окон висели косо, на другом упали и валялись на земле, через прорези в них упрямо тянулись к свету травинки. Крыльцо просело, столбы навеса опасно накренились, настил скрипел и сильно прогибался под моими ногами, пока я шел к входной двери.
На мой стук дверь открыл старик, одетый в ливрею столь древнюю, что ее черная ткань вылиняла и стала зеленой. Пожалуй, никогда в жизни мне не доводилось видеть такого противоестественного сочетания: на пороге старого, совершенно обветшавшего фермерского дома в штате Висконсин стоял старик, будто сошедший со страниц Диккенса.
Я спросил, можно ли видеть Адамса, и слуга приоткрыл дверь чуть шире и пригласил меня войти. Его голос звучал резко, словно вороний грай, и отдавался эхом под высокими древними потолками.
Дом был почти лишен мебели. На кухне стояли дровяная печь, несколько старых кресел и стол, покрытый куском сальной клеенки. В комнате, которая, видимо, некогда была обшита дубом и считалась столовой, вдоль стены громоздились упаковочные ящики, и груды книг были навалены там и сям в совершеннейшем беспорядке. Окна пялились на мир пустыми глазами, поскольку хозяева не озаботились повесить ни одной занавески.
В передней гостиной плотные зеленые шторы были опущены, и комната тонула даже не в тени, а в настоящей темноте.
Фостер Адамс поднял свое громоздкое тело из кожаного кресла, стоявшего в углу, и пересек комнату, чтобы пожать мне руку. Его пожатие оказалось холодным и вялым, оно выдавало равнодушие, а то и скуку.
— Немногие забираются в такую глушь, — сказал он, — Рад вас видеть.
Но он кривил душой, уж поверьте. Бьюсь об заклад, ему вовсе не понравилось, что я нарушил его уединение.
Мы сидели в сумраке гостиной за опущенными шторами и разговаривали тихо, поскольку комната обладала удивительным свойством: она будто шепотом велела вам не повышать голос. Фостер, тут ничего не скажешь, оказался обладателем прекрасных манер: педантичных, щепетильных, даже немного вычурных… и раздражающих.
В августовский полдень было странно слышать тонкий, высокий, холодный и враждебный вой ветра по сторонам и углам дома. В обстановке не чувствовалось ни дружелюбия, ни уюта. Стены дома не могли удержать тепло — все высасывали разруха в доме и запустение на земле, брошенной на потребу солнцу, дождю и ветру.
Да, сказал Адамс, он может рассказать мне многое из того, что я хочу знать. И рассказал, причем не сверяясь с записями или книгами. Он говорил так гладко, словно описывал события, которые видел собственными глазами, словно повествовал не о далеком прошлом, а о нынешнем времени, словно он сам жил в Англии пятнадцатого века.
— Меня всегда интересовали такие подробности, — сказал он, — Какие нижние юбки носили женщины, или какими травами они приправляли пищу. И даже более того, — Он снизил голос до полушепота, — Более того — как умирали люди.
Адамс замер в кресле, и казалось, будто он прислушивается к чему-то, к тихим шорохам, которые можно разобрать, только если знаешь о них, — шебуршанию крыс в подвале или, может быть, стрекотанию сверчков в складках портьер.
— Люди, — с апломбом заявил он, — умирают по-разному.
Он сказал это так, словно был первым человеком, кому пришла в голову подобная мысль. Или, по меньшей мере, первым, кто высказал ее.
В гостиной повисла тишина. Ее нарушал лишь скрип шагов старого слуги, который расхаживал в столовой, да еще из сада доносился приглушенный стенами металлический грохот терзаемой ветром мельницы.
Фостер Адамс внезапно поднялся с кресла.
— Я был очень рад видеть вас, — сказал он. — Надеюсь, вы придете еще.
В точности так это и выглядело. Меня буквально вышвырнули вон, велели мне идти, словно остолопу-школьнику, который засиделся в гостях.
И все же этот странный человек долго не выходил у меня из головы. Было в нем какое-то очарование, которое тянуло меня обратно к старому серому фермерскому дому на вершине черного недружелюбного холма. Так некоторых людей в зоопарке неодолимо манит какая-нибудь клетка, и они подходят к ней, чтобы стоять, смотреть и ужасаться зверю, который в ней заключен.
Я закончил книгу, щедро приукрасив ее сведениями и подробностями, которыми со мной поделился Адамс, и отправил издателю.
А потом, однажды, едва понимая, зачем это делаю, и ни на мгновение не сознаваясь самому себе, куда направляюсь, я обнаружил, что снова еду на машине сквозь лабиринт холмов нижнего Висконсина.
Старый фермерский дом ничуть не изменился.
А я-то надеялся, что Адамс просто-напросто недавно поселился на ферме и за прошедшее с моего первого визита время привел все в порядок. Даже обычная покраска уже во многом изменила бы облик дома. Небольшой камин сотворил бы чудо, привнеся тепло и немного уюта. Цветы, альпийские горки и несколько террасок придали бы саду ухоженный вид; тополь или два по углам дома развеяли бы уныние, которое источала ферма.
Но Адамс не сделал ничего. Дом выглядел так же, как в первый раз.
Он сказал, что рад видеть меня, но его рукопожатие было не более чем вялым жестом вежливости, и сам он оставался таким же педантичным и прямолинейным, как и во время нашей прошлой встречи.
Хозяин дома сидел в своем глубоком кожаном кресле и говорил, и я ничуть не сомневался, что если он и рад визиту, то лишь потому, что я дал ему возможность послушать его же собственный голос. Так что, признаться честно, он не беседовал со мной, он даже не смотрел на меня. Казалось, он разговаривает сам с собой, и временами я улавливал сварливые нотки в его голосе, словно он сам же с собой не соглашался.
— Жестокость красной нитью проходит через всю историю человеческой расы, — говорил он, — Она всюду, куда ни посмотри, на каждой странице официальных летописей. Человеку мало просто убить, он стремится привнести в этот процесс множество мучительных излишеств. Мальчик отрывает крылышки у мухи или привязывает банку к хвосту собаки. Ассирийцы свежевали тысячи пленников, сдирая с них кожу заживо.
В доме витало ощущение затхлости — ощущение, не запах. Пыль веков, давно ушедших в прошлое.
— Ацтеки, — вещал Фостер Адамс, — вырезали сердца у живых жертв с помощью тупого каменного ножа. Саксы опускали людей в змеиные ямы или сдирали кожу с живых и натирали солью трепещущую плоть.
От той беседы у меня осталось тошнотворное впечатление — отвращение вызывала не столько суть сказанного Адамсом, сколько то, каким тоном он говорил. Это был спокойный профессиональный разговор человека, который знает предмет и рассматривает его объективно, как нечто, что необходимо исследовать, изучить опытным путем и подробно описать. Совсем как торговец, составляющий перечень товаров.
Но для Адамса, как я понимаю теперь, люди со снятой кожей, люди в змеиных ямах, люди, которых казнили на крестах вдоль римских дорог, не являлись созданиями из плоти и крови. Для него они были просто фактами, которые упорный исследователь рано или поздно выстроит в систему.
Нет, я не хочу сказать, что человеческие страдания совершенно не трогали душу Адамса. Его интерес к ним был совершенно искренним. И вряд ли можно усомниться, что в последние часы, когда этот человек еще был жив и сохранял способность трезво мыслить, его заинтересованность не стала еще более глубокой и личной.
Адамс, должно быть, заметил, что его монолог мне неприятен. Он сменил тему. Мы заговорили о деревне, об окрестных холмистых пейзажах, о приятной погоде — на дворе был конец октября — и о раздражающем любопытстве местных жителей касательно того, чего это Адамс вдруг поселился на ферме и чем он там занимается. Их назойливость, как я понял, сильно досаждала ему.
Прошло больше года, прежде чем я снова увидел Фостера Адамса, да и то лишь благодаря случайному стечению обстоятельств.
Я ехал домой после одной встречи в Чикаго, и, когда уже начинало темнеть, меня застала в дороге одна из лютых бурь, что случаются поздней осенью. Дождь превратился в град, град в снег. Непогода час от часу лишь усиливалась, машина едва ползла, и я понял, что так я далеко не уеду. Пора было искать убежище, и быстро. Тут я вспомнил о старой ферме Смита — до нее оставалось меньше двух миль.
Я нашел нужный поворот, съехал с шоссе и через полчаса был у подножия холма, который примыкал к горному хребту. В такую непогоду моя машина не могла одолеть подъем, и я пошел пешком, увязая в мокром и тяжелом снеге, ведомый немощным пятном света в окне фермерского дома.
Даже днем здесь всегда дул ветер — резкий, колючий, рычащий сквозь зубы, как пес. Теперь же, подстегиваемый бурей, он с воем проносился над горами и обрушивал всю свою злобу на низину.
Остановившись передохнуть, я прислушался к голосу ветра, и мне почудились в нем завывания своры адских гончих, вопли преследуемых жертв и тихое, жалобное хныканье существа, безуспешно пытающегося выбраться из глубокого ущелья.
Я заторопился, подгоняемый безотчетным ужасом, и лишь когда оказался возле самого дома, понял, что бежал во весь дух, спасаясь от сонма воображаемых кошмаров, которые сгрудились на склоне холма.
Добравшись до крыльца, я вцепился в покосившуюся опору и попытался восстановить дыхание и отогнать прочь иррациональный страх, притаившийся в темноте у меня за спиной. К тому времени, когда я постучал в дверь, мне это почти удалось. Однако стучать пришлось снова и снова, потому что грохот бури заглушал все звуки.
Наконец старый слуга впустил меня. Мне показалось, что он стал двигаться медленнее и ноги у него заплетались больше, чем я помнил по прошлому разу, и разговаривал он невнятней, словно у него каша была во рту.
Адамс тоже изменился. Он по-прежнему держался чопорно, официально и очень сдержанно, однако от его педантизма не осталось и следа. Он не брился день или два, его глаза запали от усталости. Что-то явно не давало ему покоя, хоть он и пытался не подавать виду, и это насторожило меня.
Хозяин дома не удивился, увидев меня, и, когда я упомянул о буре, которая заставила меня просить у него убежища, он согласился, что ночь действительно ужасная. Словно я жил от него через улицу и заскочил на часок-другой попить чаю. Адамс и не подумал предложить мне поесть, ему будто и в голову не пришло, что я не прочь переночевать в его доме.
Мы повели вымученную — по крайней мере, с моей стороны — беседу о всяких пустяках. Адамс держался вполне непринужденно, однако его лицо и руки нервно подрагивали.
Вскоре разговор перешел на его занятия. Из его слов я понял, что Адамс, минуя промежуточные этапы исследования, сосредоточил внимание на проблеме наказаний и пыток, которым только подвергался человек со стороны своих собратьев в обозримом историческом прошлом.
Сутулясь в кресле, неотрывно глядя в стену, он описывал в красках кровавые издевательства, которые оставили страшный след в веках и роднили древнеегипетского правителя, чей гордый титул звучал как Раскалыватель Лбов, и чекиста, чей дымящийся револьвер прикончил так много людей, что расстрельные подвалы были завалены трупами по колено.
Адамс в подробностях знал, как укладывали людей на муравьиной тропе, как закапывали по шею в песках пустынь. Он совершенно серьезно убеждал меня, что американские индейцы были последними мастерами истязания огнем, а искуснейшие дознаватели из числа инквизиторов, по крайней мере в данном вопросе, были не более чем бестолковыми растяпами.
Он говорил о дыбах и четвертовании, о крючьях, вырывающих внутренности. Я слушал эти сухие холодные речи прекрасно эрудированного ученого, и мне мерещился запах дыма и крови, слышались вопли мучеников, скрип натягиваемых веревок, звон цепей.
Однако Адамс совершенно не замечал моего волнения.
Наконец он перешел к тому, зачем начал этот разговор. К проблеме, вытекающей из огромного массива накопленных им знаний. Ее решение ускользало с проворством капель ртути, дразня и не даваясь в руки, и она всецело захватила Адамса.
— Никто из них так и не смог достичь подлинного совершенства, — разглагольствовал он, — Не существует такой вещи, как совершенная пытка, поскольку рано или поздно жертва умирает или уступает, и пытка заканчивается. Не существует способа измерить границы человеческой выносливости. Стоит переусердствовать, и пытуемый умирает, а если позволить жертве избежать полной меры страданий из опасения за его жизнь, то может статься, что его выносливость еще не исчерпана.
— Совершенная пытка? — воскликнул я полувопросительно, поскольку до сих пор ничего не понимал.
Я все еще не мог взять в толк, как человек может интересоваться, пусть даже с чисто академической точки зрения, совершенной пыткой. От таких увлечений попахивает безумием.
Мне казалось, что я схожу с ума — я сидел в старом фермерском доме в Висконсине, за окном ярилась первая зимняя буря, а человек передо мной невозмутимо и со знанием дела рассуждал о технической проблематике эффективных пыток прошлого и настоящего.
— Возможно, в аду, — сказал Фостер Адамс. — Но, конечно, не на земле. Ибо люди по своей природе грубы, и то, что они делают, тоже весьма грубо.
— Ад? — спросил я его, — Вы верите в ад? Ад в общепринятом смысле слова?
Он рассмеялся, и я так и не понял, верит он или нет.
Я посмотрел на часы — была уже полночь.
— Мне пора, — сказал я, — Кажется, буря стихает.
При этом я не сделал попытки подняться с кресла, поскольку пребывал в полной уверенности, что уж после такого прозрачного намека мне точно предложат остаться на ночь.
Но Адамс сказал только:
— Жаль, что вы уже уходите. Я надеялся, что побудете еще часок.
Я был так зол, пока плелся вниз по склону холма к машине, что не сразу услышал шаги за спиной. Теперь-то я понимаю, что за мной шли от самого дома, но тогда я ничего не заметил.
Буря слабела, ветер затихал, и сквозь прорехи в стремительно несущихся облаках тут и там проглядывали звезды.
Шаги я услышал, когда прошел полпути до подножия холма. Хотя, вполне возможно, я слышал их раньше, просто не придавал значения. Когда я наконец обратил на них внимание, то понял, что это шаги какого-то животного — я слышал стук копыт и скрип коленных суставов, когда преследователь поскальзывался на льду, скрытом под тонким слоем снега.
Я остановился и обернулся, но дорога, которую я оставил позади, была пуста. Шаги раздавались все ближе. Почти нагнав меня, они стихли и возобновились лишь тогда, когда я снова двинулся вперед. Шаги следовали за мной до подножия холма, позволяя мне задавать темп, но я по-прежнему ничего не видел.
Корова, подумал я, хотя в то, что Адамс держит скотину, совершенно не верилось. Кроме того, коровы обычно не разгуливают по дорогам в дождливую ночь. Да и цокот копыт как-то не очень походил на коровий.
Я останавливался несколько раз, однажды даже окликнул преследователя, и на четвертой остановке понял, что за мной больше никто не идет.
Каким-то образом мне удалось развернуть машину. Прежде чем я выехал на шоссе, мы с ней трижды увязали в снегу, но удача и порция отборных ругательств всякий раз выручали меня. На шоссе дело пошло веселее, и вскоре после рассвета я добрался до дому.
Тремя днями позже я получил от Адамса письмо с извинениями. Он писал, что накануне слишком много работал и потому во время нашей встречи не вполне владел собой. Он выражал надежду, что я не придам значения некоторой эксцентричности его поведения. Однако о недостатке гостеприимства в письме не было сказано ни слова. Мне оставалось лишь гадать, что Адамс подразумевал под «эксцентричностью».
В следующий раз мы встретились без малого год спустя. Из третьих рук я узнал, что его старый слуга умер и теперь чудаковатый ученый живет один. Я часто с жалостью думал об Адамсе. Насколько мне было известно, старик в ливрее был единственным человеком, который разделял его одиночество. Должно быть, теперь Адамсу было не с кем и словом перекинуться. Однако я все еще таил обиду и потому не пытался повидать его вновь.
Потом я получил второе письмо, скорее даже записку. Адамс давал понять, что у него имеется кое-что интересное и он хотел бы показать это мне, и что он будет чувствовать себя обязанным, если я уделю ему немного времени, когда окажусь в его краях. Ни слова о смерти слуги, ни единой обмолвки о том, что Адамс истосковался по человеческому общению, ни намека на то, что жизнь его изменилась не в лучшую сторону. Краткая, деловая записка не содержала ни одного лишнего слова.
Прежде чем ехать, я выждал некоторое время, не выходящее, однако, за рамки приличий. Я сделал это, чтобы доказать себе и ему, что этот человек не имеет никакого влияния на меня и что я не примчусь на его зов очертя голову. Я чувствовал необходимость продемонстрировать холодность, возникшую в наших отношениях с тех пор, как он столь гнусно обошелся со мной той ноябрьской ночью.
Но я все же поехал к нему и обнаружил, что старый дом ничуть не изменился, разве что стал даже более запущенным. Подвальная дверь совершенно сгнила и рухнула, еще одна или две ставни упали с петель и валялись в траве.
Когда Адамс открыл на мой стук, я был потрясен переменой, произошедшей с ним. Он перестал бриться и оброс бородой, в которой виднелись седые пряди. Волосы тоже отросли и неопрятными прядями свисали на воротник, руки были немыты, под ногтями чернела траурная кайма. Его воротник и манжеты превратились в лохмотья, пиджак был изношен до предела. На подбородке и рубашке виднелись засохшие пятна яичного желтка. Разношенные шлепанцы шаркали по полу прихожей.
Хозяин дома поприветствовал меня с тем же равнодушным видом, что и всегда, и проводил в гостиную, которая показалась мне еще более темной и затхлой, чем раньше. Глаза Адамса все так же блестели, и говорил он по-прежнему твердо, но в его речи и манере держаться появилась какая-то вялость, неуверенность.
Он похвалил мой новый роман и одобрительно заметил, что я нашел прекрасное применение полученным от него сведениям. Но по его оговоркам я понял, что он не читал книгу.
— И тогда я подумал, — сказал он, — что вы, возможно, не откажетесь взглянуть на то, что написал я.
Мне ничего не оставалось делать, кроме как выразить согласие.
Адамс перебрался за старый хромоногий секретер и достал из его недр толстую рукопись, перевязанную шнурком.
— Здесь факты, — сказал он. — Но у меня нет сноровки. Я плохо пишу. Надеюсь, вы…
Он умолк, ожидая, что я сам все скажу. И я сказал.
— Я посмотрю. С радостью помогу вам, если сумею.
Я был уже готов спросить его о теме рукописи, когда он осведомился, не слышал ли я о его слуге. Я сказал, что слышал, будто старик умер.
— Это все? — спросил он.
— Это все, — ответил я.
Адамс тяжело опустился в кресло.
— Его нашли мертвым, — сказал он. — И я понимаю, что среди соседей наверняка пошли недобрые пересуды.
Я уже готов был ответить, когда некий посторонний звук буквально вморозил меня в кресло. За входной дверью раздалось громкое сопение, будто кто-то принюхивался.
Адамс, должно быть, не слышал этих звуков — или, напротив, ему случалось и раньше слышать их, притом так часто, что он уже привык и перестал обращать внимание. Во всяком случае, он продолжал говорить как ни в чем не бывало:
— Его нашли на северном пастбище, у подножия горы. Он был весь изувечен.
— Изувечен, — прошептал я, не сумев подыскать другого слова.
Да если бы я даже и придумал, что сказать, я все равно не смог бы произнести это в полный голос, потому что тварь за дверью все сопела и фыркала. Мне казалось, что я вот-вот услышу скрежет когтей о доски.
— Должно быть, прежде чем его нашли, до трупа добралось какое-то животное, — сказал Адамс.
Я сидел, трясясь в ознобе, и слушал, как тварь за дверью обнюхивает притолоку снизу доверху. Раз или два она заскулила. Но Адамс по-прежнему ничего не слышал или не подавал виду, что слышит, и рассказывал мне о рукописи.
— Она не закончена. Должна быть еще последняя глава, скоро я получу нужную информацию и закончу ее. Еще одно небольшое исследование, совсем небольшое. Я уже очень, очень близок к завершению.
И тут я увидел то, что висело — неправильно висело! — на стене гостиной. Должно быть, я смотрел туда неотрывно с тех самых пор, как вошел в комнату, но увидел только теперь.
Только теперь я понял, что это такое. Перевернутое распятие. Перевернутое и приколоченное к стене.
Я вскочил, хотя ноги у меня подкашивались, и, стиснув рукопись в руках, стал бормотать, что должен идти, что совсем забыл и что я опаздываю…
Когда я выходил из комнаты, то слышал за спиной настойчивый скулеж и звук когтей, царапающих дверь в попытке прорваться в дом.
Волосы на моей голове стояли дыбом, и я знал, что должен бежать. Даже сейчас, вспоминая все это задним числом, я не стыжусь своего трусливого бегства. Звуки за дверью будили глубинный ужас, скрывающийся в самых темных уголках души. Корни его уходят в то время, когда человек, сжавшись в комок, прятался в пещере и, затаив дыхание, прислушивался к шагам мягких лап, сопению и вою в темноте снаружи.
Я добрался до машины и остановился, взявшись за ручку двери. Теперь, оказавшись в относительной безопасности, я внезапно приободрился. Я видел, что дом не более чем старая деревенская развалюха и что ни в нем, ни вокруг его нет решительно ничего такого, чего следовало бы бояться.
Открыв дверцу машины, я поставил ногу на подножку. При этом я машинально взглянул вниз — и увидел следы. Следы, похожие на коровьи, но по размерам подходящие скорее уж козе. Наверно, Адамс держит коз, на миг предположил я, но тут же отмел эту догадку. Хотя, в конце концов, это могла быть соседская скотина — вполне возможно, животные повалили ветхую изгородь и разгуливают по ферме.
Приглядевшись, я заметил, что бесплодная земля вокруг испещрена целой сетью отпечатков этих раздвоенных копыт, и припомнил ночь бури и цоканье, преследовавшее меня на дороге.
Я сел в машину и хлопнул дверью, как вдруг, словно хлопок был сигналом, из-за угла дома вышла собака. Это был огромный пес с гладкой черной шерстью, я видел, как при каждом шаге перекатываются мышцы под его сияющей шкурой. От него исходило ощущение силы и быстроты.
Пес повернул голову в мою сторону, и я увидел его глаза. Я не забуду их никогда. Из собачьих глазниц на меня смотрело абсолютное зло. У собак не бывает таких глаз.
Я нажал ногой на стартер и вдавил педаль газа в пол[1]. Лишь когда я проехал по дороге добрых десять миль, меня перестала трясти мелкая дрожь.
Добравшись до дому, я вскрыл бутылку и вышел на крыльцо, освещенное осенним солнышком. Я долго сидел там в одиночестве, то и дело прикладываясь к горлышку, — чего со мной раньше не случалось, но после того случая вошло в привычку.
Когда опустилась темнота, я ушел в дом и стал просматривать рукопись Адамса. Как я и ожидал, это оказалась история пыток и истязаний, обширное историческое исследование бесчеловечного обращения человека с человеком. Там были чертежи и рисунки, а также подробные описания устройства и принципа действия каждой адской машины, которая только существовала в истории. С великим тщанием и точностью автор отслеживал то, как со временем совершенствовались способы пыток, каждый метод был описан во множестве вариантов, до мельчайших подробностей, каждая процедура старательно откомментирована.
Кроме того, в рукописи приводился перечень пыток, о которых известно очень мало, так что и сказать о них практически нечего, не говоря уже о публикации.
Перелистывая страницы, я добрался до главы XLVIII и обнаружил, что рукопись там обрывается. Готово было лишь начало раздела.
Оно гласило:
«Но наивысшую пытку, пытку, которая длится и длится бесконечно, удерживая человека на волос от безумия и смерти, можно найти только в глубинах ада, и до сего дня ни одному смертному существу не довелось узнать пытки преисподней до ухода в мир иной…»
Я отложил бумаги и потянулся за бутылкой, но она оказалась пуста, и я швырнул ее через комнату. Бутылка ударилась о камин и разбилась вдребезги. Мелкие осколки весело сверкнули в свете лампы. Скорчившись в кресле, я чувствовал, как страшные руки ада тянутся ко мне. Пот катился градом, сердце билось чуть ли не в горле.
Адамс знал, о чем говорит, — либо знал точно, либо намеревался выяснить. Он сказал, что для завершения книги ему осталось лишь небольшое исследование, последнее небольшое уточнение, которое он должен получить. И я вспомнил следы во дворе и собаку с чудовищными глазами, и как какое-то существо, возможно та же собака, скреблось в дверь в течение всего моего визита.
Долгое время я просидел в оцепенении, но в конце концов поднялся на ноги и подошел к столу. Достав из ящика пистолет, долгое время пролежавший там без дела, я проверил, в порядке ли он, и убедился, что оружие заряжено. Тогда я вывел из гаража машину и погнал по ночной дороге как сумасшедший.
Рваные облака то и дело скрывали умирающую луну, которая к тому времени, когда я достиг фермы Смита, уже опускалась за вершины гор на западе. Над холмами сгустилась предрассветная тишь, и в этом беззвучии мне чудилось, что старый дом дрожит от ярости, словно разгневанный призрак.
Все до единого окна были темны. Я не заметил никакого движения ни в доме, ни в округе. С реки дул свежий и холодный ветер, поля были покрыты инеем. Я поднялся по скрипучим ступеням и постучал в дверь, но ответа не последовало. Я постучал еще раз, потом еще, но тщетно, поэтому повернул ручку, и дверь медленно отворилась.
Стон был слишком слабый и тихий, чтоб услышать его через дверь, но он звучал, ждал меня, когда я вошел в дверь и вступил в кухню.
Это был даже не стон, а бессвязное лепетание. Казалось, эти звуки издает бессловесная тварь, а не человеческое существо. И мне подумалось, что еще совсем недавно они были громче, но теперь тот, кто стонал в доме, совершенно изнемог и не мог повысить голос.
Я нашарил в кармане пистолет и дрожащей рукой извлек его на свет. До смерти хотелось броситься наутек. Но я не мог этого сделать, мне нужно было убедиться. Я должен был удостовериться, что происходящее не так кошмарно, как я вообразил себе.
Я прошел из кухни в столовую, а стон то затихал, то возвышался до жалких потуг на крик — у существа, которое их издавало, не было сил вопить в голос.
В гостиной я увидел на полу тело и осторожно подошел. Тело у моих ног корчилось, извивалось и стонало. Наконец существо на полу осознало, что я здесь, и попыталось подползти ко мне. И хотя с губ его не сорвалось ни одного членораздельного слова, я отчетливо слышал мольбу в душераздирающих стонах, которые исторгала его глотка.
Я попятился в ужасе, но оно доползло до меня и обхватило мои колени руками с когтистыми пальцами. И когда оно запрокинуло голову, чтобы посмотреть на меня, я узнал Фостера Адамса. В гостиной царил мрак, поскольку шторы, как всегда, были опущены, но за окнами столовой небо начинало сереть в предчувствии рассвета.
В полумраке я не мог толком разглядеть лица Адамса, и до сих пор благодарен за это судьбе. Его рот был сведен судорогой ужаса, глаза распахнуты неимоверно широко, так что казались почти белыми. На бороде пузырились клочья пены.
— Адамс! — воскликнул я, — Адамс, что случилось?
Однако мне не было нужды спрашивать. Я уже все понял. Нет, конечно, мучительное, сводящее с ума знание, которое теперь открылось Адамсу, оставалось для меня недоступным. Но я понял, что произошло, — он нашел то, что искал. С помощью перевернутого распятия, когтей, скребущих в дверь, козлиных следов во дворе он нашел ответ.
Но мне он ответа не дал. Его руки соскользнули с моих колен, он распластался на полу и больше не шевелился. Стало ясно, что он уже никому ничего не скажет.
И только тут я почувствовал чужое присутствие. В самом темном углу притаилось нечто чернее тьмы.
Я замер над распростертым телом Фостера Адамса, безуспешно вглядываясь в пятно мрака и чувствуя ответный взгляд, устремленный на меня. В потемках мне так и не удалось ничего толком рассмотреть. Ни слова не говоря, я спрятал пистолет в карман, повернулся и вышел из комнаты.
За спиной у меня раздались шаги. Копыта постукивали, щелкали суставы, и ритм этих звуков сказал мне, что тот, кто ходит по комнате, передвигается не на четырех, а на двух конечностях.