Глава третья. ФРОНТ ЗАПАДНЕЕ

Волею судьбы Осипов вновь оказался в Харькове, в городе, где его застала война.

Госпиталь располагался по соседству с заводским аэродромом, и эта близость вновь и вновь возвращала его мысли к субботе двадцать первого июня, которая виделась ему в неимоверной дали и была столь непохожа на все последующие дни, что не верилось в возможность объективно воспроизвести то время.

В субботу не смогла улететь с заводского аэродрома не только их группа. Набралось более двадцати недовольных экипажей. Все они стремились в свой части и коллективно осаждали военпреда, требуя выяснения планов по разлету.

Воентехник второго ранга куда-то звонил, кричал в трубку, что ему негде ставить технику: стоянки и заводские площадки забиты самолетами. Утром должны прибыть за машинами новые люди. Их негде будет размещать. Настаивал, чтобы разрешили разлет, иначе в цехах будет остановлена работа, потому что доводочные площадки заняты и самолеты будут стоять в цехах.

Светлое время кончалось. Улетать уже было поздно, и военпред отослал всех на отдых со словами:

— Смотрите не загуляйте. Из Киева сейчас передали, что, может быть, разрешат перелет в воскресенье.

…Вечер выдался свободным, и вся их дружная компания молодежи отпросилась у военпреда съездить в город. Решили сразу ехать в парк там можно было перекусить, эстраду послушать, развлечься на танцплощадке. После легкого ужина в ресторанчике парка танцевалось весело и вдохновенно. От девушек отбоя не было — военным они отдавали явное предпочтение. С музыкой им тоже повезло: игрались песни их любимой актрисы Клавдии Шульженко. К сожалению, все хорошее обычно быстро кончается. Не хотелось, но пора было возвращаться в гостиницу.

Полупустой трамвай неторопливо постукивал на стрелках, на перекрестках, кондуктор объявлял остановки. А он никак не мог отключиться от танцевального вечера. В голове по-прежнему звучал «Синий платочек».

В гостинице вместе попили чаю в буфете, посмотрели газеты и улеглись спать. Ночь выдалась душная. И никто из них, конечно, не догадывался и не думал о том, что действительно надвигалась гроза, что спят они последние мирные часы.

…Его разбудила дежурная по этажу. Сказала, что звонили с завода.

Велели срочно всем уехать на аэродром.

Матвей включил свет и посмотрел на часы: было немногим более двух часов ночи. В брюках и сапогах в комнату к ним зашел Русанов и на всякий случай переспросил у дежурной:

— Может быть, сказали, чтобы мы приехали утром?

— Нет-нет, сказали, чтобы вы немедленно ехали на аэродром. Сейчас придет автобус.

Когда подошел автобус, все уже были наготове. Рванули с места и помчались среди ночной тишины. У красных светофоров шофер не останавливался, а только мигал фарами, предупреждая случайные машины.

Ехали и гадали, что же случилось? А Носов философски закрыл дискуссию:

— Говорят, утро вечера мудренее. Рассветет — все и узнаем.

Военпред уже ждал. И сразу спросил:

— Все приехали?… Вот и отлично. Приказано немедленно рассредоточить самолеты на аэродроме. Заводские летчики сейчас тоже приедут. Разруливать с правого фланга. Наши техники на полуторке будут показывать, куда ставить самолеты, и доставлять экипажи к новым агрегатам. Вопросов не задавать. Сам ничего не знаю. Смотрите только, не подавите людей и автомобили!

И началось.

Темно. Шумно. Смотри и смотри не в два, а в четыре глаза: летчик в кабине на своем месте, штурман стоит на крыле, держась за борт кабины, и помогает летчику смотреть — что, где, как. Автомобиль впереди — самолет за ним.

Как часто бывает перед утром: темнота еще больше сгустилась. Небо закрыло темными тучами, а потом пошел дождь. Чистый ад, а не ночь.

К пяти часам утра работа была закончена без происшествий: люди и самолеты не пострадали.

Уже рассветало, когда мокрые, грязные летчики собрались у военпреда. В глазах немой вопрос: «Какие новые распоряжения?» Военпред сразу всех «успокоил», сказав, что у него нового ничего нет, разлет пока не разрешают, и послал всех приводить себя в порядок и пить чай в заводском буфете.

Запомнилась в то утро Осипову крупная фигура заводского летчика, который за столом своих сослуживцев басил:

— Пропал выходной, надо же. У жены сегодня именины. Собрались всей семьей махнуть на Донец. Ничего себе покупались. В рабочие дни с утра до темна на заводе, да еще и выходные стали прихватывать. Вот служба…

И никто тогда из сидящих в заводском буфете, спавших и не спавших людей в этом большом городе не знал, что воскресенье, еще не начавшись, уже кончилось. Не знали люди, что на западе, откуда пришли с дождем эти предутренние тучи, уже гремит канонада, льется кровь и полыхают пожарища. Не знали и улетавшие.

С отлетом их группе повезло. Попали в первую очередь.

Подготовка к вылету и указания военпреда напоминали тогда Матвею первую и непонятную игру в учебную войну.

«Всем улетающим маршруты утверждены. Начались учения. Запишите сигнал «Я свой самолет». Для всех высота полета не более двухсот метров. Киевлянам город обходить южнее на пятнадцать километров. После Днепра курс на свой аэродром».

После взлета Матвей попросил штурмана настроиться на радиостанцию Коминтерна, чтобы послушать известия.

И сразу услышал слова Молотова, который говорил о нападении германской армии на границы Советского Союза, о бомбардировке городов.

Не верилось в услышанное. И он попросил выключить радио.

— Что, Саша, война? Или провокация по радио?

— Не провокация, командир! Ни на радио, ни на земле. Что, Молотов анекдоты рассказывает, когда называет конкретные события? Кто же на провокацию будет бомбить города в глубине страны и военные базы? Это, Матвей, война! Летим мы с тобой не просто в полк, а летим на войну. И, может быть, наши аэродромы, основной и лагерный, уже бомбили.

Киев встретил их пожаром в районе вокзала, несколькими аэростатами воздушного заграждения, поднятыми в воздух, разбитыми ангарами на основном аэродроме.

На лагерном аэродроме уже не было видно палаточного городка, красивых линеек из плотных рядов самолетов, которые были рассредоточены по всему полю.

Увидев наши самолеты и не узнав их вначале, люди начали разбегаться в разные стороны и падать на землю, думая, что сейчас по ним будут стрелять, а может, и бомбить.

Он тогда окончательно убедился, что началась война и полк уже видел немцев в воздухе. Если слова Молотова, их трагизм он не успел осмыслить в воздухе, то тут понял и убедился, что прилетел на войну. Но аэродром их еще не бомбили, потому что не видно было разбитых и сгоревших самолетов.


Находясь в госпитале, Матвей неоднократно задумывался, где теперь те, кто сидел вместе с ним, Осиповым, утром двадцать первого июня в заводском буфете? Кто из них жив, а кого уже нет?…

Немцы блокировали Ленинград, почти месяц идет сражение под Москвой, пали Киев и Одесса, а теперь надо оставлять и Харьков. Собирая сводки Совинформбюро, он дотошно изучал их.

Его сейчас не интересовали цифры потерь немецкой стороны, потому что он по своему небольшому фронтовому опыту уже представлял, как пишутся донесения и чаще очень приблизительно определяются потери вражеской стороны. Читая сводки, он силился понять, где же остановится фашист, вернее, где его остановят, чтобы потом без устали гнать обратно. Выходило так, что под Ленинградом и Москвой его остановили, но здесь, на Украине, на юге, враг продолжал наступать, а остановить его нечем.

Который раз перелистывая вырезки, Осипов взял газету «Красная Армия» за третье октября и стал читать «Коммюнике» об итогах Московской конференции представителей СССР, Великобритании и США.

«Конференция, в работе которой принимал активное участие И.В. Сталин, успешно провела свою работу, вынесла важные решения в соответствии с поставленными перед нею целями и продемонстрировала полное единодушие и наличие тесного сотрудничества трех великих держав в их общих усилиях по достижению победы над заклятым врагом всех свободолюбивых народов».

Осипов снова задумался над прочитанным, силясь понять, когда, где и как скажутся эти «общие усилия по достижению победы…»? Но мысли его упирались в стену незнания, которую лбом прошибить было невозможно.

Из раздумий Матвея вывела артиллерийская стрельба — зенитная артиллерия отражала очередной налет немецких бомбардировщиков на город. Теперь над Харьковом немцы летали каждый день. Огненные сполохи зенитной стрельбы, зародившись где-то на окраине, часто перекрывали весь город. А иногда слышно было, как рвутся где-то сброшенные немцами бомбы.

На Харьков накатывался огненный вал фронта.

В госпитале во всеубыстряющемся темпе «сортировали» раненых, выписывали на сборные пункты уже годных для войны; самостоятельно выпроваживали в тыл тех, кому еще нужно было долечиваться; вывозили неспособных к самостоятельному передвижению.

По оценке врачей и собственному разумению, Матвей выздоравливал. Худшее было позади: нога позволяла аккуратно передвигаться, гангрена и перевязки под водочным обезболиванием закончились. И хотя рука еще не работала и главная рана на ней полностью не закрылась, он мог уже обслуживать себя и помогать другим.

Осипов попросился в полк.

Его просьба была удовлетворена, чему он был искренне рад.

Сборы снова вернули Матвея Осипова к поиску Василия Червинова. Но и новая попытка найти его в «Гиганте» оказалась безуспешной. Матвей не мог смириться с тем, что потерял дорогого ему человека.

«Мы немного прослужили вместе, Вася, еще меньше пролетали, но полюбили друг друга. Ведь о человеке за один бой можно узнать больше, чем за всю жизнь, прожитую вместе».

…Много дорог на земле у людей. Есть длинные дороги жизни. На войне же чаще не дороги, а короткие стежки. Иногда человеческая жизнь блеснет перед глазами дугой сгоревшего метеорита на ночном небе. И не всегда успеешь узнать, откуда пришел сосед по атаке, и не знаешь, куда «ушел».

«Разошлись стежки-дорожки наши. Но я не хочу, чтобы твоя тропка жизни оборвалась. Будет ли суждено еще раз встретиться? Если не увидимся, то очень жаль».


Остатки полка под Харьковом не смогли вновь возродиться в боеспособную часть. Харьковский завод больше не делал самолетов, а свернул свое производство и уходил в тыл. Не было самолетов, мало было летчиков, и не осталось штурманов. Штурманов забрали в другие полки, летающие на Су-2. «Расход» штурманов на войне был больше, чем летчиков: их чаще ранили и убивали в воздушном бою немецкие истребители, потому что штурманская кабина не имела никакой броневой защиты ни снизу, ни сбоку, ни сзади. Им было очень трудно в бою: тяжело морально и опасно физически. Для того чтобы понять штурмана, нужно было хотя бы один раз побыть на его рабочем месте во время воздушного боя: тонкая деревянная скорлупка фюзеляжа, а в ней ничем больше не прикрытый, с пулеметом в руках человек, стоящий на ногах и пристегнутый к полу кабины поясным ремнем. «Голый» человек с пулеметом, а на него заходит в атаку один, а то и сразу несколько истребителей, вооруженных от одной и до четырех пушек с пулеметами. Идет все ближе: триста, двести, сто метров… Штурман не может достать врага своим пулеметом, потому что тот спрятался под стабилизатор его самолета. Вся надежда у штурмана только на маневр командира и промах врага да на помощь огнем соседних самолетов.

…Осипов пришел на аэродром, когда оттуда уже уходил личный состав полка. Было трудно всем: перебазирование в тыл проводилось без выделения транспорта, на попутных средствах. Очень трудный путь предстоял раненым, которых оказалось много. К ним и присоединился Осипов.

Великое дело — сообразительность!

Наконечный приказал майору Сергееву взять с собой техника звена Груздева, лейтенанта Ловкачева, красноармейцев и сержантов сколько потребуется, для того чтобы перекрыть шлагбаумом и контрольно-пропускным пунктом дорогу, идущую из Харькова на Белгород.

Потом вызвал к себе Ведрова:

— Иван Ефимович! Тебе боевая задача. Забирай раненых и давай с ними к майору Сергееву. Он посадит раненых на машины. На них довезешь их в Харьков, а уж оттуда поездом к новому месту дислокации.

— Товарищ командир! Но они же многие почти не ходят.

— Ничего. Понимаю, что они сами до шоссе не доберутся. Поможем. Дам людей. На каждого по два человека хватит? Донесут на руках.

А потом собрал командиров и поставил им задачу на перебазирование в новое место.

Определил очередность и порядок выхода на шоссе, дал примерный маршрут передвижения, велел выдать всем питание сухим пайком на три дня.

Одеть весь личный состав в новое обмундирование. Его взять на складах.

Приказал подобрать пять солдат с офицером. Задача: «Охранять склады и беречь от разграбления до последней возможности. Если их не вывезут к приходу немцев, то взорвать и сжечь».

Казалось, из безвыходного положения Наконечный опять нашел выход. И не просто выход. А в стихию неуправляемого передвижения на попутных средствах он своим решением заложил организующее начало. Решение — это ум, знания, опыт и воля командира — еще раз продемонстрировало свою материальную силу и значимость. Оно привело в движение, сосредоточило усилия в едином стремлении всех, кто был подчинен Наконечному, пробудило в людях энергию действия в достижении новой цели.

…Встречу Матвея с полком можно было назвать горькой радостью. Однополчане были рады тому, что еще один летчик вернулся в свой «отчий дом». Его ждали, о нем помнили. Сохранили его вещи.

Но когда после первых приветствий он стал расспрашивать, кто и где из людей эскадрильи и полка, то отвечающие все больше и больше мрачнели, а у Осипова с каждым ответом в груди рос холод и все сильнее натягивалась нервная струна. Ответы чаще были невеселыми: не вернулся, ранен, погиб, пропал без вести, переведен в другой полк.

Слушая ответы, Матвей интуитивно догадывался, что эти месяцы, наверное, были самыми трудными, тяжелыми и героическими в жизни Красной Армии и населения.

Ведь отступление еще не есть разгром и уничтожение. Бои погибших, его, Осипова, бои и вылеты — эти песчинки в плотине сопротивления фашистам обеспечивали будущее. Обеспечивали жизнь и уход от врага населения, подготовку и прибытие на фронт новых частей, новых бойцов.

Уходя из жизни, каждый боец, каждый командир, каждый летчик и штурман забирали с собой и жизни врагов, отбирали у них время, уменьшали их шансы на победу.

«Пусть мы гибнем, пусть мы отступаем, но мы не сломлены. И это главное». Ему, Осипову, было трудно. Может быть, будет еще тяжелее, но он ощущал в себе силы для новой борьбы с фашистами и готов был снова идти в бой.

Матвей внимательно присматривался к шагающим с ним рядом, оглядывал раненых, прислушивался, о чем говорят соседи, как подшучивают друг над другом. Смотрел, слушал и еще раз убеждался, что среди его однополчан тоже нет сломленных, нет нытиков, нет паникеров.

Находясь в госпитале, Осипов не забыл слов комиссара полка, сказанных им на первом фронтовом аэродроме при первом их отступлении. Чумаков тогда говорил, что, уходя на восток, они все равно вернутся на запад.

И вот самого комиссара уже нет в живых. Он погиб так же, как и другие однополчане, непобежденным, несломленным. И эта его уверенность в будущей победе сейчас укрепляла Осипова, прорастала в нем надеждой. Глубоко переживая гибель товарищей, Матвей одновременно был доволен тем, что вновь встретился с Мельником, что именно он продолжает дело Чумакова в полку. Мысленно он вернулся к обороне Киева. То время ему запомнилось не только тяжелыми боями и своей бедой, но и тем, что он более близко сошелся и с Чумаковым, и с Мельником, которые своей убежденностью и примером очень помогли ему… Дни были наполнены до предела вылетами, боями, радостью успехов и трагизмом потерь. Эскадрилья Русанова, его эскадрилья и полк обливались кровью. Летчиков и штурманов осталось намного меньше половины, а с самолетами совсем было плохо. Летный состав да и техники устали от постоянного нервного напряжения, и кое-кто начал сдавать.

У некоторых появилась угрюмость, замкнутость и раздражительность. Не стало слышно шуток и смеха среди людей. Даже мотористы и механики приуныли.

И тут комиссар эскадрильи Мельник собрал всю эскадрилью на политинформацию. Он ничего не стал говорить об обстановке, боях, положении на фронтах.

Сказал только, что сейчас всем тяжело. Помолчал немного, а потом сказал, что хочет почитать Максима Горького.

И начал декламировать:

Над седой равниной моря ветер тучи собирает.

Между тучами и морем гордо реет Буревестник,

Черной молнии подобный.

То крылом волны касаясь, то стрелой взмывая к тучам,

Он кричит, — и тучи слышат радость в смелом крике птицы.

В этом крике — жажда бури!

Силу гнева, пламя страсти и уверенность в победе

Слышат тучи в этом крике…

Мельник говорил не торопясь.

Гордо подняв голову, он смотрел куда-то вдаль, как будто там ему виделись и море, и птица.

Размеренные фразы, чеканный пафос слов, из которых слагался гимн бесстрашной птице, гимн грядущей борьбе, захватил слушателей.

Руки комиссара то одна, то обе сразу были и крыльями птицы, и пеной моря, и молниями. Руки воина и артиста дополняли динамизм слов, напряженность.

— «Буря! Скоро грянет буря!

Это смелый Буревестник гордо реет между молний над ревущим гневно морем; то кричит пророк победы: — Пусть сильнее грянет буря!…»

И произошло неожиданное: люди встали и зааплодировали. Аплодировали Горькому, Буревестнику, Мельнику и себе.

Мельник поднял руку, чтобы прекратить аплодисменты. А когда люди успокоились, сказал:

— Гитлер и его армия погибнут в буре, которая разразилась сейчас на нашей земле и в нашем небе. Смерть немецким захватчикам!

А в ответ, как клятва, многоголосо отозвалось:

— Смерть!

…И воспрянули люди: расправили плечи, подняли головы, на лицах появились скупые улыбки. С такими пилотами и штурманами уже можно было вновь смело идти в бой.

Слово! Несколько звуков, соединенных вместе волею человека; звуков, превращенных в мир конкретных понятий. Конкретных, если говорить с собеседником на одном языке. Но они, слова, могут остаться просто звуками: без плоти, без образа, не овеществиться, не вызвать у собеседника мысли, интереса, если говорить с ним на языке, которого он не знает.

Человек породил слово.

А может быть, наоборот?

Слово породило человека! Позволило ему тысячелетиями накапливать опыт, знания и передавать их новым поколениям, идти вперед!

Как знать? Может быть, у большевика Мельника не хватило бы своих слов для того, чтобы вдохнуть в людей новые силы.

Но люди в этот момент не думали о себе. Они думали о враге и определили к нему еще раз свое отношение:

— Смерть!


…За час добрались до шоссе. Начальник штаба полка уже «оседлал» дорогу и превратился в ее хозяина: шоссе перекрыл шлагбаум, командиры и красноармейцы при оружии, с красными повязками проверяли грузы и путевые листы у всех машин, идущих на север. На машинах с недогрузом уехала на Белгород первая эскадрилья во главе с Митрохиным. А на юг, куда ехали раненые, машин все не было.

Ведров волновался, но Сергеев прикрикнул на него, чтобы не мешал работать:

— Доктор, идите к раненым. Будут машины, позовем. Обязательно уедете.

Через некоторое время со стороны Белгорода подошли к шлагбауму две пустые полуторки. Из первой машины выскочил полнотелый капитан с красными петлицами. И сразу к Ловкачеву, стоящему у шлагбаума:

— В чем дело, почему останавливаете?

— Так надо, товарищ капитан. Ваши документы и путевые листы.

— Это самоуправство! Сейчас же пропустите. Мне нужно срочно в Харьков. Вы за это ответите.

— Отвечать я не буду. Вон старший — майор Сергеев, — идите к нему. Прикажет пропустить — пропустим.

Капитан немного сбавил наступательный порыв, но все же пытался остаться независимым. Никакие доводы, угрозы жаловаться на Сергеева не действовали. Он с невозмутимым видом забрал путевые листы, приказал усаживать на автомобили раненых. А сам записал шоферам новый маршрут:

«С двадцатого километра шоссе Харьков—Белгород завезти раненых на железнодорожную станцию Харьков (пассажирская), после чего следовать по прежнему маршруту. Начальник штаба полка Сергеев».

Расписался, вынул из кармана гимнастерки печать, подышал на нее и заверил запись на обеих путевках.

— Товарищ капитан! Вот вам новый командир до Харькова, военврач второго ранга Ведров. Не вздумайте ослушаться. А то мы с вами тут не шутки шутим. Ну, Иван Ефимович, садитесь в первую машину, и с богом.

Машины едва ползли.

Белгородское шоссе было сплошь забито автомобилями и прицепами, идущими на север. На машинах и прицепах — станки, ящики, тюки, узлы и всякая всячина. Ехали дети и взрослые, мужчины и женщины, молодые и старые. Кто и в какой конечный пункт двигается, попробуй разберись. Ехали заводами, учреждениями и организациями. Ехали самостоятельно. Эвакуировались и вывозили государственное имущество, уходили и спасали свое добро.

Осипов сидел в кузове и внимательно посматривал за небом. Он привык к мысли, что небо — это не только голубая и звездная бескрайность, поэтому в дневной солнечной синеве постоянно искал врага.

Рядом с шоссе, тоже на север, двигались пешие и конные, трактора, повозки, запряженные лошадьми и волами, а на них сундуки, мешки, люди и люди.

Еще дальше от дороги гнали скот: коровы, овцы, свиньи, козы. Гурт за гуртом. А сверху в небе самолеты. Но никто на них не обращал внимания. Свои ли, чужие ли? Лишь бы не трогали, не мешали идти и ехать.

Только когда какой-нибудь из фашистских летчиков заходил на эту живую реку для атаки: пострелять или сбросить бомбы, река разливалась по степи, а ее течение на север останавливалось.

Улетали самолеты — река горя, страха и тревог входила в берега, сбрасывала с дороги разбитые машины, засыпала землей убитых и снова текла.

Рев моторов на земле, а иногда и в воздухе, скрип и треск. Непрерывный гомон человеческих голосов. Ржание, мычание и блеяние скота. Запахи бензина, машинного масла, человеческих тел и скота перемешивались с пылью, через которую солнце казалось красной и горячей луной.

Осипов думал: «Уходит в глубь страны людей очень много, что-то их ждет впереди? Но еще больше остается по ту сторону фронта. Что будет ними? Кто там и зачем остается?

Все не могут уйти. Это невозможно. Но оставшиеся, в большинстве своем, не покорятся завоевателям. И оккупантам будет невыносимо трудно на советской земле».

Глядя на эту живую реку, Осипов вспомнил книгу Серафимовича «Железный поток». Вспомнил Кожуха и его веру в правоту своего дела. Неистовство, с которым он и казаки не столько спасали себя от смертельной опасности, а спешили на помощь другим, на помощь фронту. И не оказалось перед этими людьми силы, способной остановить их, хотя против них вместе с врагом объединились жажда, жара, голод и болезни.

«Железный поток» превратился в огненный таран ненависти к врагу. Воля Кожуха, объединившего силы полураздетых, почти безоружных людей, превратила колонны его армии в стальной обоюдоострый меч, который рассек мятежную Кубань и вывел отряды, обозы и семьи его солдат на соединение с частями Красной Армии.

«Но тут сейчас нет Кожуха. Иначе нам бы никто не позволил развертывать самоуправное КПП. Есть, наверное, план эвакуации заводов и учреждений, а остальное движется стихийно. И эта стихия, может быть, захлестывает план».

Надо было самому увидеть, чтобы все это понять и прочувствовать. В госпиталь, где только горе и боль раненых, газеты, радио, политинформации, листовки не смогли донести зримо всей этой величайшей трагедии, которую он сейчас наблюдал вокруг себя.

Сердце Осипова все больше ожесточалось. Он еще и еще раз убеждался, что для него сейчас только одно место в жизни — в бою с врагом его народа.


…Вокзал встретил Ведрова и раненых сутолокой, шумом и неопределенностью: расписание не выдерживалось, управление коменданта и билетные кассы были далеко от станции — на Холодной горе, где старшие команд толкались в очередях по двое-трое суток.

Законным путем быстро выехать было невозможно, а раненые не могли ждать долго. Только дополнительная разведка могла подсказать, что делать дальше, на какую хитрость пойти…

В конце концов все же удалось выяснить, что поезд на Пензу отправляется через пять-шесть часов. Отсутствие билетов не волновало. Главное, попасть на перрон, а там уж решить вторую проблему — сесть в поезд.

План операции с большой активностью разрабатывали все.

…Наступило время действовать.

Команда во главе с Ведровым, помогая друг другу, двинулась к калитке, ведущей на перрон. Путь им преградила женщина, одетая в официальную железнодорожную форму, которая ведала пропускным режимом.

Ведров, поздоровавшись, представился:

— Товарищ дежурная! Я врач полка, везу раненых летчиков. Мой помощник ушел к коменданту и вот-вот должен прийти с билетами.

— Ну и что?

— Прошу вас пропустить моих подопечных на платформу, вон на те дальние скамеечки, а то им двигаться и стоять трудно. Если ждать до посадки, то потом их затолкают. А я, если вы пожелаете, останусь около вас и буду ждать билеты.

Дежурная вначале не согласилась, но общие уговоры да и вид раненых в конце концов возымели свое действие:

— Ладно уж, проходите. Состав будут подавать на вторую платформу, так что давайте перебирайтесь сразу туда.

Раненые двинулись на перрон, а Ведров дипломатично остался у калитки, чтобы своим поведением окончательно убедить женщину в благих намерениях ждать своего помощника с билетами.

Отойдя в сторонку, доктор приспособил деревянный ящик с медикаментами вместо табурета и с невозмутимым видом уселся на него, привалившись спиной к ограждению перрона. Чтобы как-то занять время и не выдать своего нетерпения стражу калитки, вытащил из полевой сумки, висевшей через плечо, медицинские документы полка и стал их сортировать в календарной последовательности.

Прошло немного времени, и от команды к калитке вернулся старшина Горбатов:

— Иван Ефимович, там одному раненому плохо, надо бы ему помочь.

Ведров вопросительно посмотрел на дежурную. А та, улыбнувшись уголком рта сказала:

— Ладно уж, доктор, идите. Им там всем плохо. Да лечите их побыстрее и получше.

Ведрову стало неловко за разыгранный обман. Он понял, что женщина догадалась об их проделке давно. Он как-то по-домашнему, извиняющимся тоном, тихо сказал:

— Спасибо. Хорошая вы…

Теперь команда была в сборе. Решили садиться в первые три вагона, потому что они будут самые дальние от вокзала и к ним люди на посадку прибегут в последнюю очередь. Рассчитали, где будет стоять паровоз, где двери вагонов. Определили, кто кому будет помогать садиться в вагон, кто занимать места.

Словом, диспозицию разработали по всем правилам военной науки.

Наконец подали пустой пассажирский состав, и раненые, несмотря на их недуги, оказались в вагонах одними из первых.

Но мало было занять места. Их надо было сохранить.

Людей в вагонах все прибавлялось: сверху донизу на всех полках сидели люди. Люди стояли в проходах вплотную друг к другу, а между человеческими телами — чемоданы, чемоданчики и разные вещи. Многие из пассажиров с оружием. Никто не спрашивал билетов, проверить их было невозможно. Желающие уехать все прибывали, но наступил момент, когда уже нельзя было войти в вагон и невозможно выйти из него. Стоял невообразимый шум: люди разговаривали, ругались, смеялись, и все это одновременно.

Состав простоял на станции до вечера: прокатилась через него воздушная тревога, прогремела зенитная стрельба, прогудели моторами невдалеке немецкие самолеты. Однако на этот раз станцию не бомбили. Как всегда при воздушном налете, в неуправляемой массе людей оказались и паникеры, которые, побежав, потянули за собой менее стойких. В вагонах народу поубавилось, дышать стало легче. Пассажиры начали устраиваться всерьез и надолго. Начало темнеть, и состав тронулся. Ехали коммуной, сухой паек, что взяли в части, имеющиеся деньги сложили в общий котел. Всем командовал Ведров. Он определял не только перевязки, но и наряд: кому дежурить, кто идет за кипятком, а кто — за покупками. Однако, как ни растягивали наличные запасы, в конце пути ехали голодные: ни сухарей, ни денег.


Наконец прибыли на новое место. Но их тут никто не ждал. Руководство запасного полка не знало, когда, кто, откуда, каким числом и транспортом прибудет к ним. Принимали по командировочным предписаниям и без оных, с документами и даже без таковых. Летчики и штурманы, инженеры и техники, политработники и всевозможные авиаспециалисты, каждый со своей ношей успехов и горя, радости и злости, с верой в будущее и с сомнениями, одиночки и целые группы — все с большими трудностями размещались в уже переполненных казармах и переделанных под жилье конюшнях. Устраивались, объединялись во временные подразделения и брались на скромный тыловой кошт.

Наконечный не пошел со своими подчиненными в общий городок Он не захотел, чтобы люди, знающие друг друга, растворились в остатках других частей и потеряли свое лицо как организованная часть, имеющая свои традиции, свои боевые заслуги, свое обагренное кровью боевое знамя, свои могилы и свой счет с фашистской армией.

Руководство полка, командиры надеялись, что, сохранив свою автономию, они получат преимущество в будущем: в очередности формирования, получения самолетов и пополнения.

Полк разместился на отшибе в давно заброшенной небольшой барской усадьбе.

Высокий холм, господствуя над всей местностью, верблюжьим горбом врезавшись в подковообразную долину, нес на себе у самого откоса небольшой двухэтажный каменно-деревянный белый дом, сзади которого уже ближе ко второму, заросшему лесом угорку, располагались помещения для прислуги, небольшая конюшня и флигель.

С севера от холодных ветров постройки были защищены лесистым косогором, а на юг и юго-запад открывался чудесный пейзаж: веером разбегались деревенские дома, смыкаясь в отдалении с постройками городского типа, еще дальше железнодорожная станция, а за нею степь до горизонта. По выпавшему свежему снегу далеко виднелись железная и шоссейные дороги и безлесые поля. От ближней околицы деревни серпантин проселка поднимался к гарнизону полка, связывая партер с балконом в одно целое.

Усадьба разрушалась временем, дождями, солнцем и ветрами уже многие годы, и людям полка пришлось много поработать, чтобы вдохнуть в умершие постройки новую жизнь. Свершилось чудо: не прошло и недели, а дома ожили. Удивительно, как без ничего неспециалисты вернули к жизни то, что уже считалось давно непригодным. Теперь в старом барском гнезде кипела жизнь. А полк имел все свое: штаб, общежития, казармы, кухню и столовую. В тесноте и холоде, на полуголодном пайке люди не испытывали чувства безнадежности, потому что всех живущих связывала фронтовая дружба, объединяли память о погибших и общая ненависть к врагу.

…У солдата, говорят, дом там, где он положил свой вещевой мешок.

Но в данном случае все себя чувствовали здесь временными жильцами, так как домом считался фронт.

Полк жил московским сражением, докладом Сталина о двадцать четвертой годовщине Октября, парадом на Красной площади, обороной Севастополя и учился.

Занятия по тактике, авиационной технике и другим воинским премудростям чередовались с работой по разгрузке железнодорожных эшелонов на станции.

Вновь судьба свела Осипова, Русанова, Пошивапова, Шубова в одно место, предоставила им возможность объединить свои силы в борьбе с врагом. Из оказавшихся в тылу боевых летчиков Наконечного только сам командир да Русанов прошли заканчивающийся год войны без госпиталей и ранений.

У Пошиванова на лице появилась синяя сыпь сгоревшего пороха и мелких осколков.

Шубов прихрамывал на одну ногу, но это его не смущало. На белобрысом лице с крупными чертами появился шрам, полученный при вынужденной посадке от удара о борт кабины. Видимо, шрам этот его еще беспокоил своей свежестью и стреляющей болью, потому он всегда утром его растирал, а рассматривая в зеркало при бритье, говорил одну и ту же фразу:

— Ничего, шрамы украшают мужчину, если они честно получены.

Само понятие «резервный полк» вызывало у летчиков чувство неудовлетворенности и злости. Хотелось все бросить и уйти рядовыми красноармейцами в действующую армию. Только разъяснительная работа и дисциплина держали людей в повиновении начальникам.

Каждый день в полку начинался и заканчивался сводкой Совинформбюро. Газеты приходили с опозданием на трое суток. Это обстоятельство никого не устраивало, а политинформации не удовлетворяли, потому что всем немедленно хотелось знать, что делается на фронте.

Трудно жилось днем, неспокойно было и ночью, когда сон не мог победить тревожные мысли.

Разве можно было спокойно жить, есть, пить и спать, когда враг двинул на Москву треть своих пехотных и две трети танковых и механизированных дивизий, бросил в бой сотни самолетов? На огромном пространстве, по многочисленным шоссе — Минскому, Волоколамскому, Рогачевскому, Ленинградскому — вражеские танки рвались в столицу, чтобы выполнить секретный приказ Гитлера: «…взять и разрушить Москву до основания, не выпустив из нее ни одного жителя — будь то солдат, женщина, старик или ребенок, — и затопить землю, на которой она стоит…»[4].

Чем труднее и напряженнее складывалась обстановка под Москвой, тем больше нервничали летчики и командиры, тем резче выражали свое недовольство по поводу своего длительного ожидания отправки на фронт. Ведь на полях Подмосковья развернулось главное сражение года, решалась судьба столицы, определялась суть итогов всех предшествующих битв от Баренцева моря до Черного.

Учащенно и напряженно бился пульс железной дороги, которая была видна из окон полковых казарм.

Даже по этой одной ниточке, находящейся в поле зрения полка, можно было судить о том, как идут дела на фронте и в тылу.

Напряженный ритм жизни фронта и тыла все больше проникал в быт полка, заставляя работать день и ночь. Стремление было одно — быстрее на фронт. И опять личное: неустроенность, неизвестность судьбы семей и родных, недолеченные раны, неполученные звания, должности, а может быть, и награды за бои — уходило на второй план.

Люди искали близких. С каждым днем увеличивалась почта полка. Приносила она и радости, и горести, и настороженное ожидание. Не было человека, который бы не писал писем и не ждал на них желанного ответа.

Война разметала по всей стране детей, матерей и отцов, братьев и сестер, жен и мужей, сдвинула со своих родных мест тысячи и миллионы людей, перемешала украинцев, белорусов и русских, эстонцев, латышей и литовцев с татарами, башкирами, казахами, киргизами и узбеками. Она разъединила родных и близких, товарищей и друзей, женихов и невест, учеников и учителей огненной линией фронта, лишив многие тысячи бойцов и командиров личного и духовного общения с привычным бытом и дорогими им людьми.

Удивительное явление представляет собой человеческая психология и ее изменчивость под влиянием обстоятельств.

Обыкновенное письмо. Оно всегда для человека было предметом надежд и тревог, радости и печали. Но в мирные дни письмо было привычным явлением и, кроме отправителя и получателя, пожалуй, никого не волновало и не беспокоило, не вызывало любопытства и разговоров.

Те письма жили замкнутой жизнью и редко имели третьего собеседника или еще более широкую аудиторию. Чаще мысли и чувства, перенесенные ими на расстоянии от одного человека к другому, были недоступны окружающим.

Только иногда, когда письмо было наполнено тяжелым грузом печали, а одному человеку вынести это было не под силу, содержание письма становилось достоянием близких, соседей, и они бросались на помощь, предлагали свое участие.

Теперь в полку отношение к письму было иным. Все письма стали общими. Радости и печали, как и письма, принадлежали коллективу.

Люди не закрывались, не стеснялись, не боялись пересудов и кривотолков. Письмо чаще всего читалось сразу всем, и аудитория принимала слова и мысли близко к сердцу, к своим раздумьям, как будто бы это было адресовано лично каждому и говорилось только для него.

Редко, очень редко хозяин письма делал остановки и пропуски в тексте. А если это случалось, то слушатели их тактично не замечали.

Письма волновали.

Может быть, странно, но чем короче было письмо, чем труднее в нем собирались буквы в слова и фразы, тем внимательнее и осторожнее к ним относились, стараясь понять даже то, что не было написано, но о чем думалось. Чаще всего это были письма родителей красноармейцев и командиров, реже — дедов, написанные корявым почерком, потому что натруженной руке было неловко, непривычно держать маленький и тонкий карандаш.

В письмах были любовь и горе, жизнь и смерть, были трудности, но не было тупика. Надежда на будущее, вера в обязательную победу, победу, пусть трудную, пусть кровавую и с большими жертвами, убежденность в будущем личном счастье объединяли письма полка.

Разгром немецких полчищ в зимнем контрнаступлении под Москвой, освобождение Ростова зажгли в глазах людей радостные искорки, распрямили плечи и укрепили веру в неизбежную победу.

Победы Красной Армии сделали Шубова, Пошиванова, Осипова и других летчиков еще более нетерпимыми к тыловому положению. Хотелось как можно быстрее самим вернуться на фронт.

Старания Наконечного не пропали даром. Ему первому пришло распоряжение формировать из имеющегося в резерве личного состава новый авиационный полк. Полк не только создавался заново, но менял свой номер и свое тактическое предназначение: из бомбардировочного становился штурмовым, что для всех категорий специалистов, от летчика до моториста, было неожиданным и не таким уж простым делом.

Всем нужно было переучиваться на новый самолет-штурмовик Ил-2. Хоть и с трудом, но все поняли, что бомбардировщиков пока нет. Авиационная промышленность, переместившись на восток страны на Волгу, Урал, в Сибирь, в первую очередь начала выпускать самолеты-истребители и штурмовики. В этом, наверное, была своя закономерность и необходимость.

Главная трудность была у летчиков. Летчикам нужно было научиться не только летать на новой машине. Все они по опыту летной работы и боевых действий привыкли работать в воздухе в составе экипажа из нескольких человек, в котором штурман и стрелок-радист значительно облегчали труд летчика, управляющего самолетом и являющегося их командиром.

А на одноместном (тогда он был таким) штурмовике летчик должен быть и летчиком, и штурманом, и бомбардиром, и радистом, и пулеметчиком, и артиллеристом.

Основная сложность заключалась в переделке сформировавшихся определенных профессиональных навыков, в психологической перестройке человека. Летчик-бомбардировщик привык к коллективу, в бою был в самолете с товарищами. Теперь ему нужно было быть одному.

Быть одному с глазу на глаз с трудностями и смертью намного труднее.

Кандидатов в полк было много. Все хотели попасть на фронт в первую очередь, доказывая свои преимущества и права. Однако Наконечный взял за основу формирования старый полк, а из него летчиков, имевших уже боевой опыт. Изучались командирами также имевшие ранения люди, семьи и родственники которых находились на оккупированной фашистами территории.

Наконечный и Мельник вызвали к себе оставшихся в полку штурманов, чтобы определить их судьбу.

— Носов! Мы не раз вместе ходили в бой, смотрели смерти в глаза, совместно добивались победы. Нам не хочется расставаться с тобой. В полку есть должность начальника связи, но она не летная. Из уважения к тебе мы не можем, не хотим поступить формально. Как ты считаешь?

— Мне тяжело расставаться с полком, с вами, Русановым, Осиповым. Но я сам должен бросать бомбы на немцев. Другого я сейчас не хочу.

— Жаль. Но твоя правда. Не держу. Давай поцелуемся. Аттестуем тебя на штурмана полка…

Вошел Цибуля.

— Как твои раны, младший лейтенант?

— Раны на месте. Скоро затянутся.

— Ты хорошо воевал. Спасибо тебе. Что будем теперь делать? В зап или у нас останешься?

— В запасном полку можно и войну просидеть. Если можно, то в полк Все в своем доме пригожусь. А если не будет настоящего дела, то после поправки отпустите в бомбардировочный полк?

— Пусть будет по-твоему… Давай следующего.

Вошел Гарифов.

— Вы сколько вылетов с Беновым рядовым сделали?

— Если после партсобрания, то восемнадцать.

— Так… Это я потому спросил, что нам расставаться придется. Штурманов передаем в зап. Что вы скажете?

— Нечего мне говорить. Не успел еще отмыться. Беспартийный, как отрезанный ломоть.

Мельник встал:

— Не прав ты, Гарифов. Исключили тебя из партии за серьезнейшую провинность. Но потом никто тебя ни одним словом не попрекнул, так как летал ты после того случая честно. И я с тобой специально на задания два раза летал, чтобы никаких разговоров не было. А что делать с партийностью, решай сам. Только я тебе так скажу, что воюют-то не одни большевики. Воюет весь народ, а коммунисты впереди идут. Может быть, в полку тебя оставить?

— Нет, направляйте в зап. Оттуда быстрее бомбардировщикам передадут. Воевать пойду. «Новую» фамилию зарабатывать. Прошу одно: если можно, то в характеристику тот случай не записывайте. А то все время будут смотреть на меня с опаской, а может быть, и презрением.

— А что, комиссар, удовлетворим его просьбу? Теперь он уже переломил себя.

— Не возражаю. Пусть начинает биографию с чистого листа.

— Мы тебе, Гарифов, желаем счастливых полетов. — Наконечный встал и протянул штурману руку: — Считай, что ты искупил свою вину перед полком и погибшими товарищами… А Бенова оставляем с нами и восстанавливаем в должности.

При последних словах командира на губах штурмана промелькнуло что-то наподобие улыбки, как будто лицо подсветилось солнечным зайчиком, а глаза наполнились слезой. Заметив это, Мельник понял, что видит отражение непроизвольного радостного движения души. Радости не столько за себя, сколько за своего летчика, товарища, которого он очень подвел. Комиссар тоже подал на прощание руку:

— Будь здоров, Гарифов!…

Мельник не торопясь закурил. Сделав несколько глубоких затяжек, повернулся к Наконечному:

— Вот так, Гавриил Александрович. Поднялся человек на ноги, а оказался на пустом месте. Будто бы и не жил. Рад, что ему простили прошлое, а ведь начать биографию заново не так-то просто.

— Всякое в жизни бывает. Русанов вот третью войну воюет, два ордена имеет самых высоких, а заместителем мне определили Митрохина. С нашим мнением не посчитались, а в должностях утвердили. Попробуй, разберись…

Он загасил свою папиросу. Открыл дверь в коридор:

— Заходите!

— Лейтенант Ловкачев по вашему вызову явился!

— Хорошо, что прибыл! — Наконечный направился к рабочему столу. — Садись! Будем думать, что с тобой делать.

Такой прием, видимо, обескуражил лейтенанта. Лицо его стало пунцовым, отчего казалось, светлые волосы превратились в дым над костром. Взволнованность выдавали и руки, которые непрестанно двигались, но не находили нужного положения.

Мельник пришел ему на помощь:

— Ловкачев, командир не случайно сказал насчет подумать… Попробуйте представить себя на нашем месте и оценить человека, который, будучи летчиком, заявил с началом войны, что он не успел закончить программу переучивания и не готов к боевым полетам. А позже, находясь на фронте, не сделал не только ни одного вылета на боевое задание, но и учебного полета, чтобы подготовить себя к бою с врагом. Красивый, высокого роста мужчина, самый образованный и более зрелый по возрасту среди молодежи полка бегал по аэродромам с флажками, выпуская в бой младших лейтенантов и сержантов, у которых и жизненный, и летный опыт был еще меньше.

— Конечно, в этом есть и моя вина, и вина его командира эскадрильи, — вмешался Наконечный. — Мы не готовили лейтенанта, но пшют и не настаивал, как говорится, не рвался в бой. На твоих глазах, Ловкачев, погиб полк Вспомни, сколько ты стоял над могилами. И ни разу не пришел после похорон с требованием, именно с требованием дать тебе тренировку… Если бы в случившемся я не обвинял себя и Митрохина, то у нас сегодня и разговора не было бы. Формально двадцать второго июня ты был прав. Но позже — извини!… Меня и тебя надо судить вместе. Меня за то, что в полку стало возможным скрытое дезертирство, а тебя — за уклонение от ведения боевых действий.

Наконечный замолчал и стал закуривать. За ним достал папиросу и Мельник.

— Насчет суда, командир, наверное, многовато. Ну, а в том, как вел себя Ловкачев на фронте, можно обвинить многих. И меня, и партийное бюро полка в том числе. Тебя, Ловкачев, оправдать нельзя, но справедливость требует сказать, что мы, начальники, не проявили необходимой настойчивости. Подчинились обстоятельствам.

Ловкачев встал:

— Товарищ командир, разрешите мне сказать!

— Говори.

— Никакие слова не могут быть приняты в мое оправдание. Что тут говорить, виноват. — Голос его дрогнул. — Одно прошу, возьмите в полк… Если повторится что-нибудь подобное, тогда судите…

— Не хотели тебя брать. Но есть ходатаи у тебя. Есть и долг перед погибшими, перед Родиной и ее народом. — Наконечный встал. — Но запомни, сегодняшний разговор на всю жизнь. И не вздумай еще раз ловчить. Есть вопросы?… Фрол Сергеевич, у тебя?…

— По-моему, все ясно. Все акценты расставлены правильно. Пусть идет к начальнику штаба и докладывает, что оставлен в полку.

Лейтенант вышел и тихонько, без стука, прикрыл дверь. Мельник, проводив взглядом летчика, повернулся к командиру с желанием выразить свое отношение к состоявшемуся разговору. Но вид Наконечного заставил его молчать. Гавриил Александрович, ссутулившись, внимательно разглядывал дымок от папиросы, которую держал в руке. Уловив в этой позе глубокую задумчивость, Фрол Сергеевич не решился нарушить командирское «уединение» мыслей, предполагая, что причина их в последнем разговоре. Незаметно для себя он тоже начал думать о Ловкачеве, вернее даже не о нем, а о том, что было связано с его именем.

— Комиссар, может быть, мы делаем ошибку с Ловкачевым? — Наконечный говорил медленно, с расстановкой, видимо, еще продолжая внутренний спор. — Трус он. Чует мое сердце: опять найдет какую-либо причину и воевать не будет.

— Мое мнение таково, командир: он в прошлом году, да и сейчас действует обдуманно, во имя достижения определенной цели. Мне думается, в первые дни у него не было скрытого умысла, а проявилась неуверенность в своих силах. Но потом, когда ему Митрохин и другие простили отказ, он решил выждать, присмотреться к войне и в этом проявил незаурядную волю, большую изобретательность и заставил себя пройти через насмешки и презрение бывших его товарищей. Был на глазах у начальства старательным и активным, мотался по госпиталям и вынужденным посадкам, занимался всем, кроме полетов. А теперь решил, что пора и ему воевать: фашистов погнали обратно. Извини, может, это будет и категорично, но для тебя скажу: умный и хитрый, себе на уме, в другой полк не хочет — думает о характеристике, вот и решил остаться.

— Пожалуй, ты прав, Сергеевич. Именно решил. Но без доверия тоже нельзя. Так что не будем себя казнить. Будем считать, что на данном этапе мы правильно поступили. А жизнь сама разберется.

Не прошло и недели, как формирование было закончено. Все «лишние» командиры и специалисты были отправлены в основной городок В «Орлином гнезде», как прозвали свое жилье люди нового полка, остались только свои. Людей стало меньше, новеньких оказалось совсем мало, и только летчики, а полк получался едва ли больше трети того, что начинал войну

Осипов и Пошиванов в боевом расчете полка стали командирами звеньев. Опять попали в одну эскадрилью, которую вновь принял Русанов.


Полк стоял на плацу… Зачитан приказ о формировании. Часть получила права гражданства.

Наконечный скомандовал:

— Полк под знамя, смирно!

Русанов не торопясь развернул полотнище, взял древко не по-военному в обе руки, поднял знамя перед собой и торжественно понес его от здания, где был штаб, к строю. Вышел на середину, остановился перед фронтом полка и теперь уже поставил его к правой ноге.

Говорил капитан Мельник:

— Товарищи! Полотнище этого знамени обагрено кровью людей полка, в нем вечная память о погибших, их доблесть и верность партии и народу. На знамени номер старого полка. И мы благодарим Советское правительство за то, что оно доверило нам наше старое боевое знамя. Вместе с ним мы принимаем боевые традиции прежнего полка: бесстрашие в бою, верность своему народу и ненависть к врагу. У этого знамени в почетном карауле будет вечно стоять память о тех, кого уже нет в живых. Оно поведет нас в новые бои, на подвиги и месть, на уничтожение врага, на борьбу за честь нашей Родины, за свободу советских народов. Под этим знаменем мы добудем победу.

Осипов, слушая комиссара, смотрел на знамя. Глаза жгла горячая слеза, а в горле стоял комок, который он пытался несколько раз судорожно проглотить, но нервный напряженный спазм не проходил. Он испытывал радость встречи, чувство долга, чувство благодарности за правильные и нужные слова, которые выражали его, Осипова, мысли. Знамя вызвало в нем к жизни новые силы, уверенность в себе, в своих товарищах, в будущем.


Зима выдалась ранняя, суровая и снежная.

С началом морозов пригнали на аэродром около двух десятков битых в боях и восстановленных в разных мастерских самолетов Су-2. Техника была в таком состоянии, что только беззаветная храбрость прилетевших пилотов довела их до аэродрома. Все на них было сделано на живую нитку.

Инженеры и техники, летчики и штурманы были рады и этим машинам. На ремонтников не обиделись, так как понимали их фронтовые трудности. Набросились на эти самолеты с жадностью стосковавшихся по настоящему делу людей.

Вскоре начались полеты на этих стареньких Су-2. Летчики Наконечного попали на полеты в первую очередь, и это было для полка большой радостью. Появилась уверенность. Нахождение в резерве заканчивалось.

Зима была в разгаре. Даже привычные к морозам сибиряки и уральцы крякали то ли от восхищения, то ли укоризненно, крутили головами…

Русанов на полетах каждый раз напоминал своим подчиненным:

— Вот что, товарищи! Морозы за сорок. Летать трудно, а еще тяжелее готовить самолеты к полетам и обслуживать их на старте. В самолете холодно — унты, комбинезон и перчатки не спасут, если ими пользоваться без головы. Но главная сложность с мотором. Вы многие не летали зимой, а тем более на моторе воздушного охлаждения. Они — создания капризные. Если переохладил — пеняй на себя. Враз обрежет, и дело кончится неизвестно чем. Великий Чкалов на самолете воздушного охлаждения в морозный день погиб. При заходе на посадку, видно, переохладил мотор, и он отказал. И у вас, техники, дела не простые. На этом морозе не только металл, но и дерево жечь будет. Я по финской помню ваш труд. В варежке, бывало, гайку, болт, шплинт не возьмешь, в перчатке или в куртке в нужное место не подлезешь, а то и ключик рукой не удержишь. И приходилось работать голой рукой и раздетому, это на таком-то морозе. Ведь ангаров и палаток не было. Вместо них ветерок и чистый воздух. Готовить самолет к полету сейчас — это подвиг. Работать будем сколько надо. И чтобы жалоб я не слышал. Летчики помогут. Однако инженеру и командирам звеньев людей беречь, чтобы обмороженных не было, за руками смотреть и гайки вместе с кожей не навинчивать. Инструмент обязательно греть. А как — думайте. Требование к нам всем одно: летчики и самолеты должны летать.

Как человек после болезни с длительным постельным режимом вновь учится ходить, так и летчик после большого перерыва в полетах иногда начинает летать почти заново. На перерывы обычно меньше реагируют опытные, долгое время летавшие пилоты. Но таких в полку были единицы.

Наконечный торопил с полетами и хотел, чтобы на бомбардировщиках было сделано максимум возможного по восстановлению летных навыков молодежи, потому что учебного штурмовика не было. На «иле» все, независимо от возраста, знания и должности, должны были превратиться в летчиков-испытателей. Учить самолет летать и учиться на нем летать по собственному разумению: прочитал книгу-инструкцию, а дальше уж действуй сам. Ни показать, как летать, ни рассказать в воздухе уже никто ничего пилоту не мог: он оставался один на один с собой, самолетом, небом и земным притяжением.

Сложное чувство владело Осиповым, когда он впервые после госпиталя подошел к бомбардировщику, чтобы самому подняться на нем в воздух.

У самолета находилось два Осипова. Один хотел взлететь немедленно, а второй сомневался в своих возможностях. Ведь прошло уже несколько месяцев после его последнего полета с Червиновым.

«Справлюсь», — твердил первый. «А если нет? — спрашивал второй. — Если поломаешь самолет, то опозоришь себя перед полком. Все ли поймут, что это ошибка? А разве легче будет оттого, что поломку признают ошибкой, самолетов и без того нет…» — «Постой, Матвей! Почему ты должен ошибаться и ломать самолет?… Что ты, хуже других? Слабак? Ребята уже вылетели и ничего, справляются. А может быть, ты трусишь?»

В этом мысленном диалоге у двойного Осипова не фигурировали понятия: убьешься, наконец, просто покалечишься и вновь попадешь в госпиталь. Нет. Мысли о риске для жизни не допускалось. Но всякий полет — это в известной степени риск остановись мотор, потеряй летчик скорость полета, и самолет в небе превращается в неправильной формы предмет, который, планируя или падая, подчиняется только одной силе — силе притяжения земли.

Сколько всяких «если» окружают пилота. Про них написаны тома книг. Их надо знать летчику, как таблицу умножения, выученную в детстве на всю жизнь для практического использования.

Мысли. Цепочки представлений, образов, понятий, которые причудливо и порой совершенно неожиданно переплетаются и сталкиваются друг с другом. Только усилием воли, через знания и опыт они постепенно выстраиваются летчиком в логическую схему предстоящего полета.

Решившись, Осипов поднялся на крыло, взял из кабины парашют, надел его и, посмотрев еще раз на светло-голубое небо, влез в кабину.

Первое, что воспринялось, — запах краски, лака и касторового масла, как знакомый запах дома, а потом уж увидел на привычных местах приборы, рычаги управления самолетом и мотором. Про себя отметил: «Не забыл». Пристегнулся, поерзал на сиденье, подвигал плечами, корпусом, чтобы лямки парашюта и привязные ремни легли поудобней на плечах.

Устроился. Затем осмотрел все, потрогал и погладил руками, примеряясь к работе, и стал смотреть через стекло фонаря кабины на землю. Смотрел вперед и в левую сторону от капота мотора так, как будто бы выполнял посадку, чтобы запомнить расстояние до земли, в момент касания колес самолета о землю.

Смотрел и улыбался.

Техник, стоящий на крыле, посмотрел вперед, на летчика, на себя, в кабину, но ничего смешного не увидел и спросил:

— Командир, чему смеешься?

— Вспомнил, как мы в аэроклубе обучались глубинному зрению на журавле. Сидишь в ящике наподобие кабины самолета. Ребята тебя, как ведро из колодца, на журавле поднимают вверх, а ты кричишь инструктору, сколько метров до земли. Ну, вначале не особенно у нас получалось. Вот тогда инструктор и рассказал нам поучительный пример.

Летал он, до того как его послали в аэроклуб работать, на ТБ-3[5], а там кабина пилотов находится по высоте на уровне второго этажа. Когда стал он осваивать на нем полеты, то все боялся, что низко подведет к земле и отобьет колеса, поэтому все время высоко выравнивал. Тогда ему командир отряда и говорит:

— Слушай, Бодров! Ты все время выводишь машину из снижения, как на третьем этаже, это высоко. Надо как на втором. Больше летать не будем. Иди домой. Садись у окна на втором этаже и запоминай, как будет выглядеть земля. Я думаю, что тебе на это дело суток хватит. А потом полетим.

Говорит, сутки просидел у открытого и закрытого окошка, и помогло. Ни одной ошибки в подводе к земле этой громады больше не было. А если без шуток, то помнишь, как у нас в полку весной один летчик эту вот капризную даму по имени Су-2 подвел к земле не на метр, а на два. Никто и глазом не успел моргнуть. Куда колеса, куда крылья. Пока сообразили, что происходит, а самолет уже лежит на фюзеляже, а вместо пропеллера впереди одни «симпатичные» рогатистые завитушки. Вот так-то. А ты говоришь: чего смеешься? Юмор жить помогает.

— Теперь понятно. Ну что? Запускать будем? Имей в виду — холодно. Мотор получше прогрей и следи за температурой масла.

— Спасибо. Давай запуск.

…Выруливая на старт, Матвей увидел бессменного, непромерзаемого Ведрова, который прохаживался у своей санитарной машины.

Ивана Ефимовича никто не принуждал каждый день быть на аэродроме от зари и до темноты. Но его любовь к летчикам не позволяла ему быть где-то в другом месте. Аэродром оставлял он только в одном случае: если фельдшер в лазарете не мог оказать срочно необходимую помощь больному. Все же терпимые случаи откладывались на вечер и ночь, когда полковой врач после разбора полетов приходил в лазарет. И за это на него не сердились, а больные терпели. Главным был аэродром и возможные осложнения на нем. Когда же мороз и ветер все же добирались до докторских костей, тогда он вытаскивал из «санитарки» старенький тулупчик, влезал в него и начинал нагонять температуру, быстро маршируя по проторенной им в снегу тропке. И сразу первый, увидевший докторскую физкультуру шутливо, с любовью объяатял: «Доктор Айболит опять занимается физкультурой, здоровья для! Потеет».

Невысокая, коренастая, немного полноватая фигура, увенчанная крупной головой на короткой шее, рыжеватые с ранней проседью негустые волосы, неторопливые слова и движения, по сравнению с другими большое воинское звание — военного врача второго ранга, старшинство по возрасту (ему было уже за сорок), — выделяли Ведрова из всего состава полка. Видимо, это в какой-то степени накладывало на него дополнительную ответственность и требовало повышенного его внимания к своим действиям и поступкам.

Вот и сейчас он смотрел на рулящий самолет Осипова и, улыбаясь, показывал летчику большой палец, одновременно желая и требуя выполнить полет на «пять». Другая рука держала большой расшитый кисет с махоркой. Это была своеобразная премия. Из этого кисета курили только те, кто в воздухе успешно решил задачу.

Где и когда он купил этот кисет и уйму махорки, никому не было известно. А на расспросы в ответ была только хитрющая молчаливая улыбка, но за нежелание выдать секрет не обижались. Наоборот, выдуманный им ритуал курения вносил дух соревнования, и каждому пилоту хотелось свернуть и выкурить козью ножку у доброго доктора Айболита.

Шутка Ведрова с кисетом подбодрила и успокоила Матвея, и он почувствовал себя увереннее, надежнее, теперь уже зная наперед, что дело будет сделано как надо.


…Взмах флажка стартера.

Мотор взревел на полных оборотах, и Матвей снова оказался в воздухе.

«Это же прекрасно. Ради этого стоит жить».

Его снова захватило ни с чем не сравнимое ощущение полета, где-то далеко внизу навстречу плывет земля, а выше только небо.

«Мы, летчики, — счастливый народ. Разве может человек, не побывавший в воздухе, в полете, увидеть с земли, сколько оттенков имеют голубой цвет неба и воды, зелень полей и лесов, белизна снега и облаков, бордово-оранжевые краски утренних и вечерних зорь, осязаемая материальность сумерек и хрупкая прозрачность рассвета.

Да, полет — это всегда радость и какой-то риск, но не безрассудство.

Конечно, за радость и торжество полета иногда приходится платить.

И благодарное человечество платит за это отвоеванное у природы право летать своими жертвами. При несчастьях люди часто не думают о том, что птица, рожденная для полета, тоже рассчитывается иногда жизнью за свои ошибки».

Осипов закончил выполнять виражи и боевые развороты. Огляделся вокруг. Потом выбрал на земле ориентир, по которому решил отрабатывать углы пикирования и прицеливание. Теперь у него был уже не просто полет и удовольствие, а стремительное падение к земле. Проекция ориентира через прицел вернула его к войне, к тому, что скоро его вновь ждет.

«Чтобы быть сильным в воздухе, надо учиться, — подумал он. — Не зря на рукаве наших гимнастерок нашита летная эмблема: краснозвездные крылья с перекрещенными мечами — это меч возмездия и меч справедливости. Во имя этой высокой справедливости сражаются в небе войны тысячи твоих братьев по духу и крови, сражаются и побеждают, гибнут, уходя в бессмертие. Меч возмездия должен быть тяжелым и карающим. «Кто с мечом к нам войдет, тот от меча и погибнет».

…Закончив выполнение задания в воздухе, Осипов перед посадкой заволновался. Волновался, потому что посадка — самый сложный элемент полета.

На этот раз посадка получилась как нельзя лучше. Матвей был доволен. Сам себе со всеми придирками за посадку поставил «четыре», а вслух сказал:

— Хорошо, что не перестарался.

Вновь подрулил к стартеру, чтобы еще выполнить три тренировочных полета, которые были определены ему планом, и остановил машину, рассчитывая получить замечания или указания от Русанова, наблюдавшего за порядком на аэродроме и в воздухе. Но Афанасий Михайлович показал Осипову четыре пальца, оценку за полет, и махнул рукой на полосу.

Села очередная машина: прилетел Шубов.

Как-то непривычно было смотреть на то, что летчик летел без штурмана на двухместном самолете. Но факт оставался фактом: здесь, при этих учебных полетах на пилотирование и самолетовождение, штурман практически был им не нужен. Кроме того, летчики уже на этом самолете начали свою психологическую перестройку — готовили себя к полетам, к бою на одноместной машине, где все придется делать самому, а главное, видеть, что делается не только впереди, но и за самолетом, за хвостом.

Вырулив самолет на взлетную полосу, Матвей подождал, пока осела снеговая пыль от шубовской посадки. Стоял, но времени даром не терял: осмотрел приборы в кабине, добавил мотору обороты, чтобы подогреть масло. Самолет, как сноровистый конь, от работы мотора и вращения винта дрожал мелкой дрожью, готовый сорваться с места, но тормоза его не пускали.

…Новый взлет. Снова посадка. От полета к полету крепла уверенность, восстанавливались навыки, росло чувство удовлетворенности.

Закончив полеты и передав самолет Пошиванову, который летал за ним, Осипов пошел к Русанову:

— Товарищ капитан, младший лейтенант Осипов задание выполнил. Разрешите получить замечания и указания.

— Замечаний нет. А мелочи сам видел, как я понял по твоему поведению. Готовься на завтра опять летать. Самолет этот же. Иди скажи технику, что его машина завтра будет спланирована на десять полетов: из них четыре зоны на пилотаж, а остальные по кругу. Летать будете с Пошивановым на одном агрегате.

— Есть завтра на полеты.

Осипов улыбнулся и двинулся передавать распоряжение. Освободившись, направился к «Айболиту», чтобы доложиться и получить «заработанные премиальные».

Подходя к санитарной машине, Осипов догадался, что ему был подготовлен розыгрыш: толпившиеся около Ведрова летчики смеялись, улыбался и Ведров, поглядывая в его сторону… Надо было принимать бой. Матвей, подтянув голенища унтов, с серьезным видом перешел на строевой шаг, чтобы, как командиру, доложить доктору о выполнении летного задания. Но тот опередил Осипова и веселым тоном заговорил:

— Ладно уж, Матвей, сегодня можно без доклада. Если мне судить, то летал ты хорошо. Но кое у кого из присутствующих есть к тебе претензии. Знатоки говорят, что ты дюже высоко хвост машине на взлете поднимал, и она была похожа на взбрыкивающую лошадку.

— Это кто же здесь такие профессора? Я что-то этого не заметил, да и начальство на старте тоже. — Матвей улыбнулся: — Вы, Ефим Иванович, не крутите. Небось махорки жалко?

— Чего ее жалеть! Но порядок… Да и Русанов тебе только «четыре» поставил.

— И то по знакомству, — добавил Шубов. — Грешок за тобой, Матвей. Хвост, конечно, был по ветру, но поднят морковкой. Смотри, чиркнешь винтом по снегу, и пиши пропало.

Осипов понял, что ошибку его в первых двух взлетах заметили. Однако он ее полностью исправил на третьем взлете, но запираться больше не имело смысла: Борис был востер на язык, да и остальные могли дать бой.

— Ладно, черти, спасибо за критику. Но ведь учел — значит, не безнадежный. Так как с махорочкой, товарищ военврач?… Может, свои закуривать?

— Так и быть, дам. Большинство «за». Держи!

Матвей взял кисет.

— Спасибо, Иван Ефимович. А вы скуповаты стали. Заработанные честным путем придерживаете.

— Времена, Матвей, меняются: полеты сложнее, а махорка — дороже. Не ты один жалуешься.

— Осипов! Поимей все же совесть. Махорка не только чужая, но и общественная…

— А в чем дело? — Матвей посмотрел на говорившего Горбатова.

— А в том, что летчик все же должен отличать козью ножку от слоновой ноги…

Общество дружно грохнуло смехом. Засмеялся и Осипов.

— Молодец, ничего не скажешь — укусил. Ладно, запомню для расчета в другой заход.

«Клуб» Ведрова, выдав Осипову все, что он считал необходимым, переключил внимание на следующую подходившую к нему «жертву». В работу клуба Наконечный и командиры эскадрилий не вмешивались и разборов полетов в казарме больше не проводили, считая их напрасной тратой времени, так как они видели и знали о самостоятельных полетах каждого летчика в отдельности меньше, нежели общество «Айболита».


Шел февраль. Кончалась тяжелая зима.

Сегодня у Мельника, может быть, за всю войну впервые было праздничное настроение. Вчера получил он наконец долгожданное письмо из Ростова. Нашлись его дорогие, любимые Мария и Володька. Письмо жены он помнил от первого и до последнего слова. Как они добирались из Киева до Ростова, как жили во время оккупации, она не писала, а указала только, что это уже не так важно теперь, раз все обошлось.

Мария осталась верна своему правилу: все трудности, которые можно решить без него, она брала по-прежнему на свои плечи. И теперь, видимо, считала, что пересказ прошлого не принесег облегчения, и не хотела его напрасно волновать.

Главное в письме: они живы и здоровы, все нашлись и надеются на лучшее будущее. Он не спал от радости ночь. Вспомнил жену, сына, милые глупости. Но утром встал бодрым, как будто и не было ночного бдения.

Личную свою радость Мельник решил пережить наедине, так как считал, что не имеет права быть счастливее Наконечного и других однополчан, носящих в сердцах боль и тревогу о близких людях и семейной неопределенности.

Сегодня он выкроил себе три часа времени, чтобы потренироваться, и был этим очень доволен. Летал он с удовольствием, с такой радостью, как будто это были не полеты профессионального летчика, специалиста своего дела, а первые полеты птенца, преодолевшего край родного гнезда и боязнь неизвестного, первые восторги курсанта, приобщившегося к миру крылатых.

И сейчас, убедившись, что он на дороге один, Мельник вспомнил стихи любимого им Твардовского и во весь голос продекламировал:

…Хоть, спору нет, тебе досталось,

Не смыты копоть, кровь и пот,

Но то усталость — не усталость,

Когда победа жить дает.

«Победа? — спросил он себя. — Ой ли? Наверное, надо посоветовать Наде, пока еще есть возможность, уехать из родного куреня. Вряд ли немцы согласятся с потерей Ростова. Но куда и к кому? Это надо будет подумать. Наверное, лучше поехать в Уфу, на родину Чумакова, где теперь находится его вдова. Что бы ни было впереди, а они всегда помогут друг другу».

После этих мыслей радость поблекла, но потом, когда в перелеске у дороги он увидел новое подтверждение неистребимости жизни, она вновь разгорелась и заполнила его до краев.

На высокой белоствольной березе с голыми темными ветками были густо развешены яркие, красной расцветки фонарики — снегири. На морозном голубом небе, над белым снегом разбросали они по темным веткам свои широкие грудки, украшенные румяными летними зорями. И потеплел морозный день, оттаяла вновь душа человека, не однажды глядевшего в глаза смерти, месяцами жившего в тревогах за близких и дорогих ему людей.

«Какой же надо обладать великой жизненной силой и верностью, чтобы в холод и голод не покидать родину, — подумал он. — Нет, не зря их любит народ».

Фрол Сергеевич посмотрел влево и удивленно вскрикнул.

Чуть дальше от дороги, на темно-голубых тонах неба и веток в лучах солнца горели рубиновые, раскаленные докрасна, кровяные ягоды. На Мельника сразу пахнуло домом, нахлынули воспоминания.

Комиссар поднял голенища опущенных ниже колен унтов и пошел, проваливаясь чуть не по пояс, к дереву. Добрался, обнял, прижался щекой, прикрытой шлемофоном, к стволу и обострившимся на чистом воздухе обонянием уловил горьковатый аромат.

— Ну что, горькая калина? Угостишь ягодами? Горька ты только ведь до первого мороза, а теперь сладкая. Ягодки-то морозом обожгло, теперь бы их в пирог или кисель.

Он с детства знал, в каких местах росла калина, и считал своей обязанностью каждый раз поздней осенью обходить «свои» владения и собирать урожай. Мать вешала ягоды под притолоку в холодных сенях, и там они хранились почти всю зиму. А в последнюю предвоенную осень, уже по снегу, они с женой были в отпуске у стариков и вместе ходили по ягоды. Тогда жена выбрала самую большую гроздь на длинной ножке и, заколов ее себе в волосы, спросила:

— Ну что, Фролушка, хорошо?

А потом, не дожидаясь ответа, прижалась головой к его груди и счастливо засмеялась.

Закрыл глаза. К горчинке от дерева прибавился, видимо, им придуманный, запах Марьиных волос, чем-то напоминающий аромат свежеиспеченного хлеба.

Тогда они увезли с собой узелок этих дорогих ему ягод. Ими пропахло все белье, квартира и, наверное, они сами. И казенная киевская гарнизонная квартира превратилась из городской в родную, со знакомыми запахами детства.

Мельник посмотрел вверх и тряхнул несколько раз за нетолстый ствол, сверху сорвались огненные капли.

— Ну, спасибо. А остальное птичкам, им теперь голодно. — Погладил по стволу: — Прощай, российская ты наша красавица.

Положил за пазуху ягоды и стал выбираться на дорогу.

Уже на дороге достал кисточку и губами сорвал несколько ягодок. У сердца от промерзших ягод был приятный холодок, а во рту они начали оттаивать и наполнили его сладковато-терпким вкусом.

Он не торопился жевать, а наслаждался: рот был полон лета. Сколько раз он замечал: цветет калина — жди похолодания, последнего в начале лета. Такая уж у нее натура: цветет с холодами, а поспевает с морозом. И любят ее на Руси не за горькие ягоды, а за душевность. Стоит у ручья, пройдешь рядом — и не увидишь и не услышишь. Это не черемуха с ее буйным цветом и ароматом на целую округу. Поэтому и песни о ней поют от грустной девичьей и до плясовой. Слышится в них и тревожное ожидание счастья, и буйная радость свадебной пляски.

…Добрался до городка. Шел ни ходко ни валко, но и на морозе стало жарко: спина взмокла. Летный комбинезон не для ходьбы придуман, а для сидения.

На дворе у крыльца штаба трещали и прыгали боком две сороки. Дрались из-за чего-то. Подошел поближе. Посмотрели на него и опять за свое. Да, голод, видать, не тетка, и страх пропал. Летают теперь по дворам и все, что съедобно, берут чуть ли не из рук Достал оттаявшие ягоды, оторвал две кисточки и бросил их птицам. Те сначала отскочили в сторону, а потом схватили подачку и, поднявшись на крыло, медленно улетели.

Во дворе стало пусто и тихо.

— Ну что ж, у начальников полеты — это еще не работа. Это почти отдых. Так что хватит прохлаждаться, пора и совесть знать.

И чтобы окончательно освободиться от прошлого, от позволенного себе отдыха, потер лицо руками, «смыл» с него воспоминания и вошел в штаб.

Дежурный по штабу доложил и сразу сказал, что его ждут.

Действительно, в нескольких шагах за дежурным стоял какой-то незнакомый летчик. Он, не дожидаясь приглашения, подошел:

— Товарищ комиссар! Старший лейтенант Маслов прибыл в полк для прохождения службы.

Высокая коренастая фигура, на груди два ордена, лицо широкоскулое, глаза вприщур, разговор неторопливый.

— Здравствуйте!

Подал руку.

— Как это прибыли? Кто вас прислал?

— Майор Наконечный вчера меня увидел в штабе запа, когда я становился на довольствие. Поговорил со мной, а потом спросил: «Пойдешь к нам в полк?» Я говорю: «Ну, пойду». А сегодня уж и предписание получил.

— Раз так, то все в порядке. Пойдемте в кабинет. Он у нас один на всех начальников. Правда, сейчас в нем никого нет, там и поговорим.

В кабинете Мельник быстро сбросил с себя меховую одежду, одну гроздь калины положил себе на стол, вторую передал новому знакомому, а потом устроился на своем привычном месте. Маслов тоже сел, пригладил рукой темно-русые негустые волосы, в которых на висках начало проглядывать серебро, и молча рассматривал кабинет и сидящего против него начальника. Отщипнул ягодку, положил ее в рот, а затем языком убрал за щеку.

Мельник улыбнулся, такая неторопливость ему явно нравилась.

— Что ж, так и будем молчать?

— Товарищ комиссар! Я ведь не знаю, что вас интересует из моей жизни и службы. Вот мои документы; партбилет, удостоверение личности и предписание, а летная книжка у командира полка.

— А вы коротко обо всем расскажите. — Мельник стал изучать документы.

— Хорошо. Родился в пятнадцатом году, помор я из-под Архангельска. В Красной Армии с тридцать пятого, окончил Борисоглебскую летную школу. В ВКП(б) с тридцать восьмого. Служил в разных местах, был на Халхин-Голе, летал в финскую. А эту войну начал в Белоруссии на «иле».

— Ага! Теперь понятно, почему вы Наконечному понравились. На штурмовку-то много пришлось летать?

— Да нет. Война началась, а мы еще не успели освоить новую машину. Часть людей была на заводе. Но машина хорошая, если правильно воевать, то можно чудеса делать.

— Как в запе оказались?

— Подбили меня над целью зенитчики, а потом еще истребители добавили, ну и не дошел до дому, упал в лес и помялся маленько, отлеживался в госпитале почти четыре месяца. Сейчас все нормально. Если бы падал на любом другом самолете, то был бы конец. А тут кругом летчика сталь. Крепкая такая скорлупка. Спасла.

— Вот об этом — как вы воевали и что это за машина — «ил» — в бою, надо будет летчикам рассказать. А как дела семейные?

Задал вопрос и сразу почувствовал неладное, так как Маслов поугрюмел, отвел потяжелевший взгляд вниз и в сторону, на скулах обозначились желваки от крепко стиснутых зубов.

Молчание затянулось… Мельник не торопил, давая возможность собеседнику собраться с мыслями и чувствами…

Маслов оперся локтями на широко расставленные ноги, сцепил пальцы в замок.

— Нет у меня семьи. В первый день немцы бомбили по жилому городку… Многих теперь нет…

— Извини, Михаил Иванович.

Посидели молча, думая каждый о своем. Потом поговорили уже о второстепенных делах, и Маслов ушел устраиваться.

Мельник хотел написать письмо в Ростов, но только положил перед собою лист бумаги, как в дверь постучали.

— Товарищ комиссар! Младший лейтенант Осипов, разрешите по личному вопросу.

— Проходите, садитесь… Слушаю.

— Фрол Сергеевич! Я так понимаю, что дело теперь у нас пошло на лад. И скоро снова на фронт.

— Вероятно.

— Вот по этому поводу я и пришел. Фактически в одном полку я уже больше года. Все время у вас на виду. А в комсомоле три года.

Мельник начал догадываться о сути разговора.

— Ну и что?

— Вот я все это взвесил и хочу спросить у вас совета. В партию хочу вступать. А как вы считаете? Дошел я до нужной зрелости?

Мельник помолчал немного, а потом широко улыбнулся:

— Созрел, созрел, Матвей. Если решил, что как раз самое время, да и другим командирам-комсомольцам подскажем. Например, Шубову и Пошиванову.

— Спасибо. А совет постараюсь выполнить.

— Что же дальше? Оценку я тебе дал, на вопрос ответил. У кого думаешь рекомендации брать?

— Товарищ комиссар, хочу у вас одну попросить, вторую у капитана Русанова, может быть, у воентехника первого ранга Груздева. Но только правильно ли, ведь он мне подчинен как техник звена.

— Ну, это уж не так страшно. Наоборот, рекомендация подчиненного, который старше тебя по возрасту, званию и службе, в моем понимании очень много значит.

— Я поговорил с секретарем комсомольского бюро. Он считает, что рекомендацию комсомольская организация даст.

— Ну что ж, Матвей Яковлевич, вообще-то комиссару рекомендацию, наверное, не надо было писать, чтобы должность не давила на собрание. Но я на сей раз обойду это правило. Считай, что моя рекомендация уже у тебя есть.

— Спасибо, Фрол Сергеевич, за доверие. Можете не беспокоиться. Не подведу.

— Ладно. Что еще?

— Всё.


…Зима начала сдавать свои позиции. Аэродром раскис, и летать стало нельзя. Наконечный усадил весь полк за книжки, чертежи и схемы — началось переучивание на новый самолет.

Новый старший лейтенант Маслов, назначенный заместителем к командиру эскадрильи Горохову, быстро полюбился летчикам и техническому составу. Два боевых ордена на груди, ровное и уважительное отношение к людям, знания и опыт утвердили его авторитет. Он проводил занятия по новому самолету, передавая новым своим товарищам по полку все, что знал и умел.

Летчики жили одной семьей. Но в эскадрильях, звеньях и экипажах кое-где создалась сложная обстановка в служебных взаимоотношениях, потому что сержанты и лейтенанты оказались в подчиненности, иногда не соответствующей воинским званиям. В рабочее время об этих сложностях думать было некогда. Все занимались своими делами. Но после команды «отбой», когда люди оставались наедине с темнотой и своими мыслями, можно было долго слышать вздохи, скрипы кроватей. Мысли роились, сплетались в разные формулы и, наконец, угасали под общим философским выводом: «Ничего. Все образуется. Пока не все понятно, но старшие знают, что делают». На этом и засыпали. Спали крепко, без сновидений. Обычно молодые и сильные люди, уставшие и честно поработавшие, снов не видят или их не помнят.

Об отношении с подчиненными думал и Осипов: подчиненные оказались у него лейтенанты и техники самолетов, старшие по возрасту, по званию и по срокам службы. Возникли они в предвоенном году, когда нарком обороны ввел для выпускников летных школ вместо лейтенантских сержантские звания. Сложности «вообще» понимаются обычно просто, если они не касаются конкретного человека или определенной группы людей, находящихся в одном подразделении и решающих одну задачу. В реальных же взаимоотношениях все это иногда непросто. Вот и теперь, сержант Пошиванов, сделавший почти полсотни боевых вылетов, стал старшиной и командиром звена, а к нему рядовым летчиком, в подчиненные, назначили лейтенанта Ловкачева.

Ловкачев повоевать-таки не «успел». И теперь у него не было морального права управлять и командовать Пошивановым и звеном, потому что как летчик он был во много раз слабее проверенного огнем и каленым железом старшины. Но Ловкачев был вхож к заместителю командира полка майору Митрохину, начальнику штаба Сергееву, и те очень настаивали на другом решении вопроса. Однако командир и комиссар полка были неумолимы и согласились зачислить Ловкачева в полк только рядовым летчиком.

Да и у командира полка подполковника Наконечного и комиссара — капитана Мельника тоже возникали свои сложности: у них в подчинении оказались командиры старше их и по возрасту, и по службе.

…Наконец были изучены все премудрости по новому самолету, мотору, оборудованию. Сданы экзамены.

Полк по железной дороге перебазировался на новый аэродром, где его уже ждали пахнущие свежей краской штурмовики.

Летчикам, впервые в своей практике, предстояло летать с бетонного аэродрома. Весенняя распутица теперь была не страшна. Лишь бы не подводила погода.

Еще два дня ушло на изучение «живого самолета». Встретившись с «илом» наяву, Осипов убедился, что по схемам и цифрам он не таким представлял себе самолет. Его надо было охватить взглядом, походить вокруг и пощупать рукой, посидеть в кабине, поговорить с самим собой. Пушки, пулеметы, бомбы и реактивные снаряды — всего необычно много на одного летчика. Дюраль, сталь и стекло. И сталь и стекло — броня. Броня привычная и новая, прозрачная, вызывающая восхищение и недоверие.

Впервые закрыв над собой сдвижной фонарь кабины, Матвей почувствовал себя вначале танкистом, а потом крылатым рыцарем, закованным в латы.

Начались полеты. В первый летный день летчики и технический состав до последнего человека собрались на аэродроме.

Ведь кроме Маслова, еще никто не видел штурмовик в воздухе и поэтому не хотел пропустить этот волнующий момент — взлет и полет нового для полка самолета.

Самолеты, раскрашенные зелено-желтой камуфляжной рябью, весело поблескивали своими широкими крыльями на солнце и яркими пятнами выделялись на сером бетоне стоянки и монотонном грязно-сером фоне окружающей местности, создавая ощущение праздника и порождая чувство торжественной новизны.

…Командир полка сделал два показательных полета, а комэски — Русанов и Горохов — объяснили летчикам выполняемые ими этапы полета и их особенности.

После заруливания «ила» на стоянку Наконечный оставил на командирских полетах руководство полка и эскадрилий, а летчики и командиры звеньев были отправлены на подготовку техники и себя к полетам на следующий день.

Утром Осипов задержался у Мельника из-за рекомендации, шел на стоянку звена один. Торопился, но пришлось ему совершать подход дважды. Он отчетливо видел, что техник звена заметил командира, но никаких мер к построению людей не принял. Матвей замедлил шаг, давая себе и подчиненным время на принятие решения. Но как ни тормозил, а расстояние все же кончилось. Люди расчехляли самолеты, посматривая на своего младшего лейтенанта.

Ему стало ясно: сейчас нарушением устава проверяется его командирская воля. Решается вопрос: быть ли трениям между командиром и подчиненным в будущем.

Подойдя к технику звена и поздоровавшись с ним, Осипов спокойно и тихо сказал:

— Товарищ воентехник первого ранга, вам положено было построить звено и доложить. Вы это знаете. Давайте повторим начало рабочего дня.

Полное лицо Груздева стало пунцовым. Он приложил руку к шапке и ответил уставным:

— Есть!

Осипов отошел от звена метров на двадцать. Люди быстро построились по экипажам. Выслушав доклад техника, Матвей дал указания. А дальше жизнь пошла по плану.

Во время обеда, когда командиры звеньев эскадрильи сидели за одним столом, подошел Русанов и как бы между прочим спросил:

— Видели утром тренаж в звене Осипова? Одобряю.

И, не задерживаясь, ушел к своему столу. Сам ли он видел или кто-то сказал ему о происшествии — так и осталось неизвестным.

Никто никогда больше не возвращался в звене к этому инциденту ни в разговорах, да, наверное, и в мыслях. Попыток пробовать крепость власти больше никто не предпринимал.

Первый полет на новом самолете, как и первый прыжок с трехметровой вышки в воду, первая любовь, первый поцелуй — все первое вызывает в человеке не только радость познания, откровение души, гордость за свою смелость и силу. Все первое всегда вызывает и тревогу, так как оно связано хотя бы и с малым, но риском неудачи в задуманном или делаемом. И эту тревогу и напряжение, желание и сомнение всегда тонко подмечает сердце человека. Сердечко ничего не оставляет незамеченным и всегда в эти первые моменты бьется тревожно, сильно и часто, давая этим человеку дополнительные силы, увеличивая проникновение и скорость мысли.

…Только в третьем полете Матвей окончательно успокоился. Самолет и летчик стали понимать друг друга.

Закончил свои полеты Осипов. Освоились с новым самолетом и остальные командиры звеньев. Командирские полеты — этап волнений за себя прошел теперь у всех начальников. До сегодняшнего дня командир полка волновался за себя, своего заместителя, потом за командиров эскадрилий и звеньев, а ближе к вечеру они все будут беспокоиться за благополучный исход полетов рядовых летчиков.

Наступал самый ответственный момент — необходимо было помочь вылететь самым молодым, менее опытным пилотам, которые полностью доверяют себя и свое будущее опыту и знаниям командиров. В них верят и надеются. Но ведь и начальники надеются и верят в своих подчиненных.

Наконец полеты у рядовых летчиков тоже закончились. Полк всем составом «стал на крыло».

Наконечный все это время не уходил с аэродрома, не отходил от стартового столика руководителя полетов ни на один шаг, ни на одну минуту.

Закончился для командира полка, наверное, самый длинный летный день в его жизни. Все это время, от первого и до последнего полета, он мысленно взлетал и выполнял посадку с каждым вновь вылетающим лейтенантом или сержантом.

Такую адскую работу Наконечный выполнял впервые. Но если бы это он делал каждый день, то все равно нельзя было не волноваться. И теперь, когда сел и зарулил на стоянку последний самолет, он устало улыбнулся, встал с табуретки, потянулся до хруста в костях.

— Ну, комиссар, поздравляю. Лиха беда начало. Я рад, что все обошлось благополучно. Откровенно скажу: не надеялся.

— Командир! Это я вас поздравляю с успехом. В этом деле вы ведь первая скрипка. Я тоже очень рад за всех нас вместе.

— Мне думается, что без радиосвязи летчика с землей, с командиром-руководителем полетов мы не избежали бы напряженности. Сколько ошибок при расчете на посадку да и при выполнении самого приземления удалось исправить путем своевременного подсказа летчику. Молодцы командиры эскадрилий: проявили завидную выдержку, не нервировали пилотов, не лишали их самостоятельности действий, но как опытные психологи упреждали возможное нарастание каких-то отклонений до ошибки, которую исправлять было бы сложно. Обратил, наверное, внимание на лица летчиков. Как менялось выражение их лиц, когда они убеждались, что слышат руководителя хорошо, и подтверждали это поднятием руки. Плохо, что передатчиков на самолетах полка только пять. И связь пока односторонняя — от командира к летчику. Но лед тронулся. Уже управлять группой можно будет командиру и в бою. Так что, комиссар, успех наш не только лично полковой, а и технический. Думаю, что на следующей серии штурмовики будут все оборудованы передатчиками.

— Верно, командир. Недодумал я эту деталь нашего успеха. С радистами надо этот момент обязательно отметить. Поблагодарить их.

— Давайте, товарищ Сергеев, стройте летный и весь технический состав. Надо будет поздравить всех летчиков с вылетом на новом самолете. Сказать спасибо всем службам. Верно говорит Фрол Сергеевич: надо отметить особо радистов. Их служба действительно впервые прошла настоящее боевое испытание и применение. От летчиков им благодарность объявить. Сегодняшний итог — все равно что выигранное сражение.


Наконечный воспользовался правом старшего и отправил всех «домой». На аэродроме осталась только охрана у самолетов да командир, в одиночестве обходящий машины. Ему хотелось побыть одному, наедине со своей сегодняшней радостью и своими мыслями. Закончив обход, он, не торопясь, направился в деревушку, где размещался полк Теперь ему никто не мешал думать, взвешивать, спорить, сталкивая различные варианты решений, и из их противоречий находить то новое, что должно было принести успех.

Лавина последних событий заставляла его торопиться. Осваивать новый самолет шагом было нельзя. Нужно было бежать, чтобы успеть.

Утром, днем и вечером его волновал один и тот же вопрос: сколько еще осталось дней на учебу? Сегодня он дал всем передышку, но она будет последней. Больше такой щедрости позволить нельзя.

Дорога незаметно привела его к перелеску, через который протекала небольшая речушка. Он ходил здесь каждый день, но всегда торопился. У него не было раньше времени ни посмотреть, ни увидеть то, что сейчас напомнило ему его Белоруссию с нехитрой, но незабываемой красотой.

Присев у мостика, закурил. Достал блокнот и стал просматривать записи, сделанные им на полетах. Тут были и оценки за полеты, и замечания каждому летчику. Сделав еще несколько заметок для разбора и указаний по новому дню, Наконечный поднялся, оглядел еще раз место, где отдыхал. Хотел было попить из речки, но, посмотрев на свои чистые сапоги, раздумал.

— Спасибо, мостик, за отдых. Ну а попью лучше чаю.

А потом уж себе:

— Летать и летать. Только так.

Наконечный сдержал свое слово: главным для всех стали полеты, а учебными классами — аэродром и полигон. День весеннего равноденствия разделил в сутках время на день и ночь поровну, но командир с этим не согласился и оставил для ночи — сна — только шесть часов. Штурм стал всеобщим, недовольных и нерадивых не было.

Надо было добиться хорошего взаимного понимания летчиками друг друга в воздухе и беспрекословного повиновения младших по должности старшим.

Командирам и комиссару полка нужно было найти надломленных предыдущими неудачами. Среди уже воевавших и раненых отыскать тех, у кого, может быть, закрался в душу чертик страха. Внимательно присмотреться к новеньким, к молодым, так как молодость и незнание часто порождают легкомыслие. Успеть.

Ведров должен был за оставшееся короткое время, не выключая командиров из полетов и повседневной жизни, долечить им раны, а кое-кому и убрать особенно мешающие осколки. И тут больше всего досталось Пошиванову, который был самым богатым по «хранению» в теле фашистского железа.

Наконечный и Мельник долечивание ран и мелкие операции оставили на совести полкового врача и летчиков. Они должны были сами решать вопрос: когда летать, а когда «ремонтироваться». И если летчик приходил на полеты и просил подсадить его в самолет, то его подсаживали и устраивали в кабине молча, как будто ничего особенного в этом не было.

Успеть.

Партком и его секретарь Шумалов должны были навести порядок в своем партийном хозяйстве. Принять всех достойных в партию и повседневно вести широкую политическую работу. Работать со всеми вместе и с каждым в отдельности. Через политинформации, радио и письма связать полк с жизнью страны и подготовить людей к тяготам фронта.

Надо было показать людям трудности. Убедить, что только разгром врага мог вернуть людям полка их семьи, стране и народам счастье мирной жизни. Верность идеалам социализма и преданность партии, любовь к близким и Родине надо было превратить в ненависть к фашистским захватчикам, патриотизм и бесстрашие — в готовность к подвигу, знания и умения — в яростную и стремительную атаку, в постоянную жажду боя на уничтожение врага на земле и в воздухе.

Успеть.

Штаб обязан был всех обуть, одеть, оформить документы по ликвидации бомбардировочного полка и решить все правовые и финансовые вопросы полка штурмового, обеспечить семьи людей полка денежными аттестатами, разного рода документами, разослать письма и ходатайства по оказанию помощи семьям погибших и устройству эвакуированных.

Каждый и всякий по своей службе должен был что-то успеть.

И все эти «успеть» преломлялись через летчика, через его готовность вести бой, так как всю пирамиду боевой готовности полка венчает атака.

Все светлое время полк летал, а когда темнело — готовился к полетам. Спали летчики мало, но еще меньше спал технический состав.

Наконечный считал полеты, дни и торопился. Он хотел обогнать весну и события. Но, оказывается, считал не только он. Оценивали готовность полка к боям и старшие начальники.

Через месяц после начала полетов на штурмовике полк получил распоряжение: полеты прекратить, подготовиться к перебазированию. Куда? Пока не было указано. Но направление могло быть только одно — фронт.

Сейчас летчикам было легче, чем в июне сорок первого. Они знали врага, а война накрепко вошла в суровый быт, в повседневную жизнь.

Командир и комиссар считали, что полк готов к боям. Как начальники они спокойно ждали приказ и были уверены в его выполнении.

Они знали подчиненных им людей.

А личное?

Личное для Наконечного сейчас как бы не существовало. Горе, которое он глубоко прятал у себя в груди, проросло у него ненавистью к армии врага, к фашистской идеологии мракобесия и разрушения, превратилось в духовное орудие превосходства над вражеским солдатом и офицером. Его личные интересы сейчас были сконцентрированы только на атаке, на прицеле и боевых кнопках сброса бомб, пуска реактивных снарядов, гашетках для стрельбы из пушек и пулеметов.

Для Мельника личное, в узком смысле этого слова, было проще: семья его в Ростове, может, будет под Уфой. Но так это было только на первый взгляд. Комиссар, убеждая других, был сам глубоко уверен в том, что погибшие и плененные сотни тысяч бойцов и командиров, разрушенные деревни и поселки, сгоревшие хлеба и леса — все это его личные потери, тяжелая дань за оставшихся в живых. Для него неоспоримой истиной было одно — нужно пройти через огонь войны и уничтожить врага, чтобы победой почтить погибших.

Загрузка...