Рассказы

Испытание властью

* * *

Машина скорой помощи доставила Белова в больницу ночью. Снова в кардиологическое отделение.

– Как же так? Ведь я старался уберечь сердце. Лекарство – своевременно, нагрузки – минимальные. Правда, вот нервы! С ними справляться стало трудно.

Он лежал, стараясь уснуть. Но мысли упрямо шуршали в голове и метались, как перепуганные мыши.

В молодости болезни воспринимаются просто как дополнительные события, а в старости они не только приносят физические страдания, но и порождают тщательно скрываемый от окружающих страх перед неизбежным расставанием с миром живых. Часто происходит переосмысление прожитых ситуаций, оценки человеческих отношений и поступков с высоты своего возрастного опыта. Иногда воспоминания отдельных действий и решений, не вызывающих в молодости сомнений, в зрелом возрасте лишают человека душевного равновесия, а порой приводят к запоздалому раскаянию. В большой мере это свойственно людям, считающим чувства сострадания, справедливости, порядочности и достоинства основой своей жизни. Это, как правило, люди, парадоксально сочетающие в себе сильную волю, решительность в действиях и нежное отзывчивое к чужим страданиям сердце. Скучая один в палате, Белов гнал от себя подобные мысли, считая, что это в очередной раз подтверждает слабость его духа и мягкость характера.

Соседняя кровать пустовала, но в одну из ночей он был разбужен тревожной беготней в коридоре, после чего дверь палаты открылась. В освещенном проеме появилась каталка с больным. Над ним, как стая встревоженных белых птиц, суетились медсестры. Уколы ставили прямо на ходу. Когда больного перевалили на кровать, рядом села врач и взяла его руку, сестры стояли рядом молча. Не отрывая глаз от поступившего, врач произнесла несколько слов.

Одна из девушек сорвалась с места и убежала. Через пару минут она уже входила обратно, неся в руке два шприца, наполненных лекарством. Больной молчал и не реагировал на уколы. Он, видимо, был без сознания или глубоко усыплен лекарствами. Белов, зная это состояние по себе, всеми силами старался отвлечься и успокоиться. Натянул на голову одеяло и отвернулся к стене.

Он проснулся на рассвете и глянул на соседа. Тот лежал с открытыми глазами и время от времени поправлял руками простыню. Белов обратился к нему, добродушно-шутливо поздравив с прибытием.

– Да уж! Прибытие было торжественным. Представляю себе. Наверно, всех тут с ума свел?

– Почему же? Все нормально – постарался сгладить обстановку Белов и, отвлекая больного от воспоминаний, начал рассказывать о себе. Он говорил долго. Сосед не перебивая, выслушал его до конца. Помолчал и заговорил тихо, с перерывами.

– Совпадение какое... Я тоже из шоферов вышел. После окончания школы работал в леспромхозе полтора года. Приоделся немного. Да баян купил.

Он помолчал опять, тяжело вздохнул, как после долгих слез и проговорил дрогнувшим голосом.

– Золотое это было время. Лучшее в жизни! Сколько ни живу, а оно все время здесь.

Его еще вялая рука легла на грудь и замерла там в неподвижности.

– Здоровья и энергии было полно, а ответственности – одна машина. Конечно, не такая, какие сейчас. Сначала была полуторка – кабина брезентовая, обогрева никакого. Стекла зимой замерзают – ничего не видать. Считался я персональным шофером. Возил начальника автохозяйства. Легковых– то ведь машин тогда не было. Утром прихожу на работу часам к семи и сижу, жду команды. Где-то ближе к обеду смотрю – техничка несется, только ноги босые мелькают.

– Венька, заводи, давай, Пал Палыч выходит!

Начальник мужик был не требовательный и добрый. Но пил, проклятый, беспощадно. Каждый день да через день то на охоту, то на рыбалку.

Напьются с друзьями и спят, а я всю ночь сижу – костер жгу, чтоб они не мерзли, Поглядел я на это дело, да и ушел шофером на лесовоз. Тяжело, конечно, было, зато интересно. Пользу от работы увидел.

Сосед прервал рассказ, попробовал лечь на бок, но не смог. Лицо его напряглось, видимо, от скрываемой боли. Он лежал молча и тихим голосом продолжил

– Я вот за свою жизнь убедился, что не всем можно власть доверять – в смысле допускать к руководству. Один пить начинает – слабохарактерный, другой охамеет совсем – в себя влюбленный, третий – добряк, но ума нет – на подсказках на рекомендациях живет. Для начальства он хорош, а производство и люди страдают.

Тут как в музыке. Если на балалайке человек шпарит во всю или даже на баяне – это не значит, что ему оркестр доверять можно. Для этого нужно время, учение и опыт.

Вот взять меня. Из деревни в город попал, повели меня интеллигенты в оперный театр. Ничего не понял! Люди кричат на сцене, бегают, скрипки воют, барабаны бухают. Еле конца дождался. Меня спрашивают: «Понравилось?», а я вру – «Прекрасно», – говорю,– «Замечательно».

Лишь через три года на четвертом курсе, стал кое-как в классической музыке смыслить. Прихожу один. Беру самый дешевый билет на балкон и слушаю. Другой раз слезы от соседей прячу. Вот как стало пробирать.

Он снова умолк, поднял руку и осмотрел места уколов. Грустно пошутил:

– Всего искололи, эскулапы проклятые. Одни дыры кругом. Выпить и то нельзя – все вытечет через них. Только попади сюда – они рады стараться.

Пытаясь как-то продолжить разговор, Белов осторожно спросил:

– Сердечко-то давно барахлит?

– Давненько уже мучает, еще до пенсии началось.

Да и как ему быть здоровым при моей-то жизни?

Смолоду перегружаться пришлось. Судьба сложилась так – я, как в оперу, попал во власть очень рано. Еще и мелкие ступеньки миновал, сразу на крупную поставили. Дескать, мол, – активный настойчивый, даже дерзкий, технически грамотный... Трое суток я держал оборону – не соглашался. На четвертый день знакомят с приказом – в районе я от работы освобожден, переведен в город. Поколение наше росло в войну и привыкло к приказам. Горестно вздохнув, я подчинился. И началась карусель на много лет.

Сосед болезненно поморщился, помолчал. Поиграл желваками, казалось, он с трудом сдерживает стон.

– Заговорились мы. Пора лекарства пить. Скоро с уколом придут.

Не шевелясь телом, он повернул голову к стулу, взял с него несколько таблеток и положил в рот. Белов встал, поднес ему стакан с водой.

– Вот дожил – сам себе пить не могу подать. И куда все делось? Сколько было энергии! А работы! А проблем! И все хотелось решить. Правда, не все просто решалось.

Помню, в первую неделю работы заходит в кабинет парень, почти моего возраста. Худой, под глазами черно, куртку заношенную теребит, на меня уставился и молчит. А я из себя начальника строю, бумаги ворошу и тоже молчу. Потом поднял голову и, встретившись с ним глазами, поразился – такая в них тоска и безнадега. Губы его задрожали и он чуть слышно произнес:

– У меня жена болеет. Я работаю главным инженером. Двое детей.

– А почему ко мне? Я не врач.

– У нее опасная форма туберкулеза. Боюсь за детей. Приходится возить ее ежемесячно в город. Это шестьсот километров в одну сторону. Зимой простывает в дороге и ей еще хуже становится. Замучились совсем.

Я окончательно растерялся и не знал, что сказать или сделать, а инженер продолжал, не отрывая от меня печальных глаз.

– Мне бы работу поближе к городу, чтоб ее лечить.

Я не знал решения этой проблемы, но и не имел сил ответить отказом.

– Это нужно обдумать. Необходимо время.

Прошу Вас побыстрей, а то мы можем ее потерять. Я согласен на любую работу, лишь бы ближе к больнице.

Он уже собрался уходить и все смотрел на меня с ожиданием и надеждой. Я решил посоветоваться со старшими, но , не желая рушить его мнение о том, что я решаю все вопросы, совсем не кстати , сказал:

– Подожди. Я схожу перекурю.

А сам побежал прямиком к первому заместителю начальника – опытному специалисту и конторщику. Он, деликатно отряхивая папиросу над пепельницей, ответил:

– Нашел проблему! Да они каждый день просятся поближе к городу. А кто будет в глубинке работать? Выбрось из головы. Занимайся своим инженерным делом. Тут еще конь не валялся. Проблема на проблеме.

Обиженный и расстроенный я решил выйти покурить на улицу и спустился в вестибюль. Сбегая по лестнице, я вдруг обмер. Рядом со столом вахтера сидела крупная, худая женщина. Она была настолько бледна, что казалось, лицо ее осыпано белой мукой. Руки бессильно лежали на коленях. Огромные светлые глаза были безжизненны и бездонны. Она отрешенно смотрела на противоположную стену, никак не реагируя на проходящих людей. Между ее колен, уперевшись спиной в подол юбки, стоял мальчик лет четырех. Было видно, что он утомился и куксился, заглядывая матери в глаза. Но она была неподвижна. Склонившись ей на плечо, переминалась с ноги на ногу дочка лет 6-7. Такие же как у матери светлые глаза ее были полны усталости и отчаяния.

Жалкий вид этой семьи так меня поразил, что я, забыв куда шел, возвратился в кабинет. Штольц все ещё стоял около стола и встретил меня тревожным взглядом.

– Это твоя там семья сидит?

– Где? Внизу? Моя.

– Поезжайте домой. Дети все извелись, еле стоят. Жди моего звонка. Я решу вашу проблему.

Глаза Штольца еще больше расширились от неожиданности и увлажнились. Не отрывая от меня взгляда, он бочком вышел в коридор.

Я открыл окно и долго смотрел на улицу, стараясь успокоиться, а потом сел к телефону и связался с директором пригородного совхоза.

– Слушайте, вам нужен главный инженер? У вас ведь вакансия?

– Да нет, уже не нужен. Мы приняли.

– Когда?

– Месяца уже два работает.

– Ну и как справляется? Женатый? Холостой?

– Трудно пока сказать. Какой-то он слишком мягкий. Добряк большой... Пока вроде холостой.

– А если мы его передвинем и дадим вам опытного инженера?

И я долго рассказывал о Штольце, о его проблеме. Опасаясь отказа, закончил так:

– Надо спасать семью. Детей, главное, жалко.

Директор долго молчал, потом как бы нехотя ответил:

– Ну, раз вы настаиваете, можно с ним побеседовать. Должен же он понять.

Мы договорились о встрече и назавтра рано утром я был уже у него в кабинете, предварительно бегло осмотрев реммастерскую и машинный двор с техникой.

Через некоторое время вошел главный инженер. Я доброжелательно обратился к нему:

– Проходи, садись. Что ты встал?

– Спасибо, постою.

Он прижался к стене, не поднимая глаз, у самого дверного косяка– крупный, широкоплечий парень. Если бы не дрожь в руках, от которой тряслась, зажатая в кулаке, шапка, можно было подумать, что он спокоен.

Я начал объяснять обстановку в семье Штольца и необходимость его перевода, но Каштанов перебил меня.

– Я знаю. Мне директор рассказал.

– Вот и хорошо. Тогда напиши заявление о переводе тебя с главного на старшего инженера – и все в порядке. Это временно.

– Не буду я ничего писать. Как вам нужно, так и делайте. Что хотите – то и пишите. Дело ваше. Вам видней.

Его ответ больно хлестнул по моему обостренно-возвышенному самолюбию, но я сдержал эмоции. Фактически я растерялся и молча курил.

Видя перед собой двух парней – одного обреченного на унижение, а второго, обладавшего властью, но не умеющего ее применить, инициативу перехватил директор:

– Ладно, Каштанов, иди. Подумай. Ты ведь сам руководишь людьми. Что будет, если каждый упрется как бык? Руководство нас назначает, оно и снимать может. Имей это в виду.

Когда инженер покинул кабинет, директор, заискивающе подставляя мне пепельницу, продолжил.

– Чего на него смотреть? Раз надо – пишите приказ. Никуда не денется. Еще молодой – успеет везде наработаться.

Директор проводил меня до машины, предложил посетить столовую, но я отказался и уехал. Я не видел ни дороги, ни окружающих людей. В голове был сумбур. Как быть? Одному пообещал новую работу и дал слово, а второго вдруг стало жалко. Вот обстановочка! Где же выход?

Возвратившись в город, я сбросил плащ и шляпу на сиденье машины и быстро поднялся в кабинет начальника управления. Он прошел все «круги ада» производственной и руководящей работы, был инициатором моего назначения и относился ко мне по-отечески. Я подробно рассказал ему об обоих инженерах и попросил взять решение вопроса на себя.

– Ты, Вениамин, запомни – власть одна не дается. В придачу к ней всегда получаешь огромные заботы, проблемы и нервотрепку.

– Я не рвался к этой власти. Я отказывался. Хотел обратно в район.

– Подожди, подожди. Ты к работе приступил?.. Приступил. Значит, дал согласие. Просишь моей помощи? А не рано ли? Ты еще свои возможности не использовал. Привыкай к самостоятельности, за тебя работать не могу. Ошибешься – я тебя накажу. Не поймешь – будешь куролесить, – дадим тебе другую работу. Полегче. Вот так, милый человек! А сейчас успокойся, а то залетел как петух после драки. Иди, все обдумай и решай, но имей в виду, для освобождения от работы главного специалиста нужны веские основания.

В свой кабинет я вернулся полный решимости и единым махом написал приказ. Каштанов за развал инженерной работы переводился в старшие инженеры, а Штольц назначался на его место – главным. Отложив написанное, я задумался в сомнении, но в памяти встал образ изможденной болезнью женщины и горестно стоящих рядом детей. Рука моя сама потянулась за авторучкой, приказ был подписан и отправлен в канцелярию. Через час мне сообщили, что он размножен и отправлен по адресам. На утро был вызван Штольц и, вручая ему приказ я, чтобы скрыть волнение, напустил на себя строгость:

Поезжай в совхоз и принимай работу. Потом перевезешь семью. Квартиру директор пообещал. Все! Желаю успеха. Да... ты там Каштанова не обижай.

Когда Штольц ушел, я почувствовал себя облегченно и все поглядывал на свой первый областной приказ, сам удивляясь заключенной в нем силе.

Через несколько дней, возвращаясь из командировки, я завернул в пригородный совхоз, чтобы узнать обстановку. Услышав, что Штольц уехал за семьей, решил повстречаться с Каштановым и зашел в реммастерскую. На меня пахнуло родным запахом машинного масла, мокрой стали и грязи.

Проходя мимо кузнечного цеха, я невольно услышал обрывки разговора механизаторов:

– Конечно, нам-то хрен ли! Мы уже привыкли, что нас с места на место пихают, как пешек. А Каштанов молодой – не битый, не щипаный – переживает. И тут еще такое дело! Прямо беда.

– Ты гляди – этот областник сам еще молокосос, а что творит! Вот настырный какой, гад! Так и лезет в каждую дыру. Все ему надо!

– Это ла-адно! Увидите потом – новый-то инженер – немец вам хвост на морду завернет. Завоете. Пить-то некогда будет.

Наверно, нужно было зайти в цех и разъяснить обстановку, но что-то сдержало меня, и я вышел во двор. Хлестал дождь.

В самом дальнем углу за комбайнами показался Каштанов, который ходил вдоль забора, опустив голову. Увидев меня, он судорожно стал вытирать обеими ладонями глаза и щеки, всеми силами сдерживая рыдания. Я подошел.

– Что ты? Успокойся! Зачем же так! Будешь еще и главным и директором.

– Да я-то что! Мне наплевать! Отец умер. Узнал обо мне и не выдержало сердце... Я у них один. Он перед всей деревней гордился мной. А теперь... Уеду я! С вами работать не буду.

Обреченно махнув рукой, он сгорбился как старик и побрел от меня. Его болотные сапоги грустно хлюпали по грязи. Дождь в истерике бился в лужах. Крыши домов, как переполненные морем слез, лили на землю мутные потоки. Работающий в стороне старенький трактор трясся как в рыданиях и нервно гремел капотом. Казалось, само горе билось вокруг.

Я стоял, не чувствуя себя, был потрясен, готов бежать за уходящим, просить прощения, но коварное чувство власти и уверенности, что я особенный человек, сдержало меня.

Сняв шляпу и не чувствуя дождя, я зашагал к машине. Захлопнув дверцу, приказал шоферу.

– Гони обратно в город, в управу!

– Пообедать бы не плохо. С утра не ели. Может в столовую завернем?

– Гони, я тебе говорю! Оголодал!

Машина зло рявкнула мотором и рванулась, разбрызгивая черную грязь на отмытую дождем зеленую траву. Стеклоочистители, как сумасшедшие носились перед лицом, еще более раздражая и вызывая отвратительную злость. Я нахлобучил сырую шляпу до глаз и, сжав зубы, трясся на жестком сидении вездехода, еле сдерживая себя, чтобы громко не закричать и не заплакать.

О случившемся я не сказал никому, но помнил об этом всю жизнь, и воспоминания эти всегда тяжело всплывали во мне, когда приходилось соприкасаться с судьбами людей.

Сосед надолго замолчал. Потом Белов услышал сдерживаемый стон и увидел, как тот, бледнея, потянулся к стулу за лекарством, но вдруг рука его опустилась и бессильно свесилась с кровати, а голова упала на подушку лицом вниз. Из груди его вырвался звук, как будто он сбросил с плеч тяжелый, непосильный груз.

Белов, не помня себя, вскочил и, не отрывая глаз от соседа, нажал сигнал срочного вызова врачей.

Он не убирал палец со спасительной кнопки до тех пор, пока прибежавшие люди не уложили его в постель. Белов зажал уши руками, но звук тревожного звонка продолжал звучать внутри его самого, сотрясая все тело. Он не помнил, долго ли был в состоянии шока, а когда немного пришел в себя, то первым делом посмотрел на соседнюю кровать.

Она была пуста и уже вновь застелена свежим, старательно проглаженным бельем.

Буханка грешного хлеба

* * *

Шел второй год жестокой войны. Жители глухого леспромхоза, измученные голодом прошедшей зимы, весной насадили в огородах овощей и картофеля. Однако к началу второй половины лета зелень еще не созрела и главным продуктом питания оставался черный хлеб, но и его нерегулярно выдавали по карточкам не более 200 граммов на иждивенца и полкилограмма на работающего. Деревня продолжала голодать. Люди спасались «подножным кормом» – крапивой, лебедой, побегами молодого камыша и его корнями.

Я часто бегал в лес на заветную полянку, где до ухода отца на фронт собирали мы с ним ранние подберезовики. Грибы были стройные с бурокрасной шляпкой, пахнущие лесной свежестью с примесью терпкого запаха прелых листьев.

Вот и в этот день, наскоро выпив кружку морковного чая, я отправился в приозерный березняк посмотреть, не показались ли из земли долгожданные, бодрые головки грибов.

Солнечные лучи еще не успели разогнать лежащую среди деревьев ночную прохладу, но уже прогрели разбитую лесовозами лесную дорогу. Мои босые ноги приятно тонули в пыли, как в теплой, печной золе.

Когда я дошел до поворота дороги, ведущей на «точку» – крохотного поселка в два барака, где жили лесорубы, меня догнала хлебовозка. Старая, усталая лошадь, кивая от усилия головой, тащила досчатую будку, которая была закрыта на висящий замок и в ней лежали ароматные буханки для жителей «точки». Хлеб тогда стоил дороже золота, но возили его без охраны. Это был священный груз и он считался неприкосновенным. Возчиком был сухой, согбенный старик, которого за его постоянные рассказы о своей боевой молодости прозвали в поселке «красный партизан». Я помахал ему рукой, но он, безразлично взглянув на меня, отвернулся.

Грибов в лесу не было и мне пришлось снова возвращаться ни с чем. Вдруг у самой обочины дороги под кустом сверкнула коричневая огромная шляпа. С замиранием сердца я бросился туда, разгреб траву и обмер. Передо мной лежали три буханки свежего хлеба. Я упал на колени и смотрел на них как завороженный. В следующий миг я уже схватил их, выбежал с ними на дорогу и бросился догонять хлебовозку.

Мои исцарапанные ноги не чувствовали земли, сердце колотилось где– то в горле, я ничего не видел перед собой, кроме переваливающейся по ухабам телеги с будкой. Наконец, догнав ее, я так запыхался и так был взволнован, что ничего не мог внятно сказать, только показывал возчику хлеб, без конца повторяя:

– Дедушка, вы потеряли!

Возчик долго смотрел на меня, видимо, что-то обдумывая, потом, кряхтя, спустился на землю, запустил свою грубую пятерню в мои волосы, слегка потрепал их и тяжело вздохнул:

– Эх, ты, святая душа на костылях.

Он взял из моих рук буханки и бросил их на телегу, потом, постукивая заскорузлым пальцем по черной корке третьей, которую я все еще держал на груди, проговорил:

– А это тебе. За честность твою. Ешь, давай, да помалкивай.

Он опять закряхтел, усаживаясь на тарантас, лошадь тронулась и коричневая будка хлебовозки опять потащилась по пыльной дороге.

Прижав драгоценную ношу, я бежал домой, не чувствуя под собой ног и не разбирая дороги. Торопился обрадовать мать и скорей показать ей свою находку. Однако вместо радости я увидел на ее лице растерянность, даже испуг и старался успокоить ее:

– Честное слово, мама, «красный партизан» сам мне отдал.

– Ну да! Как же! Отдаст он. Сам на хлебе с голоду помрет и другим не даст. Не его ведь хлеб-то – казенный.

Я видел, что мать не может мне поверить. Слишком невероятным был случай. От этого я еще больше волновался и путался. Наконец, мать спросила, по какой дороге везли хлеб, взяла меня за руку и потащила в лес на встречу с хлебовозчиком. На ходу она беззлобно ворчала:

– И что это за ребенок такой. У всех дети, как дети, а этот чего-нибудь выкинет. Отца-то нету, он бы тебе показал ремня.

Я знал, что отец ни разу не задел меня даже пальцем, что мать была добрая, поэтому не обращал внимания на ее угрозы, но недоверие больно ранило мою душу. Готовый заплакать от обиды, я смотрел вдаль дороги, не покажется ли мой спаситель, возвращающийся в конобоз.

Когда хлебовозка подъехала, мать встала посреди дороги и, взяв лошадь под уздцы, остановила ее. Старый извозчик, очнувшись от дремоты, выжидательно смотрел и молчал. Без всякого вступления мать спросила его – давал ли он мне хлеб.

Какой хлеб? Ты что не паханное боронишь? Ничего я не знаю.

Сердце мое от этих слов оборвалось и покатилось куда-то вниз. Уверенный в справедливом ответе я все еще приветливо улыбался и с надеждой смотрел на возчика, но чувствовал уже, как загорели уши и неприятный холодок расплывался в груди. Краем глаз я увидел, что мать, перебирая руками по оглобле, двинулась к телеге, некрасиво сжав мгновенно побелевшие губы и уставив на говорившего немигающие полные тревоги глаза.

– Что ты говоришь? Одумайся. Не бери грех на душу. Ребенка – вон пожалей. Скажи правду!

Старик с трудом спустился с телеги, еще раз оглядел нас, бросив в сердцах вожжи на круп коню, почти прокричал:

– Ну, я! Я отдал! Чего тебе еще надо? Свое отдал! Идите отсюда. Ненормальные какие-то.

Он засуетился, нервно задергал носом, сдернул с головы драную, ватную шапку и стал вытирать ею мокрую от пота лысину, а мать как-то вся осела, захватила руками обе щеки и запричитала:

– О-о-ох! Ну, спаси тебя Бог, Хрисаныч! Прямо гирю с души снял. А то смотрю – сынок-то целую булку притащил. Господи, думаю, неужели чужое взял? Да и как не подумать – ребенок-то вечно не доедает.

Мать уже нежно обхватила меня руками за шею и, всхлипывая, привлекла к себе, я, прижавшись к ее теплой ноге и спрятав лицо в груботканой юбке, сотрясался от глухих рыданий. Долго сдерживаемое душевное напряжение, наконец, разрядилось, вызвав обильные, облегчающие слезы.

Между тем мать, тронув возчика за рукав, тревожно спросила его:

– А пошто в лесу-то хлеб прячешь? Сам-то, поди, украл? Не надо нам его, не надо. Возьми, давай!

Она схватила булку и стала толкать ее в руки Хрисанычу, а он, подняв ладони над головой, как сдающийся в плен, сначала отворачивался от нее, потом, схватив мать за локти, заговорил ей прямо в лицо умиротворяюще и увещевательно:

– Да не украл я. Где тут своруешь – каждая буханка со счету. На пекарне мне иногда бабы дают украдкой. Голодных-то посмотри сколь. Вот у Тоськи Косолапихи детей – орда целая. Считай, все на одну хлебную карточку живут. Малые-то уже и ноги не таскают. Совсем замирают с голоду. Да и сама на погрузке леса убилась вся. Руку нарушила. Им и хотели помочь. А мне куда столько? Обожраться что ли? Уже от горя и так кусок в горло не лезет. Все пеняют, что около хлеба пристроился.

Отпустив, наконец, ее руки он, садясь на край телеги и расправляя вожжи, кивнул в мою сторону:

– А булку скорми парню. Он нашел его и есть. Тоже голодный вечно. С утра вон за грибами по лесу шишляет.

Телега Хрисаныча, злобно грохоча и нервно подрагивая на ухабах, уже поднималась в горку к деревне, а мы с матерью все еще стояли, обнявшись и, держа в руках злополучную буханку, безмолвно плакали.

Когда мы вернулись домой, мать ее разделила на две равные части, одну из них подала мне, а вторую завернула в свой фартук.

– Пойду соседей угощу. У хохлов эвакуированных совсем есть нечего. Скажу – в колхоз будто ходила, на одежду выменяла хлеб-то.

Она прижала кусок к груди, подошла к дверям и, обернувшись на образа, прошептала дрогнувшими губами.

– Господи! Прости ты нас, грешных! Не себя ради, а детей бедных жалеючи.

Она резко открыла дверь и решительно вышла в коридор барака.

Оставшись один, я облегченно вздохнул и осмотрел зажатую в руках горбушку. Потом я осторожно откусывал от нее по кусочку и, закрыв глаза, долго жевал, вспоминая при этом все пережитое мною за этот день. Тихие слезы, которые теперь уже не нужно было ни от кого скрывать, капали на нос и катились по щекам. Изредка я поглядывал на маленькую иконку, висящую в углу, и в голове моей мерцала совсем не праведная мысль: «Неужели всемогущему трудно сделать так, чтобы можно было каждый день съедать хотя бы по небольшому кусочку такого вкусного и желанного хлеба?»

Первая награда

* * *

В городе Кургане нам с матерью повезло. Мы простояли в очереди за билетами на пригородный поезд всего трое суток. Собственно, это нельзя было назвать постоянной, живой очередью. Поезд приходил утром, и часам к четырем ночи люди выстраивались в длинную колонну к своей кассе. Весь зал ожидания был забит желающими уехать, а конец колонны растягивался от дверей по всей привокзальной площади.

Время от времени кто-то продирался сквозь толпу, держа в руке высоко над головой долгожданные билеты. Тогда вся семья счастливчиков, подхватив жалкие пожитки, бежала во всю прыть к воротам на перрон, где стояли два красноармейца с винтовками. Когда поезд отправлялся, все вновь расходились, усаживались на булыжной мостовой, постоянно следя за очередником, стоящим впереди, – не дай бог куда потеряется.

Многие из эвакуированных уходили в город с надеждой купить или выменять на одежду что-нибудь съестное. К вечеру появлялись подводы из ближних сел с печеным хлебом, мукой, овощами. Приезжали, в основном, пожилые люди. Они ходили среди сидящих на площади и предлагали продукты в обмен на одежду или постельное белье.

Когда, наконец, и мы уселись в поезд, он потащился среди бесконечной тайги. Паровоз важно пыхтел, требовательно подавал гудки и выбрасывал из трубы черные облака дыма. К обеду мы вылезли на маленькой станции. Огромное поле перед вокзалом было завалено штабелями леса и шпал. Здесь располагался центр недавно созданного леспромхоза.

Нас поселили в бараке, где мы и зимовали, добывая еду, в основном – овощи, обменом на последнюю свою одежду. Весной голод стал невыносим, и, как только закончился учебный год, я пошел работать. Меня приняли рубщиком чурок или, как их называли, колбышек для газогенераторных автомашин. Бригадиром был одноногий старик, который ходил на самодельном протезе, вырубленном из дерева. Звали его Петр Силантьевич, он на циркулярке – круглой, огромной пиле – отрезал от березовых бревен «колеса», которые мы кололи на чурки-кубики.

Поскольку наша бригада была детской – старше 13 лет никого не было, отдыхали мы через полтора часа работы. За время перерыва бригадир– инвалид успевал выкурить пару самокруток и рассказать нам сказку. Как правило, он пересказывал по-своему неизвестно когда и где услышанные им произведения Пушкина, Толстого, Лермонтова и даже Есенина, абсолютно не подозревая об их авторстве, путая и фантазируя беспощадно. Поскольку он никогда не выезжал из поселка, мышление его не выходило за рамки деревенских обычаев и привычной ему с детства среды.

Однако рассказчик он был азартный и умелый. Размахивая окурком, топал деревянной ногой, изображал своих героев в лицах, меняя голос, и сам реагировал на свои побасенки от всей души: то хохотал громче нас, то всхлипывал и вытирал глаза черным от загара и грязи кулаком. Мы лежали на земле около него и слушали с упоением.

– А лоб-то у попа был огромадный да твердый, как этот чурбан, но и у Балды рука была – будь здоров! С кувалду кузнечную! Кэ-эк он его треснул промежду глазами – у попа и портки слетели к ядреной матери, долой. Обезумел он от удару. А за Балдой еще два щелбана числятся! Размахнулся он, да кэ-эк его бахнет по лбу вторично – так тот и вылетел из избы. Лежит, понимаешь ты, на крыльце и охает. А Балда опять подходит! Как увидел его поп и побежал на четвереньках вперед задницей. Решил в стайку к корове спрятаться, да застрял в дверях – не пролазит со своим животом. А лоб-то весь наружу торчит! Только бей успевай! Тут ему Балда и врезал третьего щелбана. Поп сквозь косяки пролетел, пал в навоз и не шевелится. Видать, из сознания выпал.

Когда я или кто-нибудь из «стариков» – четвероклассников замечали, что в сказке такого нет, Петр Силантьевич сначала обидчиво надувал губы, потом, нисколько не смущаясь, нравоучительно замечал:

– А это и не та сказка. Похожая, но не та! О которой ты говоришь, была написана на бумаге, а эта сама по народу ходит. Тут уж все без обману. Как было, так и есть.

Бывало, что, расшалившись, мы бросали работу, бегали и лазили по всему сараю. Бригадир терпеливо смотрел несколько минут, потом начинал нас увещевать:

Эй, вы! Ухорезы! Куда лепитесь! Шеи-то посворачиваете себе, к ядреной фене – напрочь. Играйте на земле. Куда вас под самые стропила несет? Вот возьму жердину – быстро всех успокою! Разбегались тут – работнички тоже мне! Слазьте, пока целые – я говорю.

Речь его звучала спокойно и беззлобно. Казалось, что он даже доволен тем, что мы резвимся.

Ишь, куда забрались! Чистые обезьяне. Давайте книзу! Работать пора. Норму сделаем, тогда хоть на небо залазьте.

Напоминание о норме быстро нас отрезвляло, и мы вновь приступали к работе.

Иногда возникали «производственные» конфликты.

– А-а-а! Смотри, какой хитрый! Себе чурки гладкие берет, а нам с сучками. Петр Силантьевич, Вовка выбирает которые легче колоть.

Бригадир оборачивался от пилы, снимая защитные очки, и объявлял:

– Кто будет выбирать, тому обеда не видать.

Эта страшная угроза разом прекращала все споры. Рубили молча, только стучали топоры. Болтать запрещалось, чтобы не отвлекать внимание от опасной работы. Да мы настолько уставали, что было не до разговоров Топор, с утра казавшийся легким, через час превращался в пудовую секиру, поднимать которую приходилось обеими руками. Ближе к обеду мы все чаще посматривали на дороги, и, когда из гаража выходили рабочие, бросали топоры и пристраивались к идущим. Шагали степенно, хотя все существо наше рвалось вперед – скорей в столовую на обед. Собственно ради этого мы и трудились.

Однажды, в начале ноября, мне сказали в школе, чтобы я шел на праздничное собрание в рабочий клуб. В этот день он был украшен красными флагами и лозунгами. Зал был полон. Пахло табачным перегаром, потом, сырой одеждой. Здесь были вальщики леса, шоферы, грузчики, трактористы, пилоправы. Местные мужики были на фронте почти поголовно. Их замещали мобилизованные со всех концов страны. На сцене за столом сидели пять человек. Одного я знал. Это был грузин с наганом на поясе, которого все боялись и называли «гэпэушником».

Прочитали доклад, а затем приказ директора:

– За успешное выполнение заданий и в честь 25-ой годовщины Октября наградить почетными грамотами и ценными подарками: вальщика леса Гиберта Адольфа Карловича – теплым нижним бельем, Хабибулина Сай-булу – зимними кальсонами, Купермана Изю Шалвича – отрезом на женское платье.

Утомленный перечислением наград, хождением на сцену незнакомых мужиков за подарками, я вдруг услышал свою фамилию и дальше: «награждается ватной телогрейкой лесоруба». Ничего не осознав, я сидел неподвижно, мысли мои совсем остановились от растерянности.

– Что? Нет его? Жаль. Между прочим, это пионер из третьего класса, а работает, как взрослый. Вот – стал передовиком!..

Тут среди зала соскочил Петр Силантьевич и, махая руками, оглядываясь на меня, закричал:

– Здесь он, здесь! Куда он денется? Вон сидит в одной рубахе... Выходи, давай, получай. Чего уселся?

Я действительно был один в зале без пальто – в старой белой рубашке. Еще месяц назад мой утепленный пиджак сгорел во время субботника по очистке лесосеки от сухих сучьев. Кто-то из учеников поджег нечаянно кучу хвороста, на ней лежала моя одежда, и я остался без пиджака, который снял в пылу работы. После этого до школы я добирался бегом и потом отогревался в коридоре у теплой печки. Весело зашумели сидящие в зале, огладываясь на меня и подбадривая.

- Давай, шагай, забирай свою фуфайку!

Почти без сознания я сходил на сцену и больше уже не мог ни о чем думать, кроме лежащей на моих коленях телогрейки. Когда собрание закончилось, подковылял Петр Силантьевич и, щупая материал обновки, говорил:

– Вот видишь, Витька, не зря работал. У нас, брат, все учтено... Носи, давай. Иди матери покажи, пусть порадуется.

Я, все еще плохо веря в случившееся, прижимал подарок к груди и старался скорее уйти. В детской душе моей не утихал страх: а вдруг это ошибка, и одежду отберут. Мне не терпелось помереть ее, но не хотел этого делать при людях. Когда все разошлись, я вышел из клуба, спрятался за поленницу, надел телогрейку и накрылся ею с головой. Она пахла свежим материалом и какой-то краской от штампа на внутренней стороне полы. Я снова и снова вдыхал запах свежего изделия и не мог сдержать слезы, текущие от счастья.

Когда начались занятия в школе, мы выходили на работу только по воскресеньям. После праздника, как всегда ранним утром, я бодро подошел к дощатому сараю и вдруг услышал внутри него разговор.

– Петр Силантьевич, а что мы хуже его работали что ли? Только заявился, и сразу ему премия!

Бригадир откашлялся, почмокал губами, видимо, раскуривая самокрутку, громко дунул на нее и заговорил:

Если по выработке глядеть, то надо бы, конечно, Кокорину Вовке премию. Городской-то хилой супротив него. По два-три замаха делает на одну колбышку. Но ведь ты погляди на него – нищета голимая. Ни в себе, ни на себе! Решил я идти к директору просить за городского. Пусть носит.

Меня обдало жаром от услышанного. Обида закипела в груди, сердце торопливо застучало где-то в затылке. Я прислонился к стене и стоял с поникшей головой, затем вошел в сарай, снял телогрейку, положил ее к ногам Вовки и, мимо опешивших ребят, вышел. Вослед мне закричал Силантьевич:

– Эй! Ты, давай, это – не чуди здесь! Вернись, тебе говорят!

Но я уже завернул за угол сарая и прямо через запорошенную первым снежком поляну бежал к своему дому. Еле сдерживаясь от слез, промчался по длинному коридору барака и распахнул двери нашей крохотной комнаты.

– Мама! Они обманули меня. Я не передовик! Фуфайку дали из жалости. Я ее вернул. Я не буду ее носить!

Мать схватила меня за плечи и прижала к себе.

– Господи, напугал-то как! Я уж думала: беда какая случилась. Вернул фуфайку, ну и что? Проживем и без нее. Вон у нас с тобой еще одеяло из солдатского сукна осталось. Я тебе из него такую курточку сошью, что все от зависти ахнут. И будем жить-поживать да папу с фронта ждать.

Мы обнялись, я смеялся и плакал, а мама гладила меня по голове.

– Боже мой, вот характер какой настойчивый – весь в отца.

Две самые родные в мире души успокаивали и согревали друг друга, занесенные судьбой в старый барак глухого поселка, затерявшегося среди суровой сибирской тайги.

Через неделю я уже опять шагал на работу. На мне была новая куртка из серого грубого сукна. Она царапала шею, топорщилась на спине и плечах, задевала за колени, но сердце мое пело петухом от радости и удовлетворения. Я чувствовал себя независимым и гордым.

Детские шалости

* * *

Над зеленым ковром вековой сибирской тайги траурными лентами расстилался дым от проходящих почти беспрерывно паровозов. В августе тысяча девятьсот сорок третьего года железная дорога работала с предельным напряжением. С фронта шли с грохотом составы обгоревших, изрешеченных пулями и снарядами грузовых вагонов, платформ с разбитой техникой, искореженным оружием. Беззвучно проплывали мягкие, госпитальные вагоны с завешенными окнами. На запад везли новые танки, оружие, снаряды и орудия. Почти ежечасно пролетали эшелоны теплушек солдатами. Молох войны пожирал миллионы человеческих жизней, рушил города и села, громил технику и оружие. Страна, умываясь кровью своих сыновей, отдавала все силы в жестокой, беспощадной битве.

Валька Ковалев, ученик пятого класса, каждое утро бегал на вокзал с корзинкой свежих огурцов, которые забрасывал в открытые двери пролетающих солдатских вагонов. Однажды, возвращаясь с железной дороги, он увидел около крохотного домика леспромхозовской парикмахерской несколько знакомых мальчишек. Было заметно, что они чем-то озабочены. Валька подошел и увидел сидящего на завалинке старого парикмахера Иосифа Шмаевича, который негромко причитал, плаксиво говоря о себе в третьем лице.

– Бог ты мой, и что изделал Ося? Он нарушил казенное ружо. Оно теперь не будет стрелять. Завтра придет товарищ участковый милиционер и спросит: «Что ты изделал, Ося, с ружом?» Осю заберут и увезут в лагерь, чтобы пилить лес. Ося не умеет пилить. Ему не дадут кушать, и он умрет! Бедный Ося, что он наделал, что с ним теперь будет? Горе мне, горе! Ай-я-яй!

Страдальчески вскрикивая, Иосиф Шмаевич поднимал руки и склонял голову то на одну, то на другую ладонь. Собравшиеся около него мальчишки шепотом оповещали подходивших о том, что Мишка Баримбаум брал у парикмахера берданку для охоты и потерял в болоте затвор. Пацаны долго советовались и, наконец, решили: «Оську надо спасать». Они задумали идти за десять километров на станцию Иковка, где складировали, сортировали на поле привезенное с фронта непригодное оружие, и попросить затвор от русской винтовки. Часа через два парни уже были там. В переговоры вступил Валька, но два охранника, национальность которых никто не знал, но все деревенские жители называли их западниками, предъявили высокую цену, потребовав пару булок хлеба и литр молока. Валька предложил рыбу, но они отказались:

– Ни-и! Принесете мелкоту, як головастиков. Одни кости. Ни-и! Рыбы не трэба!

Мальчишки отправились обратно ни с чем и по дороге решили пролезть ночью на поле без спроса. Тайно от охраны. Валька забрался на сосну и высмотрел место, где были уложены в штабеля винтовки. Ему и поручили пацаны проникнуть внутрь охраняемой зоны. На следующую ночь Валька с Мишкой Баримбаумом вновь в темноте подошли к колючей проволоке, окружающей поле.

По середине поля проходил железнодорожный тупик, слабо освещенный электролампами. Слева, на невысокой сторожевой вышке, время от времени вспыхивал тусклый луч прожектора. Болезненно вздрагивая, он проползал по кучам военного металлолома. Валька надел через плечо тряпичную сумку и пополз в зону. Мишка завалился в куст тальника и стал ждать. Периодически он тихо посвистывал, давая ориентир ползущему другу. Лес, как опущенный в воду, был погружен в давящую на уши тишину. Мишка напрягал слух, таращил глаза, но все было так спокойно, что он задремал. Незаметно прошло около двух часов.

Возвращался Валька, когда уже забрезжил рассвет и вокруг, как на проявляющейся фотографии, стали вырисовываться размытые очертания кустов и деревьев. Раздвигаемая руками трава, казалось, шелестит так громко, что звук этот могут услышать далеко в поселке, где монотонно, глухо рокотал мотор электростанции. Валька постепенно осмелел, а когда до забора оставалось метров десять, встал на ноги и побежал к кусту на краю зоны. Вдруг навстречу ему метнулась тень.

– Стой, ни с мэста! Стрелять буду! – услышал он и обмер от испуга, увидев перед собой охранника со вскинутой на изготовку винтовкой.

– Хо! То це ты, вчерашний хлопчик! Все ж залез, голова твоя бедова! Видать, больно нужна вам туя железяка проклятая. Нашел ее, чи шо?

Валька упал на колени и, готовясь расплакаться, собрался, ничего не скрывая, рассказать все о старом парикмахере и казенной берданке. Он уже был готов отдать охраннику добытый с таким трудом и страхом затвор, как вдруг прожектор на вышке дрогнул, и луч его зловеще пополз в сторону говорившего. С вышки донеслось.

– Ты шо тамо гуторишь, Таврило? Ктой-то е?

– Та ни! Померещилося здеся. Туман грае!

Когда слепяще-белый луч отвернулся в сторону и стал ощупывать горы металлолома, солдат снова зашептал:

Ползи отсюда, пацан, а то счас пулю сглотишь. Беги, говорю, пока жив, что рот-то разинул? Да чтоб больше тебя здеся не было. И всем накажи, чтоб не появлялись, а то, мол, застрелят тама.

Валька, не помня себя, подкатился под колючую проволоку ограды, прополз еще метров десять, вскочил и побежал. Сердце его колотилось так, что, казалось, разобьется о ребра, дыхание вырывалось со стоном, рубаха прилипла от пота к спине. На ходу он пощупал сумку, там все было на месте. Тогда он упал на землю, разбросил руки и ждал, когда успокоится дыхание. Вскоре подошел Мишка, и они отправились в обратный путь. Через несколько шагов Валька, все еще с испугом озираясь, проговорил:

– Смотри-ка, я чего нашел там.

Он сунул руку в сумку и вытащил из нее отливающий вороненой сталью револьвер.

– Прожектор зашарил, я спрятался в танке. Через нижний люк залез, смотрю, а он под сидением лежит. И, главное, полный барабан патронов.

Друзья без конца играли найденным оружием, пока не дошли до своего поселка. Расходясь по домам, договорились, никому не рассказывать о своем походе и, тем более, о нагане. Однако уже вечером на третий день в углу центрального сада, в кустах, сгрудилась целая стайка мальчишек. Оттуда слышалось.

– Валяша, ну покажи. Чего ты жмешься? Жалко, что ли? Дай подержать.

А когда совсем стемнело, в саду прогремели три выстрела. После этого ребятня, довольная, разбежалась по домам. Деревенские секреты хранятся не долго, особенно в детской среде. Каждому пацану хочется показать, что и он приобщен к какой-нибудь тайне. Утром следующего дня в дверь барака вошел участковый милиционер. Он сел к столу, снял фуражку, протер платком лоб, шею и, не глядя на стоящего перед ним Вальку, сказал:

– Где наган? Давай, неси его сюда. Да поторапливайся, некогда мне.

Валька, опустил голову и полез на чердак. Через минуту он протянул оружие милиционеру. Тот быстро разрядил его, пересчитал патроны.

– Сколько раз, говоришь, стреляли вчера? А гильзы где? Нету, говоришь? А вот они!

Он достал из кармана три стреляные гильзы и поставил их на стол рядом с четырьмя заряженными патронами.

Ну вот! Теперь все здесь. Больше нету... Давайте все трое, кто стрелял: ты, Мишка Баримбаум и Димка Дьячков – к 2-м часам ко мне в кабинет. Протокол надо составить.

Участковый засунул наган в карман, долго надевал фуражку и вдруг неожиданно спросил:

– Где взял наган-то? Где взял, тебе говорят, голова твоя отпетая? Молчишь? Ну, молчи, молчи, посидишь в кутузке, быстро разговоришься у меня.

Нагнув голову, он вышел, неслышно закрыв за собой дверь.

В бараке с узким коридором, где на одной двери было написано «Милиция», сидели на скамейке три друга-стрелка и какой-то хилый мужичок с тростью. Он приглядывался к ним.

– За что вас-то забрали? – спросил он перепуганных мальчишек.

Мишка нехотя ответил, кивнув на Вальку:

– Да вон, за наган. У него был. Начнут сейчас: «Где взяли? Кто дал?»

Мужичок презрительно засмеялся и надернул Мишке фуражку на глаза.

– Вот удивили! Да оружие сейчас хоть где найти можно. Война ведь! Вон сколько всего в вагонах везут. Сейчас не то, что наган, пушку в любом лесу найдешь. Ваше дело – чепуха. Вот мое сурьёзное. Я нашел в вагоне одном разбитом документы. Подобрал да и сдал, дурак, в милицию. А оказалось, что хозяин-то бумаг убитый и ограбленный. Сейчас меня и таскают на допросы

Валька слушал мужика, а сам все думал об одном и том же: «Если рассказать правду – придется говорить о потерянном затворе и о том, что Иосиф Шмаевич доверял несовершеннолетним казенное ружье. За это ему не поздоровится. Кроме того, ночное посещение складов тоже не сулит ничего хорошего. Особенно солдату, отпустившему Вальку. Его могут направить в штрафники на фронт».

В крохотном кабинетике, куда вызвали друзей, за одним столом сидели трое – участковый, женщина – профорг леспромхоза и парторг. На все вопросы об оружии Валька, уставившись в пол, твердил одно и то же: «Нашел наган в лесу».

Профорг, недоверчиво улыбаясь, спросила:

– А место указать можешь?

– Могу. У деда, около озера. В кустах.

– Это когда же ты за десять километров бегал туда? И зачем?

– На той неделе ходил. Просто так.

Парторг тихим голосом, как бы советуясь, заметил:

– Вообще-то жалобы оттуда идут. Дезертиров развелось тьма. Обижать жителей стали. По огородам шастают прямо днем. Еду отбирают, одежонку. Неплохо бы проверить. Демобилизованных привлечь к этому делу.

Милиционер, не поднимая глаз от стола, нехотя произнес:

– Есть у меня кое-какая информация сверху. Ладно. Проверим на днях. Съездим, посмотрим.

Через несколько дней, когда мать работала на погрузке леса в ночную смену, на рассвете Валька услышал осторожный стук в окно и приглушенный голос милиционера.

– Эй, Валька, выходи. Поедем. Быстрей давай. Шевелись.

В стороне от барака стояли две подводы.

На телегах сидели и полулежали шесть человек. Все они были фронтовиками, вернувшимися после тяжелых ранений домой.

У Терентия не было правой руки от самого плеча, у Савелия – левой от локтя. На куче зеленой травы лежал Константин Петрович. Его деревянный протез торчал с краю телеги, как ствол пулемета. Двое незнакомых со шпалорезки видимых ранений не имели. На второй подводе были демобилизованные с фронта жители ближних деревень, все в заношенных гимнастерках и солдатских сапогах.

Савелий, сгребая для Вальки единственной рукой с вечера скошенную траву, встретил его с добродушной усмешкой:

– А-а! Вот он наш сыщик геройский! Смотри, Валяха, если не поймаем никого, значить, врешь ты нам. Тогда повесим за ногу на сучок и штаны сдернем. Пущай комары тебя выучат. Видишь, какие все вояки собралися? Один другого краше. Еле до телеги доползли. Что встал? Давай садись. Кажи дорогу.

Валька оперся о ступицу колеса и запрыгнул в кучу пахнущей лугом зелени. Милиционер сел рядом. Подводы затряслись по разбитой дороге. Валька прикинулся спящим, а сам внимательно слушал. Он почти уже и не волновался, так как заранее решил, где покажет место находки.

Мужики много курили. Лошади отбивались от гнуса, грызли зубами удила, трясли головами, махали хвостами, колотили коленками задних ног по подбрюшью и часто фыркали. Савелий, посасывая самокрутку, подготовленную и прикуренную Константином, пустился в рассуждения:

Что творится, что творится на свете, язви его в душагу! Дезертиров развелось больше, чем зайцев. И мер не принимают! Уже милицию убивать стали. Вон Николу Тельманова прямо при исполнении грохнули. Как хоть дело-то было? – обратился Савелий к милиционеру.

Тот, не оборачиваясь, долго молчал, потом глухо ответил:

– Двое их было. Братья. Жили у родителей за печью. Никола-то пришел сети украденные искать. Объявил, что обыск будет делать. Младший подкрался и его за руки схватил, старший наган у Николы из кобуры вытащил и прямо в затылок ему два раза всадил.

– Ну, дак что вы не ищете? Почему не ловите? Их всех надо! – не унимался Савелий.

– Где нам до огурцов, когда с рассолу болеем. Попробуй найди кругом деревень полно. Тут с адмссыльными управиться бы и то ладно. Каждую неделю то электрокабель перерубят, то костыль железнодорожный забьют в бревно и его пустят в пилораму. Все зубья у циркулярки как рукой снимет. То стойки подпилят у платформы – лес погруженный развалится. Только успевай разбирайся!

Савелий тяжело вздохнул и, поигрывая окованной металлом городошной битой, выданной ему в качестве оружия, заключил:

– Да, братуха, видать, война идет не только на фронте, а и по всей матушке Россее.

Подводы спустились в низину, заполненную утренним туманом, из которого виднелись, как шахматные фигуры, головы лошадей. У поворота к озеру, рядом с дорогой, горел костерок и, как каменное изваяние, стоял человек в брезентовом плаще. Это ждал экспедицию председатель Совета местной деревни. Через несколько минут остановились, распрягли и стреножили лошадей. Отряд направился к озеру по нахоженной тропе. Рядом с урезом воды, где чалились рыбацкие лодки, Валька подвел всех к кусту, в котором обычно рыбаки прятали весла, и сказал:

– Вот здесь лежал, под травой.

Прибывшие разбились на две группы и разошлись вдоль берега озера. Часа через два приехавшие на телеге с Валькой вернулись к лошадям и развели маленький костер. Все устали и улеглись на траве, закуривая и утираясь от пота.

Сквозь стремящийся от костра кверху горячий воздух Валька вдруг увидел на тропе, пролегающей через камыш, группу людей. Впереди шагали с опущенными головами трое молодых парней. Одеты они были в рваные мятые фуфайки и пиджаки, но на ногах посверкивали добротные солдатские сапоги. Колонну замыкали приехавшие на второй телеге. Хромой предсовета, пришкандыбавший последним, издалека весело закричал в сторону милиционера:

– Вот они, голубчики, сами приехали. Слышим: кто-то на лодке гребется, мы и притаились. А они прямо к нам причаливают. Хорошо живут. Карасей ведро привезли. А в землянку к ним пришли – картошки полно, хлеба краюха. Тут мы их и взяли. Правда, они не сопротивлялись. Чего не было, того не было. Уже год, говорят, как сбежали с эшелона.

Арестованных поставили в ряд около телеги. Двое, не поднимая голов, смотрели в землю, третий, самый высокий и крепкий, смело осматривал всех голубыми, как утреннее небо, глазами.

Все устало присели, не унимался только председатель.

– Ну, будет вам теперь! Достукались! Получите по полной! Это надо же дотумкаться: все на фронт, а они домой улизнули. Там воюют, а они карасей трескают да отсыпаются. Смотри: ожирели все, как бурундуки!

Валька присмотрелся, и сердце его заторопилось, застучало так, что удары его болезненно отдавались в висках. Он узнал арестованных. Несколько лет назад Валька гостил у деда-егеря, а они, еще совсем в то время мальчишки, приплыли на большой рыбацкой лодке и привезли цаплю с перебитым крылом.

Дед осмотрел птицу.

– Ничего. Вылечим, поставим к осени на крыло, а нет – в курятнике перезимует. Весной выпустим.

Цаплю посадили в клетку, а дед обратился к парням:

– Мне на обход надо. Возьмите пацана с собой. Покатайте. Пусть к воде привыкает, а то, как котенок домашний, всего боится.

Подталкивая Вальку к лодке, ласково добавил:

– Иди, иди. Ребята не балованные, не обидят, не бойся.

Валька ясно вспомнил, как они долго плавали по огромному озеру, ели морковные шаньги, загорали, брызгались водой, хохотали и веселились. Воспоминания прервал милиционер. Бодро вскочив на ноги, он сразу обратился к арестованным, доставая из полевой сумки револьвер.

Тут вот Валька говорит, что здесь нашел этот наган. Ваш или нет? Если не подтвердится, парнишка в лагерь загремит. Это уж точно! И гадать не надо.

Голубоглазый долго смотрел на побледневшего от потрясения Вальку, на слезы горохом катящиеся по его щекам, тяжело с дрожью вздохнул и поднял взгляд к небу.

– Ну что! Пусть и наган мой. Теперь уж все равно. Заоднем!

Однорукий Савелий-фронтовик, несколькими затяжками докурив самокрутку, бросил ее трясущейся рукой под ноги, не отрывая злобного взгляда от дезертира, схватил дубинку и вплотную подошел к нему.

Что? Смелый? Да? Отъелся у маткиной сиськи, сволочь! Мы там кровь свою проливали, а ты тута по девкам нашим шаришься? Гад такой!

Фронтовик заскрипел зубами. Из обезумевших его, вытаращенных глаз брызнули слезы. Он дико заматерился и ударил голубоглазого битой в висок. Парень наклонился и весь напружинился, пытаясь освободить связанные руки, но вскоре упал, сначала на колени, потом на грудь лицом в траву.

Приехавшие на облаву, засуетились, хватая дубинки и устремляясь к арестованным. Одноногий запутался в траве, упал и полз к телеге на четвереньках. Милиционер махал наганом, расталкивал фронтовиков и кричал во все горло:

– Прекратить! Стой! Нельзя! Все под суд за расправу! Разойдись! Убью!

Однако остановить разъяренных мужиков не удавалось. Они безжалостно накинулись на арестованных.

– А-а-а! – дико закричал в ужасе Валька и бросился бежать в лес. Он не понимал и не чувствовал, откуда берется этот жуткий, незнакомый звук, пугающий его самого.

Ноги уносили его от страшного места. Валька, как слепой, вытянул перед собой руки и, не чувствуя ударов от веток и кустов, мчался по лесу до тех пор, пока в груди не вспыхнул жар, как от углей. Задыхаясь, он упал среди зарослей папоротника и со стоном дышал. Отлежавшись, всхлипывая, побежал дальше по знакомому ему лесу в сторону дома. В деревню Валька вошел уже потемну. Дверь барака никогда не закрывалась на запор, и он осторожно вошел в комнату. Из темноты, с русской печки, раздался усталый, раздраженный голос матери.

– Ты, что ли, Валька?

– Ну!

– Где тебя леший носит? Я всю деревню обежала. У людей дети как дети, а тебя вечно с собаками искать надо. Иди, ешь картошку – на шестке там стоит.

Валька отказался от еды и молчком залез на полати. Его колотила отвратительная дрожь, даже стучали зубы. Мать спросила:

– Замерз что ли? Иди ко мне. Может, простыл? По целым дням в реке сидите, как жабы.

Валька переполз к ней на печь. Она губами пощупала его лоб, убедилась, что температура нормальная и прижала его голову к своей груди. Валька считал себя взрослым и обычно стеснялся редко достающейся ему материнской ласки, но в этот вечер он крепко обнял ее крупную руку, успокоился и уснул.

Через два дня, ранним утром, в кабинете милиции злобно стучала печатная машинка. Засучив до локтей рукава, милиционер старательно, одним пальцем колотил по клавишам. Губы его при этом шевелились, называя искомую букву. Все лицо изображало невероятное напряжение. Такая тяжелая работа продолжалась более двух часов. Наконец текст был готов, и, достав его из машинки, милиционер, снова шевеля губами, прочитал напечатанное.

Начальнику управления НКВД по Курганской области майору Дранииину С.С.

РАПОРТ

18 августа в результате проведенной операции в районе озера Могильное, около села Убиенка, отрядом по борьбе с дезертирством и вредительством была окружена и арестована группа дезертиров из трех человек, а именно:

Иванов Савелий Петрович -1923 г.р. Иванов Петр Петрович -1924 г.р. Меркушкин Илья Кузьмич -1923 г.р.

Призваны в Красную Армию в июле 1942 г. из села Убиенка Юргамышским военкоматом.

При попытке к бегству все трое были убиты. Трупы опознаны Сельским Советом, родителями и односельчанами. Похоронены в с. Убиенка по акту, подписанному в Сельском Совете и понятыми.

Уполномоченный по территории Кособродского ЛПХ ст. лейтенант ГБ – НКВД

Боченко И.В.

20 августа 1943 года

Отпечатано в двух экземплярах, один хранится в деле № 16.

Мой друг Миша Баримбаум

* * *

Мальчишки колотили его без причины и без злобы. Ради развлечения. Он был беззащитен. Как только любой, даже совсем маленький, пацан на него замахивался, Миша закрывал лицо руками и поворачивался к обидчику спиной. Проходящие мимо бабы разгоняли ребят:

- Вы что делаете? Хулиганы! Сейчас все уши оторву... А ты что стоишь? Поддал бы им как следует!

Мальчишки разбегались, но через некоторое время снова окружали Мишу. А он только шмыгал носом и, оглядываясь, старался уйти.

В то время – второй год войны – мне исполнилось девять лет, а Миша был постарше года на два. Мы оба были новичками в этом небольшом леспромхозовском поселке со странным названием: «Твердыш». Разница меж нами заключалась в том, что я приехал с глухой лесной точки по заготовке леса, а Миша был эвакуирован из Киева.

С началом войны в леспромхозовских деревнях резко изменился состав населения. Сибирские мужики практически поголовно были призваны в Армию.

На их рабочие места прибывали эвакуированные, административно-ссыльные и «бойцы трудфронта».

Население стало интернациональным. Речь разных народов зазвучала теперь в этой сибирской глубинке. Производство работало круглые сутки. Для фронта готовились железнодорожные шпалы, строевой лес и ружболванка.

С Мишей мы познакомились в день моего приезда. Я услышал в сенях одного из бараков возню и шум. Заглянув, увидел, как шесть-семь мальчишек моего возраста колотят Мишу. Мигом заскочив в сени, я закрыл его собой. Ребята оторопели: – А тебе чего надо? Иди отсюда!

Но я стал сопротивляться. Поколотив как следует, они сбили меня с ног. Я никогда не был так унижен и оскорблен. И тут, видимо, сработал мой заполошный характер. Я схватил лежащее полено и с криком сквозь слезы обиды:

– Убью всех! – кинулся на толпу обидчиков. Такой дикости, наверное, никто из них не ожидал, и они разбежались в стороны. Я взял Мишу за руку и, как слепого провел мимо ребят.

С тех пор никто в моем присутствии его не обижал. Все реже становились случаи, когда какой-нибудь мальчишка прибегал и кричал:

- Эй, Мишку Баримбаума там опять зажали.

– И я бежал на выручку, но дело уже кончалось без драки.

Все это привело к тому, что мы стали неразлучны. Он приходил к нам очень рано, когда мать ставила чугун с картофелем в русскую печь. Это готовился завтрак. Миша садился на порог входной двери, а я, чтобы не мешать в крохотной комнате действиям матери, – на подоконник. Мы молча ждали. Наконец, чугун с вареной картошкой оказывался на столе и мать говорила, высыпая на стол ложку крупной, серой соли:

Ешьте давайте, да не обожгитесь, картошка-то как кипяток. Мы с Мишей набрасывались на еду, переворачивая языком во рту жгучие кусочки и, выдыхая из себя горячий воздух. Когда чугун становился пустым, мать, убирая его, приговаривала:

– Ну, вот, и Слава Богу! Средину набили – и концы зашевелятся.

Раз или два в неделю мы ходили с Мишей на «казеиновый завод». Там работала старая знакомая матери. Шли по широкой просеке, которая почему-то называлась «провал».

Наше детское сознание не могло быть постоянно под гнетом военных ужасов и голодной, полунищей действительности. Иногда хотелось пошалить и подурачиться. И делали мы это, когда оставались одни. Дружно шагая по автомобильной колее, мы орали от души:

Синее море, белый катерок,

Сяду, поеду на Дальний Восток,

На Дальнем Востоке, там пушки пулят,

Бедные солдатики убитые лежат.

Мы раз к разу повторяли эти невесть откуда попавшие к нам слова, не вникая в их суть, а наслаждаясь совместным пением, молодостью и чувством дружбы. Шли, обнявшись и в ногу. Миша был выше ростом и обнимал меня за шею, а я его – за талию.

«Казеиновый завод» – представлял собой большой рубленый дом с длинным навесом во дворе. Когда мы останавливались у ворот, из них выглядывала наша «знакомая»:

– Что вы здесь ходите? Что выглядываете? Убирайтесь отсюда! – громко кричала она, оглядывая улицу. Потом спокойным голосом спрашивала:

– А это кто опять с тобой?.. Худой какой – одни глаза. Чего он убежал-то, испугался что ли?

– Это друг мой, Миша.

У тебя все – то Миша, то Гриша. Вечно кого-нибудь да тащишь.

Она доставала из-под фартука горсть сухого, как стекло творога, совала мне в руку и снова кричала:

– Вот возьму сейчас метлу – я вас накормлю. Так накормлю, что и не захочете больше.

Но мы уже бежали через паскотину в лес, где делили поровну кусочки полуготового казеинового клея. Потом долго сосали их и тщетно пытались раскусить, поддерживая челюсти руками.

Часов с шести вечера мы с Мишей стояли около клуба. Это был обычный барак, заполненный деревянными скамейками. На дороге появлялся киномеханик. Он был главной знаменитостью деревни. Все звали его – «Виктор – Сифорт». Никто никогда не произносил отдельно имя или фамилию. Да мы и считали в то время это словосочетание одним именем. Когда зал заполнялся зрителями, механик включал киноаппарат и открывал дверь – для его охлаждения. Тогда я начинал заглядывать внутрь будки. Аппарат четко стрекотал и светлый луч из него убегал через отверстие в темноту зрительного зала. Я вставал у косяка, потом на порог и прижимался к стене. Наконец, Виктор – Сифорт хватал на ходу табурет и ставил его у стены рядом со смотровым окошечком. Я быстро звал Мишу. Мы торопливо вставали ногами на табурет и устремляли взгляд через квадратное отверстие на далекий экран. Так, обнявшись и прижавшись, щека к щеке, мы простаивали до конца сеанса.

Изредка механик молча отталкивал наши головы в сторону и заглядывал в зал. Стараясь перекричать шум аппарата, он орал нам в уши:

– Шорт возми! Лямпа опят слапо карит.

Делал страшные глаза, сокрушенно тряс головой:

– Это не карашо. Плехо!

Иногда он неожиданно стучал нам по плечу и, когда мы оборачивались, высыпал каждому из нас в ладошку немного подсолнечных семечек. Потом тыкал пальцем в грудь нам и себе:

– Ифан, Мишель, Витольд. Ошень карашо. Да, да! Так есть!

При этом он улыбался широко и дружелюбно.

Большая дружба у нас велась со сторожем парикмахерской. Все звали его «Паша – Беларусь». Он был огромный, грузный, седой. Почти всегда дремал на крыльце, а зимой – в углу парикмахерской, где за занавеской и спал. Он был совершенно невозмутим и бездеятелен. Когда ему говорили:

– Двери-то скоро отпадут с петель. Приколотил бы.

Он вставал, внимательно осматривал входную дверь. Потом оглядывался на большую поленницу около забора. Доставал изо рта курительную трубку и глубокомысленно изрекал:

– Ничева. Усе в порядке. Дров есть. Двер не надо.

И снова уходил в свой угол. Наша с ним дружба основывалась на обоюдной выгоде. Идею подал Миша. Он увидел у Паши старое, казенное ружье – берданку и выпросил его на один вечер. Этому поспособствовал парикмахер – Иосиф Шмаевич. Он, стараясь повернуть свою голову к сторожу, но, не отрывая глаз от очередного клиента и летающей в руке опасной бритвы, говорил быстро, почти захлебываясь словам:

– И что зе ви себе думаете, Паша? Зачем этот ценный инструмэнт будет валяться под кроватью? Пусть мальчики охотничают. И будут кушать мясо. А може бить, они не забудут и нас? Принесут по кусочку. Что-о-о? Неужели ви не хочете кушать вкусного мяса, Паща?

Заполучив ружье, мы с Мишей сходили на болото и я подстрелил двух уток. Одну из них отдали Паше, а он доверил нам берданку «в длительное пользование». С тех пор мы с Мишей сутками ползали по болотам в поисках дичи. Миша подгонял ко мне уток, а я стрелял из ружья. Охотничья добыча хоть и была очень скромной, но стала большим подспорьем в нашем скудном питании.

Мы не имели понятия о том, кто из нас какой национальности. И никогда об этом не задумывались, пока в леспромхоз не прибыла группа таджиков. Сообщение об этом событии сделал дед по прозвищу «Хиба».

– Экого чуда пригнали. Все, как один, чернущие. Рожи-то блестят, будто голенище. Вот ведь беда-то какая!

И заговорчески оглядев слушателей, которые от удивления пооткрывали рты, доверительно добавил:

– Говорят – все шпиены. В заграницу бегали.

С приездом таджиков заботы у нас с Мишей прибавилось. Были они ни к чему не приспособлены. Не понимали ни одного русского звука. Смотрели на мир огромными, черными, испуганными глазами и молчали. Сначала их водили строем на погрузку леса в вагоны. Но ничего не вышло. Они не умели этого делать. А может, не хотели? Кто знает! Теперь уже некому ответить на этот вопрос.

В конце концов их оставили в бараке, вменив в обязанность заготовку дров для своих печей. Питание в рабочей столовой было плохим и они всегда были голодны.

Когда мы с Мишей раздавали им сырой картофель и овощи, они тихо брали их. Низко кланялись и произносили обычно непонятную нам тарабарщину:

– Мамо джона, сат коллахом.

Это звучало так загадочно и проникновенно, грустно и таинственно, что мы с Мишей тоже кланялись в ответ. Накормить таджиков было невозможно. Нам, деревенским мальчикам, пришлось даже в этих целях «страдовать». Так у нас именовались тайные походы по чужим огородам.

Но скоро наступила морозная осень и наши продовольственные «ресурсы» закончились. А недели через две в таджикском бараке началась эпидемия и нас не стали туда пускать. К Новому году барак опустел. Бедные жители солнечных гор успокоились на дальнем кладбище в дремучей, холодной, сибирской тайге.

К концу войны эвакуированные стали уезжать на родину. Засобирался и Миша со своей матерью. Он все чаще рассказывал о Киеве. Я, никогда не видевший города, как ни напрягал свою фантазию, кроме большой деревни, ничего не мог себе представить.

Однажды Миша сказал, что в городе можно купить пистолет.

- Давай деньги, я тебе куплю и привезу или отправлю.

Какой мальчишка не хотел иметь пистолет? Я согласился. Но где взять деньги? Миша предложил попросить у матери и сказать, что для подарка, а о пистолете, мол, будем знать только мы двое.

К моему удивлению мать даже обрадовалась. Достав из-за образов старую косынку с мятыми рублями, она говорила, отдавая деньги:

- Купи, Миша, купи. Говорят, в городе все можно купить. Лучше бы ему штаны какие. Эти-то скоро уже совсем спадут. Ходит вон – тело грешное наруже... Или материалу какого. Уж я как-нибудь сама сошью – скулемаю. Не велик жених – износит. Мы-то неизвестно когда отсюда выберемся.

Провожали Мишу почти все мальчишки деревни. Это как-то даже меня обескуражило, разбудило чувство непонятной ревности. Мне хотелось обнять его и сказать что-то невероятно нежное и трогательное. Но он молчком вошел в вагон и смотрел на нас сквозь грязное оконное стекло спокойно и озабоченно. Поезд ушел и больше никто из нас ничего не слышал о моем друге. Долго еще ребята при встрече интересовались, нет ли вестей. Но я только отрицательно качал головой...

Лишь несколько лет спустя я узнал, что Миша собрал деньги на пистолеты и подарки почти со всех мальчишек нашей деревни.

Такой распущенный мальчик

* * *

Дисциплина в нашей средней школе была строгая. Ученики обязаны были возвращаться домой не позднее десяти часов вечера, где бы они ни находились. На любые мероприятия – просмотр кино, концерта, проходившие позднее этого времени, учащиеся не допускались. Только одному мне из всей школы было позволено приходить домой после 11 часов вечера. Именно в это время заканчивались танцы в зале поселкового клуба, где я играл на баяне два раза в неделю.

Молодежи у нас было много и зал, как правило, всегда наполнялся битком. Я любил играть на танцах. Нельзя передать словами то восторженное чувство, которое обуревает музыканта, когда люди повинуясь твоей музыке, то степенно вышагивают под четкое звучание Па-де-катра, то самозабвенно кружатся, повинуясь звучащему вальсу. Волшебство музыки завораживает людей. Вот они только что стояли, обыкновенные и обыденные, скучающие или шутящие, но при первых тактах музыки они настораживаются, а когда пары включаются в танец, люди как заколдованные следуют течению звуков, которые выговаривает баян. В эти сладостные минуты душа баяниста и стонет и радуется вместе с музыкой и действом массы людей, заполнивших зал. Восприятие того, что все это зависит от тебя, до такой степени повышает нервное напряжение и ответственность, что после окончания танца все твое существо наполняется чувством удовлетворения и удачи. Каждый раз после прощального вальса я хватал свой баян и торопился домой, чтобы не быть даже заподозренным в нарушении установленных правил. Так было и в этот вечер. Я возвращался домой по темной уже улице родного села. В одном из старых бараков ярко светилось два окна и слышался какой-то многоголосый разговор. Проходя мимо, я невольно обратил взгляд в ту сторону.

Вдруг из темноты двора выбежала на освещенную из окон дорогу тетя Маша, наша школьная техничка. Она была празднично одета в белую кофту и черную юбку, отчего казалась мне почти незнакомой.

– Что смотришь? Видишь, мы собрались – седни по мужикам нашим память. Взяли их в июне, в октябре уже похоронки пришли. С тех пор в этот день собираемся. Помянем бражкой, да и поревем все вместе. Горе– то не мерянное. У других вон и отслужились и домой пришли, а наши горемычные и пожить не успели. Прямо с лесосеки и в эшелон. Поплясать бы с горя, да музыки нет. Зашел бы на минутку, сыграл бы – просительно закончила она.

Ее последние слова подхватила Шура – трактористка, вихрем вылетевшая из калитки. Она уцепилась за баян и потянула меня к дому.

– Зайди, сынок, поиграй. Зайди, золотко ты наше! Дай бабам поплясать. Душенька горит вся!

Я достал из футляра баян и, заходя на крыльцо, взял первые аккорды. Шура затопала прямо на ступеньках, заухала и вдруг заорала на всю деревню:

Меня миленок целовал,

Когда я с ним прощалася.

На фронте без вести пропал

Я одна осталася.

Распахнулись двери и женщины, находящиеся в комнате, приплясывая, уже отодвинувши стол в угол, кинулись в круг, затопали, замахали руками, закружились. То одна, то другая замирала на месте, напряженно ждала нужный такт мелодии и вдруг истошным голосом, как будто хотела перекричать свое горе и выплеснуть его из души запевала, никого не замечая вокруг.

Стояли с милым под кустом,

А ночь была темнещенька

Уехал с Богом со Христом

Осталась одинещенька.

После этого устремляла взгляд в пол и с грохотом била его босыми пятками с каким-то остервенением и даже жестокостью.

Затем все они на носочках двигались по кругу, плавно разводя согнутыми в локтях руками около груди. Вдруг снова замирали и одна из них – вновь кричала о своей беде на весь белый свет.

Что ты наделала война,

Живу без милого – одна

Я не баба и не мать,

И ночью некого обнять.

Эта шумная, истеричная пляска продолжалась минут десять. Я был натренирован и мог играть долго, но женщины запыхались и стали выбегать на свежий воздух. Понимая, что эта пляска будет краткой, они отдавались ей до изнеможения. Я свернул баян и собрался уходить. Подошла тетя Маша.

– Ох, батюшки! Уморилась вся. У-у-у, сдохну совсем! До чего доскакалась, дура старая!

Она тяжело дышала и говорила с перерывами. – Ну, уважил ты нас, бабещек! Отвели душеньку. Теперь, слава Богу, опять на целый год. А ты иди, иди домой-то, а то мать потеряет. Нас не переиграешь. А мы еще посидим – поговорим да поплачем.

У калитки меня догнала Зинка – шпалорезка, огромная как шкаф, с широкими как у мужика плечами. Вся красная и разгоряченная. Она подала мне кусок пирога, обняла за плечи вместе с баяном и вскользь чмокнула горячими губами куда-то около уха. Добежала обратно до крыльца и оттуда крикнула со смехом, имея в виду мою мать.

– Фроське скажи. Пусть не ругается, что запоздал. С бабами, мол, гулял, со вдовами.

Я шел по земле, неожиданно запорошенной ранним первым, слабым снежком. На пожухлой траве он был совсем не виден, зато тропинка белой лентой уходила в темноту ночи.

Я ел на ходу пирог с капустой и удивлялся тому, как меняются люди в труде и отдыхе, в радости и горе. Эти женщины вспомнились мне на покосе, когда в летние дни почти вся деревня выходила на солонцовые луга. Они не славились разнотравьем и цветами, но солонцы передавали грубым с виду травам особый вкус и скот поедал это сено с жадностью. Бабы в старых, выгоревших кофточках и платках, степенные и строгие, целыми днями на жаре проходили прокос за прокосом, сверкая сталью отточенных кос.

До автоматизма размеренные движения, резкий свист блеснувшей косы и валок, скошенной, но еще живой травы, удлиняется на один шаг. Глядя на них, казалось, что этот тяжелый труд, требующий многолетней тренировки, мозолящий ладони, к вечеру, пересекающий спину, делается ими играючи и даже с удовольствием.

В свои 14-15 лет я был высок ростом, но очень худ и заморен. Несмотря на это, я часто брал косу и вставал в ряд с ними. Не имея опыта и достаточных сил, я очень напрягался, чтобы не отстать и вскоре моя рубаха прилипала к спине от пота, а дыхание становилось частым и поверхностным. А бабы в это время, работая как заведенные, вели между собой разговоры или даже запевали песни. Я все больше отставал и становился им помехой. Тогда какая-нибудь из них говорила:

– Эй, Витек, сходи-ка на родник за водой. Поухаживай за нами. Ты ведь один у нас тут мужик. Они весело смеялись, а я делая вид, что не имею желания уходить, медленно поднимал ведро и брел к соседнему озеру. Там, отдышавшись и умывшись ледяной родниковой водой, я садился спиной к дереву и слушал как с невидимого луга доносился одинокий, грустный, до предела высокий женский голос. Он все спрашивал и спрашивал кого-то с тоской и безысходностью:

Где эти темные ночи?

Где это пел соловей?

И вдруг сразу с десяток голосов мощной волной разливались по прибрежному березняку, улетая в тихую, умореннун полуденным зноем гладь озера:

Где эти черные очи?

Кто их ласкает теперь?

Эта простая душевная песня, замеревшие толпы наивных, заслушавшихся березок, застывший в бездонной голубизне неба далекий коршун, затихшее озеро с ресницами камышей, сочетались так органически, что казалось, они не могут существовать отдельно друг от друга.

Когда я возвращался на луг, мне давались новые поручения собрать ветки для костра, наломать смородины для чая и т. д.

Я тщательно все исполнял, полный уверенности, что выполняю совершенно неотложную работу. И только много лет спустя я понял, что это делалось умышленно, чтобы уберечь меня от тяжкого труда, не подорвать моего неокрепшего здоровья. Простые, деревенские, малограмотные женщины делали это по-матерински чутко, не оскорбляя моего возвышенного, мальчишеского самомнения.

А в тот вечер я тихо вошел в родной дом, не зажигая света, напился молока из глиняной кринки, улегся под одеяло и моментально уснул крепким, детским сном праведника.

Через день в субботу, в классе, как всегда, нам выдавали дневники. На этот раз мой оказался последним. Я подошел к классному руководителю. Он подал мне раскрытый дневник, снял очки и молча смотрел на меня близорукими, прищуренными глазами. На странице в оценках за неделю, в графе дисциплина я увидел жирную двойку и удивленно уставился на учителя. Он, протирая очки измятым носовым платком, сказал:

– А это за твои ночные похождения. Гуляешь, видите ли, сверх положенного времени, да еще во взрослой компании. С нетрезвыми, понимаешь, женщинами.

Я, пораженный его словами, замер как столб. Он собрал свой портфель и молча вышел.

Все случившееся могло бы этим и завершиться, но мне запретили играть на танцах и молва о моих мнимых «подвигах» распространилась по селу. Иногда, проходя по улице, я слышал за своей спиной, как пожилые женщины говорили друг другу.

Подумать только, у таких порядочных родителей и такой распущенный мальчик.

Две недели танцевальный зал пустовал. Там по вечерам хрипела старая радиола, но народа почти не было. Общественность села вступила в борьбу с дирекцией школы по моей «реабилитации». Видимо, взрослые во всем разобрались, и вечером в субботу я снова со своим баяном переступил порог клуба. Меня уже ждали.

Зал был забит полностью. Здесь присутствовали и учителя из школы, а вдоль стены выстроились почти все участницы ночной, злополучной пляски.

Когда я, волнуясь как виноватый, не поднимая глаз, сел на привычный стул посреди маленькой сцены и взял первый аккорд, в зале зааплодировали и весело засмеялись. На глазах у меня закипели слезы.

Чтобы скрыть их, я склонил голову на баян и начал играть. Впервые в жизни я заплакал не от обиды, боли или горя, а от незнакомого еще мне чувства близости, любви и благодарности к этим дорогим мне людям.

Милорд – Витькин Волкодав

* * *

Однажды осенью, в самый разгар войны, я, возвращаясь из школы, увидел толпу пацанов-дошколят около старого амбара. Они доставали из большой корзины какие-то серые комки и бросали их в стену сарая. Подойдя ближе, я понял, что так они расправляются с новорожденными щенятами и кинулся к корзине. Пацаны деловито доставали из нее последнего обреченного щенка. С трудом мне удалось отобрать его у малолетних исполнителей жестокого приговора взрослых. Я сунул шевелящийся писклявый комочек жизни за пазуху и побежал домой.

Увидев мое приобретение, мать всплеснула руками:

– Куда ты его тащишь? Он еще слепой и, кроме молока, ничего есть не может. Погибнет все равно. Отдай кому-нибудь, у кого есть сука с молоком. Пусть подрастет, потом принесешь обратно.

Может быть, впервые в жизни я не подчинился матери и оставил щенка дома. Кормил из соски. Ночами согревал у себя под одеялом. Позднее в углу у порога бросили обрывок овечьей шкуры, и маленький новосел ночевал там. Однажды ко мне пришел известный деревенский книгочей и эрудит – мой друг Юрка Тагунов. Посмотрев, как щенок аккуратно, не торопясь, даже как-то интеллигентно, доедал в своей плошке кашу, он засмеялся:

– Ты смотри, какой чистоплюй, прямо как какой-то милорд важный.

Эта кличка так и присохла к щенку, его стали звать Милордом, сначала со смехом, а потом уж и по привычке. Деревенские бабы, не слыхавшие такого необычного слова, звали его по-своему, по-русски – Милок. Я построил ему у крыльца большую будку, а мать сшила и набила сеном теплый матрац, но Милорд хотел спать в конуре и скулил все ночи. Тогда я залез в один из вечеров к нему, и, прижавшись друг к другу, мы задремали. Это повторялось несколько раз, пока собака не привыкла к новому жилью.

Через два года Милорд подрос и превратился в огромного пса. Поскольку мы жили в домике на территории школы ФЗО, он по ночам свободно бегал между спальными корпусами, чутко определял чужих. От его размеренного, грозного лая или даже рычания чужаки мигом разбегались. Пес стал вроде охранника и за это был поставлен на довольствие. Каждый день я приносил ему из столовой полведра пищевых отходов, в основном, кашу с бульоном. Это сильно подкрепило Милорда, он взрослел и креп прямо на глазах. Рослый, в то время почти мне до пояса, широкогрудый с мощными лапами, с добрым взглядом серых глаз, гордо бегущий или спокойно стоящий с полным достоинства видом, он вызывал у людей уважение, а коричнево-рыжеватый цвет мягкой шерсти придавал ему особую элегантность. Он никогда не сидел на цепи, но был очень послушен, догадлив и услужлив. Зимой мы с ним возили для скота воду. Он впрягался в санки, на которых стояла большая бочка и весело тащил их к дому. Летом мы пропадали в лесу. С 10 лет я уже приобщился к охоте. Весной и осенью стрелял уток. Милорд не был охотничьей собакой, не доставал подстреленной дичи, бесстрастно рассматривал пробегающих мимо зайцев, с удивлением слушал бормотанье тетеревов. Зато с ним было спокойно в лесу. Часто мы с младшим братом, которому шел седьмой год, беспечно спали среди дремучей тайги под охраной Милорда.

Однажды мы заночевали на берегу большого озера в старом рыбацком шалаше. Построенный из крепких жердей, покрытый в несколько слоев берестой, спасающей от дождя, он был довольно вместительным. Ночью нас разбудили комары. Они просто загрызали. Тогда взыграла наша детская фантазия, и мы разожгли посреди шалаша небольшой костер. Комаров не стало, и мы крепко уснули. Сквозь сон я слышал тревожный вой собаки, но все больше зарывался в сухое сено, не в силах проснуться. Очнулся я на лужайке, в стороне от шалаша, который пылал как гигантский факел. Угоревший от дыма, я не мог пошевелиться и вдруг увидел, как из копоти и пламени показался Милорд. Он пятился и тащил, вцепившись зубами в штанину, младшего брата. Стало ясно, что и со мной он поступил так же. Через минуту в огне начали взрываться мои охотничьи патроны. Еле шевелясь от угара, мы добрели до плота и уплыли на нем вглубь озера, боясь появления лесников или егеря. Милорд зализывал обоженные лапы и жадно пил воду. Когда мы возвращались домой, то увидели на месте шалаша кучу золы, сквозь которую злорадно подмигивали затухающие угли.

Несмотря на внешнее добродушие Милорда, в критические моменты в нем просыпались инстинкты далеких предков, и он превращался в неукротимого, беспощадного, грозного зверя. Это проявилось однажды зимой и прославило его на всю округу.

В военное время лошади были заняты на госработах. Вывозить сено с лугов приходилось после трудового дня в ночное время на своих коровах. Бабы и подростки раз-два в месяц отправлялись за сеном, выстраивая из коровьих упряжек целые обозы. С собой брали керосиновые фонари «летучая мышь» для отпугивания волков. В этот раз собрались восемь солдаток. Уже возвращались домой и пели песни во весь голос от страха и тоски, еле двигаясь, усталые и продрогшие, за своими возами.

Пели, задыхаясь от мороза, падая, запинаясь в снегу, толкали маленькие возы, помогая выбивающимся из сил коровам. Ледяной ветер уносил в бескрайнюю, скованную морозом степь песенную тоску. Только огромный, холодный, немигающий глаз луны неотрывно смотрел на этот обоз горя и нищеты, видимо, поражаясь человеческому упорству. Мы с матерью двигались в середине колонны. Я тянул с боку за одну оглоблю, а она за другую, постоянно обращаясь к корове:

– Синька, матушка ты наша, поднатужься, кормилица родная. Скоро до тракта доберемся, там отдохнем. Господи, да за что мука такая животному выпала?!

Вдруг обоз остановился. От первой коровы бежала что есть сил женщина, закутанная в шаль, исступленно кричала:

– Ой-ёченьки! Волки, волки! На дороге сидят! Много! Задерут мою коровушку!

Бабы засуетились, заорали:

– Вилы хватайте! Фонарь давай! Зажигайте!

Мать выдернула из воза вилы и пошла вперед, бабы за ней. Фонарь не загорался: отсырели спички. Милорд высоко поднял голову, втянул ноздрями воздух, оскалился и зарычал. Вид его мгновенно изменился. Вместо доброго, усталого пса рядом со мной стоял разъяренный, могучий зверь с огромными, обнаженными клыками и злобным взглядом. Кто-то крикнул мне:

– Собаку держи! Задерут сразу!

Но было уже поздно. Милорд, пружинисто отталкиваясь от земли, бросился вперед. Я побежал за ним. Меня остановила мать. Я никогда не видел ее такой. Она побледнела, губы плотно сжаты, взгляд жестокий, голос уверенный и злой.

– Ты куда? Не мешайся здесь! Быстро залазь на воз и чтоб ни шагу!

Она подхватила меня и почти забросила на кучу сена, лежащую на санях. Сверху я видел все, что происходило кругом. К передней корове, которая упала через оглоблю и билась, пытаясь встать, подбиралось пять волков. Хищников и жертву разделяло не более десяти метров, когда между ними встал Милорд. В следующий миг он бросился на оторвавшегося от других первого волка. Сбил его с ног, и там, где они упали, как смерч закружился, поднятый дерущимися снег. Но вот стало видно, что Милорд вцепился в зверя, который бился под ним. К упавшей корове подбежала мать и помогала ей подняться на ноги. Волки были рядом. Бабы прятались за возами, визжали и кричали матери:

– Фроська, дура сумасшедшая, спасайся! Залазь в сено!

В это время Милорд отскочил в сторону, и волки окружили его. Их осталось четыре. Пятый, после схватки с собакой, полз к лесу, оставляя черный след крови. Пес крутился между хищниками, издавая громкое рычанье. Наконец, кому-то удалось зажечь клок сена. Бабы с криком и плачем стали снова двигаться в сторону волков, однако пучки сена быстро прогорели. Тогда мать сняла с себя шаль, намотала ее на вилы и подожгла. Пламя разрослось и зло забушевало на ветру, изрыгая снопы искр. Хищники стали отступать, освобождая дорогу. Милорд вновь подмял одного из них и терзал в снегу. Бабы кинулись к своим коровам, колотили их ладонями, погоняли, тянули за рога. Около соседнего воза, вся в слезах, билась и причитала женщина, толкая корову:

– Вставай, матушка, давай пойдем, моя дорогая! Что улеглась-то? Да что ты сдохла, что ли, тварь проклятая? Весь обоз задерживаешь! У-у, пропастина, замучилась я с тобой! Давай, давай, родная! Вот так! Пошла, пошла, бог с тобой.

Несчастный обоз тронулся. Коровы дрожали, падали на колени, с хрипом тянули сани, бабы исходили слезами и криком. Милорд догнал нас уже около тракта. Сначала он бежал ровно, но вскоре, тяжело дыша, стал ложиться в снег, а когда поднимался, под ним оставалось кровавое пятно. Он отставал все дальше и дальше. Тогда бабы остановили обоз, подняли собаку и забросили к нам на воз. Добравшись до дома, мы с матерью еле затащили Милорда в комнату, смазали раны йодом и завязали тряпьем. Болел пес тяжело и долго, но его мощный организм победил, и ранней весной он переселился на двор в свою будку. Летом он уже разгуливал по селу, а мальчишки бегали за ним, восхищенно оповещая:

– Смотри – волкодав! Это Витькин. Милордом зовут.

Прошло еще несколько лет. Давно закончилась война, а мне подошло время уезжать в город, в институт. Провожали меня трое: мать, брат и Милорд. Я не первый раз уезжал на поезде, и пес сначала спокойно лежал у ног братишки, но когда мы стали прощаться, а мать заплакала, Милорд вскочил и заволновался. Он терся о мои ноги, заглядывал мне в глаза и тихонько скулил. Я обнял его за шею и вошел в вагон. Когда поезд тронулся, пес сел и первый раз в жизни завыл, как зарыдал – горестно, пронзительно и тоскливо. От этого звука меня тоже потянуло в слезы. Еле сдержав себя, я лег на полку, отвернулся к стене и сделал вид, что сплю.

Жизнь сложилась так, что домой я вернулся только через год и увидел во дворе пустую, заброшенную конуру. Мать и соседи рассказали, что после моего отъезда Милорд несколько месяцев ежедневно бегал на вокзал к приходу пригородного поезда, искал меня среди приезжающих. Он стал злым и непослушным, плохо ел, похудел. Три месяца назад его посадили на цепь. Он не сопротивлялся, но двое суток не показывался из будки, а на третьи порвал ошейник и убежал. Местные охотники сказали мне, что видели огромного пса в трущобах дальнего болота. Я ходил туда, стрелял из ружья, громко звал своего четвероногого друга, но все было напрасно. Больше мы никогда не встретились.

Рождение легенды

* * *

Я действительно общался с этим интересным человеком. К сожалению, время стерло в памяти его настоящее имя, а, может быть, я и не слышал его никогда. Все звали этого человека – Пахомыч, за глаза – «хочешь – верь, хочешь – нет». Эта своеобразно произносимая присказка не сходила с его губ.

В середине 50-х я проходил осеннюю практику в должности помощника бригадира тракторного отряда, т.е. помощника у Пахомыча.

Это был человек неопределенного, но уже пожилого возраста. Одевался всегда одинаково – в фуфайку, ватные штаны и валенки с галошами. На голове кожаный картуз. Седоватые волосы гладко причесаны, на подбородке жидкая щетина – выросла когда-то, да так и остановилась.

Казалось, ничем нельзя было его удивить или заставить злиться. Вел он себя «начальственно» – ходил не торопясь, говорил медленно, поучительно. Прежде чем сказать, несколько секунд смотрел молча на собеседника, как бы прицеливаясь, или решая – стоит ли вообще разговаривать, потом медленно произносил прокуренным, грудным баском: «Ты, Петька, хучь – верь, хучь -нет, совсем глазами не стал смотреть. Вон – все карданы у копалки не мазаны, а ты уж трактор подогнал. Собрался! Давай разбери каждый и смажь. Беда с вами, хучь – верь, хучь – нет. Одни баловани!» Как понимать последнее слово, никто не знал, то ли баловни, то ли – болваны, но такой разговор считался крайне строгим и команда исполнялась немедленно.

Возмущался он тоже своеобразно – без крика и паники.

Притащат, бывало, на буксире старенький трактор-колесник. Молодой тракторист подходит виновато: «А что я сделаю – не заводится и все!»

Пахомыч молча смотрит на парня, потом на трактор. Снимает картуз, проводит рукой по волосам, надевает картуз почти на затылок и говорит, как бы изумленно:

– Ну, кадры! Все решают! Ведь ты, Сашка, весь трактор порешил. Была машина как что и есть, а сейчас – кто оно такое?

Потом он поворачивается ко мне и говорит, кивая на трактор: Давай студент ищись – в чем дело. Пускать надо. Вон солнце, где уже. Когда теперь норму сделаем?

Я с готовностью бежал к трактору и озабоченно хватался то за один, то за другой узел. Через несколько минут Пахомыч подходил и, взглянув на мое растерянное лицо, спокойно произносил:

– Свечи у него негодные. Давно уже заменить надо, да все новых жалею. Добрый трактор встанет, что будем делать? Сходи в кладовку – возьми парочку новых, а две старые опять подшаманим.

Когда, наконец, трактор заводился и, громыхая железными измятыми капотами, исступленно трясся на месте, Пахомыч давал указания просветлевшему Сашке: «Иди, давай. Молока поешь. Шаньги – там я принес, бери. И давай в поле. И чтоб до ночи. Норму делать надо».

Агрегаты работали на разных полях и когда машины выходили из строя, тревогу обычно поднимал Коля – водовоз. Он подъезжал на жеребой кобыле, запряженной в легкие дрожки, на которых была привязана веревками железная бочка. Бросал вожжи на спину лошади, спрыгивал с телеги и начинался разговор никак не связанный с аварией техники.

– Кто даст закурить, тому горсть табаку, – озорно кричал он, шагая к вагончику.

– Закурить тебе. Сейчас! Нос еще не дорос, – ворчал Пахомыч, а сам уже доставал кисет с завернутой в него полоской газеты.

Коля раскуривал самокрутку, садился на корточки и, щурясь от едкого дыма, задирая голову носом кверху, сообщал радостно и весело:

– Мишка там – Семилетка, тронуться не может. Скоростя не включаются. Он уж ломом понужал – все равно стоит. У старой пасеки.

Пахомыч засовывает кисет во внутренний карман фуфайки, потом прихлопывает ладошкой это место снаружи, как бы проверяя – правильно ли положил, вздыхает и произносит спокойно, даже как-то обыденно:

– Ох-хо-хо – Семилетка он и есть Семилетка. Его бы самого ломом по башке. – Потом поднимает взгляд на меня:

– Давай, поезжай к нему. Если что – лови другой трактор, и тащите Мишку сюда.

Я бросаю «свой» мешок со слесарными ключами на дрожки, а сам ухожу по дороге к пасеке. Через несколько минут слышу сзади стук колес, грохот ведра в пустой бочке и диковатый голос Коли-водовоза:

– А ну, пошла-а-а! Шуруй, Буланка!

Скоро упряжка догоняет меня, и я сажусь на дрожки. Колеса так прыгают по ископанной тракторами дороге, а телега так трясется, что кажется, все внутри меня вот-вот оторвется. Как только сворачиваем в поле на стерню, грохот колес стихает и телега, как лодка, начинает качаться, плавно копируя неровно вспаханную землю. Так добирались мы обычно к месту аварии...

Однажды ночью прошел сильный дождь. Работать в поле стало невозможно.

Мы с другом в полевом вагончике решили поспать вдоволь. Но вместе с восходом солнца появился Пахомыч. Отряхнув мокрые полы длинного дождевика, он зашептал, проходя к оконцу:

– Спите, спите, парни, пока не заветреет.

Полежав еще с минуту, я сел на полке. С трудом, натянув на буйную свою шевелюру затасканную кепчонку, пропахшую керосином, пошел к выходу и распахнул двери.

Отмытый от пыли березовый лес сочно зеленел. Дождевые капли еще висели на листьях, оттягивая их книзу. Когда капля срывалась с конца листика, он облегченно вздрагивал, сверкая в лучах утреннего солнца как крохотное зеркальце.

Я, оставив дверь открытой, присел напротив Пахомыча.

Ты бы рассказал нам о твоей поездке в Москву, попросил я его, вспомнив двусмысленные ответы механизаторов на мои вопросы: «Откуда эти новые гусеничные трактора?» Ребята улыбались и обычно советовали обратиться за разъяснениями к Пахомычу.

– О какой поездке?

– Да за тракторами.

– А-а-а! Об етой! – сказал он с таким видом и интонацией, как будто каждый день ездил в столицу.

Но глаза его вспыхнули радостно и благодарно. Пахомыч снял дождевик, повесил его на открытую дверь вагончика, чтоб подсушить на ветру, потом, удобно усевшись, начал свой рассказ:

– Проводили у нас собрание в деревне. Раскричались, что, мол, гусеничных тракторов нету. Одни колесники. Да и те, хоть на веретено стряси, – совсем рассыпаются. Решили послать ходока с просьбой. А кто поедет, если кругом одни женьшины? Услышав от него это последнее слово, произнесенное с особым торжественным выражением, я понял, что Пахомыч будет вести рассказ на самом доступном для него высоком, культурном уровне.

– Конечно, выбрали меня. Приоделся я, как положено, заехал в район за бумагами, потом – на скорый поезд и – в Москву. Хучь – верь, хучь – нет – на третий день уже там. Сразу в гостиницу. Устроили хорошо. В комнате боковые двери открываешь и тут – как вроде трибуна. «Балком» называется. Лавка с боку стоит – сидеть можно.

Но сиди не сиди, а дело делать надо. Подхожу к телефону и звоню:

– К товарищу, – говорю. – Сталину я приехал. Тракторов надо.

– А кто вы будете?

Я из колхоза «Зауралец», бригадир бригады.

– Сейчас позовем, подождите.

Дождался я, переговорили, ознакомились. Он мне и говорит:

– Я за тобой машину пошлю – легковушку. Как тебя найти?

– Я, товарищ Сталин, буду на крыльце стоять в шевиотовом костюме и кожаной фуражке.

Вышел на двор, не успел цигарку скрутить, – уже подкатывают.

Пахомыч так был увлечен, что, кажется, перестал замечать меня. Это был не просто рассказ, а целое священнодействие.

Он уже обрисовал, как пил чай в кабинете вождя, как беседовал с ним о деревенских делах и, наконец, как тот дал указание немедленно отгрузить четыре лучших гусеничных трактора в адрес бригады. Речь его звучала так убедительно и уверенно, что я подумал: «Он и сам уже не в силах отделить в этой истории вымысел от действительности».

– Отправили меня обратно в мягком вагоне. Сижу – не тряхнет, не качнет. Только столбы мелькают!

Пахомыч говорил увлеченно, зная, что главный аргумент за ним – все в деревне подтверждали, что он действительно ездил в Москву, и показывали эти «сталинские» тракторы...

Вскоре время практики подошло к концу, и я уехал в МТС. Двое суток помогал механизаторам чистить, мыть и устанавливать на хранение комбайны. На третий день – к обеду, получив зарплату, уже спешил к проходящему поезду. До занятий в институте оставались одни сутки.

Выбежав из конторы, я вдруг увидел Пахомыча. Он был одет по-праздничному – в темный шевиотовый костюм, брюки заправлены в кирзовые сапоги, на голове новая кепка.

Взглянув на меня, и, сделав безразличное лицо, он спросил:

– Все уж, поехал?

– Поехал, Пахомыч, поехал. Скоро поезд подойдет.

– Что пешком-то. Давай садись. Лошадь вон с кошевой у коновязи.

– Некогда. Я через огороды напрямую, а то опоздаю.

Он растерялся, весь поник и замер, видимо, не находя, что сказать Потом вдруг встрепенулся:

– Слушай, старуха на дорогу тут шанег мне напихала, а я и забыл про них. Не обратно же везти. Сейчас принесу.

Схватив в кошевке сверток, он, подавая его мне, заговорил, как-то немного виновато и смущенно.

– Тут насчет тракторов-то. Их ведь вперед нас привезли. И не знаю, откуда совсем. А в деревне мне же и рассказывают, что, мол, Сталин их направил. Я им толкую, как было дело, что и не видел его, а они свое. Куда не появлюсь: «Расскажи, как у Сталина был?» И ждут! Рассказывать начну, а они поправляют: «Ты не скрывай, все равно мы уж знаем все».

Так и повелось потом... А я тогда по глазам понял, что не веришь ты. Надо бы удивляться, а ты смотришь жалостливо. А ты уж никому не говори об этом и не обижайся».

– Ладно, ладно. Я же понимаю.

Пахомыч облегченно вздохнул, потоптался на месте, словно не зная, куда себя деть. А когда я поднял чемоданчик, собираясь перемахнуть через забор огорода, он вдруг схватил меня обеими руками за локоть и, совсем заволновавшись, запричитал:

– Парни говорят, мол, скажи ему – выучится, пусть к нам едет. К душе ты пришелся. Себя не жалеешь – везде с нами.

Вон – все сапоги и куртку всю в поле ухряпал. Приезжай!

Сердце мое сжалось, к горлу подступил комок. Я обнял Пахомыча правой рукой за плечи. Он готов был заплакать.

Повернувшись, я быстро пошел, не оглядываясь и через несколько минут был уже в вагоне. Поезд, суетливо стуча колесами, уносил меня к новым событиям и встречам, мимо станционной платформы, где одиноко стоял добрый Пахомыч – невольный герой деревенской легенды.

Хай живе радяньска Украина

* * *

Мы вступали в самостоятельную жизнь в первые послевоенные годы. Как никакое другое поколение мы вынуждены были познавать действительность во всех ее проявлениях методом личных проб и ошибок. Прежде всего, это касается выходцев из разоренной, но сохранившей свои традиционные моральные устои послевоенной деревни.

Тяга к знаниям, желание активно участвовать в развитии страны, стремление к привлекающей неизвестности уводили этих молодых людей в незнакомые города, навстречу новой неведомой жизни.

Об одном из таких парней я и хочу вам рассказать. Сегодня мы можем осуждать или смеяться по поводу его поступков, но так было в действительности, и я не намерен менять что-либо в угоду морали или законности.

Тем более, что нынче эти понятия до того осквернены, что опираться на них практически невозможно. Пусть читатель сам оценит все, исходя из своих убеждений, жизненного опыта, с учетом необычных обстоятельств, в которых находился мой друг. А, впрочем, оценки, наверное, и не нужны. Лучше рассматривать этот рассказ как честную иллюстрацию к нашей далекой, трудной и дерзкой юности.

Я вернулся из города после сдачи вступительных экзаменов и в тот же день вечером пришел в клуб. Здесь собиралась вся сельская молодежь. Танцевали под баян, рассказывали новости. Я на этот раз стоял в стороне. Правильно говорят, что на свете нет более взрослых людей, чем студент первого курса. Вот и я в тот момент чувствовал себя ужасно солидным. Ко мне подошел Колька Логинов, тоже поступивший в один из уральских вузов. Обычно непоседливый и смешливый, он в тот вечер был задумчив и молчалив.

– Ты что, Коля, такой постный? Заботишься о судьбах человечества?

– Да-а. Тут задумаешься... Слушай, пойдем пошляемся.

Мы вышли в сад и в дальнем углу его уселись на расположенную в кустах скамейку. Сгущались сумерки. Колька вздохнул и, не глядя на меня, сказал:

– Залетел я в одну историю. Еле выпутался. Даже не знаю, как и рассказать тебе.

Я встревожено смотрел на него, ожидая разъяснения. И Колька начал говорить.

Приехал я в город рано утром. Из поезда выхожу на площадь народу полно. Где этот институт? Куда ехать? Не знаю. Смотрю, автобусы стоят и на них названия институтов написаны. Побежал туда. Нашел свой – нас всех в санпропускник на этом же автобусе. Пока одежду в камере прожаривали, мы ополоснулись немного. В общем, к вечеру только устроились в общежитие. Ты понимаешь, надо к экзаменам готовиться, а я не могу никак. Где ни сяду – везде отвлекаюсь. То в коридоре топают и хохочут, то футболисты за окном орут, то трамвай гремит. Пошел в библиотеку – еще хуже. Только задумаюсь, а за спиной шепчутся, потом «хи-хи» да «ха-ха». То книгу листают, то спорят.

Время идет, а я прямо не знаю, куда деваться. Наконец, нашел место – залез в крапиву за складом. Вытоптал там себе площадку и – на целый день. Беру с собой батон хлеба, колбасы и занимаюсь до вечера.

Вот наступил первый экзамен. Я всю ночь не спал. Пришел в институт и хожу около дверей, не могу успокоиться. Неужели опозорюсь? Один абитуриент – постарше всех – видать, фронт прошел, смотрит на меня и хохочет:

– Что трясешься? Не трусь! Дрожать дрожи, а форс держи!

Послушал его, голову задрал и попер прямо в кабинет. Представь себе, сдал на четверку. И такая во мне уверенность появилась, даже сам удивляюсь. Вылетел на улицу, как на крыльях. Первым делом пошел в столовую и наелся.

Колька прервался, скосил голову, заглядывая в грудной карман. Аккуратно достал из него папироску и закурил.

– Надо хоть подымить, а то эта мошкара совсем загрызет. Он пошевелил ногами, похлопал руками по брюкам около ботинок, разгоняя мошек и снова начал говорить:

– Да! Вот так у меня бодро весело и пошло дело. Сдал еще два экзамена на отлично. Все бы хорошо, да потерялись деньги.

Всегда в пиджаке лежали, а однажды сунул руку в карман, а там лишь одна мелочь. Вот тут я загоревал. Съел последний батон и лежу – не знаю, что делать. Перестал из комнаты выходить. Все уйдут, а я остаюсь один. Лежу. Листаю учебники, а сам есть хочу. Однажды заходят ко мне три парня:

– Слушай, земляк, ты, говорят, в химии здорово рубишь. На пятерку экзамен сдал. Правда?

Сели они на кровать и рассказывают, что есть, мол, у них товарищ, который давненько школу закончил и все позабыл уже, просит помочь ему сдать химию. Приглашают поговорить с ним. Привели меня в комнату. Знакомят, встает такой мужчина здоровенный, подходит и чуть не плачет. Говорит, что всю химию забыл, а по-русски рассказать тем более не может. Он толкует, а я на стол гляжу. Там сала кусок огромный, хлеб и помидоры. У меня даже голова закружилась от запаха. Что ты! Вторые сутки без еды хожу. На одной воде. Видимо, они поняли, в чем дело, усадили меня за стол. Я и не помню, как ел. Короче говоря, накормили меня, дали с собой еды и пообещали после сдачи экзаменов сто рублей.

Пришел я к себе, упал в кровать и сразу уснул. Ночью проснулся.

– Что же я наделал? Как теперь быть? Прямо, хоть плачь... Погоревал, погоревал, отломил хлеба, пожевал в темноте, да и снова задремал.

Колька замолчал, залез рукой сначала в один карман, потом в другой. Удивленно потряс головой. Постучал по карманам пиджака. В нем затарахтели в коробке спички. Он достал их, прикурил и продолжил, нервно посасывая свой окурок:

– Утром, чуть свет, бегу к мужику отказываться. А он подает мне листок, отпечатанный и говорит:

– Эта наша автобиография. Выучи назубок. Мало ли что! Вдруг спросят. И давай фотографию свою. К обеду будет экзаменационная книжка готова. С печатью и твоей фоткой. -Все чин по чину. Ты не болтайся зря. Иди. учи химию, а то, если не сдашь экзамен, мамашки своей не увидишь больше. Понял?

Взял меня за плечи и вывел в коридор, приговаривая:

– Как сало жрать – так «давай сюда», а как дело делать, так в кусты? Слабаки сибирские.

Вот эти слова меня заели, и я окончательно решил идти на экзамен – помочь ему. Я уже потом узнал, что он лежал целый месяц, а за него другие сдавали.

– Витек, ты слышишь? – спросил вдруг он, заглядывая в полутьме в мое лицо. Я подтверждающе закивал головой, а он с грустной улыбкой произнес:

– Слушай – все страсти еще впереди. Утром зашли они за мной все четверо. Подают экзаменационную книжку. Развертываю – моя фотография, а под ней написано – «Билык Григорий Эмануилович, украинец». Я говорю:

– Мужики, какой же я украинец, когда – ни бум бум по-ихнему не понимаю.

– А это не имеет значения, не в Киеве ведь сдаешь, а в Свердловске. Пошли, а то опоздаем.

Пошагал я с ними, как под конвоем. У них оказывается, все уже было продумано. Главное, чтоб я не попал к преподавателю, у которого я сам сдавал экзамен. Пробежали они, позаглядывали в двери и подвели меня к одной из них. Только вышел из нее парень и захожу я. Иду – свету в глазах нет. Ничего не соображаю. Книжку подаю, билет взял и сел готовиться. Немного успокоился, глаза поднял – елки-палки, а она прямо на меня смотрит. Та самая химичка, которой я позавчера сдавал экзамен.

С великим трудом справился я с собой и стад думать, как поступить. А потом понял, что ждать нечего и досрочно пошел, отвечать. Она меня не перебивала и даже кивала согласно головой. А потом вдруг с подозрительной улыбкой спросила:

– Мы раньше не встречались? Мне ваше лицо кажется знакомым.

Внутри меня все вспыхнуло, но я взял себя в руки и, как мог спокойнее, ответил:

– Мне часто так говорят. Уж, видимо, такое лицо. Невыразительное.

Она внимательно рассматривала оценки в экзаменационной книжке.

Там были в основном тройки. Наконец спросила меня:

– Где вы учились? Судя по оценкам, знания у вас посредственные, но в химии вы разбираетесь неплохо.

Вспомнив изученную мной биографию, я автоматически ответил, что учился в Киеве. И тут произошло совершенно для меня неожиданное. Она обратилась ко мне с улыбкой на чистом украинском языке. Чувствую я, что весь похолодел. Уже совсем собрался признаться во всем, как вдруг в голове вспыхнул известный лозунг, и я в отчаянии прокричал прямой ей в лицо:

– Хай живе радяньска Украина!

Она испуганно отпрянула и уронила на пол ручку. Поднимая ее и не отрывая от меня удивленного взгляда, прошептала:

– Ну, хорошо. Только не нужно так нервничать.

Что-то написала в книжке и подала ее мне в руки. Как я вышел, не помню. Очнулся уже в коридоре. Слышу вокруг хохочут и кто-то хлопает меня по плечу.

– Ну, молоток, парень! Ты смотри – на отлично сдал!

Нервы мои больше не выдержали. Я оттолкнул от себя, их руки и глядя в ненавистные лица, еле проговорил:

– Отстаньте вы от меня!

У выходных дверей один из них догнал меня и, как я не отбивался, сунул в карман деньги.

Колька опустил голову, оперся обеими руками о скамейку и замер. Потом, как-то боязливо взглянув на меня, продолжил:

– Долго я не мог прикоснуться к этим деньгам, пока совсем не оголодал. Потом сходил в столовую, поел на них и купил билет на обратную дорогу. Остатки бросил на вокзале в лежащую на земле шапку солдата, покалеченного на войне.

Колька смолк, уставился в темноту и нервно хлопал ладошкой по колену. Я не знал, как себя вести и что ему сказать. Молчание становилось тягостным. Наконец, я спросил его осторожно:

– Ну, а тот-то? Поступил?

– Нет. Выгнали. Попались на следующем экзамене. Как обычно, обоих исключили.

Мы снова сидели молча. Колька шарил по карманам, видимо, в поисках курева, а сам, как завороженный, смотрел во мрак уходящей в кусты аллеи. Шляпа дальнего фонаря покачивалась на столбе от слабого ветра, и желтоватый блин его болезненного света выхватывал из темноты то пугающе шевелящиеся деревья, то серую ленту песчаной дорожки. А в кустах было тихо и темно. Мошкара заунывно пела около наших ушей...

В тот вечер мы поняли, что чувства былой непосредственности, доверчивости и беззаботности нам теперь уже никогда больше не вернуть.

Высшая мера

* * *

Наверное, я не буду оригинальным, если скажу, что не могу выносить женских слез. Может быть потому, что в детстве – в годы войны насмотрелся на плачущих матерей и жен, да и сам наревелся с ними вдоволь. Материнское горе не может ожесточить сердце, и к нему нельзя привыкнуть.

Я хочу вам рассказать небольшую историю.

Прошло несколько лет после войны. Мы - деревенские парнишки, перенесшие военный жестокий голод и непосильный труд, стали подрастать и уходить в самостоятельную жизнь. Поступали в военные и ремесленные училища, школы ФЗО – туда, где одевали, кормили и давали профессию. И только самые дерзкие подавали заявления в гражданские вузы.

Когда я, вернувшись из города, сообщил родителям, что зачислен в институт, семья стала обсуждать вопрос, как собрать меня в дорогу. Мать ахала, что «ни на себя, ни в себя дать нечего». Я успокаивал ее, говоря, что лыжный костюм есть – до весны хватит. Фуфайку, шапку возьму, ботинки еще крепкие – там, на трамвае ездить – всегда тепло. Мать сквозь слезы говорила свое:

– Сынок, какие ботинки? Простынешь весь. Валенки вон бери. Пусть подшитые, зато теплые.

Я, стыдясь своих затасканных валенок, убеждал ее в том, что в них никто там не ходит.

– Да что это за город такой – всю зиму в ботинках мучаются? – удивлялась мать.

Обсуждение уже подходило к концу, когда отец вдруг спросил:

– А с чем ты поедешь? Чемодана-то ведь нет.

Мать с испуганным видом замолчала, озадаченная, а я начал объяснять, что можно обойтись мешком, подобрать который получше. И все. Но отец был непреклонен и было решено заказать изготовление чемодана деревенскому столяру. Сколоченный на совесть чемодан из крепких сосновых досок закрывался с помощью дверного засова и висячего замка. Размеры его были угрожающе большие.

Так я заимел свое первое имущество. Этот чемодан сыграл в моей жизни значительную роль. Я возил в нем из дома продукты питания – в основном картофель и овощи.

Вообще-то в городе продуктов было полное изобилие. Но все это было недоступно студентам. В комнате нас жило шестеро. Скидывались по 50 рублей в месяц и раз в сутки – вечером готовили ужин на всех. Привозимые мною из дома продукты были для нас совершенно необходимы. Дело в том, что из шестерых я один жил «близко». Остальные были дальними из Казахстана, с Украины, Удмуртии и ездили домой лишь на летние каникулы. Наш коллективный ужин проходил по-крестьянски – серьезно и даже с чувством озабоченности. Не было шуток, насмешек или споров. Только иногда Федя, покрутив ложкой в кастрюле горячую жидковатую массу, приговаривал без улыбки, с явным огорчением:

– Вот и каша! Не жуй, не глотай, только брови поднимай.

Мы старались себя сдерживать и не торопиться. Чем меньше оставалось каши в кастрюле, тем ниже над ней склонялись наши головы. Не мог с собой справиться Петруша. Вечно светящиеся в его глазах голодные огоньки разгорались в пламя, когда он садился за обеденный стол. Мы уже привыкли к этому и никто не осуждал Петрушу.

Вот и на этот раз я возвращался из деревни. Поезд уже вползал в центр города. Сквозь увлажненные утренним туманом стекла виднелись пустые улицы, спящие площади. Уличные фонари, как нелепые украшения, висели на столбах. Двое наших встретили меня. Они подхватили чемодан и мы дружно двинулись дальше. Один из друзей, сгибаясь под тяжестью груза, сообщил новость:

– Ты пока ездил, у нас тут деньги котловые тяпнули.

– Как это так?

– У Мишки из чемодана. Теперь сидим, как барбосы, голодные.

– А как жить будем?

– Федя говорит: вагоны будем разгружать по ночам, а то ноги протянем.

Утром на занятиях все студенты института уже знали о краже. Целый день велось «следствие». К вечеру нам, пострадавшим, выдали версию – деньги взял Левка Векшин. В тот день он не пришел на лекции, брал ключи от нашей комнаты. Потом принес их обратно на вахту. Когда это заметили, сказал, что ошибся. Мы избрали группу из семи человек, которой поручалось допросить Левку. В эту группу попал и я. Вечером, когда Левка был один, мы вошли к нему в комнату и попросили открыть свой чемодан.

Он побледнел и не двигался с места. Ребята вытащили чемодан из-под кровати и потребовали ключ. Левка побежал к двери, но мы преградили ему путь. Увидев, что мы сами побледнели и не можем сказать ни слова от нервного напряжения, Левка понял: мы не шутим. Он весь сгорбился и бросил ключи на пол.

Свои деньги мы нашли на дне чемодана. Они были завернуты в старый Мишкин носок. Через несколько минут об этом событии знали все жильцы общежития, а где-то через час Левке сообщили приговор – покинуть институт.

На следующий день рано утром раздался стук в дверь. От неожиданности все повернули головы в ту сторону. В комнату вошла незнакомая красивая женщина. Ее черные волосы были слегка тронуты сединой, огромные распахнутые глаза, казалось, были наполнены усталостью и отчаянием.

– Здравствуйте. Я мама Левы Векшина.

Мы растерялись. Полураздетые, стояли около своих кроватей. Ее появление было для нас настолько неожиданным, что никто не знал, как себя вести. Она посмотрела на каждого из нас, на нашу огромную пустую кастрюлю и вдруг заплакала. Сначала дрогнули губы, потом из глаз покатились крупные капли слез. Они стекали по щекам, накапливались в уголках губ и падали с подбородка. Лицо ее казалось безжизненным. Нам показалось, что прошла целая вечность, прежде чем она с трудом стала говорить.

– Может быть, еще можно что-то изменить? Он ведь неплохой. Просто совсем безответственный.

Мы, как завороженные, уставились на нее и молчали. Совсем неожиданно раздался тонкий голос Петруши. Он больше обычного вытянул худую шею, нервно шевеля костлявыми лопатками, тоже почти сквозь слезы вдруг закричал, как бы оправдываясь:

– Не-е-е-т, пусть уезжает!

Она не пошевелилась. Никак не прореагировала на эти слова. Смотрела и смотрела на нас, слезы заливали лицо и падали на пол. Казалось даже, что мы слышим, как они глухо стучат об него.

Первым пришел в себя Федя.

Вы извините, мы вас понимаем, – сказал он. – Но и вы нас поймите. Ребята не могут простить. Надо ему уехать. Для него же будет лучше... И для вас... Правда, ребята?

Слезы взрослого человека – матери полностью разрушили наше дерзкое настроение. Большие ростом, в принципе мы были еще детьми. Напускная, выпирающая из нас решительность и уверенность, уступили место детской жалости и привычному доверию к словам взрослого человека. Мы все опустили головы и молчали. Неловкая тишина повисла в комнате. Женщина тяжело вздохнула и сказала, вытирая слезы концами головного платка:

– Я понимаю вас, мальчики.

Она еще постояла, посмотрела на каждого из нас добрыми, грустными глазами, потом подняла платок с плеч на голову, провела рукой по щекам, стирая остатки слез, и тихонько вышла за дверь. А мы по-прежнему стояли в растерянности и смотрели в пол. Наконец, кто-то из нас выразил общее настроение:

– Жалко мать-то!

Мы разом зашевелись, бросились заправлять кровати, одеваться, умываться. Все делалось без слов, как бы автоматически. Было видно, что все думают об одном.

Смотрите! Вон они. Пошли уже, – сказал Мишка.

Все кинулись к окну. С высоты четвертого этажа мать и сын казались маленькими и одинокими, усталыми странниками, двигавшимися без цели и надежды. Мать держала на согнутой руке плащ и смотрела в землю. Левка шагал сзади, оглядываясь исподлобья по сторонам. Несколько минут мы молча смотрели на них, а потом Петруша сказал:

– Давайте догоним. Пусть остается, а?

Мы дружно бросились к своим ботинкам, облегченно переглядываясь и скрывая радостные улыбки. Но Федя нас остановил:

– Бесполезно. Она его не оставит. Мать ведь! Будет все время за него дурака, бояться.

Когда мы опять подошли к окну, ушедших уже не было видно. Стоявший на остановке трамвай жалобно позвонил, завыл мотором и двинулся, загремев колесами. Скоро он скрылся за соседним домом. А мы все смотрели на пустынную улицу, не желая верить, что исправить уже ничего нельзя. Наконец Федя, тяжело вздохнув, сказал, обращаясь к Мишке;

-А ты тоже, ротозей порядочный. На замок надо было деньги закрывать. Шляпа!

Мишка, всегда бойкий в разговоре, на этот раз угрюмо молчал, упершись лбом в оконное стекло.

Неотвратимость судьбы

* * *

Эту историю рассказал мой однокашник по институту – Валентин, с которым мы случайно встретились в привокзальном буфете, куда зашли оба, чтобы перекусить и скоротать время в ожидании своих поездов. Прошло уже более пяти лет после нашего выпуска. Мы быстро обменялись информацией, после чего разговор стал увядать. Валентин то нервно курил, то, склонив голову, молча смотрел на кружку с недопитым пивом и явно был поглощен какими-то невеселыми мыслями. Наконец, совершенно некстати, он спросил меня.

– Слушай, ты помнишь Вальку Гуськову с зоофака? Еще в 111-ой комнате жила. Да, такая фигуристая вся. В зеленом свитере ходила.

Я ответил утвердительно, вспомнив рослую, красивую девушку, выделяющуюся среди подруг статной, женственной фигурой, особой серьезностью и грустным неулыбчатым взглядом. Была она малообщительна и задумчива, говорила спокойно, рассудительно и, вообще, всегда казалась взрослей своих сверстниц.

Еще, не понимая, почему именно о ней вспомнил Валентин, я вопросительно на него уставился и он продолжил:

– Ты же знаешь, я с ее подругой дружил – с Нонной. Она на год раньше нас окончила и уехала по распределению, и я должен был через год к ней приехать. Вроде мы дружили и дружили – ничего особенного. А как уехала – прямо места себе не находил. Тоска и ком к горлу поднимался, как ее вспомню.

Однажды решил зайти в общежитие, где она жила. Может, думаю, подругам, что написала о себе. Ну, зашел – сидим. Девчонки чай поставили, а сами, вижу, собираются кто куда. Одна Гуськова сидит спокойно. Вдруг ее подруга Тоська говорит:

– Нам переодеться нужно. Идите с Валькой погуляйте. Может в кино сходите, а то больно грустные оба сидите.

Я молчу, смотрю, а Валька уже собирается.

– Пошли, – говорит – мне все равно делать нечего. Да не бойся, я тебя не съем. Знаю твою Нонночку – если что, так она мне все глаза выцарапает...

Посмеялись мы и пошли в кино. Потом несколько раз в театр сходили, а однажды и на танцах побывали. Отношения держали строгие, вроде как друг друга по необходимости развлекаем. Потом я перестал у них появляться, смотрю – Валька сама пришла с билетами на Любовь Орлову.

Чувствую, надо кончать эти встречи. А как? Хоть бы какой-то повод был, а то все гладко и, вроде, официально. Никакой зацепки нет для разрыва.

Решил я покончить все разом. Думал, нарвусь на скандал и дело с концом – до свидания подруга.

Однажды немного выпил для храбрости, зашел к Вальке и так нахально и нагло обнял ее при всех. Думал – сейчас оттолкнет, даст мне по морде и я спокойно уйду. А она вся обомлела, прижалась ко мне и заплакала. Освободившись от нее, я ушел с намереньем не допускать встреч.

Валентин вдруг засуетился, залез обеими руками в карманы в поисках спичек, часто заморгал и, наконец, склонился над пивной кружкой, спрятав от меня свои глаза.

Мне тоже стало не по себе. Хотелось сказать Валентину что-то осуждающее, резкое и неприятное, но, видя его смятение, я сдержался и продолжал молчать. Справившись с собой, он снова начал говорить.

– Примерно месяца черед два попал я к одному знакомому на день рождения. Жил он с родителями в доме на берегу пруда. Стали гости собираться. Смотрю, среди них Валька пришла с подругами. Сел я за стол подальше и старался на нее внимание не обращать. Танцевать все пошли, я со стула не встаю, и она сидит, на меня смотрит. Так прошел весь вечер. Под конец, какая-то девчонка вытащила меня на круг. Смотрю, Валька побледнела и выскочила из дома. Что-то в груди у меня перевернулось в тот миг. Почувствовал неладное. Выскочил на крыльцо, а она уже к воде подбегает и прямо в озеро с головой бухнулась.

Голос у Валентина вдруг сорвался и он, зло прищурившись, стал гневно гасить в пепельнице недокуренную папиросу. Казалось, более важного занятия для него в этот момент не существовало. Истерзав мундштук «Беломора», он некоторое время молча смотрел в стол, потом, тяжело вздохнув, продолжил:

– Я не думал, что могу так молниеносно бежать, – летел через морковные грядки и видел ту точку на воде, где скрылась Валька.

Я вынес ее на берег, бледную и бездыханную, но сердце у нее работало. Я прижимал ее к своей груди – крупную, рослую и безвольную, совсем не чувствуя тяжести. Подоспевшие гости подхватили Вальку и унесли в дом. Когда я, отдышавшись, туда вошел, она уже пришла в себя, и билась в истерике. В комнате пахло нашатырным спиртом, валерьяной и еще какими-то лекарствами. Никто не мог успокоить Вальку, кроме меня. Я держал ее руки в своих до тех пор, пока она не забылась во сне, потом собрался и ушел. На душе было пусто и погано. Последнее время я все чаще ловил себя на том, что думаю о Вальке, а воспоминания о Нонне всплывали все реже. Этому способствовало затишье в нашей переписке. Но я мнил себя джентльменом, боролся с неожиданным чувством и готовился к встрече со своей Нонной.

Вскоре я уехал на военные сборы, затем к месту работы – в МТС, а года через четыре был переведен в район. Сейчас работаю на должности технического контролера.

Он криво улыбнулся, взглянув на меня с грустной иронией:

– Осуществляю инженерный надзор за теми, кто делом занимается. Кого предупреждаю, кого штрафую мало-мало. В общем, помогаю, кому делать нечего. Одно нравится – все время в разъездах и задумываться некогда.

Весной, вот так случайно, встретил Тоську – подругу Валькину. Она сообщила, что та работает биологом средней школы в одном маленьком городишке.

Несколько раз проезжал я мимо. Подойду, постою у ворот а войти не решаюсь. Как бы, думаю, хуже не наделать. Возможно у нее семья, а я тут нарисуюсь с бухты-барахты. Но однажды все-таки решился. Подошел к техничке и спросил о Вальке. Та ведро поставила и смотрит на меня.

– А Вы кто ей доводитесь?

– Да, так – знакомый просто.

Женщина еще раз осмотрела меня внимательно и, глядя прямо в глаза, с видимой надеждой спросила:

– А Вас, случайно, не Валентином зовут? А то она все его ждала. Говорила, что он все равно приедет к ней. Да так и не дождалась.

– А что случилось? Она уехала?

– Утонула наша голубушка. Сама, видно, не думала, не гадала. Разоделась вся и пошла за реку. На мостках запнулась и упала в воду. Люди видели, а спасти не успели.

Валентин закрыл глаза и уронил голову на грудь. Я, пораженный концом рассказа, тоже был потрясен и не мог проронить ни слова. Мы долго молчали. Наконец, пытаясь разрядить обстановку, я спросил:

– Ну, а со своей Нонной любимой ты встречался?

– Нет. Кто-то, видимо, ей написал о нашем происшествии с Валькой. Конечно, наврали больше чем надо. А как докажешь что ничего, в общем-то, и не было? Она разразилась злобным письмом ко мне, а через месяц вышла замуж за какого-то старика – председателя колхоза. Говорят, семью порядочную разбила.

– А ты как? Женой обзавелся?

– Да, и я через год женился. Тут на учительнице одной Ничего, живем нормально.

Чувствовалось, что говорит он без желания. Я не стал ее расспрашивать и мы вновь сидели молча. За окном прозвучало объявление о приходе моего поезда.

Валентин встрепенулся, взгляд его вернулся к действительности. Он посмотрел в окно на подходивший состав.

– Что? Уже? Твой пришел?

Поискал глазами официантку и, неловко улыбаясь, предложил:

– Может остограмимся на прощанье? Когда теперь встретимся? Деньги у меня есть.

Я отказался, ссылаясь на скорую встречу с рабочими совхоза и, дружески хлопнув его по плечу, спешно пошел к выходу.

Валентин как-то осел на стуле, глаза его потухли, на лице блуждала жалкая улыбка. Он прощально поднял над головой руку и так держал ее, глядя на меня, пока за мной не закрылась входная дверь.

Дождавшись объявления о посадке, я вышел на перрон и, проходя мимо буфетного окна, вновь увидел Валентина. В его руке был полный стакан водки. Жадно выпив, он склонился над столом, оперся об него локтями и, положив голову на ладони, замер в недвижимости.

Наверное, мне нужно было бы вернуться, успокоить его, сказать какие– то добрые слова о том, что все мы не безгрешны, что порой нами, руководят обстоятельства, а может быть даже путь каждого из нас заранее предопределен судьбой, но за моей спиной двинулся, застучал буферами ожидаемый мной поезд. Я вошел в полупустой вагон и присел на скамейку. Поездное радио заливалось бодрой музыкой, пассажиры вокруг меня вели бесстрастные разговоры, а я никак не мог успокоиться и все думал о том, как много делается в жизни ошибок, исправить которые в дальнейшем уже невозможно.

Военная карьера студента Мальвинина

* * *

Мальвинин Вася вырос в большом городе. Он был единственным сыном у матери. Воспитывался без отца. Что заставил его выбрать специальность сельского инженера, остается загадкой. Был он по-детски наивным и доверчивым, мало приспособленным к самостоятельности и труду. Несмотря на видимое старание, учился всегда посредственно. Все окружающие, включая преподавателей, относились к нему как-то полусерьезно, но учитывая его безобидность, непосредственность и безответность всегда доброжелательно. Ему часто прощалось то, что не сходило с рук другим. Его поведение и ответы иногда повергали всех в изумление. При этом никто не предполагал, что он шутит или иронизирует, поскольку все это делалось и звучало искренне и серьезно.

Когда преподаватель спрашивал его, почему он опять опоздал на лекцию, Вася огорченно смотрел на него и говорил:

– Это просто удивительно, Моисей Казимирович! Ведь ехал и ехал на трамвае, а потом шел быстро. Все время торопился, вот, смотрите опять, оказывается, опоздал. Прямо нехорошо как-то получается. Просто безобразно.

Он сокрушенно вздыхал и опускал голову, а профессор смыкал веки, снимал очки и делал вид, что старательно их протирает. Когда он вновь водружал очки на огромный нос, все видели, как в его глазах догорали искры сдерживаемого смеха. Вася был до наивности добрым человеком и совершенно бескорыстным.

Однажды мы были на практике в одном бедном колхозе. Война оставила эту глухую деревню почти совсем без мужиков. В поле работали одни женщины и дети, а нас приехало около 80 студентов. Трудились на сенокосе с утренней до вечерней зари. Колхозной, изношенной техники не хватало, и мы вручную косили, ворошили сено и укладывали его в стога. Прошел месяц, и соседние луга украсились аккуратными, похожими на огромные муравейники, стогами запашистого сена. Со дня на день мы уже готовились к отъезду, когда старый пастух сообщил:

– Пару деньков придется погодить. Денег нету вам на зарплату. Завтра скота на бойню погоним, к вечеру расчет вам сделают. Тогда с богом – айдайте по домам.

Никто из нас не придал значения сказанному, но Вася вдруг встревожился.

– А много, это, нужно сдать животных?

– Ну, сколько? Голов, поди, полсотни, а может больше.

От этих слов Вася остолбенел посреди грязной, деревенской улицы. Вечный горожанин он никогда не задумывался над тем, откуда берется мясо в котлетах и колбасе. Смотря на мирно идущих, милых, добродушных бычков, он мгновенно представил картину их жестокой гибели и немедленно побежал искать комсорга курса. Вася умолял его провести собрание и отказаться от нашего заработка.

Комсомольцы собрались вечером и единогласно решили оставить свою зарплату обнищавшим за годы войны колхозникам. Когда мы стали расходиться, Вася закричал, подняв над головой пачку дешевых папирос:

– Ребята, у кого курево кончилось, берите у меня. Я из дому привез. Хватит нам до стипешки.

– При этом глаза его радостно сияли, по лицу разливалась просящая улыбка, освещенная светом его доброй, безгрешной души. Одновременно с получением сельской специальности студенты нашего института должны были стать офицерами запаса. Парням присваивалось звание младшего лейтенанта – командира мотострелковой роты. Эта военная профессия давалась Васе с большим трудом. Приказная дисциплина, полное подчинение воле офицера, четкое выполнение команды, решение задач по истреблению противника – все это никак не увязывалось с его мирным, добродушным характером и рассеянным поведением. Военные занятия казались ему вынужденной игрой для взрослых. Он не мог абстрагироваться и представить себя в бою. В силу этого результаты его занятий иногда были плачевными. Часто во время разборов задания по ориентации на местности подполковник Иевлев – бывший царский офицер, всегда обращавшийся к студентам на «Вы», рассматривая схемы воображаемого движения роты, вдруг замирал, открывая рот, вытаращивал глаза, высоко поднимал над головой измятый лист и, не глядя на класс, говорил:

– Мальвинин, возьмите свою говнюшку. И никому не показывайте.

На занятиях по строевой подготовке нас учили командовать ротой. Не у всех это получалось, особенно трудно было Васе. Он не имел командного голоса и говорил тихо, как бы прислушиваясь к себе. Подполковник перебивал его:

– Мальвинин, Вы что там бормочете невнятно, словно пошехонец. Знаете, как они бают?

Прежде чем продемонстрировать разговор жителей приволжской Пошехонии, он преображал себя внешне. Склонял голову на грудь, безвольно опускал огромные руки вдоль живота, расслаблял лицо и, распустив губы, бормотал:

– Кош меннай, пал на нно и невинно.

После этого мигом вскидывал голову, выпячивал грудь и, смотря на нас победоносно, продолжал:

– Команда должна быть четной и ясной – вот такой.

Подполковник резко хватал полную грудь воздуха, при этом его огромный живот, обтянутый поношенным кителем, колыхался как накачанный футбольный мяч. Лицо становилось красным и напряженным, взгляд жестким и пронизывающим. Он замирал на несколько секунд и вдруг запевал своим громыхающим басом:

– Рота-а-а-а! Напра-а-а-а... Гоп! И не шевелись!!!

Мы дружно исполняли команду и замирали, смотря неотрывно в затылок впередистоящего, а над нашими головами уже раздавалось:

– Мальвинин! Ты что сделал? Сам повернулся, а сапоги на месте. Поверни сапоги, Мальвинин, а то упадешь вместе с оружием!

Военную практику мы проходили в действующем полку.

Наша рота носила литер «Д», что означало «дополнительная», а в обиходе полка этот литер расшифровывался как «Деревенская рота». Зная о таком прозвище, мы старались служить изо всех сил, тем более, что это была последняя практика перед присвоением звания. Особо ответственным делом было несение караульной службы.

Вот и в этот памятный день, во второй половине ночи, наш взвод находился в караульном помещении. Я был разводящим, т. е. единственным человеком, имеющим право поставить на пост часового или его освободить. Вернувшись с очередного развода, мы присели отдохнуть. Военный городок давно угомонился. Бледный свет дежурной лампы на столбе как бы сгущал окружающую его темноту. Ночная тишина располагала к неподвижности и молчанию.

Вдруг со стороны танкового гаража раздалась короткая автоматная очередь. «Тра-а-а!» Мы с Федей – начальником караула, отбежали в темноту и, напрягая слух, уставились в ту сторону. «Тра-а-а!» – снова отчеканил автомат.

– Там же Мальвинин на часах, – прошептал Федя и в следующую секунду нервно крикнул в открытую дверь караулки:

Тревога! Всем занять круговую оборону! Бодрствующая смена и разводящий за мной!

Мы понеслись в темноте к месту происшествия. Все молчали и нервно, прерывисто дышали. Дело принимало не шуточный оборот. В автомате у часового тридцать боевых патронов, а что у него в голове и как он нас встретит неизвестно.

У ворот танкодрома стояла грузовая автомашина, а около нее с поднятыми вверх руками солдат, который, как потом выяснилось, возвращался из дальнего рейса в гараж.

– Часовой!!! – крикнул Федя, держа автомат наготове.

Никто ему не ответил, только слышно было, как с дрожью хрипло дышал солдат у машины.

– Васька! Мать твою так! Ты где?

– Да здесь я, ребята.

Мальвинин весь трясся и, не опуская оружия, вышел из-за куста.

– Ты что делаешь? С ума сошел что ли? Иди сюда!

Вася подбежал и уставился своими огромными коричневыми глазами, в которых все еще полыхал ужас.

– Федя! Я кричу, а он едет.

– Ну и что, что едет? Сразу и стрелять надо, что ли?

– Федя! Федя, послушай – я кричу, а они едут и все! Я и нажал два раза. Я же не в них, а над головами.

– Ты бы еще в них! Совсем бы хорошо! Чудотворец! Давай сюда автомат!

Оставив нового часового, мы побрели обратно. Ребята, на чем свет

стоит ругали Васю, но голоса их уже звучали мирно, поскольку каждый из нас радовался в душе, что все закончилось относительно благополучно.

Далеко впереди болтался из стороны в сторону глазок ручного фонаря и слышался топот сапог. Это бежали к нам дежурные по полку офицеры. Мы остановились, и Федя, доставая дрожащей рукой папиросу, говорил, не глядя на Васю:

– Ну, натворил ты делов! Сейчас начнется разборка! Что да почему? И так о нас анекдоты в полку ходят, а теперь хоть глаза не показывай совсем.

Прошла неделя, в течение которой мы еле отбивались от желающих посмотреть на Васю. Все предрекали ему неприятности за превышение необходимых действий в создавшейся обстановке.

Однажды при торжественном построении полка, которое проводилось еженедельно, вдруг прозвучала команда:

– Курсант Мальвинин, выйти из строя!

Готовый к любому наказанию, Вася спокойно вышел и встал рядом с офицерами. Щеголеватый командир полка раскрыл планшет и прочитал четко и ясно:

– За бдительное несение караульной службы и проявленные при этом находчивость и мужество курсанту студенческой роты Ы-ского полка Мальвинину присваивается досрочно звание – «лейтенант».

Вася сначала внимательно и серьезно слушал офицера, а когда до него дошла суть приказа, вдруг протянул руку и, подавшись к нему всем корпусом, неожиданно закричал плачущим голосом:

– Не-ет! Не надо! Вы что? Пусть будет как у всех!

Командир растерялся больше Васи. Он глупо посмотрел на него, потом повернулся к замполиту, опустил руку, похлопал приказом по бедру, наконец, спохватившись, снова принял официальный вид и закончил:

– Лейтенант Мальвинин, благодарю за службу!

Командир вскинул руку к виску и приготовился услышать уставной ответ – «Служу Советскому Союзу!», но Вася совсем растерялся и стоял, как убитый горем, с поникшей головой. Плечи его вздрагивали. Казалось, что он беззвучно плачет. Полк стоял, как окаменелый. Никто не хихикнул и не заулыбался. Положение становилось все более нелепым. Наконец, командир сказал с горечью в голосе:

– Мальвинин, встаньте в строй.

Видимо, совсем забыл про устав, выбитый из обычной колеи своего вечно критикуемого положения, Вася, безобразно болтая руками, поплелся к нашей роте и замер на своем месте, не поднимая глаз.

Молва об этом событии распространилась повсеместно, и Вася стал постоянным объектом солдатских шуток, порой очень злых и неуместных. Мы видели, что Васина добрая душа тяжело страдала, и старались защитить его от этого, но не всегда успешно. Мучения Васи продолжались до самого отъезда. То в казарме, то в клубе, а то и в огромном солдатском полевом туалете при его появлении раздавались издевательские команды:

– Встать! Смирно! Товарищ лейтенант, разрешите продолжать занятия?

А однажды в столовой, когда изголодавшийся курсантский организм с трудом отсчитывает каждую секунду до получения вожделенной миски с солдатским супом, дежурный солдат вдруг объявил Васе:

– А Вам, товарищ лейтенант, обед не полагается. Пожалуйте в комнату комсостава.

Но прошла еще одна неделя и срок наших военных сборов закончился. Студенты вновь нарядились в свою гражданскую одежду и отправились на вокзал.

А когда вечером в вагоне скорого поезда мы решили обмыть присвоенные нам офицерские звания и пустили по кругу бутылку водки, Вася взял ее в руки, подержал и бережно поставил на стол. Губы его задрожали, и он, отвернувшись от нас, прижался лбом к запыленному оконному стеклу.

Чтобы не видеть его слез, мы тихонько вышли в тамбур и долго курили там, молча, провожая глазами мелькающие за окном полосатые пикетные столбики.

Один день сельского инженера

* * *

Из командировки Валентин возвратился в два часа ночи, в семь утра, как всегда, уже был на работе, никто еще не знал о его прибытии, поэтому телефоны молчали, посетителей не было.

Он пододвинул к себе толстую папку с накопившимися документами и стал их неторопливо рассматривать.

Вдруг один телефон зазвонил, Валентин глянул на него, но трубку не взял. «Позвонят, позвонят, да и перестанут. Должен же я с бумагами разобраться» – подумал он.

Однако телефон не умолкал и пришлось ответить. Говорил заведующий сельхозотделом.

– Я тебя по районам ищу, на квартиру уже звонил, а ты оказывается на работе. Слушай, в Заводоуковске сегодня будут грузиться комбайны. Железной дорогой пойдут на Ишим. Надо там хлеб домолачивать, а то уйдет под снег. Доскачи, побудь на погрузке.

– Виктор Иванович, так я только ночью вернулся, почти месяц дома не был. Хоть бы детей пересчитать – ушел все спали еще.

– Ничего страшного, к вечеру вернешься. Кого попало тут не отправишь – люди все-таки, да еще уставшие за уборку. Побудь сам. Мало ли чего?.. Чуть что, выходи на любые меры, а людей отправьте по-человечески. По линии железной дороги все согласовано. Давай выезжай. Потом отоспимся. Зимой.

Валентин достал из тумбочки стола свои «дежурные» сапоги, завернул в газету, сунул подмышку и пошел к машине.

До узловой станции доехали быстро и остановились на грузовой площадке. Половина комбайнов уже готовили к погрузке, остальные подходили. Механизаторы собрались кучкой. Валентин представился и начал разговор и инструктаж. Рассказал о районе, в который идет отправка. Началась погрузка и крепление комбайнов на платформах. Ревели моторы, перекликались люди, стучали кувалды, гремели платформы.

Пахло дымом солярки, моторным маслом и табаком. Все это было привычно и близко Валентину. Он ходил вдоль площадки, проверял ломом установку креплений, делал замечания, шутил и был в хорошем настроении.

Часа через два он вдруг услышал тревожные гудки и увидел бегущего к нему местного инженера. Тот запыхался, был бледен и чем-то потрясен.

– Там... там... наш комбайн вышел на главный путь и застрял.

– Ну и что? Вытащим и все дела.

Валентин вытер руки ветошью и зашагал к месту происшествия.

Комбайн стоял поперек пути, задние, управляемые колеса застряли между рельсами. К нему подкатил тепловоз и бесконечно подавал гудки. Комбайнера нигде не было. Толпа одетых в форму железнодорожников металась вокруг комбайна, громко возмущалась. Валентин понимал, что столкнулись два ведомства, будет скандал, а возможно и трагедия, поэтому нужно держать себя в руках. Он сразу подошел к тепловозу и выкрикнул машинисту.

– Ну-ка иди сюда! Что ты там вылупился в окошке?

Тот удивленно поморгал глазами, потом спустился по ступеням и уставился на Валентина.

– Ты что хочешь делать?

– А кто его знает. Сказали – я подъехал.

– Не вздумай комбайн трогать. Он денег стоит. И не малых. Тебе потом всю жизнь не рассчитаться. Понял?

Валентин уже бесцеремонно взял опешившего машиниста за плечо, повернул к тепловозу.

– Залазь, выключай свои гудки и уезжай отсюда!

Трусцой подбежал начальник вокзала, за ним несколько подчиненных.

– Вы что своих людей распустили? Смотрите что делают? Ясно, что нетрезвый сюда заехал. Будете отвечать по всей строгости! Вся вина на вас ляжет.

– Не надо на механизаторов кивать. Помогать нужно. Они сейчас круглые сутки работают. А вот почему у вас тепловозом не трезвый управляет? Один машинист у вас и того не можете проконтролировать.

Такого поворота железнодорожники не ожидали и были ошарашены. Их обвинительно-наступательный пыл был сбит.

– Ды мы его из дома срочно привезли. Он отдыхал после смены.

– Какое мое дело? Хоть бы и из бани. Прикатил – комбайнера напугал, тот бы уже давно выехал. Убирайте тепловоз, пока он никого не задавил! Ему не вытолкнуть комбайн – он же на колесах – покатится вдоль линии и все.

Начальник вокзала очумело вытаращился на Валентина.

Дак что делать-то? Пассажирский экспресс на подходе. Врежется ведь!

– Мы сами уберем. Прекратите панику !

Начальник махнул рукой и тепловоз плавно попятился в тупик.

Валентин разговаривал, спорил, а в голове неотступно крутилась мысль: – «Трактор бы сейчас гусеничный. Он бы выдернул. Как же я не предусмотрел? Осел!.. И где комбайнер? А если двигатель не исправный? Что тогда?»

Мысли его пролетали одна за другой, глаза следили за тепловозом, а он уже посылал местного инженера, чтобы тот быстро, бегом собрал сюда работающих на платформах механизаторов. Тот умчался. Время шло никто не подходил. Железнодорожники обступили Валентина.

– Ты что? Шутишь что ли? Такое дело, а он стоит спокойно. Вот человек какой- а? Ты посмотри на него!

Внутри у Валентина все кипело от напряжения, но он молча смотрел на крайнюю платформу. Наконец, из-за нее показалась толпа механизаторов. Они не спеша двигались к злосчастному комбайну. Валентин уже не выдержал и пошел навстречу. Он знал, что сейчас спасет только решительность, резкость и напор. Рассусоливать времени нет. Люди должны подчиниться беспрекословно. Разбираться будем потом.

– Вы что тащитесь как коровы недоеные? Быстро!

– А что надо-то?

– Комбайн на путях. Поезд скорый идет.

– Ну, и что мы? На руках что ли его поволокем?

– Бегом, я говорю, в душу вашу мать!

– Это другое дело. Так бы и сказал сразу!

Механизаторы бросились к комбайну, на ходу обсуждая, что можно сделать.

Валентин на бегу схватил за руку самого здоровенного мужика и потащил впереди всех.

– Быстро залезь в кабину и заводи мотор. Не жалей комбайна, рви на полных оборотах. Пошел!

Через несколько секунд мотор взревел на всю мощность. Машина дернулась, но не могла вытащить через рельсы задние колеса.

Валентин глянул вдоль путей. Экспресс выходил с поворота и приближался, поблескивая стеклами вагонов. Навстречу ему побежали сразу два работника вокзала, размахивая – один красным флажком, второй фуражкой.

Начальник вокзала, весь бледный, грубо выругался и кинулся на вокзал к радиостанции.

Валентин заорал на механизаторов:

– Поднимай зад комбайна! Колеса поднимай!

Мужики уцепились за боковину копнителя, закричали, надрываясь от тяжести.

– Хо-о-п! А ну, давай!! Пошел! Пошел!

Комбайн надсадно рявкнул мотором, рванулся и выпрыгнул через рельсы. Валентин бежал рядом с ним и кричал комбайнеру. Гони дальше! Впереди еще один путь! Не сбавляй газа! Шуруй с ходу!

В это время за спиной раздался шум проходящего поезда. Валентин остановился и, бессмысленно глядя на пролетающие мимо вагоны, тяжело дышал.

Подходили механизаторы, толкавшие комбайн, веселые, довольные и возбужденные.

– Ну, едри же его мать, как он туда заперся?

– Это надо же придумать? Вот козел!

Они окружили Валентина и доброжелательно поглядывали на него, а он уже, спокойный и официальный, широко развел руки и, как бы подталкивая их, тихо сказал.

– Все, мужики, все! Успокойтесь! Давайте на погрузку. Скоро отправка. Все дружно зашагали к своим платформам, а Валентин шел за ними и,

скрывая дрожь в руках, глубоко засунул их в карманы плаща, сжав кулаки.

Комбайн, застрявший на путях, тоже уже стоял на платформе. Около него раздался вдруг хохот. Оказывается комбайнер-молодой парень, ошибочно выехавший на линию, со страха залез в зерновой бункер и просидел там, пока его не нашли. Мужики добродушно потешались.

Ну, Васька, еще бы чуть-чуть и тебя бы заделало, как в консервной банке. Только бы спищал! Скажи инженеру спасибо- он не растерялся. Парень видать ходовой, битый.

– А ты, случайно, там не обхезался? Иди, вон, в луже полощись, а то в вагон не пустят. Выпрут как миленького!

Валентину не хотелось ни слушать, ни говорить. Он шагал вдоль эшелона, автоматически оглядывая правильность крепления комбайнов, а сам думал об отправке людей.

Погрузка практически заканчивалась. Подошел местный инженер.

– Валентин Семенович, а с этими, что будет делать?

– С кем?

– Да вон лежат. Уморились, разбудить невозможно.

В стороне, на бревнах, за штабелем леса в разных позах сидели и лежали девять человек, мирно похрапывающих под дождем. Рядом валялось несколько пустых бутылок из-под водки.

Как же мы не заметили раньше? Нужно было сразу в работу, под контроль... Придется их оставлять. Потом догонят свои комбайны. Где представитель райисполкома? Пусть в гостиницу их определит.

– Да он давно смотался отсюда.

– Вот помощники, ей-богу! Ладно. Пойду сам, а вы тут собирайте людей, за билетами пора.

В гостинице Валентина хорошо знали и вопрос решился быстро. Уходя, он с усталой улыбкой обратился к дежурной и горничным.

– Только, девочки, сами понимаете – люди месяц с комбайнов не слазили. Вечные работяги. Сегодня целый день под дождем. Ну, кое-кто расслабился мало-мало. Вы уж не обращайте внимание. Мужики есть мужики. Всякое бывает. Зато в работе как звери – день и ночь пашут. Договорились? Ну спасибо!

– Да все сделаем. Не понимаем, что ли? У самих такие же бедолаги в поле мучаются.

Возвратившись к месту погрузки, Валентин не обнаружил спящих.

Стоящие рядом механизаторы мирно курили. Загруженный комбайнами эшелон уже отошел.

– Где же ваши засони? Им место в гостинице готово.

– А мы их отправили с комбайнами. В бункера уложили.

– Как это в бункера?

Вмешался шофер, оставшийся у платформ.

– А так! Всех сбросали. Как бахнут его туда, – только кости гремят.

– Разве можно так? Мужики, вы что? Они же могут покалечиться, ушибиться. Или вылезет кто-нибудь на ходу, может и упасть.

Механизаторы беззлобно рассмеялись.

– Да ну ! Ни хрена им не сделается. Доедут – куда с добром. Не первый раз замужем.

Эшелон скрылся за поворотом, а Валентин все еще в смятении думал, как теперь поступить, но, взглянув на часы, увидел, что пора заниматься отправкой людей. До прихода пассажирского поезда оставалось меньше часа. Стало уже смеркаться. Толпа в пятьдесят человек во главе с ним зашлепала по грязи к вокзалу, чтобы приобрести билеты. Замыкал колонну местный инженер. Он следил, чтобы кто-нибудь не потерялся в темноте.

Вокзал ослепил и поразил вошедших яркими люстрами, чистотой и непривычным уже комнатным теплом.

У кассы стояла очередь человек 15. Все они с удивлением и неприязнью уставились на давно нестриженных, небритых, мокрых, грязных, немытых, уставших людей, некоторые были не совсем трезвы.

Валентин попросил пропустить механизаторов. Очередь загалдела и закричала.

– Почему без очереди? Мы с обеда стоим, а тут «без очереди». Просто удивительно!

Из толпы механизаторов с усмешкой донеслось.

Удивительно, Марья Дмитриевна, – чай пила, а брюхо холодное. Видать, неувязочка! Садись, мужики к стенке – ночевать будем. Привал!

Валентин снова взялся увещевать очередников, но все было напрасно. А время уходило. Тогда он, набрав воздуха, рявкнул во все горло.

– А ну-ка, освободить сейчас же кассу. Всем до одного. Кассир– прекратить продажу. Почему нет дежурного по вокзалу? У меня спецрейс!

Он повернулся спиной и оттолкнул стоящих в очереди, из которой раздавалось.

– Откуда такой нахал! Для всех один закон! Сейчас милицию вызовем. Нашелся какой умный!

Комбайнеры подошли к окошечку, но кассир заявила.

– Я ничего не знаю. У меня нет указания. Столько билетов не продам. Ждите следующих поездов.

Такого Валенин не ожидал. Ему говорили, что все согласовано, поэтому он не обратился предварительно в кассу. Да и некогда было. Мысли пролетали как молнии: «Неужели начальник вокзала подкинул свинью? К кому обратиться за помощью? Время уходит– поезд пройдет – куда я на ночь глядя с такой оравой? Люди и так еле держатся на ногах от усталости».

Валентин встряхнулся и громко обратился к кассиру начальственным тоном.

– У Вас что тут за порядки? Я выполняю правительственное задание. Соедините меня по селектору с начальником отделения дорог. На работе нет – давайте квартиру. И чтобы срочно! Люди уже в обморок падают от утомления. Будете отвечать!

Кассир почти совсем высунула голову из окошечка, оглядела Валентина и комбайнеров.

– Ладно, пусть подходят. Но будет без мест. Там ваше дело. Разбирайтесь с проводниками.

Она начала продавать билеты, механизаторы подходили без толкучки, стоящая в стороне очередь успокоилась, и Валентин вышел за двери.

Невысокие электрические фонари, как солдаты по стойке смирно, выстроились вдоль перрона, с трудом вырывая его своим светом из окружающей мокрой и бесконечной тьмы, в далекой глубине которой замерцала сквозь дождь белая точка огня. Она разрасталась и превращалась в ослепительный луч.

Подходил пассажирский. Механизаторы выстроились на перроне и когда поезд остановился, рванулись все в один вагон. Проводница закричала:

– Куда вы их столько и все ко мне! Не пущу! Все в грязи, мокрые, табачищем прет, да еще пьяные. Их на платформе отправлять надо, а вы в вагон.

Валентин, как всегда в решительные минуты, почувствовал в себе спокойствие, уверенность и даже какой-то мальчишеский задор. Он вплотную подошел к женщине.

– Прошу вас понять, это не просьба, а приказ. Мы с вами обязаны перевести этих людей к месту хлебоуборки. Там пропадают тысячи тонн зерна. Уйдите с дороги, а то мы перевернем ваш вагон.

Валентин заставил себя засмеяться и грудью отодвинул проводницу. Мужики начали посадку, постепенно заполняя коридор общего вагона. Проводница, стоя за спиной Валентина, колотила его по плечам и кричала.

– Куда претесь? Куда претесь? Вагон и так переполнен. Мест нет, а они прутся. Сейчас вызову начальника.

Когда механизаторы вошли в вагон, там поднялось волнение. Валентин пробрался в середину коридора и обратился к пассажирам с просьбой потесниться. Он быстро прокричал, как на митинге, срывая голос, о сложной уборке хлеба, о дожде, мешающем работать, о том, какие прекрасные люди – эти комбайнеры, что у них тоже семьи и они ждут их и вообще о том, как трудно быть крестьянином.

Пассажиры начали перекладывать вещи, садиться плотнее и размещать механизаторов. У Валентина защемило сердце от чувства благодарности. Скоро в вагоне возобновились разговоры, то там то здесь вспыхивал смех и шутки.

Вагон плавно качнулся и поплыл в темноту. Валентин еще раз осмотрел своих механизаторов, потом вышел в тамбур и выпрыгнул на ходу.

Когда он сел в машину, шофер радостно воскликнул.

– Сегодня пораньше вернемся. Хоть бы отгул дали, что ли. Надо же отоспаться.

Валентин курил и потупившись молчал, потом сказал шоферу.

– Волнуюсь я. Как они доедут? Особенно те, что на платформах отправились.

– Да, бросьте вы об этом думать! Они ведь не дети.

– Как это не думать? Ведь девять человек в бункерах уехали. Если не покалечатся там на выгрузных шнеках, так замерзнут к черту. Смотри как холодает.

– Ничего, встретят их утром сорочинцы.

– Когда они еще приедут встречальщики... В общем, не можем мы уехать от этих людей. Давай разворачивайся.

Шофер остановился и оторопело смотрел на Валентина, надеясь, что тот шутит.

– Ведь триста километров пути, а время полночь. Все равно не успеем. Они уже уедут в район.

– Надо успеть. Разворачивайся и пошел по боевому. Давай, давай!

Машина нехотя спятилась с дороги в сторону, затем, развернувшись, рванула по осенним ухабам и шелестящей под колесам грязи. Валентин молчал, мысли его уже были далеко с железнодорожным составом, который мчался где-то впереди.

Рано утром, миновав просыпающийся районный городок, добрались до эшелона. Он стоял в тупике. Механизаторы только что вернулись на двух автобусах с завтрака и направились к своим платформам.

Увидев Валентина, они окружили его и наперебой рассказывали, что доехали хорошо.

– Как эти – в бункерах?

– А что им сделается? Вон посиживают, как огурчики на грядке. В целости, сохранности.

– Ну и слава Богу. Давайте по вагонам. Уже отправление объявили.

Эшелон медленно двинулся на разгрузку, механизаторы выстроились у

своих комбайнов и смотрели на Валентина.

– Инженер, давай с нами! Айда! Приезжай!

Они улыбались, махали руками и шапками. От этого признания людей, с которыми провел всего меньше суток, Валентин почувствовал, как по сердцу разливается тепло. Возможно это и было самое большое счастье – чувство простолюдного, хлеборобского братства. Он тоже махал обеими руками, еле сдерживая себя от слез.

Ему казалось, что он кричит, а в самом деле он растроганно шептал.

Спасибо, друзья. В добрый путь. Успехов. Удачи вам. Я приеду, обязательно приеду.

Состав прошел мимо и скрылся за поворотом, а Валентин все стоял и не возвращался к машине, не желая показывать свои влажные, покрасневшие глаза.

Запретная встреча

* * *

В этот год меня перевели из района в областную организацию. Я был молод и считал, что появился на свет для успеха и великих дел. Наверно, так думал в молодости не только я.

С тех пор прошло много лет, судьба сводила меня со многими людьми. Но эта встреча запомнилась мне особенно подробно. О ней я не рассказывал почти никому – боялся, что слушатель перебьет меня: «Все это неправда!» И мне было бы неприятно, поскольку я искренне верил, что события, о которых услышал, не были придуманы. Сумею ли я убедить в этом читателя – не знаю, но расскажу все, как было...

Шел 1963 год. Я возвращался из московской командировки. В купе пассажирского поезда нас было только двое. Сосед -русоволосый, сероглазый крепыш бросил на верхнюю полку мешок, набитый какими-то несимметричными, выпирающими предметами. Брезентовую хозяйственную сумку бережно поставил на откидной столик.

Вспыхнули стандартные, дорожные вопросы о том, кто куда едет. Я быстро рассказал о себе все, сосед лишь отметил, что ночь проедем вместе.

Пытаясь поддержать общение, я рассказал ему о том, как устал от столичной суеты – даже ноги болят. Он согласно кивал: «Да что ты! И не говори! Точно!»

Тем временем за окном вагона стемнело. Московская окраина тянулась бесконечно. Более мелкие, чем в центре города дома, то отбегали от поезда, то выстраивались совсем рядом. Как в немом кино ползли кажущиеся игрушечными трамваи. Время от времени над ними вспыхивали снопы искр от скользящего контакта. Они, рассыпаясь как салют, гасли, и некоторое время была видна только вереница освещенных трамвайных окон. Редкие фонари на железнодорожных переездах внезапно выскакивали из темноты и убегали вдоль поезда назад, становясь все меньше и тускнее – как бы тонули в глубоком омуте.

Мы давно уже молча смотрели в окно. Наконец, мой спутник сказал, открывая сумку:

– Давай-ка пожуем малость перед сном, в смысле – произведем прием пищи. Чтоб все было как по уставу.

Последние слова меня насторожили и я попытался сострить:

– А ты что строго по уставу живешь?

Он, сноровисто раскладывая на постеленную газету колбасу, хлеб, ватрушки, глянул на меня с усмешкой:

– Было дело. Пожил я по расписанию порядочно.

Приподнял над сумкой бутылку водки:

– Примем по наркомовской для аппетита? Чтоб дома не журились.

Я растерялся, но быстро нашелся с ответом:

– Наука такие вещи допускает.

– Вот и хорошо, – он умело обколотил ножом сургуч с горлышка бутылки, выдернул картонную пробку и наполнил два стакана до половины.

Мы сдвинули стаканы и решительно выпили. Молча пожевали закуску. Вдруг сосед, загадочно улыбаясь, начал говорить:

– Ты вот заметил про устав. Так оно и есть. Пожил я по уставам много лет. Да еще по каким! По не писанным.

Я взялся за сигареты и приготовился слушать.

– Призвали меня в Армию в 18 лет, хотели в училище направить, да образования пять классов. Никуда негоден. Увезли в Подмосковье – в Кантемировскую дивизию. В часть по охране складов и техники.

Ну, сначала, все как положено, – карантин, курс молодого бойца, потом – присяга. Прослужил около месяца. Однажды приехал капитан и меня и еще одного парня забрал в Москву. Так я попал в роту кремлевских курсантов.

Он посмотрел на меня испытывающе – как я отреагировал на такое сообщение. Видимо, удовлетворенный моим заинтересованным видом, продолжил все больше увлекаясь воспоминаниями:

– Думал, что здесь и закончу службу, а пробыл только одну зиму. Весной перевели меня в особую группу по охране дачи Сталина.

Располагалась эта дача на окраине Москвы – в Кунцево. Территория большая. Забор из сосновых плах внахлестку высотой больше двух метров. Ни единой щели не найдешь. А внутри – редкий сосновый лес. Дерево от дерева метров двадцать. Сосны стоят как огромные желто– коричневые карандаши – только на макушке ветки пучком. В средине дачи, около домика и вдоль узких дорожек невысокие кусты.

Охрану мы несли у забора с внутренней стороны. Оружия не полагалось. Законы здесь были свои – особые. Главное – ни с кем, находящимся на даче, не встречаться – быть незаметным. Короче говоря, свои четыре часа стоишь, как кол у забора.

Так прошло лето – спокойно и однообразно. Напряженность во время дежурства стала пропадать, и однажды осенью решил я глянуть хоть одним глазом на домик в центре дачи. Тихонько подошел к песчаной дорожке и заглядываю в сторону дома. Вижу, вроде как там кто-то дрова колет, или землю копает. Засмотрелся и вдруг слышу на дорожке голос:

– Ты что, новенький?

Не оборачиваясь, я стал пятиться и, отойдя метров десять, замер у сосны. Говоривший остановился напротив меня, тяжело передохнул и как– то по домашнему сказал:

– Виходи суда.

Привыкший слышать властные команды, я был потрясен этими словами и поплелся по дорожке. Остановился совсем рядышком с говорящим. Разумом я понимал, кто передо мной, но никак не мог поверить, что это «Он» – такой старый, уставший и неказистый.

В застегнутой на все пуговицы шинели, в военной шапке, надетой почти до бровей, он посмотрел на меня как-то грустно и медленно перевел взгляд на дорожку. Военная форма никак не вязалась с его мягкими движениями и спокойным тихим голосом. Он вел себя так, как будто не я, а он нарушил устав.

Все это я осмыслил позднее, а в тот момент растерялся, и встреча приняла неожиданный оборот. На вопрос: «Где родился?», – я неожиданно ответил: «В Тараканах».

Он опять посмотрел на меня, но уже удивленно. В глазах вспыхнуло оживление.

– В Больших Тараканах, – поправился я. – Деревня так называется. Вятский я, из-под Кирова. – Мне показалось, что губы его дрогнули в улыбке:

– Ну, расскажи «вятский из-под Кирова», как там живут... В Тараканах?

Торопливо я начал рассказывать, что у матери, кроме меня, осталось пять братьев, отец погиб под Москвой в сорок первом году, что сам с 14 лет работал в конобозе, так как был старшим сыном, младшие еще учатся все, а мать работает в колхозе, который стал теперь богатым – дают по триста граммов зерна на трудодень, а раньше «все на картошке бились».

Я говорил и говорил, боясь, что он перебьет меня и спросит: «Как ты посмел сюда выйти?»

Он слушал, не глядя на меня, то, опуская голову и, смотря почти под ноги, то, поднимая взгляд к вершинам дальних сосен.

– Мать пенсию получает?

– Получает – сто двадцать рублей.

– Родных навещаешь?

– Еще не был в отпуске.

– Мать нужно навещать! – уже более строго сказал он и пошел в сторону домика.

Некоторое время я смотрел ему во след. Когда он очень медленным тяжелым шагом прошел мимо одного куста, за его спиной появился человек и, посмотрев в мою сторону, вновь скрылся.

«Все здесь под контролем», – с тоской подумал я – пропала моя головушка!»

Взволнованный воспоминаниями, он быстро встал и сделал вид, что старательно вытирает рукой оконное стекло. Потом, уставившись в него широко открытыми не мигающими глазами, долго молчал. Казалось, что он забыл обо мне и об этом поезде, летящем в холодной ночной мгле. Наконец, взгляд его стал теплеть, он как бы впервые посмотрел мне в лицо. Не знаю, какое выражение он увидел на нем, но, улыбнувшись, сказал:

– Что и тебя заело? Не боись, остался, как видишь, живой! И начал уже как-то скороговоркой с явным желанием, скорей закончить разговор: – Наслушался я, конечно, ругани от командира вдоволь. Но к моему удивлению ругался он, как бы опасаясь меня. А потом повел по кабинетам, где я не читая, подписал несколько бумаг. В тот же день выдали мне литерный билет на поезд, целый вещмешок сухого пайка – хлеб, консервы, сахар – в расчете на пять человек. Кроме того – пять комплектов нательного белья и солдатской формы – гимнастерки с галифе самого малого размера. Отправили на вокзал на автобусе. Сел я, как кум королю, а майор Бабайлов подает мешок:

– Насчет обуви указаний не было, так мы вот тебе старенькие сапоги для братанов подобрали.

Когда шофер взял рукоятку и пошел заводить машину, майор, прикрыв дверь, заговорил тихо и быстро:

– Ну, вятский, счастливый ты! Видать, не только в рубашке родился, но и в кальсонах. Тебя же прямо на посту взять хотели. Кинулись, а уже поздно. Хорошо, что Он вмешался, а то бы открутили тебе башку на рукомойник. Да и нам бы вмазали!

Он сдернул фуражку за козырек до самых глаз и, уставившись на меня, закончил:

– Ты смотри теперь – молчи. Ни гу-гу! Было дело и было. Если по новой раскрутят – все загремим кто куда.

Уехал я как во сне. Лишь в дороге очухался. Приехал домой, а мать сообщает, что в район за деньгами ездила. Назначили новую пенсию – четыреста рублей...

...С тех пор каждый год езжу домой. И старую обувь вожу. Вон и сейчас в мешке. В деревне все пригодится.

Мой сосед смолк, нервно встал, машинально поправил волосы обоими

руками и уставился в дверное зеркало невидящим взглядом, как в пустое пространство. Вернувшись на место, он начал говорить, но уже как-то вяло, уставшим спокойным голосом:

– Вот так, сибиряк! Я тебе все, как на духу. Никому подробно не рассказывал. Сначала запрещали, потом боялся, а сейчас...

Он обречено махнул рукой, как-то жалко по-детски, скривил губы.

– Мне все равно. Отпахался! И квартира есть и семья, а интереса нету. Стали мы вес, охранники, как бы меченые. Всех разогнали. Кого куда. Меня, правда, перевели в милицию. Но ходу нет. Как посадили дежурным на проходную, так и все. Вот уже десять лет, ворота открываю да закрываю. И, ты понимаешь, все как бы избегают меня, никто не остановится, не заговорит. Приду молча и уйду молча. Я уже и привык, вроде как виноватый. А ведь никому ничего не говорил! Видать, правда, что молва впереди человека бежит.

Он отвалился в угол спиной, прикрыл глаза и замер. Я вдруг обнаружил, что так и сижу с незажженной сигаретой в руке. Курить уже не хотелось. Положив сигарету и спички на столик, перевел взгляд в окно. Мрачная темнота летела по ту . сторону стекла. Казалось, что мы падаем в бесконечную бездну. Я тоже закрыл глаза, мозг продолжал рисовать картины только что услышанного.

– А ведь я с Ним еще раз встречался, – неожиданно продолжил сосед. Поймав мой изумленный взгляд, и грустно улыбаясь, добавил: – Только уже с мертвым. На похоронах в карауле стоял. Правда, не у гроба, а в зале. Вот слез было. В жизни столько не видел. Море. Что интересно – начальство хоть бы что, а люди приходят и уливаются. Я до того достоял – мерещиться стало. Вроде как никого нет в зале, только мы с Ним двое. Я хочу заговорить, а он хмурится – знак подает: «Не говори. Нельзя». Тряхну головой – пройдет. А потом опять его вижу. Еле до смены достоял.

Попутчик снова замолчал, видимо, погрузившись в прошлое, а потом, очнувшись, махнул рукой как бы подводя итог:

– Слушай, сибиряк, давай-ка мы допьем! За помин Его души.

Он быстро разлил по стаканам остатки водки. Не сговариваясь, мы встали и молча выпили. Убрав пустую бутылку и остатки закуски в сумку, он снова отвалился спиной в угол купе – всем видом показывая, что намерен спать.

Я сидел не шевелясь, боясь разорвать эту до предела натянутую тишину. Шум поезда и стук колес звучали как бы из другого мира, находящегося вне нашего купе. Все слова казались мне в эту минуту пустыми и неуместными.

Агент КГБ

* * *

Этот случай произошел со мной давно – в конце шестидесятых, когда, выражаясь языком «Великого Комбинатора», я был молодым, красивым, полным сил и устремлений, уверенности в себе.

Однажды осенним, поздним вечером я покидал Москву, возвращаясь из командировки. Меня провожали два моих бывших школьные друга – такие же рослые сибиряки, но обосновавшиеся в столице. Хотя мы и спешили, но традиционно отметились в крохотной «забегаловке» и, закусывая на ходу горячими сосисками, ринулись к вагону скорого поезда. Когда мы трое заслонили собой двери в купе – все обитатели его уставились на нас. Больше всего отреагировал пассажир с верхней полки. Он даже спустился на пол и оглядывал нас, как напуганный воробей, вместе с тем подробно и внимательно. Сам он выглядел неказисто – малорослый, рыжеволосый, неряшливо одетый, суетливый, с лица его не сходила простецкая улыбка.

Вагон дрогнул и за окнами его спокойно поплыл назад почти пустой перрон. Мы с ребятами дружно обнялись, и они побежали к выходу. Я уже собрался поднять на полку чемодан, как вдруг один из них вновь появился в дверях и со словами: «Чуть было не забыл в кармане» поставил на стол четвертинку водки и затопал, убегая из вагона. Никто из нас не предполагал в ту минуту, что именно эта маленькая бутылочка станет в дальнейшем как бы завязкой в той странной и необычной истории. Усевшись за столик, я огляделся. Напротив меня лежал на боку, опершись на локоть, пожилой мужчина. Его чистое холеное лицо было обрамлено неправдоподобно седой, короткой стрижки бородкой. Женщина средних лет на второй полке тоже расположилась на постели. Они молча смотрели на меня во все глаза с каким-то непонятным ожиданием. Я попытался завязать с ними разговор, но они, приветливо улыбаясь и кивая головами, продолжали молчать.

Меня распирало желание поведать попутчикам о том, какие хорошие и верные друзья меня провожали, но, не получив ни какой реакции с их стороны, я замолчал. Молодой парень на верхней полке стал похрапывать. Видя, что ко мне никто не проявляет интереса, я уже собирался выйти в коридор с надеждой найти там какого-нибудь собеседника, как вдруг дверь купе открылась и вошла молодая женщина с темными большими глазами, которые она удивленно направила на меня. Видимо, она уже была здесь раньше и поэтому смотрела на меня как на новичка.

Одежда ее резко отличалась от принятых тогда в нашей стране форм. Легкое шерстяное платье туго обтягивало ее безукоризненно-женственную фигуру. На пальцах рук несколько колец с камнями, на шее красивые бусы.

Обращаясь к старику, но, поминутно поглядывая на меня, она вдруг заговорила на немецком языке. Я прямо подскочил на месте. Дело в том, что мне пришлось целый год изучать этот язык, готовясь к сдаче минимума для работы над диссертацией и я кое-что мог понимать и чуть-чуть лопотать на языке Гейне. Как тут было не проявить себя! Я ввязался в разговор. Говорил заученными фразами, рекомендуясь и рассказывая о своей работе. Молодая женщина всплеснула руками и, протягивая мне ладонь, представилась: Гертруда.

Я попытался сказать ей, что у нас нет такого имени, и я буду звать ее просто Гера. Она поняла меня и закивала согласно головой, заливаясь смехом.

Парень на верхней полке, свесив голову, удивленно и, как мне показалось, даже настороженно уставился на нас. Тут я вспомнил о маленькой бутылочке, стоящей на столе.

Схватив четвертинку, я разлил ее в пять стаканов. Иностранцы не пили, а смаковали водку крохотными глоточками. Мне хотелось показать, что в отличие от них я – русский и, как мне казалось могучий, здоровый, свободный и независимый в своей стране. Кроме того, желая блеснуть своей образованностью, я вдруг встал и, почти неожиданно для самого себя, громко продекламировал из Некрасова:

«Пиши: в деревне Босове

Яким Нагой живет.

Работает он до смерти,

До полусмерти пьет».

С этими словами я вылил в рот положенную мне дозу спиртного, картинно уселся за столик и ждал реакции спутников. Иностранцы засмеялись, как мне показалось, одобрительно, а Гера захлопала в ладоши.

Неожиданно сверху спрыгнул рыжий парень и набросился на меня:

– Что ты мелешь? Какой Яким? Придумал, тоже мне философ – литературовед. Это когда было? Сто лет назад. Уже и в помине подобного нет!

Я большой и сильный, взял его за рукав, усадил рядом с собой и снисходительно потрепал по рыжим лохмам:

– Что пищишь, как из гнезда выпал? Это же классика. Пора тебе знать. Кроме того, они же по-русски не понимают ни черта – тупые, как бревна.

Рыжий весь побледнел и напрягся, казалось, сейчас он кинется на меня с дракой. Но, видимо, усмиренный моим неприступным видом, вдруг дурашливо захохотал, обнял меня за плечи:

Ну, сибиряк! Вот дает! Юморист! Пойдем покурим – и он буквально повис на мне, двигаясь к дверям. Мы вышли. Закурили. Он молчал и смотрел на меня. Я пускал дым над его головой. Наконец, он опять рассмеялся и пригласил меня в ресторан. Я похлопал по карману и сделал грустное лицо.

Крикнув: «Я угощаю», он за руку потащил меня в тамбур.

В вагоне-ресторане еще не было посетителей и мы, потягивая терпкий портвейн, разговорились. Он представился журналистом, а я снова с гордостью рассказал о своей работе, должности, области. Он опять захохотал и махнул на меня рукой.

– Брось выдумывать. Ты еще не дорос до такой работы, молод еще. Да может и не сибиряк ты вовсе?

Оскорбленный, я показал ему удостоверение и командировку, а сам снисходительно поглядывал на него.

– А где ты билет приобрел?

Я ответил, что по брони ЦК КПСС в кассе для героев. Он быстро бросил на меня взгляд.

– О, да ты еще и герой страны?

– Да нет, просто наши земляки работают в ЦК, они и организовали это дело.

Парень некоторое время смотрел на меня снизу вверх, как бы раздумывая над чем-то и вдруг беззвучно залился смехом, задирая голову и встряхивая рыжими лохмами.

– Вот в рот пароход! А мы все кассы проверили, никто билета не продавал! Ну, думаем – загадка – поезд забит, а место осталось пустое. До конца ждали – думали, какая-то особая птица появится. А тут вон кто! Инженер! Да еще сельский.

Теперь уже я, ничего не понимая, оторопело смотрел на него. Он огляделся вокруг, наклонился грудью на стол и тихо, но четко, властно заговорил:

– Слушай сюда, сибиряк! Я офицер КГБ. Сопровождаю иностранцев. Не простых. Они сдали в Москве авиабилеты и пересели на поезд. Едут через всю страну в Японию как туристы. Ты вот языком молотишь, что попало и доволен. Имей в виду – этот «старик» работает в Англии учителем русского языка и владеет им получше тебя. А молодушка – симпатяга знает шесть языков, в том числе и наш. Она у «старика» связная. По нашей версии им нужно с кем-то связаться, а где, неизвестно. Раз уж ты тут оказался, давай помогай. Продолжай общение с «молодушкой», да посмелее и похитрее. Не трусь. Чуть – что – я в вагоне не один, так что будь спок! Мне бы твою фактуру, я бы ее мигом расколол. Давай не прерывай контакты. Не сиди молчком. Лопочи что-нибудь. Смотри ей в глаза нахальней, за ребро пощупай. Да не переиграй, а то даст по уху и спать уйдет. Продержись до приезда на высшем пилотаже. Перед подходом поезда не отходи от нее. Возможно, она пойдет тебя провожать.

Чем глупее себя будешь вести, тем лучше. Не думай, что ты ее интересуешь. Она ищет с кем-то контакт и может быть рискнет связаться через тебя. Если сунет записку или что-то передаст на словах – все сообщи вашему КГБ. Понял? А теперь, давай, вали к ней.

Вернувшись в вагон, мы столкнулись с моей подопечной, стоящей в коридоре у окна. Она одним взглядом осмотрела нас обоих. Я глупо и растерянно улыбался, а чекист прикинулся пьяным и, пошатываясь, вошел в купе.

Женщина зябко задрожала плечами, встала ко мне под бок и, заглядывая в глаза, шутливо произнесла: «У-у-у! Оаз 151: как».

Не знаю, как чувствовала себя она, но я, получив информацию, уже не мог себя вести также раскованно, как при первом знакомстве, и, без конца улыбаясь, согласно кивал головой, стараясь всем видом показать, что будто бы понимаю ее и очень заинтересован.

Она говорила умышленно медленно, что-то чертила пальчиком на оконном стекле, через плечо, задирая кверху красивую голову, заглядывала в мои глаза. Я многозначительно кивал и поддакивал ей. Она благодарно улыбалась и продолжала шаловливо о чем-то рассказывать.

Только изредка отдельные знакомые слова прорывались к моему сознанию, рождая бессвязные подобия образов, тут же теряющихся в потоке звуков непривычной речи и не оставляя следа в памяти. Так прошло несколько часов. Иногда мы ходили по узкому коридору и с трудом пропускали мимо себя поздних посетителей ресторана.

Ровно в полночь мы разошлись спать каждый в свое купе. Поезд приходил в родной город утром.

Я рано встал и собрался. Гебист давно уже стоял в коридоре. Увидя меня, он горестно сморщил лицо и безнадежно покачал головой. За окнами показался перрон, я взял чемоданчик и собрался выходить. В это время открылась дверь купе и вышла Гера. На ней была короткая соболиная дошка и кокетливая шляпка.

Ни слова не говоря, она взяла меня под руку и мы пошли к выходу. Гебист как тень шел сзади. Около вагона он остановился, а мы проследовали к вокзалу. Волнение все больше охватывало меня: «Неужели? Неужели?»

У самых дверей Гера остановилась, повернулась ко мне, поднялась на носки и прикоснулась губами к моей щеке. Кокетливо отойдя на два-три шага, помахала рукой.

Открыв тяжелую дверь, я вошел в здание вокзала и облегченно вздохнул. Казалось, что с души свалился огромный камень. Я вступил в свою обычную, привычную жизнь.

Прошло недели три. С головой, погрузившись в работу, я стал уже забывать события московской командировки. Но однажды в кабинет ко мне зашел приветливый мужчина и представился майором госбезопасности. Он попросил никого не впускать и не отвлекаться на телефонные звонки.

– Это вы ехали из Москвы в одном купе с офицером безопасности?

Я ответил утвердительно, никак не выказывая удивления информированностью собеседника.

– А почему вы не выполнили его указаний?

– Мной было сделано все, о чем он говорил, но я не получил ни письменного ни устного сообщения для передачи.

– Почему не информировали нас? Мы ждали.

– А что я могу сказать?

– Думаю, что многое. Нас интересовали буквально все подробности. Вы поступили неправильно. Имейте в виду, что вы можете еще нам понадобиться, тем более сейчас, когда ваша героиня арестована в Новосибирске как агент иностранной разведки.

Он встал, вежливо пожал руку и вышел. Я остался один, недвижно посреди кабинета. Сердце мое болезненно сжалось. Видимо, так чувствуют себя дети, когда сказка завершается так страшно, нелепо, с чем не хочет соглашаться разум.

Командир штрафной роты

* * *

Наверное, нет на свете ничего более грустного и умиротворяющего, чем старое деревенское кладбище ранней весной. Летняя жизнь еще не обозначилась, а вечность заполнила скорбным молчанием и запахом прелой прошлогодней растительности весь этот припавший к речке, пригорюнившийся сосновый бор.

Когда-то собирались мы – родственники – сюда в один день по сговору со всех сторон страны, а теперь по несостоятельности приезжаем к отцовской могиле по одиночке с какой-нибудь оказией. Вот и в этот раз через много лет я с попутной машиной добрался в родной поселок и пришел на погост.

На одном из скромных памятников, стоящем над плохо ухоженной могилой, я вдруг увидел выцветшую фотографию, вид которой заставил меня остановиться. Эти веселые, честные глаза, необъяснимо обаятельная улыбка были мне очень знакомы. Память молниеносно вернула меня на несколько десятилетий назад, ко времени встреч с этим необычным человеком.

Он появился в поселке года через три после окончаний войны. Высокий, крепкий, красивый, всегда в гимнастерке, брюках-галифе и хромовых блестящих сапогах. Когда он надевал свой парадный офицерский китель, прохожие не могли оторвать от него глаз – вся грудь его была увешана орденами. При знакомстве он представлял себя полностью и официально – «Вшивков Василий Борисович», чем приводил селян в немалое смущение. У него была необычная для наших мест семья: жена – молодая, пышнотелая узбечка и двое детей – мальчик и девочка, которые не унаследовали от отца ни одной русской черты. Они были смуглы, черноголовы и черноглазы, как мать. Мы жили в соседстве, и, несмотря на значительную разницу в возрасте, я больше, чем другие парни, имел возможность общаться с этим фронтовиком. Когда стало известно, что он был командиром штрафной роты, многие пытались узнать подробности его боевой жизни, но получали в ответ шутки или молчание. Однако мне иногда удавалось услышать его краткие рассказы во время редких деревенских застолий, где собирались несколько соседей-фронтовиков и солдатских вдов. Говорил он кратко, негромко, как бы стесняясь или боясь осуждения.

– Принял я роту после тяжелых боев, когда от нее одно название осталось. Поступила команда получать пополнение. Взял я двух автоматчиков и прибыл на станцию, а там грузовой эшелон и охрана с пулеметами и собаками. Отсчитали мне три вагона – «забирай». Двери откатили – вылазит пополнение. Показалось мне, что достались в тот раз одни урки.

Кое-как собрали их в колонну и двинулись вперед. Вижу, один бритоголовый что-то все крутится и вроде как команды другим подает. Отошли километра два, и отряд наш стал рассыпаться. Одни отстают, другие в стороны отходят. Сколько ни кричу – никто не слушает. Автоматчики мои заволновались. На меня оглядываются. Этот плешивый почувствовал смену обстановки и, сдирая рубаху, заорал:

– Кореша, их всего трое. Берем у них оружие – и айда в поле! Тама разберемся.

На этом месте Василий Борисович обычно опускал голову к столу, лопатки его оттопыривали на спине гимнастерку, и он некоторое время молчал, справляясь с волнением. Затем, заглядывая каждому слушателю в глаза, хлопнув ладонью по столу, произносил хрипловато, как бы подводя итог:

– Вот ведь гад какой! А?

Окончание этого события он излагал как бы с сожалением. Говорил как о неизбежной беде, опустив глаза в стол. Слова звучали приглушенно и бесстрастно, как горестное признание.

– Вижу: дело швах. Нас перебьют и сами разбегутся. Кинулся я к нему, он на меня. Такой бугай наглый, лет под пятьдесят, а мне только– только 22 исполнилось. Закипело все во мне от обиды. Нет никакого страха, одна обида и злость.

Он коротко вздохнул, вяло махнул рукой, как бы отгоняя назойливую муху, и закончил:

– Выстрелил я ему прямо в лоб и бегом мимо него в самую середину толпы. Гранату выхватил и кричу: «Я, Вшивков Василий Борисович, всех перебью, жизни не пожалею, но будет, по-моему. Равняйсь! Смирно!».

Держу гранату над головой и шагаю вдоль строя. Сразу все притихли, двинулись дальше. Так и дошли до расположения части, а там уже охрана нас встретила.

Иногда кто-то из слушателей, неуверенно разрывая установившуюся за столом тишину, спрашивал:

– А еще-то приходилось стрелять? Или как?

Василий Борисович в таких случаях осматривал интересующегося несколько обиженно, даже с упреком и отвечал как-то двусмысленно, вроде того, что «война это тебе не игра». После этого обычно вставал и, выйдя на крыльцо, закуривал «Беломор». Когда он возвращался, за столом опять воцарялась тишина, и снова спокойно звучал его голос:

– Как воевали? Известное дело – штрафная рота, всю дорогу то на заслон, то на прорыв. В наступлении до победы, в обороне – до конца. Два случая было, когда немцы в наши окопы врывались. Оно ведь как? Наступающие сначала приближаются перебежками, а метров за 50 – вперед броском. И все время палят. Добегает немец до нашего окопа, а патронов у него уже в автомате нет. И нам некогда с пулеметами ворочаться. Вот тебе и рукопашная! Страшное это дело. Каждый как во сне. В себя приходишь только после схватки, а тут уже вторая волна немцев наступает. Бывало, что и убитых из окопа вынести некогда. Так по ним и бегать приходилось.

– Господи, страсти-то какие, – крестились бабы, а бывшие солдаты подтверждающе кивали головами.

– Дисциплина, какая была? В бою все как один. Опасность сближает. А так – всякое бывало. Некоторые не подчинялись сначала. Бывало и хуже. Один раз сижу на дереве с биноклем, сверяю карту с местностью. Знаю, что скоро идти в наступление. Вдруг из нашего же окопа очередь из ручного пулемета прямо по мне. Еле успел спрыгнуть вниз.

Одна из слушательниц глухо ахнула.

– Да кто же это, подлец, такой?

Василий Борисович бросил на нее быстрый взгляд и улыбнулся своей приятной улыбкой снисходительно и добродушно.

– Нашли этого стрелка быстро. Смотрю – совсем пацан. Дрожит и слезы на глазах. Кто-то, думаю, заставил его. Наверное, уголовники запугали. Я ему говорю:

– Что же ты так безобразно стреляешь? С полсотни метров не попал. Так нельзя... В наступление рядом со мной пойдешь, и чтобы мне стрелять как положено. Без промаха!

Рассказчик бросил в рот папиросу, склонившись над спичкой, прикурил, из всех сил затянулся и вновь заговорил, одновременно выпуская дым:

– Ранило его в этом бою. Тяжело. В живот. Несут его на плащ-палатке, а он плачет и смеется: «Командир! Я теперь свободный. Больше не штрафной...».

– Каждый знал, что искупить вину можно только своей кровью или гибелью. Какова вина, неважно, – цена для всех одна.

Чаще всего рассказ прерывался неожиданно. Василий Борисович смолкал, долго смотрел в одну точку, потом, как бы очнувшись, вставал и уходил в школьное общежитие со словами: «Ладно... Пойду в свой «гарнизон».

Вспомнился мне и доверительный разговор его жены с моей матерью:

– После войны Васю назначили комендантом одного маленького городка в Германии, а я у него переводчицей служила. Там мы и поженились... Добрый он очень и доверчивый. Думает, все кругом такие же, как он, – искренние. Когда комендантом стал, хотел всем помочь. Бывало, придет военный и говорит, что он летчик, который бомбил город при наступлении нашей пехоты. Василий весь загорится.

– Спасибо, друг, ты нас крепко поддержал с воздуха.

И пишет на склад, чтобы выдали герою-летчику костюмной ткани. То одежду даст, то продуктов. Потом оказывалось, что всем этим на толкучке торгуют бессовестные люди.

С трибуналом местным тоже дело не пошло. Иногда возьмет солдат на развалинах какую-нибудь одежду или часы, или аккордеон. Бывало, что и патефон старый. Его судить – за «мародерство», а Василий опять бежит:

– Вы что? Боевого воина за тряпку расстреливать? Так нельзя... Я с ним поговорю, он больше не будет. Сами-то, небось, и фронта не нюхали, все по судам командуете.

Прямота эта многим не нравилась... В общем, полгода всего и поработал он, а потом другого прислали. Нас перевели в воинскую часть, но и там он не ужился. Однажды ожидали какого-то генерала, готовились к парадному построению, и старшина разбудил роту раньше времени. Вася, когда узнал, что его солдаты недоспали, накинулся на старшину:

Ты что творишь, кукурузная твоя харя? Разве можно у солдата полчаса сна отбирать? Это святое время отдыха, а ты его украл. Все! Больше я с тобой не служу. Я тебя отстраняю!

Женщина помолчала, опустив голову, а когда подняла глаза, на лице блуждала грустная улыбка, и она закончила рассказ:

– А вышло все наоборот, Васю отстранили, а старшина остался. Хорошо, что сюда устроился в профтехучилище военруком. Все-таки он вроде как командир. Ему всегда о ком-то заботиться нужно. О себе он и не думает никогда. Не напомни ему, он про еду забудет – все бы только с учащимися занимался.

Воспоминания мои были прерваны звуком тихих шагов. Оглянувшись, я увидел рядом с собой старую женщину. Худое лицо с тусклыми глазами, поношенная, старомодная одежда говорили о ее трудной, неблагополучной жизни и слабом здоровье. Она заговорила со мной первая глухим, бесцветным голосом.

– Я тут живу рядом. Смотрю – человек стоит долго одинешенек. Кто, думаю, такой? К кому пришел?

Представившись, я спросил ее, не знает ли она, когда и как скончался Василий Борисович.

Как не знать. Я вместе с ним в училище работала. Воспитателем. Он все меня сестренкой звал, потому что я тоже всю войну на фронте санитаркой была. Погиб он, голубчик наш, нежданно и негаданно. – И она, часто замолкая, чтобы с трудом передохнуть своей слабой грудью, поведала мне следующее:

– Однажды на железной дороге охранники вагонов разодрались с нашей милицией. Не поделили что-то, а те и другие с оружием. И учинили перестрелку. Василий Борисович, когда услышал это, и говорит:

– Вот глупые. Сами себя перестреляют и невинные могут пострадать. Так нельзя... – Да и помчался туда. Он спрыгнул прямо в середину стрелявших с крыши вагона.

– А ну! Встать всем по форме. С вами говорит Вшивков Василий Борисович! И не вздумайте сопротивляться. Всем сдать оружие!

Он подходил к каждому, выхватывал из рук карабины и ставил их к вагону. Затем сгреб нарушителей в кучу и гаркнул так весело и командно, как умел это делать только он один:

– Прямо! Шагом марш!

Необычная колонна двинулась к зданию небольшого вокзала, где засела группа стрелков железнодорожной милиции. Когда половина пути была уже пройдена, с их стороны вдруг прогремел выстрел. Кто-то из стрелков, не разобравшись в ситуации, неожиданно спустил курок. Василий Борисович остановился и схватился за грудь. Между пальцев брызнула кровь. Он посмотрел на ладонь и удивленно произнес:

– Вот тебе и раз!

Конвоируемые обернулись к нему и тоже остановились.

- А ну, грешники, не крути башками. Вперед смотри!

И он вновь зашагал к вокзалу. Ему было тяжело, и арестованные поддерживали теперь его со всех сторон. Шагов через десять он упал, потеряв сознание. Он метался без памяти еще несколько минут в здании вокзала, куда его перенесли. В последний раз, поднявшись на локтях, он крикнул в бесконечность:

– Знаменосец вперед! Рота, в атаку! За мной!

Это были его последние слова. Закончив рассказ, женщина молчала. Тишина вновь сковала все вокруг, и только весенняя капель булькала в лужу, как редкие мужские слезы.

Союз меча и орала

* * *

Этот союз был кратковременным, заключенным по приказам двух министров – обороны и минсельхоза. Этому событию предшествовало следующее: на территории одного из совхозов был выделен квадрат в лесном районе. Он был секретным и охранялся автоматчиками. Вскоре от гражданского шоссе была проложена бетонная дорога. Она уходила в густые заросли сибирских сосен и терялась вдали от населенных пунктов. Говорили всякое: будто бы строится склад химического оружия, секретный аэродром, танкодром и т. д.

Однако через год жители окрестных деревень и случайно проезжающие шофера по ночам иногда слышали далеко в лесу страшный рев и грохот, чувствовали дрожание земли, а после над тайгой, сначала медленно, как бы через силу, вырывалось огромное пламя и поднималось в темное небо. Яростный огонь рвался все выше и выше, достигнув облаков, начинал бледнеть и вскоре исчезал.

Первые очевидцы запуска баллистических ракет, пораженные, останавливались, смотрели с трепетом на невиданное чудо и лишь изредка кто-нибудь с восторгом восклицал:

– Вот дают! Пошла родимая!

Со временем запуски стали обычным явлением и местные уже без волнения поясняли новичкам.

– Видишь, вон небо засветилось? Сейчас опять баллистическая попрет.

Смотри!

Так прошло несколько лет, прежде чем был заключен союз военных и крестьян.

Однажды меня вызвал срочно заместитель председателя облисполкома и познакомил с каким-то полковником.

Вот с нашей стороны будет представителем этот инженер, кивнул он в мою сторону.

– Хорошо. Завтра в 9-00 у меня на объекте. Пароль – «Чайка-2». Имейте ввиду, что «Чайка-1» – это я. Так что ты как бы второе лицо в подразделении. Сильно-то не злоупотребляй властью, – шутливо сказал мне полковник, попрощавшись и вышел. Ничего не понимая, я обескуражено смотрел на начальство, терпеливо ожидая разъяснений. Тот жадно схватил в рот папиросу и выпускал вместе с дымом одно ругательство за другим.

– Вот сволочь! Вот гад, какой! Мерзавец!

Он затушил папиросу в пепельнице, наконец, обратился ко мне:

– Ты понимаешь? Какой-то полковник – там, наверху (он ткнул пальцем в сторону Москвы) рассекретил перед противником расположение нашей ракетной базы. Пришел приказ в течение недели ликвидировать ее. Твоя задача – принять из части 300 автомашин для села. Все – бесплатно и спешно, так, что смотри, чтобы не облапошили, а то потом ищи ветра в поле. Смотри, завтра не опаздывай. Все! Шагай. А я в обком. Надо все обсудить. – нельзя ли кое-что выпросить – подъемные краны там, бульдозеры, тракторы. В общем, что возможно. Давай, вперед.

Он вскочил со стула и скрылся в дверях, не обращая более на меня внимания. Утром я набрал указанный номер телефона и назвал пароль. Через несколько секунд услышал голос полковника.

– Рано встаешь инженер. Встреча как договорились в 9-00. Жду.

– Товарищ полковник, я захватил с собой четырех опытных инженеров.

– Это исключено. Только вы, один и в 9-00.

Трубка замолчала. Ответ был настолько категоричен, что я не осмелился звонить повторно и отправился в машину один.

На КП меня провели к телефону и я вновь услышал командный голос полковника.

– Вас, проводят, я жду.

Дежурный солдат вежливо распахнул дверь, и мы отправились к месту встречи. Узкая бетонка как стрела вонзилась в лес и исчезла вдали. Мы свернули и за кустами я увидел небольшой одноэтажный домик. Как и все вокруг он был тоже зеленый. Нигде никаких надписей. Как только мы вошли в кабинет, командир снял трубку одного из множества телефонных аппаратов.

– Зайдите.

Мне показалось, что тот, к кому он обращался, стоял прямо за дверью и вошел мгновенно.

– Познакомьтесь – капитан Радченко. Все будете решать с ним.

Я, обращаясь сразу к обоим, попросил показать технику и предупредил, что непригодную не возьму. Потребовал список машин. Капитан молчал, полковник ответил.

– Все машины на ходу. Смотреть бесполезно. Если бы даже захотели – ремонтировать некогда. Списки получите с последней машиной. Тогда и акт подпишем. Готовьте место для приемки. Завтра в 8 часов первые машины прибудут к вам для передачи. На всю операцию отводится двое суток. Приступайте. Радченко, проводите инженера.

Через пять минут я уже стоял за воротами и думал о том, где будем

принимать технику. В те годы наш город был небольшим. Там, где сейчас кинотеатр «Космос», было картофельное поле. Урожай уже был убран, и технику решили принимать здесь. С вечера вызвали представителей совхозов и колхозов с доверенностями, а сами с инженером Мироносовым ранее 7 часов уже ожидали подхода техники. Ровно в 8 подошла первая колонна. Не разговаривая с нами, солдаты ставили машины в ряды, садились на автобус и уезжали. Приемки и передачи как таковой не получилось.

Подъехал зампред. Осмотрел машины. Отозвал нас в сторону.

Вы дело не затягивайте. Разматывайте все побыстрее. Смотрите, сколько техники – гектаров пять заняла. Наши с тобой крестьяне так и шастают – все никак выбрать не могут. Глядите внимательно, а то от последних машин одни колеса останутся.

В разговор вмешался, как всегда, бойко мой помощник-инженер Мироносов:

– Буду я тут с ними конопатиться. Сейчас заставлю подряд все машины брать. Разбегались тут!

Однако провести работу более организованно было трудно. Крестьяне – народ хозяйственный и выбирали очень тщательно, сдавали документы и угоняли машины. Вечером подъехал капитан Радченко и, бравируя фактом организованной доставки техники, подал мне акт приемки. Я, бегло просмотрев его, подписал.

Без сна и отдыха за двое суток мы раздали все машины и собрали доверенности.

Последнюю машину утащили на буксире.

Утром на работе, разговаривая по телефону, я увидел, как в кабинет вошел Мироносов. Вид его был тревожным.

– Вот елки-копалки, одной доверенности не хватает. Ты не брал?

– Ты что, сдурел! Это же не доверенности, а машины у нас недостает. Давай пересчитаем.

– Ну да! Документы уже в бухгалтерии и акт составлен о недостаче.

Поразмыслив, мы решили срочно ехать к военным.

Когда подъехали к воротам объекта, я представился, но часовой, не ответив, отошел. Нас не пропускали и мы стояли как оплеванные.

– Слушай, метров триста слева есть тропинка и там сетка разорвана. А там рядом автостоянка. Давай доедем, – предложил Мироносов. Мы сели в машину и двинулись вдоль забора в поисках незаконного прохода. Мы не продвинулись и сотни метров, как послышался собачий лай и нас окружили несколько автоматчиков.

– Всем выйти из машины, руки за голову и шагом марш к пропускному пункту. – Собаки лаяли у наших ног, дула автоматов смотрели в грудь, в глазах у солдат решимость и напряжение. Мы невольно подчинились и униженные, оскорбленные и взбещенные таким приемом, поплелись к воротам. Там нас встретил дежурный офицер и, выслушав меня, спокойно разъяснил:

– Этот пароль отменен, проезд и проход запрещены.

Я попросил его связать меня по телефону с полковником.

– Не имею права, – коротко ответил он и ушел в помещение.

Что было делать? Я отправился в облисполком признаваться в потере одной машины. К моему удивлению, зампред отнесся к этому сообщению спокойно.

– Хорошо, что одной не хватает. Я думал, что в той суматохе вообще не разберемся. Что ты! Вас двое, а их по триста с каждой стороны и все со своими интересами... Ладно, завтра вызову полковника. Приходи к десяти.

Но встреча эта ничего не дала. Полковник, иронически улыбаясь в мою сторону, сообщил:

– Документы подписаны обеими сторонами. Еще вчера они отправлены с нарочным в штаб округа. У нас проблем нет, а в ваши мы не вмешиваемся.

Совсем растерянный, я отправился в свою бухгалтерию искать помощи и совета.

Наш главбух – пожилой, лысоватый человек, никогда не начинал разговор первым и мог молчать буквально неделями. Выслушав меня, он с улыбкой ответил:

– А вы пока не расстраивайтесь. Это дело долгое. Пока оформим материалы в милицию, пока пройдет следствие, пока передадут дело в суд... А суд решит или срок вам определят или возмещение ущерба. Там будет видно.

Я угрюмо побрел к себе в кабинет. Позвонил в ГАИ, в канцелярию – нет ли телеграмм. Но никто меня не успокоил. Автомашину найти не удалось. Я сидел и курил, проклиная в душе всю эту историю, свою доверчивость и поспешность, а так же все эти военные порядки и секретности.

Зашел один из опытнейших директоров совхоза.

– Я слышал у вас неприятности? Можно я посмотрю данные по этой машине? Он записал все в свою книжку и ушел, пообещав поискать нашу потерю.

На следующий день он позвонил и сказал, что машина нашлась у них, документы отправлены в бухгалтерию, к ним приложено объяснение.

Я немедленно выехал в район, чтобы самому увидеть эту злосчастную машину. Запыхавшись, я вбежал в кабинет директора.

– Где она?

Он спокойно снял очки, посмотрел на меня близоруко.

– А ее нет... и не было, – он рассмеялся и добавил. – И не будет... Ну что ты сразу бледнеешь?

Все согласовано в районе, в облисполкоме и даже в обкоме. Все за тебя горой. Пусть бумаги числятся за нами, а потом мы спишем с баланса эту несчастную развалюху и конец делу. По отзывам хозяйств, военные все возможные ресурсы выжали из них. Не будем же мы перед вояками марку терять.

Я возвращался в полном смятении души. С одной стороны было стыдно и неприемлемо вступать в эту неправду, создавая, таким образом, подобие поручика Киже, с другой стороны, я понимал, что речь идет о чести огромного сельского ведомства. Вступать в борьбу с военным монстром было бесполезно.

Не успел я войти в кабинет, как позвонил зампред. Он как будто чувствовал мое состояние.

– Ты перестань страдать и в душе копаться. Еще не то может быть в работе при наших масштабах. Все это мелочи, привыкай. Подумаешь, среди 18 тысяч сельских машин не будет одной военной рухляди. Мы и брать-то их не хотели. Вот увидишь потом – министерство зачтет их за новые и фонды годовые ополовинит. Вот это будет – «да». Кончай всю эту возню и включайся в уборку. Смотри еще, сколько хлебов не убрано!

Я слушал его и еле сдерживал слезы, то ли от обиды за такой нелепый случай, то ли от теплого чувства, что обо мне заботятся эти опытные, до безумия перегруженные ответственной работой люди...

Прошло много лет. Возвращаясь однажды, как обычно поздно ночью из командировки, я рассказал попутчикам эту историю. И мы решили завернуть на объект. Несколько километров машина пробиралась по заброшенной бетонке, заваленной старыми сосновыми шишками. А когда выехали на поляну, свет фар выхватил из мрака обломки бетона взорванных ракетных шахт. Кругом валялись рваные трубы, рельсы, куски огромного кабеля. Чувствовалось по всему, что здесь когда-то было нечто величественное. Мы вышли из машины и невольно сняв головные уборы с грустью смотрели на эти остатки. В то время мы еще не знали, что совсем скоро предательство станет обыденным делом, а разбой и разруха пройдут по всей стране и что разгром этой таежной базы по сравнению с теми потерями, которые понесет страна, покажутся нам детской забавой.

Деревня на военном положении

* * *

Читателю может показаться, что этот рассказ является веселым или злорадным вымыслом. К сожалению – нет. Он основан на действительных фактах. Если что и добавлено в нем или упущено, то лишь незначительные подробности, вымытые из памяти автора беспощадным временем. События эти происходили в трудные послевоенные годы подъема сельского хозяйства, когда главным дефицитом на селе были кадры специалистов. Начиналось все, как обычно, с благих намерений в один из осенних дней тысяча девятьсот шестьдесят третьего года.

Полковник в отставке Мирошин, надев все свои награды, шел, гордо подняв голову, с удовольствием замечая, как прохожие обращают внимание на его бравую выправку. Он, как в детстве, незаметно косился на магазинные витрины, где в стеклах отражалась его еще довольно стройная фигура, а тень от козырька фуражки, как клюв огромной птицы, важно покачивалась при каждом шаге. Вчера он услышал по радио, что в совхозы и колхозы области требуются специалисты на должности руководителей.

Пробыв после бурной военной жизни в отставке пять лет, он готов был подключиться к любой работе, лишь бы она соответствовала званию полковника. А тут как раз – директор или председатель. Вполне подходит. Для решения этого вопроса он торжественно шествовал в обком партии. Военная служба прошла для него гладко. В самые грозные и трагические для страны годы он был заместителем начальника полковой школы. Готовил кадры для фронта. Лишь в самом конце войны его назначили в действующую армию замполитом командира полка. Звание полковника он получил перед выходом на пенсию. Характер имел спокойный, но твердый. К службе относился вдумчиво, за что его сослуживцы прозвали тугодумом и философом. В обкоме он зашел в сельхозотдел, но его направили в орготдел, где и прошла беседа. Неприветливо выслушав полковника, заведующий, глядя в стол, спросил:

– Вы вообще-то когда-нибудь соприкасались с сельским хозяйством?

Ну, как сказать? Докладываю вам, что вырос на окраине города. Имели свой огород. Морковка там, капустка, огурчики, помидоры. Кроме того, командовал солдатами на уборке свеклы в колхозе. Получили похвальную грамоту.

О, это уже кое-что значит! – оживился заведующий – Давайте так. Приходите завтра. Я запрошу срочно ваше личное дело в военкомате, и тогда решим.

На следующий день к вечеру местное радио сообщило в новостях, что полковник Мирошин, следуя партийному долгу, изъявил желание ехать на село и направляется директором совхоза. А через два дня его уже везли в стареньком газике к месту работы. Тихий, похожий на сельского учителя секретарь райкома нотаций не читал, а спокойно отметил:

– Совхоз неплохой, земли хорошие, люди отличные, но немножко пораспустились. Директора нет уже полгода. Зоотехник там заправляет всеми делами. Приступайте. Найдете подход к людям – будет порядок, будет и результат.

В совхозе Мирошина встретили парторг с профоргом и проводили в кабинет, где уже собрались специалисты, завфермами, бригадиры и просто свободные от работы. Мирошин с изумлением увидел перед собой массу людей с устремленными на него взглядами и, помимо его воли, в нем проснулось чувство командира. Он громогласно прокричал:

– А кто вас вызывал сюда? Почему столько народу?

В комнате воцарилась неуютная тишина. Многие удивленно, а некоторые испуганно переглядывались. Директор продолжал:

– Вы что будете сидеть развалясь, когда перед вами начальник на ногах? А ну, встать всем как положено. Вот так! И слушай мою команду! Во-первых, по имени и отчеству меня не называть. Я вам не родственник какой-нибудь! Называть только: «товарищ директор», можно: «товарищ полковник». Без вызова никому не приходить. Буду наказывать. Все! На этом заканчиваем! Начфин и зампотех остаются, остальные свободны.

Люди, смущенно переглядываясь, расходились, а главный бухгалтер и главный инженер остались стоять посреди беспорядочно раздвинутых стульев. Первое время жители совхоза были шокированы непривычными командами и указаниями, но уже через месяц стали к этому привыкать. Никого не удивляло, когда, звоня по телефону в реммастерскую, директор с прижимом в голосе говорил заведующему:

Ты там у меня весь личный состав распустил! От плана отступаете. Ориентир не держишь. Давай, подготовь всех к построению, я сейчас подъеду, приказ отдам.

После того как он отсчитал не поздоровавшихся с ним рабочих, его стали побаиваться и обходить стороной, а если кто-то сталкивался нос к носу, то, действительно, по-военному останавливался и громко приветствовал:

– Здравствуйте, товарищ директор!

Мирошин автоматически вскидывал руку до козырька и быстро произносил:

– Здравия желаю! Куда следуем? На ферму? Тогда шагом марш!

Особый интерес представляло для полковника животноводство, поскольку раньше он с ним не имел дела. По несколько раз он обходил коровник, подолгу рассматривая животных. После этого забивал зоотехников необычными вопросами и рекомендациями:

– Зоотехник Иванов! Объясни, почему корова ест зеленую траву, а молоко дает белого цвета? Не знаешь? Проштудируй свой устав и завтра, чтоб мне ответ лежал на столе. А почему, понимаешь, бык стоит на левом фланге? Никакой субординации! Когда корм раздают, ему в последнюю очередь достается. Он что делает в это время? Орет на весь двор и выбивает лбом доски из стойла, а когда дождется, наконец, корма, кидается на него со стоном и сопением, одновременно оправляясь. Какая же корова захочет иметь теленка от такого жалкого быка? Вы пересмотрите порядок построения животных на фермах, а то никакого взаимодействия между ними не будет.

Директора перебивает зоотехник совхоза:

– Так, товарищ полковник, у нас все коровы на искусственном осеменении. Лучшими мировыми породами оплодотворяем.

– Знаю я это ваше осеменение! Корова ждет, ждет, а тут тебе, как ложная атака, вместо быка баба в белом халате появляется с пипеткой и трубкой стеклянной. Отставить это дело! Нечего скотину мучить. Изобретатели тоже мне нашлись. Придумали вместо велосипеда самокат.

На все просьбы от растениеводов о начале работ по очистке и сушке семян зерновых культур, директор раздраженно отвечал:

– Вы, товарищ агроном, прекратите сигналить о своих семенах. Потерпят до весны. Трава она и есть трава. Еды и питья не просит... Тут в животноводстве нужно на прорыв идти. Надои молока теряют позицию за позицией. Придется весь гарнизон по тревоге поднимать. Хоть часовых ставь в коровниках, чтоб за порядком следили!

Сам Мирошин практически не покидал производства и рабочим не давал покоя, но дело не улучшалось. Кругом была неразбериха. То он отменял рейсы тракторов за сеном и заставлял механизаторов чистить коровники. Утром оказывалось, что нет кормов. Тогда закрывалась реммастерская, и ремонтники таскали солому с одной фермы на другую. Он получал огромное удовлетворение, когда много людей было сосредоточено в одном месте под его руководством. Здесь можно было командовать во весь голос, что и считал он своей главной работой. Остроязыкая деревня быстро отреагировала на деятельность руководителя шутками и прибаутками. В маленьком магазинчике одна из доярок, давясь смехом, рассказывала подружкам:

Машка Зойкина чуть под полковником не побывала. Вылетает из-за угла, а он навстречу. Она пока тормозила в резиновых-то чунях, да и подшибла его. Оба в сугроб завалились. Машка-то лежит и кричит: «Здравия желаю, товарищ директор!» Он на четвереньки поднялся и говорит: «Лежа начальство не приветствуют». Вот умора, ей богу, с ума рехнешься, язви их душу, хохмачей проклятых.

За редкими застольями в крестьянских избах можно было услышать завеселевшую от рябиновой настойки бабенку:

Мы с директором военным

С хлебом будем здоровенным.

Все коровы по ранжиру.

Свиньи сдохнут скоро с жиру.

Так и жили – деревня своей, отдельной жизнью, а директор своей – беспокойной, озабоченной, хлопотливой, но не удовлетворяющей ни его самого, ни подчиненных. Прошло более полугода. В один из весенних дней первому секретарю обкома принесли почту. Неловко улыбаясь, его помощник выложил из красной папки несколько рукописных листов и тихо произнес:

Директор совхоза из новых, чудить начинает.

Секретарь, не изменив позы, не тронув руками листков, начал читать.

РАПОРТ

Выполняя Вашу команду о необходимости увеличения поголовья скота, а также его продуктивности, считаю необходимым доложить следующее. Я, как бывший командир полка и человек, проживший активной жизнью более 35 лет, на основании жизненного опыта и следуя подчиненности по штатному расписанию, докладываю, что главным тормозом в развитии животноводства является, так называемое, искусственное осеменение скота. О данном неоспоримом факте я неоднократно докладывал по инстанции в районе и области, а сейчас обращаюсь к Вам. Такое осеменение наносит один вред. Поясняю: разве допустимо держать на ферме в двести коров только одного маломального быка, как его называют, «пробника», якобы для выявления желания коров к осеменению? Кроме того, и этому калеке создаются невыносимые условия существования. Он один, находясь в запертом отсеке, среди массы коров, постепенно теряет к ним интерес и, когда его выводят, как пробника, то он смотрит в другую сторону.

Дело в животноводстве не только пущено на самотек, но умышленно прерывается естественный ход развития скота внедрением, как меня пытаются убедить недалекие люди, прогрессивного метода искусственного осеменения. Это же безрассудно: вникать руками в грубых резиновых перчатках туда, где зарождается новая жизнь. А зоотехники делают это до самого локтя, причем многие из них мужского, а иногда и женского пола, при этом курят и громко ругаются на коров. Какие же это может вызвать эмоции в организме животного, кроме отторжения происходящего. Я лично наблюдал, как после такой операции коровы убегают бегом и обиженно мычат. В виду этого и получаются хилые телята совсем другой породы, неизвестной и незнакомой матери-корове. Отсюда телята растут как сироты, медленно набирая вес, в результате отсутствия достаточной материнской теплоты со стороны коровы.

С точки зрения экономики здесь совсем никто не задумывается. Сколько стоит замороженное семя? А зарплата зоотехникам и осеменаторам с их аппаратурой? Естественный же способ, практически бесплатный, даже выгоден – быка, израсходовавшего свои половые боезапасы, сдают на мясо.

В своих убеждениях я тверд и последовательно провожу работу по укреплению животноводства – пункты осеменения ликвидирую, создав на их базе классы для политзанятий и обучения гражданской обороне.

В заключении, товарищ секретарь, убеждая вас в своей правоте и необходимости начатой мной реформации, как человек, проживший многоопытную жизнь, авторитетно заявляю, что никакой искусственный метод не может заменить последствия близости разнополых животных в момент осеменения.

Полковник в отставке, директор совхоза Мирошин.

Дочитав до конца, ни разу не изменившись в лице, секретарь посуровел. Он встал и степенно подошел к окну. Долго смотрел в стекло и молчал. Наконец, не оборачиваясь, сощурив слегка глаза, что указывало на его плохое настроение, заговорил:

– Искренне приходится сожалеть об этом человеке. Он не безразличен. Мыслит в пределах своих понятий, но не грамотен, не имеет основ сельской жизни. К его твердому характеру еще бы знания, и ему не будет цены... Торопимся с подбором кадров, спешим все! Нужно учить людей перед назначением на должность. Давайте при научном институте создадим школу подготовки сельских руководящих кадров. Вызовите на завтра к 9 часам ректора института. А Мирошина придется заменить. Жаль, но он может навредить еще больше. Переговорите с Егоровым, пусть на бюро райкома послушают его и без шума освободят. Перевоспитывать поздно, на это у нас нет времени. Село и так еле стоит на ногах.

Через двое суток полковник Мирошин возвращался обратно в город, обдумывая дополнительные аргументы, которые он намеревался изложить в следующем рапорте.

Чугунный лоб

* * *

Все в деревне звали Ивана Михеевича на «Вы». Директора совхоза и то так не навеличивали. Почему такое случилось, трудно объяснить. Ничем вроде особым он не отличался – вечный механизатор, и все заслуги. Образование «три класса и коридор», а уже много лет ходит в механиках. Причем по любому профилю. Работал и в реммастерской, и на уборке урожая, и в животноводстве. Где ни трудней, там и он. Жил в добротном доме на берегу озера, обнявшего своими камышами одну сторону деревни от края и до края. Рано утром, когда проголодавшиеся за ночь чайки поднимали над озером шум и гам, гоняясь за мелкой рыбешкой, важные утки, еще не потревоженные рыбаками, млели на зеленых кочках, а глупые караси били хвостами в прибрежных травах, Иван Михеевич шествовал на работу. Кроме звуков его мерных шагов ничего еще не нарушало сонной деревенской тишины.

По виду его нельзя было назвать пожилым, но все в деревне давно знали его и он знал каждого, поэтому, казалось, что он был здесь всегда. Представить себе совхоз без Михеевича было невозможно. Он никогда не повышал голоса. Был немногословен, но на его замечания никто не возражал потому, что они звучали доброжелательно, но веско.

– Нету-ка, Миша, в тебе крестьянской жилы. Стал ты как цыган. Ничего округом себя не жаль. На тракторе к самому дому валишь. Десять уже дорог натоптал. Травушку всю кончил. Дожди польют – у всех красота зеленая, а у тебя одна грязь да лывы... Глуши мотор на тракту, а сам пешком к дому ходи. Чистота-а будет.

Он не ждал ответа, а поворачивался и озабоченно шагал дальше. Его замечание при этом приобретало как бы форму вежливого приказа и обсуждению не подлежало.

На ходу он не озирался, не вникал в разговоры, но всегда был в курсе событий и деревенских проблем. Что касалось практики технических решений, то обращаться к Ивану Михеевичу за советом было обычным делом. Иногда кто-нибудь из молодых инженеров или техников приходили к нему с вопросом: «Можно ли как-то восстановить сломанную деталь?»

Иван Михеевич сдвигал шапку на затылок и говорил негромко и скромно, как бы стесняясь своей необразованности.

– Я не знаю, как тут по науке положено, а мы-то раньше по своему разумению делали – вот здесь токаря пусть проточат и в кузнице бандаж изготовить надо... – Он подробно рассказывал всю технологию реставрации детали, заключение всегда делал такое:

– Может, по-научному еще как можно, а мы уж сколь ума хватало так и лепили... А тракторист пусть плавно трогается, а то и остальные шестерни у сеялок все нарушит.

Как и полагалось руководящим кадрам, состоял Иван Михеевич в партии. На все собрания являлся одним из первых. Садился поближе к президиуму, снимал свою лохматую шапку, надевал ее на колено и внимательно слушал.

Когда критиковали работу бригады и его самого, он не перечил, а даже согласно поддакивал.

– Худо робим, худо. Истинная ваша правда. Оборзели напрочь. Какой тут коммунизм с такими построишь?

Зная его покладистость, выступающие не стеснялись в выражениях и ему доставалось почти на каждом собрании.

Однако он выходил из зала таким же спокойным, как и входил. Никто не помнит случая, чтобы кому-либо удалось вывести его из себя или хотя бы ускорить равномерные темпы его действий.

Однажды в поле, прямо за озером загорелся зерноуборочный комбайн. Кончилось время обеда, и Иван Михеевич степенно возвращался в ремонтную мастерскую.

– Пожар, пожар! Комбайн горит! – кричали люди, показывая руками через озеро. Иван Михеевич так же размеренно продолжал шагать среди кричащих и суетившихся, ни разу не глянув в поле. Через несколько минут он вошел в мастерскую.

– Павел-то здесь ли? – не повышая голоса, спросил он у механизаторов, сидящих в курилке, имея в виду шофера автопоходной мастерской.

Никто ему не ответил. Это означало, что где шофер, неизвестно.

– Поищи-ка, Григорий, его побыстрей. В поле надо. И вы все собирайтесь. Там на Лысом бугре комбайн горит, видать Михаила машинка.

На механизаторов словно плеснули кипятком. Все соскочили, засуетились, хватали лопаты, ведра, ломы. Прибежал шофер и машина рванулась к воротам. Мужики заскакивали на ходу. «Автолетучка» раскачивалась на ухабах, не сбавляя скорости, но вдруг резко остановилась. Из кабины вылез Иван Михеевич и стал внимательно заглядывать внутрь будки.

– Мужики, а огнетушители-то все взяли?

– Взяли, взяли. Чего встали? Гнать надо! Комбайн-то уж наверно сгорел?

Иван Михеевич аккуратно расстегнул фуфайку, достал из пиджака карманные часы и внимательно посмотрел на циферблат, затем поднес часы к уху, послушал и положил обратно. Мужики не отрываясь, смотрели на него, а он вздохнул и рассудительно заключил:

– Пожалуй, должен уже и сгореть.

– Дак мы на кой туда премся?

– Комбайн-то пущай горит. Не последний. Хлебушко бы как не пыхнул. Он ведь теперь как порох и не увидишь, как займется. Ехать надо. Хоть комбайн горелый с поля во время выволокчи и то бы, слава Богу.

Все произошло именно так, как он предсказал – комбайн сгорел, а хлебное поле удалось спасти.

В один из сложных осенних периодов ударила ранняя непогодь. Совхозный скот с дальних выпасов перегоняли на фермы. Иван Михеевич в это время руководил бригадами по механизации животноводства и пропадал на работе день и ночь, но, несмотря на это, один из коровников не был готов к приему скота. Надои молока снижались катастрофически. Подобное положение было и в других хозяйствах. Как обычно в таких случаях собралось бюро райкома партии с приглашением всех специалистов района.

Заседание проходило нервозно. Общее положение дел обрисовал зоотехник и началось «обсуждение доклада». Почти все в качестве примера безответственности поминали Ивана Михеевича. Особенно резко выступила второй секретарь. Она даже пальцем указывала на него, требуя наказания его за «безответственность».

Иван Михеевич спокойно сидел на первом ряду, заложив ногу на ногу, смиренно скрестив руки на груди и внимательно слушал критику, пошевеливая носками резиновых чуней. Лицо его было бесстрастным, как будто речь шла не о нем.

Такое самообладание выводило из себя весь руководящий президиум. Наконец, не выдержал и вскочил на ноги первый секретарь. Он перебил выступающего.

– Да что вы распинаетесь перед ним? Он ведь и ухом не ведет! Этот чугунный лоб из пушки не пробьешь!

Не находя от волнения слов, секретарь на минуту смолк. Зал стыдливо молчал. Многие опустили головы. И в этот момент раздался бодрый, умышленно удивленный возглас Ивана Михеевича:

– Вот это лоб так лоб! Ничего себе!

Зал прыснул коротким смехом. Секретарь махнул рукой и сел... В совхоз возвращались уже под вечер. Все молчали. В машине было душно и дымно. Директор без конца курил, открывал на ходу дверцу и зло выбрасывал окурки. Наконец, он сказал Ивану Михеевичу:

– И что это он на тебя сегодня взъелся?

– Кто? А-а-а – секретарь-то? Да он мужик неплохой. Агрономом робил – куда с добром. А теперь у него, кроме ругани, ничего нет. Душа-то болит, а помочь ничем не может, оттого и психует.

Иван Михеевич снял шапку, пригладил волосы, и неотрывно глядя через лобовое стекло машины на дорогу, утонувшую в грязи, продолжил:

– Я другого испужался, когда эта-то – секретарша его раскричалась. Ну, думаю, сейчас выпадет из трибуны и обмочится вся от злости.

Старенький, испорченный газик, переваливающийся на ухабах, как торопящаяся к корму утка, вздрогнул от дружного хохота, заглушившего надрывной гул мотора. Смеялись все, кроме Ивана Михеевича, который по-прежнему озабоченно вглядывался в дорогу, надсадно ползущую под колеса автомобиля.

Прямой укол в сердце

* * *

Легковая автомашина с надписью на дверке кабины «Ветеринарная помощь» смело прыгала в весенние лужи, отчаянно царапала колесами грязь еще не просохшей грунтовой дороги и упорно двигалась к пригородному совхозу. Из придорожных канав шумно поднимались дородные утки, громкими криками призывавшие к себе сизых селезней-красавцев.

И действительно, потерявшие от страсти свой голос, охрипшие самцы летели со всех сторон, готовясь к бою с соперниками за предстоящую любовную победу. На дальних лугах радостно кричали и танцевали журавли. Утренняя прохлада, врываясь в кабину через открытое ветровое стекло, наполняла грудь свежестью, игриво шевеля волосы пассажиров.

Мария была счастлива. Наконец и ее взяли на важную врачебную работу. Они со старшим ветврачом направлялись на ферму для проведения прививки телочек и бычков от болезней. Ее, приехавшую после окончания института, приняли на работу в областную лабораторию на самую низшую должность. Работящая, с веселым общительным характером, Мария сжилась с коллективом и всю зиму выполняла подсобные работы. И вот, наконец, выезд на производство, которого она так долго ждала. На ферме их встретили две телятницы. Работа прошла быстро и уже подходила к концу, когда над крышей загремел гром. Весенняя гроза была желанной, и все женщины, оторвавшись от работы, собрались в тамбуре и с радостью смотрели на потоки теплого дождя.

Только недавно пришедший электрик, поднявшись на лестницу, продолжал копаться в электрощите. Вдруг там полыхнула яркая вспышка, раздался пугающий треск, и обмякший электрик свалился на истоптанный скотом пол. Женщины, подбежав к нему, увидели, что он побледнел и не двигался. Телятница постарше дрожащим, испуганным голосом прокричала:

– Колька, ты сдурел что ли? Вставай, давай не чуди, хватит придуряться!

Однако упавший коротко простонал, глаза его, широко распахнутые от ужаса, медленно закрылись. Телятницы завизжали и побежали в деревню. Старший ветврач тоже быстро пошла за ними, бессвязно бормоча:

– Надо позвонить. Из конторы. Скорую из города.

Мария, растерянная, испуганная, осталась одна около пострадавшего и не отрывала от него глаз. Через несколько секунд ее мысли стали проясняться:

– Что делать? Тоже уйти? Если нет, то чем помочь?

Она с трудом заставила себя нагнуться над мужчиной и приложила ухо к его груди. Дыхания не было. Она прикоснулась к руке. Пульса не слышно. Это прикосновение прервало ее страх перед умирающим. Она быстро принесла саквояж с лекарствами и сделала ему укол, введя в вену кофеин. Встав на колени, начала делать искусственное дыхание, но состояние электрика не улучшалось. Хуже того, голова его безвольно завалилась в сторону. Тогда она разорвала на нем ситцевую рубаху и снова приложила ухо к груди. Там была тишина. Мария обмерла, а мысли разрывали ее голову: «Все! Сердце остановилось. Движение крови прекратилось. Уколы бесполезны, препарат не дойдет до сердца, а от толчков на грудь оно не возбуждается... Как быть? Только последнее средство – укол в само сердце. Это опасно! Страшно! Нужен адреналин. Есть ли он в походной аптечке ветврача?!»

Обессиленная, она переползла на четвереньках к саквояжу с лекарствами. Кофеин – прочь. Анестезин – прочь. Вот – адреналин в большой ампуле. Теперь нужен крупный шприц. Она схватила его, надела длинную иглу. «Сколько набрать лекарства? Какая доза спасет? Избыток сильного препарата может вызвать окончательный паралич сердца». И вдруг ей вспомнилось бородатое лицо профессора кафедры лечения животных Шлезингера и его напутственные слова.

– В критической обстановке, коллеги, при оказании врачебной помощи людям придерживайтесь дозировки лекарственных препаратов как для средней величины собаки. Но это только в безвыходном положении. Запомните – риск! При неблагоприятном исходе вся вина десятикратно ляжет на ветеринарного врача, взявшегося лечить человека. Это не наша задача. Наш удел – оздоровление животных. Однако скажу вам, друзья, что все случаи жизни не уложить в одну инструкцию, и редкий ветврач в своей практике не сталкивается с необходимостью оказания медикаментозной помощи больным людям. Тем более, что основные лекарства для медицины и ветеринарии одинаковы. Дело в правильном диагнозе и в дозировках. Поэтому будьте крайне осторожны.

Теперь Мария знала, что делать, и действовала решительно. Нащупала третье сверху ребро и воткнула под него ближе к грудине иглу шприца. Руки ее от напряжения и нервозности дрожали, но она мысленно успокаивала себя: «Тихо, не торопись, медленней, чувствуй, куда идет игла. Сейчас должна быть околосердечная сумка, она может спружинить под иглой. Так, вот. Вот она. Теперь еще немного. Хватит? Нет, еще чуть-чуть. Вот теперь все».

Игла полностью вошла в грудь мужчины. Мария закусила губу и нажала на шток поршня. Лекарство медленно ушло внутрь тела. Она быстро вытащила иглу, отбросила пустой шприц и тут же вновь начала массаж груди пострадавшего. Пять сильных нажатий на грудину, затем через марлю прижать свои горячие губы к губам и вдохнуть в его легкие воздух своего вдоха.

Мария знала, жизнь еще есть внутри пострадавшего, но пройдет пять минут, и она навсегда покинет это молодое тело. Девушка теперь уже подгоняла себя: «Быстрей, быстрей! Ни о чем не думать. Только давить руками на неподвижную грудь умирающего и вдыхать в него воздух».

От тяжелой работы она сама уже стала задыхаться. В конце спасительного выдоха в ее глазах темнело, хотелось лечь на холодный пол и бесконечно дышать всей грудью, охлаждая свои разгоряченные невероятным напряжением легкие. Прошло около двух минут, и она начала выбиться из сил. Мыслей не было, она работала как автомат. Если бы кто-то попытался ее остановить, Мария бы дралась и кусалась, но не отступила от этого изнурительного труда.

Когда она наклонилась к лицу умирающего в очередной раз, ей показалось, что веки его слегка дрогнули. Мария, прижав ухо к груди, услышала долгожданный звук – сердце еще слабо, но заработало. Тогда она достала ампулу с кофеином и сделала еще один укол, теперь уже внутривенно. Грудь мужчины ритмично зашевелилась от дыхания. Жизнь просыпалась в этом только что недвижимом человеке.

Мария, мокрая от пота, с растрепанными волосами, с пустым шприцем в руке, на коленях стояла перед ним, все еще напряженная и встревоженная, готовая, если нужно к новой борьбе со смертью.

В это время вернулась старший ветврач, подняла пустую ампулу из-под адреналина и удивленно спросила:

– Это что? Ты ставила укол? Куда?

Мария, не отрывая глаз от пострадавшего, вяло ответила:

– В сердце.

– Как? Ты с ума сошла! В таких антисанитарных условиях? Неприспособленным инструментом?

Увидев заглядывающего в дверь директора совхоза, старший ветврач замолчала и спрятала ампулу в карман халата, послала телятницу за водой, так как больной просил пить.

Она грубо толкнула Марию в спину.

– Уйди отсюда! Не мешай! Расселась тут, как торговка на базаре. Дай подойти к больному.

Мария тяжело поднялась, опираясь рукой о стену и побрела к машине. Только что перенесенное нервное и физическое напряжение полностью опустошило ее чувства. Ни веселое сияние солнца, ни страстное пение скворцов, ни запоздалые слезы набежавшей родни пострадавшего, ни оханье его жены – ничто не трогало ее. Хотелось лечь в прохладу придорожных кустов, закрыть глаза и забыться.

Скорая помощь из города так и не прибыла. Пришлось подогнать «ветеринарку». Когда уложили больного прямо на пол кабины, Мария со старшим врачом уселись рядом, пропустив вперед жену электрика. Машина понеслась в сторону города. Через несколько минут Николай стал шевелиться и попросил закурить. Старший ветврач теперь уже властно его укладывала.

– Давай, перестань копошиться. Курить еще ему! И так еле живым остался, не понимаешь что ли? Эта-то вон... мастерица сердце тебе проткнула, пока мы к телефону бегали.

Мужчина недоверчиво посмотрел на Марию. Она кивнула ему и попыталась улыбнуться.

– Вам было совсем плохо. Пришлось ставить укол... В сердце.

В глазах пострадавшего вспыхнул страх, он снова улегся и не шелохнулся больше, пока не доехали до районной больницы. Когда его занесли в палату, туда вошли старый грузин – главврач больницы и старший ветврач. Мария, опустошенная и усталая, уселась в углу коридора на скамейку. Через некоторое время врачи возвратились, и главврач, пристально рассмотрев Марию, обратился к ней:

– Иди суда, дэвочка! Это ты ему укол сделала? Прямой укол в сердце?.. Чудеса! В коровнике, на грязном полу, после обработки скота и такой укол! Невероятно, но очень смело, прямо мастерски.

И, покачав, как попугай клювом, огромным горбатым носом закончил:

– Но это, девочка моя, большой риск! Большой! Но ничего. Ми этого мужика виличим. Завтра – послезавтра убежит домой, здоровый, как бик, а тебе спасибо скажет. Тебе ругать станут. Нэ слушай нэ кого! Меня слушай! Врач всегда рискует. Если не борется до конца – гнать его надо. Ты молодэц, дэвочка!

От этих слов глаза Марии защекотали слезы. Она готова была броситься на грудь старого доктора с благодарностью, старший врач взяла ее за руку и потянула к выходу.

– Давай поехали, нечего тут мешаться, и так натворила незнамо что.

Прошло воскресенье, а утром в понедельник в химотдел лаборатории заглянула секретарь из приемной директора:

– Боженко у вас? А... вот она где. Иди, тебя Гаврил Демидович вызывает. На планерку.

И, широко распахнув двери, добавила со смехом:

– Ждут – не дождутся! Наверно узнать хотят, как мертвяков нужно оживлять.

Войдя в кабинет начальника, Мария растерянно остановилась. Присутствующие врачи отделов уставились на нее, как на незнакомку. Директор, явно волнуясь, спросил строго и официально:

– Что это, Мария Остаповна, тут про вас Индукаева рассказывает? Какие еще вы там, в совхозе, уколы придумали ставить? Что за чушь?

Мария кратко рассказала о событии на ферме, подчеркнув, что она одна осталась с пострадавшим и посчитала своим долгом оказать ему помощь. Директор вскочил со стула и прервал ее:

– Вы что себе позволяете? Кто вам дал право заниматься не своим делом? Вы наложили печать авантюризма на весь наш коллектив. Неужели не понимаете, что в случае неудачи вам была бы прямая дорога в тюрьму, а мне досрочно на пенсию?

Закончив на этом планерку разгневанный и перепуганный директор уехал в Облсельхозуправление.

Последующие два дня прошли для Марии спокойно. Она чистила и мыла грязные пробирки и колбы, не подозревая, что в это время решается ее судьба. Начальник областной ветеринарной службы звонил своему куратору в обком партии и сообщил о случившемся в совхозе. Тот неторопливо перебил его доклад:

– Да слышал я, слышал! Не распинайся зря. Принимаете на работу в центре кого попало, а потом удивляете всех чудесами. Ваше дело кобыл лечить, а вы скоро в областную больницу полезете. Руководители тоже мне! Это электрик еще, может, полвека проживет, а когда представится все равно будут говорить, что еще бы пожил, если бы не вмешались ваши коновалы.

– Я согласен, Виктор Ипатьевич. Но факт есть факт! Дело раздувается не шуточное. Даже у меня был следователь. Как-то бы это все умять, а то прямо не знаю, что и делать.

– Чего ты не знаешь? Уберите ее с глаз долой, и все. Отправьте куда-нибудь подальше, к черту на кулички, с повышением в должности и дело с концом.

Уже через сутки после этого разговора Мария была назначена ветврачом в один из самых дальних северных совхозов. Получив в зооветснабе кое-какие лекарства, она на старом, двухпалубном колесном пароходе отправилась к месту новой работы.

Однообразно прошли трое суток. Мария, закрыв двери каюты на ключ, подолгу смотрела в окно или лежала на жестком матрасе, вспоминая события последний дней. В душе как заноза застряла обида на все человечество. Поражало, что кроме старого районного главврача, никто ее не поддержал, а коллеги в лаборатории явно выражали недовольство ее поступком, часто слышались злые шутки. «За что? Почему посчитали, что это сделано для саморекламы, а не для спасения человека? Пусть нарушены инструкции и санитарные требования к подобной процедуре, но жизнь мужчине возвращена. А главное – никто из критиков не предложил какого-либо иного средства спасения».

Ее совсем не пугало будущее на далеком севере. Была бы любимая работа, а остальное Марию не заботило. Все чаще приходила в голову мысль: «Зачем ей надо было так рисковать? Прочему там, на ферме, все разбежались от пострадавшего, а она одна осталась?».

«Так больше нельзя, – думала она, – нужно быть осторожней, а то действительно засадят в тюрьму».

Мария почти успокоилась и смогла думать о своей предстоящей работе. Ей представлялись стада оленей, бесхитростные, добродушные жители тундры, одетые зимой и летом в звериные шкуры. Вдруг, висевший на стенке радиорепродуктор, изрыгающий бравурную музыку, смолк, прокашлялся и заговорил взволнованным мужским голосом:

– Граждане пассажиры, на борту находится больной. Просьба ко всем медработникам, если таковые имеются на судне, оказать ему срочную помощь.

Мария вздрогнула и повернулась к репродуктору. Неужели этот больной опять достанется ей? Она нервно прошлась по каюте, мысли снова заполыхали как молнии в ночи.

– Нет, нет! Мне нельзя! Я не имею права. Зачем судьба так испытывает меня? Ведь должен же быть на таком огромном пароходе среди многочисленных пассажиров хоть один медик.

Репродуктор замолчал. Музыка более не звучала. Тревожная тишина поглотила в себя и шум от работы котлов в утробе судна, и шлепанье плиц гребущих воду колес. Мария с ужасом уставилась на коробку репродуктора и, замерев, ждала новых сообщений. Она всем существом желала услышать, что врач нашелся. Однако минут через десять, которые показались ей бесконечными, радио прохрипело.

– Граждане, экипаж умоляет любого пассажира, имеющего отношение к медицине, прийти на помощь больной женщине – матери двоих детей, по сообщению которых их мать страдает от сердечной недостаточности. Больная находится на верхней палубе.

Мария закрыла запылавшее от волнения лицо ладонями.

– Мати ридна моя! Опять! Неужели снова мне такой экзамен? Я не могу больше! Я имею право промолчать, я не медицинский врач.

Она упала на постель, уткнулась лицо в подушку, зажав руками уши, но вскоре снова села и, как закаменелая, уставилась в пол.

В следующее мгновение она уже вскочила на ноги, схватила свою походную с синим крестом ветеринарную сумку с лекарствами и выбежала в коридор. Через минуту каблучки ее стареньких сапожек уже стучали по железной лестнице, ведущей на верхнюю палубу. Судьба вновь несла ее к нелегким испытаниям.

Ласковый

* * *

К обеду, когда улицы деревни почти пустеют, только весь в пыли и грязи вынырнет из проулка, «Беларусь», проурчит около окон и, деловито подскочив к самым воротам крестьянской усадьбы, остановится. С ближних полей съезжаются на обед трактористы. Они быстро скрываются за плотной калиткой, не глянув по сторонам. Летний день селянина всегда переполнен работой, поэтому и на обед и с обеда – бегом.

Другое дело конторские – разбредаются не торопясь, кто в столовую, кто по домам.

На час замирает деревенская жизнь – не пылят машины, не скрипят калитки, не слышно смеха и разговоров.

В этот раз обеденная тишина деревни вдруг была нарушена необычным образом.

В начале главной улицы раздался надрывный женский голос:

– Батюшки мои! Матушки! Коровы-то на выпасах все пали. До одной не живые лежат. Ни пастуха, ни подпастуха нет. Один бык по полю хлыщет, видать, с ума стряхнулся. Орет, да землю рогом роет. Ой, горюшко какое!..

Из домов стали выходить люди.

– Чего ты, Лушка? Пошто орешь-то? Каки коровы? Где?

– Да вон за колком, на выпасе – все лежат. Ноги задрали. Один бык ревет!

– Подожди ты с быком-то! Что случилось, скажи. Обожрались может клеверу? Ветеринара надо звать.

– Ой, не знаю я, не знаю! Идите сами глядите. Я хотела подойти, дак бык не пущает, так и кидается на меня. Еле убежала.

Через несколько минут кричащая Лукерья была окружена толпой селян, которая двинулась следом за ней к ближайшим выпасам. Люди подходили и скоро почти все жители деревни шли по тракту.

Сразу за березовым перелеском показалось зеленое поле. В одном его дальнем углу грудилось основное стадо коров, а справа около телефонного столба виднелись лежащие туши молодняка.

Оромный бык угрюмо стоял недалеко от них, время от времени издавая трубный рык.

Когда люди спустились на луг, он долго смотрел на них, потом медленно двинулся навстречу.

На расстоянии двадцати-тридцати метров они остановились друг против друга. Лукерья снова заорала:

– Вон стоит! Как паровоз пыхтит. Попробуй подойди, дак он тебе кишки-то по кустам развесит. Быстро высохнут! Совсем одичал. Глаза-то, смотри, так и сверкают – все кровью налились. Не бык, а тигра!

Из толпы вышла пожилая доярка и смело направилась к стоящему животному.

– Да ласковый, ты наш! Лапушка ты моя! Я тебя из подола кормила. Молочком поила. Чего с тобой сделали? Кто моего маленького обидел? У-у-у, добрая ты душа! Успокойся, родимый. Тихо, тихо, ласковый мой. Дай я тебе носик вытру. Баба Тася тебя не обидит! Стой, хороший мой, стой, золотко мое.

Бык поднял голову и замер. Шерсть на нем вздрагивала пятнами, но сам он не шевелился. Казалось, он уснул, завороженный добрым голосом старой доярки, Она вытерла пену с его губ, гладила его шею и даже приложилась своей щекой к огромному влажному носу.

Стоящие в стороне загалдели.

– Ну, Таська, язви ее в душу! Хоть кого уболтает! Смотри, утихомирила. Стоит, как миленький.!

– Ты че? Таську не знаешь? У ей мужик был, помер летось, чуть- что – кому хошь в морду заедет, а ее пальцем не трогал. Она , сказывают, заговоренная.

– Ладно, бабы, болтать-то! Айдате к коровам скорей – видать, они в проводах запутались. Вишь, там целая бухта лежит под столбом. Видать, они замотались в ней, как зайцы. Надо освободить их и пусть идут.

Мужики и бабы смело двинулись вперед. В это время бык, как бы очнулся, оттолкнул доярку, заревел утробным голосом, склонил голову и пошел на толпу, вытесняя ее к дороге.

Все вновь отбежали, но животное их не преследовало, а остановилось, рыло передними копытами землю и глухо ревело, мотая из стороны в сторону огромной головой с длинными, острыми рогами.

– Сдурел он совсем! Сбесился! Ружье надо, а то он всех перемелет своими рогами. Смотри, какая башка, как котел!

– Где председатель? Егеря надо с ружьем. Не видите что ли – животное не в себе? Кого угодно искалечит. Видать, кровь почувствовал. Теперь не остановишь его.

Из толпы вышел мужик с жердью в руках.

– Сейчас я его приголублю! Он у меня выть перстанет. Перепоясаю через хребтину, так быстро уползет с дороги. Рогач проклятый!

Он ткнул быка в спину, а потом со всего маху ударил жердью по шее.

Жердь разлетелась, а животное даже не обратило на это внимание. Мужик убежал в толпу.

– Вот хобазина какая! Откормили паразита! Его и трактором не столкнешь – весь на запчасти раскидает.

В это время с противоположной стороны поляны основное стадо коров двинулось медленно в сторону лежащего под столбом молодняка.

Увидев это, бык напористо побежал к подходившему стаду. Дико заревел и, бегая вдоль рядов, погнал коров обратно к лесу, а затем снова молча побрел к толпе людей Не доходя шагов двадцать, встал и тяжело дышал. Бока его опускались и поднимались, как кузнечные меха. Голова двигалась вверх и вниз. От спины поднималась тяжелая испарина.

– Он всех коров переколет рогами. Забивать его надо! Где ружье? Несите! Пусть егерь едет.

Через некоторое время подъехал на велосипеде местный егерь с карабином за плечами. Он заметно волновался и , стуча затвором, все время повторял:

– Сейчас мы его сфотографируем! У меня не сорвется.

Председатель, потирая лысину, и прячась за толпой прокричал.

– Ты сразу-то не бей! Припугни сначала. Шугани над головой – хвост задерет и умчится.

Подойдя шагов на пятнадцать к животному, егерь долго целился и, наконец, выстрелил. Пуля вырвала клок шерсти на шее животного, но оно не шелохнулось. Тогда стрелок повторно произвел выстрел. Бык вздрогнул, передние ноги его подкосились и он упал на колени. Толпа ахнула и попятилась.

– Все – отвоевался теперь! Счас успокоится!

Но вдруг животное, видимо, собрав последние силы, встало, развернулось и побрело к лежащему в проводах молодняку. Не останавливаясь, и с хрипом громкогласно дыша, бык шагнул в самую гущу лежащих.

В воздухе из земли поднялась ослепительная молния, раздался глухой гром, бык завалился на бок и более не шевелился. Толпа заохала, откатилась на тракт и замерла в ужасе. Теперь вперед выскочил председатель.

– Назад все! Тут, еш твою клеш, дело опасное. Электричество это. Откуль взялось? Электрика надо. Степан, гони за ним, он на ферме должен быть. Скорее давай. Бегом! Линию отключать надо! Звоните в город по срочному.

– А кака там линия? Это же телефонка старая и уж лет как десять вся изорвана. Божий гнев это! Божий!

В толпе стало тихо. Старухи начали креститься. Все боялись шелохнуться. Бывшие фронтовики отошли в сторону, хмурились и курили.

Из деревни подходили жители, но не спускались в поле, а толпились на тракту.

Подъехала легковая машина с рацией – прибыла комиссия от электрических сетей, на пульте которых с самого утра показалась огромная утечка тока. Началось следствие.

Все оказалось неправдоподобно просто и вместе с тем невероятно.

В лесу осталась старая телефонная линия. Шел гусеничный трактор, санями зацепил одну бухту и растянул ее. Когда натянутый провод сорвался с саней, то конец его «сыграл» и долетел до провода высоковольтной линии, проходящей невдалеке. Там он под действием тока приварился. Электричество напряжением 10 тыс. вольт пошло по телефонному проводу до второй, лежащей на земле бухты. Сюда забрело более двух десятков молодых коров, которые и были поражены током. Вероятно, находящийся на краю опасной зоны бык, еле вырвался после удара и встал на ее «охрану».

Он старался никого не допускать до смертоносного места.

Когда люди узнали подробности, то в задумчивости стали рассуждать.

– Вот тебе и Ласковый! Неужели это он нас оберегал? И коров почти всех сохранил – отгонял в сторону. И нас не допустил к этому месту. А мы? Вот бестолковые! Да разве такое можно придумать? Поверить и то невозможно!

Посудачив и поплакав над погибшим скотом, люди решили быка похоронить отдельно.

Подвыпивший плотник ехидно спрашивал председателя.

– Может, ему и крест будем ладить?

– Ну, крест не крест, а памятник какой-ни-то надо бы поставить. Хотя бы столбик закопать. Заслужил. Пущай помнят... Вон лес свежий подзвезли – выбери там сколь надо.

К вечеру трактор тросом подтащил быка поближе к деревне и мужики закопали его на бугре у животноводческой фермы.

А на другой день кто-то сердобольный, неумелой рукой и разливающейся по свежеструганному столбу красной, тракторной краской вывел разнокалиберными, неровными буквами: « Здеся бык ласковый!».

Трагедия в праздничный день

* * *

Об этой тюменской трагедии не писали газеты. Хотя справедливости ради, надо сказать, что буквально в тот же день, через несколько часов «Голос Америки» передал подробную информацию о случившемся и назвал поименно членов правительственной комиссии, собравшейся в селе Юрминка для расследования этого чрезвычайного происшествия. Впоследствии беглая информация мелькнула в центральной прессе. И хотя с того ужасного дня минуло белее четверти века, до сих пор накатываются волнами неопознанные слухи.

В течение многих лет, когда заходила речь о Юрминской трагедии, я старался не вступать в разговор. Во-первых, потому, что воспоминания были тяжелыми, во-вторых, я был одним из тех, кто знал об этих ужасных событиях почти все и упоминал иногда подробности, которые вызывали у собеседников недоверие, ведь представить подобное не под силу обычному человеческому воображению. И, в-третьих, как правило, в конце рассказа слушателей интересует вопрос: «Кто виноват?»

Дилетанты и мало сомневающиеся по причине недостатка жизненного опыта начинают нравоучительно рассуждать о том, как нужно было поступать с такими – судить: кто в какой мере виноват в случившемся.

Но у каждого поколения свои условия жизни, свои достижения и ошибки. Иногда бывает трудно понять, что явилось главной причиной той или иной драмы: сумма мелких человеческих оплошностей или роковое стечение обстоятельств. Чаще всего и то, и другое. Мне кажется, именно так произошло и в этой истории.

Ясно одно – никто не предполагал, что может случиться подобное...

А жизнь идет своим чередом. В нее вливаются новые поколения сельских специалистов и руководителей. Сегодня я согласился рассказать о тех давних тяжелых событиях с единственной целью: чтобы эти люди никогда не увидели того ужаса, с которым пришлось встретиться нам по воле судьбы.

Кроме того, хочу еще раз почтить светлую память дорогих мне тружеников бывшего совхоза «Юрминский».

Это произошло в одно из июньских воскресений – в день выборов. Я провел его на избирательном участке. Домой вернулся уставший и голодный часам к 8 вечера. Жена собрала на стол. В это время раздался телефонный звонок, и председатель облсельхозтехники Г. Анисимов сообщил, что в одном из хозяйств Аромашевского района произошел несчастный случай – пострадали люди. Я срочно заказал междугородний разговор. К моему удивлению, соединили моментально. Ответил дежурный райкома партии. Он подтвердил, что есть жертвы, но сколько – не говорит. Разговор дословно закончился так:

– Скажите, сколько? Два – три?

– Нет.

– Пять – шесть?

– Нет.

Я сказал, что все понял, положил трубку, схватил пиджак и выбежал на улицу.

Нужно было срочно увидеть своего начальника; Н. Чернухина. Он приступил к работе недавно и не имел еще на квартире телефона. Я бежал всю дорогу. Начальник оказался уже в курсе события и сказал, что произошел взрыв. Было принято решение о моем срочном отъезде в Юрминку.

В тот год река Тобол затопила автомобильный мост в районе г. Ялуторовска и ехать пришлось поездом. Войдя в вагон, я бросил полевую сумку в купе, а сам вышел в коридор. Здесь, стоя у окна, провел всю ночь, не выпуская изо рта папиросу. Мое воображение рисовало картины – одну ужасней другой.

На рассвете поезд прибыл на станцию Голышманово. Здесь меня ждала «Волга», на которой я отправился в Аромашево. Преодолев половину пути, мы подъехали к Юрминскому совхозу. Место взрыва охранялось милицией. Предъявив удостоверение, я прошел внутрь оцепления и попал на территорию машинного двора. Мои самые смелые предположения о последствиях взрыва сразу померкли. Я ожидал увидеть остатки разрушенного здания, искореженную технику. Ничего подобного не было. Поднявшись на длинный, метров 8-10 и высотой 2-3 м гребень из выброшенной земли, я оказался на краю огромной чистой воронки. Остатков находящегося здесь ранее гаража не было совсем. Ни одного кирпича, детали от фундамента или бетонных блоков, не говоря о крыше и дверях. Вокруг воронки на расстоянии 70-100 метров – ровная поверхность, засыпанная еще не просохшей землей. Никаких, даже мелких фрагментов от стоявшей здесь техники не было видно.

Когда я сел в машину и она двинулась дальше, нас заинтересовали непонятные предметы, разбросанные по полю в пределах 150-200 метров от эпицентра взрыва. Я вышел и направился в поле. Необычные предметы оказались погибшим скотом: лошади и телята. Все увиденное казалось какой-то искусственной бутафорией. Всходило ласковое солнце, стояла мягкая деревенская тишина. Березовая роща, как обычно, вздыхала под утренними порывами рассветного ветерка. Наше сознание было еще не способно полностью воспринять и осознать всю огромную трагедию, мгновенно разыгравшуюся здесь вчера вечером. Мы продолжили путь.

Подъехав к райкому партии, я предполагал, что, явившись так рано – было чуть более семи часов утра, – произведу впечатление самого озабоченного представителя областной власти. Именно с таким чувством, свойственным молодости и неопытности, я открыл двери в кабинет первого секретаря райкома и замер от неожиданности. Комната была полна людей. Я сразу увидел второго секретаря обкома партии Г. Богомякова (Щербина был в отпуске), председателя облисполкома К. Макурина, председателя облсовпрофа Ю. Меркулова, нескольких заместителей председателя облисполкома и секретарей обкома, начальника УВД.

К. Макурин представил меня присутствующим здесь министру сельского хозяйства России, первому заместителю председателя Совмина РСФСР Васильеву и первому заместителю МВД СССР генералу-майору Викторову. К сожалению, уже не помню их имен. Мне сказали, что включают меня в состав правительственной комиссии, вкратце ознакомили с материалами предварительного следствия. Я узнал следующее: в новом автогараже совхоза «Юрминский» хранилось 160 тонн минеральных удобрений – аммиачной селитры. Она поступила поздней весной с Бийского химкомбината. Думаю, уместно будет отметить, что это было время расцвета массовой химизации полей, удобрения поступали десятками тысяч тонн. Специальных помещений для их хранения почти не было. Не раскрою секрета, если скажу, что часто они складировались под открытым небом, в лучшем случае прикрытые брезентом.

Хранение удобрений в новом, практически мало использованном гараже в принципе говорило об ответственном отношении к этому руководства совхоза. Но в дальнейшем этот факт явился главным обвинением.

Взрыв произошел из-за пожара, виновниками которого оказались четверо мальчиков. Старшему из них шел 14-й год. Они решили достать красивые белоснежные гранулы селитры. Но мешки были из крепкого, толстого, прозрачного полиэтилена, и дети не могли их разорвать. Тогда они решили расплавить мешок открытым огнем. Развели небольшой костер. Селитра горит очень плохо, но испускает при этом огромное количество едкого дыма. Не в силах справиться с огнем и дымом, дети в панике убежали в лес. Но все это стало известно позже.

Возможно, это происшествие не явилось бы столь трагичным, если бы дым и бегущих ребят не увидела пожилая женщина, окучивающая на огороде картофель. Она с криком кинулась в деревню.

А надо сказать, что день выборов по тем временам был праздничным – едва ли не народным гуляньем. Люди одевались понаряднее, да на стол выставляли что повкусней.

На крик женщины люди среагировали моментально и кто в чем был, бросились к гаражу. Но никто из них не успел до него добежать. В 16 часов 20 минут прогрохотал невероятный взрыв. Все, кто оказался от него в зоне 150-200 метров, а в некоторых случаях и дальше, погибли.

Уже в течение часа на место происшествия прибыли медики из Аромашевского, а затем из Голышмановксого района, приблизительно через три-четыре часа прилетели первые самолеты Ан-2 облсанавиации. Они садились прямо на хлебное поле.

Работа правительственной и областной комиссии началась сразу по прибытии. Уже к моменту моего появления (5 часов по московскому времени) генерал майор Викторов разговаривал с Москвой и вызывал специалистов-подрывников, военных и гражданских химиков. Во второй половине дня все они уже прибыли и начали работать на месте взрыва. Перед ними ставилась задача: определить, действительно ли здесь была сельскохозяйственная селитра, а не боевая, а также, что явилось непосредственной причиной взрыва.

Мне поручили расчистку территории машинного двора и засыпку воронки. Кроме того, нужно было со специалистами определить материальный ущерб совхоза. Я вновь отправился в Юрминку. На этот раз появилась возможность рассмотреть подробно место происшествия и услышать рассказы очевидцев.

Об огромной силе взрыва можно судить по тому, что зерновые комбайны и тракторы весом до 5 тонн были отброшены на расстояние до 100 метров. Деревянная конюшня, расположенная более чем в 200 метрах от эпицентра, сразу была разрушена и вспыхнула от замыкания электропроводов. Воронка от взрыва была более 35 метров в диаметре и 13 метров в глубину.

В момент пожара на автотрассе на расстоянии свыше 200 м от гаража остановился рейсовый автобус. Взрывная волна оказалась такой силы, что все пассажиры автобуса получили травмы, а женщину, стоявшую у открытой двери, спасти не удалось. Значительные разрушения произошли в самой деревне, хотя жилой сектор находился от производственного на значительном расстоянии. С нескольких десятков домов снесло крыши, частично разметало стены, выбило окна, упали хозяйственные постройки.

На центральной усадьбе соседнего совхоза «Кармацкий», находящейся на расстоянии более 8 км, все дома так вздрогнули и прокатился такой гул, что находящиеся там, в гостях по случаю дня выборов жители Юрминки засобирались домой...

Во второй половине дня подошла специальная техника из соседних хозяйств, райцентра – тяжелые бульдозеры, автокраны, большегрузные автомобили. Мы приступили к расчистке территории. Но вскоре приехал зам. председателя облисполкома В. Медведев и передал решение комиссии – все работы прекратить до тех пор, пока не будут похоронены погибшие.

Похороны состоялись в среду – на третий день после трагедии на поле перед деревней, напротив кладбища, было расставлено несколько столов. Люди начали подъезжать с раннего утра. На легковых машинах и автобусах. К обеду все поле было заполнено народом. Я думаю, приехало несколько тысяч человек. Вдали, со стороны райцентра показалась колонна украшенных коврами и цветами грузовиков. Их было семнадцать. На каждом по два гроба.

Некоторые семьи погибли полностью – хоронить было некому, поэтому хоронили всей деревней.

Колонна тихо проехала по главной улице деревни и остановилась у кладбища. Музыки не было. И без этого у всех нервы были напряжены до предела. Члены правительственной комиссии и руководители области открыли траурный митинг. Он был кратким. Все остальное прошло организованно и быстро, но люди не торопились уезжать. Долго еще толпились они, разговаривая и переходя от одной могилы к другой. Последними с кладбища уехали члены комиссии. Я думаю, следует отметить, что при проведении этого траурного мероприятия при таком огромном скоплении народа не были задействованы, как теперь говорят, «силовые структуры». Не было ни одного милиционера.

Часто спрашивают, что стало с детьми – виновниками пожара? Они не пострадали. Их нашли в лесу, страшно напуганных. Несколько дней к ним была приставлена охрана, чтобы сохранить их от возможного гнева взрослых – тех, у кого погибли родные.

Вернувшись в Тюмень, комиссия продолжила работу. Работа заканчивалась, как правило, в два часа ночи.

Комиссия получила информацию о подобных взрывах в мире. Выяснилось, что сходных было за все время только два. Первый в Германии на заводе, выпускающем аммиачную селитру. Там скопились огромные запасы этих удобрений. Когда приступили к их отгрузке, оказалось, что экскаваторы не могут взять слежавшуюся массу. Тогда решили взрывать ее динамитом. Работа пошла быстрей. Взрывы гремели день и ночь. Но однажды вся селитра взорвалась от детонации. Завод и часть города были снесены. Второй случай был в Америке. Взорвалось судно, груженое селитрой. Причиной явился пожар. Взрыв был такой силы, что соседний огромный морской корабль вылетел на сушу, раздавил автостоянку, разрушил часть зданий.

Но только в сибирском селе Юрминка люди погибли от того, что кинулись спасать народное добро.

Мы еще не успели очистить место катастрофы, как семьям пострадавших прямо здесь, в селе были выплачены материальная помощь, страховки, выданы льготные кредиты и ссуды.

Мне не хотелось бы вдаваться в подробности заседаний комиссии и бюро обкома, поскольку я считаю их событиями уже второго плана. Однако вокруг этого тоже шли разные толки, поэтому расскажу очень кратко.

На бюро обкома давалась оценка деятельности всех ведомств в экстремальных условиях, вызванных взрывом. За хорошую работу получили благодарность милиция, медики, авиация.

Сложней всего проходил отчет нашего управления сельского хозяйства. От его имени на комиссии и бюро отчитывался я. Общий ущерб от происшествия был определен в несколько миллионов рублей. По тем временам это очень большая цифра. Например, гусеничный трактор стоил всего 4 тысячи рублей, зерновой комбайн – 4,5 тысячи рублей.

Отдельным членам бюро хотелось продемонстрировать свою непримиримость по отношению к «хозяйственникам, допустившим данный факт». И это было объяснимо. При таком накале страстей, нервном напряжении не всякий способен сдержаться и судить объективно. Кое-кто буквально требовал назвать виновного.

Председатель КГБ Лобанов предложил исключить меня из партии, снять с работы и отдать под суд. Это предложение сразу поддержали еще двое – редактор областной газеты и председатель облсовпрофа. Нужен был еще один голос, чтобы предложение прошло, но тут вмешался секретарь обкома Г. П. Богомяков.

– Товарищи члены бюро, я прошу вас выступать не от сердца, а от разума. Когда следствие будет закончено и определен виновный, он будет наказан. Какую бы должность ни занимал.

Это мнение и было принято.

Конечно, вы спросите: «Чем же все-таки закончилось следствие?»

Оно длилось долго. Приехавшие из Москвы химики и подрывники дали заключение, что взорвалась именно сельскохозяйственная селитра, потому что взрыв был «мягким». Если бы на ее месте была боевая, то от пострадавших не осталось бы следа, а деревня вся была бы поднята на воздух.

Кроме того, непосредственной причиной они определили взрыв гремучего газа, скопившегося под крышей. Он явился продуктом смешивания кислорода с газами от горения удобрений.

Именно в ту роковую минуту совпали все необходимые параметры газовой смеси и величина пламени. Если бы хоть один из этих составляющих (кислород, газ, пламя) отклонились от критических значений – пожар мог бы закончиться без взрыва.

В ходе работы комиссии было установлено также, что ни в одной из инструкций по применению удобрений, а также в учебниках агрохимии не было упоминаний о взрывоопасности аммиачной селитры.

Трагедия в Юрминке была квалифицирована как несчастный случай. К уголовной ответственности никто не был привлечен. Руководители хозяйств были наказаны в своих парторганизациях.

Все сказанное мной является субъективным восприятием событий, исходя из той информации, которая была мне доступна...

В считанные месяцы совхоз Юрминский был обеспечен необходимой техникой, выстроены все производственные объекты.

Отстроилась и даже помолодела деревня. Уже следующим летом ничто не напоминало здесь о трагедии.

Только на придорожном кладбище выделяются два ряда могил, над которыми высится обелиск.

Чистилище для номенклатуры

* * *

Голос в трубке прямой телефонной связи давно смолк, а Валентин все еще держал ее около уха. Начальник произнес всего три слова: «Завтра бюро. Готовься». Положив трубку, Валентин с извиняющейся улыбкой сказал находящимся в кабинете специалистам: «Давайте, мужики, отложим разговор на потом». Понимающе переглядываясь, они вышли, а он, открыв окно и скрестив на груди руки, задумался.

Давно прошло время, когда он впервые попал на бюро обкома. Его тогда удивило волнение и чрезвычайная напряженность присутствовавших. Было непонятно, отчего такие уверенные на работе, опытные люди терялись с ответами, никогда не вступали в спор. Молча сносили прямые намеки на некомпетентность. Никогда не протестовали против решений членов бюро.

В то время он был еще очень молод и не знал, насколько тяжел груз ответственности за огромное производство. Не понимал, что большинство сидящих за столом президиума давно прошли тот путь производственного чиновника, на который он только встал. Что их мера ответственности тоже была не малой.

Ему казалось в то время, что это мероприятие возникало спонтанно – собрались и поговорили.

Он еще не представлял себе, какую объемную работу проводил огромный партаппарат для подготовки заседания. Не знал, что каждое серьезное заявление или объяснение, высказанное секретарем, подтверждено фактами и документами. Спорить в этом случае – значит ставить себя в глупое положение.

Не понимал еще, что серьезные решения, как правило, были согласованы заранее. На всех уровнях. Не знали обычно о решении только люди или как их называли в данном случае номенклатурные работники, судьба которых должна была решаться на бюро.

Часто бывало так, что начальник производства уже знал, что сегодня на бюро одного из его заместителей накажут или даже освободят от работы, но молчал. Решения еще нет – нельзя и говорить. Кроме того, вдруг обреченный скажет на заседании: «А я знаю, что вы собрались меня освободить». И тогда – скандал. Правда, случалось и так, что толковый отчет и предложенные деловые мероприятия изменяли мнение членов бюро. Наказание в этом случае смягчалось или его совсем не следовало.

А самое главное в те молодые годы он не допускал мысли о том, что в президиуме могут быть люди субъективно оценивающие человека. И тем более не мог подумать, что среди них есть такие, которым безразлична судьба отчитывающихся – поднять руку «за» проще, чем доказать – почему ты против наказания.

Так было когда-то, а сегодня, по истечении нескольких лет аппаратной работы, он стал другим. Во-первых, у него уже было одно серьезное партийное наказание, полученное на бюро обкома за «слабую организацию охраны труда на отрасли». И это говорило о многом. Теми, кто был далек от этой «кухни» воспринималось все буквально – заслужил и получил. Объективность восторжествовала. И так будет со всяким. Если уж «таких» наказывают, то нас – сам бог велел.

Однако для номенклатуры существовало другое понятие – если не освободили от работы, а лишь наказали, значит с человеком считаются. Эти люди понимали, что часто партийное наказание уберегало от административного. И чем строже наказание, тем выше цена наказанного.

Не редко из столицы поступали приказы, которые заканчивались примерно так: «...Коллегия министерства считает, что (такой-то) заслуживает освобождения от должности но, учитывая, что он наказан в партийном порядке, ограничивается строгим предупреждением».

Это касалось ответственности за производственные упущения. Все дошедшие до бюро обкома персональные дела, как правило, связанные с нарушениями Закона или моральной нечистоплотностью, решались безжалостно и категорично.

Валентин был далек от мысли, что бюро является каким-то карающим органом. Он понимал руководящую и организующую его роль, но значение личной ответственности здесь было поднято на такую высоту, что всегда существовала возможность быть обозначенным как виновник той или иной производственной неудачи. Это была высшая инстанция ответственности руководителей перед государством и людьми.

Сегодня Валентин уже знал, кто может его поддержать, а кто нет. Чувствовал по незаметным для других оттенкам поведения, голоса и взглядов начальства, что может ожидать его в итоге.

Короче говоря, он был уже вполне сформировавшимся опытным «ответственным номенклатурным работником».

Звонок начальника и форма разговора его насторожила.

На столе затрещал телефон. В трубке звучал голос коллеги из отдела по животноводству. Тон был притворно шутливым: «Ви у себе? Стало быть присутствуете в наличии?» И не дожидаясь ответа, твердо и озабоченно -

«Слушай, зайти надо. У себя будешь? Иду». Трубка еще не была положена, а он уже вошел и говорил в своей манере витиевато-дурашливо: «Идя из дому, возьми это я да и повстречай самого Михалыча. Велел тихохонько передать тебе – чтобы пошибче готовился к бюро. Говорит в том плане, что думают, на этот раз кое с кого штанишки спущать!» – и как всегда, мигом отбросив шуточный тон, закончил: «У них-то шутки, а у нас – тоска в желудке. Одним словом – закрывайся на замок и думай. Все! Ты меня не видел и не слышал. Я ушедши». Он цепко пожал руку, прощально помахал ладошкой около уха и вышел...

Валентин, завалив стол документами, работал до полуночи. Время от времени он поглядывал на «прямой» телефон связи с начальником, но тот угрюмо молчал.

Когда уходил домой, вахтер сообщил ему, что начальник ушел еще по-свету. Такое очуждение первого руководителя не сулило ничего хорошего.

На следующее утро Валентин отправился на работу, как всегда, на рассвете. До начала дневной суеты нужно было переговорить с районами – дать ответы и получить новые вопросы и просьбы. Село просыпалось рано. Это огромное, разбросанное на полях и фермах, в деревнях и районных центрах производство жило своей особой непрерывной жизнью, не замирая ни на секунду. Кровно связанное с природой, оно само казалось вечным и нескончаемым.

За долгие годы работы он так привык чувствовать себя частью этого гигантского механизма, что казалось, не способен существовать без этих бесконечных забот, без мысли о своей постоянной причастности к огромному, пульсирующему день и ночь организму сельской жизни. Войдя в кабинет, Валентин выложил на стол сигареты, снял трубку междугородней связи, привычно произнес: «Запишите районы. Везде начальников». Начиналось обычное рабочее утро.

В начале десятого он отключил телефоны, еще раз закурил и, открыв папку, проверил готовые документы: отчеты, сводки, заявки, прогнозы и несколько строк «постановочных вопросов», проще говоря, просьб о помощи производству, после чего отправился в обком.

На третьем этаже около окон собирались приглашенные на бюро, кое– где нелепо звучал напряженный смех, нарочито бодрые приветствия. Некоторые торопливо курили около урны, выдыхая дым в открытое окно. Секретари райкомов окружили хозяйственников, ведя с ними короткие разговоры. Иногда те принимали какие-то документы и запихивали их в папки, при этом согласно кивая головами. Время от времени люди нервно поглядывали на ручные часы. В углу кто-то с фальшивой заинтересованностью вел рассказ. Окружающие делали вид, что с удовольствием его слушают. Но искусственность улыбок, напряженность взглядов говорили о том, что мысли присутствующих уже были сосредоточены на предстоящем заседании.

В конце коридора показался заведующий отделом. Он недавно был переведен из управления в обком и старался держать себя очень доступно – по-товарищески. Валентин шагнул навстречу:

– Сейчас брошу пробный камень. Напрошусь на прием.

Если ответит: «Заходи после бюро» – значит все должно пройти гладко.

Но ответ был другим.

– Какой разговор? Будет времечко, заходи. Покаркаем.

А подойдя вплотную, глядя на Валентина сквозь толстенные стекла очков, заведующий добавил более тихо, нервно подергивая носом:

Ты, шеф, кончай поперек музыки прыгать. Уймись! Дело керосином пахнет. Понял?

Вежливо поблагодарив, Валентин пошел вслед за ним к широким дверям зала заседания, которые уже начали бесшумно проглатывать приглашенных. В нем пробуждалась присущая ему с детства черта характера – перед опасностью становился спокоен и сдержан.

Голова работала ясно и четко. Он был готов к схватке умов и нервов, чтобы отстоять свое «Я». В этом понятии сливалась сейчас его профессиональная, гражданская и партийная сущность.

Кто-то невидимый открыл ведущую из приемной полированную дверь и в зал вошли члены бюро. Впереди– первый секретарь. Он был среднего роста, плотный, с пропорционально сложенной фигурой. Черные волосы на крупной голове гладко причесаны в обе стороны с ровным пробором ближе к левому уху. Лицо привлекательное – красивый прямой нос, рот небольшой с плотно сжатыми губами, подбородок не крупный – округлой формы.

Впечатляли глаза – большие, серые, широко ненапряженно распахнутые. Взгляд спокойный, уверенный, властный, излучающий разум и сильную волю. Голову держит гордо, высоко. Когда поворачивает ее в сторону нос немного поднимается кверху. Авторитет этого человека в области был непререкаем.

Когда он появился на пороге, в его глазах еще оставалась озабоченность, видимо, не связанная с этим залом. Кивнув головой, он тихо поздоровался, голос был немного гортанный, буква «г» звучала более мягко, чем у коренных сибиряков.

– Тут мне подготовили материалы. Целый доклад. Да еще и с оргвыводами. У нас это любят!

Он смолк на минуту. Оглядел зал. Тишина повисла от пола до потолка. Если закрыть глаза, то можно было бы подумать , что здесь нет никого. Не слышно было ни вздоха, ни кашля, ни шелеста бумаг, ни скрипа пера. Одни из присутствующих с карандашами в руке уставились в блокноты, как бы готовые срочно все записывать. Некоторые, не шевелясь, держали в обеих руках лежащую на столе папку с документами и тоже пристально глядели на нее. Это были кандидаты для отчетов.

Другие, замерев и повернувшись в сторону говорившего, подобострастно смотрели ему в глаза. Они предполагали, что будут лишь свидетелями.

Молчание секретаря до предела натянуло напряжение в зале. Казалось, что тишина начинает звенеть в ушах.

«Вот посмотрите»,– наконец произнес секретарь. Взял брезгливо за уголок один лист бумаги и поднял на уровень глаз всю взъерошенную пачку печатных листов. Подержав несколько секунд эту бумажную кипу, он разжал пальцы и она упала на стол. Не взглянув на нее, секретарь заговорил:

– Давайте отбросим бумаги. Отбросим весь официоз. Цифр и отчетов у нас достаточно. Некоторые в них уже погрязли – стали академиками по отчетам. Нам это не нужно.

Он почти никогда не говорил «Я», а обычно во множественном числе «мы, нам, нас».

– Вас тоже просим сегодня обойтись без бумаг. Давайте поговорим заинтересованно – по душам. О дополнительных мерах по завершению уборки урожая.

Поскольку эта работа проводится в чрезвычайных климатических условиях, нашу встречу тоже можно обозначить как чрезвычайную. Прошу каждого быть ответственным и искренним.

Но в начале я проинформирую вас о состоянии дел на севере области с нефтью и газом.

Он заговорил четко, кратко характеризуя результаты небывалой по объему и значению для страны работы. Звучали не знакомые тогда миру названия населенных пунктов Шаим, Нижневартовск, Самотлор, назывались огромные цифры завоза стройматериалов и труб. Ставились задачи и сроки их выполнения.

– Шаимская нефть пошла на Омск, на перерабатывающий завод. Первый газопровод пройдет рядом с Тюменью прямо на Свердловск. Уральской промышленности необходим дешевый газ, это в интересах всего государства. Мы пока будем ждать и работать над увеличением добычи газа.

Все это было новинкой и слушалось с огромным вниманием.

А секретарь уже перешел к сельскому хозяйству.

– Мы заостряем вопрос с уборкой хлеба и считаем положение на селе чрезвычайным не потому, что его может не хватать для питания населению. На эти цели нам нужно 350-370 тысяч тонн зерна. Никаких сложностей с этим не будет. Это зерно уже давно на элеваторах. Но нужно понимать, что грубых кормов для животноводства в результате непогоды нынче меньше, чем в прошлые годы. Значит, нужен зерновой фураж.

А это минимум еще 700-800 тысяч тонн. Как раз половина этого фуража еще лежит в поле. Уберем его – будет корм скоту, будут продукты животноводства, повысится зарплата и благосостояние селян.

А у нас как порой относятся к людям?

Я вам расскажу.

В Голышмановском районе по пути в Аромашево – вижу в поле одинокий трактор. Подъехал, выхожу – встречает женщина – тракторист. Разговорились. Она не только в районе или в области, не знает даже обстановки в своем хозяйстве.

– Спасибо – говорит – хоть вы остановились, а то с утра уже 28 легковых машин промчались и все мимо. Все начальство едет. Все занятые. До нас, рабочих дела нет. Она секретаря райкома ни разу не видела. Не знает, какой он и есть.

Говорящий смолк и строго осмотрел зал. Присутствующие напоминали мумии – были недвижны, многие побледнели и уставили глаза в стол. Казалось, жизнь покинула этот замороженный властью зал. Секретарь обкома недовольно хмыкнул горлом и продолжил.

– Вот вам пример махрового бюрократизма. Вот товарищ Ищенко, – он показал пальцем на секретаря райкома, – так вы и работаете, таковы и результаты... Я вам скажу товарищи, и хозяйственники и партработники: Чем сложнее обстановка, тем чаще нужно встречаться с людьми. Для этого мы всегда должны находить время.

Нельзя допускать нервозности и грубости. Механизаторы и так работают с предельным напряжением, они не виноваты в отставании.

Поздняя весна и дождливая осень чрезвычайно усложнили условия уборки. Под угрозой гибели сегодня сто тридцать тысяч гектаров хлеба. Но не все зависит от погоды. Об этом говорят показатели работы районов. Одни организованно используют каждый час положенного времени, другие паникуют, создают нервозность в коллективах, третьи пали духом и выжидают. А что ждать сидя в кабинетах? Нужно советоваться с людьми и разъяснять, что хлеб сейчас нужен, прежде всего, для самой деревни, для фуража. Мы не имеем права сократить почти двухмиллионное стадо крупного рогатого скота.

Слушая уверенный голос секретаря, Валентин вспомнил первые годы его работы. Прибыл он в область, когда ему едва исполнилось сорок один год, и сразу стал вникать, прежде всего, в работу сельского хозяйства. Это было объяснимо, поскольку в то время оно было самым крупным в области производством. Своим первым посещением свинофермы в ЗауралНИИсхозе он произвел фурор и на животноводов и на руководителей. К такой деловитости и конкретности они не привыкли.

Об этом событии с восторгом рассказывал заведующий свинофермой.

– Залез прямо в клеть, сгреб поросенка-трехмесячника за ляжку, поднял и говорит: «Не докормлен!» Вот ё, кэ, лэ, мэ, нэ! У директора так челюсть и отпала. Он сам-то никогда к свинье не притрагивался. А этот прямо в кормоцех прет – все своими руками перещупал: «Какой – говорит – у вас рацион? Привесы суточные какие? Где журнал регистрации привесов?» Видать, умный мужик. Дело будет!

И действительно – молва об этом поведении секретаря пронеслась по всей области. Партийные и хозяйственные работники кинулись на фермы. Стали наводить порядок, более конкретно решать вопросы.

Секретарь замолчал, задумчиво оглядел зал, потом несколько секунд смотрел в стол, как бы решая, стоит ли говорить сегодня еще об одной наболевшей теме, наконец, начал душевно и спокойно.

– Вообще нужно задуматься о структуре питания людей. До каких пор мы будем кормить рабочего человека жирной свининой, говядиной от коровы, из которой десять лет доим молоко, а к старости пустим ее под нож. Пора заняться мясным скотоводством. А почему мы не можем дать рабочему мясо индюшек и других птиц? Все это возможно и нам предстоит в корне менять состав стада крупного рогатого скота, развивать птицеводство. Хватит дремать сельскому хозяйству – вносите предложения.

Воспоминания вспыхивали и проплывали в мозгу Валентина быстро, не прерывая сосредоточенного внимания на происходящем в зале.

Он привык видеть секретаря в официальной обстановке. В обкоме в наглаженном, строгом костюме. В командировке на селе – в простом пиджаке, серой рубашке без галстука, на голове огромная серая из грубой ткани кепка.

Лишь однажды Валентину пришлось присутствовать на обеде после завершения бюро одного из сельских районов. Секретарь обкома посетил этот район впервые. В совхозной столовой – все руководители хозяйств. Обычное меню – уха из карасей, жареное мясо с картофелем, салат из капусты. Но как начать застолье? Ведь по традиции в буфете приготовлен ящик коньяка.

Секретарь райкома выставил для пробы одну бутылку. Все торопливо стали брать хлеб, пробовать салат, сами ждали, что же будет дальше.

А секретарь взял ложку и сказал, кивнув на бутылку:

– Давайте обойдемся без этого.

Но руководитель райкома, напряженно улыбаясь, продолжает настаивать:

Так сухая ложка,– говорят, – рот дерет! Да и рабочий день уже закончился.

Секретарь глянул на него спокойно и серьезно.

– Наше с вами рабочее время не кончается никогда.

Злополучная бутылка так и осталась стоять не открытой до конца ужина.

При всей внешней сдержанности и спокойствии секретарь в сложные минуты мог проявлять исключительную жесткость и требовательность.

Валентин помнил, как на планерке при сооружении первой очереди Боровской птицефабрики, строители и монтажники оборудования перессорились. Выходило, что цех не будет пущен даже к началу морозов. Секретарь в заключительном слове сказал:

– Вот вам три недели на все про – все и чтоб цех заработал.

Кто-то в зале от неожиданности громко сглотнул слюну. Глаза секретаря уставились на него.

– У кого там в горле пересохло? Я сейчас пить подам!

Произнес он жестко. И неожиданно улыбнулся. В зале раздался смех. Все разошлись с улыбками, но озабоченно переглядывались. Цех был сдан в положенный срок.

Секретарь замолчал и долгим взглядом осмотрел, тихо и недвижно сидящих слушателей.

Он положил на стол лист какой-то сводки, который он держал в руке, так ни разу и не заглянув в него. Вопросительно оглядел членов бюро.

– Я думаю, проблемы обозначены? Давайте послушаем присутствующих.

Начались выступления руководителей и специалистов. Секретарь никогда не записывал. Слушал внимательно. Старался не перебивать. Почти после каждого доклада делал краткое заключение или давал ответы.

Большинство мелких вопросов решалось сразу, поскольку здесь присутствовали все руководители ведомств.

– Да! Кстати! Где у нас торговля – облпотребсоюз? Должен вам доложить – в школьной столовой совхоза Лабенский нет яблок. Это как понимать? На дворе поздняя осень, дети не видят фруктов! Меню однообразное – котлеты, молоко, каша. А где свежие овощи, фрукты? Вам сколько можно говорить, чтоб были специальные огороды для школ, чтоб прямо с грядки на стол детям поступали овощи. Парадокс – в деревенской школе нет ни капусты, ни моркови, ни салатов! Да еще и фрукты задерживаете в городе.

– Отправлены, отправлены! На прошлой неделе. Шесть вагонов на Ишим.

– Я не знаю, куда вы их отправляете, но фруктов в деревне нет. Проверьте лично и доложите... Какая безответственность! Садитесь!

Отчеты продолжались как обычно, пока речь не зашла о сдерживании приемки влажного зерна на хлебоприемные пункты. Зам. начальника управления «хлебопродуктов» пытался объяснять, что сушилки не справляются, но секретарь перебил его властно и резко.

– Вы опять заботитесь о прибылях своего ведомства, а не об интересах государства? Это начинает нам надоедать! Или вы будете принимать зерно для сушки, или мы подберем на ваше место другого специалиста, который мыслит интересами государства. Если вы после сегодняшнего разговора не сделаете выводов, пеняйте на себя. Это последний с вами разговор об этой теме.

Неожиданно встал председатель КГБ Лобанов и обратился к секретарю и членам бюро.

– Сельское хозяйство хулиганит. Новосибирская станция радиоконтроля засекла в сельских районах девять незаконно работающих радиостанций дальней связи. Без регистрации и присвоения государственных номеров. По нашим сведениям зам. начальника Кораблев лично санкционировал их использование. Это как минимум уголовное дело. Мои люди дважды были у Кораблева, но он мер не принимает. Можем прогреметь на всю страну с этим нарушением. Нужно снять все радиостанции немедленно.

Валентин не предугадал такого удара и, сжав зубы, ждал реакции секретаря. Он знал, что тот извещен о станциях, но как он поведет себя в данном случае?

Секретарь оперся пальцами одной руки о стол и смотрел на начальника госбезопасности, повернувшись к нему в пол-оборота. Недовольно крякнув горлом, он умиротворяюще заговорил:

– У Вас товарищ Лобанов, все какие-то ужасы. И как правило, не там, где надо. Впервые на селе внедряется радиосвязь, а вы уже готовы ее прикончить. Пусть работает и развивается.

– Но это не законно. Нужно зарегистрировать связь и после этого на ней работать.

– Я здесь главный диспетчер! И еще раз говорю вам – пусть станции действуют... А Кораблеву не мешайте работать. У него уборка урожая.

Если нужно вы и помогите зарегистрировать, а сельское хозяйство пусть занимается своим делом.

Секретарь замолчал, расслабил губы, глаза его приняли стальной цвет, он оперся одной рукой о стол и не двигался. Было видно, что он борется с гневом. В зале все замерло. Секретарь медленно повернул голову в сторону председателя КГБ и, сдерживаясь, тихим голосом, спокойно спросил:

– Вы поняли меня, товарищ Лобанов?

Тот, к кому он обращался, весь багровый, так быстро вскочил на ноги, что стул из-под него упал.

– Так точно! Понял!

Секретарь уже отвернулся от него и, снисходительно улыбаясь, внимательно осматривал сидящих в зале.

– А где у нас Топталов?

Начальник облсельхозуправления быстро привстал и поднял кверху руку, как прилежный ученик, готовый к ответу.

– Я прочитал ваши предложения о мерах по завершению уборки. Облисполком и сельхозотдел тоже согласны с ними. Сейчас буду говорить с Красноярским обкомом и Таганрогом о досрочной отгрузке комбайнов и жаток. Готовьте людей для приемки. Только не пересаживайте людей с действующих комбайнов на новые. Они должны дополнительно вступить в работу. Ищите людские резервы среди сельских пенсионеров. Поклонитесь ветеранам. Создайте им условия в оплате и быте. Люди всегда нас поймут.

В конце концов, на решающий период уборки можно привлечь инженеров, работников управлений и контор, райкомов и обкома – всех кто владеет техникой.

Только давайте, не трогайте Кораблева. Пусть занимается своей инженерной службой. В этой обстановке техническое обслуживание должно быть на высоте. Не дергайте его и не толкайте из района в район. Дайте свободу действий. Он способен принимать решения самостоятельно. Посмотрите, может быть направить его в Армизон. Там наиболее сложная обстановка.

Он слегка опустил голову и несколько секунд смотрел в стол. Все ждали продолжения. Но секретарь, озабоченно осмотрев зал, произнес: «На этом, наверное, можно закончить. Вопросы? Замечания? Справки? Есть?» И через три-четыре секунды: «Нет! Тогда за дело. И прошу – без паники, без истерик, с чувством уверенности в успехе. До свидания».

На лестнице Валентина окликнул заведующий отделом.

Кричу, кричу, а он и не слышит! Похвалили, так ты и обезумел от радости.

Валентин остановился, подождал когда подойдет заведующий.

Тот на ходу спросил:

– Когда едешь?

– Сейчас. Вызываю машину и пошел.

– Ну, давай! Если что звони, я на хозяйстве остаюсь.

Давно прошло время обеда и большинство участников заседания двинулись в местную столовую. Валентин редко заходил туда. Разве что ближе к вечеру, когда там исчезала длинная очередь. Именно она была ненавистна ему. Стоящие здесь полчища лощенных, откормленных, с уверенными, наглыми взглядами молодых людей из комсомола, приводили его в бешенство. Он стоял среди них как чужестранец, униженный хозяйскими манерами окружающих. В соседнем зале за закрытыми дверями питалась высшая партийная номенклатура. Там обслуживали официантки, которые перед этой «особой» дверью надевали на лицо приятную улыбку и лишь после этого входили в запретный зал. Все это претило Валентину и угнетало его, поэтому он бывал здесь только по необходимости, как правило, сопровождая какого-нибудь командированного из столицы.

Вот и сейчас он, уже забыв о только что перенесенном умственном и нервном напряжении, стремился быстрей на работу. Бог с ним с обедом!

В управлении наверняка уже ждут посланцы деревень. Они прибывали в город как бы из другого мира, заполненного тяжким трудом, постоянными заботами и вечно нерешенными проблемами. Валентин искренне считал, что только ради благополучия этого деревенского мира он и живет на свете, терпит унижения и невзгоды.

Он открыл огромную дверь, выскочил на волю и широко зашагал по площади. Над его головой раздавался басовитый, как звук гигантской виолончели, гул огромных самолетов. Это прикомандированный военный авиаполк вывозил нефтяные трубы на Север. Там кипела великая стройка. Чувство причастности к этому огромному, общечеловеческому делу, которое позднее назовут подвигом века, придавало силы и поднимало дух.

Настроение было такое, что хотелось вскинуть руки и крикнуть всем идущим по улице:

– Люди! Посмотрите на меня! Я вас люблю!

Анатомия подвига

* * *

Много раз пытался я написать об этом необычном в своей простоте человеке, о его военной нелегкой судьбе, полной невероятных событий. Но каждый раз получалось плохо. Я буквально запутывался в истрепанных эпитетах: героический, мужественный, патриотический, самоотверженный. Все это было фальшиво и нежизненно, возможно, потому, что сам я из поколения, не участвовавшего в войне, и мое представление о ней формировалось, в основном, на материалах литературы того непростого времени, когда писатели находились в рамках общеустановленной манеры изложения фактов и формирования образов.

Сегодня я решил рассказать об этой встрече так, как это было, ничего не изменяя, не приукрашивая, не делая оценок и выводов. Пусть их сделает сам читатель. Возможно, в самом облике моего героя, в его мыслях и простодушной манере их изложения увидит он истоки героизма русского солдата – мирного, рассудительного, незлобивого человека, вынужденного участвовать в жестокой и беспощадной битве.

Однажды я был приглашен на встречу участников Великой Отечественной войны. Было это давно. Тогда еще фронтовики выглядели крепкими мужиками. Могли славно выпить, покушать и поговорить вдоволь о боевых днях. За столом, рядом со мной, оказался рослый, крепкий мужчина с правильными, крупными чертами лица и русыми седеющими волосами.

Он привлек внимание тем, что, в отличие от окружающих, не был празднично возбужден. Сидел тихо, спокойно. Не выступал. Когда произносили тост, он, лишь пригубив стакан с вином, ставил его на место. Потом вдруг отдельно от всех выпил содержимое и оставил стакан пустым. Я осторожно, чтоб не рассердить, спросил его:

– А вы что-то молчите? Не участвуете в разговорах?

Сосед внимательно меня оглядел, отвернувшись, помолчал, а потом с чуть заметной улыбкой заговорил негромко, беззлобно и рассудительно:

– А что толку выступать? О чем рассказывать? Наговорить можно всякого. Пойди теперь проверь. Сейчас посмотреть, так все герои. А как отступали, бегом бежали – никто не вспоминает. Война – она и есть война. Каждый день у смерти на зубах. Какие тут подвиги? Из боя вышел живой вот тебе и подвиг! Наелся вдоволь – вот и награда. Стопку подали – тут и праздник.

– А что, часто водкой потчевали?

– Откуда? Пока отступали, не то, что выпить, поесть и то нечего было. В основном сухари. Столько народу валило через деревни на восток! И отрядами и по одиночке. Где же всех накормишь. Переночевать и то негде, да и некогда. Немец гнал круглые сутки. Они на технике, а мы пехом.

Он тяжело вздохнул, не торопясь, степенно положил на стол вилку, отвел взгляд, и некоторое время молча смотрел куда-то вдаль через видневшуюся за окном широкую реку и зеленую полоску леса на другом берегу.

Казалось, что он увидел там что-то более важное для себя, чем это праздничное застолье. Как будто он смотрел в свое прошлое, не видя и не чувствуя шумной суеты товарищей. Не слыша пышных, штампованных, повторяющихся из года в год тостов и поздравлений.

Наконец, он опустил глаза, оглядел захмелевших соседей, спокойно протянул руку и, взяв со стола открытую бутылку, налил грамм по сто себе и мне. Граненый стакан в его огромной руке казался крохотной мензуркой. Он повернулся ко мне, взял стакан на изготовку и сказал негромко и спокойно:

– Давай помянем с тобой тех, кто не вернулся. Пусть эти орут, а мы давай помянем тихонько. – Мы разом выпили, похрустели соленым огурцом.

– А что касается этого, – он кивнул на стакан, – подавать нам начали уже позднее при наступлении. Лежим, лежим, бывало, в окопах – вдруг слух пройдет: водку подвезли. В бочках. Все! Значит, готовься солдат в наступление. Выпьешь полкружки, цигарку скрутишь, и сердце аж ходуном заходит. Ракета полетела, и мы за ней. «Где этот немец? Давай его сюда! Я ему сейчас горло порву за все наше горе. Ура!» Все бегут как герои. Они герои и есть. Потому что каждый понимает: может, за смертью своей побежал или за увечьем. Вот так, парень, дело было. Герой не герой, а все побежали, и ты беги.

Сосед не торопясь положил в рот кусочек колбасы. Откусил хлеба и, отвернувшись от меня, затих, безразлично смотря на тарелку с салатом. Возможно, он начал слушать выступления с рассказами о боевых похождениях, а может быть, снова вспомнил о чем-то своем. Он как бы терпеливо исполнял привычную обязанность, не участвуя в восторженных разговорах о героизме, смелости и самоотверженности воинов, хотя на его груди, кроме многочисленных медалей, висело три ордена Славы. Такие награды даром не давались, и я снова решил разговорить своего соседа, спросив его мнение о том, что наряду с общим героизмом были, видимо, и подвиги.

– Подвиги? Даже не знаю, как и сказать. А вот случаи были – это точно.

Мы повернули друг к другу стулья. Он наклонился в мою сторону и в полголоса без лишних эмоций начал рассказывать о своих необычных военных приключениях.

Всю войну прошел я пулеметчиком. На ручном пулемете. Тяжелый, сволочь, около пуда весом. За пять лет все руки оттянул. А помощником у меня был вятский парень – Мишка. Он ящик с патронами носил – тоже натаскался, не дай Бог никому. Бывало, бежать приходилось. Все бегут с винтовками – хоть бы что, а мы с Мишкой, как дурачки, сзади тянемся. У него этот сундук на горбу, а я со своей бандурой плетусь. Зато в бою первые Взвод сзади нас в окопе, а мы в пулеметном гнезде впереди всех. Первые и огонь открываем. Вот под Брянском так и получилось. Оборону заняли и сидим, немцев ждем. К вечеру смотрим: они прут прямо на нас. И на мотоциклах и так – пешком. Ну, что?! Начали мы стрелять. А они по нам из минометов. Да такой бой завязался, что опомнились мы с Мишкой по темноте. Думали в потемках с окопами нашими связаться, что-то они молчат. А немцы осветительными снарядами давай стрелять. Выстрелят, а он в небе вспыхнет и на парашюте опускается долго, долго. Кругом все видать, как днем, только свет очень белый. Голову высунешь, а автоматчики строчат. Никуда не убежишь. Стали мы отбиваться. Целую ночь по траншее бегаем с места на место и отстреливаемся. Ладно, патронов было много. Но к рассвету все кончились. Ну, думаю, и нам конец приходит. Сели в окопе и ждем, что будет дальше. Слушаем – никто не стреляет. Выглянули, а немцев нет. Видимо, на рассвете по другой дороге убрались. Добежали мы с Мишкой до окопов, а они пустые. Наши-то отошли еще с вечера. Побрели мы за ними. К обеду через реку переправились на бревне, а на том берегу, рота наша окопалась. Стали разбираться с нами – что да как? Через месяц вручили мне орден, а Мишке медаль. «За успешное проведение боевых действий, обеспечивших переправу роты и проявленные при этом героизм и мужество». Вот так, дорогой товарищ, дело и было. Тут задумаешься: если бы не случай, как бы все повернулось, неизвестно.

Мой рассказчик дружески хлопнул меня ладошкой по колену и повернулся к столу. Поднял начатую бутылку, взвесил ее в руке, с осуждающим видом покачал головой:

Пока мы толкуем, эти герои все допьют. Давай еще нальем. Все-таки праздник сегодня.

Он снова уверенно и неторопливо поднял стакан, посмотрел на него и с удовольствием, не морщась и не крякая, выцедил маленькими глотками.

Потряс пустым и перевернутым стаканом над столом, показывая мне, что выпил все до дна. Я тоже последовал его примеру. Спиртное подействовало на моего собеседника умиротворяюще. Теперь он уже снисходительно и добродушно поглядывал на окружающих. Лицо его слегка порозовело и расслабилось. Разгладились жесткие морщинки у глаз и в углах рта.

Я ждал продолжения рассказа, но сосед молчал и с улыбкой взрослого человека, смотрящего на шалящих детей, оглядывал захмелевших фронтовиков. В зале уже висел нестройный гул разноплановых разговоров, внезапно прерываемый смехом или спорами. Только мы двое оказались как бы на отшибе шумного застолья. Я решил вновь обратиться с вопросом:

– Мне кажется, что в событиях, о которых вы рассказывали все-таки больше героизма, чем случайности. А вот за что, интересно, остальные ордена достались?

Сосед склонил голову на бок, молча покачался на стуле – вперед и назад, очень серьезно посмотрел мне в глаза.

– Вообще-то я никому подробно не рассказывал, врать не умею, а без этого все получается как-то просто. Многие не верят – шутишь, говорят, врешь все. Наверно, мол, сказать нельзя – секрет. А какой может быть секрет у пулеметчика? Вот со вторым орденом, например, так получилось.

Он вновь повернулся ко мне, облокотился одной рукой на стол и заговорил таким тоном, как будто хотел развеять чьи-то сомнения.

– Тоже мы еще отступали. Уже холода начались. Остановилась рота на ночлег в лесу. Солдаты, где стояли, там и попадали спать. А Мишка увидел в поле копну – метров за двести. Мы с ним залезли в это сено и уснули. Просыпаюсь я от какого-то гула. Смотрю: мать родная, немцы ходят рядом и колонна машин стоит. Штук пять или, может, шесть. Оказывается, улеглись мы недалеко от дороги. Ну вот, лежу я и не шевелюсь, думаю, что дальше делать. Вдруг сено зашумело, и Мишка на корячках вылазит из копны. Не успел, дурень, глаза открыть, а уже заорал на все поле: «Вставай, проклятьем заклейменный!» Это у него такая шутка была, побудку мне так устраивал. Немцы сразу за автоматы и к нам. Тут уж дело ясное, что отбиваться нужно. Я пулемет вскинул и давай поливать, прямо из копны. Маленько пострелял – как ухнет там в колонне. Такой взрыв, что мы вместе с копной улетели. Очнулся я от каких-то толчков. А это вся рота прибежала из лесу, и меня ребята трясут. Что-то говорят, я ничего не слышу, совсем оглушило. Только вижу: на дороге машины догорают. Оказалось, немцы снаряды и мины везли, а пуля моя в них и попала. От немцев ничего не осталось, а мы с Мишкой лишь на другой день очухались. Вот за это второй орден получил. Правда, не сразу, а может месяца через три, когда уже наступать во всю начали.

Сосед быстро выпрямился и внимательно оглядел зал. На лице его вновь появилась добрая, снисходительная улыбка.

– Ну, кажется, дело к концу идет. Набрались уже мужички капитально. Скоро и по домам. А пока время есть, придется и о третьем ордене рассказать. Откровенно говоря, он вроде, как сам ко мне пришел, а не я к нему. Дело было в конце войны. Взяли мы с ходу один городишко небольшой. А меня угораздило ногу подвернуть, распухла вся, как бревно. Приотстал я от части. Шкандыбаю потихоньку по обочине, а мимо войска идут. Вижу, около подвала солдаты толпятся, автоматами трясут. Один гранату достает. Говорят, что человек какой-то туда забежал и не выходит. Я на них обрушился:

– Вы что, сдурели, с гранатой лезете, а может там бабы с детьми.

Обиделись они – раз, мол, такой умный сам и разбирайся. Развернулись и ушли все. Вдруг из подвала вылазит немец. Одет в штатское. Руки кверху задрал, а в одной чемоданчик маленький вроде портфеля. Подходит ко мне, чемоданом трясет, и что-то по-ихнему лопочет. А мне не до него, нога ноет, прямо как ошпаренная.

– Иди, говорю отсюда, пока дорогу видишь, а то я тебе быстро дырку в животе сделаю. Замахнулся на него, чтобы напугать. Он отбежал, а потом опять ко мне. Пошел я дальше, смотрю, и он за мной плетется. Короче говоря, не смог я его отогнать. Так он и пришел за мной в часть, а там его забрали. Когда выяснили всё, оказалось, что немец этот какие-то важные, секретные бумаги в портфеле принес. Опять взяли меня на учет, и в скорости я третий орден получил. Вот теперь и задумайся: где тут подвиг, а где случай. Я, например, считаю, что сначала все-таки случай, а потом уж, может быть, и что-то вроде подвига. Как ты сам-то думаешь об этом? – внезапно спросил он и уставился на меня внимательно и напряженно. От неожиданности я растерялся и смущенно отвел взгляд. Мысли мои спутались, и я не мог найти нужных слов для ответа на этот необычный вопрос.

Сталинский сокол

* * *

По дороге на север области, там, где сейчас над Тоболом перекинулся огромным коромыслом бетонный мост, раньше работала паромная переправа. Утлый старенький катеришка, надрываясь, выбрасывая из выхлопной трубы черные струи дыма, буксировал огромную баржу. На ней теснились автомашины, тракторы, толпились десятки людей. На загрузку, выгрузку и транспортировку парома требовалось более часа. Переправа, как узкое горло огромной бутылки, сдерживала поток техники, конных упряжек и пешеходов, выстроившихся в очередь на обоих берегах. У нас имелся специальный пропуск с грифом «Посевная», и наш газик беспрепятственно проскочил в угол парома. Шофер остался за рулем, а я покинул машину и подошел к перилам. Набухшая от талых вод река безумствовала, беспощадно размывала берега, трепала и терзала прибрежные кусты ивняка, исступленно бросала в борта парома одетые грязной пеной волны.

– Вот расшумелся Тобол! Тесно стало в берегах, к Иртышу рвется, на простор, – раздался за спиной хрипловатый голос.

Не сторонник пустых разговоров, я промолчал и, облокотившись о перила, стал смотреть на мутный бушующий поток. Но говорящий не успокоился:

– Так и люди. Вроде тихие, спокойные, а как судьба зажмет со всех сторон, откуда и сила берется, начинают бушевать, а многие так прямо героями становятся.

Оглянуться меня заставил не смысл сказанного, а сама манера говорить. Я увидел перед собой крепко сбитого, широкоплечего, невысокого, пожилого мужчину. Его лётная кожаная куртка, вытертая на сгибах до белизны, была полурастёгнута и открывала на груди ряд потускневших от времени орденов. Из-под ондатровой шапки, плотно, по-военному надетой, выбивались абсолютно седые волосы. Взгляд был прямым и уверенным, но в глубине серых глаз угадывалась тихая грусть и усталость человека, превозмогшего тяжелые душевные потрясения.

Буксирный катер внезапно затарахтел мотором и опахнул нас облаком выхлопных газов. Я невольно отвернулся от едкого дыма. Это не осталось не замеченным соседом. Он понятливо улыбнулся:

- Что не нравится эта музыка с запашком? А для меня грохот мотора как славный оркестр! Мотор гудит, значит, жизнь кипит. Я почти десятилетку под эту симфонию прожил. От работы двигателя жизнь зависела.

Как замолчит – считай, что пропал!

Я еще раз внимательно посмотрел на попутчика. Лицо его одухотворилось, в глазах появилась влажность, взгляд поднялся к небу, и он длительно и тяжко вздохнул. Я спросил тихонечко:

– В авиации были, наверно?

Сосед благодарно взглянул на меня, перевел дыхание, с дружеской улыбкой ответил:

Угадал. Летчик-истребитель. На земле меньше, чем в воздухе находился... Три войны отбухал.

– Как это три?

Видя, что я заинтересовался, ветеран встал рядом и, опершись грудью о перила, задумчиво уставившись на стремнину реки, заговорил:

А очень просто. Начал воевать еще в Испании в тридцать девятом. Записали нас добровольцами и пошло-поехало. Получили удостоверения на испанском языке, а военные документы сдали. Первые полгода мы на своих «Ишаках», были такие истребители в ту пору – «И-17», просто царствовали в воздухе. Летчики, что до нас там служили, успокоили: мол, у франкистов техника – дерьмо. Как увидят наши самолеты, сразу на разворот идут. Короче, стараются в бой не вступать. Мы летали свободно, только гляди, чтоб с земли не расстреляли, а самолетов не боялись. Но через некоторое время с той стороны появились невиданные нами машины. Скорость больше нашей, маневренность высокая и почувствовалось, что летчики обученные, дружные и настырные.

Разобрались потом – оказалось, это немецкие истребители «Ме-107», мы их «Мессерами» стали звать, а на них такие же «добровольцы», как и мы, только германские. А самое главное – вооружение у них в два раза сильнее нашего. Тут мы и закрутились! Сначала как всегда – «Ура!» и вперед. Но потери наши росли с каждым днем. Правда, и мы сбили несколько «немцев». Съездили, посмотрели: техника – что надо! Тогда стали их остерегаться. Но сила солому ломит, и мой «Ишак» попал под перекрестный обстрел. Самолет вспыхнул, а я выбросился с парашютом. На этом испанская революция для меня закончилась. Техники у нас не хватало, и меня переправили в СССР. Вот – первая «Красная Звезда» за те бои, за трех сбитых мной фашистов. Сам Калинин вручал!

Паром вздрогнул, осел в сторону берега, потом выправился и закачался на волнах, как поплавок – зашла большегрузная автомашина. Народ зашумел, засуетился, подыскивая ей подходящее место. Рассказчик тоже отвлекся, а, когда все успокоилось, с добродушной улыбкой продолжил: Возвратившись на Родину, мы надеялись, что нам дадут отпуска, но в штабе полка сказали: «Вы все, орденоносцы, сейчас нужны в еще более важном деле. Будете заниматься воспитательной работой летного состава страны. Все получите новую форму, выдадут отпечатанные доклады. С каждым из вас постоянно будут политработники». В первом же доме культуры нас встретил огромный плакат: «Слава Сталинским соколам – героям в борьбе испанского народа за свободу!» И, куда бы я ни попадал на встречу, везде висели точно такие же приветствия. С тех пор на собраниях и за глаза о нас говорили – «сталинские соколы», а позднее и всех летчиков в газетах стали называть так же.

Эта кампания встреч продолжалась много месяцев. Надоело все до чертиков! Шум, гам, аплодисменты, хвалебные речи, застолья. Устал хуже, чем в Испании. Наконец, направили на курсы по овладению новой техникой. Стали поступать истребители «МИГ-1» и «МИГ-3» для высотного боя. Вот это действительно была машина! До семисот километров скорость и потолок более семи. Не самолет, а мечта! Выучились мы и перелетели на самую западную границу в Киевском военном округе. Кое-как отпросился я в отпуск и весной 1941 года приехал сюда, в Ярковский район, отдыхать у родителей.

На этом же пароме переплывал, только не катер тянул, а была канатная переправа. Сами себя везли. Уцепимся все за веревку, натянутую поперек реки, и тянем. Отдохнул хорошо и в середине июня отправился в часть. В поезде узнал, что уже война вовсю идет. Кое-как добрался до Киева и сразу в штаб округа, где сообщили, что наш аэродром на границе захвачен немцами вместе с самолетами.

Меня направили в летную часть под Киевом и дали старенький истребитель выпуска 1936 года. Вооружение слабоватое – пулемет с винтовочными патронами, рации нет, скорость до 450 километров в час. На нем и начал войну. Перебросили нас ближе к фронту, и каждый день на задание.

То штурмовики немецкие на нашу оборону или на отступающих налетят, то бомбардировщики прорываются к нам в тыл. Тут и начинается самое страшное, потому что их всегда охраняли «Мессеры», а нас им навстречу бросали. Их иногда в два-три раза больше, но ничего, все равно мы их разгоняли по сторонам и расстреливали. Хотя чаще и не поймешь, кто кого гоняет. В таком бою особенно плохо без связи. Мы как глухонемые, а немцы всё по радио согласовывают. Да что говорить! Я один раз оторвался от своих в бою – добивал «Мессера», и заблудился. Ни карты, ни черта нет! Куда лететь? Топливо уже на исходе. Давай искать железную дорогу. Подлетел к станции – надо прочитать название. Один раз на бреющем прошел – ничего не понял. Захожу на второй, читаю: «Буфет», и больше никакой надписи. Хорошо, что поезд показался, вижу: теплушки с красноармейцами тащит – значит к фронту. Тут уж я определился, куда направляться. Долетел нормально.

Стали аэродромы наши переносить в тыл. Все чаще и чаще. Отступаем, значит. От моего звена осталось два самолета, а зимой сорок второго и меня догнал «Мессер». Просадил очередью насквозь до мотора. Как меня не задело, не знаю. Куртку меховую пуля пробила около левого плеча, а в тело не попала. Выбросился я с парашютом и остался жив.

К весне сорок второго появилась новая техника. Можно сказать, «навалом» пошла. Прямо с заводов прилетали сформированные звенья истребителей «Як» и «МИГ». Хорошо пополнять стали и наш полк, но опять возникла непредвиденная штуковина. Летчики – все парни молодые, необстрелянные. Улетят на задание бойко, а обратно один, два прилетают, а то и ни одного. Потом приходят пешком и говорят, что их сбили в бою. Объяснения, рапорт, напишут и за новыми самолетами отправляются. И такие громадные потери, видать, по всем фронтам пошли. Стали проверять. Обнаружили несколько случаев, когда летчики покидали исправные машины, не вступая в бой. Сначала воспитывали, во главе звеньев опытных летчиков назначали, а потом зачитали приказ, типа того, что вернешься пешком – неси справку от наземных войск о том, что сбит противником. Если нет такого подтверждения – расстрел на месте. Наверно с полмесяца, а то и больше борьба с беглецами шла. Может, кто-то и действительно был сбит, а справки нет – и его туда же.

А расстреливали как! Уж вывели бы в поле, да пустили в распыл. Но нельзя. Стреляли не для того, чтобы этих пацанов уничтожить. Нужно было пустить страх по всему фронту. Чтобы до аэродромов фронтовых молва дошла быстрее, чем бумаги. Страшная воспитательная мера! Выстроят полк, или батальон, а перед ними виновных ребят уже без знаков различия и ремней. Почти все они плакали, кричали:

– Не виновен! Простите! Оши-и-бка! Не вино-о-о-вен!

Расстрельным отделением командовали офицеры контрразведки. Зубы

сожмут, голос еле слышно. А командир полка во все горло работает. Одновременно звучат обе команды. Для стрелков:

– Отделение... Готовсь!.. Пли!

И тут же:

– По-о-олк! Кру-гом!

Пока убитые падают, полк уже к ним спинами поворачивается. И сразу политработники по ротам побежали! А как же? Надо успокоить солдат, доказать необходимость такой меры. Воодушевить, возбудить ненависть к врагу и изменникам. И действительно, сражаться летчики стали как звери, а кое-кто справки от пехоты приносил.

Втихаря мы обсуждали этот ужасный приказ. Одни – против, другие – за. А как, мол, иначе дисциплину держать в таком море людей? И, действительно, как? Тут задумаешься! Я и сам себе толку дать не мог, да попал вскорости в такую переделку, что и совсем ум за разум зашел.

Однажды, как всегда, подняли наше звено по тревоге в воздух. Я во главе. Вводная обычная – четыре «мессершмидта» на подходе к нашей передовой. Только мы лес миновали, видим, что припозднились малость. «Мессеры» уже заходят вдоль окопов и чистят их из пулеметов.

Я по рации кричу: «Заваливаем вправо, резкий разворот налево и заходим немцам в хвост. Нужно растащить их по сторонам, отвлечь от окопов и сбить».

Только проговорил, как один «Мессер» выворачивает в мою сторону. Видимо, на повторный заход собрался. Как увидел меня, сразу на высоту пошел. Кто в бою выше, тот и господин. Но он опоздал и выставил мне всю нижнюю часть самолета. Ну, раз ты брюхо вывалил, то получи подарок. Я тоже делаю почти свечку и отваливаю ему длинную очередь от хвоста до мотора, а сам переворачиваюсь в мертвой петле. Выровнялся, вижу: мой «крестник» не упал, но и высоты не может набрать. Видать, мотор я ему повредил. Выхлоп черный, с дымом, а скорости нет. Развернулся он и уже уходит из боя.

Пока я разбирался со своими ребятами, они один «Мессер» сбили, а второго втроем гоняют. Четвертый немец пристроился к неисправному в хвост, чтобы прикрыть его. Нет, думаю, ничего у вас не выйдет. Делаю свечку, ухожу вверх и оттуда заднему валюсь на хвост. Поравнялся по высоте и длинной очередью просадил его насквозь. Он сразу клюнул носом и загорел. А я уже на него не гляжу. Передо мной мой первый «крестник» коптит. Прямо на прицеле, лучше не придумаешь. Хватился, а пулемет без патронов. Все выпалил в азарте. Неужели, думаю, отпущу фрица домой? Вот ведь он рядом! Все во мне загорелось от обиды, и решил я идти на таран. Думаю: слегка ударю лопастями пропеллера по хвостовому оперению, а сам – в сторону. Прибавил я скорость, стал подбираться к хвосту. Вижу: немец понял, в чем дело, старается вывернуться. То вправо, то влево, то вниз. Оглядывается, смотрит на меня. Долго я прилаживался, наконец, рванул газ, самолет прыгнул вперед, и левая сторона хвоста у «Мессера» разлетелась в крошки, а он, кружась, пошел к земле. Смотрю: летчик выпрыгнул с парашютом, а сам еле держу своего «МИГа» на высоте. Его колотит, как в лихорадке, весь дергается, мотор дает перебои. Удар-то не даром достался! Пока все осмысливал, далеко уже улетел и тут только вспомнил, что я давно уже на чужой территории.

От такого развития событий и увлеченного их изложения, можно сказать, что я раскрыл рот и неотрывно смотрел на рассказчика, а он вдруг склонил голову и часто заморгал глазами, видимо, пытаясь скрыть волнение. Потом продолжил рассказ:

Делаю я медленный разворот, и потянулся обратно, а самолет уже не подчиняется – все ниже и ниже идет. Наконец, как раз над лесом, мотор замолчал совсем. Еле я дотянул до мелкого березняка, прямо по макушкам пошел щелкать, и вдруг деревья кончились, а впереди маленькая поляна. На нее я и сел прямо на брюхо, без выброса шасси. Пробороздил мой «МИГ» всё поле поперёк и уперся винтами в кусты на противоположной стороне. Вижу краем глаз: недалеко сбитый мной «Мессер» догорает, но мне не до него. Уставился на свои приборы – все отключилось, рация тоже погасла. Попереключал тумблеры – глухо! Пропал самолет! Выкарабкался я на крыло, а оно концом на земле лежит. Спрыгнул в траву и вдруг за спиной слышу:

– Ризз, кошт Бег!

Я руку на кобуру, повернулся, а передо мной немец стоит, и пистолет мне в лоб направил. Я сразу его узнал. Это был летчик с протараненного мной самолета. Мужик здоровенный, намного старше меня, два креста на мундире. «Все, – думаю я о себе, – конец тебе пришел, Иван Николаевич, амба, короче говоря!» Руку с кобуры убрал, грудь расправил, смотрю на немца. Он тоже меня разглядывает. Стоим. Молчим. Вдруг он левой рукой указывает на мой орден и значки на груди, спрашивает:

– Испания?

Я кивнул. Он медленно стал опускать руку с пистолетом, потом четко произнес:

– Карош, русс, карош, – повернулся и спокойно пошел от меня.

Ну вот, хватай пистолет и бей его наповал, даже целиться не надо. Да разве можно человеку в спину стрелять? Тем более, что он тебя в живых оставил. Во-о-от! И я не выстрелил. Откровенно тебе скажу, что даже мысли об этом не было. Немец ушел, а я кинулся от самолета в лес. Вижу: сквозь кусты прямо на меня ломятся два немецких автоматчика. Эти-то, думаю, меня живым не выпустят. Упал я, достал пистолет, допустил их метров на пятнадцать и начал палить. То в одного, то в другого. Упали они оба и не стреляют. Значит, я попал. Выждал немного, отполз подальше и бегом по лесу в сторону фронта. На самолете-то быстро летишь, а пешком шагать да шагать надо. К вечеру только добрался до немецкой обороны. Ночью пробрался на нашу сторону и утречком подался спокойненько к своим.

И опять тут приключение! Стыдно рассказывать даже. Да что сделаешь – что было, то было. Без этого правды не будет. Короче, выскакивают два красноармейца, и один меня прикладом по башке – бац, я и сознание потерял. Очнулся, чувствую: волокут меня под руки, а ноги тащатся по земле. Бойцы сквозь одышку разговаривают, спорят. Один хрипит:

– Едрена мать, кажись, своего тащим, надо было допросить его сначала.

Более молодой и злой голос отвечает:

– Что ты ослеп что ли? Не видишь: на нем форма как вчера сшитая, новехонькая, даже не помятая. В Берлине, наверно, шили. И ботинки хромовые, еще грязи не видели.

Я думаю: вот, черт возьми, и правда, нам лишь сутки назад подвезли и выдали новое обмундирование. Старое-то совсем выцвело всё да изорвалось – одни ремки остались. Хочу им объяснить, а рот заткнут тряпкой до самого горла.

Первый красноармеец опять начинает:

– Орден ведь у него большой, значки какие-то.

Второй с ехидным смехом шепчет громко:

– Форма новая, а орден старый, весь выцвел. Наверняка с убитого снял, сволочь. И видишь, куда прётся? Прямо на склад боеприпасов. Так что не сомневайся – ясно, что разведчик. Глаза-то, смотри, пучит, удивляется, что мы его быстро сцапали. Был бы свой – смело бы шел, а этот по кустам крался.

Притащили меня сначала в окопы наши, а потом в маленькую деревушку привели. Допросили в одной избе. Прибежал контрразведчик, СМЕРШа тогда ещё не было. Вижу, никто мне не верит. Началось следствие, а меня закрыли в старой бане. Пехота показала, что было сбито три немецких самолета, а четвертый и один наш истребитель друг за другом улетели в сторону противника. Обратно наш не возвращался. Пришел контрразведчик, поговорил еще со мной и объявил, что меня будет завтра судить трибунал. Уходя, добавил:

– Не бойся, без приговора мы не расстреливаем.

Я уже в который раз крикнул ему вдогонку, чтоб связались с командиром нашего полка Молчановым, но он удалился без ответа.

Остался я сидеть с еще одним несчастным солдатом, который без конца плакал и стонал. Его арестовали как самострела. Говорят, бойцы видели, что во время налета он себе в ногу выстрелил. На рассвете повели нас на суд. Сначала зашел солдат. Минуты через две его вытаскивает охрана, а он обратно в комнату рвется:

– Простите, ради Христа, испугался я самолетов, затмение нашло, сам не помню, что делал.

Увели его и меня втолкнули в комнату. Смотрю: сидят за столом из нетесаных досок старых три пожилых командира, а контрразведчик в стороне на табуретке. Он и докладывал. Когда закончил, старший по званию говорит, не глядя на меня:

Что мы его выделять будем? Раз справки пехота не дала, как всех, так и его. Как, товарищи?

Двое членов трибунала кивнули головами, контрразведчик удовлетворенно вздохнул и положил бумаги на стол, а меня снова увели в баню. Утром, часам к десяти открылась дверь, часовой голову засунул в проем, рукой машет.

– Выходи!

Выглянули мы – стоят шесть красноармейцев, по трое у каждой стороны двери, с ними младший командир. Ну, думаю, вот где конец тебе сталинский сокол, Иван Карасев. Отпрыгал, голубчик! Командир подошел ко мне, глаза опустил и говорит тихонько:

– Приказано орден снять.

Тут меня как прорвало, и я раскричался:

- Не сметь, сопляк, ты младше меня по званию. Не ты мне его выдавал, не тебе и снимать! Не подходи!

Рассказчик действительно почти закричал, ударил кулаком по перилам. После этого, видимо, опомнившись, резко выпрямился, засунул руки в карманы и со сжатыми зубами стал смотреть побелевшими глазами вдаль. Я, растерявшись и разволновавшись не меньше рассказчика, не мог вымолвить ни слова и уставился на него как завороженный. В этот момент катер надсадно заревел мотором, и паром плавно отчалил, неуклюже разворачиваясь поперек реки. Было слышно, как злобно ухает волна, разбиваясь о подставленный ей на пути борт баржи. Лесистые берега реки дрогнули, казалось, они одновременно начали вращаться – один удаляясь, а второй неотступно наплывая на паром. Кассир, торопливо обходя пассажиров, повторял как автомат:

Товарищи, рассчитываемся. Приготовим денежки. Без сдачи!

Рассказчик мой вздохнул, огляделся вокруг и начал искать в кармане мелочь. Мне не терпелось дослушать, как развивались события дальше, и я его спросил об этом тихонько. Он уже спокойно, даже как-то рассеянно продолжил рассказ:

Чем кончилось? Навалились на меня сразу несколько красноармейцев, свалили и за орденом тянутся, а я зажал его обеими руками. «Убивайте, – кричу, – все равно не отдам». Они меня прикладами. Вдруг слышу властную команду.

– Отставить! Смирно!

Я лежу, не шевелюсь, а сам вспоминаю, где я слышал этот голос – громкий, как колокол. А он уже гремит надо мной.

– Капитан Карасев, встать!

Я вскочил и обмер, руки сами собой вытянулись по швам. Смотрю и сам себе не верю. Все стоят по стойке смирно, передо мной – полковой комиссар нашего авиационного полка Волков, а с ним пехотный подполковник и председатель местного трибунала. Подбегает контрразведчик, и к комиссару.

– Разрешите доложить?

Тот рукой махнул на него и весело отвечает:

– Некогда! Пришел приказ из штаба Армии. Капитан Карасев за мужество, проявленное в бою, и уничтожение шести фашистских истребителей, награжден орденом Боевого Красного Знамени. Уже вторым! Ты понял? Через пару часов генерал прилетает, и мы должны быть на аэродроме. Так что надо спешить. А между собой разберемся.

Подошла легковушка, и мы уехали. Едем, а комиссар меня чистит:

– За каким, спрашивается, хреном ты на пехоту вышел? Добирался бы сразу на аэродром, тут осталось-то всего пять километров. Пришел бы к нам, и дело в шляпе... Обмундирование испортил, кровью залил. Ранен что ли?

– Это я когда орден прижимал, звезда в ладонь впилась, товарищ полковой комиссар.

Ты мне не доказывай! Я ответственный за явку и доставку награжденных, и в таком виде тебя не повезу. Форму новую получишь, а вернемся от генерала, взыскание дам. Понял?

Говорил он так, что не было понятно, шутит или говорит серьезно. Но я громко отвечал: «Так точно, получу наказание», – а сам смеялся и вытирал на щеках слезы. Бывает так: и смех и слезы – нервы-то ведь у каждого есть. С нами ехали еще два автоматчика из охраны штаба полка, тоже посмеивались довольные, что все так быстро и благополучно закончилось.

Я еду и думаю: как же они меня нашли? А спросить неудобно: все-таки не ровня – полковой комиссар и летчик – командир звена.

Поздней в полку мне рассказали, что двое из моего звена – Сидоров и Горгадзе – летали по заданию искать меня со строгим приказом не ввязываться в бой. Они увидели сбитые мной «Мессеры» и мой «МИГ», посаженный на брюхо. По полю, сказали, целую дорогу пропахал. А меня не нашли. Решили ждать, а ночью командир пехотного полка связался с нашим командиром и сообщил, что меня судит трибунал. Комиссар наш сам воевал в Испании, нас было в полку только два «испанца» – он да я. Решили, что ему и нужно ехать выручать меня.

Летчик прервал рассказ и протянул руку с деньгами приближающемуся кассиру, но тот отвернулся со словами:

С тебя, Николаич, не берем. Ты давно заплатил боле, чем надо. Как это не берем? – И Карасев положил деньги в его открытую сумку. Тот осуждающе покачал головой и пошел дальше. Я после некоторого молчания, опять обратился к своему удивительному попутчику:

– А у вас ведь три одинаковых ордена.

Он склонил голову, посмотрел на свои награды, как будто пересчитал их, мельком глянул на приближающийся берег и ответил кратко и бесстрастно, видимо, готовясь к выходу с парома:

– Третий после Курской дуги получил. Вот где была каша, так каша. После артподготовки наша пехота и танки пошли на прорыв. Значит, и нам их прикрывать надо. Команды дождались и пошли на подъем звено за звеном. У каждого свои ориентиры и подопечная территория, которую закрываешь. А навстречу нам двумя волнами немцы – впереди истребители, за ними штурмовики и бомбардировщики. Нужно не дать этим тяжелым самолетам поразить нашу наземную технику и пехоту. Истребители как комары: кусаются сильно, а живут мало, потому что все время надо нападать. Их бьют, а они летят. В среднем, боевая жизнь истребителя не более двух часов, а я под Курском продержался почти два дня. Сбили под вечер. Я так устал и одурел, что сижу в самолете, он горит, падает, а я думаю: «Прыгать или нет?» Потом пересилил себя и вывалился кое-как. Парашют раскрыл и приземлился, где уже наши прошли. Больше в этой битве не участвовал и так один из всего звена остался. Отправили на переформирование.

Мотор катера сбавил обороты. Стало почти тихо, слышалось только хищное журчание воды. Паром сильным течением подносило к причалу, и все уставились туда, ожидая соприкосновения.

Уже собираясь к выходу, мой собеседник, взглянув на мое лицо и увидев на нем напряженное внимание, обращенное к нему, быстро закончил:

– А потом Япония. Там все спокойно прошло. Пока добирались, пока формировались, и война закончилась. Пару боев провели и все. Но это уже не то! Самураи не немцы, лезут безумно, пока не собьют. Сплошной «банзай», одним словом. После этого несколько лет служил на Дальнем Востоке. Боевое дежурство несли. Затем демобилизация, и приехал сюда, на родину.

Он надолго замолчал и замер, упершись взглядом в настил парома, потом как-то жалко взглянул на меня и тихо проговорил:

Все бы ничего, да тянет в небо, особенно по ночам. Другой раз до утра во сне воюешь: то штурвал тянешь, то на гашетку давишь, а ребята погибшие все рядом. Молодые, веселые, по рации кричат, матюгаются, хохочут. Проснешься и опять один, встаешь тихонько, чтоб семью не тревожить и к окну. Стою, жду рассветного часа, в который на задание вылетали. Всё кажется: сейчас команда прозвучит: «По самолета-а-ам!»

Паром пристал к причалу, и пешеходы дружно ринулись на берег. Ушел и мой собеседник. Мы еще долго ждали своей очереди в ряду автомашин, а когда наш газик, обрадовано урча, вскарабкался на взгорье, я велел шоферу остановиться и пошел искать летчика. Хотелось довести его до дома. Я нашел его в стороне от всех, на краю высокого, выдающегося в русло реки, мыса. Он подставил лицо резкому, весеннему ветру, несущемуся с поворота бушующей реки.

Седые волосы его развевались, глаза были плотно закрыты, на лице блуждала грустная, тихая улыбка, как у только что плакавшего ребенка, успокоенного ласковой рукой матери. Я понял, что душа его сейчас находится не здесь – на грязном берегу, а далеко в светлом небе, залитом слепящим, теплым солнцем. Там, где высоко-высоко, у подножия изорванных буйными ветрами облаков, гордо кружилась большая, одинокая птица.

Не посмев мешать старому летчику, я тихо попятился и вернулся в машину. Шофер, картинно покуривая папироску, насмешливо спросил:

– Ну, что он еще наболтал про свое геройство?

Взбещенный тоном и смыслом вопроса, я, еле сдержав себя от крика, зло ответил ему:

– Да, ему есть о чем рассказать, не то, что нам!

В тот миг я понял, что все наши житейские невзгоды и проблемы – это мелочи по сравнению с теми событиями, о которых поведал мне неожиданный знакомый. Необъяснимое чувство вины проснулось во мне, а перед глазами все стоял образ летчика со взглядом, наполненным рвущейся из души, непонятной сегодняшнему миру гордостью и грустью.

Один из поколения победителей

* * *

Велика и славна родная моя Русь. Много героических побед одержал ее народ в боях и труде. Но самое тяжелое испытание выдержала Родина в войне с фашизмом. За торжеством победных маршей скрываются ошибки вождей, полководцев, просчеты офицеров, унесшие тысячи человеческих жизней. Видимо, в какой-то мере так бывает на каждой войне. Но в Великой Отечественной особо проявилось народное упорство, отчаянное самопожертвование, великая самоорганизованность людей, умение и воля стоять насмерть во имя победы тех, кто шел следом.

Я давно хотел поближе пообщаться с людьми из поколения победителей так, чтобы избежать привитого им высокого пафоса, или огульного охаивания отдельных периодов жизни. Хотелось откровения и правды, без оценок и выводов, без нравоучений и выпячивания собственных заслуг. И судьба подарила мне такую встречу.

Однажды я ждал в поликлинике приема врача. Люди проходили профосмотр, и в коридоре скопилась порядочная очередь и молодых и пожилых пациентов.

В зеленом заношенном, военном кителе, с наградными колодками на груди, слегка шаркая ногами, вошел сухощавый, сутуловатый, среднего роста пожилой мужчина. Разобравшись с очередью и , определив, что ждать придется долго, он сел в кресло рядом со мной, склонившись облокотился на колено и молча ждал, глядя в пол. Он не выражал никакого желания к общению и, сколько я не ждал, он ни разу не поднял глаз. Тогда я заговорил первым.

– Решили немного подлечиться?

– Да вот зрение стало подводить. Я так-то здоров. Много лет бегал по утрам трусцой... И сейчас могу еще пробежать...

Он оценивающе посмотрел сначала в одну, потом в другую сторону коридора и закончил.

– Метров так десять, может и пятнадцать.

Я не мог понять, шутит он или говорит серьезно, но сосед также спокойно уставился в пол, не давая повода к веселью.

– А сколько же вам лет, если не секрет?

– Исполнилось восемьдесят восемь. Я с пятнадцатого года.

– Наверно, в войне участвовать пришлось?

– Я, можно сказать, вообще военный. До войны служил и после войны.

– Матушка пехота? Или артиллерия?

– Не-е-ет! Авиация дальнего действия.

Он произнес это с гордостью и весь преобразился – выпрямился в кресле, во взгляде появилось оживление, а я понял, что встретил необычного собеседника и попросил его рассказать о себе поподробней. Мы пересели к окну, в стороне от очереди и он негромко, без эмоций заговорил.

– Фамилия моя Киселев. Звать Александр Федорович. Родился в большом селе на краю Рязанской области. Деревня есть деревня – с детства в труде. Кое-как три класса закончил в школе, потом на два года перерыв – учителя не было.

После семи классов сдал документы в Рыбинское медучилище, но и тут неудача – не смогли набрать учащихся. Опять вернулся домой. Услышал, что в небольшом городишке Ростове-Ярославском открылся сельхозтехникум. Туда и поступил учиться на механика. По разнарядке направили меня в Тюмень. Тогда все по разнарядке было. Раз выучился бесплатно, поезжай куда требуется, а не куда хочешь.

Управление сельского хозяйства где-то вот тут недалеко было – в центре города. Тоже направление дают – в Червишевский совхоз разъездным механиком. Пошел я туда. Железную дорогу миновал и сразу поля начались. Иду по тракту – подвода догоняет. Татарин едет. «Чемодан – говорит – клади на телегу, а сам не садись, лошадь не здоровая».

Добрались до совхоза, определили меня на частную квартиру, а с утра на работу вышел. Лошадь мне закрепили. Стал ездить по полям от трактора к трактору, с рассвета до ночи каждый день.

У хозяев, где я поселился, дочка была, почти ровесница мне. Чуть помоложе. Познакомились мы, друг дружке понравились.

Доработал я до осени, хлеб убрали, технику ремонтировать взялись.

Так и работал бы всю жизнь в этом совхозе, да не пришлось.

Приехали двое, толи из Г.П.У. толи из Н.К.В.Д., вызвали нас с агрономом говорят:

– Директор совхоза – враг народа, вы должны на него показания дать, раскрыть его преступления.

Мы говорим, что , кроме хорошего, ничего о нем не знаем и сказать другого не можем.

– А-а-а ! Значит вы с ним заодно. Понятно теперь. Ладно, будем разбираться.

В деревне был один каменный дом с подвалом, вот туда нас и начали каждую ночь таскать. День работаем, а ночь в подвале нас допрашивают. Главное ребята-то молодые, почти как и мы по возрасту, а такие настойчивые! Заставляют нас писать показания и все. Наверно бы добром это не закончилось, если бы не случай – пришла мне повестка из военкомата. Я прямо бегом бежал до самого города. Прошел комиссию и через три дня уехал служить в армию. Попал в город Нерчинск, в двадцать шестой авиационный полк. Работал в Б.А.О. – батальон авиационного обслуживания, на ремонтном заводе. Самолетов не касался, а восстанавливал для начальства легковые машины.

Примерно через полгода приходит разнарядка – направить для поступления в Иркутское Высшее Военное авиационно-техническое училище трех человек. В это число попал и я. На экзамене двое срезались, а меня зачислили. Первые два года, когда шла теория, было мне трудно, а как дошли до техники – тут я стал вроде академика. Все давалось легко. Даже отстающих консультировал.

После окончания присвоили звание техник-лейтенант и направили служить в Ярославскую область. Около города Рыбинска есть такая станция – «Переборы», там и был военный аэродром. Я попал в полк бомбардировщиков дальнего действия – «Ил-4». Это был лучший в то время в стране самолет.

Авиация дальнего действия почти не участвовала в решении оперативных замыслов, она решала стратегические задачи. Командующим был генерал Голованов – личный летчик Сталина, который летал очень редко, но только с ним.

Занимались мы в полку обучением молодых летчиков. Работали напряженно, а учеников не убавлялось. Шли группа за группой. Потом, позднее уж, я понял, что готовились к войне, а тогда удивлялись: «зачем такое количество летчиков и почему такая спешка?».

Нагрузка на нас – технарей была огромная. Летчики опыта не имеют, другой и полетает-то минут двадцать, а нам работы наделает на полдня. После каждой посадки полная проверка всей машины.

Как-то осенью поступил к нам самолет и не старый вроде, а сильно подразбитый. Его мне и подсунули: «Давай ремонтируй и принимай. На нем будешь механиком». Долго я провозился с ним, но сделал, и приготовились мы к полету в Новороссийск.

Вдруг через посыльного вызывают меня в штаб к начальству. Командир эскадрильи – майор спрашивает. ,

– Ты самолет принял?

– Принял.

– Передай Никонову, а сам давай на пароход к капитану Догадину.

Будешь техником-механиком в его экипаже. Кроме вас еще люди поедут за получением новых самолетов.

Тогда система такая была – собирали «Ил-4» в Комсомольске-на-Амуре. Дальневосточники перегоняли их в город Энгельс, а оттуда по разным аэродромам уже свои летчики.

Забежал я в казарму, мешок на плечо и на водный вокзал. Успел догнать своих. Поплыли на пароходе «Михаил Калинин». Красота! Сидим на верхней палубе, покуриваем. Тогда вместо махорки давали опилки, пропитанные никотином. Ничего! Курили за милую душу – только искры летят!

Приехали, самолеты приняли, готовимся лететь обратно. Я в экипаже командира звена. Вдруг докладывают, что у одного «Ила» шасси не работает. Командир опять на меня.

– Оставайся, делайте, а я с другим механиком полечу.

– И что вы думаете? Попали они все три самолета в грозу, а в машину командира Догадина попала молния. Все погибли. А ведь там должен был быть механиком я. И что еще потрясающе, Никонов, который полетел вместо меня в Новороссийск, тоже погиб при посадке. Летчик неопытный – совершил ошибку. Сам живой остался, а Никонов разбился.

Александр Федорович горестно вздохнул, подержал задрожавшие губы рукой, повернулся ко мне корпусом и проговорил, как бы удивляясь.

– Вот как случилось – смерть меня в одно и то же время в двух местах поджидала, а я оказался в третьем. И живой остался.

Вернувшись на базу, вновь подключились к обучению новичков-летчиков.

Не заметили, как и весна подошла. Взлетная полоса стала раскисать. С утра еще можно по заморозку подняться, а к обеду все– грязь не дает, а летчиков готовить надо.

Поступает нам приказ – перебазироваться в Закавказье, то ли в Ингушетию, то ли в Кабардино-Балкарию, забывать стал. Но хорошо помню, что не в Чечню. Одним словом – на сухие аэродромы.

Утром, как всегда в 3 часа, экипажи собрались. А мы – технари уже двигатели прогреваем. Командир звена сказал, что на моей машине полетит со мной.

И, как назло – небывалый случай, – двигатель запустили, а он на максимальных оборотах не работает. Стреляет в выхлопную, перебои дает, и мощность не развивает. Докладываю командиру. Говорит:

– Находите причину. Устраняйте. Прилетите поздней. Я с другими улечу. Ждать не можем.

Снялись они звено за звеном и улетели, а мы остались. Кинулись искать причину.

Долго копались, а дело-то оказалось простое. Такого ни до, ни после не случалось. Лопнула пружина клапана в бензопроводе. Он не полностью открывался, и топлива мотору не хватало. Заменили пружину и ждем утра, чтобы взлететь. А ночью все теплей и теплей. К утру совсем расквасило и полет отменили.

Делать стало нечего. Приходим и сидим под крылом.

А надо сказать, что все эти годы мы переписывались с подругой из Червишево. Она уже училище кончила и работала учительницей в деревне Гусево под Тюменью.

Думаю: «возьму отпуск, да и махну к ней. Пора и жениться – уже мне 26 исполнилось, почти семь лет дружбу ведем. А вдруг заявлюсь, а она не примет, или может уже замужем?»

Взял и написал ей письмо. Почта тогда работала хорошо. То ли писали мало, то ли еще что. Через четыре дня получаю авиаписьмо срочное – ответ мне: «Приезжай. Жду. Согласна».

Подал я рапорт и мне разрешили отпуск. Вещмешок собрал – и в Тюмень. Приехал, сразу отправился в Гусево. Пешком.

Встретились радостно. Она жила на частной квартире. Одну ночь в ней ночевали. Я в одной комнате, а она с хозяйкой в другой. Утром пошли регистрироваться в Тюмень. Опять 12 километров пешком. Да что нам это расстояние! Ерунда! Не заметили, как дошли.

Загс тогда располагался на улице Республики в доме Блюхера. Сидит одна женщина. Предъявили мы документы – Вера паспорт, я – удостоверение лейтенанта. Никаких свидетелей тогда не требовалось.

Женщина выдала нам справку о регистрации брака. Мы расписались у нее в книге, а она объявила нас мужем и женой. Пожала нам руки и мы отправились обратно в Гусево.

Александр Федорович прервал рассказ, склонился, оперевшись локтями на колени, сцепил пальцы рук, видимо, стараясь скрыть их дрожание. Через некоторое время, повернув голову, он взглянул мне в лицо с какой– то тревогой и даже испугом. Я понял, что он боялся увидеть мое безразличие или, хуже того, снисходительную усмешку. Убедившись, что я слушаю с интересом, не отрывая от него глаз, он облегченно вздохнул, выпрямился и, голосом просящего милостыню, произнес:

– Вы уж меня извините, что я тут со своими подробностями. Все один, да один. Слово некому сказать. Иногда даже испугаюсь: «не разучился ли говорить?! Ночью проснусь, на кровати сяду, себе что-нибудь шепчу... Если я вас задерживаю, вы скажите, а то меня не переслушаешь – жизнь долгая и запутанная.

– Вы что? Александр Федорович! Я готов слушать вас бесконечно. Честное слово!

– Ну спасибо. Я тогда уж доскажу быстренько... Свадьбы у нас, можно сказать, и не было. Когда к ее родителям в Червишево ходили в воскресение там, правда, немножко посидели за столом.

Прожил я в Гусево с женой две недели. Никаких таких слов особых не говорили, а насмотреться друг на друга не могли. Утром побежит она в школу и с порога:

– Саша, ты не скучай. Сходи деревню посмотри, отдыхай.

– Уйдет, а мне ничего не интересно. Хожу от окна к окну, на дорогу поглядываю – все жду.

Однако отпуск кончился и надо было уезжать. Дело военное – опаздывать нельзя. Стал ей говорить, чтоб увольнялась и собиралась в дорогу, а она ни в какую: «Как я учеников брошу? Не могу. Остался до конца учебы месяц какой-то, а я уеду. Поезжай, Саша, один пока и жди меня».

Так мы и порешили. Вернулся я на аэродром, обратился к командиру, и мне дали как женатому маленькую комнатку, разрешили использовать казенную мебель: две табуретки, тумбочку и кровать. Через несколько дней приехала жена. Было это 15 июня 1941 года.

В следующее воскресенье мы долго проспали, и пошли на лодочную станцию. Решили поплавать и покупаться. Неожиданно на проходной нас задержали и сказали, что есть приказ из гарнизона никого не выпускать. Примерно через час объявили тревогу и я убежал к самолету. Там в тени под крыльями, просидели до вечера, но ничего не прояснилось. Лишь позднее случайно услышали выступление Молотова и узнали, что началась война.

Но у нас ничего не изменилось. Никакого приказа нет, сидим и ждем. По ночам видим, как город Рыбинск бомбят. Там, на окраине, на правом берегу Волги был завод номер 26 по выпуску авиационных двигателей. К нему и прорывались немецкие самолеты с первых дней войны. К нашему удивлению на всем берегу уже были установлены зенитки, которые довольно успешно отбивали налеты.

Я до этого был спокойный, а тут нервничать стал. Ну что вы! Уже две недели идет война, по ночам зарево от пожаров над городом, а мы сидим. Во время налетов все пароходы, катера, заводы включают гудки, сирены– такой вой стоит, что кажется, огромный город стонет, плачет и рыдает. Прямо нервы лопаются!

Рассказчик провел дрожащей рукой по губам, отвернулся от меня и уставился в дальнее окно. Я, не зная, как себя вести и что сказать, положил свою ладонь на его худое колено. Он посмотрел на меня, виновато улыбаясь, и тихо продолжил.

– Вот такая, понимаете, была история.. Наконец, однажды под утро, объявили тревогу и мы поднялись в воздух. Самолеты пустые. Бомбовых запасов нет. Курс на запад. А куда? Неизвестно. Следуем за самолетом командира. Через несколько часов увидели под собой море. Высота – тысяча двести метров – значит, летим над своей территорией, потому что над вражеской высота полета должна быть не меньше пяти тысяч.

Видим, в стороне плывет такой маленький, красивенький пароходик. А на нем, оказывается, были зенитные орудия, и он открыл по нам огонь. Мы поняли это, когда вокруг нас начали расцветать светлые вспышки разрывов. Летчики резко пошли на высоту, начали менять курс, но было уже поздно. Соседний «Ил» получил осколок в элерон крыла и стал заваливаться в сторону и вниз. Сесть негде. Из воды торчат только каменные глыбы. Еще минута и самолет упал в воду. Мы долго видели на волнах красные точки. Это плавал на жилетах экипаж сбитого «Ила». Помочь ничем было невозможно. Эскадрилья улетала все дальше и дальше и скоро кроме серых волн мы ничего уже не видели. Вот и все. Прощайте, друзья!

Александр Федорович действительно привстал и помахал рукой, как будто сейчас видел эту трагедию. Немного помолчав, он снова заговорил тихим, вкрадчивым голосом.

– Это была первая наша потеря. Причем неожиданная. Поэтому особенно запомнилась. В дальнейшем такие события стали обычными. И друзей теряли и сами на изрешеченном осколками самолете возвращались, но как говорят, Бог проносил – остались живы.

Немало я слышал рассказов о подвигах в небе, но в жизни все было прозаичней и грубей, особенно в нашей авиации дальнего действия.

Летали, как правило, по ночам. Курс и маршрут заданы, скорость, высота, время и цель определены. Идем только по приборам. На земле нет ни огонька. Короче, висим много часов в полной темноте.

Вдруг неожиданно забегают кругом белые, слепящие полосы прожекторов от земли до неба. Значит, обнаружили нас и ищут. А мы как лом – только вперед! Наконец какому-то прожектору удается высветить один из наших самолетов. И сразу десятки лучей как хищники кинутся на него со всех сторон. А мы? Летим также спокойно. Начинают на земле работать зенитки – как искорки впыхивают, а вокруг нас вздуваются такие легкие, красивые облачка. Это рвутся снаряды. Чаще всего ошибаются зенитчики по высоте и первые разрывы всегда высоко над нами. А мы все гудим и вперед. Этот объект нам не нужен, идем к своей цели. Часто освещенный самолет вдруг сорвется и уйдет в сторону, а через несколько минут видим на земле огромный взрыв, далеко за нами. А мы улетаем строго по курсу и скорости, потому что на цель в одно и тоже время иногда должны выйти сразу несколько эскадрилий с разных аэродромов. Опаздывать нельзя.

Среди пациентов поднялось какое-то волнение и Александр Федорович, вернувшись к действительности, прервал рассказ, вопросительно глядя на очередь. Когда люди снова успокоились, он с грустной улыбкой произнес:

– Вроде уж начали отвыкать от очередей, а тут опять они появились. Врачей не хватает. Разбежались по частным поликлиникам – там заработки хорошие. Здесь остались самые преданные своей профессии, или самые бездарные. Я бы пошел в платную, но направление сюда дали. Деньги у меня есть. На пенсию не жалуюсь. Получаю четыре с половиной тысячи. Что мне еще надо? Каждый месяц даже экономлю. Думаю, может, накоплю и на какой-нибудь курорт съезжу, если доживу.

Я постарался возвратить его к событиям военных лет.

– Так чем же закончился ваш полет над морем.

– А-а-а! Дальше все обошлось благополучно. Долетели мы до Эстонии и приземлились на острове Сааремаа. Он был небольшой, всего тридцать шесть километров в поперечнике.

Недалеко от аэродрома на берегу моря располагалась брошенная купеческая усадьба. В ней мы и отдыхали после полетов. Здесь же располагались моряки с соседнего аэродрома. Мы-то улетели, а семьи остались в казармах. Что с ними будет? Куда денутся? Правда, позднее узнали – к ним хорошо отнеслись. Всех обеспечили билетами, увезли на вокзал в машинах, дали паек на дорогу и отправили в Сибирь. Кого куда, а мою жену, конечно, в Тюмень к родителям. Когда нам об этом сообщили, сразу на душе спокойней стало, а то мысли туда-сюда рвутся – ни дела, ни работы.

После обустройства поступила команда готовиться к дальнему боевому полету. Загрузились бомбами, снарядами к пушке. И вот, этого не знает теперь никто, в ночь на 16 августа 1941 года мы совершили первый налет на Берлин. Гитлер заявлял немцам, что ни одна бомба не упадет на столицу Рейха, а мы прорвались сквозь всю оборону, отбомбились неплохо и к утру вернулись без потерь. Эту бомбежку немцы свалили на англичан, а о нас даже не подумали. Так продолжалось около месяца. Каждую ночь мы посещали Берлин. Наконец, немцы раскусили, что это не английский почерк. Налеты проводились очень организованно и хитро. Сначала мы выбрасывали на парашютах осветительные бомбы и весь город как на ладони. Но вскоре нас выследили, и началась интересная игра. Мы улетаем на Берлин, а немецкая авиация бомбит в это время наш аэродром. Утром пригоняют отряды эстонцев, и они засыпают землей все воронки. Тогда садятся наши «Илы». И так целую неделю, а потом немцы решили взять остров штурмом. Подошли корабли с десантом, и начался бой. Оборону держала наша морская пехота и вся обслуга аэродромов.

Стало ясно, что немцы вот-вот прорвутся. Полк получил приказ покинуть остров, а у нас у одного самолета пропороли колесо. И заменить нечем. Командир говорит:

– Киселев, остаешься старшим. Может, что придумаете, а если нет – самолет врагу не сдавать. Я улетаю с другим механиком.

Остались мы. Давай кумекать. Чего только не перепробовали? Даже веревку вместо камеры на диск наматывали, но ничего не вышло. Заносит самолет в сторону при стартовом разгоне. А бой все ближе и ближе. И мы начали готовиться. Решили снять с борта оружие, самолет сжечь, а самим – на помощь к морякам. Просто сказать: «уничтожить самолет», а выполнить команду нелегко. Каждый болтик знаком, каждый прибор и деталь. «Ил» наш тоже пригорюнился, без колеса-то склонился на бок, винтами чуть земли не касается. Как большая раненная птица. Но делать нечего, немцы уже на поле появились. Слили мы горючее из бака. Летчик говорит:

– Давай, механик, обливай как хочешь и зажигай, а мы смотреть не можем, уходим к морякам оборону держать.

Отошли они уже метров пятьдесят, а я все с канистрами стою. Только хотел залезть на самолет, слышу в воздухе «Ил» гудит. А это он из нашего полка привез колесо запасное. Сел, груз сбросил и, не глуша мотора, снова поднялся. Минут через пятнадцать и мы взлетели, когда немцы уже бежали к нам по аэродрому.

Сами-то мы ла-а-адно, главное машину сохранили.

На этот раз приземлились в Подмосковье. Отсюда до конца войны производили вылеты. Теперь все полностью засекретили. Опыт беззаботного, доверчивого поведения в Эстонии многому научил нас. Цели полета не разглашались. И сегодня говорить о них не будем. Одно могу сказать, они были стратегического значения, охранялись по высшему классу, и чтобы поразить их, приходилось нести немалые потери. В боевых операциях мы не участвовали, там действовала фронтовая авиация, однако последствия наших полетов часто предрешали судьбу многих сражений, а иногда вообще изменяли ход военных действий. После войны появился новый турбореактивный бомбардировщик – «ТУ-16» Он был прародителем гражданского «ТУ-104». Переучившись на курсах, я еще много лет служил на реактивной авиации. Потом уволился по возрасту, работал в Тюменском аэропорту, откуда ушел на пенсию.

Я выбрал подходящий момент и задал Александру Федоровичу вопрос, которого он почему-то не коснулся. Спросил его, были ли у него дети.

– А как же! Два сына. Старший Владимир и сейчас в Тюмени живет. Внучка уже взрослая. У них все нормально. А вот младший...

Голос его сорвался и он, замолчав, уставился взглядом в стену, затем, прикрыв пальцами правой руки задрожавшие губы, с трудом произнес.

– Погиб он... Такой был мальчик необычный. Пристрастие у него было, откуда взялось, прямо непонятно, – увлекался он химией. Во дворе у нас была маленькая летняя кухня, так он там устроил целую лабораторию. Сидит, бывало, днями и ночами – опыты все ставит.

Так и пошел по этой линии. Закончил институт в Омске и работать там остался на химзаводе. Последнее время цехом большим руководил. Все было нормально, пока не началась эта реформа. Что там случилось, не знаю, короче – взрыв произошел. А цех был из стеклянных кирпичей. Сына всего изрезало осколками. Через двое суток не выдержал – скончался. Крови, говорят, много потерял... Вот четыре года уже прошло.

Он помолчал, задумчиво глядя на пол и вдруг, повернувшись ко мне, впервые за встречу открыто, испытующе и долго посмотрел в мои глаза. С трудом выдержав его упорный, твердый взгляд, я понял, что этот старый, тихий и добрый человек обладает могучей волей, а он жестко проговорил.

– Как все необъяснимо и несправедливо. Я, можно сказать, сотни раз залетал в самую пасть к смерти, но она меня тогда не тронула. А сейчас, видать, спохватилась и мстит. Самых близких забирает. Жена умерла. Давление у ней было. Потом вот сын погиб.

Александр Федорович вновь замолчал и отрешенно уставился в окно. Было видно, что он не воспринимает окружающего, не в силах остановить воспоминания о прошлом. Борясь с разбуженными чувствами, он снова склонился, упершись локтями о колени. Стараясь как-то отвлечь его, я поинтересовался о том, сколько и каких у него наград. Он ответил, безразлично оглядев разноцветный набор колодок на своей груди:

– Наград много. Пять орденов и десять медалей. Самая дорогая мне – медаль за доблесть на войне. Это солдатская награда, я ей горжусь. Уволился я из Армии капитаном, а недавно Путин присвоил звание майора запаса. Пенсия немного прибавилась. Квартира у меня большая – двадцать квадратных метров. Мне одному за глаза хватает.

В это время подошла моя очередь, но я пропустил вперед Александра Федоровича, а сам торопливо записывал в блокнот его рассказ. Собеседник мой, с трудом распрямляя на ходу спину и шаркая ногами, добрался до сестры, стоящей в дверях кабинета и подал свое направление. Она глянула в него и расхохоталась.

– Ты что, отец неграмотный? Видишь, здесь число по-русски написано двадцатое, значит завтра нужно приходить. А ты сегодня ломишься. Видишь, сколько народу на прием, да еще половина платных. Тут до ночи всех не пропустить! Давай, приходи завтра.

Она сунула бумагу в дрожащую руку Александра Федоровича и крикнула в коридор:

– Ну, следующий. Уснули что ли?

Я почти подбежал к ней и, как можно спокойнее, обратился: Девушка, это ветеран войны, герой фронта. Пропустите его вместо меня, а я потом приду. Пожалуйста, девушка!

– А у нас каждый день такие. Как постарше, так и герои. Сразу права качать. Надоели уже совсем. Вечно всю очередь перепутают.

Александр Федорович с покрасневшим лицом переводил взгляд с меня на сестру и, наконец, дрожащим голосом произнес:

– Хорошо, хорошо. Встану пораньше и сюда. Что мне действительно делать-то больше?

От волнения, переступая с ноги на ногу, он стал поворачиваться и направился к выходу. Подойдя к порогу, одной рукой оперся о косяк, а вторую протянул, чтобы открыть дверь, которая вдруг распахнулась, и он чуть не вывалился в вестибюль. Потеряв равновесие, Александр Федорович нос к носу столкнулся с двумя крепкими парнями:

– Ты че дед? Охренел? Прешь как танк! Не видишь, что ли?

Его дружок загоготал.

– Вот блин, недавно ослеп, а уже не видит. Наверно бывший коммунист – привык лбом стены прошибать, и тут прет буром. Козел, в натуре, из ума уже выпал.

В этот момент медсестра вновь открыла дверь в кабинет врача и выжидательно, насмешливо смотрела на меня. Я вошел и минут через пять вышел с рецептом на новые очки. Торопясь догнать Александра Федоровича, на ходу глянул в окно и увидел его. Сгорбившись, тот тяжело шагал по тротуару. Подошел автобус, и он попытался войти в открывшуюся дверь, но кассир угрожающе замахала на него руками, показывая на яркую надпись около входа: «Частный. Льгот нет». Александр Федорович вытащил из кармана кошелек и показал его кондуктору, но посадка закончилась, автобус, хлопнув дверями, отъехал.

Сконфуженно и недоуменно оглядываясь кругом, Александр Федорович отошел в сторону и время от времени прикладывал ладони к лицу – то ли, как всегда в минуты волнения, сдерживал нервное дрожание губ, то ли скрывал от прохожих слезы обиды.

Пропавший без вести

Светлой памяти брата моего

Анатолия Семеновича Коробейникова

* * *

Весь в поту, грязный и небритый Анатолий, согнувшись, с зажатым в руке пистолетом, в котором осталось три патрона, задыхаясь от слабости, бежал вдоль рядов залегших красноармейцев. Он без конца повторял, с усилием раздирая потрескавшиеся, кровоточащие губы.

– Все разом! Вперед! По команде! Последний бросок! Через дорогу – в лес! Прорвемся!

Неделю назад, после долгих боев его рота оказалась в окружении посреди брянских лесов. Прорвались с боем и отступали к своим. Анатолий временами отходил в сторону от движущегося отряда и, стоя в тишине, замирал, но ни гула артиллерии, ни рассыпающихся пулеметных очередей не слышалось. «Где фронт? И существует ли он?»

В одной из разрушенных деревень они взяли проводника, который пообещал вывести их к железной дороге и указать дальнейший путь. И вот уже шесть суток, без пищи, неся на плечах раненных, рота пробиралась по дремучему лесу. Утром седьмого дня, обессилевшие люди, вышли к шоссе, которое охранялось немцами. Посоветовавшись с опытным комиссаром Гусманом, который участвовал еще в гражданской войне, решили атаковать и броском преодолеть шоссе.

Анатолий упал рядом с красноармейцами и тяжело дышал. Пот заливал глаза. Он прижался лбом к сырой, холодной земле.

– «Мать сыра земля, спаси и сохрани, ведь мне только девятнадцать лет» – пролетело у него в мозгу, но уже в следующий миг на него навалился, еле прибежавший, комиссар. В груди у него клокотало, он не мог вымолвить ни слова. Достал откуда-то из под растрепанной бороды пакет и совал его в планшетку Анатолия.

– Донеси, отдай. Я не добегу. Все расскажешь там.

Немцы обнаружили отряд, лежащий у самого края леса. Загрохотало сразу два пулемета с их стороны. Захлопали минометы. В лесу затрещали, застучали сучья, сбиваемые пулями. Захрипел рядом комиссар.

– Давай, Толя! Надо поднимать! Опоздаем!

Они встали разом – сутулый, бородатый старик и высокий, стройный парень.

Анатолий закричал на весь лес.

– Рота – а – а! В атаку – у! Вперед!

И они выскочили двое на шоссе. В стороне выбежало еще пять – шесть бойцов. Остальные не поднялись. Рота осталась в лесу.

– Беги, беги, Толя! – кричал комиссар, но Анатолий остановился и пошел назад.

– Братцы – ы! Вставайте, а то все пропадем! Встать! Встать! Впере-ед!

Он вдруг почувствовал, как в спину ударила горячая, жесткая волна воздуха и увидел, удивляясь, как дорога поднялась вертикально и ударила его прямо в лоб.

Как только сознание вернулось, он попытался вскочить, но снова упал, на этот раз на спину. Голова разламывалась от боли и кружилась.

С трудом открыв глаза, он увидел вокруг себя несколько пар солдатских сапог, а подняв взгляд – автоматы в руках четырех немцев.

– Seht auf!

Анатолий с трудом встал, сначала на четвереньки, потом выпрямился. Немцы обошли вокруг него и загоготали. Он был на голову выше их и наполовину шире в плечах. Все происходило как во сне. В двух шагах неуклюже лежало недвижимое тело комиссара. Рядом с ним подсумок с гранатами. В голове Анатолия тяжело кружилась одна мысль: «схватить бы гранату и себе под ноги – все равно расстреляют». Как будто почувствовав его настроение, один солдат упер ствол автомата ему в живот и прокричал.

– Русс офицер, пух, пух!

Подошла крытая брезентом машина, полная русских военных. За ней двигались два мотоцикла с автоматчиками. Анатолия втолкнули в грузовик. Буквально через полчаса пленных уже загоняли в железнодорожные вагоны для перевозки скота, а к концу вторых суток поместили на огороженное колючей проволокой поле около какого-то немецкого селения. Предварительно всех разули и сняли ремни. Некоторые пленные командиры отрывали зубами петлицы с воротников. Анатолий этого делать не стал – сохранил лейтенантские знаки.

Ворота зоны открывались три раза в сутки. Первый раз для вывоза умерших за ночь, второй – для завоза телеги с сырой брюквой или репой для еды пленным, а перед третьим открытием лагерников выстраивали в две шеренги. Начинался отбор наиболее здоровых узников для каких-то работ. Иногда при этом присутствовали гражданские немцы.

Дня через три увезли и Анатолия. С тех пор он более двух лет кочевал из одного лагеря в другой. Копал рвы для захоронения расстрелянных и умерших пленников, разбирал завалы, строил новые лагеря и все время под дулом автомата.

Голод, постоянные унижения, избиения, издевательства, мучение умирающих на его глазах раненных и больных, картины массовых расстрелов – сделали его угрюмым и замкнутым. Постоянная усталость и недомогания породили в нем безразличие к себе и к окружающему. Переводчики сообщали, что Москва пала и войска Вермахта победоносно шествуют на Урале. От таких вестей хотелось дико кричать и кинуться в сторону сторожевой вышки, чтобы получить навстречу пулеметную очередь в грудь. Но какая-то капля надежды и достоинства сдерживали его от этого, и он упорно ждал момента удобного для побега.

В одном из концлагерей во время подбора пленных появилась молодая белокурая, светлоглазая немка. Она придирчиво осматривала «товар», брезгливо сжав губы.

Остановилась она и около Анатолия. Ощупав его хозяйским взглядом, кивнула головой и прошла дальше. Автоматчики отвели его в сторону. Вскоре рядом поставили еще четверых. Не глядя больше на них, немочка вышла за ворота, а отобранных ею пленников погрузили в «душегубку», которая через несколько часов доставила их в небольшой аккуратный городок. Разместили в бараке, охраняемом часовыми. На нарах лежало, кроме приехавших сюда, еще около ста человек. Как оказалось все они работали на заводике, принадлежавшем белокурой немке, которую звали Берта. Здесь пилили тарную доску и сколачивали ящики разных размеров.

Прямо на заводе, в углу, была отгорожена крохотная комната. В ней варили для обеда рабочих брюкву. Кормили раз в сутки, как и в лагерях, но работа была полегче. Жить было можно, если бы не постоянный голод, непроходящая тоска и угнетающее чувство вины за случившееся. Сотни раз бессонными ночами он вспоминал все события, приведшие его к пленению, но так и не смог найти объяснения происшедшему. Он не представлял всех размеров военной трагедии на этом этапе смертельной схватки двух огромных, могучих стран, не знал, что сотни тысяч солдат и командиров стали жертвами просчетов военноначальников, находящихся далеко от фронта и их постигла такая же участь – быть пленными. От того его собственная судьба казалась ему наиболее ужасной и позорной.

Хозяйка время от времени обходила свой завод. Высматривала тех, кого покидали силы. Через сутки этих несчастных не допускали в цех и уводили. На их месте появлялись новые люди. Поэтому, когда по цеху пролетал шопот: «Фрау Берта», заключенные, выполняя работу, начинали не ходить, а бегать как сумасшедшие и бодро стучать молотками.

Так прошло еще несколько месяцев. Теперь было ясно, что Красная Армия наступает. Краснозвездные самолеты стали пролетать даже днем.

Однажды при выходе из цеха, колонна пленных задержалась у дверей. Кто-то из заключенных заглянул в комнату, где варили обед, забежал туда и вынес за пазухой брюкву. Также поступили еще пять человек. Анатолий готовился к побегу и решил, что взять с собой немного пищи было бы очень кстати и тоже вошел на кухню. Протянул руку и вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Подняв голову, он увидел в противоположных дверях фрау Берту. Взгляды их встретились. Оба молчали. Анатолий ждал, что сейчас его схватят, но вдруг услышал:

Bitte! Herr, offizier! Bitte!

Хозяйка явно издевалась и ждала, что этот огромный русский начнет просить пощады или трусливо убежит. Анатолий понимал, что прощения не будет в любом случае. Он, не опуская взгляда, выбрал крупную брюкву и сунул ее под куртку. Берта, пораженная таким поступком, ошарашенно смотрела, а он, спокойный, повернулся и вышел.

Не успела колонна пленных войти в барак, как следом забежали автоматчики и начали обыск. Тех, у кого нашли брюкву, выводили на средину прохода. Схватили и Анатолия. Обшарили сначала его, а потом соломенный матрас и подушку на нарах.

Берта подошла ближе и внимательно следила. Когда охрана ничего не нашла, она удивилась и заставила раздеть пленного, но и это не дало результатов.

Всех, стоящих на средине, увели, Анатолий остался. Когда за ушедшими закрылась дверь, он бросил беглый взгляд на огромную, установленную у порога плевательницу, в которую он успел незаметно бросить злосчастный овощ, когда входил в барак.

Через несколько минут за окнами раздались автоматные очереди. «Расхитителей» частной собственности расстреляли прямо во дворе.

Этой же ночью Анатолий и еще восемь человек безрассудно бросились на часовых, завладели оружием, раскрыли барак и все пленные разбежались.

К утру, километрах в десяти от города, беглецы наткнулись на американский патруль, их накормили, дали продуктов и направили навстречу советским войскам. Пробирались мелкими группами. Через три дня ночью Анатолий с друзьями перешел линию фронта и попал к своим. Впервые он удивленно смотрел на советские погоны.

После беседы с офицерами СМЕРШа, всех пришедших арестовали, закрыли в грузовые вагоны и под охраной отправили в глубь страны. Через неделю высадили в городе Уфе и поместили в сортировочный лагерь. Много месяцев шло разбирательство, в результате которого Анатолия восстановили в звании, выдали новую форму, дали сухой паек на дорогу, литерный билет на поезда и он отправился домой, не зная, что еще четыре года назад родителям сообщили: «сын пропал без вести и в списках военнослужащих больше не числится».

Домой в деревню он нагрянул 21 января – в день памяти вождя революции. Для общепринятого поминального ужина на морозе стоял противень с пельменями, в погребе ждали своего часа студень, соленые огурцы и капуста. Все это сгодилось для радостной встречи. Семья впервые собралась после войны. Просидели за столом и проговорили всю ночь.

Весной Анатолий съездил в Свердловск и сдал экзамены для поступления в художественное училище. Талант к рисованию и живописи был у него с детства. Осенью он уехал на учебу и поселился в городе, а вскорости и женился там.

Быстро пролетели пять лет. Однажды он возвращался из училища домой, задержавшись до вечера, дорабатывая сюжет своей дипломной картины. Время было позднее, прохожих мало и он, купив на ходу пару горячих пирожков с ливером, жадно кусал их и, обжигаясь, поспешно глотал. За последнее время он сильно похудел – стипендия в двести рублей, дипломная нагрузка, рождение дочери – все это сказывалось на бюджете семьи. Он еще успевал подрабатывать – писал этикетки, плакаты, оформлял детские утренники, вывески для контор.

Он был одет в свою неизменную, уже крепко поношенную военную форму. Поскольку работы с красками и маслом рано или поздно оставляли на одежде пятна, свой единственный дешевенький костюм он, уходя в училище, не надевал.

Настроение было отличное. Через месяц он получит диплом художника и постарается заняться настоящим творчеством.

На его плече привычно болтался на широком замасленном ремне весь испятнанный красками этюдник, за спиной складной, длинноногий мольберт, подмышкой рулон красного полотна для плаката, через второе плечо была перекинута огромная рама для картины. Дорогу ему преградил трамвай, вставший на остановке.

Анатолий непроизвольно поднял взгляд и обмер. Кусок пирога застрял в горле. За стеклом трамвайного вагона он увидел фрау Берту. Она была еще красивей, чем в военные годы. Яркое платье, шляпа с широкими полями и ее белокурые вихры волос, торчащие из под нее, придавали ей не русскую привлекательность. А самое страшное было в том, что она узнала Анатолия , и в ее светло-стальных глазах он увидел сначала испуг, потом презрение. Такого взгляда он не помнил даже в период своего плена.

Берта сказала что-то стоящему рядом офицеру в фашистской военной форме, но без знаков отличия. Он надменно повернул голову, осмотрел Анатолия и брезгливо отвернулся. Трамвай уныло загудел мотором и тронулся. Фрау Берта долго смотрела на неподвижно стоящего Анатолия, потом с безразличием отвела взгляд.

Анатолий не помнил, как дошел до дома. Сорвал с себя пропахшую красками гимнастерку и бросил на стул, присел к столу и, зажав голову руками, глухо застонал. Ему было стыдно и горько.

Вернувшаяся домой жена с дочерью увидели небывалую картину. На столе стояла пустая бутылка из-под водки, Анатолий был пьян и неотрывно смотрел в окно, не замечая вошедших.

Когда его укладывали в постель, он вдруг заговорил.

«Ира, дорогая, эт-то неправильно! Все неправильно. Все не так!» – выкрикивал он, заливая подушку слезами бессилия.

Утром на следующий день в курилке художественного училища шла горячая дискуссия. Обсуждалось досрочное освобождение немецких военнопленных, выдача им военной формы и разрешение свободно ходить по городу. Ко многим освобожденным приехали из Германии родственники.

Студенты негодовали, резко выражали свои чувства, собирались писать протест в редакцию областной газеты.

Анатолий стоял в стороне и, жадно затягиваясь дешевой папиросой, молчаливо смотрел в пол. Бывшему военнопленному участвовать в таких разговорах было небезопасно.

Тетя Мотя

* * *

Вообще-то ее звали Матрена Спиридоновна, но вся деревня знала ее как «тетю Мотю». Когда-то видимо высокая и стройная, теперь она согнулась в спине и, когда шла по улице, казалось, что несет непомерный груз и страшно спешит куда-то, где сможет освободиться от тяжести. Селяне так и говорили, увидев ее: «Вон опять тетя Мотя бежит». Взгляд ее карих глаз был всегда тревожным и озабоченным. Она нередко оглядывалась, осматривая улицу, как будто опасалась погони.

Работала она техничкой в мастерской, где ремонтировали тракторы. В обеденный перерыв и после смены делала уборку в цехах. Металлическую стружку, выбракованные детали укладывала она на огромный железный лист, впрягалась в привязанную к нему веревку и тащила на склад металлолома. Вернувшись, тетя Мотя начинала мести полы.

Меня поражало ее иногда слишком вольное обращение с механизаторами и работниками мастерской. Без грубости, но колко она делала замечания. Все без обиды ее выслушивали и даже пытались оправдаться. Откуда такой авторитет у этой малограмотной не молодой уборщицы?

Например, проходя по цеху, она тыкала своей метлой в сапоги лежащего под трактором ремонтника и говорила со смехом:

– Ты что, Сайбулла, туда залез? Прячешься что ли? Опять поди бутылку сосешь? Наплодил детишек уйму, а зарплату пропиваешь.

Вылезший на волю широкоплечий, могучий татарин с добродушным лицом, широким и круглым как блин, старательно оправдывался.

– Зачим, тетка Мотя, худо болташь? Сайбулла селый мисяс водка в рот не брал. Сапсим глотка сухой стал!

Уборщица делает удивленный вид и смеется.

– Батюшки, чудо какое! Целый месяц терпишь? Знаю я, это вас инженер молодой порядку учит. Давай не пей, робь как положено, да в семью деньги неси.

Механизатор хитро улыбаясь, отвечает:

– Слышь, тетка Мотя, селый мисяс все кричат: «Рабутай, рабутай, товарищ нацмен», а как деньги получать: «Куда прешь, татарская морда?»

Никто не обратил внимания на его затасканную шутку и он сам разразился веселым, здоровым смехом.

Матрена Спиридоновна, отходя от него, еще раз напомнила: «Робь как положено и деньги будут». Сайбулла соглашался: «Конышно, робить будешь, так жить-то мошна».

Часто тетя Мотя заходит в нормировочную и вступает в разговор. Зашедшему, чтобы расценить наряд, молодому токарю внушительно замечает:

Ты, Вовка, почему материал не жалеешь? На вас железа не навозишься. Деталь выточишь на сто граммов, а стружки получается на десять килограммов.

Кончалась смена и в комнату заходили механизаторы. Одни усаживались на засаленную скамейку, другие тут же садились на корточки. Глядя на них Матрена Спиридоновна вздыхала:

– Эвон, сколь мужиков! А робите худо. Лень-то вперед вас родилась!

Кто-то из молодых не выдержал и дерзко выкрикнул

– Да уж будто вы шибко работали!

В комнате воцарилась тишина. Уборщица грустно посмотрела на говорившего и опустила голову, а когда подняла, в глазах ее стояли слезы.

– Эх, мила-а-ай, не приведи тебе Бог так робить, как нам досталось в

войну.

Тетя Мотя шмыгнула носом и, не таясь вытерла ладонями слезы. Голос ее зазвучал глухо с перерывами, как будто она сдерживала рыдания.

Трудилась я на старом колесном тракторе. Весь был из железа и колеса и сидение, а кабины никакой. Двое суток я пахала около деревни. Торопились до морозов землю подготовить. На третью ночь уснула за рулем, трактор и заглох. Решила я немного подремать. До деревни не пошла, а залезла в копешку соломенную. Не помню как и уснула. Просыпаюсь и к трактору, а утром-то мороз ударил и вода в радиаторе замерзла. Сняла я его с горем пополам, кое-как на спину завалила и бегом в мастерскую. Ладно не далеко до нее было, всего-то пять километров. Тащусь, и сердце обрывается от усталости да от страху – трактор ведь нарушила, а время военное – тюрьма за плечами ходит. Добрела кое-как до мастерской, крадусь сзади к забору.

Доски отодвинула, сама пролезла и радиатор за собой тащу. Оглянулась, а ко мне директор МТС бежит с ломом, да как заорет на меня.

– И ты, сука, трактор угробила! Уже девятая тащишься. Вы меня, мокрохвостки проклятые, в тюрьму загоните. Убью сейчас и закопаю здеся.

А сам чуть не плачет, глаза дикие и лом к моей голове приставил. Упала я со страху и обмочилась вся как есть, а он все кричит, да я уж и не понимаю, что к чему. Потом слышу.

– Что разлеглась-то? Тащи радиатор в медницкую, паять надо. Растянулась тут!

Не помню как я и в мастерскую забежала, сдала радиатор мастеру, а

сама в угол забилась. Стою, жду. Разомлела вся в тепле-то, да и уснула. Так и проспала до обеда стоя. Медник разбудил меня, на улицу проводил. Вижу подводу подогнали с конюхом, радиатор мой на телеге лежит и солома подстелена. Оглянулась – директор стоит, курит самокрутку и спокойно так мне говорит:

– Садись, Мотя, поезжай, а то и так вся надселась с экой тяжестью. Ночь-то поработай, норму делать надо. Да поешь сначала, а то опять уснешь, али упадешь с трактора на ходу.

«Спасибо – говорю, – Павел Федорович, я уже постараюсь, всю ночь пахать стану».

– Поехали мы, а солнце светит как летом и земля оттаяла, грязь кругом. Дотащились до моего поля и взялась я сразу за работу. Пока радиатор ставила, да из деревни воды натаскала, чтоб в него залить, уже темнеть стало.

Начала я трактор заводить. Мотор холодный, рукоятка заводная огромная, еле проворачиваю ее. Крутила, крутила, вдруг мотор как фыркнет, рукоятка из рук вырвалась и мне по губам ударила.

Упала я на стерню, да и все зубы передние выплюнула вместе с кровью.

Мария Спиридоновна раздвинула губы и провела пальцем по вставным зубам.

– Вон видишь – железа полный рот! Уж после войны вставила, а три года беззубой ходила.

Она помолчала, горестно покачала головой, вздохнула тяжело и продолжила свой рассказ.

- Села я у колеса и давай плакать. Дурным голосом реву! А кто поможет, кто услышит? Округом одна ночь темная, да я вся разбитая с трактором своим. Пока ревела кровь подсыхать стала.

Сижу я, охаю, сама думаю: «Норму-то делать надо, поздно уже, а еще половина не вспахана». Сняла я с ноги чулок фельдиперсовый, вывернула на левую сторону, где он почище был, да и завязала им себе рот искалеченный, чтобы пыль да грязь не попала. Встала на колени перед трактором: «Батюшка, – говорю, – ты мой, пожалей бабу несчастную, не дай помереть коло тебя, заводись ты, родимый мой, пахать надо».

Уцепилась опять за рукоятку заводную и давай крутить ее что есть силы. Слышу – захлопал мотор, а потом и затарахтел – завелся, значит. Не помню как и на сиденье вскарабкалась, от радости-то опять плачу. Скорость включила, газу до отказу и пополз мой трактор по полю. Я только вперед смотрю, чтоб борозду не потерять, да оглядываюсь на плуг – не забило ли отвалы стерней.

И про зубы забыла и боли как не бывало. Еду довольная, что не хуже других опять сроблю. Вот все и радости наши тогда были такие...

Матрена Спиридоновна давно уже вышла в цех, а мы все сидели молча, не глядя друг на друга. Потом медленно расходились не поднимая глаз. Хотелось сказать тете Моте что-то теплое, благодарное, но я не находил для этого нужных слов.

Мне казалось, что все штатные, обыденные выражения только оскорбят достоинство этой вечной труженицы. Склонив голову, я молча побрел в свое общежитие.

С тех пор я с особым душевным трепетом смотрю на эти, зажавшие меж собой излучины проселочных дорог, зеленеющие поля, которые живут и плодоносят благодаря непомерному труду, страданиям и радостям многих людских поколений.

Неистовый

* * *

Среди нас всегда есть люди, которых называют мастерами своего дела. Они способны выполнять определенную работу самостоятельно и качественно. Но есть и такие, кто наряду с личным мастерством, обладает умением научить других, убедить их в необходимости этой работы и повести за собой. Они способны организовать труд многих людей, подать глобальные идеи, зажечь ими целые коллективы и возглавить их деятельность. Этих людей называют лидерами.

Человеком такого склада в сельском хозяйстве области долгие годы является Юрий Романович Клат.

После окончания Тюменского сельхозинститута он возглавил агрономическую службу знаменитого в то время колхоза «Большевик» Н-Тавдинского района.

Буквально за несколько лет он разработал и внедрил в хозяйстве новую технологию поточного ведения полевых работ. Комплексное использование техники сократило сроки и повысило качество сева, а после завершения поточной уборки все поля оказывались вспаханными и полностью подготовленными к следующему году. Колхоз резко повысил урожайность зерновых и кормовых культур, а поточная работа техники стала основой во всех хозяйствах области. Совсем еще молодой агроном Клат Ю. Р. был награжден орденом Ленина и вскоре переведен с небывалым повышением – на должность зам. начальника облсельхозуправления. Он стал руководителем огромной растениеводческой отрасли, которая в те первые семидесятые годы не могла похвастать успехами. В умах селян довлела убежденность, что в трудных условиях Сибири мы и так работаем не хуже других.

Исколесив всю сельскохозяйственную зону, Клат докопался до главной причины, определяющей застой растениеводства. Это была запущенность в семеноводстве. Нет хороших семян – нет урожая. В то время одной из огромных традиционных работ в области была работа под мало кому известным сегодня названием – обмен и завоз семян. Почти весь малообработанный зерновой урожай сдавался на хлебоприемные пункты, а в хозяйства весной завозились ежегодно более 200 тысяч тонн семян из других областей. Это составляло более 2/3 областной потребности в них, да и не все семена были пригодны для нашей природной зоны.

По затратам и объему это мероприятие равнялось почти всей последующей посевной компании. Часто случалось так, что уже пора было пускать в работу сеялки, поля пересыхали, а транспорт и автомобильный, и гужевой все еще тащился с семенами по бездорожью и стоял в очередях на переправах у разлившихся рек. Остальные хозяйства сеяли любыми семенами без разбору, лишь бы успеть к последнему сроку – не позднее 25 мая. Иначе хлеб не вызреет до самых морозов.

Многие видели этот недостаток, но традиции были сильны, а пути их преодоления не предлагались. Юрий Романович неистовал. Он поднял на ноги всю агрономическую и инженерную службы, ученых области и первый предложил вариант активной сушки семян непосредственно в хозяйствах. Это была напольная вентиляция зерна через мелкоячеистую сетку.

Под напором Клата работа по внедрению началась. Он не хотел ждать ни одного дня и говорил нам – перспектива вещь хорошая, но нужно делать сегодня и убедиться, на правильном ли мы пути,

Металлическая сетка была на вес золота и ее по метрам делил Юрий Романович. А где взять вентиляторы? Снабженцы «Сельхозтехники» делали на них заявку, но поступление пообещали только на следующий год. Тогда мы кинулись на Тюменские заводы, в коммунальное хозяйство. Выпрашивали буквально по одному – два вентилятора и отправляли их в хозяйства.

Для внедрения первых установок выбирались колхозы и совхозы, в которых работали опытные агрономы и активные инженеры. Инструктаж с ними проводил Юрий Романович. После его беседы люди выходили убежденными в необходимости этого дела.

Уже осенью 1973 года напольные сушилки были испытаны.

Конечно, до совершенства было еще далеко. Применялось много ручного труда. Но было доказано – в наших условиях, из нашего зерна можно готовить отличные семена непосредственно в хозяйствах. Несмотря на дополнительные затраты, связанные с расходом электроэнергии и трудом рабочих, экономия была очевидна. Прекратился огромный расход средств на приобретение и перевалку семян, кроме того, значительную прибыль приносило повышение урожайности зерновых культур. Принципиально решение проблемы было найдено, теперь требовалось совершенство конструкции сушилок, их изготовление и внедрение.

Первая механизированная сушильная установка для поточной обработки зерна была изготовлена в совхозе «Емуртлинский». Ее создал талантливый инженер, в то время работавший директором, Нохрин Анатолий Дмитриевич, со своими совхозными изобретателями и рационализаторами во главе с Александром Темпелем.

Уже через несколько дней чертежи этой установки лежали на столе у Клата. Он сам привез их из совхоза, предварительно испытав сушилку в действии. Эта конструкция была взята за основу и началось ее внедрение в хозяйствах. Потребовалось много разных материалов, транспортерной ленты, электромоторов, вентиляторов. К этому времени стали отовариваться заявки области на это оборудование, и дело двинулось быстрее.

Не хватало металла. Тогда была разработана конструкция в деревянном исполнении и сделан заказ на 100 комплектов сушилок в Тюменском деревообделочном комбинате.

Благодаря стараниям Юрия Романовича и его настойчивости внедрение подготовки семян приобрело массовый, планомерный характер и теперь эта гигантская по тем временам работа проводилась под эгидой обкома КПСС и облисполкома.

Клат и его специалисты буквально пропадали в деревообделочных цехах. Они были и консультантами и строгими приемщиками изделий. Сразу по мере готовности набор деталей для сушилок отправлялся в хозяйства. Для этого был подключен транспорт областных автопредприятий.

Ни одна из сушилок не осталась, не подготовленной к работе. Уже осенью все сто агрегатов были запущены.

Эта конструкция была настолько удачной, что и по сей день в ряде развалившихся от реформ хозяйств можно увидеть ее в действии.

Лишь несколько лет спустя отечественная промышленность стала поставлять для села зерноочистительно-сушильные комплексы – КЗС-10 и 20. Начался новый этап в перевооружении зернового хозяйства области и снова авторитетным лидером в организации этой объемной и непростой работы был Юрий Романович. Защита заявок на оборудование в Москве, комплектование бригад для монтажа, распределение агрегатов по хозяйствам, постоянный контроль за ходом всей работы и решение многих других вопросов – он всегда брал на себя.

К началу 80-х годов проблема с обеспечением хозяйств семенами практически была решена. И, прежде всего, именно это мероприятие позволило в дальнейшем области получать валовый сбор зерна до 2-х и более миллионов тонн.

Много нового внедрялось в те годы в технологию полевых работ и в организацию труда. При этом решались не только проблемы текущего дня, но закладывался опыт, направленный в будущее.

Взять хотя бы сегодняшнее движение фермеров. Подходы к нему искались давно, еще на основе общественной собственности земли. В 70-е годы в области получило распространение полностью хозрасчетных комплексно-механизированных звеньев. Во главе их выбирались лучшие земледельцы, такие, как Виктор Горлов в Аромашевском районе, Леонид Сенников в Ялуторовском и другие. Звенья выводились из подчинения колхозов, совхозов и были совершенно самостоятельными. Все заработанные ими средства расходовались по их усмотрению на развитие производства.

Я уверен, что апологеты безоглядной фермеризации села основывались не только на данных иностранных фермеров, но и на успешном опыте работы таких самостоятельных звеньев.

Однако нельзя забывать, что в условиях мощного государства, звенья, в отличие от сегодняшних фермеров, обеспечивались всем необходимым, включая технику и удобрения, практически по полной потребности. Кроме того, не было никаких проблем с реализацией продукции.

Внедрение самостоятельных хозрасчетных звеньев, как прообраза сегодняшнего фермерства, кроме всего прочего показало острую необходимость в подготовке кадров для этого ответственного хозяйствования на земле.

Еще в те годы стало очевидным, что земледелие – это трудная профессия, а не общедоступное занятие, где в какой-то мере можно довериться врожденным инстинктам. Кто из фермеров или крестьянских хозяйств сегодня преуспевает? Это, как правило, бывшие руководители, агрономы, бригадиры, полеводы, т. е. те, кто этому учился. Фермерами также как сапожниками, художниками и тем более врачами, поголовно всех назначить нельзя. Это не дает требуемых результатов, что, в общем-то, сейчас и наблюдается.

Кстати, принято считать, что сегодняшнее фермерское и крестьянское движение явилось детищем нашей «демократии». Это совсем не так. Первые фермеры родились еще при Советской власти и «закоперщиком» здесь, как во всяком новом деле, снова был Клат.

Сначала он «завелся» сам. Где-то достал и изучил труды ученого по крестьянскому вопросу – Бердяева. Заставил ознакомиться с ними ведущих аграрников.

Начался подбор способных для самостоятельной работы селян и подготовка базы для их хозяйствования.

Строители разработали проекты усадеб для фермеров, были определены места для их размещения. При этом учитывалось все – и состав семьи и транспортные магистрали, и количество земли, потребной для необходимого сбора зерна и кормов.

Строительство фермерских усадеб было проведено невероятно быстрыми темпами. Были построены жилые дома, полностью механизированные коровники на 50 голов скота, выделена вся необходимая техника для полевых работ. Крестьяне пошли на этот эксперимент с большим желанием. При этом не было ни какого антагонизма между людьми общественного и индивидуального способа производства.

Все делалось доброжелательно и с надеждой на скорое, планомерное развитие фермерских хозяйств путем отпочкования их от колхозов и совхозов. Однако политики страны выбрали иной путь. Куда он привел сегодня сельское хозяйство – общеизвестно.

О политической потребности этого судить не возьмусь, возможно, это и было необходимо, но с точки зрения экономики хозяйствования и социальных последствий объяснить такое трудно. Наиболее успешно внедрение фермерства прошло в начале 90-х годов в Исетском районе. Результаты сильно обнадеживали. Ю. Р. Клат торжествовал. Был найден и подтвержден на деле новый путь совершенствования производственных сил на селе. Предстояла большая, кропотливая работа по массовому внедрению. Однако жизнь распорядилась по иному...

Я не случайно написал об этом человеке и не потому, что долгие годы проработал с ним бок о бок, а позднее под его руководством, завороженный его творческой активностью и целеустремленностью к новому и передовому, а потому, что самое бурное развитие растениеводства, становление его на промышленную основу, проходило в период, когда он сначала возглавлял эту отрасль, а потом работал начальником обсельхозуправления, зам. председателя облисполкома и секретарем обкома по селу.

Знаю по себе, что молодости свойственно думать, будто настоящая жизнь начинается с их деятельности. При этом часто забывают о том, что целые поколения людей своим трудом и талантом создали условия для работы молодежи. А во главе их стояли такие одержимые любовью к земле люди, как Юрий Романович Клат.

Именем данной мне власти

* * *

Как-то осенью, в день пожилого человека мы навестили одного из наших ветеранов войны. Было ему 80 лет, но он сохранил ясный ум и легкий, шутливый характер. Встретил нас ветеран весело и иронично провозгласил:

– Вот это делегация! Один старее другого! Вы хоть друг за дружку держитесь, а то рассыплетесь на ходу.

Когда вручили ему двести рублей и бутылку водки, он снова не преминул пошутить:

– О, какая забота! Теперь мое благосостояние устремится ввысь! Гульнем что надо!

С трудом передвигаясь, хозяин поставил на стол четыре крохотных рюмочки, наполнил их принесенной нами водкой и произнес:

– Извиняйте, закуску еще не доставили. Заказал в ресторане ужин, да что-то не приносят, задерживаются. Вот уже десятый год жду.

Посмеявшись, мы глотнули водки и постепенно разговорились. Вскоре мои спутники распрощались с хозяином и ушли, а я, чувствуя его желание поговорить, задержался. Ветеран был рад этому и всячески старался меня занять. Намолчавшись в одиночестве, он в своей иронично-веселой манере принялся вспоминать совсем не подходящие для смеха события своей нелегкой, но интересной и бурной жизни.

– Вернувшись из армии после войны я в своем районе быстро привлек внимание руководства. А что ты хотел? Коммунист, орденоносец, связист по образованию, не пьющий, здоровье – хоть отбавляй, я уже через год был избран председателем колхоза. Вижу народ-то устал за войну. Мужиков мало, бабы-одиночки с большими семьями остались. Дети-сироты. Тут руганью и командованием не возьмешь, только шуткой, прибауткой да личным примером. И на сенокосе и на хлебозаготовках и в животноводстве я завсегда был с колхозниками. Два года прошло, хозяйство стало крепнуть. Народ сплотился. Можно сказать, сформировался коллектив.

Я к тому времени уже в райкоме, райисполкоме был своим человеком. Никого не боялся! А что мне? Дальше севера, думаю, никуда не сошлют, а я и так не на юге. На трибуну выхожу и давай все начальство полоскать.

– Однажды приехал в район секретарь обкома партии, послушал мое выступление на пленуме и первый начал аплодировать. На другой день – молва до меня дошла через знакомых, что мол, отправили мою объективку в область. И на первой же сессии меня – хоп, – избирают председателем райисполкома. Вот так! Не шухры-мухры, а стал советскую власть в районе возглавлять. Правда, перед этим вызывали сначала в райком, а потом в обком партии на собеседование.

– Работы, забот стало полно, как у дурака махорки. Семью почти не видел. Уйду – спят, возвращаюсь – тоже. Короче говоря, вкалывал как бурка, потому что характер такой – тащить воз так, чтобы гужи трещали. И каких только случаев не было! Вспоминаю сейчас, так хоть плачь, хоть смейся. Ей Богу!

Приглашает однажды первый секретарь райкома. Только захожу, он спрашивает:

– Ты не забыл, что за тобой колхоз «Мир» закреплен.

– Помню днем и ночью.

– Так почему оттуда столько докладных о хищении колхозной собственности, падеже скота, бесхозяйственности?

– Я говорю: «Леонтий Васильевич, разве это и не ваш тоже колхоз? Но я вас почему-то там не видел нынче».

Он спокойно так, на спинку кресла отклонился и отвечает:

– Что-то ты много говорить стал! Собирайся, чтоб завтра утром был в колхозе, а послезавтра мне доложить по каждой жалобе. Решай конкретно. Если подтвердятся факты, готовьте материал в суд. Да смотри, посерьезней будь, а то ты смехом да смехом и всех там пересадишь. Работать некому будет.

Взял я с собой милиционера, который постарше. «Ты, – говорю, – будешь сидеть и молчать пока тебя не спросят, а я разговор поведу».

Ночью запрягли жеребца, сумку с салом да с хлебом бросили в ходок и погнали в колхоз, а он на самом севере района, в болотах. Там только черту рогатому в этой трущобе бродить.

К утру доехали – и в контору. Подаю председателю список: «Вызывай вот этих по одному».

Милиционеру говорю: «Снимай фуражку и ложи ее на стол кокардой к двери, а сам садись рядом, вот с этого боку, чтобы наган видно было».

Первый заходит шофер. Остановился у двери, на милиционера глядит. «Проходи – говорю, – вставай вот сюда, напротив фуражки с советским, славным гербом, за который люди партии и страны кровь проливали».

Он растерялся, подошел к столу, смотрит в недоумении, побледнел весь. Я его напрямки сразу спрашиваю:

– Ты 20 числа в Тобольск ездил?

– Ездил, за цементом.

– Попутно груз перевозил? Пиломатериал.

– Ну перевозил.

– За это две тысячи рублей взял?

– Ну, и что?

– Как что? Ничего себе! Машина колхозная, бензин тоже. Зарплату ты за рейс получил, да две тысячи в карман упрятал... Отвечай – добровольно все вернешь или...

Тут я выразительно кивнул на милиционера. Шофер ответил сразу.

– Конечно, верну деньги.

– Тогда вот тебе один час сроку и сдашь все в колхозную кассу. Получишь документы и квитанцию для жены, чтоб не волновалась, а то с перепугу еще уху прольет тебе за пазуху.

Он только к дверям, а я, громко так, милиционера спрашиваю.

– Если он не сдаст деньги, тогда что?

– Закрою его в амбар, а утром отправлю в Тобольскую тюрьму.

Я то понимаю, что он загибает лишнего, но молчу и киваю головой, мол, правильно судишь. Шофер открыл дверь плечом и побежал по улице.

– Следующую вызвали заведующую животноводческой фермой. Заходит такая бабища – еле в двери пролезла, шея толще головы, от жиру голос хрипит как у старого петуха. Я спрашиваю строго.

– Сколько телят за месяц подала на списание?

– Пять.

– А фактически пало только три, двух приписали и увели с фермы. Так? Смотри... у меня свидетели есть.

– Дак они все равно бы сдохли.

– Так будешь работать – все сдохнут. Сколько стоит теленок-молочник? Четыреста рублей. Вот выбирай – или ты телят возвращаешь или плати в кассу восемьсот рублей. Все с тобой! Иди решай.

Ты поверишь, нет? Она тут же пошла и рассчиталась полностью. Вот тебе и колхозница бедная!

Так мы целый день трудились. К вечеру в кассе полный мешок денег набрался. И в суд никого тащить не надо, а время-то было, сам знаешь, суровое – чуть, что – тут тебе и тюрьма.

Вечером спрашиваю председателя: «Ты знал, что у тебя творится тут?». «Знал, – говорит, – а что с ними судиться буду что ли? Сейчас сенокос, вздохнуть некогда, а суд-то в Усть-Ишиме, за сорок километров. Тут свяжись с судами, да проездишь все лето и без кормов животных оставим».

Я ему говорю: «Вот следующий раз тебя самого надо заставить расплачиваться, тогда найдешь время».

Ветеран ненадолго смолк, а потом обреченно махнув рукой, продолжил, как бы разъясняя мне.

– Слабый был председатель. Размазня! Да и образованьишко-то имел, как говорят, три класса на двоих с братом. Как-то его еще самого не украли и то слава Богу. Трудно тогда было с кадрами. Мало было грамотных, а специалистов и подавно.

Правда и колхоз этот был не простой. Много жителей ссыльных да поднадзорных после тюрьмы. Здесь в глуши отбывали время. Позднее некоторые остались там на жительство. Привыкли, да и дела колхозные пошли в гору. Урожаи повысились. Скотом обзавелись. Техника появилась современная. Зарабатывать люди стали прилично. Охотой, рыбалкой занимались.

Ветеран помолчал, задумался, глядя в стол, вздохнул, растревоженный воспоминаниями и тихо произнес.

– Много труда и нервов району отдано. Всяко приходилось с людьми работать и добром и худом, но зла никому не сделал.

Было видно, что рассказчик успокоился и уже через минуту вновь проявился его неунывающий, шутливый характер. Он дружески хлопнул меня по плечу и смеясь проговорил.

– Слушай, я недавно встретил земляка оттуда, вот рассказывает чудеса. Умора, ей Богу! Говорит на всю деревню ту десять коров осталось, а хлеб совсем не сеют. Ты понял? А как живут люди непонятно. На что надеются? Вот загадка века! Ты не объяснишь ли в чем тут дело?

Он широко развел в удивлении руки, а сам зорко и хитро смотрел на меня, ожидая ответа. Но я промолчал, не желая обсуждать эту наболевшую тему и, подстраиваясь под шутливый тон рассказчика, тоже попытался улыбнуться.


Загрузка...