Памяти моих родителей
Василия Васильевича Шевелева
и Надежды Григорьевны Шевелевой
А ведь старалась забыть его! И удавалось, когда повседневность оказывалась такой объемной и захватывающей, так напряженно пульсирующей токами и пронизанной вихрями, что Ольга растворялась в ней со всей своей великой любовью.
Известны Сады Бомбея. Яркая тяжелая масса зелени на металле. Деревья и кусты уцепились за тонкий слой жирной, сдобной земли, покрывающей металлический каркас водохранилища. Ольга не раз глядела на Сады Бомбея, забыв, что ее любовь, в сущности, такая же, на металле.
Тогда, в Индии, Ольга не умела отделить себя от могучей знойной плоти, окружающей ее и жаждущей существовать — вбирать в себя нероссийскую красу пальм, баньянов, океанских волн, диковатых, как необъезженные жеребцы; воздух, солнце, звезды, космос.
Однажды на Бхилаи Ольга подошла ночью к окну, плотно задраенному от беспощадной круглосуточной жары, отдернула штору и отпрянула: стекло снаружи, все сплошь, кишело крохотными цепкими существами.
Ольга не умела отделить себя от плоти, стремящейся окрыленно подняться в своем существовании от того высшего рубежа духовности, на котором только любовь и смерть; ни времени нет, ни расстояний, ни тем более таких «мелочей», как: встречается ли она, Ольга Пахомова, — не мысленно, не воображаемо, а в будничной повседневности — с ним, Андреем Ваграновым?
Но завтра эта «мелочь» грозила заслонить для Ольги все на свете: завтра Ольга неизбежно увидится с ним, хотя вот уже три месяца — с момента приезда Вагранова сюда, в старый русский город, областной центр, — она избегает возможных встреч. Завтра увидится. Он узнает ее. Или не узнает. Он редактор газеты и, конечно, приедет на открытие выставки. И Ольга приедет. Директор завода Озолов чуть ли не приказом обязал всех командиров производства: «Наша выставка!» На средства озоловского завода был построен огромный выставочный павильон — стекло и бетон — в старом парке на берегу реки.
Длинный щит с этим объявлением был укреплен на стене древнего русского монастыря. И оказалось, что массивная простота монастырских ярусных башен гармонирует с лаконичным силуэтом электромотора, изображенного на щите.
Мощные лампы дневного света властно распоряжались июньскими сумерками, обостряли воображение. Поздние прохожие оглядывались на объявление. Ольга притормозила свой «Москвич» и тоже оглянулась.
…Сколько ни повидай разных мест на Земле, нигде не почувствуешь мощных противоречий нашего времени так, как в древнерусском городе. Нигде так не испытаешь столкновения ритмов, сотрясающих все существо планеты. И нигде так внезапно и остро — будто просвет из суеты будней в бесконечность — не вдохновит тебя мысль о возможности гармонии в жизни человечества. Может быть, потому, что математические основы древней архитектуры России, подлинные чудеса композиции, поиски и утверждение закономерностей — все это близко современным процессам технической революции? А может, потому, что скоростной ритм огромного завода вторгается в сохраненную архитектурой атмосферу давних неторопливых веков.
Возможность гармонии в жизни человека… В целом. В конечном счете, так сказать. Но, наверно, никогда не будет гармонии в жизни каждого человека. Во всяком случае, в ее жизни — в судьбе Ольги Пахомовой, главного экономиста завода, имеющей хорошего, умного мужа, вырастившей двух дочерей.
Ольга резко вытолкнула «Москвич» из белесой полосы света возле монастырской стены. И долго еще вычерчивала стремительные прямые линии и крутые углы на уже пустых улицах и площадях…
Эта июньская ночь оказалась беспокойной не только для Ольги Пахомовой.
Уже давно городская студия молодых художников получила в горкоме комсомола разрешение участвовать в оформлении выставки, «добро» на все свои картины. И неожиданно загорелся сыр-бор из-за акварели работницы озоловского завода. Два больших квадрата рядом: один — пестрый, другой — сплошь черный. Подпись: «Русское поле». Возникли возражения уже в павильоне, на последнем этапе оформительской спешки. И до резкости дошло: «Мазня, абстракционизм». Впрочем, снять с выставки «озоловский» экспонат без ведома самого Озолова никто не осмелился. Тем более что еще днем секретарь парткома завода настаивал на полной авторской подписи под акварелью: «Мария Боброва, монтажница из бригады Александры Матвеевны Лаврушиной». Очевидно, секретарь парткома считал акварель как бы компенсацией за отсутствие на выставке панелей — продукции бригады: представить их завод не успел.
В час ночи позвонили Федору Николаевичу Озолову домой, все хорошо знали его девиз: «По любому делу моего завода обращайтесь ко мне в любое время суток!»
Озолов приехал вместе с председателем завкома Евдокией Ворониной, благодушно объяснил, что секретаря парткома будить не стали, ибо молодожен. На акварель Бобровой директор завода едва взглянул, сняв дымчатые очки. И удивил всех, не высказав ничего определенного: «Я идеологией не занимаюсь. Обращайтесь к первому или к Черенцову».
Помялись и позвонили секретарю обкома партии по промышленности Черенцову. Трубку взяла жена: «Господи, как не совестно в такой час! Ведь у него недавно…» Тут же глубокий баритон Черенцова: «В чем дело?» Выслушал. И с несвойственной ему резкостью: «Если мазня, снимайте… Значит, молодые художники еще не тянут на большой показ их работ. Надо будет с ними объясниться».
Помялись и сняли не только акварель Бобровой — все картины молодежной студии. Ведь в самом деле ненужная затея: им лишь бы к славе пробиться!..
А Федор Николаевич Озолов, прощаясь, подчеркнул, что подсказанное товарищем Черенцовым решение хотя и суровое, но, наверно, правильное.
К девяти утра — к назначенному часу осмотра выставки почетными гостями — директор завода приехал бодрый, словно не было у него бессонной ночи. Лишь двое — Воронина и спортивный обозреватель местного телевидения Рубилин — догадывались, что Федор Николаевич придает ночному эпизоду большее значение, чем намерен показать.
Евдокия Алексеевна Воронина работала с Озоловым не первый год и догадку свою строила на бормотании директора в машине в ночном рейсе и утреннем: «Вот вам и разностороннее духовное развитие».
Догадка Ивана Филипповича Рубилина основывалась поначалу на скороспелом слухе: «Монтажница нарисовала такую абстракцию, что даже Озолов не смог защитить свою работницу: Черенцов велел убрать с выставки и ее картину и заодно все остальные!»
А когда, немного опоздав, Рубилин вошел в зал, он с профессиональной наблюдательностью отметил, что директор завода раздражен. У Озолова довольно высокий голос и характерная интонация с нажимом на каждое слово. Если директор в дурном расположении духа, интонация выявляется более отчетливо. Так было сейчас.
Ретроспективно Рубилин отметил еще один признак того, что обстановка в павильоне была накаленной: Артемюк, заведующий промышленным отделом газеты, уже ушел, Рубилин столкнулся с ним в дверях зала; Артемюк уклонялся от участия в спорах авторитетных лиц, дабы не оказаться солидарным с побежденными и «не уронить авторитета газеты». Однако он оставался самым информированным среди местных журналистов.
— Никаких неожиданностей в связи с отменой показа картин? — поинтересовался Рубилин.
— Московские художники уже успели узнать, — сообщил Артемюк. — Звонили в редакцию… Озолов ловко переложил ответственность на Черенцова… А в зале пока о картинах речи нет.
— …Да, на бюро обкома я доказывал и здесь повторяю, — услышал Рубилин, уже войдя в зал, раздельно и крупно падающие слова директора завода, — плохо работает рычаг планирования. Не умеем использовать преимуществ социалистической системы!
— В статье я вычеркнул бы такое рассуждение как общие слова, — улыбнулся Андрей Степанович Вагранов.
— Конкретней? Пожалуйста. — Озолов отвечал Вагранову, но смотрел на Виктора Дмитриевича Черенцова. — В капиталистических странах направляют развитие промышленности требования рынка. Направляют стихийно. Азбучная истина. И другая, столь же конкретная: мы развиваем народное хозяйство продуманно, используя мощный рычаг планирования. Но вот вам еще одна печальная конкретность: мы далеко не всегда этот рычаг искусно используем, стараемся дать всем все поровну. А в результате…
— Вы не правы! И у нас и в братских странах рычаг планирования используется совсем неплохо! — перебила директора Ольга. И Рубилин увидел, что, говоря это, его жена побледнела. Ей никогда не случалось загореть так, чтобы нельзя было заметить, краснеет она или бледнеет. — Помните, Виктор Дмитриевич, мы с вами были от Комитета защиты мира?.. Венгры определили, какие объекты важней!
Вагранов мельком безразлично взглянул на Ольгу. Секретарь обкома партии одобрительно кивнул ей. Рубилин знал, что тот ценит ее, работоспособного, думающего экономиста. Она была лектором обкома. Ее включали в различные комиссии по проверке экономических аспектов отчетности предприятий. Выступления Ольги Пахомовой на партийных конференциях и активах обычно были удачными. Но она могла — именно так, как сейчас, — заговорить неподготовленно: иногда удачно скажется, иногда нет. Впрочем, в отличие от прежних подобных же вспышек Ольга сейчас не выглядела растерянной. Наоборот: ее внезапная бледность уже прошла, она была спокойна и, как всегда, спортивно подтянута. Более того: ее лицо, которое обычно, несмотря на слабые линии морщин, казалось более подростково-мальчишеским, чем женским, сейчас прямо-таки светилось спокойной умиротворенностью. «Вроде бы не переживает, что Вагранов ее не узнал!» — удивился Рубилин.
Андрей Степанович Вагранов был назначен сюда из Москвы уже три месяца назад, но Рубилин видел его впервые. Высокий. Сутуловатый. Навал седины над крутым лбом. Небольшие глаза. Красивый рот. Рубилин старался угадать, что же именно так поразило и покорило когда-то Ольгу в этом человеке? Улыбка у Вагранова едва заметная и тут же исчезающая, словно ей непривычно на сосредоточенном лице с очень внимательными глазами. Однако успела смягчить лицо эта улыбка, да и реплику Вагранова по поводу неконкретности рассуждения директора она тоже смягчила.
Работая спортивным обозревателем, Рубилин постоянно видел поединки характеров, темпераментов, талантов. Изучал их и описывал. Профессиональное чутье подсказывало ему возможность драматической коллизии в сегодняшней встрече руководителей области, не говоря уже о возможности личной драмы для него самого, Ивана Рубилина.
Ольга с ее обычной прямотой заявила ему когда-то, что он кажется ей похожим на Вагранова. Иначе сказала, но смысл такой. Рубилин предложил ей расписаться, и до сих пор помнит слово в слово ее ответ: «Знаешь, расписываться не будем. Да, пожалуй, да, конечно, не будем. Ты мне нравишься потому, что похож темпераментом — и внешне немного — на другого человека. Может быть, я тебя полюблю, если смогу забыть его. — И прямо-таки попросила: — Может быть, ты, Иван, постараешься сделать так, чтобы я его забыла?»
Ну что же, она фактически предложила Рубилину соревнование с неким «другим человеком», имя которого назвала лишь много позже. Рубилин, спортсмен по натуре, согласился на борьбу. Он даже рассмеялся тогда с нарочитой легкостью: «Говоришь, постараться, чтобы ты его забыла? Ладно, посмотрим, кто кого!»
Другой женщине он, пожалуй, не ответил бы так — увидел бы в ее прямоте оскорбительную бестактность. Но то, что в другой почти наверняка показалось бы оскорбительным, в Ольге — так чувствовал Рубилин — было естественным благодаря ее почти наивной искренности и доверчивости.
До встречи с Ольгой отношения Рубилина с женщинами строились почти автоматически, как бы независимо от его воли, по одной и той же схеме: начинались поцелуем и кончались женскими слезами. Схема оставалась неизменной, даже когда Рубилин пытался окружить ее усложненным орнаментом: встреча на вечере в редакции, в театре, в ресторане, на стадионе; его квартира, ее квартира, однодневный дом отдыха, поездка вдвоем на курорт… Все равно дело заканчивалось упреками и горечью.
С Ольгой получилось совсем не так. Впервые увидел ее в Москве, перед самой войной, на Всесоюзных конных соревнованиях по троеборью. Приехал писать о них как специальный корреспондент газеты, редактором которой теперь назначен Вагранов.
Стоял тогда Рубилин возле самого трудного препятствия: глубокая канава с торчащими из нее зубьями, а между ними — поперечные брусья. Рубилин так никогда и не узнал названия этого страшилища, как виделось оно ему, теннисисту и шахматисту… Все произошло мгновенно. Тоненький всадник хлыстом и низким гортанным выкриком послал лошадь на препятствие, задние копыта лошади задели за перекладину, маленькая фигурка перелетела через вытянутую, как орудийный ствол, лошадиную шею — и плашмя на землю. Рубилину показалось, что дрожащая от напряжения лошадь наступила копытом на голову всадника; когда врач, санитары и журналисты подбежали, тонкое, немного мальчишеское лицо под шлемом было залито кровью. Девушка пробормотала, что-то вроде: «Помогите!» Но имела в виду совсем не медицинскую помощь. Она слепо схватила Рубилина за борт пиджака, быстрым жестом объяснив, что он должен подкинуть ее в седло. Рубилин так и сделал.
— Типично Оля Пахомова! — воскликнул кто-то, провожая взглядом всадницу. — Типично за команду!
— Травмы нет, глубокая ссадина. Но испугаться могла бы, а если бы сошла — вся команда навылет! — прокомментировал еще кто-то.
Возможно, чувство команды, чувство локтя, которое всегда привлекало Ивана Рубилина в спортсменах, и сблизило его с Ольгой. Всю войну помнил Рубилин о ней, хотя других женщин, как говорится, не чурался.
С холостяцкой жизнью Рубилин расстался, когда убедился, что женитьба на Ольге удовлетворяет появившуюся у него потребность в удобстве, обеспечивает необходимый минимум благоустройства в доме и желательный максимум заботы по отношению к нему самому. Он же в ответ готов был поделиться и мыслью, и добрым советом, и запасом знаний. Ольга, как и он сам, буквально не терпела «роскоши» — накопления излишеств в быту, но так же, опять-таки очень похоже на него самого, не терпела неорганизованного, неряшливого дома. И, как знали все вокруг, привыкла постоянно заботиться о ком-то и о чем-то: о товарищах по работе, по спортивной команде, о производственных делах, о спортивных успехах. И самое главное — это входило в представление Рубилина об удобстве — женитьба на Ольге не грозила ему нелепыми вспышками ревности со стороны жены. «Даже неплохо, — мысленно рассуждал он, — что Ольга придумала себе когда-то «вечную любовь», отвлекающую ее теперь от будничных семейных неурядиц…» Но в то же время у него, согласившегося когда-то на борьбу с «идеальным» соперником, все время было такое чувство, что победа присуждена ему — как бывает, допустим, у шахматистов — без матча. Хотелось действительно выиграть встречу. Законной победы хотелось порой спортсмену по натуре Ивану Рубилину. Теперь «идеальный герой» Ольги оказался совсем рядом. И Рубилин испытывал не только досаду на возможные осложнения в своей семье, но и волнение от ожидания борьбы. «Может быть, чем старше человек, тем больше хочется ему победы в соревновании — в последнем!» — подумал Рубилин.
Он покосился на Вагранова. Да, безусловно, редактор газеты далек от догадки, что кто-то из окружающих знает его еще по комсомолу. И кроме того, ему просто-напросто неважно, знал его кто-нибудь когда-то или не знал. Его мысль, как представлял себе Рубилин по статьям Вагранова, появляющимся иногда в центральной прессе, «работает» в сфере гораздо более масштабных факторов, чем воспоминания о личных встречах. Совсем недавно Рубилину казалось, что Вагранов будет избран депутатом Верховного Совета. И вдруг назначение сюда, в область. Рассказывают, сам настойчиво попросился. Сначала якобы не хотели отпускать его из Москвы, а потом разрешили… Интересно, какие же основания были у товарища Вагранова для его настойчивой просьбы?
— …Я вижу, куда вы клоните, Федор Николаевич! — говорил Черенцов. — Начинаете с бесспорных истин, а приводите к тому, что вам, именно вам нужно все давать в первую очередь. Забываете, что не только в области, но и в городе есть много других предприятий. Надо нам с вами объясниться раз и навсегда по этому вопросу.
— Позвольте вам напомнить, всем вам, — Озолов обвел взглядом зал, на секунду задержав его на своем собственном отражении в огромном зеркале. — Мой завод не областного, а всесоюзного значения! Без моего завода город наш был бы просто достопримечательностью для туристов!
«Противопоставляет он себя Черенцову!» — подумал Рубилин, хотя нравилось ему, что директор говорит о заводе как о своем домашнем очаге — «мой». Нынешняя встреча казалась Рубилину все менее однотонной, формально-протокольной, четко виделась ему в деталях — так, как запечатлевает важное событие зоркая память журналиста. Странная контрастность лица Вагранова — жесткие синие глаза и едва заметная улыбка, смягчающая на миг резкие, крупные черты лица. И снова сухой, острый блеск глаз, все лицо суше, собранней. Светло-коричневый летний костюм Озолова, отлично сшитый и тем не менее как будто тесноватый для его обладателя, так, словно ткань не выдерживает напора энергии здорового тела. И озоловская круглая, как глобус, большая голова. И озоловская особенность речи — с нажимом на каждое слово. Привычная уверенность в прямых широких плечах Черенцова, в его длинном тяжелом подбородке. Глаза Черенцова, пожалуй, наиболее примечательное в его облике: спокойный взгляд в упор, не выявляющий ни настроения, ни переживаний Виктора Дмитриевича.
— Позвольте вам напомнить, Федор Николаевич, — звучал баритон Черенцова, — что, например, электроника не менее прогрессивна, чем электротехника, и что электротехника зависит от энергетики, не правда ли? Зависит и от других отраслей промышленности…
— Школьные истины мне ясны, Виктор Дмитриевич! Но мне также ясно, что поставщику контакторов дополнительные средства менее нужны, ибо он еще не использовал то, что у него есть, а мне более нужны! ЭВМ-то ЭВМ, а поправлять ЭВМ нужно собственной головой!
— «Мне — более, ему — менее», «Я поправляю ЭВМ как хочу!». Очень близко к волюнтаризму, Федор Николаевич, не правда ли?
В голосе Черенцова не было ни упрека, ни раздражения. Просто констатация факта. С такой интонацией Черенцов произносил фразу, закрывающую заседание: «Итак, на сегодня все, товарищи!»
Озолов, кажется, уловил интонацию, промолчал. Потом повернулся к Вагранову:
— Мы с Виктором Дмитриевичем занялись дискуссией, не имеющей прямого отношения к выставке. Но обратите внимание, — Озолов снова оглядел зал, — пустое место между экспонатами. Почему? Потому что здесь должны были стоять лучшие образцы магнитных контроллеров. Спецзаказ для Севера. Из-за того, что мы не получили вовремя контакторов, здесь пусто… И, однако, бригада Лаврушиной, несмотря на тяжелейшие условия, в которые она попала, перевыполнит свой производственный план! Я хотел бы видеть статью об этой бригаде в газете, Андрей Степанович! Замалчивает газета лучшую бригаду. Недавно, насколько я знаю, послали вам снимок — Лаврушина читает своей бригаде «Правду». Не напечатала ваша газета эту хорошую, политически важную фотографию.
Вагранов хотел что-то сказать, но промолчал. Вопросительно посмотрел на Черенцова. «Дипломат. Или просто тактичен. Умеет даже молча посоветоваться с руководством», — подумал о нем Рубилин.
Секретарь обкома расхохотался. И мгновенно лицо его, длинноватое и обычно малоподвижное, стало удивительно обаятельным.
— Вот тут ты меня переиграл, Федор Николаевич! Я думал, что ты требуешь контакторы, а оказывается, снимок и статью! Подведет тебя когда-нибудь твоя любимая бригада!.. А кстати, почему Лаврушина вслух читает? Другие монтажницы неграмотные, что ли?
— Другие не успели выписать «Правду», — примирительно сказал Вагранов.
— Почему «подведет»? Это заявление в шутку или всерьез, Виктор Дмитриевич? — сухо спросил Озолов. — Если всерьез, то я хотел бы услышать обоснование. И не только от вас, но и от первого секретаря обкома партии товарища Рогалева.
— А я могу и так и этак: и в шутку и всерьез. И обосновать могу. На всякий случай. Завод у вас большой, бригад много, не правда ли? Я, например, сам слышал, что в обкоме комсомола хвалят бригаду Веприкова. Непьющие ребята, хорошие производственники. А директор завода все только с Лаврушиной. А если вы других иной раз почти не замечаете, то и многосторонние связи бригады Лаврушиной с огромной жизнью завода и города, иначе говоря, различные интересы бригады можете проглядеть! Надо бы вам объясниться с Лаврушиной. Кстати, молодая художница, о картине которое ночью шел разговор, кажется, из этой же бригады монтажниц?
— Я не занимаюсь идеологией, на мне план, но с так называемыми разносторонними духовными интересами мы разберемся, — пообещал Озолов. И многозначительно одобрил: — Правильно, что поснимали картины!
Наступившая пауза показалась Рубилину неловкой, может быть, потому, что она была вызвана сосредоточенным молчанием Черенцова; секретарь обкома думал о чем-то, глядя на стены зала, наспех украшенные живыми цветами.
— Дадим статью, — нарушил заминку Вагранов. — И поставим вопрос — почему бригада не получает вовремя контакторы?
— «Нет, не просто тактичен, а именно дипломат», — мысленно отметил Рубилин.
— Только не забудьте, что я не отвечаю за то предприятие, которое выпускает контакторы недоброкачественные и не в срок! — иронически-поучительно сказал Озолов.
— Партия отвечает, Федор Николаевич, стало быть, и мы с вами.
— Что значит «мы»? Некоторые работники свои ошибки и просчеты привыкли обобщать: «мы допустили ошибку», «мы отстаем в данной отрасли». Я не допускаю ошибок, и мой завод не отстает! А если кто-то из моего многотысячного коллектива допустит ошибку, как монтажница со своей мазней, то мной и будет это исправлено. С одобрения высшей инстанции, конечно. Ибо сам я идеологией не занимаюсь.
— Сдается мне, что идеология в лице нового редактора займется нашим Федором Николаевичем, — шепнул Рубилин, подойдя к жене. Она кивнула. В ее сияющей умиротворенности была гордость.
«Наблюдает за Ваграновым как… мать!» — снова удивился Рубилин. Он заметил, что Озолов уже не первый раз покосился на Ольгу тоже с удивлением.
Вагранов все так же мягко:
— Конечно, вы можете попросить меня не печалиться по поводу какой-либо вашей ошибки. Но я — как бы это объяснить поточнее? — всегда стараюсь выявить для себя линию моей личной ответственности даже за чужую ошибку. Действительно, привычка такая. — Он пожал плечами. — Кажется, я все-таки объяснил не очень убедительно?..
«В самом деле дипломат! Ведь почти извинился за то, что он, новый человек в области, собирается активно вмешиваться во все дела!» — мысленно заключил Рубилин.
— Теоретически вы, может быть, правы, — сдержанно сказал Озолов, и было видно, что сдержанность давалась ему с трудом. — Разрешите спросить, как практически вы представляете себе ваше небезразличие к ошибкам соседнего участка? Отвечу за вас, ибо ответ ясен: вы будете вмешиваться в чужие дела!.. А я ваше мнение буду игнорировать, ибо знаю мои дела лучше, чем вы!
— А может быть, не игнорировать, а уважать? — поправил Черенцов.
Легковая машина остановилась возле солидного побитого непогодой жилого дома. Водитель вышел и, поглядывая на ясное небо с быстро набегающими хмурыми облаками, стал навешивать щетки на ветровое стекло. В подъезде появился довольно высокий блондин лет сорока, без шапки — секретарь парткома завода Олег Сергеевич Иванов. Его добротное пальто сидело на нем будто с чужого плеча. К водителю он обратился как к привычному собеседнику:
— Доброе утро, Василий Архипович!.. Значит, опять… Два года — с тех пор, как избрали, — говорю: «Утром машины не надо». Сколько раз говорил!
— А я тут ни при чем, порядок есть порядок. Записано: «Подать машину», я подаю… Вот тебе раз!
Последние слова относились уже к внезапно хлынувшему ливню, который заставил и секретаря парткома и Василия Архиповича поспешно забраться в машину. Впрочем, ливень прекратился так же внезапно, как и начался, оставив лужи на тротуарах и промокшие очереди возле магазинов.
— Что с погодой творится! — проворчал Василий Архипович. — Говорят, — продолжал он, косясь на Олега Сергеевича, — о бригаде Лаврушиной потому каждый день талдычат, что делает она спецзаказы для научных наблюдений, которые к прогнозам погоды имеют прямое отношение.
Поняв, что секретарь парткома не намерен развивать затронутую тему, Василий Архипович пожал плечами:
— Так или не так, а чего бы талдычили все об одной бригаде, когда их у нас за три сотни перевалило!
— Опять очередь в молочную! — сказал Олег Сергеевич, глядя в окошко машины.
— Нет, эта не в молочную, эта за угол тянется, в «Ювелирный».
— Все ты знаешь, — машинально отметил Иванов и быстро попросил: — Ну-ка поверни направо, в тот переулок, чтобы нам проехать мимо «Ювелирного». Остановимся на минутку, а потом развернемся к заводу… Хорошо, здесь!
Иванов прошел через аккуратно выстроившиеся шеренги, подошел к витрине, красиво оформленной. Деревянные изделия местных умельцев — статуэтки, шкатулки, раскрашенные деревянные брошки.
Очередь зашипела, зашикала:
— Мы давно уже стоим! Записывались! Не пропустим! Надо порядок соблюдать, гражданин!
Олег Сергеевич обаятельно улыбнулся:
— Что ожидаете? За чем стоите?
Голоса подобрели:
— Говорят, сервизы привезут!
— Какие-то украшения привезут.
Иванов вернулся к машине. Женщина из очереди узнала его, крикнула вслед:
— Олег Сергеевич, скажите Зойке, я для нее заняла!.. Сервизы будут!
В машине Иванов взглянул на часы-браслет. Было семь часов сорок минут. Подумал вслух:
— Сколько же они будут ждать? Магазин открывается в одиннадцать. — И снова попросил водителя: — Останови, Василий Архипович, дальше пойду пешком.
— Привычку взяли у директора — чуть ли не три километра пешком!
— У директора можно многому поучиться.
Водитель остановил машину, но фамильярно придержал секретаря парткома за рукав пальто:
— Директору на вторую половину века перевалило, ему моцион нужен, а вам зачем? Я это к тому, что после ваших прогулок у нас с вами содержательной беседы не получается. Сегодня хоть немного, а как хорошо поговорили — и про погоду, и про спецзаказы. Хоть вы ничего не подтвердили, да я все понял! А промеж народа находишься и только одно и слышишь: «Почему у нас пьянства столько, Василий Архипович?!», «Что с людьми делать, Василий Архипович, работать не хотят?!». А на такие вопросы что Василий Архипович может ответить? Значит, беседа не получается!.. Что скажете, Олег Сергеевич?
— Получается, что ты прав! — серьезно сказал Иванов.
Поток людей двигался, разветвляясь к проходным. На первый взгляд однородный торопливый поток.
Иванов вошел в гущу толпы, вгляделся в сосредоточенные, деловые лица. Люди шагали напористо. Секретаря парткома узнавали, с ним здоровались. Он слышал обрывки разговоров, отдельные реплики:
— Попробуй иначе резец заточи, под углом!
— А зачем ты брала югославские? У них зубная паста хорошая, а обувь плохая!
— Да какой же он новый редактор? Он уже три месяца здесь, а что изменилось?
Возле легкой решетки сквера Иванов заметил девушку. Угловатая, как подросток, и в то же время неуловимо женственная — поворотом ли головы, движением ли руки, поправившей растрепанные кудри. Девушка высматривала кого-то в людском потоке и вдруг бросилась к нему, к Иванову, схватила за руку и зашагала рядом, заговорила возбужденно, словно спеша высказаться:
— Все твердят: вы настоящий коммунист! Неужели вы не видите, что творится? Бесхозяйственность! Только «давай-давай!!». А после работы не умоешься — все краны свернуты, то горячей воды нет, то холодной, то вообще никакой! А история с выставкой? Захотели — развесили, захотели — поснимали! Мне-то что?! Но люди же рисовали, старались! И никакого объяснения!.. Ну почему не сказать все как есть, не объяснить, в чем ошибка? Нельзя же считать всех дураками! Так человек замкнется в себе и никогда ничего делать не захочет!.. — На секунду умолкла, чтобы передохнуть, потом выпалила: — А я вот сказала, что подойду к вам, и хоть на пари, да обратилась!..
Девушка рванулась от Иванова и, лавируя меж людьми, петляя, как взъерошенный угловатый звереныш, скрылась в толпе.
Во время ее сбивчивого, взволнованного монолога Иванов и не пытался прервать ее. Понимая беспрецедентность ее поступка, секретарь парткома почти инстинктивно оберегал девчонку от возможных неприятных последствий ее «наскока». Олег Сергеевич слушал внимательно, кивал, улыбался, словом, вел себя так, словно о «наскоке» было ему заранее известно, словно он был запланированной встречей в людском потоке. И все-таки уловил возмущенные взгляды, реплики:
— Распустили молодежь!.. Ей на работу, а она мотается тут!
— Никакого уважения к руководству, набрасывается как оголтелая!
Кое-кто оглядывался, останавливался, вопросительно смотрел на Иванова: мол, почему терпит он ненужную болтовню?!
Иванов отмахнулся:
— Ничего особенного, цеховые неполадки!
…В парткоме Олег Сергеевич не успел еще просмотреть газеты, почту и, что называется, осмыслить нежданный-негаданный монолог возбужденной девушки, как загорелся сигнал внутренней прямой телефонной связи. Голоса обоих разговаривающих тут же наполнили комнату:
— Секретарь парткома слушает.
— Озолов. Снял Черенцов ночью художества, которым ты покровительствуешь!
— Ах, сняли!.. Значит, она об этом…
— Кто она?
— Не имею представления. Девчонка вихрастая. Эффектная. Набросилась на меня… До вас еще не дошло?..
После долгой паузы директор произнес высоким ледяным голосом:
— Не хотелось бы делать вам замечания, но приходится. По-моему, женатый человек не должен давать повода разным эффектным, как вы выразились, девицам набрасываться на него. До меня «не дошло», так как сплетен я не собираю… Позвонил я вам потому, что по поводу абстрактных художеств у вас будет разговор с Мотиным Назаром Гавриловичем из горкома комсомола, он едет к вам.
Иванов выключил связь. В дверях появился секретарь комитета комсомола Валентин Гребешков и по-армейски замер на пороге. Сообщение его тоже было похоже на военный рапорт, правда, с оттенком смущения:
— Комсомольский пост хотел задержать, а нарушительница порядка юркнула неизвестно куда!
Олег Сергеевич поморщился:
— «Задержать». Выражения у тебя, Валентин!.. Но тактично разыскать надо бы. Побеседовать. Мы обязаны отвечать на вопросы. Кстати, надо на выборку взять несколько душевых, посмотреть, в каком они состоянии. Поставить вопрос перед администрацией… Еще одно важное дело: обеспечь участие самых активных комсомольцев в городском активе по работе торговой сети. Недостатков там хватает…
— Понятно. А девушку найти невозможно. Иголка в сене, — четко сказал Гребешков. — Какая она все-таки?
— Каштановые локоны, зеленые глаза, худенькая. Заметная девушка.
— Нет у нас такой, — безапелляционно заявил Гребешков.
— Ты подумай лучше, как ее разыскать, а не отказывайся от важного задания! — улыбнулся Иванов. — Она ко мне подбежала, вопросами закидала и даже требованиями, а ты — «нет у нас такой», — с досадой сказал секретарь парткома.
В пылу спора ни Иванов, ни Гребешков не заметили, что в парткоме уже в течение нескольких секунд находится старший работник горкома комсомола, ровесник Иванова на вид, Назар Гаврилович Мотин. По-видимому, не считая нужным смягчать неприятные разговоры приветствиями, Мотин произнес язвительно:
— В идеологической жизни города ЧП. Обком партии снимает абстрактную мазню с выставки. Авторы — работники вашего завода. А партийно-комсомольское руководство обсуждает достоинства местных девушек.
— Простите, я вас не понял! — четко сказал Гребешков.
— Товарищ Мотин пошутил. Неудачно, — поморщился Иванов. — Конкретно в чем дело-то, Назар Гаврилович? В прошлый раз вы пытались затеять тяжбу по поводу того, что Гребешков нечетко подписался под каким-то документом. Даже, кажется, в Москву направляли докладную. Сейчас какие у вас конкретно претензии и пожелания?.. По поводу акварели нашей работницы я буду говорить, простите, не с вами, а с первым секретарем горкома комсомола Игнатом Григорьевичем Лихаревым.
— Отчетность у вас совершенно запущена! — о нескрываемым торжеством объявил Мотин. — Могли бы поучиться у других, перенять опыт. Вот специально захватил вам показать.
Мотин открыл свой чемоданчик-«дипломат», достал и положил на стол две папки — толстую, плотно набитую бумагами, и вторую, потоньше. Взвесил на ладони толстую папку:
— Вот настоящая отчетность! Сравнительно небольшой коллектив — наша вторая швейная фабрика, а какая образцовая работа! Все зафиксировано, подписано, сложено аккуратно, прислано вовремя: первый экземпляр в горком, копия в райком, копия на листе остается, хранится в сейфе. А какая углубленная деловая переписка по ряду вопросов! Вот, пожалуйста: в котором часу проводить собрания? Семь, подчеркиваю, семь писем с их стороны и восемь с нашей. С моей!.. А какие рефераты! И по тематике, и по листажу видно, что качественно, на уровне требований…
Иванов вскочил, молча подошел к вешалке возле двери, с трудом напялил на себя свое добротное, но будто с чужого плеча, кособокое пальто.
— Надеюсь, вы отлучаетесь ненадолго? — Мотин внезапно потерял свою невозмутимость. — Я не обязан вас дожидаться!
— Я никуда не отлучаюсь. Просто демонстрирую вам «качественную работу» второй швейной фабрики, у которой столь великолепная отчетность!
Когда Мотин ушел, Олег Сергеевич укоризненно заметил Гребешкову:
— Надеюсь, понимаешь, Валентин, что пренебрежение к отчетности так же плохо, как и ее, ну, что ли… обожествление.
Секретарь парткома прошелся по комнате, видимо, припоминая что-то. Потом оказал:
— Ольга Владимировна Пахомова цитировала однажды Косарева. Из его доклада на X съезде комсомола. Примерно так, что вот у некоторых существует чиновничья вера в бумажку, во всемогущественную резолюцию. Можно горы бумаги измазать, испортить и вместе с тем ничего не сделать!
— Неплохо! — одобрил Валентин Гребешков, комсомольский руководитель 70-х годов, слова Александра Косарева, произнесенные более полувека назад.
Посещение выставки уплотнило график рабочего дня директора.
Не отрываясь от телефонной трубки, Озолов кивнул вошедшей в его кабинет широколицей медлительной Вере Григорьевне Ячменевой, начальнику отдела сбыта. Жестом попросил ее положить на стол сводку объема готовой продукции, поступившей за сутки на центральный склад. Едва удержался, чтобы не поторопить Ячменеву более резким жестом. По телефону, без помех, Озолов хотел высказать секретарю обкома партии то, что не договорил на выставке:
— С контакторами положение безвыходное. В чем корень зла? Мне фонды на них выдаются поквартально. Директор завода-поставщика это знает и запускает крупными партиями, чтобы меньше было переналадок. Но квартальный план у меня разбит по месяцам; мне контакторы нужны не в конце квартала, а каждый месяц!
Черенцов громко — Озолов даже отстранил телефонную трубку — пообещал:
— Хорошо. Надо будет нам объясниться более детально. Я готов принять участие в расследовании этого вопроса. Не с позиций безвыходности, разумеется!
Уже опуская трубку, Озолов упрекнул себя за сорвавшееся словечко «безвыходное», на которое секретарь обкома, любящий во всем точность, тут же ответил с иронией.
С досады Федор Николаевич хлопнул трубкой по рычажку.
— Кто потерял самообладание, тот все потерял! Французская пословица! — раздался знакомый бойкий голос.
В кабинете — похоже, отстранив за дверью стража, секретаря директора Маргариту Ивановну, — показался Олесь Артемюк. Посадка головы у него такая, будто он несет перед собой, как плакат, свое большое квадратное лицо, бодрое и оптимистическое. Писал Артемюк о созидании социалистической культуры, хотя в редакции заведовал отделом промышленности. Бойко писал, напористо, так же, как говорил и двигался. Он был Станислав, а не Олесь, и фамилия была какая-то другая. Но когда-то он придумал для очередного своего фельетона псевдоним «Олесь Артемюк». Фельетон быстро забыли, а псевдоним прочно пристал к автору. Досужие языки катали его и перекатывали, как леденец во рту: «Олесь Артемюк! Ты здесь, Артемюк? Не выкинь трюк! Не лезь, Артемюк!»
Озолову нравилась неуемная энергия Артемюка: казалось, что даже откровенная лесть в адрес директора вырывалась из уст журналиста просто от избытка жизнерадостной деловитости. Три года назад, на праздновании 50-летия директора, Артемюк произнес в адрес юбиляра дифирамб, полный такой неуемной энергии, что вряд ли он показался кому-нибудь лестью. Артемюк выкрикивал тогда, что для очень многих и на заводе, и в городе, и в области, и даже в Москве очень важна оценка Озоловым их поступков: «Сделав что-то хорошее, человек ожидает одобрения директора Озолова; поступив плохо, человек боится, что директор не подаст ему руки. Озолов — подлинное зеркало наших достоинств и недостатков».
Федору Николаевичу очень понравилась речь. Неприятно было только, что после юбилея Артемюк стал позволять себе в разговорах с ним, руководителем крупного предприятия, фамильярность, так, словно дифирамб дал журналисту право на панибратство.
Вот и сейчас, нависая над столом, Артемюк развязно объяснял Озолову цель своего прихода:
— Обращаюсь к тебе потому, что для решения вопроса нужны и возможности, и продуманное желание. У других крупных руководителей возможности есть. Но тебе твой ум скорее подскажет, что необходимо дать квартиру мне, ответственному работнику газеты. А возможности у тебя тоже есть — новый жилой дом для завода скоро будет сдан… Вот письменное заявление, — он положил на стол конверт, — нужна трехкомнатная квартира.
— Редактор знает об этой просьбе?
Артемюк выразительно покривился.
— Не знает и, надеюсь, не узнает… Был бы прежний редактор, я запросто заручился бы его поддержкой. Мы тогда могли не только у нас в области что хочешь получить — мы в московские торговые точки могли обращаться!.. А с этим, — Артемюк искренне вздохнул, — говорить на такие человеческие темы неохота. Сухарь. Формалист.
— Просто поинтересовался, знает или нет? А поддержка… — Озолов снял очки и посмотрел в нависающую над письменным столом физиономию, — мне твоя поддержка, возможно, в будущем пригодится. Спокойная, без шума. Принципиальная поддержка.
— Шумиха не имеет ничего общего с деловой энергией! — выпалил Артемюк, отскакивая к двери. — Не забудь: нужна трехкомнатная!
И, словно вопрос уже был решен, подчеркнуто переменил тему:
— К тебе сейчас войдет Марьяна Крупицына, красавица из бригады Лаврушиной.
Озолов придвинул к себе лист с фамилиями записавшихся на прием:
— Все насчет квартир. Даю тебе и, стало быть, иду против общественного мнения.
— А мы с тобой сами общественное мнение! — дурашливо хохотнул Артемюк. Не поворачиваясь спиной к директору, он ловко нащупал локтем дверную ручку и вынес свою большую квадратную физиономию из кабинета.
Марьяна Крупицына твердо решила попасть на прием к директору раньше других. Тем более что просительницей она себя не чувствовала: она по справедливости имела полное право на трехкомнатную квартиру; говорила об этом во всеуслышание в цехе, говорила бригадиру Александре Матвеевне и директору скажет!
Марьяна с детства презирала тихонь, молчальников, может быть, под влиянием матери, школьной учительницы. Мать запомнилась по-разному. Были воспоминания путаные, до сих пор пугающие. И было одно — ясное и как бы озвученное.
…Черная доска. Золотая коса, обернутая вокруг маминой головы. Мамины руки — синий обшлаг с белым кружевом. Белые буквы, вырастающие из-под руки. Белая широкая строка на черной доске: «Мы не рабы. Рабы не мы». Мамин голос, как будто она поет: «Мы не рабы. Рабы не мы». И она, Марьяна, Мара, за первой партой, очень гордая матерью, старается сказать так же, чтобы получилось вроде песни: «Мы не рабы…» И у Мары, и у всех остальных вторая часть строчки получается иначе, чем у Марьяниной мамы, их учительницы. И в конце концов мамин обрадованный голос: «Можно и так, как вы читаете! Можно сказать: «Рабы не́мы». Немы — значит не умеют говорить, болезнь такая. Или не хотят… Впрочем, тоже болезнь. Это вы поймете, когда вырастете… Пока знайте, что надо говорить правду вслух. Только рабы не́мы». И она умела, могла говорить эту правду. Она выступила обвинителем на суде против шайки преступников. А вскоре маму нашли за деревней: лежала она на снегу с окровавленным лицом и распухшими полуоткрытыми губами. Толпились возле мужики и бабы, а маленькой Маре казалось, что мамины губы шептали: «Только рабы не́мы».
А потом отец, директор школы, часто говорил Марьяне, что «молчание — золото», но эта поговорка не смогла вытеснить из ее души материнских слов…
Даже сейчас, на приеме у директора Озолова, силу и властность которого она уважала, Марьяна чувствовала нутром, что и она хозяйка жизни, имеющая полное право получить то, что ей необходимо. И уж во всяком случае не раба она, не такая, чтобы сидеть с потупленным взором и запинаться на каждом слове!
Марьяна, еще в школе быстро запоминавшая стихи и песни, легко заучила устное дополнение к своей письменной просьбе, которую она уже давно отдала бригадиру, Александре Матвеевне.
Не сводя с директора своих — как она сама особенно сильно почувствовала в эту минуту — ярких красивых глаз, Марьяна старалась плотно вложить, втиснуть каждое слово в голову могущественного человека. Инстинктивно старалась говорить негромко, потому что голос, в отличие от внешности, был у нее некрасивый, с хрипотцой, хронически простуженный еще на Севере. Марьяна объяснила, что ее мужа, Крупицына Николая Егоровича, заполярного штурмана, перевели сюда начальником лаборатории, дали двухкомнатную квартиру вместо обещанной трехкомнатной. А сейчас уже двое детей, Вероника и Алеша. Муж пишет диссертацию.
Сама она, Марьяна Крупицына, — лучшая монтажница прославленной бригады.
— У Лаврушиной нет лучших и худших, у нее все равны, — поучительно вставил Озолов.
— Могли бы просить четырехкомнатную — детская, спальня, кабинет и гостиная, вместе со столовой, — продолжала свое Марьяна, — но сознательные мы с мужем и просим от завода даже меньше, чем нам полагается, чтобы жить по-человечески.
Чуть-чуть вывернутые ноздри молодой женщины раздувались, придавая ее румяному лицу выражение наступательной решительности. «Тигрица», — подумал Озолов. Ему захотелось, чтобы Марьяна посмотрела на него так, как Ольга Владимировна Пахомова нынче утром на Вагранова, — восхищенно и заботливо. Но Федор Николаевич подавил вздорное желание и мысленно обратился к существу дела: может он дать монтажнице из бригады Лаврушиной квартиру или нет? Надо бы дать. Поощрить. В интересах производства. Но не может. Ибо он только что фактически отдал Артемюку единственную, оставшуюся в резерве. Перерешать вопрос в пользу монтажницы — значило бы запутать важную схему взаимоотношений, сложившуюся у Озолова с Артемюком. В интересах производства сложившуюся…
Николай Федорович хотел отказать просительнице мягко. Но, собственно, какая же она просительница? Под настойчивым, требовательным взглядом, под напористым полушепотом никакой мягкости у него не получилось. Сказал по-хозяйски властно:
— Трехкомнатной квартиры для вас у завода нет. Четырехкомнатной тоже.
Марьяна молча встала. Озолов тоже поднялся и машинально снял темные очки, как делал всегда при необходимости добавить себе зоркости. И в залитом солнцем кабинете его заново поразили румянец, чуть вывернутые ноздри, золото волос Марьяны Крупицыной. И несвоевременность ее прихода поразила, несвоевременность, которую он только сейчас осознал.
— Собственно, почему вы оказались здесь, когда еще, насколько мне известно, не кончился аврал?
Марьяна оглянулась с порога. «И в профиль хороша», — мысленно признал Озолов. Сейчас эта красавица была похожа на Нефертити. Изображение древней египетской царицы с подобием короны на голове Федор Николаевич видел недавно, листая в приемной министра какой-то журнал.
— В нашей бригаде аврал-то еще и не начинался! Контакторов до сих пор нет! — зло сказала Марьяна и рванула дверь.
Озолов по внутризаводской телефонной связи вызвал начальника аппаратного цеха Оградоваса. Тот не отозвался. Вызвал секретаря парткома Иванова. «Где-то в цехах». Вполголоса чертыхнулся: досадный узел напряженности завязался, как на грех, именно в прославленной бригаде Александры Матвеевны Лаврушиной. Панели бригады из-за контакторов не попали на выставку, проклятых этих контакторов до сих пор нет, акварель монтажницы пришлось убрать с выставки. А сейчас он отказал в квартире другой монтажнице из этой же бригады!
Как всегда неслышно, вошла секретарь, седая Маргарита Ивановна. Поймав взгляд директора, она объяснила:
— Извините, тут редактор нашей многотиражки с токарем хотят немедленно к вам.
— Разрешаю.
Токарь, хмурый белобрысый парень среднего роста, в сером пиджаке, в голубой трикотажной рубашке, забыв о необходимости поздороваться, размашисто шагнул к письменному столу, положил перед директором большой нарядный диплом.
— Третье место! — обиженно сказал парень, — Конец света! Даже перед девочками стыдно!
— Такое безобразие, Федор Николаевич, — вознегодовал редактор многотиражки Семен Ильич Райский, — необходимо позвонить куда-то. А насчет девочек он потому, что монтажница Настя Кометова из бригады Лаврушиной специально приходила за него «болеть». Только опоздала из-за нормального аврала.
— Еще одна из этой же бригады! Черт знает что! — не сдержался Федор Николаевич.
— Как это «еще одна», товарищ директор? — хмуро переспросил токарь. — У меня с Кометовой постоянство, лишнего себе не позволяю. А если кто болтает зря, то по комсомольской линии притянем!.. Или, — уже с густой обидой заключил токарь, — просто в зубы дам!
— Ты в кабинете директора, Валерий! Как разговариваешь?! — торопливо одернул парня Райский.
— Тот, который со станкостроительного, десять лет делает одну и ту же деталь. И получает ее же на городском соревновании! И конечно, первое место. Конец света! А я первый раз ее вижу! — мрачно сказал токарь.
Озолов снял дымчатые очки, взял диплом, посмотрел и вернул токарю. Проверил свою память. Да, Валерий Романович Круглов. Любимый ученик мастера аппаратного цеха Бориса Ивановича Шаргина. Круглов занял первое место на прошлогоднем городском соревновании станочников. А сейчас третье. Досадно. Станкостроительный завод вдвое меньше, а первое место! Еще более досадно, что это поражение снова затрагивает бригаду Лаврушиной. «Можете проглядеть многосторонние связи бригады», — предупредил сегодня утром Черенцов. Нужны ли такие связи, секретарь обкома не уточнил. В самом деле, нужны ли? Ведь надо укреплять и углублять самую главную связь — связь рабочего с его заводом, с его цехом, бригадой.
И, если говорить еще более конкретно, связь рабочего с тем производственным заданием, которое он выполняет. Надо заинтересовать его именно этим заданием. Не отвлеченными абстракциями, включая всякие модные художества!
В кабинете, казалось, еще звучали несдержанные слова Круглова, еще слышалась настырная хрипотца Крупицыной… «Расшаталась дисциплина», — хмурясь, подумал Озолов.
Он снова надел очки, продолжая разглядывать молодого рабочего.
— Откуда вы знаете, товарищ Круглов Валерий Романович, что ваш конкурент уже делал такие детали?
— Да он сам сказал! Обратился к жюри и сказал, что он десять лет обтачивает их!
— Кому-то позвонить, как-то настоять, чтобы кого-то от нас в жюри!.. — заторопился редактор, который от желания говорить сжато постоянно утопал в местоимениях. — И еще безобразие: кто-то дал другому такую льготу, как шкурочка, а нашему Валерке самому пришлось выгонять!
«Действительно безобразие! — мысленно согласился Федор Николаевич. — Восемнадцать суток в космосе, триумф, а несложное дело не можем как следует организовать!»
— Вот, Валерий Круглов, раз уж ты с редактором пришел ко мне, хочу поделиться с тобой, да и с редактором кое-какими соображениями, — сказал он, поднимаясь и подходя к черной доске, висящей на стене. С удовольствием Федор Николаевич отметил, что молодой токарь явно польщен уважительным отношением к нему директора, и продолжал, привычно утяжеляя каждое слово: — На первый взгляд не имеет диаграмма прямого отношения к тебе, а по существу прямо тебя касается…
Озолов вычертил мелом ступенчатую линию, продолжая объяснять:
— Был уровень гражданской войны, то есть тогдашние нормы производительности труда. Великий почин поднял их. Ладно. Нормы первой пятилетки. И вот Стаханов, Кривонос, Дуся и Маруся Виноградовы. Снова повысились нормы производительности. Скорость поездов, например, поднялась? Поднялась. Вес эшелонов увеличился в полтора раза. И в других отраслях. Ломка такая разогнала всех нормировщиков… Как сейчас осуществить крутой рывок? Сосредоточиться надо. Сконцентрироваться! Выкинуть из головы лишнее. Художества всякие. Абстрактные квадраты… Ну это я так вспомнил… Научиться думать четко, как машина. Ты вот на технике выгонял и работал взволнованно, обижался на судей, а твой соперник — на шкурочке. К тому это я, что можно даже на примитиве добиться успеха, если не отвлекаться на обиды, вообще на сложные переживания, на посторонние мысли… Новый рывок должны осуществить такие, как ты.
— Конец света! — пробормотал еще более польщенный молодой токарь.
— Нормы у таких, как ты, будут лететь, как семечки! — с пафосом произнес Озолов. И, возвращаясь к городским соревнованиям, уже буднично поинтересовался: — Старший от нас был кто-нибудь?
Ответили в один голос:
— Никого.
Редактор добавил:
— А от станкостроительного был Герой Социалистического Труда. Может, он и подсказал дать своему шкурочку. А нашему Валерию… — Редактор поднял глаза к потолку.
— Хорошо. Я повлияю через горком партии, даже через товарища Черенцова, чтобы соревнования впредь проводились организованнее.
На странице настольного календаря Федор Николаевич сделал пометку: «В горком — соревнования станочников» — и кивком отпустил редактора и токаря.
В самом деле, размышлял Озолов, одного только повышенного для станочников коэффициента начисления тринадцатой зарплаты мало: станочники — дефицитная рабочая сила, молодежь сейчас в токари да фрезеровщики не идет. На это есть объективные причины, а валить, при охоте, будут на него: мол, директор мыслит категориями первых пятилеток, когда иметь «свой» станок было примерно то же самое, что сейчас иметь право пользоваться служебной машиной…
Взгляд директора упал на большую висящую на стене фотографию завода той поры, когда на месте современных корпусов был пустырь, а заводское здание было скорее похоже на мастерскую. От фотографии взгляд перешел на массивный диван, на тяжелый шкаф возле двери. «Старомодна мебель, — подумал Озолов, — прямо-таки подсказывает она, что директор современнейшего завода сентиментален или сильно отстал от жизни».
Озолов подошел к окну.
Светло-серые железобетонные корпуса казались легко вычерченными на фоне облаков. «Вот она, точность пропорций!» — подумал Озолов, вернулся к рабочему столу и нажал кнопку с буквой «С» — секретарь. Спросил вошедшую Маргариту Ивановну:
— Вы не знаете, с какого года здесь эта мебель?
— Знаю, Федор Николаевич! Эта мебель здесь с 1935 года… — Слабый голос Маргариты Ивановны дрогнул, и она под вопросительным взглядом Озолова скрылась за дверью, словно растаяла.
…В 1935 году Маргарита Сорвина, тринадцатилетняя девочка, училась на изолировщицу в заводском ФЗУ, которое все называли «курятником». И в самом деле было похоже: деревянный домишко на пустыре, где тогда даже еще и не начинали строить Дворец культуры. В тогдашнем ФЗУ было всего три группы — изолировщиц, токарей и слесарей. В слесарной группе отличалась ловкостью и старательностью Шурка Токарева, та, что теперь Лаврушина, а в изолировочной — Рита Сорвина. И хотя ученики-токари были, казалось, в центре внимания всего коллектива, в делегацию, которую фабзавучники послали к тогдашнему директору завода, включили, кроме двух пареньков из «токарной», также Сорвину и Токареву. Делегация просила директора ускорить организацию заводской практики для всего «курятника». И директор — тогдашний директор — разговаривал с делегацией в коридоре заводоуправления, потому что в его кабинет, этот самый кабинет, вносили мебель, эту самую.
«Даже высокая темная дверь кабинета выглядит старомодно», — подумал Федор Николаевич. И вспомнил, как на днях главный экономист завода Ольга Владимировна Пахомова заявила: «Ваш кабинет, Федор Николаевич, соответствует вашему мускулистому лицу».
Пахомова, несомненно, хороший экономист, но не симпатична Федору Николаевичу. Лоб слишком высок, рот велик, улыбается слишком часто, а глаза сумрачные. Неженственна. Никаким замечанием слезинки из нее не выдавишь. Однажды — Озолов слышал — заявила: «Я все свои слезы давно выплакала!»
В анкете все нормально у Пахомовой: токарь, заочно училась в московском институте (едва успела закончить к началу войны); инструктор обкома комсомола, после частичной эвакуации завода пошла в литейку стерженщицей. По собственному желанию. Ну а потом заместитель начальника литейного цеха, заместитель начальника аппаратного, а ныне главный экономист, побывавший в командировке на Бхилаи, а также в качестве делегата на Всемирном конгрессе сторонников мира; член партийного комитета завода.
Поскольку Пахомова хороший экономист, Озолов расставаться с ней не собирался. Интересы производства прежде всего! Они подсказывали директору другой вариант: откровенно поговорить с Ольгой Владимировной. Никаких претензий к ее работе. Претензии к ее характеру: по мнению Озолова, вселяет Ольга Владимировна неуверенность и неудовлетворенность в окружающих, подогревает в среде молодежи фантазии, совершенно не относящиеся к производству…
Начальник аппаратного цеха Петр Николаевич Оградовас, сорокалетний литовец, увлекающийся настольным теннисом, также был неприятен директору. Раздражало в нем многое. Например, участие Оградоваса в городских, областных и даже всесоюзных соревнованиях по этому, как его… пинг-понгу. Одно дело — утренняя зарядка у себя дома, а другое — когда начальник цеха озоловского завода бегает в трусиках перед общественностью. Да еще может в любую минуту отпроситься куда-нибудь на соревнования.
Именно от Пахомовой и Оградоваса, от этих двух лиц из числа командиров производства, директор мог ожидать несолидности, ребячества. Чего стоила, например, отличающая их обоих манера вмешиваться в разговор не на своем уровне! Сегодня на выставке Пахомова перебила его продуманную аргументацию своими воспоминаниями о поездке в Польшу и Венгрию… И фраза эта ее недавняя о «мускулистом» лице Озолова! Так можно разговаривать на спортивной площадке, а не в кабинете директора завода.
Сняв дымчатые очки, Озолов критически рассматривал громоздкий, обитый черной кожей диван, полку, длинную как станина, подлокотники дивана, напоминающие центры солидного станка; не мелочь третьесортную можно обрабатывать на подобных станках, а серьезное литье. Письменный стол как будто врос в надтреснутый линолеум пола. И все вызывало в памяти «Уралмаш» 1933 года.
Был тогда шестнадцатилетний Федька Озолов разнорабочим, то есть попросту чернорабочим. Прибыло на «Уралмаш» заграничное чудище в 22 вагонах — станок «вагнер», у которого станина была длиной около 40 метров. А когда собрали тот «вагнер», оказалось, что он может зажать в своих центрах два паровоза, повинуясь движению руки рабочего. Известно было, что за «вагнер» Советское государство заплатило заграничной фирме 156 тысяч золотых рублей; станок «стерк» обошелся в 39 тысяч рублей золотом, а станок «буттлер» — в 19 тысяч. Квалификация же большинства рабочих «Уралмаша» не превышала второго разряда, половина станочников и почти все чернорабочие — в том числе Федька Озолов — были малограмотные.
Именно тогда, в марте 1933 года, на только что построенном «Уралмаше» родилась и в последующие два-три года овладела всей страной идея технического экзамена. И тот момент, когда, глазея на хитроумные чудища, шестнадцатилетний Федька почувствовал непреодолимое желание стать умнее их, властвовать над ними, Федор Николаевич Озолов, директор огромного завода, считал одной из важнейших вех своего жизненного пути. Правда, по-настоящему получить образование так и не пришлось, почти самоучкой выбился наверх…
Озолов мысленно оторвался от прошлого и взял принесенную начальником отдела сбыта сводку.
Сколько раз спрашивали директора и в райкоме, и в горкоме партии, особенно перед Международным женским днем, почему у него на самом матерщинном участке женщина? Да еще такая томная, как бы отрешенная от всего земного — Вера Григорьевна Ячменева. Ведь на складах, что греха таить, кадры какие?! Порой матерщиной так двинут — на ногах не устоишь. А у Веры Григорьевны, может быть, именно благодаря ее «отрешенности» все идет как по маслу. На брань она внимания не обращает, пьяницу от трезвенника, пожалуй, отличить не сумеет; спокойно ладит свое: «Отгрузить надо в срок, несвоевременной отгрузки не должно быть, некомплектная отгрузка недопустима, все договоры должны быть реализованы». И отгружают. Своевременно. Комплектно. Насколько, конечно, зависит от них.
Просмотрев сводку Ячменевой, Федор Николаевич взял финансовую сводку, только что положенную на стол Маргаритой Ивановной. Анализировать эту сводку было для него нередко удовольствием. Интересно сравнить положение дел с аналогичным рабочим днем прошлого месяца или, скажем, с аналогичным рабочим днем прошлого года: на сколько миллионов рублей реализовано продукции сейчас и было реализовано ровно месяц назад? На сколько миллионов рублей было соответственно реализовано продукции в прошлом году? Сколько отгружено потребителям? Сколько на складах? Сколько незавершенной продукции в цехах?
Но сегодня Озолов никакого удовольствия не испытал: аппаратный цех до сих пор не сдал ни одной панели! Бронзовые стоячие часы в углу, похожие на коренастую, уверенную в себе башню древнего местного кремля, звонко — несоответственно их возрасту — пробили два раза. Два часа уже! Несмотря на портящее аппетит беспокойство из-за контакторов, Озолов решил сначала перекусить, а потом уже лично проверить положение на аврале. В смежной с его кабинетом комнате со второй дверью в коридор, ключ от которой был только у него да у буфетчицы, Озолов съел омлет и выпил стакан кофе с молоком; надел хорошо отглаженный Маргаритой Ивановной синий рабочий халат, очки и пошел в цехи.
В малолюдном северном портовом городе авралы были Марьяне понятны: «Живем по законам вьюг и метелей!» А здесь, в суматошном от обилия туристов областном центре недалеко от Москвы, — совсем другое дело. Штурмовщина здесь бедствие, да и только! Господи, надо, конечно. Но домой к детям тоже надо! Мужу — он иной раз еще позднее Мары приходит домой — приготовить поесть надо. И в магазин «Ювелирный» заглянуть — может быть, выбросили что-нибудь интересное? И в пошивочное ателье зайти. И конечно, главное — купить мяса, масла, яиц. В авральные дни это настоящая проблема, потому что, пока до ближайшего магазина добежишь, прилавки уже пустые. Ну и мотайся по городу, стой в очередях. Некоторые умудряются посылать родственников в Москву за продуктами. Родственников у Марьяны нет. Все сама. Газету прочитать некогда, не то что книгу! По телевизору футбол или хоккей смотришь, а тебя в сон клонит…
Нет, за два с половиной года работы в аппаратном цехе Марьяна не научилась называть ежемесячные авралы так, как их называют многие, — нормальными.
В последнюю субботу июня весь аппаратный цех, кроме участка монтажниц, напористо работал, уже войдя в аврал. Но у монтажниц все еще не было контакторов, которые, как обычно, задерживал завод-поставщик. Магнитные контроллеры, или, согласно неписаному заводскому «разговорнику», панели, с пустыми гнездами для контакторов загромождали участок монтажниц: лежали на верстаках и на полу, стояли прислоненные к стенам. В ожидании контакторов монтажницы кое-что доделывали, кое-что переделывали. Иные переговаривались, пересмеивались. Прохлаждались. Но от добродушия все чаще к ироническим подковыркам, потому что каждая «прохладная» минута накаляла надвигающийся аврал.
Монтировать панель — значит прокладывать провода разного сечения к аппаратуре, установленной слесарями-сборщиками на металлическую раму, по чертежу. Каждая готовая панель — большой щит, обеспечивающий управление всей электросетью какого-либо объекта. Таких панелей бригада Лаврушиной монтирует обычно сто с лишним штук в месяц; каждую панель — две работницы, вся бригада — на один наряд-заказ. А потом заработанные бригадой деньги делятся пропорционально разрядам, затраченным трудовым часам и другим показателям…
— Каждый месяц одно и то же! Сначала ничего нет, концы чистишь да лясы точишь, а потом…
— Ну да, а потом до позднего вечера!
— А тридцатого — до посинения!
Марьяна одним своим товаркам молча сочувствовала, на других тихо злилась.
Ясное дело, Василисе Кафтановой авралы невмоготу: из деревни ездит на завод, ляжет поздно спать, а на заре никак не встанет корову подоить. Или Клава Родникова. У нее ребеночек в яслях, муж учится на летчика, дома никого нет. А Евдокии Михайловне, наоборот, надо с внуками сидеть. Что же, например, до Груши Золотушкиной, которая репетиции в заводском хоре пропускает из-за авралов, то, подумаешь, — птица-певица! Выйдет замуж, хозяйство на плечи ляжет, беготня по очередям, все равно забудет про свой хор!.. Хотя должна бы Марьяна Крупицына как профорг сочувствовать участнице самодеятельности, да вот не сочувствуется. Может, потому, что сама она давно про танцы забыла. С авоськами не напляшешься!
— Пригласить бы к нам Николаева и Севастьянова, похвалили бы они нас за авралы?!
Хотя и не успевала Марьяна читать газеты, но, разумеется, знала — как не знать! — что космонавты Николаев и Севастьянов завершили на днях свой героический рейс.
А бригадир Александра Матвеевна хоть до поры молчала, видно, ухо держала востро. Отчетливо высказала свое:
— Герои, товарищи Николаев и Севастьянов, напомнили бы вам, какие важные производственные задания вы выполняете. И должны держать себя на уровне этих заданий!
Монтажницы, кстати, обычно не знали, в какие отрасли народного хозяйства, в какие страны идет их работа. Но на этот раз было известно: партию панелей ожидает портовый город Мурманской области. И то, что для многих было просто географическим обозначением, для Мары Крупицыной продолжало оставаться частью ее жизни. Вьюжный город прямо-таки спас ее когда-то.
В школе Марьяна увлеклась молоденьким преподавателем физкультуры; сама же первая подходила к нему, звала купаться на утреннюю речку, ныряла так, чтобы коснуться его, уводила в ночной лес на влажный, прохладный мох. И все никак не могла остудить своего пылающего тела. Потом впервые усомнилась в правоте матери: нет, все-таки бывает, что «молчание — золото». Никому, несмотря на все настояния, не назвала имени парня, спасла его от людского осуждения, а может, и от тюрьмы спасла. Отца не спасла: «Директор школы, а родную дочь не сумел воспитать!» Отец вынужден был уйти с работы. Мачеха, раньше, кажется, искренне хотевшая заменить Марьяне мать, шипела на беременную падчерицу.
Школу Марьяна не окончила: завербовалась, уехала в Мурманскую область с годовалой дочкой; освоила профессию монтажницы электроприборов. Магнитные контроллеры для судов иногда разлаживались; в ремонтных мастерских надо было иной раз чуть ли не заново крепить на щиты аппаратуру. Старый мастер, охотно опекавший Марьяну, твердил: «Главное, помни — контакт был, есть и будет слабым местом электротехники. Значит, особое твое внимание — на контакт!»
Однажды позвонил из Киева отец маленькой Вероники: хотел бы узаконить отношения, ребенку нужна настоящая семья.
По телефону Марьяна закричала, как сквозь буран:
— Надумал наконец?! А я теперь — никогда! — и повесила трубку.
С худеньким невысоким штурманом гидронаучного судна Николаем Егоровичем Крупицыным Марьяна Гусева познакомилась через соседей по коммунальной квартире, у которых Николай иной раз заночевывал, возвратившись из плавания; у него у самого жилье было только на корабле.
Однажды Николай зашел к своим приятелям, когда их не было дома. Дверь открыла Марьяна, попросила подождать; посидел у нее в комнате, поговорили ни о чем. Но в тот же вечер соседи смеялись: «Убила нашего штурмана. Назвал тебя «морской царицей». Мы ему подтвердили, что ты серьезная».
На другой день Николай пришел с гитарой, соседи стол на всех накрыли. Николай перебирал струны гитары, негромко напевая про штормы и дальние порты, про бутылки виски и рома. Сам он за столом пил только минеральную воду. Когда через две недели Николай уходил в море, снова собрались все вместе. Штурман пошутил, что, наверное, в этой квартире все его будут ждать, и спросил Мару: правда? И она вроде бы шуткой: «Буду ждать!» А потом подумала: «Может, мне и в самом деле ждать, надеяться?» Тем более что нетрудно: все равно у нее никого не было! Даже на танцы не ходила, хотя когда-то в школе первой плясуньей была.
Марьяна, в сущности порвавшая с отцом и мачехой, страшилась того, что и в любой чужой семье она не приживется. И радовалась тому, что молоденький штурман был, как говорили соседи, круглым сиротой. Так и ему объявила: «Буду ждать потому, что у вас родных нет. Ни с какими папами-мамами знакомиться не хочу!»
Ровно через пять месяцев после этого, во вторник, — Мара даже дни считала — Вероничка, дочка, запрыгала, завертелась, едва мать вошла в комнату после работы: «У дяди Артема и тети Сони дядя Коля, а их нет, а дядя Коля принес транзистор, ловит музыку, ждет тебя!»
Марьяна вошла к соседям и с порога, будто ураганом ее толкнуло, раскинув руки, кинулась к Николаю. Он целовал ее, а она ерошила его густую белесую шевелюру. Чуть погодя оба смутились, Мара молчала, и Николай молчал, вроде бы нечего сказать друг другу.
В тот огромный, светлый от незаходящего солнца июльский вечер Николай повел Мару и Вероничку ужинать в Дом офицеров. Никогда до того Мара там не была…
Каков он теперь, тот северный город, Марьяна не представляла себе. Может, вырос? А три года назад был всего ничего. Районный центр. Две длинные пересекающиеся улицы, парк с танцплощадкой, Дом офицеров, ну и гавань, конечно. Марьяне не раз бывало так одиноко, будто не две улицы, а меридиан и параллель, условные линии, пересекаются здесь. Но все-таки запомнился ей районный центр именно по тому огромному светлому вечеру как город необыкновенной красоты.
Белоснежная цветущая рябина. Дом офицеров — голубоватый, с белыми колоннами. Вдали изумрудные сопки и серебряный нож залива, разрезающий берег.
И запомнила Марьяна, как она перед входом в Дом офицеров кивнула в ответ на значительный взгляд Николая. И как ветер осыпал их обоих, и Вероничку тоже, белыми лепестками рябины. Николай стал разговорчив, рассказывал за ужином про свою работу. Марьяна половины не понимала, но слушала внимательно. Ела и слушала. Даже Вероничка слушала, уплетая все подряд за обе щеки. Потом, конечно, потанцевали Мара с Николаем. И почувствовала себя, как в юности, легкой, уверенной плясуньей… И снова рассказывал Николай о себе, о своей морской работе.
Небольшое его судно, оказывается, не имело права причала во время плавания. Ну это понятно. А вот что такое «данные изучения динамики волны», Марьяна до сих пор не знает, ей-богу! Но запомнила все же объяснение Николая, что согласно этим самым данным маленький кораблик может болтаться на таких волнах, которые, того и гляди, перевернут более солидное судно. Однако во время такой болтанки надо, чтобы все приборы на суденышке были в полном порядке. В том числе аппаратура, с которой Мара нередко возилась в мастерской. Неужели не могут добиться на заводе, думала она тогда, чтобы магнитные контроллеры не разлаживались?!
И вот она, Марьяна Крупицына, работает на этом самом заводе, собирает эти самые магнитные контроллеры, или, попросту, панели… И знает, что ждут нынешнюю партию панелей северные суда! Поэтому сочувствия товаркам по бригаде, которые возмущались авралом, Марьяна вслух не выражала. Вопреки своей натуре.
Она старалась сосредоточиться только на работе, на самой непосредственной производственной задаче — на монтаже своей панели, только что поданной сюда краном с участка бригады слесарей-сборщиков Владимира Веприкова. Но не было еще горячего темпа в бригаде; все будто в замедленном кино.
Мельком взглянув на соседнюю сетчатую перегородку, на участок ОТК цеха, Мара отметила, что за перегородкой так же пусто, как было утром. Ни одной сданной панели. Все они по-прежнему здесь, на участке бригады. Металлические рамы с установленными на них реле управления, тепловыми реле, селеновыми выпрямителями. И все так же с пустыми гнездами для контакторов!..
Позавчера, в четверг, вся бригада слышала — благо кабинет начальника цеха рядом, — как Петр Николаевич Оградовас — в который уже раз за неделю! — ругался по телефону с отделом кооперированных поставок. Требовал не «вообще рассказов из области фантастики со всем чем», а точного ответа! И похоже было, что отдел ссылался на своего шефа, заместителя директора по снабжению Кареева. Вслед за тем сухой, молчаливый Кареев сам пришел в аппаратный цех и звонил от Оградоваса в Москву. У сухопарого Кареева был густой бас, гудевший как набат в кабинете начальника цеха: «Гримасы материально-технического снабжения… Система материально-технического снабжения нас убивает!» Потом Петр Николаевич Оградовас, проходя вместе с Кареевым мимо участка монтажниц, задержался возле верстака Лаврушиной: объяснял ей тщательно и очень громко — очевидно, в расчете на всю бригаду, — что идет к директору. Пусть сам товарищ Озолов немедленно звонит начальнику главка! И телеграмму надо заместителю министра насчет завода-поставщика. «Значит, да, замало порядка, замного безобразия: внешнеминистерские поставки выдерживаются в сто раз лучше, чем внутриминистерские. А почему? Потому что по внутриминистерским арбитраж не принимает судебных дел!»
Нынче утром в бригаду приходил секретарь парткома Олег Сергеевич Иванов — тонкий, высокий, глаза светлые, живые, лицо худое. Аскетическое — так, кажется, говорят. Он заявил, что пятиминутная «психологическая зарядка» бригаде необходима, и вспомнил, что был такой случай, когда работники министерства дали фонды, то есть разрешение получать продукцию, на завод, который еще только строился, а по их сведениям, он уже был построен год назад.
— Может, и наш завод-поставщик давно на ремонте? — всерьез встревожились монтажницы.
— Ничего! Мы больше ждать не будем, пошлем туда завтра грузовые машины! — успокоил бригаду секретарь парткома.
Едва он ушел, возле верстаков монтажниц появился директор с председателем завкома, секретарем комитета комсомола завода и с несколькими посторонними. Кажется, иностранцы? И действительно, директор попросил к себе начальника цеха и представил ему группу «экспертов предприятий Великобритании сходного с нами профиля». Оградовас что-то тихо сказал. Директор, очевидно, повторил подсказанное:
— Рабочие цеха, в том числе монтажницы, учатся в техникумах, в институтах, в университетах; вот, к примеру, Юлия Дерюгина, студентка-заочница института иностранных языков, уже говорит по-английски…
Марьяна старалась не обращать внимания на посетителей. Надо же! Привести иностранцев перед самым авралом! Хотя директора, очень возможно, обязали в министерстве принять делегацию. Николай что-то говорил про иностранцев, которые собираются посетить завод.
А то, что начальник цеха и директор завода выделили Юлку Дерюгину, совсем не лучшую в бригаде, лишь за ее учебу в институте, Марьяну сильно обидело. Тем более что были у нее счеты с бригадной студенткой: по вине Дерюгиной она чуть не превратилась однажды в подсудимую.
Было это год назад. Марьяна увидела, что Юлка в обеденный перерыв подошла к верстаку слесарей, положила на верстак стальную пластинку, на нее горсть грецких орехов, взяла импульсное реле и принялась их колоть.
— Ведь это же идиотизм! — ахнула Марьяна.
(Как бережно, словно ребятишек, сгружали рабочие на Севере такие же реле в сорокаградусный мороз! Как укутывали их, как аккуратно расставляли реле в новом цехе!)
Юлия Дерюгина, в ту пору только что после десятилетки пришедшая на завод, испугалась:
— Честное комсомольское, не знала, что нельзя!
А уже почти что «кадровая» Раиса Легкобыкова — хоть ей девятнадцать, но пять лет назад ученицей пришла в цех, — заявила авторитетно:
— Подумаешь, что такого? В принципе ничего не случится с этим реле! Они транспортируются, тоже дергаются, бьются!
(А на Севере, когда ящик с запасными частями для таких же аппаратов свалился с машины в снег, что делалось! Буквально поисковую партию организовали! Под пылающей полосой северного сияния пробирались цепочкой, проваливались в сугробы.)
Марьяна Крупицына, председатель цехкома, поставила вопрос о небрежном отношении к технике. Ведь до хулиганства может дойти! Не забывала Мара материнские слова: «Мы — хозяева жизни, мы — не рабы!..» А обернулось дело так, что Марьяну же на собрании стали прорабатывать за неправильное отношение к кадрам. Как будто она намного старше Юлки Дерюгиной! «Как смела сказать «идиотизм»?! Должна объяснять молодежи технику, а не ругаться!»
Председательствовал Владимир Веприков, бригадир слесарей-сборщиков. Марьяна сидела с ним рядом, разъяренная и растерянная, — стали обсуждать ее, а не Юлку! Чувствовала, как раздуваются ее ноздри, хватая воздух, а губы дрожат и растягиваются в гримасе плача.
Владимир Веприков уставился на Дерюгину как на само северное сияние, засверкавшее в цехе. А Юлка была в заграничной спортивной куртке, утыканной всякими значками, и с разрисованной сумкой, в которую иностранные журналы напиханы. Хипповая куртка, и сумка хипповая. Да и сама Юлка — девчонка хипповая. Влюбился Веприков — это ясно! Потому и поворачивал собрание в пользу Дерюгиной.
И сидела Марьяна тогда у всех на виду, судорожно зажимая рукой свои расползавшиеся губы. И хотя обошлось все нормально — Оградовас выступил, сказал, что технику надо беречь, и нормальную резолюцию приняли, — Марьяна не забыла унижения. Ведь некрасиво плакала на виду у всех!
Дерюгина же с тех пор, по мнению Марьяны, становилась все более и более самоуверенной.
А нынче она провела иностранцев между верстаками как хозяйка. Даже позволила им брать в руки аппаратуру. Один реле взял, да чуть не уронил. Надо же! Вот что значит не проучили Юлку как следует тогда, на профсоюзном собрании!.. Отвечала Дерюгина на вопросы иностранцев сама, к Александре Матвеевне даже и не подумала обратиться, хотя та над ней квохчет: студентка, студентка! Расспрашивала о чем-то иностранцев — кто ее знает, чем она могла интересоваться?! Ну ушли наконец…
Марьяна в душе бранила себя за то, что отвлекается от работы. Но как тут не отвлечься?! Не успели иностранцы уйти, главный экономист завода, Ольга Владимировна Пахомова, вбежала в цех. Ну действительно вбежала, не назовешь иначе ее походку. Интересно, сколько ей лет? Сорок уж, наверно, есть. Голова у Ольги Владимировны вскинута, будто хочет добавить себе роста. Она, впрочем, симпатичная: стройная, загорелая, волосы русые, некрашеные. И говорить умеет так, что за душу берет. Однажды пришла Ольга Владимировна на открытое партийное собрание цеха, сказала, что она член Советского комитета защиты мира, и рассказала, как люди вносят свои личные деньги в помощь вьетнамскому народу. Марьяна, слушая, вздыхала: копили-копили и вносят. Надо же! А когда Пахомова, отвечая на вопросы, сказала, что в Европе, у натовских генералов, тысячи термоядерных бомб, Марьяна ужаснулась в душе. Вот что значит не читать газет — все времени не хватает!.. И Николушка о бомбах молчит. Мара вообще иногда замечает, что он скрытничает чего-то. Не забыть бы ей за всякими делами расспросить Колюшку о бомбах. А то как хлопнет «атомка» — пожалеть не успеешь, что не пожила всласть, как другие живут. Как та же Ольга Владимировна Пахомова. За границей была, небось добра понавезла в дом — девать некуда; на машине гоняет на работу и с работы. И должно бы это нравиться Маре, а вот не нравится! Недавно поняла Мара: просто-напросто завидует она Пахомовой. Ну и что? Ничего плохого в этом нет! Нормальное дело — позавидовать человеку, на которого блага сыплются. Однажды Ольга Владимировна предложила Марьяне подвезти ее. И растерялась Мара, нагруженная авоськами. Кивнула, влезла в машину и только адрес сказала. Хотелось Маре поговорить с этой женщиной, но молчком доехали.
И сейчас Ольга Владимировна Пахомова по своей привычке, которая Марьяне претила, молча стояла с блокнотом в руке возле участка бригады монтажниц.
Марьяна заставила себя думать только о работе, только о том, что ей самой надо делать в эту минуту.
Перед монтажницей была мешанина, путаница толстых, как ветки, и тоненьких, как стебли, разноцветных проводов — синих, желтых, красных, зеленых. Надо сначала пропустить провода, не закрепляя их концы, в отверстия, потом собрать все «ветки» и «стебли» в жгут, зажать его изоляционными скрепами, взять пневматический гайковерт и закрепить провода болтами на выводных контактах. На пистолет похож этот гайковерт с длинным и черным, толщиной в полтора пальца, хвостом-шлангом, наполненным сжатым воздухом.
Марьяна работала, мысленно следя за безупречно точными движениями воображаемой монтажницы и стараясь повторить эти движения. Работала, наслаждаясь своим телом, игрой пальцев рук, мускулов плена, спины…
Провода закреплены. Готова панель То есть почти готова — пустые гнезда для контакторов. И сейчас же Марьяне и ее напарнице Маше Бобровой другую панель надо класть на верстак, а эту, пока не привезут контакторы, оттащить в сторону. Морока! Марьяна мельком оглядела товарок. Она и Маша обогнали остальных — над всеми панелями очередной партии еще склонены аккуратные тугие прически (косынки положено надевать, но аврал допускает некоторые вольности. Тем более что душно в цехе).
Склонены головы. Никто внимания не обращает на стрелки больших стенных часов, а через сорок минут конец рабочего дня.
Судорожно мечется над панелью гайковерт в округлой руке Раисы Легкобыковой. И непонятно, с чего бы вспомнилось Марьяне давнее наставление старого мастера: «Контакт — слабое место электротехники».
«Это значит, что из-за такого пустяка, как слабо закрепленный провод, может быть брак», — смутно подумала Марьяна. Снова оглядела товарок. И на какую-то секунду ей, воодушевленной безупречным ритмом собственной работы и чувством ответственности перед Севером, почудилось нечто странное. Почудилось усталое, покорное безразличие в склоненных головах монтажниц. Марьяна даже лоб наморщила, пытаясь найти для своего видения подходящие слова. Но пришло на ум давным-давно известное: «Крепко Лаврушина держит в руках бригаду!»
Внезапно эти привычно пришедшие на ум и еще не выговоренные слова заслонил истошный выкрик Раисы:
— Хватит!.. Нет такого закона, чтоб в субботу сверхурочно!
Коротенькая остолбенелая тишина. И вскинулись головы. Взгляды — испуганные, удивленные, растерянные, обрадованные, любопытствующие, вызывающие, озорные — на Раису. Другой возглас:
— Я тоже не могу больше! Иду с Валерушкой Кругловым в ресторан! Это точно!
Настя Кометова, девушка с острым подбородком и широко накрашенными губами, кинулась к плакату на двери кабинета начальника цеха.
— Вчера были соревнования! Я опоздала за Валерушку болеть! Потерял он первое место!
Настя размашисто сорвала плакат с его замысловатым лазурно-малиновым токарным станком и зелено-синим приглашением на традиционное молодежное соревнование токарей.
Скомканный лист полетел под ноги Александры Матвеевны.
Теперь все обернулись к ней, к бригадиру. Она отошла на шаг от своей панели и стояла молча. Очень прямо. Сдвинутые брови будто прочеркнуты высоко над глазами.
По напряженной прямоте позы Лаврушиной, по неприступному молчанию Александры Матвеевны почуяла Марьяна, что та растерялась. Видно, как и сама Марьяна, не могла Лаврушина представить себе, что бригада, управляемая столь опытной рукой, может попытаться вырваться из ее крепкой хватки.
Александра Матвеевна наклонилась, подняла плакат. Прищурилась, и почему-то к Маше Бобровой:
— Это тоже твое художество?! Не то станок, не то аккордеон!.. А на выставку зачем без разрешения потащила свою мазню на позор бригаде?!
Несколько голосов — разом — дерзкой скороговоркой в ответ:
— Манюшка хорошо рисует, зачем оскорблять?!
— Может, спрашивать разрешение, какого фасона платье шить?!
— Или с каким мальчиком встречаться? Разрешается ли с блондином или с брюнетом в ресторан пойти хотя бы на праздник?..
— Мы не дети малые, между прочим!
Александра Матвеевна уже оправилась от короткой своей растерянности, негромко отчеканила:
— Смотря какие фасоны. Мини-юбки не позволю!.. Встречаться с длинноволосыми тоже. По ресторанам в пьянку вовлекаться — такого не будет! — И добавила: — Мне ведь все одно, что малые, что старые!.. Тут вам не частная лавочка. Вы свои дела забудьте, программу давайте! Сегодня двадцать седьмое. Июнь месяц. Тридцать первого нет.
— Значит, кадровых к любым сосункам приравниваешь?! — заговорила старейшая в бригаде, Елизавета Архиповна Пухова, и вперевалочку подошла к Лаврушиной. Подошла непохожая на себя.
Марьяна, как и другие, знала, что Пухова всегда держится ладно, добродушно. И жалобы ее простые известны: «Толстею — от характера, наверно. Дочка со мной как с подругой, а муж — как с приятелем по цеху, то стопку водки мне поднесет, то кружку пива, ну и не откажешься, потому что характера нет!» А сейчас Елизавета Архиповна руки в боки:
— Заявления на пособие я писать больше не буду! Мне лично незаконные подачки не нужны!
Гул голосов, нарастая, прокатился по участку монтажниц. О пособиях — неких специальных, из директорского фонда — поговаривали в бригаде уже давно. Шепотком. Никто не решался в открытую расспросить Александру Матвеевну, что все-таки за пособия такие? Кому они предназначены? Сейчас прорвалось. Но не от Лаврушиной требовала бригада ответа, а от профорга, Марьяны Крупицыной:
— Ты знаешь, кто пособия получал?
— Ты участвовала в их распределении?
— Ага, молчишь?! Значит, ничего не знаешь! Значит, без представителя общественности решали, втихую!..
— Профорг должен защищать рабочих, а не поддакивать бригадиру!
— Может, профорг сама от бригадира получала!
И то одна, то другая монтажница оглядывалась на замершую поодаль Пахомову. Оглядывалась, как казалось Марьяне, демонстративно, будто призывая Ольгу Владимировну разобраться в бригадных делах. Юлка Дерюгина даже рукой ей махнула.
Марьяна внутренне кипела. Однако же заставляла себя быть в цеху сдержанной — недаром жизнью битая! Помнит, как чуть подсудимой не оказалась из-за слишком горячего своего отношения к порядку на производстве… Теперь у нее такое правило: если директор Озолов разрешает по субботам да по воскресеньям работать, значит, она, профорг, возражать не должна… Но сегодня, после полученного от директора категорического отказа в квартире, Марьяне было очень трудно сдерживаться. Сказала (голос срывался от внутреннего злого жара):
— Спрашивайте у бригадира, а не у меня! Похоже, что бригадир с директором вдвоем распределяют пособия… Да и квартиры тоже!
В упор взглянула Марьяна на Александру Матвеевну. А та пошатнулась, как от удара, и отвернулась к окну. А потом обвела холодными карими глазищами всю бригаду — и тихо-тихо:
— Ну что же, женщины и девчата… Раз контакторов до сих пор нет, хоть обещали их нам с минуты на минуту, отпускаю вас для ваших личных дел… Но прошу вас, женщины и девчата… по-божески прошу и по-человечески… выйти завтра, как в рабочий день, несмотря на то что воскресенье, и закончить нормальный аврал как полагается!..
Что-то очень не ладилось в бригаде Лаврушиной, что-то волновало молодежь. И хотя Александре Матвеевне как будто удалось всех успокоить, Ольга вышла из цеха с тревогой на душе. Особенно за Юлку Дерюгину, наверно, еще не привыкшую к заводской дисциплине. Дерюгину Александра Матвеевна приняла в свою бригаду по просьбе Ольги.
Масса обычных дел главного экономиста завода не заслонила беспокойного вопроса: что все-таки взбудоражило молодежь? Сразу же после окончания рабочего дня Ольга снова прибежала в аппаратный цех. На участке монтажной бригады уже никого не было. Может, еще кто-нибудь в бытовке?
Бытовка в любом цехе — нечто вроде клуба. В некоторых букеты цветов летом, хвойные ветки зимой. И утром, и после работы в мужской бытовке тема номер один — футбол, в женской — магазины. Кто за кого болеет, кто лучше играл, кто хуже («Торпедо» было, есть и будет!»). Кто что достал к приближающемуся празднику, а то и просто к воскресенью, где обещан сегодня завоз селедки в банках, цыплят или апельсинов… («А все-таки без пирогов праздник не праздник!»)
Если же цеховая тема, то обычно она укладывается в короткие реплики: «Зачем ты этот стоячок делал на сварке? Он же маленький. Я его профрезеровал бы». — «Я тоже так думал, но не получилось, не наделись валы».
Ольга открыла дверь в маленькую женскую бытовку (давно уже надо другую оборудовать, поудобней). И чуть не попятилась назад. Кто на чем сидел — на табуретке, на хозяйственной сумке, на опрокинутом ведре. Одна полураздета, другая уже успела переодеться в платье, третья еще в рабочем халатике. У девушки, что в туфельках на высоких каблуках, размокли огромные накладные ресницы. Высокий конус прически Марьяны Крупицыной, распавшись, мягко обрушился ей на плечи. В красней кружевной комбинации она сидела на табуретке, обмахивалась веткой сирени.
Ольге показалось, что все кричат разом. Но тут же она поняла, что действует простой закон силы легких: завоевывала внимание та, которая смогла перекричать других. И, судя по разгоряченным лицам, многие уже порядком накричались.
— Обозвала картину мазней, а сама ее и не видела!..
— Юлка хотела в конкурсе мод участвовать, она и ей, и всем нам запретила! Сказала: «Конкурсы такие вас не должны интересовать!» А откуда ей знать, что нас интересует?! Она теперь даже в бытовку никогда не заходит, в «пятиминутке» переодевается! Анекдот! Хору, когда в красном уголке выступает, говорят: «Не превращайте «пятиминутку» в костюмерную», а тете Шуре поставили специальную ширму для переодевания!
Ольга поняла, что речь идет о большой комнате рядом с кабинетом Оградоваса. Перед началом смены мастер проводит там «пятиминутку», и, очевидно, комната сама собой окрестилась «пятиминуткой».
— А я — Груша, дай сказать, ты уже отговорила! — а я в библиотеке нашей заводской спросила, как выписать журнал «Америка», потому что нигде нет. И, представляете, тетя Шура ходит в библиотеку и смотрит наши карточки, кто что читает, мне сама библиотекарша рассказала. И от нее тетя Шура узнала про меня. И, представляете, задержала меня, когда вы все ушли: «Забудь, Клавдия, про «Америку», зачем тебе нужна империалистическая пропаганда?!» А я для мужа спрашивала, он на летчика учится, хотел снимки самолетов посмотреть. Он потом сам достал тот журнал и говорит: «Мы без твоей тети Шуры разберемся, где империалистическая пропаганда и где самолеты. Твоя тетя Шура хоть и бригадир, да не понимает, что теперь рабочий класс грамотный!.. Чего она вмешивается?!»
Зашумели одобрительно. Простуженно-хрипловатый голос Марьяны перекрыл галдеж:
— А по-моему, еще хуже, когда не вмешивается!
Марьяна вскочила с табуретки, скомкала пышную лиловую гроздь, вытерла комком сирени пылающее лицо. Произнесла со значением:
— Сама-то тетя Шура весной квартиру получила. Трехкомнатную!
— А тебе Озолов не дал?! — воскликнул кто-то.
— Видно, за меня бригадир не ходатайствовала! — Марьяна надела платье, схватила свою большую сумку и выбежала.
Снова бытовка завопила без удержу:
— Когда не надо — вмешивается, когда надо — нет!
— Зарплата у нас меньше всех! Токари раз в сто лет работают сверхурочно, слесари-сборщики тоже, а зарабатывают гораздо больше! А мы в конце каждого месяца — до позднего вечера, воскресенье не воскресенье, а два последних дня аж до посинения!
— Верно, но зарплата не главное! Если бы добились, чтобы внутри завода для рабочих магазин был, а то хоть и есть деньги, так в городе ничего не купишь вечером, все магазины закрыты!
— А тете Шуре-то что?!
— У нас и от зарплаты никакого удовольствия! Даже на пляж не сходишь, на лодке не покатаешься — до реки час ехать надо!
— Юлка предложила самим стадион построить — тетя Шура, конечно, против: фантазии!
— Ей только план! Давай-давай — и все тут!
— В Москве все давно мини-юбки надели, а нам нельзя!
— Смотри, Зорька, скоро без ресниц останешься, сдерет!
Девушка с огромными ресницами умудрилась перекричать остальных:
— Не сдерет! Гребешкову скажу! Мне ресницы он подарил! Для фотогеничности!
«Не разберешь, кто у них главный заводила, — подумала Ольга. — Кажется, «фактическим лидером» называют такую фигуру социологи?» Ольга видела, что Юлка Дерюгина стоит перед открытой дверцей своего шкафчика, заправляет вихры под шапочку. Показалось, что в зеркальце на внутренней стороне дверцы мелькнула самоуверенная Юлкина улыбка. Девушка обернулась:
— Здравствуйте, Ольга Владимировна!
— Здравствуйте, Ольга Владимировна! — мгновенно поддержал Юлку разнобой голосов.
«Да, совсем не такие, какими были мы… И все-таки продолжение нашей молодости», — подумала Ольга. Она вдруг почувствовала себя как бы председателем этого необычного собрания. Спросила:
— Может кто-нибудь объяснить, какие у вас главные претензии к Александре Матвеевне? Ведь она очень хороший бригадир. И о вас как мать заботится. Мне это известно лучше, чем кому другому, потому что мы с ней много лет приятельницы.
Кто-то вздохнул:
— Бывает, что матери считают взрослых детей малолетними!
Высокая Маша Боброва шагнула к Ольге, положила на миг руку ей на плечо. Жест был не фамильярный, а взрослый и доверительный.
— Понимаете, Ольга Владимировна, — очень серьезно заговорила Маша, — Александра Матвеевна типичный пример того, что получается, когда власть оказывается у малокультурного человека… Культура не позволяет человеку, получившему власть, потерять совесть. Потому что власть-то над людьми, а над культурой ни у кого власти нет и быть не может! И культурный человек, — воодушевленно продолжала Маша, — все время чувствует, что на его поведение смотрят… ну, что ли, картины и книги всех времен. Ну то есть герои великих произведений, борцы за справедливость, за хорошее… И человеку стыдно совесть перед ними потерять… Я, может, непонятно говорю?
— Понятно!.. Понятно!.. — поддержали взволнованные голоса.
— По-моему, ты недоговариваешь, таишь что-то, — сказала Ольга.
Маша почти незаметно кивнула.
— Некультурному, у которого власть, кого совеститься?! — заключила она.
— Конечно! — выкрикнула Юлка Дерюгина. — Он же не чувствует, что на него глядят!..
Стало так тихо, что мягкие шлепки капели из какого-то душевого зонтика казались металлически-звонкими. Бытовка завороженно переживала ту высь, на которую ее подняли слова Маши.
Сама Маша первая освоилась с высотой. Ее голос окреп.
— Ну и если откровенно перейти к Александре Матвеевне, то именно от некультурности у нее все: неуважение к личности каждой из нас, к профсоюзной организации неуважение, самодовольство…
— Верно, Маша!.. Жуть! — заявила вдруг Василиса Кафтанова.
В бытовке расхохотались. И Ольга обрадовалась этой разрядке. В душе она признавалась себе, что роль председателя такого «собрания» для нее нелегка.
— Мне кажется, — сказала она, будто думая вслух, — что понятие «некультурный человек» совершенно не подходит к Александре Матвеевне. И совсем непохоже на нее, чтобы она потеряла совесть…
— Она расписалась за меня, будто я получила пособие, а я его не получала, — чуть слышно выговорила Маша. — Я сама видела ее подпись!
— Тут что-то не так! — резко возразила Ольга. — Бывает иногда: все верно — и все-таки неправда. Надо разобраться!
— Надо! — откликнулась бытовка.
Ольга решила выполнять обязанности председателя до конца.
— Может ли кто-нибудь сказать ясно: чего вы хотите?.. Помимо, того, чтобы разобраться с этими пособиями?
— Справедливости! — произнес чей-то голос.
«Да, в сущности, они хотят именно этого, — подумала Ольга. — Хотят, чтобы человека ценили по достоинству». А вслух сказала сознательно сухо, стараясь не выдать своего тревожного ощущения назревающего конфликта:
— Справедливость устанавливается и проверяется на конкретных делах, а не вообще. Чего вы хотите конкретно?
Работницы в замешательстве переглянулись — видимо, требование застало врасплох.
— А Юлка на пари, знаете, кому все высказала… — начал чей-то голос и осекся.
— Чтобы бригадир с профоргом советовались и нам сообщали! — кто-то сказал негромко, не очень уверенно.
— Чтобы такого больше не было, когда все о пособиях гудят, а что за пособия — неизвестно!
— Чтобы тетя Шура не смотрела на нас как на маленьких!
Маша Боброва пожала плечами:
— Сразу вряд ли все можно изменить…
Вдруг раздалось:
— Стадион построить!
И, видно, пришлось многим по душе:
— До городского ехать целый час!
— Бассейн будет свой!.. Танцплощадка!
— Каток!.. Фигурное катание!
— Чужих девчонок не будем пускать к нашим мальчикам!
— Сами можем построить, как в Москве Лужники!.. Юлка давно уже предлагает, а бригадир против!..
— Поможете, Ольга Владимировна?! — просительно и разноголосо закричали в бытовке, как будто забыв о всех других бедах. — Ну как же можно — такой завод и без стадиона!..
Ольга пообещала. «Господи, сколько еще в них этого зеленого, незрелого, юного! — думала она. — Ведь в конце-то концов стадион — это почти единственное их конкретное предложение, а все остальное не отстоялось, — повторяла она себе. — А мое беспокойство от нервности, оттого, что после стольких лет его увидела почти рядом…»
Но самоуговоры не помогли, тревожное предчувствие конфликта не проходило.
Василиса Кафтанова часто приносила в цех бидончик с молоком: «Попем молочка парношенького от собственной Малышки, от хорошенькой!» (Как ни поправляли Василису, она произносила «попем», а не «попьем».)
Маше Бобровой еще больше, чем само молоко, нравился характерный говор местной деревни и забавно-выразительная морда коровы, наклеенная Василисой на бидон. Так узнала Маша, что Василиса тоже любит рисовать. Маша в то время уже занималась в городской изостудии и записала в свою же группу товарку по бригаде. В деревне у Василисы они вдвоем ходили рисовать в лес или в поле.
В субботу Маша с Василисой, хотя и задержались в бытовке, приехали в деревню еще до заката. Василиса тут же к Малышке, а Маша примостилась на срубе под еловым частоколом.
В цехе Василиса Кафтанова обычно все дотошно выспрашивала. И не только к монтажной работе примеряла: каждый рубильник ее интересовал, каждый гаечный ключ, каждый винтик. В хозяйстве же деревенском Василиса все знала досконально, еловым частоколом гордилась: «Мы из ольхи не ставили, потому что ольха слабая, трухлявая, а из елки прочно и красиво».
От вечернего ветерка позвякивали на зубьях коричневого частокола повешенные днищем вверх серебристые бидоны. Тихонько качалась над ними зеленая ветка.
По зеленому косогору к длинному голубому пруду вперевалку спускались белые утки. Ветерок легонько ерошил перо на их спинах. Пара вышитых красным узором полотенец сушилась на веревке, концы их чуть взлетали и снова опадали. И так приятно было чувствовать Маше, что пряди ее челочки тоже тихо взлетают и снова опадают. Серые овцы не спеша щипали траву. И даже то, что их растопыренные уши непрерывно мелко трепетали, не нарушало неторопливости, царящей вокруг.
После аврального цеха, после бурной бытовки Маша наслаждалась неторопливостью. И об истории со своей акварелью думала, будто глядя на себя издали.
Уже было так однажды в Машиной жизни — видела себя словно со стороны. В больнице перед операцией. Попала она в переулке под машину, получила сильный ушиб живота, становилось все хуже и хуже… Врачи не могли определить характер ушиба, сделали лапоратомию — разрез для осмотра, обнаружили большую забрюшинную гематому. Потом объявили, что через несколько дней будут оперировать. Соседка по палате жалела Машу, бормотала, что ложиться на операционный стол — не гулять идти, очень просто помереть можно. Маша слушала, будто не о себе, будто ее двойнику пророчили смерть. И чудилось, что, если даже случится такое, все же она никуда не денется, будет жить.
Знала Маша, что операция началась в десять утра. Когда закончилась — так и не узнала. Не спросила. Не было сил спрашивать об этом ни сразу, ни потом.
Ощущения протяженности во времени не было — просто провалилась куда-то, где из нее вытягивали по ниточке, вырывали, выгрызали что-то огромное, огнедышащее, напоминающее солнце. И был ужас, что вырвут, выгрызут, и останется только чернота, тьма. Но солнце цепко жило где-то глубоко внутри. И когда Маша услышала: «Ну вот, операция кончилась!» — первое, что она подумала: «Если бы я знала, что будет такой ужас, я покончила бы с собой». Обрадоваться словам «операция кончилась» она не смогла, будто выдрали из нее как раз то, что и должно было бы обрадоваться. Лишь шелуха телесная осталась. И поняла Маша, что чернота, тьма без протяженности во времени и есть смерть.
В больнице прочитала Маша «Хаджи-Мурата». Натолкнулась на строчки о черном мертвом поле, что рядом с пестрым лугом. И пронзила ее душу догадка: великий Лев Толстой так же, как и она, Маша Боброва, однажды увидел тьму, черноту, смерть.
Здесь, в деревне у Василисы Кафтановой, еще в прошлом году пришло Маше в голову сделать иллюстрацию к повести «Хаджи-Мурат».
Акварель свою Маша назвала «Русское поле». Даже руководительнице изостудии не сказала, что ее работа — иллюстрация к «Хаджи-Мурату». Только сегодня в комитете комсомола призналась. Секретарь комитета Валентин Гребешков упрекнул: «Давно разъяснила бы, что у тебя не абстракция, а иллюстрация. Я-то думал, что твоя акварель — мазня, как Александра Матвеевна говорит. Больше никаких разговоров не будет. Закрыли тему». (Выражение «закрыть тему» Гребешков перенял у директора, и оно ему очень нравилось.)
Сидя на срубе под частоколом, вспоминая все, что случилось за последние дни, Маша снова вздрогнула от гадкого, похожего на плевок словечка «мазня». Вспомнила, как она искала сочетание красок, восхитительную цветовую гамму — неожиданную, чтобы противопоставить ее черноте, которая ничто. Мечта, фантазия, восторг — все легло на бумагу. Вся душа. И оказалось — «мазня»… Нет, никогда больше не будет она, Маша Боброва, так открываться людям. Во всяком случае, Александре Матвеевне. И даже скроет от нее, если опять пойдет в изостудию. Хотя как тут скроешь? Александра Матвеевна требует, чтобы ей все было известно, значит, найдутся в бригаде охотники рассказать. А может, бросить Маше живопись? Или… выйти из бригады, в другой цех попроситься? Вообще уехать бы подальше от Александры Матвеевны, от взгляда ее, от деревянного голоса. «Мазня»!..
Но вопреки всем противоречивым мыслям Маше хотелось сейчас нарисовать летний вечер в деревне. Зеленую ветку с несколькими розовыми лепестками над светлыми красками тишины. Яблоневую ветку.
В прошлом году зашел в изостудию худощавый молодой человек, спросил, нет ли небольшой картины, на которой яблоня. Он купил бы. Нужна ему такая картина для подарка. Руководительница охнула: «Что вы! Мы не продаем! Молодые художники». Пообещала: «Подождите, кто-нибудь нарисует, мы вам так пришлем». Он извинился за свою оплошность, назвал себя: Николай Егорович Крупицын, заведующий лабораторией. Сказал, что пришлет маленькую модель корабля, может, кому-нибудь пригодится для расширения тематики? Так слово за слово. Руководительница: «Действительно, транспорта пока никто не рисовал. Местные пейзажи. Знаете, предки наши умели создавать памятники архитектуры огромной выразительности из простейшего материала… Посмотрите набросок Марии Бобровой «Уголок истории». Маша нарисовала кирпичную стену, расцвеченную изразцами, и терем, украшенный легким шатром. Крупицын похвалил, пошутил: «И добрый молодец». Николай Егорович ей нравился. Руководительница полушутя-полусерьезно: «Заходите к нам. Напишем с вас русского витязя».
Потом Маша не раз представляла себе Крупицына в шлеме и кольчуге. На коне. Под яблоней. Ей хотелось написать его так. Делала наброски. Однажды Василиса заявила уверенно: «Ты влюбилась!» Подумав, Маша серьезно объяснила: «Я никогда ни в кого не влюблюсь. Потому что я каждого все время мысленно дорисовываю и перерисовываю».
Крупицын больше не заходил в изостудию. Потом уже Маша узнала, что Николай Егорович — муж Марьяны.
…В этот июньский субботний вечер, когда Маша радовалась тишине, начальник лаборатории Николай Крупицын сидел за своим рабочим столом. По выходным дням Николай заходил в лабораторию на час, на полтора. Сегодня он задержался, хотя именно в этот вечер собирался прийти домой пораньше. Хотел покормить Вероничку и Алешу и уложить их спать, так как Мара из-за очередного аврала могла вернуться бог весть как поздно.
Николай листал документы, подготовленные на понедельник. Листал, не видя текстов: света не зажег. Лишь один, один текст стоял перед его глазами так, будто был специально ярко освещен. Текст телеграммы о смерти матери. Николай получил телеграмму внизу, у дежурного. Все письма матери тоже приходили на адрес лаборатории. Мать сама предложила, чтобы было так. Сама решила остаться в полной неизвестности для Марьяны. Давно решила, еще тогда, когда Николай, плавая штурманом в Заполярье, повторил ей слова из письма Мары: «Буду ждать потому, что у вас нет родных! Ни с какими папами-мамами знакомиться не хочу!»
И у самого Николая была серьезная причина ничего не говорить Маре о своих родных.
Помнил Николай, как иногда, выпив рюмку водки, мать обхватывала его голову своими руками и нараспев бормотала: «Опасаюсь, не выйдет у тебя, сыночек, ничего в жизни; опасаюсь, не те у тебя отец и мать!»
Казалось, что причитания матери и предостерегали его: не надо рассказывать о своих родителях девушке, которую он полюбит!
Город Мурманск, в котором Коля Крупицын родился, представлялся ему в детстве самым непонятным городом на свете. В книжках он видел картинки, на которых города были совсем непохожи на деревни. А в Мурманске в начале 50-х годов рядом с шестиэтажными и семиэтажными зданиями стояли низкорослые, крепкие, как белые грибы, деревянные дома. Рядом с асфальтированными улицами были замусоренные пустыри. Вся городская жизнь казалась сосредоточенной в районе гавани. Привезли лес — бревна плавают, налезая друг на друга. Привезли уголь — черные горы высятся на берегу. На рейде стоят корабли, выглядят так, словно они в огромных заснеженных тулупах. А в небе такое северное сияние, словно над городом висит гигантская новогодняя елка.
Комната Крупицыных — в районе гавани, в полуподвале — была полна вещами и вещичками, давно отжившими свой срок. Впрочем, мать, приходя с работы (была она единственной санитаркой районной поликлиники), долго хлопотала в комнате, терпеливо наводя лоск на незатейливую утварь, что-то переставляя, что-то перебирая, что-то приколачивая.
Николай не помнил мать улыбающейся или смеющейся, но почему-то был уверен, что иногда видел ее счастливой.
Он помнил, как хорошо, будто вся светясь, мать рассказывала ему, еще младшекласснику, вместо сказки историю о яблоньке.
То ли она сама, то ли кто из родни посадил когда-то яблоньку в дальнем конце двора. Яблонька неказистая, яблочки мелкие, кисленькие, только на компот да на варенье. «Ну мы ветки ей обрубали раза три, потому что мальчишки соседские, чуть яблоки начнут созревать, всю траву вокруг примнут, а нам на севере клок травы дороже тех яблок. Однако мы ей ветви обрубим, а весной она опять зазеленеет. Как-то червь — а может, саранча какая — напал, всю ее облепил, паутиной обвил каждую веточку, а в паутине полно червей. Ну вот, думаем, погибла яблонька. А потом смотрим — она опять лист отрыгнула, опять зеленая стоит! И белый цвет дала с нежной розоватинкой, и яблочки свои, а из них варенье хорошее! Соседи рассказывали, что у них с одной яблонькой то же было, так она погибла. А эта нет. Или, может, терпеливая? Или, может, с виду неказистая, а в душе ее много такого, что дает и зелень, и цвет, и плоды?»
Помнил Николай, как однажды матери принесли путевку на субботу-воскресенье в однодневный дом отдыха под Мурманском. Мать — строгая, торжественная — поехала, благо соседи согласились присмотреть за ребенком. Никогда раньше не доводилось Глафире Крупицыной ездить отдыхать или, боже упаси, лечиться. И тут, приехав не как-нибудь, а по законной профсоюзной бесплатной путевке в чистоту, сытость и уют, она первым делом написала длинное письмо сыну: «Слава богу, доехала я благополучно и начала свой отдых, как в раю…» Дальше шли наставления и советы Коле: слушаться соседей, хорошо учиться, чтобы потом стать настоящим человеком, чтобы люди уважали и ценили за хорошую работу. Письмо пришло тогда, когда Глафира Даниловна уже вернулась из дома отдыха, она сама же и получила свое послание, спрятала в шкатулку и, как запомнил Коля, не раз доставала и перечитывала его вслух.
И главное, почему мать помнилась Николаю счастливой, было ее постоянное бормотанье нараспев, когда она хлопотала по дому. Ни слуха, ни голоса у Глафиры Даниловны не было, но она тихонько тянула несложную мелодию с таким же удовольствием, с каким голосистые поют. А когда Коле исполнилось 15 лет, Глафира Даниловна взяла со сберегательной книжки все свои накопления, заняла в дополнение к ним несколько рублей у соседки и купила сыну гитару.
Демобилизованный отец Николая, бывший боец морской пехоты, веселый задира Егор Крупицын работал на складе в мурманском порту, умудрялся гулять в ресторанах, иногда пропадал по нескольку дней, а дома был тихий и покладистый.
Но говорят правду, что нет в России такого домашнего очага, до которого не дотянулась бы война. Глафира Даниловна узнала, что у ее мужа сохранилась «фронтовая» семья.
Коля, застенчивый школьник, смутно почувствовал в те дни, что за простеньким спряжением «я люблю, ты любишь, он любит…» стоит таинственная сила. «Он любит другую», — чужим, странным голосом сказала мать.
Полуграмотная женщина, никогда не читавшая ни «Грозы», ни «Анны Карениной», выбежала из дома в снежную бурю простоволосая и кинулась под маневрирующий железнодорожный состав. Ей отрезало ногу. Выйдя из больницы, Глафира Даниловна уже не смогла работать санитаркой. В артели инвалидов она плела авоськи. По вечерам Коля подсаживался к ней с гитарой и наигрывал ее любимую «Землянку». Каждый раз мать просила повторить фразу: «До тебя мне дойти нелегко, а до смерти — четыре шага». Когда Коля звал мать в кино, она неизменно отвечала: «Работу не успею закончить, а у нас государственный производственный план».
Материнская работа — плетение хмурых сеточек — казалась Коле совсем простой, а слова «государственный производственный план» были важные, даже торжественные. И постепенно Николай привык с уважением глядеть на пачки сплетенных матерью авосек.
Под выходные дни мать ковыляла на костылях на другой конец города и, прячась, подсматривала, как ее бывший муж идет домой к своей «фронтовой» семье. Новая жена не разрешала ему навещать прежнюю семью, плакала и бранилась, когда узнавала, что Глафира Даниловна за глаза называет его мужем. Видать, по наущению новой Егор послал на прежний свой адрес открытку с категорическим текстом и безлично-официальным обращением: «Уважаемая гражданка! Прошу Вас и требую в целях моей нормальной, счастливой супружеской жизни не обращаться ко мне заглазно в общественных местах, как якобы к Вашему мужу».
Потом Егор умер. Глафира Даниловна снова стала говорить «иду к мужу». И шла на его могилку…
Однажды уже совсем собрался было Николай рассказать жене об искалеченной жизни матери, но побоялся накликать, беду. Показалось, что лучше навсегда вымести из своей жизни то, что случилось в семье его родителей. Еще в детстве слышал от старших мурманчан: «Ветры Заполярья все ненужное выдувают». Нравились Николаю эти слова. Казалось ему порой, что и в партию он вступил потому, что хотелось быть под стать Северу: чистым и строгим.
Уже с новой работы поехал как-то раз Николай в Мурманск в командировку и навестил мать. Она была трезвая, жадно вглядывалась в лицо сына, благодарила за денежные переводы, твердила, что привыкла рано ложиться спать, а ему надо пойти в ресторан, где музыка. Видно, боялась мать, что скучно будет сыну, ответственному начальнику, сидеть весь вечер с ней.
Николай в ресторан не пошел. Чаевничал с матерью. Рассказывал про Марьяну, которая красива, словно морская царица. Рассказывал Глафире Даниловне про детей. Больше, конечно, про малыша Алешу, но и про Вероничку тоже. Глядел, как мать радовалась гостинцам, — привез он лимоны, халву, колбасу докторскую. И для большей материнской радости захотел Николай снова послушать давнюю историю про яблоньку. Помнил с детства: «…мы ей ветки обрубим, а весной она опять зазеленеет… Или, может, терпеливая? Или, может, с виду неказистая, а в душе ее много такого, что дает и зелень, и цвет, и плоды?»
Но Глафира Даниловна ответила, что уже второй год не родятся яблоки: только завяжется яблочко и уже гниет.
— Почему же? — встревоженно удивился Николай, только в ту минуту поняв, что яблонька всегда представлялась ему символом настойчивого, безропотного терпения, отличающего его мать. Пожалел, что так и не нашел в подарок матери картины, на которой была бы цветущая яблоня. Даже открытки такой не нашел.
— Слышала я, будто станция какая-то — американская, что ли? — вырабатывает радиацию. Может, на острове Варде? Он хоть и норвежский, да рядом.
Николая особенно удивило то, как гладко произнесла мать слово «радиация». Подумалось: «Вот он, двадцатый век! В любом углу, под любой кровлей!»
А прощаясь, не сдержалась мать, призналась, что несколько месяцев почти не спит, все ждет, может, сын прибудет с поздним самолетом, а не то с поездом, без расписания…
В темной пустой лаборатории Николай Крупицын громко сказал:
— Теперь ей все равно!
Подумал, что, если поедет сейчас на похороны, он должен будет рассказать Маре все, о чем до сих пор молчал. Рассказать, что и отец пил, и мать погибла от алкоголизма? Нет!..
По дороге домой Николай зашел на почту и дал телеграмму, что прилететь на похороны не сможет. С почты же позвонил в Москву: «Беспокою вас в нерабочее время — простите! Очень прошу закрепить за мной северный участок для постоянного шефства!» Подумал: «Буду наведываться в Мурманск к матери на могилку!»
Марьяна уже была дома. Николай услышал ее шаги, открывая дверь. Он всегда счастливо удивлялся тому, как, раскинув руки, Марьяна импульсивно кидалась ему навстречу. И каждый раз будто повторялась их первая близость: Николай целовал ее, Марьяна ерошила его шевелюру. Только теперь он отпустил бороду, скрывающую худобу щек; в последнее время он неукоснительно экономил на своих обедах, чтобы посылать матери побольше денег, не нарушая хозяйственных планов жены, — вообще ничего не говорил ей. Сочетание требовательной жадности и наивной доверчивости, которые он обнаружил в Марьяне, было поистине восхитительным. Ее натура — Николай теперь знал — как бы отрицала несовместимость; в Марьяне великолепно совмещались противоположности. И сейчас она умудрилась крепко поцеловать его в губы и больно куснуть в щеку. Она была усталая и возбужденная. Усадила Николая за накрытый для него стол, но ужин так и не принесла — обрушила на мужа рассказ о Лаврушиной. Николай считал, что жена уважает своего бригадира. Оказывается, Марьяна Крупицына не намерена больше терпеть несправедливого отношения к ней со стороны Лаврушиной! Не от кого-нибудь, а от самого директора Озолова узнала сегодня Марьяна, что ее, лучшую в бригаде да еще профорга, Александра Матвеевна приравнивает к любой начинающей.
— Даже не просила за меня насчет квартиры! Я это поняла сегодня! — закричала Марьяна, забыв про Алешу, которого она еле убаюкала час назад. — И узнала я, что у нее махинации с пособиями!
Вероника принесла из кухни ужин отцу и, глядя на возбужденную мать, расшумелась больше, чем обычно. Подпрыгивая и валясь на тахту за спиной Николая, девочка верещала:
— Я самолет! Иду в пике, выхожу из пике!
— Даже девчушки бредят техникой! — сказала Марьяна, усаживаясь на тахту рядом с мужем. — Конечно, была бы отдельная трехкомнатная квартира — была бы детская у Алеши и Верушеньки! А так повернуться негде! Разве в двух комнатушках по-человечески устроишься?!
С внезапной обидой она добавила:
— И то стараюсь-стараюсь, а ты не ценишь!
Золотоволосая, очень красивая, несмотря на тени усталости под глазами, она обвела взглядом комнату. Николай подумал, что в самом деле каждая вещь в их маленькой квартире, кроме его гитары, была прямо-таки завоевана женой. Она выстаивала в очередях, заводила знакомство с продавцами, выспрашивала у соседей по дому, что купили, где купили, как удалось купить? С новыми соседями она ладила, с удовольствием вникала в их семейные дела. Незаметно для себя (но очень заметно для Николая) Мара переняла многое из местного говора — и скороговорку, и певучесть, и ласковость речи; часто называла мужа Колюшкой, Николушкой, а Вероничку — Верушенькой. И если пока еще не говорила на «о», то уже, например, произносила не «стаканы», а по-местному — «стаканы́». Но свое резкое, холодноватое имя «Марьяна, Мара» она любила и не терпела, когда кто-нибудь называл ее мягко «Манюша».
Соседи доброжелательно относились к Марьяне, охотно давали советы в хозяйственных делах. И вот на полу не вытертая дорожка, а новый ковер, хотя пришлось Марьяне бегать перед работой и после смены отмечаться в очереди возле магазина. Вместо старомодного дивана с тяжелыми подушками изящная румынская тахта для Вероники. И другая широкая тахта — кажется, чехословацкая — вместо старой деревянной кровати. Раньше был только радиоприемник с радиолой, сейчас телевизор есть.
Николая трогало, что Мара «вила» их гнездо: дополняла немногие довольно дорогие покупки, которые она могла себе позволить, ничего не стоящими пустяками. Нередко он заставал жену погруженной в глубокую задумчивость с купленной на базаре яркой матрешкой в руках, с копилкой в форме мухомора или просто с посеребренной еловой шишкой… В конце концов Марьяна находила для своего драгоценного пустяка такое правильное, единственно возможное место, где комнату без него уже невозможно было себе представить.
Стены обеих комнат и кухня были увешаны застекленными репродукциями из «Огонька», красочными рисунками из старых календарей. Именно с них Марьяна три года назад начала созидание домашнего очага. Она потратила тогда несколько недель на то, чтобы выбрать репродукции, найти мастерскую, оформляющую картины. И главное, найти для каждой репродукции точное, соответствующее ее сути место. Теперь действительно — Николай не мог не признать — было очень красиво. Правда, как и три года назад, после переезда сюда, на стене рядом с гитарой висело вместо ковра темно-серое одеяло со светлыми крапинами, которое Марьяна буквально не выносила. Она говорила о необходимости купить настенный ковер так настойчиво, будто речь шла о жизненно важном деле. И сейчас сказала:
— Конечно, о жизненно важном… Ты меня не понимаешь!
Николая задел горячий голос жены.
— Мне всегда интересно, что у тебя на заводе.
— На заводе все одно и то же. Опять аврал… Ты не понимаешь самого главного — что я могу… что я хочу… этой…
Николай подсказал неуверенно:
— Красоты?
Он видел, что Мара безуспешно ищет ускользающее олово, и сам подсказывал:
— Мечты? Фантазии?
— Этой… духовной жизни! — воскликнула Марьяна и облегченно пробела рукой по лбу.
— Царица требует духовной жизни. Будет таковая! — попытался пошутить Николай.
— Смейся! Разве легко придумать покупку? Целый план нужен. Ну, например, настенный ковер. Какая расцветка сейчас в моде? Какие ковры более качественные? А может, уже не ковер, а польскую солому надо покупать на стену? Живешь этим, представляешь себе все, воображаешь. Душу вкладываешь!
Николай старался вникнуть в рассуждения жены. В самом деле, если человек вкладывает душу, разве это не духовная жизнь? И все-таки трудно связать понятие «духовная жизнь» с продумыванием покупок! Обнять Мару, попытаться еще раз превратить все в шутку? Рассказать, что он сам вкладывает в понятие «духовная жизнь»? Впрочем, один человек вкладывает одно, другой — другое…
Слова матери о радиации, погубившей яблоньку, заставили Николая взять недавно в библиотеке литературу по экологии. Сейчас он неожиданно для самого себя спросил жену:
— Царица! Твой покорный слуга не ведает, слышала ли ты об экологическом критерии развития народного хозяйства?
— Экологический? Надо же…
Он сказал, привычно легко пользуясь научной терминологией:
— Экологический критерий — это оценка различных мероприятий народного хозяйства с точки зрения того, нарушили они или не нарушили динамическое равновесие между человеком и окружающей средой. Поняла?
— Не поняла.
— Ну хорошо…
— Ничего хорошего! Ты, наверно, думаешь, что я дура?
— Ты знаешь, что я так не думаю. Но боюсь, что на заводе ты, извини меня, тупеешь… Подожди, не злись! Была в литейке когда-нибудь? Ладно. Заметила, что там дышать трудно?
— Да и у нас в цехе почти что как в литейке!
— Неудивительно. Все металлообрабатывающие станки сбрасывают эмульсию, А кроме того, смазка, металлическая пыль. Загрязнение воздуха — пример нарушения равновесия между человеком и окружающей средой… А если бы ты как председатель цехкома предложила посадить на заводской территории, ну, например, яблони и был бы у вас яблоневый сад, то воздух уже стал бы чище… Знаешь, есть такие яблоньки — неказистые с виду, но и нетребовательные. И яблочки хоть кислые, но на варенье хороши!
— Надо же! Давно сказал бы, что любишь яблочное варенье, я наварила бы.
— Дело не только в яблочном варенье. Ты представь себе эту яблоньку. Она терпеливая. Цветы у нее белые, с нежной розоватинкой…
— Папа Коля, я представила! Мама, посади яблоню! — закричала Вероника.
Николай легко вздохнул. Показалось, что он выполнил неписаное завещание матери. Пусть растут на земле терпеливые, неказистые с виду яблоньки, умеющие давать цветы и плоды!
Мара покачала головой:
— Канитель. Ведь к директору идти. Кто пойдет? Он еще засмеет, скажет, что надо о своем деле заботиться, о панелях, а не о плодовых садах. О садах пускай колхозники. И я тебе скажу — прав директор! Если каждый начнет свое предлагать и на своем настаивать, какая кутерьма пойдет?! Вон Юлка Дерюгина — я тебе про нее рассказывала — написала в стенгазету, что стадион надо построить нам самим в свободное время. Представляешь?! — Мара скривила губы.
А Николай почти радовался: жена не смеялась над его сентиментальностью. Что же касается директора завода, то было бы интересно поговорить с ним. За три года Николай не раз видел директора завода, но все издали: седой, плотный, в дымчатых очках с длинными темными дугами — так, будто брови сдвинуты. Директор выглядел молодым вопреки тому, что у него на крупном черепе лишь кайма седоватых волос. А вот слышал Николай об Озолове почаще, чем о секретаре обкома партии товарище Черенцове: Озолов разрешил; Озолов согласен; Озолов возражает. И от Мары не впервые: к директору надо идти; директор дал нагоняй.
Николай удивился:
— У тебя получается, что ни парткома, ни завкома, один Озолов за всех!
Марьяна пожала плечами:
— Как скажет Озолов, так и будет.
Помолчала, вспоминая свой сегодняшний неудачный разговор с ним. И все же добавила с уважением:
— У нашего директора слова с делами не расходятся! Надо только добиться, чтобы он пообещал…
Марьяна вышла в другую комнату — показалось, что закричал Алеша, — и долго стояла, глядя на картину над его кроваткой. Марьяна не знала ни имени художника, ни названия картины. Для нее это не имело никакого значения. В слабом свете ночника репродукция, пожалуй, была еще лучше, чем днем. Непонятное смятение испытывала Марьяна, глядя на охваченные деревянной рамкой застекленные волны, пальмы, звезды. Казалось, море, длинные ветки, само небо вырвалось из-под стекла, освободились из деревянной клетки, заполнили комнату, проникли в нее, Марьяну. Казалось, что уже сама она стоит на берегу, чуть покачиваясь, глядя в звездную даль.
— Какая красота есть на свете! — вздохнула Мара. Неохотно вернулась в ярко освещенную комнату, села на пуф перед трельяжем и стала сосредоточенно расплетать и расчесывать косы. Николай потянулся к ней, подставил ладони под светлую массу волос.
В зеркале отражалось полузакрытое светлой волной красивое лицо. Николай наклонился и, отбросив светлую волну, поцеловал жену в губы. Мара закрыла глаза. С закрытыми глазами лицо ее стало намного старше, казалось тусклым, озабоченным — так, словно скрылось постоянно блиставшее в глазах легкое, еще бездумное утро.
Машины, посланные на завод-поставщик, вернулись в воскресенье, во второй половине дня, доверху нагруженные контакторами в солидной упаковке.
Вся бригада Лаврушиной в домашних тапочках — не выстоишь перед верстаками на каблуках — кинулась во двор помочь разгрузке. За монтажницами к машинам подбежали слесари-сборщики со своим бригадиром Владимиром Веприковым.
— Соревнуются наши бригады. Значит, товарищество полагается, боже мой, держать на высоте! — сказал Владимир.
Он был рад хорошей пробежке через весь цех по крутой лестнице и по двору. Пробежка поднимала настроение. С ним, бригадиром слесарей-сборщиков, он чувствовал, творилось нечто странное. А если припомнить поточней, когда это началось, то получалось — уже давно, в тот самый час, в ту самую минуту, когда на цеховом профсоюзном собрании увидел Юлию Дерюгину. Зеленоглазая, боже мой! Спортивная куртка модная, клевая, как говорится. Между прочим, вся в значках. Наверно, приятелей много, а иначе откуда бы столько значков насобирала?!
Председательствовал Володя на том собрании. Вдохновился и как будто неплохо говорил о том, что молодым кадрам надо помогать. Имел в виду, что Юлка Дерюгина и есть «молодой кадр». А она слушала Владимира Веприкова так, как еще никогда никто его не слушал. Ни мать: «Отвяжись, Вовушка, большой уже, с малышами не управляюсь!» Ни отец, водитель такси: «Помолчи, Владимир, целый день разговоры пассажиров слышу!» Ни учительница в школе: «Веприков, что у тебя за привычка всех поучать?!» Конечно, теперь в бригаде ребята слушали, так они скорее всего по обязанности, потому он бригадир! А эта зеленоглазая не по обязанности, а сама по себе: уставилась — и все тут!.. Не мог такого забыть Володя. Сам стал то и дело поглядывать в сторону монтажниц. Однажды увидел, как секретарь цеховой комсомольской организации Валерка Круглов толковал о чем-то с Юлкой Дерюгиной чуть не полчаса, так, боже мой, рука чесалась подойти и в ухо дать Круглову, еле удержался! Валерке, однако, сказал по-приятельски:
— Ты Дерюгину оставь в покое!
— Я просил ее заметку в стенгазету написать. А ты уж закадрил ее, что ли?.. Конечно, она девочка клевая. С ней пройтись — и то удовольствие.
— Еще не закадрил.
…Пока прямо в цехе, а не на складе сдирали с контакторов упаковку, стало уже два часа дня. Но никто не заикнулся о том, чтобы рвануть в столовую, что напротив, через улицу, или чтобы забежать хотя бы в цеховое кафе. Пожевали то, что прихватили из дома. Все контакторы надо закрепить на панели, массу панелей надо обработать!
…Озолов предполагал напомнить Александре Матвеевне Лаврушиной о том, что 30 июня в 10 часов утра открытие седьмой сессии Верховного Совета РСФСР, хорошо бы рапортовать о завершении программы завтра, 29 июня. Пусть даже к вечеру. Но, проследив в течение нескольких минут за тем, как Веприков сдирает деревянную обшивку с аппаратов, как слесари и монтажницы растаскивают контакторы по панелям, Федор Николаевич молча повернул к двери кабинета начальника цеха. Решил не изменять своему правилу — не раскрывать заранее, какой именно рапорт задумал. Из печального опыта некоторых директоров заводов знал: можно объявить, а в последнюю минуту сорвется.
Марьяна проводила директора разочарованным взглядом. Ушел. Надо же! Ей почему-то хотелось, чтобы этот дородный сильный человек почувствовал силу и энергию бригады и ее самой. Она была уверена, что выделяется среди других легкостью движений, изяществом в работе. Впрочем, появление директора выбило Марьяну из ритма. Она быстро оглянулась на товарок. Руки Раисы Легкобыковой, стоящей у соседнего верстака, как и накануне, прямо-таки порхали над панелью, даже уже как-то слишком легко прикасалась Легкобыкова пневматическим гайковертом к болтам, крепя провода.
«Контакт — слабое место электротехники», — снова возникла даже не в сознании Мары, а как бы в далеком тумане знакомая фраза старого мастера из далекого северного городка. Возникла и погасла.
Только поздно ночью с 28 на 29 июня бригада монтажниц, обработав примерно половину панелей, завалилась спать: кто возле верстаков, кто в красном уголке, кто в кабинете начальника цеха.
Юлия Дерюгина пошла в цеховое кафе, работавшее этой ночью.
В кафе было полно народу. Оказалось, не только монтажницы не ушли сегодня домой. Такой кейф! Видно, аврал захватил в свою орбиту многих в аппаратном цехе и даже в заводоуправлении.
За стаканами чая кейфовали Владимир Веприков и Валерий Круглов. А с ними двое в костюмчиках. Кажется, из планово-диспетчерского. Юлка с чашкой кофе села за ближайший к ним столик. Веприков оглянулся. Юлке показалось, что он хотел пригласить ее в свою компанию, но не решился.
Молодой человек в костюмчике рассказывал, что на заводских складах до сих пор полно продукции, которая считается выгодной, рентабельной, но сбыта не имеет.
Веприков, набивший руку на рифмовках в цеховую стенгазету, оглянулся на Юлку и продекламировал:
— Аврал дает вал, а в итоге, боже мой, завал!
За столиком Веприкова рассмеялись. Юлка тоже улыбнулась.
Потом другой молодой человек в костюмчике, видно, только что вернувшийся из командировки, стал рассказывать о своих впечатлениях. И сами термины были необыкновенные, будто в них сила и расстояние, одним словом, масштабы: «сибирские районы большого электричества»; «высоковольтное электрооборудование»; «вам нужно замерить температуру подшипника, вы кнопку нажали — и все».
Юлка слушала и радовалась своей причастности к миру масштабов и мощностей. Кое-что она все-таки понимает и кое-что умеет! Умеет уже монтировать эти самые панели управления, защиты, сигнализации — какие там еще? Может быть, напрасно стала она заочницей Московского института иностранных языков? Может быть, надо было попытаться поступить в Московский энергетический? Но ведь знание английского и немецкого языков пригодится для чтения технической литературы… С другой стороны, Александра Матвеевна Лаврушина гордится тем, что у нее в бригаде работает студентка, более или менее свободно владеющая иностранным языком. Лаврушина как-то прямо сказала Юлке:
— Освоишь отлично монтаж и будешь самым толковым человеком в бригаде. И практику будешь знать, и с любой западной технической новинкой на иностранном языке познакомишься в библиотеке ИТР.
Казалось Юлке, что уже сейчас она способностями выделяется в бригаде. Еще весной Валерий Круглов попросил ее написать заметку в стенгазету о том, что на заводе надо больше развивать спорт. Она написала, что надо самим построить заводской стадион. Именно об этом ее предложении вчера вспомнила бытовка.
Вчерашний разговор с англичанами, осматривавшими завод, был для Юлки тоже важным событием. Во-первых, ее самолюбию льстило, что сам директор представил ее гостям. Во-вторых, она, преодолев робость, говорила с англичанами на их родном языке. И кроме того, вчерашняя встреча напомнила Юлке гораздо более давнюю встречу — с англичанином Тедом в молодежном лагере «Спутник» в Гурзуфе. Молодой актер Тед немного говорил по-русски. Они вместе играли в теннис, плавали, танцевали. Он даже рассказывал Юлке про английский «театр абсурда». Прощаясь, обменялись адресами. В первой же открытке из Лондона Тед написал Юлке то, что не сказал ей в «Спутнике»: «Я вас люблю». Хотя Юлка была уверена, что тоже любит Теда, она в ответ написала ему про областные соревнования по настольному теннису, в которых участвовала Ольга Владимировна Пахомова: она как член Советского комитета защиты мира сопровождала группу Теда в Гурзуф.
Юля до сих пор продолжала переписываться с молодым англичанином. Теперь он тоже написал ей о спортивных соревнованиях в Лондоне.
Юлка была уверена, что на всю жизнь запомнила те дни. Они вставали перед глазами такие ослепительно-сияющие, что Юлка даже щурилась. Казалось, солнце тогда вовсе не заходило, ночи тоже были жаркие, солнечные. И были горячие горы вблизи, и горячие кипарисы совсем рядом. И яркие угластые флаги разных стран. И оранжевые дорожки, обрамленные белыми султанами пампасной травы. И синее-синее море. Над травой летали большие белые и черные мохнатые бабочки. Может быть, к сентябрю они вырастают еще больше — становятся как чайки по величине… Но на себя, ту школьницу-десятиклассницу, которая была в «Спутнике», Юлка уже умела смотреть со стороны, чуть иронически; Она видела, как та девчонка в купальнике нелепо раскачивалась на скамейке, обхватив свои длинные мускулистые, как у мальчишки, ноги длинными загорелыми руками. От смущения раскачивалась. Потому что перед ней был Тед, высокий, с блестящим крестиком на шее. Он расхаживал по дорожке и доказывал что-то на смеси английского с русским.
Сейчас, слушая разговор за соседним, веприковским, столиком, Юля думала, что Володя чем-то странно похож на Теда. Может быть, тем, что он так же говорит взглядом и выражением лица больше, чем словами?
Выходя из кафе, Юлка оглянулась. Владимир Веприков смотрел ей вслед…
Александра Матвеевна ушла в глубину цеха и уселась на табуретке возле огромного окна, разделенного вдоль и поперек на клетки узкими полосками рамы. Похоже, когда клонит ко сну, на клетку гигантского кроссворда. Лаврушиной сначала казалось, что она заснет, едва уронит голову на подоконник. Но перед глазами вставал этот же цех, только квадраты «кроссворда» были затянуты черной маскировкой. И самое последнее слово в «кроссворде» все никак сейчас не решалось, не отгадывалось.
Это держало ее в полудреме. Может быть, даже не слово надо было вспомнить, а образ, впечатление давнее? Что-то подтверждающее мысль о важности для воспитания характера напряженной, самозабвенной работы. Не военный день или час, а что-то более далекое. Может быть, давнюю, довоенную Москву, куда областные «фабзайчата» ездили на экскурсию?
В Москве тогда так же, как и у них в городе, повсюду висели красные цифры «518» и «1040». Страна готовилась к XVII съезду партии. Лозунгом было: «Построить 518 заводов и 1040 машинно-тракторных станций». Предприятия брали обязательства закончить первую пятилетку в четыре года, к 26 января 1934 года, ко дню открытия съезда.
В Москве, кроме цифр «518» и «1040», на строительных лесах и на стенах домов алел призыв: «Комсомольцы метро! Включайтесь в поход XVII партсъезда!» На плакате было изображено Красное знамя. Его несли два парня в метростроевской одежде. Они шагали высоко над тоннелем метро. Под ними мчался вагон с надписью: «Метрами высококачественного тоннеля дадим пролетарской столице лучшее в мире метро!»
Как сказал тогда же на экскурсии ей, Шуре Токаревой, ее товарищ по ФЗУ Павел Лаврушин, в Москве начал выходить журнал «Сорена», что означало «Социалистическая реконструкция и наука». Авторы журнала поддерживали требование Серго Орджоникидзе планировать науку.
После возвращения с экскурсии в Москву Павел стал постоянно носить в карманах пальто и брюк вырванные из «Сорены» страницы и перечитывал их, близко поднося к лицу — у него уже тогда было слабое зрение.
— Повернуть науку к интересам производства! — говорил Павел. Фразы его были похожи на формулы, которые полагается запомнить.
Научно-исследовательские институты создавались на базе предприятий. И многие только что построенные предприятия — их светлые просторные цехи с покрытыми лаком станками обтекаемой формы — казались и кадровым рабочим, и молодежи похожими на научно-исследовательские институты.
В областном центре одновременно с реконструкцией большого завода — главного шефа городских ФЗУ — начали строить новое предприятие. Шура вместе с другими фабзавучниками приходила к строителям на субботник. Расчищали площадку под токарно-автоматный цех. Завод проектировала заграничная фирма, кажется немецко-итальянская. Иностранные инженеры ходили, как врачи, в белых халатах. Они улыбались, глядя на местных «фрейлейн» и «синьорин», не употреблявших никакой косметики и прыгавших по-мальчишески через ящики и канавы. Свои белые халаты иностранцы не пачкали. «Фрейлейн» и «синьорин» охотно приветствовали поднятыми вверх кулаками: «Рот фронт!»
Эти образы давнего прошлого имели, казалось Шуре, прямое отношение к ее нынешним мыслям о путях и средствах воспитания характера. Но все-таки не образы эти были ключевым звеном, которое ей надо было вспомнить для решения «кроссворда». Было, она чувствовала, было где-то глубоко в памяти необходимое яркое слово… Вспомнила! «Юпитеры». Вот именно: «юпитеры» киносъемки!
…Поздняя осень уже 1935 года. Первая очередь нового завода в областном центре сдана в эксплуатацию. В его инструментальный цех поставили пятишпиндельный токарный полуавтомат заграничной фирмы «Питлер».
Павел, Шура, Ольга и еще несколько молодых рабочих, бывших фабзавучников, получили разрешение прийти посмотреть заграничную технику. И случилось так, что именно в этот час в цехе была достигнута сверхрекордная производительность труда не на заграничном станке, а на горизонтально-фрезерном, отечественной конструкции; на специальном многоместном приспособлении к нему, разработанном советскими инженерами.
Сверкает киносъемка; Полчаса, и час, и два часа затаив дыхание следят рабочие инструментального цеха, соседних цехов и соседнего завода за сотворением чуда.
Молодой фрезеровщик, весь во власти напряженного ритма, с влажными прядями волос на лбу, склонился над станком.
Наконец кто-то восторженно выкрикнул: «За три часа выполнена десятидневная программа производства шпулек!»
Фрезеровщика поздравляют: ведь он только что стал первым стахановцем нового завода! Более того, он первый стахановец всего города, всей области.
И в тот же день случилась у Оли Пахомовой, Шуриной подружки, первая перепалка с Павлом Лаврушиным. А Павла, ставшего потом ее мужем, Шура и тогда считала и теперь считает непререкаемым авторитетом в политике, в экономике, в технике. Почти во всем.
Из цеха на улицу они вышли вместе, вместе сели в трамвай, хотя Павлу проще было пройти пешком. На площадке, которую, кидало из стороны в сторону, Павел старался перекричать дребезжание, скрежет и скрип дряхлого вагона:
— Ну как вы думаете, девчата, разве надо, чтобы технический отдел и весь цех обслуживал одного рабочего, лишь бы сделать его стахановцем? Разве надо, чтобы внимание сосредоточивалось только на одном человеке?
— Да ведь это и есть сила коллектива! — закричала Ольга. — Это сотворение человека нового типа! Разве дело в шпульках?! Кому нужно столько шпулек? В этом ты прав! Но новый тип рабочего нужен! Новый человек нужен!
Сейчас Александра Матвеевна понимала, что в чем-то была права Ольга, а в чем-то Павел. В те еще совсем молодые годы Советской страны надо было дать людям пример, показать им их собственные возможности, к чему стремиться. Но Олины рассуждения все же были наивны. Ведь и «новый человек» создается не единым взмахом!
Ох как трудно создать его, нового человека!
Как старается она, Александра Лаврушина, чтобы в ее бригаде воспитывался этот новый человек. Каким он должен быть? Непьющим, конечно. Ну, девчата не пьют, а все же чтобы не вовлекли их! Новый человек должен любить свою работу так, чтобы главное желание у него было отлично дело сделать… Да и не только в работе, а во всем к совершенству стремиться — вот каким должен быть новый человек, человек коммунистического общества! В большом и малом стремиться к совершенству. В характере и в одежде. Чтобы скромность была и достоинство…
Говорят, что крута она, Александра Матвеевна, а как иначе?! Не о картинах же разговоры разводить?! В рисовании она не обязана понимать… И вдруг будто кольнуло в сознании Александры Матвеевны: вправду ли не обязана?
Так, почти и не поспав, Александра Матвеевна все же чувствовала себя утром после чашки кофе — есть ничего не хотелось — бодрой. Только под левой лопаткой побаливало да левая рука казалась перевязанной туго-натуго. А потом боль под лопаткой прошла, рука стала опять легкой и точной. И в работе было легко, и радостно на душе.
В цех опять пришел директор, его заместители, маленький большеглазый редактор многотиражки Семен Ильич Райский, даже, кажется, кто-то из райкома партии. Все они стояли вместе с начальником цеха и мастерами чуть поодаль от участка бригады монтажниц, но глядели только на их работу. И Лаврушина чувствовала, что бригада выполнит то, что ждут от нее: поставит свой сверхрекорд, переработает панели не завтра, а сегодня, 29 июня, к вечеру.
Краем глаза она увидела Оградоваса. Услышала его голос:
— Крупицыной муж звонит по телефону!
И свой собственный голос услышала Александра, свой автоматический ответ:
— Какие могут быть телефоны! Не отрывайте от работы!
Тут же она взглянула на Марьяну и убедилась, что та поняла правильно: не побежала к телефону, продолжала работать. «Воспитание характера!» — снова подумала Александра Матвеевна.
Лица монтажниц ее бригады виделись ей как сквозь дымку — молодые, свежие, с яркими глазами. Утро сменилось полднем, потом алым закатом. Но времени, казалось ей, не было. Только вдохновенный ритм работы…
Секретарь парткома Олег Сергеевич Иванов собирался во второй аппаратный вместе с директором еще с утра; что там, у Оградоваса? Даст программу сегодня или не успеет? Выбрался Олег Сергеевич в цех только на закате, огромные окна были празднично-алыми. И, подойдя к участку бригады Лаврушиной, секретарь парткома на мгновение замер в растерянности: не узнал знакомых девушек! Показалось ему, что все они на одно лицо: изможденные, измученные. Лишь Александра Матвеевна была такая, будто нет груза усталости на плечах. Ровные брови как бы прочеркнуты высоко над глазами. Спокойная, довольная. Уверена уже, что программу даст.
Программу дали 29 июня в девятнадцать ноль-ноль. Оградоваса, мастера Шаргина и Александру Матвеевну вызвали в партком.
— Поздравить, наверно, — пробормотала Настя Кометова.
Уходя, Александра Матвеевна напомнила Марьяне:
— Теперь-то позвони домой мужу!
— Звонила. Он уже улетел. В командировку на Север. Дочка говорит, что попрощаться хотел.
Хриплый голос Марьяны срывался.
— Сама-то к дочке спешишь, прямо в цехе переодеваешься? — миролюбиво спросила Александра Матвеевна.
— Еще забегу отметиться в очереди на ковер. Если, конечно, и туда не опоздала.
Мара стянула с себя халат, еще влажный от пота, торопливо вытерла им лицо, шею, руки; накинула платье и убежала.
— Все силы из людей вымотала, а теперь заигрывает, — вяло сказал кто-то вдогонку Александре Матвеевне.
— Ей в «пятиминутке» переодеваться можно, а нам в цехе нельзя, — равнодушно добавила Груша Золотушкина.
— Зла не хватает! — устало откликнулся еще кто-то. И тот же голос вдогонку Александре Матвеевне сказал уже со злостью: — Хватит этих переработок в угоду начальству. Другого бригадира надо. Манюшу Боброву.
— Спасибо! — испуганно вскрикнула Маша.
— Дерюгину! Она с начальством на всех языках договорится!
— Может быть, и договорюсь! — самоуверенно сказала Юлка.
Раиса Легкобыкова подошла к ней, покровительственно шлепнула по плечу, серьезно произнесла:
— Изберем Юлию Дерюгину новым бригадиром.
Кто-то кивнул, кто-то пожал руку. Раиса негромко объяснила:
— Я дело говорю. Бригадира назначает администрация, но с мнением рабочих считаются… Кто «за»?
Подняли руки. Кто сразу же, кто будто нехотя. Последними, пошептавшись между собой, проголосовали «за» старшие — Елизавета Архиповна Пухова и Евдокия Михайловна Стеклова.
— Не побоишься сама сообщить тете Шуре, что мы тебя избрали? — подзадорила Легкобыкова Юлку уже в бытовке.
— А я никого и ничего не боюсь!
Николай Крупицын по дороге в аэропорт заехал на завод — может быть, удастся увидеть Мару?
С чемоданчиком в одной руке и с транзистором в другой — Мара все равно никаких передач не слушает — Николай стоял возле проходной. Сначала вышли двое: Оградовас и мастер Шаргин, как догадался Николай по давнему описанию Мары. Они устало перекидывались замечаниями, в которых еще слышалась жизнь цеха. Потом плотной группой вышли женщины. Молча. Мары не было среди них. Повернули в сторону от Николая, все же оглядываясь на него. Одна остановилась. За ней еще две.
— Вы не из горкома комсомола?
«Это, верно, Кометова», — подумал Николай. Он вспомнил шутливое замечание Мары, что на круглые бусины похожи гласные «о» в словах ее товарки по бригаде. Да и лихость некоторая была в интонации, задорный подтекст чувствовался: мол, прекрасно знаю, что не из горкома, понарошку спрашиваю!
А Николай Крупицын был членом пленума и горкома и обкома ВЛКСМ. Поэтому он с удовольствием, ответил, тоже не без лихости:
— И не только из горкома комсомола. Я одновременно из обкома комсомола!
— Небось пришли нас поздравить с выполнением программы? Так почему же без баяна? И еще можете поздравить нас от имени горкома и обкома: мы избрали нового бригадира! Вот она — Юлия Дерюгина. Еще успеете сообщить в обком и горком!
Николай увидел очень самоуверенную девушку с гордыми зелеными глазами. Впрочем, она смутилась, сказала с запинкой:
— Меня действительно избрали. Но администрация еще не утвердила.
— Вместо баяна транзистор! Более модно, — сказал Николай. Он поставил чемоданчик на тротуар, выдвинул антенну транзистора, нажал на какую-то клавишу («Может быть, Мара услышит музыку и поторопится вниз?»). Рядом с еще не отзвучавшим смехом монтажниц проплыли заключительные строки давней песни:
Мне в холодной землянке тепло
От твоей негасимой любви.
— Спасибо! — очень серьезно произнесла девушка с аккуратной челочкой на лбу. — Спасибо за то, что вы нас так хорошо поздравили, хотя Марьяна уже убежала. Отметиться побежала в очереди на ковры. Вы муж Марьяны, да?
— А у меня уже и времени не остается идти за ней туда! — расстроенно сказал Николай. — Уже надо на автобус к самолету!
— Мы вас проводим. Девчата, проводим товарища из горкома, а также из обкома комсомола?
— А также Маргаринового мужа!
Кто-то взял у Николая транзистор. Зазвучала музыка. Запели не очень в лад с аккомпанементом транзистора:
А женщины глядят из-под руки,
В затылки наши круглые глядят.
Александра Матвеевна не ходила ни в театр, ни в кино, ни в цирк — времени не хватало. Даже телевизор включала редко — чего-то глаза натружаются от этого телевизора. Зрение берегла. Газеты обязательно читала, а книги, признаться, без большой охоты.
Очень любила Александра Матвеевна такие вечера дома, когда дочка с отцом рассуждали о чем-то, а она спокойно слушала, отдыхала.
Житейские обстоятельства не позволили Александре Лаврушиной окончить вуз, она не заняла в отличие от Оли Пахомовой никакого видного поста на заводе. Но в глубине души, никому не говоря об этом, Александра считала себя счастливой. Может быть, как матери ее, как бабке и прабабке, было и ей на роду написано нарожать не менее дюжины дочерей — родных сестер у Александры одиннадцать, — но вышло иначе: у них с Лаврушиным только Нина. Зато 12 в бригаде.
Слушая, как Павел рассуждает с Ниной, Александра Матвеевна иной раз внутренне посмеивалась: она, хоть и без образования, лучше Павла управляется со своими 12! Но пусть он сам занимается Ниной, не забывает, что он отец, не отрывается от дома.
Иногда Александра Матвеевна удивлялась: казалось ей, что у молодежи не прочь почерпнуть Павел Сергеевич Лаврушин нужное, интересное ему.
— Ну расскажи, Нинок, как прошло ваше комсомольское собрание на факультете?
— Очень просто. Обсуждали, чтобы студенты-некомсомольцы выполняли поручения; ну и кто-то предложил сказать каждому, что именно у него самое ответственное поручение от комитета комсомола факультета. А все как заорут против! Потому что, во-первых, неправда, а во-вторых, лучше сказать «от комсомольского собрания», а не «от комитета».
— И, по-твоему, это правильно?
— Пап, ты ничего не понимаешь! У нас в комитет комсомола попал самый тупой студент изо всего факультета.
— Зачем же вы его избрали?
— Пап, ты ничего не знаешь! Мы так гудели на собрании против его избрания, что окна дрожали. И не избрали его, а потом кооптировали.
— Значит, ведете борьбу против тупиц?
— Не мы ведем борьбу, а он! Он же один против всех, ему действительно приходится бороться!
А однажды Нина сказала таким тоном, словно и отец и мать тоже явные тупицы и ей приходится растолковывать родителям самые простые вещи:
— Пап, мам! Вы просто не представляете себе, какая у нас фронда!
Тогда Александре Матвеевне, помнится, пришло в голову: может, зря она не вмешивается в разговоры мужа с дочкой?
Кроме таких вечеров с мужем да с дочкой, было у Александры Матвеевны еще одно особенное, для себя хранимое удовольствие: оглянуться на свою жизнь. Оглянешься — и такие картины в памяти встанут, ни в какой театр не надо ходить. И видно, что жила она как надо, как должно, как требовали от нее.
…16 октября 1941 года завод закрыли, а несколько цехов эвакуировали на Урал. Шура вышла из цеха, из проходной и остановилась вместе с другими. Дальше уходить от завода не хотелось. Сердце щемило. Так и стояла, может, час, может, два подле заводских стен. И на другой день пришла сюда — вдруг позовут обратно в цех? Долго стояла, до сумерек. А потом — уже одна — Шура пошла в кремль. Небо стало белесо-лиловым — так, словно копило снег. Тени в кремле уплотнялись, превращаясь в смутные образы древних князей, бояр, ратников, мастеров-умельцев. Никогда раньше не представлялось такого Шуре, хотя любила она постоять в час заката подле полуразрушенной от старости кремлевской стены, на древней вечевой площади. В тот вечер показалось Шуре, что слышит она гул вечевого колокола. А потом догадалась: сердце у нее билось так, что гул стоял в ушах.
Потом те цехи, которые не эвакуировались, начали работать и обрастать новыми, Шуру послали в термичку. Ходила, ходила по заводу, термички не нашла, вернулась в кадры, а там говорят: «Ну иди тогда в литейку!» Обрадовалась — знала, что Оля Пахомова тоже в литейке. Их с Ольгой, хоть та добровольно с поста инструктора обкома комсомола пришла в литейку стерженщицей, то и дело запрягали на самое тяжелое — снаряды таскать. Шура удивлялась подруге: Оля тоненькая, маленькая, а ведь ухватит мешок с двумя снарядами и тащит, как муравей. Бессловесная была тогда до невозможности! Лишь однажды у нее как бы стоном вырвалось: «Только бы его не убили!» Ну и догадалась Шура, что ее подружка шибко любит кого-то. Любовь может помочь и снаряды таскать, и холод выдержать, и голод. Работали по 12 часов. Утром мать заставляла Шуру надевать под пальто теплую кофту и поддевку, ведь ехать на завод двумя трамваями холодно! Да и в цехе тоже. А Шура раньше так воображала, что в литейке должна быть жара. В трамвае Шуру, толстую от нескольких одежин, толкали: «Отъелась в столовой!» Терпела. Молчала. Это сейчас она горлом что хочешь возьмет, а в войну горло свое подавляла, училась бессловесности, хоть с языка рвалось: «Вам бы такую столовую — в литейку!»
И сейчас все можно вытерпеть, думала Лаврушина, только бы не было новой войны!
Конечно, много недостатков. Очереди в магазинах. Пьянство… Или, например, канализация: не только в окрестных деревнях, но и на окраине города порой рядом с каменным домом встретишь дощатую уборную… А вот если вспомнить тот военный быт да сравнить с нынешней мирной жизнью, недостатки теперешние будто бы и не такие уже страшные, и вся жизнь сейчас легче, радостней, хотя тогда была молодость.
…Расписывались с Павлом Лаврушиным зимой 1945 года. В первом этаже большого серого дома рядом с кинотеатром был загс, да вроде он и теперь там. Только тогда те, кто расписывался, приходили вдвоем, без родных, без гостей, и никаких тебе фотоснимков и бокалов шампанского. За одним столиком — регистрация браков, за другим — записывали, кто помер.
Павел после окончания ФЗУ попал в Ленинград — отца перевели туда по работе. В Ленинграде поступил Павел в электротехнический институт имени Ульянова-Ленина.
Из-за плохого зрения Павла Лаврушина в начале войны послали на тыловые работы; потом по «Дороге жизни» вывезли из Ленинграда вместе с другими студентами и преподавателями института. Все родные Павла к тому времени погибли, похоронены на Пискаревском кладбище.
В своем родном городе Павел разыскал свою хорошую знакомую по ФЗУ Шуру Токареву, поселился у нее, потом зарегистрировался с нею в загсе.
И Шуре и Павлу казалось естественным то, что они стали мужем и женой. «Сколько лет знаем друг друга, давно уже как родные! — запомнились Шуре слова Павла перед тем, как пошли в загс: — Красивая ты. Брови у тебя как два крыла». И свой ответ она запомнила: «Некогда мне быть красивой, сама себя не замечаю, я и не знаю, какая я. В зеркало никогда не смотрюсь!»
Она в самом деле ни в молодости, ни в зрелые годы почти никогда не смотрела на себя в зеркало. Удивилась недавно — зачем муж поставил в спальне трельяж?
Тогда в загсе даже не поцеловались. А дома мать все же встретила хлебом-солью: купила за дикую цену у какой-то женщины возле булочной кусок белого хлеба и раздобыла где-то «бузы» — серой солдатской соли.
Война еще выявлялась во всем городском быте, а тут Нинушка родилась. В родильных домах, впрочем (Шура улыбнулась, вспоминая), было хорошо. Чисто, хотя вокруг в городе еще были грязь и нищета. Всем матерям выдавали белоснежные косынки, и нянечки гордились чистотой и ворчали: «Мы несем их, розовых, беленьких, а вокруг животатые прут, посмотреть им надо обязательно!»
А когда пришла с Нинушкой домой — еды нет, молока нет, давали суфле, заболтанное на воде. Ребеночку 27 дней от роду, а у него, у крохотухи такой, двустороннее воспаление легких и с желудочком что-то. Шура бессонно носила дочку по комнате, держа Нинкину попочку в ладони, чтобы не лилось… Сейчас Нинушке рассказать — пожалуй, назовет сентиментальщиной.
После аврала Александра Матвеевна шла домой пешком, радуясь, что сегодня ей не надо стоять в поздних очередях и тащить полную авоську; все, конечно, купила Нина, она уже сдала экзамены в своем политехническом, перешла на последний курс.
Ни мужа, ни дочки еще не было дома. Александру клонило ко сну — давал знать недосып в авральные дни. Но она вскипятила чайник, заварила крепкого цейлонского и села в качалку на балкон чаевничать — никакой дачи не нужно, которую все равно строить некогда, а покупать не хватает денег.
Прихлебывала чай, оглядываясь мысленно на прошедший аврал — один из самых напряженных за последние несколько лет. Была довольна собой: быстро утихомирила смутьянов, привела свой бригадный корабль к победе.
С балкона виден Александре Матвеевне плакат в гостиной: ледяная гора в форме двух белоснежных медведей; с горы катятся люди в заснеженных коричневых дохах на коричневых санях, которые мчат коричневые собаки. Три больших серых самолета с красными звездами на крыльях — на темно-синем небе. Справа — коричневая трибуна, над ней красные знамена; на трибуне — несколько человек в синей и коричневой одежде. На первом плане в толпе — трое мальчишек в бело-коричневых трусах и майках, двое парней и седой дед — все в синих пиджаках. Вдали — красная кремлевская башня, а под ней коричневая строка «Челюскинцам и спасшим их героическим летчикам пламенный пролетарский привет!».
Разнообразием красок этот плакат 1934 года не отличается, а вот не выцвел за столько лет! Висит у Лаврушиной в гостиной, которая одновременно столовая, над недавно купленным телевизором «Ладога». Но не видит Александра Матвеевна телевизора. И не на его экране, а как бы своими собственными глазами видит она многотысячную толпу, втиснутую в давнишнюю узенькую Тверскую улицу. На праздничных грузовиках приехали из областного центра молодые рабочие в Москву встречать челюскинцев.
Сверху — с крыш домов, с балконов, из окон соседнего с Музеем Революции кино «Арс», из окон кино «Ша-нуар», что на углу Тверской улицы и Страстной площади, — сыплются красные и желтые листовки, кружится серпантин. Ноги скользят на полосках трамвайных рельсов — ходили еще тогда трамваи по Тверской, нынешней улице Горького… Ноги скользят, но упасть невозможно. Некуда упасть. Улица стиснута и забита настолько, что может двигаться лишь всей своей массой, ухая и ахая, как тысячеустый гигант. И бог весть как втиснулась в эту толпу и перемещается, раздвигая ее, машина, сплошь заваленная, засыпанная серпантином, яркими листовками, цветами. А в машине Отто Юльевич Шмидт. Шура, высокая, увидела его, а Павел вежливо приподнял Олю до Шуриного роста.
— «Челюскин»! «Челюскин»! — кричала толпа, называя главу экспедиции именем его корабля.
Вслед за первой машиной еще целая вереница их от Белорусского к Страстной площади и дальше вниз, мимо кафе «Москва», которое сейчас, кажется, называется ВТО. Не было еще ни памятника Маяковскому, ни памятника Горькому. На Пушкинской площади (она называлась Страстной), где теперь кинотеатр «Россия», возвышалась розовая стена Страстного монастыря.
— Да здравствует «Челюскин»! Да здравствуют челюскинцы!
Машины проехали, улица уже зашевелилась иначе, не сплошняком. Шура, обычно сдержанная, возбужденно подхватила под руки Олю и Павла. Ей хотелось высказать то самое главное в жизни, что она только что открыла:
— Понимаете, ребята, они все челюскинцы. Никаких имен, одно имя, один общий подвиг!
До сих пор верна Александра Матвеевна этому принципу: никто не должен из бригады высовываться, все равны. Сообща трудимся — общая победа.
Большое искусство нужно иметь, чтобы всех уравнивать, держать под одним крылом: кто клюнет крыло, кто встопорщится. Однако владеет этим искусством Александра Матвеевна. Когда, например, Настя Кометова сорвала плакат, может, другая на месте Лаврушиной тут же выгнала бы Настю из бригады. Или проработала как следует. Тем более что в монтажном деле Кометова не из лучших: сметливость есть, а ловкости в руках не хватает. Но знает Александра Матвеевна, что и на отдыхе Настя тоже ничем взять не может: не плясунья, потому что в ногах легкости нет, не певунья — эластичности, что ли, в горле нет или чего еще? А лихость ее выделяет как-никак: старается она за счет лихости с другими сравняться. Разгадала Александра Матвеевна Настю и только пригрозила на первый раз; при повторном случае выполнила бы угрозу, но на первый раз не хотела. Верила, что смягченная строгость сильней действует, чем ожесточенная. А насчет проработок вообще была против. Злоба в людях возбуждается этими проработками.
Однажды надумала Александра Матвеевна получше разузнать, как на «шерстопрядилке» работает комсомольская организация. Потому надумала, что запали ей в голову слова Маши Бобровой: «Очень сильная организация, как пропесочат на собрании — неделю щеки горят!»
Маша, дочь потомственных ткачей, до прихода на завод работала на шерстопрядильной фабрике сначала съемщицей, потом прядильщицей. После несчастного случая врачи запретили ей эту работу — слишком шумно. В бригаде Маша со всеми была в хороших отношениях и всем то и дело говорила спасибо. Над Машей посмеивались: «Ну как дела, Спасибо?», «Пойдешь в столовую, Спасибо?». А потом на Машино «спасибо» монтажницы стали отвечать вполне серьезно: «Пожалуйста». Специально поехала Лаврушина на «шерстопрядилку», поговорила там с коммунистами. Оказалось, Маша Боброва попала под машину после собрания, на котором ее «пропесочили». «Вышла на улицу как оплеванная, ничего не видя, ну и не успела отскочить от машины», — рассказывали прядильщицы.
Сделала свой вывод Александра Матвеевна, что секретарь комитета комсомола Валентин Гребешков в целом верно работу ведет: оголтелого «пропесочивания» не допускает; к ней как бригадиру прислушивается. Понимает, что с молодежью она по-матерински…
Порядка хотела Александра Матвеевна в бригаде, а не злобы затаенной. И она — кивнула удовлетворенно — добилась порядка! Аврал нынешний тому доказательство… Большое искусство нужно, чтобы дисциплиной уравнивать людей. Знать надо о каждой все, да так, чтобы никто не догадывался о твоем знании. Александра Матвеевна даже в библиотеку заходит, интересуется, кто из ее бригады какие книжки читает. Просит библиотекаршу (молоденькая она тоже) больше самого полезного давать монтажницам: Пушкина, Лермонтова, Льва Толстого, ну и Алексея Толстого тоже, Горького, Леонова, Шолохова, Островского «Как закалялась сталь» (ох полезно, как полезно-то!), а еще Константина Симонова про солдат или Кочетова про семью Журбиных. Но уж конечно не какого-то Соловьева. Прочитала Александра Матвеевна его произведение — девчата запоем читали, ничего не поняла. Зачтем надо было рассказывать про таких неопределенных людей?! Никакого примера для молодежи. Да и квартирный вопрос, хоть еще остро стоит, все же постепенно решается…
«Квартирный вопрос». Повторились эти слова в голове Александры Матвеевны — и убавилось хорошего настроения. Еще не разобралась она с заявлением Марьяны Крупицыной, не поняла еще, действительно ли срочно нужна этой семье большая квартира? Марьяна уже и так сильно высовывается из бригады. Правда, работает лучше многих, но ведь и одевается лучше всех! Если же еще и трехкомнатную квартиру ей (в обход других, кто больше нуждается, хоть работает похуже), очень это нарушит ровность в бригаде. С другой стороны, обещана была Крупицыну трехкомнатная при переводе сюда на работу. Вроде должен бы завод помочь, сдержать обещание…
И еще с одним делом не разобралась в душе Александра Матвеевна: не понимает, правильно поступила она или нет.
История с пособием, за которую упрекнула ее при всей бригаде Елизавета Архиповна, была, казалось, совсем простая. Перед ленинским юбилеем директор вызвал Лаврушину и заявил, что оплатит монтажницам очередной нормальный аврал, лишь бы никаких отказов от сверхурочных не было. И стал советоваться с ней, с бригадиром: как оплатить? Безлюдный фонд, говорит, в данном случае не годится. Лучше всего из директорского фонда. Директорский фонд, говорит, большой. Директор имеет право давать безвозвратные ссуды. «Допустим, — говорит, — три монтажницы получат ссуду по 40 рублей; ты, конечно, за них сама распишешься, а разделишь на всю бригаду. По десятке, — говорит, — придется, верно?» И, вовлеченная в доверительный разговор, Александра Матвеевна подтвердила: «Верно, по десятке, потому что, не считая меня, бригадира, двенадцать человек в бригаде, а мне никакой десятки не нужно!» И сказала, что насчет двух монтажниц она как бригадир напишет просьбу директору о выдаче им единовременного пособия. Эти две старейшие в бригаде: Елизавета Архиповна Пухова и Мария Боброва, у которой была операция. Многовато, директор говорит, по 60 рублей пособие, но, поскольку раньше такого не было и больше такого не будет, сойдет! На том и порешили. И аврал прошел отлично, даже весело прошел. И казалось тогда Александре Матвеевне, что ничего плохого нет в тех 10 рублях, которые получила каждая монтажница будто в подарок от завода и, значит, от Советского государства. А сейчас тяжко было вспомнить все это… Получилось, что директор Озолов с его личной властью заслонил ей государство…
Вскочила, тяжеловато кинулась в коридор — телефон!
Голос как будто Юлкин. А слова из трубки будто в темноте, на ощупь пробираются, то и дело спотыкаясь. Юлка сбивчиво говорила о каком-то собрании в бригаде.
— Собрание наше только что закончилось… Меня избрали бригадиром, тетя Шура. Хотели Машу Боброву, но она так сказала спасибо, что никто не настаивал…
Александра Матвеевна положила трубку на столик. Потом услышала высокие сигналы (будто кто-то звал на помощь) и осторожно переложила на рычажок.
В душе было так, как если бы Нина сказала: «Знаешь, мы на комсомольском собрании решили, что ты больше не моя мать!» Чепуха! И все-таки ужас. И вдруг поверила: «Развалится бригада, уж лучше бы Боброву, чем Дерюгину!» Что-то надо сделать срочно: позвонить секретарю парткома или директору. Но Александра Матвеевна шевельнуться не могла.
Приходило сейчас в голову то одно, то другое, на что она почти не обращала внимания, когда такое случалось. Ошибется Дерюгина в названии детали — монтажницы переглянутся между собой, кто-то притворно вздохнет: «Иностранными языками голова занята, как бы русский не забыла!» Нахмурится Дерюгина — кто-нибудь тут же: «Нашу Юлушку, кажется, лондонским туманом прохватило!» А когда Юлка написала заметку в стенгазету, Марьяна Крупицына сказала: «Теперь она и студентка и журналистка! Скоро к своим знакомым за рубеж поедет в гости!»
Нет, не утвердилась еще Юлия Дерюгина в бригаде… Как же выбрали-то именно ее? Значит, чем-то уже взяла. Привлекла внимание… Да ведь сама же Александра Матвеевна, сама она вопреки своему правилу «все в бригаде равны» вытаскивала Юлку, выделяла. Помогала студентке больше, чем остальным. А в бригаду взяла потому, что Пахомова попросила: «Спортивная девочка, в «Спутнике» была от школы как отличница». Александра Матвеевна сходила тогда к родителям Дерюгиной (хоть в семьи к своим из бригады никогда не ходит). Отец Юлки — краснодеревщик на мебельной фабрике, бывший фронтовик. Мать — изолировщица на станкостроительном. Мать и рассказала, что Юлка, возвратясь из «Спутника», решила поступить в институт иностранных языков, ездила в Москву сдавать экзамены, но баллов недобрала. Пришлось поступать на заочное и работу искать…
Александра Матвеевна дошла до спальни. Выпила кордиамин и еще какие-то капли. Заперлась. Муж ляжет в гостиной, как обычно, когда возвращается поздно; Нина, наверно, сразу к себе в комнату пройдет.
Лежала Александра Матвеевна, глядя сухими глазами (никогда слезливой не была) на белую стенную аптечку над кроватью. И вдруг тихо заплакала: вспомнила, что уступила Юлке свой шкаф в бытовке (свободного не было), чтобы девчонка не в цехе переодевалась, а свыкалась с бригадой. Александра Матвеевна вытирала щеки тяжелой ладонью, смутно удивляясь, как может она, когда с ней случилось такое страшное, плакать из-за пустяка.
Ночью встала с постели, зажгла свет и подошла к зеркалу: «Кто эта старуха?.. Неужели я? Разве все кончено? Муж у меня, дочка!»
Ольга гордилась корректностью своих отношений с мужем: если и ссорились, то молча. Или же вежливо иронизируя.
— Ты меня ждал не больше пяти минут, Иван, я заметила время.
— Я тоже заметил. Но, очевидно, у меня время одно, у завода другое, у Дворца культуры железнодорожников третье, а у тебя свое собственное.
— Когда человек ждет да еще за рулем, время, понятно, увеличивается.
— Если ты так хорошо понимаешь это, надо стараться, чтобы тебя ожидали как можно меньше… Прямо домой или тебе еще куда-нибудь надо?.. Ты или я?
Но он уже положил руки на баранку — аккуратные, сильные руки, по которым Ольга легче, чем по голосу, угадывала настроение мужа.
«У меня обе руки левые», — иногда шутил Иван. Но когда настроение у него было хорошее, обе руки становились правыми. И он уже был непохож на угрюмого от застенчивости бульдога; застенчивость исчезала.
— Мне еще на завод. Озолов сказал, что будет до десяти, а сейчас еще только девять… Я стараюсь, чтобы ты ждал как можно меньше. — Она посмотрела на спокойные руки мужа и добавила: — Тем более что Озолов просил меня не только выступить, но и поговорить с Андреем Степановичем, а он уже уехал.
— Конечно. Он торопился в редакцию. Ему сейчас полосы читать. Я видел, как он вышел и сел в машину. За минуту до тебя. Могла бы догнать.
— Я — догонять Вагранова?! Господи, что ты говоришь!
— Извини, пожалуйста.
— Лучше по набережной. Меньше движения. А в центре у нас уже, наверно, как в Москве… Ну смотри, как он ведет машину — то туда, то сюда! Ах, это не он, это она. Ну тогда понятно.
— История с бригадой Лаврушиной, кажется, сделала тебя женоненавистницей.
— Никакой особенной истории. — Ольга побаивалась иронии мужа, и ей не хотелось, чтобы ее давняя подруга стала объектом насмешки. — Шура заболела. Боюсь, надолго. Сердце, — пояснила она.
— У Пушкина есть, — серьезно сказал Рубилин, — «Злословие даже без доказательств оставляет почти вечные следы». Весь город шумит о вашей бригаде монтажниц.
— Да что ты?!
— Будто Лаврушина уже не бригадир потому, что ее уличили в нечестности. Она, говорят, делила по своим личным соображениям деньги, заработанные на один наряд-заказ всей бригадой. И этим приравнивала лучших к отстающим. И за пособие чье-то якобы расписалась, а отдать то ли забыла, то ли решила вручить другой монтажнице…
— Господи, ерунда какая! Ведь это же совершенно непохоже на Лаврушину!
— А на кого похоже?
Рубилин повернулся к Ольге. И она, на минуту забыв заводские дела, полюбовалась им: крутой лоб, прямой нос, более узкий к переносице и шире книзу, красивые нетонкие губы, которые полными тоже не назовешь. Особенно красивым было лицо Ивана Рубилина в такие моменты, как сейчас, когда выявлялась в нем живая работа мысли.
Рубилин повторил вопрос:
— Ну так кто же у вас на заводе может посчитать свои соображения более вескими, чем объективные данные? Ведь ты не сказала: «У нас такого быть не может». Ты сказала: «Это непохоже на Лаврушину». А на кого похоже?
— Да, пожалуй, да, конечно. На директора…
— Вот именно! — усмехнулся Рубилин. — А раз в городе да и в области довольно широко известно, что директор в большинстве случаев считает свое личное мнение решающим, то…
— Да, пожалуй, могли подумать и про Лаврушину, которую директор все время выдвигает! А на самом деле знаешь как было?..
И Ольга рассказала мужу, что она слышала от рабочих о вчерашнем голосовании у монтажниц, и то, что она сама узнала в бытовке.
— Я себя ругаю, что вчера не успела поговорить с Озоловым насчет стадиона. Если бы я добилась его согласия и сообщила бригаде сразу же после аврала…
— Думаешь, переключила бы их энергию в другое русло?
— Какая там энергия! Они, наверно, и голосование-то затеяли уже не от заинтересованности, а от безразличия. От тупой усталости… Но, может быть, я заставила бы их поверить, что все можно решать обдуманно, а не стихийно.
— Все равно молодцы девчата! — воскликнул Рубилин, резко отвернув от встречной машины. — Извини, пожалуйста!
— При чем тут «молодцы»?!
— Захотели переизбрать — и переизбрали. Мол, разве мы не справимся без Лаврушиной? Справимся!.. Молодцы, молодежь!
— Не пойму, ты иронизируешь?.. Две пожилые тоже голосовали…
— Нет, вполне серьезно. Знаешь, что такое старость? Когда человек уже не хочет соревноваться.
Рубилин покосился на жену, увидел, что она роется в сумочке, и догадался: ищет ручку и блокнот. Ольгу всегда тянуло записать понравившееся выражение. Он предупредил знакомый вопрос: «Откуда, кто сказал?»
— Ниоткуда. Я говорю… Как ты выступила?
— Озолов хотел, чтобы я рассказала про бригаду Веприкова. Может, чтобы Черенцову понравилось, который, помнишь, упрекнул его на выставке?.. А поговорить с Ваграновым надо было, насчет статьи про Лаврушину. Помнишь, Озолов сам напрашивался на статью о заводе, о бригаде монтажниц? Ну а сейчас он уже, конечно, не хочет.
— «Хочет», «не хочет»! Очень похоже на Федора Николаевича! Мог бы сам позвонить Вагранову и договориться… Ну а выступила ты как? Хорошо?
— Никогда Озолов звонить Вагранову не будет! Он может поехать к министру с жалобой на поставщика, потому что там он чувствует себя правым. Но лично просить, чтобы его не критиковали, если он понимает, что критика справедлива? Ну что ты! Никогда!
— А через кого-то можно?.. Как выступила-то? Похоже, что не очень удачно!
— Он же хочет, чтобы я не за него, а за честь завода… Между прочим, бригада Володи Веприкова действительно примечательная. Уже взяли обязательства к Двадцать четвертому съезду не только производственные, но и моральные. Правда, по-своему написали, не совсем так, как принято: «Поднять уровень товарищества, честности, принципиальности». Володя Веприков любит повторять, что выполнение производственной программы во многом зависит от моральных факторов…
— Интересно. И ты рассказала?
— Так нет же! Сказала с трибуны ужасную банальность: «Для того чтобы вникать в глубокие процессы, надо приехать на завод, например на наш завод». Что-то вроде этого. Жуть просто! Вагранов даже головы не поднял, читал что-то, может быть, для газеты — он действительно торопился в редакцию. Только бросил реплику, что направит бригаду журналистов в аппаратный цех подготовить статью о бригаде Лаврушиной… Он, кажется, сказал «бригаду молодых журналистов».
— Да, называется, помогла Озолову… Вагранов, между прочим, такой. У него нет редакционных тайн. Впрочем, может быть, потому, что он без году неделя в газете, партийный работник, а не журналист. Если кто-нибудь из журналистской братии перехватит тему, он заявит: «Пожалуйста, а мы напишем лучше». Дух соревнования. Очень молодо… Говорят, у него есть любимое выражение: «Это непросто — жить вопреки судьбе». Не сказал так?
— Не сказал. — Ольга старалась не замечать иронии мужа. — Как хорошо на набережной! Просторно… Озолов, наверно, будет настаивать, чтобы я сама или через тебя нашла возможность повлиять на Вагранова, уговорила бы его не печатать статьи. Озолову кто-то сказал, что я знала Андрея Степановича по комсомолу… Во мне уже нет духа соревнования ни с Озоловым, ни с молодыми журналистами.
«Боюсь, что у меня уже не получается «жить вопреки судьбе», — добавила она мысленно. Хотела спросить: «Что ты сделал бы на моем месте?», но удерживало суеверное чувство, внушавшее, что, едва она задаст такой вопрос, вся ее более или менее уравновешенная жизнь покачнется и полетит в пропасть. Ведь, наверное, муж скажет: «Позвони Вагранову». Иван все время повторяет, что она должна держаться проще, естественней со своим товарищем юности. Но именно такой звонок может нарушить уравновешенность жизни. А разве так уж неудачна ее личная жизнь? Не только внешне, но чем-то и по характеру похож Иван Рубилин на Вагранова. И много доброты, трогательного в ее отношениях с Иваном. Какие-то моменты настолько живучи, что, кажется, помрешь — они все равно будут существовать сами, отдельно.
Например, ехала в Свердловск в командировку. Хороший состав, кажется, дальневосточный. Мягкий вагон. Большое окно похоже на стеклянную стенку аквариума, тем более что за окном дождь. Поезд отправляется. Иван бежит за вагоном с таким выражением лица, будто решает серьезнейшую шахматную задачу. Характерно бежит, чуточку заплетая свои длинные ноги… А совсем недавно на Черном море они уплыли в лодке бог весть как далеко; Иван, бронзово загорелый, четко, уверенно взмахивал веслами, Ольга просто отдыхала — до чего спокойно, просторно, хорошо!..
Рубилин взглянул на жену:
— О чем задумалась?
— Что ты сделал бы на моем месте?
«Спросила все-таки!» — удивленно подумала она.
— Рассказал бы Озолову, как получилось во Дворце культуры. Потом — на твоем месте — проявил бы настойчивость и добился встречи с Ваграновым.
Сухо сказала:
— Получается как-то странно: не только Озолов, но и ты подталкиваешь меня к Вагранову!
Рубилин подумал, что своей прямотой Ольга вызывала на откровенность, которой он сейчас не хотел.
— Конечно, подталкиваю. Ничего странного. Заводу полезно… И тебе полезно.
Ольга осторожно положила свою левую руку поверх его правой:
— Не к этой проходной! К следующей… Подожди минутку. Я причешусь, попудрюсь.
Рубилин знал по опыту: ее «минутка» может растянуться и на пять и на десять; взяв зеркальце, она может потом уронить руки и сидеть так, думая о чем-то, пока он не тронет ее за плечо: «Навела красоту?» — «Ах да…»
Он откинулся на сиденье и закрыл глаза: терпеть не мог наблюдать за прихорашиванием уже немолодых женщин… А Ольга была наивно убеждена, что для настоящей любви естественно все терпеть и все прощать.
Однажды, еще когда ожидала первого ребенка, спросила:
— Ты меня любишь по-настоящему?
— Да, конечно, — кивнул. Рубилин.
— Тогда, если мальчик, назовем Андреем, ладно?
Рубилин только плечами пожал. Обрадовался, что родилась девочка. Но Ольга назвала дочку Андратой — где откопала имя? На зверушку похоже.
А когда родилась вторая дочка, Иван спросил иронически:
— Эту уже не назовешь так, чтобы еще один Андрей был в доме?
Иронии Ольга не почувствовала, сказала прямо-таки умоляюще:
— Назовем Прасковьей, ладно? Ты говорил, что Андрата нерусское имя. Ну а Прасковья самое что ни на есть русское!
Потом она долго молчала и наконец привела еще один аргумент:
— Счастливое имя: Прасковья, Паня, Панюша. Самую счастливую женщину на свете зовут Прасковьей.
Рубилин сначала не сообразил, что за «самая счастливая женщина на свете». Потом вспомнил: супругу Андрея Степановича Вагранова зовут, кажется, Прасковьей… Остолбенел от удивления: ведь не сознательно же оскорбила его Ольга, это он чувствовал, но поразительно, как ее бесконтрольная искренность граничила с бестактностью!
Впрочем, Рубилин не мог не признать, что «чувство команды» у жены было прочное, несмотря на такие ее выдумки, как имена для дочек. Она по-своему продуманно воспитывала детей, и воспитание сказывалось.
Например, однажды сняли дачу — оказалась развалюха; Ольга сняла заочно, не было у нее времени поехать посмотреть. Но реакция дочек на эту самую дачу удивила и обрадовала Рубилина, повидавшего зарубежные виллы в своих загранкомандировках.
— Ой, как хорошо! Сирень потрясающая! — воскликнула Андрата.
— А вон там расчистим, будет площадка, поставим настольный теннис! — предложила Паня.
Была Ольга очень сдержанна в проявлении материнских чувств — почти не ласкала дочек, не водила за ручку гулять: бегайте сами! Хорошо это было или не очень? Рубилин не знал. Но он видел, что девочки постоянно тянулись к матери, любили копошиться возле нее. Однажды десятилетняя Андрата забавно подладилась к Ольге «взрослым» разговором:
— Мам, ты идешь в театр?
— Да.
— Что ты будешь смотреть?
— «Под шорох твоих ресниц». — Ольга шла со своим заводским коллективом на гастрольный спектакль Московского театра кукол.
— Моих? О да! Я слышала. Хорошая вещь!
Иван любил дочек, частенько называл их не по именам, а просто: дочки, дочка. Обе были похожи на Ольгу — и внешне, и, как казалось Рубилину, скрытой страстностью характера.
Обе, еще не закончив своих институтов, вышли замуж: Андрата — за молодого инженера Дмитрия Сапрыхина, работающего на одном заводе с Ольгой, Паня — за начинающего журналиста Феликса Голованова. Еще будучи женихом, Дмитрий заявил Андрате, что никакая любовь не сломит его гордости и не позволит ему перебраться из заводского общежития в квартиру главного экономиста завода. Тогда Андрата переселилась в тонкостенную комнатушку супруга.
На свадьбе у старшей и младшей дочек Ольга была тамадой, а не он. Впрочем, и в свадебные дни она, как всегда, всячески окружала его вниманием: ставила на стол те вина, которые он предпочитал другим, готовила его любимых цыплят-табака. И Рубилин был благодарен жене. Он вообще не отличался многословием, может быть, это и дало когда-то Ольге основание сказать, что он похож на Вагранова. Немногословие, высокий рост, седина… Рубилин снова усмехнулся: маловато!..
Только, пожалуй, со вторым зятем Рубилин иногда чувствовал себя красноречивым. Наверное, потому, что как-никак одинаковая профессия, стар да мал, но оба журналисты, а кроме того, вселился Феликс Голованов к Прасковье, в ее девичью комнатку, то и дело попадался на глаза — как в редакции младший сотрудник…
Когда-то спросил старшую, Андрату: «Дочка, а не пожалеешь, что пошла в наш областной педагогический, если по распределению попадешь преподавательницей куда-нибудь в дальнее село?»
Андрата ответила: «Если попаду куда-нибудь, где мне будет неинтересно, я изменю там все так, чтобы мне было интересно!» И в этом уверенном, жизнерадостном ответе Рубилин услышал Ольгу — такую, какой она, по его мнению, могла бы быть, если бы не давила на нее, не ограничивала бы ее горизонт придуманная «вечная любовь».
«…Поедет дочка в любое село, если распределят, да еще и с охотой поедет!..» — думал тогда Рубилин. Но Андрата закончила институт с отличием и осталась в аспирантуре.
Паня, еще когда была на первом курсе филологического факультета МГУ и приезжала домой на каникулы, повесила у себя в комнате плакатики со строчками из Пушкина и из Гёте: «Восстань, пророк, и виждь, и внемли, исполнись волею моей! И, обходя моря и земли, глаголом жги сердца людей!»; «Мир сделан не из каши и не из сиропа. Приходится прожевывать жесткие куски, и либо ты их переваришь, либо задохнешься». Совсем как Ольга, которая до сих пор хватается за карандаш, услышав острую мысль, острое слово… Возможно, Вагранов и восхитил ее когда-то широтой мысли. Рубилин старался отдавать должное Андрею Степановичу Вагранову: обаятельный человек, принципиальный, умный, образованный. Типичный партийный руководитель в смысле умения думать стратегически… Как в шахматах, когда играет очень сильный шахматист, а публика в зале следит за игрой. Почти весь зал уже «решил» для себя позицию и знает, какой должен быть следующий ход. Шахматист думает, думает и делает как раз такой ход, но по другим, стратегическим соображениям. А половина зала удивляется — почему он так долго думал?.. Но Вагранов, несмотря на все свое обаяние, умеет быть жестким, сухим, даже бюрократичным. Рубилину рассказывали, как Андрей Степанович недавно на редакционной летучке без тени улыбки сказал: «Наверно, я страшный бюрократ, во всяком случае, можете считать меня таковым!» Вряд ли такой Вагранов импонирует Ольге! Но такого Вагранова Ольга сможет узнать лишь в деловых взаимоотношениях, тогда, когда преодолеет свою робость и растерянность перед ним, поговорит с ним, поспорит или хотя бы попытается поспорить.
Иван Рубилин твердо намерен был победить в предложенном ему когда-то соревновании, о котором сама Ольга скорее всего забыла. Врожденная мягкость характера, не затвердевшего и на фронте, помешала ему, как он сам трезво понимал, стать выдающимся шахматистом или, допустим, теннисистом; говорят, что в спорте выигрывает не доброта, а злость, что в острый момент поединка нужна своего рода ненависть к противнику. Обычно спортивной злости и ненависти Рубилину не хватает. Но сейчас он надеялся найти в себе злой спортивный расчет, необходимый для победы в последнем жизненном соревновании.
Рубилин был уверен, что, как только исчезнет магия расстояний, как только его жена перейдет от мысленных романтических «встреч» со своим воображаемым героем к деловым будничным отношениям, «вечная любовь» забудется сама собой… Призрак любить невозможно. Но для того, чтобы осуществилось это «невозможно», Ольга должна убедиться, что ее Вагранов — выдумка, призрак.
— Постарайся условиться с Ваграновым о встрече! — еще раз посоветовал Рубилин.
— Честное комсомольское, ты совсем как Озолов! — на этот раз уже не сухо, а почти весело сказала Ольга.
Рубилин вышел из машины и чуть-чуть церемонно довел жену до проходной заводоуправления. Задержался возле двери, смущенно переминаясь, как перед выходом на чужой стадион, где предстоит играть решающий матч. Подумал: «Ведь может Ольга и сегодня попасть к Вагранову на прием, редактор задерживается допоздна».
— Вот что я хотел сказать… — Он удержал жену за локоть. — В некоторых областях жизни нет поколений. В шахматах, например. Есть хорошие и плохие шахматисты, а не старые и молодые. Шахматист — это личность, а не поколение. Теннисист так же. И тем более конник. Шестидесятисемилетний Эммануил Ласкер участвовал в Москве в турнире вместе с сильнейшими шахматистами мира, из которых многие были молоды, гораздо моложе его. Он выигрывал. Стало быть, если судить по игре, ему было не так уж много лет. Конечно, есть проблема возраста, но не проблема поколения. Где-то после пятидесяти становится труднее рассчитывать возможные варианты, но зато в семнадцать еще нет зрелости ума… Стало быть, соревнование со своей молодостью все-таки возможно! — Неожиданно для себя добавил: — Только, видишь ли, не помню, кажется, Теккерей писал, что злые творят зло и получают по заслугам, но кто может распознать зло, которое творят самые добродетельные?!
Ольга кивнула, признательная, но чуть удивленная ссылкой на Теккерея.
— Я постараюсь быть в спортивной форме… Ты меня не жди, доеду домой на директорской.
— Хорошо. Я в таком случае еще заеду в шахматный клуб.
…Пока Ольга поднималась по лестнице на четвертый этаж и шла по коридору, привычно сдерживая шаг (знала за собой не очень-то подходящую ее возрасту манеру чуть ли не бегом носиться по заводу), она решила, что да, да, позвонит Вагранову и пойдет к нему…
— Федор Николаевич тебя ждет. — Сорвина с упреком покачала головой и добавила еще более укоризненно: — Не ужинал!
А Пахомова мельком подумала, что, креме этого автоматического «тебя», «ты», ничего у нее не осталось общего с Маргаритой Сорвиной, хотя когда-то в юности они почти дружили. («Господи, может, с Ваграновым тоже окажется так?!»)
Она прошла в кабинет директора. Озолов, выслушав Ольгу, закричал:
— Стало быть, вам придется поговорить с ним у него в кабинете! И чтобы он никуда не торопился! Выбрать такое время…
Она почувствовала, что краснеет: тонкая кожа всегда подводила ее, и сейчас она покраснела буквально до корней волос, представив себе, как она входит в кабинет к Вагранову.
— Каждого человека можно одолеть, если знаешь, где его слабость, какие у него недостатки, — продолжал Озолов.
— Но ведь у Вагранова нет ни слабостей, ни недостатков! — Она сказала это удивленно, словно недоумевая, как мог директор завода забыть то, что известно всем.
И кажется, покраснела еще больше, даже веки закололо. Слава богу, что только настольная лампа горит.
У директора дымчатые очки с длинными темными полудугами, кажется, что брови постоянно нахмурены. Он сказал, будто подумал вслух:
— Ничего не дается даром. Маленькое счастье — маленькая забота, большое счастье — большая цена. Все сравнивается, уравновешивается, приход и расход. Бухгалтерия вселенной неизменно в полном порядке… Звоните!
Афористичность фразы задела, будто слова засветились в полутьме. И сам Озолов, произнесший эту не свойственную ему афористичную фразу, казалось, выглядел необычно, как оракул, как предсказатель судьбы. Казалось, видел он Ольгу насквозь: все взвесил и вынес этот уверенный приговор: «Звоните!»
Протянул ей листок с телефонами редакции и отошел к окну.
…И она набрала тот номер, по которому никогда еще не звонила, но который вот уже три месяца после приезда сюда Вагранова помнила наизусть.
— Вы меня не знаете, — подготовленно выговорила Ольга, назвав себя.
— Нет, я знаю вас.
Почему-то не ожидала, что он скажет так. Почему-то думала, что он скажет иначе: «Кажется, мы с вами были знакомы когда-то», или еще какие-нибудь неопределенные слова. А «я знаю вас» было все равно что «я помню вас» — Ольга услышала так. И уже никакой робости — ведь помнит, помнит!
— Да, я смогу вас принять. Но не сегодня, конечно, — голос улыбнулся, — давайте в конце той недели, — голос помедлил, — в пятницу в семнадцать ноль-ноль.
А в душе Ольги все повторялось: «Конечно, он помнит!» И то, что ей, несмотря ни на какие запреты, постоянно помнилось, вдруг окрепло от этих его слов: «Я знаю вас».
Директор попросил Олега Сергеевича зайти к нему посоветоваться по поводу бригады монтажниц. Внешне директор был как будто уверен в незначительности случая с голосованием:
— Захотим оставить Лаврушину — оставим! И закроем тему!
Но Олег Сергеевич видел, что Озолов обеспокоен не меньше его самого. Дело было не только в голосовании. Разными слухами обрастал цеховой эпизод. Уже несколько коммунистов заходили в партком с недоуменными вопросами: «Правда ли, что Лаврушину сняли из-за ее своевольничания в начислении заработка монтажницам?», «Неужели правда, что Александра Матвеевна выносила из цеха под кофтой дефицитные детали?», «Говорят, Лаврушина взяла в секторе ширпотреба электрический кофейник и не заплатила?», «Кажется, Александра Матвеевна запуталась в какой-то грязной истории с пособиями?», «Лаврушина, говорят, запретила монтажнице учиться рисовать, а та в отместку и рассказала обо всех махинациях бригадира».
Слухи заслонили в памяти Иванова недавнее взволнованное обращение к нему девушки, о которой он так ничего и не узнал. Даже Озолов вскользь поинтересовался: действительно ли разобиженная Боброва теперь нарисовала и послала в газету карикатуру на него, директора завода? Олег Сергеевич объяснил, что разговоры идут все о той же выставочной акварели, которая, кстати, была иллюстрацией к «Хаджи-Мурату».
— А ты подумал, насколько необходимо заводу, чтобы рабочие иллюстрировали Льва Толстого? Или Пушкина? Или Леонида Леонова?
— Не обо всех рабочих идет речь, а об одной Бобровой, — сказал Иванов. — Не у всех рабочих, насколько мне известно, а у нее способности к живописи.
— Вот именно «насколько тебе известно». А насколько все-таки? Если раззвонить в печати про «самородок» в бригаде Лаврушиной, то немедленно найдутся на заводе еще сотни три талантов… В живописи, в музыке, в литературе. С кем программу будем выполнять?
— Утрируете, Федор Николаевич!
— Утрирую. Для того чтобы напомнить, что ты секретарь парткома завода, а не Союза художников. Для нас интересы производства должны быть всегда на первом месте!..
Озолов снял дымчатые очки, протирая их, сказал как нечто само собой разумеющееся:
— Статья о бригаде Лаврушиной сейчас только ухудшит положение.
— Но вы сами настаивали, чтобы Вагранов дал статью! Странно. Вы же всегда повторяете, что слова не должны расходиться с делами!
— Ничего странного, — фыркнул Озолов, — обстановка изменилась, вот и все! Сейчас статья привлечет внимание к нелепым слухам, даже если в ней не будет о них ни слова, привлечет внимание к эпизодам, о которых самое правильное забыть!
— А по-моему, — горячился Иванов, — надо активно бороться за авторитет прославленной бригады и ее бригадира. Объективная статья поможет в этом!
Иванов вернулся к себе в партком, так и не доспорив с директором, что, впрочем, случалось и раньше. В одном только, по мнению Иванова, директор был прав: надо, чтобы Юлия Дерюгина сама, без промедления отказалась от явно непосильного для нее поста бригадира. И конечно, надо, чтобы Лаврушина простила бригаде вспышку ребячества.
Олег Сергеевич собирался навестить Лаврушину, которая была на бюллетене. Но она сама неожиданно позвонила: приедет в партком поговорить, а на работу выйдет еще не скоро — сердце… Иванов условился о встрече и позвонил в комитет комсомола, чтобы Гребешков пригласил в партком Дерюгину и пришел сам.
Как многим людям, любящим физические нагрузки и оказавшимся, по воле судьбы, на работе, связанной с письменным столом, заседаниями, совещаниями, Олег Сергеевич Иванов был непоседлив. Он, сам того не замечая, пользовался каждым удобным случаем, чтобы поразмышлять в движении. Разговаривая с цеховыми партийными руководителями или с начальниками цехов, секретарь парткома, инженер по образованию, вышагивал километры между пролетами станков, оказывался по ходу беседы в душевой, в кладовой или в раздаточной. Он мог забраться в такие закоулки заводской территории, куда не добирались самые рьяные участники субботников.
Отчитывая пришедшего Валентина Гребешкова, Олег Сергеевич вышагивал по диагонали комнаты партийного комитета.
— Знаю, знаю, что все комсомольцы сдали Ленинский зачет. Странно было бы, если бы оказалось не так! Но всегда ли неформально сдавали? Ленинский зачет был призван выявить личное участие каждого комсомольца в производственной и общественной жизни коллектива. Сопоставь с голосованием в бригаде монтажниц. Вот какое личное участие получилось! В результате нашего невнимания.
«У нас, — думал Иванов, — сплошь и рядом хватается человек за что-нибудь, не рассчитав своих возможностей, как эта Дерюгина за бригадирство. И мы: «Ладно, ничего, замкнем плюс на минус и посмотрим, что получится».
Бранил Иванов секретари комсомольской организации вяло, без всякого настроения — был недоволен не только им, но и самим собой:
— Есть вопросы, которые обязательно должны быть известны секретарю комитета комсомола! («И секретарю парткома!»)
— Как могло получиться, что избрали Дерюгину, которая на заводе без году неделя? Очевидно, в бригаде есть серьезные противоречия и серьезные недостатки? («И сам я давно уже чувствовал, что в бригаде неспокойно, а никаких мер не принимал!»)
— Ты знал, что Дерюгина — любимая ученица Лаврушиной? Нет? («И я до вчерашнего дня не знал; секретарь партийной организации цеха мастер Борис Иванович Шаргин проинформировал».)
— Может быть, она напишет письмо Александре Матвеевне? Попросит ее остаться? От своего имени и от имени всей бригады? Чем плохо? — сказал Гребешков.
— Может быть…
Валентин в душе упрекнул себя за то, что не догадался подготовить такое письмо заранее, — вот был бы сюрприз для товарища Иванова!
Гребешкова восхищало мастерство директора Озолова, с которым тот готовил большие серьезные «сюрпризы». Нормальный аврал идет, все в горячке, никто не знает, что задумал директор. А потом — бах! «К открытию областной конференции наш завод перевыполнил производственный план!» Не «перевыполнит», а уже перевыполнил! Чем плохо?
Нравился Гребешкову твердый характер Озолова, умение настоять на своем, уверенность в себе… Да фактически все нравилось! Кроме, пожалуй, голоса, который, казалось Валентину, должен был бы звучать погуще. Присматриваясь к Федору Николаевичу Озолову, Гребешков выработал свой девиз: «Твердость, настойчивость, уверенность в себе».
Был припасен у Валентина Гребешкова для директора «сюрприз», но как его преподнести, Валентин пока не придумал. А сюрприз был хороший — фотографии Озолова, сделанные самим Валентином Гребешковым. Секретарь заводского комитета комсомола увлекался фотографией, но одно время скрывал свое увлечение — стеснялся, считая его слишком несерьезным для руководящего комсомольского работника. Если бы охотой на уток увлекался — благо, область дичью богата — или, допустим, мотоциклом — другое дело. А то фотография! Но однажды проверял Олег Сергеевич вместе с Валентином, как проходит субботник, и нашли они в дальнем закоулке груду металлолома. «Эх, сфотографировать бы!» — вздохнул Иванов. Валентин же, ни слова не сказав, вернулся к забытой груде и щелкнул. Преподнес секретарю парткома свой сюрприз. Тот похвалил — и в многотиражку. С подписью: «Фото В. Гребешкова, секретаря комитета комсомола».
И теперь Валентин то и дело убеждался, что его умение фотографировать не снижает его авторитета у молодежи, скорее наоборот. Например, Зорька Дубравина из бригады Лаврушиной… Но тут мысли Гребешкова прервались. Дверь открылась. Вошла Юлия Дерюгина. Загорелая — когда успела? — вихрастая, угловатая, с руками и ногами сильными, несоразмерно крупными по отношению к очень тонкой талии и почти плоской груди. Особенной красоты нет… А все же эффектная девушка.
Гребешков взглянул на секретаря парткома и удивился странному выражению его лица: Олег Сергеевич словно пропажу обнаружил! «Так ведь она и есть та самая, что у проходной… — сообразил Валентин. — Ну я ей сейчас…»
— Садитесь, пожалуйста, — сказал Иванов.
Секретарь парткома взглянул на Гребешкова, приглашая его начать разговор.
— Надо было прийти в комитет комсомола. Рассказать, что творится в бригаде, и закрыть тему, — металлически произнес Гребешков. (Товарищ Иванов должен оценить металлический голос. Чем плохо?)
Чуть не вскочила Юлка со стула. Сдержалась. Только привстала и опять села, поудобнее. Раз настолько серьезное дело, раз человек не понимает, что от верстака не оторвешься, когда нормальный аврал?! Но про аврал такая тема, что заведешь — не вылезешь. Другое дело — про голосование.
— Разве есть время ходить в комитет комсомола? Александра Матвеевна даже к телефону не разрешает подбежать, если мужья звонят!
— О мужьях и женах мы сейчас не говорим! — сурово прервал Гребешков.
— А почему нельзя было проголосовать, если у нас демократический централизм?! Если бы не проголосовали, может, на другой день после аврала никто не вышел бы на работу! — Она почувствовала, что говорит как-то сбивчиво. Куда делась самоуверенность! Настоящий мандраж — ноги и руки деревенеют, перед глазами туман. — У нас абсурд — вот что! — воскликнула Юлка, преодолевая мандраж. — Мы ничего не делаем в начале месяца, а потом ночуем в цехе, словно на войне! Гоним аппаратуру, а потом она лежит на складе. Нельзя превращать жизнь в абсурд!
— Мы об этом тоже сейчас не говорим! — снова сурово прервал ее Гребешков.
Иванов внимательно слушал, стараясь понять и Юлию Дерюгину, и секретаря комитета комсомола. Не только вникнуть в их спор — атмосферу их молодости почувствовать. Двадцать три года Валентину Гребешкову, а Дерюгина совсем девчонка… Кстати, не слишком ли молод Гребешков для руководителя комсомола такого большого завода? Да и опыта маловато: после школы — армия, из армии — на завод, где почти сразу же избрали… Впрочем, почему же молод? В 1939 году первым секретарем обкома комсомола был избран молодой коммунист, которому в ту пору не исполнилось еще 25 лет.
— Насчет превращения жизни в абсурд — не буржуазное ли влияние у тебя? — тоном утверждения спросил Гребешков. И, выдержав небольшую паузу, добавил, словно преподнес неожиданный подарок: — Нам известно про твою переписку с иностранцами!
Секретарь парткома нахмурился, глянул в сторону Гребешкова:
— Ольга Владимировна рассказывала на парткоме о работе областного Комитета защиты мира. Она привела эти письма английским сторонникам мира как положительный пример.
Получался совсем не тот разговор, который был запланирован… Но с тем внезапным озарением, какое бывает у каждого думающего партийного работника, Олег Сергеевич нашел необходимый подход к человеку.
— Послушайте, Юлия, — сказал он, — во-первых, мы постараемся учесть те замечания, которые вы мне высказали, правда, несколько поспешно, — он улыбнулся, — возле проходной. А во-вторых, мы хотели посоветоваться с вами. Но сначала надо, чтобы вы ясно поняли обстановку…
И секретарь парткома рассказал о нелепых слухах в отношении Лаврушиной, о необходимости защищать заслуженный авторитет и Александры Матвеевны и всей бригады, сказал о том, что директор завода и он сам считают правильным попросить Лаврушину остаться бригадиром.
Восхищенный Гребешков подхватил звонко, забыв придать голосу металл:
— Была такая мысль, чтобы ты, Юля, черкнула тете Шуре об этом записочку! Чем плохо?
— Действительно, была такая мысль, но еще, по правде говоря, не отполировалась. «Знак качества» еще ставить нельзя! — пошутил Олег Сергеевич.
В двери, как будто раздвигая тесную для него раму, появился Петр Николаевич Оградовас. Юлка вскочила со стула.
— Оставайтесь, пожалуйста, — кивнул ей Иванов и с подчеркнутой серьезностью спросил начальника цеха: — Говорят, твой цех выбрали для киносъемки эпизода фильма о забастовке в Англии? Правда ли?
— Замного говорят!
Пятрас Оградовас обычно следил за своим русским языком, старался говорить правильно, но опять вырвалось у него это «замного».
— Ну а если говорить серьезно, то что же все-таки привело монтажниц к недовольству своим бригадиром и… к такому самоуправству? Какие причины именно?
Юлка сидела с выражением растерянности и смятения на лице.
Оградовас молчал.
— Неужели уж так плоха оказалась Лаврушина? — продолжал настойчиво спрашивать Олег Сергеевич. — Ведь все время ее бригада была на виду, на доске Почета!.. Что случилось-то, что вдруг стряслось?!
Юлка уставилась вопросительно на начальника цеха. Тот энергично замахал руками:
— Пока, значит, ничего… никаких страшных последствий. И никакой киносъемки. А есть журналистский рейд из газеты. Со всем чем. Две молоденькие, очень серьезные. Замало двух для рейда, но они свое: «рейд!» Хотят понять насчет голосования. Я объяснял, что демократия начинается с бригады, с цеха, а им все замало… То есть мало моих объяснений, — поправился Оградовас. — Я зашел на минуту сказать вам это.
— Давайте порассуждаем. И поможем журналистам.
Иванов обвел взглядом всех троих, как бы приглашая их подумать.
Выражения растерянности и смятения уже не было на лице девушки… Может быть, она серьезная, рассудительная?
— Почему же затеяли голосование? Почему бригада против Лаврушиной? — Иванов опять обвел взглядом всех троих.
Юлка обрадовалась вопросу. В самом деле, в бытовке много наговорили сгоряча. А если разобраться… И она уже совсем успокоенно стала перечислять:
— Крупицына против тети Шуры, наверно, потому, что из-за аврала не смогла даже по телефону попрощаться с мужем, когда он уезжал в командировку. Но Марьяна сама быть бригадиром не захотела бы, у нее домашних дел много, поэтому… — Юлка запнулась. — Ну, если честно, не только поэтому я согласилась! А потому, что, когда я в стенной газете написала про стадион, никто внимания не обратил, теперь же, если я как бригадир напишу, — совсем другое дело! А разве только для меня стадион? Он всем нужен! И потом… — Она снова запнулась, не сумев высказать самого главного: ей хочется быть бригадиром! И она рада, что ее избрали и что об этом уже знают в обкоме и горкоме комсомола.
Взглянув на Гребешкова, Олег Сергеевич вспомнил:
— Мне секретарь комитета комсомола рассказывал про вашу статью, Юлия.
— Маше Бобровой нельзя по ночам работать, — продолжала Юлка, — ее автомашина сбила, такой тяжелый ушиб, что была операция. А теперь она в студию ходит, учится рисовать. И тоже поэтому трудно ей оставаться авралить. Любку мать бранит, не верит, что она в цехе задерживается, думает — с мальчишками. Зорька Дубравина, которая американские ресницы себе достала, из-за авралов приходит на танцы, когда все пары уже разобрались… Я разве не так говорю? — прервала себя Юлка, обращаясь к Гребешкову.
— При чем тут ресницы! — нахмурился Гребешков.
Иванов попросил:
— Продолжайте, пожалуйста.
И Юлка рассказала про Настю Кометову, опоздавшую на соревнование токарей «болеть» за Валерия Круглова, про Грушу Золотушкину, которая пропускает репетиции в заводском хоре, про Василису Кафтанову («Она если после аврала поздно ляжет спать, то на заре никак не встанет корову подоить; и она тоже в студию ходит с Машей»), про Раису Легкобыкову («За ней лектор ухаживает, так у него, наоборот, в начале месяца все вечера заняты, а у нее в конце, никак они со встречами не наладятся, и, ясно, Райка против авралов»); рассказала, что Клаве Родниковой трудно — ребенок в яслях, муж учится на пилота, и дома никого нет. А Евдокии Михайловне Стекловой надо с внуками сидеть… И она, Юлка, тоже против. Заочница она.
— Всех ты досконально знаешь, — удивился Гребешков.
— Ну а как же?! Потому знаю, что каждую хочу заинтересовать стадионом!
— Да, разные мотивы. А причины более глубокие, и мы их пока не нашли! — вслух подумал Олег Сергеевич. Он отпустил Оградоваса и Гребешкова, а Дерюгину, уже стоявшую возле двери, попросил остаться. Боковым зрением Олег Сергеевич видел стрелки часов у себя на руке. Было два часа. Сейчас придет Лаврушина… Ну что же! Пусть встретятся они сейчас здесь, в парткоме, Александра Матвеевна Лаврушина и Юлия Дерюгина, — пусть «смещенный» бригадир и нежданно-негаданно «избранный» новый вместе подумают о дальнейшей жизни бригады.
…Александра Матвеевна вошла даже как бы безмятежно. Очень прямая спина. Очень прямые плечи. Всеми силами старалась показать, что ее не согнуло свалившееся вдруг несчастье. Она не села. Секретарь парткома тоже встал.
— Здравствуйте, тетя Шура! — преувеличенно громко произнесла Юлка. Не глядя ни на Лаврушину, ни на секретаря парткома, она чувствовала на себе взгляды обоих. Понимала, что от нее ждут не только этого «здравствуйте». Ведь, сказал же Гребешков — и Олег Сергеевич поддержал его, — что она, Юлия Дерюгина, должна письменно попросить тетю Шуру остаться бригадиром… Должна отступить, ничего не начав. Расписаться в поражении… Как же так можно? Если, например, спортсмен еще до начала соревнования признает себя побежденным — так это же позор! Явная трусость — вот что!.. Секретарь парткома сказал, что надо защищать авторитет бригады. Но откуда известно, что Юлия Дерюгина не сумеет его защитить? Неужели никто-никто не верит, что она сможет быть бригадиром?! Избрали же ее, значит, верят!
Мысленно встали перед ее глазами подруги по бригаде. Не в цехе после аврала, когда они вяло подняли руки за, а в бытовке. И то, что там произошло — взрыв недовольства Александрой Матвеевной, беспорядочные обвинения в ее адрес, — нет, не только сгоряча это было! Конечно, каждая по-своему против авралов. Но, кроме того, давит на всех тетя Шура. И сейчас она давит на Юлку. Молча. Всем своим видом. Виноватит ее, Юлию Дерюгину, которая ни в чем не виновата. Заставляет ее, Юлию Дерюгину, которая никого и ничего не боится, объявить себя трусихой.
— Нет! Я остаюсь бригадиром! — воскликнула Юлия. Повернулась и вышла. Постаралась закрыть за собой дверь неспешно, тихо.
Секретарь парткома пожал плечами:
— Гордая у нас молодежь… Ну что же, Александра Матвеевна, — он заговорил очень деловито, потому что в этой острой ситуации нашел правильную, как ему казалось, линию поведения, — завтра проведем собрание бригады. Я сам буду проводить. Вас тоже очень прошу приехать, если, конечно, вам здоровье позволит. Собрание подготовим. Этим сегодня займется комитет комсомола. Я сам проконтролирую. Бригада примет правильное решение. За это я ручаюсь. Самолюбие молодежи не будет задето. Все обговорим как надо. Но бригадиром останетесь вы.
— Нет, — сказала Александра Матвеевна будто сама себе. — Провинилась я на старости лет.
— Девушки провинились, — досадливо поморщился Иванов, — а теперь, я уверен, каются. Эмпирическим «методом тычка» действовали. Замкнули плюс на минус — что получится?
— Слухи — правда, — сказала Лаврушина.
— То есть как это «правда»?
— Правда то, что взяла я провод для телефона. Не прятала, конечно. Открыто вынесла. В проходной меня никогда не остановят. Муж болел, оставался один в доме, так чтобы телефон дотянуть к постели…
Олег Сергеевич облегченно вздохнул: «Слава богу, ничего особенного!» Но под влиянием сурового тона Лаврушиной сказал сухо:
— В проходной вас не остановят, а под «комсомольский прожектор» могли попасть. У них как раз возле вашей проходной есть пост. Помощники органов партийного и народного контроля! Вот и выявили бы случай расхищения социалистической собственности… А в «секторе ширпотреба» вы когда-нибудь что-нибудь получали, Александра Матвеевна?
— Нет. Никогда… Впрочем, — ее прямые, лежащие высоко над глазами брови сдвинулись, — просила, чтобы дали электрический кофейник монтажнице из моей бригады.
Иванов встал из-за стола и зашагал от стены к длинному окну, от окна к стене. Лаврушина неторопливо встала вполоборота к двери и глядела теперь на знамя, врученное заводу к 50-летию Октябрьской революции.
— Вот и говорю, что провинилась, — повторила она очень отчетливо. — Провинилась двояко. Каждый на посту, бригадир ли, директор ли, должен себя блюсти так, чтобы к нему никакая соринка не прилипала. Известно, что и соринку замечают. Даже тот заметит, у кого, по пословице, бревно в глазу… Виновата также, что не добивалась нормального снабжения для бригады, не только ритмичности поступления деталей, но и бытового снабжения. Ведь тот же моток провода где купишь? Или тот же электрический кофейник. В центр города ехать? Или, может, даже в Москву? Завком и партком должны продумать, чтобы сами производители могли покупать свою продукцию без всяких очередей. И особенно виновата…
Лаврушина замолчала, не кончив фразы. Олег Сергеевич терпеливо ждал.
— Особенно виновата в отношении единовременного пособия для Бобровой и для Пуховой. Им пособие было не нужно… — Александра Матвеевна повернулась к секретарю парткома и, увидев недоумение на его лице, закончила: — Ну, значит, об этом нечего говорить!
Недоумение отразилось и в молчаливом ответе Олега Сергеевича: он кивнул и пожал плечами. Очевидно, пособие было нужно Бобровой на повторение курса лечения. И Елизавету Архиповну Пухову, старейшую монтажницу, Олег Сергеевич вспомнил сейчас. Нездоровая полнота у женщины. И ей пособие было нужно. Олег Сергеевич вздохнул: строга Лаврушина! К себе строга и ко всем вокруг! Что же касается парадоксов в бытовом снабжении рабочих, права. Он сам собирался поговорить об этом с председателем завкома.
— Давайте, Александра Матвеевна, начнем с вами новый этап вашей деятельности на посту бригадира и в самое ближайшее время решим важные вопросы, которые вы поднимаете!
— Пусть Дерюгина работает… Пусть она поработает, подумает. Да и мне самой надо подумать. Не только моток провода да кофейник. Другое тоже правда, только в другом я не виновата. Начисляла я, учитывая побочные показатели: экономию металла, экономию электроэнергии. Ольга Владимировна говорит, что неправильно, да ведь это заведено не только у нас на заводе — повсюду так! Может, недообъяснила я бригаде?.. Понять мне надо — почему затеяли они голосование. Нет, Олег Сергеевич, не только ребячество тут! И еще есть у меня груз на душе… Пособия, о которых вы, как видно, ничего толком не знаете.
Лаврушина провела рукой по лбу. И, может быть, потому, что этот жест ее, усталый и женственный, казался гораздо более естественным для нее сейчас, чем старательная прямота ее плеч, Иванов постеснялся донимать ее расспросами, в чем же дело.
«А все-таки такую не согнешь!» — подумал он, глядя вслед уходившей Лаврушиной.
— Почему не дали Лаврушиной машину доехать домой? — вместо приветствия спросил с порога Черенцов. — Я увидел ее, когда уже отослал свою… По-моему, нездорова Александра Матвеевна.
— Сейчас догоним, сделаем машину!
Секретарь парткома быстро вышел. А Виктор Дмитриевич стал листать подшивку многотиражки, лежавшую на столе.
Хотя в только что сделанном замечании никто не заметил бы ни упрека, ни раздражения, Черенцов был не в духе. Разговоры о смещении Лаврушиной дошли до обкома партии. Черенцов решил лично выяснить, что произошло. Но поездка на завод, хотя и необходимая, была внеплановой, теснила другие дела… Москва вызывает на совещание. Надо готовиться, проанализировать серьезные проблемы, которые поднимает хотя бы, например, Озолов, — о более полном и последовательном использовании «рычага планирования»… Черенцову случалось — и не где-нибудь, а на больших совещаниях — сталкиваться с профанами, наивно вопрошающими: «Почему вы так терпимо относитесь к авралам? Все же совершенно ясно! Авралы — бедствие. Их нужно ликвидировать — и дело с концом! А вы, рассуждая о них, создаете надуманные конфликты». — «Сам не понимаю, почему мы столь терпимы. Объясниться бы надо по этому вопросу, и все тут, — сдержанно высмеивал в таких случаях собеседника Черенцов. — И ведь сколько лет уже благожелательно относимся к авралам! С тридцатых годов, ай-яй-яй!!»
На этот раз, собираясь на совещание в Москву, Черенцов готовился настаивать на еще некоторых коррективах к планам заводов-поставщиков.
Времени, как всегда, было в обрез, а тут…
Виктор Дмитриевич листал подшивку сначала рассеянно, потом все более внимательно.
Иванов, возвратясь, застал В. Д. (так называли Черенцова на заводе) погруженным в чтение.
Черенцов любил этот завод, на котором вырос, с цехами которого он в первый год войны, по решению партии, отправился в Тагил. Там однажды стоял он на берегу Тагила. Бурная река, полноводная. Мчится, сдвигая каменюги, пытаясь размыть лесистые берега. Корпуса завода почти скрыты соснами, вольно касающимися неба. На заводе у парторга Черенцова было немало проблем. И придумалось ему сравнение, не забытое до сих пор: руководить людьми — значит прокладывать русло, а река потечет!.. Если даже ливни вытолкнут ее из берегов или засуха сожмет, все равно: было бы русло — река в него вернется! Черенцов старался «прокладывать русло» спокойно, продуманно: часто приезжал на завод к директору, К секретарю парткома, в цехи. Его давнее знакомство с Ивановым (даже жили они в одном доме, на одной лестничной площадке) многие считали дружбой. Олег Сергеевич на заводе всегда держался с В. Д. подчеркнуто официально, но был так исчерпывающе правдив, как обязывает только настоящая дружба. Черенцов знал, что скрупулезная точность и правдивость Олега Сергеевича не раз вызывали неудовольствие директора завода.
— В апреле, мае, июне то и дело мелькает бригада Лаврушиной. А начиная с первого июля ни слова о ней, — сказал Черенцов, закрывая подшивку.
— Директор против каких бы то ни было сообщений о монтажницах.
— Исчезла бригада? Самоликвидировалась?
— Мы еще не разобрались с этим голосованием, Виктор Дмитриевич.
— А может быть, газета и помогла бы разобраться? Я лично уверен, что, если бы ваша заводская печать откровенно рассказала рабочим, что произошло в бригаде монтажниц, никаких слухов не было бы.
— У вас есть время побеседовать?
— Я и приехал, чтобы объясниться с вами по этому вопросу.
Известно, что в формулу «объясниться с вами» Черенцов вкладывал прежде всего намерение внимательно выслушать человека. Олег Сергеевич подробно рассказал о своей встрече с Лаврушиной и Дерюгиной, а также о том, что Вагранов прислал журналистов подготовить материал для газеты.
— Ты не заметил противоречия в требованиях молодежи из бригады Лаврушиной?
Известно, что Черенцов обращался к собеседнику на «ты», только когда разговор его заинтересовывал всерьез.
Обрадованный этим «ты», Олег Сергеевич почти с удовольствием признался, что не заметил.
— Они не хотят оставаться авралить за деньги, но они хотят идти на субботники и безвозмездно строить стадион.
— Пожалуй, я обратил внимание, но не придал значения. Очевидно, отнес за счет непоследовательности заводил…
— А вот, кстати, — необычно для себя перебил собеседника Черенцов, — кто заводилы? Боюсь, ты не знаешь. И, судя по вашей заводской газете, в бригаде нет и не может быть заводил. Вообще нет монтажниц, конкретных людей. Вот посмотри… — Черенцов раскрыл подшивку многотиражки, нашел майские номера: — «бригада Лаврушиной сдала…», «бригада перевыполнила…», «бригада Лаврушиной помнит свои обязательства…». Пишем: «бригада помнит» — и забываем, что эта бригада — характеры, биографии, личности. У каждой монтажницы, как ты сам только что мне рассказал, свои личные запросы, интересы… Аврал не отвечает многогранности интересов, а строительство стадиона отвечает.
— Та картина Бобровой, «Русское поле» была иллюстрацией к Толстому, к повести «Хаджи-Мурат», — сказал Олег Сергеевич. — То есть запросами и личными интересами мы все-таки занимаемся… Я не в оправдание себе, а в порядке информации, — добавил он, смущенный, как ему показалось, странным пристальным взглядом Черенцова.
— А я тоже не в оправдание себе, а в порядке информации объясняюсь. — Улыбка осветила обычно малоподвижное лицо Виктора Дмитриевича, придала ему живую выразительность. — Я с открытия выставки современной техники все думал, прав я или нет, что посоветовал снять картины. Сейчас понял — прав. Потому что вспомнил строчки, которые подсказали художнице иллюстрацию. Толстой описывает пестрый луг и поднятый пар, черное, мертвое поле и говорит, что человек — разрушительное, жестокое существо, уничтожающее природу… Точно я не помню, но смысл именно такой: цивилизация — а что такое цивилизация? Прежде всего техника — верно? — уничтожает все живое. Объективно у молодой художницы получилось бы полемическое выступление по экологическим проблемам на выставке современной техники… Думается, это было бы ни к чему.
— По-моему, натяжка, Виктор Дмитриевич… Никто не вспомнил бы строчки, подсказавшие иллюстрацию. Ведь вы, такой книголюб, и то вспомнили их не сразу.
— Недооцениваете молодежь, товарищ Иванов… — В голосе секретаря обкома не было ни упрека, ни раздражения, просто констатация факта. — Современные молодые люди сплошь и рядом читают больше нас. И зачастую все подряд — советскую литературу, западную, технику, фантастику, философию, литературоведение… Недооцениваете молодежь, — повторил секретарь обкома, — в этом все дело.
Иванов понял, что В. Д. имел в виду не только вообще молодежь, но и совершенно конкретных людей, монтажниц.
Вот уже первые пропуска из утреннего рабочего потока брошены в прорези большого щита, что направо от входа в цех: над прорезями — названия рабочих групп и отделений цеха: бригада монтажниц, слесари-сборщики, крановщицы, группа планово-производственного ремонта.
Примерно через час закроются прорези на щите, зафиксировав опоздавших. Перед началом смены мастер Борис Иванович Шаргин проведет «пятиминутку» в большой комнате, рядом с кабинетом Оградоваса, той самой, которая сама собой окрестилась тоже «пятиминуткой». Мастер проанализирует задание на смену, доведет до сведения рабочих очередные приказы директора завода и начальника цеха… Обычное начало обыкновенного рабочего дня. Но Ольге (она, как часто бывало, приехала на завод спозаранку и зашла, перед тем как подняться к себе, в самый трудный цех, аппаратный) почему-то особенным кажется нынешнее утро. Может быть, потому, что все знают о случившемся в бригаде Лаврушиной? Знают, но молчат. Даже в самом аппаратном об этом ни, слова. Лишь поглядывают рабочие в сторону участка монтажниц, да то и дело подходит к монтажницам кто-нибудь из администрации.
Возле кабинета начальника аппаратного цеха старший мастер нажал кнопку недавно замененного звонка. Сигнал начала рабочего дня звучал теперь не резко и пронзительно, как раньше, а приятно, напоминая мелодичные позывные радиостанции.
И тут же контрастом — команда Веприкова:
— Борис! Собирай фиксаторы!
— Вася! Подруби аппараты!
Владимир Веприков любил это почти мгновенное переключение от покуривания с подчеркнутой ленцой, от чуть-чуть демонстративной небрежности слов и жестов к скупой, рассчитанной автоматичности движений.
«Производительно работать — значит не делать ничего лишнего, бесполезного», — любил говорить Владимир Веприков. Фраза была похожа на цитату, но бригадир был уверен, что придумал ее сам.
Бригада Веприкова должна собрать в июле 400 контроллеров — аппаратов, взаимодействующих с токораспределительными щитами — панелями. В каждом контроллере несколько видов узлов различных деталей; эти узлы соединяются в блоки, которые устанавливаются в корпуса; контроллер готов тогда, когда на его корпус навешена и привернута дверь, предохраняющая блоки от коррозии.
С каждым контроллером порядком возни. Но главная беда в том, что вот уже третья декада июля на носу, а как в прошлом месяце, как в позапрошлом, как во все предыдущие месяцы, сколько помнит их Владимир Веприков, нет ритмичной сдачи продукции в его бригаде. И не по его вине. То электрический цех недодал магнитных катушек, стало быть, узлы не скомплектованы. То цех твердых изоляций недодал изоляционных материалов, то сварочная задержала корпуса, то механический участок, хотя вот он, рядом, не обеспечил задела, то — и, пожалуй, самое что ни на есть непреодолимое — от заводов-поставщиков задел не поступил.
Сегодня опять узлы не скомплектованы. От сдачи хотя бы небольшой партии контроллеров приходится отказаться. И так же, как в прошлом месяце, и в позапрошлом, и во все предыдущие месяцы, Владимир Веприков не мог уразуметь, кого винить в плохой комплектации. Старший ли мастер, он же секретарь партийной организации Борис Иванович Шаргин, не сказал загодя на диспетчерском часе начальнику цеха, каких деталей не хватает? Начальник ли цеха упустил — не потряс диспетчеров и мастеров, не спросил с них? Вот и разберись, кто виноват, боже мой!
Поэтому, не отвлекаясь на перебранку с мастером, с начальником цеха или еще с кем-либо, по опыту зная невысокий коэффициент полезного действия от подобной перебранки, решил собирать что удастся, используя имеющиеся детали.
Владимир не особенно стеснялся, если у бригады простой, поднять голос на мастера или на кладовщицу — нет, он просто не видел в этом толку. Ну покричишь сегодня — получишь изоляцию. Покричишь завтра — получишь еще что-то. А надо, чтобы задел шел впереди на полмесяца или даже на месяц. Не на подачках же существовать, боже мой! У рабочего должна быть гордость, тем более у бригадира одной из лучших комсомольских бригад не только на заводе, но и в городе!
Поверхностные, временные решения были вообще не по душе Владимиру Веприкову. А пока не было кардинального решения, Владимир предпочитал дипломатический маневр.
…Четкая, почти автоматическая слаженность работы слесарей-сборщиков сегодня особенно привлекала Ольгу. Может быть, потому, что она давно интересовалась соревнованием сборщиков с монтажницами, в котором одерживала победу то одна, то другая бригада. Как оно сложится теперь, после ухода Лаврушиной?
Не очень заметная в своем сером костюмчике на фоне железных тонов цеха, Ольга стояла с блокнотом на участке сборки контроллеров.
Бригадир коротко махнул рукой — и работа остановилась. Все шестеро аккуратных молодцев-веприковцев, как по дорожке стадиона, пробежали мимо главного экономиста завода по направлению к цеховому складу материалов. Ольга быстро пошла за ними.
Кладовщица, крепкая сорокалетняя женщина, хорошо справлялась со своим делом, пока склад был стеллажный. Но она, как видно, растерялась от механизации, недавно внедренной в ее владениях.
Впрочем, Ольга увидела, что слесари-сборщики также не обращали внимания на механизацию. Они с акробатической ловкостью забрались под потолок склада и вытащили из «эпохи», предшествовавшей механизации, ящики с шайбами, болтами, винтами, магнитными катушками. Это и был драгоценный задел…
Ольга тронула Веприкова за руку, сказала не административным тоном, а по-товарищески:
— Потеря рабочего времени всей бригады — вот что получается, Володя!
— А что делать, Ольга Владимировна? Бригада взяла обязательства к Двадцать четвертому съезду. Может, рановато выскочили, погорячились, но это уже факт. Трудовые и моральные. Выполнять ежемесячно производственный план не меньше чем на сто тридцать процентов, крепить товарищество, честность, принципиальность, проявлять вежливость. Но какая же вежливость, боже мой, если драть горло до одурения?
Впрочем, по чуть смущенному тону бригадира Ольга понимала, что ее сдержанный упрек попал в цель. А Веприков не из тех, кто отмахивается от справедливых упреков.
— И я вот думаю — что делать? — слабо улыбнулась она.
В самом деле, такие высокие обязательства — и такой низкий уровень организации производства в цехе, когда бригада вынуждена совершать «налеты» на кладовую! А ведь это лишь один, сегодняшний, пример потери рабочего времени! Сколько таких потерь в других бригадах! Главное же противоречие Ольга видела — и сегодня особенно отчетливо — в том, что в аппаратном цехе, несмотря на высокий средний процент выполнения норм, производительность не росла. Как говорится, парадоксально, но факт. Она, экономист, знала причины таких парадоксальных фактов: нехватка рабочей силы, вынуждающая хозяйственников мириться с недочетами нормирования, формальный подход к социалистическому соревнованию… Она знала. Но, например, молодежь в бригаде Лаврушиной скорее всего только чувствовала сложность и противоречивость ситуации. «Вот и дошли до обвинения Лаврушиной во всех грехах!» — вспомнила Ольга. Она решила немедленно разыскать директора и поговорить с ним.
Голоса Дерюгиной и Веприкова остановили Ольгу, заставили снова подойти к участку сборки контроллеров.
— Сделал ты свою работу, ну и расставь аккуратно контроллеры по типам: КВ 1829, КВ 1826, ну и там 1832, 1838 — внешне-то они все одинаковые, а провода к ним идут разные…
— Ну и что?
— Ты же понимаешь, нам нужно, чтобы на каждом аппарате был его серийный номер, чтобы определенные провода провести к нему.
Видно было, что Юлка волновалась — в утренней прохладе цеха ее лоб блестел от пота, даже светлая косынка на голове стала влажной, потемнела. Но девушка говорила спокойно, очень отчетливо. (Ольге показалось, что вольно или невольно Юлка подражает в этом Лаврушиной.)
— Серийные номера на аппаратах всегда есть, — сказал Веприков, не глядя на Юлку, — не понимаю, о чем ты.
— Прекрасно понимаешь! Не перемешивай контроллеры, чтобы нам лишнего времени не тратить на вашу мешанину!
Она оглянулась на Ольгу и пробормотала, будто оправдываясь:
— Вместо тети Шуры я.
— Я свой темп не буду снижать! — отрывисто бросил Веприков. — Все сдвигается в кучу, боже мой, потому что темп такой!
Ольга не выдержала: близко подошла к спорящим и молча показала на плакат, висящий почти прямо перед ними: «Социалистическое соревнование — это взаимопомощь!» Но она догадывалась по разгоряченным лицам бригадиров, что, несмотря на ее красноречивый жест, они вряд ли договорятся…
Директора она увидела только через час. К тому времени Ольга напряженно поработала над сводками у себя в комнате и с несколькими возникшими вопросами пришла в изолировочный цех. Из окна сравнительно тихого изолировочного увидела Озолова. Он стоял во дворе возле легковой машины, разговаривал со своим заместителем по снабжению Кареевым. Слова Кареева долетали на третий этаж почти сплошным гулом. Ольга вскочила на подоконник и закричала во все горло вниз:
— Федор Николаевич! Вы надолго уезжаете? У меня к вам дело! Срочное!
Услышала смешки за спиной. Ну и что? Подумаешь! Главное — дело, пусть даже порывистость ее покажется изолировщицам забавной.
Озолов жестом показал Ольге: «Выходите сюда!» Бежала по крутой лестнице, опасаясь, что директор все-таки уедет. Не уехал, но заявил безапелляционно:
— Если срочное — давайте в машину! Я в обком. Меньше чем за двадцать минут не доедем, на разговор есть время.
— Или подождать, когда вы вернетесь? — скорее себя, а не директора, уже усевшегося позади водителя, спросила Ольга. — Очень много у меня дел в цехах!
— Вы сказали «срочное». Выбирайте сами, какое дело важней. — И более чем обычно нажимая на каждое слово: — Может быть, совсем не вернусь. — Он склонил тяжелую голову набок, полюбовался удивленным молчанием Кареева и Ольги, фыркнул: — Пошутил!
— А все-таки чем вызвана шутка? — уже в машине серьезно спросила Ольга. Никогда раньше она, наверно, не задала бы подобного вопроса директору — просто из нежелания показаться навязчивой. Но сегодня ей гораздо важнее было то, что она делает, а не то, как она выглядит и какой кажется.
— Тем, что я еду к Рогалеву. — Раздражение звучало в голосе директора. — Объясняться, как любит выражаться Черенцов. По своей инициативе еду, то есть по-спортивному это называется «перехватил инициативу», не правда ли?.. А «не правда ли» — это опять-таки выражение товарища Черенцова В. Д. А В. Д. — это в основном выражение товарища Иванова.
Ольга пожала плечами:
— Ну и что? Черенцов действительно очень часто говорит «надо объясниться» и «не правда ли», и Черенцова действительно не только Иванов, но и все на заводе называют В. Д. Неужели вы раньше не замечали?
— Замечал. Сейчас вспомнил, потому что… зол на всех! — с неожиданной откровенностью сказал Озолов. — Все прекрасно понимают, что бывают ситуации, когда директора предприятий выкручиваются кто как может! Все знают, все понимают, а отвечать приходится только директору. Вплоть до получения выговора или даже снятия с работы.
— Ничего не понимаю! — воскликнула Ольга.
— Расскажу на обратном пути, если все обойдется. Надеюсь, что все решится за пять минут. Геннадий Алексеевич Рогалев — человек деловой, практичный… Пообещаю, что июльский нормальный аврал пройдет без всякого напряжения. Даже за август и сентябрь пообещаю… Выкладывайте ваш вопрос!
Ольга стала рассказывать о предложении молодежи построить своими силами заводской стадион.
— Силами молодежи можно ускорить дело, — говорила Ольга. — И не только посредством субботников. Ей же, молодежи нашей, хочется большего. Самим выбрать место, самим решить — по типу ли московского стадиона в Лужниках делать или как-то иначе?.. Но вы не слушаете!
— Я ожидал, что ваш вопрос связан с нападками на Лаврушину. Вы о пособиях монтажницам знаете от кого-нибудь?
— Не знаю. Но уверена, что вопрос о стадионе важнее пособий!
Она сама удивилась, услышав от себя такую определенность вместо своего обычного «кажется, нет; пожалуй, да; наверно, нет!».
Озолов снял очки и уставился на нее. Без привычного блеска стекол взгляд его казался туповатым: Снова надев очки, Озолов сказал, как с ним нередко бывало, язвительно:
— В отношении степени важности, Ольга Владимировна, вы ошибаетесь, что вообще свойственно женщинам. Женщины обычно не умеют определять относительную важность фактов, явлений и особенно поступков… И в отношении степени моего внимания вы ошиблись. Я вас слушал. И слушаю. У вас есть еще минимум десять минут, пока доедем до обкома.
«Вообще разговорчив, а сейчас особенно. Может быть, от волнения перед встречей с Рогалевым? Недаром рассуждал о выговоре и даже о снятии с работы», — подумала Ольга. Но взволнован директор или нет, она была исполнена решимости использовать предоставленную ей возможность говорить без помех.
— …Можно создать конструкторскую молодежную группу на общественных началах, — говорила Ольга, — несколько человек, каждый отвечает за свой узел: инженерные коммуникации, трибуны с подсобными помещениями, общественное питание… Между прочим, — торопливо перебила она себя, — не думайте, что я с вами сейчас разговариваю как спортсменка! Я в данном случае прежде всего экономист, отвечающий вместе с вами за план социального развития, который, как вы прекрасно знаете, внесен в коллективный договор. Я читала, что у нас в стране уже много таких предприятий, где работают группы социологического планирования. Они дают рекомендации по созданию условий для повышения производительности труда…
— На моем заводе этого нет и не будет! — заявил Озолов. — Если директор не дурак, он сам, без всяких рекомендаций знает, что надо делать, чтобы заставить людей лучше работать!.. Что еще можете сказать об общественном строительстве стадиона?.. Благодарите бога, что переезд закрыт и что у вас, таким образом, есть дополнительное время!
— Конструкторская группа на общественных началах сделает проект стадиона, а потом администрация завода либо утвердит, либо нет — это уже другое дело! Если администрация утвердит, тогда завод обратится к главному архитектору города, он даст архитектурно-плановое задание… Понимаете, — снова перебила себя Ольга, — я все время чувствую какую-то связь между этим предложением молодежи и голосованием в бригаде монтажниц…
— Ерунда! — фыркнул Озолов.
— А я чувствую! — упрямо повторила Ольга.
— У вас все? Больше чувств не имеется?
— Не имеется.
Озолов покосился на Ольгу:
— Так-таки никаких чувств? Даже к некоему другу юности?
Ольга вспыхнула:
— Откуда вам известно о моих дружеских чувствах?.. И почему такая бестактность!
— Вы, кажется, забыли, Ольга Владимировна, что беседовали с товарищем Ваграновым по телефону из моего кабинета. Что же касается такта, то, знаете, не до того, когда борешься за государственные интересы. И, — добавил он глухо, — отстаиваешь свое доброе имя коммуниста. Мне лично, кроме этого, ничего не нужно.
— Прекрасно вижу ваш маневр! — горячо продолжала Ольга, почти не слушая Озолова. — Вы не хотите разговаривать о строительстве стадиона! Ну что же, — добавила она иронически, — я чувствую также, что вы почему-то не хотите позволить молодежи самостоятельно решить хоть какой-нибудь вопрос, кроме вопроса о том, как поскорей закончить сборку тех же панелей или, допустим, контроллеров… Стадион прежде всего молодежи нужен! Это их дело. Почему нельзя, чтобы комсомольцы проявили в своем деле инициативу и самостоятельность?!
— Потому что сегодня они проявят самостоятельность в так называемом своем деле, а завтра вмешаются в мои дела! — тяжело нажимая на каждое слово, сказал Озолов. — Отвечаю за все я. Раздавать ответственность направо и налево очень опасно!..
— А на открытом комсомольском собрании, когда у нас создавались посты «комсомольского прожектора», что вы говорили? Что каждый молодой человек должен не только участвовать в жизни своего коллектива, но и чувствовать за него ответственность.
— Ну и пусть чувствуют! Я же не говорил, что директор должен разделять свою ответственность с каждым молодым человеком. Чувства, Ольга Владимировна, как вы должны знать, хранятся глубоко в душе… Ну и, надеюсь, вы не думаете, что я вообще против строительства заводского стадиона?
Ольга промолчала.
— Думаете, я не размышлял об этом? Размышлял. Давно хотел построить заводской стадион. Признаюсь, руки не доходили решить вопрос так, как мне нужно. Молодежь не понимает, да и вы вряд ли знаете, в чем тут дело.
Ольга молчала, хотя язвительно-самодовольный тон директора задевал ее самолюбие сегодня более остро, чем всегда.
— А дело тут в том, что город затеял нудную и долгую торговлю: хотят отвести нам такое место, куда мы должны будем прямо-таки автострады строить для их блага, не говоря уже о троллейбусной линии. То есть за наш счет хотят решить проблему дорожного строительства. Словом, предлагают строить городской стадион, а я, видите ли, должен финансировать! А я хочу свой стадион, не городской, а заводской!
Ольга кивнула:
— Конечно. Мы сможем брать с города деньги за аренду.
— Не только. Примерно пятьдесят процентов с каждого футбольного матча… И это не главное. Я хочу свою футбольную команду. Такие матчи, которым Москва позавидует… На черта мне нужно, чтобы город командовал на моем стадионе! Мне нужны все преимущества для моей команды!
— Вы не сможете построить стадион, превышающий определенную емкость, — сухо-деловито сказала Ольга.
На лице Озолова отразилось удовлетворение: «Правильно соображает». Вслух директор подтвердил:
— Конечно, надо такой проект, который я сам смогу утвердить, без хождения по инстанциям. А это, кажется, до миллиона рублей… Если, допустим, до трех миллионов — надо идти в министерство, а если больше — еще выше идти. И надо так привязать типовой проект к местности, чтобы город не содрал с нас три шкуры… Привязать-то можно почти любой типовой проект, они же делаются для «идеальных площадок».
Ольга отметила, не скрывая удивления:
— Вы действительно все продумали…
— Естественно! — фыркнул Озолов. — Вы видите, сколько вопросов?! Потянет ли ваша молодежь своими «общественными силами» все эти вопросы? Нет, конечно! Как только создается комиссия, провал обеспечен, на опыте знаю! Но я не отказываюсь от задачи. Только без митингования, без голосования, одним словом, без Гайд-парка! Я дам задание кому нужно, и проект будет сделан быстро и квалифицированно. И все вопросы будут решены без шума.
— Все вопросы будут решены, — негромко повторила Ольга. Помолчала и сказала убежденно: — Все, кроме одного. Если взглянуть пошире, останется один очень важный вопрос: как воспитывать комсомольцев и вообще молодежь на конкретных делах, то есть чтобы у них была самостоятельность и ответственность на деле, не только на словах.
— Слово не должно расходиться с делом! — с удовольствием процитировал сам себя Озолов. — Тут я с вами полностью согласен! Но повторяю, что не разрешу такого, что в перспективе может подорвать мое единоначалие. А мое единоначалие не мне лично нужно — заводу. Построить стадион, как я уже вам доказал, тоже гораздо проще на основе единоначалия, чем на основе дилетантской самодеятельности.
— Ну ладно, после того как проект по вашему заданию, — Ольга подчеркнула: «вашему», — будет готов, ведь можно будет передать все в руки молодежи? Они провели бы свои субботники, у них осталось бы чувство удовлетворения, чувство гордости, что сами построили свой стадион. Ведь в Москве комсомол проводил субботники на строительстве Лужников!
Озолов вздохнул. Ольга удивленно покосилась на него: она, кажется, ни разу до сих пор не слышала, чтобы директор вздыхал.
— Скажу вам доверительно, Ольга Владимировна, раз уж такой сложился разговор — на откровенности. Есть всесоюзные субботники — и правильно! А дополнительных субботников, пока я директор завода и обладаю единоначалием, я не позволю. Почему? Да потому, что мне прежде всего необходимо выполнение и перевыполнение производственного плана. И для решения этой главной задачи мне надо, чтобы молодежь подходила к своим рабочим местам полная сил и энергии, а не усталая от дополнительного субботника!
В молчании Ольги крылось возражение. Озолов, по-видимому, почувствовал. Сказал с упреком:
— Вместо того чтобы подрывать единоначалие, вспомнили бы другие комсомольские традиции! К традициям-то надо подходить избирательно: одни нам сегодня годятся, другие — нет. Можно было бы, например, провести комсомольскую перекличку по всем заводам Советского Союза, которые изготовляют что-то для нас, под лозунгом, ну, например, «Даешь своевременные поставки!». Можно было бы установить контакт с районами Севера, куда идет наша продукция… Кстати, я хотел предложить вам командировку на Север для анализа хода социалистического соревнования между ними и нашим заводом. Крупицын шлет телеграммы, находит недостатки и неполадки в нашей продукции, а я уверен, что в эксплуатации все дело… Встретитесь с товарищем Ваграновым и отправитесь туда… Или не отправитесь?
— Как директор Озолов захочет, — иронически подсказала Ольга.
Озолов энергично повернулся к ней, по-хозяйски уперся локтем в спину водителя:
— Хотите продолжение откровенного разговора? Ибо момент подходящий. Неизвестно, будет ли у нас с вами когда-нибудь в жизни еще такой момент!
Несмотря на всю ее сегодняшнюю уверенность в себе, Ольга вдруг оробела от странной догадки: о ней и о Вагранове «откровенный разговор»! Ответила неуверенно:
— Ну ладно. Давайте.
— Я, Ольга Владимировна, наблюдательный. Я шутливо спросил вас только что о ваших чувствах к Вагранову. Согласен, неудачно пошутил. Плосковато. Боюсь, однако, что и продолжу в том же духе. Вы уж извините, по натуре я такой… — Он фыркнул, — грубый. Бестактный… А вы очень хороший экономист. Со сложным характером. Мятущаяся натура — кажется, так в художественной литературе? А на заводе, не обижайтесь, помеха мне ваш характер, несмотря на вашу отличную работу. Молодежь будоражите — она на вас опирается. Обращение ваше ко мне насчет стадиона — тому доказательство…
— Не понимаю, о чем вы, Федор Николаевич. При чем тут товарищ Вагранов? — перебила Ольга. У нее было ощущение, что этот разговор затягивает ее, как трясина.
— Неправда, понимаете! — уверенно сказал Озолов. — Вздыхаете вы по Вагранову, насколько я понимаю, безответно, отсюда вся ваша экзальтированность, кипение, затеи. А мне на заводе нужна добротная деловитость. Да и вообще, — продолжал он, покосившись на каменный профиль Ольги, — в эпоху технической революции понятие «любовь до гроба» стало анахронизмом, просто времени на нее нет. «Работа до гробовой доски» у нас, вот что!.. Насколько проще было монаху, — Озолов мотнул головой в сторону древней монастырской стены, оставшейся слева от их пути, — кушай малину и мед и живи духовной жизнью, возлюби господа… — И, прерывая себя, спросил: — А вы, Ольга Владимировна, не кумира ли себе сотворили?!
Теперь, уже Ольга покосилась на него, прищурилась необычно.
— Рискуя показаться вам пошляком, — проворчал Озолов, — советую тем не менее: когда встретитесь с вашим кумиром, поверните дело к нормальным биологическим законам. Или, как они называются, физиологическим? Ну, словом, к нормальной близости… И в таком случае можете отменить командировку на Север… Не учен я тонкостям разным психологическим. Попросту советую!
Трудно сказать, как отнеслась бы Ольга к откровенности Озолова раньше, когда она еще не знала, что Вагранов помнит ее. Может быть, она презрительно промолчала бы в ответ на пошлость. Может, сочла бы не пошлостью, а эмоциональной тупостью рассуждение Озолова.
Той реакции, которая последовала, Озолов явно не ожидал: Ольга рассмеялась!
В самом деле, как забавно-нелеп был совет директора завода своему главному экономисту! Озолов, кажется, вообще не ведал о существовании такой любви, когда человек счастлив от коротенькой фразы!.. А может быть, Озолов считает, что, если и есть такая любовь, она-то как раз и мешает работе?! Или, по-мещански не способный понять такую любовь, он называет ее «экзальтацией»? Очень удобно: навесил ярлык — и никаких тебе моральных хлопот-забот!
— Не подозревал у вас такого чувства юмора! — попытался вернуться к своей привычной язвительности Озолов. — Чего расхохоталась-то? — добавил он примирительно, на «ты».
— Я вспомнила… биологию, о которой вы говорите. Амебы есть! И еще инфузории!..
Ольга смеялась так заразительно, что и на лице Озолова непроизвольно выразилась готовность превратить все в шутку.
Они подъехали к обкому партии.
— Я зайду в лекторскую группу, пока вы будете… агитировать товарища Рогалева, — сказала Ольга еще со смешинкой в голосе.
Но она никуда не пошла. Большое здание редакции газеты было налево и немного впереди. Ольга не думала о том, что Вагранов может появиться здесь, хотя в ней жило счастливое ожидание встречи с ним. Той встречи, которая обязательно будет через несколько дней. Когда-то она уже испытала такое счастливое, проникнутое уверенностью ожидание. Когда-то давным-давно. Она закрыла глаза — и тут же, словно не давным-давно, а вчера это была, увидела, огромный Георгиевский зал, его белоснежные узорчатые своды, и золотистый паркет замысловатого рисунка, и мраморные летописи подвигов российских полков. И себя увидела — сидящую на покрытой белым чехлом мягкой скамье…
Выйдя из обкома партии, Озолов уселся в машине не рядом с Ольгой, а на свое обычное место, рядом с водителем. «Подчеркнул, что никакого обстоятельного и доверительного разговора сейчас у нас уже не будет», — подумала Ольга, неприязненно глядя на большую круглую, как глобус, голову директора. Действительно, почти половину дороги до завода проехали молча. Однако у переезда, когда машина снова застряла перед закрытым шлагбаумом, перебранка водителя с дежурной поста вывела Озолова из отчужденного молчания. Он спросил, не оборачиваясь:
— Почему не поинтересуетесь, чем закончилось мое свидание с Рогалевым?
Ольга пожала плечами. Не впервые она в душе удивлялась странности своих взаимоотношений с директором завода: едва они оставались вдвоем, а иногда и при других, между ними возникала напряженность, обостренное сознание присутствия друг друга. И все же это не было той особенной напряженностью, которая возникает нередко между мужчиной и женщиной. Ольга вспомнила, что она испытывает такую же неприязненную напряженность, глядя на Марьяну Крупицыну. И странно, похожее чувство, только светлой окраски, охватывало Ольгу при встрече с Ваграновым. «Может быть, так случается — со знаком «минус» или со знаком «плюс», — когда встречаются уж очень разные личности или, наоборот, очень близкие друг другу?» Вслух она сказала:
— Учла ваш упрек, что покушаюсь на ваше единоначалие. Захотите посвятить меня — хорошо, не захотите — не надо.
В душе она продолжала удивляться своей вновь обретенной сегодняшней определенности: никаких «пожалуй, да», «наверно, нет!». Заметила, что Озолов снял очки, словно собирался рассмотреть ее повнимательней, но так и не оглянулся. Ответил в обычной своей манере, будто вдавливая слова в сознание, собеседника:
— Захочу. Потому что вам надо иметь представление о точке зрения Рогалева. Перед вашим разговором с Ваграновым. А на заводе вы не перескажете, не сомневаюсь. В чем, в чем, а в сдержанности вашей уверен.
— Я вас слушаю.
— Сначала вопрос. Что вы знаете о пособиях монтажницам?
— Ничего. Но… — Ольга покосилась на пожилого водителя, уже много лет работающего с Озоловым, и закончила: — На Лаврушину сейчас вешают всякие сплетни!
— В данном случае не сплетни, — Озолов живо повернулся. — Не кто иной, как я, посоветовал Лаврушиной сманеврировать. Дал из своего фонда пособие как бы двум, а она сама расписалась за них и разделила деньги на всю бригаду.
— Но почему же никто не объяснил монтажницам, как было на самом деле?! — вскричала Ольга. — Если бы они знали, Боброва, не винила бы Лаврушину, что та потеряла совесть! Вот что получается, когда втихую решают! — Ольга поймала себя на том, что почти буквально повторяет упреки, звучавшие на собрании в бытовке. И тут же ей пришло в голову совсем другое. Упавшим голосом спросила: — Вагранову стала известна эта история?!
Она испуганно представила себе: Вагранов напечатает резкую разоблачительную статью! Он темпераментный, принципиальный, а Лаврушина, по существу, не очень-то виновата. Озолов гораздо больше виноват, но ему действительно приходится «выкручиваться». Статья нужна совсем не резкая. Надо спокойно написать о различных противоречиях в жизни завода и терпеливо объяснить причины различных парадоксальных фактов. От резкого выступления в газете может пострадать сам же Вагранов. Он новый человек в области, не знает, какой здесь большой авторитет у Озолова, как считается с директором завода первый секретарь обкома…
Озолов истолковал по-своему испуганное восклицание своего главного экономиста, удовлетворенно подумал: «Понимает, что привлекать внимание к нелепостям нелепо!»
Сказал, снова глядя вперед, на бегущую под колеса дорогу:
— Геннадий Алексеевич Рогалев умеет отличать главное от второстепенного. Главное сейчас — подготовка к съезду, досрочное выполнение производственного плана… На Лаврушину можно положиться, надо, чтобы она осталась бригадиром…
— Вы рассказали товарищу Рогалеву о пособиях?
— Раз собирался рассказать, значит, рассказал. У меня слово не расходится с делом!
— Ну и как?
Озолов угрюмо молчал. Наконец ответил:
— Первый секретарь обкома партии за такие дела, естественно, по головке не гладит. Отругал. А как же иначе?! Он и должен был отругать. Но на поводу у товарища Вагранова он не пойдет! Ибо он практик, а не отвлеченный идеалист. И в данном случае Геннадий Алексеевич сумел отнести мою… вину в разряд второстепенных фактов… Вам это полезно знать для разговора с Ваграновым. — Озолов снова живо повернулся к Ольге и сказал с той же внезапной откровенностью, как час назад на пути в обком: — Геннадий Алексеевич — человек не только практичный, деловой, но и масштабный. И я на этом, Ольга Владимировна, сыграл, между нами говоря! Я ему напомнил такие недостатки, по сравнению с которыми фиктивные пособия, — Озолов презрительно фыркнул, — ерунда. Я напомнил товарищу Рогалеву, что технология изменилась, а Госплан этого не учитывает! Я ему напомнил, что скорректированный план я получаю только в январе, а в лучшем случае в декабре, откуда же мне знать, что я должен заказывать?! Напомнил, как у нас идут поставки по прямым связям — за светильники у нас просят нержавеющий лист, а за него — прокат черных металлов определенного сортамента. Словно тройной квартирный обмен в Москве!.. Такие вопросы надо поднимать товарищу Вагранову. Тогда будет реальная помощь от газеты предприятиям области.
— Все дело в том, что вы сами настаивали на статье о бригаде Лаврушиной, — хмуро возразила Ольга.
— Знаю. Поэтому и не просил товарища Рогалева вмешаться. Просить об этом — значит объяснять, что обстановка изменилась, слухи пошли, словом, от масштабности, на которую я тянул, спуститься к мелочам… Откровенно говоря, рассчитываю на вас, Ольга Владимировна!.. Скажу вам больше: неквалифицированное вмешательство Вагранова в сферу компетенции директора завода может вызвать противодействие в самой редакции. Но не хочу я опираться на такое противодействие. Хочу позволить себе испробовать более… ну, допустим… благородные способы воздействия на товарища Вагранова.
— Благородные? — невольно переспросила Ольга.
— Удивляетесь, Ольга Владимировна? Мол, необычное для директора слово! А вы меня, в сущности, мало знаете, хотя давно работаем вместе. Вы склонны отождествлять меня с Артемюком, разве не так?
Ольга подвинулась так, чтобы ее не видно было в зеркальце водителя: ей показалось, что Озолов читает ее мысли по выражению лица; она действительно находила неясное сходство между директором и журналистом.
— Не отождествляйте, Ольга Владимировна. И запомните: в борьбе за правильную линию приходится иной раз опираться на людей, которых правильными не назовешь. Но я не хочу… Пока не хочу, — внушительно добавил он.
В слове «пока» Ольга услышала продуманную угрозу в адрес Вагранова. Ответила сухо:
— Хорошо. Не буду отождествлять.
Озолов покосился назад, сказал почти добродушно:
— Что же касается вашего стадиона, то, надеюсь, вы убедились в сравнительно меньшей важности этого вопроса… А мой совет насчет комсомольской переклички используйте. Я слышал, что в других областях комсомольцы ездят в разные концы страны, чтобы ускорить поставки, а мы перекличку проведем. Масштабно! В духе традиции первых пятилеток. Но, конечно, на современной основе — телевидение можно подключить, не только радио и прессу. Повторяю, можно даже с районами Севера… И не забудьте о встрече с товарищем Ваграновым.
Подъехали к заводу. Ольга сказала, не сумев притушить праздничного сияния слов:
— Еще у меня столько дел до встречи с товарищем Ваграновым!
Войдя в аппаратный цех, Ольга машинально взглянула на индикатор ванны с оловом на участке монтажниц (серый железный ящик с двумя зелеными ламповыми окошечками посередине). Оба зеленых окошечка светились, стало быть, ванна с оловом для лужения проводов включена. Работает бригада… Дерюгиной.
В кабинете начальника цеха был Веприков.
— Гробит нас крепежный, боже мой! — поглядывая на главного экономиста, принялся доказывать бригадир. — Мы вот только что болты добыли, а гаек в ящиках не оказалось. Не бежать же к соседям на склад! Товарищ Пахомова правильно… — Владимир поискал значительное слово, — …правильно подчеркнула, что потеря рабочего времени!..
— Я сам хочу, чтобы крепежный мне подчинялся! — нарочито устало говорил Пятрас Оградовас. — Надо звонить начальнику производства, а тот долгий разговор заведет, начнет доказывать, что людей не хватает, люди в крепежный не хотят идти, грязная работа, масло кругом… Словом, это уже из области смешного! — мрачно добавил Оградовас.
— Так что же делать, боже мой! — воскликнула Ольга, не заметив своего неожиданного заимствования из лексикона Веприкова.
Мужчины рассмеялись.
— Найдем сейчас какой-нибудь ящик с гаечками. — Володя, уже стоя на пороге, потер лоб над правой бровью (там когда-то был синяк от удара хоккейной клюшкой). — И даже без потери рабочего времени!..
— Он разыщет! — обрадовался Петр Николаевич.
— А мое «что же делать?» относится не к шайбам или гайкам, а вообще к положению, в цехе и на заводе, ко мне самой и ко всем нам. Работаем неритмично — авралим! Производительность труда низкая! Пьянство!.. И скажи мне, как у тебя новая расстановка кадров в бригаде монтажниц?
— Поможешь, если проверишь сама!..
Бюро экономики в противоположной стороне от кабинета Оградоваса, а в центре цеха самый шумный его участок. Мастер Борис Иванович Шаргин разговаривал с двумя инженерами здесь, возле токарно-карусельного станка, странно напоминающего гигантский вращающийся самовар со множеством автоматических приспособлений. Все трое немногословно — грохот на участке отучал от пространных рассуждений — обсуждали блокировку главного мотора с мотором вращения стола. По репликам Ольга поняла, что станок был недавно, по предложению Шаргина, переведен на скоростные методы резания; пришлось пересмотреть электросхему управления, переделать ее.
«Прав Оградовас, можно повышать эффективность», — мысленно отметила Ольга.
Она подошла к Борису Ивановичу, спросила очень громко:
— Лаврушиной не звонили домой?
— Муж ее позвонил. Боится, долго пробюллетенит.
— Как у Дерюгиной дела?
— Неплохо.
В бюро экономики второго аппаратного Милочка Дорофеева, старший экономист цеха, тускло сказала Ольге:
— Будто вы не знаете, Ольга Владимировна! Производительность труда можно определять и в нормо-часах, можно и в стоимостных показателях, в рублях, а можно и в единицах изделий. Каждый метод имеет свои недостатки и свои положительные стороны…
Дорофееву все называли Милочкой, хотя ей, помнила Ольга, уже под сорок. Миловидное лицо почти без морщин и… без какой бы то ни было черточки молодости. Безжизненные глаза, хотя и подведены они и голубая тень положена на веки. Бесцветными кажутся накрашенные губы.
Дорофеева считалась хорошим экономистом, сама Ольга отзывалась о ней как о безупречном работнике. Да, именно безупречном! Не в чем было упрекнуть Милочку Дорофееву. Квалифицированная, аккуратная, старательная. Все у нее четко, по раз и навсегда заведенному графику: в начале месяца отчетность, потом итоги социалистического соревнования по цеху и начисление премий, потом планирование на следующий месяц.
«Совсем как я, только в масштабе не завода, а цеха! — подумала Ольга и поправила себя: — Какой я была, пока не знала, что он помнит меня».
— …Никакой разницы, — тускло говорила Милочка, — все равно баланса не будет между планом рабочего и планом предприятия. Да ведь это абсолютно одно и то же — считать в нормо-часах или в рублях: что я рубль к рублю спроцентирую, что нормо-час к нормо-часу — будет до тысячной доли один и тот же показатель. Или взять гайки. Рабочему запланировано десять гаек, а он сделал двадцать. Снова я спроцентирую, и снова те же двести процентов… И все равно мастер ли, нормировщик ли кому хочет — даст выгодную работу, кому хочет — невыгодную…
Ольга молчала, думая, что Милочка Дорофеева права и… все-таки не права. Почему-то вспомнилась эта самая Милочка, пришедшая на завод сразу же после института, ее задорный выкрик на комсомольском собрании: «Экономика — это все! Экономисты — решающая сила!» Вспомнилось, как весь цех праздновал Милочкину свадьбу — она вышла замуж не за экономиста, как можно было ожидать, а за молодого киноактера. А потом чуть ли не весь цех переживал Милочкин развод. Правда, потом подзабылось все это. Милочка замуж больше не вышла, стала спокойным, безупречным работником, который никогда и нигде не позволит себе задорной или взволнованной реплики. Начались у нее какие-то нелады со здоровьем — худела, ходила в диетическую столовую.
«Может быть, человек без любви всегда такой, автоматически функционирующий? Но замечают это только те, в ком живет любовь, или, пожалуй, точнее, те, кто оказался в особенном мире любви, в ее особенной атмосфере, с ее особенными законами», — подумала Ольга. И вдруг вспомнила чью-то фразу: «Стресс от неразделенной любви быстрее всех других стрессов приводит в онкологический институт!..» Поймала себя на том, что не слушает Милочку, и стала слушать.
— …Или возьмем еще один случай, — говорила та. — Пришел порядочный рабочий, конечно, он пришел не стоять, пришел работать, а мы не можем его загрузить. Или, например, токарно-карусельный станок сейчас, по предложению Бориса Ивановича, перевели на скоростные методы резания. Рабочий может норму выполнить на двести процентов, даже на триста. Но при одном условии, Ольга Владимировна: если мы дадим ему что резать скоростным методом. А задел сегодня есть — завтра кончился.
— Вы правы, Милочка, — серьезно сказала Ольга, — простите меня, я сначала не очень внимательно слушала, у меня огромная личная радость, не знаю, как объяснить…
— Да не надо объяснять, Ольга Владимировна. Когда человек любит — сразу видно…
«Когда человек любит», — мысленно повторила Ольга.
Она быстро шла по длинному пролету цеха к участку Веприкова, уверенная, что комсомольская бригада слесарей-сборщиков поймет и подхватит то, что предложил Озолов, — комсомольскую перекличку.
— Володя! Есть идея! Расскажу через пять минут, в обеденный перерыв, а пока додумаю…
На секунду подняв, голову, Веприков кивнул в направлении цехового склада:
— Одна ваша идея уже вот… Без потери рабочего времени.
Ольга посмотрела в ту же сторону и ахнула: мастер Борис Иванович Шаргин, как всегда серьезный, подтянутый, вез на тачке к участку бригады Веприкова большой ящик, доверху загруженный гайками.
— Володя попросил, и я так прикинул, что надо помочь, не хватает у нас подсобных рабочих, никто не идет, — как всегда обстоятельно объяснил Борис Иванович.
Ольга растерянно глядела на него. Еще один парадокс! Старший мастер, вдумчивый, рассудительный, можно сказать, образец поведения, человек, которому знаком не только каждый станок, но даже каждый шумок в цеховом гуле, человек, с которым советуются квалифицированные инженеры… возит, как подсобный рабочий, тачки с деталями! Причем и Веприков, и сам Шаргин прямо-таки радуются: один — потому что бригада больше не потеряет рабочего времени, другой — потому что реально помог передовой бригаде. А ведь может найтись чистоплюй, который начнет разглагольствовать по этому поводу: «Разве мастеру больше делать нечего?! Самодеятельность какая-то, детский сад!»
«Побыл бы такой демагог в нашем аппаратном мастером, другую песню запел бы!» — обозлилась в душе Ольга.
— Оказал уважение бригаде! — с достоинством произнес Борис Иванович, заметив удивление и растерянность на лице главного экономиста.
— Главное — задел, Ольга Владимировна! — весело откликнулся Веприков.
Зазвенел звонок на перерыв.
— Да, да, главное для ритмичной работы — задел. И вроде бы это давно известная истина, все согласны, а задела нет, — говорила Ольга, обедая в заводской столовой со слесарями-сборщиками Борисом, Василием и их бригадиром Володей Веприковым… — Может быть, надо, что называется, максимально конкретизировать эту истину, как вы думаете? Ну например: «Самое главное — задел, а сварочная дает корпуса в обрез; самое главное — задел, а цех твердых изоляций недодал изоляционных материалов».
— «Молнии» выпускать, что ли? — без особенного интереса спросил кто-то из бригады.
Жестикулируя вилкой, Веприков произнес небольшую речь:
— Чего же «молнии», когда в наших аппаратах столько покупного — из Сибири, из Чебоксар, откуда-ниоткуда, боже мой?! «Молнию» по всему заводу можно, да и то если вслед за ней хороший гром. А без грома она, боже мой, уже никакой несознательности не прошибает!
— Комсомольскую перекличку по всем заводам Советского Союза, которые изготовляют что-то для самого сложного цеха нашего завода — для аппаратного… А может быть, даже так: для бригады Веприкова, — сказала Ольга, додумывая озоловскую подсказку. Предложение директора завода уже казалось ей нужным, интересным.
— Никто нам не позволит! — усомнился Борис. — Вы, товарищ Пахомова, извините, отстали до некоторой степени от комсомольской жизни… Инициатива должна идти от ЦК ВЛКСМ или от горкома комсомола, а потом уже наше предложение, а потом администрация, ну, допустим, вы одобряете… Может, в тридцатых годах разрешалось так, как вы предлагаете, а сейчас все должно быть организовано. Мы… молодежь сейчас другая, понимаете?
Ольга смутилась, покраснела до бровей, как когда-то поддразнивала ее еще молодая, смешливая мама. И, покраснев, все же сказала настойчиво — даже не им, своим собеседникам в благоустроенной столовой, а давней заводской комсомольской ребятне, полуголодным мечтателям 30-х годов:
— А я уверена, что можно провести комсомольскую перекличку по заводам. Прямо из нашего цеха рассказать все как есть, без суматохи, без отшлифованного текста. Как на фронте обращались к бойцам, как в осажденном Ленинграде… И ЦК ВЛКСМ одобрит! Потому что у вас, Борис, получается бюрократия, не имеющая ничего общего с организованностью, а комсомол и в тридцатые, и семидесятые, и в девяностые был, есть и будет ленинским, в этом смысле он не меняется, наш комсомол!.. И всегда будет очень важна, — заключила Ольга и с удивлением услышала свой звенящий голос, — инициатива каждого человека!
Веприковцы не считали пожилой эту обычно неразговорчивую женщину, участницу различных спортивных соревнований, но и комсомольского задора от нее не ожидали. А Ольга мысленно бранила себя за горячность: увлеклась озоловским предложением, перекличкой, которую надо еще хорошенько продумать!
— Да вы не волнуйтесь, Ольга Владимировна! — вежливо сказал Веприков, потирая лоб над правой бровью. — У девчат в бытовке другое предложение возникло, как будто вам известное. К ритмичной работе, к заделам оно, конечно, никакого отношения не имеет, но, как бы вам сказать… — Володя замолчал, выжидательно глядя на Пахомову.
— Взять в свои руки строительство стадиона! — заявил Борис — Но заделы тут, ясно, ни при чем!
Василий аккуратно сложил только что дочитанную им областную комсомольскую газету «Смена», неторопливо вмешался:
— По-моему, при чем!
— Всегда так! — Веприков хлопнул Василия по плечу. — Высказывает гениальные соображения, смысл которых, боже мой, станет ясен только потомкам!
Василий не хотел отступать:
— Сегодня в «Смене» как раз о том, что разносторонняя инициатива молодежи помогает обеспечить ритмичность на производстве… А строить стадион разве не «разносторонняя инициатива»?
…Заглянув в свой рабочий блокнот («У нас нормирование негибкое, нормы как застывшие рубежи!»), Ольга распрощалась со слесарями и снова пошла в цеховое бюро экономики. По пути с несвойственной ей медлительностью открыла дверь в кабинет начальника цеха. Оградовас, как она и предполагала, еще не вернулся от директора. Нерешительно подошла к телефону: кажется, она поняла, что ей нужно было сделать. Позвонила дочкам…
Ольга совершенно не умела разговаривать по телефону на личные темы — нелепо запиналась, теряла нить мысли («теряла доску», как, используя терминологию шахматистов, шутил Рубилин). Наверно, потому, что ни в детстве, ни в юности телефона дома не было, в целом квартале, где жила Ольга, был всего один телефон-автомат, да и тот постоянно портился. Потом в обкоме комсомола, где она работала, личные разговоры по телефону считались неуместными. (Лишь однажды, в дни войны, случился у Ольги такой коротенький разговор с Андреем Ваграновым.) А из Индии звонить в Советский Союз по личным делам (занимая драгоценную радиосвязь) было вообще немыслимо.
Но сегодня из-под спуда лет и привычек выбилось удивительное желание позвонить дочкам (знала, что обе в этот час должны быть у нее дома). Позвонила и услышала почти одинаковые испуганные возгласы сначала одной, потом другой:
— Мам! Ты? Что случилось?!
— Ой, что ты, мам! Случилось что-нибудь?!
Засмеялась:
— Просто я вас, девочки, очень люблю!
В бюро цеховой экономики Ольга вместе с Милочкой Дорофеевой проверила, когда в последний раз пересматривались нормы по основным видам продукции аппаратного цеха. Впрочем, Милочка еще до того, как раскрыла папки с документами, дала точный ответ:
— Три года назад. Это еще хорошо, Ольга Владимировна. Плохо то, что у нас в цехе более пятидесяти процентов норм — опытно-статистические, проще говоря, «с потолка», сами знаете, Ольга Владимировна… А нормы большинство рабочих перевыполняет!
— Милочка! Да ведь мы забываем, что главный показатель не то, насколько перевыполнены нормы! — воскликнула Ольга. Ей показалось, что вся многогранная жизнь цеха привела ее к этому простому выводу. — Сколько собрано контроллеров или панелей — вот что важно, вот где главный показатель! — И убежденно повторила: — Реальная продукция — вот главный показатель!
…Незадолго до конца рабочего дня Пахомова снова подошла к участку монтажниц. На нее не обратили внимания: очередной простой был ликвидирован, бригада привычно торопилась наверстать упущенное время.
Вопреки странному душевному противодействию Ольга залюбовалась Марьяной Крупицыной: у той раздувались чуть-чуть вывернутые ноздри, пылали щеки (казалось, она раскраснелась от удовольствия), а яркие провода, которые Марьяна легко и уверенно укладывала на панель, были похожи на живые гибкие кровеносные сосуды.
Потом Ольга стала смотреть на нового бригадира, Юлию Дерюгину, и обрадовалась тому, что в трудовой повадке Юлки и Александры. Матвеевны было нечто родственное: «сосредоточенность движений и мысли» — так определила Ольга главное, характерное для обеих монтажниц. Но не все в бригаде работали так.
Ольга смотрела на хорошенькую монтажницу, жующую что-то. Девушка явно выбилась из быстрого ритма работы. Она установила прямо перед собой контроллер, видимо запоздало доставленный сюда с участка Веприкова, и вся изворачивалась, стараясь дотянуться до противоположной стороны аппарата. Никто не замечал неуклюжести молоденькой работницы. Никто, кроме Дерюгиной. Ольга увидела, как та встала со своего рабочего места, подошла к девушке и — одно движение, один жест — поставила контроллер по диагонали. Девушка понимающе закивала и обрадованно сунула в рот еще порцию «перекуса».
Ольга улыбнулась. Жест Юлки ее обрадовал, наверное, не меньше, чем девушку-монтажницу.
Наверное, поклонение силе, мужественности, тоска по идеалу у женщин в крови. С годами может появиться усталость чувств, умудренность жизнью, мы можем потерять доверчивость. Но порыв, устремление к идеальному герою никогда не пропадают.
Наверно, Ольга могла бы отнести эти строчки к себе, вычеркнув только слова об усталости чувств, о потере доверчивости и особенно об умудренности жизнью.
Нет, она не устала ждать личной встречи с ее идеальным героем и не потеряла веры в него. «Умудренности жизненной, — думала она, — к счастью или к сожалению, не знаю, я тоже не набралась».
Вернее, Ольга не устала ждать до самой последней минуты. Но вот, потянув на себя высокую — прямо под его рост — тяжелую дверь, она встала на пороге его рабочего кабинета. И тут ей показалось — на миг, на какое-то время, — будто она долго-долго брела по пустыне, будто губы у нее запеклись, в горле пересохло — и вот наконец пришла, что она наконец дома в этом аскетически строгом рабочем кабинете с портретом Ленина над письменным столом. Сбылось давнее обещание апреля, данное под гулкий полновесный бой кремлевских курантов: «Мы еще с тобой обязательно встретимся».
На выставке современной техники Ольга от волнения видела только, что у ее комсомольца 30-х годов снежный навал седины над высоким лбом. «А вообще, — подумала она, взглянув на него сейчас с порога, — совсем не изменился». Небольшие синие глаза. Красивые, четко очерченные губы, смягчающие жесткость глаз. Лицо, пожалуй, было бы не только волевым, но даже жестким, если бы не мягкая, грустноватая улыбка, как бы понимающая все то несовершенство мира и людей, которое видели синие острые глаза.
За долгие годы Ольга научилась разговаривать с ним мысленно. И она не могла прийти в себя от изумления, что свершилось это чудо: она наедине с ним, может рассказать ему обо всем на свете и задать любой вопрос.
«Я даже не знаю, с чего начать», — молча призналась она.
«Да с чего хотите», — светло сказал он.
Но Ольга не услышала его голоса и поняла, что все еще разговаривает с ним только в душе. А он был здесь, перед ней, жив-здоров, совсем такой, как раньше. Облегченно вздохнув, Ольга наконец вслух выговорила:
— Это вы? Это я!
Он рассеянно улыбнулся. И на Ольгу Владимировну Пахомову взглянули синие жесткие, не узнававшие ее глаза…
От газетной полосы Вагранов оторвался неохотно. Женщину, вошедшую к нему в кабинет, он знал: видел мельком на каких-то совещаниях. Недавно видел во Дворце культуры железнодорожников. Она позвонила ему в тот вечер, он пообещал принять товарища Пахомову главным образом потому, что она выступала там. Впрочем, ничего интересного она не сказала тогда, общие фразы.
Она была немолода и некрасива. Большой рот с опущенными уголками губ. Сейчас, едва ступив на порог, она произнесла что-то — он не расслышал, — что-то вроде «вот и я». Очевидно, извинилась за опоздание… Нет, она вошла точно в назначенное ей время: на стенных часах было ровно пять. Стоя возле двери, она сказала более отчетливо странно вызывающим тоном:
— Это вы? Это я!
В словах Вагранову послышалось что-то не относящееся к делу, неуместность какая-то, а посетительница продолжала стоять у двери, ожидающе глядя на него.
— Пожалуйста, — пригласил Вагранов. Вышел из-за письменного стола и вежливо шагнул ей навстречу.
И она пошла к нему, еще издали протянув руку. У нее была странная походка, словно она со своей вытянутой вперед рукой шла по узкой доске, перекинутой через пропасть.
Он коротко, сухо пожал ее маленькую руку:
— Садитесь.
Она деревянно села. С неловкой торопливостью, не опуская глаз, достала из сумки блокнот и положила перед собой.
То, что она с ожиданием, неотрывно глядела ему в лицо, начало раздражать Вагранова. Он не собирался терять время на игру в молчанку с этой — как ее? — Ольгой Владимировной.
— Так, пожалуйста, какое спешное дело побудило вас… — начал он иронически и вдруг понял: она молчит потому, что просто не может произнести ни слова. Опущенные уголки ее стиснутых губ дрожали, вздрагивал подбородок, реденькие брови сошлись над переносицей так, словно за старающейся остаться неподвижной маской лица было беззвучное рыдание.
Андрею Вагранову на миг показалось, что где-то когда-то он уже видел этот крупный рот со стиснутыми вздрагивающими губами.
— У вас… личное горе? — спросил он, чувствуя и жалость к этой напомнившей ему кого-то женщине, и досаду за минуты, которые растрачивались так бестолково.
— Кажется, да, — наконец произнесла она.
— Вами сейчас… — Он хотел деликатно выпроводить посетительницу с тем, чтобы ею спокойно занялся кто-нибудь из отдела писем. Но слово «кажется» задело и удержало его. Оно прозвучало так, будто несчастье, о котором шла речь, случилось только что — за дверью или на пороге его кабинета.
— Вы сказал что-то?
Где-то, когда-то, в давних веках, в минувших эпохах слышал он такое сочетание: «вы сказал».
— Вы как будто успокоились немного? Что у вас, какое дело ко мне? — неожиданно для себя мягко спросил он. И невольно оглянулся: показалось, что ветер отмахнул шторы окна позади его письменного стола и солнце хлынуло в кабинет, внезапно озарив лицо женщины, сидящей перед ним… Окно было по-прежнему плотно занавешено, но похорошевшее женское лицо светилось благодарной улыбкой. Впрочем, тонкие линии морщин возле ее глаз стали еще заметней — так, словно женщина улыбалась, глядя на яркий свет.
— Спасибо, — торопливо сказала она, — простите, ради бога, плач совсем не входил в мою программу… У меня нет, да, пожалуй, да, наверно, нет личного горя. У меня серьезное дело. Личное и общественное. И даже не так, — торопливо поправилась она, — у меня сейчас осталось, пожалуй, только общественное дело.
— Ну и слава богу, — машинально пробормотал Вагранов. Он не хотел быть невежливым, но, взглянув на кипу гранок, все же мягко поторопил посетительницу: — Какое общественное дело? Давайте подумаем вместе.
— Подумаем вместе! — как эхо откликнулась она, улыбаясь и смахивая со щек слезы. — Ну да, подумаем вместе… А то ведь что получается? Монтажницы избрали другого бригадира, но сейчас и директор, и партком уговаривают Лаврушину вернуться, как будто ничего не случилось. Девчонки целое собрание провели в бытовке — хотят строить стадион сами на субботниках. Директор возражает. И тоже как будто ничего не случилось, как будто и не было молодежного предложения… Знаете, будто пеленой тумана затянуло кочки и рытвины. Но ведь остались они! Поверишь в гладкость — и ногу сломать можно!
Вагранов рассмеялся. И она засмеялась — не сразу, так, словно сначала не сумела, не получилось.
Андрей Степанович подумал с недоумением, что и слезы Пахомовой и ее смех странно сближают его с ней. Смех даже больше, чем слезы, которые смутно вызывали в памяти что-то давнее, ненужное; смех отбрасывал это давнее.
— А я, представьте себе, — она на миг отвернулась и тут же снова стала смотреть в глаза Вагранову сияющим взглядом, — я чувствую связь между голосованием монтажниц и предложением их построить стадион общественными силами… Только не пойму, какая связь… Вы не заметил?
— Пока нет, — признался Андрей Степанович, припоминая, что в материалах к статье о бригаде Лаврушиной, над которой он уже несколько дней работал, нет ничего о предложении молодежи построить стадион.
Он мысленно отметил также, что привычка Пахомовой употреблять сочетания слов типа «вы не заметил» немного сердит его, как повторяющаяся опечатка на газетной полосе. В то же время Вагранова серьезно интересовал эпизод в бригаде монтажниц. И дело было не только в том, что Андрей Степанович всегда, если даже какая-то ошибка случалась совсем не по его вине, спрашивал себя — не может ли он помочь исправить ошибку? Дело было не только в том, что он и сейчас хотел найти, по его выражению, «линию своей личной ответственности» за, казалось бы, не имеющий никакого отношения к нему случай в бригаде монтажниц…
— А вы расскажите подробней! — предложил Вагранов, откидываясь в кресле. Рассказ Пахомовой, как он только что понял, мог ему всерьез пригодиться.
Андрей Степанович Вагранов приехал работать сюда потому, что считал более правильным поговорить о некоторых социологических проблемах сначала не в центральной, а в областной прессе. Проблемы эти надо было изучать. Хорошей базой для изучения был, по его мнению, находящийся здесь завод.
Вагранов считал, что необходимо стимулировать развитие социологии в Советском Союзе. Социологические группы должны быть на каждом предприятии. Комиссии по социальному планированию должны учитывать исследования социологов. Администрации предприятий следует опираться на эти исследования.
Андрей Степанович объяснил:
— Работники редакции собрали материал для статьи, которую я хочу написать сам, многое мне уже рассказали, но я хотел бы знать мнение «изнутри». Что за люди в бригаде Лаврушиной? Кто у них там главный заводила?.. По-видимому, у вас не изучался микроклимат в этой бригаде? Такой микроклимат существует в любом коллективе. Возможно, если бы провели социологическое исследование, Лаврушина получила бы ноль?
— Нет, ноля не получила бы! Но микроклимат в бригаде не изучался. У нас на заводе социологов нет. Между прочим, нет и не будет! Так мне Озолов вполне серьезно заявил на днях… А сама я как раз пыталась понять, кто фактический лидер у монтажниц. Очень трудно определить.
— Социологическую терминологию вы знаете, — чуть удивленно отметил Вагранов. Ему показалось, что Пахомова взглянула на него с упреком: обиделась, может быть, за недооценку областных кадров?
Ответила она с иронией:
— Мы здесь иногда читаем… Даже романы Алексея Толстого перечитываем… Но об этом в другой раз.
Вагранов едва не проявил откровенного недоумения: собеседница, кажется, предполагает, что будет «другой раз»? Ну уж нет! Он намерен именно сейчас разузнать все, что ему нужно!
Его недоумения она не почувствовала.
— Так вы все-таки расскажите подробней. И нелицеприятно, — повторил он. И, почему-то уверенный, что его ответная ирония не обидит собеседницу, добавил: — Обстоятельно расскажите, как в хорошем романе. Учтите, что я до вашего прихода не знал ни о собрании в бытовке, ни о предложении построить стадион, ни о том, что директор завода, против этого предложения. Не знал всего того, что вы здесь накидали мне!
И она стала рассказывать подробно, почти неотрывно глядя ему в глаза сияющим, ожидающим взглядом. И Вагранов постепенно привыкал к этому странному взгляду. В конце концов, мало ли как люди смотрят друг на друга! Гораздо важнее то, что в рассказе Ольги Владимировны, в отличие от ее выступления во Дворце культуры железнодорожников, многое было нешаблонным, интересным и очень нужным для его статьи. По рассказу Вагранов представил себе, что называется в красках, собрание в бытовке, аппаратный цех завода с его парадоксами, литовца — начальника цеха, бригадира слесарей-сборщиков с его «боже мой», а главное, Александру Матвеевну Лаврушину и многих монтажниц из ее бригады.
Андрей Степанович уже чувствовал себя так, будто давно и хорошо знал свою, в сущности, малознакомую собеседницу. Это немного озадачивало его. В каком-то месте ее рассказа он перебил:
— Что же касается демократии — вот посмотрите!
Четким жестом Вагранов протянул собеседнице раскрытый ленинский том, но недоуменно заметил, что загорелая, очень спортивная по виду рука Пахомовой дрожит, и снова пододвинул книгу к себе. Прочитал вслух:
«Жить в гуще,
Знать настроения,
Знать все.
Понимать массу.
Уметь подойти.
Завоевать ее абсолютное доверие…»
— Вот ленинское понимание демократизма по сути, — сказал Вагранов. — В нем слышно, — он вопросительно взглянул на обращенное к нему помолодевшее лицо, — слышно нелицеприятное государственное требование работать с массой и руководить массой, да, если хотите, управлять массой, то есть, иными словами, управлять страной… — И, уже просто думая вслух, Вагранов продолжал: — Очень важно, уметь увидеть Ленина не только в прошлом, а таким, каким он был бы сегодня, представить себе, как оценивал бы Владимир Ильич нынешнюю обстановку, как действовал бы… Знаете, с чего я начал здесь? — Вагранов внутренне отметил, что ему интересно не только слушать посетительницу, но и рассказывать ей. — Я начал с того, что пригласил из Москвы сюда, в редакцию, Фофанову, хозяйку петроградской конспиративной квартиры, чтобы рассказала не по-газетному, — Вагранов улыбнулся, — а жизненно о Ленине. Не знаю, дошло ли до коллектива… Специально машину посылал.
А когда Пахомова заговорила несколько по-газетному о соотношении научно-технической революции и проблемы управления, Вагранов, уверенный в сложившемся между ним и его собеседницей взаимопонимании, снова спокойно перебил:
— Вы, конечно, правы в том, что важная проблема управления возникает уже на уровне бригады, но меня больше интересует социологический аспект… Впрочем, — неожиданно поправился он, — здесь есть связь!
Придвинул к себе небольшой блокнот. Надо сделать пометку о связи между использованием механизма управления и микроклиматом в коллективе. Но его намерение, кажется, прямо-таки напугало Ольгу Владимировну: она побледнела так, будто с лица мгновенно сошел загар.
Вагранов пожал плечами:
— Ну хорошо. Я не буду записывать. Пожалуйста, продолжайте. Хотя, откровенно говоря, у меня уже сложилось полное представление благодаря вам.
— Похожий блокнот, — тихо сказала она, очевидно думая о чем-то своем. — Можно вопрос, не относящийся к бригаде монтажниц, то есть не прямо относящийся?
Вагранов постарался не взглянуть на часы:
— Можно.
— Видите ли, я всю жизнь старалась научиться мыслить… Но действительно ли главная положительная черта человека — умение мыслить и уважать эту способность в других?
Вагранов невольно поморщился: в самом деле никакой связи с тем, что его интересовало. Ответил почти машинально:
— Пожалуй, мне легче сказать, какое главное отрицательное качество. По-моему, самодовольство!
В наступившей паузе она, кажется, пережила что-то опять-таки свое, личное. И, кажется, догадавшись, где лежит нерв, делающий разговор интересным и нужным для Вагранова, кивнула.
— Во всяком случае, самодовольство не то качество, которое помогает человеку стать фактическим лидером… Раиса Легкобыкова самодовольна. Марьяна Крупицына тоже. Но у нее это, пожалуй, от красоты. У Юлки Дерюгиной самодовольства нет, хотя на первый взгляд есть… А вот, — продолжала она, уже увлеченная мыслью, — если говорить не только о микроклимате в бригаде монтажниц, а обо всем заводе, то как же Озолов? Он, безусловно, самодоволен. Но он мыслящий человек. Например, в его доводах против строительства стадиона силами молодежи есть логика, верно?
— Есть.
— Так, значит, Озолов прав?.. Меня особенно поразил его аргумент, что молодежь после субботников на строительстве стадиона будет приходить на завод усталая.
— Я не изучал этого вопроса. Но очень возможно, что в своих доводах Озолов прав. А вот мыслящий ли он человек? Не знаю. Умный директор — по-настоящему умный — выявил бы фактического лидера в бригаде… Руководитель должен быть заинтересован в том, чтобы понятия «формальный лидер» и «фактический лидер» соединялись в живой, конкретной личности… Вот разразился тирадой, вы уж извините за нравоучительный тон! — Он откинулся на спинку кресла и рассмеялся. Подумал: «Ведь, ей-богу, ошарашил человека, хоть и знакома она с научной терминологией!» Сказал ободряюще и сознательно не стесняясь шаблона: — Вы, безусловно, правы в том, что надо воспитывать молодежь на конкретных задачах, развивать самостоятельность и ответственность за порученное дело. Что же касается усталости на субботниках… — Он снова заговорил горячо, обращаясь к близким ему сейчас проблемам: — Так вот, усталость на субботниках. А вспомните нас с вами в юности! Уставали мы? Уставали, конечно, но после субботника работали не хуже, а лучше! Потому что на субботниках создавался такой микроклимат, который духовно заряжает человека. Словом, на другой день после субботника производительность труда выше!.. Мне иногда думается, что у человека почти безграничные физические возможности, но только при включении его психической энергии. То есть так, как было во время войны, когда люди совершали невероятные подвиги, претворяя свою психическую энергию в действие…
Он замолчал. Ожило пережитое в годы войны, полностью заслонив его нынешнюю собеседницу. И, словно почувствовав это, она попыталась вернуть Вагранова в комсомольскую юность:
— Да, да! Помните тридцатые годы, середину тридцатых?! Я тогда на заводе была ответственной за техучебу. Помните техминимум? — Она отвернулась на миг и снова глядела ему в глаза. — Сейчас, на Шестнадцатом съезде комсомола, говорили, что сегодняшний девиз «От технического минимума — к техническому максимуму». Но уже тогда, давным-давно, я предлагала свое решение по какому-нибудь вопросу техминимума, мы спорили, я отстаивала свое предложение, потом принимали решение. Причем могла я предложить решение по какому-то определенному вопросу потому, что видела все в целом, ну, что ли, переживала за все! А сейчас у комсомола, по-моему, у нас на заводе только видимость приема решений!.. — Она помолчала и сказала уже другим тоном: — И сейчас у вас получается, что и Озолов прав, и я права… Отличный микроклимат!
Очевидно, она то ли почувствовала, то ли заметила, а может быть, знала от кого-то, что Вагранов понимает шутку. Впрочем, улыбнувшись смущенно, как бы извиняясь за шутку над социологией, она тут же спросила очень серьезно:
— А вы на месте Озолова разрешили бы комсомольцам самим взяться за стадион?
— А я вот что сделал бы! — воскликнул Вагранов, откидываясь на спинку кресла. — Я сделал бы самое простое: попросил бы собрать комсомольцев, изложил бы совершенно нелицеприятно свои доводы против, а они пускай бы попробовали защищать свое! И может быть, они согласились бы со мной — с директором завода, я имею в виду. Или, может быть, убедили бы в чем-то директора завода! Причем я сам предварительно изучил бы вопрос досконально и комсомольцев попросил бы сделать то же самое. И тогда это был бы не волюнтаризм — «я хочу, я не хочу», а научный подход и демократия!
— Ой, хорошо! — ахнула Ольга. — Потому что надо открыто обсуждать большие вопросы! Надо думать, спорить! Не может быть в комсомоле тишь, да гладь, да божья благодать! Надо помогать вытаскивать бури и штормы из душевных глубин в товарищеский коллектив!
— Не только в комсомоле, — вставил Андрей Степанович.
Она глядела на Вагранова с открытым восхищением, и, как ни странно, это было ему приятно: кажется, забыла свои горести, с которыми явилась сюда.
«Нет, не только с восхищением», — поправил себя Вагранов. Он угадал в своей собеседнице, в ее взгляде, словах, в интонации голоса то, что его особенно тронуло: веру в него — такого, каким он всю жизнь старался быть.
— Хорошо! — повторила Ольга. — Ну скажите, почему я сама не додумалась до такого научного подхода к демократии?!
— А утверждает, что она всю жизнь старалась научиться мыслить, — поддразнивающе сказал Вагранов и тут же пожалел, что сказал так.
Его собеседница была человеком с непредвиденными реакциями, она снова чуть не расплакалась, казалось, на этот раз не овладеет собой. Очевидно, была в ее судьбе какая-то боль, до которой не только нельзя было дотрагиваться, но даже отдаленно касаться больного места. И еще раз удивился он тому, что удержанные усилием воли слезы Пахомовой, так же как ее смех, сближают его с ней. Но он решительно не хотел думать на эту совсем неделовую тему. И так летело время, непрочитанные материалы в газету лежали перед ним, а главное, он уже рвался работать над статьей. Впрочем, ему не хотелось отпускать Ольгу Владимировну, что называется, на грани плача. Он уже заметил, уже знал, как поднять ей настроение, как ободрить ее: она в самом деле умела думать и загоралась от мысли.
— Вы спросили меня, какая связь между голосованием монтажниц и предложением построить стадион общественными силами? — напомнил он. — Это же очень просто!
Ее реденькие брови забавно поднялись вверх, а крупный рот приоткрылся. («Кого она все-таки напоминает мне и с ее приступами отчаяния, и с ее непосредственной восторженностью?»)
— Я внутренне знала, что есть связь, — обрадовалась она. А Вагранов удивленно понял, что ее радость заразительна.
— То есть абсолютно никакого открытия, — с удовольствием позволил он себе легкую иронию. — Эта связь — стремление рабочей молодежи реально участвовать в чем-то за пределами своего цеха, своего станка. Иначе говоря, за рамками своей прямой производственной активности. Понимаете, монтажницы затеяли голосование, подстегиваемые этим стремлением, и оно же в основе их предложения о стадионе! Понимаете, — заключил Вагранов с естественной для него доверительной интонацией, — мы часто повторяем, что от каждого рабочего многое зависит не только непосредственно на заводе, но и в государстве. А на деле как?! Получается, что товарищ Озолов не очень-то заботится о государственной роли каждого своего рабочего.
— Вы очень хорошо говорил… говорили, — старательно поправилась она, — во Дворце, — она раскрыла свой блокнот на закладке и прочитала запись: — «Задача расширения социально-политического актива и привлечения все более широких масс к управлению и контролю при укреплении руководящей роли рабочего класса».
— Записано прямо-таки стенографически, — удивился Вагранов.
Она ответила торопливо, но значительно:
— Я изучила стенографию. Ведь я тогда ее не знала, и вы догадались. А потом я изучила…
Вагранов кивнул, хотя ничего не понял. Впрочем, причина волнения Ольги Владимировны в ходе их беседы немного прояснилась: очевидно, она когда-то, серьезно не поладив с Озоловым, что и неудивительно, поехала в Москву, пыталась устроиться на работу в партийные органы хотя бы стенографисткой, а стенографией владела плохо: отдел кадров, естественно, отказал ей, почему-то сославшись на Вагранова…
— Мало ли какие недоразумения бывают в жизни, — успокоительно заверил Вагранов. — Я, откровенно говоря, просто ничего этого не помню. Если и знал, то давно забыл… И не хочу вспоминать!
Он вдруг почувствовал, что нашел эти важные слова, которые, кажется, бессознательно искал с момента прихода к нему Пахомовой. И повторил настойчиво:
— Да, забыл и не хочу вспоминать!
Помедлив, будто вслушиваясь не только в его слова, но и в еле различимое эхо от них, она сказала, как бы с готовностью прощая его:
— Да, я вижу, что вы забыли… Ну ничего. Главное — то, что вы жив-здоров, и то, что я понимаю, о чем и как вы думаете. То есть можно думать вместе, правда?
— Ну конечно, — подтвердил Вагранов, удовлетворенный свежей звонкостью ее голоса и не очень вникая в ее сбивчивое рассуждение.
— И последнее можно? — попросила она, уже вставая.
Вагранов тоже встал и на этот раз не удержался, взглянул на часы. Но все-таки улыбнулся:
— Можно.
Его задела и смягчила интонация «последней просьбы». Наверно, так говорит человек, собирающийся выложить свой главный аргумент.
— Помните, были челюскинцы, — торопливо сказала она, — тогда, давным-давно… — И уже иначе, старательно-ровно, закончила: — По-моему, для Шуры Лаврушиной челюскинцы остались символом, потому что они были как бы все одинаковы, вроде единой бригады. И мы все тогда обычно не называли отдельных имен, мы повторяли их общее имя — челюскинцы!
И снова — в который раз уже в разговоре с этой женщиной! — кольнуло в сердце и прошло. «Давление меняется, что ли, черт его знает?»
Вагранов посмотрел в окно.
— Челюскинцы, — повторил он медленно.
Почему-то не только льды, не только снежные просторы вставали в памяти за этим словом, но и лихие строчки давней комсомольской песни:
Сотня юных бойцов из буденновских войск
На разведку в поля поскакала…
И какая-то бледная растерянная девчонка, оглушенная хохотом этих самых бойцов… Нет, он не хотел вспоминать. Но все же где он видел это?.. В кино?
Все еще глядя в окно, Вагранов машинально постучал ладонью по столу: важное, деловое он не намерен был забывать!..
Когда-то в юности, да и в более зрелом возрасте Вагранов очень интересовался походами ледокола «Сибиряков» и торгового судна «Челюскин». Он был уверен, что надо масштабно заниматься изучением среды, окружающей человека, начиная с Крайнего Севера. «Что будет, если непрерывно растущая техника растопит полярные льды?!» — говорил Андрей Вагранов еще на давней комсомольской конференции. Тогда многие комсомольцы пожимали плечами: «Надо думать не стратегически о том, что льды могут растаять, а тактически о том, чтобы крыши в общежитиях не протекали!» — «Правильная стратегия еще никогда не мешала тактике!» — парировал Андрей Вагранов.
И почти до последнего времени Вагранов нет-нет да и просматривал отечественную и зарубежную литературу о медико-биологических и социальных последствиях изменения окружающей среды. И отстранился он наконец от этих вопросов более всего под влиянием жены.
Прасковья Антоновна знала его жадную любознательность, такую разносторонность интересов, которая просто-напросто не укладывалась в рабочий день, даже состоящий из двадцати четырех часов. Она была практична: «Андрей, тебе необходимо, по примеру многих твоих товарищей, защитить кандидатскую, а потом докторскую диссертацию!»
Прасковья Антоновна знала своего мужа: если бы он сейчас всерьез занялся проблемой окружающей среды, никакой диссертации он не написал бы. С его темпераментом, с его способностью отказываться от личных интересов во имя принципиальной борьбы Андрей Вагранов взялся бы за решение огромных организационных вопросов, связанных с окружающей средой… Нет, социологические проблемы, как была уверена Прасковья Антоновна, гораздо легче укладываются в диссертацию, чем проблемы экологии, то есть окружающей среды.
Паня, не задумываясь, поддержала мужа, когда он решил поехать в область — изучить и поднять всерьез в областной прессе проблемы социологии и тем самым подготовить материал для своей диссертации. Словом, как он шутил, сузить окружающую среду, микроклимат планеты, до микроклимата завода. Паня поддержала его, несмотря на то что переезд из столицы в областной центр означал отказ от привычных удобств, не говоря уже о комфорте. Но Паня умела — правда, немного демонстративно — отказываться от всего этого.
И как радовалась Панюша, когда он на основе недавнего рейда газеты в аппаратный цех завода стал готовить свою первую большую статью по социологическим проблемам! Такая статья, в сущности, уже заявка на диссертацию!..
— Но челюскинцы для меня тоже символ своего времени! — подумал Вагранов вслух, снова полностью забыв о собеседнице. И даже удивился, поняв, что Ольга Владимировна Пахомова все еще здесь.
Удивленная растерянность была и на ее тонком, тронутом загаром лице, схожем сейчас с лицом той девчонки с какого-то кинокадра. Удивленная растерянность гостя, о котором хозяева забыли.
— И для вас тоже символ? — тихо переспросила она.
— Да. Только не в том смысле, как для вашей Шуры Лаврушиной. Мы тогда, да и потом действительно не знали имени каждого участника экспедиции. Мы повторяли общее имя — челюскинцы. Но партия, правительство сделали все для спасения каждого, да, для спасения каждого участника. В этом смысле для меня челюскинцы — символ. В смысле борьбы за жизнь каждого человека. — И, чуть-чуть задержав в своей руке ее маленькую крепкую руку, прощально добавил: — В статье о вашей Лаврушиной я подчеркну, что неправильно считать, будто мы в тридцатые годы полностью забывали о личности, а теперь, мол, под влиянием Запада неожиданно вспомнили!
— Я знала, что статья будет правильная, — сдержанно сказала она. — Будет, несмотря на то что Озолов категорически против. Это похоже на вас. Вы всегда был такой.
И она почти побежала к двери своей странной походкой. «Будто возвращается по узкой перекладине на свой край пропасти», — недоуменно подумал Вагранов.
На пороге она обернулась:
— Все-таки, да, пожалуй, все-таки главная положительная черта человека — мыслить и уважать эту способность в других.
А Вагранов с давно выработанной привычкой подытоживать каждую встречу оценкой мысленно определил: «Странное сочетание сильного характера и неуверенности в себе!»
Лишь когда за Ольгой Пахомовой закрылась дверь, Вагранов почувствовал, что в конце разговора с ней его опять кольнуло сочетание слов «вы всегда был такой». Почему его так остро задевает эта грамматическая неувязка? Он не любил оставлять психологические загадки неразгаданными. Машинально оперся на локоть, прикрыл ладонью глаза… Ах вот что! Он был как раз до начала вечера во Дворце культуры железнодорожников на областной конференции историков литературы; ученый, делавший доклад, приводил примеры грамматических сочетаний, бытовавших в русском языке в XIX веке: «вы пришел», «вы сказал», «вы решил» — были обиходными фразами.
Вагранов взял папку подготовленных для него материалов. Против публикации острой статьи уже резко выступили некоторые члены редколлегии, оставшиеся, впрочем, в меньшинстве; они советовали Вагранову сделать ее только «чисто научной», доказывали нецелесообразность критики в адрес директора передового завода, из месяца в месяц перевыполняющего производственный план. Фельетонист Артемюк даже намекнул Вагранову о возможных неприятных последствиях для него лично в случае появления статьи. Это последнее соображение вызвало у Андрея Степановича искреннее недоумение. Что значит «неприятные последствия»? Мало ли какие неприятности бывают в ходе серьезной работы! Когда ведешь борьбу, ты должен быть готов получать ответные тумаки!
Взвешивая возражения, Вагранов находил в них рациональное зерно: завод действительно передовой, Озолов работает много и сделал немало… Но газета должна выступать нелицеприятно!
Линию своей личной ответственности за случай в бригаде монтажниц Вагранов пока не нашел. Но он уже вплотную приступил к работе над статьей. Прежде всего заголовок. Обе участницы рейда ориентировочно предлагали такой: «Когда демократия мешает». Вагранову он не нравился. Зачеркнув его, Андрей Степанович попробовал набросать на листке блокнота другие варианты. И они не нравились. Он размашисто отодвинул блокнот.
«Интересно, как назвала бы такую статью Ольга Владимировна Пахомова?» — подумал он, методически перебирая в памяти все существенное, деловое, что рассказала ему главный экономист завода. И вдруг, хмурясь, откинулся в кресле: бог весть как пришло к нему решение, наносящее удар по его личным планам. Но пришло, и ничего уже с этим не поделаешь… Не будет статьи по социологическим проблемам! Не будет заявки на диссертацию! Гораздо более неотложный вопрос необходимо поднять в газете, отодвинув то, что может подождать. В данном случае отодвинув социологию.
Андрей Степанович привычно потянулся к телефону, набрал свой домашний номер. И почти тут же услышал негромкий голос жены: Прасковья Антоновна взяла трубку после первого сигнала, наверно, как обычно, ожидая в это вечернее время его звонка.
— Не будет заявки на диссертацию! — чуть смущенно сказал он. Услышал, что жена вздохнула. Обрадовался: подчеркнуто вздохнула.
— Наверно, решил, что это твое личное дело и оно может подождать?
— Примерно так.
Он подождал, пока Панюша освоится с его сообщением. Знал, что освоится.
— А когда-нибудь будет? — уже весело спросила она.
— Когда-нибудь будет.
— Именно по социологии?.. Не об охране окружающей среды?.. Молчишь? Значит, опять эта окружающая среда?
В голосе жены появилась резкость. Ну что же, можно понять! Пообещал как можно более убедительно:
— Будет диссертация именно по социологии, Панюша. Только немного погодя.
— Ну и прекрасно, наш папа!.. Постарайся сегодня приехать пораньше!
— Ну конечно.
Впрочем, это Вагранов пообещал уже машинально: он только что нашел заголовок для статьи и, держа трубку правой рукой, левой пододвинул к себе блокнот. Нельзя сказать, что отличный заголовок, однако неплохой. Совершенно четкий вопрос: «А не волюнтаризм ли это?» Пусть порассуждают, поспорят, напишут в газету.
Четкий заголовок все ставил на место: случай с голосованием вскроет перед читателями недостатки в комсомольской работе, а также во всей производственной жизни завода; недостатки эти — Вагранов покажет — во многом объясняются «ячеством» директора, его личными решениями, не опирающимися ни на теорию, ни на коллективный производственный опыт.
Вагранов прочитал все материалы рейда… Ведь вот специально давал задание двум молодым журналисткам, слог которых, как ему казалось, не был еще испорчен газетными штампами. Сам разговаривал с ними, смущенными вызовом к редактору, но как будто внимательно выслушавшими его просьбу, чтобы в заготовках к статье было побольше наблюдений и поменьше общих фраз. Втолковывал, втолковывал — и вот пожалуйста: «Боевой прославленный коллектив замечательного областного завода всесоюзного значения, возглавляемый опытным хозяйственником Ф. Н. Озоловым, систематически перевыполняет производственные планы». И так далее. Вагранов размашисто перечеркнул всю первую страницу. А потом вообще отложил в сторону заготовки и стал писать, лишь изредка заглядывая в них. Начал статью прямо с того собрания в бригаде монтажниц, на котором новым бригадиром была избрана Дерюгина… Через час «прошелся» по всем абзацам своей статьи, всюду вычеркивая слово «мероприятие», выражения «идя навстречу» и прочие штампы.
Большая библиотека была у Вагранова не только дома, но и здесь, в редакционном кабинете. Перевез сюда книги из своего московского рабочего кабинета — жаль было расставаться с ними. И сам расставил книги на полках в том же порядке, как они стояли в Москве, чтобы сразу же можно было найти что нужно. Сейчас Вагранову нужен был Гоголь — не для цитаты, а как бы для дополнительного оправдания жесткой редактуры собственной статьи. Вагранов с удовольствием перечитал давно отмеченные им строчки: «Чем истины выше, тем нужно быть осторожнее с ними; иначе они вдруг обратятся в общие места, а общим местам уже не верят».
«Действительно, растрачиваем высокие слова, и они девальвируются, а отсюда девальвация понятий, — мысленно согласился Вагранов. — Пожалуй, можно было бы внести в статью кое-что из разговора с Пахомовой», — решил он. Прочеркнул линию к полям и вписал: «Предлагая свое решение по сравнительно небольшому вопросу, мы, комсомольцы первых пятилеток, видели все дело в целом. Всегда ли так в аппаратном цехе? Всегда ли так в заводском комитете комсомола, товарищ Гребешков? По словам многих комсомольцев, далеко не всегда. Комитет комсомола иной раз не умеет возглавить и направить в нужное русло инициативу молодежи. Думается, тому пример — голосование в бригаде Лаврушиной».
Вагранов набрал по ВЧ номер секретаря ЦК ВЛКСМ и назвал себя.
— Извини, хочу с тобой посоветоваться по комсомольским делам, от которых оторвался; последний раз был активным участником съезда комсомола, дай бог памяти, в 1936 году, а в мае, на вашем Шестнадцатом, уже, по существу, был только наблюдателем. Так вот, хочу прочесть тебе критический абзац — не слишком ли я перехлестнул?
— Перестраховка? — весело прозвучало в трубке.
Вагранов принял шутку:
— Журналисты, наверное, скажут так. А я ведь партийный работник. Скорее не перестраховка, а партийная привычка — посоветоваться по острому вопросу с главным специалистом в данном деле.
Он прочитал вставку.
— Кажется, перехлестнул немного, Андрей Степанович! — Пауза. Впрочем, недолгая. — Перехлестнул немного. Ну да ладно! На пользу. Прочитают и не только пошумят — подумают… Что-то непохоже, что ты оторвался! Или, может быть, хороший подсказ?
— Хороший, — охотно подтвердил Вагранов, — дивчина тут одна приходила… — Он быстро поправился, спохватившись, что назвал пожилую женщину явно неподобающе: — Гражданочка одна ко мне приходила, главный экономист завода, только с грамматикой не в ладах, употребляет обороты девятнадцатого века: «вы подумал», «вы решил».
— Так что критика из прошлого столетия идет? — засмеялся секретарь.
— Читай воскресный номер, — пообещал Вагранов, с удовольствием представляя себе за энергичным молодым голосом в трубке открытое, внимательное лицо собеседника. — Впрочем, даже нет! Завтрашний номер читай!
Вагранова вдруг охватило давно забытое чувство — нетерпеливое желание поскорей увидеть, понять, как отражаются в гуще молодежи мысли, высказанные им в речи или в статье… Сколько симпатичных людей на свете, сколько интересных людей, а поговорить с ними не хватает времени!..
Он встал из-за стола, подошел к открытому окну. Ему нравилось думать, глядя в окно, на реку вдали, окаймленную с одной стороны первыми вечерними огнями, а с другой — древними темными башнями с их суровой сдержанностью, спокойными линиями. Не декоративные колонки, а столпы, принявшие на себя тяжесть веков.
Огней зажигалось все больше… Может быть, многие люди стоят сейчас так же, как он, возле открытых окон?
— На вторую полосу полуподвалом — бригаду Лаврушиной вместо пустозвонства, которое опять поставили из залежалого запаса! — сказал Вагранов, подойдя к аппарату кнопочной телефонной связи (при прежнем редакторе эту техническую новинку прозвали «пультом личности» и «матюгальником»). — Я сам сейчас спущусь в типографию! — добавил Вагранов. «Не хватает времени поговорить, — продолжал он мысленно, — а если с газетной страницы?»
Та линия его личной ответственности, которую он чувствовал, но все никак не мог ухватить, та личная причастность к ошибке, казалось бы, не имеющей никакого отношения к повседневной деятельности редактора, наконец определилась. Четко определилась, ну прямо-таки черным по белому: газета должна разговаривать с людьми не так, словно обращается к безликой серой массе, а по-человечески. «Нас завораживает статистика, — подумал Вагранов, — да, конечно, миллионы читают газеты, слушают радио, сидят у телевизоров. Миллионы. И все-таки слушает, смотрит, читает к а ж д ы й человек. К нему и надо обращаться, с ним разговаривать… Почти аналогично тому, как Лаврушина не должна была бы забывать — а очень похоже, что забывала, — важность роли каждой личности, каждого характера для успешной работы всей бригады. Очень похоже, что права Пахомова: для Лаврушиной в бригаде все были одинаковы, именно не равны, а одинаковы, для нее бригада — только нечто компактное, такое, каким в ее представлении остались челюскинцы. Журналистки, проводившие рейд, обратили внимание на то, что нет у Лаврушиной «подхода к любой монтажнице как к личности». Вагранов перелистал материалы рейда и нашел нужное место. По мнению участниц рейда, Лаврушина «не умела ограничить себя как воспитатель и в результате часто бывала деспотична». В качестве примера был приведен случай, когда Лаврушина не разрешила монтажнице подойти к телефону поговорить с мужем, уезжавшим в длительную командировку. Примечание к этому позабавило Вагранова и немного огорчило: «Андрей Степанович! Мы хотели подкрепить цитатой из Джона Локка, родоначальника современной педагогики, но по памяти боимся ошибиться, а в библиотеке Локка нет. У вас же, конечно, есть, раз вы социолог и работаете над научным трудом».
«Уже не работаю над научным трудом, девочки», — подумал Вагранов. Впрочем, снова подошел к полкам, заставленным книгами, и довольно быстро отыскал у Локка рассуждение, которое, очевидно, имелось в виду: «Воспитатель должен внушить своему ученику норму разума, но для верного достижения этой цели ему необходимо себя ограничить, ибо нельзя держать живое существо в тисках слишком жестких и многочисленных правил».
«А газета как воспитатель должна прежде всего разговаривать с людьми по-человечески», — дополнил для себя Вагранов.
И снова характерным четким движением Вагранов пододвинул к себе гранки статьи о бригаде Лаврушиной, сделал прочерк к полям и написал без помарок, так, словно слова давным-давно были в душе: «От редактора. Перед тем как я подписал эту статью в печать, ко мне зашел посетитель, с которым мы вспомнили давнюю комсомольскую юность. Многое из того, о чем мы мечтали, уже есть в жизни; многого еще нет, но оно обязательно осуществится, если только мы будем правильно оценивать и наши успехи, и наши неудачи, что особенно необходимо сейчас, когда мы идем к XXIV съезду партии».
Андрей Степанович представил себе, какой шум будет завтра на редколлегии по поводу его «отсебятины», ведь, наверное, многие именно так назовут его попытку выйти из рамок газетных шаблонов и поговорить с читателями запросто.
Вагранов вспомнил, как недавно он выступил на редакционном партийном собрании, тему которого он сам же и предложил — «Какой мы хотим видеть нашу газету?». Ему казалось правильным начинать выступления с конкретных примеров. Не терпел болтовни. И на собрании он начал свое выступление с замеченного им в гранках стилистического ляпсуса. В корреспонденции о митинге в нью-йоркском университете рядом стояли два выражения: «под потолком огромного зала» и «под игом кровавого империализма».
Кто-то, стараясь поддержать нового редактора, выкрикнул с места:
— Так же нелепо, как написать рядом «под давлением обстоятельств» и «под башмаком жены».
Вагранов отпарировал:
— Ну я уже слышу реплики автобиографического характера!
Зал расхохотался. И — Вагранов почувствовал — переключился с профессионального любопытства и дисциплинированного внимания на благожелательное ожидание дальнейшего.
— Мне рассказывал на днях посетитель из Ужгорода, что на Карпатах гуцулы в хорошую погоду выходят под черными зонтиками и в галошах, а в дождь выходят без галош и зонтиков, берегут их по давней, еще не изжитой привычке. Так вот, я думаю, что передовая у нас в газете не должна быть декоративным черным зонтиком, я думаю, она нужна для того, чтобы ее читали!
И под аплодисменты зала Вагранов перешел к тому, что он считал самым главным в своем выступлении. Он заговорил о серости и обедненности газетного языка, о том, что многие хорошие высокие слова стерты от бездумного обращения с ними. Он процитировал по памяти интересную статью о Пушкине: «Рано или поздно простые слова о своей готовности к творчеству должен сказать себе каждый. Ради этого стоит жить. Стоит вручную возводить прихотливое строение своей личности по кирпичикам сомнений, робких надежд и трудных попыток».
— Как часто мы путаем способность к творчеству, которой вопреки этой цитате, по-видимому, часто просто-напросто нет в человеке, со способностью к подражанию, к мимикрии! — добавил Вагранов.
Собрание было бурным. «Ну что же, — сказал себе Вагранов, — видимо, и по поводу нынешней «отсебятины» придется выдержать бой!»
Поздно вечером по дороге домой — Ваграновы решили здесь, так же как в Москве, круглый год жить на даче — Андрей Степанович думал о том, насколько он сам приучен к стереотипной грамматической «точности» современного газетного языка. Дошло до того, думал он, что не отвечающее современным правилам согласование слов вызывает у него чуть ли не физическую боль. «Вы сказал», — мысленно повторил он и с удивлением снова почувствовал, как остро задевают его эти слова.
— Окошечко закрыть, Андрей Степанович? — Водитель, хотя уже успел усвоить, что новый редактор никогда не закрывает окна в машине, заметил профессиональным боковым зрением хмурую, как бы простудную тень на лице товарища Вагранова.
— Нет. Ничего. Благодарю вас.
Через несколько минут все будет в порядке. Панюша (как он привык называть жену) и домашние дела заслонят до завтрашнего утра все редакционные заботы.
Дочь Ваграновых Алена заканчивала консерваторию и, понятно, осталась в московской квартире: Но даже в отсутствие дочки вечера были приятно заполнены. Особенно когда Вагранов приезжал не усталым, когда удавалось вырваться из редакции пораньше.
Если бы кто-нибудь спросил Вагранова, работает, ли его жена, он удивленно ответил бы: «Конечно!» Прасковья Антоновна, правда, нигде не служила, но не только успевала от корки до корки читать все центральные газеты и «свою», областную, ездить на театральные премьеры и различные выставки, со вкусом одеваться, помогая в этом и дочке, — она успевала также читать художественную литературу, театральную и литературную критику. Хорошенькое личико Прасковьи Антоновны было малопримечательным. Вблизи оно, покрытое тонкими морщинами, выдавало возраст супруги редактора. Но она была безупречно сложена, и линии ее фигуры остались девическими.
С Панюшей было всегда уютно, забавно, очень часто и интересно. Свое мнение — о спектакле, о книге, о выставке — Прасковья Антоновна умела отстаивать. Впрочем, ее главным аргументом часто было: «Ты не можешь судить, ты сам не видел, а я видела!» Так Прасковье Антоновне удавалось добиваться того, что муж, отложив другие дела, ехал с ней, как он выражался, «на культурное мероприятие».
Однажды Прасковья Антоновна буквально заставила мужа поехать на выставку модного художника, о котором спорила общественность. Бок о бок с мужем она неторопливо шла по залам. Представители прессы старались уловить, какое впечатление производит выставка на авторитетных посетителей. Заметив это, Прасковья Антоновна держала полукруглые бровки свои чуть приподнятыми, а круглый ротик чуть-чуть приоткрытым.
— Ну что, ведь неплохо? — спросил жену Вагранов перед автопортретом художника. И запомнил ее суждение, правда, несколько книжное:
— Я думаю, что каждый большой художник создает свою образную и эмоциональную вселенную. А у этого хорошо раскрашенная модель вселенной.
Прасковья Антоновна не признавала в доме никаких разговоров о редакционных делах. О книгах — пожалуйста, о музыке, о театре — пожалуйста, о социологии — еще лучше. Но ни о каких гранках, газетных полосах или приемах посетителей! И Андрей Степанович одобрял нерушимое правило: не превращать дом во вторую редакцию. Впрочем, бывали исключения.
Однажды Вагранов рассказал жене, что на редколлегии его упрекнули в чрезмерном подчеркивании значения газетных заголовков: «Редактор, мол, партийный работник, не журналист, не понимает специфики литературного творчества, из мухи делает слона!» Прасковья Антоновна в тот же вечер перерыла книжные полки, нашла томик Брюсова и в нем рассуждение о том, как важно и как трудно поэту, писателю выбрать точный заголовок для своего произведения. Членам редколлегии Вагранов об этом не сказал: цитата пригодилась ему лично, просто для подтверждения его мысли.
Вагранов скорее догадывался, чем знал, что у Прасковьи Антоновны свои взаимоотношения с одним из отделов редакции, а именно с объединенным диспетчерским отделом, ведающим автотранспортом. Поскольку диспетчеры и водители обслуживали не только редакцию, но и несколько других учреждений, взаимоотношения Прасковьи Антоновны с отделом обсуждались очень широко.
Прасковья Антоновна поломала редакционные традиции.
В один из первых дней прихода нового редактора старший диспетчер, любимец редакции Лев Иванович Забойкин, или просто Лева, позвонил новой «главной супруге» на дачу, дабы узнать, когда машина нужна «квартире»? Это была обычная терминология диспетчерской: «квартире редактора нужна машина тогда-то», «квартире заместителя надо послать машину туда-то», «квартира ответственного секретаря будет ждать машину там-то». Ни водители машин, ни диспетчеры не удивлялись, когда «квартира» появлялась тогда-то и там-то в образе домработницы, едущей на рынок, или приятельницы кого-либо из членов данной семьи, направляющейся в парикмахерскую. Однако обычная терминология оказалась почему-то непонятной новой «главной супруге».
— Простите, не понимаю, какой квартире? — негромко переспросил Леву женский голос.
— Вашей, так сказать, квартире, — объяснил хорошо воспитанный Лев.
— Мы живем на даче. У нас на городской квартире сейчас никого нет.
— Но вы, так сказать, Прасковья Антоновна Вагранова?
— Да.
— Значит, самое главное мы установили, — элегантно сказал Лева. — А я, к вашим услугам, старший диспетчер. И мы, знаете, называем квартирой и дачу, и, простите, вас как супругу, и вообще все, что, так сказать, окружает товарища Вагранова в домашних условиях, так сказать.
В трубке прозвучал мягкий смех.
— Благодарю вас, — сказала новая «главная супруга», — но мне как квартире машина не нужна.
Лева положил трубку и недоумевающе поглядел на водителей, забивающих «козла». Потом снова набрал номер дачи нового редактора.
— Прасковья Антоновна! Это опять старший диспетчер Забойкин, так сказать, Лева. Если я чем обидел вас, извините, но только я одно хочу установить: когда квартире вашей послать машину и куда? Ведь должен я заранее знать это, Прасковья Антоновна!
Пауза была долгой. И наконец:
— Товарищ Забойкин, я, пожалуй, действительно воспользуюсь вашей любезностью. У вас, наверное, есть возможность связаться с таксопарком быстрее, чем я им дозвонюсь. Если вам не трудно, пошлите мне такси к трем часам на дачу.
— Хорошо, — озадаченно пообещал Лева и, лишь положив трубку, установил, как глубоко оскорбила его новая «главная супруга» своим капризным отказом воспользоваться редакционной машиной. Может, посерьезней что? Может, дело увольнением пахнет?
Референт нового редактора, вместе с ним приехавший в редакцию из Москвы и еще не запомнившийся коллективу по имени, внимательно выслушал старшего диспетчера. Выслушал, да не успокоил. Коротко ответил, что Прасковья Антоновна Вагранова ездит на служебной машине мужа вместе с ним, а в других случаях служебной машиной мужа не пользуется.
— А если дождь? — растерянно пролепетал Лева.
— Берет зонтик.
— А если, так сказать, после театра?
— Старается, чтобы муж тоже ходил в театр хотя бы иногда. А если одна, то возвращается на такси или на автобусе. В ту сторону городские автобусы ходят.
— Очень все это нехорошо и может очень плохо отразиться на коллективе! Такое ЧП можем заделать, что будь здоров! — убежденно произнес Лева, постепенно, восстанавливая душевное равновесие и начиная понимать, что впервые в жизни столкнулся с исключительно своенравной и капризной супругой человека, занимающего высокий пост. Пожалуй, прав товарищ Олесь Артемюк: насколько легче было работать! Например, ложился прежний в больницу обязательно вместе со своей супругой, а также с бабушкой, то есть с мамашей супруги. Ну и, стало быть, у водителей законная передышка. Потому что, Пока вся «квартира» отдыхает в больнице, «квартире» законно машина не нужна! А зато выйдет «квартира» из больницы — и нормальная работа с утра до ночи.
Однако Лева Забойкин был не только воспитанным человеком, но и доброжелательным по натуре. На профсоюзных собраниях, несмотря на подсказки иных сотрудников выступить по поводу случаев использования транспорта не по назначению, Лева ограничивался лишь услужливым заверением: «Ничего, товарищи, справимся!» И, в силу своей доброжелательности, старший диспетчер пошел навстречу капризу новой «главной супруги»,стал вежливо звонить ей ежедневно утром, спрашивая, понадобится ли вызов такси, и вызывал ей это несчастное такси, когда было нужно. И проверял — доставило ли такси супругу «главного» к месту назначения? Потому что случись, не дай бог, законное ЧП — кто виноват? Опять-таки товарищ Забойкин, поскольку не обеспечил редакционной машиной!
А на майские праздники не только в Москву, но и сюда, в областной центр, прибыли делегации. Машины были в разгоне. Две только что из «капиталки», особенно не доверишься — могут начать «сыпаться»! И тут Лева неожиданно для себя совершенно иначе оценил то, что он месяц назад назвал капризом Прасковьи Антоновны. Когда в ответ на сдержанные разъяснения Левы жене ответственного секретаря, что машин, ну, так сказать, нет совсем, брошенная ответственной женой трубка звякнула, Лева произнес в пустой диспетчерской речь. Обращаясь к продолжавшей скулить трубке, взмокший от беготни на улицу к машинам и обратно старший диспетчер Лев Иванович Забойкин хрипло сказал:
— А что касается машин на квартиры, надо совесть и сознание иметь. Поучиться вам надо бы у Прасковьи Антоновны Ваграновой настоящей ответственности и уважению к редакции и, значит, к своему государству!..
Кое-что из истории установления своих взаимоотношений с диспетчерской Прасковья Антоновна потом со смехом рассказала мужу.
У Панюши было великолепное чувство юмора. Возвращаясь из редакции домой, Андрей Степанович нередко прогонял любую свою хмурость очень простым способом: вспоминал тот или иной забавный рассказ Панюши.
И сейчас — не вполне логично, поскольку о редакционных делах дома не говорилось, — Андрей Степанович подумал, что о сегодняшней встрече с Пахомовой он мог бы рассказать жене просто для смеха. Как та шла с протянутой рукой, словно по канату над пропастью. «Ну да ладно, бог с ней!» — легко подумал он. Однако, подумав так, продолжал спрашивать себя: зачем все-таки Пахомова приходила? Просить, чтобы Вагранов повременил со статьей? Нет, она даже обрадовалась, когда узнала, что статья будет напечатана. Выяснить, почему она, как догадался Вагранов, не была принята когда-то на работу в партийные органы? Но она даже не заводила речь об этом…
Супруги Ваграновы поужинали и, по заведенному порядку, вышли погулять.
От жены у Вагранова секретов не было. И уже не для смеха, как он собирался было по дороге домой, а чтобы еще раз попробовать в этом разобраться, Андрей Степанович рассказал Панюше о Пахомовой. В общих чертах, конечно, ибо тема не стоила разговора на весь вечер. Рассказал и спросил себя вслух:
— Зачем она приходила, не понимаю.
Они остановились на опушке березовой рощи, голубой от лунного света.
Быстрым движением Прасковья стряхнула с платья след от пудры. Она часто подпудривала лицо, а потом стряхивала светлое облачко с платья. Андрею Степановичу очень нравился «беличий» — как почему-то давным-давно окрестил он его — жест жены.
Прасковья Антоновна тепло посмотрела на мужа:
— Знаешь, Андрюша, она просто поговорить с тобой приходила.
— Просто поговорить?
— Конечно! Ты такой замечательный человек, наш папа! Я могу представить себе, что ей этого захотелось раз в жизни так же, как мне этого хочется каждый день.
— Раз в жизни ты разрешаешь? — пошутил Вагранов.
— Ради социологии — пожалуйста! — рассмеялась Прасковья Антоновна. Остро блеснули в лунном свете маленькие бриллиантовые серьги в ее ушах — Прасковья Антоновна не любила крупных драгоценных камней. — Ты, пожалуйста, не думай, что я против экологии из-за каприза, — серьезно и мягко сказала она. — Если ты займешься проблемой окружающей среды, никакой диссертации ты никогда не напишешь! С твоим темпераментом, наш папа, с твоей способностью отказываться от личных интересов во имя принципиальной борьбы ты возьмешься за решение организационных вопросов, ты такой человек! А организационных вопросов в этой самой экологии множество. Надеюсь, твоя посетительница не по поводу окружающей среды приходила?
— Нет. Заводские дела. — Вагранов сам не знал, почему он ответил небрежно и неохотно.
Прасковья Антоновна с удовольствием расспросила бы мужа, хороша ли Пахомова, умна ли, женственна ли. Но расспрашивать было неумно.
Она считала, что любые встречи за рамками семьи можно игнорировать, если только они не приобретают силы, разрушительной для семьи. По небрежному тону Вагранова было ясно, что на сегодняшнюю встречу не стоит обращать внимания.
Однажды за новогодним семейным столом тогда еще незамужние Андрата и Прасковья сначала в шутку, а потом всерьез атаковали празднично настроенных родителей: «В чем смысл существования человека и всего человечества?»
Рубилин сказал: «Пожалуй, смысла жизни одного человека нет, есть смысл жизни поколения».
Ольга сказала: «Смысл жизни — в борьбе за жизнь! — И, увлекаясь, продолжила мысль: — Тысячи веков назад в косной материи бог весть как появилась живая точка и вцепилась в эту косность, утверждая себя — еще крохотное, но уже живое начало. И росла, и развивалась — час от часу, год от году, — все более и более настойчиво утверждая в мертвом мире себя, живую… Причем смысл жизни в борьбе за жизнь — это надо понимать широко. За разум против тупости, за гуманизм против человеконенавистничества…» Хотела еще сказать: «За настоящую любовь против сожительства». Сказала иначе: «Только некоторые… у некоторых не получается жизнь на уровне этого ее смысла!»
А выйдя из кабинета Вагранова, почувствовала Ольга, что в ее собственной душе крохотная живая ниточка, похожая на тоненький язычок свечки, истово пытается удержаться, не погаснуть, не уступить косности привычного механического функционирования.
И странно было Ольге, что минуту назад в самом кабинете, разговаривая с Ваграновым, она ничего подобного не чувствовала. Все было хорошо, хотя он так и не узнал ее! И хотя самого главного она не сказала — того, что она любит его до сих пор! И не спросила самого главного: помнит ли он съезд комсомола? То есть и зеленовато-розовое вечернее небо сквозь ветки со слабенькими почками. И то, как он накинул свой пиджак Оле на плечи. И Олин рассказ про техучебу и про легкую кавалерию. И многое-многое другое… Господи, какую огромную жизнь прожили они вместе!.. И его обещание: «Мы с тобой еще обязательно встретимся…»
Почему же не сказала, не спросила? Столько удобных моментов было в разговоре! В глубине души возникла догадка: подсознательно не хотела, чтобы он узнал ее.
Она представила себе возможный вариант разговора: «Я та самая Оля с Десятого съезда комсомола!» И он с заминкой: «Да, вспомнил». А на лице с его мгновенно изменчивой выразительностью: «Как вы изменились!» И она свое: «А вы совсем не изменились… Может быть, мне так кажется, потому что я до сих пор люблю вас». И обоюдная мелодраматическая неловкость. Нет, нет, Ольга решительно не хотела такого варианта!.. Тогда чего же она хотела? Невозможной фантастики? Поворота «машины времени»? То есть чтобы жизнь сложилась иначе, да? То есть чтобы не было Андраты и Пани? Она внутренне содрогнулась: какой ужас лезет в голову! «Тогда чего же я, черт возьми, хочу?!» — разозлилась она на себя.
Пахомова все еще стояла возле двери в кабинет редактора.
Дежурный по редакции — плотный, моложавый, с неторопливым баритоном — вежливо поинтересовался: нужна ли Ольге Владимировне машина? Если нужна, то куда Ольгу Владимировну отвезти?
А Ольга придумывала, как бы ей побыть еще чуть-чуть в рабочей атмосфере Андрея Вагранова. И вдруг поняла: да, она хочет фантастического. Она хочет остаться неузнанной и быть постоянно в гуще дел Вагранова, его интересов… Может быть, это не такая уж фантастика? Ведь он охотно и подробно расспрашивал ее о бригаде Лаврушиной. И она может позаботиться в меру своих сил, чтобы у Вагранова здесь, на новой работе, в новых для него условиях, все было хорошо, так же как… — она поискала сравнение, легко нашла, — как у Андраты и у Пани. Ей самой стало хорошо от этой неожиданно легкой находки: «Как у Андраты и Пани».
— Мне должны позвонить, чтобы прислать машину. Разрешите, я подожду звонка?
— Конечно, Ольга Владимировна, пожалуйста.
Никто ей не должен был звонить. Она не уславливалась с Иваном о звонке. Доехала сюда на автобусе, не заботясь о том, куда и как будет добираться после встречи с Ваграновым; просто не хотелось думать, что наступит это «после»…
Ну что же! Слава богу, есть еще у нее несколько минут ожидания выдуманного звонка. А когда станет неудобно затягивать ожидание, извинится и уйдет. Или действительно попросит редакционную машину.
Дежурный по редакции Роман Федотович Оболенцев с любопытством смотрел на взволнованную и, как ему казалось, растерянную посетительницу. С любопытством потому, что один из немногих редакционных старожилов, Вячеслав Кузьмич Пылаев, с усмешкой сообщил, зайдя в приемную, что якобы работал долгое время вместе с товарищем Пахомовой Ольгой Владимировной, «очень примечательной особой, — тут он сделал вескую паузу, — находящейся сейчас на приеме у нового редактора».
В редакции знали, что Вячеслав Кузьмич был когда-то ударником, призванным в литературу, но писателя из него не получилось; в годы войны он эвакуировался в далекий тыл, там стал работать в газете, писал о местной художественной самодеятельности, подписываясь «м-д Вячеслав Пылаев». Загадочное, но значительное «м-д» означало «музыковед», хотя у Вячеслава Кузьмича никакого музыкального образования не было. Работая после войны в редакции областной газеты, Вячеслав Кузьмич ревностно охранял свое «м-д» под крошечными заметками и лишь с приходом Вагранова вынужден был отказаться от довеска значительности и загадочности перед подписью.
— Как это вы, Вячеслав Кузьмич, все успеваете разглядеть? — добродушно удивился Оболенцев. — Я и не заметил, примечательная гражданка прошла или нет. Вот выйдет — разберемся!
Во взволнованной посетительнице Роман Федотович ничего примечательного не нашел. Когда же она ответила вопросительной улыбкой на его рассматривающий взгляд, он сообщил ей свое имя, отчество, фамилию и со смехом рассказал про «музыковеда», когда-то неудачно призванного в литературу.
— Да, знала такого, — слабо улыбнулась Ольга. И, радуясь возможности задержаться в приемной подольше, охотно стала вспоминать: — Я в цехе работала, он в редакции многотиражки. Был очень самоуверен. Но прыгнуть с парашютной вышки побоялся. Я, впрочем, тоже высоты боялась. Для меня легче был барьер на самой закидистой лошади, чем высота…
— Андрей Степанович спортсменов принимал? — сдержанно поинтересовался, выходя из комнаты рядом, молодой человек, стройный, кареглазый.
Почти все в редакции относились заинтересованно к ваграновскому графику приема посетителей. Новый редактор в отличие от прежнего, проводившего много времени в командировках и почти никого не принимавшего, приглашал в редакцию рабочих, ученых, учителей, врачей, спортсменов… Нередко за беседой в кабинете редактора следовала широкая встреча в конференц-зале.
Не только для редакционной молодежи, но и для Романа Федотовича Оболенцева, считавшего себя в свои 45 лет солидным кадровым работником редакции, событием была недавняя встреча с Маргаритой Васильевной Фофановой. Маленькая, очень энергичная седая женщина рассказывала о Ленине просто-просто. Она будто долбила стену времени, но не молотом, а наподобие маленькой серенькой птицы клювом, вспоминал склонный к неожиданным сравнениям Роман Федотович, и вдруг пробила, продолбила! Обрушилась стена времени, и в ее проломе журналисты увидели конспиративную квартиру в Петрограде и живого Владимира Ильича; услышали, как он, забыв об осторожности, напевает, расхаживая по квартире, как дергает себя за парик, как смеется, радуясь удачно найденной фразе, мысли… И Оболенцев как будто понял, почему новый редактор пригласил Фофанову: он, наверно, хотел, чтобы журналисты представили себе живого Владимира Ильича и спросили себя — как действовал бы Ленин сейчас?
Недаром редактор сказал кому-то по телефону — Оболенцев случайно услышал конец разговора, — что редакционные встречи с интересными людьми помогают воскресить в коллективе глубокие мысли и чувства, иной раз почти погребенные под сутолокой повседневности. Ну что же, может быть, и товарищ Пахомова — интересный человек?.. А кроме того, Андрей Степанович Вагранов работает над научной статьей, так что, может, в этом плане была у него встреча с товарищем Пахомовой?
Роман Федотович еще раз изучающе взглянул на посетительницу.
— Ольга Владимировна Пахомова, Игорь Прокофьевич Сугубов. — Он по-хозяйски представил присутствующих друг другу. — Товарищ Сугубов — мой сменщик, а вот не спортсменка ли вы, товарищ Пахомова?
Ольга радовалась уже не только возможности задержаться в приемной, но и знакомству с этими людьми, работающими в буквальном смысле слова рядом с Андреем Ваграновым.
— Я не совсем спортсменка, но…
…Рассказать им про Граду? Ничего более забавного у Ольги для них нет, а Града — это интересно, да, кажется, интересно. И смешно. Старшему понравится, потому что, пожалуй, действительно смешно. А младший, может быть, сам ездит верхом? Он такой спортивный.
— У меня есть лошадь. Розового цвета, с гривой и хвостом вроде двух белоснежных вихрей, — сказала Ольга.
— Может быть, соловая масть? — спросил Сугубов.
— Может быть. Но я никогда не видела, чтобы соловая масть так походила на розовый цвет. Только у Грады.
— В цветном кинофильме видели? — спросил Роман Федотович, еще не вникнув в рассказ.
— В манеже на городском ипподроме. У нас в области — вы, наверно, не местный и поэтому можете не знать — до войны очень был развит конный спорт. Еще тогда у нас был отличный манеж. А во время войны тот манеж полностью переоборудовали для военных целей. И только два года назад новый построили, лошадей завезли… Я шла по конюшне, выбирала себе лошадь поездить. Конюх Таня открыла дверь на мороз, решетки денников тут же заиндевели. И, представьте себе, два серебряных вихря закрутились на розовой заре. Это была Града.
— А по характеру как она? — спросил Сугубов, перекладывая аккуратные папки на полке позади рабочего стола дежурного. Видно было, что Града его не интересовала, и видно было, что он воспитанный молодой человек.
— Она любит, чтобы ее хвалили. Я как-то сказала ей, что она самая умная, самая красивая и самая добрая лошадь в мире. Она кивнула головой, изогнулась и укусила меня за руку.
Роман Федотович охотно расхохотался. Сугубов тоже позволил себе улыбнуться… «Может быть, — подумала Ольга, — если я в будущем попаду по телефону не прямо к нему, а в приемную, дежурные будут разговаривать со мной не как с посторонней».
Однако сейчас затягивать пребывание в приемной было бы, наверно, уже назойливостью.
Ольга хотела распрощаться, но шутливая реплика Романа Федотовича задержала ее:
— Андрей Степанович диссертацию по социологии собирается писать, а у лошадок, видно, тоже своя социология?!
— Диссертацию по социологии… — почти неслышно повторила Ольга. («Вот почему он так подробно расспрашивал о бригаде Лаврушиной».)
— А как же! Другой раз до поздней ночи работает. Прасковья Антоновна, супруга его, те книги, которые к ним домой приходят по научным этим вопросам, тут же пересылает в редакцию, чтобы никакой задержки в его работе… А для молодежи как поучительно, когда супруги в такой дружбе! — Роман Федотович взглянул на своего напарника.
— Очень поучительно, — автоматически согласилась Ольга. («Так ведь я хочу, чтобы у него все было хорошо и должна бы радоваться…»)
— Вы незнакомы с Прасковьей Антоновной?
— Нет, незнакома… — («Должна бы радоваться, а у меня тяжелый комок в душе при одном только упоминании о его жене, о том, что жена помогает ему в работе над диссертацией».) — Может быть, правда, подбросит меня редакционная машина?
Дежурная редакционная машина довезла Ольгу Пахомову до манежа. Всю дорогу она старалась думать про спорт, про теннис, про Граду, и только самое веселое.
…Однажды Града вела смену. Тактику тренера Ольга тогда быстро разгадала. Града была поставлена первой потому, что она не очень-то резва, а на манеже среди опытных спортсменов оказалось несколько новичков.
Вслед за Ольгой скакали ее заводские юноши и девушки на резвых лошадках, спортсмены-разрядники, которых она же сама и сагитировала заниматься конным спортом. Во время занятий ребята забывали разницу в летах и в положении. В спину главного экономиста завода, словно пригоршни острых камешков, шишек или орехов, летели замечания:
— Нельзя ли хоть немного прибавить галопчика?!
— Если боишься свалиться с лошади, зачем садиться на нее?!
Но Граде что? Она была очень довольна собой. И в следующий раз — на галопе по большому кругу манежа — отставала до тех пор, пока снова не оказалась первой…
— Вы, кажется, главный экономист озоловского завода? — полюбопытствовал водитель редакционной машины где-то на полпути к ипподрому.
— Кажется, — рассеянно ответила Ольга. Поймав себя на нелепом ответе, она объяснила, слабо улыбаясь: — Я, знаете, стараюсь думать о лошадях…
— Понятно, — кивнул водитель. И пробормотал больше для себя самого, дополняя полученное объяснение: — Крут Озолов! Если ему нужно, он и о лошадях любого заставит думать!
А Ольга-уже и вспоминала, и придумывала веселое, смешное про Граду. Просто чтобы растаял в душе холодный комок.
Однажды Града негромко заржала — окликнула беседовавших о чем-то конюхов, а потом выразительно взглянула на Ольгу, как бы сообщая: «Сейчас придут конюхи, они насыпят опилок — свежую подстилку. Я напомнила им об этом».
Соседка Грады, высокая гнедая кобыла Степень, грызла решетку, разделяющую денники. Града осуждающе оскалила зубы: «Без решеток в конюшне был бы полный ералаш, лошади не знали бы, где кончаются они и где начинаются конюхи!»
Ольга придумывала, слабо улыбаясь, что Града, наверно, решила перевоспитать ее, Ольгу, привить ей более естественные, с лошадиной точки зрения, привычки, навыки, вкусы без всяких сложностей и выкрутасов.
Вот она подтолкнула Ольгу в угол денника: «Там овес. Только что насыпали. Если хочешь полакомиться — пожалуйста. Я уступлю тебе небольшую часть своего рациона. Держись проще, ведь я же тычусь мордой тебе в карман, когда там морковка!»
«Ну тогда ты, Града, попробуй овсяное печенье, хочешь?»
Града кивнула, придумывала Ольга, сжевала печенье, но снова попыталась подтолкнуть свою хозяйку к большой кормушке с овсом: «Ведь не сено я тебе предлагаю, а овес! То же самое, что печенье, только без выкрутасов! Если понравится, легонько стукни о землю правой ногой, как я. Если не понравится — прижми уши и толкни меня головой».
А дома, продолжала мысленно фантазировать Ольга, обе дочки посмотрели на мать с недоумением и даже с испугом.
«Мама, почему ты ни с того ни с сего топнула ногой?» — поинтересовалась Андрата.
«Мама, почему ты меня подтолкнула к столу?» — спросила Паня.
«Ничего не объясняя им, я просто потерлась плечом о косяк двери, сжевала оставшееся овсяное печенье вместе с коробкой и, кажется, легла отдохнуть прямо на полу», — старалась развеселить себя Ольга.
Она рассеянно поблагодарила водителя и пошла по золотистой от заката траве к длинному зданию манежа. Увидела, что, как всегда в хорошую погоду, смена занимается на открытом воздухе. Почему-то ноги у нее были как ватные, и ей действительно хотелось лечь отдохнуть прямо на траву.
Вспомнила, что в юности разговаривала с лошадьми так, будто они все понимают. Подумала смутно: «Может быть, для самой себя надо мне поговорить с Градой? О нем поговорить. С кем же еще?»
Но, набив карманы морковкой, взятой у конюхов, и подседлав свою лошадь, Ольга только попросила тихонько:
— Пожалуйста, Града, окажи мне услугу — побегай как следует на поле, не ленись… Я дам тебе за это морковку.
Града кивнула и попыталась прихватить зубами топорщившийся карман брюк Пахомовой.
Конюх Таня, кареглазая красотка, рассказывала Ольге, что Грунт, отец Грады, был одним из самых злых жеребцов в Советском Союзе и таким же злым — или, как говорила Таня на языке ипподромов и манежей, строгим — был Гранит, брат Грады.
Так что кусалась Града, просто следуя наследственным традициям. А выйдя на поле, она всячески старалась не лениться. Она внезапно шарахалась из строя на середину манежа, делая вид, что испугалась сигнала автомашины. Она переходила в галоп при команде «учебной рысью!». Она укусила вороного Арслана чуть повыше хвоста. Конь понесся и сбросил всадника; Града помчала следом, попутно ударив копытом молодого Сценария; тот дал «свечку», его всадник тоже оказался на земле, а седло — подпруги были плохо подтянуты — сползло на задние ноги Сценария, молодой жеребец взвизгнул и рванулся куда-то, подхлестываемый ударами седла по ногам. Тем временем Града показала, что она умеет давать «свечки» не хуже Сценария.
В этом кромешном аду Ольга была уже мокрой как мышь. Но тяжелый комок в душе не только не растворился, не растаял, а, наоборот, сбивался все плотней и плотней.
Когда первый час занятий закончился, Ольга еле сползла по левому горячему боку Грады. И увидела глядящий на нее в упор огромный лукавый лошадиный глаз: «Ну как?»
— Здорово! — вяло сказала Ольга.
Однако Града, по-видимому, уже догадалась, что Ольга неоткровенна с ней: морковку Града съела и неодобрительно покачала головой: «Так и будем играть в молчанку? Неужели совсем разучилась разговаривать с лошадью?»
— Разучилась, — неохотно призналась Ольга.
У нее был еще один час езды и еще небольшой запас моркови.
Она ожидала от Грады повторения предыдущих номеров, но теперь лошадь невозможно было заставить пойти учебной рысью, не только галопом!
В попытках переупрямить Граду не заметила Ольга, что поздняя смена отзанималась и увела лошадей в конюшни.
— Оставайтесь, пока не заставите свою лошадь сделать хоть что-нибудь! — посоветовала заслуженный мастер спорта Татьяна Леонидовна Куликова. Посмотрела на Ольгу постоянно настороженным взглядом тренера и предложила: — Завтра несколько перворазрядников едут со мной на два дня в осоавиахимовские лагеря. Подключайтесь. Граде будет полезно… Вам тоже.
Татьяна Леонидовна, как уже бывало не раз, безошибочно угадывала настроения и всадников, и лошадей.
…Ольга измучилась от безуспешных стараний расшевелить странное создание — нечто вроде розового неуклюжего шкафа с унылым белым орнаментом.
Града явно пыталась доказать, что она захромала, что она уже стара, что она вообще никогда в жизни не ходила ни рысью, ни галопом. Только один аллюр ей известен — понурый шаг. И, кроме того, у нее всегда плохое настроение, когда от нее скрывают что-то важное.
— Послушай, я встретилась сегодня с человеком, которого люблю. Как мне забыть хоть на несколько минут, что он вообще существует на свете?! Можешь ты мне помочь?.. Я тебе дам двойную порцию морковки!
Града пошла широкой рысью.
— Галоп! — сказала Ольга.
Града перешла в галоп. Пошла широким галопом. И с удивлением почувствовала Ольга, что проклятый тяжелый комок в душе исчезает, растворяется, тает в мерном ритме скачки… Как хорошо лететь сквозь ночь, сквозь расстояния, сквозь ветер! В лихом порыве превозмочь тупую боль десятилетий. Как хорошо! Он жив-здоров. И мы с ним родственность горений, а не различие миров, веков и прочих измерений!
…Когда несколько месяцев назад Ольга Владимировна Пахомова предложила Веприкову и ребятам из его бригады записаться в школу верховой езды, Володя отнесся к предложению без всякого энтузиазма. Лучше с бригадой футбол или хоккей посмотреть если не на стадионе, то хоть по телевизору! Но потом чуть ли не каждый день Юлка Дерюгина стала заводить разговор про теннис. Что ж, Владимир теннису, что ли, должен учиться, чтобы когда-нибудь с ней стать наравне?! Ну и вспомнил про предложение Ольги Владимировны. Узнал: Юлка Дерюгина в манеж не ходит. Вот и ладно! Как только получит Володя первый разряд по конному спорту, даже второй сойдет, каждый день будет говорить Дерюгиной про верховую езду. Она про теннис, он про лошадок. Квиты, боже мой!
А через некоторое время так втянулся Володя в конный спорт, что на манеже стал забывать ту самую неразбериху внутри себя, которая раньше исчезала лишь в цеховые часы пик. Правда, если кто из бригады — все веприковцы начали заниматься конным спортом — вспомнит на манеже Дерюгину, опять чувствует Володя, будто нож ему в живот всадили. Но все же прежней нестерпимой боли нет.
А тут так получилось, что в пятницу вечером пришла Ольга Владимировна Пахомова на занятия какая-то странная. Веприкова не узнала. Отзанималась со сменой и осталась еще работать Граду одна.
В чем сегодняшняя странность Ольги Владимировны, не мог Володя определить. Сидел на длинной пустой скамье для зрителей и думал об этом.
Приходило в голову бог весть что! Показалось ему вдруг, что есть какая-то родственность у него с Ольгой Владимировной Пахомовой: родственность, похожая на «боление» за одну и ту же футбольную или хоккейную команду.
Владимир знал по личному опыту, что болельщики угадывают друг друга еще до первого вопля: «Шайбу!» или: «Судью на мыло!». Если болеешь за одну и ту же команду, разница в возрасте неважна!
И вот когда Ольга Владимировна отработала на огромном пустом поле ипподрома галопчик — да еще какой галопчик! — и уже соскочила со своей Грады, Владимир перемахнул через барьер и подбежал к ней. Удивилась, конечно. Еще больше удивилась, когда Владимир ей прямо с ходу свой вопрос:
— Вы за «Динамо» болеете, верно?
— Нет, я за «Торпедо».
— А я за «Динамо», — тоже удивленно констатировал Веприков.
Пахомова повела свою лошадку в денник расседлывать, а Владимир пошел следом, все пытаясь догадаться — в чем же родственность между ним, бригадиром слесарей-сборщиков, и главным экономистом завода? В чем же родственность, боже мой, если «болеют» за разные команды?.. Догадка, но уж очень чудная: может, у Ольги Владимировны, так же как у него самого, будто нож в животе, хоть кричи?
Дело в том, что вот уже несколько месяцев Володя чувствовал себя совсем непонятно. И это непонятное не убывало, а нарастало… Что он, книжек не читал про любовь? Читал! И сам любил девчонок, боже мой! Стоишь вратарем, а девчонка смотрит, и, хоть поглощен игрой, все же для нее кидаешься на мяч — это любовь! Или сидишь с девчонкой в кино, плечо у нее горячее, и завиток ее волос касается твоей щеки — это любовь! Но какая же это любовь, боже мой, если он, едва взглянет на Дерюгину, чувствует, будто кто ему нож в живот всадил да еще повернул! А горло, едва взглянет на нее, так горит, что выпить охота! И фамилия ее, самая что ни на есть простецкая, неклёвая — Дерюгина! — кажется Владимиру взятой из красивой поэмы. Из Пушкина. Или из Лермонтова… А случится, она попросит о чем — как недавно, чтобы не перемешивал контроллеры, — бес какой-то внутри мешает ему просьбу выполнить, наоборот, толкает на грубость… Лишь пока рабочий день идет и собирает Владимир контроллеры да в бригаде распоряжается, отпускает его порой эта мука. Но если у Ольги Владимировны такое же и терпит она, хотя и женщина, надо, решил Володя, спросить, благо никого нет кругом, как ему самому вынести этот нож?
Пахомова расседлывала Граду, Володя стоял рядом, забыв от напряжения мысли помочь с подпругами. Вот сейчас спросит… Не спросил.
Потом шли вдвоем через поле ипподрома к автобусной остановке. Молчали. На автобусной остановке тоже не было никого вокруг. «Спрошу!» — решил Веприков. Но спросил совсем другое:
— Как вы думаете, Ольга Владимировна, Садапка действительно жеребая? Тогда я лучше не буду ее отмечать для ребят, возьмем в следующий раз вместо нее Арслана.
— Думаю, жеребая, — сказала Пахомова. И видно было, что она действительно думает о Садапке, а не о чем-то другом и что нет у нее сейчас внутри этой ножевой боли.
— Ну вот и хорошо! — по-мужски покровительственно сказал Веприков.
Ольга Владимировна улыбнулась. Стало быть, не обиделась на него, а тоже признала их сегодняшнюю странную родственность, при которой одни преимущества — возраст, положение — есть у нее, а другие — мужская сила и твердость — у него. Он посмотрел в сторону дальнего холма, где должны были показаться огни нужного им автобуса, и загадал: «Если досчитаю до десяти, и не покажутся — спрошу!» Досчитал. Огней не было. Но спросил все-таки не совсем то, что хотел:
— Ольга Владимировна! Вот как вы думаете — одни готовятся в институты, другие уже учатся в институтах, а если человек — я, например, хочет быть просто хорошим рабочим? То есть уважаю я инженеров и ученых и все такое. Но бывает, что рабочий понимает не хуже инженера, даже лучше, боже мой! А инженер, по-моему, только тот хорош, который смыслит в рабочем деле. А насчет ученых, то уж очень много диссертаций всяких таких, которые ни к чему!.. У меня батька в таксопарке, так он рассказывал, что возил недавно ученых с нашей областной конференции. И о чем же они диссертацию пишут? О том, как люди разговаривали сто лет назад и как сейчас разговаривают. Какие слова тогда употребляли, какие теперь. Зачем нужно, боже мой? Батька тогда пришел злой, налил, выпил и объявил, что молчать с пассажирами надо, а то ты ему по простоте душевной слово, а он тебя в диссертацию, на смех людям!..
— Ну да, пишет диссертацию, — пробормотала Ольга. Показалось Володе, что больным голосом бормочет и что отдаляется Ольга Владимировна Пахомова от него. Но такого допустить Веприков никак не мог: должен был спросить свое, хоть очень трудно было собирать слова одно к другому, чтобы получилось как надо и сработало бы правильно.
— Ольга Владимировна, — твердо предложил он, — автобусы в позднее время редко ходят, пойдемте пешком, а если нагонит — я остановлю. Меня благодаря батьке моему и в таксопарке, и в автобусном знают!
Володя аккуратно взял ее под руку. Почувствовал, будто напряглась она, спросила будто через неохоту:
— Володя, вы, наверно, Юлию Дерюгину имеете в виду, когда говорите о студентах?
Он промолчал, а она продолжала уже с большей охотой:
— Мы диссертации давайте оставим в стороне. Это сложный вопрос. Ваш отец прав, что темы для научных работ иногда выбираются второстепенные, мелкие. Но я, например, уверена, что, чем больше исследований будет по природе и животному миру Севера, тем лучше для всей нашей страны, в том числе для нашего города и для нашего завода. А ведь на первый взгляд кажется так далеко: Север — и наш город! Так что какие научные работы больше нужны и какие меньше, сразу не скажешь. Другое я скажу вам: не может помешать вашей любви то, что Юлка — студентка, а вы — просто хороший рабочий. Ведь вы любите Юлию Дерюгину?
— Получается, так, боже мой… И получается, что весь смысл жизни у меня в этом. Все подтягивается к этому.
— Я раньше думала… — Они уже опять шли дальше, и Ольга Владимировна шла легко, словно не в темноте. Володя лишь чуть-чуть поддерживал ее под руку, и говорила она легко, без всякой натуги: — Я думала, что если сильно любишь, то твоей любви хватит на обоих, что ты притянешь того, кого любишь, к себе. Это не так. За двоих любить невозможно. Но, наверно, можно сделать так, что ты будешь нужен тому, кого любишь… Если даже не будешь с ним встречаться. А самый верный путь к этому — быть нужным вообще. То есть нужным окружающим людям. И тогда получается правильный смысл жизни. Непонятно? Или немножко понятно?
По тону Ольги Владимировны Володя догадался, что она улыбнулась. А потом она высвободила свою руку, остановилась, наверно, для того, чтобы легче ей было внушать Володе:
— А кто очень нужен окружающим людям? Рабочий. Некоторые считают, что роль рабочего на производстве сейчас меньше, потому что автоматики стало больше. А я говорю — нет, неверно. Вот, например, уже создаются атомные станции, которые можно ставить в центрах жилых кварталов; они абсолютно безвредные, радиоактивная вода никуда не сбрасывается — замкнутый круг. Но ведь они рассчитаны на стопроцентную безаварийность. Если же авария, то такая катастрофа, каких не знали прошлые века! Понимаете, Володя, какая ответственность у рабочего?! Надо давать продукцию такого отличного качества, чтобы она нигде никогда никого не подвела.
Володе уже совсем не хотелось, чтобы автобус нагнал их. Повторится ли когда-нибудь, продолжится ли такой особенный и важный для него разговор?
Но автобус уже домчался до них и остановился по сигналу Владимира Веприкова. И Ольга Владимировна уехала, а Володе уже было всего три квартала до дома.
Дома Володя долго соображал, правильно или нет, что насчет того, как вытерпеть, он не спросил. И решил, что правильно: нечего об этом спрашивать, боже мой! Каждый должен сам в себе разобраться…
…Хотя поздно вернулась Ольга домой, Ивана еще не было. Позвонила ему в редакцию.
— Как у тебя дела? У меня хорошо!
— Поговорила с Андреем Степановичем?
— Поговорила. Он меня все-таки не узнал! И понимаешь, так хорошо…
— Не пойму, — прервал Рубилин, — узнал, говоришь?
— Не узнал, не узнал! — Ольга вспомнила реплику начальника цеха и рассмеялась: — Ну почти бабушка я! Как узнать?!
— Наверно, на лошади скакала, бабушка! Набралась жизнерадостности на ипподроме?!
— Ну да, конечно! И хорошо, что Андрата и Паня занимаются спортом… Но не только это. Володя Веприков всерьез любит Юлку Дерюгину. Понимаешь, настоящее, глубокое чувство… И еще — совсем другое — и, пожалуйста, не смейся, что я рада: Садапка жеребая!
Рубилин все же рассмеялся. С удовольствием. Он подумал, что свое «последнее соревнование» он обязательно выиграет.
Субботу и воскресенье Ольга провела в спортивных лагерях — со скачкой по пересеченной местности, с ночными привалами.
Воскресным утрам на какой-то железнодорожной станции нашла Ольга щит со свежей газетой, но статьи о бригаде Лаврушиной не было. Неужели Вагранов после их встречи решил не давать или отложить статью?
Вернулась Ольга домой поздно вечером, когда все уже спали, а ушла на завод в понедельник, когда никто еще не открыл глаза. В передней возле телефона лежала записка Ивана, еще вчерашняя. Сунула в сумочку не читая: бранит, наверное, за выдумки, в которые, конечно, входит и «придуманный Вагранов».
Прочитала записку уже на бегу, по дороге из цеха в свой кабинет, прочитала и ахнула вслух:
— Господи! Что это все означает?!
Рубилинским четким почерком, так, словно каждая буква уставилась тебе в лицо: «Примечание от редактора — сенсация не меньшая, чем сама статья о самодурстве Озолова. По-моему, статья отличная».
У себя в кабинете Ольга прочитала и перечитала статью (субботний, а не воскресный номер газеты), все более радуясь смелости и принципиальности Вагранова. А примечание к статье она читала уже просто-напросто счастливая.
В статье Вагранова она нашла некоторые свои мысли, а в примечании он прямо сказал об их встрече в редакции. Значит, можно работать вместе… ну почти вместе! Ведь она, Ольга, знает обстановку на заводе, знает многое, что, безусловно, пригодится ему и для острых выступлений в газете, как сейчас, и главное, для будущей диссертации.
И почудилось Ольге, будто идет она к нему, к своему первому настоящему товарищу, раздвигая влажные апрельские ветки Александровского сада…
Позвонила ему. И услышала совсем незнакомый голос — высокий и холодный:
— Да, я слушаю.
Фраза как будто слетела с далекой заснеженной вершины.
— Это Оля Пахомова («Оля Пахомова» — от счастливой растерянности). Как вы себя чувствуете?
— Я очень занят.
— Я только что прочла статью. Спасибо. Так хорошо, такое счастье!.. И даже погода сегодня зеленовато-розовая, как в апреле…
— Извините, я занят сейчас.
— Ну я тогда попозже, ладно?
Она не заметила, что его «пожалуйста» было просто автоматической концовкой разговора. Не способна была заметить: статья, лежавшая перед ней, и это чудо, эти сказанные со знакомой ваграновской доверительной интонацией слова о посетителе из комсомольской юности помогали Ольге истолковывать, как ей хотелось, любую автоматическую реплику Вагранова.
«Понятно, что человек скажет «занят», если слышит по телефону идиотский лепет: «Как вы поживаете?», «Какая прекрасная погода!» — мысленно бранила себя Ольга.
Впрочем, ей тут же пришлось переключиться на иной лад: по внутренней телефонной связи Озолов подчеркнуто вежливо попросил главного экономиста немедленно зайти к нему.
Озолов славился умением вызывать «на ковер» и «держать на ковре».
После проработки у директора человек либо подавал заявление об уходе, либо становился одним из самых незаметных в коллективе; «Сломался на ковре», — говорили о нем. Сами же вызванные к директору о ходе проработки, как правило, потом не рассказывали. Лишь однажды кто-то из пострадавших поделился своими переживаниями с Пахомовой. У нее создалось впечатление, что самые характерные черты озоловских проработок — краткость и немногословие, неожиданность обстановки и неожиданность обвинения. Получалось, что, хотя человек никакой вины за собой не видел и признать не мог, возразить директору тоже было нечего.
Идя к Озолову, Ольга чувствовала, что ее вызвали «на ковер». И была уверена, что для проработки она попросту неуязвима: никакого неожиданного обвинения директор предъявить ей не может, никакой неожиданной обстановкой не удивит, а на краткость и немногословие аудиенции она заранее согласна.
Она ошиблась. Первой неожиданностью было то, что она застала Озолова беседующим с Артемюком. И тот и другой одновременно и одинаково — почти незаметно — кивнули ей, будто Ольга была вызвана к ним обоим. В отличие от лица директора с печатью холодной вежливости квадратная физиономия Артемюка напоминала плакат с отчетливо написанным на, нем осуждением.
— Должен сообщить вам как соавтору статьи обо мне. В коллективе редакции статья вызвала резкую критику. — Озолов, говоря это, взглянул на Артемюка, тот кивнул. — Лично я считаю ее клеветнической, деморализующей и фактически срывающей выполнение производственной программы, а именно обязательств, взятых заводом к съезду партии… Вам я предлагаю немедленно отправиться в уже намеченную командировку, чтобы лично выяснить степень обоснованности рекламаций из северных портов… С моей оценкой статьи можете ознакомить вашего соавтора. Можете не знакомить. Ваше дело. Все. Вы свободны.
Пункт о «соавторстве» был второй неожиданностью. То есть с Ольгой получилось именно так, как когда-то с работником, рассказавшим ей о вызове «на ковер». Ольга так же не видела за собой никакой вины и так же не нашла, что ответить директору. Не нашла потому, что в примечании к статье Вагранов рассказал об Ольге, да, действительно почти как о своем соавторе.
Однако Ольга не собиралась «сломаться на ковре». Прежде всего в партком, решила она. К счастью, застала Иванова. Рассказала ему все, что услышала от директора. Как она и предполагала, директор не счел нужным согласовать свою оценку статьи Вагранова с парткомом. Олег Сергеевич находил выступление газеты острым, интересным и полезным.
— Оно потому полезно, — сказал Иванов, — что поднимает вопрос о роли личности буквально каждого рабочего в общем деле… Меня эта статья навела на мысль изучить опыт московского завода. У них впервые в стране разработан и внедрен метод долгосрочного личного планирования.
В парткоме завода люди часто думали вслух; Ольга не была исключением.
— Ума не приложу, почему в редакции критикуют, статью, да еще резко, — говорила она, не пытаясь скрыть волнения. — Надо бы позвонить Вагранову. Может быть, у журналистов есть соображения, которые нам просто невдомек, надо спросить Андрея Степановича…
— Конечно, надо.
— Позвоните ему, — настойчиво попросила Ольга.
— Так вы сами и позвоните.
Она помедлила. Решилась.
— Здравствуйте, Андрей Степанович. Это главный экономист Пахомова. Можно спросить вас…
— Ой, у меня очень большое совещание.
— Хорошо, хорошо, я потом.
— Пожалуйста.
Она не заметила, что положила телефонную трубку улыбаясь. Положила так осторожно, будто опасалась, что порывистое или резкое движение может каким-то образом нарушить ход далекого важного совещания.
Не заметила она и очень внимательного взгляда секретаря парткома. Повторяла мысленно: «Ой, у меня очень большое совещание». Подумала, что в аналогичном случае иной отрубил бы: «У меня совещание». И у человека, позвонившего не вовремя, возникло бы тягостное ощущение своей невезучести, незадачливости, бестактности. Андрей Вагранов сумел добавить к стандартной фразе доверительную характеристику — «очень большое» — и позволил себе оттенок извинения перед некстати позвонившим человеком. А все вместе превратило неудачника в счастливца. «Как мало нужно мне для счастья!» — удивилась Ольга.
Но растерянность постепенно оттеснила радость: снова, уже в третий раз, ворваться неожиданным звонком в деловую атмосферу редакции Ольге не хотелось; с другой стороны, ей казалось естественным и необходимым немедленно предупредить Андрея Вагранова о тяжелых обвинениях в его адрес, посоветоваться с ним… Кроме этого, была в душе смутная, унылая неохота ехать в командировку на Север. Неохота, похожая на внутреннюю неготовность спортсмена-конника к барьеру, который уже поставлен, и надо посылать лошадь на него. «Предчувствие, что ли? — подумала Ольга. — А может быть, простыла, заболела…» Сентябрь был холодным.
В кабинет Ольги, как обычно дважды — условным сигналом, — постучал Рубилин, не ожидая приглашения, приоткрыл дверь, буднично объяснил:
— Заехал за тобой пообедать где-нибудь в приличном месте. Голодный как черт. Столовки надоели. Каждый день только шурлы-мурлы. Закажешь шурлы, а дадут мурлы.
Ольга сидела за столом в обычной для нее позе: лицо в ладонях рук.
Знакомая будничная ироничность объяснения мужа только подчеркнула внезапно охватившую ее тревогу. Она вскочила, увлекла Рубилина в комнату и, рассказав об угрозах Озолова, добавила:
— Не могу уехать, пока не дозвонюсь!
— Ты выглядишь смешной, — почти машинально сказал Рубилин. И тут же слова эти показались ему нелепыми: перед ним было очень бледное, перекошенное отчаянием лицо жены.
— Я выгляжу смешной, — повторила Ольга (Рубилин видел, что повторила, не понимая смысл фразы). Он поправился:
— Я хотел сказать, что ты выглядишь… обреченной и что это прямо-таки до… смешного непохоже на тебя.
— Ты считаешь, что не надо предупреждать Вагранова? — с вызовом спросила Ольга.
— Конечно, надо, но… — Рубилин пожал плечами.
— Так позвони ему сам!
— Не люблю предупреждать с чужих слов, даже если это слова моей жены!
— Ах, как дипломатичны вы, мужчины! Один не может позвонить, потому что малознаком с абонентом! Другой не может предупредить человека, над которым нависла беда, потому что «с чужих слов»!.. Интересно, почему ваше прямое дело — по-мужски предупредить вашего единомышленника — должна за вас выполнять я, женщина?! Ведь Вагранов — твой единомышленник и единомышленник Иванова в подходе к решению важных задач, а не только мой! И ведь вы не только мужчины, вы коммунисты! Неужели непонятно, что мне гораздо трудней, чем тебе или Иванову, предупреждать Вагранова?! Неужели непонятно, что я… что для меня позвонить ему — значит проявить почти героизм?! У каждого своя личная мерка героизма. У одного определенный поступок — естественное проявление его натуры, ему, допустим, ничего не стоит быть настойчивым, настырным, напористым, а другому надо преодолеть самого себя… Позвони ему, Иван!
— Нет, — упрямо сказал Рубилин уже с порога.
Ольга подняла трубку и снова набрала номер прямого телефона в кабинет главного редактора.
Услышав голос Вагранова, хрипло, торопливо сказала, забыв назвать себя:
— Мне надо встретиться с вами сегодня на несколько минут.
— Хорошо. Я шибко занят сейчас… В семнадцать ноль-ноль.
— Долго вас не задержу. Вы, может быть, уже заметили, что я стараюсь говорить быстро…
— Заметил. — Тон был такой, что Ольге показалось, будто она видит собранное, строгое лицо Андрея Вагранова.
…Ольга так напряженно жила предстоящей короткой встречей, что время, оставшееся до нее — два часа, час, полчаса, пятнадцать минут, — было совершенно несущественным, оно безлико проскользнуло мимо.
Только минут за десять до назначенного часа, уже в приемной редактора газеты, Ольга начала замечать окружающее.
Дежурил Игорь Прокофьевич Сугубов. Его молодое лицо, созданное природой как бы готовым к улыбке — чуть скошенные к вискам уголки глаз, чуть приподнятые уголки губ, — напряженно сохраняло унылое выражение.
Ольге хотелось сказать что-то приятное дежурному. Она улыбнулась:
— Я долго не задержу Андрея Степановича.
— Еще бы. Должны вы понимать, что человек занят.
Зазвонил телефон. Сугубов поднял трубку и тут же, закрыв ее рукой, понизил голос:
— Товарищ Пахомова, пожалуйста, на минуту!
Ольга вскочила, шагнула к столу дежурного:
— Что «на минуту»?
— Не сюда — туда! — Сугубов торопливо ткнул свободной рукой в направлении двери в коридор. — Пожалуйста! — старательно мягко добавил он.
Ольга поспешно вышла в коридор. Через несколько минут Сугубов приоткрыл дверь и вежливо пригласил ее обратно:
— Теперь можно вернуться. Распоряжение самого товарища Вагранова, чтобы никаких разговоров при посторонних. Редакционная тайна!
— Да, пожалуйста, да, конечно, я понимаю, — тихо сказала Ольга.
Очевидно, Игорь Прокофьевич обратил внимание на ее растерянность, потому что счел нужным рассудительно объяснить:
— И, собственно, почему товарищ Вагранов должен доверять людям? Почему он должен создавать осложнения и себе, и редакции?
И наконец, она потянула на себя высокую тяжелую дверь и вошла к Вагранову. И опять странно почувствовала, что она наконец по-настоящему дома в этом аскетическом, строгом рабочем кабинете с портретом Ленина над письменным столом. Она заметила два стакана славно дымящегося чая, улыбнулась предусмотрительности редактора, как вдруг зазвонил телефон.
Вагранов, уже сделавший несколько шагов навстречу своей гостье, быстро вернулся к письменному столу. Ольга услышала имя и отчество Рогалева. Она вопросительно взглянула на Вагранова и, чувствуя себя нелепой, дикой неудачницей, преследуемой не предназначенными ей конфиденциальными телефонными звонками, попятилась к двери.
Едва поверила своим глазам, увидев, что Вагранов, продолжая разговаривать с Рогалевым, жестом приглашает ее садиться пить чай.
И пока Андрей Степанович, казалось, забыв о посетительнице, доказывал что-то, возражал против чего-то, а Ольга глотала умело заваренный чай — совсем как она сама заваривает, — она мысленно анализировала внешне малозначительные инциденты с двумя телефонными звонками. И радовалась тому, что здесь, рядом с Андреем Ваграновым, честный, бескомпромиссный анализ давался ей легко:
«…Нет, не пустяки, а характерные детали, через которые проявились два противоположных отношения к человеку — уважения, доверия и неуважения, недоверия! Но я не права, что в глубине души обиделась там, в приемной. Ведь обиделась-то не на Сугубова и даже не на Андрея Вагранова, а серьезней, шире, обобщенней — «у нас недоверие к человеку». И пожалуй, не одна я такая обидчивая, не одна я, случается, забываю, что государство наше еще молодое, что оно еще накапливает не только политическую и экономическую, но и этическую зрелость. Любой воспитанный человек, естественно, не вникает в разговор, не предназначенный для него, но почему-либо идущий в его присутствии; даже почти автоматически не слушает такой разговор. Андрей Вагранов понимает это, и отсюда его доверие, то есть оно у Андрея совсем не сентиментальное, не эмоциональное, а разумное, государственное. Андрей понимает, что государству даже просто-напросто выгодно проявлять доверие к нормально воспитанному человеку. Доверие делает человека работоспособней, жизнерадостней, патриотичней. Но Игорь Прокофьевич Сугубов… — Она мысленно запнулась. — …Как же я не поняла сразу?! Ведь этот мальчик, Игорь Сугубов, он от старательности, от чувства ответственности».
Ольга не заметила, когда Вагранов положил телефонную трубку. Его внимательный, кажется, чуть-чуть изучающий взгляд — или, о господи, вспоминающий, может быть? — вернул Ольгу из того мира, где Андрей Степанович Вагранов был для нее Андреем…
Закончив телефонный разговор с Рогалевым, Андрей Степанович хотел извиниться за неожиданную паузу в уже начатой беседе. Но лицо Пахомовой так светилось — кажется, благодарностью? или прямо-таки восторгом? или счастьем достигнутой цели? — словом, так светилось, что скучноватые извинения не выговаривались.
— Значит, все хорошо? — ответно улыбнулся Вагранов. — Хотите еще чаю? — любезно предложил он.
— Конечно, все хорошо, раз я здесь и могу спрашивать вас о чем угодно! — И добавила с той же сияющей благодарностью: — А на «еще чаю» времени у вас нет!
Далеко не каждый день в кабинет редактора входят люди, о которых сразу же думается: они счастливы. И при всей привычке к масштабности так хотелось Вагранову иной раз задержаться перед конкретной человеческой судьбой — вот хотя бы остановить машину где-то на центральной улице или на окраине города, зайти в любой магазин, зайти в любую квартиру:
«Ну как дела, товарищи? Откровенно, нелицеприятно — как дела? Лучше? И еще будет лучше!
Правда, у нас еще есть работники — и в центре и на местах, — которые как-то свыклись, сжились со многими недостатками: с низким качеством ряда необходимых товаров, с тем, что их производство развертывается недопустимо медленно… Бывает и так, что подобного рода работники сокращают или вообще прекращают выпуск нужных вещей, под видом замены устаревших товаров новыми снимают с производства, скажем, недорогую, но повседневно нужную для населения продукцию.
Так вот и возникают перебои с некоторыми товарами, которые принято именовать «мелочами»!..»
Да откуда взять время на такие разговоры?! Разве остановишь машину на полчаса, на час, даже на пятнадцать минут, когда и так в сутках всего двадцать четыре часа, а надо бы не меньше тридцати!
Но сейчас «конкретная человеческая судьба» сама вошла в кабинет редактора. Она смотрела на Вагранова огромными сияющими глазами, будто сотни людей, а не один-единственный человек глядит.
Рогалев только что рассказал Андрею Степановичу о намерении директора завода обжаловать в самых высших инстанциях выступление газеты.
На расширенном заседании редколлегии не сложилось единодушного мнения о статье: большинство считало ее правильной, некоторым она показалась несвоевременной. «Зачем перед съездом партии подрывать авторитет крупного руководителя, успешно выполняющего производственную программу?» — («Замалчивание недостатков — перед съездом или после съезда — авторитета не прибавляет», — ответил Вагранов.)
Особенно заметно было негодование Артемюка. Во время заседания редколлегии немое возмущение статьей было отчетливо написано на его физиономии. А после заседания с улицы в окна кабинета Вагранова донеслось недвусмысленное предсказание Артемюка: «Запомните мои слова, прежнего редактора нам вернут! Он со всеми ладил, у него «корешки» остались!»
Вагранов не умел оценивать ту или иную ситуацию с точки зрения своей карьеры. Да, собственно, и понятия карьеры для него не существовало. Если ему случалось прочитать документ, в котором упоминался он сам, эмоционального отношения у него не возникало: был факт, требующий объективной оценки, вот и все. Вагранов знал, что, когда ведешь борьбу, ты должен быть готовым получать ответные тумаки. И он был уверен, что Ольге Владимировне Пахомовой придется так же, как и ему, выдержать бой за точку зрения, высказанную в статье.
Недавно от кого-то из журналистов Андрей Степанович слышал выражение, которое ему понравилось: «поставить проблему на глобус». Он сам нередко делал именно так: старался взглянуть на тот или иной вопрос пошире, подумать о деле стратегически — не только тактически. И оказалось, что живая журналистская мысль нашла для давно выработанной им привычки хорошую формулу.
Сейчас Андрею Степановичу хотелось поделиться с главным экономистом завода умением «поставить проблему на глобус» («Поможет ей в дальнейшем», — подумал он).
…— Мы с вами в прошлый раз пришли к выводу, что есть связь между голосованием в бригаде монтажниц и предложением построить стадион силами общественности; есть связь потому, что в обоих случаях — стремление молодежи к реальному делу за пределами своей обязательной работы. Этот наш вывод можно обосновать научно. Согласно социологии в каждом человеке живет потребность в творчестве, в общественной деятельности, в знании. У каждого есть потребность, чтобы его признали. Как человека. И вот если мы не будем учитывать всего объема потребностей в обществе, это могут использовать наши идейные противники. Как? Да очень просто: вот, мол, нет в Советском Союзе настоящей демократии, которая дает возможность каждому выражать свое мнение. И так далее, и тому подобное. Мне, кстати, кто-то говорил — а может быть, даже вы сами? — про монтажницу, которая нахваталась смутных представлений о буржуазной демократии от своих английских друзей. Я не обвиняю ее, я только стараюсь показать вам возможные посевы недовольства… Туристы из капиталистических стран тоже влияют на наш нравственный климат…
— Юлку Дерюгину ни в коем случае не надо обвинять. Она сейчас очень старается достойно заменить Лаврушину, — твердо сказала Ольга.
— Дайте редактору высказаться до конца! — Вагранов отодвинул свой нетронутый стакан чая, откинулся на спинку кресла. — Я познакомился на одном совещании с литовцем, начальником аппаратного цеха вашего завода; забавные некоторые выражения у него. И фамилия русская на литовский лад.
— Оградовас?
— Так вот, этот товарищ Оградовас рассказал мне, как продуманно вещают на Прибалтику на языках Прибалтики «Свободная Европа», «Немецкая волна» и другие радиостанции, — значит, тоже пытаются вызвать недовольство и неудовлетворенность. Монтажницы на вашем заводе ворчат по поводу низких заработков. Но это недовольство, по-видимому, будет полностью или хотя бы частично снято претворением в жизнь предложений, о которых мне тоже рассказывал товарищ Оградовас. Значит, если — допустим такое предположение — западные радиостанции начнут эксплуатировать недовольство ваших монтажниц и аналогичных групп, мы заранее будем знать, что этот конкретный бой нами уже выигран. Сама наша действительность опровергает уже в данном случае пропаганду наших идейных противников.
Но имеются у нас и свои еще не решенные проблемы. Мы ищем решения через экономический механизм, через его рычаги, которые надо отладить так, чтобы они работали безукоризненно. — Вагранов взглянул на часы. Постарался сделать это незаметно. С некоторым удивлением он отметил в душе, что, как и в прошлый раз, ему нравилось высказывать свои мысли главному экономисту завода. Более того, он, обычно не очень словоохотливый, с Пахомовой был разговорчивым. Но время, время! Встреча выходила за рамки оставленного для нее времени. — Главное — учитывать потребности, — добавил он.
— И развивать у людей потребность мыслить, умение мыслить. Потому что… — она вдруг заторопилась, может быть, боясь, что он снова взглянет на часы, — потому что без этого человеку жить неинтересно… А ведь люди издавна хотят доискаться смысла жизни, додуматься до ответа на вопрос — для чего человек живет на свете?.. Может быть, смысл жизни человека на планете Земля именно в том, чтобы сберечь эту Землю от уничтожения в результате ли ядерной катастрофы или экологической… Хотя, по-моему, — добавила она, не замечая наивности своих слов, — поиски смысла жизни — прямо-таки национальная черта русского народа. И может быть, это особенно чувствуется здесь, в старом русском городе? Может быть, в Москве не так?
— Тоже так, — чуть-чуть снисходительно вставил Вагранов.
— Ну вот видите! — Она обрадовалась его поддержке. — И знаете, иной раз даже удивляешься: такой человек заговорит о смысле жизни, от которого совсем не ожидаешь этого. Владимир Веприков, например. Шли мы с ним вместе к автобусу… И знаете, чего так называемый «простой человек» ждет от руководителя? Осознанно ждет или неосознанно, но все равно ждет. Трех вещей. Во-первых, чтобы руководитель был личностью. Во-вторых, чтобы руководитель считал тех, которыми он руководит, личностями. И в-третьих, самое главное, чтобы руководитель помог найти «простому человеку» смысл жизни… Конечно, — сказала она голосом, вдруг упавшим почти до шепота, — есть руководители, которые считают, что гораздо легче управлять людьми, не ищущими смысла жизни, не умеющими отстоять свою точку зрения или просто не желающими вступать в споры. То есть некоторые считают, что успешно управлять можно только толпой. Некоторые считают правильным, чтобы молодежь не думала, не искала смысла жизни…
— Во-первых, вы прекрасно знаете, что я не считаю это правильным, — перебил Вагранов.
С новым удивлением он отметил, что слова его точно соответствуют его внутреннему ощущению: Ольга Владимировна Пахомова — бог весть откуда — несомненно знала, что́ он считает правильным и что неправильным.
— Я знаю, что вы считаете правильным, — подтвердила она, — но я не знаю мнения ваших коллег по обкому партии.
— Мои, как вы говорите, коллеги придерживаются той же точки зрения… Надо, чтобы люди думали. И, кстати, люди уже давно думают. Писатели, журналисты, рабочие, как вы сами говорите, думают, рассуждают, критикуют… Но некоторые считают, что думать надо отсюда и досюда, — он отсек рукой полметра на столе, — а другие, бо́льшие реалисты, знают, что мысль развивается не по линейке. Вот об этом идут споры.
— А какая точка зрения побеждает в спорах?
— Пока спорим. Все дело в том, что надо умело руководить развитием мысли, направлять ее в нужное русло. В русло позитивности, конструктивности, то есть в русло государственного мышления. Помните, что сказал Ленин об обывателе?
— Нет.
— Ленин писал в «Государстве и революции», что, пока существует обыватель, похожий на бурсака Помяловского, коммунизма не построишь. Обывательщина — это казенное мышление, ухмылка над чистотой человеческих отношений, над искренностью, добром, справедливостью, ленивое неверие в успех борьбы за справедливость. По поводу нашей с вами статьи, — он догадывался, что местоимение «нашей» доставит ей удовольствие, и нарочно сказал так, — некоторые товарищи в редакции говорят, что я, подобно Дон-Кихоту, затеял битву, но не с ветряными мельницами, а с… дубами. Но я вам скажу: если выбирать между бурсаком Помяловского и Дон-Кихотом, я за Дон-Кихота, поскольку он-то уж не обыватель!..
Они оба рассмеялись. Вагранов уже откровенно взглянул на стенные часы и неожиданно для самого себя коротким легким жестом отмахнулся от категоричности часовых стрелок: нажал кнопку и отключил телефон. Ему вдруг показалось, что гораздо важней ожидающих его дел, важней его занятости эта возможность думать вслух. Говорить, не заботясь о реакции собеседника, о его согласии или несогласии. И самое главное, возможность говорить с полной уверенностью в том, что, как бы туманно, как бы нечетко — еще только оттачивая формулировки — ни высказался он, все равно он будет правильно понят.
— Видите ли, — продолжал он, с удовольствием освобождаясь от давления очередных дел, — как существует то, что мы теперь называем ленинскими нормами жизни, так существуют и соответствующие им понятия и способы мышления. Это я у одного нашего философа вычитал и полностью согласен с ним. Только я добавлю: конструктивные, позитивные, государственные способы мышления! Если они будут усвоены новыми поколениями людей, которые завтра станут хозяевами жизни, можно не бояться ни темных сил, ни разброда умов. Заметьте: если! — повторил он жестко. — Ведь заботясь о всемерном развитии личности, расширении ее демократических прав, мы в то же время не можем не уделять должного внимания укреплению общественной дисциплины, соблюдению каждым нашим гражданином своих обязанностей перед обществом. Демократия без дисциплины, без прочного общественного порядка существовать не может, поймите! Больше того, единственно надежная база для наиболее полного воплощения принципов нашего социалистического демократизма, подлинной свободы личности — это именно та ответственность, с которой каждый из нас будет относиться к своим обязанностям, к интересам народа.
— Надеюсь, вы не имеете в виду пресловутое голосование в бригаде монтажниц?
— Имею в виду и тот случай тоже. Это не демократия, а самовольство, самоуправство.
Но Вагранов понял, что ее вопрос — скорее напоминание о ее присутствии здесь, что она смущена его откровенностью, которая, возможно, не предназначена ей. И Андрей Вагранов, не задумываясь, ответил на то, что не было сказано:
— Нет, я помню, что вы здесь.
Вагранов хотел сказать, что его откровенность с Ольгой Пахомовой, его доверие к ней — доказательство того, что он видит в ней личность. Постеснялся возможной выспренности и не сказал. Но Ольга, как и он сам минуту назад, ответила на то, что не было сказано:
— Я понимаю. Спасибо.
Они улыбнулись друг другу. И Вагранов продолжал, еще более, чем обычно, убежденный в своей правоте, так, словно присутствие Ольги Пахомовой придавало ему дополнительную уверенность:
— Кстати, если иметь в виду тот случай в бригаде монтажниц, я не думаю, что он был ими допущен совершенно сознательно. Скорее это плод недовольства авралами на заводе, неупорядоченностью в поставках. И еще отсутствия должной разъяснительной работы…
Он уже так привык к полному взаимопониманию со своей собеседницей, что удивился, увидев взволнованное возражение на ее лице.
— Простите, Андрей Степанович! Я только хотела узнать… Конечно, я уверена, что так никогда не будет, не может быть, но все же если бы вдруг вас в результате нападок того же Озолова в чем-то серьезно обвинили… Кстати, — вдруг перебила она себя, — я даже записала: спросить у вас, как поточней сформулировать расхождение между вами и Озоловым по социологическим вопросам.
Вагранов недавно сам думал об этом, искал и нашел более или менее точную формулировку. Он ответил с готовностью:
— Видите ли, мы переживаем сейчас такой период, когда создано развитое социалистическое государство. Но давайте расшифруем формулу «развитое социалистическое государство». Я считаю, что это означает: мощная промышленность, высокий материальный уровень, высокий духовный уровень. Озолов говорит то же самое. Разница лишь в том, как понимает высокий духовный уровень Озолов и как понимаю его я. Озолов — как своего рода пассивную пищеварительную способность, я — как созидательную; Озолов — только как причастность к идейно-политической жизни, я — как активное соучастие в ней…
— Ну да, серванты, телевизоры и тому подобное — начало, а не конечная цель, — тихо сказала Ольга, боясь прервать его мысль. Но Вагранов услышал:
— Вот именно! Построение коммунизма обязательно предполагает «выталкивание» наверх, к руководству, талантливых, умных людей, а не тупых и бездарных. Рост материальных возможностей постоянно должен сопровождаться повышением идейно-нравственного и культурного уровня людей. Если же этого не будет, мы можем получить рецидивы мещанской, мелкобуржуазной психологии.
— Невозможно насытить материальными благами такое создание, которое по духовному уровню равно свинье! — резко вырвалось у нее. И под его чуть удивленным взглядом она торопливо договорила: — Такое создание начнет прямо-таки по басне Крылова: подрывать корни у дуба, насыщающего его желудями!
— Из марксизма отчетливо следует, — кивнув головой, суховато продолжал Вагранов, — что свободное время дается рабочему классу для творчества в самом широком смысле слова.
— Ей-богу, — пошутила она, — Озолов предъявит вам обвинение в том, что вы отвлекаете рабочих от конкретных производственных задач! — И добавила серьезно: — И неужели вы думаете, — она решила досказать то, на чем прервала себя раньше, — что Ольга Пахомова не восстала бы против несправедливого обвинения?! И мне было бы совершенно безразлично, погибну я на таком рывке или нет.
Он знал это. Бог весть откуда, но он знал это. И поскольку он разговаривал, как бы думая вслух, он, секунду помедлив, просто ответил именно то, что думал:
— Да, я знаю.
— И может быть, — тихо сказала она, — такие рывки, когда забывается страх смерти, возможны у людей еще и потому, что есть сознательная или даже неосознанная вера в конечное торжество правды. Так, как вы говорили на Десятом съезде комсомола, — что партия никогда не допустит торжества несправедливости, никогда не допустит человеконенавистничества, фашизма.
Не вникая в едва слышную фразу о X съезде комсомола, Вагранов обрадовался тому, что собеседница невольно напомнила ему одно очень важное, с его точки зрения, соображение.
— Мы с вами говорили в прошлый раз о тридцатых годах. Все верно. Но я, кажется, забыл сделать одно существенное примечание: нельзя оставаться на уровне Десятого съезда комсомола!
— А в любви? — вырвалось у его собеседницы.
— И в любви, — не очень вникая и в эту ее реплику, продолжал Вагранов. — В любой сфере действительности оставаться на уровне Десятого съезда комсомола или вообще на уровне тридцатых годов — своего рода инфантильность, которая мешает и развитию личности, и развитию государства… Пейте чай! — предложил он, заметив, что Пахомова, кажется, вдруг сникла. Но Вагранову важно было прежде всего довести до конца свою мысль об инфантильности, сплошь и рядом мешающей делу. — Инфантильность проявляется по-разному, часто она даже кажется достоинством. Например, поиски механической связи с народом. Понимаете, ведь подлинная связь с народом не в отказе от дачи, от машины, не в похлопывании рабочего по плечу, а в том, считаешь ли ты народ творческой силой. И в том, что ты стараешься сделать для удовлетворения потребностей народа! У меня жена, — он запнулся, преодолевая возникшее в душе непонятное чувство неловкости, — у меня жена все время отказывается от редакционной машины, из какого-то наивного представления о государственности ездит все время только на такси или в автобусе. Однажды ждала под дождем такси больше часа, хотя могла просто позвонить сюда, в редакцию. В результате простудилась, заболела… Может быть, поэтому она категорически против того, чтобы я занимался проблемами погоды и вообще окружающей среды, — попытался пошутить Вагранов.
Пахомова слабо улыбнулась: она вспомнила, как однажды сама видела жену Вагранова у автобусной остановки; Прасковья Антоновна неторопливо раздвинула очередь и величественно вошла в автобус.
— А может быть, все-таки надо сделать так, чтобы у нас в областном центре такси было больше, чтобы вообще больше проявлялось внимания к городскому транспорту. К обслуживанию людей. Иной раз человека затолкают в очереди, и работает он после этого ниже своих возможностей. Получается, как бы это сказать, психология нищенства: пусть поезда уходят переполненными, а то, не дай господи, останется свободное место, не дай господи, машин-такси будет чуть больше потребности; в результате экономим вагоны и машины, но не бережем нервы людей.
— Может быть, — согласился Вагранов, охотно опуская тему использования служебных машин. — Видите ли, ни в чем нельзя отступать от партийной и, стало быть, от государственной точки зрения. Надо уметь находить разумный синтез между свободным человеком с инициативой, с фантазией и добровольным желанием этого человека соблюдать нормы общегосударственной нравственности, подчеркиваю: нормы, политические нормы; проще говоря, чтобы человек с радостью и охотно выполнял государственные, требования… Кстати, авралы не норма, — жестко добавил он.
— Я еще хотела об окружающей среде… Несмотря на нежелание вашей супруги… — она будто вслепую лепила фразы, — статью небольшую у вас в газете… об озеленении… будущего стадиона… Я так придумала… заинтересовать молодежь государственными проблемами… экологией… А Дерюгина давно уже писала в стенгазете… Потом многотиражка тоже…
Через стол она протянула Вагранову заводскую, многотиражку, наклонилась, отыскивая заметку. Рука была — незнакомо, непривычно для Вагранова — без колец с маленькими бриллиантами, без браслета. Незнакомая тонкая рука.
Ему нежданно-негаданно захотелось, чтобы Ольга Владимировна обошла вокруг стола: рядом проще и удобней было бы им обоим рассматривать многотиражку… Сдавило виски, как бывает летом перед грозой… Погода меняется, что ли?
Он пожал плечами, сказал ровно:
— Вы умный человек, и, подумав, сами поймете, что для нашей огромной страны многое пока важней, чем экология… Вот передовая в номер, — он через стол пододвинул к Ольге гранки, — я писал. — Он не заметил, что сказал о своем авторстве с некоторой гордостью; в глубине души Андрей Степанович ценил свое умение владеть пером.
Неожиданно для себя Вагранов обрадовался тому, что лицо женщины снова засветилось. Хорошо это — он ведь сознательно похвалил ее, назвал умным человеком.
Она глядела ему в лицо странно значительно, будто собиралась спросить еще что-то для нее очень важное. Но не спросила, молча протянула ему руку. И снова, как в прошлый раз, пошла к двери своей странной походкой, легкой и напряженной, будто ступала по доске, перекинутой через пропасть.
Вагранов подошел к окну. Не сразу он узнал Ольгу внизу — она была в чем-то темном и бесформенном, во всяком случае, если смотреть сверху. В руке болталась авоська. Значит, оставляла в раздевалке. А сейчас поплетется в магазин. Он подумал: «поплетется», наверное, потому, что на улице походка Ольги показалась ему тяжелой, понурой. Вагранов даже недоумевал, почему час назад, когда Ольга Владимировна Пахомова вошла к нему в кабинет, он увидел в ней счастливого человека, человека, достигшего своей заветной цели? И невольно спросил себя: удалось ли ему хоть в какой-то степени приобщить Ольгу Владимировну Пахомову к своей привычке «поставить проблему на глобус»?
Шли дни. Озолов все более требовательно настаивал, чтобы главный экономист завода выехала в командировку на Север помочь Крупицыну разобраться в рекламациях. Ольга тянула с отъездом, ссылаясь на уважительные причины. Смутная, похожая на предчувствие беды неохота ехать укреплялась, становилась мотивированным нежеланием; Ольге казалось, что директор отстраняет ее от борьбы за укрепление демократических начал на производстве. Решила посоветоваться с Ваграновым.
— Может быть, лучше завтра утром? Андрей Степанович читает полосы. Да и день у него, знаете, сегодня был очень тяжелым, — сказал дежурный Оболенцев.
Повременив немного, она набрала прямой номер редактора.
Вагранов поднял трубку:
— Я занят!
Несмотря на резкий ответ, Ольга обрадовалась: «Другой сначала попытался бы выяснить, кто звонит. Но для Андрея Вагранова характерна полная поглощенность тем делом, которым он занят сейчас. Любой звонок в эти минуты, для него помеха».
Она давно заметила, что степень занятости определяет интонацию, с которой Андрей Степанович произносит свою фамилию. Иногда он произносит «Вагранов» чуть-чуть протяжно и так, словно приглашает к разговору. Почти так же, как если бы он сказал: «Пожалуйста, я вас слушаю». Но бывает у редактора другая интонация, когда он произносит свою фамилию как бы одним взмахом, отсекая возможность разговора.
Она вздрогнула от телефонного звонка. Оболенцев, как ей показалось, сухо сообщил:
— Сейчас Андрей Степанович освободился.
Стала торопливо набирать номер. Нет, занято. Снова занято. Наконец свободные гудки. Его голос. И, запинаясь, она сказала еле слышно:
— Андрей Степанович, здравствуйте, Пахомова. Я хотела посоветоваться с вами…
Больше ничего не успела сказать, машинально вскинула левую руку к щеке — будто реакция на пощечину. И трубку не в силах была положить; с ужасом, с отчаянием слушала его:
— Я думаю, что настала пора нам с вами объясниться.
— Да.
Чувствовала, что ее деревянные губы еле-еле слепили это «да». Вспомнила, что Черенцов часто говорит разным людям на заводе: «Нам с вами надо объясниться».
— Я очень уважаю экономистов, и тем более женщин. Вы, по-моему, должны понимать, что кроме вас в редакцию приходит много женщин разных профессий. И я не могу и не должен заниматься делами главного экономиста какого-то одного завода.
— Да… Забудьте то, что я женщина. Вас данный факт не касается. — Она попыталась произнести эти несколько слов безразлично. — Озолов, настаивает, чтобы главный экономист…
— Я разговариваю с вами только потому, что вы женщина. Если бы вы были мужчиной, я давно направил бы вас к моим заместителям. Я не занимаюсь вопросами экономики.
Ольга вспыхнула:
— Вы же сам говорил когда-то, что экономика очень важна…
— Вот когда вы будете у меня в следующий раз, я включу фонограф, и вы услышите, что, когда вы мне звонили час назад, у меня было совещание.
Ольга не могла понять — почему он сказал о возможности их встречи? Просто так? Впрочем, она даже не сумела обрадоваться его фразе «когда вы будете у меня в следующий раз».
— Зачем мне ваш фонограф? Я и так все поняла и даже радовалась, что вы бросили трубку, не спросив, кто звонит. Ой, я не понимаю, как вы все-таки догадались, что это я?
— Догадался. И пока я сейчас разговариваю с вами, меня уже опять ждут люди… На мне газета. На мне газетные полосы. Я поддержал вас, высказал некоторые ваши соображения в статье — и вот все тянется и тянется…
Ольга слышала Вагранова и не слышала. Неожиданное видение, как светлое облако, легло на его слова. Она увидела себя в прокатном цехе вместе с дочкой Андратой. Та долго упрашивала мать повести ее на завод, «туда, где совсем непохоже на обыкновенно». Ольга дома любила рассказывать про литейку, где она работала во время войны. Рассказывала про круглые печи, наполненные ослепительным светом; когда такая печь наклоняется, кажется, что из нее выливается жидкий луч, а иногда кажется, что струя раскаленного алюминия похожа на… клюквенный кисель. Расплавленный алюминий несут в ковше, как пойманное на восходе солнце. Остывает алюминий очень быстро, и на краю ковша повисает тогда как бы блестящая обертка от огромной плитки шоколада. Ольга рассказывала, а Андрата все более настойчиво просила показать ей «необыкновенно».
В тот давний день, когда Ольга наконец договорилась с начальником литейки и прокатного цеха, Андрата температурила, но скрыла от матери свое нездоровье. Только уже в прокатном, куда они вошли после литейки, Ольга почувствовала, что дочка совсем больна. Воображению ребенка, подогретому лихорадкой, все вокруг представлялось совсем не шоколадно-клюквенным, а просто страшным. Ольга заторопилась к выходу. Андрата то испуганно косилась на мать, то с ужасом оглядывалась на огромный прокатный стан. Из его быстро вращающихся валков выскакивала огнедышащая лента, кидалась в соседний агрегат и тянулась дальше, превращаясь в тонкий, как лезвие, огненный луч.
— Огонь все тянется и тянется! Разве тебе не больно?! — закричала Андрата.
— Нет, мне совсем не больно, правда не больно! — старалась тогда успокоить дочку Ольга.
— …Все тянется и тянется, — повторил Вагранов.
И она сказала машинально — не редактору газеты, а будто бы своему ребенку, который не понимает, что происходит в темном мире, пересеченном огненными полосами:
— Нет, мне совсем не больно, правда не больно.
И, поняв, что она так и не смогла объяснить ему свой звонок, Ольга сдержанно добавила:
— Я хотела посоветоваться насчет командировки, но уже сама решила, что поеду. До свидания, Андрей Степанович.
Услышала, что он молчит. Потом услышала, что он положил трубку.
…Оболенцев был прав: очень тяжелый день выпал Андрею Степановичу Вагранову.
Дочь Аленушка, студентка консерватории, вернулась накануне в Москву после каникул и ночью попала в больницу с острым приступом аппендицита. Об этом Ваграновым позвонили из Москвы в пять утра.
Прасковья Антоновна хотела немедленно выехать в Москву на редакционной машине:
— Я всегда отказываюсь от услуг диспетчерской, но сейчас необходимо!
— Ты успеешь к утреннему самолету, будет гораздо быстрей!
— Испортится погода, и рейс отменят!
— Не отрежут!
Вагранов не заметил своей оговорки: ее подсказала резкость голоса жены.
Она уже оделась, попудрилась и быстрыми мелкими движениями стряхивала с платья неряшливый след. Давно знакомая привычка почему-то заставила Андрея Степановича поморщиться:
— Ну что ты стряхиваешь? Отчистилась уже.
Прасковья Антоновна покосилась на мужа и — никакой резкости не осталось в голосе — залепетала:
— Ты такой замечательный человек, наш папа, ах, какой ты человек! Ты меня поймешь: Аленушку надо спасать, в городских больницах ужасно, надо приложить все усилия и немедленно перевести в загородную, ты же не будешь этим заниматься, а я обязана ради жизни нашего ребенка.
— Если считаешь необходимым, поезжай на машине.
Андрей Степанович целый день вспоминал Аленушку, но позвонить в больницу не смог: прямой телефон с Москвой почему-то не работал, Москву не давали даже по срочному заказу; потом Вагранова вызвали в обком партии, к Рогалеву, потом редактор должен был принимать уже ожидавших посетителей; потом необходимо было читать полосы. А когда он собрался снова срочно заказать московскую больницу, позвонила Пахомова. И все свое нервное напряжение, всю раздраженность выдержанный, вежливый Андрей Степанович Вагранов, сам от себя того не ожидая, обрушил на главного экономиста завода.
Они условились поговорить по душам: директор завода и секретарь парткома. Предложил поговорить Озолов. В конце очередного еженедельного совещания он задержал Олега Сергеевича коротким жестом и без околичностей спросил, может ли он рассчитывать сегодня вечером на внимание секретаря парткома, на душевный разговор? А когда точно в условленный час Озолов появился в парткоме, Олег Сергеевич — молодая жена только что выбранила по телефону за систематическую «бутербродную диету» — предложил:
— Федор Николаевич, поехали ко мне! Черенцов тоже, наверно, заглянет, мы с ним по-прежнему соседи. — И не дожидаясь возможных возражений: — Моя Зоя не только врач-диетолог, она отличный кулинар… Насколько я понимаю, ужин душевному разговору не противопоказан?
— С водкой для большей душевности? — благосклонно проворчал Озолов.
— Со смородиновой наливкой домашнего изготовления. Четырехмесячной давности, июльская! — гордо сказал Иванов; он предвидел очередной триумф Зойкиного хлебосольства, зная, что директор умеет ценить хороший стол и выпить в компании.
В машине молчали, чувствуя некоторую неловкость от непривычности гостевых взаимоотношений. Озолов еще ни разу не был дома у Иванова, хотя знал, что там чуть ли не ежедневно своего рода «дни открытых дверей». Женитьба Олега Сергеевича не прервала установившейся на заводе традиции — запросто заходить домой к секретарю парткома.
За столом тоже не сразу наладился тот душевный разговор, которого Озолов твердо решил добиться. С удивлением Федор Николаевич отметил у себя недостаток, которого раньше как будто не замечал, а может, забыл о нем. «Ведь вот оно что: заставить себя слушать умею, а заставить собеседника высказаться не поверхностно, а по существу о том, что волнует, не получается». Однако отказываться от поставленной перед собой задачи директор завода не собирался: необходимо объяснить секретарю парткома вредность ваграновской статьи и ошибочность позиции тех, кто поддерживает Вагранова. Начать с того, что статья привлекла широкое внимание к цеховому эпизоду и лишила администрацию возможности тихо и спокойно вернуть Лаврушину на пост бригадира. Но самое главное — в своей статье Вагранов перенес центр тяжести с бригады монтажниц на самого директора завода, обвинил директора в самодурстве, подорвал авторитет! Озолов был уверен, что даже и против волюнтаризма — а он, разумеется, к этому отношения не имеет — не надо выступать в печати; любое такое выступление подрывает единоначалие. Судя по статье Вагранова, написанной (Озолов не мог не признать этого) горячо и уверенно, редактора не переубедишь. Он, по-видимому, не способен понять, что нужна не только трудовая дисциплина, четкость, организованность, то есть внешний порядок, но прежде всего порядок внутренний. В головах людей порядок — вот что! К чему призывала статья «А не волюнтаризм ли это?»? Даже заголовком своим уже призывала к чему? К бесплодным рассуждениям! К спорам, подрывающим единоначалие!.. С Ваграновым надо бороться, а секретаря парткома Олега Иванова, пожалуй, можно убедить.
Если удастся убедить Иванова — в чем, собственно, Федор Николаевич почти не сомневался, — то будет гораздо легче бороться против «ваграновщины» (так после выступления газеты Озолов называл все то, с чем он не соглашался).
Машинально, с тяжеловатым добродушием отвечая на реплики маленькой миловидной хозяйки дома по поводу недостатков городской торговой сети, Озолов разглядывал комнату. Необычность ей придавала пальма. Не искусственная, а самая настоящая. Одна ее зеленая дуга почти нависала над сервированным столом, другая дотягивалась до огромного, во всю стену, застекленного книжного шкафа. Золотистые обои создавали для пальмы фон яркого заката.
— Ольга Владимировна из Индии привезла и нам подарила, — стала рассказывать Зоя. — Нам неловко было брать — может, она привыкла к другому окружению? Но Ольга Владимировна уговорила: некогда ей ухаживать за растениями. Обои Ольга Владимировна обещала помочь мне выбрать, но тоже некогда ей было, отчетность у нее шла, так я сама, чтобы подчеркивали пальму.
— Очень удачно выбрали, — охотно одобрил Озолов.
— Особенной неловкости из-за пальмы этой мы не чувствовали, — продолжил рассказ жены Олег Сергеевич. — По-моему, для Пахомовой одно удовольствие дарить что-нибудь. Она всех своих индийских крокодилов, слонов и всяких богов раздарила. Пыль, говорит, вытирать некогда.
— Да у них с мужем, товарищем Рубилиным, никакого приятного семейного накопления нет, — с оттенком осуждения сказала Зоя, — никаких воспоминаний… Ну, допустим, семейных фотографий или картинок с видами тех мест, где они вдвоем были. Или чего-нибудь необыкновенного — вазы старинной, кресла… Мы с Олегом, когда еще не были женаты, заходили однажды, у них дочки еще были незамужние. Правда, чистота такая, что ни пылинки. Но как-то… несовременно. Теннисные ракетки, книги, шахматные доски, хлысты для лошадей. У каждой дочки по велосипеду. Как спортивная база, ей-богу!
— Федор Николаевич ей не раз уже говорил, что она с помощью Оградоваса хочет превратить завод в спортивное общество, — весело вспомнил Олег.
— Откуда домашний очаг, если человек дома не бывает? — сказал Озолов, сохраняя запасенное им на весь вечер добродушие. — Если главный экономист мне понадобился во внеурочное время, я подсказываю своему секретарю Маргарите Ивановне, что нашего главного экономиста надо искать не дома, а на теннисном корте, в библиотеке иностранной литературы или… в конюшне!
Озолов был доволен тем, что беседа, начатая с обмена мелкими репликами, стала более значительной. Пахомова как тема вполне устраивала: от нее до сегодняшней главной озоловской задачи — полшага.
— Такие натуры, как Ольга Владимировна Пахомова или, например, начальник аппаратного Петр Николаевич Оградовас, действительно несовременны! Они не те характеры, которые вырабатываются… должны вырабатываться в эпоху кибернетического переворота в стране развитого социализма, в годы прогнозирования и планирования экономических и социальных процессов.
— Почему же это вдруг? — нахмурился секретарь парткома.
— Почему? — тихо ахнула Зоя.
Озолов ожидал удивления и был готов к нему. Более того: оно было нужно Федору Николаевичу, ибо разговор по душам возможен, только если заденешь собеседника за живое.
— Вы не видели моего заводского кабинета, — продолжал директор, обращаясь к хозяйке дома, — а ты видел, — круглые дымчатые очки встретили взгляд Иванова, — ты видел, но по молодости не знаешь, что диван, огромный, громоздкий, на котором ты рассаживаешься вместе с другими, отражает докибернетическую эпоху. Мне однажды этот диван показался похожим на станок «вагнер» 1935 года. Прибыло, тогда такое заграничное чудище на Урал в двадцати двух вагонах, станина что-то около сорока метров длиной. Но уже тогда чудищем этим мог управлять один рабочий! И уже в те годы мы, тогдашняя заводская молодежь, думали: а какими будут машины коммунистического общества?
— То есть прежде всего какими будут люди? — вопросительно вставил Олег.
— А это как раз почти одно и то же. И об этом, именно об этом речь, — кивнул Озолов. — Ведь эпоха воплощается и в людях, и в машинах, и, например, в мебели, что стоит здесь, или в той, что застряла у меня в кабинете, как глыбы прошлого.
— Убрать надо! — сочувственно вздохнула Зоя. — Вы кушайте. Кулебяка с капустой.
— В самом деле, Федор Николаевич, угощайтесь. У Зойки сегодня вроде репетиции к ноябрьским праздникам, надеюсь, тогда снова к нам заглянете! — радушно поддержал Иванов. — Я, знаете, задумал пригласить к себе кое-кого из молодежи, в том числе лучших монтажниц — Юлию Дерюгину, Марьяну Крупицыну, Марию Боброву, Анастасию Кометову, и старшее поколение, в том числе Александру Матвеевну Лаврушину, если она выздоровеет к тому времени.
— Иногда полезно вспоминать прошлое, — с чуть насильственным добродушием произнес Федор Николаевич. Реплики уже начинали ему мешать. — Итак, — продолжал он, — сейчас все знают, что в общих чертах машины коммунистического общества должны быть, во-первых, очень большой производительности; во-вторых, они должны включать максимум элементов, облегчающих управление; в-третьих, они должны быть сконструированы так, чтобы несчастные случаи автоматически блокировались, то есть чтобы в самой конструкции были заложены элементы, исключающие возможность травм; далее, машина коммунистического общества должна быть портативна, не тяжела…
— А у нас до сих пор конструкторы иной раз даже сознательно утяжеляют, чтобы снять вибрацию, — вставил Олег.
— И наконец, машина коммунистического общества должна быть красива! — заключил Озолов первую часть своего продуманного рассуждения и продолжил бы без паузы, если бы хозяин дома снова не перебил его:
— Пожалуй, не «наконец», а самое главное, чтобы машина была красивой! История производственного дизайна уже доказала, что красивый станок наиболее экономичный.
Озолов, хмурясь, попытался досказать:
— И общество в целом должно быть в общих чертах такое же: с очень высокой производительностью труда, с высокой автоматизацией, не утяжеленное никаким интеллигентским самокопанием, четко, красиво построенное и, самое главное, удобное для управления. Согласны?
Зоя кивнула. Она сидела на краешке стула как школьница, готовая выйти отвечать у классной доски, и глядела на плотного, широкоплечего Озолова как на тот огромный «вагнер», о котором он рассказал.
— Пожалуй, не согласен, но сам еще не знаю почему. Соображаю пока, — признался Олег.
Ответ собеседника не только не удивил и не обескуражил директора завода, но как будто даже воодушевил его.
— Не согласен потому, что уже успел наглотаться всякой «ваграновщины» и сам не знаешь, почему не согласен, поскольку глотал непродуманно…
Зоя растерянно кивнула.
— Что за «ваграновщина»? Какая еще «ваграновщина»? С Андреем Степановичем Ваграновым я и встречался-то всего раза два! — воскликнул Иванов.
— Встречаться необязательно. Достаточно прочитать статью Вагранова. Я уже говорил на парткоме: статья вредная, она дезориентирует. Что предлагает Вагранов вместо единоначалия?
— По-моему, статья полезная. И надеюсь, вы не призываете ликвидировать социологию? — Олег улыбнулся, но Зоя заметила, что знакомая ей продольная линия так и осталась между белесыми бровями мужа.
— Я призываю максимально развивать нашу отечественную промышленность! — напористо, почти как Артемюк, сказал Озолов.
— Как сложно-то все! И не пьете вы ничего, и не кушаете! — снова вздохнула Зоя.
— Постепенно все объясню! — Озолов поднял свою тяжелую руку, в которой рюмке, казалось, грозила реальная опасность быть раздавленной. — Сначала выпьем за расцвет советской промышленности!
Мужчины чокнулись, выпили. Зоя отставила нетронутую рюмку. Встала. Снова села. Олег покосился на нее:
— Ты что?
— Показалось, телефон. Нет, просто показалось. Я приглушила звонок, чтобы не мешал, а теперь все кажется, что звонит.
— Если надо будет, еще позвонят! — мотнул своей круглой головой Озолов. — Итак, — продолжал он, — пойдем постепенно дальше, если ты, Олег Сергеевич, как хозяин дома не возражаешь…
— Не возражаю. Пока не возражаю. Слушаю покуда, — суховато сказал Олег.
— Слушай, слушай откровенный монолог директора завода!
— За которым, надеюсь, последует диалог. Мне-то дадите возможность не согласиться с вами?
— А ты согласишься, — уверенно заявил Озолов и продолжал с еще большей напористостью: — Стало быть, что такое современный рабочий класс? Возьмите, допустим, бригаду Веприкова. Отличная бригада. Об этом товарищ Черенцов публично заявил. А кто они, веприковцы, откуда они появились у нас? Я недавно поинтересовался. Сам Владимир из рабочей династии. Правда, отец не заводской труженик, а водитель такси, но мать, и дед, и бабка — все из цехов. А остальные в бригаде Веприкова кто? Насколько я помню, двое пришли на завод потому, что не попали в институты. Стали, повторяю, передовыми производственниками. Но учиться мечтают. И та же молодая художница Боброва, и еще многие. А экзамены всюду начинаются в одно и то же время. Не пять, не двадцать пять человек, а целая колонна сразу уходит с завода. С ума можно сойти! Дело требует, чтобы токарь или слесарь остался, а он не может — у него экзамены. И во всех цехах так! Это не значит, что я против учебы, но понять надо, что такая организация приема в высшие учебные заведения мешает производству. Мне она мешает. Сто лет я это долблю. Другой взбесился бы, я не взбесился… И еще, если учесть, что все должны учиться, так что́… всем побросать работу?!
— Ну а что же делать? — воскликнул Олег.
— Вот именно: что же делать? С одной стороны, мы как коммунисты должны заботиться о дальнейшем росте людей, о развитии их способностей; с другой стороны, мы как коммунисты должны — сегодня, завтра, в этом месяце, в этом году — выполнять и перевыполнять производственную программу!
— И все-таки что же делать? Я догадываюсь, что у вас есть решение! Каков, по-вашему, выход из столкновения интересов узких и широких, то есть производственных и государственных?
Озолов резко мотнул головой:
— Прежде всего секретарю парткома крупнейшего завода следовало бы понимать, что так называемые узкие производственные интересы и есть широкие государственные! Да, есть выход из противоречивых интересов, неизбежно возникающих в ходе развития общества. Какой? — Озолов выдержал паузу и произнес с особенно веским нажимом на каждое слово: — Единоначалие. Твердая воля руководителя! Дисциплина!.. Грифельная доска у вас в доме есть? — неожиданно спросил он. — Обыкновенная черная школьная доска. И кусочек мела!
Опустив глаза под круглым дымчатым взглядом директора, Зоя обиженно пролепетала:
— Вы хотите сказать, что мы, как в первом классе в школе, ничего не понимаем?!
— Нет, Зойка, — рассмеялся Иванов, — просто наш директор очень уважает средства наглядной агитации. Есть доска, Федор Николаевич! Вот она, под телефоном… Захватил домой после заседания парткома. Наверно, телепатия: вы мне внушили, что вам понадобится! Кусочек мела тоже найдется. Пожалуйста!..
Озолов взял у хозяина дома доску, проворно установил ее на выступе книжного шкафа. Вычертил длинный прямоугольник, пронзающую его насквозь стрелу и рядом с клювом стрелы коротенький прямоугольник:
— Стрела — движение науки. Идет вперед наука, развиваясь, пронизывает всю нашу действительность… — Озолов постучал мелком по длинному прямоугольнику. — Но наука никогда не дает абсолютно точного ответа на тот или иной конкретный вопрос. Всегда остается вот этот отрезочек, — Озолов ткнул мелком в коротенький прямоугольник, — между ответом науки и искомым решением данной проблемы! И этот отрезочек заполняется решением руководителя, основанным на его личном опыте.
Хозяева глядели на чертеж: Зоя — завороженно, Олег Сергеевич — с продольной морщинкой между бровями.
— А хороший чужой опыт не годится? — негромко спросил Олег не то Озолова, не то самого себя.
Озолов не обратил внимания на вопрос.
— Вернемся к нашему конкретному примеру — к веприковцам, к Марии Бобровой, — продолжал он. — Наука, марксизм-ленинизм, говорит о необходимости всестороннего развития человека… Ну, словом, вытекает это из марксизма-ленинизма. Но наука не отвечает на вопрос, когда именно целесообразно послать учиться монтажницу Марию Боброву или слесаря-сборщика из бригады Веприкова. Этот вопрос, как и многие другие аналогичные вопросы, подлежит решению на основе превалирующих интересов производства, интересов развития советской промышленности! А для того чтобы решения максимально успешна претворялись в жизнь, необходимы единоначалие и дисциплина!
— Ну что же, выпьем за производственную дисциплину! — предложил Иванов.
— Только за дисциплину? Значит, я не убедил еще тебя до конца, — фыркнул Озолов. Он по-прежнему стоял возле книжного шкафа и в разговоре, иногда оглядываясь на полки, вел взглядом по корешкам книг.
Приглушенный телефонный звонок прозвучал хрипло после только что затихшего тонкого перезвона рюмок. Озолов проворно дотянулся до телефона и, к немалому удивлению Зои, приподнял и положил трубку. Мол, приказываю тебе помолчать, раз я еще не до конца убедил аудиторию!
— Вернемся к новым машинам, которых становится все больше, ибо мы не только изобретаем сами, но и закупаем лучшее за границей и совершенствуем его! Так вот, новые машины требуют от человека управляемости, умения подчиняться железной логике, в частности логике решения, которое без единоначалия очень часто просто невозможно… Теперь вам, товарищи, понятно, почему я говорю, что такие люди, как Пахомова или Оградовас, несовременны? Потому что они неуправляемы! И не улучшает, а ухудшает дело тот факт, что Пахомова и Оградовас умеют хорошо работать. Если бы Ольга Владимировна Пахомова плохо работала, у меня были бы все основания поставить вопрос об ее увольнении. А пришлось отправить в командировку, чтобы товарищ Пахомова не мешала мне сейчас, в момент острой борьбы против «ваграновщины»… Ольга Владимировна даже собой не может управлять. Своими чувствами! Точнее, одним чувством.
— У вас почему-то нехорошо получается об Ольге Владимировне! — встревоженно возразила Зоя.
— Почему-то? Да потому, что скоро все вокруг заметят ее возбужденное состояние. Я однажды прямо ей сказал, что, мол, к любви надо относиться проще.
— То есть как это? — Зоя беспокойно покосилась на мужа.
— Ибо иное отношение только добавляет неуправляемости, уважаемая Зоя Тимофеевна! И в конце концов, у нас будет не четко управляемое общество, а кипение страстей и несвоевременных выдумок!.. Вот я, кажется, еще весной, а то, может, и раньше прочел в стенгазете нашего аппаратного цеха безответственное предложение построить заводской стадион с футбольным полем и теннисными кортами. Монтажница Дерюгина, нынешний бригадир, писала. Нашлась хозяйка! Да знает ли она, сколько стоит построить не то что стадион, а теннисный корт?! Но никто не одернул ее за непродуманное предложение. И вот, стало быть, результат: новое предложение, и тоже непродуманное! Пусть молодежь проектирует и строит стадион на общественных началах. И директор вынужден идти на компромисс…
— Какой компромисс? Я ничего не знаю! — встревожился Иванов.
— Сейчас узнаешь. Я уже поручил конструкторской группе разработать проект. Как только он будет утвержден, передам все в руки молодежи. Пусть проводят свои субботники. Только это еще не скоро будет. Знаешь, как у нас иной раз затягивается? Может, к тому времени и у молодежи пыл пропадет…
— Значит, изменили свою точку зрения? Прислушались к некоторым критическим замечаниям? — почти недоверчиво спросил Иванов.
— Стало быть, не изменил. И в этом дело, что не изменил, а вы никто понять не можете. Объясню. Точка зрения у меня одна и та же: ничто не должно отвлекать внимание рабочего от его производственной задачи. Но иногда приходится под давлением обстоятельств выбирать, что больше отвлекает, что меньше. Субботники будут, к сожалению, утомлять молодежь, отвлекать от главного — от задачи повышения производительности труда. Но еще больше будут отвлекать и возбуждать их разговоры вокруг субботников, затеянные Ольгой Владимировной и подхваченные товарищем Ваграновым. Значит, поневоле выбрал я субботники. Но для твоего успокоения, — язвительно сказал Озолов, — можешь считать, что директор прислушивается к некоторым критическим замечаниям… Вынужден был пойти на компромисс, — повторил он уже другим тоном, с досадой. — А между прочим, — почему-то понизил голос Озолов, — от непродуманной статейки той в многотиражке до ваграновской неуправляемости — полшага! Как иначе, если не демонстрацией неуправляемости, можно назвать знаменитое, — Озолов иронически подчеркнул «знаменитое», — примечание Вагранова к его статье? По душам, видите ли, решил поговорить с читателями! Да ведь читает-то газету кто угодно! Значит, главный редактор позволяет себе с кем угодно откровенничать! Одно дело, если я с тобой разговариваю по душам, а другое дело, если я с каждым встречным начну так разговаривать. Это же ясно: только людей будоражить! На редколлегии, мне товарищи рассказывали, ваграновское примечание было названо отсебятиной, жаль, что политической квалификации не дали. Демонстрация неуправляемости — вот что это такое! Демонстрация против стиля нашей прессы!
— Наверно, коммунистам надо учиться уважать мнение своих товарищей по партии, — вслух подумал Олег Сергеевич.
— Уважать чужое мнение?! Это ты Вагранова учи! Не я выступил в печати с нападками на него за его взгляды, это он пытается подорвать мой авторитет своей статейкой!
Озолов подышал глубоко, как во время физкультурной зарядки, и продолжал спокойней:
— Или, например, кафе после смены — твоя идея, Олег Сергеевич. Чтобы, мол, люди посидели, поговорили, впечатлениями, мол, поделились о прошедшем рабочем дне… Мне в этой идее давно что-то мешает. И думаю, нам с этой идеей надо еще очень и очень разобраться… Захожу недавно-вечером в литейное кафе. Сидят после смены, рассуждают, возбудились до крайности, хотя ни пива, ни водки, разумеется, нет. Куда такое может привести? Совершенно ясно куда. Сегодня наспорятся, наорутся до одурения, а завтра коллективно опоздают на работу! Так уж лучше пили бы они пиво в домашней обстановке. Их женам да матерям нет времени спорить на отвлеченные темы. А кафе эти вроде богемных клубов нам не нужны!
— Ну и хватил! Не прав ты, Федор Николаевич, — твердо сказал секретарь парткома, впервые в жизни обращаясь к директору на «ты». — Наверно, ты давно в литейке не был, Федор Николаевич. Когда литейщик идет обедать, с него земля сыплется! А если он после смены душ не примет, его в трамвай не пустят, не то что в троллейбус! Душ не такой, чтобы на тебя побрызгало, а как следует душ, проливной. После такого душа надо обязательно в кафе посидеть, в шахматы партию сыграть, чашку чаю выпить, побеседовать. Литейку я тебе привел как самый убедительный пример, но и в каждом цехе должно быть так — хороший душ после горячей работы и передышка… Ну творческая, что ли. Собраться с мыслями, в себе кое-что подытожить, с товарищами обменяться соображениями. А у нас не то что кафе — буфетов во многих цехах нет. А бытовки?! С потолка штукатурка кусками отваливается, душевые краны сломаны, теснота, лишний шкаф втиснуть некуда! Лаврушина сколько недель в «пятиминутке» переодевалась!.. Конечно, я не только тебе в упрек, я и в порядке самокритики… Ты сейчас пошутил насчет пива. Пошутил, я так понимаю? А насчет водки не рискнул пошутить: мол, пили бы пиво или даже водку! Не рискнул, потому что слишком острая тема «водка»! Пьянство — вот где проблема, Федор Николаевич, а не то, что рабочие пойдут учиться и не с кем будет выполнять производственный план… Как будем с пьянством бороться, вам ясно?
— Что тут неясного? Еще строже дисциплину, вот как! Пьянство от разболтанности!
— Просто слишком! Упрощенно, я бы сказал…
Олег Сергеевич побарабанил пальцами по столу.
— Не знаю, как на других заводах, — наконец прервал он молчание, — а у нас не всегда есть возможность человеку полностью высказаться, выговориться. Слишком уж организованно все проводим. Выступления на собраниях заранее распределяем. Лучше сказать, не выступления, а роли! Потому что у каждого или почти у каждого бумажка, на которой написано все, что он должен сказать. Роль, одним словом…
— Сами же пишут свои, как ты выражаешься, роли! — прервал Озолов.
— Иногда сами. А иногда — будем откровенны, Федор Николаевич, разговор-то у нас идет по душам! — подсказываем иногда мы с вами, как развернуть эту самую «роль», как о директоре упомянуть, чтобы авторитет укреплялся… Ведь это ваше любимое пожелание выступающим: укреплять авторитет директора завода!
— Отклонился от темы, — холодно заметил Озолов.
— Не так уж отклонился… Вы сказали однажды, что социализм — это общественный строй с очень высокой организованностью. Это верно. Но у нас на заводе есть опасность: не «заорганизоваться» бы нам так, что никто рта не сумеет раскрыть без предварительной зубрежки и не держа в уме мнения уважаемого директора!
— К чему ты это все? — с прежней холодностью поинтересовался Озолов.
— А вот к чему: человек устроен так, что ему для хорошего настроения и самочувствия надо — вынь да положь! — быть самим собой. В том числе иметь возможность высказаться полностью, откровенно. Где же? На собрании? По бумажке? Дома? Так вы правильно только что сказали: у жены да у матери времени нет! На постирушку времени сплошь и рядом не хватает, не то что выслушивать мужа или сына… Так где же? Получается, в лучшем случае в бытовке, в худшем — в подворотне, где выпивают пополам, а чаще «на троих». Иной раз в снег или в дождь — и все-таки с откровенным разговором! Итак, — с горечью заключил Иванов, — к одному из самых отрицательных явлений, к пьянству, случается, ведет одно из самых хороших стремлений человека: быть человеком. Выражать себя как человек, а не как… попугай. Парадоксально, но факт!
— А я считаю, — негромко сказала Зоя, — что пьянство от нашего неумения воспитать в человеке высокие мысли и чувства… Любовь. Чувство долга. Чувство ответственности. Широко. Ну даже перед историей! По-моему, товарищ Вагранов хорошо написал, что надо развивать духовные потребности…
— Я об этом и говорю, Зоя. Неужели непонятно, что именно об этом? — пожал плечами Иванов.
— Забрались в облака! На землю спуститесь, — проворчал Озолов.
— Есть приказ спуститься с облаков к нашему столу! — тоном веселого хозяина откликнулся Олег Сергеевич. Но не удержался и добавил: — Может быть, пьянство еще и оттого, что слишком мало у нас на заводе таких кафе, как в литейке!.. Закрывать кафе до конца рабочей смены мы не позволим, Федор Николаевич!
— А я и не настаиваю на том, что я всегда прав! — фыркнул Озолов. — Я доказываю свою правоту делом!.. Могу рассказать тебе откровенно, секретарь парткома моего завода, что представляет собой противник Вагранова, то есть Федор Николаевич Озолов. Точнее: могу сказать, на какого героя Озолов совершенно непохож…
— Нашего! — поправил Олег.
— Чего «нашего»?
— Не «моего завода» — «нашего завода»!
— Ну ладно, моего и твоего завода, — стараясь сохранять добродушие, согласился Озолов.
Он поднялся, подошел снова к застекленному книжному шкафу и, стоя вполоборота, стал отодвигать одну за другой прямоугольные пластины стекол и рассматривать корешки книг. На фоне книжных полок было видно, что директор завода довольно высок. Просто широта плеч и общая грузность фигуры обычно скрадывали его рост. Зоя удивленно отметила также, что директор красив, несмотря на его мясистое лицо, темные очки, череп с каймой рыжеватой щетинки. В профиль не были особенно заметны ни толстый нос, ни тонкие губы Озолова, но выразительно выделялась сильная лепка его лица.
— Нет у вас тут «Битвы в пути» Галины Николаевой?
— Нет, — сказал Иванов.
— А зря. Но хоть помнишь книгу эту? Читал?
— Читал.
Зоя вскочила и выбежала из комнаты. Иванов проводил жену удивленным взглядом.
— Может, скажешь, что я похож на Вальгана? — продолжал Озолов. — Говорят некоторые. А ты перечитай роман и сравни. Приглядись к Озолову — что он собой представляет? Озолов не занимается обманом партии и очковтирательством, не допускает подтасовок, когда недоукомплектованная продукция (допустим, те же панели) признается укомплектованной и за ее счет перевыполняется программа. — Федор Николаевич повернулся спиной к шкафу. — Нет, Озолов не Вальган! — заявил он. — И конфликт другой! Не между карьеристом, забывшим об интересах государства, и коммунистом, живущим этими интересами, а между коммунистами, ищущими наиболее эффективные пути развития народного хозяйства. Мой путь укрепления единоначалия правильный, а ваграновский путь митингования, дискуссий, кипения страстей вместо деловитости — ошибочный путь!
— Ну это еще надо помитинговать, подискутировать, чтобы разобраться, чей путь более правильный, — пошутил Иванов.
— Дискуссия? Это хорошо! Между добрыми соседями спор — одно удовольствие, не правда ли? — прозвучал в коридоре низкий спокойный голос, и на пороге появился Черенцов. За ним Зоя. Еще густые, но уже седые волосы Виктора Дмитриевича, обычно гладко зачесанные назад, сейчас по-мальчишески ершились. Зоя вынырнула из-под его руки, торопливо объясняя:
— Я хотела «Битву в пути» попросить, а Виктор Дмитриевич кому-то дал почитать, я и говорю: «Идемте к нам, у нас тоже битва идет», а Зинаида Михайловна не может, она завтра семинар проводит, готовится, так я Виктора Дмитриевича чуть ли не силой привела.
Черенцов выразительно сверху вниз взглянул на хозяйку дома:
— Силой?
Озолов, Иванов и Зоя рассмеялись. С простодушием, характерным для него в домашней обстановке и в кругу друзей, Виктор Дмитриевич объяснил:
— Зина сама прийти действительно не может и меня не отпускала. Не забывает про мой инфаркт, хотя уже два года прошло. Доктор философских наук, а на эти вещи философски посмотреть не умеет.
— Значит, только кандидата исторических наук привела Зоя Тимофеевна на помощь своему супругу? — сыронизировал Озолов.
— Я очень рад Виктору Дмитриевичу, но сдаваться я не собирался! — серьезно сказал Олег.
— А ведь я согласился только послушать и Зине обещал в спор не вовлекаться, — так же серьезно ответил Черенцов. — О чем все-таки спор? — неспешно поинтересовался он, запросто подсаживаясь к столу.
Олег Сергеевич помолчал, глядя в окно. Зоя тихо вышла. («Наверно, готовить чай».) Как раз напротив, через площадь был их заводской клуб, недавно построенный. По одну сторону высокого, с длинными окнами клубного здания — заводская музыкальная школа, по другую сторону — заводской детский сад, а еще чуть подальше, в молодом плодовом саду, каждое дерево в котором было посажено и выращено участниками апрельских субботников, — заводская поликлиника и стационар. Нет, Озолов не был человеком, заботящимся лишь о своей карьере, о своем личном благополучии… Вспомнил Олег, как Озолов перед праздниками звонил в партком и в завком. «Надо самодеятельность выпустить, пусть рабочие посмотрят на свои заводские таланты. И профессиональных артистов надо им показать с подходящей для рабочего класса программой. Тот, кто целый день у станка вкалывал, вечером хочет спокойно, бездумно отдохнуть, песенку послушать, посмеяться, за «Торпедо» поболеть или за ЦСКА», — говаривал директор.
Иванова порой неосознанно и смутно задевали слова «бездумно» и «им», а сейчас ретроспективно задели отчетливо и осознанно: почему «бездумно отдохнуть»? Почему программа, «подходящая для рабочего класса»? Почему «они посмотрят», а не «мы посмотрим»? Разве одна культура для тех, кто у станков, а другая — для инженерно-технического персонала?..
Черенцов тоже помолчал. Он уважал паузы в разговоре. «Пусть собеседник подумает, соберется с мыслями, если нужно». Потом Виктор Дмитриевич все так же неспешно переспросил:
— О чем все-таки?
— Как обычно, когда гости приходят: плюс на минус — и что-нибудь может получиться. А если без шуток, то о статье Вагранова. Федор Николаевич считает статью вредной, а я и Зоя уверены, что статья полезная.
Забыв чокнуться, Озолов опрокинул рюмку в рот в один глоток, рассеянно закусил чем-то и по-своему определил суть спора:
— Я за порядок, а Вагранов, по существу, за неразбериху! За неуправляемость!
— Утрируете, Федор Николаевич, — без упрека и без раздражения констатировал Черенцов.
— Ораторский прием. Не возбраняется.
— А вы давайте в домашней обстановке объясняться без ораторских приемов. Итак, вредная статья или полезная?
— Вредная! — фыркнул Озолов.
— Уверен, что полезная! — воскликнул Иванов.
— А я в качестве арбитра, не правда ли?
— Допустим, — сказал Озолов. Иванов кивнул.
— И вот тут вы ошибаетесь, — неожиданно рассмеялся Виктор Дмитриевич, — потому что ответ зависит от вас самих. Сделаете правильные выводы, примете правильное решение — статья полезная. Сделаете неправильные выводы — она окажется вредной… Но заранее скажу вам, Федор Николаевич, — Черенцов неторопливо достал из кармана блокнот и заглянул в него, — порой вы принимаете такие решения, которые сами отменяете на другой же день: «Ничего особенного, обстановка изменилась, вот и все!» Причем только директору известно, как и почему изменилась обстановка. Хотя правильней было бы объяснять эти изменения, учить на них людей. Если мы не хотим, чтобы наши рабочие, наша молодежь становились бездумными автоматами. А ведь мы этого не хотим, не правда ли?.. Я уверен, Федор Николаевич, что вы вовсе не собираетесь выступать против духовного роста советского человека, против развития всех его способностей… Ведь об этом идет речь в статье Вагранова.
— Почему такие странные вопросы, Виктор Дмитриевич? Я коммунист. Так же, как и вы.
— Потому что практические волевые решения директора Озолова часто расходятся с высказываниями коммуниста Озолова.
— Попробуйте занять мое директорское кресло — и посмотрим, как получится у вас!
Озолов встал, резко двинув стулом. Снова тяжело сел.
— У меня своих проблем полно, Федор Николаевич! Пожалуй, я тоже охотно предложил бы вам занять мое место, — без упрека и без раздражения сказал Черенцов. — Но пока я остаюсь на моем месте, мне, боюсь, еще не раз придется объясняться с вами… Практика вас подводит.
— А я не о практике нашего директора, не о нем, то есть почти не о нем, а теоретически… — волнуясь, вступил Иванов. — Человека можно так ударить по голове, что ему уже ничего не будет нужно, кроме искусственного питания. «Ударить по голове» — я говорю, конечно, не в прямом смысле. Тому, кто днем вкалывает без всякого интереса, а вечером глядит на экран телевизора, лишь бы время скоротать, может быть, действительно, кроме легкой музыки да футбола, ничего не нужно. Но народу нужны высокие идеалы, творческий взлет, новые формы… ну того же социалистического соревнования, допустим!.. Вы, Виктор Дмитриевич, говорите, что у Федора Николаевича конфликт теории с практикой. Конечно, так! Потому что его личные решения становятся системой, которая давно осуждена партией. Фактически она ведет к отрицанию того, что нам нужно духовное развитие человека. Почему? Да потому, что руководитель, который привык опираться на свои собственные волевые решения, и слышать не хочет о возражениях. Даже если они научно обоснованы. Такому руководителю — может быть, даже подсознательно — удобнее управлять невозражающей массой, бездумными людьми, не способными выдвигать возражения в ответ на его волевые решения!.. Вы думаете, что ваша позиция для пользы дела. А как раз польза дела требует обратного. Нужны споры, нужны народное дерзание, фантазия… Без всего этого мы не выиграем соревнования с капитализмом!
— И больше чувства. Любовь! — как будто невпопад сказала Зоя. — Не знаю, прав или нет Федор Николаевич в своих личных решениях, Олегу видней, и вам, конечно, тоже видней, Виктор Дмитриевич! Но я знаю: большая любовь помогает и работе, а Федор Николаевич — да, да, я заметила! — против большой любви!
Коротенькая речь Зои была столь неожиданной, что вызвала паузу замешательства. И не сразу чья-то рука дотянулась до зазвонившего телефона, а когда дотянулась — в трубке уже были частые гудки.
Озолов нарушил молчание за столом:
— Получается, по-вашему, что я кругом не прав! Сами же говорили еще летом на выставке, что надо уважать чужое мнение, а сейчас?.. Интересно, какие выводы, — Озолов вызывающе взглянул на секретаря обкома, — надо сделать мне, чтобы статья Вагранова оказалась правильной?
— Рад вашему вопросу. — Черенцов положил блокнот на стол. — Вот данные о личных планах. На большом московском заводе… Чрезвычайно важное новшество.
— И меня статья Вагранова натолкнула на мысль изучить опыт москвичей! — обрадовался Иванов.
— Мой завод должен изучать их опыт?! — Возмущение звучало в голосе Озолова. — Может быть, они поинтересуются нашим опытом?! Мы раньше их начали думать об этом же методе.
— Однако он был впервые разработан и внедрен не на вашем заводе, — спокойно возразил Черенцов.
— Если вы уже дошли до того, что предлагаете мне чему-то учиться у директора другого завода, то, по-видимому, вскоре предложите передать кому-нибудь и руководство заводом? — одним духом выговорил Озолов. — Непонятно только, как этот незадачливый Озолов сумел в прошлом году в отремонтированных цехах досрочно выйти на мощность? Как под руководством такого незадачливого директора завод перевыполняет производственную программу?! И никогда никаких ЧП!
Черенцов пожал плечами.
— Федор Николаевич! Никто не собирается снимать вас с поста директора… Просто прокладывать русло реки — нелегкая работа, не правда ли?! При этом иной раз сдвигаются самые упрямые глыбы… И, как говорится, дай вам бог всегда перевыполнять производственную программу и чтобы никаких ЧП.
— Что-то случилось на заводе! — воскликнул Иванов, глядя в окно. — Секретарша ваша, Федор Николаевич, выскочила из машины, бежит сюда со всех ног…
Иванов кинулся в коридор, к двери и на лестничной площадке встретил бледную, задыхавшуюся женщину.
— Что случилось?
— Где Федор Николаевич? Я не могла дозвониться сюда!
Дисциплинированность службиста, ставшая второй натурой, не позволяла Маргарите Ивановне даже в критические минуты давать объяснения кому-либо, кроме директора завода. Не дожидаясь ответа, оттолкнув в коридоре Зою, она пробежала в гостиную.
Озолов окаменело сидел за столом. Черенцов ждал, стоя возле телефона. Маргарита Ивановна попыталась открыть свою сумочку, уронила ее, поспешно наклонилась. Зоя с трудом усадила секретаршу на диван.
— Телеграмма! — сдавленно выкрикнула та. — Катастрофа!.. Боже мой, что теперь будет, Федор Николаевич?!
— Катастрофа! — прошептала Зоя.
Олег Сергеевич поднял выпавший из сумочки телеграфный бланк, прочитал вслух:
«Из двух ваших один случай смертельный результате пожара недоброкачественности вашей аппаратуры».
Озолов провел дымчатым взглядом по строчкам, поднялся, похлопал Сорвину по плечу:
— Телеграмма бестолковая. Машина внизу? Пойдемте, Маргарита Ивановна. Я завезу вас домой, сам поеду в обком партии. Позвоню от дежурного по ВЧ на Север.
И в ответ на вопросительный взгляд секретаря парткома:
— Я же сказал, что поеду один! — Вспомнил про Черенцова: — Вы идите домой, Виктор Дмитриевич. Преждевременно волноваться нецелесообразно. Я позвоню вам.
Едва дверь за Озоловым и все еще задыхающейся Маргаритой Ивановной закрылась, Зоя схватила мужа за руку:
— При них боялась сказать тебе! Она покончила самоубийством!
— Кто — самоубийством?! — в один голос удивились мужчины.
— Ольга, конечно!
Зоя лихорадочно, бессвязно объяснила:
— Ко мне в диетстоловую ходит Милочка Дорофеева из аппаратного цеха. Знает она Ольгу Владимировну и прямо говорит, что Ольга Владимировна сильно любит кого-то. Я и сама чувствую, что так! Когда у женщины после сорока лет в доме никаких воспоминаний, значит, она живет чужим домом, а раз ты этого не знаешь и никто не знает, значит, она скрывает ото всех, то есть ничего у нее нет, иначе люди знали бы!.. Не было у нее своей личной жизни, счастливой любви не было, вот она и покончила самоубийством!.. Я поеду к ее мужу и детям.
— Никуда ты не поедешь! — Иванов неожиданно для себя стукнул кулаком по столу. — Выпей валерьянки и ложись спать. Виктор Дмитриевич поедет в обком партии, и я с ним.
Через час Олег Сергеевич вернулся домой, сдержанно рассказал:
— Крупицын, работник министерства, погиб. Пахомова ранена, у нее тяжелое шоковое состояние, лихорадочный жар, возможно, сотрясение мозга или контузия, не понял я, слышимость плохая. Так или иначе, врачи разрешают перевезти ее сюда в больницу. Еле-еле организовали самолет. Представь себе, Вагранов помог, у него московские связи покрепче, чем у Черенцова! Жену Крупицына, то есть теперь уже вдову, отправили на похороны в Мурманск, мать Крупицына тоже похоронена там. В катастрофе виноват наш завод.
— Господи боже мой! Точно?
— Да.
— Но как случилось-то?.. Выпей коньяку, на тебе лица нет!
Зоя налила полстакана коньяку, но машинально залпом выпила сама, закашлялась, еле выговорила, снова наливая мужу:
— Ну пей же!.. Ну вот, хорошо! — Попросила тихонько: — Ну а теперь скажи: что случилось-то?
— Пожар там случился. Сразу же заметили. Охватил чуть ли не все судно. Считаю, что наш аврал виноват, бездумная авральная спешка, в которой по-всякому могло быть. Вот как на деле-то оборачивается неспособность думать, косность ума и душевная тупость!.. Монтаж крепят скобами, под скобу подматывают лакоткань, монтажница торопилась — мало подмотала. Или другое — она загибает угол провода, нажмет посильней плоскогубцами и может поранить изоляцию; под контролем, когда дали пятикратную нагрузку на пробу изоляции, тридцать секунд выдержала, а на море под воздействием морской соли возникла токопроводимость. Искра проскочила — ну и все!.. Или еще предположение… Хотя, по-моему, это невозможно, но Гребешков, секретарь комитета комсомола, не только предполагает, а прямо-таки утверждает… Он сюда звонил?
— Нет… Откуда он мог узнать?
— Ему Сорвина ничего прямо не сказала, но взбаламутила, пока разыскивала директора. Гребешков прибежал ко мне, внизу меня и Черенцова встретил. Говорит, что сам помнит, как монтажница Дерюгина во время аврала водила иностранцев между верстаками и какой-то аппарат упал. Может быть, повредилось в нем что-то…
— Откуда иностранцы? При чем тут Дерюгина?
— Иностранцы действительно были. Дерюгина разговаривала с ними и показывала им аппаратуру. Но, по-моему, невозможно, чтобы она дала что-то в руки кому-то.
На завод секретарь парткома ушел спозаранку после бессонной ночи.
Ночь эта оказалась бессонной и для Вагранова.
Андрей Степанович уже был в постели, когда раздался телефонный звонок — телефон всегда стоял у Ваграновых в спальне. Настойчивый молодой голос попросил помочь через Москву в срочной эвакуации из северного порта тяжело раненной Пахомовой.
— Ольги Владимировны Пахомовой? — машинально переспросил Вагранов и, так же машинально взглянув на жену, встретил ее совсем не сонный, изучающий взгляд.
Вагранов уже набирал телефон гаража, когда Прасковья Антоновна негромко спросила:
— Ты, надеюсь, не поедешь из-за этой Пахомовой сейчас в редакцию?
В голосе жены не было привычной мягкости. И он, кажется, необычно сухо объяснил:
— Она тяжело ранена. Нужен самолет. Прямой телефон с Москвой у меня только в редакции.
Прасковья Антоновна отчужденно замолчала. Потом — Андрей Степанович уже выходил из комнаты — окликнула его. Он оглянулся: жена лежала, уткнувшись лицом в подушку, плечи ее тряслись.
Кажется, впервые за многие годы супружества Вагранов внутренне подивился тому, как иной раз легко, без видимого напряжения нервной системы Панюша впадала в истерику. И еще подивился тому, что плач ее звучал… даже красиво. Во всяком случае, без визгливых нот.
Вагранов поколебался и вышел из комнаты. И услышал сухой, повелительный выкрик жены:
— Андрей! Сделай так, чтобы эта Пахомова никогда не узнала о твоей помощи!
Наверно, прошло уже много времени, а ей все казалось, что разными уколами огонь не сшибли, а только передвинули, переместили подальше. И выкрики тоже отдалились, но все равно было слышно: «Где пожар?» — «В машинном отделении! Такой дым, что собственной руки не разглядишь!»
И она действительно не могла разглядеть своей руки, хотя поднимала ее к лицу… Поднимала к лицу, чтобы отстранить дым и увидеть то самое главное в жизни, что не должно было, не могло сгореть. И наконец, дым рассеялся. И она стала зоркая-зоркая…
…На съездах партии, на съездах комсомола, на международных форумах время особенное. Час может приравняться к неделе, к месяцу или году. Очень объемное время. Будто каждый миг помножен на встречи, на высказанные мысли, на жизнь других людей, других городов, других стран. Помножен на такие черточки и детали жизни, которые не запомнились бы в будничной обстановке, а здесь запоминаются, освещенные прожекторами, подчеркнутые мелодиями песен, охваченные общей атмосферой торжественности. И твоя маленькая жизнь, твое коротенькое время входит в большую жизнь съезда, становясь крупнее, объемнее.
У Ольги был гостевой билет на все заседания X Всесоюзного съезда комсомола, проходившего в Москве, в зале Большого Кремлевского дворца, с 11 по 21 апреля 1936 года.
Делегатов съезда и гостей привезли из областного центра в Москву уже не опоясанные красными полотнищами грузовики, как в день встречи челюскинцев, а новенькие багряно-оранжевые автобусы.
Комсомольцы торжественно поднялись по длинной, устланной красным ковром лестнице. На верхней площадке молоденький дежурный с красной повязкой на рукаве гимнастерки кого-то повернул за плечо, а кого-то даже легонько подтолкнул к открытым дверям уже переполненного фойе Зала заседаний.
Никто из Олиной компании заводских ребят не был до 11 апреля 1936 года в Большом Кремлевском дворце. И все они растерялись вначале — так, словно у них не оказалось, кроме их делегатских и гостевых билетов, еще каких-то особенных пропусков для того, чтобы войти в самую гущу съезда, в его атмосферу. У Пахомовой Оли в те первые минуты и часы было такое ощущение, которое она смогла определить только гораздо позже, когда научилась обращаться с фотоаппаратом: Оля видела все не в фокусе.
Расплывался длинный белый зал, расплывались его стены с полуколоннами, расплывались круглые белые ложи, нависающие над дверями, что рядом с президиумом, и более отдаленные от президиума овальные ложи, сильно выступающие в зал. Будто в дымке были лозунги-призывы решать задачи, поставленные партией перед комсомолом: крепить оборону Советского Союза, добиваться дальнейшего упрочения советского строя, соединять во всей своей работе могучий революционный порыв с настойчивой деловитостью строителей-большевиков. Превращались в сплошное сияние гигантские яркие слова на самом широком алом полотнище: «Подчинить всю деятельность комсомола задачам коммунистического воспитания подрастающего поколения!»
Зная тех или иных знаменитых своих сверстников лишь по портретам, Оля и ее товарищи проверяли портретное сходство, спрашивая друг у друга: «Вот та — коротко подстриженные волнистые волосы — текстильщица Дуся Виноградова, да? Ведь это она работает на двухстах шестнадцати станках и выполняет план на сто пятнадцать процентов!», «Каманин — тот невысокий, военная форма, черная повязка на правом глазу?», «Алексей Стаханов — тот, который сейчас разговаривает возле трибуны? Или не он?»
Оля узнала, что среди делегатов мировой рекордсмен по парашютному спорту ленинградец Евдокимов, выполнивший, двести прыжков, орденоносцы — пограничники и краснофлотцы…
А писатель Николай Островский, хотя и не присутствует на съезде, внимательно следит за его работой. Так говорили.
Господи, сколько уже успели сделать люди, всего на несколько лет дольше ее, Оли Пахомовой, живущие на земле! Гул вокруг, из которого вырывались реплики, фразы, обмен мнениями, отражал особенные, казалось, совершенно недоступные ей дела. Но, несмотря на ее смутное понимание всего, о чем говорилось и кричалось вокруг, Оля удивленно чувствовала свою причастность к этим огромным свершениям.
— Подчинить всю деятельность комсомола задачам коммунистического воспитания подрастающего поколения!.. Знаете, какие большие люди руководили разработкой новых Программы и Устава ВЛКСМ?!
Оля этого не знала. Вспомнила обсуждение проектов новых Программы и Устава на заводском комсомольском собрании. Было ужасно интересно включать в такие серьезные документы то, что она сама и другие ребята считали важным. Например, каким должен быть комсомолец. Оля тогда на собрании подняла руку и сказала, что настоящий комсомолец ставит общественные интересы выше личных. И все закричали: «Правильно!» А еще кто-то предложил записать в Программу, что комсомолец должен отлично работать. И Оля, и другие тоже закричали: «Правильно!» И еще предлагали записать, что надо в обязательном порядке читать книги и входить в различные кружки Осоавиахима, чтобы быть готовым к защите завоеваний пролетарской революции. Оля предложила не говорить «различные кружки», а назвать их: кружок верховой езды, стрелковый кружок, планерный, парашютный, хотя она сама ни в парашютный кружок, ни в планерный вступать не хотела. (Лучше любой барьер на самой закидистой лошади, чем прыгнуть с парашютной вышки!)
И теперь, попав на съезд и услышав здесь о новой Программе и новом Уставе, Оля Пахомова вдруг растерянно и радостно подумала: «Сюда вместе со мной пришли те наши предложения, высказанные на заводском комсомольском собрании, их читали в Кремле, что-то одобрили, что-то нет…»
— Слушай, напомни, сколько сейчас стахановцев среди комсомольцев Донской организации? — ворвался в Олину радостную растерянность чей-то вопрос.
— Сейчас уже пятнадцать тысяч…
— А ты знаешь, что у нас на съезде присутствуют представители сорока трех национальностей Советского Союза?!
— Сколько всего с решающим и совещательным вместе?
— Более тысячи. Кажется, тысяча сто. Тебе для прессы? Тогда надо проверить. Членов партии — пятьсот семьдесят девять человек.
Они помнили цифры, о которых Оля не имела ни малейшего представления!
Кто-то рядом сыпал возбужденной скороговоркой:
— Гитлер — явно авантюрист или сумасшедший; Герман Геринг, глава штурмовиков, — аристократ, отдыхает в собственном замке на территории прусского зверинца, нашел себе самое подходящее место! Геббельс, первый заместитель Гитлера, — злобный болтун! Гитлеровский режим держится на этих трех фанатиках. Они, по-моему, идиоты, хотя у Геббельса и Геринга ученые степени докторов философии!
Интересно, откуда только люди узнают такие подробности?!
— А знаменитая речь Геббельса в мае 1934 года! Она оказалась программной!
Интересно, какая еще речь Геббельса двухгодичной давности стала программной?
— Ты знаешь, что Алексей Толстой дал согласие выступить?
— Да, сегодня говорили.
— А знаешь, почему он решил выступить?
— Да, могу догадаться. Он, очевидно, согласен с критическими замечаниями Цекамола в адрес писательских организаций.
Оля не могла догадаться.
Группа метростроевцев громко вспоминала открытие первых станций метро. Оля Пахомова метро еще не видела, потому что два года, как не была в Москве. Некогда. Мама болела, тетка сломала ногу. Из цеха — в магазин, а там очередь, потом дома приготовить поесть и себе и другим. Потом помыть посуду, а если накопилась стирка, то постирать, а если подошла очередь убираться в коммунальной квартире, то и коридор, и кухню вымыть, и мусорные ведра вынести. Была, впрочем, одна еженедельная роскошь: Осоавиахим, верховая езда. И одна ежедневная роскошь: почитать перед сном в постели, хотя тетка, опасаясь, что нагорит бог весть сколько за электричество, каждый раз умоляла Олю потушить ее самодельный ночник: «Не могу спать при такой иллюминации».
Коммунальная квартира, наверное, по закону контрастов вставала перед Олиными глазами в ослепительном мире комсомольского съезда.
Все чаще и чаще пестрый гул пронизывали песни. Оля пошла той, которую хорошо знала и любила:
Дан приказ ему — на запад,
Ей — в другую сторону.
Уходили комсомольцы
На гражданскую войну.
Потом тут же запели:
Сотня юных бойцов из буденновских войск
На разведку в поля поскакала…
Обе эти песни и еще некоторые другие Оля мысленно называла эскадронными. От отца к ней пришло, наверное.
Хотя никакого голоса у Оли Пахомовой не было и задора в себе она не знала — лозунги, например, выкрикивать не умела, — возле знакомых песен она почувствовала уверенность. Пела — и все тут! И сквозь какую-то свою «эскадронную» услышала позади себя разговор о том, что она в позапрошлом году видела своими глазами, — о челюскинцах разговор. Обернулась и выпалила:
— А я была тогда на Тверской, когда их встречали!
Ребята почему-то захохотали, и Оля почувствовала, что краснеет до слез — веки сразу же набухали, когда краснела.
— Многие там были, — сказал кто-то высокий, в белом свитере, прямо перед Ольгой.
Она подняла голову: небольшие синие глаза, жестковатый взгляд. Мягкая, чуть-чуть грустная улыбка. У этого высокого Олина растерянность, слава богу, не вызвала смеха. Легким жестом он включил и окружающую его молодежь, и себя, и ее, Олю Пахомову, — да, и ее тоже! — в число многих, о которых сказал. Оля благодарно кивнула. И пробормотала что-то о Москве в тот челюскинский день.
— Даже похоже немного на то, как здесь, — сказала она.
— Пожалуй, немного похоже, — согласился он, глядя и на Олю, и, как ей показалось, прямо-таки сквозь нее, вглядываясь в даль. Может быть, потому, что глаза небольшие, кажется, будто он смотрит чуть прищурясь и на того, с кем говорит, и в то же время еще куда-то дальше.
— Похоже, — медленно повторил он, — потому что задачи в глубине своей похожие. Коммунистическое воспитание, — он своим легким, четким жестом показал на лозунг между колоннами, — по существу, освоение нового. И рейс «Челюскина» был освоением нового.
У него была очень характерная интонация — так, словно в речи звучало широкое эхо южнорусских степей. Донских? Ставропольских?
И Оля Пахомова слушала его, что называется, открыв рот — а может быть, даже буквально так, — потому что он как бы дотронулся своей мыслью до случайной фразы о похожести событий и превратил Олино пустенькое замечание в серьезное, значительное.
— Мы уже забыли, чего там осваивали! Так давно — два года прошло! — воскликнул кто-то.
Он покачал головой:
— Не забыли! Где «фабрика погоды»? Как движутся льды?..
Словно в дымке Оля увидела, как смуглая девушка в красной косынке на черных кудрях потянула его за рукав белого свитера с вопросом:
— Ты сам северный? Или, может, бывший челюскинец?
И Оля почувствовала, что опять краснеет чуть ли не до рева и ненавидит эту смуглую, которая так фамильярничает с ним. Ненавидит еще и потому, что ее ослепительная, уверенная в себе яркость, ее откровенное, демонстративное удовольствие, с которым она схватила и потянула за рукав комсомольца в белом свитере, были странным вызовом всему Олиному существу.
— Нет, не бывший челюскинец. Был матросом на Волге, — сказал он, и характерная интонация стала еще отчетливее.
— Значит, волжское эхо! — подумала Оля вслух.
Он высвободил свою руку, и Оле показалось, что он сейчас отойдет, пропадет, исчезнет навсегда в странной дымке, заволакивающей все перед ее глазами.
— Мы были фабзавучники тогда, хотели пригласить Отто Юльевича Шмидта в ФЗУ и на завод, расспросить, конечно, не получилось, а наш завод хоть и не в Москве, а очень важный, работает для Севера, и некоторые ребята прямо рвались в спасательную, — торопливо сказала Оля.
— Отто Юльевич Шмидт, наверное, будет выступать на съезде от полярников!
— Ой, правда?! У меня мечта — как следует его увидеть! — легко воскликнула Оля.
Синие жесткие глаза взглянули на нее в упор и все-таки куда-то вдаль. В этой дали они, казалось, выбрали то, о чем стоило рассказать.
— Когда-то англичанин капитан Скотт погиб на пути к Южному полюсу. Осталась его записная книжка: она лежит под стеклом в Британском музее рядом с письмами Петра Великого и документами о ссылке Наполеона на Святую Елену. В книжке — просьба капитана Скотта позаботиться о его семье… Понимаете, он был не уверен в том, что позаботятся, он погибал как жалкий одиночка…
И у Оли вырвалось:
— А челюскинская эпопея — какой контраст!
— Ну да! — обрадованно сказал волжанин. Именно обрадовался тому, что Оля поняла его мысль. — А в 1932 году, еще за два года до челюскинцев, наш ледокол «Сибиряков» прошел по Северному морскому пути с востока на запад за одну навигацию, завершил эпоху Великих географических открытий; «Челюскин», обыкновенное торговое судно, должен был начать осваивать путь, проложенный «Сибиряковым». Планомерно. Не как буржуазные смельчаки-одиночки.
— Как вы все это узнал? — удивилась Оля, бессознательно изобретя в тот момент странную грамматическую форму обращения к нему.
Он пожал плечами и, если даже собирался ответить что-то, не мог успеть: стали звенеть звонки, и все, кто толпился в фойе, заспешили в Зал заседаний на свои места.
Как бы смещенные из реальности в мир фантастики, расплывались полуколонны, ложи, линии сцены. И снова, не веря своим глазам, глядела Оля сквозь вихрь оваций на трибуну — все неправдоподобно, все будто не в ее личной судьбе, а на широком перекрестке судеб всего человечества.
— Товарищи, разрешите Десятый съезд Ленинского комсомола объявить открытым! — воскликнул, перекрывая аплодисменты, первый секретарь ЦК ВЛКСМ Косарев.
— Что ты такая красная? Чего ты вертишься? — прошипел Олин сосед, Вячеслав Пылаев, работник заводской многотиражки, который два года назад вместе с Пахомовой закончил ФЗУ. Он был ударником, призванным в литературу, и поэтому получил гостевой билет на съезд. Пылаев был прав: Оля уже не смотрела на президиум, она искала в зале белый свитер и резкий профиль и, наконец, слава богу, нашла — справа, недалеко от ее ряда.
Тогда же, в первые часы работы съезда, Оля Пахомова поняла, что юноша в белом свитере умеет не только рассказывать, но и удивительно цепко слушать и очень темпераментно воспринимать то, что ему казалось важным. «Раньше, — Оля уже мысленно говорила «раньше», хотя, наверное, двух часов не прошло с того момента, когда перед ней появились небольшие синие глаза, — мне казалось, что он чуть-чуть медлителен», — думала Оля.
Она удивилась, когда в тишине слушающего зала «ее волжанин» вскочил во весь рост и зааплодировал.
Косарев говорил о том, что комсомольские активисты должны овладевать тем искусством руководства, которому учит партия:
— …Надо иметь в виду, что резолюция означает желание победить, но не самую победу, а вот у некоторых кругов нашего актива существует чиновничья вера в бумажку, во всемогущественную резолюцию. Написал — значит сделал. В жизни это далеко не так. Можно горы бумаги измарать, испортить — и вместе с тем ничего не сделать!
И Оля Пахомова подумала, что ведь правда: она отвечает за техучебу на заводе; Пылаев требует, чтобы она давала материал для многотиражки, а два занятия подряд сорвались, потому что руководитель семинара инженер Лысогоров не мог прийти из-за аврала в его цехе, вообще несколько суток не спал, не ел — так говорят. Какая же заметка в газету? Сначала надо, чтобы дело было сделано, а потом заметка.
— …Чего не хватает ЦК ВЛКСМ для более четкой работы? Прежде всего своевременной осведомленности о положении дел в отдельных местных организациях, — говорил Косарев. — По этой причине мы иногда не исправляем ошибки на ходу, а фиксируем, что они произошли. А ведь от этого мало пользы. Не всегда умеем разбираться в людях, отчего и происходит, что хорошего работника в местной организации, которого мало знаем, считаем плохим и, наоборот, плохого работника выдвигаем… И в Цекамоле есть излишнее увлечение писаниной, и в Цекамоле некоторые думают, что, раз написал, значит, вопрос решен. Вера в бумажку, нехватка культуры, неумение иногда правильно, как учит нас партия, организовать дело — все это, к сожалению, есть и в Цекамоле.
С каждым словом доклад нравился Оле все больше и больше. И если бы знала тогда Оля Пахомова профессиональное выражение фоторепортеров, она мысленно отметила бы, что в какой-то момент, слушая доклад, она увидела съезд в фокусе. Уже не было расплывчатости, заволакивающей все дымки. Была четкость, резкость, определенность. И сам докладчик был не персоной, приподнятой над комсомольцами в расплывающемся сияющем зале, а «нашим Сашей Косаревым», как называл его весь тогдашний, уже почти четырехмиллионный, комсомол.
Он, докладчик, стоял перед залом разгоряченный, скуластый, темнобровый, в новеньком костюме с орденом Ленина на лацкане пиджака. Знаменитый, как шутили в комсомоле, вихор Косарева падал на его высокий лоб, будто сдуваемый ветром, и Саша Косарев то и дело отмахивал его ладонью назад.
— Воспитывать молодежь, — говорил Косарев, — значит идти в гущу молодежи, выяснять ее сомнения, разъяснять ей линию партии, пропагандировать ленинское учение, помогать молодежи в ее идейном воспитании, образовании, в овладении техникой, в преодолении пережитков старого мира, бороться за каждого молодого человека. Воспитательная работа не терпит общности. Воспитывать — значит переделывать психологию человека до мелочей, а не в основном, помогать формированию его коммунистического мировоззрения.
Не знала Оля, как случилось, но она вскочила и зааплодировала. И, уже вскакивая, увидела, что ее волжанин тоже аплодирует стоя. Одно мгновение они были на виду у всего зала, разделенные лишь несколькими рядами сидящих. И глядели они уже не на Косарева, а друг на друга, удивленные и, казалось, немного испуганные возникшей между ними связью.
А потом — Оля точно заметила это — Саша Косарев взглянул в сторону белого свитера и улыбнулся ему как-то даже задорно. Первый секретарь Цекамола, кажется, знал комсомольца в белом свитере, может быть, даже собирался сказать о нем в докладе. Или уже сказал — не прямо, а косвенно? То, что молодежь, чувствуя предгрозовую атмосферу в Европе, тянется к серьезному разговору, хочет глубже понять свою Родину, самое себя, все на свете, а главное — то, что молодежь тянется к тем своим сверстникам, духовный мир которых богаче, сложнее, которым по плечу задача коммунистического воспитания подрастающего поколения. Ведь это как раз о нем, о юноше в белом свитере, об Олином сверстнике, знающем больше других ее сверстников и умеющем превратить в интересное, увлекательное все, к чему он прикасается своей мыслью!..
Потом всюду — в залах, на удивительной широченной лестнице, мягкой от ковра, у вешалок — все говорили о докладе. Оля не торопилась получить свое пальтишко, просто машинально вместе с другими тянула руку с номерком к ребятам-комсомольцам, дежурившим в гардеробной. И вдруг она почувствовала, что кто-то легко и уверенно положил руку на ее плечо и пододвинул Олю на освободившееся место у барьера. И стала Оля самым счастливым человеком на свете в этот миг! Не оглядываясь, знала, что «он» так помог ей получить пальто. Оглянулась. Встретилась с ним взглядом, и, слава богу, дежурная набросила ей пальтишко прямо на плечи, заслонила смущенную Олю от небольших, будто всматривающихся в даль глаз.
В общежитии, куда поселили всю их заводскую группу, Оля выгладила новую — переделанную из маминой, но еще ни разу не надеванную — черную шерстяную юбку; достала из чемоданчика белую кофточку с отложным воротничком, ни из чего не переделанную, а сшитую недавно прямо на Олю из трех четвертей метра батиста, который лежал у мамы в сундуке.
На открытии съезда все ребята с их завода были в новых юнгштурмовках — выдал комитет комсомола. И Оля сначала собиралась все дни ходить на съезд в юнгштурмовке. Но теперь ей ужасно хотелось надеть что-то особенное, праздничное. А мама будто знала — положила в чемоданчик еще одну Олину кофточку, перешитую из давнего маминого крепдешинового платья, совершенно нового, — черный горошек на розовом фоне. Оля перед самым отъездом в Москву примерила ее. И еще только приложила к себе перед зеркалом на комоде, как мама говорит:
— Надень в Кремль эту, тебе очень к лицу!
А тетка:
— Нет, все же белая батистовая куда как целомудренней!
И сейчас Оля решила завтра надеть белую батистовую, потому что черный горох на розовом, правда, немного вызывающе. А батистовая кофточка и шерстяная юбка — и празднично, и заметно, и все-таки не очень бросается в глаза. И еще замечательно, что батист хорошо стирается, можно постирать, выгладить и на другой день опять надеть!
Пальтишко Олино было латаное-перелатаное, но тут уж ничего не поделаешь. Правда, можно снять его — и на руку в любую минуту. Апрель не очень холодный.
Была уверена Оля, что, увидит своего волжанина опять в центре какой-нибудь группы молодежи, что он сразу заметит ее, улыбнется, и опять будут они разговаривать вдвоем, хотя вокруг целая толпа.
Вошла в зал почти за час до начала утреннего заседания и видит: он около того ряда, где сидел вчера, разговаривает с двумя девчатами. Одна — та самая смуглая, которая потянула его вчера за руку; другая — тоже очень красивая и даже, кажется, — ой, правда! — с накрашенными губами; обе высокие, ему не надо наклонять голову, чтобы смотреть на них. И обе, обе такие уверенные в себе, с таким несомненным удовольствием разговаривающие с ним! И он разговаривает. Смеется. Положил руку на плечо смуглой.
Значит, вчера Оле все показалось. Значит, он относится к ней, Оле Пахомовой, так же, как решительно ко всем девчатам, ему неважно, глупы они или умны, воспитанны или фамильярны, лишь бы привлекательны… С чего Оля взяла, что у нее с комсомольцем в белом свитере установилось взаимопонимание? С чего она взяла, что может быть достойной его — не сейчас, конечно, а когда-нибудь, через несколько лет… Никогда она не сможет заинтересовать его как человек. И уж конечно никогда не сможет стать яркой, уверенной в себе женщиной… И все-таки не верится, что она способна только мыть полы, выносить ведра с мусором, стирать белье и нарезать резьбу на метчиках и плашках. Если ни на что больше она не способна, зачем жить? Любой другой вместо Ольги Пахомовой может нарезать резьбу. Только дома ведра мусорные выносить будет некому!.. «И вообще я, кажется, боюсь смерти. Еще не легче! Не только уродина, но еще и труслива! — с отчаянием говорила себе Оля. — Ничего нет во мне хорошего! Поэтому, прожив уже полжизни — семнадцать лет скоро! — ни разу еще не понравилась я ни одному мужчине, не поцеловала ни одного, вообще до сих пор не знала, что это за штука такая — любовь!..»
И вдруг он взглянул на Олю. И она не успела подумать: случайно взглянул или не случайно? Просто пошла к нему так, словно он окликнул ее.
— А Тверская, о которой ты вчера говорила, — он кивнул Оле, — какой будет Тверская, знаете? Нет? Она станет широкой магистралью с подземными переходами, чтобы не задерживать поток транспорта. Красивые удобные дома в тени деревьев. Липы, а может быть, березы. И может быть, лужайки позади домов. Озеро неподалеку… Я был на лекции архитектора Бурова. Он говорит, что площади в Москве будут выстланы мрамором и окружены зеркальной стеной магазинных витрин, что в Москве будут и памятники старины, и монументы героическим нашим современникам. Говорит, что архитектура — среда, в которой человечество существует, которая противостоит природе и связывает человека с природой; среда, которую человечество создает, чтобы жить в ней и оставлять ее потомкам в наследство. Он говорит, что архитектура и среда, и искусство!
— Ну знаешь! Загнул твой Буров или как его!.. — воскликнула та, что с накрашенными губами, а у Оли — не сумела она сдержаться — вырвалось зло и горячо, даже, кажется, — этого еще не хватало! — со слезами в голосе:
— Удивительная фамильярность!
Девушка, наверное, не затруднилась бы найти убийственный ответ на эту вспышку. Но синий взгляд холодно и резко полоснул в ее сторону, она промолчала. А Пахомова Оля мысленно дала обет, что никогда не позволит себе такого, как эта накрашенная, что на всю жизнь — ну конечно, на всю жизнь! — сохранит Оля найденную вчера грамматическую «формулу»: «вы сказал», «вы сделал», «раз вы так решил — пусть так и будет!»
Олина вспышка и его холодный острый взгляд вызвали застенчивую паузу. Виновато взглянув на него, Оля задала вопрос, для которого собиралась найти подходящий момент, но теперь-то уж все равно, раз все замолчали:
— А что это за речь Геббельса в мае 1934 года теперь стала программной?
И снова он сумел подхватить мыслью Олин почти случайный вопрос:
— Ну да, я понимаю, что ты имеешь в виду. Действительно, если та речь Геббельса стала программной, то человечеству грозит война, гибель тысяч людей, уничтожение городов, домашних очагов, архитектуры, то есть, говоря языком Бурова, той среды, в которой люди рождаются, живут, любят, работают и умирают… Речь Геббельса, произнесенная им двенадцатого мая 1934 года, пожалуй, исторически беспрецедентный образец фанатического человеконенавистничества.
— Почему? — осмелела Оля.
— Потому что в этой речи Геббельс призвал к расистскому террору и, по существу, к созданию государственной нацистской машины так называемого «нового порядка»… Вы, девчата, плохо слушали вчера отчетный доклад Цекамола. Товарищ Косарев прямо сказал, — он заглянул в свой блокнот, — что «германский фашизм с первого дня прихода к власти бесцеремонно нарушает существующие договоры, установленные между государствами, разжигает бешеный шовинизм, непрестанно готовится к войне и всячески ее провоцирует». Надо было слушать. И даже записывать.
Он сумел помирить их, трех девчонок, восторженно глядевших на него и ревниво друг на друга. Сумел помирить упреком, адресованным всем троим, и грустноватой улыбкой, смягчившей упрек.
— Ну и ладно! Ну и что! Зато сейчас тебя слушаем, как на рабфаке! — наперебой заверещали все три, шутливо тормоша его.— И в перерыве дослушаем обязательно, ладно?!
А в перерыве он сам подошел к Олиной компании заводских ребят, и они все вместе оказались под влажными апрельскими ветками Александровского сада.
Почки только еще слабенько намечались на ветках. Сквозь деревья широко глядело зеленовато-розовое вечернее небо, словно подсказывая почкам их июньский расцвет. Справа розовым восходом стояла зубчатая кремлевская стена. Ее сдержанная, сильная красота была очень близка древней архитектуре Олиного родного города. И рядом с кремлевской стеной Оля чувствовала себя так же, как и рядом со знакомой песней —сильной и уверенной.
Комсомольцы шли по сырой дорожке Александровского сада в сторону Охотного ряда. На земле под кустами и деревьями еще была прошлогодняя лиственная глушь вперемешку с тающим снегом. Острыми свежими запахами был насыщен сад. И, наверное, от весенней свежести, от неба, широко глядевшего сквозь ветки, от запечатленного в камне розового восхода дышалось вольно и легко. Нет, конечно, не только от этого. Олин волжанин шел рядом с ней. Такой высокий, сильный, красивый, что просто невозможно было не гордиться им. И конечно, Оля не могла при нем, под его взглядом надеть свою заплатанную ветошь — так и шла, перекинув пальтишко через плечо.
— Совсем холодно стало к вечеру,— сказал он.
— Ой, мне ужасно жарко! — вспыхнула Оля.
Он рассеянно улыбнулся, снял пиджак, надетый поверх свитера, и накинул его Оле на плечи. «Да, да, накинул на меня свой пиджак, догадался, что мне впервые в жизни стало стыдно моей полунищеты!» — радостно и удивленно повторялось в душе Оли. Будто сияющий звездный плащ лег ей на плечи. И скользила она, сияющая, по чуть заснеженной ледяной вечерней дорожке Александровского сада; и хотя вокруг были ребята, Олины заводские приятели, они были вдвоем. И он говорил что-то не заводским ребятам, а ей, Пахомовой Оле. И она жадно ловила его интонацию — будто отголосок переката волжской волны и широкое эхо южнорусских степей звучало в речи. И все, что он говорит, очень важно, самое главное в жизни! И, кляня себя за то, что, может быть, пропустила какие-то особенные сведения,— может быть, даже, ой, может быть, даже секретные, кто знает? — Оля решилась напомнить:
— Вы в зале начал рассказывать нам о государственной нацистской машине «нового порядка».
— Вот именно! — воскликнул он.— Доклад Косарева очень партийный. Поэтому так ясно раскрыто: задача коммунистического воспитания включает военно-патриотическое воспитание. Ведь по докладу чувствуется опасность войны, верно? Посмотрите, ребята,— он легким уверенным жестом отломил от посеребренного темного куста длинную влажную ветку и провел на ледяной, чуть-чуть присыпанной снегом дорожке несколько почти невидимых линий,— посмотрите, как можно было бы начертить модель нацистской машины «нового порядка». Страшноватая конструкция. Террор, концлагеря… Культура, образование, ну вообще все подчинено военным! Потому что у этой машины «нового порядка» сотни тысяч обученных солдат, огромный арсенал оружия, военные самолеты, прекрасно оснащенные аэродромы.
В его голосе Оле слышалась тревога — так, как странно слышатся в ясный день отдаленные, будто звучащие где-то за чертой горизонта раскаты грозы.
— Ой,— поежилась Оля под его пиджаком,— действительно холодно!
— Как хорошо! — вдруг негромко сказал он, подняв голову от своего почти невидимого чертежа. Выпрямился во весь рост. Повел плечами. Взглянул на кремлевскую стену, коричневато-красную, как давнее боевое знамя: — Все, что человек знает, открывает, все воплощается в архитектуре!.. После войны мы — те, кто останется жив,— снова начнем строить города!
Оля смотрела на него как завороженная. Ее поразило только что сделанное ею наблюдение, которое она не умела сформулировать ни вслух, ни даже мысленно. Только чувствовала. И чем дольше глядела на своего волжанина, тем яснее чувствовала: его небольшие глаза подчеркивали выразительность крупного лица, как узкие бойницы древних башен подчеркивают их мощь.
Оля Пахомова любила древнее русское зодчество: сочетание строгих линий и нарядного узорочья, гулкие своды старинных галерей. И обыкновенные старые жилые здания любила — дома, похожие на монументы благодаря их широким простым стенам. Мечтала Оля поступить когда-нибудь в архитектурный институт. Шепотом — от волнения — спросила:
— А вы архитектор?
— Нет, я на выборной комсомольской работе в очень старом русском городе.
«И я живу в старом русском городе. Может быть, мы соседи? Может, ему нравится все, что я люблю?» — подумала Оля, но донимать его расспросами не решилась.
Они не заметили, как остались вдвоем, молча сели на скамейку. Оля дотянулась до его руки, хотела убедиться, что не только его пиджак на ее плечах, но что и он сам рядом.
— Я не архитектор, — повторил он. — Но комсомольский работник должен знать многое. Впрочем, разве только комсомольский работник? — Он шутливо похлопал Олю по плечу, как бы смягчая серьезность тона: — Пожалуйста, не забывай, что ты тоже должна учиться, учиться и учиться!
— Учиться, но на кого? Кем я смогу быть?
Может быть, он сейчас скажет: «Архитектором…» И ей хотелось задать еще очень важный вопрос, но она не знала, как сформулировать поточней.
— По-моему, экономистом… У тебя естественная подготовка к этому, раз ты работаешь на заводе…
Оля вздохнула. И спросила, кажется, все еще не очень, точно:
— А что самое главное, хорошее надо стараться делать в себе? Ну то есть воспитывать в себе?
Он ответил так, словно ответ на этот вопрос был им давно продуман:
— Умение мыслить. И надо уважать эту способность в других.
Так неожидан был ответ, что Оля растерялась, даже отодвинулась от своего волжанина. Как же это так: «умение мыслить»? Не стойкость в борьбе за пролетарскую революцию, если придет война, и не железную дисциплину на работе, а умение мыслить! Классовый враг тоже умеет мыслить, так что же, его уважать за это?! Надо будет потом еще раз спросить…
Издали по дорожке к ним приближалась песенка. Оля знала ее: из спектакля «Много шума из ничего». Спектакль только еще репетировался в Театре Вахтангова, а на Олином заводе коллектив самодеятельности тоже готовил эту пьесу.
Парень прошел мимо, напевая:
Звезда моя, краса моя,
С которой я обвенчан,
Ты — лучшая, ты — самая
Любимая из женщин.
Олин волжанин проводил парня взглядом и одобрил:
— По-моему, хорошо: «Звезда моя, краса моя, с которой я обвенчан…»
«Обвенчан» было такое совсем некомсомольское слово, что Оля сначала не нашлась, что ответить. Тем более что ей нравились не первые, а последние строчки: «Ты — лучшая, ты — самая любимая из женщин». Но даже молчаливая неискренность по отношению к ее волжанину казалась Оле почти предательством их удивительной обособленности, их странного сообщничества. И, не осмелясь возразить, Оля все-таки высказала свое:
— Больше всего на свете я хотела бы любви на всю жизнь. Понимаешь, вот отсюда, — она показала на кремлевскую стену, — и через весь этот сад, и через всю Москву, и через мой город, через всю Россию, через всю землю. Ух, представляешь?! Ой, я говорю «представляешь», а сама не представляю, только чувствую!
И снова он ответил так, будто уже давным-давно был во многом согласен с Олей:
— Я тоже… за такое большое чувство…
Но Оля угадала недоговоренность, искоса, снизу вверх выжидательно посмотрела ему в глаза.
— Очень часто большие чувства не выдерживают маленьких испытаний, — сказал он, кажется, самому себе. — Причем большие испытания выдерживают: разлуку, лишения, мало ли что! А маленькие — нет. Особенно для девчат характерно. Ну, допустим, он занят и говорит ей об этом. А она разлуку выдержала, а вот то, что он сегодня занят и не может поговорить с ней лишние пять минут, не выдерживает. Чудно, верно? — спросил он, кажется, себя…
— Я этого еще не знаю… — Она запнулась. — У меня… до съезда… никого не было… — И вдруг, решилась: — Я уверена, что выдержу и большие, и маленькие испытания!
— Выдержишь? — Он, кажется, удивился.
И она, сама того не сознавая, сказала не как девочка — как женщина, словно заглянула куда-то вдаль вслед за его взглядом:
— Выдержу. Я всегда буду понимать, что ты очень занят, и буду счастлива от каждой минуты, когда вместе, как сейчас!
— Хорошо, — почти строго сказал он.
И было долгое молчание — без неловкости, без стесненности друг другом. Счастливое молчание. Постепенно и естественно в его обособленную высоту стали входить черты обычной жизни, знакомые Оле будни. Но ведь и они были интересны и, конечно, важны для ее волжанина?!
Оля стала рассказывать ему про техучебу. Он сначала слушал рассеянно. А Оля вдруг почувствовала, что может доказать ему, какое это важное дело, если он забыл, она-то знала, она отвечала за все кружки по заводу и за общезаводской семинар, столько раз записывала ход занятий. И даже привезла свои записи на съезд, ведь могут кому-нибудь понадобиться! Инженер Лысогоров прав, мы работаем не так, как надо. За границей рабочий устанавливает деталь и налаживает станок, допустим, пять часов, а два часа работает. А у нас установит кое-как, а потом мучается: стружку пройдет — мало; надо снова; до середины дойдет, померит и бросит — брак. На днях одному дали точить какую-то сложную деталь, пятнадцати минут не прошло, он кричит мастеру: «Готово!» Мастер удивился: «Неужели готово?» А тот отвечает: «Готово, запорол!»
— Неплохо. — В его голосе была улыбка. Он достал блокнот и записал что-то.
Ободренная, Оля рассказала, как из-за авралов срывались занятия общезаводского семинара техучебы, и если даже попросить другого руководителя вести семинар, все равно занятия будут срываться, потому что хочется попросить хорошего инженера, а хорошие то и дело на авралах, ведь авралы то в одном, то в другом цехе непременно.
— И я уже придумала, — рассказывала Оля, — подключить комсомольскую «легкую кавалерию», чтобы поинтересоваться поглубже, в чем причина таких частых авралов. И «легкая кавалерия» провела налеты, но ничего толком не выяснила… Может быть, потому, что мы неправильно называем: «налет легкой кавалерии»? Надо не «налет», а как бы товарищеская взаимопомощь…
— По-моему, ты права.
— Вы что-то очень много написал, — Оля смущенно показала на его блокнот.
— Ты всегда так говоришь: «вы слушал», «вы написал»?
— Нет. Впервые в жизни… И на всю жизнь.
Вечером в общежитии Оля снова достала из чемоданчика крепдешиновую кофточку, розовую с черным горошком, и решила: завтра наденет все-таки именно эту! Хотя, может, и слишком великолепно. И, сама себе не признаваясь, что хочется ей принарядиться для человека, которого она полюбила, Оля рассуждала так: «Кажется, будет выступать Алексей Толстой, а он граф, привык видеть роскошные вещи вокруг, значит, такая кофточка будет выглядеть вполне уместно!»
Но в уголке Олиного сознания была мысль, что в розовой кофточке с черным горохом она, Пахомова Оля, прямо-таки хорошенькая. «Если он не подойдет ко мне, сама подойду к нему под любым предлогом!»
Ребята ушли в кино, Оля была в комнате одна. Не стала читать книжку, которую взяла в Москву, — «Бруски» Панферова, — а села записывать в дневник свои мысли. Было у Оли два дневника: один — для записи дел и поступков, другой — для самых важных мыслей, не только своих, но, конечно, главным образом своих собственных. Сначала была одна тетрадка для всего, но Оля заметила, что не успевает записывать дела и поступки, мысли мешали этому. А с тех пор как завела две тетрадки, получалось более организованно. Дневник для дел и поступков Оля носила с собой в Кремль. Дневник же для мыслей она старалась прятать так, чтобы никто не нашел. Сейчас сама еле разыскала, потому что запрятала его в теплые рейтузы, которые тетка сунула в чемоданчик на случай, если в Москве в апреле ударит мороз.
Оля писала, стараясь, чтобы мысли не перескакивали с одного на другое, а шли серьезно и последовательно:
«Человек в своих поступках, даже в своих чувствах часто руководствуется боязнью того, что о нем скажут. А вот если представить себе человека на грани смерти — в бою или от болезни, — ему уже, наверно, нет или почти нет дела до того, что о нем скажут… Например, в отношении его поступков, вызванных любовью или ненавистью. Перед войной человек, наверное, готов при всех, не стесняясь, признаться в своей любви, и пусть скажут о нем все что угодно, все равно! И уж конечно нет такого: «А что он подумает, если я лишний раз посмотрю на него?» Словом, люди трусливы в проявлении любви, потому что они забывают о смерти. Если бы они помнили о смерти, они были бы более энергичны, более сильны, более смелы, более счастливы в жизни… Словом, чтобы быть счастливой, надо научиться чувствовать смерть!»
Оля прочитала последнюю фразу еще и еще раз, пораженная такими пронзительными, легшими на бумагу прямо-таки независимо от ее воли словами! «Но ведь правда так!.. Завтра спрошу у него — права ли я?»
Оле не показалось странным то, что она уже готова была делиться с юношей в белом свитере своими самыми сокровенными мыслями.
Но на другой день, 14 апреля, на съезде перед началом вечернего заседания Оля случайно услышала разговор, после которого ей, как она вообразила, оставалось только забыть все, что было между ней и ее первым настоящим товарищем, забыть даже такую удивительную, незабываемую близость, тот самый высший момент хорошего, когда он накинул свой пиджак Оле на плечи!
Слушая разговор двух совсем пожилых людей в гимнастерках с орденами, — наверное, каждому было уже под сорок лет, наверное, партийцы в гостях на съезде, — Оля сначала не поняла, что случилось плохое, сначала считала, что все еще продолжается хорошее.
Пожилые хвалили Олиного волжанина, который стоял возле крайней двери среди красноармейцев.
— …Вот тот, что возле дверей? Немного сутулится, как будто стесняется своего высокого роста?
— Да, Андрей Вагранов. Умный парень. Талантлив. Культурен. Пожалуй, один из самых надежных выдвиженцев среди нового комсомольского актива. Очень хорошо работает. Недавно принят в партию.
— Хороший отзыв из обкома партии?
— Вагранов везде хорошо работает. У себя в области. Здесь, на съезде.
— Дисциплинированный?
— Точнее, самодисциплина. Поступает правильно, потому что иначе поступать не может. Очень острое чувство ответственности за каждый свой поступок. А думает самостоятельно. И мыслей своих не боится!
Спрашивающий снова показал взглядом на группу возле крайней двери:
— Ему дали задание побеседовать?
— Наверное. Но Андрей такой парень, который может сам себе дать партийное задание. И выполнит его… Надо поручить ему посмотреть свежим глазом проект Обращения съезда ко всем бойцам, командирам и политработникам Красной Армии…
Потом они стали рассуждать о том, что новые Программа и Устав ВЛКСМ, которые будут приняты здесь, на съезде, более четко определяют сущность комсомола. Комсомол должен перестать строить себя в полном соответствии с партийными организациями, он широкая беспартийная организация учебы и коммунистического воспитания всей советской молодежи. В том числе военно-патриотического воспитания…
Но Оля уже только приблизительно слышала разговор; все рассуждения о комсомоле заслонялись в ее сознании одной фразой: «Ему дали задание побеседовать». «Боже мой, до чего плохо! — думала Оля. — Значит, я совсем ничуточки не нравлюсь ему: он разговаривает со мной так же, как с другими, просто потому, что выполняет какое-то непонятное задание! Может быть, ему поручили собрать материалы для статьи в «Комсомолку»? Или в его областную газету? Постараюсь больше не видеться с ним, не попадаться ему на глаза. Не знаю только, смогу ли я когда-нибудь почувствовать, что жить хорошо. Ведь все-все кончено, и больше никогда не будет!»
Началось седьмое вечернее заседание, а Оля Пахомова вышла из Большого Кремлевского, чтобы больше уже не возвращаться на съезд. В Александровском саду она была одна; сыпался дождь, не успевший превратиться до конца в снег, и прохожие сворачивали к трамвайным остановкам.
Казалось Оле: все, что было в ней живого, кричало в душе. И наружу вырывалось то шепотом, то криком: «Да, да, знаю теперь, что это за штука такая — любовь! Знаю теперь — вот именно так бывает тяжело и больно! И жаль себя, и жаль прошлого — как он положил руку мне на плечо, чтобы помочь мне взять пальтишко, как мы вдвоем, первые во всем зале, зааплодировали, как он накинул на меня свой пиджак. Больше не будем видеться, ничего не будет! Сделаю так, чтобы совсем вытащить эту дурацкую любовь из души! Придумаю что-то. Прыгну с парашютной вышки в Парке культуры — вот что! Боюсь ужасно — и нарочно прыгну!.. Знаю теперь: когда в голос плачешь, вроде бы легче становится; тянется одна длинная нота: а-а-а!!!»
Оля прошла мимо куста, от которого ее «бывший товарищ» отломил вчера ветку. Остановилась как раз на том месте дорожки, где он вчера вычерчивал модель нацистской машины «нового порядка». «Значит, это он «работал» со мной и с другими?! Работал, работал, но ничего у него не получилось: я ухожу и больше не вернусь на съезд?!»
И вдруг Оля почувствовала новую странную боль от подуманного: «работал, но ничего у него не получилось». Как будто причиняло боль не то, что он «работал» с ней, а то, что у него «ничего не получилось»!
Четко, резко, определенно — в найденном фокусе — встали в памяти Оли слова доклада Косарева, которым она и Андрей, комсомолец в белом свитере, зааплодировали первые во всем зале: «…выяснять сомнения, разъяснять линию партии, пропагандировать ленинское учение…»
«Не может быть, чтобы ничего не получилось! — сказала Оля, кажется, вслух, не плача уже, не крича, а вся похолодев внутри. — Ведь он коммунист. И он столько успел объяснить мне, как же так, что ничего у него не получилось?» — не то шептала, не то думала она, почти машинально идя по дорожке обратно. Кремлевская стена, напоминавшая, как и вчера, развернутое красное знамя, была уже слева от нее за белым дождем.
Андрей Вагранов не узнал — Оля не рассказала ему — о том, что было с ней в Александровском саду. Оля не рассказала ему, что, избрав его в тот вечер на всю жизнь самым главным для нее человеком в мире, она в душе согласилась быть для него тем, чем он позволит ей быть сейчас. «Частицей комсомольского съезда? Ну и что же, ну и ладно! А когда-нибудь я все-таки стану достойной его!» — думала Оля.
…В зал до десятиминутного перерыва войти было нельзя, но выходить из зала можно. Оле очень хотелось, чтобы Андрей вышел, но она старалась не думать об этом. Чуть-чуть приоткрыв дверь в зал, Оля старалась вслушаться в чье-то выступление — очевидно, от Осоавиахима — о том, что аэроклубы являются сейчас центром, где летные кадры готовятся без отрыва от производства. Потом оратор рассказал, как в Майкопском аэроклубе на народном празднике демонстрация высшего пилотажа была ошибочно доверена воздушному хулигану. Он делал на низких высотах виражи, петли — все не по программе — и, в конце концов, на глазах у всего народа разбил самолет.
«Господи! Он ведь и сам разбился, — ужаснулась Оля. — Как хорошо, что мне уже не надо прыгать с парашютной вышки в Парке культуры и отдыха».
— Воздушные хулиганы ничего общего не имеют с теми героями-летчиками, которых мы чтим и уважаем. «Храбрость» воздушного хулигана — это «храбрость», вытекающая из панического страха перед серьезным изучением техники, — утверждал оратор.
Нет, Оля не могла согласиться с ним! Может быть, тот, кто совершал на низких высотах горки и петли, делал это потому, что иначе не мог вытащить любовь из своей души? А про панический страх перед серьезным изучением техники оратор сказал просто для красного словца. Перед высшим пилотажем иди, допустим, перед парашютными прыжками может быть панический страх. Не перед изучением техники!..
В дальней двери зала показался белый свитер. Он! Оля кинулась к нему. Прокатилась по паркету, как по ледяной дорожке Александровского сада. Нарочно раскатилась так, чтобы Андрей раскинул руки и удержал.
И он раскинул руки, и Оле показалось, что белый свитер обжег ей плечи, что уже и нет ее совсем — только огонь. Но Андрей Вагранов тут же отпустил ее и не рассмеялся, а сказал укоризненно:
— Катаешься как маленькая по паркету и не слышала, что комсомол похвалили за очень серьезную, политически важную работу по воспитанию у молодежи чувства советского патриотизма, чувства героизма, отваги!
Щеки у Оли горели и от стыда, и от счастья. От стыда — потому что она, трусиха, не хотела заниматься парашютным и планерным спортом. От счастья — потому что юноша в белом свитере, Андрей Вагранов, заметил ее отсутствие в зале.
— Ты умеешь стенографировать? — неожиданно спросил он.
Оля не умела. И лгать она тоже не умела. Но огонь, поглотивший ее, все умел и распоряжался по-своему всем Олиным существом.
— Я умею стенографировать, — солгала она.
— Меня вызывают в редакционную комиссию, а сейчас будет выступать товарищ Ярославский. Запиши поточнее самое важное, мне, может быть, сразу же понадобится для работы над проектом Обращения к бойцам Красной Армии.
Он быстро ушел, а Оля бросилась в зал и села на его место — его ряд был ближе Олиного к-трибуне. Неправдоподобно, но Оля была уверена, что умеет стенографировать. Ну, во всяком случае, почти стенографировать, то есть умеет очень быстро записывать самое важное.
И хотя получалось, что надо записывать прямо-таки все, Оля каким-то чудом успела записать довольно много. Товарищ Ярославский напомнил о значении ленинского призыва «Учиться, учиться и еще раз учиться» и вообще о значении выступления Владимира Ильича Ленина на III съезде комсомола. Товарищ Ярославский говорил, что надо больше читать классиков марксизма-ленинизма, а также критиковал комсомол за то, что «художественных школ очень мало, их почти нет». Про художественные школы Оля записала, хотя не поняла — при чем тут комсомол?
И вдруг Оле показалось, что самое-самое важное значение товарищ Ярославский вкладывает в заключительные слова своей речи:
— Перед вами вовсе не гладкий и ровный путь завершения великого нашего дела. Нам еще предстоят бои. На нас еще могут напасть, нам могут помешать в этом великом нашем мировом историческом деле. К этим грядущим боям надо готовиться упорно, настойчиво. Надо помнить, что нам придется сразиться с врагом сильным, хитрым, ловким, идущим на все, потому что он теряет все.
Следующего оратора — от Сибирской области — Оля не дослушала, потому что получила записку с просьбой выйти в фойе. Конечно, она сразу догадалась, от кого записка. И вышла сразу же, прямо в середине речи, неважно, кто что подумает, главное — он ждет.
Спросил:
— Записала?
Улыбнулся:
— Расшифровывать тебе, конечно, не надо!..
Он догадался, что Оля не умеет стенографировать!
Они оба рассмеялись.
— А я услышал важную вещь про твою техучебу, — значительно сказал он. — В речи сибиряка. О том, что общее и техническое образование молодежи — главное в нашей воспитательной работе. Я услышал, потому что как раз заглянул в зал. Понимаешь, техническая учеба… Но мне сейчас некогда тебе объяснять. На возьми копию Обращения съезда ко всем кадрам Красной Армии, прочитай и подумай сама, а я вернусь через несколько минут.
К Андрею Вагранову подошли несколько человек, одного Оля узнала — тот самый партиец в гимнастерке с орденом, который хотел, чтобы проект обращения был прочитан свежим глазом. Переговариваясь оживленным полушепотом, кажется, споря о чем-то, они все вместе скрылись за дверью, возле которой стоял часовой. А Оля глядела на строчки проекта обращения, и ей казалось, что они звучат как гулкий, великий набат любви, что в них сверкают ее, Олины, впервые на земле найденные слова:
«…Шлем пламенный привет непоколебимому защитнику советской земли, нашей родной и горячо любимой красе и гордости советского народа… Каждый из нас гордится тобой, твоей отвагой, мужеством, сознательностью и дисциплинированностью… Каждый клянется, что не испугается смерти, идя с тобой…»
Да, да, именно так! Ничего не могла изменить Оля в этом проекте обращения.
— Все так, как я сама думаю, ничего не надо переписывать! — сказала Оля, когда Андрей вернулся.
— Слышишь, аплодируют? Значит, сибиряк закончил, больше сегодня ораторов нет. В Екатерининском зале будет комиссия по рассмотрению поправок к Программе и Уставу, а мы с тобой пристроимся где-нибудь здесь, — он кивнул на низкую полированную скамью, — и вдвоем подумаем. Впрочем, нет… — перебил он себя, — ты поезжай сейчас к себе в общежитие и привези мне сюда твои записки по техучебе. Ты мне говорила, что привезла их в Москву. Понимаешь, мне, для того чтобы провести одну важную мысль в обращении, надо представить себе ее обоснованность. Можешь съездить и привезти?
— Ой, конечно, — прошептала Оля, не представляя себе ни того, какую важную мысль он хочет провести, ни того, как он собирается обосновать ее записками по техучебе, но готовая мчаться для него хоть на край света.
И мчалась — не по тротуару, а по мостовой, чтобы не толкать прохожих, — к трамваю, прыгнула на ходу, благо никто не висел на подножке — московская ночная смена еще не ехала, наверно, а вечерняя уже была в цехах… И так же Оля торопилась-мчалась обратно.
Георгиевский зал, огромный как площадь, даже при неполном освещении сиял, будто лучились его белоснежные узорчатые своды, гигантские золотые люстры, словно шесть галактик, его мраморные летописи подвигов российских полков и золотистый паркет замысловатого рисунка. «Будто морская гладь пронизана солнцем, и поэтому видно подводное царство на дне», — подумала Оля.
В мраморном простенке третьей ниши, внизу справа, были выгравированы строки, которые Оля тут же, сама не зная зачем, записала в свою «тетрадку для дел и поступков»:
«Московский карабинерный полк, учрежденный в 1726 году. Наименован карабинерным гросс-герцога Фридриха Мекленбургского полком в 1743 году. Георгиевские знамена за взятие французских знамен в сражении при Требии и Нуре 9 июня 1799 г., георгиевские трубы за взятие приступом крепости Безарджика 22 мая 1813 и 1814 годов».
Оля сидела на покрытой белым чехлом мягкой скамье в ожидании, которое само по себе уже было счастьем… Кажется, где-то у Диккенса есть, что, если бы построить Дворец Счастья, самые большие его залы были бы Залами Ожиданий… «Но ожидание тогда счастье, когда оно проникнуто уверенностью», — размышляла Оля, зная, что Андрей Вагранов придет, и еще не зная, что только через много лет судьба подарит ей такое же счастье ожидания.
И он, конечно, пришел. И вместе под мраморными летописями подвигов российских полков они листали Олины заводские записи, и Оля объясняла Андрею все, что могла, про заводскую технику, про советские, и зарубежные станки.
— Вот именно это я и хотел понять, — сказал он, — насколько высока техническая оснащенность наших крупных областных предприятий, таких, как твой завод. Смотри, здесь, в обращении, о том, что задача комсомола быть резервом Красной Армии, готовить кадры, способные стать душой и сердцем вооруженных сил. А что значит «готовить кадры»? Это значит осваивать технику. Ну а где осваивать технику еще до вступления в ряды Красной Армии? Техническая учеба на заводах, во всех цехах, техническая учеба в шахтах, на стройках, в колхозах! Поняла, как будем готовить резерв для Красной Армии?
— Поняла! — счастливым эхом откликнулась Оля.
— Только как включить это в обращение?
— Ой, не знаю…
Оля представила себе, как привычные, знакомые станки, тяжелые, неуклюжие, но вообще-то покладистые, вдруг ощерились дулами автоматов и грозно двинулись куда-то.
— Технически оснащенная армия — это очень страшно, — призналась Оля. И дополнила признание: — Но если всегда, как сейчас, вдвоем, то не страшно.
Он порывисто взял Олю за руку:
— Послушай! «Молодежь Советской страны готова к грядущим боям, она не боится смерти на поле брани и не растеряется под огнем врага». — Он прочитал строчки из проекта обращения так глубоко и сильно, что у Оли вырвалось:
— Клянусь, не буду трусихой! Никогда. Даже если не вдвоем!
— Правильно… А про техническое оснащение Красной Армии надо сказать, видишь, этого нет в проекте? Надо сказать, чтобы было понятно, какой резерв должен готовить комсомол.
Двери из Георгиевского зала в холл высоченные, в три человеческих роста, наверное. Оля была как раз вровень с затейливой дверной ручкой, похожей на изогнутую золотую ветку с прозрачным зеленым яблоком на конце. Она рассмеялась:
— Вот обязательно вырасту, чтобы яблоко было на уровне рта!
— Ты, наверное, голодная, а я совсем забыл, что принес тебе из буфета президиума, на! — Он вытащил из кармана и протянул Оле яблоко, большое, румяное. Самое настоящее яблоко, как на витрине Торгсина.
— Я сохраню для мамы!.. Нет, пожалуй, пополам — маме и тете Варе! — воскликнула Оля. — Ой, нет, — спохватилась она, — вы же сам такого не ел! Одну половину вам, и я тоже кусочек, а другую я… ребятам в общежитие.
— Завтра очень важное заседание, — торопливо и чуть смущенно сказал Вагранов. — Будет выступать секретарь ЦК партии товарищ Андреев. Поэтому Саша Косарев хотел посмотреть наш с тобой проект обращения сегодня. Я пошел… А яблоко ты все-таки съешь сама!..
«Наш с тобой!» — мысленно откликнулась Оля.
Сто раз она слышала выражение «как на крыльях», а теперь почувствовала, что оно означает. Шла по Александровскому саду — не бежала, шла, с наслаждением уплетала свое яблоко, но такая крылатость была в душе, что казалось Оле: летит она, прямо-таки летит!
Искрой решение, о котором Оля и не помышляла раньше. Не знала еще, как скажет ребятам…
Ребята и девчата не спали еще — сидели в красном уголке в обнимку вокруг Алешки — гармониста из большой токарной, пели песни. Вся съездовская делегация здесь.
— Ой, ребята, что я придумала! — с порога закричала Оля. — Завтра товарищ Андреев выступает. От ЦК ВКП(б). Если бы вся наша делегация, ну как подарок съезду комсомола и партии, сдала зачет по прыжкам с парашютной вышки! Она же рано открывается, чтобы осоавиахимовцы перед работой успевали… Давайте, а?
Стало тихо. Оле показалось, что ее слова упали неуклюжими бескрылыми комочками на щелястый пол красного уголка. Алешка картинно раздвинул гармонь и завел:
Думала, думала, думала, думала,
Думала, думала я.
А как надумала — все передумала.
Лучше б не думала я!
Шурка Токарева из аппаратного внимательно смотрит на Олю.
— А ты первая прыгнешь? — спрашивает Шурка. Она прекрасно знает, что Оля не вступила ни в парашютный кружок, ни в планерный.
— Конечно!.. Ой, ребята, пойдемте, правда?!
И, не зная, какой аргумент поубедительней привести, Оля сказала самое честное:
— Мне это очень нужно лично!
Слово «лично» было таким, которое почти не употреблялось в их молодежной заводской среде. Инородное, даже как бы чуждое заводу слово. Может быть, именно поэтому оно подействовало.
— Ну если «лично»!.. — ошарашенно ахнул кто-то.
— Если «лично», значит, действительно надо! Пойдем, — подхватили остальные.
С парашютной вышки в ЦПКиО Оля прыгнула первая. И на всю жизнь запомнила этот прыжок. Край площадки, с которого надо столкнуть себя в пропасть. Взрыв страха, мгновенно заслоненный взрывом решимости. Секунда смерти — конвульсивно растопыренные пальцы рук и ног (чувствуешь сквозь ботинки), искаженная физиономия (чувствуешь так, словно видишь себя). И спасение! Подхваченная стропами и еще вся дрожа от напряжения, неслышно возвращаешься к стоящим внизу.
Прыгнули все, кроме Вячеслава Пылаева. Шурка Токарева даже два раза. А Пылаев объяснил, что гораздо важнее его личного прыжка заметка, которую он напишет о том, как делегация области прыгнула, и которую сегодня же он пошлет по почте в заводскую многотиражку. Он добавил, что, может быть, даже напишет стихи.
В трамвае по дороге к Охотному ряду и шагая через Александровский сад, возбужденно галдели — сочиняли рапорт. Кто-то предусмотрительно захватил лист хорошей бумаги. Писали уже в Большом Кремлевском.
Хотя время у них было — утреннее заседание еще не началось, — рапорт получился короткий:
«…Совершили прыжок с парашютной вышки в честь X съезда комсомола и впредь клянемся воспитывать в себе смелость и железную волю».
Кроме этого сдержанного рапорта, у Оли был еще и другой: ей хотелось рассказать Андрею Вагранову, что она все-таки смогла столкнуть себя с площадки, и что она совершила прыжок собственно для него, и что она сможет еще многое другое сделать в жизни… Даже как, например, Дуся Виноградова, знаменитая ткачиха с вичугской фабрики имени Ногина, которая выступала позавчера. Она очень здорово рассказала, как добивалась своего: после окончания ФЗУ работала на 16 станках, а сейчас на 216. И в отношении выработки характера тоже можно всего добиться, думала Оля: заставить себя сделать то, что страшно не вообще, а именно тебе страшно, — допустим, прыгнуть с парашютной вышки или выступить против того же Вячеслава Пылаева на комсомольском собрании, зная, что он уж как-нибудь да отомстит. И в конце концов войдет в привычку не бояться ничего!
Все это Оля хотела сказать, но, протянув Андрею листок с рапортом для передачи в президиум съезда, она пробормотала только:
— Мы все прыгали… Кроме одного, который сказал, что лучше напишет про это стихи.
Улыбнулся. И Оле показалось, что синие глаза прямо-таки заглянули в нее:
— Было страшно?
— Да.
— Пойдем слушать товарища Андреева. Я тебя ждал.
«Я тебя ждал!» — мысленно откликнулась Оля.
Они сели рядом. И Оля стала записывать то, что записывал Андрей Вагранов: теперь она сможет еще лучше узнать своего товарища, понять, что он считает наиболее важным, что он берет на заметку, хочет запомнить. Он записал, и Оля записала: «Нам надо обязательно ликвидировать неграмотность и малограмотность — эту основу невежества и некультурности, и тогда мы пойдем вперед еще гораздо быстрее».
Потом Вагранов стал записывать — и Оля вслед за ним — то, что товарищ Андреев говорил об остатках эксплуататорских классов, которые иногда залезают в самые ответственные и чувствительные места советского организма, ведя свою вредительскую работу. И о стахановском движении: то, что оно не терпит никакого застоя, бюрократизма и рутины, и поэтому в отношении его проявляется саботаж и сопротивление со стороны носителей недостатков в нашей системе управления хозяйством. И что комсомол должен всячески помочь партии сломить этот саботаж и сопротивление и развивать стахановское движение еще больше.
И еще очень хорошие слова о стиле комсомольской работы: «…поменьше заседаний, поменьше всякой парадности, поменьше шумихи и словесной трескотни. Побольше скромности и серьезности во всей нашей работе и поведении. Поменьше пишите резолюций и общих директив. Энергичней боритесь с невежеством, хвастовством и верхоглядством. Побольше учитесь и работайте над собой…»
Поставленные перед комсомолом задачи были такие большие, серьезные, и достижения, за которые товарищ Андреев похвалил комсомол, были такие значительные, что рапорт об утреннем парашютном прыжке показался Оле непростительным хвастовством, парадностью, шумихой, словесной трескотней и верхоглядством.
— Дай мне, пожалуйста, тот листок, рапорт про то, что мы прыгали с парашютной вышки! — попросила Оля, когда стихли аплодисменты и приветственные возгласы, провожавшие товарища Андреева с трибуны.
И снова синие глаза понимающе заглянули в ее глаза:
— Я как раз собирался тебе сказать, что твой прыжок сегодня тоже серьезное достижение. И даже, — Андрей помедлил секунду и заключил, коротко пожав Оле руку, — даже личный героизм.
Высшая проницательность любви расшифровала Оле его слова: он хотел закрепить в ней, панически боявшейся высоты, способность к преодолению в себе страха; точно так же, как в первые минуты встречи на съезде, несколько дней назад, он углублял смысл Олиных застенчивых реплик, стараясь вселить уверенность в заводскую растерянную девчонку.
Высшая проницательность любви подсказывала Оле: «Старайся понять его до конца, спрашивай сейчас, именно сейчас, когда он оценил твой поступок, о том, что тебе неясно в твоем избраннике». И Оля, даже на «ты», не на «вы»:
— Ты говорил тогда, на скамейке, помнишь? Говорил, что главное — умение мыслить. И уважать это в других. А как же…
— Уважать тех, кто не с нами? — догадался он. — Понимаешь ли, если человек действительно умеет мыслить, понимать, не поверхностно, а по-настоящему, глубоко, он обязательно придет к Ленину, к нашей Коммунистической партии, к нашему комсомольскому съезду. Ведь согласился же…
— Ой, верно! — перебила Оля, счастливая от взаимопонимания. — Ведь согласился же Алексей Толстой выступить здесь, а он граф! Не буржуй, конечно, но аристократ. И все же пришел к нам. Потому что умеет мыслить, да?
— Да.
Она вдруг погасла:
— Но я… Я не очень умею мыслить… — И закончила шепотом: — Я боюсь, что ты меня не уважаешь.
Он сказал чуть смущенно:
— Я тебя уважаю.
— Я обязательно постараюсь научиться мыслить! — снова просияла Оля.
А через несколько часов, на вечернем заседании, зазвучали торжественные раскаты военного марша. Съезд пришла приветствовать делегация Московского гарнизона. Съезд встречал делегацию стоя. И все — президиум, зал и воины, вошедшие сюда, — были как бы единым гарнизоном Москвы, берущим на себя обязательство «с еще большей силой, с еще большей уверенностью работать над укреплением обороны нашей Родины…».
«Да здравствует великая Коммунистическая партия!..»
«Да здравствует Рабоче-Крестьянская Красная Армия и ее лучший красноармеец, наш железный нарком, первый Маршал Советского Союза — Климент Ефремович Ворошилов!»
«Да здравствует наша Родина, наша прекрасная могучая страна и ее молодое поколение — ленинско-сталинский комсомол!»
Сама удивляясь себе, Оля произносила лозунги так легко и свободно, словно пела лихую песню. И казалось ей, что улыбка Андрея Вагранова лежит на ее плече.
— Сейчас будут зачитывать наше Обращение ко всем бойцам, командирам и политработникам Рабоче-Крестьянской Красной Армии, — сказал он.
— Наше, наше! — выкрикнула Оля.
Андрей рассмеялся, шутливо закрыл Оле рот своей горячей сухой ладонью и тут же отнял руку от ее губ.
— Зачем это? — смущенно нахмурился он.
— Не знаю… Просто мне очень хорошо.
Боялась, что Андрей Вагранов отодвинется от нее, отойдет, выйдет из зала. Нет, по-прежнему и он был рядом, и его улыбка — Оля робко покосилась взглядом. Но Андрей, кажется, уже не думал об Оле — слушал обращение, и Оля стала вслушиваться. Неужели ни одной фразы, ни одного слова из их вчерашней работы над проектом не вошло в окончательный текст? Ах, вошло все-таки несколько слов! Все-все переделано, но несколько слов осталось. Три слова: «мощное техническое оснащение». Хотя теперь они совсем в другом контексте. И все же абзац с этими тремя словами был ее и Андрея Вагранова абзацем, был их живым созданием:
«Ленинский комсомол, как и весь советский народ, гордится могуществом непобедимой Красной Армии, сознательностью и дисциплинированностью ее бойцов, мощным техническим оснащением ее частей».
После окончания вечернего заседания Вагранова вызвали в редакционную комиссию съезда, и он почти не показывался в зале. Но, увидев Олю в раздевалке, в столовой, в фойе, подходил к ней. Спросила однажды:
— Интересно в комиссии?
— Очень.
— А я, хоть вы и не просил, записываю самое главное.
— Молодец! — удивленно похвалил он.
— Было очень здорово, когда выступала делегация Академии наук. Они вышли все вместе на трибуну, стояли перед нами — седые, строгие. Глядели в зал так пристально, будто пытались изучить нас за несколько минут и протолкнуть этим пристальным взглядом в наши головы то, что говорил Карпинский. Он как президент академии говорил первый.
— Интересно?
— По-моему, да. Чтобы мы запасались беспощадной самокритикой и скромностью, свойственной искателям истины, и чтобы с благодарностью прислушивались к основательным возражениям на наши доводы.
— Я буду с благодарностью прислушиваться к твоим возражениям, но постарайся, чтобы они были основательными! — засмеялся Андрей.
— И еще, что нам предстоит не только в нашей стране, но и за ее пределами быть носителями идеи равенства людей и их прав, прав всех народностей.
Оля повторила слова президента Академии наук об идее равенства людей дрогнувшим голосом потому, что для нее слова эти были не просто приветствием съезду: Оля слышала в них свою судьбу — возможность быть равной с ее первым в жизни настоящим товарищем. Он, кажется, понял.
— Не сердись, когда я шучу… Хочешь еще одно задание?
— Конечно!
— Мы собираемая выпустить здесь стенную газету «Веселые абзацы». Запиши, если будут смешные примеры в речах.
И Оля записала очень много из выступления Корнея Чуковского, который критиковал школьные программы Наркомпроса и вступительные статьи для книг Детиздата:
«…Во вступительной статье к басням Крылова о Крылове как о мастере слова, как о величайшем писателе — ни звука. Все предисловие доказывает единственный тезис, что Крылов был прохвост (зал расхохотался), ренегат, раб, лакей, подлипало, что даже обжорству он предавался из-за хитрости (зал опять расхохотался), даже неряшлив был из-за угодничества. Все это может быть так, и статья написана очень талантливо…»
Косарев за столом президиума приподнялся, смеясь спросил:
— Чья статья?
Корней Чуковский назвал автора статьи, Оля не расслышала фамилию. Она заметила, что в ее ряду только несколько человек не смеялись. Она аплодировала и думала, что, хотя Корней Чуковский привел действительно смешные примеры из жизни, они не только смешные, они страшные. И может быть, речь Корнея Чуковского подсказана тревогой? Может быть, писатель хочет заранее подготовить отпор гитлеровской машине «нового порядка», которая душит все живое, сжигает на кострах книги, уничтожает и унижает культурные ценности?! Может быть, Корней Чуковский привел свои примеры для того, чтобы не допустить в нашей стране никакого унижения культурных ценностей?
Нет, смешное в речи Чуковского было на самом деле совсем не смешным. Но ведь весь съезд смеялся?
«Рассказать Андрею или нет? Еще сочтет меня самонадеянной буржуазной индивидуалисткой, противопоставляющей свое мнение всему съезду!» — думала Оля. Было страшно — так, что даже сердце замирало, — потерять хорошее товарищеское отношение к себе человека, которого она полюбила. Окончания речи Чуковского не слушала, гадала: рассказать — не рассказать? А после заседания побежала в комнату редакционной комиссии съезда. Андрей увидел Олю на пороге, вышел, отвел в сторону.
И так, словно стояла она на краю площадки парашютной вышки, Оля столкнула себя в неизвестность — сбивчиво рассказала свои крамольные мысли:
— …Может, Чуковский и не думает сам так, может, я за него придумала, и, значит, я, выходит, я, я предполагаю, что она, что та машина может оказаться у нас?! Или какое-то подобие той машины! — закончила Оля и разревелась, уткнувшись в белый свитер. И казалось, никакой любви не было в ней в ту минуту — только рев от преодоленной боязни высказать все, что на душе.
Не обращая внимания на толпящихся в комнате, Андрей дал ей нареветься, пока она сама не сообразила, что его свитер совсем промок.
— Ну и что теперь? — тупо спросила Оля, отстраняясь от своего товарища и еле овладев голосом, тяжелым от слез.
Андрей молчал. А когда заговорил, Оля поняла, что он так же верит ей, как она верит ему, и что он видит в ней уже не только растерянную заводскую девчонку, самозабвенно бегающую за ним.
— Опасность фашизма — очень серьезный вопрос, — заговорил Андрей Вагранов, по-товарищески положив руку Оле на плечо и уверенно увлекая девушку за собой в Георгиевский зал. — Походим тут и подумаем вместе. Ты ведь сама обратила внимание на выступление делегации Всесоюзной академии наук. Многие в зале в первый раз в жизни видели и слышали таких крупных ученых, верно?
— Конечно.
— Перед нами здесь выступал от Союза писателей товарищ Павленко. Сегодня выступал Корней Чуковский, завтра будет выступать Алексей Толстой. Подумай, что это означает?
— Я еще не очень умею думать, когда мы вдвоем. А когда я одна, мне кажется, что мы вдвоем, и тогда я умею думать. Это непонятно?
— Пожалуй, понятно, — в его голосе послышалась улыбка, — но тогда я скажу тебе, что означает выступление на нашем комсомольском съезде лучших представителей науки и культуры. Это означает, что наша Коммунистическая партия так руководила подготовкой съезда комсомола, чтобы на съезде приобщить комсомол к высотам науки и творчества. И это означает, что партия никогда не допустит никакого подобия гитлеровской машины у нас в стране!.. А теперь, — продолжал он мягко, — я провожу тебя в раздевалку, и ты сейчас же отправишься в общежитие, выпьешь аспирин и ляжешь спать; у тебя лоб горячий и плечи горячие, наверное, простудилась, еще когда в Александровском саду фасонила без пальто, пока я на тебя пиджак не накинул… Ляжешь спать, а завтра будем вместе слушать Алексея Толстого… Очень хорошо вместе слушать интересное…
«Очень хорошо вместе слушать… Вместе слушать».
Они слушали Алексея Толстого вместе, вдвоем, сидя рядом, и Оле казалось, что нет между ними ничего разделяющего их. Никогда раньше не испытывала она такого чувства полной и естественной связи своих мыслей с мыслями другого человека, своих переживаний с его переживаниями.
Алексей Толстой говорил, что строить нового человека, значит, определить все те условия, в которых его личность, питаемая коллективом и, в свою очередь, питающая коллектив, получает наиболее свободный, пышный и продуктивный рост.
Взглянув на своего товарища, Оля столкнулась с его острым синим взглядом, тут же потонувшим в ней, вошедшим в нее так, будто это был не только взгляд, но и слова — ясные, высокие, вдруг зазвучавшие в ней и необходимо дополнявшие то, что сказал Алексей Толстой:
«Ты тогда обиделась, что я работаю с тобой и с другими. Но ведь это и значит строить нового человека. Я коммунист, сам стараюсь быть новым человеком. Стараюсь больше читать, думать, учиться. И я стараюсь строить нового человека, для которого духовная близость, духовная самоотдача — важнейшие составляющие любви, могучего влечения человека к человеку».
Не могла же Оля придумать сама эти слова! Она знала выражения «классовая близость», «идейная близость»… А «духовная самоотдача»? Только вместе, вдвоем они могли, слушая Алексея Толстого, подумать так!
— …Режим современной Германии, — говорил Алексей Толстой, — направлен на превращение личности в нивелированного человека-робота, в живой автомат… К счастью, человек гораздо более сложное и непокорное животное, чем об этом думают фашистские политики и социологи. Живым призывом является пример другой молодежи, весело, с песнями строящей широкий для всех путь в коммунизм.
И снова Оля взглянула на своего товарища и встретила его взгляд. И они оба подумали, что Алексей Толстой продолжает их вчерашний разговор об опасности фашизма и подтверждает: никогда никакого подобия гитлеровской машины не будет у нас в стране!
Потом Алексей Толстой заговорил о поэзии и театре Древней Греции. И Оля была уверена, что она и Андрей опять вместе подумали о греческих мифах. Да, да, Оля чувствовала, что оба они вспомнили греческий миф о двух возлюбленных. В нем мойры соглашаются сохранить умирающему юноше Адмету жизнь, если кто-то возьмет его смерть себе. Любовь девушки так велика, что она умирает вместо него.
Оля согласна была умереть вместо своего Адмета; часть ее останется в нем, не может не остаться, будет жить, радоваться жизни. И не будет у него тогда этой грустной улыбки; Оля ведь жизнерадостная, смеется легко, на лошадях ездит, на лыжах ходит, песни поет, ведь и о ней говорил Алексей Толстой. Хотя, конечно, никакого голоса у Оли нет…
Она знала, что съезд заканчивается, что она расстанется с Андреем. Ваграновым, знала и не осознавала этого. Расстаться с ним, с ее Адметом, было невозможно, немыслимо, неправдоподобно. «Как могу я расстаться с тем «я», которое «он»?!»
В тот же день, 20 апреля, на вечернем заседании Оля и Андрей Вагранов вместе, вдвоем слушали Отто Юльевича Шмидта, который приветствовал съезд от советских полярников. В их делегации были заслуженные полярные летчики, пионеры полярной авиации Чухновский и Бабушкин, Герои Советского Союза товарищи Молоков и Доронин, Иван Папанин.
Отто Юльевич привел очень забавное письмо — одно из многих сотен полученных им:
«Товарищ Шмидт, возьмите меня работать в Арктику; работа в Арктике — мечта всей моей жизни, а мне уже 19 лет».
В зале засмеялись, и Оля тоже, хотя смутно понимала, что, пожалуй, смеется она сама над собой: еще недавно она мечтала «как следует увидеть» начальника экспедиции челюскинцев, а сейчас вся челюскинская эпопея казалась Оле, да, по-честному, казалась ей менее важной, чем комсомольский съезд. И поскольку Оля уже давно решила быть со своим товарищем всегда абсолютно правдивой, она шепотом сказала ему об этом. Андрей улыбнулся:
— Может быть, вообще осуществленные мечты меркнут?.. И кроме того, ты увлекающаяся.
— Нет, — прошептала Оля, с усилием преодолевая обиду и не понимая еще, что ее оскорбило перенесение ее великой любви в категорию увлечения. Но Андрей, кажется, догадался:
— Не обижайся. Я пошутил.
А потом было закрытие съезда, все пели «Интернационал», вся страна Комсомолия пела. И вокруг Оли были все свои, ровесники, молодая смена большевиков. Отзвучал «Интернационал». Съезд закончился, но делегаты еще шумно теснились в фойе Зала заседаний. Олин первый в жизни настоящий товарищ был недалеко от нее. Оля все время видела его. И вдруг толпа совсем придвинула их друг к другу. И будто время прошло сквозь них обоих — они прожили на земле вместе до самой смерти, долгие годы прожили в одно мгновение — и снова оказались рядом в Большом Кремлевском дворце.
Ольге было и гордо и тревожно. И горло сжимало рыдание.
— Почему ты плачешь?
— Я не плачу.
Он высвободил из тесноты свою руку и провел горячей сухой ладонью по ее щеке:
— Не надо плакать! — Улыбнулся. — У тебя глаза на мокром месте.
Ребята толпой выходили из Зала заседаний, страна Комсомолия все плотнее окружала Олю Пахомову и Андрея Вагранова. И, зареванная, вплотную прижатая к нему, Оля уже ничего не слышала, кроме стука его сердца сквозь его пиджак и ее кофточку к ней, навсегда в ее жизнь.
И еще немного погодя они сидели вдвоем — Оля чуть поодаль от Андрея — на «их» скамейке, в «их» Александровском саду. Вечернее солнце грело как полуденное, и ветки начали зеленеть, казалось, вот только что, у них на глазах.
— Попрощаемся здесь, — сказал он.
А Оля уже попрощалась с ним в фойе Зала заседаний и поэтому только кивнула.
Они молчали, но Оле в этом молчании слышался ее голос и его голос, ну да, слышалось их окончательное прощание, последний в стране Комсомолии их разговор.
«Значит, расстаемся сейчас, здесь, через несколько минут?» — мысленно спросила Оля и представила себе его ответ:
«Да». (Жесткие синие глаза, мягкая грустная улыбка.)
«Наверное, никогда больше не увидимся?» — так же мысленно спросила Оля, впервые отчетливо осознав тот простой факт, что, хотя Андрей Вагранов для нее первый в жизни настоящий товарищ, он даже не знает ее фамилии и по имени ни разу ее не назвал; значит, не удержалось оно в его памяти, и Оля для него просто частица коллектива, частица общей массы, притянутая к нему магнетизмом, может быть, непонятным ему самому. Но вопреки этому отчетливому сознанию великие секунды жизни съезда встали перед Ольгой и каждый жест человека, которого она полюбила, каждый его взгляд, каждое слово. И хотя он сейчас молчал, Оля прямо-таки услышала его ответ: «Мы увидимся, и, наверное, скоро».
«Если ты правда захочешь этого, напиши!» — мысленно взмолилась Оля, впервые подумав о нем «ты». И с отчаянной смелостью любви, пытаясь вырваться из общей массы, она настойчиво сказала:
— Оля Пахомова я. Ты ни разу не назвал меня Олей. А я Оля. Оля Пахомова. Так и надо написать. А можно просто по имени. На заводе, — сказала она уже со звонкой гордостью, — меня знают и называют так. А если, — продолжала Оля, взглянув ему в глаза, — если мы встретимся только через несколько лет, то я подойду и скажу, и пусть это будет нашим паролем, подойду и скажу: «Это вы? Это я!»
Он коснулся ладонью ее щеки.
— Хорошо, — сказал он, — мы с тобой еще обязательно встретимся.
Так и сказал. На этот раз не послышалось Оле, он так сказал:
— Мы с тобой еще обязательно встретимся!
И куранты пробили семь, а может быть, восемь часов вечера.
Потом он молча поднялся с «их» скамейки и ушел, не оглядываясь. Оля смотрела вслед, не имея сил подняться, потому что ноги были у нее словно ватные; смотрела и запоминала, как он идет, широко шагая и немного сутулясь.
Дорожка была длинная. И, странно, уходя от Оли все дальше, он, казалось ей, становился все шире в плечах, все выше ростом, заполняя собой Александровский сад, Москву, весь мир.
Потом куранты снова пробили, кажется, восемь или, может быть, девять часов вечера. Главное было не в том, который час, а в том, что время не остановилось, шли секунды и часы, и Красная площадь напоминала об этом.
Зимой бой курантов — звонкий и какой-то хрупкий, ледяной. А в апрельский день закрытия комсомольского съезда кремлевские куранты били по-весеннему гулко, полновесно.
Никто из участников X съезда ВЛКСМ не знал тогда, что это был последний предвоенный комсомольский съезд. Никто из них, разумеется, не знал, что XI съезд ВЛКСМ состоится лишь через тринадцать лет, весной 1949 года, когда многих участников X съезда уже не будет на свете, а те, что останутся живы, давно выйдут из комсомольского возраста.
И не знала Оля, что будет у нее еще одно прощание с Андреем Ваграновым перед тем, как она на долгие годы потеряет его из виду. Прощание в октябре 1941 года.
…В тот день на рассвете Ольга Пахомова, инструктор отдела пропаганды обкома комсомола, возвращалась на «газике» из командировки в летную часть. Хотя летная часть была боевая, Олина командировка называлась «поездкой в тыл». В отличие от фронтовых командировок в наземные воинские части. Впрочем, понятия «фронт» и «тыл» постепенно сближались.
Многие Олины товарищи ездили на фронт по два, по три раза в сутки. Работники обкома комсомола привыкли буднично относиться к фронтовым командировкам. Оля нередко спрашивала кого-нибудь: «Ты на фронт? К обеду вернешься?» И товарищи просили получить их обеденный паек, а нередко тот или другой Олин приятель, задержавшись на фронте, деликатно «забывал» взять у нее свой по тем временам роскошный обед: три кусочка сахара и десять граммов настоящего сливочного масла на ломтике белого хлеба.
Оля привыкла буднично относиться не только к фронтовым командировкам, но и ко многому другому: к вою сирен — «Граждане! Воздушная тревога!» — по нескольку раз в сутки; к падавшим на крыши и на улицы города бомбам-зажигалкам, которые Оля и другие бойцы отряда противовоздушной обороны сначала азартно считали — кто больше потушил? — а потом тушили, уже не считая; к торчащим поперек улиц «ежам».
Возможно, она относилась буднично к военному положению потому, что не понимала степени опасности? Рядовые комсомольские работники области не знали тогда, что Гитлер бросил на Москву 70 дивизий, что фашистское командование уже назначило день вступления немецких войск в Москву, не знали, как велики были наши потери в первые месяцы войны. Многого люди не знали тогда.
Информация доходила до Ольги Пахомовой почти случайно: кто-то привез из командировки на фронт записную книжку убитого немца со строчками о том, что следующая запись будет сделана уже в гостинице «Метрополь» на Театральной площади. Сама Ольга, работая однажды ночью в обкоме комсомола, включила приемник и вдруг услышала неправдоподобно близко фашистскую передачу на ломаном русском языке: «Серп и молот — значит смерть и голод».
Самую точную информацию о военном положении Ольга получила от немногословной встречи с Иваном Рубилиным, который ей нравился и даже казался похожим на Андрея Вагранова. С Рубилиным Оля познакомилась перед самой войной на Всесоюзных конных соревнованиях. Потом несколько раз встречались в редакции областной газеты. А почти с первых дней войны он стал военным корреспондентом «Красной звезды».
На холодно и строго блестевшей от дождя городской площади Ольга издали увидела Ивана Рубилина. Он стоял без шапки возле памятника Русской славы.
Ольга подошла и замерла в нескольких шагах. Сказала тихо:
— Здравствуй, Иван.
Знала, что Рубилин почти все время находится в боевых частях. Хотела спросить — как на фронте? Не встречал ли Иван Рубилин где-нибудь ее товарища по X съезду комсомола Андрея Вагранова? Взглянула в лицо Рубилину и увидела не человека, вышедшего из боя где-то еще довольно далеко от их родного города, а готового идти в бой здесь, сейчас, возле памятника Русской славы.
— Неужели они так близко?
— Да. Они близко.
А потом острая память об этой встрече тоже заволоклась военными буднями, может быть, потому, что фронтовые корреспонденции Ивана Рубилина в «Красной звезде» появлялись не очень часто.
В летной части, из которой Ольга возвращалась в обком комсомола, ей за неделю разрешили только два раза вылететь вместе с экипажем самолета на боевое задание. В подпрыгивающем «газике» Ольга пыталась мысленно подготовить свой короткий отчет о командировке. Чувствовала себя препаршиво: у другого инструктора из ее отдела пропаганды, ездившего в ту же летную часть до нее, набралось за неделю не два, а пять вылетов и не три, а шесть бесед с летным составом, плюс еще он, в отличие от Ольги, привез очерк для областной комсомольской газеты.
Все еще переживая свою бесславную командировку, Ольга выбралась из «газика» на заснеженной, перекрещенной «ежами» площади, почти не заметив, что на ней было необычно много народу. Это дошло до Ольги только на улице, ведущей к обкому комсомола, когда она увидела людей с узлами, с чемоданами и без всякого багажа. Людской молчаливый поток двигался навстречу Ольге, очевидно, к вокзалу.
В детстве над Олей смеялись: в момент сильного удивления или испуга у нее появлялся буквально волчий аппетит… И сейчас Ольге жутко захотелось съесть хоть что-нибудь. Хлебная карточка у нее была, продуктовая тоже.
Ольга зашла в булочную. Продавца не было.
Весь остальной путь до обкома комсомола Ольга бежала, сталкиваясь со встречными.
Дежурного у входа в обком комсомола не было. Ольга метнулась по лестнице, на которой — она машинально отметила — не было ковра, слыша за собой чьи-то поспешные шаги. Дежурный все же догнал ее и, узнав, пробормотал что-то про совещание, на которое все ушли.
Они вбежали в кабинет первого секретаря обкома комсомола и замерли, не зная, куда кинуться: кабинет оглушительно звенел. Секунда — и Оля сообразила, что звонят все телефоны сразу. Дежурный схватил одну трубку, Оля — другую.
И вдруг она услышала — боже мой, невозможно не узнать! — знакомый голос с характерной интонацией, будто с отголоском переката волжской волны и широкого эха южно-русских степей. Каким чудом он прорвался сюда?!
Голос звучал настойчиво и жестко:
— Говорит партийно-комсомольский штаб партизанских отрядов… До Москвы не можем дозвониться. Дозвонились сюда случайно… Передайте Москве, что ведем бои… Комсомольцы умрут, но не сдадутся… Дозвонились случайно… Кто говорит?..
В кабинете еще звонили какие-то телефоны. А Оле казалось, что они звонят не только здесь, что вся земля пронизана настойчивыми железными словами: «Комсомольцы умрут, но не сдадутся!»
— Кто говорит? — звучал жесткий, настойчивый голос.
Но она не могла, не имела права крикнуть так: люди стали в те дни городами, населенными пунктами, безымянными высотами.
— Говорит обком комсомола! Мой обком комсомола говорит! — крикнула Оля.
И вдруг жесткий голос запнулся, дрогнул:
— Как… у тебя… дела?
И все изменилось мгновенно: будто он, Андрей Вагранов, встал в полный рост на подступах к Олиному городу и — неуязвим для пуль, неподвластен смерти — заслонил собой Олю.
— Нормально у нас! — крикнула она. И еще успела крикнуть, пока не прервалась связь: — Мы с тобой обязательно встретимся.
И снова дым был перед глазами. И казалось, что горел и ныл столик рядом с ее постелью и стул с переброшенным через спинку халатом. Горели, ныли и стонали стены, и потолок, и другие постели, столики, стулья и халаты. И бежал человек в маске с ящиком в руках, на котором диск. Но когда она догадалась, что это за ящичек — человек был уже без маски и сказал, что он врач. И твердил, что ему надо измерить у нее давление. И потом сказал, чтобы Ольгу Пахомову перевели из палаты в ординаторскую — так будет спокойней и ей, и другим больным.
Но в ординаторской занавески на окнах и скатерть на столе были тоже раскалены добела, пишущая машинка вопила всей своей скрытой под чехлом клавиатурой, орал выключенный телевизор, а телефон был обуглен, как головешка.
Она попросила медсестру:
— Поставьте телефон ко мне на постель.
И, чтобы сестра не обожглась, когда дотронется до телефонного аппарата, крикнула:
— Возьмите мокрую холодную тряпку!
— Врач сказал положить вам не компресс, а горчичники на сердце! — прокричала сестра. Кажется, прокричала?
Цифры на диске Телефонного аппарата совсем обгорели, но Ольга вслепую набрала номер его приемной. Дежурил Роман Федотович. В пылающем мире у него чудом остался свежий, энергичный голос. И она спросила:
— Как вы все там работаете?
И даже не очень слушала отчет, просто радовалась свежему просвету в дикой жаре. И, кажется, заснула. А когда снова все вокруг заныло, закричало и стало невыносимо горячим, она применила то же «лекарство».
Дежурил опять Роман Федотович. Ольга помнила, что у него светлые волосы. И это было важно, потому что светлые волосы не кажутся обугленными.
— Как вы все там себя чувствуете?
— Великолепно!
— Все чувствуют себя великолепно?
Роман Федотович, кажется, догадался, сказал широко, будто окно распахнул:
— Все чувствуют себя очень великолепно!
И она сразу же заметила, что в ординаторской стало приятно прохладнее. Занавески на окнах превратились в тихие белоснежные облака. Молчали телевизор и пишущая машинка, а телефонный аппарат сидел у нее на постели как сытый, вылизанный до блеска черный щенок.
— Жучка! — позвала Ольга. — Нет, Каштанка! Нет, Динго! Дикая собака Динго, или Первая любовь!
— Я не понимаю, чего вы хотите, — прошептала медсестра.
А Ольга хотела дотянуться — но как объяснить это медсестре? — дотянуться до того мира, где были близкие люди и близкие книги и — самое главное — где все великолепно работали и чувствовали себя великолепно.
Она хотела дотянуться до того мира, который где-то за стенами ординаторской, который и белоснежье, и влажные апрельские ветки Александровского сада, и отголосок переката волжской волны, и первая любовь, и она же последняя…
Чтобы не беспокоить сестру, Ольга не стала больше громко окликать этот великолепный мир, она звала его совсем тихонько — пусть бы подал голос, даже резко, раздраженно; лайнул, тявкнул — неважно, все-таки что-то вроде привета!
И она постепенно придумала план. Нет, разработала целую кампанию, чтобы получить привет от большого великолепного мира. Очень сложную, очень умную и тонкую кампанию.
Она попросит, чтобы кто-нибудь в его приемной — Роман Федотович, или Игорь Прокофьевич, или еще кто-нибудь — передал ему привет от нее, а он спросит — должен же он спросить? — «А где она сейчас?» И тогда кто-то скажет: «Она в больнице, там очень жарко, все горит вокруг». И вот тогда он скажет: «Передайте ей привет, и пусть выздоравливает!» Нет, он, пожалуй, не скажет такой длинной фразы, ему некогда, и, в конце концов, кто Ольга ему? Он просто скажет: «Передайте ей привет». А Ольга уже сама выздоровеет.
От продумывания кампании она устала так, будто несколько суток подряд ворочала жернова. И хотя кампания уже была разработана и Ольга могла просто лежать и отдыхать, набираться сил для ее осуществления, жернова продолжали ворочаться медленно и тяжело, голова разламывалась. И получалось, что в уже продуманной кампании была какая-то неправильность, какой-то просчет. Ольга искала ошибку и не могла найти. Но ведь где-то должен быть хотя бы намек на эту неправильность? Где-то близко, где-то рядом…
Ординаторская немного похожа на геометрическую задачу: железные кубы шкафов с историями болезней, прямоугольники столов, деревянные диски стульев, квадрат плаката с треугольником красного знамени, квадрат стенной газеты. И непонятно, как вписались в эту геометрическую задачу белые туфли на высоких каблучках, очевидно, молоденького доктора Дины Вячеславовны или, может быть, ее коллеги, Нины Ивановны. Не предусмотренные условиями задачи, они тем не менее нашли себе место в ее решении: непритязательно прислонились к перпендикуляру ножки стола, опущенному на плоскость пола возле железных кубов с историями болезней. Уходя с работы, Дина Вячеславовна или, может быть, Нина Ивановна снимает белый халат и белые туфли и надевает сапожки, способные топать по осенним лужам или по январскому снегу.
Ну да, уже начало января. Сколько же пролежала Ольга тут? Ноябрьские праздники, Новый год — ничего она не помнит!.. Нет, впрочем, немного помнит. Дочки приходили, рассказывали? Или Иван Рубилин? Или сама она здесь, в ординаторской, разглядела на прямоугольнике телевизора?
Вечером 7 ноября было холодно, иллюминация экономная, особенно на окраинах. Но на центральной улице города и на древней вечевой площади, окруженной приземистыми башнями местного кремля, молодежь гуляла.
По центральной улице шли парни и девчата и горланили: а-а-а, у-у-у! Не какие-либо членораздельные фразы — просто крик. Плотный, густой, пестрый крик. Масса крика, ора, из которой можно лепить все, что угодно… Нет, это не Оля в Александровском саду тогда, давным-давно плакала и кричала, и не Ольга теперь, в ординаторской, от дикого жара… К дочкам Ольги Пахомовой привязался какой-то модный лоснящийся бородач: «Обратите внимание, как мычат! Словно глухонемые! Материал, плоть, из которой в муках еще должна родиться разумная речь, а пока остервенелое мычание!» Андрата стала спорить, а Паня сама завопила: «Не хочу никаких ваших мук!» И заявила: «Мой крик вполне разумный! Потому что иначе от вас не отвяжешься!.»
Даже лежа в постели, можно было представить себе, какая сегодня выдалась ветреная январская ночь: за окнами гудело и ухало, фрамуга отхлопывалась сама собой.
Ольга уже умела вставать. Она подошла к окну. Внизу во всю ширину глазированной, с темными вмятинами поляны резко раскачивалась длинная тень от фонаря. Это было похоже на стремительные вымахи ракет. А дальше лес, прорезанный поздними фарами машин. Шоссе там. Большой великолепный мир, захваченный работой, заполненный ею, живущий.
И вдруг она нашла неправильность в тщательно продуманной кампании: да, конечно, она собиралась помешать ему, работающему так напряженно, собранно, энергично и, слава богу, чувствующему себя великолепно! Он захвачен работой, заполнен работой, он старается вылепить из массы крика, ора что-то хорошее. Зачем же мешать ему?! Зачем напоминать о больнице?! Хорошо, что вовремя спохватилась. Если она может подарить ему лишний час полноценной работы — без напоминания о недугах, о неизбежности старости и смерти, — пусть будет так!
И кроме того, подумала Ольга, надо знать свое место: было бы нелепо, если бы, допустим, в ординаторской туфли, вместо того чтобы стоять у перпендикуляра ножки стола, взобрались на железные кубические шкафы с историями болезней!
И она не стала проводить свою продуманную кампанию, она не стала передавать ему привет.
— Как вы все там себя чувствуете? Как вы все там работаете? — спросила она.
— Подождите минуточку! — сказал Игорь Прокофьевич кому-то. — Столько дела! — сказал он Ольге.
Кажется, он очень молод, и, наверно, поэтому такая нескрываемая гордость в его словах «столько дела».
— А вам уже гораздо лучше, верно?
— Верно.
— Абсолютно времени нет, — повторил Игорь Прокофьевич.
…Ольга выздоравливала. Врачи сказали, что недели через две ее, безусловно, выпишут.
Она уже умела ходить не только по ординаторской, но и по коридору, и даже по лестнице. И она уже помнила не только пожар на корабле, а то, что было перед пожаром. Она помнила, что была ночь будто в огнях салюта — так сверкало северное сияние. Помнила, что в каюте капитана разговаривали трое — Николай Крупицын, капитан судна и она сама.
И, выздоравливая, она все более ясно вспоминала то очень важное, что сказал Крупицын и чего она совсем не помнила еще недавно, когда все кричало и стонало вокруг. Да, она уже ясно вспоминала, как сказал Николай Крупицын: «Предотвратить катастрофу». Только он имел в виду не катастрофу на корабле. И Ольга уже совсем точно вспомнила фразу Николая: «Предотвратить экологическую катастрофу на планете!»
А потом и дальше вспомнила, хотя Крупицын говорил очень по-книжному: «Природные ресурсы планеты истощаются, и уже одно это когда-нибудь заставит человечество сделать упор на развитие духовных потребностей».
И однажды, когда она сидела в жестком кресле плохо освещенной больничной гостиной, ожидая кого-нибудь с завода, случилось чудо. По коридору торопливо застучали высокие каблучки доктора Дины Вячеславовны, будто обгоняя ее восклицания:
— Где Ольга Владимировна Пахомова?! Где больная Пахомова?!
Вбежав в гостиную, Дина Вячеславовна кинулась к настольному телефонному аппарату, схватила его и поставила на колени Ольге:
— Пожалуйста, позвоните Андрею Степановичу Вагранову, он очень просил! Вот номер его прямого телефона. — Дина Вячеславовна сунула в руку Ольге клочок газеты.
— Я знаю номер.
Ольга не поняла, прошептала она эти слова или они вырвались ликующим восклицанием вслед убегавшим каблучкам. Но пальцы не слушались, она еле-еле набрала номер.
— Я звоню вам, Андрей… — Она почти задохнулась их трудом выговорила: — Андрей Степанович…
— Нет, это я звоню вам, — живо перебил он, — как вы себя чувствуете?
— Очень хорошо… Так неожиданно… Я как потерянная… Очень великолепно… — Она не понимала, что говорит. Слова отрывисто вырывались из горла. Она догадалась, что это плач такой, она так плачет. И отстранила трубку, чтобы он не услышал. И тут же снова прижала ее к сухой горячей щеке. И различила его давний-давний голос:
— Не надо… Не все еще потеряно.
— Я не плачу… Спасибо вам большое.
— Пожалуйста, поправляйтесь. А потом можно будет встретиться… Хоп, как говорят таджики.
Ольга невольно рассмеялась.
Слова «пожалуйста, поправляйтесь» он произнес без паузы между ними, хотя, наверно, после машинального «пожалуйста» в ответ на «спасибо вам большое» у него была мысленно точка. А так без паузы получились, что он просил Ольгу поправляться…
Но так получилось, и в душе Ольги целый день звучали-повторялись без всяких знаков препинания два слова «пожалуйста поправляйтесь»…
…И ей приснилась гроза. Сухая гроза Индии, когда оглушительно отрывисто каркает исполинский гром, и небо сухо раскалывается, и сквозь длинные узкие трещины на мгновение видна сияющая бесконечность. И Ольга сама была необъятным небом, которое раскалывалось. Длинные узкие трещины как гигантские морщины… И наконец она заснула, когда догадалась положить под подушку два изумительных слова: «пожалуйста, поправляйтесь». Во сне слова светились, прочно припаянные друг к другу, и выгибались радугой сквозь прохладный голубой дождь. И под их радужным семицветьем Ольга вошла не то в редакцию, не то во второй аппаратный цех…
— Ну что, поправилась? Ты, говорят, и ночь, и все утро проспала. Сейчас пятница, полдень.
Озабоченный голос был не его, а Шуры Лаврушиной. Ольга открыла глаза, увидела на табуретке возле стола Александру Матвеевну, вскочила, подошла к ней, обрадованно чмокнула в щеку и уселась рядом.
Александра Матвеевна положила руки на стол и глядела на них, на свои заскорузлые мозолистые руки с длинными пальцами, сильные и уверенные.
«Смотрит так, словно не ее руки, а чужие», — подумала Ольга. Она вдруг вспомнила себя девчонкой, в церкви, когда хоронили тетю Варю, не родственницу, а просто работягу, помогавшую Олиной матери растить дочку. Тетя Варя, ушедшая во время революции из монастыря, лежала в гробу в черном апостольнике; лицо ее уже изменилось, стало землистым, а руки все еще были как живые — сильные и уверенные. И когда стали заколачивать гроб, рабочий звук удара молотка, такой, казалось, чуждый церкви, был родственным и близким мозолистым рукам тети Вари…
«Что-то я… уж не хоронить ли собралась Шуру!» — мысленно одернула себя Ольга. Но, внимательно взглянув на давнюю товарку, снова обрадовалась: оправилась уже от потрясения! Внешне, правда, была она поникшей, и все-таки странно чувствовалась в ней затаенная сила и уверенность в себе — от этих самых рук, наверно.
— Да, о руках думаю, — сказала Лаврушина так, будто ответила Ольге. Осторожно провела пальцем по длинному мясистому зеленому отростку кактуса, стоящего на столе. — Взгляни, как на палец похож отросток-то!.. Так вот о руках монтажницы… У каждой панели есть труднодоступные места, где, чтобы закрепить провод на клемму, надо спокойно направить винт в отверстие и отверткой завернуть накрепко. А у кого короткие пальцы, той трудно дотянуться, у нее крепеж может упасть и попасть в контакторы или в тепловое реле…
— ОТК обнаружит! — покачала головой Ольга, незаметно для себя втягиваясь в обсуждение возможного случая.
— Может не обнаружить. Там же все закрыто, только шайбочка проникает. А потом, когда вибрация на корабле, эта шайбочка может трястись-трястись, ползти-ползти и попасть в контакт, замкнуть… Я не говорю о том, что, так было. Я о другом — о таланте.
— А у кого из монтажниц неподходящие руки? — спросила Ольга, глядя на длинные заскорузлые пальцы Александры Матвеевны, осторожно поглаживающие колючие отростки кактуса.
— Неважно, у кого именно. Бывает, что талант подчиняет себе всю физическую суть человека, — задумчиво продолжала Лаврушина, — или же не талант, а характер. Тоже может он подчинить себе физиологию. А есть такие, у которых ни характера, ни таланта на монтажницу, ни физических данных. Ведь талант не только в рисовании, как у Маши Бобровой, но и в монтажном, или слесарном, или другом рабочем деле очень нужен.
Будто предугадала возможный вопрос, Александра Матвеевна объяснила:
— Видела я, что таланта, ну, к примеру, у Стекловой нет, потому что воображения нет у нее, а воображение от таланта. И терпения нет, которое от характера. Евдокия Михайловна в монтажницы попала случайно. Ведь кто с талантом, тот может определить и свое место в жизни, и справедливо оценить другого человека, потому что сам его талант выполняет эту задачу — справедливо мерит, оценивает. А у кого таланта нет, тому нечем справедливо измерить, оценить себя или других. Талант как точный измерительный прибор, и если его нет при тебе, значит, нет! Ничего тут не поделаешь! И когда нет таланта, тогда человек опирается на склоки, на пересуды, пыжится, дуется: мол, есть у меня измерительный прибор, точная шкала, эталон из Палаты мер и весов! А сам ни о чем таком, то есть о справедливом измерении, знать не знает, представления не имеет! Бригадой управлять, — заключила Лаврушина, — значит уметь правду сказать человеку: годится он для дела или нет. Не умела я этого.
— Я виновата, — сказала Ольга. — Давным-давно, еще до… этой моей командировки, я советовала Оградовасу поговорить с тобой всерьез, в открытую о некоторых современных проблемах, особенно о механизме управления на уровне бригады. Советовала. А почему сама не пришла к тебе с этим разговором?!
Александра Матвеевна медленно отвела взгляд от своих рук, стала смотреть на Ольгу, глаза в глаза. Сказала:
— Я тоже долго болела. Всего несколько дней работаю. И до сих пор переживаю. Не за бригадирство, а за то, что́ я создавала, чего добивалась в бригаде, что надо удержать. А Юлка Дерюгина разве удержит?.. Я приходила — и прямо сразу: «Девочки, надо сделать то-то и то-то». Я на работу шла приготовленная, а они — каждый день вижу — встанут кучей и обсуждают, это у них демократия! Да ведь смех один, о чем колготятся! «Тетя Шура иначе говорила!», «Тетя Шура другое говорила!..» И на меня то одна, то другая взглянет так, что сердце переворачивается!
— Значит, бригадир ты или нет, а все же ориентируются на тебя, значит, не кто-нибудь, а ты должна удерживать то, чего сама же добилась! — вставила Ольга, чувствуя особенную важность их разговора.
— Так ведь гордость у человека есть? — тихо спросила Александра Матвеевна. И повторила, будто подтверждая только что сделанное ею открытие: — Есть у меня гордость! Разве мало я для бригады сделала?! За инженером три хода ходила, добивалась, чтобы расширили участок и длинные верстаки распилили пополам, чтобы по два человека работали. Инженер все отмахивался, так я мастера, Бориса Ивановича, убедила. Он отозвался. Теперь коротенькие верстаки стоят, я за верстак захожу, подключаю концы проводов, а когда были длинные — приходилось изворачиваться, ребра болели. Добилась пневматических ножниц, — продолжала она, и Ольге казалось, что давняя ее товарка уже овладела своими руками, спокойно опирается на них. — Добилась, а ведь сколько пришлось твердить: «Дайте нам ножницы наподобие пневматической дрели! На коленках режем провод, коленки болят». Понимаешь, Оля, у нас были ножницы… ну как клещи, которыми когда-то солдаты на фронте перерезали проволоку, а мы резали провод «15-квадрат» и «25-квадрат». И пневматические-то вначале были маломощные, и опять я за инженером ходила, и он сделал наконец перерасчет этих ножниц, перерасчет цилиндра, понимаешь? И в нашем же цехе наши инструментальщики партию новых пневматических ножниц сделали для моей бригады. Теперь на каждом верстаке у нас одни ножницы на двоих, и шланги к ним подведены; разводку сделали, проложили трубы под полом, чтобы шланги эти подвести. И дела эти гордости мне придают и не позволяют себя обесценивать, не позволяют навязываться к тем, кто не оценил!..
— А ты их учила ценить то хорошее, что ты сделала для бригады? (Разговор был совсем не в лад с больничной обстановкой, и Ольга радовалась этому.) И вообще, учила ты их давать правильную оценку как хорошему, так и плохому в работе каждого члена бригады? По-моему, надо учить. На производственном совещании, на собрании по подведению итогов социалистического соревнования, обсуждая план, анализируя проделанную работу… Понимаешь, извини меня, но бригадир, не умеющий пользоваться механизмом управления, не выявляет, а подавляет интересы и потребности членов бригады… Я по-газетному, но это точно.
— Не терплю говорильни. Никого она не цепляет.
«Тебя-то вон как зацепила, лишила бригадирства», — подумала Ольга.
— Не терплю говорильни, — повторила Лаврушина, — тебя не стала бы утруждать пересудами, да еще в больнице, если бы не одно дело…
Александра Матвеевна запнулась и словно оцепенела. И Ольга молчала. Ждала. Наконец Лаврушина произнесла, будто прочитала по складам:
— Брак, из-за которого Крупицын погиб и ты чуть не сгорела, случился не тогда, когда Юлку избрали, а еще в мое бригадирство. Во время аврала.
— Откуда ты знаешь?.. Ведь я не успела разобраться на Севере с рекламациями! — воскликнула Ольга.
— Павел. Он верит в меня, верит, что выдержу правду. Он все узнал. Он ведь готовит выставки. У него есть даты выпуска и транспортировки продукции. Бракованная панель из партии июньского аврала.
Ольга молчала, смотрела в окно. И снова белые занавески на миг стали клубами дыма — даже задыхаться стала, но совладала с удушьем. Она тоже может выдержать правду. Она виновата в том, что вспоминает все оправдывающее завод: Крупицын сам отвлек дежурного в отсеке управления электрооборудованием корабля разговором, который вполне можно было отложить; Крупицын не надел тогда защитный спецкостюм (из экипажа корабля никто не пострадал). Она виновата в том, что пытается заслонить вторичными оправданиями преступный факт — бракованную продукцию завода…
— Не знаю, что мне делать, — призналась Александра Матвеевна.
— Ты должна снова стать бригадиром, раз у Дерюгиной не получается. Понимаешь, твой долг… Сама попроси Дерюгину, чтобы она тебе уступила…
— Ну что же, — деревянно согласилась Лаврушина, — поклонюсь девчонкам…
Вечером того дня, когда Ольга возвратилась домой из больницы, к ней пришла Марьяна Крупицына.
В просторной квартире было тихо: Рубилин — в редакции, Феликс — в библиотеке, Паня — в родильном доме…
Ольга в темных спортивных брюках и фуфайке почувствовала себя странно неловко перед дородной золотоволосой красавицей в черном шерстяном платье с оранжевой каймой на подоле и оранжевым кушаком. Прежде чем сесть, Марьяна чуть-чуть презрительно взглянула на жесткое кресло. Вывернутые ноздри ее раздувались.
— Я насчет названия бригады пришла вам сказать, чтобы вы повлияли. Как шеф нашего цеха от партийного комитета. Возражаю я против того, чтобы бригада была имени Николая Крупицына… И в такой бригаде не останусь. Пусть тогда директор назначит, меня мастером или еще кем-нибудь… Они не имеют права каждый день мне напоминать о Крупицыне, нервы трепать. Я думать о смерти не хочу. Потому что жить хочу!
— Почему нельзя присвоить бригаде имя вашего погибшего мужа? — ровно спросила Ольга и добавила иронически: — Надеюсь, вы не… зомби?
— Чего?
— Английский писатель придумал такое племя примитивов… Ну примитивных людей… Зомби тут же забывают своих умерших так, будто человека и не было никогда.
Марьяна придвинулась к Ольге и, тяжело дыша, зашептала:
— Вы что же думаете, я не переживала?! В зеркало на себя смотрела, твердила: «Гадина, сволочь, существуешь! Потеешь — деньги зарабатываешь, гнездо вьешь, как вила, жрешь, а он погиб! И в постель будешь ложиться…» И буду! — хрипло воскликнула Марьяна. И снова зашептала: — Может, если кто из этих, как они зовутся, лицемеров услышал бы меня, воззрился бы: «И это женщина говорит!» А как, такой плюгавый чистоплюйчик думает, может говорить баба, которой мужик нужен?! Да я любого мужика, который мне покажется, у любой бабы отберу как хозяйка! Потому что мне он больше нужен, чем ей, и ему со мной лучше будет, чем с ней!.. Да чего ты пятишься от меня, Ольга Владимировна? — Марьяна цепко схватила Ольгу за руку. — Твоего Вагранова — говорят, ты его любишь — не отберу, ни к чему мне такой! А ты, недотрога, не сумела его завоевать! Все молчком, все с боязнью да с оглядкой, когда надо было во весь голос, во весь дух, вот так! — Она рванула Ольгу на середину комнаты и тут же брезгливо оттолкнула. Сумочку свою швырнула на пол и, раскинув руки, пошла по кругу, все убыстряя скользящий шаг. И заметалась, как черный вихрь, пронизанный молниями.
— Ведьма! — вырвалось у Ольги, наверно, так, как могло вырваться когда-то у тети Вари.
Марьяна же распласталась на полу как черная, обломанная грозой ветка, но мгновенно вскочила с восклицанием, в котором — или так показалось Ольге? — не было никакой хрипоты:
— Царица я в пляске! И в постели я царица! Я… — она запнулась, — вроде тот самый венец творений, а творение мое вокруг: в уюте, в теплоте, красоте, которую я сама же, своими руками сделала, в которую свой смысл жизни вложила!
Марьяна оглянулась вокруг, скривив губы, что почти обезобразило ее. И Ольга увидела свою большую, очень скромно обставленную комнату глазами гостьи: ну да, конечно, да, наверное, никакого уюта, никакой теплоты, красоты. И услышала напористый шепот:
— Может, и хотела бы ты уют создать, да поздно, много лет тебе уже, молодости не вернешь! А любви, может, вообще никогда ее у тебя не было, Ольга Владимировна!.. Ведь любишь одного, потом любишь, другого — и то и другое настоящее! Но в пустоте, как здесь, — Марьяна снова оглядела комнату, — ни одной настоящей любви не может быть. Любовь свою надо подвести не к жесткой койке, как в общежитии, а к белоснежным облакам, и чтобы ноги ступали мягко по ковровой дорожке, а то и по ковру, будто по зеленой траве-мураве, как в стихах сказано. И чтобы ничего ты не помнила грубого, обидного, несправедливого, а только то, что твой мужчина ласкает тебя, глядит на тебя глазами ночными, неотвратимыми — опять же как в стихах, — что он с тобой во весь свой рост, каждым мускулом, каждой извилинкой, и уже не знаешь, чья рука, его или твоя. Конечно, до того побранишься иной раз. А тут помиришься! — Озорно сверкнув глазами, она добавила: — Иногда два раза подряд помиришься, а то и больше!.. — Марьяна подняла свою сумочку с пола, порылась в ней и вытащила замызганный листок. — Вот переписала у соседки из книжки… Вы не думайте, что я совсем без образования, просто не удалось кончить ничего. А стихи в школе очень любила. И песни. Это теперь у меня голос такой. После Севера. Стишок я почти наизусть выучила. Светлана Сомова сочинила. Такая рыбья фамилия, а все понимает. — Марьяна прочитала чуть-чуть нараспев:
А значит, не знала страсти я,
Не ведала в нищей робости
Ее высокого счастья,
Ее прекрасной суровости.
. . . . . . . . . . . . . .
Земля ты обетованная,
Зеленая, первозданная,
Волнение океаново,
В котором рождаюсь заново,
И тихое упоение
Безгрешности и беспечности,
В котором одно мгновение
Нужней и огромней вечности.
Глядя на Ольгу яркими светло-карими глазами, Марьина произнесла удивленно:
— И не поймешь всего!
Помолчала, завороженная стихами, и добавила убежденно:
— Одно понятно, что в нищете и робости никакой любви нет!
— Послушайте, — звонко сказала Ольга, чувствуя, что защищает не только свою почти уже прожитую жизнь, но все свое поколение, не знавшее в юности ни ковров, ни даже белоснежных простыней. Защищает мужчин своего поколения — добрых, нежных больших людей, умевших отдавать женщинам свои фронтовые панки. Умевших беречь любовь, ограждая ее от похоти. — Понимаете, — продолжала она, — правда, я не уверена, что вы поймете: сила и прочность любви определяются не только тем, что находится вокруг двух любящих, но главным образом тем, что в них самих. Их способностью к отдаче и восприимчивости. Это угадывается буквально в первую минуту встречи двух людей. И потом остается на всю жизнь. Годы не играют никакой роли… Я действительно очень старая; мне не пятьдесят лет! Мне сотни лет!.. Может, слышали, — Ольга вскинула голову и слабо улыбнулась, — есть такая Джульетта у Шекспира, Ромео и Джульетта, слышали, конечно! Ей триста лет. Понимаете, мне триста лет уже. Лаура у Петрарки. Несколько сот лет… Я Катя Трубецкая, Маша Волконская. Тоже больше ста лет. И я та никому не известная, давным-давно умершая русская женщина, которая вон там, — Ольга показала рукой за окно, — у древней стены нашего кремля, ожидала возвращения любимого с поля битвы. И я та никому не известная русская мать, которая еще тысячу лет назад видела в своем любимом свое дитя… И еще вот что. Быть хозяином жизни не значит хватать все, что тебе кажется твоим!
Марьяна молчала, глядя на Ольгу яркими круглыми глазами.
В передней она высморкалась, торопливо надела светлую шубку и меховую шапочку. И уже от двери обернулась, сказала вызывающе, со слезами в голосе:
— Шубку эту купила я в Мурманске!
Иванов предложил, чтобы небольшая делегация съездила в Москву, ознакомилась с опытом бригадной работы. Озолов вяло согласился. Он стал замкнутым после трагического случая на Севере, заметно реже звучали в его речи выражения «как я сказал, так и будет», «мой завод», «я решил», «я отвечаю»…
Однажды Иванову пришло в голову, что «ячество» директора обернулось против него же: логически неумолимо подсказывало ему: «я ответствен за катастрофу».
В Москву поехали Иванов, Александра Матвеевна Лаврушина и Владимир Веприков. Два дня, пятницу и субботу, провели они среди рабочих, в заводоуправлении и в цехах, заполнили записями по объемистому блокноту каждый. И когда директор завода спросил, каково, по мнению гостей, главное преимущество метода долгосрочного личного планирования, они оказались единодушными: повышение качества!
— Словом, будем докладывать у себя на расширенном заседании парткома, — сказал Иванов.
В воскресенье перед отъездом домой присоединились к экскурсии в Кремль, во Дворец съездов.
…Группа экскурсантов уже вышла из зала заседаний Дворца съездов, а Александра Лаврушина все сидела, как пристроилась во время объяснения экскурсовода, — до трибуны рукой, подать. Впервые была она здесь.
Над трибуной и над ступенчатыми столами, что подальше, — красное знамя как живое, развернутое вроде бы на ветку. И на алом вымахе профиль Владимира Ильича Ленина.
И необыкновенные мысли обступили Александру Лаврушину — будто и не ее мысли, а отсюда они, из зала заседаний. И так тесно обступили, что даже жарко ей стало и сердце заколотилось. Будто прямо-таки к ней лично, к ее душе обращался Владимир Ильич.
Обращался к ней Владимир Ильич не только с высокой оценкой всей ее трудовой жизни, а и со строгой критикой, но в словах его была поддержка. На высокую оценку Александра Матвеевна не знала, как реагировать, смущалась. И здесь, в огромном, пока безлюдном зале — лишь Владимир Ильич да она сама, — задумала по возвращении на завод написать письмо в партком, что решила вновь принять бригаду.
Сложилось коротенькое письмо, и тут же стали дополнительно к нему разные соображения возникать, ведь всего в письме не уложишь! Соображения такие, что меры надо принимать к нарушителям дисциплины и одновременно продвигать лучших, особенно молодежь. К управлению продвигать их по разным путям-дорожкам, что начинаются у каждого верстака на участке бригады. Машу Боброву, художницу, выдвинуть надо в депутаты районного Совета; Юлию Дерюгину, одновременно исполнительную и волевую, — заместителем Александры Матвеевны по бригаде. И все меры — как наказания, взыскания, так и одобрения, поощрения — стараться через бригаду проводить, учить людей взыскательности и доброте, одним словом, справедливости.
Валентин Гребешков оказался в затруднительном положении.
— Мы очень просим присвоить нашей бригаде имя Николая Крупицына, — говорила Юлия Дерюгина. — Будет как бы новая бригада. И тогда Александра Матвеевна согласится быть бригадиром. И тогда мы даже сможем норму выполнять за Крупицына. Так же, как в других цехах за других героев!..
— Николай Крупицын не герой, — озадаченно поправил Валентин.
— Все равно!
— Все равно! Он был очень хорошим работником. Это точно. Мы узнавали! — поддержала Настя Кометова.
— Действительно ли бригада монтажниц в январе опять недотянула план?
Дерюгина молча кивнула.
— Мы… переживаем… — вымолвила Василиса Кафтанова и оглянулась на Машу Боброву.
— Спрашиваю для уточнения, — объяснил Гребешков. Металлически объяснил, но чувствовал сам, что в голосе радость. Она сочеталась с некоторой растерянностью, но радости этой Гребешков скрыть не мог, как ни старался. Упрекнул его недавно секретарь парткома за то, что вопрос о строительстве стадиона общественными силами чуть не ускользнул от внимания комитета комсомола; в бытовке сначала обсуждался вопрос, а не на комсомольском собрании.
«И вот сейчас все-таки в комитет комсомола пришли, — внутренне радовался Гребешков, — есть все-таки сознательность!.. Каждого перенесенная тяжесть чему-то научила. Чему-то научила…»
Мысленно Гребешков забуксовал на этих словах. Радость его потускнела. Молчание затягивалось. Монтажницы так настойчиво-выжидательно глядели на секретаря комитета комсомола, что он во взгляде их вдруг прочитал: «А ты сам чему научился?»
Валентин Гребешков не знал, чему научил его трагический случай на Севере. Гребешков не знал даже, действительно ли спрашивали его глаза монтажниц или просто ему почудилось. Но он знал, что, пожалуй, впервые с момента избрания его секретарем комитета комсомола на него свалилась необходимость лично принять важное, неотложное решение. К нему, вожаку заводского комсомола, пришла бригадная молодежь. К нему все они будут обращаться и впредь, если он не уронит сейчас своего авторитета.
Выигрывая время для размышления, Гребешков стал перебирать бумаги на столе, выдвигать и задвигать ящики. Впрочем, действительно надо было найти что-то, но он никак не мог сообразить, что именно.
Бригада, почти сплошь комсомольско-молодежная, просит присвоить ей имя погибшего Николая Крупицына. Погибшего по вине кого-то из бригады. Хотя еще не пришло в область заключение комиссии, фиксирующее характер брака и устанавливающее его дату, но заводскому активу уже было известно, что бракованная панель из партии июньского аврала.
И как раз когда Валентин Гребешков собрался подумать о том, какие положительные эмоции могли бы вновь сплотить бригаду, сами монтажницы пришли ему на помощь.
Секретарь комитета комсомола предвидел, что, если завтра на расширенном заседании парткома он поддержит просьбу монтажниц, возможно, будут возражения: Николай Крупицын не космонавт, не Герой, не участник Великой Отечественной войны. Обыкновенный человек. Вроде рядового солдата. Хорошо работал — и все тут. Даже орденом не награжден.
Серьезные, обоснованные возражения. Кто их выдвинет?
И тут Валентин Гребешков понял, что возражения были… у него самого! Не кто другой — он сам их сформулировал и выдвинул. В нем самом жило противодействие необычному, нешаблонному предложению.
…Перебирал бумаги Валентин Гребешков, перекладывал папки в ящиках стола, а монтажницы молчали. И чувствовал секретарь комитета комсомола, что не может ответить он отказом на это терпеливое молчание. Что-то рушилось в его душе.
Девиз «Твердость, настойчивость, уверенность в себе» ломался, а нового не было еще…
Понял, что ему подсознательно хотелось найти небольшую фотографию Николая Крупицына. И тут же нашел ее наконец! Не помнил точно Валентин, где он заснял начальника лаборатории. Кажется, на областном пленуме комсомола? Да, там. Гребешкова попросили сделать снимки президиума и зала для фотовитрины. Крупицын был в президиуме. Снимок получился удачный. Гребешков напечатал копию для своей папки лучших фотографий. И сейчас на Валентина со снимка глядело лицо, выражающее скорее внимание и собранность, чем твердость, настойчивость и уверенность в себе. Глядело такое лицо, какое бывает у человека, приступающего к большой работе, умеющего хорошо работать.
Гребешков отдал снимок Марии Бобровой:
— Нарисуй с этой фотографии портрет побольше. Ты художница… Будет висеть на участке вашей бригады… Надеюсь, будете работать хорошо… Хорошо работать! — повторил он, не найдя других, более сильных слов.
Валентин Гребешков понял, что, пожалуй, впервые взял на себя ответственность за решение вопроса. Но в ту минуту он еще не сознавал, что простые слова «хорошо работать» уже стали его девизом…
Ольга все время ждала нового телефонного звонка Вагранова. Радостно ждала сначала. Но постепенно уверенность в том, что он позвонит, стала убывать. И неуверенное ожидание не помогало, а мешало ей в работе, сковывало ее.
На партийно-комсомольском активе оно тоже мешало Ольге Владимировне полностью включиться в рабочую атмосферу. Слушала доклад Иванова о работе лучших бригад московского завода и машинально косилась на телефон: вдруг Андрей Вагранов позвонит сюда, в зал заседаний? Однако, несмотря на свою нервозность, она заметила отличное настроение докладчика, возбужденность Веприкова, строгую собранность Лаврушиной и отчужденность Озолова, который сидел за столом президиума, чуть откинув назад большую голову и уставясь дымчатыми очками в потолок. Отметила Ольга для себя еще важную деталь: молодые монтажницы уселись плотно вокруг Александры Матвеевны, и было ясно, что уже не придется ей «кланяться девчонкам», чтобы вернуться на пост бригадира.
Докладчик начал с прошлого своего завода. Впрочем, не на такое уж далекое прошлое оглянулся он — всего на пять лет назад.
— Мы выпускали некомплектную продукцию! Наша продукция тогда нужна, ее можно сбыть только тогда, если она скомплектована, то есть электроаппаратура плюс электродвигатель. Что нетрудоемко и оценивается неплохо? Электроаппаратура. Что более трудоемко и менее рентабельно? Электродвигатели. Ну мы и гнали только аппаратуру, благо отчитывались по валу!
— Вы про баржу тоже, что говорится! — вдруг подсказал Оградовас.
— Не забуду про баржу! — пообещал Иванов. Он обрадовался неожиданному вмешательству беспартийного начальника цеха, сразу придавшему заседанию непосредственность, которая сегодня, по мнению Олега Сергеевича, была необходима, и рассказал эпизод с баржой.
Члены парткома помнили, а многие комсомольцы могли не знать: склады завода были настолько затоварены аппаратурой, что пришлось нанять баржу и грузить на нее никому не нужную продукцию. Огромная баржа с горой сваленных на нее изделий — воплощением рабочего старания, терпения, энергии, авралов — несколько недель стояла у причала рядом с мощными корпусами цехов как наглядный укор всему заводскому коллективу.
— Баржу ни к чему! — негромко сказал Озолов. — Отвлекает, уводит в сторону.
— Да я для образности ее, — признался Иванов. — Не прошлое охарактеризовать, а нынешнее! У нас и в словесном обиходе, даже в общественном сознании есть еще такие «баржи» с ненужным грузом! С понятиями, которые давно не «работают». Например, в отношении норм. Ручаюсь, многие уже пришли к выводу, что нынешние нормы устарели, стали тормозом…
— Я пришла к такому выводу, но была уверена, что это мое личное скромное открытие, — неожиданно вставила Ольга.
Докладчик заговорил о том, что монтажниц, по-видимому, обижала несправедливость в оплате их труда: они действительно работали сверхурочно гораздо чаще, чем токари и слесари-сборщики, а получали меньше. Это происходило опять-таки из-за несовершенного нормирования.
— Планировать индивидуально производительность труда каждого члена бригады и ежедневно определять его результат, так я понимаю? — спросил мастер Борис Иванович Шаргин.
— Вот именно, — одобрительно кивнул Иванов, — не пресловутым «методом тычка»: мол, возьмем более высокие обязательства, посмотрим, что получится. Нет! Повышение производительности труда будет запланировано для каждого и выражено в рублях. Если растет у рабочего заработок, значит, он дает больше продукции… Как это запланировано у москвичей, о том Александра Матвеевна расскажет.
— Я понимаю так, чтобы не было психологического барьера, — вставил Оградовас и продолжал, пропуская добрую треть слов в предложениях: — Год уже рабочие сами регулировали зарплату. Утром в бытовке о чем? О том, что зачем перевыполнять. Перевыполнишь — срежут. А сейчас убираем нормы из головы! О заработке речь — не о нормах!
Ольга заставила себя сказать несколько слов:
— Не надо думать, что мы вдруг решили ликвидировать нормы выработки. Нет, конечно! Наоборот, надо добиваться, чтобы нормы непрерывно выверялись с учетом прогресса техники и совершенствования технологии…
— Ольга Владимировна, надеюсь, понимает, — сказал с привычной долей язвительности Озолов, — что надо будет еще более укрепить экономическую службу, ввести дополнительные обязанности для плановиков и экономистов.
— Ольга Владимировна понимает, — тихо ответила Ольга. — А все ли понимают…
— Подождите, — Озолов, как обычно, сумел утяжелить интонацией свой довольно высокий голос, — кто чего не понимает — потом. Сейчас я к мастерам. Надо, чтобы мастера помогли рабочим составить личные планы. Понятно, Борис Иванович? Спрашиваю вас, ибо вы тут единственный из мастеров. И это, кстати, неправильно.
Мастер и секретарь парткома ответили одновременно, что-то вроде двойного эха получилось:
— Понятно.
— Неправильно.
Преодолевая свое похожее на равнодушие оцепенение, Ольга продолжила:
— …Все ли понимают такую простую вещь: что, если комсомол не возьмется?
Комсомольцы задвигались на своих местах, зашептались. Из шепота выявились реплики погромче:
— Раз личный план у каждого члена бригады, значит, ты личность, а спроси тебя: что это такое?.. На заводе в Москве я с ребятами разговаривал, они на эту тему здорово рассуждают. А у нас…
Голос был Владимира Веприкова. Все заметили, что Юлия Дерюгина стала подталкивать его, когда он замолчал.
Секретарь парткома охотно предложил:
— Пожалуйста, продолжайте, Володя!
Но Юлке так и не удалось «вытряхнуть» из Веприкова продолжение его речи.
— Потом скажу, — выдавил наконец Владимир.
— Итак, додумались и москвичи и мы до «средней линии», — повторил Иванов, — а теперь я предоставляю слово Александре Матвеевне.
Лаврушина подошла, к небольшой грифельной доске, заранее принесенной в партком, начертила прямоугольник, провела диагональ. И, наверно, многие подивились тому, с каким достоинством и уверенностью держится Александра Матвеевна, кажется, никогда раньше не выступавшая ни на каких больших собраниях. «Значит, не говорильня для нее это», — подумала Ольга.
— Ну вот она, «средняя линия», или «угол подъема», — свободно сказала Лаврушина. — Так, по диагонали вверх, должна расти производительность труда. Москвичи очень хорошо придумали, и мы предлагаем всех рабочих условно разделить на три категории. По производительности труда. Кто выше «средней линии», или, иначе, говоря, «угла подъема», кто на ней и кто ниже. Наша, так сказать, «первая сборная», — Лаврушина взглянула на Юлку Дерюгину и улыбнулась ей, — указывает потолок возможного, то есть того, что можно выжать, чего можно достичь сейчас с помощью техники. Но те, кто пока ниже средней линии, наш резерв. Отказаться от него мы никак не можем… Много у нас заведомых лодырей? Нет, немного, слава богу. Но довольно много таких, кто еще не освоил специальность. Или места своего настоящего не нашел. Или техникой не овладел. Но если даже такого техникой и организацией прижмешь, тут и он выдаст свои возможности.
— А вот здесь мы подходим к самому главному, о чем мы в парткоме вчера и позавчера думали до глубокой ночи! — торжественно произнес Иванов.
«Самое главное» доклада заинтересовало Ольгу вопреки сковывающему ее оцепененью. Исходя из схемы «угла подъема», секретарь парткома предлагал разносторонний план мероприятий, которые обеспечили бы неуклонный рост производительности труда, причем не только на их заводе:
— Инженеры и техники также должны иметь личные планы. Главное их содержание — создание рабочим наиболее благоприятных условий для высокопроизводительного труда!
— И при таком подходе, — оживляясь, подхватила Ольга, — ликвидируются наши парадоксы, когда мастера возят тачки! Внимательный анализ покажет, что здесь слабое место, и заставит администрацию серьезно продумать вопрос о разнорабочих… И в социалистических обязательствах цехов надо запирать: «Изучить и использовать все резервы техники и времени на каждом рабочем месте».
— Вот именно, внимательный анализ, — в тон Ольге продолжал секретарь парткома. — Мы будем искать причины отставания той категории, которая ниже «средней линии», не абстрактные общие причины отставания, а конкретные. Правильно критиковал меня товарищ Черенцов — жаль, нет его сегодня, — что нельзя думать только о бригаде в целом, мол, бригада сделала, бригада перевыполнила, нельзя забывать, что та же, например, бригада монтажниц — это двенадцать характеров, кроме самого бригадира, двенадцать биографий, двенадцать личностей. Одна ниже «средней линии», потому что со здоровьем у нее плохо, а у другой муж пьяница, она изматывается с ним, а третью в автобусе так затолкали, что она в цехе уже ничего не соображает…
— Что же ты предлагаешь: одну развести с мужем, а другой подарить легковую машину? — В реплике Озолова слышалось удивление, смешанное с раздражением.
— Мы предлагаем ставить вопрос о принудительном лечении алкоголиков и о введении дополнительных троллейбусных линий в заводских районах! — твердо сказала председатель профкома Воронина.
— Но прежде всего внимательно анализировать причины отставания, привлекая к этому заводскую общественность, комсомол, — добавил докладчик.
…Ольга передала секретарю парткома записку — попросила разрешения уйти «в связи с неотложными семейными делами». Дождалась уже возле двери разрешающего кивка Олега Сергеевича. Он знал, что младшая дочь Пахомовой в родильном доме, и просьбе не удивился… А заседание шло хорошо, так что дальнейшее присутствие Ольги Владимировны, в которой Иванов видел своего единомышленника в спорах с Озоловым, было не строго обязательным.
Но Ольга не поехала домой. Она вернулась в свою рабочую комнату, села за стол в обычной для нее позе: лицо в ладонях рук.
Да, неуверенное ожидание мешало работе. Мешало широко думать, легко двигаться, убедительно говорить. Ольга чувствовала себя нелепо привязанной к телефонному аппарату. И завидовала себе прежней, той, которая могла поднять телефонную трубку и набрать номер кабинета редактора газеты. Той, которая могла отбросить как пустяк, ерунду чувство женской гордости. Той, которая — подсознательно и осознанно — боролась за свою великую любовь. Боролась и, значит, была как-никак хозяйкой своего чувства… Сейчас Ольга уже не спрашивала себя — чего же она хочет? Кажется, она ничего не хотела. Она оказалась безвольной частицей вечной стихии любви, ее мощного потока, который нес ее неизвестно куда. Любви, не считающей годы, не сравнивающей, не рассуждающей и не борющейся за себя.
Собственно, не все ли равно, поговорит она с Ваграновым или нет, ничего уже невозможно изменить в ее судьбе…
…Возвращалась Ольга домой последним переполненным автобусом: многие ехали на вокзал к ночному поезду в Москву. В автобусе увидела молодую пару и не сразу узнала Юлию Дерюгину и Владимира Веприкова. Не сразу, потому что не ожидала встретить их тут, а также потому, что на партийный актив они пришли, не успев переодеться. Сейчас Владимир был в коротком темно-сером пальто с тремя швами крупной застрочки по низу, с ярким оранжевым шарфом на шее. На Юлии было шерстяное светлое пальто в клетку, красный пуховый шарфик, красная вязаная шапочка, красные перчатки. Губы Юлии были накрашены как-то уж слишком ярко. Но тут же Ольга Владимировна догадалась, что губная помада кажется чересчур яркой на очень бледном лице девушки и что бледность эта не от усталости, а от гнева. Молодые люди явно поссорились еще до того, как вошли в автобус. Они не обращали внимания ни на кого, в том числе и на Ольгу, стоящую почти рядом.
— …И если решил сказать по-настоящему серьезное, надо было договорить до конца, а не трусить, — повысила голос Юлия. Словно исчерпав все доводы, она с непреклонным выражением на лице уставилась на дверь, не поправляя выбившиеся из-под шапочки каштановые вихры.
Владимир стоял рядом, опустив голову, со свернутой в трубку газетой, которую в тесноте умудрялся перекладывать из руки в руку. Потом он скомкал газету и стал неотрывно смотреть на шапочку подруги. «Затянулся актив. А Веприков так второй раз и не выступил», — поняла Ольга.
Владимир явно хотел помириться с Юлией: у него даже губы начинали шевелиться, но слова не произносились. И такой он был несчастный со своим умоляющим выражением лица и молчаливо шепчущими губами, что Ольге захотелось посоветовать девушке: «Ну помирись с ним! Возьми с него твердое обещание быть смелее и помирись! Стоит ли тратить драгоценные минуты молодости на ссоры? Может быть, вам обоим предстоит выдержать в жизни что-то гораздо более серьезное, тяжелое, чем эта размолвка». И вдруг Юлия обернулась к своему спутнику, спросила что-то — сменила гнев на милость. Владимир мгновенно преобразился: снова превратился в мужчину — спокойного, решительного. И между ними уже продолжался разговор, который, очевидно, прервала ссора:
— Видишь ли, Юля, я, конечно, рассуждаю как рабочий человек, хорошо знакомый с техникой… Все приходит в свое время, то есть и цель достигается своевременно, и горючего хватает с небольшим даже запасом. Надеюсь, ты понимаешь?
— Понимаю. И давай так, чтобы больше водочного горючего никогда. Совсем никогда! А то ведь ты до актива умудрился где-то выпить «для смелости», а получилось наоборот!.. Что же касается самолета, то может быть такой фантастический вариант: самолет вырывается за пределы земной атмосферы, и тогда земные представления, земные масштабы, земные факторы уже не играют большой роли. То есть вечное движение к вечной цели. И «запас горючего» не израсходуется никогда!
«Пусть бы осуществился их «фантастический вариант», — мысленно пожелала Ольга.
У Пани родился сын — обогнала старшую сестру, и Рубилин знал, что мальчишку назовут Андреем. Знал, что крохотное существо, которое было некоей частицей его, могло стать его продолжением в жизни, будет носить неприятное ему имя. Не Паня назовет — Ольга вытребует это имя. Молча. Ольга умеет настаивать на своем не словами, а взглядом. Глаза ее в такие минуты казались огромными и сияли, словно заранее истово благодарили за исполненную просьбу.
Паню по возвращении, из роддома встретит сияющий, просящий взгляд матери. Все это знал Рубилин, и так оно и произошло. В какой-то степени он даже понимал Ольгу: она всю жизнь ждала возможности открыто говорить «Андрюша, Андрейка, Андрей», не таясь ни от кого, любить живое существо с милым ей именем; даже Андрату, когда та была малышкой, Ольга тихонько называла Андрюшей…
Рубилин за письменным столом просматривал сегодняшние, воскресные, газеты и наблюдал искоса за семейной сценой: Паня, гордая, повзрослевшая, с атласно-кружевным свертком. Феликс, переминающийся с ноги на ногу, не уверенный в том, что именно ему следует немедленно сделать; Ольга, протянувшая руки к атласно-кружевному свертку.
— Андрюша! — услышал Рубилин Ольгу.
— Мы решили назвать Ваней, — новым для нее, низким, грудным голосом сказала Прасковья.
На миг Рубилину почудилось, что дочка шутит. Расхохочется сейчас: «Здорово мы разыграли деда!» Но веселой фразы о розыгрыше не было. Иван Рубилин медлительно поднялся из-за стола с неожиданным счастливым ощущением во всем теле — ощущением честно и красиво выигранного соревнования. Того самого, давным-давно предложенного ему Ольгой.
— Ваня, говоришь? — грубовато переспросил он. Но сквозь нарочитое равнодушие прорвалось: — Спасибо, дети!
Ольга заторопилась накрывать стол к обеду (Рубилин потом должен был отвезти Паню с малышом в консультацию), уронила тарелку. «Нет прежней координации движений, стареет», — машинально как спортсмен отметил внутренне Рубилин.
— Бить посуду — к счастью! — закричал Феликс.
— Ну и ладно! — слабо улыбнулась Ольга. И Рубилин понял, что она говорит не о разбитой тарелке, а об имени, данном внуку.
Ольга осталась одна. Она шатаясь брела по комнате, кажется, к окну, брела, сдавленно повторяя: «Не ведала в нищей робости ее высокого счастья… в котором одно мгновение нужней и огромней вечности». Сдавленно повторяла осколки строк, прочитанных недавно Марьяной. И они, разорвав горло, вытолкнули крик, стон: «Ой, больно, ой, господи, больно, не могу больше так!»
Говорят, что не бывает несчастной любви, что даже неразделенная любовь — счастье. Те святые так говорят, те хозяева или прислужники рая, которые про ад знают лишь понаслышке. Спуститесь, попробуйте!.. Когда нет у тебя, когда нет в тебе ничего, кроме ожидания, когда вся ты — опухшая и отекшая от слез масса ожидания, неопределенная во времени, может, уже миллионы лет прошли, а может, всего одна минута, масса ожидания, уродливая от ревности, от стыда за самое себя, от неуверенности, от своего унижения, невидимо кровоточащая и бессильно воющая: «Ой, больно, ой, господи, больно, не могу больше так!»
Наконец она дошла до окна, за которым вдали было поле. Ольге казалось, что она идет по этому полю, огромному как планета. Из-под снега торчат коричневые сухие стебельки. А за линией горизонта угадываются горы и реки. Когда-то она радовалась, увидев из окошка самолета узкую синюю речку или резкий профиль горной вершины. Реки, которые она сейчас представляла себе, были тусклыми, горы — расплывчатыми. А серые облака на фоне белесого заката совсем не были похожи на конницу Буденного. Ну что же, лошадь — животное, мозг которого меньше по объему, чем у свиньи. И сама Ольга должна отказаться от яркости и остроты жизни. Она должна изгнать драгоценную и проклятую любовь из своей души. «Интересно, — безразлично думала Ольга, — ведь ничто не пропадает, куда-то должна переместиться эта любовь? Если же она перемещается, допустим, в эти торчащие из-под снега коричневые стебельки, то они должны были бы становиться ярче, а они, наоборот, становятся все более тусклыми. Ах да, — поправила она себя, — это я так вижу их, потому что я отказываюсь от любви, изгоняю ее из души, а для кого-нибудь они именно сейчас становятся все ярче и ярче, даже, может быть, зелеными становятся».
Ей, Ольге Пахомовой, надо заниматься своими непосредственными делами. В начале месяца — анализ производственной работы, отчетность, для которой огромный цифровой материал дают ЭВМ. Потом итоги социалистического соревнования и начисление премий всем службам за достигнутые показатели в соответствии с прочно входящими в жизнь личными планами рабочих. Потом планирование следующего месяца так, чтобы обеспечить неуклонный «угол подъема». И постоянно неослабный контроль за цеховыми бюро экономики. На заводе очень много кропотливой работы, которую надо делать терпеливо, буднично, аккуратно, так, как делает свое дело лучший работник цехового бюро экономики Милочка Дорофеева… Она перевела взгляд на ближние дома — как бы вернулась с дальнего поля сюда, в комнату. Стала смотреть на здание театра. И догадалась, что именно удивило ее однажды на спектакле, когда она из партера поглядывала на ложу Вагранова. Удивило то, что Андрей Степанович похож на жену, ну да, на свою жену похож! Лицо-то стало круглым, как у нее. «Похож!» — прошептала Ольга, глядя на театр. Она поняла, что отныне всегда будет видеть Вагранова так — странно похожим на Прасковью Антоновну.
Вагранов обычно гулял по вечерам вместе с женой. Но сегодня захотелось побыть совсем одному, и потянуло на снежную полевую ширь.
У ворот дачи возилась старуха сторожиха. Вагранов ежедневно видел ее утром в окне сторожки, но имени точно не помнил. Кажется, Дарья Васильевна. Вечером ее сменял сын — инвалид войны. Сейчас старуха, очевидно, поджидала его. Рядом стояло ведро с объедками, которое сторожиха, наверно, собиралась тащить домой кормить поросенка. Она была в темном мешковатом пальто. Кажется, в таком же, какое Вагранов видел однажды из окна редакции на Пахомовой… Теперь Вагранов больше не собирался вести никаких разговоров с главным экономистом завода: Панюша твердо попросила об этом.
Андрей Степанович поравнялся со сторожихой и мельком взглянул в равнодушное рыхлое лицо.
— Добрый вечер, — приветливо произнес он. И потому, что опять забыл, как зовут женщину, добавил машинально: — Это вы?! А это я. Вышел немного прогуляться.
И вдруг сочетание слов «Это вы? Это я!» вспыхнуло, выхватив из давнего, прошлого Большой Кремлевский дворец, Георгиевский зал, ледяную дорожку Александровского сада, песенку «Звезда моя, краса моя…» — дальше слов он не помнил, замерзшую девчонку, стыдившуюся надеть свое рваное пальтишко. Так и шла, перебросив его на руку. А он накинул тогда свой пиджак на ее худенькие плечики, как на деревянную вешалку. Смешная была девчонка, славная. Не отходила от него ни на шаг. Интересно рассказывала про техучебу. Вдвоем с ней редактировали Обращение X съезда комсомола ко всем бойцам, командирам и политработникам Красной Армии. Потом «пароль» придумала: «Это вы? Это я!» Говорила ему: «Вы решил, вы сделал»…
— …Конечно, прогуляйтесь, Андрей Степанович, — привычно вздохнула сторожиха. И бережно подняла ведро с объедками для поросенка.
«Бывает, — продолжал размышлять Вагранов (он нагнулся, машинально сорвал какой-то торчащий из-под снега стебелек и рассеянно улыбнулся ему), — бывает, что растение тянется вовсю, лезет изо всех сил вверх, а что-то помешает…»
На небе проступили звезды. Говорят, что у каждого есть свои звездные «шефы» и над рожденными в июне — Андрей Вагранов родился в июне — сияет созвездие Близнецов. Много звезд в нем, и две главные, две самые яркие — Кастор и Поллукс.
Сегодня Близнецы были видны на небе отчетливо — две яркие звезды, такие юные на вид, стоящие рядом.
Впрочем, Вагранов никогда не умел найти вторую яркую точку своего созвездия…