Высшие проявления человеческого гения тем и удивительны, что о них можно говорить без устали. Это касается Парфенона, Шекспира, Венеции, Рембрандта; то же можно сказать о Луксоре, об «Илиаде», о «Войне и мире». Все это вечные образцы, неисчерпаемая пища как для здравых размышлений, так и для грез.
А потому я не побоялся занять ваше внимание в течение часа, что проведу на этой кафедре, носящей имя Леонардо да Винчи, беседой о Флоренции[6].
Разве ощутили бы мы такую тревогу, такую тяжесть на сердце, узнав, как это было в прошлом году, что Флоренция пострадала от наводнения, едва не разрушившего ее архитектурные памятники, не погубившего все ее великолепие, если бы этот несравненный город не был идеальной родиной всего цивилизованного мира? С самого Средневековья ни стихия, ни войны не были к ней столь жестоки.
Сегодня благодаря самоотверженному труду жителей Тосканы и заботам всей Италии, подкрепленным помощью, стекавшейся со всего мира, последствия этой беды почти полностью устранены; Флоренция снова похожа на саму себя, а страх, который мы испытали, увидев ее изуродованной, сделал нам ее еще дороже.
Если открытия, совершаемые во время путешествий, можно отнести к величайшим удовольствиям нашей жизни, еще большим удовольствием, по-моему, будет вернуться в любимые места, чтобы показать их любимому человеку.
Искусству путешествовать мы учимся у других, а потом уже сами совершенствуем его. Польза, которую мы извлекаем из путешествий, воспоминания, которые храним о них, богатства, которые из них привозим, часто зависят от того, был ли у нас гид — и какой — или нам пришлось блуждать самостоятельно.
Под гидом я понимаю, конечно же, человека, провожатого, потому что печатные гиды, путеводители, как бы тщательно подготовлены, как бы богато проиллюстрированы они ни были, имеют для путешествий такое же значение, как словари — для литературы: иметь их необходимо, но недостаточно. Чтобы путешествие обрело свой истинный смысл, свое глубокое значение, нужно живое слово, приятное присутствие, знания, опыт, тепло попутчика. Нужно, чтобы было с кем обменяться мнениями, поделиться впечатлениями. Одному, с путеводителем в руках, хорошо, наверное, осматривать какие-нибудь грандиозные руины, и только. В таких местах врата времени закрыты; гуляя по ним в одиночестве, лучше ощущаешь значительность смерти. Но с живыми, обитаемыми городами дело обстоит иначе. Там одному только хуже: чувствуешь себя чужим, а потому никому не нужным.
Разные города осматриваются по-разному; разные города и познаются по-разному.
Довелось мне как-то прожить два года в Риме. Когда из Франции ко мне приезжал какой-нибудь друг, никогда до того не бывавший в Вечном городе, возможность показать ему Рим своим особым способом была для меня настоящим праздником. Я встречал друга на вокзале или в аэропорту и, усадив в машину, просил, умолял его не смотреть по сторонам, пока мы не отъедем на несколько километров к югу. Я старался отвлекать его разговорами, всячески удерживать его внимание. Я увозил друга далеко за город, на древнюю Аппиеву дорогу, туда, где по ней еще можно проехать на машине, и только там разрешал открыть глаза. Открыть глаза, чтобы увидеть путь, которым возвращались в столицу триумфаторы, увидеть могилы сподвижников Цезаря, увидеть прячущиеся в зарослях кустарника мраморные лица на гробнице Цецилии Метеллы. А если нам везло с погодой, что нередко бывает в Риме, и небо над темной зеленью кипарисов было по-настоящему лазурным, и солнце пронизывало своими стрелами кроны сосен, и цикады со всей страстью отдавались пению, и стадо овец медленно брело по огромным плитам, источенным ободами античных колесниц, я привозил своего гостя в Рим идеальной дорогой, не изменившейся со времен Стендаля, Шатобриана, а может, и Дю Белле.
И тогда мы проезжали сквозь стену Велизария и огибали чарующую овальную громаду Колизея. Мы выходили из машины у ворот Форума и поднимались по Священной дороге, ступая следами столетий. Вон Нерон, вот Август; там выступал Цицерон, а там был убит Цезарь. По пути мы приветствовали наши детские воспоминания: переводы с латыни, уроки истории, которые, воплощаясь в камне, вдруг переставали быть непонятными, далекими книжными образами.
Затем мы поднимались на Капитолий — взглянуть на Тарпейский утес. Несколько мгновений я предоставлял другу любоваться обширной площадью, гениальной каменной осыпью, усеянной царственными мраморами, после чего предлагал обернуться, чтобы взглянуть на другое проявление гения, площадь, нарисованную, выстроенную, воздвигнутую Микеланджело, вместе с которой глазу открывается Рим эпохи Возрождения, загромождающий небо своими бесчисленными, сверкающими на солнце куполами.
Почему именно так мне нравится показывать Рим? Потому что это город, направленный вовне, город гордыни, город мощи, еще с доцезаревых времен призванный поражать своим великолепием все народы мира. И что-то от этого в нем все еще остается.
Рим не дает вам почувствовать себя дома ни внутри вашего жилища, ни в ваших мыслях. Он подминает вас. Он жаждет вашего внимания, и, чтобы почувствовать, чтобы понять его, вам следует прежде всего подчиниться его страстной властности, его тщеславию.
С Флоренцией совсем другое дело.
Как бы известны, как бы растиражированы ни были ее памятники, все же Флоренция — это город, направленный внутрь себя, город сокрытого могущества, город сокровищ, созданный не столько для того, чтобы поражать мир, сколько для сохранения всего самого замечательного, самого прекрасного, что этот мир произвел на свет. Флоренция — кладовая человеческого гения.
Чтобы полюбить Флоренцию — а для этого ее надо сначала понять, — мне понадобилось время. Мне потребовалось несколько раз побывать там, подолгу оставаться, много гулять, работать, жить, чтобы поближе узнать ее и иметь возможность показывать ее друзьям.
Я не настолько самоуверен, чтобы пытаться рассказать вам что-то новое о Флоренции; многие из вас уже бывали там; другие столько читали о ней, видели столько ее изображений, что им она и так уже прекрасно известна. Нет, я просто хочу предложить вам прогуляться по ней по особому маршруту, открывая ее для себя в определенной последовательности, что, как мне кажется, позволит сделать ваше пребывание наиболее приятным и полезным.
Отправляясь работать в архив департамента или целой страны, нельзя полагаться на случай; то же относится и к Флоренции, заключающей в себе, так сказать, архив западной цивилизации. Для современного мира она то же, чем была в последние века Античности Александрия.
Точно так же нельзя отправляться в паломничество с безразличием в душе; к нему надо подготовиться, обрести определенное желание, надежду. Поездка во Флоренцию — это паломничество к святилищу, где божеством является человек. Спешка и плотные расписания там неуместны. Флоренция создана не для туризма, а для путешествий.
Прежде всего, не надо в первый же день отправляться на экскурсию по Флоренции. Не надо разглядывать ее здания. Привыкните сначала просто смотреть на них, привыкните к краскам ее улиц, к их движению, к их звучанию, к их аромату.
Если будет такая возможность, постарайтесь приехать туда к ночи, именно для того, чтобы не поддаться искушению и не начать сразу все осматривать. Магазины закрываются поздно. Идите в город, придумайте себе насущные нужды. Этот город рожден торговлей — так и идите за покупками. Вам, конечно же, захочется почитать французскую газету, вы наверняка забыли что-нибудь из туалетных или письменных принадлежностей. Сходите купите все это, не поднимая глаз выше мостовой, выше витрин. Спросите лучший канцелярский магазин, где продается веленевая бумага и бумага верже всевозможных цветов и форматов. Так, сами того не зная, вы побываете на площади Синьории. Лучший парфюмерный магазин находится неподалеку от виа Кальцуайоли, то есть от улицы Сапожников; лучшие книжные магазины — там же. А тюбик аспирина, без которого вы ну никак не сможете обойтись, покупайте только в той старой аптеке на виа Торнабуони, что напротив лавки перчаточника, у которого вы сможете приобрести пару перчаток взамен тех, что потеряли в поезде. Пройдите через жуткую площадь Республики с ее непропорциональными галереями девятнадцатого века, построенную на месте древнеримского форума. Она скоро станет вам родной и необходимой. Наткнитесь на гигантские каменные глыбы палаццо Строцци; скоро вы увидите дворцы и побольше этого. Поинтересуйтесь названиями этих мест, адресами магазинов. Скоро вы их забудете. Десять раз спросите дорогу обратно и десять раз заблудитесь в лабиринте улочек. Это и есть Флоренция. Сначала в ней надо заблудиться.
На второй день утром, как можно раньше, попросите отвезти вас на пьяццале Микеланджело, на вершину холма, что возвышается над южным берегом Арно. Вот там вы и начнете смотреть. Вы увидите Флоренцию у ваших ног — город тысячи жемчужин, собранных в одной раковине. С высоты пьяццале вы отыщете Дуомо с его колокольней, башню Синьории и десять, пятнадцать, сто других колоколен, башен, звонниц, шпилей. Вы увидите этот город, который лежит словно в створке раковины и на который каждое время суток отбрасывает свой странный и совершенно особый свет; скоро вы поймете, какими странными тенями окутывают его вечерние туманы.
Когда вы насытитесь пейзажем настолько, что он станет для вас незабываемым, спускайтесь с пьяццале Микеланджело вниз, но лишь затем, чтобы переправиться на другой берег Арно, пересечь всю Флоренцию, подняться на другом ее конце на холм Фьезоле и снова созерцать это же самое чудо, но с другой стороны, против света, против солнца, наблюдать другое мерцание, с большего расстояния, сквозь волнующуюся зелень. И оттуда вы снова увидите колокольню, башню Синьории, Санта-Кроче, и так вы начнете улавливать упорядоченность в этом флорентийском беспорядке, стройность, идущую не от геометрии, а от жизни.
Существуют два типа городов: города-лабиринты и города-ортогоны, города, где улицы змеятся, переплетаются, сворачиваются клубками, и города, где прямолинейные улицы пересекаются под прямым углом. Впрочем, следует отметить, что все города, где когда-то зародились и развивались крупные цивилизации — Афины, Рим, Париж, Лондон, а еще Москва, Амстердам, — относятся к городам-лабиринтам. Зато города-ортогоны славятся успешной экономической деятельностью, товарообменом, обработкой продуктов цивилизации, только вот не актами творчества, этой цивилизации присущими. Таков Пирей, таков Нью-Йорк. Это объясняется тем, что любой город есть отображение человека (или должен был бы быть им). А человек выстроен вовсе не по ортогональному плану: его внутренности расположены не под прямым углом; его настроения, пища, мысли не следуют прямым линиям чертежа. И, создавая город по прямолинейному плану, человек наделяет его той строгостью и той иллюзорной достоверностью, которые хотел бы видеть в своих собственных деяниях. А вот городу-лабиринту он сообщает свою истину.
Флоренция не является исключением из этого правила. И нет ничего удивительного в том, что она принадлежит к числу городов, где больше всего думали. Она была предназначена для этого самим своим строением. Она и похожа-то на головной мозг, расположивший по берегам Арно свои полушария, исчерченные извилинами улиц. Этот план, если присмотреться, есть не что иное, как план священного лабиринта критян, греков времен архаики, этрусков.
Задержитесь на какое-то время в Фьезоле. Есть, есть свое очарование в его маленькой площади, где усатый Виктор-Эммануил и бородатый Гарибальди, верхом на лошадях, стоящих «валетом», обмениваются бронзовым рукопожатием. Все в этом памятнике вызывает улыбку: и одежда персонажей, и поза, и их безмолвный пафос. Но нам трудно судить о произведениях, возраст которых едва перевалил за сотню лет.
Вы можете пообедать в какой-нибудь траттории, а потом побродите среди руин древнеримского театра, в которых нет ничего особо впечатляющего, но они свидетельствуют о древности этого места: здесь ваши шаги отдаются эхом столетий.
Из Фьезоле спуститесь пешком, но не по главной дороге, а по узким тропинкам, между изгибами глухих стен невидимых усадеб. Сделайте это, не только чтобы прочувствовать очарование этих отлогих улочек, но и чтобы пройти путями, которыми флорентинцы Средневековья или Возрождения, верхом или пешим ходом, возвращались в свои загородные имения, укрытые от посторонних глаз так же надежно, как и городские дома.
На одной из этих вилл, тяжеловесные строения и гигантские деревья которой виднеются над отягощенной плющом изгородью, жил и писал свои новеллы Боккаччо. Пусть его произведения полны эротики: не будем забывать, что написаны они были для развлечения гостей графа Пальмиери, укрывшихся там во время Великой чумы. Эти новеллы — как бы вызов, который любовь бросает смерти.
Попросите показать вам — а сделать это будет непросто — на одной из этих улочек, где когда-то ходили величайшие умы мира, виллу, которую Козимо Медичи подарил Марсилио Фичино. Постойте подольше перед ее длинным фасадом, частично скрытым зеленью. Вы увидите много других жилищ того же века — и больше этого, и богаче украшенных, — но ни одно из них не будет столь волнующим, столь важным свидетельством своего времени. Все, что делает нас сегодня тем, что мы есть, началось здесь, в этом доме, началось с Марсилио Фичино и Джованни Пико делла Мирандолы, началось внутри этой небольшой группы людей, попытавшихся примирить христианство с Платоном, Гермеса Трисмегиста с Евангелиями, людей, которые, наведя мост через время, дали возможность Европе выйти из Средневековья вновь обретенными путями Античности.
Ибо Возрождение, в котором принято видеть и которое действительно есть возврат к древнегреческой и древнеримской культуре, отличается от банального пассеизма. В этом движении революционного больше, чем реакционного. Гуманизм в том виде, в каком он родился или возродился здесь, не ограничивается, как думают иногда, простой имитацией античных образцов, раболепным преклонением перед тем, что было когда-то. Напротив, он являет собой стремление построить для человека будущее прекраснее и благороднее настоящего, обращаясь к творениям древних и стараясь отыскать в них вечные рецепты, применимые к новым жизненным условиям.
Послушайте, что говорит Марсилио Фичино, этот князь платоников: «Отныне человек не желает больше иметь ни высших, ни равных себе; он не потерпит над собой какой бы то ни было власти, к которой не принадлежал бы сам».
А вот что говорит Пико делла Мирандола, этот образец торжествующего гуманизма: «Мы будем тем, чем хотим быть».
Они, эти люди Возрождения, утверждают идею вселенского мироустройства, где мерилом мироздания является человек. Но идею эту они заимствовали у древних и, изучая Античность, возродили и обогатили ее. И вот с них самих начинается новый период Истории.
В эпоху — нашу эпоху, — когда изучение древних литератур, похоже, считается излишеством, когда намечается явная тенденция к отрицанию значимости всего, что было создано, изобретено, придумано до гегелевской диалектики, двигателя внутреннего сгорания и расщепления атома, в эпоху, когда некоторые доходят даже до того, что предлагают ради построения лучшего общества уничтожить все проявления, достижения, свидетельства прошлого, давайте задержимся перед домом Марсилио Фичино и задумаемся.
С цивилизацией — как с наследственностью. Можно ненавидеть своего отца, но невозможно сделать так, чтобы не унаследовать его гены, не повторить его черты. А потому надо заставить себя уважать его, ибо презирать его означает презирать себя. Нет, невозможно сделать так, чтобы мы перестали походить самым существенным образом на людей, что жили до нас, чтобы наши судьбы не повторяли их судьбы. Мы можем надеяться на то, что сделаем больше или лучше, чем наши предшественники, но было бы полным безумием воображать, что мы можем в чем-то коренным образом отличаться от них, будь то строение нашего тела или склад ума. Упорствующие в отрицании прошлого показывают лишь, что им ненавистно нечто в их собственном образе, а это отвратительно.
Прежде чем требовать от человека любви к ближнему, надо было бы призвать его сперва полюбить себя самого. Впрочем, любить себя можно только тогда, когда ты понимаешь, что жить — это большая честь, и честь эта заключается в осознании того, что ты являешься одним из звеньев — маленьких, но необходимых — в этой бесконечной цепи, которая есть история человечества.
«Познай самого себя, божество в смертной оболочке». Так, продолжая высказывание Сократа, говорит нам все тот же Марсилио Фичино. А познание человеческой сущности и называется гуманизмом.
Таков урок эпохи Возрождения, которая учит нас во имя жизни не разрушать, не отрицать, а, припав к древним корням, питаться текущими в них соками новых дерзновений, новых расцветов.
Любезный сердцу дом на вершине флорентийского холма. Козимо Медичи думал, что делает этот чудесный подарок Марсилио Фичино, но на самом деле принес его в дар всему человечеству! Все, что ты, путешественник, увидишь завтра и в последующие дни во Флоренции — ее произведения искусства, ее дворцы, написанные в ней книги, — все это вышло отсюда, из этих прямоугольных окон, забранных простыми решетками, из этой деревянной галереи, бегущей вдоль второго этажа, из этого тихого сада. Вспомним, что все мы — наследники этого дома, первого жилища современной цивилизации.
Утро третьего дня вы оставите на поход в Санта-Кроче. По моему мнению, начинать погружение в памятники Флоренции надо именно с этой церкви, потому что там вы погрузитесь одновременно в глубины флорентийской истории.
Санта-Кроче, возможно, наименее христианская из церквей — даже менее христианская, чем церкви Рима; с другой стороны, здесь, в этой церкви, более всего прославляется, обожествляется человек. Пройдя перед могилой Галилея, вы поклонитесь надгробию Микеланджело, чтобы подойти затем к гигантскому памятнику, воздвигнутому в честь Данте. Сюда Флоренция сложила останки самых великих своих жителей, от Макиавелли до Альфиери и Уго Фосколо, здесь прославила флорентинцев, обогативших духовное наследие человечества и умерших под другими небесами. Наука, искусство, политика, история век за веком сносили сюда свои отложения в виде прославленных костей, каждый раз укрывая их слоями мрамора. Настоящий Пантеон, только появившийся в XIV веке, который так и останется приходской церковью.
Флорентинцы прогуливаются тут под ручку, назначают друг другу свидания, а если заходят в одиночестве, то присаживаются на скамью — не обязательно для молитвы, а просто чтобы полюбоваться постоянно обновляющимся зрелищем, которое представляют собой приезжие со всех концов света. Да, Санта-Кроче — это приход, одно из первых духовных прибежищ.
Так вот, поступите так, как поступают флорентинцы. Прогуляйтесь. Присядьте на скамью под кафедрой, которую украсил восхитительной резьбой Бенедетто да Майяно. Останьтесь подольше рядом с Галмеем и Микеланджело — почувствуйте себя прихожанином.
Рядом с полустершейся фреской Джотто вы обнаружите могилы семьи Бонапарт. Зайдя в другую часовню, в глубине церкви, навестите старую княгиню Чарторыйскую, работы Кановы или кого-то из его школы, возлежащую на мраморном шезлонге, словно у себя в салоне. Одно из прекраснейших надгробий мира, она вся — старость и смерть, как Полина Боргезе[7] — вся юность и жизнь. Потом зайдите во внутренние галереи, заблудитесь в них, открывайте и закрывайте двери этого монашеского лабиринта, бродите. Никто вас не остановит.
В тот же день, после обеда, пойдите в Синьорию. Не хочу описывать ее тем, кто ее знает, или портить первое впечатление тем, кто с ней еще не знаком. Но все же не могу не напомнить одним и не поведать другим об удивительном контрасте между маленьким рабочим кабинетом Франческо I Медичи, совершенно закрытым, незаметным, потерявшимся среди фресок Вазари и Бронзино, и грандиозностью, чрезмерностью огромного зала Чинквеченто.
Этот зал — центр дворца Синьории, фойе, пассаж, место заседаний — напоминает нам о первостепенной роли, которую играло искусство в великие эпохи и которая не заключается ни в удовлетворении желаний и творческих поисков художника, ни в потребности в наслаждении или же в спекуляции частной собственностью. Искусство великих эпох — это прежде всего составная часть и свидетельство общественной жизни.
Дворец Синьории был открыт народу, и народ должен был видеть в украшавших его произведениях искусства напоминания о своей истории или же прославление коллективного величия. Общественное предназначение искусства не запрещало художнику быть гениальным, а масштабность тем, окружения и средств давала художнику возможность эту гениальность доказать.
Площадь и Лоджию Ланци лучше осмотреть после того, как вы покинете дворец Синьории, а не до того, как вы туда войдете. На выходе вас встретят статуи, и вам покажется, что резец великих ваятелей одухотворил их вечной жизнью.
Все эти скульптуры живут жизнью живших когда-то людей. Гладкие руки Джованни да Болонья сжимают тело сабинянки, чеканный меч Челлини срубает голову Андромеды, мускулы Микеланджело поддерживают гордый подбородок Давида. Вы можете оставаться тут сколько вам захочется — минуты, часы, — усталость не настигнет вас, и потом, вспоминая, вы будете упрекать себя за то, что не остались там дольше.
Утро четвертого дня посвятите Дуомо.
Вам еще придется привыкнуть к дурновкусию этих слишком разнообразных, слишком пестрых мраморов, к этой гигантской каменной шкатулке. Обычно дарохранительницам придают форму соборов, здесь — все наоборот.
Не входите сразу внутрь. Обойдите вокруг Дуомо. Мало-помалу, благодаря величественной византийской звоннице Джотто (скорее даже арабской, чем византийской), неожиданному ракурсу на углу улицы, благодаря тени, смягчившей яркость краски, или солнечному лучу, ее облагородившему, начинает проступать странная красота этого ансамбля, и Дуомо незаметно занимает свое место среди памятников, достоинства которых не подлежат обсуждению. Он есть — и всё тут.
Внутри же вы испытаете приблизительно те же чувства, что и в Санта-Кроче. И тут — никакой отрешенности, никакого мистицизма; зал ожидания на вокзале благочестия.
Но бюст Марсилио Фичино над его гробницей напомнит нам о том, что мы во Флоренции и что религия во Флоренции — это скорее мысль, чем молитва.
Вы не увидите ворота Баптистерия такими, какими довелось увидеть их мне: снятыми с петель, лежащими на полу, чтобы быть очищенными от этого слоя грязи, которая называется патиной и к которой в наши дни относятся, к счастью, с меньшим уважением, чем относились когда-то наши деды. Однако в сиянии восстановленной позолоты вы увидите их такими, какими хотели видеть их те, кто их создавал: все эти Гиберти, Сансовино, Пизано. С воротами Баптистерия — точно такая же история, как с Гомером, Шекспиром, Гюго. Нам столько рассказывали о них, столько твердили, что они — шедевр, и поэтому нам стало казаться, будто мы знаем их, даже не успев увидеть своими глазами, и не ждем от этой встречи никакого сюрприза. Так давайте все же подойдем к ним поближе. И как это было с «Одиссеей» или с «Концом Сатаны», мы поймем, чему именно эти бронзовые страницы обязаны своей славой.
Войдите внутрь Баптистерия, и вам, возможно, посчастливится, как повезло однажды мне, присутствовать на крещении. Вы смешаетесь с толпой членов семьи, соседей, старых священников, терпеливо ведущих книгу записи новых душ. Все, абсолютно все настолько видят в Баптистерии образец архитектуры Возрождения, что совершенно позабыли о его прямом назначении. А ведь он создан (и продолжает оставаться таковым до сих пор) для того, чтобы им пользовались священнослужители, прихожане, чтобы в двадцатом веке, как в пятнадцатом, в его прохладном сумраке кричал и барахтался безволосый младенец, который вырастет флорентинцем — торговцем, счетоводом, ремесленником или гением, как и другие. Да и вы сами, постояв благоговейно несколько мгновений в середине этого мраморного восьмиугольника, будете в некотором роде крещены во флорентинца.
Отныне, также как Рим с высоты Капитолийского холма, Флоренция из глубин своего Баптистерия принадлежит вам.
Больше у меня нет никакого плана, никакого заранее продуманного порядка для ваших экскурсий. Все будет зависеть от времени вашего пребывания там, от выносливости ваших ног и вашего аппетита. Следуйте вдохновению каждого часа, каждой секунды, следуйте цепочке достопримечательностей, подсказкам случайных встреч. Все неизбежно будет вертеться вокруг желтого Арно с его желтыми домами, Санта-Кроче, Синьории и Дуомо. И все же один совет: не спешите попасть в галерею Уффици. Принимайте художников и скульпторов внутрь себя по одному, в памятниках архитектуры, в местах, где вы увидите зараз одно-два знаменитых произведения, открывая их для себя вместе с самим зданием или целым кварталом, ибо обычно заказчиками произведений искусства выступали именно кварталы.
Если же вы во Флоренции не впервые, навещайте художников одного за другим, последовательно, как навещают старых друзей.
Как-нибудь утром сходите поприветствовать Лукку делла Роббиа, любуясь его пухлыми путти в свивальниках из солнечных лучей, что украшают фасад Оспедале дельи Инноченти (Госпиталя Невинных). Поздоровайтесь с вашим другом Гирландайо, чье роскошное «Рождество Христово» можно увидеть внутри госпиталя. Раз уж вы попали в эти места, зайдите в монастырь Сантиссима-Аннунциата. И там тоже загляните наугад в одну дверь, потом в другую. Если, выйдя из самой церкви, вы пройдете по извилистому коридору, то окажетесь перед монументальным камином, опирающимся на две колонны, где братия все еще готовит себе пищу.
В обители Сан-Марко в зависимости от состояния вашей души вы будете либо очарованы, либо разочарованы бледностью, прозрачностью фресок Фра Анджелико. Я лично нахожу их благостность чуть слащавой. Но если даже вы и испытаете разочарование, то будете вознаграждены внутри церкви. Там покоятся двое из ваших друзей, да что там друзей — предков. Здесь находятся могилы Пико делла Мирандола и Анджело Полициано.
И обязательно, обязательно сходите на другой берег Арно, в церковь Санта-Мария-дель-Кармине, что стоит на этой прелестной тихой площади, напоминающей венецианские или римские кампи, расположенные вдали от знаменитых кварталов; обязательно сходите туда на свидание, которое назначил вам перед своими фресками Мазаччо, тот самый Мазаччо, который, по словам Жана-Луи Водуайе, «первым открыл волшебный способ окутывать формы воздухом, создавая иллюзию пространства». Передайте ему привет от всех нынешних живописцев, продолжающих и сегодня черпать из его фресок вдохновение и учиться на них.
Другое прекрасное мгновение ожидает вас, когда вы отправитесь во дворец Медичи, чтобы повидать там вашего друга Гоццолли и его длинную фреску, изображающую триумф Лоренцо Медичи. Бьющие копытами кони, трепещущая листва деревьев, струящаяся парча — эта красочная процессия одновременно являет собой и парад человеческих чувств: зависти, гордости, униженности, великодушия, ума, грубости, глупости, безмятежности.
О Гоццолли говорят, что он слишком увлекался мелкими деталями. Не мне, пишущему романы, упрекать его в этом. Благодаря ему вся Флоренция времен Медичи проходит кортежем перед нашими глазами, Флоренция и ее люди.
Да, здесь вы в самом сердце квартала, где обитали Медичи. Несколько шагов — и вы у церкви Сан-Лоренцо, с ее библиотекой и знаменитыми могилами, над которыми возвышаются четыре скульптуры Микеланджело, прославленные и воспроизведенные бесконечное число раз: «Заря», «Сумерки», «День» и «Ночь». Вам, конечно же, скажут, что в природе не найти таких длинных бедер, как у «Зари», таких длинных ног, как у «Ночи». Но и среди всех статуй мира не найти произведений такой потрясающей красоты. Здесь Флоренция предстает перед вами в апофеозе своего гения. Флоренция и ее божественная сущность.
На площади война и честолюбие представлены в лице Джованни делле Банде Нере, бастарда семейства Сфорца. Удостойте взглядом этого кондотьера, жертву благородных иллюзий, много веков назад уже мечтавшего о единой Италии. Он стоит здесь в виде памятника, довольно грубо сработанного Бандинелли. Чаша у его постамента служит купальней для голубей.
Вернувшись на набережную Арно, толкните дверь маленькой церквушки Оньисанти (Всех Святых), расположенной совсем рядом с крупными отелями, в силу чего ее посещением нередко пренебрегают. Все здесь — полумрак и шепот в колеблющемся свете свечей. Как-то вечером, когда я зашел сюда в час вечерней молитвы и осторожно, чтобы не мешать службе, начал пробираться вглубь, какой-то старый флорентинец, из прихожан, догадавшись, зачем я пожаловал, принялся увитым жемчужными четками пальцем указывать мне на стены справа и слева и пояснять шепотом, не прерывая при этом молитву: «Ave Maria… Гирландайо… gratia plena… Боттичелли… — Потом, показывая большим пальцем себе за спину: — Ave Maria… la tomba d’Amerigo Vespucci…»[8]
Для старика, гордого сокровищами часовни, это не было кощунством. Во Флоренции великих людей чтут наравне со святыми.
Однажды, когда усталость притупит немного ваш интерес, когда испортится погода или когда вы почувствуете себя настолько раздавленным, перегруженным впечатлениями, что усомнитесь в своей способности запомнить все увиденное, так вот, в такой день отправляйтесь в Академию смотреть на «Пленников» Микеланджело; впрочем, они никогда не были ни пленниками, ни рабами, как их еще называют, а являются на самом деле мифологическими аллегориями — Титанами. Пленники — да, но пленники первозданных сил Вселенной. Чтобы убедиться в этом, достаточно увидеть вот этого, который, как Атлант, поддерживает своими руками землю, или того, еще более впечатляющего, который отчаянным усилием гигантских рук пытается вытащить свою голову из стиснувшей ее каменной глыбы. Только не думайте, что это неоконченная статуя, как одно время считалось. Нет, этот Титан именно то, что он есть: образ первобытного человека, не обладающего еще стройным мышлением, который борется за то, чтобы его иметь. Это человек в момент осознания им жизни, животное, которое хочет стать Богом.
За те месяцы, что Микеланджело работал над своими Титанами, он внес нечто новое в мифологию или, вернее, выразил в камне то, чему учит нас мифология и чего до него мы не умели прочесть.
Вы выйдете из Академии с запасом сил на целый год, с грузом восторга, вызванного зрелищем нечеловеческих свершений, совершаемых человеком.
В Музее Барджелло мы возвращаемся к человечности в самом возвышенном, самом одухотворенном ее проявлении: к Донателло с его святыми Иоаннами и Давидами. Но, общаясь с Донателло, не забудьте и о Джованни да Болонья, или, лучше сказать, о Жане де Булонь, ибо он был французом. Каждый из представленных здесь художников избрал, согласно своим природным наклонностям, свой способ обожествления человека и, соответственно, творчества; сфера Жана де Булонь — от «Меркурия» до «Индюшки» и от «Сатира» до «Орла» — это просто-напросто пластическая красота и совершенство.
Если у вас найдется еще минутка, загляните там же, в Барджелло, в Оружейный зал, чтобы увидеть, как тосканцы умели украшать воинов и отделывать орудия смерти.
А теперь настало время сходить в Галерею Уффици. Из всех музеев мира он именно тот, куда приходишь впервые с чувством ложного узнавания, испытывая иллюзию, почти галлюцинацию, что ты уже был здесь, настолько картины, его составляющие, прочно вошли в историю искусств, настолько — даже на расстоянии — они сумели сформировать наше видение, наш вкус.
Чимабуэ, Джотто, Джованни ди Паоло, Пьеро делла Франческа, Филиппино Липпи, Боттичелли, Вероккьо, Перуджино, Лоренцо ди Креди, Рафаэль и Леонардо, Леонардо, Леонардо… Длинный перечень величайших талантов звучит словно молитва. А Джорджоне, а Чима да Конельяно, а Содома, а Бронзино, а Карпаччо, а братья Карраччи и снова Рафаэль, снова Леонардо да Винчи и еще Микеланджело! И после каждого из этих имен хочется прошептать: «Для чего ты существуешь, гений? Для того, чтобы облагородить жизнь, а значит, сделать ее более терпимой».
Потрать вы на осмотр Уффици десять дней, месяц — вы не смогли бы исчерпать ее богатств; и, может, вы пренебрегли бы тогда одним из редчайших ее сокровищ — галереей автопортретов. Так вот, даже если в запасе у вас будет всего несколько часов, обязательно посвятите один из них посещению этого длинного коридора, переброшенного через Арно и соединяющего Уффици с дворцом Питти. Там вы встретитесь глаза в глаза с людьми, создавшими произведения, которые вы только что видели, с живописцами, которые научили нас смотреть на мир. И которые, судя по их собственным лицам, задавались в своих полотнах всеми теми же вопросами, что задает себе человек.
Между этими походами вы будете много бродить по городу, прогуляетесь по кьясси — переулкам в окрестностях Понте Веккьо, купите себе брелок или этрусскую керамику на старых прилавках неподалеку от моста. Не потому, что они вам так уж нужны, а просто чтобы иметь повод еще и еще раз пройтись вслед за Данте «sul passo d'Arno»[9].
Возвращаясь после экскурсии по гигантскому дворцу Питти и садам Боболи и, возможно, испытывая некоторое пресыщение всеми этими шедеврами (такое случается во Флоренции — слишком уж роскошно меню, аппетит пасует перед таким неисчерпаемым изобилием), присядьте за столик одной из тратторий, окна которых тянутся почти на уровне воды вдоль берега Арно, напротив Уффици; присядьте, чтобы подкрепить силы сырокопченой ветчиной, чуть сладковатой на вкус, тарелкой паста ашьютта, стаканом кьянти, а еще — чтобы полюбоваться отсюда арками моста. Надстройки, лавочки, навесы, горшки с цветами, сохнущее на веревках белье, средневековая толчея — все это занятно и любопытно. А вот арки, изгибы арок, что поддерживают Понте Веккьо и всю его торговлю, ритм этих арок, разделяющих на равные отрезки желтые воды Арно, — это уже совершенство.
Здесь, предавшись на какое-то мгновение размышлениям, вы задумаетесь о флорентийском гении и придете к мысли, что гений этот заключается главным образом в удивительном чувстве пропорций. Да, пропорции — это счастье, переведенное на язык пластики.
Каковы же были по характеру люди, построившие, создавшие, собравшие столько красоты?
Тосканец был — и остается — индивидуалистом, воином, себялюбцем, завистливым и злобным по природе. Во всяком случае, он яростно критикует других. «Ад» Данте до сих пор остается настольной книгой тосканца, и каждый флорентинец с удовольствием отправил бы в преисподнюю своих соседей и даже лучших друзей. Ничто не доставляет ему такого удовольствия, как осуждать и ругать ближних. Если же он не может критиковать и порицать, тогда он завидует. Ему хочется быть единственным и неповторимым если не среди смертных, то хотя бы в своем городе, в своей деревне.
Чтобы понять характер тосканца, достаточно окинуть взглядом местность между Флоренцией и Сиеной, посмотреть на все эти холмы, каждый из которых увенчан либо башней, либо роскошной виллой, либо фермой, либо просто бедной хижиной. Военачальник, банкир, разбогатевший купец или зажиточный крестьянин, виноградарь, маслодел или бедный пахарь — каждый строит себе жилище на вершине, желая отделиться от остальных и царствовать безраздельно если не над целой провинцией, то хотя бы на одном арпане земли. Он стремится устроиться таким образом, чтобы над ним не было никакого начальства. И так повелось со времен этрусков, тех самых этрусков, чьи тонкие лица с резкими чертами сохранили жители Тосканы.
Те же самые особенности характера, которые проявляются народом в ремеслах, земледелии, промышленности, торговле, можно проследить и в его искусстве. Границ тут не существует. Таким образом, искусства во Флоренции процветали именно благодаря индивидуализму тосканцев и их склонности к соперничеству. Искусство рождается из желания человека заявить о своей незаменимости.
Один современный флорентийский художник, прекрасно знающий особенности своей породы, по-своему объяснил мне как-то такое необычайное скопление первостепенных произведений искусства на такой маленькой территории.
«Художник Возрождения, — сказал он мне на своем резком и одновременно певучем наречии, — каждое утро шел к соседу, тоже художнику, чтобы посмотреть на картину, которую тот написал накануне. И если картина оказывалась хороша, для него это был нож острый. Тогда он задумывался: „Что бы такое сделать, чтобы насолить соседу?“ И лез из кожи вон, чтобы написать свою картину, которая была бы лучше, чем у того. Тот же, зайдя на следующий день посмотреть на работу первого, призадумывался в свою очередь: „Что же мне сделать, чтобы насолить моему другу?“ И начинал писать новую картану, еще лучше прежней. Вот так и создавались шедевры».
В тосканце много всякого намешано, и доброта не всегда входит в число его добродетелей, но он знает, что такое величие, и обладает чувством прекрасного. Он живет не столько сердцем, сколько духом, в самом высоком смысле этого слова. Главное для него — уважать в себе человека. Характер флорентинца, весь как есть, содержится в истории, которую рассказывает о самом себе Макиавелли — опальный, изгнанный, ибо в этом городе никогда не прекращалась вражда между различными политическими группировками, каждая из которых стремилась насолить другой.
Итак, Макиавелли укрылся на постоялом дворе, где-то за пределами владений Синьории. Он скучал, у него не было денег. Днем он стоял у дверей — он! этот недавний властитель, этот великий политик! — стараясь зазвать к себе какого-нибудь возницу, чтобы сыграть с ним в кости, сдабривая игру кувшинами вина и скабрезными шутками. А ночью, когда на дороге становилось темно, а все возницы ложились спать, Макиавелли поднимался к себе в каморку под крышей, зажигал на столе две свечи, надевал свой посольский наряд и вот так, нарядившись в бархат и шитье, принимался писать.
Наступает вечер, я возвращаюсь к себе. Я вхожу в кабинет и прямо на пороге сбрасываю с себя грязные тряпки, которые ношу каждый день, чтобы облачиться в платье, которое носил при королевском и папском дворах; и так, достойным образом одетый, я вхожу в древние дворы людей античных времен. Там, принятый ими с любезностию, я вкушаю пишу, которой всегда питался и ради которой и был рожден. Там, не испытывая ни малейшего стеснения, я говорю с ними, расспрашиваю о том, чем руководствовались они в своих действиях, и они, в силу своей человечности, ответствуют мне. И на протяжении четырех часов я не испытываю никакой скуки, забываю о своих страданиях, перестаю страшиться нищеты, даже смерть не пугает меня боле.
Когда Макиавелли в своих парадных одеждах писал эти строки, он грезил себя покрытым славой, осыпанным почестями, неподвластным забвению — как великие умы древности. И потому что он мечтал об этом, он стал таким.
Мне очень хотелось бы, чтобы последний вечер, который вы проведете во Флоренции, был таким, какие нередко случаются там, когда солнце, уже несколько мгновений как скрывшееся за горизонтом, еще освещает странными рассеянными лучами многоуровневый пейзаж за рекой, причудливую линию холмов, деревьев, крыш, окутывая их медно-рыжим полусветом. Словно все граверы прежних времен вырезали на гравировальной доске штрихи ореола, чтобы придать своему городу божественное сияние. Мне хотелось бы, чтобы вы полюбовались то краткое мгновение, что они продлятся, этими волшебными сумерками с того самого места на набережной Арно, где Данте встретил Беатриче и где началась его бессмертная любовь, которая никогда не была ничем иным, как тоже грезой.
На этой расплывчатой, нереальной, залитой золотым светом картине вы и должны расстаться с Флоренцией, покидая ее с сердцем, полным восхищения и благодарности и уже щемящим от разлуки, и зная, что вы вернетесь туда за новым восхищением.