© В.Г. Ян, наследники, 2013
© ООО «Издательство АСТ», 2015
«Сокол в небе бессилен без крыльев. Человек на земле немощен без коня.
Все, что ни случается, имеет свою причину, начало веревки влечет за собой конец ее. Взятый правильно путь через равнины вселенной приводит скитальца к намеченной цели, а ошибка и беспечность завлекут его на солончак гибели.
Если человеку выпадет случай наблюдать чрезвычайное, как-то: извержение огнедышащей горы, погубившее цветущие селения, восстание угнетенного народа против всесильного владыки или вторжение в земли родины невиданного и необузданного народа – все это видевший должен поведать бумаге. А если он не обучен искусству нанизывать концом тростинки слова повести, то ему следует рассказать свои воспоминания опытному писцу, чтобы тот начертал сказанное на прочных листах в назидание внукам и правнукам.
Человек же, испытавший потрясающие события и умолчавший о них, похож на скупого, который, завернув плащом драгоценности, закапывает их в пустынном месте. Когда холодная рука смерти уже касается головы его.
Однако, отточив тростниковое перо и обмакнув его в чернила, я задумался в нерешительности… Хватит ли у меня слов и сил, чтобы правдиво рассказать о беспощадном истребителе народов Чингисхане и о его свирепом войске?.. Ужасно было вторжение этих дикарей из северных пустынь, когда во главе войска мчался их рыжебородый владыка, когда разъяренные воины на неутомимых конях проносились по мирным долинам Мавераннагра и Хорезма[2], оставляя на дорогах тысячи изрубленных тел, когда каждое мгновение рождало новые ужасы и люди спрашивали друг у друга: «Засияет ли опять небосвод, затянутый дымом горящих селений, или уже наступил конец мира?..»
Многие меня уговаривали поведать письменно все, что я знал и слышал о Чингисхане и о вторжении монголов. Я долго колебался… Теперь же я пришел к мысли, что в моем молчании нет никакой пользы, и я решаюсь описать величайшее бедствие, подобного которому не видывали на земле ни день, ни ночь и которое разразилось над всем человечеством, а в особенности над мирными тружениками твоих полей, измученный несчастьями Хорезм…
Здесь моя речь прерывается, чтобы не забегать слишком далеко. Старые люди подтвердят, что все, описанное мною, действительно совершилось.
Упорный и терпеливый увидит благоприятный конец начатого дела, ищущий знания найдет его…»
Наша обитаемая земля похожа на развернутый старый выцветший плащ. Она представляет собою остров, со всех сторон омываемый безграничным океаном.
Ранней весной запоздалая снежная буря пронеслась над мертвыми барханами[3] великой равнины Каракумов. Ветер яростно трепал пробившиеся сквозь пески редкие искривленные кусты. Белые хлопья крутились над землей. Десяток верблюдов беспорядочно сбился в кучу возле глиняной хижины с куполообразной крышей. Куда девались провожатые каравана? Почему погонщики не сняли тяжелых вьюков и не уложили их рядами на землю?
Верблюды поднимали облепленные снегом мохнатые головы, их тоскливые всхлипывания сливались с завыванием ветра. Вдали прозвенел колокольчик… Верблюды повернули головы в ту сторону. Показался черный осел. За ним, уцепившись за хвост, плелся бородатый человек в длинном плаще и высоком колпаке дервиша[4] с белой повязкой странника, побывавшего в Мекке.
– Вперед, вперед! Еще десяток шагов, и ты получишь свою долю соломы. Смотри, мой верный друг Бекир, кого мы встретили! Где стоят верблюды, там отдыхают их хозяева, а слуги уже развели костер. А разве там, где у костра собрались десять человек, не найдется горсти рисовой каши и для одиннадцатого? Эй, кто здесь? Правоверные, отзовитесь!
Никто не отозвался. Глухо звякнул треснувший колокольчик на шее верблюда-вожака.
Погоняя осла, запорошенный снегом путник медленно обошел постройку с низкой глиняной оградой. Дверь с искусно вырезанным узором была подперта колом. Позади хижины, на площадке, окруженной песчаными барханами, выстроились ряды безмолвных могил, старательно убранных белыми и черными камешками.
– Дервиш Хаджи Рахим Багдади приветствует вас, уснувшие навеки почтенные обитатели этой тихой долины! – бормотал путник, привязывая осла под камышовым навесом. – Где же сторож этого молчаливого собрания? Может быть, он в хижине?
Накрошив хлеба в пеструю торбу, дервиш подвязал ее к голове осла.
– Отдаю тебе, мой верный друг, последние остатки еды. Тебе она нужнее. Если мы за ночь не замерзнем, завтра ты потащишь меня дальше. Я уж буду согреваться воспоминаниями о том, как было нам жарко под пальмами благодатной Аравии.
Дервиш отбросил кол и открыл дверь. Посредине хижины, где обычно тлеет костер, потухшие угли покрылись пеплом. Крыша куполом уходила кверху, кончаясь отверстием для дыма. У стенки на корточках сидели четыре человека.
– Мир, благоденствие и простор! – сказал дервиш. Ему не ответили. Он сделал шаг вперед. Неподвижность, безмолвие и бледность сидевших заставили его быстро попятиться к двери и выскользнуть наружу.
– Хаджи Рахим, ты не должен роптать. Четыре мертвеца ждут, кто завернет их в саваны. А ты хоть нищ и голоден, но еще силен и можешь бродить по бесконечным дорогам вселенной… Рядом целый караван, потерявший своего хозяина. Если б только я захотел, я мог бы сделаться владельцем этих верблюдов, нагруженных богатыми вьюками. Но искателю правды, дервишу, ничего не нужно. Он останется бедняком и пойдет дальше, распевая песни. Однако нужно пожалеть и бедную скотину.
Дервиш обошел верблюдов, распутал на них веревки, разместил животных рядом друг с другом и опустил их на колени. Среди вьюков он нашел мешок с ячменем и насыпал из него по нескольку горстей перед каждым верблюдом.
– Если бы кто-либо спросил, сделал ли Хаджи Рахим за свою жизнь доброе дело, то эти верблюды ему могли бы хором спеть: «В холодную бурю дервиш накормил нас, и мы оттого не замерзли».
Всю ночь дервиш пролежал на связке камыша, прижавшись спиной к ослу, который тихо дремал, подобрав ноги. Утром ветер разметал тучи, и на востоке показалось солнце.
Увидев розовые лучи, скользнувшие по могилам, дервиш вскочил.
– В дорогу, Бекир, пойдем дальше!
Навьючив осла мешком с остатками ячменя, дервиш заглянул в хижину. Вместо четверых человек, сидевших у стены, теперь оставался только один. Раскрытые карие глаза смотрели тускло и не мигая.
– Куда же девались остальные мертвецы? Неужели они улеглись в могилы? Нет, Хаджи Рахим не хочет оставаться здесь; он пойдет дальше, в города Хорезма, туда, где много радостных людей, где льется беседа мудрецов, свежая, как молоко и мед.
– Помоги мне, правоверный! – прошептал хриплый голос. У сидевшего человека зашевелилась волнистая борода.
– Кто ты?
– Махмуд…
– Ты из Хорезма?
– У меня золотой сокол.
– Ойе! – удивился дервиш. – Правоверный, умирая, думает о своем соколе! Выпей воды!
Больной с трудом отпил несколько глотков из тыквенной бутылки. Его блуждающие глаза остановились на дервише.
– Меня тяжело ранили… разбойники Кара-Кончара…[5] Три моих спутника ожидали горького конца, кто-то запер дверь, и мы не могли уйти… Если ты, правоверный, бросишь правоверного в беде, то это хуже убийства… – так говорит «благородная книга»…[6]
Его зубы стучали лихорадочной дрожью, рука с мольбой протянулась к дервишу и бессильно упала. Больной повалился на бок.
Хаджи Рахим расстегнул шерстяную одежду больного. На груди темнела рана и сочилась кровь.
– Нужно остановить кровь. Чем перевязать его?
Рядом лежала толстая, искусно свернутая белая чалма.[7] Дервиш начал ее разматывать.
Из тонкой кисеи чалмы выпала овальная золотая пластинка. Дервиш поднял ее. На ней был тонко вычеканен сокол с распростертыми крыльями и вырезана надпись из странных букв, похожих на бегущих по тропинке муравьев.
Дервиш задумался и более внимательно посмотрел на больного.
– На этом человеке огненные отблески будущих великих потрясений. Вот где скрыта тайна ожившего мертвеца, – шептал дервиш. – Это пайцза.[8] великого татарского кагана[9] Этого золотого сокола надо сберечь; я отдам его больному, когда разум и сила к нему вернутся. – И дервиш спрятал золотую пластинку в складках своего широкого пояса.
Он долго возился с больным, пока не обмотал его раненую грудь тонкой кисеей чалмы. Затем он вышел из хижины, поднял одного из верблюдов и подвел его к двери. Он опустил верблюда на колени, перенес больного и усадил его между мохнатыми горбами, привязав волосяными веревками.
Когда солнце поднялось над барханами, дервиш шагал по тающему снегу едва заметной степной тропой. За ним семенил копытцами осел, а за ослом равномерно шагал высокий двугорбый верблюд. На нем беспомощно раскачивался привязанный больной.
– Вперед, Бекир! Скорее дойдем до Гурганджа,[10] где тебя ждет охапка сухого клевера. Здесь опасно. Из-за холмов вылетит разбойник Кара-Кончар и сделает рабом твоего хозяина, а с тебя сдерет твою черную шкуру. Скорей, подальше отсюда!
Джелаль эд-Дин Менгбурны, наследный сын хорезм-шаха,[11] охотился в песках Каракумов. Двести лихих джигитов на отборных конях сопровождали молодого хана. Они выполняли тайный приказ шаха – следить, чтобы Джелаль эд-Дин не скрылся из пределов Хорезма. Джигиты двигались полукругом по степи, стараясь загнать джейранов[12] и диких ослов к гряде холмов, где слуги заблаговременно поставили черную палатку с белым верхом и готовили пиршество для всех участников охоты.
Весна рассыпала по пескам первые редкие цветы, и под ослепительным солнцем быстро таяли остатки снежных заносов. На третий день охоты небо внезапно потемнело. С севера, из Кипчакских степей,[13] подул холодный ветер, и закрутилась снежная пурга.
Джелаль эд-Дин на горячем вороном аргамаке, преследуя раненого джейрана-самца, отдалился от своих спутников. Он видел, как козел прихрамывал и оглядывался, насторожив уши. Уже близка была добыча, но джейран, тряхнув изогнутыми рожками, снова унесся в степь. Упорный и гневный хан скакал на взмыленном жеребце, не спуская глаз с мелькавшего впереди поднятого черного хвоста.
Наконец джейран был пробит стрелой с орлиным пером и привязан за седлом. Между тем буря усилилась, снег замел тропинки. Джелаль эд-Дин понял, что заблудился и может погибнуть, если буря продлится несколько дней. Ведя коня в поводу, он пошел против ветра. Надвигалась ночь. Выбившись из сил, хан развернул попону, укрыл коня и, полузасыпанный снегом, просидел так всю ночь.
Взошло солнце, ветер стих. Снег стал таять, между барханами потекли ручейки. Вглядываясь в даль, Джелаль эд-Дин заметил сигнальную вышку – холм, сложенный из хвороста и костей; он намечал путь среди однообразной, как море, равнины. Хан направился к нему. В глинистой долине между песчаными холмами приютились четыре бедные, закоптелые юрты.
Неистовый лай собак вызвал из юрты старого кочевника-туркмена. Придерживая накинутый на плечи козлиный тулуп, он с достоинством подошел к всаднику и гостеприимно коснулся повода.
– Если мой дом не покажется тебе слишком бедным, то войди с миром, почтенный бек-джигит! – сказал старик, пораженный богатой одеждой, малиновыми шароварами из толстого шелка, а более всего величественным вороным жеребцом, на каком могут ездить только султаны.
– Салям! Есть ли у тебя ячмень? Я заплачу двойную цену.
– В пустыне хлеб дороже денег. Но для редкого гостя найдется все, что он захочет. Вместо ячменя твой конь будет накормлен отборной пшеницей…
Из ближней юрты слышался шум ручного жернова, на котором женщины мололи пшеницу.
– Ойе, вы там! Возьмите коня!
Две девушки в темно-красных рубашках до пят, звеня серебряными украшениями и монетами на груди, выбежали из юрты, прикрываясь краем полупрозрачной ткани, накинутой на голову. Они взяли с двух сторон за повод коня и увели его.
Хан вошел в юрту. Там было тепло. Посредине курился костер из смолистых корней. У стенки на войлоке лежал на спине человек. Серое бескровное лицо с черной бородой и сложенные на груди руки говорили о близкой смерти. Прерывистое дыхание показывало, что жизнь его отчаянно борется в этом обессиленном теле.
В ногах больного сидел бородатый дервиш, в высоком колпаке с белой повязкой, знаком хаджи.[14] На его полуголое тело был накинут широкий плащ с множеством ярких заплат.
– Салям-алейкум! – сказал Джелаль эд-Дин и опустился на войлок около больного. Подползла закутанная до глаз женщина-рабыня и стащила с хана промокшие зеленые сапоги. Джелаль эд-Дин отстегнул кожаный пояс с кривой саблей и положил около себя.
– Ты кто? – спросил он дервиша. – Судя по твоей одежде, ты видел далекие страны?
– Я хожу по свету и ищу среди моря лжи острова правды…
– Где твоя родина и куда ты идешь?
– Меня зовут Хаджи Рахим, а прозвали меня еще Багдади, потому что я учился в Багдаде. Моими учителями были самые совершенные, великодушные и знающие люди. Я изучил много наук, много перечел сказаний арабов, турок, персов и написанных древним языком пехлеви. Но, кроме сожаления и кроме тяжести грехов, я не вижу другого следа моих юных дней…
Джелаль эд-Дин поднял недоверчиво бровь:
– Куда же и зачем ты идешь?
– Я хожу по этому плоскому подносу земли, лежащей между пятью морями, посещаю города, оазисы и пустыни и ищу людей, опаленных огнем неудержимых стремлений. Я хочу увидеть необычайное и преклониться перед истинными героями и праведниками. Сейчас я направляюсь в Гургандж, по слухам, прекраснейший и богатейший город Хорезма и всего мира, где, говорят, я найду и блистающих знаниями мудрецов, и искуснейших мастеров, украшающих город образцами великого искусства…
– Ты ищешь героев, записывающих свои подвиги концом меча на полях битв? – сказал Джелаль эд-Дин и задумался. – А сумеешь ли ты такими пламенными строками описать подвиги героя, чтобы юноши и девушки запели твои песни, чтобы их повторяли отважные джигиты, бросаясь в бой, или старики, делая последний шаг к могиле?
Дервиш ответил стихами:
Хотя богат и славен песней Рудеги,[15]
Но я не меньше слов прекрасных знаю.
Слепой, стихами он завоевал весь мир,
А я пою для собеседников костра степного…
Хозяин втащил в юрту убитого ханом джейрана. С него была уже содрана шкура и выпотрошены внутренности.
– Позволь передать женщинам часть мяса, чтобы они приготовили для тебя ужин?
– Угощайтесь все! Берите все! – ответил Джелаль эд-Дин. – Я не ловчий у бека. Я сам бек и сын бека, не обязанный передавать добычу хозяину. – Он вытащил из ножен узкий кинжал, вырезал из спины джейрана несколько тонких кусочков мяса и, нанизав их на прутик, стал поджаривать над угольями костра.
Хозяин передал тушу джейрана женщинам, а сам сел рядом с гостем. Поглаживая бороду, он стал задавать вопросы вежливости:
– Здоров ли ты? Силен ли ты? Согрелся ли? Здоровы ли твои родители?
Хан, соблюдая обычай, тоже задал несколько вопросов участия и затем сказал:
– Да не покажутся обидой мои слова: чей это шатер и где я нахожусь?
– Моя юрта на один переход в стороне от большой караванной дороги к городу Несе,[16] а я – простой кочевник, затерянный в великой степи, которого все зовут Коркуд-чобан.[17]
Собака, ворчавшая за стеной юрты, залилась лаем. Донеслись крики, всхлипывания и плач. Конский топот приблизился и затих. Сильный голос окликнул:
– Кто в юрте? Отзовись, Коркуд-чобан!
Старик поднялся и вышел. Едва доносились слова разговора.
– Зачем он приехал сюда? – шепотом хрипел всадник. – Или настал его смертный час?
– Все трое – мои гости.
– Я покажу, какой приговор Аллаха написан на их бледном челе…
– Ты их не посмеешь тронуть. А эти новые твои пять невольников откуда?
– Это опытные мастера: медники и оружейники. Они шли вместе с караваном. Я хотел «подстричь бороды» этому каравану, но откуда-то шайтан принес две сотни джигитов, гнавших джейранов для какого-то знатного бека. Пришлось верблюдов бросить, погонщики разбежались, и я погнал только пять этих мастеров. Теперь я их отсылаю в Мерв, где продам за хорошую цену.
– Да поможет тебе в этом Аллах!
Хозяин с новым гостем вошли в юрту.
Незнакомец был молод, высок, с прямыми плечами и очень тонок в поясе. Сбоку в зеленых сафьяновых ножнах висел длинный меч-кончар. Желтые сапоги из верблюжьей замши на тонких высоких каблуках, высокая круглая шапка из овчины и особого покроя черный чапан[18] говорили, что он туркмен. Это подтверждало и смуглое решительное лицо с выдающимися скулами.
– Проходи к огню, садись! – пригласил хозяин.
Гость, однако, не опустился на ковер, а продолжал стоять около входа. Его глаза расширились и стали круглыми, как у совы.
– Ты кто? – спросил, не подымая глаз, Джелаль эд-Дин.
– Степняк…
– Кочуешь со скотом или промышляешь иным?
– Я стригу бороды караванным купцам…
Такой ответ, по степным обычаям, был грубостью. При встрече у костра с незнакомыми, даже бедно одетыми, все становятся равными, обмениваются вопросами вежливости: о здоровье, о состоянии стад, о дальности дороги. Туркмен, очевидно, искал ссоры.
Джелаль эд-Дин вскинул и опустил глаза, и только уголок рта чуть дрогнул. Разве станет знатный хан входить в пререкания с простым кочевником песков?
– Хозяин сказал, что ты ищешь дорогу к Гурганджу? Я могу тебя проводить, – помолчав, сказал туркмен.
Джелаль эд-Дин был храбр, но его конь устал. Здесь он в безопасности, его охраняет закон гостеприимства. А на дороге этот туркмен будет так же за ним охотиться, как недавно он сам охотился за джейраном. И хан ответил:
– Сейчас в Гургандж я не поеду.
– А кто этот стонущий, уходящий из нашего печального мира?
– Раненный разбойниками, – сказал дервиш. – А я, мыслитель и певец, жду попутчика, чтобы не попасть в руки отчаянного Кара-Кончара. Говорят, что этот барс пустыни не щадит никого, даже бедного дервиша…
– А ты думаешь, что другие не грабили Кара-Кончара?
Дервиш ответил:
– Что могу думать я, пустой орех, гонимый по степи ветром скитаний?
– Кара-Кончар живет на безводном, недоступном солончаке. Он неуловим, как ящерица, ныряющая в песок, или как змея, скользящая в камышах. Никто не может добраться до него, а он проникает всюду.
– Кто промышляет разбоем, готовит себе славный конец: его голова подымется выше всех, надетая на кол на стене Гурганджа, – равнодушно сказал Джелаль эд-Дин, поворачивая прут с жарившимся мясом.
– Кара-Кончар – ночная тень, догоняющая злодея, – продолжал туркмен. – Кара-Кончар – кинжал мести, копье гнева и меч расплаты. Сейчас Кара-Кончар один, нет у него ни сына, ни брата. Настанет день, когда он падет мертвым, и то место, где стоит его юрта, опустеет. Хорошо ли это?
– Это невесело, – сказал Джелаль эд-Дин.
– А раньше у Кара-Кончара были и седобородый отец, и смелые братья, и нежные сестры. Но когда шаху Мухаммеду нужна сотня коней, он едет с кипчакскими воинами в наши кочевья и берет вместо одной сотни коней – три сотни лучших жеребцов. А с женщин он снимает серебряные украшения, говоря, что делает это в наказание за то, что какие-то кочевники где-то ограбили надменного кипчакского хана. А когда у шаха имеется во дворе триста жен, он со своими кипчаками увозит нашу лучшую девушку Гюль-Джамал, из-за которой спорили сто джигитов, и насильно держит ее в своем дворце, называя триста первой женой. Хорошо ли это?
– Это тоже невесело, – сказал спокойно Джелаль эд-Дин. – Но то, что сто джигитов допустили увезти из кочевья лучшую девушку и не отбили ее – вот это нехорошо.
– Тогда в кочевье наших джигитов не было. Кипчаки хитры и выбирают время, когда к нам безопасно приезжать.
– Слушай мои слова, джигит, – сказал Джелаль эд-Дин. – Ты говоришь, что у тебя были отец, братья и сестры? Почему их больше нет?
– Белобородого отца схватили шахские палачи и на площади Гурганджа медленно разрубили на куски, начиная от ступней ног. Братья бежали на восток и на запад. Сестер схватили кипчакские всадники и увезли. Разве это хорошо?
– Это тоже нехорошо, – сказал Джелаль эд-Дин.
– Где же мне теперь скитаться под солнцем? Что же мне остается делать?
Джелаль эд-Дин заговорил горячо:
– Если светлая сабля в твоих руках сверкает для защиты родного племени, если, кроме забав на караванных дорогах, ты хочешь совершить подвиг и стать опорой нашего зеленого знамени, то приезжай ко мне в Гургандж, и я научу тебя, как создать славное имя.
– Слушай, бек-джигит, – ответил туркмен, с яростью утирая рукавом губы. – Когда я приеду в Гургандж, то по моим следам, как шакалы, побегут шпионы-»джазусы» шаха, но я им не сдамся и погибну в схватке. Нужно ли это?
– Этого не будет, – сказал Джелаль эд-Дин. – Когда ты подъедешь к Западным воротам Гурганджа, ты увидишь сад с высокими тополями. Спроси у привратников: «Это ли новый дворец и сад Тиллялы? Проведите меня к хозяину!» – и ты покажешь этот листок.
Джелаль эд-Дин достал из складок шафрановой чалмы листок бумаги, снял с большого пальца золотой перстень. Горящей веткой он закоптил печатку перстня и, помочив слюной уголок листка, приложил перстень. На бумаге копотью отпечаталось красивой вязью написанное имя. Свернув листок в трубочку, он сложил ее пополам, разгладил на колене и передал туркмену. Тот приложил листок к губам и ко лбу и спрятал в медной коробочке для трута, привешенной у пояса.
– Я верю твоему слову, бек-джигит, я приеду. Салям! – И туркмен исчез за дверной занавеской.
Хозяин молча последовал за ним. Перед юртой, где на костре кипел большой медный котел, на мокрой от тающего снега земле сидели пять истощенных рабов в истерзанных лохмотьях. Руки у всех были закручены за спину, шеи затянуты петлями, концы их привязаны к волосяному аркану. Рядом с рабами стоял рыжий высокий конь с серебряным ошейником на изогнутой шее, с туго притянутым к луке поводом. На луку был намотан конец аркана, державшего пленных.
Туркмен сел на коня.
– Вперед, скоты-иноверцы! Если не будете плестись, я вас изрублю и оставлю падалью на дороге.
Пятеро рабов поднялись и заковыляли один за другим, туркмен взмахнул плетью, и вскоре все скрылись за холмом. Хозяин вернулся в юрту.
– Почтенный гость, около сотни джигитов показались вдали и направляются сюда.
– Знаю, это джигиты хорезм-шаха ищут меня. А кто был человек, с которым я сейчас говорил?
– Это, – и хозяин продолжал шепотом, точно боясь, что туркмен вернется, – это барс Каракумов, гроза караванных путей, славный разбойник Кара-Кончар, да рассудит его Аллах!
После остановки у кочевника Хаджи Рахим два дня шел узкой тропой через пустыню, направляясь на север к оазису в низовьях Джейхуна,[19] где находились города и селенья многолюдного Хорезма. Медленно плелся осел, и равномерно шагал за ним верблюд с больным купцом, все еще не приходившим в сознание. Дервиш распевал арабские и персидские песни и всматривался в даль, ожидая, когда же наконец появятся цветные купола мечетей Хорезма.
На третий день узкая тропа среди песчаных барханов обратилась в широкую дорогу и поднялась на каменистую возвышенность. Оттуда открылась цветущая, радостная равнина, покрытая садами, рощами и квадратами зеленеющих полей. Всюду между деревьями виднелись домики с плоскими крышами, группы черных, задымленных юрт и похожие на крепости с башенками по углам усадьбы богатых кипчакских ханов. Кое-где, точно копья, торчали острые минареты, и возле них переливались разноцветными изразцами купола мечетей. Как большие зеркала, сверкали квадраты пашен, залитые водой. По ним ходили полуголые, в отрепьях, люди с цепями на ногах.
Дервиш остановился на холме.
– Вот земля, созданная стать раем, – шептал он, – но она стала долиной мучений и слез. Пятнадцать лет назад я бежал отсюда, задыхаясь от страха, озираясь, как преступник. Кто сможет узнать теперь в обожженном солнцем черном дервише того юношу, которого проклял сам верховный имам?[20] Вперед, Бекир, скоро мы будем ночевать у ворот столицы всех столиц, богатейшего из всех городов мира – Гурганджа, где царствует хорезм-шах Мухаммед, самый могучий, но и самый зловещий из мусульманских владык…
Дервиш снова зашагал. По дороге стали чаще встречаться двухколесные повозки, запряженные крупными длиннорогими волами, пешие путники, нарядные всадники на разукрашенных конях и почерневшие на солнце поселяне на тощих ослах; отовсюду слышалось мычанье коров, блеянье овец, крики погонщиков.
В первом же селении дервиша окружили люди с длинными белыми палками.
– Ты что за человек? Если ты дервиш-бессребреник, то зачем тащишь за собой верблюда? Пойдем к хакиму,[21] он прочтет тебе твой смертный приговор.
Дервиша привели во двор, окруженный высокой глиняной стеной. На террасе, устланной широким ковром, сидел, скрестив ноги, тощий прямой старик в полосатом халате. Огромная белоснежная чалма, тщательно расчесанная седая борода, строгий, пронизывающий взгляд и медлительность движений вызывали трепет у всех, кто приближался к нему, и они падали ниц. Рядом, согнувшись, сидел молодой писарь с тростниковым пером в руке, ожидая приказаний.
– Кто ты? – спросил хаким.
– Я грешный сын моей почтенной матери, по имени Хаджи Рахим аль Багдади, ученик святых багдадских шейхов.[22] Я хожу по длинным дорогам и тщетно ищу следов праведников, скрытых холодным мраком могилы.
Старик недоверчиво поднял бровь и уставился на дервиша.
– А кто этот больной на верблюде? Почему он без чалмы? Правоверный ли он мусульманин или иноверец? Мне говорят, что ты его изранил, ограбил и распродал все его достояние? Верно ли это?
Дервиш поднял руки к небу.
– Ты, всевидящее небо, одна моя защита! Дивлюсь я на сплетника, который ничем, кроме лживых слухов, не дышит! Что ему до моих трудов и печалей!
Хаким многозначительно поднял кверху указательный палец и прошептал:
– Расскажи мне правдиво, что ты знаешь об этом больном?
Тогда дервиш рассказал о встрече с разграбленным караваном и о своих стараниях спасти жизнь раненого.
Старик провел рукой по серебристой бороде и сказал:
– Может быть, этот раненый очень большой человек и рука его достает до самого солнца? Я сам осмотрю больного. – Просунув босые ноги в туфли, он спустился с террасы и прошел к верблюду. Его окружили жители селения, стараясь перекричать друг друга.
– Мы знаем этого больного человека. Это богатый купец из Гурганджа, Махмуд-Ялвач. Вот и на верблюде выжжено его тавро. Караваны Махмуд-Ялвача в двести-триста верблюдов ходят в Тавриз и в Булгар[23] и до священного Багдада.
Хаким, выслушав жителей, помолчал, пожевал губами и важно провозгласил свое решение, а писарь записал его.
«Так как знающие и заслуживающие доверия люди заявляют, что больной – это достойнейший купец Махмуд-Ялвач из Гурганджа, то я приказываю снять его осторожно с верблюда, положить в моем доме и призвать лекаря-табиба, чтобы он старательно излечил его целебными травами. Дервиш, сделавший доброе дело своей заботой о раненом правоверном, может идти дальше, и его должен вознаградить спасенный купец. Так как верблюд не может принадлежать дервишу, то он останется у меня, пока не излечится его хозяин. За произнесение судебного приговора и приложение печати оставить при моем управлении черного осла, принадлежащего дервишу».
– Записал? – обратился хаким к писцу.
Тот прошептал:
– Истинно сказал мой господин!
Правитель добавил:
– Ученый дервиш, возьми от моих скудных средств один дирхем.[24]
Хаджи Рахим взял медную монету, потер ею лоб и приложил к губам. Держа ее в зажатой ладони, он сказал:
– Твоя мудрость велика, о хаким, правдиво решающий. Ты освободил меня от забот о раненом, о верблюде и об осле, на котором мне не придется ездить, но которого мне зато и не придется кормить. Я же, ничтожнейший из погибающих, подобен легковесной монете, что скользит из щедрой руки дающего в деревянную чашку слепого. И если твоя щедрость так же чиста, как серебро твоей бороды, то эта медная монета дирхем обратится в золотой динар.
Хаджи Рахим раскрыл ладонь. На ней блестела золотая монета – динар.
– Истинно говорю тебе, почтенный начальник, что та земля, на которую ступит твоя нога, никогда не увидит неурожая.
Хаджи Рахим снова зажал ладонь и стоял неподвижный. А правитель и все окружающие безмолвно глядели то друг на друга, то на сжатый кулак дервиша, и рты их раскрылись.
– Я дал ему медный черный дирхем. Это я хорошо помню. Но все вы только что увидели в его руке золотой динар, – сказал начальник. И с быстротой, которой никто не ожидал от всегда важного старика, хаким бросился к дервишу и вцепился в его руку.
– Отдай золотой динар! Им ты должен оплатить судебные расходы!
Хаджи Рахим раскрыл ладонь, и начальник схватил монету, но это опять был медный дирхем. Важный хаким подул себе на плечи и торжественно поднялся на террасу.
Хаджи Рахим подошел к ослу, снял свой мешок, перекинул через плечо и, не оглядываясь, направился дальше к Гурганджу, выкрикивая во весь голос призыв дервишей:
– Я-гу-у! Я-хак! Ля илляхи илля-гу-у![25]
«Все осталось таким же, как много лет назад, – думал Хаджи Рахим, прислонившись к высокому глиняному забору пустынного переулка Гурганджа. – Те же домики с плоскими крышами среди абрикосовых и тутовых деревьев, так же на бирюзовом небе вьются стаями белые голуби, а еще выше над ними с жалобным стоном медленно кружат бурые коршуны… Так же над забором свесились белые ветви цветущей акации, и под ними притаилась та же маленькая заветная калитка. На ее серых выветренных досках еще заметны круги искусно вырезанного узора. Когда-то из этой калитки выходила девушка в розовой одежде и оранжевом покрывале. Где она? Что с ней стало?»
Калитка открылась, и вышла девушка-подросток в длинной розовой одежде с шафрановым покрывалом. В руке она держала лопату. Слегка выдающиеся скулы и чуть скошенные глаза, покрой одежды и узел шафранного платка сказали бы знающему, что эта девушка из тюркского племени. Напевая песенку, она расчистила отводную канавку в свой сад, и вода повернула в пробитое отверстие под глиняным забором.
Вдруг девушка быстро выпрямилась и, прикрывая глаза узкой смуглой рукой, посмотрела в конец улицы.
Там кто-то пел высоким переливчатым голосом:
Наступит ночь, из глаз уходит сон,
Любуюсь до зари на звездный небосклон,
И если молодой луны увижу рог,
Я вспоминаю серп ее бровей.
То не судьба ль моя? Не мой ли рок?
Загадку разгадать хочу грядущих дней…
В глубине переулка показался молодой всадник в темно-зеленом чекмене,[26] туго стянутом пестрым поясом. Сдвинув на правую бровь баранью шапку, он медленно ехал на плясавшем караковом жеребце. Всадник хлестнул коня и с места бросился вскачь. Поравнявшись с девушкой, он разом осадил коня.
Девушка бросила лопату и вбежала во двор, захлопнув калитку. Всадник передвинул шапку на затылок и медленно поехал дальше по переулку.
Калитка приоткрылась, и девушка выглянула. Робко посмотрев по сторонам, она подняла лопату и снова скрылась.
Бородатый, почерневший от зноя дервиш, в остроконечном колпаке с белой повязкой хаджи и в разноцветном плаще, громко, как слепой, ударяя длинным посохом, перешел дорогу. Оглянувшись, он осторожно снял лоскут розовой материи, зацепившийся за калитку, и спрятал за пазуху.
– Да, – бормотал он, – все здесь осталось по-прежнему: то же дерево, только оно стало еще выше и гуще, та же калитка – она лишь потемнела и покосилась… И девушка похожа на ту, кого я любил в шестнадцать лет, но это не она. А где та, которая стояла здесь много лет назад с корзинкой абрикосов и сама смуглая и сладостная, как абрикос?! Все осталось то же, даже вон там, над старой башней, как и раньше, кружат ястреба. Только Хаджи Рахим не тот…
Дервиш постучал посохом в калитку. За старой карагачевой[27] дверцей послышался старческий кашель. На пороге появился старик, сухой и сгорбленный, в белоснежной чалме.
– Ягу-у! Я-хак! – запел дервиш.
Старик, всматриваясь слезящимися красными глазами, пошарил в складках свернутого из материи пояса и вытащил старый кожаный кошель. Он порылся в нем бескровными восковыми пальцами и достал черную тонкую монету.
– Аллахум селля! – воскликнул дервиш, прижимая монету ко лбу и губам. – Кто живет в этом доме? За кого я могу вознести молитвы единственному?
– Я живу в этом доме, но принадлежит он не мне, а кузнецу Кары-Максуму. На главном базаре все знают обширную кузницу и оружейную мастерскую Кары-Максума. Служителям веры он в подаяниях не отказывает.
– А каким именем судьба одарила тебя, делатель чудес?
– Не называй меня высоким словом «делатель чудес». Я старый шахский летописец Мирза-Юсуф и могу только добавить стихами поэта:
Я прожил жизнь, как вьючная скотина.
Я – раб своих детей и пленник у семьи.
На пальцах я сочту все, что имею, —
Мой бедный дом и сотни тысяч бед!
А выйти из беды надежды нет!..[28]
– Нет, нет! Ты все же делатель чудес, – сказал дервиш. – Ты пожертвовал черный дирхем, и так как твое подаяние исходило из благородного порыва сердца, дирхем сразу обратился в полноценный динар из чистого золота.
Старик наклонился к темной, похожей на птичью лапу ладони дервиша, на которой лежал золотой динар с выпуклой надписью.
– В моей долгой жизни я никогда не видал чудес, о которых говорят священные книги. Или ты, дервиш, способен делать чудеса, или же ты, как фокусник на базаре, хочешь посмеяться над полуслепым стариком.
– Но ты можешь испытать этот динар. Пошли твоего слугу на базар, и он принесет тебе целую корзину и жареного кебаба,[29] и вареной лапши, и меду, и сладких дынь. Может быть, ты даже уделишь тогда от этого изобилия бедному путнику, пришедшему сюда прямо из далекого Багдада?
– Так ты пришел из славного Багдада? В таком случае заходи в мой дом и расскажи о том, что ты там видел, а я испытаю силу твоего удивительного динара.
…Он направился ко мне, несмотря на далекое расстояние наших жилищ, долгий путь и ужасы дороги.
Шаркая желтыми замшевыми сапогами, старик направился через двор и поднялся на террасу.
– Проходи за мной, путник!
Дервиш вошел за стариком в комнату с кирпичным полом и разостланными вдоль стен узкими ковриками. На полках в нише стояли два серебряных кувшина и стеклянная иракская ваза. Купол комнаты, искусно составленный из переплетенных раскрашенных бревен, имел в середине отверстие для выхода дыма. Посреди комнаты в квадратном углублении чадила жаровня с углями. Вдоль задней стены стояли три раскрытых, окованных железом сундука, и в них виднелись переплетенные в желтую кожу большие книги.
Дервиш сложил около двери посох и другие свои вещи. Сбросив туфли, он прошел к старику, преклонил колени и опустился на пятки.
– Бент-Занкиджа! – дребезжащим голосом крикнул старик.
Вошел мальчик в длинном, до пят, полосатом халате и голубой чалме. Скрестив руки на животе, он склонился, ожидая приказания.
– Возьми этот золотой динар. Передай его старому Саклабу и объясни ему так: «Пойди, дед Саклаб, на базар, в тот ряд, где сидят индусы-менялы перед ящиками с серебряными и золотыми монетами. Эти же менялы продают волчки и кости для игры. Выбери самого седобородого и попроси оценить эту монету: настоящий ли это полновесный золотой динар?» Если меняла-индус скажет, что в динаре нет обмана, то пусть он его разменяет на серебряные дирхемы. Получив серебро, пусть Саклаб пойдет в тот ряд, где путники могут насладиться едою, и купит то, что сейчас тебе перечислит этот почтенный искатель истины.
– Что должен слуга купить? – обратился мальчик к дервишу.
Тот смотрел на мальчика. Нежные черты его лица показались странно знакомыми. Где он его видел? Дервиш сказал:
– Пусть слуга возьмет с собой корзину и купит все то, что он купил бы для брата, которого не видел много лет. Пусть слуга сам выбирает.
Старик поманил к себе мальчика и сказал ему на ухо:
– Пусть Саклаб, вернувшись с базара, не входит сюда, как обычно, оборванцем, а сперва наденет мой старый халат. А ты, отдав ему динар, возвращайся сюда и захвати с собой чернильницу с калямом[30] и бумагу. Сейчас ты будешь записывать его речи.
Мальчик скрылся и вскоре вернулся с бумагой и прибором для письма.
– Скажи мне, путник, сперва твое имя, откуда ты родом и как ты попал в славный Багдад?
– Меня зовут Хаджи Рахим аль Багдади. Родом же я из маленького селения близ Басры. Я готов отвечать тебе на все вопросы, но прежде позволь мне коснуться чего-то другого, о чем беспокоится мое сердце.
– Ну, говори, – сказал старик.
– В Багдаде я учился в большом медресе,[31] у знаменитейших ученых. Среди студентов, которые вместе со мной искали света у этих факелов знания, был один юноша, всегда скорбный и молчаливый, отличавшийся страстным прилежанием. Когда я ему сказал, что хочу надеть «пояс скитания» и, взяв «посох странствования», отправиться в славный Гургандж, благородную Бухару и прекрасный Самарканд, этот юноша обратился ко мне с такими словами: «Хаджи Рахим аль Багдади, если ты попадешь в богатый город хорезм-шахов Гургандж, то пройди в третью улицу, пересекающую главный путь от базара к Западным воротам, найди там дом кузнеца и торговца оружием Кары-Максума и узнай, живы ли там мои почтенные родители. Расскажи им все, что я делаю в Багдаде. Когда же ты вернешься в Багдад, то ты поведаешь мне все, что о них узнаешь». Я обещал ему это и отправился в путь. Но ветер непредвиденностей и гроза испытаний бросали меня в разные стороны вселенной. Я шел под палящими лучами солнца Индии, проходил далекие пустыни Татарии[32] доходил до Великой стены, охраняющей царство китайцев от набегов татар; я посетил берег ревущего океана, пробирался через крутые снеговые горы Тянь-Шаня и всюду находил мусульман.[33] Так прошло много лет, пока я, наконец, попал в Гургандж, на эту улицу, которую мне указал мой багдадский друг. Я нашел и дом, и калитку под белоснежным деревом акации, и, наконец, я беседую с тобою, делатель чудес, который, вероятно, помнит юношу, обитавшего здесь, в этом дворе, и ушедшего пятнадцать лет назад из Гурганджа?
– Как звали этого юношу? – спросил старик сурово.
– Там, в высоком дворце знаний, он назывался Абу-Джафар аль Хорезми (из Хорезма).
– Как ты осмелился произнести это имя, несчастный! – закричал старый мирза (писарь), и пеной покрылись губы его. – Знаешь ли ты, что он величайший грешник? Несмотря на свои юные годы, он покрыл позором и себя и своих родителей и чуть было не бросил в пучину бедствий всех родичей.
– Но ведь он был очень юн? Что такое мог он сделать? Убил ли он кого-нибудь или покушался на знатного бека?
– Этот ужасный Абу-Джафар, к прискорбию, с юных лет отличался большими способностями и прилежанием. Он учился вместе с другими учениками у наших лучших учителей, стараясь постигнуть и чтение, и красоты изящного письма, и глубокий смысл великой книги Корана. Он преуспевал во всем и стал удачно складывать стихи, подражая Фирдоуси, и Рудеги, и Абу-Саиду. Но стихи его были не на поучение другим, а только для соблазна легковерных…
Старик продолжал шепотом:
– Этот несчастный юноша начал вольнодумствовать. Он позволял себе спорить с седобородыми улемами,[34] и имамами, ввергая в смущение других простодушных слушателей. Наконец, когда имам заметил: «Ты идешь не по дороге в рай, а в огненную пропасть ада», – Абу-Джафар ему дерзко ответил: «Ступай от меня и не зови меня в рай! Когда ты проповедуешь о четках, о местах молитвы и о воздержании, я думаю, не все ли равно – идти ли в мечеть Мухаммеда, или в монастырь Исы[35] где звонят в колокола, или в синагогу Моисея. Везде я искал, но не находил бога, бога нет, его выдумали те, кто торгует его именем. Мой свет, мой проводник – Абу-Али Ибн-Сина».[36] Тогда святые имамы прокляли его и приказали схватить. Они хотели на площади города отрезать его ядовитый язык и обе руки, чтобы он не мог больше сочинять свои растленные стихи. Но Абу-Джафар со змеиной ловкостью исчез. Сперва думали, что его отец из жалости где-либо скрывает преступного сына. Поэтому сам хорезм-шах Мухаммед, узнав об этом деле от имамов, приказал схватить отца, бросить его в клоповник зиндан[37] и надеть цепь с надписью: «Навеки и до смерти». А если отец умрет, то вместо него шах приказал посадить ближайшего родственника, пока Абу-Джафар добровольно не вернется.
– И отец до сих пор в тюрьме? – тихо спросил дервиш. Его расширенные глаза сверкали, а лицо стало серым, как у мертвеца.
– Отец умер, не выдержав сырости, темноты и страшных клещей и клопов подвала. Исполняя приказ хорезм-шаха, палачи схватили младшего его сына Тугана, надели на него ту же цепь и бросили в тот же подвал.
– Какое преступление! – прошептал дервиш.
– Мне очень жаль этого мальчика Тугана, – продолжал старик. – Я много заботился о нем. Не желая, чтобы Туган пошел по следам его испорченного старшего брата, я старался просветить его. Туган учился у меня чтению и письму, но его больше тянуло к мастерству и воинским забавам, и я отдал его в обучение кузнецу Кары-Максуму, который показывал, как изготовлять отличное оружие. Теперь заменяет мне Тугана маленькая сирота, дочь рабыни, Бент-Занкиджа. Она оказалась очень способной к чтению, письму и запоминанию разных стихов и песен. С годами глаза мои стали слепнуть, и все передо мною двоится, и я вижу вместо одного сразу три месяца. Бент-Занкиджа стала моим помощником, писцом. Она записывает мои беседы и переписывает книги. Вот она сидит перед тобой с калямом в руке.
Тогда дервиш понял, что переписчик в голубой чалме – это девушка, недавно выходившая с лопатой из калитки.
Дервиш пристально посмотрел на нее и опустил глаза, не смея спросить о другой девушке, которую он видел здесь же, когда ему было шестнадцать лет. Отгоняя от себя волнение, дервиш воскликнул:
– Разве ты не делатель чудес? Ты обучил девочку тонкостям чтения и письма, и после этого она имеет право закручивать вокруг головы тюрбан тем узлом, каким щеголяют одни мирзы. Я вижу, что в твоем доме все полно заботами о знании.
Старик переплел тонкие пальцы и уставился пристальным взглядом на дервиша.
– Теперь расскажи о себе, долго ли еще ты намерен скитаться?
Дервиш тряхнул взлохмаченной головой и впился в старика черными пламенными глазами.
– Мой отец – голод, погнавший меня через пустыни. Моя мать – нужда, выплакавшая глаза от скорби, не имея молока в груди для новорожденного. Мой учитель – страх перед мечом палача. Но я слышу голос: «Не горюй, дервиш, ты всегда творил то, что тебя достойно».
Старый мирза покачал головой.
– Ты украшен знаниями, и тебя может охотно взять к себе писцом всякий судья или правитель округа. И я тоже сейчас же мог бы тебя взять переписчиком книг в шахскую библиотеку. Там имеются единственные редкие книги, никому не известные даже по названию, и их следует переписать, чтобы они не пропали для человечества. Зачем тебе бродить по дорогам? Неужели тебя привлекают скитания, и пыль, и грязь, и камни под ногами?
Дервиш заговорил глухо:
– Мне говорят: «Зачем ты не украсишь свой приют пестрыми коврами?» Но, «когда пронесся призывный крик героев, что делать с песнею певца»? «Когда конь несется в битву, как я могу прилечь среди цветущих роз?»[38]
Старик, полный изумления, развел руками.
– О каких войнах ты говоришь? Кто может грозить султану великолепному, самому сильному из всех мусульманских владык? Только тогда запылают огни чужих боевых лагерей, когда он сам захочет воевать…
– Грозный огонь движется с востока, и он сожжет все.
Старик покачал головой.
– О нет! Пока хорезм-шах вложил меч в ножны, все будет тихо и в долинах Мавераннагра, и на всех границах царства Хорезма.
В комнату бесшумно вошел старый невольник с тяжелой цепью на ногах, подхваченной ремешком у пояса. Он принес корзину с разнообразной едой, купленной на удивительный динар. На изможденное тело высокого старика был накинут короткий полосатый халат. Длинные полуседые волосы его ниспадали на плечи. Разостлав на ковре шелковый платок, он положил лепешки, миндальные пирожки, расставил чашечки с медом, фисташками, миндалем, изюмом, засахаренными ломтями дыни и другими сладостями.
– Позволишь ли ты поговорить с этим старым рабом?
– Говори, почтенный путник.
– Откуда ты родом, отец? – спросил у раба дервиш.
– Издалека, из земли русской. Я жил у своего отца, рыбака, на берегу большой реки Волги, а по-здешнему ее называют Итиль. Меня еще мальчишкой захватили джигиты соседнего с нами суздальского князя. Князь по-нашему все равно что ваш хан или бек. Князья наши между собой воюют, и кто кого побьет, тот у побитого князя заберет в плен и мужиков, и баб, и девок, и детей. Затем князь всех продаст, как баранов, в чужеземную сторону. Так и меня и сестренку князь продал купцам булгарским, те отвезли в свой торговый город Биляр, на реке Каме, а оттуда всех пленных, и меня с ними, погнали через пустыню сюда, в Гургандж. А куда продали сестренку – не знаю. Давно это было. Вот и волосы у меня повисли белыми космами, как у старого козла, а все хотелось бы увидеть родной кишлак на высоком яру реки. Я научился говорить по-туркменски и по-персидски. Если бы не другие наши пленные, я бы совсем забыл нашу родную речь. С земляками иногда встретишься на базаре и словом своим перекинешься. Много их здесь ходят, звеня цепями.
– Как же тебя зовут? – спросил дервиш.
– Здесь меня зовут Саклаб, а наши пленные кличут по-прежнему: «дед Славка». Прости меня за смелое слово, – старик поклонился дервишу до земли, – я услышал, что ты ходишь по дальним странам и, как святой, можешь делать из медных дирхемов золотые динары. Так для тебя шуточное дело выкупить меня у моего хозяина. Выкупи меня, и стану я тебе служить верно и честно. Ведь ты, может быть, и в нашу сторону, к русским, пойдешь, тогда и меня возьмешь с собой.
– Ты хочешь сманить моего раба? – сказал, нахмурившись, хозяин.
– Где мне думать о рабе, – сказал дервиш. – Я сам живу бедняком и питаюсь пригоршней пшена, если его подаст щедрая рука.
– Верно, здесь, на далекой чужбине, мне придется сложить голову, – пробормотал, вздохнув, Саклаб и громко сказал: – Просим милости попробовать нашего достархана![39] – Осторожно ступая по ковру, он поднес медный таз и узорчатый кувшин с водой.
Мирза-Юсуф и дервиш омыли над тазом руки, вытерли их расшитым полотенцем и молча приступили к еде. Когда дервиш перепробовал от всех блюд, он произнес учтивые слова благодарности и попросил позволения удалиться.
На пустынной улице он долго стоял в тени дерева и смотрел на старую калитку.
«Мне не придется больше увидеть этот дом, где добрый старик когда-то учил меня держать тростниковое перо и писать первые буквы. Я не пожалел для него моего единственного золотого динара, чтобы только подольше побыть с ним и слышать его родной и близкий мне голос… А теперь снова в путь!»
Мирза-Юсуф долго смотрел на дверь, за которой скрылся странный гость. Вошла Бент-Занкиджа и сказала:
– Мой добрый дедушка Мирза-Юсуф! В сердце моем змейкой вьется мысль, что этот дервиш Хаджи Рахим аль Багдади очень похож на убежавшего нашего вольнодумца Абу-Джафара, только он оброс бородой, почернел от зноя и тебе трудно в нем узнать прежнего мальчика…
– Молчи, или несчастье обрушится на наш дом! Разве я бы стал разговаривать с безбожником, проклятым святыми имамами? Никогда больше не говори мне об этом мимолетном госте. Мы живем в такое время, когда к каждой щели прижалось ухо злобы и подслушивает, о чем шепчут наши уста. И днем и ночью мы должны всегда помнить слова поэта: «Лишь молчание могуче – все же иное есть слабость».[40]
– Молчать даже перед друзьями? Но разве этот же великий поэт не сказал: «Замкни уста перед всеми, кроме друга»? Всю жизнь молчать – нет! Лучше смерть, но с песней и веселой шуткой!
– Замолчи, замолчи! – закричал старик. – О Боже, помоги мне! Я одинок! Ночь тянется, а повесть о великом хорезм-шахе не пришла еще к концу. Я все жду от него подвига славы, а вижу только казни и не замечаю великих дел. Я боюсь, что герой окажется каменным идолом, пустым внутри, где летает золотистая моль и ползают ядовитые скорпионы… Аллах, взгляни в мою сторону и просвети меня!..
Служба царям имеет две стороны: одна – надежда на хлеб, другая – страх за свою жизнь.
В предрассветных сумерках три старых имама пробирались узкой улицей Гурганджа. Впереди шел слуга с тусклым фонарем из промасленной бумаги. Старики, подбирая длинные полы широких одежд, перепрыгивали канавки с журчавшей водой.
В темноте чувствовался то острый пряный аромат около закрытых лавок с перцем, имбирем и красками, то резкий запах кожи, когда имамы проходили мимо шорных рядов со складами конской сбруи, седел и сапог. На площади грубый голос остановил их:
– Стойте! По какой надобности идете ночью?
– Милостью величайшего мы, духовные лица, имамы великой мечети, спешим во дворец падишаха для утренней молитвы.
– Проходите с миром!
Три имама подошли к высоким воротам дворца и остановились. Стук не поможет, да и оскорбителен. Ворота сами приотворились. Несколько всадников выехали из темноты и затем вскачь понеслись через площадь. Это гонцы с распоряжениями «величайшего и прозорливейшего защитника веры и справедливости» помчались по направлениям, не известным никому, кроме пославшего их.
Старики, переступая с камня на камень, пробрались через большую лужу и вошли в ворота. По широкому двору во всех направлениях ходили шахские воины. Двое часовых узнали в прибывших священнослужителей и посторонились, давая дорогу. Три старика миновали несколько двориков. Заспанные сторожа открывали тяжелые ворота, громыхая железными ключами.
Наконец показалась створчатая дверь. По сторонам ее, опираясь на копья, застыли два воина в железных кольчугах и шлемах.
Подошедший слуга, высоко подняв глиняный светильник с коптящим фитилем, сказал:
– Хранитель веры еще не выходил.
– Мы подождем, – ответили три старика и, скинув туфли, ступили на ковер, опустились на колени и раскрыли перед собой большие книги в кожаных переплетах с медными застежками.
– Вчера четыре мятежных хана прислали заложниками своих малолетних сыновей. Шах устроил пиршество. Зажарили двенадцать баранов, – сказал один имам.
– Что-то сегодня он еще придумает? – прошептал второй.
– Самое главное – во всем с ним соглашаться и не спорить, – вздохнул третий.
Хорезм-шаху Мухаммеду снился сон; он стоит в степи на холме, и кругом, сколько можно видеть, столпились тысячи и тысячи людей. Небо горит закатными бронзовыми лучами. Солнце, еще ослепляющее, быстро опускается в однообразную песчаную равнину.
– Да живет, да здравствует падишах! – раскатами доносятся крики из отдаленных рядов. Люди медленно склоняют спины, и за белыми чалмами прячутся их лица.
Вся толпа опускается на колени перед повелителем, видны только халаты, похожие на волны вечно беспокойного Хорезмского моря.[41]
– Да здравствует падишах! – звучат, как эхо, последние отдаленные крики, и все замолкает. Солнце скрывается, и степь тонет в синих сумерках и молчании. В потухающем свете шах видит, как нагнувшиеся спины ползут к нему, взбираясь по склону холма.
– Довольно, назад! – приказывает шах, но спины приближаются со всех сторон, бесчисленные спины в полосатых халатах, перевязанных оранжевыми поясами. Шаху кажется, что у всех за пазухой скрыты отточенные ножи. Люди хотят зарезать своего повелителя. Он бросается вперед и ударяет ногой ближайшего, халат взвивается и отлетает, как птица, – под ним никого нет. Шах откидывает ногой другие халаты, и под ними тоже пустота.
«Но среди них есть один! Он спрятался, чтобы подобраться и ударить ножом в мое сердце, сердце, которое живет и бьется только для счастья и величия славного рода хорезм-шахов».
– Довольно! Шах приказывает вам: уходите! – Голос звучит глухо, чуть слышно, – и все исчезает. Степь расстилается кругом, пустынная, серая и немая. Жесткие стебли травы как царапины на омертвевшем небе. Теперь шах один, совершенно один в пустыне, без коня. А где-то здесь, совсем близко, за одним из серых холмов, в лиловой впадине притаился тот единственный, который должен его зарезать… Все хотят его смерти, но только один решился прикончить его жизнь. Кто же он?
Вдали эхом звучит крик толпы:
– Да живет Джелаль эд-Дин! Слава храброму сыну и наследнику хорезм-шаха Джелаль эд-Дину!
«Забыв меня, они уже готовы целовать руки моего сына? Надо покончить с этим, довольно! Я раздавлю того, кто встанет на моем пути, – пусть это будет багдадский халиф или мой непокорный сын! Довольно!..»
Еще в полусне шах услышал возле себя шорох и почувствовал, как что-то холодное коснулось его лица. Страх и страстная жажда жизни заставили его разом напрячь все силы и вскочить. Шах раскрыл глаза и стал тревожно всматриваться в темные углы комнаты.
От большого очага в стене[42] веяло теплом раскаленных углей. Около него сидел кто-то. Это дикая степная девушка, которую привезли вчера. Она в страхе отодвинулась, закрылась руками.
– Кто ты?
– Аллах велик! Я Гюль-Джамал, туркменка из пустыни. Вчера вечером тебя сонного под руки привели сюда, и ты, как лег, так сразу и заснул. Я боялась тебя, ты так страшно хрипел и стонал во сне, точно умирал. Это тебя душили ночные «дивы». Они летают в темноте над юртами и через верхнее отверстие пробираются внутрь, чтобы терзать тех, у кого на сердце убийство.
– А что у тебя было в руке? – И шах сжал ее маленькие руки.
– Мне больно! Оставь меня!
– Покажи, что было в руке?
– У меня нет и не было ничего. Хочешь, я спою тебе нашу степную песню о соловье, который влюбился в розу? Или расскажу сказку о персидском царевиче, увидевшем в зеркале лицо китайской княжны?
– Не надо сказок ни про розу, ни про царевича… А!.. Вот я нашел ножны от кинжала. Зачем ты пришла к твоему падишаху с ножом?
– Оставь меня! Старики учат: «Не бей коня, потеряешь друга»…
Гюль-Джамал выскользнула и отбежала.
– Вай-уляй! Ты задушишь меня! Я тебя боюсь.
Она бросилась в низкую створчатую дверь и натолкнулась на двух служанок, которые подслушивали.
Шах, тяжело дыша, подошел к очагу. В его выпуклых, как у быка, глазах дрожали красные огоньки. Он постучал камышовой палочкой по медной чаше. Из створчатой двери показался старый слуга с козьей бородкой и упал перед шахом на ладони.
– Эту девушку вечером доставить в ковровую комнату. Здесь ли векиль и великий визирь?[43]
– Все ждут тебя, светлейший, также «господин новостей»[44] и три имама.
– А хан Джелаль эд-Дин еще не приехал?
– Опоры престола еще нет.
– Пусть дожидаются. Ко мне в бассейную приведи брадобрея покрасить бороду и банщиков размять спину.
Хорезм-шах вышел в соседнюю комнату. Старый слуга, высохший и сгорбленный, со слезящимися красными глазами, стал собирать подушки и ватные одеяла и складывать их в нише стены. На ковре что-то блеснуло. Старик наклонился и поднял остро отточенный кинжал с ручкой из слоновой кости.
– Это туркменский нож… О, эти туркменки! Их гнева надо опасаться, как укуса ядовитого паука каракурта. Передать сейчас векилю или спрятать? А кто меня торопит?
Шах затянул туже шнурок шелковых просторных шаровар, опутал дородное чрево полосатым шарфом, засунул за пояс нож в серебряных ножнах, набросил на плечи длинную, крытую парчой соболью шубу. Из ниши в стене шах осторожно достал искусно скрученную белую чалму и привычным жестом надвинул ее на длинные полуседые кудри.
Сдерживая дыхание, шах прислушался возле двери, сжимая холодную рукоятку ножа.
«Осторожный всегда готов отразить нападение. В темноте извилистых переходов дворца внезапно может поразить рука измаилита,[45] подосланного моим заклятым врагом, халифом багдадским…»
– Ты здесь, векиль? – спросил он вполголоса.
– Я давно жду моего повелителя.
Шах отодвинул деревянный засов и приоткрыл дверь. Тускло озаренные двумя масляными светильниками, склонив низко спины, стояли фигуры приближенных сановников.
Всунув босые ноги в жесткие, остывшие за ночь туфли, Мухаммед прошел в следующую комнату. Там ждали слуги. Один держал глиняный светильник, другой – серебряный таз, третий – кувшин с изогнутым узким горлышком. Они помогли шаху совершить омовение около водоема, где вода стекала в отверстие в каменном полу. Четвертый слуга подал на вытянутых руках длинное, расшитое шелками полотенце и надел на пухлые ноги повелителя шерстяные узорчатые носки.
Пока хорезм-шах занимался одеванием, векиль сообщал последние новости:
– Очень холодно на дворе. Все покрылось белым инеем… Три имама пришли во дворец и ждут повелений… Также ожидает начальник палачей Джихан-Пехлеван… Вчера вечером из Булгара прибыл большой караван в триста верблюдов с партией булгарских сафьяновых сапог и с сотней пленных урусов. Около двухсот рабов умерло в пути, хотя почти каждый день их кормили просяной кашей с кунжутным маслом. Перед этим другой караван был разграблен туркменскими разбойниками. Вероятно, это дело рук Кара-Кончара.
– Я разгромлю туркменские кочевья! Но больше всего меня лишают спокойствия паломники из Багдада. Не видно ли дервишей-арабов из Багдада? Все они лазутчики багдадского халифа, все они хотят мне зла.
– Какие негодные люди могут хотеть зла великому защитнику веры?
– Такими стали мусульмане!
Окончив одевание, шах направился своим обычным путем, сперва коридорами, затем витой каменной лестницей. Векиль и евнух с факелом шли впереди и раскрывали двери. Шах поднялся на верхушку каменной дворцовой башни.
На ровной площадке, вдоль стены с бойницами, полукругом стояли двадцать семь юных ханов – сыновей владетелей Гура, Газны, Балха, Бамияна, Термеза и других областей. Этих юношей и мальчиков шах держал под строгим надзором при своем дворе заложниками, чтобы их отцы, феодальные ханы, не вздумали поднять меч восстания. У всех юношей были в руках барабаны и бубны с погремушками.
Тут же находились музыканты с длинными трубами-карнаями, гобоями и медными тарелками. В стороне стояло несколько главных военачальников хорезмийского войска.
Когда дородный величественный шах Мухаммед поднялся по лестнице на площадку, то все закричали:
– Да здравствует много лет непобедимый падишах, защитник веры, гроза язычников!
Шах обвел всех угрюмым взглядом.
– А где Тимур-Мелик?
– Я здесь, государь.
Высокий, худой, всегда веселый Тимур-Мелик, неизменный спутник Мухаммеда в его походах, вышел вперед, ведя за руки двух мальчиков: один был самый младший сын шаха от последней жены, кипчакской ханши, другой – его внук от сына Джелаль эд-Дина и туркменки. Тимур-Мелик поставил мальчиков около шаха. Тот склонился к своему сыну и ласково ущипнул его за щеку. А внука сурово спросил:
– Где шатается хан Джелаль эд-Дин? Опять бродит по степи?
– Отец уехал с соколами на охоту, – сказал мальчик. Его черные глаза из-под белой чалмы смотрели настороженно.
– Тимур-Мелик! Послать всадников по трем направлениям и разыскать хана Джелаль эд-Дина! Туркмены продолжают нападать на караваны. Они могут напасть и на моего сына.
– Будет сделано, благословенный!
Сверху, точно с облака, прозвучал тонкий, похожий на детский, голос:
– Блажен, кто бодрствует! Счастлив, кто не спит!
Высокий минарет, точно свеча, вознесенная к небу, засветился на самой верхушке розовым лучом выглянувшего из-за далеких гор солнца. Все здания города еще были погружены в туманные сумерки.
Старший из молодых ханов подал хорезм-шаху барабан.
Мухаммед воскликнул:
– Слава великому Искендеру[46]! Слава завоевателю мира! Искендер прошел через все земли Ирана до берегов Джейхуна и Зерафшана.[47] Искендер для нас пример, он наш учитель! Воздадим ему славу, трижды сыграем громкую нубу[48].
Загремели бубны и барабаны. Зазвенели медные тарелки. Сипло заревели длинные трубы, и запищали сопелки. Трижды все подымали звон и грохот в честь храброго македонца. Когда все затихли и гулкое эхо еще отдавалось в высоких башнях дворца, Тимур-Мелик воскликнул:
– Мы воздали должную славу великому румийцу[49] Искендеру Двурогому. Мир праху его! Но он по молодости лет исполнил только половину того, что ему предстояло сделать. Теперь у нас есть новый Искендер, великий Мухаммед-воин, Мухаммед-полководец, Мухаммед – создатель великой империи Хорезма! Да продлит Аллах царствование могучего повелителя стран ислама, шаха Мухаммеда Алла, эд-Дина! Да прославится он как непобедимый полководец, защитник веры, меч Ислама!.. Исполним в честь нашего великого шаха троекратную нубу!
В тихом воздухе вновь загремели бубны, тарелки, барабаны и свирепо заревели длинные трубы.
Мухаммед стоял у бойницы суровый, грозный и задумчивый, расправив широкие плечи, и казалось, великие мысли бродят под его белоснежной чалмой.
– Мир вам! Идите! – сказал хорезм-шах.
Все поочередно, сложив руки на животе, подбегали к нему мелкими шажками; коснувшись губами полы шахской шубы, пятились обратно и исчезали в темном отверстии лестницы.
Последним уходил Тимур-Мелик, держа за руки обоих мальчиков.
– Дада[50] мне обещал привезти живого джейрана, – говорил внук шаха.
– А мне падишах подарит охотничьего барса… чтобы он съел и твоего джейрана, и тебя, змееныш!.. – ответил сын кипчакской ханши.
Шах облокотился на выступ бойницы. Внизу в беспорядке громоздились плоские крыши. Дворец состоял из многих низких построек, связанных переходами в одно большое, неправильно разросшееся здание. Его окружала высокая старая стена с пузатыми сторожевыми башнями. Неподвижные часовые с копьями резко выделялись на светлеющем небе.
Шах долго смотрел вдаль, на просыпающийся огромный город, затянутый дымом, подымавшимся над плоскими домиками. Затем глаза его остановились на одном из дворцовых двориков, где под старым высоким тополем белела юрта. В ней притаилась новая жемчужина гарема, смуглая туркменка Гюль-Джамал, убежавшая от него утром. Она не захотела помириться с темными покоями дворца и потребовала себе юрту, чтобы жить так, как привыкла в степи, как живут простые туркменки, пропахшие дымом. Она не желает переселиться в гарем, к другим «розам Эдема». Она все еще не понимает, как она должна себя держать! Недаром ее так ненавидит царица-мать Туркан-Хатун.
– Надменная девчонка! Подняла руку на своего владыку! Посмотрю, как она будет извиваться и визжать, когда в ковровую комнату к ней войдет мой любимый барс!..
Снизу, от подножья башни, донеслись крики. В утренней тишине слова лились ясно и отчетливо:
– Слушайте, правоверные! Шах Мухаммед отвернулся от законов ислама и принял ересь алидов-шафиитов.[51] Он ласкает еретиков-персов и окружил себя язычниками-кипчаками. Отец его, шах Текеш, был честный туркмен, а Мухаммед плюет на туркмен. Не верьте ему!
– Кто это там воет? Векиль, что ты не смотришь за порядком?
Векиль склонился перед шахом низко, точно прося прощения:
– Это в подвале башни кричит дервиш, шейх Медж эд-Дин. Его не устрашают ни оковы, ни мрак тюрьмы. К нему особенно благосклонна твоя мудрейшая мать Туркан-Хатун. Но он произносит бесстыдные речи против своего падишаха. Вчера все дервиши города собрались в поле и поклялись прийти толпой к тюрьме, чтобы освободить из подвала этого безумного шейха Медж эд-Дина.
Мухаммед потряс векиля за плечи.
– Ротозей! Скорее скажи начальнику палачей Джихан-Пехлевану, что я поручаю этого бунтовщика его крепким рукам… И чтоб он поторопился, пока не прибежали и не освободили его безумные дервиши.
Хорезм-шах спустился с башни и прошел в приемную. Стены ее были затянуты красным сукном. Здесь падишаха ожидали три седобородых имама. Сбросив туфли у дверей, шах прошел на середину комнаты и опустился на ковер. Ноги он просунул под шелковое ватное одеяло, прикрывавшее теплое отверстие в полу, где находилась жаровня с горячими углями.
– Подходите, садитесь, мои учителя!
Три имама, стоявшие на коленях на краю ковра, приблизились, шепча арабские выражения благодарности, и уселись рядом, скрыв также ноги под одеялом.
– Начинайте, – сказал шах. – Объясните, прав ли я, сильнейший повелитель земель ислама, требуя, чтобы халиф багдадский подчинялся мне? А также объясните, что я должен делать, если халиф мне не покоряется?
Имамы развернули принесенные с собой большие старинные книги и поочередно нараспев стали выкрикивать тексты из Корана, доказывая, что хорезм-шах Мухаммед – высшая власть на земле после Аллаха, что он всегда прав и каждое его приказание, каждое слово – свято…
В комнате было темно. Слабый свет проникал в решетчатое круглое окно, прорезанное в стене у самого потолка. Масляный светильник на бронзовой подставке разливал дрожащий свет. Имамы нараспев читали, не глядя в текст, арабские фразы.
Позади шаха стоял важный «расстилатель скатерти», главный распорядитель шахской еды. Одним словом или движением брови он давал приказание бесшумно скользившим по ковру слугам. Второй сановник – «подающий» – принимал серебряные блюда от главного повара. Из дверей выглядывали лица сановников, толпившихся в ожидании шахской милости.
Чернокожий невольник, с серебряным кольцом в носу, поставил широкий низкий столик над одеялом. «Расстилатель скатерти» ловким движением набросил на столик шелковую скатерть – достархан. «Подающий» опустил перед шахом серебряный поднос с чашками горячего чая, приправленного солью и бараньим жиром. На скатерть он положил стопку тонких подрумяненных лепешек с запеченными кусочками сала и поставил ковшики с растопленным коровьим маслом, сметаной и медом.
Слушая речи имамов, шах пил одну чашку за другой, заедая лепешками. Разогретый жаровней и чаем, падишах облокотился на подставленные вовремя подушки и захрапел. Это было знаком, что государь доволен объяснениями ученых имамов. Все бесшумно удалились. Исчез стол с достарханом, скрылись сановники и слуги. Только чернокожий невольник присел на корточках возле двери, ожидая, когда проснется великий правитель исламских земель.
В Гургандже все знали высокую мрачную «Башню вечного забвения» рядом с шахским дворцом на главной площади.
На низкой, окованной железом двери висел большой замок. Ключ болтался на шее у сторожа, который сидел тут же на ступеньке, прислонив короткое заржавленное копье к кирпичной стене. На земле перед сторожем лежал обрывок ковра, где прохожие клали свои подаяния: деревянную миску с кислым молоком, лепешки, пучок лука, горсть медных денег… Сторож иногда разрешал более щедрым подойти поближе к башне и поговорить с заключенными.
Внизу башни чернело несколько круглых дыр с решетками. Из подвала доносились глухие крики. Когда слышались шаги прохожих, крики в подвале усиливались, из отверстий высовывались костлявые руки, хватавшие воздух. Простой поселянин в полосатом халате с выцветшим голубым лоскутом вокруг головы и мулла в огромной белоснежной чалме, бросив монету сторожу, безмолвно подходили к отверстию стены и подавали куски хлеба протянутым сквозь решетку тощим грязным рукам. Тогда крики усиливались и слышны были проклятия тех, кто не мог дотянуться до окна.
– Подайте лишенным света!
– Пожертвуйте старую рубашку! Заели клещи.
– Ойе! О-о! Ты наступил на мои глаза!
Со стороны переулка донесся гул толпы. На площадь вышли дервиши в высоких колпаках, с длинными посохами. Они выкрикивали хором молитвы; за ними бежали любопытные. Дервиши бросились к двери тюрьмы и принялись стучать в нее камнями и посохами, стараясь сбить замок. Некоторые заглядывали в отдушины подвала и кричали:
– Шейх Медж эд-Дин Багдади! Жив ли ты? Мы пришли возвести хвалу тебе, мученику веры и правды! Сейчас мы освободим тебя!
Из глубины подземелья донесся протяжный крик, и все, прислушиваясь, затихли.
– Да проклянет Аллах жестоких ханов, притесняющих народ! Да погибнут все палачи и грабители!
Оттесненный дервишами сторож побежал во дворец. Оттуда уже мчались кипчакские всадники. Они плетьми разогнали толпу, и дервиши с криками разбежались по площади.
Наверху, над въездными воротами дворца, между бойницами, показались несколько человек. Один, высокий, в оранжевом полосатом халате, стоял впереди. Остальные, молча сложив руки на животе, почтительно ожидали его приказаний. Когда хорезм-шах показывался над воротами дворца – это был плохой знак: предстояла чья-то казнь.
Из ворот парами вышли «джандары» – палачи шаха, осанистые, мускулистые, в синих рубашках с засученными до плеч рукавами, в широких желтых шароварах, расшитых красными узорами. Держа на плече большие хорасанские мечи, они цепью растянулись вокруг площади, отодвинув напиравшую толпу. Последним шел главный палач, «князь гнева» Махмуд Джихан-Пехлеван («силач вселенной»), высокий, сутулый, тощий, с растопыренными руками – знаменитый душитель. Халат его был засунут внутрь желтых замшевых шаровар и перетянут широким ремнем. Через плечо висел ковровый мешок. В нем он поднесет шаху голову самого важного казненного.
Посреди площади темнел квадратный ров, высился помост и близ него стояли четыре столба с перекладинами. Два полуголых раба, звеня цепями, приволокли большую ивовую корзину и поставили рядом с помостом.
Сторож тюрьмы отпер окованную железом низкую дверь. Главный палач с несколькими помощниками спустился в подземелье. Оттуда раздались неистовые выкрики, сменившиеся полной тишиной. Палачи вывели из подвала пятнадцать заключенных. Все они были прикованы правой ногой к единой общей цепи.
Вывалянные в грязи, едва прикрытые лохмотьями, с отросшими в долгом заключении всклокоченными волосами, осужденные уцепились друг за друга и, жмурясь от яркого солнца, поплелись через площадь. Дверь в тюрьму захлопнулась. Снова повис тяжелый замок, и из подземелья понеслись непрерывные крики.
Стража шагала по сторонам скованных смертников. Один из них, дряхлый старик с копной спутанных волос, споткнулся и свалился, потянув за собой двух соседних. Их подняли ударами и погнали дальше к месту казни. На помосте их пригнули, опустив на колени. Один палач хватал обреченного за волосы, а главный джандар, держа меч обеими руками, одним ударом отсекал голову, показывал ее затихшей толпе и бросал в корзину.
В толпе спрашивали: «Который из казнимых глава дервишей, шейх Медж эд-Дин Багдади?» Истощенные от голода и болезней узники походили друг на друга. Когда отлетела голова четырнадцатого, вой поднялся по всей площади:
– Падишах говорит! Падишах приказывает!
Все обернулись к площадке над воротами дворца. Стоявший наверху хорезм-шах размахивал пестрым платком. Это означало: «Остановить казнь! Шах прощает осужденного!»
Вытирая длинный меч красной тряпкой, главный палач крикнул: «Приведите кузнеца!»
Пятнадцатый из осужденных был Туган, воспитанник Мирзы-Юсуфа. Еще мальчик, он смотрел расширенными глазами, не понимая, что произошло.
– Кланяйся падишаху за высокую милость! – сказал палач и, повернув мальчика в сторону дворца, пригнул его к земле. Бывший наготове кузнец начал разбивать цепь на ноге Тугана.
– Постой! Куда ты? Я еще не кончил!.. – воскликнул кузнец, но Туган, видя, что он больше не прикован к цепи смертников, прыгнул с помоста в толпу. Сзади неслись крики, а Туган, согнувшись, пробирался между теснившимися горожанами, стараясь поскорее убежать подальше.
Площадь около тюремной башни опустела. Сторож стоял у двери, опираясь на заржавленное копье.
Вдоль стены пробиралась девочка, завернутая до глаз в длинный платок. Она подошла к отверстию внизу башни и осторожно позвала:
– Туган! Оружейник Туган!
В отверстие просунулись истощенные руки, хриплый голос ответил:
– Твой Туган уже потерял голову! Дай нам поесть, чтобы мы его помянули молитвой.
Девочка припала к отдушине и с отчаянием закричала:
– Туган, откликнись, жив ли ты?
Новый вопль донесся из подземелья:
– Отдай нам то, что ты принесла! Твоему Тугану уже ничего не нужно! Он теперь наслаждается пловом вместе с пророком в садах райских…
Девочка передала просунутым в отдушину рукам хлеб и дыню и подошла к сторожу:
– Скажи мне, Назар-бобо:[52] правда ли, что мальчик Туган умер?
– Наверно, умер. Ведь его повели вместе с другими на казнь… – Сторож показал рукой на площадь.
Подошел старый дервиш, сунул в руку сторожа несколько монет и стал шептать ему на ухо:
– Почему среди казненных не было нашего святого шейха Медж эд-Дин Багдади? Отложена казнь или хорезм-шах простил его?
Сторож, пряча деньги в складки крученого пояса, пробормотал:
– Государь разгневался на шейха за его проклятия и приказал поскорее казнить, пока его не освободили дервиши.
– Но он еще жив?..
– Нет! Когда из подземелья выводили осужденных, туда спустился главный палач Джихан-Пехлеван и сам задушил святого шейха…
Торопись обрадовать добрым словом встречного: быть может, больше не придется встретиться.
Выбравшись из толпы, Туган попал в глухую улицу, где тянулись сплошные глиняные стены. Улица привела его к берегам канала.
Мутная темная вода медленно текла среди насыпанных высоких берегов. Длинные неуклюжие лодки тихо подвигались, нагруженные тюками, хворостом, сеном и сбившимися в кучу баранами.
«Уехать бы в такой лодке далеко, в чужую страну… Но кто меня пустит туда, такого грязного, покрытого ранами, в полуистлевшей рубашке!»
Недалеко от берега желтела песчаная отмель. Туган расположился на ней – выполоскал свою одежду, мылся, грелся на солнце, отдыхал, погруженный в свои думы.
«Куда деваться смертнику, выпущенному из тюрьмы? Кто возьмет на работу? Город тесен, а народу много, и всякий хочет заработать чашку плова… – Туган посмотрел на ногу, где продолжало висеть тяжелое железное кольцо с выбитой надписью: «Навеки и до смерти». – Мой старый Юсуф-Мирза не захочет и разговаривать со смертником, вышедшим из тюрьмы; одна только Бент-Занкиджа, быть может, пожалеет. Но разве он смеет показаться перед ней, покрытый язвами, как прокаженный?..
Все же мне придется вернуться к моему хозяину Кары-Максуму. Он позволит расклепать это железное кольцо».
Туган стал пробираться длинной улицей, где по обе стороны тянулись лавки и продавцы сидели на выступах, покрытых коврами. Товары висели на раскрытых створках дверей и лежали на полках вдоль стен.
Улица, завешенная сверху циновками, была в полумраке. Лучи ослепительного солнца падали косыми полосами, освещая то пару желтых сапог, расшитых розовыми и зелеными шелками, то круглый железный щит с чеканенной серебром надписью из Корана, то полосатые материи, которые торговцы разворачивали перед кочевником в малахае, обшитом волчьим мехом, или перед группой женщин в ярких, пестрых одеждах.
Кузница хозяина Кары-Максума в Кузнечном ряду была крайней. Отовсюду несся грохот молотков, лязг железных листов. Здесь кузнецы выделывали оружие: кривые сабли, короткие ножи, наконечники копий.
Рабы – персы и урусы – работали в одних шароварах, в кожаных, прожженных передниках. Нагнувшись над наковальней, они выбивали молоточками искусные узоры на медных тазах. Другие с хриплыми вздохами колотили тяжелой кувалдой по раскаленной полосе железа. Вымазанные сажей мальчики стояли около мехов, раздувая в горнах угли, и бегали с деревянными ведрами за водой.
Хозяин Кары-Максум, толстый и широкоплечий, с выкрашенным красной краской концом седой бороды, поругивая рабочих, сидел на глиняной завалинке, покрытой обрывком ковра, и отвечал на приветствия прохожих. Возле него двое рабов, один молодой, с выжженным тавром на лбу (за то, что пытался бежать), другой старый, с равнодушным закоптелым лицом, равномерно били небольшими молотками по пучку железной проволоки. Они делали самую ценную работу: не накаливая клинка на углях, вырабатывали «холодным способом» знаменитую узорчатую дамасскую сталь – «джаухар».
– Ты чего сюда пришел? Заворачивай обратно! – крикнул хозяин. – Не думаешь ли ты, что я возьму к себе в мастерскую смертника, побывавшего в зиндане?
– Разреши мне взять молоток, я сам разобью железное кольцо…
– Чтобы ты пачкал твоими преступными руками мои молотки? Уходи, пока я не прижег тебя щипцами!
Туган отошел, полный гнева из-за незаслуженной обиды. Мальчик готов был пойти куда глаза глядят. Рассеянным взглядом он уставился на дервиша, присевшего у стены. Луч солнца, пробившись между циновками навеса, ярко осветил его пестрый плащ, сшитый из лоскутков всех цветов.
Дервиш, бормоча вполголоса священные изречения, нашивал большой иглой розовый лоскут поверх выцветших синих, рыжих и зеленых заплат.
Туган стоял, раскачиваясь от обиды и отчаяния. Черная тень его прыгала, падая на колени дервиша.
– Видишь, мальчик, – сказал дервиш. – Я пришил новую заплату к моему плащу, а на заплату падала твоя тень. Вместе с заплатой я пришил твою тень. Теперь ты крепко привязан ко мне и будешь, как тень, ходить за мной.
Мальчик бросился к дервишу и присел около него.
– Ты говоришь правду или смеешься? Я буду служить тебе и делать все, что ты прикажешь, только не отталкивай меня!
Дервиш покачал головой.
– Я слышал, как этот надменный хозяин прогонял тебя. О чем печалишься? Разве мир стал тесен? Будь моим проводником! Пойдем вместе отсюда в «благородную Бухару». Никогда не оставайся там, откуда тебя гонят, и иди с доверчивым взором к тем, кто тебя зовет… Теперь ты пришит к плащу дервиша, и началась пора твоих новых скитаний. Иди за мной, мой младший брат!
Постукивая посохом, дервиш пошел вперед, а за ним, хромая, плелся изможденный Туган. Миновав несколько кузниц, дервиш остановился на углу улицы. Там была площадка, где закоптелый бродячий кузнец возился около ручного горна. Он был похож на живой скелет, обтянутый кожей. Но тонкие руки привычными приемами работали молотком и клещами на небольшой переносной наковальне, и один за другим равномерно и быстро падали в деревянную миску с водой изготовленные кузнецом черные мелкие гвозди.
– Эй, почтенный уста![53] Сумеешь ли ты расклепать это железное кольцо и не поранить мальчика?
– Если ты мне дашь два черных дирхема, то я это сделаю, – сказал кузнец, наклонившись к кольцу. – Хорошее, прочное железо ставит падишах на цепи в своих тюрьмах. Если ты мне дашь в придачу еще серебряный дирхем, то я тебе из этого железа изготовлю отличный нож.
Дервиш достал из-за пояса кошель и показал старику серебряную монету.
– Пусть будет так, как ты говоришь… Но видишь ли на кольце надпись: «Навеки и до смерти»? Так ты сделай такой нож, чтобы эта надпись на нем сохранилась.
– Будет тебе такой нож, – пробормотал старик и толкнул Тугана. – Ставь ногу на наковальню!.. – Шепотом он добавил: – «Навеки и до смерти» дерись с шахом и его палачами!..
Постукивая посохом, дервиш Хаджи Рахим проходил по узким улицам огромного главного базара Гурганджа.
Здесь были ряды медной посуды, тазов, подносов и кувшинов, начищенных, блистающих, как огонь, украшенных искусно выбитыми узорами. Были ряды с медными резными фонарями для свечей и глиняными мисками, тарелками и чашками. Были ряды тонкой китайской посуды, белой и голубой, а также стеклянной иракской, издающей чистый звон.
Особые ряды благоухали редкими бальзамами, как целебными, так и придающими аромат. Там же подавались ценные лекарства, такие, как тангутский ревень, касторовое и розовое масла, мыльный порошок «гасуль», растертый из солончаковых трав – целебный одновременно для кожи, для десен и для желудка. Здесь можно было найти ценную землю, смешанную с благовониями, употребляемую для мытья в банях, и зеленую персидскую глинку, мгновенно удаляющую волосы, и бухарское укрепляющее волосы масло, которым мажут голову, и тибетский мускус, и индийскую амбру, и темные шарики гашиша, дающего дурман.
Пробираясь среди пестрой толпы, которая заливала базар шумным потоком, Хаджи Рахим останавливался у лавок, как бы ожидая подаяний, но внимательно всматривался в каждого продавца, отыскивая кого-то.
Когда он попал в ряды, где выставлены были груды материй и сукон, то важные купцы, сидевшие, скрестив ноги, бросали ему медные монеты и говорили:
– Проходи с миром дальше!
Они боялись, чтобы черная рука дервиша не прикоснулась к серебристой шелковой ткани «симчуж» или к драгоценной золотистой парче, подносимой в знак почета могущественным и знатным бекам.
В этом ряду Хаджи Рахим увидел человека, похожего на того, кого он искал. Этот человек сидел среди других купцов, обложенный шелковыми подушками. Исхудавшее лицо его, бледное, как самаркандская бумага, с ввалившимися черными глазами, говорило о перенесенной болезни. Сидевшие по сторонам купцы обращались к нему с особой почтительностью и наперерыв предлагали миндальные пирожные, пряники, варенные в меду орехи и фисташки. Купец был в дорогой светло-серой шерстяной одежде и шелковом пестром тюрбане. Он держал китайскую голубую чашку с чаем. На указательном пальце его синела большая бирюза, приносящая здоровье.
Дервиш остановился подле лавки. Купцы бросили в его миску для подаяний несколько монет, но дервиш продолжал стоять молча.
– Проходи с миром! – сказали купцы. – Тебе уже дано.
Наконец больной купец перевел на него свой взор. Черные глаза его удивленно раскрылись.
– Что ты от меня хочешь? – сказал он.
– Говорят, что ты человек сильный и много видел на своем веку, проходя с караванами по вселенной, – сказал Хаджи Рахим. – Не можешь ли ты мне ответить на один вопрос?
– Если ты хочешь, чтобы я объяснил тебе священные книги, то есть люди, больше меня знающие, ученые улемы и святые имамы. А я купец, умею только считать и отмерять сукна.
– Довольно, святой дервиш! Проходи с миром! – закричали купцы. – Мы же тебе положили от нашего достояния. – И они бросили в кяшкуль[54] еще миндальных пирожных и орехов.
– Нет, я жду твоего ответа, потому что мой вопрос будет касаться тебя, почтенный купец.
– Говори!
– Если бы у тебя был друг, верный, преданный, который с тобой делил и горе, и тяжелую дорогу, и голодал вместе, и переносил жару и снежную бурю… ценил бы ты его?
– Как же такого не ценить? – сказал купец. – Говори дальше.
Тогда дервиш сказал, обращаясь ко всем:
– Да будет светел круг ваш, радостно утро и сладок напиток! Взгляните на того, кто был и богат, и приветлив, и полон довольства, у кого был счастливый дом, и цветущий сад, и всегдашняя чаша пиршества. Но я не мог отклонить от себя плети гневной судьбы, нападок бедствий и злобных искр зависти. И гнал меня бич черных несчастий, пока не опустела рука моя, не стал просторен мой двор, не высох сад и не рассеялись друзья пира. И все изменилось. Я питался тоской, мой живот ввалился от голода, и не приходил сон, румянивший бледное лицо. Но остался у меня один друг. Он не покидал меня в скитаниях, когда ущелье было моим жалким жилищем, камень – моим ложем и босая нога моя ступала на колючий терн. Друг прошел со мной вместе в славный город Багдад, в священную обитель молящихся – Мекку. Все время он облегчал мои силы, нес мою сумку и согревал меня холодной ночью. Но медлил и не приходил день счастливой судьбы. Внезапный гром разлучил меня с моим другом, когда я достиг богатой равнины Хорезма, и я теперь вечный брат нищеты и не имею крова для ночлега…
Больной купец спросил:
– Но почему тебя разлучили с твоим другом? Ведь, если он побывал на родине пророка, он может носить белую повязку, знак паломника – хаджи. Кто же осмелился обидеть и его и тебя?
– Причиной разлуки – один купец.
– Расскажи мне о нем.
– Хоть я и последний из несчастных, но я нашел в пути еще более несчастного – купца, израненного разбойниками и брошенного без помощи. Я сделал, что мог, перевязал его раны, хотел довезти до Гурганджа… и сохранил ему золотого сокола…
Внимательно слушавший купец вздрогнул и прервал дервиша:
– Не продолжай! Мы все уже знаем, что сталось с купцом. Ведь этот купец перед тобой. Я давно хотел разыскать тебя, чтобы отблагодарить. Но кто же твой друг? Может быть, я могу извлечь и его из застенка бедствий?
– Ты один только можешь вернуть мне друга. Он не смеет носить белую повязку и называться хаджи, потому что у него, как у шайтана, привешен хвост. Это мой осел. Жадный правитель округа, у которого ты остался лечиться, отобрал моего осла. Если ты мне поможешь достать другого, то сбудется все, чего я желаю.
– Ты получишь твоего осла. Я откупил его у хакима, и он здесь, во дворе. Слышишь, не он ли кричит и приветствует тебя? Но этого мало. Теперь ты можешь выбрать в этой лавке, что только захочешь: лучшие одежды, и сафьяновые сапоги, и материи – бери все, что только тебе понадобится.
– Я – дервиш! У меня есть грубый шерстяной плащ, и этого с меня довольно. Но я берусь рукой за полу твоей щедрости только для того, чтобы ты одел мою совсем голую тень. Тень всюду следует за мной и не имеет ничего, чем прикрыть свое исхудавшее тело.
Купцы засмеялись.
– Ты все шутишь, дервиш! Как же можно одеть твою тень?
– Да вот она стоит перед вами! – И дервиш показал рукой на нищего мальчика Тугана, прислонившегося к стене.
Больной купец ударил в ладони.
– Гассан, – сказал он подошедшему слуге. – Проведи этого мальчика в лавку, где продается готовая одежда, и одень его так, как ты одел бы путника, отправляющегося в дальнюю дорогу.
– Все ему дать?
– Ты его оденешь «сор-та-пай» (с головы до ног) и дашь ему все: чекмень, рубашку, шаровары, носки, сапоги, пояс и тюрбан. А ты, почтенный «джихан-гешт» (скиталец вселенной), приходи сегодня вечером ко мне. Гассан расскажет тебе, как найти мой дом.
Слуга провел дервиша и смущенного Тугана в лавку, где висели разные одежды: мужские, женские и детские. И хотя слуга Гассан предлагал выбрать все самое лучшее, дервиш указал только на то, что прочно и удобно в дороге. Когда Туган вышел из лавки, одетый, как сын гурганджского жителя, с закрученной вокруг головы синей чалмой, Гассан передал дервишу кожаный кошелек и сказал:
– Мой хозяин, почтенный Махмуд-Ялвач, приказал передать тебе также эти пять золотых динаров, чтобы ты ни в чем не нуждался в дороге. Кроме того, во дворе хозяина тебя ждет твой осел с седлом. Ты можешь взять его в любое время. Вероятно, ты оказал большую услугу моему хозяину? Он редко бывает щедрым.
Вечером Хаджи Рахим посетил купца Махмуд-Ялвача. Тот ждал его в красивой беседке, укрывшейся среди большого сада. Когда они выпили чашку золотистого чая и слуга удалился, купец шепотом спросил:
– О каком золотом соколе ты говорил сегодня?
Дервиш достал из складок своего пояса золотую пластинку с вырезанным на ней соколом и передал Махмуд-Ялвачу. Тот порывисто схватил ее и спрятал за пазухой.
– Запомни мои слова, – сказал он. – Что бы ни случилось, хотя бы произошел взрыв вселенной, если ты услышишь обо мне, можешь смело прийти в мой дом. Я всегда помогу тебе. Что ты будешь делать в Гургандже?
– Завтра я ухожу отсюда в Бухару. Я боюсь оставаться здесь, где над головой всегда занесен меч, не разбирающий, прав или не прав тот, на кого он упадет. Нет, лучше посох странника и далекая дорога.
Под главенством такой умной женщины, как Туркан-Хатун, влияние военной (кипчакской) аристократии скоро пошатнуло авторитет престола. Кипчаки могли беспрепятственно опустошать занятые ими земли, хотя бы они явились туда в качестве освободителей, и делать имя своего государя предметом ненависти населения.
Створчатые ворота Арк[55] раскрылись, и пара за парой стали выезжать на откормленных жеребцах всадники в белых бараньих шапках, красных полосатых кафтанах и с блистающими золотом кривыми саблями.
Мухаммед, шах Хорезма, в белом шелковом тюрбане с алмазными сверкающими нитями, угрюмо сидел на широкогрудом гнедом коне с богатой золотой сбруей. Малиновый парчовый халат шаха, пояс и сабля, усыпанные драгоценными каменьями, ослепительно блестели на солнце.
Позади властителя Хорезма следовали два молодых всадника. На вороном туркменском жеребце с серебряным ошейником ловко сидел смуглый удалец. Это был сын туркменки, наследник шаха Джелаль эд-Дин. Рядом с ним на пегом иноходце с длинной черной гривой, заплетенной в мелкие косички, ехал мальчик в парчовом халатике – самый младший и любимый сын шаха, от кипчакской княжны.
Далее следовали важные сановники Хорезма, гарцевавшие на конях, покрытых алыми чепраками.
Конвойная тысяча шаха разделилась. Одна часть, двигаясь впереди через главную улицу базара, разгоняла плетьми толпившихся любопытных. Другая половина шахских джигитов замыкала процессию.
Все встречные падали на колени, склоняясь головой до земли. Они не имели права взглянуть вблизи на властителя величайшей страны ислама. Купцы, услыхав потрясающий хриплый рев длинных кожаных труб и грохот барабанов, поспешно вытаскивали из лавок ковры и расстилали их прямо в грязь по пути следования шаха.
Шах Мухаммед привык к восхвалениям и крикам преданности. Его равнодушный взгляд скользил по бесчисленным полосатым спинам, склонившимся к копытам его гнедого коня. Ничего нельзя было прочесть на его опухшем лице. Белизна чалмы особенно ярко оттеняла его большую черную бороду.
Перед въездными воротами дворца шахини-матери Туркан-Хатун, по обе стороны пути, стояли отборные кипчакские воины в знаменитых хорезмских, непроницаемых для стрел кольчугах, в шлемах со спущенными на переносицу стрелками, с длинными гибкими копьями в руках.
– Да живет и царствует шах Мухаммед непобедимый! – гремели восклицания воинов, подхваченные толпой; люди сбегались из переулков и карабкались на крыши и глиняные стены.
Мухаммеда поразило, что, против обыкновения, кипчакских воинов было слишком много, в несколько раз больше, чем вся его охрана. Для чего их собрали? Нет ли здесь ловушки? Не повернуть ли, пока не поздно, обратно? Нет, к чему подозрения! Разве может родная мать устраивать западню своему сыну? Разве он после смерти отца, шаха Текеша, не оставил матери всю силу власти, равную его собственной? Разве кипчакские воины из ее рода Канглы не участвовали во всех его походах и, возвращаясь в кочевья, не привозили с собой обильную добычу, о которой не мечтали их отцы? Вперед!
Мухаммед стегнул плетью задержавшегося перед воротами коня и двумя прыжками влетел во внутренний двор.
Кипчакские старики в праздничных халатах взяли под уздцы коня. Хорезм-шах соскочил с седла на разостланную бархатную дорожку. Прямой и сильный, несмотря на свои годы, он поднялся на ступени террасы с тонкими резными колонками и, пройдя мимо склоненных спин, вступил в прохладные покои дворца. Перед ним вырос эфиоп с золотым кольцом в носу.
– Царица цариц идет тебе навстречу. Салям твоему величию! – Эфиоп раздвинул занавес и крикнул высоким голосом: – Величие мира! Хранитель веры! Меч ислама!
Шах сделал несколько шагов вперед. В полумраке комнаты с отполированными деревянными стенами и решетчатыми окнами светилась золотой парчой маленькая фигурка. По обе стороны полукругом застыли на коленях двадцать знатнейших кипчакских ханов. Мухаммед, сложив руки на груди, склонился, мелкими шажками быстро подошел к матери и прошептал:
– Салям, Туркан-Хатун, свет добродетели, образец справедливости!
Складки парчи зашевелились. Круглый тюрбан с султаном из страусовых перьев почти коснулся пола, потом опять поднялся.
– Бедная, несчастная вдова, твоя мать, приветствует величайшего повелителя вселенной. Сделай мне почет и радость, сядь рядом со мной.
Мухаммед выпрямился, поднял глаза и увидел перед собой маленькое лицо, густо покрытое белилами и румянами, черные колючие глазки, в которых дрожали красные огоньки. Туркан-Хатун, подобрав под себя ноги, сидела на восьмигранном золотом троне, похожем на поднос; Мухаммед, как правитель страны, должен бы сесть рядом с матерью, но на троне не было места. Все было занято ее парчовым платьем, и шах опустился рядом на ковер. Этого только и ждала Туркан-Хатун, желавшая показать своим кипчакам, что хорезм-шах сидит ниже ее.
Мухаммед, подняв ладони, произнес молитву и провел концами пальцев по бороде. Все сидевшие шепотом повторили молитву.
Туркан-Хатун заговорила вкрадчивым, нежным голоском, тряся головой, и ворох парчи при этом равномерно шевелился, и перья на тюрбане дрожали.
– Я позвала тебя, мой величайший, мой возлюбленный сын, чтобы вместе обсудить важные дела. Они касаются счастья и благополучия нашего прославленного рода хорезм-шахов и судьбы преданных тебе кипчакских ханов. Надо оберегать наш трон, нашу власть и наших друзей!
В комнате было тихо. Только сквозь прорези решетчатых окон снаружи доносились отдаленные перекаты криков: «Да живет хорезм-шах!»
– Я слушаю тебя, премудрая моя мать!
– До моей скромной хижины долетели слухи, будто ты готов к новым походам в отдаленные страны. Ты опять на своем великолепном коне будешь проноситься по равнинам битв. Но кто может раньше срока прочесть предначертания всемогущего, написанные в его «Книге судеб»? Если ты погибнешь мучеником за правую веру на поле сражения и унесешься, как молния, прямо в райские сады, то здесь без твоей могучей руки могут произойти беспорядки – да оградит нас от них Аллах! А так как наш слишком гордый внук Джелаль эд-Дин предпочитает перешептываться с туркменами, готовясь вырезать всех нас, кипчаков, то надо подумать о том, не следует ли вместо Джелаль эд-Дина заблаговременно назначить другое лицо управлять страной Хорезма?
– Мудрые слова! Драгоценные, как алмазы! – воскликнули кипчакские ханы и, выдвинув рукоятки сабель, со стуком задвинули их обратно.
– Поэтому, – продолжала царица, – посоветовавшись вот с этими самыми знатными ханами родного нам кипчакского народа, я решила, дорогой мой сын, передать тебе единодушную просьбу всех кипчаков, чтобы ты назначил наследником престола твоего младшего мальчика, Кутб ад-Дина Озлаг-шаха, сына твоей любимой жены, ханши кипчакской, а Джелаль эд-Дина отошли управлять самыми отдаленными землями – он постоянная угроза и тебе и всем нам!
Все затихли, ожидая, что скажет шах Мухаммед. Он молчал, задумчиво накручивая на дрожащий палец завиток шелковистой бороды.
– Если же ты откажешься, то все кипчаки немедленно уйдут из Хорезма в свои степи, и я, как последняя нищая, пущусь в скитания вместе с ними…
Видя, что Мухаммед все еще колеблется, Туркан-Хатун повернула голову. За ее плечами стоял молодой управляющий ее поместьями Мухаммед бен-Салих, бывший гулям (старший слуга), возвеличенный ею за изнеженную красоту. Он понял жест маленькой ручки, вышел из комнаты и сейчас же вернулся, ведя за руку семилетнего мальчика, одетого в парчовый халатик.
– Вот ваш новый наследник престола, – воскликнула властным, резким голосом Туркан-Хатун. – Объявляю кипчакским ханам, бекам, воинам и простому народу, что хорезм-шах согласен видеть в нем опору трона.
Все ханы вскочили, подхватили мальчика на руки и несколько раз подняли кверху, передавая друг другу.
– Да живет, да здравствует наш единокровный кипчакский султан!
Мухаммед встал, принял на руки сына и посадил его рядом с его бабушкой Туркан-Хатун.
– Слушайте, беки, – сказал Мухаммед. – Как вы видите, я исполнил ваше желание. Теперь вы исполните мою волю. Мой старый враг, Насир, халиф багдадский, опять начал устраивать заговоры против меня и подстрекать к восстаниям подвластные мне народы. До тех пор не будет спокойствия в Хорезме, пока злодей Насир не будет свергнут. Тогда халифом станет нами назначенный и преданный нам священнослужитель. Поэтому я не остановлюсь до тех пор, пока не разгромлю войска халифа и не воткну острие моего копья в священную землю Багдада.
Старший из кипчаков, подслеповатый высохший старичок с узкой седой бородкой, сказал:
– Мы все, как один, направим наших коней туда, куда укажет твоя могучая рука. Но нам нужно сперва успокоить наши кочевья, помочь испуганным родичам. Из Кипчакской степи прискакали гонцы. Говорят, будто с востока на наши земли нахлынули неведомые люди, дикие язычники, не слыхавшие о святой вере ислама. Они явились со стадами, верблюдами и повозками. Они заняли наши пастбища, прогоняют с места наши кочевья. Надо поспешить в нашу степь, перебить этих язычников, забрать их стада, а женщин и детей раздать в рабство нашим воинам.
– Веди войско в наши степи! – закричали ханы.
Писец-мирза с калямом в руке подошел к хорезм-шаху и опустился перед ним на колени, протягивая исписанный лист бумаги.
– Что это такое? – спросил Мухаммед.
– Высочайший указ о передаче наследования любимейшему твоему младшему сыну Кутб ад-Дину Озлаг-шаху. Временно, до совершеннолетия его, правительницей Хорезма и опекуншей молодого наследника будет его бабушка, твоя мать, шахиня Туркан-Хатун. А воспитателем наследника и великим визирем Хорезма назначается управляющий усадьбами царицы доблестный Мухаммед бен-Салих.
– А ты, мой великий сын, непобедимый хорезм-шах Мухаммед, пока мы будем управлять, сможешь ходить с войском по всей вселенной и воевать, с кем захочешь, – сказала Туркан-Хатун.
Мухаммед подписал указ, не читая, и передал тростниковое перо своей матери. Она взяла калям и крупными буквами старательно написала:
«ТУРКАН-ХАТУН – ВЛАДЫЧИЦА ВСЕЛЕННОЙ,
ЦАРИЦА ВСЕХ ЖЕНЩИН МИРА».
Шах Мухаммед оглянулся, отыскивая своего старшего сына Джелаль эд-Дина. Он боялся встретиться с ним взорами. Но его не было. Векиль прошептал на ухо хорезм-шаху:
– Хан Джелаль эд-Дин, увидев столько кипчакских воинов, сказал: «Я не баран, чтобы идти на кипчакскую бойню», – и, свернув в сторону, умчался, как ветер.
На плечах векиля лежала трудная забота о «хорошем расположении духа» трехсот жен хорезм-шаха. В его обязанности входило также следить за их поведением и, в случае тревожных признаков легкомыслия, докладывать об этом самому владыке Хорезма.
Получив от шаха Мухаммеда приказ выяснить думы, вздохи и слезы девушки, привезенной из туркменской степи, векиль призвал гадалку Илан-Торч («Чешуя змеи»), опытную в распутывании хитросплетений женского лукавства. Она же была и ворожея, и знахарка, и рассказчица веселых и страшных сказок.
Выслушав туманную речь векиля, «Чешуя змеи» поняла, что его беспокоят три вопроса: нет ли в степи лихого джигита, о котором вздыхает молодая Гюль-Джамал, ведет ли она тайные переговоры с вольнолюбивыми туркменами, и был ли у нее кинжал в ту ночь, которую она провела у шаха.
– Все поняла, – сказала «Чешуя змеи», подставляя ладони.
Векиль насыпал ей несколько монет.
– Но среди монет я не вижу ни одной золотой?
– Принеси важные новости, получишь золотую…
Старая ворожея, худая и смуглая, с большими серебряными кольцами в ушах, вошла в калитку двора новой жемчужины гарема и остановилась. Прищуренными черными глазами она окинула небольшой дворик, окруженный высокими стенами. Как обычно во дворах других шахинь, с одной стороны тянулась одноэтажная длинная постройка без окон с террасой, на которую выходило пять раскрытых створчатых дверей. Посреди двора протекал ручеек и впадал в круглый бассейн. По сторонам пышно цвели две куртины роз. В глубине, у стены, под высоким развесистым тополем одиноко стояла нарядная туркменская юрта, обтянутая белыми войлоками и перевитая цветными волосяными веревками.
Оправляя полосатый плащ, Илан-Торч направилась к бассейну. Небольшая, очень смуглая девушка с продолговатыми черными глазами сидела на каменной ступеньке. Она брала из голубой кашгарской чашечки крупинки вареного риса и бросала их крошечным серебряным карасям. Илан-Торч упала на каменные плиты и, целуя край малиновой рубашки девушки, начала низким певучим голосом:
– Салям тебе, ненаглядная «Улыбка цветка»! Дай поцеловать твои светящиеся руки, коснуться твоей тени!
Ворожея уселась около девушки. Слова нежности, восхищения и лести неслись непрерывным, привычным потоком, а сама она думала: «За что падишах полюбил ее? Она маленькая, смуглая, как абрикос, нет в ней пышности и дородства других красавиц шахского гарема! Поистине причуды наших владык безграничны!»
– Что говорят сейчас в степи? – прервала ее Гуль-Джамал.
– Недавно один степной хан прислал за мной верблюда, чтобы я вылечила его от тоски по любимой девушке. Все там тебя вспоминают, все называют счастливицей. «Хорезм-шах, – говорят, – больше всех жен любит нашу туркменскую красавицу, надел на все ее пальцы перстни с каменьями, из которых летят голубые искры, поставил белую юрту с персидскими коврами и каждый день присылает ей из свой кухни жареных фазанов и уток, начиненных фисташками…»
– Я только называюсь женой падишаха, но я триста первая жена! Я бы лучше хотела быть женой простого джигита. В степи мне завидуют, а я тоскую по ветру, который проносит по Каракумам запах полыни и вереска. Здесь же болит голова от постоянного чада шахской кухни. Зачем мне белая юрта, если я ничего не вижу, кроме этой серой стены, сторожевой башни с часовым и старого тополя? Один раз я хотела влезть на вершину дерева, чтобы увидеть голубую даль степей, но евнухи стащили меня. Потом они срезали даже веревки от качелей. Скажи, разве это счастье?
– О, если бы у меня была сотая доля того, что есть у тебя, я бы стала счастливой. Но мне никто не даст утки с фисташками!
– Девушки, – крикнула Гюль-Джамал, – приготовьте достархан. А ты, женщина, погадай мне.
Две рабыни побежали к белой юрте. Подошла старая туркменка с красной повязкой на голове, обшитой серебряными монетами, и опустилась на землю. Пристальным взглядом она следила за ворожеей.
«Чешуя змеи» разостлала на каменной плите шафрановый платок и выбросила из красного мешочка горсти белых и черных бобов. Тонкой костяной палочкой она проводила круги по рассыпанным бобам и говорила непонятные слова на языке кочевого племени люли.[56] Расширяя горящие черные глаза и поводя голубыми белками, она начала объяснять хриплым шепотом:
– Вот что говорят бобы, как меня старые люди учили. Есть в степи джигит, хотя и молодой, а большой батыр. Тигра встретит – не боится, стрелу в него пустит. Десять разбойников встретит – первый на них бросается и всех рубит. Этот джигит по тебе мучается, не спит ночи, все слушает любовные песни певца-бахши и смотрит на небо… «Ее глаза, – говорит, – как эти звезды». Я вижу, что ты вздыхаешь. Разве я верно говорю?
Гюль-Джамал вздрогнула. Зазвенели золотые и серебряные монеты, нашитые на рубашке. Она взяла одну монету и хотела ее оторвать, но монета не поддавалась.
– Энэ-джан, принеси ножницы!
Илан-Торч прошептала вкрадчиво:
– А где твой маленький ножик с белой ручкой? Как степная девушка, ты всегда его носила за поясом.
Тень тревоги скользнула по лицу Гюль-Джамал. Старая туркменка степенно встала и принесла из юрты большие ножницы для стрижки ниток при тканье ковра. Гюль-Джамал срезала с рубашки тоненькую золотую монету и сжала ее в смуглой руке.
– Ты сейчас сочинила сказку про скучающего джигита. Почему ты не говоришь его имени?
– Бобы мне не говорят этого. Только сердце твое подскажет имя безумно любящего.
– Кипчаки меня насильно увезли сюда, в гарем падишаха, когда в степи много джигитов спорили из-за меня. Но разве нас, девушек, спрашивают старики, к кому влечет наше сердце?
– Эта пестрая сорока все спутала, – сердито прервала старая туркменка. – У жены падишаха может быть на сердце только одно имя – нашего властелина, Мухаммеда хорезм-шаха, прекрасного, как Рустем,[57] и храброго, как Искендер. И каждая женщина во дворце живет только для него и только о нем думает. Не слушай эту лукавую женщину, Гуль-Джамал!
В калитку вошел толстый евнух в огромной белой чалме и поманил гадалку. Она подбежала к всесильному сторожу гарема и пошепталась с ним. Вернувшись, она упала на плиту и, касаясь пальцами края одежды Гюль-Джамал, сказала:
– Прости меня, негодную. Сейчас мать нового наследного принца Озлаг-шаха потребовала меня к себе для гадания. Нет времени посидеть спокойно… – Она еще раз поцеловала полученную золотую монету и, следуя за евнухом, скрылась за калиткой.
Хорезм-шах занимался делами государства в одном из самых отдаленных покоев. «И стены имеют уши», – но их не могло быть в этой комнате без окон, затянутой коврами и похожей на колодец, где только наверху, в отверстии потолка, ночью светилась звезда. Здесь шах не боялся беседовать с глазу на глаз с главным палачом или выслушивать от векиля дворца о новых проделках его скучающих многочисленных жен. Здесь шах давал шепотом приказы: тайно удавить неосторожного хана, говорившего на пирушке дерзкие слова про своего повелителя, или отправить всадников с закутанными лицами в усадьбу старого скупого бека, давно не привозившего ему блюда золотых монет. Не раз после тайной беседы шаха в ковровой комнате с высокой башни на рассвете падал с отчаянным криком неизвестный и разбивался о камни. Не раз при тусклом свете полумесяца палачи бросали с лодки в темные воды стремительного Джейхуна извивающихся в мешках людей, неугодных шаху. Затем над широким простором реки проносилась песня:
Весной в твоих садах распевают соловьи,
В цветниках свешиваются алые розы.
А гребцы подхватывали припев:
О, прекрасный Хорезм!
В этот вечер Мухаммед сидел мрачный, неразговорчивый, а векиль дворца докладывал ему, какие лица посетили днем его сына, хана Джелаль эд-Дина:
– Приезжали на прекрасных длинноногих жеребцах три туркмена. Один из них прятал лицо, закрываясь шалью. Заметили, что он молод, строен и глаза его остры, как у ястреба.
– Почему же ты не задержал его?
– Поблизости в роще его ожидал целый отряд, десятка четыре отчаянных туркменских молодцов. Однако на базаре в чайхане Мердана, куда обычно заезжают туркмены, мой человек слушал, как не раз повторяли имя Кара-Кончара…
– Кара-Кончар, гроза караванов!
– Верно, хазрет.[58] Но можно ли допустить, чтобы наследный хан…
– Он больше не наследник.
– Устами шаха говорит Аллах! Но все же трудно допустить, чтобы даже простой бек унизился до беседы с разбойником караванных дорог…
– Чего не услышишь в наше тревожное время!
– Не находит ли государь, что если бы Джелаль эд-Дин уехал подальше, например, на поклонение гробу пророка в священную Мекку, то прекратились бы его перешептывания с туркменами?
– Я назначил его правителем отдаленной Газны на границе с Индией. Но и там он соберет вокруг себя мятежных ханов и будет их уговаривать идти походом на Китай. А затем Хорезм развалится, как рассеченный ножом арбуз. Нет, пусть Джелаль эд-Дин будет здесь, под моей полой, чтобы я мог всегда его прощупать.
– Мудрое решение!
– Однако слушай, ты, векиль, виляющий хвостом! Если я еще раз услышу, что разбойник Кара-Кончар свободно разъезжает по Гурганджу, как по своему кочевью, то твоя голова с потухшими глазами будет посажена на кол перед дворцом Джелаль эд-Дина…
– Да сохранит нас Аллах от этого! – бормотал векиль, пятясь к двери.
Вошел старый евнух.
– Согласно приказанию величайшего, хатун Гюль-Джамал прибыла в твои покои и ожидает твоих повелений.
Шах как бы нехотя поднялся.
– Ты ее приведешь сюда, в ковровую комнату…
Шах вышел в коридор, нагнувшись, шагнул в узкую дверь и стал подыматься по винтовой лесенке. В маленькой каморке он припал к деревянной узорчатой решетке узкого окна и стал наблюдать, что произойдет в ковровой комнате.
Старый безбородый евнух с согнутой спиной и широкими бедрами, затянутыми кашмирской шалью, отпер украшенную резьбою дверь. В руке он держал серебряный подсвечник с четырьмя оплывшими свечами.
Оглянувшись на маленькую фигурку, окутанную пестрой тканью, он сочувственно вздохнул.
– Ну, пойдем дальше! – пропищал он тонким голосом.
Он откинул тяжелый занавес и поднял высоко подсвечник. Гюль-Джамал проскользнула, изгибаясь, точно ожидая сверху удара, оставила у двери туфли и сделала два шага вперед.
Узкая комната, затянутая красными бухарскими коврами, казалась игрушечной. Потолок уходил высоко в темноту.
Евнух вышел. Повернулся со звоном ключ в двери. Высоко в стене засветилось полукруглое окно с затейливой узорчатой решеткой – там, вероятно, евнух поставил свечу. На противоположной стене темнело такое же узорчатое окно. Не подглядывает ли из него кто-либо?
Гюль-Джамал слышала дворцовые сплетни о какой-то ковровой комнате. Женщины гарема рассказывали, будто в ней палач Джихан-Пехлеван душит жен, уличенных в неверности, а хорезм-шах наблюдает через узорчатое окошко наверху в стене. Не в эту ли ковровую комнату она попала?
Гюль-Джамал обошла комнату. На полу лежало несколько небольших ковров, обычно расстилаемых для молитвы. «Вероятно, в такой ковер заворачивают обреченную женщину, когда ее уносят ночью из дворца?»
Набросав в угол цветных шелковых подушек, Гюль-Джамал опустилась на них, настороженная, вздрагивая от каждого шороха.
Вдруг зашевелился ковер, свисающий с двери, и показалась из-под нее звериная голова. В тусклом сумраке круглые глаза мерцали зелеными искрами.
Гюль-Джамал вскочила, прижалась к стене. Желтый в черных пятнах зверь бесшумно вполз в комнату и лег, положив морду на лапы. Длинный хвост, извиваясь, ударял по полу.
«Барс! – подумала Гюль-Джамал. – Охотничий барс-людоед! Но туркменки без борьбы не сдаются!» Опустившись на колени, она схватила за край разостланный ковер. Барс, урча, стал подползать.
– Вай-уляй! Помогите! – закричала Гюль-Джамал и приподняла ковер. Сильный прыжок зверя опрокинул ее.
Она сжалась, прячась под ковром. Барс, ударяя лапами, старался разодрать толстую ткань.
– Помощи! Последний мой день пришел! – кричала Гюль-Джамал. Она слышала сильный стук в дверь и спорившие голоса. Крики людей и рычанье зверя усилились… Потом шум затих… Кто-то откинул ковер…
Длинный худой джигит в черной бараньей шапке, с разодранной от виска до подбородка щекой, стоял около девушки, вытирая о край ковра меч-кончар. Старый евнух, вцепившись в рукав джигита, старался оттащить его.
– Как ты смел войти сюда, в запретные покои? Что ты наделал, несчастный? Как ты смел зарубить любимого барса падишаха? Повелитель посадит тебя на кол!
– Отстань, безбородый! Или я тебе тоже отсеку голову.
Гюль-Джамал приподнялась, но снова бессильно упала на подушки. Барс лежал посреди комнаты и как будто держал лапами свою отрубленную голову. Тело его еще вздрагивало.
– Ты жива, хатун?
– А ты сильно ранен, смелый джигит? Кровь течет по твоему лицу.
– Э, пустое! Шрам поперек лица – украшение воина.
В комнату вбежал начальник охраны Тимур-Мелик.
В дверях толпились несколько воинов.
– Кто ты? Как ты попал во дворец? Как ты смел побить часовых? Отдай оружие!
Джигит не торопясь вложил меч в ножны и спокойно ответил:
– А кто ты? Не начальник ли стражи Тимур-Мелик? Салям тебе! Мне нужно видеть хорезм-шаха по крайне важному для него делу. Плохие вести из Самарканда.
– Кто этот дерзкий человек? – прогремел властный голос. В ковровую комнату вступил широкими шагами хорезм-шах, положив ладонь на рукоять кинжала.
– Салям тебе, великий шах! – сказал джигит, сложив руки на груди и слегка склоняясь. Затем он резко выпрямился. – Ты здесь занят шутками и пугаешь степными кошками слабых женщин, а во вселенной происходят важные дела. На караванном пути я встретил гонца из Самарканда. Он загнал коня и бежал дальше пеший, пока не свалился. Он, как безумный, твердил: «В Самарканде восстание. Всех кипчаков убивают и развешивают по деревьям, как бараньи туши в мясных лавках». Во главе восставших твой зять, султан Осман, правитель Самарканда. Он хотел зарезать и твою дочь, но она с сотней отчаянных джигитов заперлась в крепости и отбивается день и ночь. Вот письмо от твоей дочери…
Хорезм-шах вырвал из рук джигита красный сверток и вскрыл его концом кинжала.
– Я им покажу восстание! – бормотал он, стараясь в тусклом свете прочесть письмо. – Самарканд всегда был гнездом бунтовщиков. Слушай, Тимур-Мелик! Немедленно созвать кипчакские отряды! Я выступаю в Самарканд. Там не хватит тополей и веревок, чтобы перевешать всех, кто осмелился поднять руку на тень Аллаха на земле… Эту женщину отнести в ее белую юрту и позвать к ней лекаря… Джигит, как звать тебя?
– Э, что спрашивать! Так, один маленький джигит в великой пустыне!
– Ты мне принес «черную весть», а по древнему обычаю я должен «гонца скорби» предать смерти. Но помимо этого ты зарубил моего любимого барса. Какую казнь тебе назначить – не знаю…
– Я это знаю, государь! – воскликнул Тимур-Мелик. – Позволь мне сказать.
– Говори, храбрый Тимур-Мелик, и объяви это от моего имени дерзкому джигиту.
– В военных делах упустить день и даже час – значит упустить победу. Джигит выказал великое усердие и привез важное и хорошее для твоего величества письмо. В нем говорится, что твоя дочь жива и храбро отбивает нападения врагов, точно она сама воин. Ты, мой великий падишах, теперь помчишься в Самарканд и еще успеешь спасти твою храбрую дочь от гибели. За такую услугу шах прощает джигиту девять раз девять его преступлений. А взамен убитого барса хорезм-шах получает другого, еще более яростного барса – вот этого самого отчаянного джигита, и назначает его сотником ста всадников-туркмен, которых джигит приведет с собой. Они вступят в твой отряд личной охраны…
Хорезм-шах стоял изумленный и накручивал на палец с алмазным перстнем завиток своей черной бороды.
– Сокол с пути не сворачивает, хорезм-шах двух разных слов не говорит, – с достоинством сказал джигит. – Куда прикажешь отнести туркменскую девушку?
Джигит наклонился и бережно поднял лежавшую Гюль-Джамал. На пороге он на мгновение остановился и, высокий, худой и хмурый, сказал, обращаясь к хорезм-шаху, точно равный к равному:
– Салям тебе от Кара-Кончара, грозы твоих караванов! – И гордый пошел дальше.
Шах смотрел на Тимур-Мелика и не знал, гневаться на него или благодарить. Тимур-Мелик громко смеялся.
– Какой, однако, лихой удалец! А ты, государь, еще говорил, что на туркмен нельзя положиться. Да с войском таких джигитов ты покоришь вселенную.
…Прошло несколько дней. Когда в ночном мраке тонкий серп полумесяца повис над минаретом, несколько бесшумных теней проскользнуло мимо дворца в переулок и остановилось в том месте, где свешивались над стеной ветви старого тополя.
Волосяная лестница с крюком была закинута на гребень стены. Одна тень взобралась наверх. Над белой юртой вился дымок, щели светились. На крик совы из юрты вышла закутанная женщина.
В темноте послышались слова:
– Все туркмены – братья! Салям! Здорова ли хатун Гюль-Джамал?
– Я – служанка ее. Горе нам! Хорезм-шах уже три дня как уехал с войсками усмирять восставший Самарканд. За дворцом теперь следит острый глаз свирепой старухи, ханши-матери Туркан-Хатун. Она приказала перевести нашу «Улыбку цветка» в каменную башню дворца и удвоила стражу. Она сказала, что Гюль-Джамал останется в башне до смерти.
– Ты проберись к ней. Вот золотой динар для евнуха, а вот еще два для стражи. Передай хатун Гюль-Джамал: пусть она скажет ханше-матери, что хочет произнести молитвы у могилы святого шейха, что находится за городом на большой дороге. Туркан-Хатун не посмеет ей отказать в молитвах, а когда она выедет из города – там Кара-Кончар сделает что надо.
Тень снова взобралась на гребень стены и скрылась во мраке.
Служанка шептала:
– Нет в мире злобнее и хитрее Туркан-Хатун! Если она захочет кого-нибудь сжить со света – кто может бороться с ней?
Вот конь, и вот мое оружие!
Они заменят мне пир в саду.
Тимур-Мелик был опытный воин, видевший немало сражений. Он не боялся опасности. Не раз сабля врага взвивалась над ним, копье пробивало его щит, стрелы впивались в кольчугу; барс терзал его, настигал тигр, смерть реяла над ним, застилая глаза черным облаком. Что еще может испугать его? Поэтому, не боясь гнева хорезм-шаха, Тимур-Мелик отправился в загородный сад Тиллялы, чтобы посетить его владельца, опального сына хорезм-шаха Джелаль эд-Дина.
Он застал молодого хана в глубине густого сада. Джелаль эд-Дин в раздумье одиноко сидел на ковре. Он легко поднялся и пошел навстречу гостю.
– Салям тебе, храбрый Тимур-Мелик! Я пригласил к себе нескольких друзей, но большинство уже прислали свои «огорчения», сообщив, что по болезни приехать не могут. Только три кочевника из степи да ты, Тимур-Мелик, не побоялись посетить опального владетеля далекой Газны, которую мне, конечно, никогда не придется увидеть.
– Воля шаха священна, – сказал Тимур-Мелик, опускаясь на ковер.
– Разве я виноват, – продолжал задумчиво Джелаль эд-Дин, – что я родился от туркменки, а все кипчаки хотят иметь наследником кипчака? Пусть будет кипчак, но пусть мне отец позволит уехать простым джигитом на границу, где постоянные стычки. Я люблю горячего коня, светлую саблю да степной ветер и не хочу валяться на ковре, слушая песни и сказки стариков.
– Но ведь война у нас кругом, – сказал Тимур-Мелик. – Кипчакские беки просят хорезм-шаха двинуться с войском в их степи. Туда пришел с востока неведомый народ, он отбирает нашу землю, сгоняет кипчакский скот с хороших пастбищ…
– Лучше бы отец выгнал из Хорезма всех кипчаков и стал править без них, – заметил Джелаль эд-Дин. – Кипчаки изнежились и развратились. В тяжелую минуту кипчаки предадут моего отца.
– Почему ты так думаешь? – спросил Тимур-Мелик.
– Когда шах не доверяет народу Хорезма и отдает защиту власти и порядка иноземцам-кипчакам, то он похож на того хозяина, который поручает сторожить и стричь своих баранов степным волкам. У него скоро не окажется ни шерсти, ни баранов, да и сам он попадет на обед к волкам.
Джелаль эд-Дин взглянул на стоявшего в стороне гуляма и повел бровью. Тот подошел и наклонился.
– У нас приготовлен большой достархан на много гостей, а их нет. Поставь заставу на дороге и спрашивай всех, кто проедет мимо. Среди них найди таких людей, которые развеселили бы мою душу, и приведи их сюда да поставь передо мною моих любимых жеребцов: если приглашенные гости не приехали, то я буду угощать моих коней и нищих с дороги…
– Ты меня звал, и я здесь! – раздался спокойный голос. Из кустов сада вышел высокий, тонкий туркмен в большой овчинной шапке. Он поклонился, сложив руки на груди.
– Я рад тебя видеть, барс пустыни Кара-Кончар. Проходи и садись с нами.
Али-Джан, десятник из крепостцы на восточной границе Хорезма, мчался с пятью джигитами по большому караванному пути. Он делал самые короткие остановки, только чтобы покормить лошадей. Али-Джан боялся, что не довезет до Гурганджа своего необыкновенного пленника.
Встречные путники останавливались, спрашивали, какого опасного разбойника схватили. Всадники скакали рядом, заглядывая в лицо связанному. Но Али-Джан бил плетью тех, кто приближался, и любопытные отлетали.
Уже проехали вброд два канала, перебрались по шаткому мосту из жердей и сучьев. Уже вдали среди тополей мелькнули голубые изразцы мечетей и минаретов Гурганджа. На перекрестке Али-Джану загородили дорогу шесть всадников в малиновых кафтанах на вороных конях с белой сбруей.
– Стойте, джигиты!
– Прочь с дороги! – крикнул Али-Джан. – Именем хранителя веры, не задерживайте едущих в диван-арз[59] по важному делу.
– Вот вас-то нам и нужно. Сын хорезм-шаха Джелаль эд-Дин приказывает вам свернуть с дороги и сейчас же явиться к нему в сад.
– Мы должны ехать, нигде не задерживаясь, прямо в Гургандж к нашему начальнику Тимур-Мелику…
Но всадники крепко держали повод коня Али-Джана.
– Сам Тимур-Мелик сейчас здесь, в саду, сидит рядом с беком, и оба слушают старинные песни. Сворачивай! Тебе говорят! Зачем дерешься? Твой пленник не сдохнет, а Джелаль эд-Дин подарит тебе баранью шубу, накормит пловом и даст горсть серебряных дирхемов. Какой плов! Такого плова нигде ты больше не попробуешь!..
Али-Джан почуял приятный запах бараньего сала и крикнул джигитам:
– Остановитесь! Сворачивайте в эту усадьбу. Здесь мы испытаем блаженство!
Джигиты с привязанным пленным свернули с дороги, миновали угрюмых часовых у высоких ворот и въехали в первый двор. В сизых утренних сумерках шесть очагов, расположенных в ряд, пылали высокими багровыми огнями. Возле них ходили женщины в малиновых одеждах. В красном свете костров они казались огненными.
Всадники соскочили с коней и привязали их к столбам. Пленник мотался в седле. Его конь перебирал ногами, мотал головой и тянулся к другим лошадям, которым джигиты набросали охапки сена. Женщины сбежались, обступили пленного, дивясь его необычайному виду.
Он был привязан волосяными веревками к коню. Синяя длинная одежда с красными полосками, нашитыми на рукаве, и плоская войлочная шапка с загнутыми кверху полями говорили о каком-то чужом племени. От висков, как два рога буйвола, спускались на плечи свернутые узлом две черные косы. Дикими казались скошенные глаза, неподвижно уставившиеся в одну точку. В толпе шептали:
– Да это мертвец!
– Нет, еще дышит. Все язычники живучи.
– Следуй за мной! – сказал Али-Джану слуга. – Тащи с собой и этого урода.
Али-Джан отвязал коня с пленным и осторожно повел его по дорожке через тенистый сад, где молодые персиковые деревья чередовались с темно-зеленой непроницаемой листвой высоких карагачей.
Канавка с быстро струившейся водой вилась вокруг небольшой беседки. Перед ней в ряд стояли двенадцать жеребцов – шесть вороных и шесть золотисто-рыжих, с лоснящейся шелковистой шерстью, с расчесанными гривами, с заплетенными в них малиновыми лентами. Каждый жеребец был привязан цепью к низкому столбу. Два джигита с медными подносами обходили жеребцов и кормили их из рук ломтиками дыни.
Али-Джан был так поражен красотой коней, их огненными глазами и лебедиными шеями, что не сразу заметил группу людей, сидевших под огромным старым карагачем.
Площадка, покрытая персидским ковром, была уставлена серебряными блюдами и стеклянными иракскими вазами. На них пестрели разноцветными красками сахарные печенья,[60] конфеты, свежие и сушеные фрукты и другие сладости. Несколько человек расположились полукругом. Отдельно сидел смуглый юноша в индийской чалме и черном чекмене: к нему все обращались почтительно, как к хозяину. Около площадки старались изо всех сил несколько музыкантов: одни водили смычками, другие играли на дудках, двое выбивали глухую дробь на бубнах, наполняя сад причудливыми звуками одурманивающей музыки.
– Гелюбсен, гелюбсен![61] – сказал смуглый юноша и стремительно вскочил. За ним, почтительно сложив руки на груди, поднялись и все сидевшие. Юноша подошел к неподвижному пленному. Али-Джан понял, что это сын шаха Джелаль эд-Дин.
– Ты поймал его? Где ты его нашел?
– Я его встретил в степи около Отрара. Ну и крепкий, ну и жилистый, едва скрутил!
– Кто он? Из какого племени? Что он говорил?
– Не хотел отвечать. Молчит.
– Однако жизнь убегает с его лица. Он умирает?
– Не знаю, светлейший хан. Я мчался изо всех сил, чтобы живым доставить его перед очи хорезм-шаха.
– Ты уморил его скачкой. Надо его заставить говорить.
Джелаль эд-Дин похлопал в ладоши. Появился слуга.
– Позови лекаря Забана; пусть придет со всеми своими склянками и лекарствами. Скажи – человек умирает.
– Сейчас, мой хан!
Пленник начал оживать. Его глаза расширились, из раскрывшегося рта вырывались глухие звуки, и он закричал, пытаясь вырваться из веревок.
– Что он кричит? – спросил Джелаль эд-Дин.
Али-Джан объяснил:
– Он видит твоих коней и восторгается: «Хорошие кони! Красивые кони! Но здесь они не останутся. Все они попадут в табуны Чнгисхана непобедимого. Он один будет ездить на твоих конях!»
– Почему ты понимаешь слова этого язычника?
– Я ходил раньше с караванами в Китай, посещал татарские кочевья. Там я научился говорить на их языке.
– А кто такой Чингисхан непобедимый? Почему он непобедимый? Как этот язычник смеет так дерзко говорить? – сердился Тимур-Мелик. – Только хорезм-шах Мухаммед – непобедимый повелитель всех народов. Зарублю этого пленника, если он будет так говорить.
– Пускай себе говорит, что хочет, – прервал Джелаль эд-Дин, – а мы от него выпытаем все, что нам нужно знать об этом непобедимом вожде татар.
Из-за кустов сада послышался тонкий голос. Кто-то быстро приближался, выкрикивая скороговоркой слова:
– Да украсит Аллах всех мусульман такими доблестями, какие имеются у сына повелителя правоверных пресветлейшего и храбрейшего Джелаль эд-Дина, обладателя светлого меча и прекраснейших в мире коней! И да обрушится его меч карающим громом на головы всех врагов ислама!..
Маленький человек с длинной бородой, в огромной чалме быстро шел по дорожке сада. В руках он держал кожаную сумку и большую глиняную бутыль. Разные медные приборы, ножички и склянки, привешенные на поясе, звенели при каждом его движении. Подойдя к Джелаль эд-Дину, он поклонился до земли.
– Твоя милость вырвала меня из пасти несчастий. Твои обильные щедроты привели меня к твоим дверям. Мне сейчас сказали, что я должен спасти умирающего…
Поток красноречия лекаря был прерван одним жестом руки Джелаль эд-Дина.
– Лекарь Забан! Пусть твой голос отдохнет, а ты посмотри на этого больного и излей на него всю премудрость твоих знаний и все лекарства твоих склянок. Постарайся, чтобы он ожил.
– Я твой слуга, я твой раб. Что от моего хана слышу, то исполняю!..
Маленький лекарь стал распоряжаться. Слуги развязали пленного и сняли с коня. Он едва стоял, раскорячив ноги, застыв в том положении, как находился в седле. Брезгливо дотрагиваясь до чужеземца и шепча молитвы, слуги, по указаниям лекаря, сняли с пленного одежду и положили его на разостланный войлок. Он лежал покорно, в забытьи, с закатившимися глазами.
Лекарь, говоря заклинания, стал поливать грудь больного прозрачным маслом и соскребывать костяной ложкой червей, как рисовые зерна, усыпавших засохшие раны.
– Уже завелись черви… Но в священной книге сказано: «Сколько Аллах создал болезней, столько премудрый создал и лекарств, чтобы излечивать эти болезни».
Когда из ран потекла кровь, лекарь положил на них промасленную вату и приказал обернуть все тело тряпками.
– О светлейший хан! О мой повелитель! – сказал он, обращаясь к Джелаль эд-Дину. – Я арабский ученейший врач – «каддах», специалист по глазным болезням[62] и удалению бельма, изучивший книги румийца Гиппократа, выправляющий вывихи, отгоняющий смерть. Я твой раб и слуга и завишу от твоей милости. Прикажи подать кувшин старого вина, чтобы я мог приготовить самое оживляющее лекарство. После моего лечения больной заговорит и будет говорить день или два, а потом умрет или выздоровеет, как на то будет воля Аллаха…
Получив вино и смешав его с разноцветными порошками, лекарь то сам пил снадобье, то поил им больного, который очнулся и стал говорить.
С лихорадочно разгоревшимся лицом пленный сначала пел и выкрикивал непонятные слова, потом стал говорить плавно, размеренной речью, точно произнося стихи. Али-Джан внимательно прислушивался и переводил.
– Прекрасная, радостная моя родина, и нет ее лучше, – говорил пленник, устремив горящие глаза вдаль. – Тридцать три песчаных равнины раскинулись от края и до края между розовыми хребтами. Прославленный в скачках конь не сможет проскакать вокруг них. В высокой тучной траве с ревом идут дикие звери, проносятся антилопы семидесяти мастей, поют звонкоголосые птицы. В бирюзовом небе пролетают белые лебеди и гуси… Всем есть место в степях моей родины, нет только места моему бедному кочевью. Сильные племена с их жадными ханами отобрали у нас зеленые пастбища, где теперь бродят чужие табуны жирных коней и стада быков и овец… А для моего бедного, слабого кочевья остались только щебнистые гоби и скалистые ущелья. Там стада зачахли, поредели, кони исхудали и шатаются от слабости. Во всем виноваты надменные ханы и их главный каган жадный Чингисхан, краснобородый, непобедимый, уводящий народ монголов в другие страны для грабежа вселенной…
– Какого Чингисхана он вспоминает? – сказал Джелаль эд-Дин.
Али-Джан перевел вопрос. Пленный воскликнул:
– Кто не знает Темучина Чингисхана! Я ушел от него. Он не прощает тем, кто осмеливается стоять перед ним, не согнув рабски спину! Он мстит непокорным, он преследует тех, кто когда-либо боролся с ним, и вырезывает весь род его до последнего младенца.
– Кто же ты? Почему ты так смело говоришь против Чингисхана?
– Я вольный мерген,[63] Гуркан-багатур. Я сам себе хан, сам себе нукер-дружинник[64] и я бросил войско Чингисхана, потому что этот кислолицый старик приказал переломить хребты моему отцу и брату, потому что краснобородый каган забирает самых прекрасных девушек и делает их своими рабынями, потому что он не терпит на всей земле никакой другой воли, кроме его каганской воли. Я уеду до конца вселенной, где живут одни звери и такие же свободные охотники, как я, и буду жить там, в пустыне, куда не доберутся нукеры злобного Чингисхана.
– Где же теперь Чингисхан? Что он готовит? – спросил Джелаль эд-Дин.
– Теперь царство Чингисхана похоже на озеро, переполненное водой, которое едва сдерживается плотиной. Чингисхан стоит наготове, а все его воины отточили мечи и ждут только приказа обрушиться на западные страны. Они примчатся сюда разграбить ваши земли.
– Мы оставим этого молодца жить здесь, с нами, – сказал Тимур-Мелик. – Он женится на туркменке, поставит свою юрту в кочевье бесстрашного Кара-Кончара и будет свободным мергеном-охотником бродить по Каракумам.
– Но кто такой Чингисхан? – спросил Джелаль эд-Дин. – Меня беспокоят эти речи. Надо все разузнать о нем.
– Прости меня, светлейший хан, – сказал, вставая, Тимур-Мелик. – Я должен поехать в диван-арз вместе с этим пленным. Я все выпытаю у него об этом наглеце Чингисхане.
– Прости и меня, светлейший хозяин, – сказал Али-Джан. – Мои джигиты насытились твоим сладким достарханом, а кони получили обильный корм. Теперь душа наша радуется, испытав блаженство. Разреши и нам тронуться дальше и отвезти этого окаянного язычника в Гургандж, в крепость.
– Хош! (Ладно!) – ответил Джелаль эд-Дин. – Гулям, выдай джигиту новую баранью шубу.
Али-Джан низко поклонился и сказал:
– Птице – полет, гостям – салям, хозяину – почет, а джигиту – дорога!
Афросиаб воскликнул: «Я иду в поход! Покрасьте хенной[65] хвост моего коня!»
Хорезм-шах Мухаммед примчался из Гурганджа в Самарканд, полный ярости. Он решил беспощадно отомстить своему зятю Осману и жителям, которые осмелились поднять меч против своего шаха.
Мухаммед осадил город, объявив, что за неповиновение вырежет всех до последнего младенца и перебьет даже иностранцев. Долго бились самаркандцы, загородив бревнами узкие улицы, наконец хан Осман явился к хорезм-шаху с просьбой о помиловании города. Осман предстал перед Мухаммедом, держа в руках меч и кусок белой ткани для савана, выражая этим полную покорность и готовность быть казненным этим мечом.
Хорезм-шах смягчился при виде зятя Османа, упавшего перед ним лицом на землю, и согласился простить его. Когда город сдался, к шаху вернулась его дочь Хан-Султан, которая храбро защищалась в крепости, осажденной мятежниками. Она не захотела простить мужа и потребовала его смерти. Ночью Осман был казнен. Перебили также и всех его родственников вместе с детьми, так что прекратился древний род Караханидов,[66] правителей Самарканда.
Кипчакские ханы, прибывшие вместе с хорезм-шахом, свирепо расправлялись с населением Самарканда. Они уничтожили более десяти тысяч жителей и хотели продолжать резню и грабеж города, но вмешалась хотя и жестокая, но осторожная шахиня-мать Туркан-Хатун и уговорила кипчакских ханов прекратить бойню.
После этого Самарканд сделался столицей хорезм-шаха. Он приступил к постройке большого дворца.
Кипчакские ханы потребовали от хорезм-шаха, чтобы он повел свое войско в их степи разгромить прибывшее из восточных пустынь татарское племя меркитов,[67] потеснивших кипчакские кочевья. Шах отговаривался государственными заботами и постройкой дворца. Тогда его мать, Туркан-Хатун, обратилась к нему с той же просьбой.
Как старая орлица на вершине скалы в недоступном гнезде оберегает своих голошеих детенышей, впиваясь зорким оком далеко в степь, так и Туркан-Хатун, коварнейшая и осторожнейшая из женщин, оберегала престол шахский от опасных мятежей всегда недовольного населения, от измен и предательства коварных ханов и их тайных покушений. В минуту опасности она направляла из своего мрачного недоступного дворца в Гургандже преданные ей кипчакские отряды, чтобы растерзать всякого, кто осмелился поднять руку на величие ее сына, хорезм-шаха непобедимого. Поэтому мог ли хорезм-шах не внять призыву осторожной матери?
Ранней весной следующего года Мухаммед прибыл в Гургандж и оттуда во главе большого конного войска двинулся в поход. Десять отрядов выступали из города в течение десяти дней. В каждом отряде насчитывалось по шести тысяч всадников. Запасные навьюченные кони везли ячмень, пшено, рис, масло и бурдюки с кумысом.
Хорезм-шах любил блеск войны, гул и грохот боевых барабанов, хриплый вой боевых труб, призывающих в поход. Впереди десятков тысяч всадников скакал широкогрудый гнедой конь, взмахивая выкрашенным в алый цвет хвостом. На коне блистала золотая сбруя, горели самоцветные камни и на ногах звенели серебряные бубенцы. Кто в Хорезме не знал гнедого коня с чернобородым всадником в белоснежном тюрбане, увитом алмазными нитями!
Этот всадник – защита ислама, столп правоверия, гроза язычников – посылал молнии своей воли и гнева самому халифу багдадскому Насиру, потомку пророка. Этот всадник – хорезм-шах Алла эд-Дин Мухаммед, раздвинувший пределы своего царства до тех пустынь, куда не заходил сам Искендер-Руми, непобедимый завоеватель вселенной.
Войско растянулось на десять дней пути. Каждая колонна в несколько тысяч коней на месте стоянок выпивала всю воду в колодцах. Только через сутки там снова накапливалась вода.
В первом отряде скакали разведчики. Хорезм-шах ехал со вторым отрядом. С ним шли быстроходные верблюды, навьюченные палатками, котлами и обильными запасами царской кухни.
В последнем, десятом, отряде вместе с туркменами, всегда беспокойными и непокорными, ехал опальный сын шаха, Джелаль эд-Дин. Туркмены враждовали с кипчаками, не прощая им их заносчивости и жадности. Туркмены разводили костры широкими кругами и вечерами устраивали вокруг них военные пляски; они извивались хороводами, распевая военные песни и взмахивая над головами кривыми сверкающими саблями.
Путь шел берегом Хорезмского моря. Переправившись через реку Сейхун,[68] отряды вышли к узкому заливу Сары-Чаганак. Здесь шах сделал остановку. Он ожидал известий от посланных вперед разведчиков, а тем временем сам с охотничьими соколами проехал вдоль берегов бирюзового моря и вернулся на стоянку со связками подбитых уток и журавлей.
Разведчики донесли, что табуны меркитов были замечены к северу, на низовьях реки Иргиз, при впадении ее в озеро Челкар. Хорезм-шах подождал, пока подтянулись все отряды, призвал их начальников и на совещании разъяснил план наступления. Все войско пойдет тремя частями. Сам шах будет находиться в средней, которая послужит для последнего, решающего удара. Левым крылом будет начальствовать хан кипчакский Тургай, а правое крыло поведет Джелаль эд-Дин, сын хорезм-шаха, – Мухаммед хотел испытать, как проявит себя в бою непокорный и самоуверенный сын.
На стоянку прискакал гонец из Гурганджа и привез сверток от Туркан-Хатун, матери шаха. Векиль и мирза проследовали за шахом в его палатку. Мухаммед распорол кинжалом сверток. Внутри был мешочек из малинового шелка. Приложив мешочек ко лбу и губам, хорезм-шах вскрыл его. Там было письмо, написанное большими буквами на узком бумажном свитке.[69]
«Величайшему, благословенному защитнику веры и справедливости, Алла эд-Дину Мухаммеду, хорезм-шаху, – да хранит Аллах твое царствование! – салям!
Все имамы во всех мечетях ежедневно пять раз возносят молитвы творцу всевышнему, властному над всем, да продлит он твое царствование и дарует тебе победу над врагами! Да будет так!
На базаре поймали дервиша, подосланного халифом багдадским. Дервиш проповедовал доверчивым простакам, что Аллах покарает нашего любимого шаха за то, что он будто бы перенял от персов их нечестивую веру, и в наказание за это в Хорезм примчится языческий народ яджуджей и маджуджей[70] и разрушит наше царство. Болтливого дервиша схватил начальник палачей Джихан-Пехлеван и после пытки каленым железом повесил его на базарной площади, отрезав ему язык.
Увидев эту казнь, устрашатся тысячи. Остальное все благополучно. Тишина и благоденствие в твоем государстве да продлятся на много лет!
Туркан-Хатун —
повелительница женщин всего мира».
Рано утром отряды выступили ускоренным шагом и в два перехода дошли до реки Иргиз.
Степь зеленела свежими весенними побегами. Желтые и лиловые касатики (ирисы) и красные тюльпаны весело рассыпались по пескам равнины, обычно выжженной и мертвой. Солнце то грело ослепительными лучами, то пряталось за дождевые облака.
Река Иргиз была еще покрыта непрочным рыхлым льдом. Вода разливалась поверх льда, темные промоины и полыньи не давали войскам переправиться на другой берег.
Хорезм-шах приказал отрядам переждать, укрывшись в лощинах за камышами, иначе меркиты могут заметить их и уйти дальше в степные равнины.
Два дня войско отдыхало, не разводя костров. Во вторую ночь на небе появился непонятный свет. Небо, багровое, как раскаленные угли, не захотело окутаться мраком, и звезды не показывались. Казалось, вечерняя заря продолжалась до утренней зари.[71] Шейх-уль-ислам,[72] сопровождавший войско, объяснил это знамением Аллаха, предсказывающего сияние великой славы, которая ожидает хорезм-шаха Мухаммеда.
Когда река освободилась ото льда, разведчики нашли броды и все отряды переправились на другой берег.
Пустынная степь, кое-где покрытая холмами, тянулась безмолвная и загадочная. Руководясь едва заметными тропами, отряды уходили на восток. Они держались более скученно, уже готовясь к скорому бою.
В одной долине, среди каменистых гряд, виднелись черные юрты. Они, видимо, были брошены при поспешном бегстве. Войлок, женские одежды и старые ковры валялись вдоль дороги. Тут же лежал человек с двумя черными косами над ушами и желтым узкоглазым лицом. Его выцветшая, длинная, до пят, синяя одежда была иссечена. Дальше валялась двухколесная арба, упавшая набок.
Разведчики, поднявшись на холмы, знаками указывали в сторону. Войско повернулось, разворачиваясь полукругом.
Всадники перешли на рысь и снова сдержали коней. Перед ними расстилалась серая равнина, как будто усеянная темными тряпками. Конь, оседланный, но без всадника, бродил по равнине.
– Поле битвы! – сказали воины. – С помощью Аллаха вечного окончена их жизнь.
– Кто же помог их прикончить? Кто вырвал из наших рук добычу? Где их стада, их кони, верблюды?
Отряды направились через поле, усеянное трупами. Издали тряпками казались тела, изрубленные мечами, пробитые стрелами и копьями. Они лежали и одиночками и десятками. С некоторых была снята одежда и обувь.
Всадники рассыпались по полю, подбирая – кто оброненный меч, кто круглый щит или копье.
Хорезм-шах ехал по полю задумчивый, накручивая на палец завиток черной бороды. Его приближенные тихо переговаривались.
– Битва здесь шла упорная. Полегло несколько тысяч меркитов. Никому из них не давали пощады, раненых добивали…
Примчался всадник и крикнул:
– Я нашел живого меркита. Он может говорить.
Хорезм-шах пустил коня вскачь. За ним помчалась свита.
Меркит сидел у подножия холма. Возле него на корточках присели кипчаки и расспрашивали его. Голова у меркита была выбрита ото лба до затылка и залита кровью.
Хорезм-шах осадил коня.
– Что он говорит? Какого он племени? Кто их перебил?
Меркит со стоном и плачем стал рассказывать:
– Наш народ был великий народ, а его уже нет! Звался он меркиты. Наш хан был – Тукту-хан… Он бежал вместе с сыном, Холту-ханом, знаменитым охотником: никто вернее и дальше его не пускал стрелы. Оба хана говорили простым воинам: «Бегите вместе с нами от гнева краснобородого Чингисхана; он решил с корнем вырвать племя меркитов… На западе, позади соленых озер, до самого моря протянулись Кипчакские степи, там найдется место и для нас. Мы увидим много травы, любимой быками, и густые камыши; там стада наши снова станут тучнеть и размножаться. Кипчаки не откажут нам в милости и позволят нам есть с ними из одного котла и пить из одного бурдюка…» Так говорили ханы. Что нам осталось делать? Позади нас была смерть, впереди – приволье и радость. А за нами гнались два злобных пса, уставив носы в наш след. Этих псов натравливал старший сын краснобородого – Джучи-хан, и зовут этих псов: Субудай и Тохучар-нойон…[73] Мы бежали скоро, как могли… Мы хотели, чтобы следы наших коней затерялись в щебнистых гоби и в красных песках. Но кони отощали, копыта их потрескались, и не было больше у них прежней прыти… Как разъяренные, напали монголы[74] на нас. Нам некуда было спастись, когда на нас обрушились двадцать тысяч монгольских всадников. Река Иргиз разлилась, по ней плыли льдины, кони вязли в набухшей земле… Нет больше великого народа меркитов! Одни пали на этом поле, изрубленные монголами, других угнали в плен… Смеется рыжий Чингисхан, сидя на стопке войлоков в своей желтой юрте! Погибла древняя слава меркитов! Осталась живой только одна изменница из рода меркитов, молодая ханша, красавица Кулан! Чингисхан сделал ее своей последней женой…
Кипчаки стали кричать:
– Веди нас на этих разбойников! Мы с ними расправимся! Они недалеко! Они не могут быстро гнать быков и пленных. Мы отобьем у них добычу…
– Мы скоро их нагоним! – сказал хорезм-шах и приказал трубачам сзывать рассыпавшихся по полю всадников, сдиравших одежду с изрубленных меркитов.
– Знаешь ли ты, батюшка, что сказал Заль богатырю Рустему: «Врага нельзя считать ничтожным и беспомощным».
Войско шло всю ночь. Сделали только две короткие остановки, чтобы подкормить коней.
Под утро степь затянулась туманом. Отдельные отряды потеряли друг друга. Тонкими заунывными голосами, подражая вою волков и шакалов, перекликались разведчики.
Свежий ветер погнал разорванные клубы тумана. На золотистой полосе неба у горизонта показались гребни холмов. Под ними мерцали бесчисленные огоньки костров, и все яснее становились группы всадников, верблюдов и груженых телег на огромных высоких колесах.
Это был лагерь неизвестного племени. Там уже заметили приближение войска хорезм-шаха. Вынырнув из тающих клочьев тумана, показались тридцать всадников. Они держались тремя отдельными десятками. Первые косые лучи солнца осветили их синюю длинную одежду, железную броню и железные шлемы. Они сидели на небольших толстоногих и длинногривых конях. Вместе с передним десятком ехал на высоком туркменском жеребце белобородый мусульманин в белом тюрбане и малиновой шубе, расшитой желтыми цветами. Рядом со стариком ехал всадник, держа копье с белым конским хвостом на конце.
– Салям вам, – крикнул старик, – я тоже мусульманин! Дайте мне поговорить с вашим главным полководцем, да хранит его Аллах!
– У нас в войске много полководцев, а начальствует один, гроза вселенной, меч ислама, хорезм-шах Алла эд-Дин Мухаммед.
Старик сошел с коня. Сложив руки на груди, слегка согнувшись, он подошел к тому месту, где на своем великолепном коне блистал шах Хорезма, окруженный безмолвными нарядными ханами.
– Повелитель монгольского войска, великий нойон[75] Джучи-хан, сын Чингисхана, владыки восточных стран, приказал мне, его переводчику, приветствовать могучего владыку западных стран, Алла эд-Дина Мухаммеда, да продлит Аллах твое царствование на сто двадцать лет! Он говорит тебе: салям!
– Салям! – сказал шах.
– Хан Джучи спрашивает, почему храброе войско шаха направляется по следам монгольского войска, двигаясь так поспешно всю ночь.
Старик ждал ответа. Но шах, поглаживая черную бороду, пристально вглядывался грозным взором в монгольского посла и молчал.
– Хан Джучи приказал еще сказать, что его отец, непобедимый владыка Чингисхан, повелел своим полководцам Субудаю и Точухару наказать мятежных меркитов, убежавших от воли ханской. Истребив их, монгольские войска уйдут обратно, в родные степи…
Старик помолчал несколько мгновений, впиваясь взглядом в невозмутимое суровое лицо шаха, затем продолжал:
– Чингисхан, повелитель всех народов, обитающих в войлочных юртах, всем нам повелел обращаться дружески с мусульманскими войсками, если с ними придется встретиться. В знак дружбы хан Джучи предлагает выдать войскам шахского величества часть захваченной добычи и пленных меркитов, как рабов.
Тогда шах ударил плетью коня. Гнедой конь заплясал, сдерживаемый сильной рукой Мухаммеда. И шах сказал знаменитые слова, которые тут же записал в «Походную тетрадь подвигов и битв и изречений шаха» его придворный летописец Мирза-Юсуф:
– Скажи твоему начальнику: если Чингисхан не велел тебе со мною сражаться, так мне Аллах приказывает другое – напасть на ваши войска! Я хочу заслужить милость всемогущего Аллаха, истребив вас, поганых язычников!..
Переводчик, пораженный, окаменел, обдумывая слова хорезм-шаха, но Мухаммед уже направил коня к спешно строившемуся в боевой порядок войску.
Переводчик вернулся к монгольским всадникам, сел на коня, и вся группа монголов поехала в сторону своих войск. Несколько шагов они ехали медленно, затем, пригнувшись к гривам, во всю конскую прыть помчались к своему лагерю.
…Битва закипела.
Едва старик-мусульманин доскакал до лагеря монголов, оттуда отделились несколько отрядов, медленно направляясь навстречу войскам хорезм-шаха, и остановились на отлогих холмах.
Хорезм-шах отдал приказ ханам:
– Войско разбить на три части: правое, левое крыло и середина. Оба крыла должны охватить лагерь монголов, чтобы никто оттуда не ускользнул. Середина, где нахожусь я, будет запасной силой. Я двину ее туда, где понадобится подмога и решительный удар. Прямо на нас враги не бросятся. А если бросятся, тем лучше: они завязнут в топком солончаковом болоте.
Шах поднялся на вершину холма. Далеко раскинулась степь – место будущего боя. Шах сошел с коня и опустился на ковер. Достарханджи разостлал вышитый шелками платок, расставил подносы с лепешками, изюмом, сушеной дыней. Он налил в чаши кумыс и роздал молодым бекам, которые сопровождали в походе хорезм-шаха, учась военному делу.
Быстроходные верблюды с провизией опустились на колени. Достарханджи распоряжался, доставая вместе со слугами золотые кувшины, блюда и самые изысканные кушанья, чтобы подкрепить истощенные походом силы хорезм-шаха.
Правым крылом командовал нелюбимый сын хорезм-шаха Джелаль эд-Дин. Вороной жеребец вскачь вынес его на вершину бархана. Молодой хан всматривался в равнину боя, прикрывая от солнца маленькой рукой узкие черные глаза.
– Позови Кара-Кончара! – крикнул он джигиту.
Коренастый молодой туркмен в красном кафтане вскачь пустился с холма и вернулся вместе с сухопарым всадником в черной бараньей шапке и черном плаще. Кара-Кончар подъехал к Джелаль эд-Дину и, склонившись к нему, внимательно вслушивался в его слова. Хан объяснил план будущей битвы. Ястребиное лицо Кара-Кончара не выражало никакого волнения, только в карих, круглых, как у совы, глазах вспыхивали веселые искры.
– Видишь этот солончак? – говорил Джелаль эд-Дин. – В нем для нас и гибель и удача. Татар не так много. Нас в три раза больше. Но не в количестве сила. Могу ли я довериться нашим воинам? От умиравшего меркита я выведал, что монголов всего тысяч двадцать. Значит, если против нашего крыла пойдет половина, то это будет только десять тысяч. У нас же одних туркмен шесть тысяч, да кара-китаев пять тысяч. Но кара-китаи покорились падишаху из нужды и голода. Они отправились в поход не воевать, а погреть руки у чужих костров. Я их пущу вперед застрельщиками. Они охотно пойдут, чтобы поскорее добраться до татарских обозов. Но тот же меркит назвал татар «взбесившимися тиграми». В битве татары, конечно, опрокинут кара-китаев и бросятся на нас. Тут их надо встретить со всей яростью, ударить им в бок и загнать в топкий солончак. Там они завязнут, и мы их изрубим. После этого мы бросимся спасать моего отца. Придется сегодня падишаху забыть сладостный покой души и жареных уток… Эй, джигиты, скачите к туркменским ханам и скажите, что сегодня в бой их поведет Кара-Кончар, барс Каракумов.
Шесть джигитов помчались во все концы туркменских отрядов, рассыпавшихся по холмам. Когда войско услышало имя Кара-Кончара, все встрепенулись и загудели. Кто не слыхал имени Кара-Кончара, грозы Хорасана и Астрабада! Никто не подозревал в молчаливом черном всаднике на долговязом рыжем коне бесстрашного и неуловимого джигита каракумских равнин.
Кара-Кончар подскакал к туркменам, вызвал нескольких всадников и, вкратце изложив план боя, увел три тысячи всадников за холм, где он должен был, притаясь, поджидать татар.
Джелаль эд-Дин на вороном жеребце вихрем подлетел к кара-китаям. В войлочных малахаях, на маленьких мохнатых конях, они ожидали беспорядочной толпой, ощетинившись короткими копьями.
– Удальцы кара-китаи! – крикнул им Джелаль эд-Дин. – Вы горные барсы, вы храбрейшие в бою! Вот перед нами лагерь трусливых бродяг. Они, как ночные воры, разграбили нашу богатую добычу. Она принадлежит только нам, хозяевам этой степи. Нападайте на них и берите в лагере все, что хотите!
Кара-китаи зашевелились и на рысях двинулись к лагерю татар. Пыль заклубилась над ними, и, по мере того как всадники ускоряли скачку, их дикие вопли усиливались, перейдя в сплошной рев.
Хорезм-шах Мухаммед, отвернув длинные полы собольей шубы, удобно уселся на ковре и грыз крепкими белыми зубами лапку дикой утки. Другую ножку объедал Шейх-уль-ислам, единственный из шахской свиты, удостоившийся чести сидеть на маленьком ковре против падишаха. Даже участник всех его походов Тимур-Мелик, любимец шаха, «рукоятка его меча и щит его спокойствия», и тот стоял, скрестив руки на животе, и слушал глубокомысленную беседу Мухаммеда с белобородым главою духовенства, пожелавшим сопутствовать шаху в походе, чтобы все время молиться Аллаху о даровании ему победы.
Хорезм-шах шутил, изредка посматривая в сторону неприятеля, собиравшегося в степи отдельными отрядами. В тихом утреннем воздухе отчетливо было видно, как стремительно проносились всадники между отдельными частями, как поблескивали их круглые металлические щиты.
Одна группа монгольских удальцов вылетела вперед. Они столкнулись с кипчакскими джигитами… Высоко взлетали и падали сверкающие мечи! Один воин упал, лошадь с седлом, сбившимся под брюхо, неловкими прыжками понеслась по степи, вскидывая задними ногами.
Затем началось наступление. Несколько конных отрядов кипчаков помчались по желтой равнине.
Шах положил лапку утки и крикнул:
– Беки, наступайте! Аллах вам подмога!
По приказу шаха кипчакские отряды стали вытягиваться, как изгибающиеся руки, чтобы обхватить монголов. Но монголы и не пытались выскользнуть из смыкающегося кольца.
От лагеря отделился первый отряд монголов. Тысяча сомкнутых всадников, по сто человек в ряд, устремилась на маленьких лохматых лошадях, покрытых железными и кожаными панцирями. Они неминуемо должны были прорвать нестройную, колеблющуюся линию кипчаков, растянувшихся широко по степи.
– Кху-кху-кху-кху! – слышался звериный рев монголов.
От лагеря оторвалась вторая тысяча и покатилась по степи. На солнце вспыхивали ярким блеском стальные шлемы, металлические щиты и изогнутые мечи.
Шах с вершины холма видел, как от общей массы монгольских войск отрывался отряд за отрядом и неудержимо несся вперед с хриплыми криками: «Кху!»
Кипчаки заметались. Крайний отряд повернул к лагерю грабить монгольские обозы. Но от лагеря отделилась еще одна тысяча и так же легко и ровно понеслась в сторону и перерезала путь кипчакам. Оба отряда сцепились.
Облако пыли окутало место боя. Оттуда стали вырываться отдельные кипчакские всадники и, прижавшись к шее коня, уносились в степь.
– Подобного этому я не видел никогда! – воскликнул, вставая, шах. Он тревожно наматывал на палец конец бороды, впиваясь глазами вдаль.
Четыре отряда монголов, один за другим, в стройном порядке взяли направление на середину развернутых войск шаха, на тот холм, где находился Мухаммед и его свита.
Все ближе слышались взрывы монгольских возгласов «кху-кху-кху!».
Кто сможет остановить эту лавину? Мухаммед оглянулся. Тимур-Мелика рядом с ним уже не было. Вскочив на коня, он помчался в сторону битвы.
Лучшие, испытанные кипчакские отряды бросились навстречу монголам. Те задержались лишь на несколько мгновений, чтобы прорубить себе проход, и понеслись дальше, к холму, где стоял Мухаммед.
– Коня! – заревел шах. – Коня! – И, не дожидаясь, пока его услышат, он проворно сбежал к подножию холма, где два конюха держали под уздцы гнедого жеребца с красным хвостом.
Шах вскочил на него и ринулся в степь. За ним устремились его приближенные, звеня доспехами, сбруей и бубенцами.
На холме остался смятый ковер с медными блюдами, золотыми чашками и рассыпавшимися сладостями. Ветер трепал конец пестрого шелкового достархана. Только один из приближенных шаха не успел скрыться. Это был седобородый Шейх-уль-ислам. Он свалился с коня, когда вся свита вскачь помчалась за Мухаммедом. Имам взобрался на холм, поправил ковер и опустился на колени. Порывшись в складках кисеи своего белоснежного тюрбана, он вытащил овальную золотую пластинку.
Когда к холму подскакали монголы, трое начальников и старый переводчик поднялись на его вершину. Один был молодой, с угрюмым лицом, черными глазами и узкой черной бородой. Конец ее, заплетенный косичкой, закинут за левое ухо. Второй – старый, грузный и толстый монгол со скрюченной правой рукой. Лицо пересечено наискось багровым шрамом, отчего один глаз зажмурен, а другой, выпученный, пытливо вглядывался во все окружающее. Третий – высокий, сухопарый, весь покрытый стальными латами. Это были старший сын Чингисхана Джучи и два уже прославившихся в Китае полководца – одноглазый Субудай-багатур и сухопарый Тохучар-нойон. Имам продолжал оставаться в молитвенной сосредоточенности, делая поклоны до земли. «Он – служитель бога», – сказал переводчик. Имам встал, сложил руки на груди и, согнув спину, мелкими шажками подошел к одному из монголов.
– Уже три года я верный слуга повелителя вселенной Чингисхана, – смиренно сказал он и протянул монголу золотую пластинку. – Каждый месяц я посылал с караванами письма к начальнику первого монгольского поста на большом пути в Китай. Теперь я прошу взять меня на службу к себе в монгольское войско. Я не хочу возвращаться в Хорезм…
Переводчик перевел слова имама. Джучи-хан небрежно взял золотую пластинку…
– Маленькая пайцза с кречетом… – заметил он, продолжая внимательно наблюдать за степью, где по всем направлениям скакали всадники. Он вернул золотую пластинку Шейх-уль-исламу и сказал:
– Нет! Ты нам нужен, пока ты греешься у сердца твоего государя. Поезжай обратно к твоему доверчивому шаху и посылай нам снова преданные письма.
И монголы тут же забыли об имаме. Схватка приближалась к холму. Туркмены Джелаль эд-Дина опрокинули монголов левого крыла, часть изрубили, остальных теснили в болото.
Все три монгольских начальника вскачь спустились с холма.
Бой продолжался до вечера. Туркмены и кара-китаи, перебросившись на левое крыло, атаковали монголов. Они бились отдельными отрядами. Монголы то рассыпались и, убегая, бросались в сторону, то внезапно поворачивали коней и стремительно нападали на преследовавших туркмен, чтобы снова после этого обратиться в бегство. С наступлением сумерек монголы разом умчались в свой лагерь.
Хорезм-шах вернулся на холм и провел там тревожную ночь. Вокруг улеглись кипчакские воины возле своих коней, привязав их арканами.
Вдали багровыми вспышками трепетало небо, отражая пламя монгольских костров. Огни пылали всю ночь. «Монголы готовятся к утреннему бою», – говорили кипчаки. Со всех концов степи доносились стоны и призывы о помощи – половина кипчакского войска ранеными и убитыми полегла в этой битве.
Джелаль эд-Дин убеждал хорезм-шаха:
– Отступать теперь, когда монголы не могли ничего поделать с нашим войском, – это погубить свою славу. Они сейчас укрепляются в лагере… Значит, нужно сейчас, этой ночью, подкрасться, напасть внезапно и их прикончить.
– Завтра я буду продолжать битву, – сказал Мухаммед, кутаясь в соболью шубу.
Когда косые лучи солнца побежали по степи и от холмов потянулись длинные тени, войско хорезм-шаха, снова выстроившись тремя частями, двинулось на монголов.
Но в их лагере, позади дымных костров, было пусто: в нем не оказалось ни одного монгольского воина. Валялись только трупы зверски зарубленных меркитов, да ковыляло несколько хромых верблюдов.
Посланный вдогонку за монголами отряд туркмен вернулся к вечеру.
– Монголы так быстро уходили на восток, что мы видели только уносившееся вдаль облако пыли.
– Они хорошие воины, я никогда еще не видывал подобных! – сказал хорезм-шах и приказал своему войску повернуть коней обратно.
– Это были передовые разведчики, – сказал шаху Джелаль эд-Дин. – Они вернутся с огромным войском. Сейчас надо идти за ними, следить, выяснить, что они готовят, и самим спешно готовиться к войне…
– Ты рассуждаешь, как неопытный юноша, – ответил Мухаммед. – Монголы никогда больше не решатся напасть на меня!..
Этот царь отличался крайней жестокостью, проницательным умом и победами.
В верховьях Черного Иртыша, у подножья одинокого кургана среди зеленой степи, стоял желтый шелковый шатер. Он был отобран Чингисханом у китайского императора. Позади шатра стояли две большие монгольские юрты, обтянутые белыми войлоками; в одной юрте находилась последняя жена Чингисхана, молодая Кулан (дочь убитого монголами хана меркитов) вместе с маленьким сыном Кюльканом. В другой юрте помещались семь служанок – китайских рабынь.
Перед шатром на площадке горели огни на сложенных из камней жертвенниках. Между этими огнями должны были проходить все являвшиеся на поклон к великому кагану. Огнем, как объясняли шаманы, очищаются преступные помыслы и отгоняются приносящие несчастье и болезни злые «дивы», вьющиеся невидимо вокруг злоумышленника
Старый главный шаман, Бэки, и четыре молодых шамана в остроконечных войлочных шапках и белых просторных балахонах ходили вокруг жертвенников, похлопывая ладонями по большим бубнам и встряхивая погремушками. Среди завываний они выкрикивали молитвы и подбрасывали в огонь смолистые ветки и сушеные ароматные цветы.
С одной стороны шатра стоял привязанный к золотому приколу белый жеребец по имени Сэтэр. У него были огненные глаза и серебристая белая шерсть по черной коже. Он никогда не знал седла, и ни один человек не садился на него. Во время походов Чингисхана – по объяснению шаманов – на этом белоснежном коне ехал невидимый могучий бог войны Сульдэ, покровитель войска монголов, и вел их к великим победам.
По другую сторону шатра был привязан всегда оседланный широкогрудый Нейман, любимый боевой конь Чингисхана, саврасый, с черными ногами и хвостом и черным ремнем вдоль хребта, – потомок диких степных лошадей.
Рядом с конем Сэтэром было прикреплено высокое бамбуковое древко со свернутым белым знаменем Чингисхана.
Вокруг кургана расположились дозором телохранители, «тургауды», в кольчугах и железных шлемах; они наблюдали, чтобы ни одно живое существо не приблизилось к шатру великого кагана. Только те, кто имел особые золотые пластинки – пайцзы – с изображением головы тигра, могли миновать заставы часовых тургаудов, чтобы подойти к кургану с желтым шелковым шатром.
Поодаль, в степи, широким кольцом рассыпались черные татарские юрты и рыжие шерстяные тангутские шатры. Это был личный курень[76] Чингисхана, стоянка тысячи избранных телохранителей – всадников на белых конях. В эту охрану входили только сыновья знатнейших ханов; из них каган выбирал наиболее сметливых и преданных и назначал начальниками отрядов.
А еще дальше раскинулись другие курени; они тянулись по равнине и уходили к покрытым густым лесом горам. Между куренями в степи паслись верблюды и табуны разношерстных коней. Конюхи с гиканьем скакали, размахивая арканами, и следили, чтобы кони разных табунов не смешались или не приблизились к косякам кобылиц с жеребятами.
Прежде чем двинуться в земли мусульман, монгольский владыка отправил в Бухару, к шаху Хорезма Мухаммеду, посольство с богатыми дарами. Во главе этого посольства он поставил преданного ему мусульманина Махмуд-Ялвача, богатого купца родом из Гурганджа, раньше посылавшего караваны из Средней Азии в Китай. Ему поручено было разузнать, что делается в западных землях, какие там войска и готов ли к войне шах Хорезма. Одновременно Чингисхан отправил туда много тайных лазутчиков.
В складках их одежд еще сохранился аромат цветов далеких стран.
Разгромленный Самарканд сделался временной столицей последнего шаха Хорезма. В ознаменование своей победы над вольнолюбивыми самаркандцами Мухаммед выстроил там высокую мечеть и приступил к постройке большого дворца. Он продолжал считать себя великим завоевателем, который, подобно Искендеру Двурогому, должен двинуться с войском преданных ему кипчаков до конца вселенной и раздвинуть границы владений хорезм-шахов до Последнего моря,[77] за которым начинается мрак. Он считал своим главным и опасным противником багдадского халифа Насира, не пожелавшего уступить Мухаммеду звания главы всех мусульман. Сперва надо было разгромить Насира и вонзить конец копья в священную землю Багдада перед его главной мечетью, а потом повернуть коня и двинуться на восток, чтобы завоевать отдаленный, прославленный своими богатствами Китай.
Мухаммед собрал большое войско. Развернув зеленое знамя пророка, он направился через Иран на Багдад, столицу арабских халифов.
Однако вскоре передовая часть шахского войска, не имевшая теплых одежд, погибла в горах Ирана, захваченная снежной метелью; потеряв силы, она была вырезана нечестивыми курдами. Это несчастье остановило Мухаммеда, и он стал сомневаться в необходимости войны с халифом. «Не гнев ли это божий?» – думал он и вернулся в Бухару, где временно «поставил свой посох странствования».
Сюда осенью года Зайца (1219) прибыло большое посольство от Чингисхана, великого кагана монголов, татар, китайцев и других народов, обитающих на Востоке. Хорезм-шах снова должен был заняться татарами.
…К высоким воротам шахского дворца подъехали на пегих степных конях послы Чингисхана – три мусульманина из числа богатейших купцов, ежегодно посылавших караваны с товарами из Хорезма в разные концы Азии. Эти люди родом из трех больших городов, Гурганджа, Бухары и Отрара,[78] давно находились на службе у Чингисхана. Такие богатые купцы обычно составляли торговые компании и принимали деньги от вкладчиков, желавших испытать счастье в торговле. Приказы их о выплате денег по торговым сделкам на огромные суммы исполнялись всюду без задержки как на отдаленном востоке, так и на крайнем западе Азии, а платежи по ним шли быстрее, чем поступления податей в казну правителей.
Подарки хорезм-шаху Мухаммеду были привезены на сотне верблюдов и на одной ярко раскрашенной арбе, запряженной двумя длинношерстными яками. Народ стоял на улице густой толпой от загородного дворца, предоставленного для посольства, и до ворот шахского Арка. Нарядные приказчики этих купцов, одетые в одинаковые халаты из китайского шелка, снимали с верблюдов вьюки, развязывали их и переносили необычайные, редкие подарки в приемную залу дворца.
Среди подарков были слитки ценных металлов невиданного цвета, рога носорогов, мешочки с мускусом, красные и розовые кораллы, резные чашечки из яшмы и нефрита, куски драгоценной материи «таргу», сотканной из шерсти белых верблюдов, подносимой только ханам; шелковые материи, шитые золотом, куски тонкой и прозрачной, как паутина, ткани. Наконец приказчики внесли огромный кусок золота из китайских гор, величиной с шею верблюда. Это золото привезли на арбе, запряженной яками.
Хорезм-шах принял послов, сидя на высоком старинном троне султана Османа, последнего из рода Караханидов. Шах был в парчовой одежде, как и окружавшая его свита; он сидел, задумчивый и равнодушный, с полузакрытыми веками. Взгляд его блуждал далеко, поверх голов собравшихся. Рядом с троном стоял великий визирь и теснились другие высшие сановники государства.
Три посла, поклонившись до земли, опустились на колени и рассказали причину своего приезда. Старший посол, высокий и полный Махмуд-Ялвач, начал:
– Великий Чингисхан, повелитель всех монголов, отправил наше чрезвычайное посольство, чтобы завязать узлы дружбы, мира и доброжелательного соседства. Великий каган посылает хорезм-шаху подарки и свои приветствия и поручил нам заявить такие его слова… – Махмуд-Ялвач передал другому послу пергаментный свиток, к которому белым шнуром была прикреплена синяя восковая печать.
Второй посол, Али Ходжа ал-Бухари, прочел:
«Я не лишен сведений ни о высокой степени твоего сана, ни о великих размерах твоего могущественного царства. Я уведомлен о том, что твое шахское величие почитается в большей части государств вселенной. Поэтому я считаю своим долгом укрепить связи дружбы с тобой, шах Хорезма, ибо ты для меня столь же дорог, как любимый сын[79] из моих сыновей…»
– Сын? Как ты сказал – сын? – воскликнул, очнувшись, шах. Он положил ладонь на костяную рукоятку кинжала за поясом и, пригнувшись, впился глазами в говорившего.
«…Равным образом ты знаешь, – продолжал невозмутимо посол, – что я покорил царство китайское, захватив его главную северную столицу, а также присоединил ту часть земель, которая лежит по соседству с твоими владениями…»
Шах покачал головой и начал наматывать на палец с алмазным перстнем черный завиток бороды.
«…Ты лучше, чем кто-либо, знаешь, что принадлежащие мне земли являются лагерями моих непобедимых воинов и полны серебряных рудников. Мои обширные земли производят в изобилии всякие продукты. Поэтому для меня нет никакой нужды отправляться за мои пределы с целью добывать себе добычу. Великий шах, если ты признаешь полезным, чтобы каждый из нас открыл свободный доступ в свои земли купцам другой страны, то это будет выгодным для нас обоих, и мы оба найдем в этом большое удовлетворение».
Все три посла молча ожидали ответа повелителя западных мусульманских стран на письмо владыки кочевого востока. Хорезм-шах продолжал сидеть неподвижно. Взглянув на великого визиря, он лениво махнул рукой, украшенной золотыми браслетами.
Великий визирь торжественно принял послание Чингисхана. Он поднял глаза на Мухаммеда, и тот снова махнул рукой, точно отгоняя надоедливую муху. Тогда визирь, наклонившись, тихо сказал старшему послу Махмуд-Ялвачу:
– Высочайший прием окончен. Падишах будет теперь оказывать высокую милость другим, принимая неотложных просителей.
Три посла встали и, не поворачиваясь, почтительно попятились назад к входной двери, затем вышли в следующую приемную. Здесь их нагнал визирь и шепнул Махмуд-Ялвачу:
– Жди меня в полночь!
Не говори, что силен, – нарвешься на более сильного. Не говори, что хитер, – нарвешься на более хитрого.
Ночью молчаливый слуга вывел Махмуд-Ялвача из загородного дворца, где остановились монгольские послы. Верховые кони ждали под старым платаном. В лунном свете Махмуд-Ялвач узнал среди всадников великого визиря.
– Ты последуешь за мной, – сказал он. – Садись на коня.
Они проехали темными переулками через всю затихшую Бухару и остановились около глухой стены с железной дверью. На условный стук дверь бесшумно приоткрылась. Там стоял мрачный воин в кольчуге и шлеме, и в лунном свете он казался вылитым из серебра. Махмуд-Ялвач, следуя за визирем, прошел сад с бассейнами, где дремали лебеди и в беседках над водой слышался шепот женских голосов.
Он поднялся на террасу причудливой беседки. За тяжелой занавесью оказалась маленькая комната, обитая узорчатыми тканями. В высоких серебряных подсвечниках, потрескивая, горели толстые восковые свечи. На шелковых подушках сидел шах Мухаммед в пестром халате из кашмирской шали.
– Сядь поближе! – сказал шах, выслушав приветствия гостя. – Я хочу поговорить с тобой наедине о важных для меня делах. Ты числишься моим подданным. Ведь ты родом из Хорезма, из моего города Гурганджа? Ты правоверный мусульманин, а не какой-нибудь нечестивый язычник, и ты должен сейчас же мне доказать, что ты душою, разумом и делами находишься на стороне всех правоверных, а не продался врагам ислама.
– Это все верно, мой падишах! Я родом из Гурганджа, – ответил Махмуд-Ялвач, опускаясь на колени у ног Мухаммеда. – Я слушаю почтительно и с радостью слова шахского величества и рад послужить всей моей жизнью правителю земли ислама.
– Если ты будешь правдиво отвечать на все мои вопросы, то я щедро награжу тебя. Вот залог того, что мое обещание будет исполнено. – Шах вырвал из золотого браслета большую жемчужину и протянул ее послу. – Но помни, что если ты окажешься лгуном и предателем, то уже завтра не увидишь солнца.
– Что я должен сделать? Я повинуюсь, падишах!
– Я хочу через тебя все разузнать о татарском кагане Чингисхане. Я хочу, чтобы ты сделался при нем моим глазом и моим ухом. Я хочу, чтобы ты присылал мне с верным человеком письма, спешно извещая, что делает Чингисхан, что он замыслил, куда готовит поход. Поклянись, что ты это выполнишь!
– Аллах свидетель, что я служу и буду служить тебе, мой падишах! – сказал Махмуд-Ялвач и коснулся руками бороды.
– Ты пробудешь здесь еще сутки, чтобы рассказать моему летописцу Мирзе-Юсуфу все, что ты знаешь о Чингисхане, – откуда он явился, какие он вел войны и как он стал владыкой всех татар.
– Я это расскажу, мой государь!
– Чингисхан утверждает, будто он теперь повелитель могущественного Китая и что он захватил даже его столицу. Действительно ли это так, или все это пустое хвастовство?
– Клянусь, что это сама истина! – ответил Махмуд. – Дело такой великой важности не может остаться тайным. Скоро, государь, ты убедишься, что все это правда.
– Положим даже, что это так, – сказал шах. – Но ты знаешь огромные размеры моих владений и сколь многочисленны мои войска? Как же этот хвастун, язычник-скотовод, осмелился назвать меня, могучего повелителя всех мусульман, своим сыном?.. – Шах схватил сильными руками посла за плечи и притянул к себе, впиваясь пристальным взглядом. – Говори сейчас, как сильна его армия?
Махмуд почувствовал скрытую ярость в речи хорезм-шаха. Боясь его гнева и казни, он сложил руки на груди и отвечал с почтительной кротостью:
– По сравнению с твоими несметными победоносными войсками войско Чингисхана не более чем струйка дыма во мраке ночи!..
– Верно! – воскликнул шах и оттолкнул посла. – Войска мои и бесчисленны, и непобедимы! Об этом знает вселенная, и ты хорошо мне все это объяснил… Через день ты получишь мое ответное письмо к татарскому падишаху. А тебе и твоим монгольским товарищам по торговле я дам все льготы и преимущества как для продажи и покупки товаров, так и для свободного проезда по мусульманским землям. Сейчас ты пойди с моим векилем; он проведет тебя в круглую комнату, где ждет мой летописец, старый Мирза-Юсуф. Он запишет твои слова.
Хорезм-шах закивал милостиво головой и несколько раз ударил в ладоши.
Не надо говорить плохо ни про кого в его отсутствие, ибо земля может передать ему все это.
Векиль предложил монгольскому послу следовать за ним и провел его кривыми и запутанными переходами дворца в круглую комнату с высоким куполом. Около стен стояли черные сундуки, окованные железом. В узких нишах на полочках лежали запыленные бумажные свитки.
«Шахская библиотека!» – решил Махмуд-Ялвач и несколько успокоился. Он ожидал попасть в сырой подвал на допрос с мучительными пытками.
На ковре сидел сухой, согнувшийся старик с белоснежной бородой и красными, слезящимися глазами. Рядом с ним склонился над пачкой бумаг молодой писарь с миловидным, нежным лицом, похожий на девушку.
Векиль, сославшись на срочные обязанности, удалился.
Посол, высокий, дородный, в искусно закрученном тюрбане и красном шелковом халате, оставив при входе зеленые туфли, степенно подошел к старику, поднявшемуся со словами привета. После его приглашения посол опустился на колени. Оба прошептали молитву, провели ладонями по бороде и обменялись вопросами о здоровье.
Посол заговорил:
– Великий падишах приказал мне рассказать тебе все, что я знаю о татарском владыке. При нем я обычно нахожусь переводчиком, а сейчас исполняю обязанности посла…
– Я тебя с усерднейшим вниманием слушаю, наш почтенный и редкий гость. Мне мой великий падишах приказал то же самое: узнать от тебя полезные для нашей родины сведения и вписать все услышанное в дворцовую тайную книгу летописей.
Махмуд-Ялвач опустил глаза и оставался некоторое время безмолвным. «Все, что я скажу, – думал он, – через несколько дней будет известно всем дворцовым сплетникам. Как избегнуть опасности и со стороны шаха, который разгневается, если я не скажу ничего важного, и со стороны великого кагана татар, который узнает об этой ночной беседе? Лазутчики Чингисхана уже проникли всюду…»
Посол, сделав грустное, озабоченное лицо, начал перебирать перламутровые четки, намотанные на левую руку.
– Я расскажу про многие вещи, от которых отрекается разум, – сказал он. – Так далеки они от всего привычного. Часто я сам не верю истине этих рассказов… Но если я скажу, что все они ложь, то все же ты захочешь узнать, что это за ложь? Поэтому я буду говорить то, что я слышал. Все люди ошибаются. Если кто-нибудь станет утверждать, что он достиг непогрешимости, то с ним нечего и разговаривать!..
Махмуд-Ялвач остановился и, подняв брови, следил с удивлением, как быстро записывал его слова молодой писарь. Тростниковое перо легко бегало по листу бумаги, и слово за словом ложилось ровной строкой, начертанное красивой арабской вязью.
– Зачем этот юноша записывает все? Ведь я еще ничего не начал говорить о татарах!
– Это не юноша, – ответил летописец Мирза-Юзуф. – Это девушка, Бент-Занкиджа… Я стал слепнуть, и рука у меня дрожит. Но мне стала помогать внучка. Она так легко и красиво пишет, точно лучший арабский каллиграф. Но я не уверен, что эта девушка надолго останется моей помощницей. Она уже сочиняет песни про «радость черных глаз» и про «родинку на щеке», поэтому я боюсь, что она скоро покинет меня… Тогда мне придется сложить руки на груди и лечь лицом к священному камню…[80]
– Я не оставлю тебя, дедушка! – сказала она, не поднимая глаз и продолжая писать.
Старик снова обратился к послу:
– Падишах обещает тебе высокую награду за все, что ты скажешь, за все важное, что нам полезно знать. Было бы прискорбно, если бы из-за нашей беспечности страна ислама вдруг подверглась нападению сильных врагов! Ведь ты правоверный, как и все мы? Сумеешь ли ты вовремя предостеречь нас? Великая награда ожидает тебя…
– Мне ничего не нужно! – сказал посол, вздыхая. – Пусть наградой за все понесенные мною труды в скитаньях по вселенной будут молитвы за меня благочестивых правоверных, дабы в день последнего суда я проснулся в ряду воскресших праведников!
Насмешливая улыбка скользнула по устам девушки. Она вскинула недоверчивый взгляд на посла, на его упитанное тело и руки с золотыми перстнями. Посол молчал, обдумывая каждое слово.
– Да будет так! – сочувственно сказал старый летописец.
Тощий слуга-раб с длинными седыми волосами принес серебряный поднос с различными сластями и поставил перед гостем. Он налил из глиняного кувшина темно-красного вина в серебряную чашу.
– Испробуй старого вина из дворцового подвала, – сказал летописец. – Первое, что нам важно знать, – что это за народ монголы и татары? Где они живут? Сколько их? Какие они воины? Они появились на нашей границе так внезапно, точно страшные яджуджи и маджуджи, выброшенные из огненного чрева земли лукавым Иблисом.[81]
Посол стал объяснять:
– И монголы и татары – степняки; живут они рядом, в восточных отдаленных странах, и неспособны к оседлой жизни. Их обширные земли представляют пустыню, травообильную и маловодную, пригодную коню, барану и верблюду, потому что этот скот потребляет много травы и мало воды…
Летописец прервал посла:
– Нам важно знать, опасны ли они для нас как войско?
– Я был бы предателем ислама и подлым лгуном, если бы сказал, что монголы и татары менее опасны для соседей, чем страшные яджуджи и маджуджи…
– Да спасет нас Аллах! – воскликнул старик Мирза-Юсуф.
– Они природные воины, сто лет они враждуют друг с другом, одно племя против другого племени… Сегодня какой-нибудь татарский хан имеет тысячу лошадей, огромное стадо баранов и сотню полуголых пастухов, всегда недовольных, всегда голодных, потому что у каждого пастуха есть голодная жена и голодные дети… Когда хан видит, что его пастухам стало невтерпеж и они рычат, как звери, он им приказывает: «Идем войной на соседнее племя! Мы вернемся сытыми и богатыми!» Хан отправляется со своими пастухами в поход… А резня кончается тем, что иногда этого хана с колодкой на шее продают вместе с его скотом и пастухами по четыре дирхема за голову, а покупает их третье соседнее племя или купцы, скупщики рабов…
– Для чего ты все это рассказываешь? – укоризненно сказал летописец. – Нам важно знать не о рабах или других таких мелочах, а о войске татарского хана, о его оружии, о числе и о военных качествах его воинов!
Посол не торопясь отпил вина.
– Для того чтобы пройти к горе, – сказал он, – иногда приходится сперва обойти встречные реки, озера и солончаки…
– Почтенный гость, расскажи нам сперва не о солончаках, а о татарском падишахе.
– Хорошее, душистое вино в подвалах хорезм-шаха! – невозмутимо продолжал Махмуд-Ялвач. – Желаю царствовать ему без горя до конца жизни… Среди воинственных татарских ханов один, по имени Темучин, отличался особой удачей в битвах, жестокостью к врагам, щедростью к сторонникам и стремительностью в нападениях. Этот хан Темучин раньше видел немало бедствий. Рассказывают, что юношей Темучину пришлось быть даже рабом и с деревянной колодкой на шее исполнять самые тяжелые работы в кузнице враждебного племени.[82] Но он бежал оттуда, убив своей цепью сторожа, и потом много лет провел в войнах, стремясь к власти над другими ханами… Ему было уже пятьдесят лет, когда ханы провозгласили его великим каганом и подняли на «белом войлоке почета» в надежде, что Темучин будет исполнять желания знатнейших ханов… Но Темучин подчинил всех своей воле, избрал себе новое имя – «Чингисхан», что означает «посланный небом», разгромил и обратил в рабство непокорные племена, а их вождей сварил живыми в котлах…
– Как это ужасно! – вздохнул летописец. – Но ты рассказываешь страшные сказки, а не говоришь о войске великого владыки татар!
Посол выпил еще чашу вина, и летописец уже посматривал на него с боязнью. «Дворцовое вино крепкое… Успеет ли посол рассказать все, что нужно хорезм-шаху, или заснет?» А тощий старый слуга опять подлил вина в серебряную чашу.
– Я именно говорю о войске, – спокойно возразил посол. – С того дня, как Чингисхан был объявлен великим каганом, все татары, раньше враждовавшие, стали его единым покорным войском. Он сам разделил татар на тысячи, сотни и десятки и сам назначил над ними своих тысяцких, сотников и десятских, отвергнув родовых ханов, если он им не доверял. Он также провозгласил через гонцов новый закон, что ни один кочевник не смеет враждовать с другим кочевником, грабить или обманывать другого кочевника, за каждый такой проступок последует от него одно наказание – смерть!
– А разрешает ли закон Чингисхана грабить и обманывать людей другого, не татарского племени?
– Разумеется! – сказал посол. – Это даже считается у них особой доблестью: ограбить, обворовать или убить человека другого, не татарского племени.
– Понимаю, – прошептал летописец. – А что сказали простые скотоводы? Уменьшился ли их голод?
– Чингисхан провозгласил, что подчиненные ему племена составляют единственный во вселенной, избранный небом народ, что они будут носить отныне имя «монголы», что означает «побеждающие»… Все же остальные народы на земле должны стать рабами монголов. Непокорные ему племена Чингисхан вычистит с равнины земли, как сорные, вредные травы, и останутся жить одни монголы.
Летописец всплеснул руками.
– Значит ли это, что татарский каган и к нашей границе пришел с требованием, чтобы правоверные ему подчинились?.. Но у нашего падишаха огромное войско смелых воинов, которые сражаются, как львы, под священным зеленым знаменем ислама. Ведь это безумие, это детская сказка думать, что такое доблестное мусульманское войско, такой прославленный полководец, как хорезм-шах Алла эд-Дин Мухаммед, покорятся безумному хану простых скотоводов! Священная тень самого пророка витает над нашим войском и ведет его к победам!
Посол сложил пухлые руки на грузном животе, вздохнул и закрыл глаза.
– Я же предупреждал тебя, что ты назовешь мои рассказы баснями и сказками!
– Нет, нет, почтенный гость! Говори дальше! Я слушаю тебя, хотя слишком необычно, невероятно все, что ты говоришь.
Посол выпрямился. Девушка заметила, что глаза его горели умом и бодростью, но он снова как будто устало закрыл их и вяло продолжал:
– Татарский каган видел, что жадность ханов не уменьшилась, что голод и нужда простых пастухов усилились, что татарский народ накопил силу, которую он раньше тратил бесплодно во взаимной резне… Поэтому, чтобы простые скотоводы не пошли против своих ханов, Чингисхан решил направить эту накопленную силу в другую сторону… Он созвал курултай (совет) знатнейших ханов и сказал им: «Вам скоро предстоит великий поход. Вы вернетесь с войны увешанные золотом, гоня табуны коней, стада скота и толпу искуснейших рабов. Я досыта накормлю беднейших пастухов, я оберну их животы драгоценным шелком, каждому дам несколько пленниц… Мы покорим богатейшую страну, и все вы вернетесь такими богачами, что у вас не хватит вьючного скота, чтобы притащить добычу к вашим юртам…» Весной, когда степь зазеленела хорошим подножным кормом, Чингисхан повел конное голодное войско на древний богатый Китай… Он разметал встречные китайские войска, он носился, как буря, по стране, обратил в золу и пепел тысячу китайских городов, и только через три года войны, покорив половину Китая, отягченный безмерной добычей, он вернулся в свои степные кочевья…
– Да хранит нас Аллах от этого! – прошептал летописец.
– Все, что я сказал, опять кажется тебе сказкой, а между тем все это правда!
– Скажи, пожалуйста, почтенный Махмуд-Ялвач, какой с виду этот необычайный полководец Чингисхан?
– Он высокого роста, и, хотя ему уже больше шестидесяти лет, он еще очень силен. Тяжелыми шагами и неуклюжими ухватками он похож на медведя, хитростью – на лисицу, злобой – на змею, стремительностью – на барса, неутомимостью – на верблюда, а щедростью к тем, кого он хочет наградить, – на кровожадную тигрицу, ласкающую своих тигрят. У него высокий лоб, длинная узкая борода и желтые немигающие глаза, как у кошки. Все ханы и простые воины боятся его больше пожара или грома, а если он прикажет десяти воинам напасть на тысячу врагов, то воины бросятся, не задумываясь, так как они верят, что победят – Чингисхан всегда одерживает победы…
– Я прожил много лет, – сказал летописец, – и видел много славных, храбрых полководцев, но таких людей, как ты описываешь, мне встречать не приходилось… Очень похожа на сказку твоя речь… Объясни мне, если можешь, почему татарский каган, сделав богатым каждого пастуха, теперь вдруг сам оказался на нашей границе, так далеко от своей родины?
Посол допил чашу вина, снова закрыл глаза и сильно покачнулся. Летописец сделал строгие глаза и погрозил слуге, желавшему налить еще. Но посол очнулся и, видя пустую серебряную чашу, сделал слуге знак, и тот снова налил до краев темно-красного вина.
– Не удивляйся, что я пью так много! Ни ты, почтенный Мирза-Юсуф, ни твоя юная помощница не выпили ни капли, значит, мне остается одному пить за троих…
Махмуд продолжал, держа чашу в руках и слегка покачиваясь:
– Великий каган отдыхал в своих кочевьях три года. Половину войска он оставил в Китае, где народ продолжает до сих пор защищать родину. А вторую половину войска он сам повел на запад через пустыни и горы…
Летописец закрыл руками уши и застонал.
– Я предчувствую ужасное!..
Посол продолжал:
– Жадность ханов и голод простых кочевников чрезмерны. Воины жаловались, что ханы забрали себе лучшую добычу, что беднякам достались отбросы. Тогда Чингисхан решил увести воинов подальше, чтобы они снова не стали резать друг друга и своих ханов…
– Сколь велико теперь татарское войско?
Посол сказал сонным, вялым голосом:
– Чингисхан повел на запад одиннадцать туменов (корпусов). В каждом тумене – десять тысяч конных татар. Каждый всадник ведет с собой второго запасного коня, а то и двух…
– Значит, у татарского кагана всего сто десять тысяч всадников? – воскликнул летописец. – А у нашего падишаха воинов в четыре раза больше!.. Если же он поднимет на священную войну все наши племена, то огромное войско ислама окажется совершенно неодолимым!
– Разве не то же самое я говорил его величеству, хорезм-шаху Алла эд-Дину Мухаммеду? Татарское войско перед войском падишаха Мухаммеда – царствовать ему сто двадцать лет! – все равно, что струйка дыма в темную ночь!.. Правда, по пути, во время похода на запад, к татарскому войску присоединились все степные бродяги: и уйгуры, и алтайцы, и киргизы, и кара-китаи, так что татарское войско Чингисхана быстро увеличилось и разбухло… Это не сказки!
Посол покачнулся, оперся руками о ковер и растянулся. Девушка подложила ему под голову зеленую сафьяновую подушку и сказала шепотом на ухо старику Мирзе-Юсуфу:
– Он хитрая лисица! Он не хочет сказать правду…
– Таковы послы! Где ты найдешь прямодушного посла?
Вошел векиль. Все долго, бесшумно сидели, выжидая и не зная, что делать со спящим послом.
Махмуд-Ялвач внезапно очнулся и разом поднялся, бормоча извинения:
– Что я вам наговорил спьяну, сам не помню! Напрасно вы все это записали! Сожгите эти записки.
Векиль провел посла обратно узкими темными переходами дворца к глухой калитке сада, где ожидали верховые лошади. Джигиты с трудом посадили в седло качавшегося Махмуд-Ялвача. В предрассветных сумерках всадники проехали безмолвными улицами спящей Бухары и прибыли в загородный дворец шаха.
Через день, получив ответное письмо из рук шаха Мухаммеда, татарское посольство отправилось обратно на восток, в лагерь великого кагана всех татар.
Чингисхан отличался высоким ростом и крепким телосложением. Имел кошачьи глаза.
Три всадника быстро ехали по дорожке между татарскими юртами. Их шерстяные плащи развевались, как крылья дерущихся орлов. Двое часовых скрестили копья. Всадники сошли с коней, сбросив на белый песок запыленные плащи.
Один из прибывших, оправляя красный полосатый халат, воскликнул:
– Да будет благословенно имя кагана! Донесение особой важности!
Из ближайшей юрты уже бежали два нукера в синих шубах с красными нашивками на рукавах.
– Мы прибыли из западной страны, куда ездили послами от великого кагана. Скажи о нашем приезде. Я посол Махмуд-Ялвач.
В желтом шатре приоткрылась шелковая занавеска, и оттуда прозвучал приказ. Десять часовых на дорожке к шатру один за другим повторили:
– Великий каган приказал: «Пусть идут».
Трое прибывших склонились; скрестив руки на груди, они направились к шатру. Слуга-китаец пропустил их; они вошли внутрь, не поднимая головы, и опустились на ковер.
– Говори! – произнес низкий голос.
Махмуд-Ялвач поднял глаза. Он увидел строгое темное лицо с жесткой рыжей бородой. Две седые, скрученные в узлы косы падали на широкие плечи. Из-под лакированной черной шапки с огромным изумрудом пристально всматривались зеленовато-желтые глаза.
– Шах Хорезма Алла эд-Дин Мухаммед очень доволен твоими подарками и предложением дружбы. Он охотно согласился дать всякие льготы твоим купцам. Но он разгневался…
– Что я назвал его сыном?
– Ты, великий, как всегда, угадал. Шах пришел в такую ярость, что моя голова уже слабо держалась на плечах.
Глаза кагана зажмурились и протянулись узкими щелками.
– Ты уже думал, что тебе будет так? – И каган провел толстым пальцем черту по воздуху.
Этого жеста боялись все: так Чингисхан осуждал на казнь.
– Я успокоил гнев шаха Хорезма, и он посылает тебе «салям» и письмо.
– Ты успокоил его гнев? Чем? – Голос прозвучал недоверчиво. Глаза всматривались, то расширяясь, то сужаясь.
Махмуд-Ялвач стал подробно рассказывать о приеме у шаха Мухаммеда и о том, как ночью к нему прибыл великий визирь и вызвал для тайной беседы. Говоря это, он положил на широкую ладонь Чингисхана жемчужину, полученную от хорезм-шаха, и подробно изложил все, о чем говорил с Мухаммедом.
Махмуд-Ялвач чувствовал, не подымая глаз, что каган пристально всматривается в него и старается проникнуть в его затаенные помыслы.
– Это все, что ты услышал?
– Если я что-либо забыл, прости меня, неспособного!
Послышалось сипение: каган был доволен. Он ударил тяжелой рукой по плечу Махмуд-Ялвача.
– Ты хитрый мусульманин, Махмуд. Ты неплохо сказал, будто мое войско похоже на струйку дыма во мраке черной ночи. Пусть шах так и думает! Вечером приходите все трое ко мне на обед.
Послы вышли из шатра.
Каган встал, высокий, сутулый, в черной одежде из грубой парусины, перетянутой широким золотым поясом. Тяжело ступая большими косолапыми ногами в белых замшевых сапогах, он прошел по шатру, приоткрыл занавеску и следил, как три посла в белых тюрбанах и пестрых халатах садились на запыленных коней и медленно отъезжали.
– Время «великого приказания» (выступления в поход) приблизилось. Я подожду «счастливой луны».
Чингисхан не любил спать на лежанках, подогреваемых длинным дымоходом, на каких спали изнеженные китайцы, или на пуховиках, обычных у мусульманских купцов. Каган любил чувствовать под своим боком твердую землю, и китайский старый слуга подстилал ему на ковре только сложенный вдвое кусок хорошо укатанного толстого войлока.
Обычно каган сразу засыпал. Он часто видел сны и заставлял шаманов или мудрого своего советника китайца Елю Чу-цая[83] объяснить, что эти сны предсказывают, но их объяснениям не всегда доверял, а поступал так, как считал для себя наилучшим. Проснувшись на рассвете, лежа под теплой собольей шубой, каган думал о десятках тысяч своих воинов и коней, о лучшем пути, на котором население сможет прокормить его ненасытную армию, о содержании оставленных в Монголии его пятисот жен с их детьми, рабынями и слугами. Думал он еще о донесениях многочисленных лазутчиков, которых он заранее рассылал в те земли, куда готовил поход; думал и о своих сыновьях, ревнивых и завистливых друг к другу; думал о своих болях в ногах и суставах, думал и о смерти…
Каган раскрыл немигающие глаза без верхних ресниц и уставился в одну точку. Он смотрел в щель между полотнищами шатра. Синел уголок неба. Звезды уже померкли. Иногда чернела тень часового нукера, который сходил с места, потом медленно возвращался обратно.
Одна тяжелая мысль часто возвращалась к кагану. Накануне похода на запад старая, толстая жена Чингисхана, Буртэ, сказала ему, как всегда, мудрые слова.
«Великий каган, – произнесла она, склонившись головой до земли и тяжело дыша, – ты пойдешь с войском за горы и пустыни, в неведомые страны, на страшные битвы с другими народами. Подумал ли ты о том, что вражеская стрела может пробить твое могучее сердце или меч иноземного воина разрубит твой стальной шлем? Если из-за этого случится ужасное и непоправимое (она думала, но не решалась сказать слово «смерть») и если вместо тебя на земле останется только твое священное имя, то которому из наших четырех сыновей ты прикажешь быть твоим наследником и владыкой вселенной? Объяви заранее твою волю всем, чтобы потом не возникло войны между нашими сыновьями и братоубийства».
До того дня никто не решался даже намекнуть ему о его старости, о том, что его дни, может быть, уже сочтены. Все твердили, что он великий, неизменный, незаменимый и что вселенная без него стоять не может. Одна только старая, верная Буртэ осмелилась заговорить о смерти…
Или он в самом деле одряхлел? Нет, он еще покажет всем тайным завистникам, что может вскочить на неоседланного коня, поразить дикого кабана копьем на скаку и отвести руку убийцы, задушив его своими сильными пальцами. Он жестко расправится со всеми, кто решится говорить о его слабости или старости…
Но мудрая, смелая Буртэ все-таки была права, сказав тогда о наследнике. Кого же из четырех сыновей назначит он своим преемником? Больше всех желает смерти отца неукротимый и своевольный Джучи, старший сын. Ему теперь сорок лет, и он, наверное, жаждет вырвать у Чингисхана поводья царства, а отца посадить в юрту для дряхлых стариков. Поэтому он отослал сына Джучи подальше, в самый крайний угол своего царства, и приставил к нему тайных соглядатаев, чтобы они доносили о каждом вздохе и помысле Джучи…
Второй сын, Джагатай, больше хочет гибели своего брата и соперника Джучи, чем смерти отца. Пока оба ненавидят друг друга и борются, они не опасны. И он тогда же решил объявить своим наследником третьего сына, Угедэя; он мягкого и беспечного нрава, любит веселые пиры, охоту с соколами, скачки, он не станет рыть яму, чтобы столкнуть в нее отца. Таков же и младший, четвертый сын, Тули-хан. Они оба любят попойки, огонь властолюбия их не сжигает.
Поэтому, отправляясь в поход, Чингисхан объявил наследником престола третьего сына – Угедэя. Но этим он еще более озлобил двух старших сыновей, и ему постоянно приходится быть настороже, ожидать покушения, отравленной стрелы, пущенной из темноты, или удара копья сквозь занавеску шатра…
С тех пор обиженный Джучи находится постоянно вдали, впереди войска, во главе выделенного ему тумена. Он старается отличиться, привлечь к себе любовь воинов, он ищет славы. Он молод и силен… Хорошо быть молодым!..
Поворачиваясь с боку на бок, каган часто вспоминал слова старой, толстой Буртэ и думал о своей смерти. Он думал о высоком кургане в степи, где проносятся легкие сайгаки[84] с загнутыми рожками, где высоко в небе медленно кружат орлы… В таких курганах покоятся останки великих богатырей. Самые могущественные владыки народов до сих пор всегда умирали. Но он, Чингисхан, могущественнее всех. Разве кто-либо до сих пор покорял такие обширные земли?.. Что такое смерть? Говорят, есть такие ученые лекари, волшебники и колдуны, которые знают камень, обращающий железо в золото. Они могут также приготовить напиток, возвращающий молодость, сварить из девяноста девяти трав драгоценное лекарство, дающее бессмертие…
Разве он, простой нукер Темучин, бывший раб с колодкой на шее, не был провозглашен на курултае «посланником неба», Чингисханом? Если синее небо вечно, то и он, его посланник, должен быть вечным. Пусть великий китайский советник Елю Чу-цай спешно, завтра же, разошлет во все концы царства строгие приказы, чтобы в ставку кагана немедленно приехали самые ученые мудрецы, умеющие делать чудеса: и китайские даосы, и тибетские колдуны, и алтайские шаманы, и чтобы все они привезли с собой лекарства, дающие силу, молодость и бессмертие. За такие чудесные лекарства он, великий каган, выдаст им такую небывалую награду, какой еще не давал ни один владыка во всей вселенной…
Он долго не мог заснуть, ворочался и наконец уже стал дремать, как вдруг почувствовал легкую боль в большом пальце ноги. Что-то сильно его прищемило. Он не испугался. Он знал этот обычный у кочевников условный знак. Каган приподнял голову, но в темноте ничего не мог заметить. Он хорошо помнил этот знак: еще юношей он так же нажимал палец на ноге любимой невесты Буртэ, тогда тоненькой и юркой, как степной тушканчик. Тогда большой семьей все спали в разостланных войлоках в темной юрте ее сурового отца Дай-Сечена.
Кто сидит у его ног? Кто призывает его? Осторожно протянул он руку и почувствовал под ладонью тонкий шелк одежды, сжавшуюся женскую фигуру, узкие плечи; на голове необычная прическа – кто это? Он притянул ее к себе, и тихий шепот на ухо неправильно ломаной речью объяснил:
– Твоя Кюсюльтю, твоя желанная, Кулан-Хатун, приготовить умереть, твоя приходить… Твоя утешай… Твоя – солнце, Кюсюльтю – луна…
Это китаянка, служанка молодой жены Кулан-Хатун, которую он зовет «Кюсюльтю». Она бесшумно проскользнула в шатер, как мышь. Кулан призывает его.
Каган натянул просторные сапоги, выложенные внутри войлоком, осторожно прошел к выходу, стараясь не задеть двух сыновей, Угедэя и Тули, спавших рядом с ним, и вышел из шатра.
Увидишь – красавиц прекраснее нет!
Глаза у них узки, и схожи они
С глазами рассерженной рыси.
Тихая ночь веяла холодом от снеговых гор. Луна скрылась за тяжелыми облаками. Кое-где тускло мерцали редкие звезды. Китаянка шла впереди, оставляя за собой нежный аромат цветущего жасмина.
Две тени поднялись с земли.
– Ха![85] Кто идет?
– «Черный Иртыш»… – прошептала китаянка.
– «Покоренная вселенная», – ответил пароль часовой. И тени расступились.
Приближаясь к белой юрте, каган думал: «Какую новую причуду сегодня покажет Кюсюльтю?» Каждый раз, когда он приходил к ней, отрываясь от бесед с военачальниками, она встречала его по-разному: то она была одета, как китаянка, в шелковой одежде, расшитой необыкновенными цветами, то лежала, охая, под собольим покрывалом, уверяя, что умирает, и просила положить его могучую руку на ее маленькое сердце, то сидела, обхватив голову руками и обливаясь слезами, слушая старую монголку, которая пела старинные монгольские песни про зеленые берега Керулена[86] и одинокое кочевье среди необозримой пустынной степи.
Китаянка подняла входную занавеску белой юрты, и каган шагнул внутрь. Посреди юрты горел костер из корней степного кустарника, и душистый дымок завитком подымался к отверстию круглой крыши. Кулан-Хатун сидела, обняв колени, уставившись неподвижными суженными глазами на прыгающие огоньки костра. Вместо обычных шелковых ковров на земле лежали три простых пестрых войлока. В стороне были собраны вьючные сумы, уже зашнурованные, готовые к дороге.
Каган остановился при входе. Веселые искры загорелись в его блестящих кошачьих глазах. «Вот она, новая причуда!» – подумал он.
Кулан-Хатун очнулась, провела ладонью по глазам с подчерненными, протянутыми до висков бровями. Она вскочила, закинула голову назад и упала ниц, обняв руками ноги кагана.
– Прости меня, великий, незаменимый, единственный во все века, что я потревожила твой сон, или твои думы, или военный совет. Но я не могу больше оставаться здесь. Отовсюду, из каждой щели грозит смерть и мне, и моему маленькому сыну. Я хочу уехать нищей, с одной верной служанкой, и скитаться по степи, где меня никто не узнает.
– Но ты подожди немного, дай мне чашку китайского чая, а я посижу около тебя и послушаю, откуда и кто тебе грозит.
Каган обошел огонь и опустился на войлок. Куда делись шелковые ковры, устилавшие юрту? Где расшитые птицами и цветами занавески, висевшие раньше по стенам? Теперь – это юрта обыкновенного, простого кочевника, каким он сам был сорок лет назад.
Кулан опять собралась в комок и поглядывала на кагана злыми глазами рассерженной рыси. Рядом с ней лежал, свернувшись, ее маленький сын Кюлькан, голый, смуглый, с остриженной черной головой, с двумя косичками над ушами. Она заговорила тихо жалобным, певучим голосом:
– Я не могу надеяться ни на что, ни на какую защиту. У меня нет ни отца, ни матери, и из всех братьев остался один – он служит простым нукером, а раньше он имел бы тысячу нукеров. И мой брат тоже скоро погибнет.
– Почему он должен погибнуть?
– Все мы, меркиты, все наше несчастное племя погибло от мечей нукеров твоего сына с тигровыми глазами, неумолимого, безжалостного сына Джучи. Скоро он приедет сюда, и я буду видеть ненавистного убийцу моего отца и всего нашего рода. Зачем мне оставаться под скалой, которая готова упасть и раздавить меня? Отпусти меня! Все уже уложено для отъезда.
– Джучи-хан сюда не приедет. Он на берегах реки Иргиз готовится к новому походу. А я, еще живой, держу на плечах управление вселенной. О какой иной защите, кроме моей, ты говоришь?
Кулан тонкими пальцами провела по глазам, вытирая катившиеся слезы.
– Твоего брата, Джемаль-Хаджи, я назначаю начальником шестой сотни моей тысячи нукеров. Завтра я скажу начальнику моей тысячи Чагану, что эта шестая сотня будет охранять и тебя, и твою юрту, и твоего маленького богатыря Кюлькана. Кто смеет бояться, находясь под защитой моей руки?
Кулан опустила глаза и сказала тихим, дрожащим голосом:
– Тебе самому грозят стрелы…
– Какие стрелы? Говори, чьи стрелы? – Каган положил руку на плечо Кулан.
Она закусила губу, увернувшись, вырвалась и, вскочив, легко отбежала в сторону. Ее длинная черная коса метнулась по войлоку, как ускользавшая змея. Каган придавил ногой конец косы и повторял шепотом:
– Говори, кто готовит мне гибель?
Кулан спиной прижалась к решетке юрты.
– Великий, несравненный! Никакие народы, никакие войска не страшны тебе. Ты разгромишь их, как порыв ветра уносит осенние листья. Но можешь ли ты уберечься от тайных врагов, которые сидят вместе с тобой в одном шатре, следуют за тобой и днем и ночью? Я одна тебе предана и люблю тебя, как могучую, прекрасную гору родного Алтая, покрытую сверкающим снегом. Ты один моя защита, а без тебя меня отбросят, как камешек на дороге. Разве я говорю неправду? Ведь ты все видишь, все понимаешь – и речь ветра, и стон иволги, и шипенье змеи. Ведь все верно, что я говорю?
– Все рассказывай, все, что знаешь, – хрипел каган, не выпуская косу.
Зеленые злорадные огоньки загорелись в глазах Кулан-Хатун.
– Старики в степи мудро придумали, что наследником, хранителем огня в юрте должен быть всегда самый младший из сыновей хана. Старшие сыновья подрастают и торопятся взять в руки поводья отцовского коня. Поэтому отец их выделяет и ставит им юрты подальше от своей – пусть сами ведут хозяйство. А пока младший маленький сынок подрастает, отец может спокойно пасти свои табуны. Ты всех одарил, всех сыновей наделил улусами,[87] почему же ты забыл сделать наследником твоего самого маленького сына, Кюлькана?
Каган выпустил косу, долго сопел, наконец сказал:
– Я оберегаю и мальчика и тебя… Поэтому я и не объявил его наследником. Монголы никогда не станут любить и слушаться сына меркитки.
Кулан бросилась на колени.
– А вот я не боюсь любить единственного и лучшего в мире, самого необычайного из людей, сына меркитки, тебя, мой повелитель, посланный самим небом, потому что твоя мать, великая Оелун, была не монгольского рода, а из моего племени меркитов.
Чингисхан, хрипя, поднялся:
– Да, ты сказала дельно! Об этом все забыли. И пусть не вспоминают. Твои слова я сохраню в моем сердце. Никуда не смей уезжать. Разложи опять ковры. После военных советов с нойонами я буду приходить к тебе, моя маленькая рысь, моя желанная, моя Кюсюльтю!
И каган, тяжело ступая, вышел из юрты.
Кулан встала и, сдвинув брови, медленно, в раздумье наматывала на руку свою длинную черную косу. Она позвала служанку. Китаянка крепко спала, прикорнув у стенки. Кулан разбудила ее ударом маленькой ноги и сказала:
– Грубиян! Чуть не сломал руку!.. Расстели опять ковры! Вплети еще пучок конского волоса в мою косу – дикарь чуть не оторвал ее! Завтра большой обед с иноземными послами. Достанешь китайское голубое платье, вышитое серебряными цветами…
Каган, обдумывая то, что ему говорила «рассерженная рысь», тихо обходил курган. Перед ним снова поднялась тень. Они обменялись паролями: «Черный Иртыш!» – «Покоренная вселенная!» – Каган узнал в часовом своего старого нукера, сопровождавшего его во всех набегах.
– Что услышал? Что увидел?
– Там, в далеких горах, много огней. Видишь, точно ожерелье из звезд, – это костры жителей этой равнины, убежавших со своими стадами в горы. Они боятся нашего войска.
– А что между собой говорят нукеры?
– Говорят, что мы всех баранов доедаем, что кони объели всю траву и уже щиплют корни, что мечи просят крови. Поэтому говорят: великий каган мудрее нас, он все видит, все знает, скоро поведет нас туда, где всего вдоволь и нашему, и конскому животу.
– Верно! Каган все видит. Все знает, обо всем подумает. Побеги скорей к начальнику тысячи Чагану. Скажи, что мы приказываем сейчас же садиться на коня, взяв с собой шесть сотен.
– Сейчас побегу, мой хан!
– Постой! Скажи еще Чагану, что я буду загибать пальцы и ждать его здесь, на кургане, перед этой лужайкой.
Монгол, переваливаясь на кривых ногах, побежал вниз с холма, а каган, опустившись на пятки, неподвижно сидел, наставив большое ухо, и вслушивался в звуки, доносившиеся из темноты. Он стал про себя считать: «Раз, два, три, четыре…» – и когда доходил до сотни, то загибал один палец.
Луна медленно катилась по небу, то заворачиваясь в облако, то снова выползая на темное небо, и тогда юрты нукеров, широким кольцом растянувшиеся вокруг холма, то виднелись, четкие и близкие, то уходили в тень от облака и темнели неясными пятнами.
Когда каган досчитал до двухсот и загнул второй палец, между юртами забегали тени, несколько нукеров вскачь помчались в туманную степь. По всему лагерю послышались гортанные крики:
– Тревога!
Каган продолжал неподвижно сидеть и спокойно считать третью сотню, затем четвертую… Издали послышался глухой гул, он все усиливался, и каган понимал, что это скачет табун в тысячу коней. Табун мчался все ближе и разом остановился у подножия холма. До кагана донесся острый запах лошадиного пота, и налетело облако пыли, на мгновение скрывшее весь лагерь.
Каган продолжал считать и загибать пальцы. Из табуна слышались визги и глухие удары лягавшихся коней. Низким хриплым голосом каган проревел:
– Чаган! Ойе, Чаган!
– Ойе, слушаю! – протяжно из темноты долетел ответ.
– Я загнул уже шесть пальцев! Зачем медлишь?
– Загни еще два, и мы все будем на конях!
Луна опять выплыла из тучи и ярким светом озарила круг между юртами, куда отовсюду бежали монголы. Одни тащили седла и потники, другие вели к своим юртам коней, третьи вскачь проносились к своим заранее назначенным местам.
Каган продолжал считать. Он загнул седьмой палец и оглянулся, услышав за собой шаги. Два нукера вели оседланного саврасого коня Чингисхана. Ухватившись рукой за гриву, он поднялся в седло и медленно выехал на выступ холма. Сзади него выстроились семь нукеров; один держал знамя с трепетавшими концами.
Перед каганом еще во всех направлениях передвигалась гуща коней и всадников. Но все они быстро занимали известные им места, и не успел еще Чингисхан загнуть восьмой палец, как перед ним уже стройно протянулись шесть рядов всадников, по сотне в каждом ряду, а впереди выстроились начальник тысячи Чаган и близ него несколько телохранителей-тургаудов.
– Чаган, ко мне! – закричал Чингисхан.
Чаган подскакал к холму и остановился в трех шагах от кагана.
– Ты поедешь к той горе, куда забрались все харачу (простонародье, бедные кочевники) и все длинноухие зайцы из степи. Ты пригонишь сюда весь их скот и не упустишь из рук ни одного барана. Вперед!
Чаган повернул коня и поскакал к отряду.
– За мной!
Отряд двинулся ряд за рядом, сотня за сотней, заворачивая на белевшую в лунном свете дорогу. Каган оставался неподвижным на выступе холма и продолжал высчитывать и загибать пальцы, пока последний всадник не потонул в сумеречной дали. Он загнул десятый палец.
– Подготовил ли надменный хвастун, шах Хорезма, такое войско? Мы скоро увидим это в бою под Бухарой.
Чингисхан приказал своим мусульманским послам снарядить большой караван и отправиться, якобы для продажи товаров, во владения хорезм-шаха. Чингисхан передал им значительную часть своих собственных ценностей, награбленных им в Китае, а на вырученные деньги приказал накупить возможно больше тканей, чтобы он мог ими одарять отличившихся.
Махмуд-Ялвач отправил с караваном множество товаров, но сам отказался ехать в Хорезм. Он и два его спутника лежали в юртах, охали и уверяли, что их в Бухаре отравили. Караван состоял из пятисот верблюдов, и с ним отправились четыреста пятьдесят человек, выдававших себя за купцов и приказчиков. Во главе каравана Чингисхан поставил своего монгольского нукера Усуна.
Пройдя через горные отроги Тянь-Шаня, караван прибыл в пограничный мусульманский город Отрар. Там «караван-баши» Усун показал начальнику города грамоту, собственноручно подписанную шахом Мухаммедом и с его восковой печатью; в ней шах разрешал монгольским купцам «разъезжать и торговать во всех городах Хорезма свободно и без всяких сборов».
Город Отрар славился своими базарами. Сюда весной и осенью прибывали кочевники из отдаленнейших кочевий. Они пригоняли баранов и рабов, привозили просоленные кожи, шерсть, разные меха, ковры и выменивали их на материи, сапоги, оружие, топоры, ножницы, иголки и булавки, чашки, медную и глиняную посуду. Все это изготовлялось искусными мастерами и их рабами в городах Мавераннагра и Хорезма.
Прибывший караван был необычайным для базаров Отрара. Купцы разложили на коврах такие диковинные и драгоценные вещи, какие отрарцы никогда не видывали. Толпами приходили они и дивились, рассматривая металлических божков, так искусно позолоченных, что они казались вылитыми из золота, яшмовые изогнутые жезлы, «приносящие счастье», вазочки, курильницы и странные фигуры из яшмы и нефрита, чайники и чашки из тонкого китайского фарфора, мечи с золотыми рукоятками и ножнами, усыпанными драгоценными каменьями. Здесь были и бобровые и черно-бурые лисьи шкурки, и мужские и женские одежды из толстого шуршащего шелка, подбитые соболями; были и другие редкие и ценные предметы. В толпе говорили:
– Все эти драгоценности награблены татарами в Китае, в царских дворцах. На этих роскошных одеждах, наверное, окажутся пятна засохшей крови. Воины продали награбленные вещи за бесценок купцам, а здесь купцы хотят перепродать и нажиться.
– Почему наши войска не пойдут в Китай? – рассуждали другие. – И мы могли бы достать такие же сокровища.
– Если татарские купцы будут предлагать эти роскошные товары за полцены, то что же останется делать отрарским купцам? На наши товары никто не захочет даже смотреть.
Степные погонщики скота неодобрительно покачивали головами.
– Кому нужны такие вещи? Только ханам, бекам, да на халаты судьям и великим имамам. Чтобы купить эти роскошные одежды, они теперь с нас сдерут двойные подати.
Начальником города Отрара был Инальчик Каир-хан, племянник царицы Хорезма Туркан-Хатун. Он проехал со свитой по базару, остановился около выставленных вещей монгольского каравана и принял от купцов подарки. Затем, озабоченный, он вернулся в крепость и послал хорезм-шаху донесение, в котором писал:
«Эти люди, прибывшие в Отрар в одежде купцов, не купцы, а скорее лазутчики татарского кагана. Они держатся надменно. Один из купцов, родом индус, попробовал грубо назвать меня только по имени, не называя «ханом», и я приказал отстегать его плетьми. А остальные купцы расспрашивают покупателей о делах, которые вовсе не имеют отношения к торговле. Когда же они остаются одни с кем-либо из народа, они угрожают: «Вы не подозреваете того, что делается за вашей спиной. Скоро произойдут такие события, против которых вы не сможете бороться…»
Встревоженный таким письмом, хорезм-шах Мухаммед приказал задержать в Отраре монгольский караван. Все четыреста пятьдесят купцов и монгольский «караван-баши» Усун исчезли бесследно в подвале крепости, а монгольские товары наместник Отрара отправил в Бухару для продажи. Вырученные деньги взял себе хорезм-шах Мухаммед.
Из всего каравана остался в живых только один погонщик. Ему удалось убежать и добраться до первого монгольского поста. Там его посадили на почтового коня с бубенчиками,[88] и он помчался к Чингисхану со страшной вестью.
Не успел месяц увеличиться и затем снова изогнуться серпом, как от владыки татарского в Бухару прибыл новый посол Ибн-Кефредж-Богра, отец которого был некогда эмиром на службе у отца хорезм-шаха, Текеша. С ним прибыли два знатных монгола.
Перед тем как принять послов, хорезм-шах Мухаммед долго совещался со своими кипчакскими военачальниками. По их указанию, он решил принять монгольских послов гордо и сурово, но все-таки выслушать их, чтобы узнать намерения Чингисхана.
Старший посол вошел с поднятой головой. Он уже не преклонил колен и говорил стоя, точно готовый к бою, хотя свое оружие, согласно требованию векиля, он оставил при входе.
– Владыка западных стран! – сказал он. – Мы явились напомнить тебе, что нашим купцам, прибывшим в Отрар из царства Чингисхана, ты сам выдал грамоту, подписанную твоей же рукой и скрепленную твоей печатью. В ней ты разрешил нашим купцам свободно торговать и приказывал всем относиться к ним дружественно. Но ты коварно их обманул – они все убиты, их имущество разграблено. Если предательство само по себе является презренным делом, то оно становится еще более отвратительным, когда исходит от главы ислама.
Хорезм-шах закричал:
– Бесстыдник! Как ты смеешь так говорить со мной? Как ты решился обвинять меня в поступках, сделанных моим слугой?
– Великий шах! Ты, значит, утверждаешь, что наместник Отрара поступил вопреки твоему приказу? Отлично! Тогда выдай нам этого преступного слугу Инальчика Каир-хана, и наш великий каган сам сумеет как подобает его наказать. Но если ты мне ответишь «нет», то тогда готовься к войне, в которой самые доблестные сердца падут в битве и твердо направленные татарские копья попадут в цель!
Хорезм-шах задумался, слушая грозные слова. Все замерли, понимая, что сейчас решается вопрос: быть или не быть войне? Но некоторые заносчивые кипчакские ханы закричали:
– Смерть хвастуну! Он смеет угрожать нам? Великий падишах, ведь Инальчик Каир-хан племянник твоей матери! Неужели ты отдашь его на растерзание неверным? Прикажи убить этого наглеца, или мы сами его прикончим!..
Хорезм-шах сидел бледный и серый, как мертвец. Его губы дрожали, когда он тихо сказал:
– Нет! Инальчика Каир-хана, моего верного слугу, я не отдам!
Тогда один из кипчакских ханов подошел к монгольскому послу, схватил его за бороду, одним взмахом отрезал ее и бросил ему в лицо. Посол Ибн-Кефредж-Богра был сильный и смелый человек. Но он не вступил в борьбу, а только крикнул:
– В священной книге сказано: посла не душат, посланника не убивают!
Ханы кричали:
– Ты не посол, а пыль на сапоге татарского кагана! Почему ты, мусульманин, служишь нашим врагам? Ты предатель, татарский навоз! Ты изменник родине!
Тут же кипчакские ханы набросились на посла, закололи его кинжалами, а двух его спутников-монголов избили.
В истерзанном виде они были доставлены на границу владений хорезм-шаха, где им подожгли бороды и затем отпустили пешими, отобрав коней.
Днем каган несколько раз выходил из шатра и всматривался в даль – он чего-то ожидал. Возвращаясь в шатер, он опускался на шелковый ковер и выслушивал, что ему объяснял его главный советник, Елю Чу-цай, высокий, медлительный в движениях, худощавый китаец, с настороженными, проницательными глазами.
– Можно завоевать вселенную, сидя на коне, но управлять ею, оставаясь в седле, невозможно. Надо немедленно назначить в каждую область начальника, он позаботится о запасах зерна, установит «судебные места» для сбора умеренных податей с населения, с наказанием смертью тех, кто не заплатит. В каждое такое «судебное место» надо назначить по два доверенных, выбранных из ученых людей; один из них будет начальник, а другой – его помощник. Для усиления доходов надо установить пошлины с купцов, налоги с вина, уксуса, соли, добычи железа, золота, серебра и за право пользования водой для орошения полей…[89]
– Это все ты говоришь дельно, – ответил Чингисхан.
Хранитель печати, уйгур Измаил-Ходжа, подал печать кагана. Это была нефритовая фигурка тигра, стоящего на золотом кружке, смазанном алой краской. Каган придавил печать к указу, заранее приготовленному Елю Чу-цаем.
В знойный полдень без ветра над степью дрожали волны горячего воздуха. Весь лагерь Чингисхана дремал, и даже кони, бродившие по равнине, теперь стояли неподвижно, сбившись в табуны, и равномерно покачивали головами, отгоняя вьющихся вокруг них слепней.
Издалека, точно жужжание мухи, донесся тонкий тягучий звук. Потом стал выделяться быстрый перезвон бубенцов. Чингисхан поднял короткий толстый палец, повернул к входу квадратное лицо и наставил большое ухо с отвисшей мочкой, в которую была вдета тяжелая золотая серьга.
– Гонец, и не один… – И он вышел из шатра.
Уже было видно, как клубок пыли катился по дороге.
Три всадника мчались к лагерю. Они доскакали до черных юрт, где одна лошадь грохнулась на землю, а всадник перелетел через ее голову.
Часовые, подхватив лошадей под уздцы, провели их к заставе. Оттуда, в сопровождении часовых, двое из прибывших прошли к загородке для жеребят, где нашли Чингисхана.
Каган сидел на корточках перед белой кобылицей и, жмурясь, следил за тем, как серый жеребенок тыкал мордой в розовое вымя матки.
Двое прибывших были перевязаны тряпками. Их покрытые нарывами лица распухли. Они так изменились, что каган, повернувшись к ним, спросил:
– Кто вы?
– Великий каган! Мы раньше были твоими тысячниками, а теперь стали выходцами из могилы. Шах Хорезма захотел поиздеваться над нами и приказал поджечь нам бороды – честь и достоинство воина.
– А где же Ибн-Кефредж-Богра?
– За то, что он твердо сказал шаху твои приказания, те собаки, что подвывают хорезмской свинье, изрубили его на куски.
– Как?! Они изрубили моего посла? Моего храброго, верного Ибн-Кефредж-Богра?
Чингисхан завыл. Он схватил горсть песку и посыпал им голову. Он руками растирал лицо, по которому потекли слезы. Он бросился вперед и, грузный, тяжелый, побежал по дороге. За ним побежали все бывшие вблизи, присоединялись новые воины, пробудившиеся от крика, не понимая, отчего произошла тревога.
Каган, задыхаясь, добежал до коновязи, оторвал от прикола неоседланного коня, схватил его за загривок, навалился ему на спину и понесся по дороге прямо к голубой горе. Елю Чу-цай и сыновья Чингисхана сели на коней и помчались за ним.
Они прискакали к скалистой горе. На выступе, среди сосен, стоял каган. Его было видно издалека. Он снял шапку и повесил на шею пояс.[90] Слезы, большие и блестящие, текли по смуглому лицу, по которому каган размазал землю.
– Вечное небо! Ты спасаешь праведных и наказываешь виновных, – кричал каган. – Ты накажешь нечестивых мусульман! Слышите ли вы, мои храбрые багатуры: мусульмане удавили моего посла Усуна и четыреста пятьдесят усердных купцов, поехавших торговать. Мусульмане разграбили все их товары и смеются над нами. Они убили другого моего посла, храброго Ибн-Кефредж-Богра. Они опалили огнем, точно свиные туши, бороды еще двух послов и выгнали, как бродяг, отняв у них лошадей. Будем ли мы это терпеть?
– Веди нас на мусульман! – кричали татары. – Мы вырежем их города, перебьем всех с женами и детьми! Мы заберем весь их скот и всех лошадей.
– Там не бывает морозов и холодных буранов, – продолжал зычно реветь Чингисхан. – Там всегда лето, там растут сладкие дыни, вата и виноград. Там на лугах трижды в лето вырастает трава. Разве пристойно в такой счастливой стране жить таким преступникам, как мусульмане? Мы отнимем их земли и сровняем с землей их города. На месте разрушенных городов мы посеем ячмень, и там будут пастись наши крепкие кони и стоять только юрты с нашими преданными женами и детьми. Готовы ли вы идти на мусульманские земли?
– Укажи нам только, где они, а мы их вырежем! – кричали татары.
– Я вижу даже без шаманов, что настала «счастливая луна» и пора повести войско на запад, – громко сказал Чингисхан и, повернувшись, стал медленно подыматься выше на гору. За ним последовали его телохранители и кольцом окружили то место на горе, где Чингисхан пожелал остаться один со своими думами.
Поднявшись еще выше по склону горы, Чингисхан увидел на площадке над обрывом костер. Около него сидел мальчик и раздувал небольшим ручным мехом угли, на которых лежала раскаленная полоса железа. Тут же, на корточках, старый монгол поворачивал полосу клещами и держал наготове для ковки кузнечный молоток.
– Кто ты? – спросил каган.
– Я кузнец Хори, из тумена Джебэ-нойона.
– Зачем ты здесь?
– Я изготовляю закаленные острия для стрел. Они не сгибаются от удара в железо и пробивают самую прочную броню. Разве, изготовляя такие неотразимые стрелы, я не помогаю тебе?
– Ты дельно говоришь, – заметил Чингисхан. – А почему ты работаешь здесь, на горе?
– Здесь, на горе, много смолистых корней, дающих жаркое пламя. Да если признаться, так отсюда, с горы, я вижу далеко степь и в той стороне наши родные кочевья.
– Что ты болтаешь? Отсюда наших кочевий не увидать. Они далеко!
– Разве степные дали не одинаковы? Я смотрю в родную сторону, и легче делается сердцу!
– А этот мальчик – твой сын?
– Был китайчонком, а теперь стал сыном. Я с тобой, великий каган, ходил в Китай и там подобрал брошенного ребенка. В седле я его и вырастил. Он стал мне помощником в кузнице.
– Где же твоя кузница?
– Она вся со мной на седле. Вот молотки, а кусок железа сойдет за наковальню. Мех я прячу в мешок и везу его на втором коне, где сидит и мой сын.
– А кони добрые, крепкие у тебя?
– Очень уж старые мои кони, сколько я с ними сделал походов! Когда мы придем в бухарские земли, там я выберу себе крепких коней, да еще несколько рабов-молотобойцев….
– Будешь хорошо драться – так и целый табун коней добудешь.
– Какой я теперь воин! Я сильно изранен. Для боя я уже мало гожусь, а вот ковать ножи и наконечники стрел – это мне привычная работа. А скажи мне, великий хан, долго ли еще мы будем здесь стоять? Наш тумен Джебэ-нойона голодает и ест своих коней. Пора бы двинуться дальше…
Чингисхан начал сильно сопеть и отдуваться: это был плохой признак.
– Нет, сперва скажи мне, кузнец Хори: что, если весь тумен Джебэ-нойона ушел вперед и его уже двенадцать дней здесь нет? Так ты поедешь по степи его догонять и спрашивать у встречных бродяг, не видел ли кто из них Джебэ-нойона? Если все нукеры начнут бродить вокруг лагеря, у меня тогда разбредется все войско!
Кузнец затрясся и упал ничком на землю.
– Приказываем: этого кузнеца Хори отвести в мою тысячу и посреди куреня дать ему двадцать палок по пяткам, чтобы они у него зачесались. Послать немедленно разъезды вокруг лагеря, выловить тех нукеров, которые шатаются, отбившись от своих сотен, а имена их сотников и тысячников сообщать мне, я им всем назначу наказание.
Чингисхан оттолкнул кузнеца, который хватал руками его большую косолапую ногу, и медленно стал подыматься по каменистой тропинке. Он остановился.
– Я буду здесь беседовать с небом об удачном походе. Поставить кругом горы стражу, чтобы никто моей беседе не помешал! – Затем каган направился дальше к вершине горы.
Чингисхан не знал другого языка, кроме монгольского, и не умел писать.
К вечеру каган вернулся в свой шатер и созвал старших военачальников. Тут были и покрытые славой побед товарищи юных дней Чингисхана, сгорбленные, седые, высохшие, с отвислыми щеками, и молодые, выдвинутые проницательным каганом бойцы, горящие жаждой подвигов. Каждый имел под своим знаменем десять тысяч всадников, вполне готовых к походу.
Все сидели тесным полукругом на коврах. Один Чингисхан сидел выше других на золотом троне. Спинка трона была искусно сделана китайскими мастерами в виде сплетающихся «счастливых драконов», играющих с «жемчужиной», похожей на морскую медузу с длинными лапками, а ручки трона изображали двух разъяренных тигров. Это кресло, чеканенное из золота, каган захватил во дворце китайского императора и в походах возил с собой.
С правой стороны от трона находились два брата Чингисхана и его два младших сына: Угедэй и Тули, слева сидела последняя жена кагана, юная Кулан-Хатун, вся сверкавшая драгоценными ожерельями и золотыми браслетами, нанизанными на руки от кисти до плеча. Слуги-китайцы бесшумно скользили позади сидевших и разносили золотые блюда с едой и золотые чашки с кумысом и красным хмельным вином.
По левую руку кагана, рядом с его молодой женой, сидели два посла: один – Ашаганьбу, прибывший от могущественного тангутского царя Бурханя,[91] другой – китайский полководец Мен Хун,[92] посланный сунским императором Южного Китая, который ненавидел цзиньского императора Северного Китая и поэтому искал дружбы и союза с монголами.
На этом пиршестве Чингисхан поразил гостей роскошью золотой посуды, обилием и разнообразием угощений и напитков. На больших золотых блюдах подавалось жаркое: мясо молодой кобылицы, дикого оленя и степных дудаков. Это чередовалось с необычайными сладостями, приготовленными китайским поваром. Кумыс, айран, красное персидское вино и китайская водка из арбузных семечек, редкие южные фрукты, привезенные гонцами, скакавшими много дней на сменных лошадях, – все это казалось особенно необычайным в этой пустынной долине, куда заходили табуны диких лошадей и за ними шли следом тигры.
Из-за шелковой занавески шатра слышались пронзительные песни китайских певиц, звуки флейт и тростниковых свирелей. Несколько причудливо одетых танцовщиц исполняли пляски, изображая, как в степи беззаботно пасется лань, как к ней подкрадывается рысь, бросается на нее, но сама погибает от стрелы притаившегося охотника.
Чингисхан, довольный удачным пиром, сидел на троне, подобрав ноги, и, громко чавкая, брал куски жареного мяса с особого блюда; его держал перед ним, стоя на коленях, китайский слуга. Лучшие куски мяса каган совал в рот тем из гостей, которым хотел выказать милость.
Во время пира Чингисхан ревниво косился на тангутского посла: тот сидел рядом с женой кагана, Кулан-Хатун, и смешил ее рассказом, как он, никогда не терявший дороги в степях, первый раз попав в Китай, заблудился среди запутанных узких переулков столицы. Кулан беззаботно смеялась. Чингисхан, грызя баранью лопатку, сказал тангутскому послу:
– Твой владыка, царь Бурхань, обещал в предстоящем новом походе быть моей правой рукой. Теперь народ мусульман убил моих послов, и я отправляюсь за это наказать шаха Хорезма. Пора царю Бурханю явиться сюда со своими всадниками и занять место на правом крыле моего войска.
Тангутский посол, занятый разговором с красавицей Кулан-Хатун, небрежно ответил Чингисхану:
– Если у тебя не хватает войск для похода, так не будь каганом.
Чингисхан отбросил в сторону баранью лопатку, вытер жирные пальцы о белые замшевые сапоги и провел по усам полой собольей шубы. Все затихли. Задыхаясь, он захрипел, обращаясь к тангутскому послу:
– Ты говоришь от имени твоего государя. Как же ты посмел мне так дерзко отвечать? Разве мне трудно сейчас же двинуть мои могучие войска на тангутское царство? Но у меня сейчас другие заботы, и я не стану громить теперь вас, подлых, коварных, как ты, тангутов. Однако если вечное небо сохранит меня от вражьей стрелы, то клянусь, когда я вернусь обратно, разгромив хорезм-шаха, я пойду войной на твоего неверного царя. Тогда я припомню твои слова и вам покажу, умею ли я быть каганом!.. Елю Чу-цай, прикажи сейчас же подать лошадей, и пусть этот тангутский щенок уползает из моего шатра.
Тангутский посол Ашаганьбу, заикаясь, ответил:
– Разве я сказал что-нибудь обидное?
Но китайские слуги подхватили его под руки и выволокли из шатра.
Чингисхан, нахмурившись, строго указал китайскому послу Мен Хуну, что тот очень мало пил, и в наказание заставил его выпить подряд шесть больших чаш вина. Посол покорно пил, и все гости в это время пели в честь китайца хвалебную песню. После шестой чаши посол упал и сразу заснул. Чингисхан снова стал веселым, приветливым и сказал:
– Вот мой гость напился! Значит, он мой друг и думает со мной одним сердцем. Осторожно отнесите моего друга в его шатер. Утром он также может возвращаться к себе на родину. Пусть начальники городов повсюду его задерживают подольше, дают ему вина, чаю и угощений, каких только он ни пожелает. Приказываем, чтобы в пути хорошие музыканты ему играли на флейте и бряцали на струнах. Мы желаем, чтобы наш китайский друг ни в чем не нуждался.
Когда спящего посла вынесли, Чингисхан обратился к Елю Чу-цаю:
– Написал ли ты письмо убийце моего посла, хорезм-шаху Мухаммеду?
Великий советник кагана тихо ответил:
– Когда два храбрых полководца собираются воевать, сумею ли я написать достойно? Я знаю только, как вводить порядки в завоеванных землях, и стараюсь следить, чтобы твои приказы исполнялись. Поэтому письмо написал твой более опытный писец Измаил-Ходжа Уйгур.
– Где он?
Престарелый секретарь и хранитель печати кагана Измаил-Ходжа подошел к трону и опустился на колени, держа на голове пергаментный свиток.
– Читай!
Измаил-Ходжа начал читать:
«Вечное небо воздвигло меня великим каганом всех народов. За последние семь лет я совершил необычайные дела. Такого царства еще не было с древнейших времен. За непокорность государей я громлю их, приводя в ужас. Как только приходит мое войско, то и дальние страны покоряются и успокаиваются. Но почему ты не поступаешь почтительно? Одумайся! Неужели и ты хочешь испытать удар моего гнева?..»
Чингисхан спустил с трона ноги, бросился на Измаил-Ходжу и вырвал из его руки недочитанное послание.
– Кому ты пишешь? Достойному говорить со мной владыке или сыну желтоухой собаки? Так ли нужно говорить с врагами? Ты сам мусульманин и потому виляешь хвостом перед мусульманским ханом. Ты хочешь, чтобы шах Мухаммед подумал, будто я его боюсь?
Измаил-Ходжа лежал, уткнувшись лицом в ковер, и трясся от страха. Каган схватил его за пояс, выволок из шатра и бросил у входа, толкнув ногой. Возле него появился советник Елю Чу-цай и тихо стал укорять:
– Взгляни на седую бороду твоего писца. Вспомни его заслуги в течение многих лет. Он учил чтению и письму детей твоих и внуков. Ты не должен так наказывать преданного слугу…
Чингисхан выпрямился:
– Измаил-Ходжа пишет рабские письма. Он не умеет говорить с гордостью. Пусть учит он и дальше чтению и письму моих внуков, но не берется говорить с повелителями народов.
Каган вернулся в шатер и снова взобрался с ногами на трон. Обхватив руками правое колено, он долго сидел на пятке левой ноги. Его желто-зеленые глаза то расширялись, то суживались. Возле трона появился другой писец с чистым листом пергамента. Елю Чу-цай подал писцу камышинку для письма. А Чингисхан, сощурив злые глаза, все молчал, смотря в одну точку. Затем он повернулся к ожидавшему на коленях писцу и сказал:
– Напиши так: «Ты хотел войны – ты ее получишь».
Точно очнувшись, каган выхватил из рук Елю Чу-цая золотую печать, смоченную синей[93] краской, и притиснул ее к письму. На пергаменте появился оттиск:
Бог на небе.
Каган – божья мощь на земле.
Повелитель скрещения планет.
Печать владыки всех людей.
И в безмолвии притихших гостей вдруг раздался боевой клич монголов, бросающихся в атаку:
– Кху-кху-кху!
Узнав голос хозяина, заржали привязанные за полотнищами шатра любимые жеребцы Чингисхана. Через несколько мгновений во всех концах лагеря стали перекликаться монгольские кони.
Елю Чу-цай бережно, двумя руками, принял пергамент, а Чингисхан сказал резко и отрывисто:
– Письмо отослать! На мусульманскую границу! Немедленно! Гонцу дать охрану! Триста всадников!.. – Повернувшись к сидевшим, каган заговорил снова ласково, мурлыкающим голосом: – А мы будем продолжать наш пир и мирно беседовать. Скоро в мусульманских городах наша душа будет радоваться. Там мы повеселимся! Я уже вижу, как от лошадиного пота туманом затянутся вспаханные поля, как будут бежать испуганные люди и визжать звериным криком увлекаемые арканами женщины; там реки потекут красные, как это вино, и закоптелое небо раскалится от дыма горящих селений…
Он зажмурил глаза и, подняв толстый короткий палец, прислушался, как по всему лагерю продолжали перекликаться жеребцы.
Сидевшие заговорили вполголоса: «Кажется, поход уже близко…» – и, как подобает большим военачальникам, степенно сдвигали золотые чаши, желая друг другу удачи, и беседовали о предстоящих великих днях.
После вторжения монголов мир пришел в беспорядок, как волосы эфиопа. Люди стали подобны волкам.
Получив от Чингисхана грозное письмо в шесть слов, хорезм-шах Мухаммед приказал спешно окружить свою новую столицу Самарканд прочной стеной, несмотря на огромные ее размеры: длина стены должна была составить 12 фарсахов.[94]
Шах послал сборщиков податей во все части государства для выколачивания налогов за три года вперед, хотя налоги и за текущий год были собраны с трудом.
Шах приказал также создать отряды стрелков из лука. Лучники должны были явиться на сборные места на коне со своим вооружением и с запасом еды на несколько дней.
Наконец шах повелел немедленно сжечь все селения, расположенные на правом берегу реки Сейхун до восточной границы с кара-китаями, в стране которых появились монголы. Жителей сожженных селений шах приказал изгнать из опустошенной полосы, чтобы монголы, проходя по сожженной местности, не нашли себе там ни крова, ни пищи. Но озлобленное население выжженной полосы убежало к кара-китаям, где мужчины вступили в отряды монголов.
Пока прибывали войска со всех концов Хорезма, шах находился в Самарканде. Окруженный раболепной свитой, он посещал мечети, где слушал красноречивые проповеди шейх-уль-ислама. Он усердно молился на глазах многочисленных правоверных, стоявших стройными рядами на площади перед мечетью. Вместе с ними он опускался на колени и громко вслед за имамом повторял молитвы.
В начале года Дракона (1220) хорезм-шах Мухаммед созвал чрезвычайный совет из главных военачальников, знатных беков, высших сановников и седобородых имамов.
Все ожидали мудрых и смелых решений, вселяющих бодрость и надежды, от «нового Искендера», «Мухаммеда-воина», как его стали называть со времени разгрома взбунтовавшегося Самарканда и похода в Кипчакскую степь. Усевшись тесным кругом на коврах, все, ожидая шаха, говорили о его военном опыте, о том, что он, конечно, сумеет быстро и победоносно вывести страну из беды.
Тимур-Мелик рассказывал:
– Сегодня падишах объезжал укрепления Самарканда и осматривал работы. Он долго наблюдал, как тысячи согнанных отовсюду поселян и рабов копали рвы. Земля замерзла и плохо поддавалась ударам лопаты. Шах рассердился и крикнул: «Если вы будете так медленно работать, то дикие татары, примчавшись, только побросают в городские рвы свои плети, и рвы наполнятся ими доверху». Это услыхали работавшие, и сердца их наполнились ужасом. «Неужели, – сказали они, – у Чингисхана так много воинов?»
В залу совещания вошел хорезм-шах, непроницаемый и молчаливый. Он уселся на золотом троне, подобрав под себя ноги. Главный имам прочитал короткую молитву, закончив словами: «Да сохранит Аллах благословенные, цветущие земли Хорезма для пользы и славы падишаха!» Все подняли ладони и провели концами пальцев по бороде. Шах сказал:
– Я жду помощи от каждого из вас. Пусть все по очереди укажут меры, которые считают наилучшими.
Первым говорил великий имам, украшенный познаниями во многих науках, престарелый Шихаб эд-Дин-Хиваки, прозванный «столп веры и твердыня царства».
– Я повторю здесь то, что всегда говорил с высоты мембера[95] в мечети. Достоверный хадис[96] пророка – да будет благословенно его имя и прославлено! – говорит: «Кто будет убит при защите своей жизни и имущества, тот – мученик, тот джахид». Все сейчас должны из мрака мирских дел выйти на путь повиновения и разбить отряды забот мечом отваги и усердия.
– Мы все готовы сложить наши головы на поле битвы! – воскликнули сидевшие.
– Но что же ты советуешь? – спросил шах.
– Ты – великий полководец, ты – новый Искендер! – сказал старый имам. – Ты должен двинуть все твои бесчисленные войска на берега Сейхуна и там встретить в решительной битве язычников-монголов. Ты должен со свежими силами напасть на врагов, прежде чем они успеют отдохнуть от тяжелого пути по пустыням Азии.
Мухаммед опустил глаза, промолчал и приказал говорить следующему.
Один кипчакский хан сказал:
– Необходимо пропустить монголов во внутренние пределы нашего царства. Тут, зная хорошо местность, мы легко уничтожим их.
Другие кипчакские ханы советовали предоставить Самарканд и Бухару своей участи, полагаясь на крепость их высоких стен, а позаботиться лишь о защите переправы через многоводную реку Джейхун, чтобы не пустить монголов дальше в Иран.
– Я знаю хорошо этих грубых кочевников, – сказал один хан. – Они пройдут по стране, пограбят ее, но долго здесь не останутся. Они не любят жары. И они и их кони привыкли к холодной зиме. Пока монголы будут у нас хозяйничать, постараемся сберечь нашего любимого падишаха – да продлится на сто двадцать лет его царствование! Мы отступим за хребты Гиндукуша и пойдем дальше к Газне. Там мы соберем новое большое войско. Если же окажется необходимым, то мы сможем удалиться в Индию. А тем временем монголы насытятся добычей и вернутся обратно в свои степи.
– Речь малодушного! – проворчал Тимур-Мелик.
Мухаммед спросил своего сына Джелаль эд-Дина:
– А ты что предложишь?
– Я твой воин и жду твоего приказания.
– А ты, Тимур-Мелик?
– Побеждает нападающий. А кто только защищается, тот обрекает себя ветру тления, – ответил Тимур-Мелик. – Оттого слабый человек, смело нападая, побеждает разъяренного сильного тигра. А уходит за горы тот, кто поджимает хвост, кто боится встретиться с врагом лицом к лицу. Зачем ты меня спрашиваешь? Я давно прошу тебя: отпусти меня туда, где уже рыщут передовые татарские разъезды. Я испробую в стычках с ними, верно ли попадает моя стрела, не отяжелела ли моя светлая сабля!
– Пусть так будет! – сказал Мухаммед. – Скоро откроются от снегов перевалы, и монголы начнут спускаться с гор в долины Ферганы. Там на монгольских головах ты испытаешь свою саблю. Назначаю тебя начальником войск города Ходжента.
Все опустили глаза и соединили концы пальцев. Ясно было, что шах гневается на прямодушного Тимур-Мелика, невоздержанного в речах, как и неудержимого в битве. Он никогда не подливал меда лести в поток красноречия хорезм-шаха. В Ходженте стоял незначительный отряд, и для испытанного вождя Тимур-Мелика не было почета стать начальником ничтожной крепости. Но в словах Тимур-Мелика скрывались обидные шипы, и Мухаммед добавил:
– Тимур-Мелик утверждает, что побеждает только нападающий. Но на войне нужна не слепая храбрость, а рассудительность. Я не обижу и не оставлю ни одного города без защиты. Я тоже думаю, что монголы или татары, закутанные в овчины, не выдержат нашей жары и долго здесь не останутся. Лучшая защита для мирных жителей – несокрушимые стены наших крепостей и…
– И твоя могучая рука! Твоя мудрость! – воскликнули льстивые ханы.
– Конечно, войско, руководимое мною, будет грозной, непоколебимой скалой на пути татар, – сказал Мухаммед. – Разве храбрый Инальчик Каир-хан не держится уже пять месяцев в осажденном Отраре, этим задерживая натиск монголов? Он стойко отбивает все их приступы, потому что я вовремя послал туда в подмогу двадцать тысяч храбрых кипчаков…
– Удалец Каир-хан! – воскликнули ханы.
– Мне говорили верные, знающие люди, что войско татарское по сравнению с моим войском ислама то же, что струйка дыма среди черной ночи. К чему его бояться? Я оставлю в Самарканде сто десять тысяч воинов, не считая добровольцев и двадцати могучих боевых слонов устрашающего вида. В Бухаре имеется пятьдесят тысяч храбрецов. Также и во все другие города я послал по двадцать и по тридцать тысяч защитников. Что же останется от татар Чингисхана, если целый год они будут задерживаться у всех крепостей? Новых войск к нему не прибудет, и его силы будут таять, как снег летом…
– Иншалла! Иншалла! (Дай-то Аллах!) – воскликнули все.
– А я тем временем, – продолжал шах, – соберу в Иране новые войска правоверных. Я со свежими силами так разгромлю остатки татар, что и внуки и правнуки их побоятся когда-либо приблизиться к землям ислама.
– Иншалла! Иншалла! – восклицали ханы. – Это истинно мудрая речь непобедимого полководца!
К шаху подошел начальник диван-арза и передал записку. В ней было краткое сообщение, доставленное нищим дервишем, с трудом пробравшимся сквозь монгольские посты, что двадцать тысяч кипчаков, шедших к Отрару и посланных туда шахом, изменили и перешли на сторону монголов. Все смотрели с тревогой на Мухаммеда, стараясь угадать по его лицу, хорошие или плохие вести. Шах сдвинул брови и прошептал:
– Пора, медлить нельзя! – Затем он встал и, выслушав молитву имама, удалился во внутренние покои дворца.
– Эй, Курбан-Кызык,[97] эй, шутник! Отныне ты не будешь больше ковырять землю. Хорезм-шах назначает тебя главным начальником своих храбрых войск. – Не слезая с коня, джигит стучал рукоятью плети в низкую, кривую дверь хижины Курбана.
– Что еще за новая беда стряслась над нами? – кричала худая сгорбленная старуха, мать Курбана, торопливо ковыляя с огорода.
– Выходи скорее, Курбан! Чего он спит днем? Верно, опился бузы.[98]
– Где нам думать о бузе! – причитала старуха. – Сперва Курбан целую ночь сторожил на канаве, пока не пошла вода, затем он заливал свой участок, а потом один дрался с четырьмя соседями – они хотели раньше времени отвести его воду на свои пашни. Теперь Курбан весь в синяках лежит и охает.
Старуха скрылась в дверях хижины, а оттуда показался Курбан. Он стоял встрепанный, протирая глаза, и со страхом вглядывался в нарядного лихого всадника на сером в яблоках коне.
– Салям тебе, бек-джигит! Что надобно начальнику округа?
– Сам хорезм-шах тебя требует к себе с конем, мечом и пикой воевать с неведомыми яджуджами и маджуджами.
Сутулый, с длинной шеей, Курбан почесывал пятерней спину.
– Перестань смеяться надо мной, бек-джигит! Какой же я воин? Я ничего не умею держать в руке, кроме кетменя[99] и суповой ложки.
– Это уж не твое и не мое дело рассуждать. Меня послал хаким объехать всех деревенских старшин и передать его приказ: чтобы все поселяне собирались немедленно, – у кого есть конь – на коне, у кого верблюд – на верблюде. Смотри же, завтра ты должен явиться к твоему беку, а он поведет вас, воинов, таких лихих, как ты, на войну. А кто не явится – тому голову долой. Понял?
– Постой, бек-джигит, объясни, в чем дело, какие яджуджи-маджуджи?
Но джигит хлестнул плетью серого жеребца и ускакал. Только пыль облачком поднялась над дорогой и медленно поплыла в сторону, оседая на пашне.
– Курбан, сынок, что это придумали беки, что им от тебя нужно? – приставала старуха, опустившись на землю у порога.
– Взбесились, верно. И почему до сих пор не подохла наша Рыжуха! Тогда бы меня не вызвали к хакиму. – Курбан направился к рыжей кобыле, которая щипала траву на меже. Конец ее недоуздка держал маленький сын Курбана, полуголый, в одних засученных выше колен шароварах.
– Эй, Курбан-Кызык, что случилось? – кричали, подбегая, работавшие на соседних участках поселяне.
Курбан не отвечал. Еще ныло все тело от побоев. Он погладил кобылу, расправил редкую гривку и провел рукой по тощей спине с выдающимися ребрами.
– Не сердись на нас, Курбан! Сам знаешь: собаки сперва из-за кости раздерутся, а там, глядишь, опять рядком греются на солнце, – говорили соседи. – Из-за воды родной брат делается зверем. Так скажи, Курбан, зачем приезжал джигит окружного начальника?
– Война… – сказал глухо Курбан.
– Война?! – повторили все четверо и застыли.
– Какая может быть война? – очнулся один. – Хорезм-шах самый сильный владыка мира, его тень покрывает вселенную. Кто осмелится воевать с ним?
– А чего они от нас хотят? Ведь мы не воины! Мы сеем хлеб, затем беки у нас его отбирают, ну и пусть нас больше не трогают.
– Что же говорил джигит?
– Все, – сказал он, – пойдут воевать, защищать нашу землю. У кого есть конь или верблюд, должны с ними явиться к беку.
– А я заберу жену и ребят и убегу с ними в горы или в болота. Что мне защищать? Эти земли? Так они же не наши, а бека! Пусть беки со своими джигитами за них и дерутся!
– У хорезм-шаха есть войско из наемных кипчаков. Это их дело воевать. До сих пор они больше воевали с нами, пахарями, и нам от них житья не было.
– А вот пришла нужда, так и обратились к нам.
– Эй, смотрите! Еще новая беда!
По дороге, вздымая пыль, быстро приближались всадники, за ними громыхали высокими колесами четыре повозки. Они остановились около мазанки Курбана. С телег соскочили несколько служителей с длинными белыми палками.
– Подойдите сюда! – сказал один всадник. Курбан и другие поселяне приблизились, согнувшись и сложив руки на животе.
– Вы меня должны знать. Я окружной хасиб, сборщик податей. Главный казначей Мустафи разослал приказ всем хасибам. Стране грозит война, на нас идут из степи язычники-татары. Если они ворвутся на наши земли, то всех перережут, скот и хлеб заберут, и мы останемся голые.
– А мы и так голые! – сказала старая мать Курбана.
– А придут враги, – продолжал хасиб-сборщик, – так и головы потеряем. Значит, нужно много и денег и хлеба, чтобы вооружить пятьсот тысяч воинов и всех их накормить. А для этого шах приказал собрать налоги.
– Мы все налоги только что уплатили.
– Вы уплатили за этот год, а теперь платите за будущий. Платить надо сейчас. Начнем с первого. Чей это дом?
– Мой, великий начальник! – сказал Курбан-Кызык. – Мне платить нечем! Ничего у меня нет! Есть только курица, да и та яиц не несет.
– Знаю наперед твои речи! Все вы так говорите. Эй, молодцы, осмотрите хорошенько дом и особенно сарай.
Четыре джигита прошли по двору, осмотрели сарай и огород и вернулись ни с чем. Один держал курицу.
– Я даю тебе сроку два дня. Сегодня тебе всыплют пятьдесят палок и будут бить каждый день, пока ты не привезешь мне мешок пшеницы. А затем твой участок земли отдадут другому, более усердному пахарю, который не станет отказываться помочь храброму войску.
Курбан-Кызык упал на землю.
– Я все сделаю, что захочет шах!.. Я поеду на моей кобыле воевать с яджуджами-маджуджами. Я буду работать, чинить мосты и дороги, но не бей меня на глазах моих детей и не требуй хлеба, когда его нет! У меня четверо ребят, маленьких, как тараканы, и старая мать. Мне их надо прокормить, а чем – не знаю. Пощади, великий хасиб! – И он обнимал копыта коня сборщика и сам дивился смелости своей речи и казался себе таким ничтожным, как жук, а его рыжая кобыла казалась ему несчастной, как голодная собачонка.
– Ты, я вижу, шутник, Курбан-Кызык, – сказал сборщик. – Ты же знаешь, что великий Аллах создал на вечные времена ступени для людей: выше всего поставил шаха, затем беков, затем купцов и, наконец, простых пахарей. Каждый должен делать, что ему подобает, – шах приказывает, а все остальные должны повиноваться. А что должен делать пахарь-батрак? Работать для бека и для шаха и давать им хлеб, сколько тем потребуется. Так приготовь мешок пшеницы. Ладно, сегодня тебя бить не буду, некогда. А завтра сдеру шкуру.
Хасиб хлестнул коня и направился дальше.
Когда улеглась пыль от уехавших сборщиков и разошлись приунывшие соседи, Курбан-Кызык стал готовиться к отъезду.
Он сходил в мечеть к мулле и к купцу, имевшему лавочку на повороте большой дороги. Он слушал разговоры проходивших и убедился, что бек прав: всюду говорили о войне и о неведомом народе. Он идет с востока: вероятно, это обычные кочевники-киргизы, кара-китаи или уйгуры, или другое племя татар, разросшееся после нескольких урожайных лет, когда скот плодился и не было буранов и падежей.
Всюду ходили слухи, что воины этого племени ростом в полтора человека, они неуязвимы для мечей и стрел и им бесполезно сопротивляться. Единственное от них спасение – запереться за высокими, прочными стенами городов или убежать в болота.
Курбан вернулся задумчивый. Нарубил мелко соломы и стеблей джугары для корма кобылы. Достал заржавленный обломок косы и прикрепил его к жерди – получилось копье. Он побывал еще у кузнеца, помог ему в работе, потому что в кузнице собралось много поселян, отправлявшихся по вызову шаха в Бухару. Курбан, помогая кузнецу, заработал девять медных дирхемов, так что мог купить у лавочника несколько мелких обрезков баранины.
Вечером вернулась жена Курбана, работавшая целый день на поле бека-землевладельца. Она сварила котелок кашицы из джугары и напекла лепешек с кусочками бараньего сала.
Когда вся семья, усевшись вокруг глиняной миски, молча приступила к еде, Курбан, сохраняя важность главы семьи, незаметно осматривал каждого из сидевших.
Вот сгорбленная мать с седыми космами – от работы у нее вырос горб на спине. Он вспомнил ее молодой, смуглой, красивой, с черными блестящими глазами и задорным смехом. Работа под палящим солнцем на залитых водою полях, перетаскивание тяжелых вязанок джугары или хвороста, беспрерывный труд согнули ее спину и придавили плечи.
Вот жена, уже увядающая, с резкими морщинами, прорезавшими красивое, нежное лицо. Целые дни, согнувшись, она сидела на полу, над основой, торопясь выткать возможно больше ткани. Ее руки стали жесткими и пальцы узловатыми, как у старухи.
Четверо детей, сидящих рядом, торопятся ухватить и проглотить побольше каши, и мать уделяет каждому по крошечному кусочку баранины. Старшему, Гассану, уже одиннадцать лет. Он просился поехать с отцом до Бухары, чтобы не только увидеть великолепный город, но и взглянуть на отца, как он с тонким, гибким копьем, мечом и круглым блестящим щитом поскачет на бешеном коне.
Еще трое детей: старшая – подросток, она уже стыдливо закрывается краем платка. Вот еще двое малюток. Они сидят рядышком на пятках и, уплетая кашу, вымазали себе щеки. Что-то с ними будет?
Почти всю ночь Курбан не спал, обсуждая с женой, как в его отсутствие вести хозяйство, когда пускать воду на посевы, как позвать на помощь соседей, чтобы сжать поле, и чем их угощать в день подмоги.
– А если сюда придут яджуджи? – спрашивала жена. – Куда нам бежать? И как нам потом с тобою встретиться?
Курбан успокаивал жену. Разве можно допустить, что неведомые враги появятся в Бухаре, в самом сердце ислама? Наверное, шах Хорезма соберет свое могучее войско и поведет его через кипчакские земли, чтобы встретить и разгромить врагов в степи, и тогда Курбан вернется на хорошем коне, и в поводу будет следовать вторая лошадь с вьюками, полными разной военной добычи – подарков для всей семьи.
Рано утром Курбан сходил в ближайшие овраги и привез на кобыле столько хвороста, что под грудой сучьев были видны только четыре ноги. Курбан изрубил хворост и сложил его у стены ровной кладкой. Он еще раз наказал жене и матери никому не проговориться о яме, вымазанной внутри глиной и обложенной соломой, в которой хранился небольшой запас джугары и посевных семян пшеницы. Этого должно хватить надолго, а там и Курбан вернется.
– Как ты поедешь в дальнюю дорогу? – причитали жена и мать. – У тебя нет ни хлеба, ни денег! Ты от голода растянешься в канаве вместе с конем. Возьми нашу джугару!
– Ничего, не бойтесь! – отвечал Курбан. – Джигита прокормит дорога.
Взяв самодельное копье, Курбан-Кызык отправился в путь. Он заехал в усадьбу бека, чтобы узнать, куда ему следует явиться. Управляющий усадьбой изругал его и сказал, что бек Инаньч-хан с отрядом всадников уже уехал. Все опоздавшие должны его догонять по большой дороге, ведущей в Бухару.
По всем тропам были видны группы пеших и конных поселян и вереницы двуколок, нагруженных пожитками и детьми. С криками и слезами плелись старики и женщины. Обозы тянулись по всем направлениям – одни к городу, другие, наоборот, уходили в сторону южных гор.
Было начало весны. На полях зеленели озимые. Солнце уже сильно пригревало. Дороги подсохли, и пыль густыми облаками подымалась над вереницами куда-то уходивших людей. Возле селений встречались кузницы, где стучали молотки и вооруженные люди кричали и спорили, желая подковать коня, приобрести наконечник копья или умело выкованный железный меч.
К вечеру следующего дня, когда вдали показались глиняные ограды предместий Бухары, Курбан успел подружиться с черноглазым бородатым дервишем, шагавшим возле нагруженного котомками черного осла. От него не отходил мальчик лет тринадцати. Дервиш напевал песни и призывал счастье и удачу отважным богатырям, двинувшимся против неверных. Некоторые воины опускали в миску дервиша лепешки или горсти пшена.
Когда наступила ночь, тысячи костров засветились вокруг города. Курбан, следуя за дервишем, оказался возле низких строений, откуда доносились монотонные выкрики: «Гу, гу-у, гу-у!» Это была «ханака» – общежитие дервишей. Внутри было много народу, просившего у дервишей исцеления от болезней и молитв, которые спасут от смерти в предстоящей войне. Дервиши колдовали, читали заговоры, совали посетителям полоски бумажек со священными надписями.
Курбан, привязав около ограды кобылу, обошел костры, насобирал просыпанной соломы для Рыжухи и черного осла. А дервиш поделился лепешками и сваренной в железном котелке болтушкой из муки.
«Джигита прокормит дорога», – вспомнил Курбан.
Всю ночь Курбан, борясь со сном, провел около лошади, намотав на руку повод. У костров говорили, что теперь покупают за хорошие деньги самых хромых и плохих коней, так как все хотят уехать подальше от Бухары в персидские горы или в Индию, куда не доберутся неведомые язычники.
К утру Курбан так крепко заснул, что не слышал, как кто-то, перерезав повод, увел его Рыжуху.
– Говорят, что Аллах покарает бесстыдного вора, отнявшего коня у воина, выступившего на священную войну, – сказал дервиш. – Но пока Бог наказал также и меня, бедного Хаджи Рахима, так как вор увел и моего старого осла. Утешимся тем, что мы теперь налегке пойдем осматривать благородную Бухару.
Курбан взвалил на плечо свое длинное копье и направился вместе с дервишем и его юным спутником осматривать прославленный город – «светлую звезду на небесах просвещения», «благородную Бухару».
Три путника, «держа друг друга за пояс дружбы», плелись к Бухаре, среди бесчисленной толпы, двигавшейся непрерывным потоком.
Высокие стены, построенные в древние времена, поросшие бурьяном и колючкой, кое-где обвалившиеся, имели одиннадцать ворот, через которые купеческие караваны связывали эту твердыню ислама со всеми концами вселенной.
У первых ворот собралась большая толпа. Стражники опрашивали всех проходивших и ко всем обращались с призывом:
– Жертвуйте на укрепление города, на питание воинов, на изготовление мечей! Пусть рука ваша не сжимается от скупости, пусть щедрость развяжет ваши тугие кошельки!
Старые ученые улемы с кожаными сумками ходили в толпе и требовали, чтобы каждый жертвовал на священное дело защиты родины.
Сразу за воротами потянулись торговые ряды. Маленькие лавочки со всевозможными товарами лепились одна возле другой. Купцы, зная, что особенно требуется на сегодняшний день, выкрикивали достоинства дешевых тканей, прочных в пути, или хорошо скатанного войлока, необходимого для сна в дороге, или медовых бубликов, которые не портятся от времени.
Всюду виднелись группы растерянных беженцев, прибывших с детьми и пожитками из окрестностей в поисках крова и защиты.
Пройдя массивные ворота второй стены, отделявшей пригороды от внутреннего города – Шахристана, три путника свернули с шумной улицы на безмолвную площадь, окруженную высокими арками мечетей и медресе. В них учились несколько тысяч молодых и старых истощенных студентов, «шагирдов», желавших постигнуть премудрость богословских арабских книг, чтобы через много лет труда и лишений сделаться имамами захудалых мечетей.
Здесь на площади происходило торжественное богослужение; ряды молящихся, выровнявшиеся, как строки священной книги, стояли неподвижно, следя за движениями седобородого, величественного имама. Когда он опускался на колени, склонялся к земле или подымал руки к ушам, несколько тысяч правоверных повторяли за имамом его движения. Только шорох от бесчисленных падавших и встававших тел проносился, как порыв ветра, по каменным плитам площади.
Когда моление кончилось, к ступеням высокой мечети подвели гнедого коня с красным хвостом, украшенного алым бархатным чепраком, расшитым золотыми цветами.
Из мечети вышел высокий чернобородый хорезм-шах в белоснежном тюрбане, сверкавшем алмазными нитями.
Шах обратился к толпе с речью:
– Все народы ислама – один народ. Наша лучшая защита – отточенный меч. Пророк сказал о правоверных: «Я создал вас, воины ислама, лучшими из творений мира и назначил мусульман быть повелителями всего, что есть на земле и на небе». Правоверные должны быть повелителями вселенной, поэтому ничего не бойтесь! Но священная книга нам также говорит: «Аллах дает свои милости рабу только согласно его старанию…» Поэтому вы должны приложить все ваше усердие, чтобы поразить врага мечом бесстрашия… Разве что-либо сможет устоять против ярости правоверных мусульман, отдающих свою душу за слова пророка?! Убивайте врагов везде, где их найдете, и гоните их! Великий в гневе Аллах, дай нам победу над неверными!..
– Убивайте неверных! Гоните язычников! – кричала толпа.
Хорезм-шах сел на гнедого коня с малиновым хвостом и сказал еще несколько слов:
– Цель наша – дать добрый совет, и мы его вам дали. Мы выезжаем в Самарканд навстречу нечестивым, которые уже спускаются с покрытых снегом перевалов Тянь-Шаня… Но горе им! Враги встретят себе на погибель бесстрашные ряды наших отчаянных воинов… Поручаем вас Аллаху!
– Да живет Мухаммед-воин! Да здравствует хорезм-шах, победитель неверных! – кричала толпа, пропуская шаха и его нарядных телохранителей-кипчаков. – Ты один наша лучшая защита!
Выехав из Бухары, хорезм-шах Мухаммед внезапно повернул коня и направил его не по большой дороге на Самарканд, а на юг, в сторону Келифа. Закутав лицо шелковой шалью, он ехал молча, то рысью, то вскачь, и вся его свита, не отставая, следовала за ним. Встречные путники прыгали с дороги в сторону, в канаву. Они падали ниц и изумленно смотрели на тысячу всадников, которые мчались, точно гонимые страшным Иблисом.
Напрасно великий визирь указывал сыну падишаха Джелаль эд-Дину, что государь, вероятно, ошибся дорогой. Джелаль эд-Дин равнодушно отвечал:
– Какое мне дело! Я следую за отцом, хотя бы падишах захотел прыгнуть в огненную пасть ада.
– Что это за усадьба? – вдруг спросил хорезм-шах и остановил взмыленного гнедого коня. Он указал плетью на стены со скошенными башенками, за которыми подымался ряд стройных высоких тополей.
– Это охотничья усадьба Тимур-Мелик-хана. Она славится старым садом и редким зверинцем диких животных.
– Я хочу осмотреть все это! – сказал Мухаммед. – А почему я не вижу здесь храброго Тимур-Мелика?
– В тот же день, как он получил повеление стать во главе защитников Ходжента, он туда ускакал.
– Упрямый! Я не приказывал ему торопиться. Теперь мне скучно без него…
Охранная сотня помчалась вперед приготовить прием. Мухаммед, сдерживая разгоряченного коня, шагом направился к усадьбе. Тяжелые ворота раскрылись. Слуги бегали по двору. Гремя ключами, они открывали двери, выходившие на длинную террасу. Рабы тащили мешки с ячменем и охапки сухого сена. Джигиты помчались в ближайшее селение и вернулись, держа поперек седел отобранных баранов. Походные повара развели костры и стали готовить обед.
Шах поднялся по приставной лесенке в легкую беседку у ограды сада. За ним поднялись Джелаль эд-Дин и старый дворецкий усадьбы.
Из беседки был виден сад, еще обнаженный, без листьев. Несколько диких коз лежали на лужайке, греясь на солнце, и около них стоял настороже длиннорогий горный козел.
– Там дальше, в глубине сада, имеются две семьи кабанов с поросятами, – объяснил дворецкий. – А в клетке содержатся два очень свирепых леопарда, недавно привезенных с гор. Мой доблестный господин Тимур-Мелик любит смотреть из этой беседки, как леопарды гоняются за кабанами и козами, и сам иногда спускается в сад для охоты. Он может наповал убить зверя стрелою, заранее сказав, в какое место попадет.
– Ступай! – сказал сурово шах.
Он остался вдвоем с сыном и заговорил вполголоса.
– Я встревожен. Гонцы прибыли сразу с трех сторон. Черные тучи надвигаются отовсюду.
– На то и война! – заметил равнодушно Джелаль эд-Дин.
– Первый гонец донес, что рыжий тигр Чингисхан овладел Отраром, схватил Инальчик Каир-хана и, чтобы насытиться местью, приказал залить расплавленным серебром ему глаза и уши. Теперь Чингисхан двинулся сюда и ищет меня.
– Пусть придет! Его мы и ждем.
– Ты даже в грозу ужасных бедствий остаешься беспечен!
– У нас столько войска, что незачем отчаиваться.
– Второй гонец прибыл с юга. Уверяет, что видел разъезды татар.
– Какой-нибудь небольшой отряд. Теперь, ранней весной, большое войско полегло бы на засыпанных снегом перевалах.
– Но, спустившись с гор, татары отрежут нам путь отступления в сторону Индии.
– А зачем нам туда отступать?
– Есть еще донесение. Монгольские разъезды уже замечены в песках Кзылкума.
– В пески направлен заслоном отряд туркмен в десять тысяч коней.
– Эти туркмены не удержат монголов.
– Если это так, то Чингисхан может показаться перед воротами Бухары в ближайшие дни. Будем готовиться к этому.
– Может быть, краснобородый зверь уже подкрадывается к Бухаре, его отряды рыщут кругом, отыскивая нас. Нужно скорее уходить отсюда!.. – бормотал Мухаммед и озирался, точно ожидая нападения из кустов сада.
Джелаль эд-Дин молчал.
– Отчего же ты не отвечаешь?
– Ты считаешь меня безумцем. Что же я могу еще сказать?
– Я приказываю тебе говорить.
– Тогда я скажу, а ты можешь меня помиловать или снести голову. Если проклятый Чингисхан идет сюда, то наши войска должны не прятаться за высокими стенами городов, а искать его. Я бы выгнал в поле всех кипчакских ханов, храбрых, когда нужно сдирать кожу с покорных поселян, но трепетных, как листья, в этот суровый час войны. Я бы им запретил под угрозой смерти входить в ворота городов. Защита воина – острие его меча и резвый конь. Рыжий тигр идет сюда? Тем лучше. Значит, мы уже знаем его путь. Надо повернуть коней и идти по его следам, кусать его пятки, становиться преградой на его пути, нападать со всех сторон, избивать его верблюдов и вырывать с мясом клочья его рыжей шкуры. Какая польза от того, что в Самарканде за стенами укрылось сто тысяч всадников? Они только жрут баранов, а их благородные кони исходят силою…
– Ты осуждаешь приказы твоего отца? Я давно это заметил. Ты жаждешь моей гибели.
Джелаль эд-Дин опустил глаза, и голос его звучал грустью:
– Это не так. Я не оставлю тебя в трудные часы, когда потрясается вселенная. Но я клянусь памятью любимого тобой Искендера, я безумец, что так покорно и нерешительно поступаю. К чему все твое огромное войско, если оно не стоит боевым лагерем, если оно не готово броситься на врага по указанию твоей руки! К чему высокие стены, если за ними прячутся не жены и дети наши, а вооруженные силачи, укрывшиеся под одеялами трясущихся женщин! Ты можешь казнить меня, но сделай, как я говорю. Отец, поедем в Самарканд и двинемся…
– Только в Иран или в Индию!..
– Нет! Нам остались на выбор только два решения: мужество борьбы или позорная смерть в изгнании. Мы с войском выйдем в открытое поле, чтобы схватиться с татарами… Мы будем стремительны, как удар молнии, и неуловимы, как ночные тени… ты прославишься как великий полководец!.. Не медли, действуй!
– Ты не полководец, – сказал величественно шах, подняв палец, украшенный алмазным перстнем, – ты храбрый джигит, ты можешь быть начальником даже нескольких тысяч джигитов, которые, как безумные, налетают на врага… Я же не могу поступать как храбрый, но безумный джигит. Я должен все продумать, все предусмотреть. Я решил иначе. Я с тобой отправлюсь в Келиф, где буду охранять переправу через реку Джейхун.
– А нашу родную страну бросишь? Тогда народ будет прав, посылая проклятия всему роду хорезм-шахов за то, что мы умели только сдирать с него подати, а в день опасности бросили его на растерзание татар!
– В Иране я соберу огромное свежее войско.
– Нет, падишах! Теперь надо действовать теми силами, которые у тебя в руках. Поздно обучать другое войско, когда твое остается без вождя, укрывшись за стенами. Войско готовят двадцать лет для того, чтобы одержать победу в один день. Едем в Самарканд! Я буду драться простым джигитом рядом с тобой!..
– Нет, нет! Приказываю тебе отправляться в Балх и собирать там новое войско. Счастье покинуло меня…
– Счастье? – воскликнул с яростью Джелаль эд-Дин. – Что такое счастье? Разве счастье может покинуть смелого? Нельзя убегать от счастья! Надо гнаться за ним, нагонять его, хватать за волосы и подгибать под свое колено… Вот как добиваются счастья!..
– Довольно! Ты навсегда останешься взбалмошным джигитом! Ты не сможешь спасти от крушения великий Хорезм…
Хорезм-шах торопливо спустился с беседки и, задыхаясь, быстро направился к террасе дома, где были разостланы ковры с обильным достарханом. Там, совершив молитву, шах приступил к еде, расспрашивая о дорогах, переправах, и, не докончив обеда, приказал подавать лошадей.
В Отраре Чингисхан оставил сыновей Угедэя и Джагатая с частью войска и сказал им:
– Вы будете осаждать город Отрар, пока не захватите живьем начальника Инальчик Каир-хана. Приволоките его ко мне на цепи. Я сам назначу дерзкому небывалую казнь.
Старшему сыну Джучи он приказал взять города Дженд и Енгикент. Остальные части своего войска каган направил в разные стороны.
Алак-нойона с пятью тысячами всадников Чингисхан послал к городу Бенакету, где стоял отряд кипчаков. После трех дней осады жители выслали стариков и просили пощады. Алак-нойон приказал, чтобы все мужчины вышли из города и построились в поле – отдельно воины, отдельно ремесленники и прочий народ. Когда воины сложили в указанном месте свое оружие и отошли, монголы всех их перебили булавами, мечами и стрелами. А из остальных пленных монголы выделили самых сильных юношей, разделили их по тысячам, сотням и десяткам, поставили над ними своих начальников и погнали дальше, как скотину, чтобы они ломали стены осаждаемых городов и первыми шли на приступ.
В пути к ним примкнули монгольские и союзные отряды других племен, так что у Алак-нойона собралось около восьмидесяти тысяч воинов. Они подошли к городу Ходженту, омываемому быстрой и многоводной рекой Сейхун. Жители города возложили свои надежды на неприступность старинных высоких стен и отказались сдаться.
Начальником войск города только что был назначен Тимур-Мелик, искусный в военном деле, известный смелостью, упорством и прямотой. Он успел соорудить высокую крепость на острове посреди Сейхуна, в том месте, где река расходится на два протока, и сложил там запасы оружия и еды.
Когда прибыли монголы и пригнали захваченных пленных, то под ударами плетей и мечей мусульмане полезли брать приступом стены Ходжента. Жители его долго отбивались, но, не желая драться с братьями своего народа, решили прекратить защиту.
Тимур-Мелик с тысячью отважных джигитов переплыл реку, захватив все суда, и укрепился на острове. А жители Ходжента выслали к монголам имамов, купцов и знатных лиц с мольбой о пощаде и отворили ворота. Монголы немедленно ворвались и разграбили город.
Монголы обстреливали крепость на острове из метательных машин, но камни и стрелы до укреплений не долетали. Тогда монголы выгнали из Ходжента всех юношей и, присоединив к ним пленных из Бенакета и других селений, собрали на обоих берегах реки около пятидесяти тысяч человек. Разделив их на десятки и сотни, монголы гоняли их за три фарсаха[100] к ближайшей горе и заставляли таскать оттуда камни, чтобы загородить плотиной реку.
Тимур-Мелик тем временем изготовил двенадцать плотов, закрытых сверху для защиты от огня мокрыми войлоками с глиной. По сторонам были оставлены прорези для стрельбы. Ежедневно на рассвете он направлял в каждую сторону реки по шести плотов, и воины его отчаянно бились с монголами, а монгольские стрелы с горючим составом их плотам не вредили.
По ночам Тимур-Мелик устраивал вылазки, внезапно нападал на спящих монголов, так что монгольское войско постоянно находилось в тревоге.
Китайские строители, сопровождавшие монголов, построили новые, более мощные дальнобойные машины. Катапульты, выбрасывавшие камни и большие стрелы, начали наносить сильный урон воинам Тимур-Мелика. Видя, что дело его становится безнадежным, Тимур-Мелик в темную ночь, приготовив семьдесят судов и плотов, сложил на них пожитки и посадил воинов. Внезапно на всех судах запылали костры и факелы, и огненным потоком они понеслись вниз по реке, увлекаемые ее бурным течением.
Монгольское войско погналось за ними по обоим берегам. Тимур-Мелик направлял лодки и плоты туда, где показывались монголы. Стрельбой из луков он отгонял их и направлял суда дальше. Приплыв к Бенакету и одним ударом перервав цепь, протянутую монголами через реку, суда и плоты пронеслись мимо.
Опасаясь, нет ли еще на реке более сильных преград, Тимур-Мелик, заметив близ Бар-Халыгкента большие табуны, пристал к берегу и, посадив воинов на коней, поскакал в степь; монголы его преследовали. Воинам Тимур-Мелика приходилось останавливаться, сражаться, отгонять монголов и затем снова пробиваться вперед.
Никто не хотел сдаваться, и только немногие спаслись, проскользнув ночью между монгольскими лагерями. Тимур-Мелик остался с несколькими воинами, но продолжал отбиваться, направляясь все дальше в степь, надеясь на силу своего коня.
Когда последние спутники Тимур-Мелика были убиты, а в колчане его осталось всего три стрелы, за ним гнались уже только три монгола. Стрелой он попал в глаз одному монголу и бросился на остальных. Те повернули коней и ускакали.
Тимур-Мелик с двумя стрелами в колчане добрался до колодца в песках, где стояли туркмены из отряда Кара-Кончара. Они дали свежего коня, и на нем Тимур-Мелик доехал до Хорезма, где опять занялся приготовлениями к дальнейшей войне с Чингисханом.
Этот проклятый народ ездит так быстро, что никто не поверит, если сам не увидит.
В ту пору, когда в Отраре дымились развалины сожженных зданий и упрямый Инальчик-хан, засев в крепостной цитадели, упорно отбивался от взбиравшихся на стены монголов, Чингисхан, развернув девятихвостое белое знамя, приказал своим отрядам быть готовыми к выступлению.
Чингисхан призвал сыновей и главных военачальников. Все сидели кольцом на большом войлоке. Каждый уже получил приказ, в какую сторону и на какой город ему двинуться, но никто не осмелился спросить у грозного владыки, в какую сторону помчится его белое знамя.
– В мое отсутствие, – сказал Чингисхан, – над всем войском будет начальствовать осторожный Бугурджи-нойон. Два передовых отряда поведут стремительный в набегах Джебэ-нойон и опытный в засадах Субудай. Не смейте на полях топтать хлеб, иначе нашим коням нечем будет кормиться. Мы встретим шаха Мухаммеда на равнине между Бухарой и Самаркандом. Мы нападем на него с трех сторон. Уничтожив главное войско хорезм-шаха, я стану повелителем мусульманских стран.
Выпив кумысу и сделав им затем возлияние духу – покровителю воинов Сульдэ, обитающему в белом знамени, Чингисхан сел на коня, и войско двинулось в поход. Одни отряды пошли вдоль реки Сейхун вверх по течению, другие вниз, а Чингисхан по караванным тропам углубился в пески Кзылкумов.
Днем февральское солнце ослепительно сияло и пригревало, ночью лужи замерзали и твердела вьющаяся по глинистым такырам[101] узкая тропа. Войско двигалось бесшумно, не было слышно ржания коней, звона оружия, никто не решался запеть песню. Отряды держались близко друг к другу. Остановки делались короткие, и воины засыпали на земле около передних копыт коней.
Ночью впереди рыскали разведчики с пылающими факелами. Они взбирались на холмы, подавая огнями сигналы, чтобы отряды не сбились с дороги и не перемешались. Рассказывали, что среди враждебных мусульманских войск выделяются туркменские всадники на быстрых длинноногих конях. Они вылетают барсами из-за холмов, врезаются в ряды, производят смятение и так же быстро исчезают, волоча на арканах пленных.
Сперва монголы предполагали, что их войско двинулось через пустыню прямо к Гурганджу, главной столице Хорезма. Но через два дня пути, когда мутные воды Сейхуна остались позади, а солнце утром вставало не за спиной, а слева, все поняли, что головы коней повернуты не на запад, а на юг, к славным городам Самарканду и Бухаре.
Чингисхан ехал в середине войска на светло-рыжем иноходце с черными крепкими ногами и черным ремнем вдоль спины. Все войско шло ускоренной тропотой, «аяном» (или «волчьим ходом», как называют такой ход татары). Великий каган сидел на коне, невозмутимый и непроницаемый, держа левой рукой ослабленные поводья; его глаза были зажмурены, открывались изредка тонкие щелки, и нельзя было понять: дремлет ли он на ходу, думает ли свои думы, или сквозь щелочки зорко осматривает и близкое и дальнее, все замечая и ничего не забывая.
В этом походе Чингисхан не допускал никакого промедления; юрты ему не ставили, и он спал на сложенном войлоке. Перед сном он снимал кожаный шлем и покрывал седую голову шапкой с наушниками, подбитой черным соболем. Он дремал, а около него неотлучно сидели четыре верных телохранителя, загораживая кагана войлоком от ветра, дождя или снега.
В то время, когда нужна суровость, мягкость неуместна. Мягкостью не сделаешь врага другом, а только увеличишь его притязания.
Целый день дервиш Хаджи Рахим, мальчик Туган и Курбан-Кызык бродили по Бухаре, тщетно отыскивая себе место для ночлега. К вечеру громко стучали запиравшиеся двери лавок, народ спешно расходился и исчезал с улиц, прячась за высокими глухими стенами. Напрасно три путника просили приютить их на ночь, они слышали один ответ:
– У нас уже полно гостей, ищите дальше!
Закрылись и постоялые дворы и ашханы,[102] где хозяева спрашивали горсть дирхемов только за право переночевать в тесноте, сидя среди толпы беженцев. А смотрители за порядком и нравственностью, «раисы», вместе со сторожами, вооруженными длинными палками, обходили улицы, грозя бросить в «подвал возмездия» подозрительных людей, которые пробираются по улицам с бесчестными целями.
Наконец в глубине узкого переулка, где у крепостной стены приютились полуразвалившиеся хижины, Курбан-Кызык предложил взобраться на плоскую крышу дома и там укрыться среди вороха хвороста и соломы. Он влез первый и помог взобраться своим спутникам. Там они притаились, прижавшись друг к другу и укрывшись широким плащом дервиша.
Ночью их пронизывал холодный ветер, осыпая снежной пылью. Город долго еще гудел, постепенно замирая, пока, наконец, совсем не затих. Теперь слышались только трещотки ночных сторожей и лай перекликавшихся в разных концах города сторожевых собак.
На другой день, когда азанчи[103] пропели с высоты тонких минаретов призывы к утренней молитве, трое друзей поднялись на высокую стену города, куда спешили возбужденные, перепуганные жители.
На равнине перед восточными воротами, на одиноком бугре выделялся невиданный большой желтый шатер. Вокруг шатра передвигались густые массы всадников. Отдельными отрядами они проносились по полям, огибая стены города. У них был непривычный для бухарцев вид: маленькие кони неслись вскачь с быстротой взбесившихся кабанов, легко поворачивали в стороны и внезапно останавливались, чтобы снова мчаться в новом направлении. Металлические шлемы и железные пластинки броней блестели в лучах солнца, пробивавшегося сквозь облака пыли. Новые отряды всадников гнали многотысячную толпу поселян с кетменями и шестами на плечах.
– Кто эти странные люди на маленьких лошадях? – спросил Курбан-Кызык.
– Чего спрашиваешь? – сказал угрюмый воин, стукнув о землю копьем. – Разве не видишь, что это не наши, не мусульмане. Это пришли они, яджуджи и маджуджи, которых люди зовут «татарами». А в этом желтом шатре сидит и посмеивается, глядя на нас, их главный хан – да поразит его Аллах!
Курбан-Кызык воскликнул:
– Ворота города закрыты! Теперь меня не выпустят! Что будут делать мои бедные дети? Мне придется, может быть, просидеть здесь целый год!
По стене шел важный начальник – хаджиб, в стальном шлеме и серебристой кольчуге. Курбан, сложив руки на груди, подбежал к нему и, поцеловав край одежды, сказал:
– Великий бек-джигит Инаньч-хан, узнаешь ли ты меня? Я твой батрак, арендатор Курбан-Кызык! Салям тебе!
– Почему же ты здесь, а не в своей сотне?
– По приказу падишаха я пришел пешком в Бухару сражаться с неверными. В пути у меня увели мою кобылу – да убьет Аллах вора молнией! Здесь же я хожу целых два дня, чтобы найти того сотника, который будет моим начальником. Но никто не хочет и говорить со мной. Если никому нет дела до воина, который пришел сложить голову за падишаха, то кто же будет драться с этими яджуджами?
– Я рад слышать такие доблестные слова, мой Курбан-Кызык, – сказал Инаньч-хан. – Я вижу – у тебя сильные руки и горб на спине от упорной работы в поле. Ты можешь на войне стать великим богатырем. Я беру тебя в мой отряд. Следуй за мной.
Так расстался Курбан с дервишем и его спутником Туганом.
Следуя за Инаньч-ханом, Курбан пришел на площадь, где стояли на привязи кони, дымили костры, в котлах варился рис и доносился аромат бараньего сала. «Здесь не только гонят людей на убой, но также их кормят», – обрадовался Курбан.
– Ойе, чауш[104] Ораз, – крикнул Инаньч-хан, обращаясь к высокому мрачному туркмену с черной бородой, склонившемуся при виде своего начальника. – Вот поступает под твое начальство смелый воин Курбан-Кызык. Он хорошо работал на пашне, будет хорошим джигитом и на войне.
– Посадить его на коня или он будет драться пешим?
– Ты дашь ему саблю, коня и все прочее, что понадобится. Аллах вам подмога! – И Инаньч-хан ушел.
Чауш Ораз был начальником девяти всадников. Все они сидели кружком близ костра. Один, с большой деревянной ложкой в руке, на приветствие Курбана ответил:
– Хорошо, что ты принес такое большое копье. У меня не хватает дров для плова. – И он взял тяжелое копье Курбана, разрубил топором на мелкие куски и подбросил их в костер.
– Вот будет твой конь, – сказал Ораз и подвел Курбана к рослому сивому жеребцу, привязанному в стороне от других коней. – Он очень горячий, и ты не подходи к нему с хвоста – убьет! – а только со стороны головы, и сразу хватай за повод. Но он к тебе привыкнет. Одно плохо – конь не держится в строю, а летит вперед, особенно в скачке. Поэтому ты не распускай поводья, а то в бою он тебя унесет прямо к татарам.
Курбан с опаской подошел к коню, который при его приближении прижал уши, оскалил зубы и подкинул задом. «Аллах мне подмога», – подумал Курбан и вернулся к костру. Ораз дал ему старую большую саблю, желтые стоптанные верховые сапоги и пригласил принять участие в ужине. Тут Курбан почувствовал, что он стал действительно воином-джигитом, как и другие.
К вечеру все воины дали коням вволю ячменя и насыпали его еще в переметные сумы. То же сделал и Курбан.
– Сейчас начнется горячая работа! – сказал чауш Ораз и крикнул: – По коням!
Все сели на коней. Курбан с трудом взобрался на своего беспокойного жеребца и вместе с остальными тронулся в путь по узким улицам Бухары.
– Будет вылазка, – сказал соседний джигит. – Много ли нас вернется?
Около городских ворот отряд остановился. Здесь была площадь, куда стали прибывать другие отряды, и всего набралось около пяти тысяч всадников.
Начальники отдельных отрядов подъехали к Инаньч-хану, и он сделал им такие указания:
– Мы бросимся на желтый шатер, где сидит главный татарский каган. Рубите всех! Пленных не брать! Мы сделаем переполох в татарском лагере, а другие наши войска легко справятся с язычниками. Смелым Аллах подмога!
Тяжелые окованные ворота раскрылись, и всадники стали выезжать из города. Когда Курбан оказался в поле, он видел в сумерках только тени ехавших впереди джигитов, а вдали бесчисленные огни татарского лагеря. Кони перешли на рысь, ускоряя ход, понеслись вскачь. Сивый жеребец, которого Курбан старался сдерживать, помчался, закусив удила, и легко стал обходить скакавших соседей-джигитов.
Пять тысяч всадников неудержимой лавиной мчались на татарский лагерь и со страшным ревом ворвались в ряды костров, опрокидывая людей, прыгая через разбросанные вьюки и седла.
Татары, вскочив на коней, разлетелись во все стороны. Курбан проносился между всадниками, с криками размахивая тяжелой старой саблей; он кого-то ударил, кого-то сбил с ног и все хотел доскакать до желтого шатра главного татарского хана.
Но вдруг он заметил, что весь его отряд, повернув, не стал преследовать татар, а помчался в сторону. Его сивый конь бросился за другими всадниками, и Курбан молился Аллаху только о том, чтобы вместе с конем не свалиться в канаву.
Кони мчались долго, потом, сдерживая бег, постепенно перешли на шаг; отряд двигался по большой дороге, ведущей от Бухары на запад.
Всадники ехали спокойно всю ночь. Утром Инаньч-хан объявил остановку.
– Мы дадим передышку коням, затем доедем до реки Джейхун, переправимся и двинемся на соединение с войсками хорезм-шаха.
В это время послышались шум и отчаянные вопли – вдали показались татары. С ужасным воем они мчались на отдыхающий лагерь. Бухарские всадники едва успели вскочить на коней и, потеряв мужество, бросились прочь без боя, этим готовя себе гибель. Почти весь отряд был уничтожен татарами.
Поэт сказал: «Кто живет в страхе перед смертью, того она все равно настигнет, хотя бы он старался взобраться от нее даже на небеса!»
Кто не защищает отважно оружием своего водоема, у того он будет разрушен. Кто на других не нападает – терпит унижение.
Когда пять тысяч воинов Инаньч-хана вместо защиты «благородной Бухары» сменили воинскую доблесть на позор бегства, в главной мечети города собрались знатнейшие жители из беков, имамов, ученых улемов и богатейших купцов. Они долго совещались и решили:
– Склонившаяся голова легче сохранит свою жизнь, чем непокорная. Поэтому пойдем на служение к Чингисхану.
– Люди – везде люди! Хан татарский, – говорили они, – выслушает наши мольбы, окажет внимание седобородым и, наверное, отнесется милостиво к покорившимся жителям древнейшего города, прославленного, как «светлая звезда на небесах просвещения».
Надев шелковые и парчовые халаты, неся на серебряном подносе золотые ключи от одиннадцати ворот города, беки, имамы, улемы и купцы толпой вышли из ворот и направились к желтому шатру. К ним тотчас подъехал на коне главный переводчик кагана. Некоторые из стариков узнали его. Раньше это был богатый купец в Гургандже Махмуд, прозванный Ялвач, прославленный как переводчик, потому что во время своих долгих путешествий с караванами он изучил много иноземных языков.
Знатнейший из стариков сказал:
– Древние стены нашего города так крепки и высоки, что взять их можно только после многолетней осады и крайних усилий. Поэтому, чтобы избавить население от кровопролития и не доставить излишних бедствий и потерь храброму войску великого падишаха Чингисхана, мы предлагаем сдать наш город без боя, если монгольский владыка даст слово, что пощадит покорившихся.
– Подождите! – сказал переводчик. Он не торопясь поехал к желтому шатру и, тоже не торопясь, вернулся к старикам, дрожавшим от страха.
– Слушайте, седобородые, что сказал великий каган: «Крепость и неприступность стен равна мужеству и силе их защитников. Если вы сдаетесь без боя, то приказываю открыть ворота и ждать».
Высокомерные знатные старики схватили себя за бороды и, покачав головой, посмотрели друг на друга. Со смущенным сердцем они вернулись в город, не предвидя, какие испытания теперь предстояли его жителям.
Древние стены Бухары были так высоки и прочны, что много месяцев могли бы охранять его мирное население. Но в этот день был слышен только голос малодушных; тех же, кто требовал борьбы, называли безумцами.
Начальник обороны и оставшиеся с ним воины прокляли имамов и знатных стариков, отдавших неверным ключи от ворот города, и решили биться до последнего издыхания. Они заперлись в небольшой крепости, возвышавшейся посреди Шахристана.
Все одиннадцать ворот города открылись одновременно, и тысячи татар стали быстро въезжать в узкие улицы. Они двигались в полном порядке, и разные отряды занимали отдельные кварталы.
Жители, взобравшись на плоские крыши, со страхом смотрели на безбородых воинов, сидевших на низкорослых конях с длинными гривами. Полная тишина охватила город. Одни только желтые узкомордые собаки, с взъерошенной шерстью и красными глазами, яростно прыгали с крыши на крышу, заливаясь неистовым лаем, чувствуя острую вонь прибывших неведомых людей.
Когда монгольские воины проникли во все главные улицы, показался на белых конях отряд телохранителей, покрытых, как их кони, до самых колен железными латами.
Посреди отборной тысячи показался и он, владыка Востока, вылетевший из песков Кзылкумов, как столб огня. Впереди ехал богатырского вида монгол, держа большое белое знамя с девятью трепетавшими хвостами. За ним два всадника вели неоседланного белого коня с черными огненными газами. А далее следовал великий каган, в длинной черной одежде, на саврасом широкогрудом коне с простой кожаной сбруей.
Чингисхан ехал угрюмый, большой, сутулый, перетянутый кожаным поясом, на котором висела изогнутая сабля в черных ножнах. Черный шлем с назатыльником, стальная стрелка, спущенная над переносицей, неподвижное темное лицо с длинной седеющей бородой и полузакрытые глаза – все это было необычно и не похоже на прежнюю яркую пышность залитых золотом и сверкавших драгоценными каменьями хорезм-шахов.
Чингисхан прибыл на главную площадь, где по трем сторонам прямыми рядами выстроились всадники его охраны, не подпуская напиравшую толпу. На ступенях высокой мечети стояли высшие духовные и судебные лица и знатнейшие жители города.
Когда монгольский владыка приблизился к мечети, вся толпа повалилась на землю к копытам саврасого коня, как привыкла это делать перед своим падишахом. Только несколько старых улемов стояли прямо, сложив руки на животе, освобожденные своей ученостью от обязанности падать ниц перед владыкой.
– Да живет падишах Чингисхан! Да здравствует солнце Востока! – тонким пронзительным голосом завопил один старик, и вся толпа нестройным хором подхватила этот крик.
Чингисхан, прищурив глаз, смерил взглядом высокую арку мечети и, хлестнув плетью, направил своего коня вверх по каменных ступеням.
– Этот высокий дом правителя города? – спросил каган.
– Нет, это дом Бога, – ответили имамы.
Окруженный телохранителями, Чингисхан проехал внутри мечети по драгоценным широким коврам и сошел с коня возле гигантской книги Корана, развернутой на каменной подставке выше человеческого роста. Вместе с младшим сыном, Тули-ханом, каган поднялся на несколько ступенек мембера, откуда имамы обычно читают проповеди. Старики в белых и зеленых чалмах теснились перед ними и расширенными глазами всматривались в неподвижное темное лицо с рыжей жесткой бородой, ожидая от страшного истребителя народов или милости, или великого гнева.
Чингисхан поднял палец и направил его на чалму одного старика-имама.
– Почему он наворачивает на голову столько ткани?
Переводчик спросил старика и объяснил кагану:
– Этот имам говорит, что он ходил в Арабистан помолиться Богу и поклониться гробу пророка Магомета в Мекке. Поэтому он носит такую большую чалму.
– Незачем для этого куда-то ходить, – сказал Чингисхан. – Молиться Богу можно везде.
Пораженные имамы, раскрыв рты, молчали. Чингисхан продолжал:
– У вашего шаха гора преступлений. И я пришел, как бич и казнь неба, чтобы его покарать. Приказываем, чтобы отныне никто не давал шаху Мухаммеду ни крова, ни горсти муки.
Чингисхан поднялся еще на две ступеньки и крикнул своим воинам, теснившимся в дверях мечети:
– Слушайте, мои непобедимые воины! Хлеб с полей снят, и коням нашим пастись негде. Но амбары здесь полны хлеба и открыты для вас. Набивайте зерном животы ваших коней!
По всей площади пронеслись крики монголов:
– Амбары Бухары для нас открыты! Великий каган приказывает кормить хлебом наших коней.
Сойдя с мембера, Чингисхан приказал:
– Пусть к каждому из этих стариков будет приставлен один багатур, и они, ничего не скрывая, укажут все богатые дома, амбары с хлебом и лавки с товарами. Писцы пусть от этих стариков узнают и запишут имена всех богатых торговцев, и они вернут мне все богатства, отнятые у моих купцов, перебитых в Отраре. Пусть богачи привезут сюда еду и питье, чтобы мои воины насыщались, радовались, пели и плясали. Я буду сегодня праздновать захват Бухары в этом доме мусульманского Бога.
Старики с монгольскими воинами удалились и вскоре стали возвращаться с верблюдами, нагруженными медными котлами, мешками риса, бараньими тушами и кувшинами, полными меда, масла и старого вина.
На площади перед главной мечетью задымили костры, в котлах зашипели бараньи курдюки, рис и накрошенное мясо.
Чингисхан сидел на шелковых подушках на высокой площадке перед входом в мечеть. Около него теснились военачальники и телохранители. В стороне бухарские музыканты и хор разноплеменных девушек, приведенных бухарскими стариками, играли на разных инструментах и выбивали дробь на бубнах и барабанах.
Знатнейшие имамы и улемы сторожили монгольских коней, подбрасывая им охапки сена. Переводчик Чингисхана Махмуд-Ялвач сидел неподалеку от кагана, настороженно следя за всем; позади него три писца из бывших его приказчиков, сидя на пятках, быстро писали на полосках цветной бумаги распоряжения или пропуска через монгольские посты.
Монгол в длинной шубе до пят, обвешанный оружием, пробрался через ряды сидевших и, наклонясь к уху Махмуд-Ялвача, пробурчал ему:
– Мой разъезд задержал двух людей – одного вроде шамана, в высоком колпаке, другого мальчика. Когда мы хотели их прикончить, старший сказал по-нашему: «Не трогай нас! Махмуд-Ялвач наш приемный отец – аньда…» Так как нам приказано шаманов и колдунов щадить, да еще он «аньда», я приказал их пока не трогать. Что прикажешь с ними делать?
– Приведи их сюда!..
Монгол привел Хаджи Рахима и мальчика Тугана. Махмуд-Ялвач жестом руки приказал им сесть на ковре рядом с писцами.
Чингисхан никогда, даже на хмельном пиршестве, не терял ясности ума и все подмечал. Он взглядом сделал знак Махмуд-Ялвачу, и тот подошел.
– Что за люди?
– Когда, по твоему повелению, я проезжал через пустыню и меня ранили разбойники, этот человек вернул мне жизнь. Разве я не должен позаботиться о нем?
– Разрешаю тебе за это его возвеличить. Объясни мне, почему у него такой высокий колпак?
– Это мусульманский искатель знаний и певец. Он умеет вертеться волчком и говорить правду. Таких людей простой народ почитает и дает им подарки.
– Пускай он повертится передо мной волчком. Посмотрю, как пляшут мусульмане.
Махмуд-Ялвач вернулся на свое место и сказал дервишу:
– Наш повелитель приказал, чтобы ты ему показал, как пляшут вертящиеся дервиши. Ты знаешь, что, не исполнив воли Чингисхана, ты потеряешь голову. Постарайся, а я буду играть тебе.
Хаджи Рахим положил на ковер сумку, миску, кяшкуль и посох. Он покорно вышел на середину круга между пылающими кострами. Он встал так, как это делают дервиши в Багдаде, – раздвинул руки, правая ладонь пальцами вниз, а левая рука ладонью кверху. Дервиш несколько мгновений ждал. Махмуд-Ялвач заиграл на свирели жалобную песенку, переливавшуюся то как всхлипывание ребенка, то как тревожный крик иволги. Музыканты тихо ударили в бубны. Дервиш бесшумно двинулся по кругу, скользя по старым каменным плитам, и одновременно стал вертеться, сперва медленно, потом все ускоряя темп; его длинная одежда раздувалась пузырем. Все жалобнее и тревожнее пела свирель, то замолкая, когда гудели одни бубны, то снова начиная всхлипывать.
Наконец дервиш быстро завертелся на одном месте, как волчок, и упал ничком на ладони.
Нукеры подняли его и положили около писцов. Чингисхан сказал:
– Жалую бухарскому плясуну чашу вина, чтобы разум вернулся в его закрутившуюся голову. А все же наши монгольские плясуны прыгают выше и песни поют и громче и веселее. Теперь мы желаем послушать монгольских песенников.
На середину площадки перед каганом вышли два монгола, один старый, другой молодой. Скрестив ноги, они сели друг против друга. Молодой запел:
Табуны родные вспоминая,
Землю бьют со ржаньем кобылицы,
Матерей родимых вспоминая,
Слезы льют со стоном молодицы.
Все монголы, тесной стеной сидевшие кругом, хором подхватили припев:
Ох, мои богатства и слава!
Старый монгол в свою очередь запел:
Быстроту коней степных узнаешь,
Коль проскачешь вихрем по курганам,
Храбрость воинов степных узнаешь,
Коль пройдешь полмира за каганом.
Снова все монголы подхватили припев:
Ох, мои богатства и слава!
Молодой певец продолжал:
Если сядешь на коня лихого,
Станут близки дальние просторы,
Если поразить врага лихого,
Прекратятся войны и раздоры.
Монголы опять повторили припев, и старый монгол запел:
Знает всяк, кто видел Чингисхана,
В мире нет богатыря чудесней,
Воздадим же славу Чингисхану
И дарами нашими и песней!
– Воздадим же славу Чингисхану! – воскликнули монголы. – И сегодня будем веселиться! – поддержала толпа. Все засвистали, загукали и захлопали в ладоши.
В середину круга пробрались плясуны и вытянулись в два ряда, лицом к лицу. Под пение монголов и удары бубнов они стали плясать на месте, подражая ухваткам медведей, переваливаясь, притопывая и ловко стукая друг друга подошвами. Разом выхватив мечи, они принялись высоко прыгать, размахивая оружием, сверкая сталью клинков в красном зареве пылающих костров.
Чингисхан, собрав в широкую пятерню рыжую жесткую бороду, сидел неподвижный и безмолвный, с горящими, как угли, немигающими глазами.
Пляски и крики оборвались… Новый певец начал мрачную и торжественную песню, любимую песню Чингисхана.
Вспомним,
Вспомним степи монгольские,
Голубой Керулен,
Золотой Онон!
Трижды тридцать
Монгольским войском
Втоптано в пыль
Непокорных племен.
Мы бросим народам
Грозу и пламя,
Несущие смерть
Чингисхана сыны.
Пески сорока
Пустынь за нами
Кровью убитых
Обагрены.
«Рубите, рубите
Молодых и старых!
Взвился над вселенной
Монгольский аркан!»
Повелел, повелел
Так в искрах пожара
Краснобородый бич неба
Батыр Чингисхан.
Он сказал: «В ваши рты
Положу я сахар!
Заверну животы
Вам в шелка и парчу!
Всё – мое! Всё – мое!
Я не ведаю страха!
Я весь мир
К седлу моему прикручу!»
Вперед, вперед,
Крепконогие кони!
Вашу тень
Обгоняет народов страх…
Мы не сдержим, не сдержим
Буйной погони,
Пока распаленных
Коней не омоем
В последних
Последнего моря волнах…[105]
Слушая любимую песню, Чингисхан раскачивался и подпевал низким хриплым голосом. Из его глаз текли крупные слезы и скатывались по жесткой рыжей бороде. Он вытер лицо полой собольей шубы и бросил в сторону певца золотой динар. Тот ловко его поймал и упал ничком, целуя землю. Чингисхан сказал:
– После песни о далеком Керулене мою печень грызет печаль… Я хочу порадоваться! Ойе, Махмуд-Ялвач! Прикажи, чтобы эти девицы спели мне приятные песни и меня развеселили!
– Я знаю, какие песни ты, государь, любишь, и сейчас объясню это певицам… – Махмуд-Ялвач прошел степенно и важно к толпе бухарских женщин и пошептался с ними. – Итак, – сказал он им, – спойте такую песню, чтобы все вы завыли, как потерявшие детенышей волчицы, и пусть старики тоже подвывают… Иначе ваш новый повелитель так разгневается, что вы лишитесь ваших волос вместе с головами…
Женщины стали всхлипывать, а Махмуд-Ялвач с достоинством вернулся на свое место около монгольского владыки.
Перед хором девушек выступил мальчик в голубой чалме и в длинном полосатом халате. Он повернулся к женщинам и сказал: «Не бойтесь! Я спою!» Он запел чистым нежным голосом. Песня его была грустна и одиноко понеслась по затихшей площади при потрескивании костров, фырканье коней и глухом рокоте бубнов.
Край радости и песен, прекрасный Гюлистан,[106]
Пустынею ты стал, твои сады в огне!
Завернутый в меха здесь царствует монгол…
Ты гибнешь, весь в крови, израненный Хорезм!
Хор девушек жалобно простонал припев:
Лишь слышен жалкий плач детей и пленных жен:
На-а! На-а! На-а!
А за девушками все бухарские старики на площади подхватили отчаянным воплем:
О Хорезм! О Хорезм!
Мальчик продолжал:
С гор снеговых поток вливался в Зерафшан.
От крови и от слез теперь он горьким стал…
Клубился черный дым, померкли небеса.
И братья и отцы – все полегли в боях!
Снова хор девушек повторил припев:
Лишь слышен жалкий плач детей и пленных жен:
На-а! На-а! На-а!
И опять все бухарские старики отчаянным воплем подхватили:
О Хорезм! О Хорезм!
Только один хорезмиец, Махмуд-Ялвач, сидел молча и косился на стариков, холодный и настороженный.
– Что поет этот мальчик? – спросил его, еще всхлипывая, Чингисхан. – И почему так воют эти старики?
– Они поют так, как ты любишь, – объяснил Махмуд-Ялвач. – В этой песне оплакивается гибель их родины. А все старики стонут: «О Хорезм!» – и плачут, что их былая слава пропала…
Темное лицо Чингисхана собралось в сеть морщинок, рот растянулся в подобие улыбки. Он вдруг захохотал, точно лаял большой старый волкодав, и захлопал большими ладонями по грузному животу.
– Вот это для меня веселая песня! Хорошо воет мальчишка, точно плачет! Пусть плачет вся вселенная, когда великий Чингисхан смеется!.. Когда я сгибаю непокорную голову под мое колено, я люблю смотреть, как мой враг стонет и молит о пощаде, а слезы отчаяния текут по его исхудалым щекам…[107] Мне нравится такая жалобная песня! Хочу часто ее слушать… Откуда этот мальчишка?
– Это не мальчик, а бухарская девушка, Бент-Занкиджа. Она умеет хорошо читать и писать и потому ходит в чалме, завязанной так, как ее носят ученые писцы… Она была переписчицей книг у шахского летописца.
– Такая девушка – редкая пленница! Пусть она всегда поет свою жалобную песню на моих пирах, и чтобы все мусульмане при этом плакали, а я радовался! Мы приказываем всех взятых в Бухаре девиц раздать моим воинам, а эту девицу возить повсюду со мною.
– Будет сделано, великий!
Чингисхан встал. Сидевшие вокруг монголы разом поднялись и выплеснули недопитые чаши на землю «в честь бога победы».
– Я еду дальше, – сказал Чингисхан. – Подайте мне коня. Таир-хан останется в этом городе наместником, и все должны ему подчиняться.
Освещенный заревом костров и бледным светом полумесяца, Чингисхан поднялся на широкогрудого саврасого коня. Телохранители побежали между кострами к своим коням, которых стерегли бухарские старики, и через несколько мгновений вереница всадников, гремя копытами по каменным плитам, потянулась через площадь, въезжая в темную улицу.
Или мы разобьем голову врага о камень, или они повесят наши тела на городских стенах.
В монгольском войске был порядок, установленный Чингисханом. Каждый всадник знал свое место в десятке, и в сотне, и в тысяче; тысячи воинов собирались в большие отряды, подчиненные воеводам, получавшим особые приказы от начальника правого или левого крыла войск, а то и от самого монгольского кагана.
Во все части улицы богатого, многолюдного города Бухары быстро поскакали монгольские всадники. С ними были посредники из бухарских стариков и переводчики-толмачи из мусульманских купцов, раньше торговавших в монгольских кочевьях. Эти толмачи кричали жителям, испуганно засевшим в своих домах, приказы новых владык города, а на перекрестках улиц появились караулы,[108] наблюдавшие за порядком.
Монгольский начальник города, Таир-хан, поселился в главной мечети, куда, во исполнение приказа Чингисхана, были созваны бухарские старейшины. Они представили подробные списки всех богатых жителей города, указали тайные склады припасов, раньше заготовленных для войска хорезм-шаха, равно и частные склады и лавки с ценными товарами.
Со всех концов города потянулись к главной площади навьюченные верблюды, кони и повозки. Напуганные жители привозили мешки с зерном, груды материй, одежд, ковров, ценные сосуды и другие продукты и вещи. Все это складывалось в мечетях, и от всего имущества отделялась третья часть для монгольского владыки, Чингисхана.
Жители, способные работать, были отправлены засыпать глубокий ров, окружавший цитадель, в которой заперся непокорный Ихтиар-Кушлу. Он со своими воинами решил не сдаваться и биться до последнего вздоха. Были среди защитников крепости и другие ханы, среди них богатырь-монгол Горхан, бежавший от Чингисхана и перешедший на службу к хорезм-шаху.
Монголы наблюдали, как работали тысячи молодых и старых бухарцев, засыпая землей и бревнами глубокий ров, и торопили их. Через два дня уже можно было приблизиться к высоким стенам крепости, на которых стояли вооруженные защитники.
– Мы нашу работу сделали быстро, – говорили бухарцы. – Посмотрим теперь, как быстро сумеют монголы взобраться на эти высокие стены.
По приказу монголов бухарские плотники приготовили много длинных лестниц. Тогда монголы набросились на толпу, свирепо стегая ее плетьми.
– Чего вы ждете? На что смотрите? Ставьте лестницы и полезайте на стены.
Никто из бухарцев не решался подойти к стене, откуда летели кирпичи и лилась кипящая вода и смола.
Но монголы, выхватив мечи, стеснили конями толпу упиравшихся бухарцев и наконец начали безжалостно бить их по головам. Бухарцы бросились вперед, закрываясь руками. Монголы продолжали их рубить, отсекая пальцы и ладони.
Толмачи убеждали толпу лезть на стену.
Некоторые из бухарцев кричали:
– Лезть на стену – смерть, стоять на месте – тоже смерть! Полезем на крепость к своим воинам. Может быть, они нас пожалеют и перестанут драться!
Бухарцы взяли лестницы, приставили их к стенам и стали взбираться наверх с криками:
– Мы мусульмане, как и вы! Положите оружие и сдавайтесь!
Воины, бывшие наверху, подпускали близко подымавшихся, потом сбивали их камнями и бревнами, опрокидывая лестницы. Они отвечали:
– Вы – трусливые собаки! Поверните назад, бейте монголов! Смотрите, как мы все умираем джахидами, но не сдаемся! Не покоряйтесь врагам!
Стоявший на стене монгольский богатырь Гурхан бросал тяжелые камни и кричал:
– Отчего монголы прячутся за спинами этих покорных баранов? Пусть они первые покажут храбрость! А куда спрятался кислолицый старик Чингисхан, рыжий пес, пожиратель младенцев?
И Гурхан отчаянно бился саблей, а когда она сломалась, то топором, сбрасывая влезавших, пока монголы не пронзили его стрелами.
Тем временем монголы придвинули китайские метательные машины. Они бросали в крепость большие горящие стрелы, обернутые паклей и смолой, и горшки с зажигающей жидкостью. В крепости запылали пожары.
Осада цитадели продолжалась двенадцать дней. Наконец, перебив почти всех защитников, монголы ворвались в крепость и схватили немногих оставшихся, покрытых ранами и обожженных. Они поразились, узнав, что защищали цитадель от большого монгольского войска всего четыреста человек. Они погибли, но не покорились. Если бы все жители так же стойко защищались на высоких прочных стенах города, монголам не удалось бы взять старую Бухару ни в полгода, ни в год и бухарцы не испытали бы той ужасной участи, которую они сами себе уготовили.
Когда горожане Бухары привезли монголам свои дары, наполнив ими мечети, последовал новый приказ:
«Все жители, вместе с женщинами и детьми, должны выйти из города в поле, оставив дома все имущество и не имея с собой ничего, кроме одежды!»
Толмачи-переводчики им объяснили:
– Ни о чем не беспокойтесь, повсюду стоят часовые. Ваше имущество будет охраняться как подобает. Этот выход в поле делается, чтобы пересчитать и переписать всех жителей для правильного обложения их налогами. Кто же уклонится от приказа и останется в городе, будет убит на том месте, где его найдут.
С утра все бухарцы толпами двинулись из города. Отцы вели за руки детей, жены несли младенцев, даже дряхлые старики и старухи, годами не выползавшие из своих углов, поплелись, цепляясь друг за друга.
Монгольские разъезды проносились по всем улицам, стучали в ворота и кричали:
– Дэр-халь! Хош-халь![109]
Жители выходили из одиннадцати ворот и располагались в поле, кольцом опоясав весь город. Обратно стража никого не впускала.
Тогда стало ясно, как много жителей обитало в «благородной Бухаре», – бухарцев было в два-три раза больше, чем монголов.
Сперва монголы вместе с переводчиками объезжали жителей, спрашивая, кто из них ремесленник и какое мастерство знает. Таких опытных ремесленников они выделяли в особую толпу. Затем были отобраны молодые и сильные мужчины и окружены всадниками.
Наконец монголы начали выбирать красивых женщин, девушек и детей и выводить из толпы. Тут все поняли, что они разлучаются со своими родными, и, вероятно, навсегда. Поднялись крики и вопли, и полились слезы отчаяния.
Как мясники на базаре равнодушно отбирают мычащих коров или жалобно блеющих коз и гонят их ударами в бойню, так и новые хозяева Бухары били плетьми упиравшихся, набрасывали им на шею арканы и, погнав коня, вырывали из толпы.
Ужас перед монголами был так велик, что бухарцы даже не оказывали сопротивления.
Некоторые мужья и отцы при виде своей дочери или жены, волочившейся в пыли за монголом, бросались к ним, обезумев от горя, пытаясь спасти близкого человека. Но монголы топтали их конями или, ударив по голове палкой с железным ядром, опрокидывали на землю.
Среди толпы бухарцев, выгнанных из города, были также ученые, проводившие долгие годы в медресе, где они передавали ученикам свои обширные познания. Двое таких ученых стояли в толпе и ужасались, видя кругом бесчеловечные насилия.
– Эти язычники грабят мечети, копыта их коней попирают листы мудрых книг. Они похищают и давят младенцев, насилуют девушек на глазах у отцов, – сказал первый. – Разве я могу это стерпеть?
Второй ученый, известнейший в городе Рукн эд-Дин Имам-Задэ, ответил:
– Молчи! Несется ветер гнева Аллаха! Соломе, развеваемой ветром, нечего говорить!
Однако недолго старый Рукн эд-Дин мог выдержать спокойствие и покорность. Видя, как жестоко монголы обращаются с женщинами, Рукн эд-Дин и его сын вступились за них и тут же были убиты. То же испытали многие другие: видя позор и унижение своих семейств, они бросались на их защиту и падали от смертельных ударов монголов.
Это был ужасный день, когда слышались только крики, стоны умирающих и плач женщин и детей, навсегда расстававшихся с их отцами, мужьями и братьями. Мужчины были бессильны чем-либо помочь, и вспоминались слова поэта: «Кто не захотел крепко держать черную рукоять меча, на того повернется острый клинок его».
Монголы вернулись в покинутые населением пустынные улицы. Когда они разбрелись по домам и вьючили на коней награбленные вещи, город загорелся сразу со всех концов. Огненные языки и черный дым поднялись над древней Бухарой, закрыв солнце. Постройки были легкие, из дерева и глины, и город быстро обратился в огромный костер. Сохранились от разрушения только главная мечеть и стены некоторых дворцов, построенные из кирпичей.
Монголы, спасаясь от бушевавшего огня, помчались из города, бросая награбленное. Много лет затем город оставался в виде груды закоптелых развалин, где скрывались одни совы и шакалы.
Все – жертва вашего распутства и веселья,
На пальцах рук у вас не хенна, нет, то кровь!
Чингисхан двинулся из Бухары к Самарканду ранней весной года Дракона (1220). Войско шло по обоим берегам Зерафшана. Не делая на этот раз особых притеснений тем, кто ему покорился, каган оставил отряды для осады городов Серипуль и Дабусие, которые заперли перед монголами свои ворота.
Прибыв к Самарканду, Чингисхан выбрал местом своей стоянки загородный Зеленый дворец хорезм-шаха («Кексерай»). Сюда стали прибывать отряды его четырех сыновей и толпы пленных, которых монголы гнали плетьми, как скотину. Все эти отряды располагались вокруг города, образовав непрерывное кольцо.
Из всех городов Хорезма Самарканд был наиболее укреплен. Старые высокие стены неприступной толщины имели железные ворота с башнями и бойницами по сторонам. Гарнизон насчитывал сто десять тысяч воинов. Из них шестьдесят тысяч говорило тюркскими наречиями, это были главным образом кипчаки, а остальные войска состояли из таджиков, гурцев, кара-китаев и других племен. Имелось еще двадцать боевых слонов устрашающего вида; на их помощь очень надеялся хорезм-шах. Кроме того, можно было собрать целое войско добровольцев из мирного населения, состоявшего из ремесленников и многочисленных рабов.
Если бы во главе защиты Самарканда был поставлен испытанный и неукротимый полководец вроде Каир-хана или Тимур-Мелика, то город держался бы долго – не менее года, – пока хватило бы съестных припасов. Но хорезм-шах назначил главным начальником войск Самарканда своего дядю, надменного Тугай-хана, никогда не бывшего полководцем, брата ненавидимой царицы-матери Туркан-Хатум.
Чингисхан два дня объезжал город, осматривал стены, валы, глубокие рвы, доверху наполненные водой; он отыскивал слабые места защиты и обдумывал план нападения.
Чтобы скрыть свои действительные силы и напугать осажденных, монголы выстроили пригнанных пленных в боевой порядок, на каждые десять человек дали знамя. Жителям Самарканда издали казалось, что город окружило бесчисленное войско врагов.
Тюркские военачальники Алп-Эр-хан, Сиюндж-хан и Балан-хан вышли со своими отрядами кипчаков из городских ворот и напали на монголов. Завязались упорные схватки. Хотя мусульмане и захватили в плен нескольких монголов, но сами потеряли около тысячи человек и вернулись под защиту крепостных стен.
На следующий день кипчакские воины уже не захотели выходить из города. Добровольцы из жителей Самарканда сделали внезапную вылазку. Монголы обратились в притворное бегство. Самаркандцы погнались за ними и попали в засаду – со всех сторон на них нападали поджидавшие воины, отрезав отступление, и перебили почти всех. Лишь немногие вернулись в город.
Утром третьего дня Чингисхан сел на коня и лично руководил штурмом Самарканда. Все свои войска он расставил вокруг стен и против всех ворот. Монголы нападали на выезжавших из города, поражая их стрелами из своих больших, тугих дальнобойных луков; они бились со смельчаками целый день до вечера, а затем обе стороны вернулись в свои лагеря.
В эту ночь самые знатные лица Самарканда – главный судья (кади), глава духовенства шейх-уль-ислам и старейшие хранители мечетей – имамы – устроили ночное совещание, решив покорно сдаться. Утром они вышли из города и направились к лагерю кагана. Они хотели выпросить у монгольского владыки милости к осажденному городу. Чингисхан «обещал им безопасность от гнева своего и позволил разойтись по домам», и посольство вернулось с радостью в город. Тогда, за исключением отряда смелых, который укрылся в цитадели, кипчакские ханы, имея во главе начальника всех войск Тугай-хана, также поспешили явиться с поклоном к монголам и предложили принять их к себе на службу. И на это Чингисхан, милостиво посмеиваясь, согласился.
Утром шестого дня осады отворились главные «Ворота намаза», и монголы ворвались в столицу хорезм-шаха. Они пригнали пленных и приказали им разрушить стены.
Однако, вопреки обещаниям Чингисхана не делать зла городу, все мужчины и женщины Самарканда, разделенные по сотням, были выгнаны в поле, и там монголы их начисто ограбили и подвергли насилиям. Исключение было сделано только для очень немногих лиц, на которых указали предатели – главный кади и шейх-уль-ислам. Их монголы не тронули.
Населению было объявлено, что монголам разрешено проливать безнаказанно кровь всякого, кто вздумает скрываться в домах, когда все жители выведены в поле. Пользуясь этим приказом, монголы зарезали множество мирных жителей.
Кипчакское войско в тридцать тысяч воинов, вместе с женами и детьми, имея во главе дядю хорезм-шаха Тугай-хана, вышло из города, чтобы служить врагам. Монголы приказали им сложить оружие, обещав взамен выдать монгольское. Они объявили, что кипчаки, поступив на службу к Чингисхану, должны иметь также и облик монгольский. Поэтому им выбрили полумесяцем волосы на голове. Для лагеря монголы указали им особую долину. Там кипчаки поставили свои шатры и расположились вместе с семьями. А на другой день внезапно монголы на них напали и всех перебили, забрав имущество. Оставшиеся в живых сказали про погибших кипчаков: «У них не осталось мужества ни для боя, ни даже для бегства».
А в эту ночь из гарнизона, укрывшегося в цитадели, выехала тысяча отчаянных джигитов во главе с Алп-Эр-ханом. Они смело пробились сквозь ряды монголов и, пользуясь темнотой, скрылись. Впоследствии они соединились с войском Джелаль эд-Дина.
Оставшиеся защитники крепости продолжали биться. Тогда монголы разрушили плотины канала Джакердиза, имевшего искусно сделанное из свинца русло. Вода затопила окрестности цитадели и подмыла стены, так что сквозь обвалы монголы приникли в цитадель и перебили всех, кого нашли.
Из выведенных в поле жителей монголы отделили искусных ремесленников, чтобы их отправить в себе в далекую Монголию. А ремесленники были знамениты выделкой белой тряпичной бумаги, парчи, шелковых, серебристых тканей, платков, дубленых кож, конской сбруи, больших медных котлов, серебряных и металлических кубков, ножниц, иголок, оружия, луков, колчанов и множества других ценных предметов. Все лучшие мастера были отданы в рабство сыновьям и родичам Чингисхана и отправлены в Монголию, где они потом образовали особые ремесленные поселки. Монголы и потом не раз уводили из Самарканда различных ремесленников и молодых, сильных рабочих, так что надолго Самарканд и его области обезлюдели.
После взятия самаркандской цитадели Чингисхан проехал через город, где повсюду грудами лежали трупы, и вернулся в загородный дворец. Его тенистые сады умеряли начавшуюся жару, которой не выносил монгольский владыка. Страшный смрад от разлагавшихся трупов не позволял оставаться в городе, откуда бежали жители.
Когда человек падает духом, то его конь не может скакать.
В то время как монголы грабили земли Хорезма, шах Мухаммед находился далеко от них. Он выжидал дальнейшего ходя событий, занимая с небольшим отрядом город Келиф на реке Джейхуне.
– Моя цель, – говорил он, – не позволить монголам переправиться через реку Джейхун. Скоро в Иране я соберу огромное войско и тогда погоню этих ужасных язычников.
На вершине скалы, выдвинувшейся углом в реку, подымалась узкая башня, и к ней прилепились небольшие плоские хижины. Старинная каменная стена окружила их неровным кольцом.
Здесь в тоске и размышлениях пребывал хорезм-шах. На крыше башни всегда дежурил дозорный, посматривая на север. Вдали на холмах ночью загорались огни, а днем столбы дыма подавали сигналы о передвижениях неприятельских войск.
Иногда Мухаммед спускался к реке, где толпились неуклюжие лодки с высоко поднятыми носами. Шах смотрел на мутную, стремительно проносившуюся воду, стесненную скалистыми берегами. Большая часть его войска постепенно переправилась на другую сторону Джейхуна, где на холмах виднелись постройки древнего города Келифа. Когда-то непобедимый Искендер Двурогий и его воины, привязав к груди надутые воздухом козьи шкуры, переправились здесь вплавь через узкую стремительную реку.
Когда началась осада Самарканда, хорезм-шах дважды посылал помощь осажденным: один раз десять, другой раз двадцать тысяч всадников, но оба отряда не решились дойти до столицы и снова вернулись в Келиф, объявив, что падения Самарканда нужно ждать каждый день и их помощь будто бы делу не поможет.
В Келиф прискакал Инаньч-хан с двумя сотнями измученных и израненных всадников из отряда, ушедшего ночью из Бухары. Татары нагнали этот отряд на берегу Джейхуна, почти всех перебили, и только немногим удалось спастись. Среди уцелевших был Курбан-Кызык.
Хорезм-шах был крайне потрясен, узнав, что такой большой отряд, оставленный для защиты Бухары, погиб без пользы и без следа. Шах долго не мог ни думать, ни распоряжаться. Он заметил также, что ханы ближайших округов стали уклоняться от выполнения его приказаний и не являлись на его вызовы. Отовсюду сообщали о случаях измены и перехода на сторону Чингисхана. Хорезм-шах видел, что порядок, им установленный, распадался, что основы его власти разваливались, а проявления преданности и покорности разлетались как пыль.
Хорезм-шах Мухаммед сел в большую лодку. Джигиты погрузили в нее узкие кожаные ящики с его золотом и драгоценностями и ввели любимого гнедого коня. Лодка отчалила от родного берега. Вода стремительно понесла ее вниз по течению, но гребцы упорно работали веслами и шестами, направляя лодку на другую сторону.
Тяжелая лодка не могла пристать к иранскому берегу из-за подводных камней. Тогда векиль приказал высокому сухопарому воину, работавшему гребцом, перенести шаха из лодки на берег. Кряхтя, он подхватил себе на спину дородного Мухаммеда и, шагая по воде, дошел до берега.
Сойдя на камни, шах спросил:
– Как звать тебя и откуда ты?
– Я пахарь, батрак Курбан-Кызык. Я оставил семью на клочке земли, которую мне дает в аренду Инаньч-хан. С ним же я спасся после бегства из Бухары. Тогда ночью, во время вылазки, я был перед желтым шатром татарского хана и думал его зарубить, но наши джигиты почему-то струхнули и повернули в сторону Джейхуна. За ними помчался, как взбесившийся, и мой сивый жеребец. А потом уже мы едва унесли ноги.
– Почему тебя зовут Курбан-шутник? – спросил хан. – Вид у тебя совсем не веселый.
– Зовут меня Курбан-шутник потому, что я, к моему горю, говорю только правду, но всегда невпопад. Никогда я не знаю, что следует, а чего не следует говорить. За это меня прозвали «шутник» и часто бьют за правду, ну, и я тоже даю сдачи.
– А ты меня раньше когда-либо видел?
– Нет, видеть не видел, но вспоминал часто – ведь когда с нас выколачивали налоги, то хаким всегда говорил, что «это для хана». Тут мы тебя и вспоминали…
Хорезм-шах усмехнулся. Он спросил у своего векиля золотой динар и передал Курбану.
– Пусть этот воин Курбан поедет со мной дальше. Он умело перетаскивает через канавы, и он будет мне говорить правду.
– Я повинуюсь, великий падишах, – сказал Курбан. – Тебя нести – дело нетрудное, все одно что тащить большой куль с зерном. Но только разреши мне еще раз переправиться на ту сторону, чтобы взять мои сапоги.
– Разрешаю.
Падишах сел на коня и следил, как высокий, сутулый, с длинной худой шеей Курбан в мокрых шароварах, засученных выше колен, помогал переносить на берег драгоценные кожаные мешки.
Затем лодка уплыла на другую сторону реки, забрав Курбана.
Когда хорезм-шах на гнедом коне взбирался по крутой дороге, на берегу поднялась тревога. Все указывали вдаль, на север, где на холмах клубились рядом пять густых столбов дыма. Это был страшный знак: враг приближался большими отрядами.
– Все лодки сейчас же спустить вниз по течению! – приказал Мухаммед. – Нельзя позволить татарам переправиться на эту сторону! – И шах погнал гнедого коня.
Отыскивая следы хорезм-шаха, двадцать тысяч татар под начальством Джебэ-нойона и Субудай-багатура прибыли к берегу Джейхуна.
Никто не помешал их переправе. Берег был пуст, все население Келифа бежало. Хотя никаких лодок не было, но, выполняя приказ Чингисхана – «мчаться и не останавливаться», – татары изготовили из дерева нечто вроде больших водопойных корыт, обтянули их бычьими шкурами и сложили туда свое орудие и одежду.
Спустив лошадей в воду, татары уцепились руками за их хвосты, прикрепив к себе эти деревянные корыта так, что лошадь тащила человека, а человек тащил корыто.
Этим способом все татары в один день переправились через стремительный Джейхун.[110]
Но хорезм-шах был уже далеко, он быстро уходил на запад.
Большая часть войска, следовавшая за Мухаммедом, состояла из кипчаков. Они устроили заговор. Все же кто-то посоветовал шаху быть настороже. Мухаммед каждый вечер незаметно покидал шатер, в котором должен был ночевать. Однажды утром войлок шатра оказался, как сито, насквозь пробит кипчакскими стрелами.
Опасения хорезм-шаха увеличились. Он спешил, меняя в пути направление, не зная, где спастись. Всюду он убеждал жителей укреплять города, полагаться на стены и избегать боя. От этого страх в населении возрастал, и многие бежали в горы.
Только прибыв в укрытый горами город Нишапур, Мухаммед, чтобы прогнать свою печаль, занялся там пирами и весельем.
Татары неотступно мчались по следам Мухаммеда и расспрашивали о пути его следования. Когда и в Нишапур пришло известие, что монголы близко, шах объявил, что отправляется на охоты, и ускакал с небольшим отрядом всадников, заметая за собой следы.
Татары примчались в Нишапур, по пути разграбив Тус, Заву, Рей и несколько других городов. Из Нишапура они отправили мелкие отряды в разные стороны, чтобы выяснить, куда бежал хорезм-шах. Они грабили каждый город и каждую деревню, жгли, опустошали и не щадили никого – ни женщин, ни стариков, ни детей.
Мухаммед снова собрал значительные отряды. В равнине Даулетабад, в окрестностях Хамадана, уже имея двадцать тысяч всадников, хорезм-шах внезапно был окружен татарами. Они перебили большую часть его войска. Мухаммед, одетый в крестьянскую одежду, участвовал в бою на простой, но крепкой лошади. Это была последняя встреча хорезм-шаха с татарами. Хотя силы монголов не превосходили мусульманских, но шах не сумел добиться победы, думая только о своем спасении.
Некоторые татары, не узнав шаха, пустили в него стрелы, изранив его лошадь, но Мухаммед ускакал и скрылся в горах. Здесь татары окончательно потеряли следы хорезм-шаха.
Отсюда татары пошли дальше на запад, к Зенджану и Казвину, разбили хорезмийское войско под начальством Бек-Тегина и Кюч-Бука-хана и двинулись через Азербайджан к Муганской степи, где имели столкновение с грузинами.
Всюду, куда татары ни приходили, они не останавливались, брали только самое нужное им количество пищи и одежды, захватывали только золото и серебро и отправлялись дальше. Помня важность порученного им Чингисханом дела, они делали переходы и ночью и днем с самыми короткими остановками и шли по следам хорезм-шаха Мухаммеда.
В населенных пунктах татары отбирали лучших лошадей и на них устремлялись дальше. Каждый всадник ехал о-двуконь, а некоторые имели несколько лошадей. В пути, во время скачки, татары пересаживались с одного коня на другого и поэтому могли сутками пробегать огромные расстояния, появляясь внезапно там, где их не ждали.
Кто мне отдаст мои войска
И отомстит за пораженье?
Кто возвратит мои владенья,
Кто их отнимет у врага?
Шах Мухаммед прибыл в округ Диануй и скрытно остановился около города Амоля. Местные эмиры явились к нему с выражением почета и заявили о своей готовности ему служить. Из прежней большой свиты у шаха почти никого не осталось. В крайнем изнеможении, совсем больной, совещался он со старейшими эмирами, которые пользовались его доверием, и, полный отчаяния, все твердил:
– Найдется ли на земле спокойное место, где бы я мог передохнуть от татарских молний?
Тогда все признали, что будет наилучшим, если шах сядет в лодку и найдет себе убежище на одном из островов Абескунского моря. Последовав этому совету, хорезм-шах переехал на небольшой одинокий остров в море, совершенно пустынный, без признаков жилья.[112]
На этот остров вскоре прибыли сыновья Мухаммеда Озлаг-шах, Ак-шах и Джелаль эд-Дин. Здесь хорезм-шах написал указ, в котором вместо малолетнего Озлаг-шаха он назначил наследником престола Джелаль эд-Дина, которого раньше преследовал и унижал.
– Сейчас только один Джелаль эд-Дин способен спасти государство, – признался Мухаммед. – Он не боится врагов, а, наоборот, сам ищет битвы с ними. Клянусь, что если после побед Джелаль эд-Дина Аллах вернет снова могущество мне, то тогда милосердие и правда одни только будут царить в моих владениях.
Затем хорезм-шах опоясал Джелаль эд-Дина своим мечом с алмазной рукоятью и дал ему звание султана. Младшим его братьям он приказал поклясться в верности ему и послушании.
Получив меч хорезм-шаха, султан Джелаль эд-Дин сказал:
– Я получаю в управление царство Хорезма, когда его захватили татары. Я вступаю в начальствование над войсками, от которых осталось только имя – они рассеяны, как листья после бури. Но в эту темную ночь, опустившуюся над мусульманскими странами, я зажгу в горах боевые призывные огни и стану собирать смелых.
Джелаль эд-Дин простился с отцом и устремился обратно для новых битв. Уехали и все остальные, а Мухаммед остался один на песчаном островке Абескунского моря.
Когда от берега отъезжала неуклюжая осмоленная лодка, хорезм-шах Мухаммед стоял на песчаной косе и смотрел, потемневший и задумчивый. Гребцы-туркмены поднимали большой серый парус, а сыновья шаха и астрабадский эмир стояли в лодке, сложив руки на животе, не смея повернуться, пока на них был устремлен взгляд падишаха.
Парус наполнился ветром, лодку качнуло, и, ныряя в волнах, она стала быстро удаляться в сторону туманных голубых гор.
Теперь у хорезм-шаха были порваны последние связи с его родиной и с вечно недовольными, бунтующими подданными. Ему больше не угрожали ни татарские набеги, ни мрачная тень рыжего Чингисхана. Сюда уже не доберутся мчавшиеся по пятам Мухаммеда неутомимые Джебэ и Субудай.
Здесь, среди беспредельной морской равнины, можно будет с горечью вспомнить прошлое, спокойно оценить настоящее и не торопясь обдумать будущее. На целый месяц хорезм-шах обеспечен едой: астрабадский правитель поставил в лощине между песчаными холмами войлочную юрту, прислал котел, мешок риса, бараньего сала, кожаное ведро, топор и другие необходимые вещи. Теперь шах станет дервишем; он сам будет варить себе ежедневную пищу.
Лодка была уже совсем далеко, а Мухаммед все еще стоял, погруженный в думы, потом лег на сухой горячий песок и задремал, пригретый солнцем и обвеваемый легким морским ветром.
Шорох и шепот заставили шаха очнуться. Ему послушались слова: «Он большой, он сильный…»
Чьи голоса могли прозвучать на этом пустынном острове? Опять враги? Шах очнулся. На бугре, среди кустов седой травы, мелькнула и сейчас же скрылась голова в черной овчинной шапке. У Мухаммеда с собой не было оружия – лук, стрелы и топор находились в юрте. Шах быстро поднялся на бугор. Несколько человек в отрепьях, босоногие, бежали через глинистую площадку, а среди них неуклюже ковыляло на четырех обрубках какое-то страшное существо.
«Я приказал астрабадскому правителю доставить меня на совершенно пустынный остров! Откуда эти люди?» С тревогой Мухаммед направился к своей юрте. Над нею вился дымок. На площадке перед юртой полукругом сидели около десяти чудовищ. Что это были за лица, почти потерявшие подобие человека! Распухшие, красные львиные морды, с огромными нарывами и язвами.
– Кто ты? – закричал один из сидевших. – Зачем ты прибыл сюда? Нас отовсюду изгоняют, и мы заняли этот остров.
– А кто вы?
– Мы – проклятые Аллахом. Сегодня мы приехали на этот остров и здесь будем рыбачить.
– Разве ты не видишь? Мы все прокаженные; еще живые, мы разваливаемся, как мертвецы. Смотри, вот у этого отвалились все пальцы. У этого отпали ступни ног и руки до локтей, и он ходит на четвереньках, как медведь. У этого вытек глаз, а у этого распался язык, и он стал немым.
Мухаммед молчал и думал с тоской о лодке, которая черной точкой удалялась к далекому берегу.
– Мы все молились, чтобы Аллах помог нам. Он пожалел нас и прислал тебя.
– Чем же я могу помочь вам?
Один из сидевших встал. Он казался сильнее и выше других и в руке держал топор.
– Я шейх нашего братства, и здесь, в царстве проклятых, все должны мне повиноваться. Кто не выполнит моего приказа, будет убит. Ты здоров и крепок. Мы тебя принимаем в нашу общину, и ты будешь таскать сети, носить воду и дрова. Не все из нас могут делать это. В этой юрте, посланной нам Аллахом, мы нашли котел, рис, муку, кувшин с маслом и баранье сало. Теперь ты будешь жить с нами и снимешь свою одежду; ее мы будем носить все по очереди, а тебе одежда не нужна.
Мухаммед повернулся и, задыхаясь, побежал к берегу. Прокаженные пошли за ним и, собравшись на вершине бугра, наблюдали. Хорезм-шах прошел на песчаную косу, собрал там сухие ветки, выброшенные морем, сложил костер и разжег огонь. Столб густого дыма, клубясь, потянулся в небо.
«Этот дым увидят с берега, сюда приплывет лодка и увезет меня обратно на землю, – бормотал Мухаммед и думал только о лодке, которая затерялась в туманной дали. – Пусть там война, пусть там рыщут татарские всадники, но там живые, здоровые люди. Они враждуют, страдают, плачут, смеются, и жить среди них будет радостью после этого острова живых мертвецов».
Через пятнадцать дней, согласно обещанию, к острову приплыла лодка. В ней прибыл с несколькими джигитами полководец хорезм-шаха Тимур-Мелик. Не сразу удалось найти хорезм-шаха. Он лежал на берегу, совершенно обнаженный. На голове у него сидела ворона и клевала глаза.
Тимур-Мелик обошел остров и нашел спрятавшихся в кустах испуганных прокаженных. Он спросил их, что случилось на острове. Они рассказали:
– Мы видели, что все приехавшие в лодке кланялись до земли этому человеку, оставшемуся на нашем острове, и называли его падишахом. А мы хорошо знаем от стариков, что если прокаженный наденет платье, в котором ходил шах или султан, то больной станет здоровым и раны его залечатся. Только потому мы сняли платье с этого человека. Мы звали его обедать с нами, приносили ему еду, но он отказывался есть, все время жег костер и лежал вот так молча, как сейчас. Все его одежды целы. Мы убедились, что этот человек не был султаном, потому что никто из нас не выздоровел.
– Позволь, мы перебьем их! – воскликнул один джигит.
– Только не нашими саблями, чтобы не запачкать светлые клинки их отвратительной кровью, – ответил другой воин и пронзил стрелой живот шейха прокаженных. Тот с отчаянным криком бросился бежать, а за ним побежали и все остальные прокаженные.
– Оставьте их! – крикнул Тимур-Мелик. – Они уже наказаны Аллахом. Я гораздо несчастнее их! Всю жизнь я дрался за величие шахов Хорезма. Я проливал свою кровь, веря, что хорезм-шах Мухаммед – новый непобедимый Искендер и что в день народного горя он поведет бесстрашные мусульманские войска к славным победам. Теперь мне стыдно моих ран, мне жаль юных лет, бесполезно потраченных на защиту лживого миража пустыни. Вот лежит тот, кто имел огромное войско и мог покорить вселенную, а теперь он не в силах пошевельнуть рукой, чтобы отогнать ворону. Он лежит, всеми забытый, не имея шаровар, чтобы прикрыть наготу, и горсти родной земли для своей могилы. Довольно мне быть воином! У меня не хватает слез, чтобы смыть горькие ошибки, которые жгут меня.
Тимур-Мелик выхватил свою кривую саблю, наступил на нее ногой и переломил. Он сам обернул тело хорезм-шаха тканью своего тюрбана и прочел над ним единственную короткую молитву, которую знал. Джигиты вырыли ножами в песке яму и похоронили в ней труп хорезм-шаха Мухаммеда, бывшего самым могущественным из мусульманских владык и окончившего свою жизнь бесславно, как дрожащий под ножом мясника козленок.
Тимур-Мелик покинул остров и отправился со своими джигитами на поиски султана Джелаль эд-Дина, чтобы рассказать ему о смерти его отца. Говорят, что потом много лет он скитался простым дервишем, бродя по Аравии, Ирану и Индии.[113]
– Гребите сильнее! Ну-ка еще!
Поставленная носом против течения лодка боролась со стремительными потоками Джейхуна и медленно приближалась к берегу.
«Смотреть за шахским конем на чужбине – подумаешь! Лучше голодать на родине! – размышлял Курбан. – Такая же радость, как у перепелки сидеть в шелковой клетке над дверью ашханы. Падишах мне подарил золотой динар. Такой день бывает раз в жизни. Но как донести этот динар до дому? Только держа его во рту за щекой. Он же приказал отправить лодки вниз по реке до Хорезма… Нет! Туда я не поплыву. Нет, Курбан не хочет больше ни воевать за шаха, ни убегать. Так можно добежать и до великого Последнего моря, а затем куда? Курбан хочет вернуться на свою пашню и увидеть своих детей…»
И Курбан посматривал на оставленный им скалистый берег, где еще виднелся на вершине бугра Мухаммед на гнедом коне. Курбан соскочил в воду и выбрался на берег. Из крепости вниз по холму бежали обезумевшие люди с узлами на плечах; отталкивая друг друга, они прыгали в лодки и повторяли:
– Татары близко! Скорее спасайтесь!
Никому не было дела до Курбана. Курбан побежал вдоль берега, добрался до шалаша, где жил с другими перевозчиками, нашел в соломе свой мешок с сапогами, оглянулся еще раз на реку и увидел, что лодки одна за другой отталкиваются от берега. Тут же он, не колеблясь, вступил на тропу новых испытаний.
Он поднялся на холм к стенам крепости. Оттуда он увидел, как по желтой каменистой равнине убегали красные и полосатые халаты, спасавшиеся врассыпную, а еще дальше приближалось облако пыли.
«Это татары», – понял Курбан и бросился вперед по сухой степи, не замечая, что камни и колючки ранят его босые ноги.
«Там впереди холм, за ним должны быть овраги. Татары займутся крепостью и переправой. На что им Курбан?»
Он добежал до одинокой могилы с высоким шестом, притаился за ней, отдышался и стал высматривать.
В пыли он уже различал всадников в рыжих тулупах, пригнувшихся к шеям мчавшихся коней. На некоторых блестели железные пластинки панцирей. Уже доносился рев татар, дикие выкрики «кху-кху-кху!» и топот ног тысячи низкорослых запыленных коней.
Некоторые всадники отделились от толпы, скакали прямо по равнине, пересекая путь убегавшим. Взлетали блестящие мечи, люди падали, татары делали круг, останавливались и, не слезая, нагибались, подхватывали брошенные узлы и снова уносились, присоединяясь к войску.
Курбан ползком добрался до сухого оврага, скатился вниз и снова побежал.
Целый день тянулась пустынная равнина, иногда попадались заброшенные пашни. По дорогам встречались люди, то одинокие, то скитавшиеся группами. Узнав, что Курбан оттуда, из «долины скорби и слез», все останавливались и расспрашивали про судьбу Бухары, про бегство хорезм-шаха, приглашали к костру, делились лепешками, испеченными в золе, и жадно слушали.
Курбан рассказывал, как он дрался один с несколькими татарами, как он перебил всех и как под ним убили коня. Теперь он плетется домой, не желая ничего, только увидеть старый тополь в том месте, где арык поворачивает на его пашню, только бы снова приласкать своих детей…
Он наконец сам стал верить в свои рассказы, но умалчивал о том, как он переносил падишаха из лодки на берег, потому что все проклинали Мухаммеда, в день горя покинувшего родную землю. Отдав народ во власть монголов и татар, он побоялся умереть как джахид (мученик) на поле битвы.
В одном месте Курбан увидел много людей в овраге, подошел к ним, и они посторонились, дав ему место у огня. Все говорили о татарах и встречах с ними.
– Мы из одной деревни. У нас случилось такое дело. Собрались мы на улице человек с десяток потолковать. Тут въехал в деревню татарин. Он поскакал прямо на нас и давай рубить людей одного за другим. Ни один человек не осмелился поднять руку на одинокого всадника. А кто успел перелезть через забор, как мы, тот спасся.
– А вот что я слышал. Настиг татарин одного человека, работавшего в поле, и не было у татарина никакого оружия, чтобы прикончить его. Страшным голосом он закричал: «Положи голову на землю и не шевелись!» И что же! Человек лег на землю, а татарин поскакал к другой, заводной лошади, навьюченной награбленным добром, отыскал меч и, вернувшись, убил человека.
Так они сидели у костра и горевали о том, как страдает родной народ, и уделили Курбану кусочки лепешек и чашку горячей мучной болтушки.
Вдруг страшный, хриплый голос прокричал сверху над ними:
– Эй вы! Скрутите-ка друг другу руки за спиной!
Наверху, на краю оврага, на рыжем коне показался татарский всадник.
– Беда! Пришел день нашей погибели! – забормотали люди и принялись снимать пояса и покорно вязать подставленные руки.
– Стойте! – сказал Курбан. – Ведь он один. Неужели мы не убьем его и не убежим?
– Мы боимся!
– Когда мы сами перевяжем себе руки, он убьет нас. Давайте лучше убьем его! Может быть, нам удастся спастись.
– Нет, нет! Кто осмелится сделать это!
И все, дрожа, продолжали вязать себе руки.
Курбан, склонившись и протягивая перед собой узелок, точно хотел поднести дар, вскарабкался вверх по склону и подошел к татарину.
Всаднику уже было много лет. Седые редкие волосы свисали с подбородка. Лицо, обожженное ветром, избороздили морщины времени. Суженные глаза высматривали колючими осколками.
– Что это? – спросил всадник, наклоняясь к подаваемому узлу.
Курбан схватил его за голову и руку. Лошадь испугалась и бросилась в сторону. Курбан не отпускал татарина и волочился по земле, пока всадник не свалился. Тогда Курбан зарезал его ножом, как привык резать баранов.
Курбан встал и оглянулся. Из бывших у костра людей один со всех ног бежал прочь, другие, притаившись, высматривали из оврага. Потом подошли двое.
– Он уже не дышит, – сказал один, склонившись к татарину.
– Теперь надо честно разделить все, что на нем, – сказал другой и стал сдирать с убитого овчинную шубу, надетую без рубашки на голове смуглое тело.
Все направились к коню и помогли Курбану поймать его. Тут Курбан сказал:
– Вы берите все, что хотите, а рыжий конь будет мой. Вы же видите, что это не монгольский, а наш, крестьянский, уворованный конь. На нем я буду пахать землю.
– Бросим лучше жребий, – сказал один, наматывая на руку повод коня.
– Смотри, татарин жив, он встает! – крикнул Курбан, и человек, испугавшись, бросил повод и побежал.
Курбан отвязал и скинул на землю все мешки и сумки, бывшие на коне, кроме одной, самой тяжелой. Вскочив на седло, он крикнул:
– Какие вы джигиты! Вы – испуганные жуки, убегающие от поднятой палки. Если бы у вас были львиные сердца, то мы бы вместе не только выгнали всех татар и монголов, но и всех хорезм-шахов, султанов, беков и ханов, захвативших наши земли. А вы – тараканы, прячетесь в щели и боитесь каждого шороха! Конечно, самый последний татарин вас раздавит. Прощайте и вспоминайте Курбана-Кызыка, богатыря вселенной! – Махнув рукой, Курбан поскакал через поле.
Чем ближе Курбан подъезжал к Бухаре, тем больше встречалось разрушенных селений и обглоданных трупов. Разжиревшие собаки с отвисшими животами медленно отходили прочь от трупов, волоча хвосты, и ложились без лая.
В пустынном месте Курбан развязал оставшийся на седле кожаный мешок татарина, надеясь, что в нем он хранил награбленное золото. Там оказались три обыкновенных кузнечных молотка разной величины, напильник, клещи, узелок с пшеном, кусок вареного мяса и десяток лепешек. Где же золото? В свернутой тряпке Курбан нашел кожаный кошелек. В нем были деньги – не золото, а горсть серебряных и медных монет. Все-таки и эти дирхемы пригодятся в хозяйстве, да еще сохранился за щекой золотой динар хорезм-шаха.
Возле некоторых селений на пашнях уже работали поселяне. Они жаловались Курбану, что теперь в арыках вода поступает неправильно и редко, некоторые поля засохли, на других разлившаяся вода размыла вспаханную и засеянную землю. Повсюду образовались новые овраги.
Уже недалеко от родного дома, в одном безлюдном селении, Курбан встретил знакомого крестьянина Кувонча. Тот указал на груду закоптелых камней и золы.
– Вот все, что осталось от моего дома! – говорил Кувонч, грустно кивая головой. – Я хожу кругом и зову моих детей, а они не приходят. В тот день, когда прискакали монголы, я был в поле. Я увидел дым, обезумевших соседей и побежал за ними, думая, что и моя семья убежала с другими. Когда я вернулся ночью, отыскивая свой дом, – ничего не осталось, кроме этих камней и горячего пепла. Я не знаю, увезли монголы моих детей или все они погибли в пламени… Но, может быть, они еще вернутся?..
Полный тревоги, Курбан поехал дальше и уже в темноте оказался около старого тополя, где отводная канавка поворачивала к его пашне.
В арыке текла вода. В безмолвной ночи при бледном сиянии месяца он приблизился к дому. Ворота во двор были раскрыты настежь. Он соскочил с коня, поставил его под навесом и пошел к двери дома. Она была забита поперечной доской. Ни шороха, ни вздоха за дверью…
Даже собака не встретила его…
Курбан насобирал охапку соломы и бросил коню. Затем по знакомым выступам стены взобрался на крышу. Там прилег на груде старых стеблей джугары. Засыпая, он слышал слова, сказанные Кувончем: «Они, может быть, еще вернутся?»
Рано утром, когда, прохваченный холодным ветром, Курбан ворочался на крыше хижины, до него донесся странный звук, похожий на отдаленный стон. Курбан прислушался. Стон повторился. Он доносился снизу. Кто стонет? Израненный татарами? Или, может быть, умирающий татарин?
Курбан спустился с крыши и бросился к коню. Тот уже съел всю солому и нетерпеливо перебирал ногами. Курбан достал из кожаной сумки молоток. Высадив дверь хижины, он вошел внутрь. Там было темно. Он пошарил руками по лежанке и наткнулся на тело. Ощупал лицо и узнал мать. Она лежала, как мертвая; тихий голос простонал:
– Я знала, сынок, что ты вернешься. Курбан не бросит нас…
– А где остальные?
– Все убежали туда, к горам, а я осталась сторожить дом, да совсем обессилела. Меня, верно, приняли за мертвую и дверь заколотили. Да, сынок, теперь, когда ты вернулся, все поправится…
Курбан отыскал горшок, принес воды из канавки, собрал колючек. Он развел огонь в очаге и поставил горшок, насыпав в него пшена. В хижине стало светло и тепло. Мать лежала, худая и слабая, не в силах сделать движение. Ее нос заострился, и сухие обтянутые губы шептали:
– Вот ты и пришел, сынок!
Курбан отвел коня на пустырь, стреножил его и оставил пастись. Рядом был его участок пашни, такой клочок, как ладонь, – как с него прокормить семью? А еще приходилось отдавать половину урожая владельцу земли – беку! Участок уже зарос сорняком. Дальше тянулись знакомые участки соседей. И они заросли сорной травой, а людей нигде не было видно. Домик с сараем старого кузнеца-заики Сакоу-Кули стоял вдали, обгорелый, с закоптелыми стенами, а на деревьях, окружавших дом, листья от пожара завяли и сморщились.
Но вот одинокий человек медленно шагает по полю, останавливается, взмахивает кетменем, вероятно, исправляет канавку.
– Ойе! – закричал Курбан.
Человек выпрямился, поднес руку к глазам, всматриваясь.
– Ойе! Курбан-Кызык! – закричал он, и оба поспешно направились вдоль канавки навстречу друг другу и протянули руки, прижавшись правым плечом. Это был сосед, старый Сакоу-Кули, имевший уже внуков.
– О, какие времена! – сказал старик, утирая рукавом глаза.
– Здорова ли твоя семья, жива ли корова, работает ли осел, плодятся ли овцы? – спросил Курбан.
– Пришли эти завернутые в шубы люди, угнали соседний скот, увезли поперек седла четырех моих овец и одну мою внучку, а остальная семья убежала в горы. Я все жду их, если только они не погибли от голода. А корова и осел спаслись.
– А где моя семья? – спросил Курбан. Дыханье его остановилось, пока он ждал ответа.
– Для тебя есть радость – твоя жена вчера вернулась и ночевала в развалинах моего бедного дома. Вот она уже идет через поле…
И Курбан увидел вдали знакомую красную одежду жены. Почему она идет пошатываясь? Курбан сразу сделался серьезен и важен – ведь он глава семьи, должен собрать всех под свою руку и снова наладить развалившееся хозяйство.
– Ну что же, Сакоу-Кули, – сказал он старику. – У тебя есть корова и осел, у меня конь. Мы их запряжем вместе и распашем наши клочки земли. Кругом война, набеги; вчера были кипчакские беки, сегодня монгольские ханы. Когда же мы от них избавимся? Но мы, земледельцы, не можем ждать. Наше дело – сеять хлеб; если мы сами о себе не позаботимся, то кто же нас прокормит?
– Верно сказал! Терять времени нельзя: земля требует семян, плуга и воды!
Весной этого страшного года Дракона (1220) весь Мавераннагр уже находился под властью Чингисхана. Как старательный хозяин, получивший в свое владение ценное наследство, монгольский каган стал заботиться об установлении порядка и мирной жизни. Во всех городах Чингисхан поставил татарские гарнизоны, назначил туземных хакимов и к ним приставил своих монгольских правителей, чтобы все видело, все знало недремлющее око великого кагана.
Некоторые крестьяне, еще напуганные и недоверчивые, стали постепенно возвращаться в свои поселки и принялись за обработку полей. Но порядок восстанавливался медленно: по всей стране бродили шайки голодных бездомных беженцев, и вслед за монголами, в поисках еды, они также грабили разоренные селения.
Оставались еще непокоренными только низовья Джейхуна, коренные земли Хорезма, где находилась богатая столица хорезм-шахов Гургандж – она оставалась в середине владений монгольских, подобно шатру с перерезанными веревками. Чингисхан решил наложить свою руку на эти земли и поручил завоевание этой области своим трем сыновьям: Джучи, Джагатаю и Угедэю. Им он выделил значительные части своего войска. Джагатай и Угедэй пошли на Хорезм с юга, берегом реки Джейхуна, а всегда непокорный Джучи стал медлить, оставаясь со своими отрядами около Дженда, где он занимался охотой на диких ослов и отбирал коней у кочевников, требуя только белых и саврасых, любимых каганом.
Чингисхан приостановил поход своего главного войска и решил провести зиму на берегах реки Джейхуна. Он отправил в Гургандж Данишменд-хаджиба, одного из передавшихся на его сторону сановников хорезм-шаха. Тот прибыл к старой царице Туркан-Хатун и объявил ей, что великий каган воюет не с нею, а только с ее сыном, Мухаммедом, хорезм-шахом, и не столько из-за преступлений, которые тот совершил, сколько желая наказать его за непослушание и за оскорбления, нанесенные им своей матери. Данишменд-хаджиб еще добавил, что если Туркан-Хатун выразит покорность, то Чингисхан обещает не трогать и не разорять областей, находящихся под ее властью.
Но разве коварная царица Туркан-Хатун могла поверить монгольскому владыке, который был честен только со своими монголами, а на всех других людей смотрел, как охотник, который играет на дудочке, приманивая козу, чтобы ее схватить и приготовить из нее кебаб.
Одновременно с прибытием Данишменд-хаджиба в Гургандж прибыли лодки из Келифа. В одной из них находился переодетый простым батраком Инаньч-хан, который привез письмо от хорезм-шаха. Падишах извещал мать, что покидает заставы на берегу Джейхуна. Он удаляется в Хорасан, чтобы собрать там большое войско, и зовет Туркан-Хатун выехать к нему со всем его гаремом, не доверяя Чингисхану
Это известие настолько встревожило Туркан-Хатун, что она даже перестала прикладывать к своим глазам примочки, которыми старалась сделать их более красивыми. Поняв, что оставаться в Хорезме опасно, она приказала навьючить большой караван, собрала всех жен и детей хорезм-шаха, нагрузила верблюдов ценностями и направилась через каракумские пески на юг, к горам Копет-Дага.
Перед отъездом старая царица решила обезопасить своих внуков от возможных впоследствии соперников. Она приказала главному палачу: всех юных заложников, живших при шахском дворе, не считаясь с их возрастом, вывезти на лодках на глубокое место реки Джейхуна и там сбросить в воду с большими камнями на ногах. Все двадцать семь мальчиков и юношей, сыновья крупных феодальных правителей Хорезма, были утоплены.
Из всех заложников Туркан-Хатун сохранила жизнь одному Омар-хану, сыну владетеля Язера[114] в земле Туркменской. Она сделала это только потому, что сама направлялась туда, а Омар-хан и его слуги знали дорогу через пустыню. Во время трудного перехода через пески Каракумов, длившегося шестнадцать дней, они верно и безропотно служили старой шахине.
Но когда караван уже приближался к границам Язера и за песками показались скалистые вершины гор, Туркан-Хатун, выждав, когда Омар-хан заснул, приказала отрубить ему голову.
Она направила караван к неприступной крепости Илаль, расположенной на вершине одинокой скалы. Здесь она пребывала со всем своим двором, пока поблизости не появились передовые монгольские отряды, искавшие шаха Мухаммеда.
Один из начальников охраны шахини предложил ей немедленно бежать оттуда под покровительство ее внука Джелаль эд-Дина, собиравшего в Иране бойцов для борьбы с монголами. Все только и говорили о его мужестве, о силе его войска, о том, что он сумеет прогнать врагов.
– Никогда! – воскликнула в ярости старуха. – Лучше мне погибнуть от меча монгола! Как? Чтобы я унизилась до того, чтобы принять милость от сына ненавистной мне туркменки Ай-Джиджек? Чтобы я жила под его покровительством, пока у меня имеются внуки моей благородной кипчакской крови? Лучше я попаду в плен к Чингисхану и перенесу у него унижение и позор.
Вскоре примчались монголы и осадили крепость. Они построили вокруг скалы сплошную ограду, отрезав у осажденных всякую связь с остальным миром. Осада продолжалась четыре месяца, и когда в цистернах и погребах высохла последняя припасенная вода, Туркан-Хатун решила сдаться. Монголы захватили вместе с шахиней-матерью весь гарем и малолетних сыновей хорезм-шаха. Все мальчики были тут же зарезаны, а дочери и жены шаха и сама Туркан-Хатун отправлены в лагерь Чингисхана. Всю же свиту и охрану монголы перебили.
Монгольский владыка немедленно раздал дочерей хорезм-шаха своим сыновьям и приближенным, а злобную шахиню Туркан-Хатун держал для показа на своих пирах. Она должна была сидеть около входа в шатер и петь жалобные песни; Чингисхан бросал ей обглоданные кости.
Так питалась Туркан-Хатун, бывшая раньше самодержавной повелительницей Хорезма и называвшая себя «владычицей всех женщин вселенной».
Пока не рассыплешь зерна, не снимешь жатвы; пока не рискнешь жизнью, не победишь врага.
Расставшись с хорезм-шахом, Джелаль эд-Дин и его братья от другой матери, Озлаг-шах и Ак-шах, в сопровождении семидесяти всадников пробрались в Мангышлак. Местные кочевники дали свежих лошадей. На них молодые ханы прошли Каракумы и достигли Гурганджа, столицы Хорезма.
Там они объявили знатнейшим бекам, что хорезм-шах Мухаммед отменил завещание и назначил своим преемником султана Джелаль эд-Дина. Хотя бывший наследник Озлаг-шах и подтвердил это, но кипчакские беки не захотели примириться с султаном некипчакской крови. Тайно сговорившись, они решили убить Джелаль эд-Дина. Его предупредил о заговоре прибывший из Келифа Инаньч-хан.
– Что мне делать в этом городе скорпионов и тарантулов, где даже перед лицом опасности нет единства! – сказал Джелаль эд-Дин.
Ночью, в сопровождении Тимур-Мелика и трехсот туркмен, он незаметно покинул Гургандж и направился на юг через Каракумы.
В несколько дней маленький отряд прошел тяжелый путь, на котором караваны делают шестнадцать ночлегов, и достиг города Нессы. Посланный вперед разведчик донес, что на зеленом лугу у подножия хребта Копет-Дага видны какие-то юрты и рядом пасутся стреноженные кони необычной породы. По-видимому, это монголы, и их не менее семисот человек.
Тимур-Мелик сказал:
– Хотя после трудного перехода наши кони утомлены, но сил у них хватит, чтобы ворваться в монгольский лагерь. У нас должно хватить уменья изрубить врагов.
– Смелого догоняет удача! – ответил Джелаль эд-Дин.
Вынырнувший внезапно из песков отряд туркмен Джелаль эд-Дина с отчаянной яростью набросился на монгольский лагерь. Схватка была горячая, обе стороны рубились, не щадя жизни. Монголы не выдержали и бежали в беспорядке, прячась в подземных водопроводных канавах (кяризах). Только немногим удалось спастись.
Это было первое столкновение, в котором туркмены одержали победу над монголами. До этого монголы внушали всем такой ужас, что их считали непобедимыми.
Джелаль эд-Дин сказал:
– Если бы монголы не стояли лагерем на открытой равнине, а находились за крепостными стенами Нессы, то мы на своих измученных конях никогда бы не проскользнули мимо. Скорее ловите их коней и седлайте! Путь наш еще долог.
Все всадники спешно пересели на свежих монгольских коней и горными тропами направились на юг, к городу Нишапуру.
Через несколько дней, опасаясь предательства кипчакских ханов, к Нессе прибыли из Гурганджа два других сына хорезм-шаха: Озлаг-шах и Ак-шах. Их сопровождала большая свита; они пытались пройти незамеченными мимо монгольского сторожевого отряда, но были окружены и все перебиты.
Тем временем Джелаль эд-Дин, нигде не останавливаясь, направлялся все дальше, через Нишапур, Зузен и Гератскую область. Начальник одной горной крепости предлагал ему в ней остаться, полагаясь на неприступность древних стен. Джелаль эд-Дин ответил:
– Полководец должен действовать в открытом поле, а не запираться в стенах. Как бы ни была сильна крепость, монголы найдут способ овладеть ею.
Прибыв в Буст, Джелаль эд-Дин имел уже значительный отряд, собранный из воинов рассеявшейся армии хорезм-шаха. Здесь он соединился с отрядом Амин-ал-Мулька, прогнал отряд монголов, осаждавших Кандагар, и прибыл в Газну, главный город удела, назначенного ему когда-то хорезм-шахом. Там он принял клятвы верности от всех местных беков.
У Джелаль эд-Дина теперь было около тридцати тысяч туркменских воинов. Столько же присоединилось к нему афганцев, карлуков и воинов других племен.
С этим войском в шестьдесят тысяч пеших и конных бойцов Джелаль эд-Дин выступил навстречу монголам и расположился лагерем у города Первана, на истоке речки Лугар, впадающей в Кабул.
Отсюда он сделал набег на Тохаристан и разгромил монгольский отряд Мукаджека, осаждавшего крепость Вариан. Монголы потеряли там до тысячи человек убитыми, поспешно переправились через реку Пяндшир, разрушая за собою мосты, и вернулись к Чингисхану.
Джелаль эд-Дин отправил к Чингисхану гонца с коротким письмом: «Укажи место, где мы встретимся для битвы. Там я буду тебя ждать».
Чингисхан на письмо не ответил, но обеспокоился поражением отряда Мукаджека и смелостью Джелаль эд-Дина. Он послал против него сорок тысяч всадников под начальством своего сводного брата Шики-Хутуху-нойона.
Джелаль эд-Дин смело двинулся навстречу монголам. Битва произошла в долине на расстоянии одного фарсаха (7 км) от Первана. Перед началом боя Джелаль эд-Дин дал войску такой приказ: «Богатыри, берегите силы коней до тех пор, пока не забьют барабаны. Только тогда садитесь в седло. До того сражайтесь пешими, привязав поводья коней за спиной к поясу».
Битва продолжалась два дня. Шики-Хутуху-нойон, видя, что его монгольские воины устали и выбиваются из сил, а одолеть противника не могут, на второй день прибегнул к хитрости. Он приказал приготовить из войлока куклы и посадить их на запасных коней. Сначала уловка подействовала и мусульманские войска заколебались, но Джелаль эд-Дин ободрил воинов, и они снова продолжали упорно сражаться.
Наконец Джелаль эд-Дин приказал ударить в барабаны. Все стали садиться на коней. Он повел своих всадников в атаку. Сам бросился в середину монгольского войска и расколол его. Тогда монголы обратились в бегство, «высекая искры копытами коней».[115] Всадники Джелаль эд-Дина на неутомленных конях легко догоняли и избивали убегавших врагов. Только с незначительными остатками разгромленного войска Шики-Хутуху-нойон вернулся в лагерь Чингисхана.
Слава о битве при Перване и разгроме непобедимых монголов пронеслась через горные хребты и долины. Монгольский отряд, осаждавший крепость Балх, немедленно снял осаду и ушел на север. В некоторых городах, занятых монголами, жители восстали и перебили монгольские гарнизоны. Тогда Чингисхан прибегнул к своей необычной хитрости: он подослал лазутчиков к ханам, союзникам Джелаль эд-Дина, и обещал им верблюдов, нагруженных золотом, если они покинут смелого султана.
Вскоре в лагере Джелаль эд-Дина при дележе добычи из-за пустяков произошли раздоры. В споре за арабскую лощадь один кипчакский хан ударил плетью по голове Аграка, предводителя большого отряда, и Джелаль эд-Дину не удалось их примирить. После этого и Музафар-Малик, предводитель афганцев, и Азам-Мелик с карлуками, и Аграк с воинами Кельджа, поверив коварству Чингисхана, отделились от войска Джелаль эд-Дина, жалуясь на высокомерие и грубость кипчаков, которые смеют бить плетьми воинов других племен:
– Эти самые тюрки (то есть кипчаки) раньше боялись монголов. Они уверяли, что монголы не похожи на обыкновенных людей, что они непобедимы, потому что удары мечей не могут их поранить. Поэтому монголы будто бы не страшатся никого на свете и нет другой силы, которая могла бы бороться с ними. А теперь, когда мы разбили монголов и все увидели, что и монгольское племя так же, как и все люди, может быть ранено и истекать такой же, как у всех, кровью, – теперь кипчаки переполнились хвастовством и стали оскорблять нас, тех, кто помог им в битве…
Джелаль эд-Дин ничего не мог поделать. Тщетно он доказывал, что Чингисхану легко будет разбить противников, нападая на каждого в отдельности, – его уверения были напрасны, и половина войска от него ушла. Он остался только с туркменами Амин-ал-Мулька.
Когда Шики-Хутуху-нойон, вернувшись к Чингисхану, рассказывал ему подробности битвы при Перване, Чингисхан оставался, как всегда, невозмутимым и непроницаемым. Он только сказал:
– Хутуху привык быть всегда победоносным и одолевающим. Теперь, испытав горечь поражения, он станет более внимательным и опытным в военных делах.
Однако Чингисхан не медлил, стянул к себе все войска, какие только мог собрать, и выступил с огромной силой. Он гнал всадников с такой поспешностью, что в пути не было возможности сварить пищу. Каган шел прямо на Ганзу, и когда колесный путь кончился, он бросил весь обоз и двинулся тропами через горы.
Не буду звать тебя конем, буду звать тебя братом. Ты мне лучше брата.
После ухода союзных отрядов Джелаль эд-Дин уже не мог вступить с монголами в открытый бой, как хотел раньше, и направился на юг. Его задержала быстрая и многоводная река Синд,[116] стесненная горами. Султан искал лодки и плоты, чтобы переправить войско, но стремительные волны разбивали все суда о высокие скалистые берега. Наконец привели одно судно, и Джелаль эд-Дин пытался посадить в него свою мать Ай-Джиджек, жену и других спутниц. Но и это судно развалилось от ударов о скалы, и женщины остались на берегу вместе с войском.
Вдруг примчался гонец с криком: «Монголы совсем близко!» А ночь в это время все затянула своим черным покрывалом.
Чингисхан, узнав, что султан Джелаль эд-Дин ищет переправы через Синд, решил его захватить. Он вел войско всю ночь и на заре увидел противника. Монголы стали приближаться к войскам султана с трех сторон. Несколькими полукругами монголы остановились в виде согнутого лука, а река Синд была как бы его тетивой.
Чингисхан послал Унер-Гулиджу и Гугус-Гилиджу с их отрядами оттеснить султана от берега, а своему войску дал приказ: «Не поражайте султана стрелами. Повелеваем схватить его живым».
Джелаль эд-Дин находился в середине мусульманского войска, окруженный семьюстами отчаянных всадников. Увидев на холме Чингисхана, который оттуда распоряжался боем, султан бросился со своими джигитами в атаку с такой яростью, что погнал монголов, и сам монгольский владыка пустился в бегство, погоняя плетью коня.
Но дальновидный и осторожный Чингисхан перед битвой спрятал в засаде десять тысяч отборных воинов. Они вылетели сбоку, напали на Джелаль эд-Дина, отбросили его и понеслись на правое крыло туркмен, которыми начальствовал Амин-ал-Мульк. Монголы смяли его ряды, оттеснили их в середину войск, где все перемешались и стали отступать.
Затем монголы разбили также и левое крыло. Джелаль эд-Дин продолжал биться вместе со своими джигитами до полудня и, потеряв обычное спокойствие, бросался, как затравленный тигр, то на левое, то на правое крыло.
Монголы помнили приказ кагана: «не пускать в султана стрел», и кольцо вокруг Джелаль эд-Дина все сжималось. Он бился отчаянно, стараясь прорубиться сквозь ряды врагов. Поняв, что положение стало безнадежным, султан пересел на любимого туркменского коня, сбросил шлем и другие воинские доспехи, оставив только меч. Он повернул коня и с ним кинулся с высокой скалы в темные волны бурного Синда. Переплыв реку и взобравшись на крутой берег, Джелаль эд-Дин погрозил оттуда мечом Чингисхану и ускакал, скрывшись в зарослях.
Чингисхан от чрезмерного удивления положил руку на рот, показал на Джелаль эд-Дина сыновьям и сказал:
– Вот каким у отца должен быть сын![117]
Монголы, увидев, что султан бросился в реку, хотели вплавь пуститься за ним в погоню, но Чингисхан запретил.
Они перебили все войско Джелаль эд-Дина. Воины успели бросить в реку его жену и мать, чтобы те не достались монголам.
Остался в живых только семилетний сын Джелаль эд-Дина, захваченный монголами. Они поставили его перед Чингисханом. Мальчик, повернувшись боком к кагану, косился на него смелым, ненавидящим глазом.
– Род наших врагов надо вырвать с корнем, – сказал Чингисхан. – Потомство таких смелых мусульман вырежет моих внуков. Поэтому сердцем мальчишки накормите мою борзую собаку.
Палач-монгол, улыбаясь до ушей от гордости, что он может перед великим каганом показать свое искусство, засучил рукава и подошел к мальчику. Опрокинув его на спину, он в одно мгновение, по монгольскому обычаю, вспорол ножом его грудь; засунув руку под ребра, вырвал маленькое дымящееся сердце и поднес его Чингисхану.
Тот несколько раз, как старый боров, прокряхтел: «Кху-кху-кху!» – повернул саврасого коня и, сгорбившись, угрюмый, двинулся дальше вверх по каменистой тропинке.
После этой битвы при Синде султан Джелаль эд-Дин, скитаясь по разным странам, еще много лет продолжал удачно воевать с монголами, собирая отряды смельчаков. Но никогда ему не удалось стать во главе такого большого войска, чтобы оно могло одолеть монголов.
С того вечера, когда в Бухаре Махмуд-Ялвач спас Хаджи Рахима от мечей монгольского караула и разрешил ему держаться за полу его щедрости, дервиш всюду следовал за ним, а за дервишем следовал, как тень, его младший брат Туган.
Махмуд-Ялвач сделался главным советником нового правителя области Мавераннагр, сына Чингисова Джагатай-хана. Сам Джагатай больше занимался охотой и пирами, а Махмуд-Ялвач для него собирал подати, подсчитывал захваченные татарами ценности, отправлял в Монголию вереницы рабов, делал описи покинутых беками домов и поместий, обнародовал новые налоги и посылал для их сбора особых сборщиков.
Он призывал поселян возвращаться на свои земли и сеять хлеб и хлопок, обещая, что прежние беки на свои усадьбы не вернутся и платить им оброк за земли не придется.
Но все это он говорил, чтобы успокоить разбежавшийся народ, чтобы напуганные поселяне вернулись на свои пашни и чтобы прекратились нападения голодных и бродячих шаек на караваны. Потом обнаружилось, что все эти обещания были только приманкой и что вместо туркменских, таджикских и кипчакских беков постепенно землевладельцами стали монгольские царевичи и ханы, а вернувшиеся поселяне, как и раньше, стали работать у них батраками, отдавая им почти весь свой урожай.
Махмуд-Ялвач назначил Хаджи Рахима писцом своей канцелярии, и тот, оставив на время складывание сладкозвучных газелей,[118] усердно служил, каждый день с утра до темноты сидя на истертом большом ковре в ряду других писцов; на своем колене он составлял счета, описи имущества, приказы и другие важные бумаги.
Махмуд-Ялвач не платил дервишу никакого жалованья и однажды так сказал ему:
– Для чего тебе жалованье? Кто ходит около богатства, у того к рукам пристает золотая пыль…
– Но не к рукам поэта-дервиша, – ответил Хаджи Рахим. – На моем старом плаще накопилась только дорожная пыль от многолетних скитаний.
Тогда Махмуд-Ялвач подарил ему новый цветной халат и приказал являться к нему утром по четвергам накануне священного дня пятницы за тремя серебряными дирхемами на хлеб, чай и баню, чтобы на деловые бумаги не сыпалась пыль, собранная дервишем на бесконечных дорогах вселенной.
Другой бы на месте Хаджи Рахима считал себя счастливейшим: он жил в маленьком доме, брошенном хозяевами, и мог пользоваться им, как своим; возвратившись из канцелярии, он сидел на ступеньке крыльца перед виноградником, где на старых лозах наливалось столько янтарного винограда, что урожай его обеспечил бы владельца на целый год; около дома рос такой высокий платан, что тень его падала и на соседнюю мечеть и оберегала от зноя маленький домик дервиша. Тут же протекал арык[119], орошавший виноградные лозы, и в вечерней прохладе Хаджи Рахим учил алгебре и арабскому письму своего младшего брата Тугана.
Но Хаджи Рахим был искателем не благополучия, а необычайного, и на сердце его тлели горячие угли беспокойства. Вскоре он уже не мог мириться с той работой, какую исполнял. Каждый день в канцелярию приходили сотни просителей, обычно с жалобами на притеснения монголами мирных жителей; вся страна была во власти новых завоевателей, которые распоряжались народом, как волки в овечьем закуте.
Тогда Хаджи Рахим сказал себе: «Довольно, дервиш! Кто служит врагу родного народа, тот заслуживает проклятия вместо похвалы». И он отправился к Махмуд-Ялвачу, решив сказать ему правдиво все то, что сжигает его сердце.
Он нашел Махмуда в большом дворцовом саду, где тот подстригал у виноградной лозы сухие ветки и в этом находил отдых от своих забот. Махмуд выслушал дервиша и сказал:
– Ты хочешь покинуть родную мать, покрытую ранами и изнемогающую от страданий?
– Я не хочу служить поработителям народа…
– Вероятно, ты и меня считаешь злодеем за то, что я служу поработителям родного народа? Вот что я тебе отвечу на это. У нашего повелителя, великого кагана Чингисхана, есть главный советник, китаец Елю Чу-цай. Он всегда говорит, не боясь, правду Чингисхану. Он один останавливает его от напрасного избиения целых городов, объясняя: «Если ты перебьешь всех жителей, то кто же будет платить налоги тебе и твоим внукам?» И Чингисхан после его слов дает милость сотням тысяч пленных… То же самое я стараюсь делать около сына Чингисова, Джагатай-хана, чтобы спасти наш мусульманский народ от поголовного истребления. Ты видел лицо Джагатая? Какой безумной ярости полны глаза его! Каждый день на приеме он указывает пальцем на кого-нибудь со страшными словами: «Алыб-барын!»[120] – и несчастного уводят на казнь. А я каждый день стараюсь вырвать у него милость и пощаду.
– Я остаюсь на моей родине, – ответил Хаджи Рахим. – Но только дай мне другую работу: я не в силах больше писать счета одежд, покрытых пятнами крови, и видеть человеческие слезы.
– Хорошо, я дам тебе важное поручение.
– Я слушаю, мой господин.
– Мне сказали, что повелитель северных и западных стран Джучи-хан, старший сын Чингисов, получив в удел северные земли Хорезма, идет их покорять.
– Я могу только сказать: кузнецы и медники Гурганджа не отдадут без боя своего города, как это сделали жители Бухары и Самарканда.
– Мне нужно переслать Джучи-хану письмо, но по пути, в песках Кзылкумов, появились отряды, которые нападают на монголов и убивают их. Говорят, что во главе их стоит какой-то «черный всадник» Кара-Бургут на дивном черном коне. Он неуловим. Он появляется неожиданно в разных концах Кзылкумов, делая огромные пробеги, и внезапно бесследно исчезает. В населении пошли слухи, что сам шайтан помогает ему.
– Этот «черный всадник» доказывает, – сказал Хаджи Рахим, – что среди мусульман еще сохранились смелые джигиты.
– Я дам тебе письмо к самому Джучи-хану. Ты спрячешь это письмо так, чтобы ни монгольские караулы, ни «черный всадник» не перехватили его. Иначе ты себя и меня погубишь.
Хаджи Рахим опустил взор. «Что это за письмо, которое может погубить пославшего?» Он поднял глаза. На золотом небе заката переплелись виноградные листья. Махмуд-Ялвач стоял неподвижно, и его взгляд, казалось, проникал в мысли дервиша. Он положил руку на свою бороду, тронутую серебром времени, и легкая улыбка скользнула по устам его.
– Я доставлю письмо Джучи-хану, – сказал Хаджи Рахим, – и никто не прочтет его. Я выдолблю отверстие в моем посохе, вложу туда письмо и залеплю его воском. Но удастся ли добраться до великого хана? Он теперь воюет в Кипчакской степи, где рыщут шайки, убивая встречных. Я подобен букашке, которая здесь ползет у твоих ног по дорожке сада. Что со мной будет, когда я выйду из-под защиты твоей могучей руки? Я не боюсь «черного джигита», но на первой же заставе меня схватит монгольский караул и разрубит на части.
Махмуд-Ялвач нагнулся, поднял с дорожки красного жучка и положил себе на узкую белую ладонь. Жучок торопливо пробежал до конца пальца и, расправив крылышки, полетел.
– Подобно этому жучку, ты проберешься там, где не пройдут тысячи воинов. Ты, как священный дервиш, опять накинешь свой старый плащ, возьмешь покорного осла и нагрузишь его книгами. А чтобы тебя не задержали монгольские заставы, я выдам тебе золотую пайцзу с соколом.
– А что мне делать с моим младшим братом Туганом?
– Ты его возьмешь с собой как ученика. А там, в лагере Джучи-хана, он научится воинскому делу. Станет опытным джигитом. Да будет легка тебе дорога!
– Будь спокоен, я все сделаю.
– Когда ты окончишь свой путь, то помолись за меня, я человек старый, который тебе доброжелательствует.
Хаджи Рахим и Туган отправились в путь под вечер и примкнули к веренице поселян, возвращавшихся с базара с пустыми корзинами. Постепенно все спутники один за другим свернули в стороны, к своим обгоревшим селениям.
Хаджи Рахим шел ровной, размеренной походкой, напевая по привычке арабские песни. Туган уже сильно вырос. Из-под голубой чалмы, как подобает юноше, выбивался длинный черный завиток волос и падал на плечо. Он закинул за спину дорожный мешок и, опираясь на длинную палку, легко взбегал на встречные холмы и всматривался в даль, в уходящие в сизую дымку горы, оглядывался кругом, все стараясь заметить, все понять. Он жил теперь полной, счастливой жизнью, казавшейся особенно радостной после тяжелых месяцев, проведенных в мрачном сыром подземелье гурганджской тюрьмы.
Черный осел, поводя длинными ушами, семенил крепкими копытцами. В навьюченных на осла мешках хранились книги и свитки арабских и персидских поэтов и запас еды на несколько дней.
Иногда вдали показывалось облачко пыли, затем из-за деревьев появлялись несколько монгольских всадников, окружавших знатного начальника, «даругу», или охранявших медленно выступавших верблюдов, навьюченных мешками с зерном. Один из монголов отделялся от других, подлетал к Хаджи Рахиму и кричал:
– Ты кто? Куда идешь?
Хаджи Рахим молча сдвигал свою шапку на затылок, и на его лбу показывалась прикрепленная к тонкому обручу золотая пластинка с изображением летящего сокола. Тогда медленно опускалась поднятая рука с плетью, и монгол, воскликнув: «Байартай! Уррагш!»[121] – круто поворачивал коня и мчался догонять свой отряд.
А дервиш, надвинув на лоб свою остроконечную шапку, снова шагал и запевал новую песню:
Шагай же вперед, мой черный Бекир, под пенье,
Туда, где душе скитаться живой опасно.
Довольно людей в постели своей скончалось,
Лишь трусам упасть на красный песок ужасно…
В пустынном месте из-за холма неожиданно вылетели четыре всадника и остановились поперек тропы.
– Стойте! – закричал один из них, старик с глубокими морщинами на загоревшем до черноты лице. – Как твое имя?
– Довольство, простор и благополучие тебе! – ответил дервиш. – Почему тебе нужно мое имя?
– Я узнал тебя! От меня не уйдешь! Ты был писцом у мусульманина Махмуд-Ялвача, постыдно продавшегося монголам. Ты помогал ему грабить народ и за это сейчас испытаешь острое лезвие моего меча.
– В твоих словах две капли чистой истины, а все остальное мутный поток черной лжи.
– Как лжи? – воскликнул яростно старик и вытащил из ножен кривую саблю.
– Верно, что я был писцом у почтенного мусульманина Махмуд-Ялвача, верно, что я достоин смерти и ее увижу, ибо кто сможет убежать от нее? Но я никогда никого не грабил, а только записывал на длинных свитках награбленное монголами и писал прошения всем обиженным, кто приходил к Махмуд-Ялвачу с жалобами и просьбами заступиться.
– Если ты, дервиш, не хочешь потерять здесь, на этом месте, твой колпак вместе с головой, – продолжал кричать старик, – то ты сейчас же последуешь за нами, и не пробуй убежать.
– Я всегда иду к тем, кто зовет меня, – сказал невозмутимо дервиш. – Но ты мне не сказал твоего имени. На кого мне пожаловаться Аллаху, если ты завлечешь нас в пучину гибели?
– Прежде чем Аллах тебя рассудит, тебя рассудит меч «черного джигита», – ответил один из всадников. – С нашим начальником тебе будет не до шуток.
Всадники, свернув с дороги, направились прямо к северу, углубляясь в раскаленные желтые пески. Редкая жесткая трава, кое-где кусты сквозистого тамариска, торопливо разбегавшиеся ящерицы делали местность мрачной и унылой. Туган шептал Хаджи Рахиму:
– Неужели пришел наш конец? Зачем только ты согласился на этот ненужный путь! Как тихо и счастливо мы жили в Самарканде.
– Не надо роптать раньше времени, – отвечал дервиш. – Сегодняшний день еще не кончился, а будущее полно неожиданностей.
Долго шли путники, все направляясь на север. Наконец на перекрестке двух едва заметных тропинок всадники остановились. Один из них въехал на холм, долго всматривался во все стороны, затем указал рукой на запад и крикнул:
– Скорее, скорее туда! Солнце садится.
Уже в полной темноте Хаджи Рахим вместе с другими приблизился к ярко пылавшему костру. Они находились на дне сухого оврага. У дервиша и Тугана руки были скручены за спиной, и петли арканов захлестнули шею, чтобы пленники не вздумали скрыться в темноте. Старик, их задержавший, подвел обоих к самому огню и приказал стать на колени. Рядом с ними поставили осла.
У костра на небольшом коврике сидел, подобрав под себя ноги, худощавый мрачный туркмен. На загоревшем бронзовом лице резко выделялись блестящие круглые глаза. Рядом на коврике лежал прямой меч – кончар.
«Где я видел этого гордого джигита? – думал Хаджи Рахим, наблюдая за туркменом. – Несомненно, это «черный всадник»…
На нем был черный чекмень, черная шапка, сдвинутая на затылок, и невдалеке стоял на привязи высокий вороной конь. Вокруг костра сидели десятка два джигитов в истрепанной одежде, но с отличным оружием в серебре. На приведенных пленных посматривали – одни насмешливо, другие злобно.
Один из джигитов снял с черного осла ковровый мешок и вытряхнул из него связку лепешек, узелок с изюмом, дыню и кусок кислого сыра. Затем осторожно положил другой мешок с мукой и вытряхнул третий ковровый мешок. В нем оказались пенал с чернильницей, несколько книг и свитков и инструменты оружейника.
Джигит с круглыми глазами взял одну книгу, повертел в руках, перелистал несколько страниц и сказал:
– Здесь, вероятно, написаны хадисы и наставления, которыми длиннобородые толстые имамы забивают головы своим тощим голодным ученикам?
– Нет, славный воин, – ответил Хаджи Рахим. – Эта книга про великого Искендера, завоевателя вселенной.
– Хотел бы я послушать про этого храброго вояку! Но для тебя не осталось времени. Сейчас Азраил унесет твою душу.
Старик, который привел Хаджи Рахима, отвел в сторону осла, не спеша вытащил из-за пояса длинный тонкий нож, каким мясники обычно режут баранов, и ухватил жесткой рукой дервиша за подбородок.
– Эй, дед, подожди резать! – крикнул кто-то. – Наш начальник хочет узнать, что написано в других книгах.
Полузадушенный дервиш прохрипел:
– В одной книге описаны подвиги славного барса пустыни Кара-Бургута, грозы караванов…
– Подожди! Оставь его, старик!.. – сказал начальник шайки и внимательно начал перелистывать книжку, рассматривая рисунки, изображавшие стычки воинов.
Старик оттолкнул Хаджи Рахима и, ругаясь, отошел.
Хаджи Рахим смотрел на темное небо с ярко сверкавшими звездами, на красное потрескивавшее пламя костра, на суровые лица сидевших, на пустынные пески кругом и думал: «Откуда придет спасение? Если меня, бродягу, никто не пожалеет, то эти воины должны бы пожалеть мальчика-оружейника, выскользнувшего из мрака шахского подземелья. Но, даже падая в пропасть, дервиш не должен унывать: его плащ может зацепиться за выступ скалы или его поддержит крыло пролетающего орла…» А Туган рядом шептал:
– Разве ты не видишь, что пришел наш последний час?
– День еще не кончился, – ответил дервиш. – Впереди длинная ночь. Кто заранее скажет, что она принесет?
«Черный всадник» положил книгу в желтом кожаном переплете на коврик перед собой и сказал:
– До утренней звезды осталось ждать недолго. С казнью этого слуги неверных можем не торопиться. Не послушаем ли мы этого скитальца, пусть он нам расскажет про подвиги какого-нибудь смелого богатыря.
Туган прошептал:
– Неужели, так униженный, стоя на коленях, ты будешь им рассказывать? Не говори ни слова. Пусть лучше они убьют нас сразу!
– Потерпи, – ответил Хаджи Рахим. – Ночь длинна, и будущее может стать необычайным…
– Пускай говорит! – послышались голоса. – Бывает, соловей в клетке поет лучше, чем на воле.
– Тогда слушайте, – начал Хаджи Рахим. – Я вам сейчас расскажу не о Двурогом Искендере и не о Рустеме и Зорабе, а о славном степном разбойнике Кара-Бургуте и о туркменской девушке Гюль-Джамал…
При слове «Гюль-Джамал» начальник шайки быстро взглянул на дервиша, брови его удивленно поднялись. Он лег на правый бок; облокотившись, он подпер щеку ладонью и черными горящими глазами стал внимательно всматриваться в связанного рассказчика.
Когда она проходила мимо быстрыми шагами, краем своей одежды она коснулась меня.
«Гюль-Джамал была бедной пастушкой в бедном ауле, в большой туркменской пустыне, – начал говорить нараспев Хаджи Рахим. – Гюль-Джамал знала много песенок.
Особая песенка у нее была, чтобы вести ягнят на водопой; другая, спокойная и радостная, уговаривала ягнят мирно пастись и далеко не расходиться.
Но одна, тревожная песенка мрачными, отрывистыми звуками предупреждала заблудившихся, что близко хищный волк, и ягнята, мирно дремавшие в тени чахлого куста, разом вскакивали и быстро неслись туда, где на холме стояла Гюль-Джамал с длинной палкой, а три большие мохнатые собаки с лаем бегали вокруг отставших и собирали в одну кучу все стадо.
Все свои песенки Гюль-Джамал выучила от своего деда Коркуд-Чобана, который много лет был пастухом и наигрывал песни на длинной дудке-сопелке. Всю свою долгую жизнь он был бедняком, нанимался аульным пастухом и кормился, переходя по очереди из одной юрты в другую, хотя он имел и свою, старую, покривившуюся, как он сам, юрту на краю аула.
Он был одинок с тех пор, как умерла сперва жена, потом два сына, убитые во время войны хорезм-шаха с вольными афганскими горцами.
Дочь пастуха, отданная замуж в отдаленное кочевье, однажды пришла к нему, неся на руках крошечную девочку, и, проболев несколько дней, умерла. Ее лицо было в синяках и кровоподтеках. Что с ней произошло, никто не знал, а старый Коркуд-Чобан на вопросы отвечал:
– Видно, так захотел Аллах! Не всякой девушке попадется добрый муж! – и закрывал широким рукавом темное морщинистое лицо.
Коркуд-Чобан сперва оберегал и холил свою внучку, как берег бы захромавшую овечку, и, бродя со стадом по степи, носил девочку за спиной в кожаном мешке, иногда вместе с блеявшим больным ягненком.
Постепенно Гюль-Джамал подрастала, потом бегала уже с ним рядом; она подпевала тонким голоском деду, когда он наигрывал на дудке, и следила вместе с собаками за отстававшими ягнятами. Когда Гюль-Джамал еще подросла, Коркуд вдруг заявил, что он больше не будет пастухом, что он решил отныне лежать на войлоке близ своей старой юрты, а вместо него пойдет пасти молодых ягнят его внучка. К тому времени приехала на облезлом осле его старая сестра и поселилась с ним в юрте. Все в ауле заговорили, что Коркуд встретил в степи шайтана и запродал ему внучку в жены. Другие говорили, что дед нашел в древнем кургане клад, и еще многое про него присочинили. Но верно то, что у Коркуда вдруг появился старинный медный котел, над юртой всегда вился дымок, и бедный пастух угощал приходивших чаем.
Наконец для старика настало важное время – предстояло выдать замуж выросшую внучку. А калым[122] за такую девушку мог сразу принести и верблюда, и коня, и корову, и баранов. Тогда дед станет совсем беспечным – он будет только лежать на войлоке, пить сколько захочет кумысу и смотреть днем на облака, а ночью на звезды. А за скотом посмотрят сестра, дочь и зять.
Коркуд не торопился отдать внучку, и всем, кто приезжал сватать Гюль-Джамал, старик все повышал стоимость калыма, так что все сваты отъезжали без успеха, дивясь жадности бывшего пастуха. Но был один, кто возвращался и снова сватался. Это был известный барс больших дорог, гроза караванов, разбойник Кара-Бургут.[123]
– Если любят девушку, – говорил Кара-Бургут, – то не торгуются из-за калыма. – И он обещал дать столько, сколько запросит старый Коркуд. Но тот каждой ночью, когда приезжал разбойник, не давал окончательного ответа и говорил, что подумает.
Однако, видно, шайтан подшутил над стариком, и он разом потерял и верблюдов, и коней, и баранов, которых подсчитывал, смотря на звезды. Приехали в аул джигиты самого шаха собирать налоги и за прошлый, и за настоящий, и за будущий год. Они угнали много лошадей, скота и увезли Гюль-Джамал, сказав, что всемогущему шаху подданные обязаны доставлять самых красивых девушек.
Среди ночи к юрте Коркуд-Чобана прискакал разбойник Кара-Бургут. Он просидел всю ночь на краю войлока и подробно расспрашивал о приезжавших джигитах: кто у них был начальником, какие у них были кони и какие седла и чепраки. Он все настойчиво выведал у старика и сказал:
– Теперь я всех их узнаю даже ночью и расправлюсь с каждым по очереди и со всеми вместе, хотя бы они укрылись от меня на дне Хорезмского моря. А Джамал я разыщу и доставлю тебе, дед Коркуд, а потом мы устроим большой праздник, с которого я увезу ее в мою юрту уже своей женой. Я обещал тебе верблюда, кобылицу с жеребенком, корову с теленком и девять овец, а теперь я предлагаю тебе всего в девять раз больше, но только ты не смей обещать внучку кому-либо другому, кроме меня.
Бросив на колени старика как задаток мешок серебряных дирхемов, Кара-Бургут вскочил на коня и скрылся во мраке ночи…»
После этих слов рассказывавший сказку Хаджи Рахим замолчал, кряхтя, согнулся и повалился на бок.
– Что случилось дальше? Нашел ли разбойник девушку? – заговорили сидевшие вокруг костра джигиты.
– Вай-уляй! Что только не случилось с храбрым разбойником и прекрасной девушкой! – отвечал со стоном Хаджи Рахим. – Но не могу я продолжать рассказ: веревки врезались мне в тело, и я устал.
– Развяжите его! – приказал «черный всадник».
– И моему младшему брату также развяжите израненные руки! – сказал Хаджи Рахим и, повернувшись на спину, закрыл глаза.
Старый туркмен, недовольно бормоча, развязал обоим пленникам руки. Они уселись удобнее на песке, и дервиш продолжал:
«Когда на рассвете Кара-Бургут ехал по степи, он встретил Джелаль эд-Дина, сына самого падишаха. Юноша заблудился в погоне за джейраном, его спутники отстали. Он уже погибал от голода и жажды, ведя за повод усталого коня, но увидел юрту старого Коркуд-Чобана. Тот гостеприимно его принял, дал ему отдохнуть, накормил его и коня. В это время случайно приехал Кара-Бургут и вошел в юрту. Долго беседовал с сыном своего врага, не подозревая, кто это. Прощаясь, молодой наследник шаха пригласил Кара-Бургута навестить его в загородном дворце Тиллялы. Тут разбойник узнал, что перед ним сын ненавистного шаха. Но закон гостеприимства требует полного почета гостю, так что Кара-Бургут, не обидев его, обещал непременно побывать в гостях у молодого хана.
Вскоре Кара-Бургут поехал в столицу, чтобы побывать у шахского сына. Но этот молодой хан был в опале – шах невзлюбил его за то, что тот дружил с простыми людьми, принимал в своем загородном дворце и кочевников пустыни, и бродячих дервишей, и путников из далеких стран. Шах боялся, не готовит ли его сын заговора против отца, и следил за каждым его шагом. Поэтому вокруг дворца и его сада притаилась стража, наблюдавшая за всеми, кто входил или выходил оттуда.
Когда Кара-Бургут прибыл во дворец Тиллялы, сын шаха радушно его принял, угостил богатым обедом, а музыканты играли и пели старинные боевые песни. Ночью, когда Кара-Бургут хотел отправиться в путь, хан предложил ему остаться до утра – тогда он даст охрану, чтобы тот безопасно доехал до границы города.
– Кто посмеет тронуть Кара-Бургута? – сказал разбойник. – Мой меч не боится двадцати джигитов, если они вздумают напасть на меня… – И он вышел из калитки сада. Но тут же на него была наброшена крепкая рыбачья сеть, опутавшая его руки, так что он не успел даже выхватить меч. Джигиты поволокли его и доставили связанным в дом суда и пыток.
Ночью главный начальник палачей, «князь гнева» Джихан-Пехлеван, стал допрашивать Кара-Бургута, прикладывая к его телу раскаленные угли, допытываясь, зачем он был в саду молодого хана.
– Я обещал беку выкрасть самого лучшего коня из табунов татарского хана, – твердил Кара-Бургут.
Джихан-Пехлеван наконец устал допрашивать и пытать упорного джигита и приказал отвести его в «Башню возмездия».
Кара-Бургута вели в темноте к высокой башне; палачи тесным кольцом окружили его. И вдруг кто-то тихо шепнул ему на ухо: «Ты протяни руку вправо и ухватись за железный крюк». И он тут же почувствовал, что веревки, скрутившие его руки, ослабели, перерезанные неведомым другом. Не показывая виду, что он уже готов к защите, Кара-Бургут покорно вошел в башню и поднялся по высокой витой лестнице. Наверху, при тусклом свете факела, открылась небольшая дверь. Разбойник упирался изо всех сил, когда его вталкивали в эту дверь. Факел внезапно потух, разбойник быстро освободил руку и легко нащупал справа большой железный крюк. Кто-то крикнул: «Одной собакой меньше!» Дверь с треском захлопнулась, и Кара-Бургут повис в полной темноте, не чувствуя опоры под ногами…
Кара-Бургут висел, стараясь высвободить из веревок левую руку, что ему далось с большим трудом, и тогда стало легче висеть, держась двумя руками. Когда приблизилось утро и первые лучи проникли в щели старой башни, джигит убедился, что он находится под самой крышей: внизу глубокая бездна, откуда слышно глухое рычание, там движутся черные тени и видны груды костей. Если не придет помощь от тайных друзей, то сил хватит ненадолго, чтобы так висеть, ухватившись за крюк».
– Что же было дальше? – спросили голоса, когда Хаджи Рахим снова замолк и стал равнодушно смотреть на костер. – Что стало с Кара-Бургутом, с Гюль-Джамал? Говори скорее!
– Может быть, вы дадите немного воды и хлеба моему мальчику? Да и мне бы надо промочить горло, я с утра не пил ни глотка…
– Дайте ему лепешек, сушеного винограда и всего, что у меня есть, – приказал «черный всадник». – Продолжай, дервиш, до восхода солнца уже близко…
Хаджи Рахим, выпив медленно чашку кислого молока, продолжал:
«Тем временем сын шаха беспечно развлекался в саду под развесистым карагачем и кормил ломтями дыни своих любимых жеребцов. Вдруг к нему приблизился закутанный до самых глаз один из преданных ему друзей, которые были повсюду, и тихо рассказал, что гость из пустыни схвачен у стены его сада, отведен к начальнику шахской охраны и оттуда его потащили к «Башне возмездия».
Молодой шах вскипел гневом. Он приказал всем своим джигитам садиться на коней и быть готовыми к бою. С сотней вооруженных всадников Джелаль эд-Дин помчался в город, разгоняя выбегавших навстречу уличных сторожей, и прямо прискакал к старой высокой башне, возле которой совершались казни. Мрачный сторож со страху убежал, и джигиты топорами выломали входную дверь. Джелаль эд-Дин поднялся по лестнице на самый верх башни, и там пришлось выломать вторую дверь.
Когда ее раскрыли, то отшатнулись: прямо за порогом начиналась черная пустота, а направо, у стены, на небольшом железном крюке висел человек. Джигиты осторожно его сняли и вытащили на лестницу. Джелаль эд-Дин взял зажженный факел и пытался взглянуть вниз. Из глубины смотрели блестящие глаза и слышалось злобное рычание. Хан швырнул горящий факел. Кружась, полетел он вниз, и с визгом отскочили в стороны большие собаки-людоеды.
– Клянусь, – сказал он, – если бы я стал шахом, то я сохранил бы этих страшных псов, чтобы они пожирали тех, кто придумал эту башню.
Молодой хан спустился с башни и сел на коня. Второй оседланный конь ждал Кара-Бургута. Тесной толпой джигиты проехали через город, и, только миновав каменные ворота, когда впереди открылась ровная даль бесконечной степи, Джелаль эд-Дин сказал спасенному Кара-Бургуту:
– Не подумал ли ты, что я умышленно пригласил тебя в свой дворец, чтобы ты попался в руки шахских палачей? Я бы хотел снова пригласить тебя в мой сад Тиллялы, но боюсь, что теперь опять ты можешь попасть в лапы собачьих слуг палача Джихан-Пехлевана…
– Таких черных мыслей у меня не было. Разреши мне вернуться в мою родную пустыню. Хотя там голые пески, скудная трава и солоноватая вода, но там больше свободы и счастья, чем здесь, среди прекрасных дворцов, высоких башен и крепких стен.
– Я не буду тебя задерживать. Я бы хотел еще исполнить какое-нибудь твое желание, ведь ты пострадал из-за меня.
– У меня только одна просьба. Мои мучители, окутав меня рыболовной сетью, сняли с меня мой славный меч – кончар. Пока я не отберу его у того хвастуна, который осмелился носить его, не разрешишь ли ты на время взять светлую саблю у одного из твоих джигитов?
Молодой хан отцепил с пояса свою саблю, украшенную бирюзой, сердоликом и яхонтами, и передал Кара-Бургуту.
– Носи ее со славой и вынимай из ножен только против врагов нашего племени, а не против мирных караванных путников. Этот благородный вороной конь, на котором ты сидишь, отныне тоже твой. На нем ты отправишься в поход против врагов родины.
– У меня еще одна к тебе просьба, – сказал Кара-Бургут.
– Говори!
– Не можешь ли ты, знающий все, что делается в шахском дворце, сказать мне, что стало с девушкой нашего туркменского племени по имени Гюль-Джамал? Ее насильно увезли шахские грабители, сказав, что она поступит во дворец для увеселения престарелого шаха.
– Знаю. Для этой девушки Гюль-Джамал шах приказал поставить особую юрту в одном из дворцовых садов. Но девушка оказалась гордой и непокорной. Я боюсь, что и ее постигнет печальная участь всех непокорных пленниц нашего шаха.
– Спасибо тебе, мой великодушный избавитель! – сказал Кара-Бургут. – Если тебе нужна будет моя жизнь, призови меня, и я приеду немедленно, хотя бы мне пришлось пробираться через горы и пропасти.
Кара-Бургут повернул вороного коня и поскакал в свою пустыню. Вскоре он переменил направление и выехал на дорогу, которая ведет в сторону прекраснейшего из городов, утопающего в садах Самарканда.
Медленно шагал конь, а джигит пел:
Мне ветер поет, как дальний привет любимой…
Возможно ль внимать приветам таким бесстрастно?
Пускай впереди, за каждой скалой, погибель —
На каждом пути она сторожит безгласно…[124]
Кара-Бургут так задумался, что его чуть было не смяли несколько джигитов, скакавших во всю конскую прыть, крича:
– Дорогу! Дайте дорогу! Гонец к падишаху! Письмо в собственные руки падишаха!
Несколько всадников мчались в клубах пыли, таща за собой натянутый аркан, конец аркана был прикручен к луке седла. Гонец, привязанный к коню веревками, на всем скаку крепко спал, раскачиваясь и мотая головой.
Видно, конь гонца делал последние усилия, чтобы доскакать до ворот города; он хрипел, бил хвостом и несся только потому, что его тащили на аркане скакавшие впереди джигиты, обычно сопровождавшие шахского гонца от одного селения до другого. Вдруг на полном ходу конь рухнул на землю. Всадники остановились, соскочили с коней, пытались поднять обессиленного, загнанного коня, но напрасно: кровь полилась из его ноздрей на пыльную дорогу.
Гонец как упал, так и остался лежать. Он только и сказал: «Важное письмо шаху от его дочери, осажденной бунтовщиками в крепостной башне. В Самарканде восстание всех жителей против шахских палачей и сборщиков податей. Жители их режут и куски тел вешают на тополях. А мне все равно умирать…»
Сказав эти слова, гонец положил голову на кулак и закрыл глаза. Кара-Бургут подъехал к гонцу и сказал:
– Дай мне твою кожаную сумку. Я сам доставлю письмо в руки падишаха. А ты не валяйся здесь, рядом с околевшим конем, а ложись там, в тени дерева, и хорошенько выспись. Я знаю, что ты не очень торопишься доставить письмо и тебя приходится насильно тащить, так как за «черную», плохую весть шах гонцу отрубает голову.
– Я тоже думаю, что мне лучше отдохнуть здесь, – сказал запыленный гонец и отдал Кара-Бургуту свою сумку. Отойдя в сторону, он повалился на траву под деревом и захрапел.
Кара-Бургут, зацепив конец аркана за луку седла, крикнул: «Вперед!» – и все всадники снова помчались по дороге к столице шаха.
Вместе с сопровождавшими всадниками Кара-Бургут прискакал к высоким воротам дворца. Перед гонцом с важной вестью от дочери падишаха открылись все двери. Старый евнух, гремя ключами, повел гонца по извилистым переходам, и Кара-Бургут уже должен был предстать перед грозными очами властителя страны, как вдруг джигит ясно услышал за стеной женский крик: «На помощь! Последний мой день пришел!»
Мог ли Кара-Бургут не узнать этого нежного голоса, теперь полного ужаса и призывавшего к жалости! Он выхватил саблю, подаренную Джелаль эд-Дином, и, взмахнув ею над старым ключарем-евнухом, приказал ему открыть дверь. Прыжком тигра ворвался Кара-Бургут в комнату, всю наглухо увешанную коврами. Он искал шаха, желая зарубить его, уверенный, что это он позволяет себе издеваться над их туркменской девушкой. В комнате, однако, ни одного человека не было, а в углу лежал на груде персидских шалей желтый с черными пятнами барс и старался когтями разодрать ковер, из-под которого неслись сдавленные крики.
Двумя ударами сабли джигит убил зверя и откинул ковер. Перед ним лежала почти бездыханная, бледная Гюль-Джамал.
– Какой злодей мог пустить хищного зверя к слабой девушке! – закричал Кара-Бургут и склонился над той, которая столько времени привлекала все его помыслы.
В комнату широкими шагами вошел сам шах. В ярости он хотел тут же казнить джигита, зарубившего его любимого барса. Но Кара-Бургут важно передал ему письмо. Шах, пораженный известием о восстании в Самарканде и нападении на его дочь, приказал начальнику войск сейчас же готовиться к походу для смирения и казни мятежников и уже не обращал внимания на джигита. А Кара-Бургут поднял Гюль-Джамал, сам на руках отнес ее в белую юрту среди персикового сада и сказал служанкам, что завтра приедут старики из пустыни с почетным караваном, который отвезет Гюль-Джамал в ее родное кочевье.
Но на другой день стариков не допустили к Гюль-Джамал и вытолкали из дворца. Им объявили, что Гюль-Джамал за покушение на жизнь великого падишаха посажена в каменную «Башню вечного забвения», в которой останется «навеки и до смерти»…
– И она умерла там? – спросил чей-то голос.
Хаджи Рахим, помедлив, сказал:
– Нет, Гюль-Джамал жива до сих пор, запертая в каменной башне Гурганджа. Ее приказала держать там злая мать шаха Туркан-Хатун, и хотя сама старуха бежала, как трусливая гиена, из столицы Хорезма, но безголовые судьи, раисы[125] и сторожа не решаются изменить приказание ненавистной шахини и держат Гюль-Джамал в тюрьме, а также много других невинных пленников.
– Дервиш, объясни мне, откуда ты знаешь все это? – спросил, поднявшись с ковра, «черный всадник». – Ведь все, что ты рассказал, это не сказка, а произошло на деле…
– Мы, скитальцы по равнинам вселенной, бродим среди людей и слышим разные беседы. А кроме того, ветер пустыни не раз напевал мне эту сказку.
– Беки-джигиты! – обратился «черный всадник» к сидевшим. – Готовьтесь! На рассвете я выезжаю в Гургандж.
– Если ты хочешь попасть в Гургандж, торопись, – сказал Хаджи Рахим. – На Гургандж с трех сторон наступают сыновья татарского хана с огромным войском. Они окружат город сплошным кольцом, и тогда в город тебе не попасть.
– А ты, дервиш, поедешь со мной, – сказал «черный всадник». – Я дам тебе и твоему спутнику пару коней, и через три дня мы будем у ворот Гурганджа. Вы же, мои товарищи, отправляйтесь в свои кочевья и ждите моего вызова. А вернусь ли я к вам или меня Азраил утащит в огненную долину – кто, кроме Аллаха, знает?..
Чингисхан приказал младшему сыну, Тули-хану, взять и подвергнуть разграблению древний город Мерв, а трем старшим сыновьям, Джучи, Джагатаю и Угедэю, разрешил отправиться со своими войсками на завоевание хорезмской столицы Гурганджа.
Всем монголам хотелось участвовать в походе на этот богатейший город мусульманских земель, рассылавший во все концы вселенной караваны с тонкими тканями, прославленными кольчугами и другими ценными товарами. Всякий участник штурма приведет оттуда по меньшей мере пару коней или верблюдов, нагруженных шелковыми одеждами, ожерельями из яхонтов и смарагдов, кубками и всякими другими предметами; кроме того, каждый пригонит к себе на родину несколько искусных рабов, которые будут ткать материи, шить сапоги или шубы, в то время как их владелец будет спокойно лежать на привезенном с войны ковре и слушать игру на лютне музыканта, тоже взятого в плен в Гургандже.
Так мечтали монгольские воины, подвигаясь на север к берегам реки Джейхун, в богатые равнины Хорезма.
Сыновья Чингисхана, Джагатай и Удегэй, торопились прибыть первыми, чтобы захватить этот город раньше, чем явится старший их брат, Джучи. Ведь ему, по завещанию великого кагана, вместе с Кипчакской степью отходил в полное владение весь Хорезм.
Джучи-хан, рассердившись на то, что в будущей столице его удела братьям разрешено участвовать в разделе богатства, решил не торопиться; он занимался любимой охотой на диких лошадей и равнодушно говорил:
– Без меня им все равно Гурганджа не взять. Пусть они сперва расшибут себе лбы.
А Джагатай, завистливый и жадный, во время своих попоек клялся:
– Джучи получил слишком большой удел и хочет всем лучшим завладеть один. Ему я Гурганджа не отдам, сперва я обращу его в развалины.
Гургандж, столица династии хорезм-шахов, город напыщенных кипчакских ханов, богатых купцов, искусных ремесленников и разноплеменных рабов, после вторжения монголов в Мавераннагр переживал тревожное время.
После бегства шахини Туркан-Хатун, державшей город в жестокой узде, и отъезда всех родичей династии хорезм-шахов многолюдная столица осталась во власти кипчакских главарей. Каждый из них мечтал хоть на один месяц, хоть на один день стать верховным повелителем мусульманских земель. Однако, пока ханы и беки ссорились, кипчакский бек Хумар-Тегин, не дожидаясь, чтобы его подняли на «белом войлоке почета», сам объявил себя султаном Хорезма. Все беспрекословно ему покорились, и седобородые имамы в мечетях стали усердно возносить за него молитвы.
Новый владыка Хорезма, Хумар-Тегин, прежде всего проявил свою власть ревностью к религии ислама: он приказал отыскивать и сажать в башню тех, кто не ходил ежедневно на молитвы в мечеть. По всему городу вместе с вооруженными стражниками зашагали раисы. Они палками наводили порядок и наказывали недостаточно богомольных. Новый султан назначил главным начальником охраны города своего родича Алла эд-Дина Эль-Хайати и увеличил число ночных сторожей за счет новых налогов. Однако разбои в городе нисколько не уменьшились, особенно грабились склады хлеба и риса. Росла тревога: все боялись, что станет с жителями великого города, когда прибудут страшные монгольские всадники.
Султан Хумар-Тегин через глашатаев и имамов успокаивал население, утверждая, что монголы вовсе не подойдут к Гурганджу, что они уже насытились, ограбив Бухару, Самарканд и Мерв, и уже готовятся двинуться обратно в свои степи.
Гургандж, казалось, жил своей прежней жизнью: так же утром с высоты минаретов азанчи призывали правоверных на молитву, так же на базаре купцы садились около разложенных товаров и зазывали покупателей, так же непрерывной толпой шли прохожие по узким улицам, но торговая и ремесленная жизнь города с каждым днем замирала.
Купцы жаловались, что торговля падает и у некоторых почти совсем прекратилась. Покупатели только справлялись о цене, причмокивая, покачивали головами, но не покупали, хотя цены на товары уже снизились наполовину.
Только съестные продукты все дорожали, и горожане спешно закупали и муку, и пшено, и вяленый виноград, предвидя, что подвоз припасов прекратится.
Собиравшиеся на перекрестках шептали:
– Татары близко. Татары подходят большими силами. Татары будут осаждать наш город. Стены высокие, крепкие, осада продлится долго. Мы съедим всех баранов и коней, а что будет потом? Куда скрыться, куда бежать?
Разные невероятные слухи волновали и радовали горожан:
– Джелаль эд-Дин собрал пятисоттысячное войско. Он уже движется к Гурганджу. Он разбил большое войско татар, и они бежали на восток…
Другие говорили:
– Татары покрутятся вокруг стен и не смогут их взять. Разве можно взять Гургандж? Они уйдут на север. Старые люди знают это…
Из города стали уходить караваны верблюдов. Вместо вьюков по обе стороны горбов висели корзины, из них выглядывали женщины и дети, уезжавшие к туркменам в Мангышлак. В то же время в город прибывали другие караваны – и на конях, и в повозках, и на ослах, – это торопились укрыться за крепкими, высокими стенами Гурганджа семьи знатных беков, бежавших из своих усадеб
На базаре стали исчезать продавцы лепешек, закрывались пекарни. Цены на баранов и лошадей росли, даже простой осел расценивался так дорого, как еще недавно стоил добрый конь.
Монголы появились перед городом внезапно, среди дня. Сразу никто даже не сообразил, что случилось. Около южных ворот кочевники пригнали из степи гурт скота. Стадо баранов и коров остановилось около моста через канал, пока сторожа получали с пастухов плату за пропуск в город.
Вдруг около двухсот всадников, одетых необычно, не похожих ни на туркмен, ни на кипчаков, вынырнули из клубов белой пыли, поднятой стадом скота. Эти всадники на небольших, но быстрых конях стали втаскивать к себе на седла баранов и отгонять остальной скот, вступая в пререканья и драку с пастухами.
Затем всадники зарубили нескольких пастухов, споривших с ними, и не торопясь, посвистывая и щелкая плетьми, погнали стадо обратно, прочь от города; они перешли по мосту через большой канал и медленно направились дальше.
В городе поднялась тревога. Султан Хумар-Тегин послал тысячу кипчаков догнать дерзких грабителей и привести их к нему живыми для казни.
Походку дивную я жажду снова видеть.
И сердце в жертву дам за лепет уст твоих.
Спасаясь от монголов, Кара-Кончар пробирался песками к реке Джейхуну. Вдали растянувшимися цепочками иногда показывались монгольские отряды. Все они двигались на север, к Гурганджу. Приходилось сворачивать обратно в пески, делать длинные обходы, расспрашивать случайных кочевников, в страхе метавшихся по Кзылкумам, так как отовсюду надвигались монголы.
Вместе с Кара-Кончаром ехали два почерневших от зноя туркмена в больших овчинных шапках – всегда угрюмый мальчик и бородатый дервиш.
Ночью при слабом свете полумесяца путники пробрались незамеченными к берегу широко разлившейся реки. Они прошли кабаньей тропой сквозь высокие камыши и оказались близ воды. Несколько больших неуклюжих лодок-каюков с высоко поднятыми носами плыли мимо. В них виднелись люди, лошади, бараны. На крики и просьбы пустить в лодки оттуда отвечали: «Аллах вам поможет, у нас нет места».
На одной лодке отозвались:
– Правоверный не покидает правоверного в беде!
И рулевой направил лодку к берегу. Он согласился довезти всех до самого Гурганджа.
– Сколько же ты хочешь за провоз? – спросил Кара-Кончар.
– Э, о чем говорить! Сегодня и деньги, и вещи, и скот – все не имеет цены, все перепуталось. Ты сейчас в беде, и я в такой же беде; мой дом разорили, семью вырезали. На что мне и для кого копить деньги? Плывите!
Крепкая большая лодка забрала путников и их коней и быстро поплыла, покачиваясь на мутных волнах широкого Джейхуна. Иногда на правом берегу показывались монгольские разъезды. Тогда лодка держалась ближе к левому берегу. Через четыре дня лодка въезжала в широкий канал, разрезавший Гургандж на две части: старый город, обнесенный высокой стеной, и пригород, где дома прятались в тутовых садах.
Кара-Кончар достал из-за пояса кожаный мешочек, затянутый шнурком, отсчитал десять золотых динаров и положил их на широкую ладонь владельца лодки.
– Не знаю, придется ли еще с тобой встретиться. Ты скажи по крайней мере твое имя.
Рулевой усмехнулся и сдвинул на затылок красный тюрбан.
– Зовут меня Керим-Гулем, кузнец. А тебя я знаю, хоть ты и не говорил твоего имени. Твой вороной конь с легкими стройными ногами и лебединой шеей может принадлежать только тому, про кого уже рассказывают сказки и поют песни. Если ты будешь здесь драться с язычниками, я приду в твою дружину.
Кара-Кончар его уже не слушал. Он внимательно вглядывался в даль, откуда по другой стороне канала приближалась туча пыли.
Вырисовывались конские морды и склонившиеся к гривам кипчакские всадники. Они кричали, хлестали коней, издали доносился глухой шум и рев хриплых голосов.
Впереди скакал человек на большом белом коне. Он мотался в седле, готовый свалиться. Белый тюрбан и желтый халат были в кровавых пятнах; конь был залит красными потоками, а в шее коня застряла длинная стрела.
Кипчаки вихрем пронеслись по мосту.
– Они близко, они за нами! Спасайтесь! – донеслись их отчаянные крики.
Кара-Кончар около ворот города сдержал вороного жеребца, который горячился и плясал, видя мчавшихся коней.
Кипчаки влетели в ворота, за ними въехал Кара-Кончар со своими спутниками. Ворота с тягучим скрипом задвинулись, и сторожа заложили их тяжелыми бревнами.
Один всадник остановился около сторожей и рассказывал:
– Новый султан Хумар-Тегин послал нас захватить две сотни монголов. Они угнали наш скот. Увидев нас, они помчались, как испуганные крысы, бросив захваченное стадо. Кто знал, что они готовили западню и нашу гибель! Около сада Тиллялы налетели на нас из засады тысячи две этих бешеных язычников. Они окружили нас со всех сторон, поражали издали длинными стрелами, сбивали всадников и ловили лошадей. Все наши храбрецы погибли там! Вот все, что осталось от нашего отряда. Зачем только султан послал нас на эту бойню?
– А зачем вы избрали себе поросячьего султана? – воскликнул Кара-Кончар.
Все оглянулись: кто осмелился сказать такое слово про султана?
А Кара-Кончар продолжал кричать:
– Аллах и трусость выгнали из Хорезма злую суку, царицу Туркан-Хатун, и всю свору ее прихлебателей. Убежал и толстозадый шах Мухаммед; теперь собаки рвут его падаль! Когда стая шакалов выметена ветрами бури, вы решили выбрать себе новое огородное пугало – Хумар-Тегина! Порядочный хозяин ему не доверит даже стало облезлых козлов, а вы сделали его начальником войск и вы же вручили ему защиту города!.. Рабское вы племя! Не можете жить без палок…
Два джигита, спутники Кара-Кончара, загородили его.
– Тише, Кара-Кончар! Ведь здесь кругом кипчаки. Они одного с шахом рода. Поедем отсюда!
Воины и сторожа, бывшие у ворот, онемели от слов «черного всадника».
– Что за смелый джигит! А ведь он сказал правду. Разве Хумар-Тегин раньше отличался в бою, разве он выделялся бескорыстием или умом? Вся сила его в том, что он ходил хвостом за шахиней Туркан-Хатун. С таким султаном мы все пропадем.
Кара-Кончар медленно ехал по главной улице Гурганджа и черными суровыми глазами посматривал на встречную толпу. Своим спутникам он сказал:
– Отправляйтесь на базар, найдите там чайную Мердана. Все его знают. Там ждите меня. Сейчас я поеду один.
Половина лавок базара была закрыта. В тех же, где грудами лежали шелка и тонкие шерстяные ткани, продавцы уже не зазывали покупателей. Они тоскливо сидели кружком и рассуждали: что будет?
– Если враги осадят город, мы не продадим ни локтя. Кто захочет покупать, когда язычники, как звери, ворвутся в город и все возьмут даром? Еще уцелеет ли наша голова?
«Башня вечного забвения» находилась возле дворца хорезм-шаха. Одним боком она выходила на площадь. Подъезжая к ней, Кара-Кончар всматривался в небольшие круглые отдушины, заменяющие окна, и думал: «Где, за каким окошком запрятана она, цветок пустыни? Жива ли она? А если жива, то сохранила ли она сладостные черты невинного лица, светящиеся глаза и нежные девичьи руки? В этой ужасной башне люди сходят с ума, женщины обращаются в дряхлых старух… Может быть, и Гюль-Джамал, прикованная цепью к стене, теперь…» – и он ужаснулся, подумав, кого он увидит. Лучше смерть, сразу смерть в бою, чем увидеть ее, свет его жизни, иной, безобразной, безумной…
У подножия башни, близ низкой железной двери, на ступеньках дремал бородатый сторож с кривой старой саблей на коленях. Возле него на коврике лежало несколько сухих лепешек и в деревянной чашке два черных медных дирхема. Плохо сейчас родственники заботятся о заключенных! Думают лишь о себе, как бы самим спастись! А в отдушины стены просовывались костлявые, сухие руки и слышались крики:
– Вспомните о страдающих! Бросьте кусок хлеба лишенным света!
– Эй, старик, подойди ко мне! – сказал сторожу Кара-Кончар.
Старик очнулся, мотнул седой бородой и уставился на джигита, не думая вставать.
– Чего тебе надо?
Кара-Кончар подъехал ближе к старику, и тот приподнялся.
– Возьми эту монету и расскажи мне, много ли в тюрьму прибыло новых заключенных.
– А если и много, то тебя это не касается.
– Но старых заключенных осталось, вероятно, тоже немало.
– Кто не подох от грязи, клещей и голода, тот еще висит на крючке надежды.
– Вот тебе еще динар. Скажи мне, имеются ли среди заключенных женщины?
– Есть две старухи; их посадил новый султан за то, что они колдовали и хотели нагнать на него болезнь.
– А молодых женщин нет?
– Что ты ко мне пристал? Ты кто: судья, начальник палачей или старший имам мечети? Я не смею разговаривать с тобой. Может быть, ты разбойник и хочешь освободить других головорезов. Возьми назад свои деньги и отъезжай отсюда.
Кара-Кончар поднял плеть и хотел ударить сторожа, но чья-то рука мягко удержала его. Он оглянулся. Высокий старик с длинными до плеч волосами, одетый в рубище, горящими глазами встретил гневный взор Кара-Кончара.
– Видно, ты не знаешь здешних порядков и потому так говоришь с этим стариком. Уйдем подальше отсюда, и я тебе все объясню. Смотри, пока ты говорил, уже из ворот вышло человек десять палачей – джандаров султана; они все глядят в эту сторону и готовы на тебя наброситься… Пойдем скорее отсюда, послушай моего слова, следуй за мной.
Кара-Кончар тронул коня и поехал за странным стариком. В переулке старик еще ускорил шаги и вскоре завернул в глухую улицу. Здесь он остановился.
– Ты не удивляйся, что я заговорил с тобой. Я уже целый год хожу к тюрьме и передаю хлеб моему господину, брошенному в подземелье. Его звали Мирза-Юсуф; у хорезм-шаха Мухаммеда он был летописцем. Шах выказывал ему милость и ласку. Но когда старая гиена Туркан-Хатун сделалась в Хорезме «великим мечом гнева и копьем могущества», она не пожалела ни седин, ни слабости Мирзы-Юсуфа и бросила его в подвалы тюрьмы…
– Но за что?
– За то, что он в своей книге назвал ее «черным пятном на плаще могучего Хорезма» и описал все ее подлости. Об этом донесли шахине святые имамы, и теперь я хожу по городу, прошу подаяния и отношу в тюрьму, чтобы прокормить беспомощного старика. Я жду, чтобы ворвались в этот город неведомые кочевники. Когда они будут резать население и джандары разбегутся, как мыши, я прибегу к тюрьме, задушу своими руками этого подлого сторожа и выпущу на свободу всех заключенных, а с ними и старого Мирзу-Юсуфа. А сам я тогда уйду на свою родину.
– А далеко твоя родина?
– Далеко! Я из русской земли, и зовут меня Саклаб, а по-нашему дед Славко.
Кара-Кончар задумался.
– Скажи мне, бек-джигит, кого ты ищешь? – продолжал старик. – Может быть, я могу тебе помочь?
– Много ли женщин в тюрьме? Сторож сказал, что сидят только две старухи.
– Он солгал! Ты заметил в башне, высоко под крышей, маленькие отдушины? Там – небольшие каморки. В них запрятано несколько женщин из гарема шаха за то, что они оказались непокорными.
– Есть ли среди них туркменки?
Старик задумался.
– Я все узнаю. Этот сторож любит деньги. Хотя одет он оборванцем, но он богат. Из всех подаяний в пользу заключенных он им отдает едва ли половину, а все остальное берет себе. У него есть и дом, и сад, и гарем из восьми жен… Я попробую помочь тебе. Видишь эту старую калитку под деревом – здесь раньше жил мой хозяин, летописец Мирза-Юсуф. Я оберегаю его дом и книги… У него была воспитанница, Бенит-Занкиджа; она помогала ему переписывать книги. Но она уехала в Бухару и потом исчезла. И вот я остался один…
– Я верю тебе, старик Саклаб, и не думаю, что ты хочешь моей гибели. Завтра утром я буду здесь…
Монгольское войско, прибыв в Хорезм, не сразу приступило к осаде столицы. Сперва монголы расположились в селениях поблизости от Гурганджа, сгоняя в свои лагеря пленных поселян. Оба сына Чингисовы, Угедэй и Джагатай, поселились в загородном дворце Тиллялы, а их военачальники: Кадан, Богурджи, Тулен-Джерби, Таджибек и другие – спешно были заняты изготовлением осадных машин, метательных катапульт и «черепах» на колесах. Китайские инженеры, привезенные издалека, обещали соорудить штурмовые машины, которые помогут быстро взять город.
Затруднение представило отсутствие поблизости камней – нечего было бросать. Тогда китайцы предложили вырубать из тутовых деревьев большие ядра и долго выдерживать их в воде, пока они не получат необходимой твердости.
Отдельные отряды монголов появлялись с разных сторон города, вступали в бой с выезжавшими из ворот отрядами всадников и быстро уносились, стараясь снова заманить их в засаду. Но гурганджские воины уже были настороже и возвращались под защиту своих стен.
В городе во главе войска стоял султан Хумар-Тегин, а ближайшими его помощниками были Огул-Хаджиб (защитник Бухары), Эр-Бука-Пехлеван и Али-Дуруги. На военном совете султан Хумар-Тегин показал подметные письма монголов. В них население приглашалось открыть ворота и довериться монголам, которые не сделают никакого вреда.
– Почему не договориться с ними? – говорил султан. – Лучше выдать им большую дань и кончить дело миром, чем подвергать всех жителей ужасам вторжения, резни и пожаров.
Огул-Хаджиб и другие возражали:
– Ты, падишах, вероятно, забыл, что монголы сделали с Бухарой, Самаркандом, Мервом и другими городами? Там жители тоже просили пощады и бросали оружие. Монголы отобрали лучших ремесленников и послали к себе в Монголию, а остальных перебили палками с железными шарами.
– Все-таки надо узнать, чего хотят монголы.
Ночью султан Хумар-Тегин с небольшой свитой выехал из Гурганджа и прибыл во дворец, где пировали Джагатай и Угедэй. Он предстал перед ними, сложив руки на груди, как проситель.
– Что ты нам привез? – спросил со смехом Угедэй. – Где золотые ключи от ворот?
– Я преклоняюсь перед величием и силой владыки Востока, Чингисхана, и хочу служить ему, как служат другие беки.
– Нам нужен город Гургандж, а не такие перевертыши, как ты! – ответил мрачный Джагатай. – Можем ли мы поверить одному твоему слову, если ты бросил родной народ и даже готов пойти против него? Возьмите его!
Палачи схватили Хумар-Тегина и всех его спутников. Они сорвали с них одежды, не проливая крови, переломили им хребты и бросили в овраг, где, еще полуживых, их объели шакалы и собаки.
Когда прибыл со своим войском старший сын Чингисхана, Джучи-хан, Гургандж был уже в тесном кольце монгольских отрядов. Чтобы подвести к стенам метательные машины, три тысячи монголов и толпа пленных стали исправлять мост через канал. Вдруг из ворот Гурганджа вылетел отряд смелых всадников во главе с туркменом Кара-Кончаром. Они внезапно напали на работавших монголов и всех их перебили, нагромоздив на мосту целый вал трупов. Этот успех воодушевил осажденных.
Тогда монголы придвинули к городу все свои войска, они пригнали много тысяч захваченных поселян и заставили их зарывать ров, окружавший стены. После этого можно было подкатить осадные машины и начать штурмовать город. Метательные катапульты швыряли моченые деревянные ядра и китайские кувшины с горевшей жидкостью. От нее вспыхивал такой сильный огонь, что деревянные постройки загорались большим ярким пламенем и его невозможно было затушить.
Наиболее решительно действовали с севера войска Джучи-хана. Там под стены города пленные подкопали подземный ход. Монголы ворвались внутрь города, и после отчаянной схватки вскоре на северной сторожевой башне уже развевалось огромное белое знамя сына великого кагана.
Это вызвало зависть и ярость Джагатая. Он бросал на стены Гурганджа отряд за отрядом, но защитники стен проявили неимоверную стойкость, сбивали влезавших кирпичами, обливали кипятком и горячей смолой, так что нападавшие падали грудами, обожженные и обваренные.
Несколько раз Кара-Кончар неудачно приезжал к старой калитке под деревом, чтобы встретиться со стариком Саклабом. Наконец он его увидел. Старик был уже не в лохмотьях, как раньше, а в полосатом халате и с синей чалмой на голове. Не сразу можно было узнать его.
– Прости меня, смелый бек-джигит, что я не мог раньше рассказать тебе все, что я узнал и что сделал. Сторож тюрьмы точно воды в рот набрал. Боится, видно, джандаров, или он с ними заодно. Я заговаривал с ним и так и этак, предлагал чистить тюрьму, но этим вызвал только его гнев. Когда же я предложил ему работать у него на дому за пару лепешек в день, он обрадовался и сделал меня надсмотрщиком за его восемью женами… А когда я побил его главную, злую жену, он мне в награду подарил этот халат и старую чалму…
– Что ты мне болтаешь вздор о каких-то женах и халатах! – рассвирепел Кара-Кончар. – Я тебе дал пять золотых. Ты что сделал? Узнал ли все, что нужно?
– Конечно, узнал! Если Назар-бобо молчит, то разве его жены могут молчать? Они давно все от него выведали, а я выведал от них… В этой тюремной башне имеется несколько каморок, они прилепились внутри к стенам, как ласточкины гнезда. А в середине башни бревна сгнили и полы провалились до самого подвала.
– Чтобы заодно шайтан и тебя завалил!
– Добираться до этих каморок трудно, надо лезть по деревянным приставным лесенкам, связанным гнилыми веревками. Раньше по ним лазал сам сторож Назар-бобо, а теперь он уже боится…
– Кто же сидит в этих каморках?
– Сидят люди, вызвавшие гнев хорезм-шаха. А в одной каморке, под самой крышей, заключена молодая туркменка…
– Говори ее имя! – Джигит схватил старика за плечо.
– Говорят, что ее имя… Гюль-Джамал.
– Ты сейчас же проведешь меня к ней.
– Да разве это сейчас возможно? Двести джандаров сидят возле ворот дворца, изнывая без дела. Они ждут, на кого бы наброситься, а ты хочешь прямо пройти в тюрьму! И сам ты попадешь в подвал.
– Молчи, трусливая душа! Иди к тюрьме и жди меня там. Я сейчас туда приеду и всех повытрясу!.. – Кара-Кончар хлестнул коня и, взбивая пыль, помчался вдоль узкой улицы.
Он приехал в ту часть города, в которой жили и трудились различные ремесленники: кузнецы, медники, оружейники и искусные мастера кольчуг, броней, щитов. Удары по наковальням бесчисленных молотков наполняли воздух одуряющим грохотом и звоном.
И здесь работа спорилась только наполовину, горячо работали только ремесленники, изготовлявшие оружие. Кому в день гибели нужны резные медные тазы, кувшины или нарядные украшения для конской сбруи?
Кара-Кончар увидел толпу кричавших и споривших кузнецов. Появление мрачного всадника вызвало любопытство, и они замолкли. Что нужно «черному джигиту» на вороном коне?
Кара-Кончар въехал в середину толпы и заговорил горячо:
– Эй вы, кузнецы, железные руки, медные груди! Долго ли ханы и беки будут издеваться над вами? Сперва хорезм-шах Мухаммед выжимал поборами ваши силы. Он убежал в Иран с сундуками, полными золота. За ним, к счастью, поплелась и злобная гиена – его мать. Теперь самозваный султан Хумар-Тегин передался на сторону наших врагов и, наверное, им уже рассказал, с какой стороны легче проломать стены Гурганджа. Долго ли вы будете моргать глазами и ждать, что какой-нибудь новый султан опять продаст вас? Чего вы ждете? Пойдем во дворец, разнесем в клочки это змеиное гнездо и заодно высадим железные двери тюрьмы и выпустим из ее подвалов заключенных. Там сидят не разбойники и убийцы, а те, кто говорил правду не в угоду султану.
– Пойдем, пойдем! Разнесем дворец хорезм-шаха! – закричали кузнецы. – Развалим тюрьму!
– Берите молотки, берите клещи и зубила, берите все, что нужно, чтобы расклепать цепи. Все берите, чтобы вывести из подвала умирающих наших братьев.
Все кузнецы, и оружейники, и медники, и другие ремесленники, забрав и молотки, и мечи, и копья, грозной толпой направились к дворцу.
Некоторые джандары бросились навстречу и пытались разогнать толпу. Они были избиты и брошены под ноги. Пока кузнецы громили дворец, несколько человек помогали Кара-Кончару раскрыть железные двери тюрьмы. Сторож Назар-бобо, связанный, стоял тут же; он всхлипывал и клялся, что всегда заботился о заключенных, как о своих детях.
Кузнецы быстро открыли железную дверь.
Туган, прибежавший с кузнецами, кричал:
– Скорее вниз, в подземелье! Там остались мои друзья, бессильные, ослепшие от вечной темноты. Некоторые не смогут выбраться, у них отнялись ноги…
Несколько человек спустились в мрачное отверстие подвала.
Оттуда стали выползать заключенные, цепляясь друг за друга, в лохмотьях, грязные, с отросшими длинными ногтями, со спутанными волосами. Ослепшие от многолетней темноты, они стукались головами, все ощупывали руками, плача и смеясь, не веря счастью, что они снова под небом и солнцем, среди свободных людей.
– Идите через базар, – кричали им из толпы. – Пусть все видят, как хорезм-шахи содержали своих подданных! Требуйте, чтобы купцы вам дали чистые рубашки и шаровары.
Кара-Кончар с пылающим факелом шагнул внутрь башни. Оттуда веяло холодом и сыростью. Перед собой он толкнул испуганного, твердившего молитвы сторожа. Тот полез по шатким лесенкам. Сзади следовал Туган и по пути сбивал молотком замки на дверях заключенных. Жалкие, в отрепьях, женщины, изможденные и худые, выходили, шатаясь, держась за стены, и с плачем спускались вниз.
Когда Кара-Кончар поднялся под самый свод крыши, сторож остановился около железной двери. Маленькое квадратное отверстие было защищено железной решеткой.
– Здесь, – сказал он, – содержится «навеки и до смерти» одна женщина из дворцового гарема. Она осмелилась поднять руку на самого шаха Мухаммеда.
– Чего же ты ждешь? Открой!
– Не гневайся на меня, храбрейший богатырь, но ключ от этой двери хранится у падишаха.
– Значит, у тебя нет ключа?
– Нет, мой повелитель! Нет, мой всевышний Аллах!
– Тогда провались к чертям! – И Кара-Кончар сбросил сторожа. С отчаянным воплем полетел он вниз, по пути задевая за рухнувшие балки, и скрылся во мраке под визг и лай всполошившихся собак.
Кара-Кончар припал глазами к небольшому отверстию в двери. Он увидел только обрывок старого ковра, освещенный косым лучом солнца.
«Где она? – думал он. – Каморка пуста… Неужели она погибла?»
Вдруг тень скользнула перед ним, и показалось темное лицо. Большие темные глаза впивались пристальным взглядом.
Кара-Кончар давно готовил много прекрасных слов из старых песен, но все они разлетелись, как испуганные пчелы. Он мог только сказать:
– Это я!
Робкий, слабый голос прошептал:
– Освети твое лицо, чтобы я могла тебя узнать.
Кара-Кончар отодвинулся и поднял горевший факел.
– Я узнаю шрам через все лицо от лапы зверя. Это ты, кого никто и ничто не удержит.
– Отойди от двери, сейчас ты будешь на свободе.
Кара-Кончар заметил, как стройная тень очень исхудавшей девушки отступила назад, как легко она опустилась на обрывок пестрого ковра. Луч солнца упал на смуглое, почти голое тело. Его едва прикрывали лохмотья красной ткани и несколько нитей синих бус. Большие черные глаза смотрели мрачно и настороженно.
– Пусти меня, Кара-Кончар, – сказал один из спутников. – Оружейник скорее вскроет замки, чем богатырь Каракумов.
Кузнец отбил молотком замок. Железная дверь подалась. Гюль-Джамал продолжала сидеть, закрываясь руками.
– На мне вся одежда истлела. Я не могу встать перед тобой.
Кара-Кончар отступил и сказал молодому кузнецу:
– Ты не должен смотреть на женщину. Брось ей твой чапан, я тебе подарю другой, шелковый. – Он повернулся и поднялся по узкой полуразрушенной лестнице на крышу башни.
Он увидал кругом клубы дыма; в вихре искр и огня они неслись к облакам. Город пылал. Вокруг городских стен в тучах пыли передвигались отряды всадников. Вдали на башне развевалось белое семихвостое знамя Джучи-хана.
На площадку вышла Гюль-Джамал в синей чалме и мужском чапане, похожая на тонкого стройного мальчика. С изумлением подняв изогнутые брови, она всматривалась в даль.
– Что происходит в Гургандже? Что это за страшные люди скачут перед стенами города?
– Война примчалась и сюда, – ответил Кара-Кончар. – Враги осадили Гургандж… Теперь мы с тобой будем всегда бороться рядом. Огонь войны и слезы на твоих печальных глазах нас соединили.
– В этой страшной башне я все забыла и научилась только ненавидеть. Я пойду с тобой всюду, как яростная тигрица, а не прежняя беззаботная Гюль-Джамал…
Кара-Кончар уже не слушал ее слов. Прикрывая глаза рукой, он всматривался в сторону сквозь проносившиеся клубы дыма и пыли.
– Что наделали эти безумцы! Смотри: великая река Джейхун вышла из берегов и движется на нас… Она смывает дома; они разваливаются, как детские игрушки… Смотри – высокие тополя, точно подрубленные, с треском падают… Эти тупоголовые, беспощадные дикари разрушили древнюю плотину, которая уже тысячу лет сдерживала течение могучей многоводной реки…[126] Теперь река, все сокрушая по пути, зальет и погубит весь многолюдный город… Гюль-Джамал, надо немедленно бежать из этой старой башни: под напором воды она рухнет и нас раздавит…
Уже большая часть города была разрушена беспрерывными штурмами пленных, которых монголы гнали на приступы. Однако жители Гурганджа продолжали защищаться с отчаянной яростью. Монголы брали квартал за кварталом. Привыкшие биться в поле, с коня, монголы с трудом передвигались по узким улицам, заваленным обломками горевших построек, но продолжали упорно наступать и метко поражали защитников длинными стрелами.
Самыми яростными бойцами были ремесленники Гурганджа; они знали, что, в случае плена, их участь предрешена: самых искусных и сильных монголы отошлют на свою далекую родину, а остальных, непригодных, перебьют.
Жены и девушки сражались на стенах и крышах домов рядом со своими отцами, мужьями и братьями. И если кто-либо из них, пораженный стрелой, падал, то женщины бесстрашно складывали перед раненым стенку из кирпичей и земли, чтобы оградить упавших от новых стрел.
Героическая защита Гурганджа вписала одну из самых необычайных страниц в печальную повесть о гибели великого Хорезма; другие города большей частью выказывали слепую доверчивость к монголам, малодушие и слабость, почему бесславно погибли. Вокруг Гурганджа монголы потеряли очень много своих воинов, и кости павших образовали целые холмы, которые потом много лет были видны между развалинами.
Когда остались невзятыми только три квартала, измученные, израненные защитники Гурганджа решили сдаться и послали избранных лиц к хану Джучи просить милости и пощады. Сын Чингисхана ответил:
– О чем вы думали раньше? Почему вы не выказали покорности, когда мои войска подходили к городу? Теперь, когда я потерял столько моих лучших бойцов, могу ли я запретить моим воинам насытиться яростью и грабежом? Никакой пощады вам не будет.
Монголы бросились в уцелевшую часть города. Одних защитников они взяли в плен, других зарубили, все имущество разграбили.
По приказанию хана Джагатая, не желавшего, чтобы жемчужина Хорезма, Гургандж, досталась старшему брату, монголы разрушили главную плотину, распределявшую воду по всему Хорезму. Вода затопила огромный город и снесла здания. Место города и потом много лет оставалось покрытым водой. Кто спасся от татар, тот утонул в волнах разлившейся реки или погиб под развалинами. Сохранилось только несколько зданий: часть старого дворца Кэшки-Ахчак, построенного из кирпичей, и две шахские гробницы.
Вода разбушевавшейся реки затопила также и несколько других городов Хорезма, а сама река переменила течение и долгое время направлялась через пески в Абескунское море.
Во время отчаянной защиты Гурганджа Хаджи Рахим находился на стенах среди сражавшихся. Зная арабские способы перевязывания и лечения ран, он помогал пострадавшим.
Когда внезапно разлилась река Джейхун, он два дня просидел на высокой кирпичной гробнице-мавзолее шаха Текеша. В плывшей мимо лодке оказался рулевым уже знакомый дервишу кузнец Керим-Гулем. Тот пересадил его в свою лодку, и они вместе плавали по бушевавшей водяной равнине, спасая всех, кого могли. Им не удалось больше встретить Кара-Кончара и Гюль-Джамал. Значительно позднее Хаджи Рахим слышал не раз сказку маддаха[127] о подвигах Кара-Кончара, охотившегося в Каракумах за монголами, и о его беспредельной любви к пастушке Гюль-Джамал, насильно увезенной в гарем последнего хорезм-шаха.
Маддах заканчивал сказку описанием разлива реки, смывшей славный и богатый Гургандж. В этот поток разбушевавшихся вод попал Кара-Кончар. Некоторые люди видели, как он отчаянно боролся с волнами, чтобы спасти Гюль-Джамал, но оба исчезли в бурных потоках… В одном месте, где обнажилась возвышенность, нашли два тела: Гюль-Джамал и Кара-Кончар лежали друг около друга, и маленькая ручка туркменки была зажата в могучей ладони Кара-Кончара.
Маддах заканчивал сказку поучением: «Любовь по истинному влечению – это та любовь, которой нет конца иначе, как только со смертью…»[128] Но если при этом девушки плакали, то маддах говорил: «Знающие люди мне передавали также иное: будто бы известие о смерти Кара-Кончара в волнах Джейхуна неверно – он выплыл из потоков реки на своем вороном коне и спас Гюль-Джамал. Он увез ее в глубину Каракумов, в свою юрту близ колодцев Бала-Ишем. Там они прожили счастливо много лет, чего и вам всем желаю!»
Не презирай слабого детеныша, – быть может, это детеныш льва.
Хаджи Рахиму удалось с трудом пробраться между буйствовавшими монгольскими отрядами и прибыть в лагерь Джучи-хана. Привязанная на колпаке дервиша золотая пластинка с соколом охраняла его и привела к белой юрте правителя северо-западного улуса великого царства монголов. Хаджи Рахим слышал, что Джучи-хан, старший сын грозного Чингисхана, был единственным из всех лиц, окружавших монгольского владыку, кто осмелился с ним спорить. Но говорили также, что Чингисхан не доверял своему первенцу и постоянно подозревал его в попытках организовать заговор. Поэтому Чингисхан назначил его правителем самого отдаленного, крайнего улуса, где большую часть земель еще приходилось завоевывать. Чингисхан тогда сказал сыну: «Отдаю тебе все земли на запад так далеко, как может ступать копыто монгольского коня!»
В белой юрте, на низком троне, сидел, подобрав под себя ноги, Джучи-хан. Он был похож на отца высоким ростом, медвежьими ухватками и холодным взглядом зеленоватых глаз. От безбородых монголов он отличался длинными усами и узкой черной бородой. Искусно вплетенные в бороду конские волосы переходили в тонкую косичку, которую Джучи закидывал за правое ухо. Перед троном на коленях, пригнувшись до земли, покорно ожидала милости великого властителя толпа просителей: и ханов, и улемов, и купцов, и простых хорезмийцев.
Хаджи Рахим, громко повторяя: «Я-гу-у, я-хак!» – шагая через спины просителей, прошел прямо к трону Джучи-хана и остановился, опираясь на посох.
Пристальным, мрачным взглядом уставился Джучи-хан на дервиша и спросил:
– Чего просишь, кипчакский шаман?
Хаджи Рахим объяснил, что принес собственноручное письмо великого визиря Махмуд-Ялвача.
– Почему так поздно? Я жду письма давно.
– Я находился в осажденном городе Гургандже.
– Значит, ты был заодно с моими врагами?
– Да, я как лекарь помогал раненым.
Хаджи Рахим вскрыл конец посоха, залепленный воском, и вытащил свернутый листок бумаги с красной печатью. Писарь Джучи-хана развернул листок и осмотрел его с удивлением.
– Здесь написано всего три слова: «Этому человеку верь!»
– Ясно и достаточно! – сказал Джучи. – Приведите моего сына Бату-хана!
Нукеры побежали и вскоре вернулись. Впереди них прыгал мальчик лет девяти, с небольшим луком и тремя красными стрелами.[129] Он вырвался от двух стариков, которые старались его вести под руки. Подбежав к Джучи-хану, мальчик привычным жестом упал на колени, коснулся лбом ковра и вскочил, посматривая на всех блестящими карими глазами.
– Вот мой сын Бату-хан! – сказал Джучи, косясь на мальчика. – Я просил преданного Махмуд-Ялвача прислать ученого мирзу, который научил бы моего сына читать, писать и говорить на том языке, на каком объясняются мои новые подданные жители Хорезма. Сумеешь ли ты быть таким учителем?
– Я могу научить мальчика читать книги туркменские, персидские и арабские и сделаю это с радостью, – ответил Хаджи Рахим. – Я только не умею объяснять священные книги, как это делают имамы в мечетях. Я занимаюсь по тем книгам, в которых описываются путешествия по вселенной и в которых говорится, что такое добро и зло, любовь к родной земле и долг каждого человека.
– Это полезно и хорошо! – сказал Джучи. – Такой учитель поможет содрать с моего сына кожу степного дикаря и сделать его правителем народов. Бату, слушайся твоего нового учителя! А тебе, мирза, разрешаю бить моего сына тростью…
Мальчик отвернулся.
– Если он будет рассказывать мне про богатырей и про войны, я, пожалуй, стану его слушать!
Хаджи Рахим ответил мальчику:
– Я тебе расскажу про завоевания румийского полководца Искендера Двурогого. Этот царь, будучи совсем молодым, завоевал много стран, где у царей было больше, чем у него, оружия, и сокровищ, и войска, но они все же были Искендером разбиты…
Мальчик повернулся к дервишу и с любопытством стал его разглядывать.
– Каким путем хан Искендер достиг таких побед? – спросил Джучи-хан.
– Говорят, что, когда об этом спросили самого Искендера, он будто бы ответил: «Не угнетал я подданных завоеванной страны».
Джучи-хан посмотрел на своего сына и сказал:
– Мой отец, единственный и величайший Чингисхан, завоевал половину вселенной, а Искендер Двурогий – вторую половину. Что же остается завоевать теперь, Бату-хан?
Мальчик, не задумываясь, ответил:
– Я отниму все земли у Искендера!..
С этого дня Хаджи Рахим остался в лагере Джучи-хана, сделавшись учителем его сына Бату. Он занимался с ним несколько лет до внезапной гибели Джучи-хана от рук подосланных убийц. Во время облавной охоты Джучи-хан погнался за оленем и отдалился в камышах от своих нукеров. Его с трудом нашли. Он лежал с переломанным, по монгольскому обычаю, хребтом. Таинственные убийцы скрылись и не были обнаружены. Некоторые шептали, что они были подосланы самим Чингисханом.[130] Джучи был еще жив, но не мог сказать ни слова или пошевелить рукой. Только глаза его смотрели печально и мрачно, пока не закрылись навеки.
В это время приехал, возвратившись из похода на запад, прославленный полководец Субудай-багатур. Он посадил мальчика Бату-хана к себе на седло и сказал:
– Здесь тебя ждет такой же конец, какой увидел мой повелитель Джучи-хан. Ты едешь со мной в Китай, где научишься воинскому делу. Я воспитаю тебя, как родного сына, и сделаю полководцем.
Расставшись с Бату-ханом, Хаджи Рахим снова остался одиноким скитальцем. Он сильно горевал о своем младшем брате Тугане, который исчез в Гургандже во время разлива реки. Погиб ли Туган или спасся от волн реки и мечей монголов? Об этом постоянно думал Хаджи Рахим и ждал того дня, когда он его снова встретит.
Хаджи Рахим обошел разные города, всюду расспрашивал очевидцев о скорбных днях, пережитых народами Хорезма во время вторжения беспощадных монголов. Он записывал рассказы достоверных людей и наконец решил написать книгу о Чингисхане, о том, как он стал могущественным и захотел завоевать весь мир, о том, как все гибло и обращалось в пустыню там, где проходили монголы.
…Вид их был адский и наводил ужас. У них не было бороды, только у иных несколько волос на губах и подбородке. Глаза узкие и быстрые. Голос тонкий и острый. Они сложены прочно и долговечны.
Весной года Дракона (1220), в месяц Сафар (апрель), Чингисхан призвал к себе двух полководцев, испытанных в выполнении самых трудных поручений: старого одноглазого Субудай-багатура и молодого Джебэ-нойона.[131]
Немедленно они прибыли в шелковую юрту Потрясателя вселенной и пали на войлок перед золотым троном. Чингисхан сидел на пятке левой ноги, обнимая рукой правое колено. С его круглой лакированной шапки с большим изумрудом свисали хвосты черно-бурых лисиц. Желто-зеленые кошачьи глаза смотрели бесстрастно на двух склоненных непобедимых багатуров. «Единственный и величайший» заговорил низким хриплым голосом:
– Лазутчики меня известили, что сын желтоухой собаки, хорезм-шах Мухаммед, тайно покинул свое войско. Заметая следы своего бегства, Мухаммед недавно показался на переправах через реку Джейхун. Он везет с собой несметные богатства, накопленные за сто лет шахами Хорезма. Его надо поймать раньше, чем он соберет второе большое войско… мы вам даем двадцать тысяч всадников. Если у шаха окажется такое войско, что вы призадумаетесь – можно ли сразиться, воздержитесь от боя… Но сейчас же меня известите!.. Тогда я пошлю Тохучар-нойона, и он один справится там, где вы вдвоем не сумеете победить… Мы думаем, однако, что это наше повеление сильнее, чем все войска Мухаммеда! Пока вы не будете тащить Мухаммеда на цепи, ко мне не возвращайтесь!.. Если же разбитый вами шах с несколькими спутниками будет убегать, чтобы найти приют в крепких горах или мрачных пещерах, или, как хитрый волшебник, исчезнет на глазах людей, то вы черным ураганом промчитесь по его владениям… Всякому городу, проявившему покорность, окажите снисхождение и оставьте там небольшую охрану и правителя, забывшего улыбку… Но всякий город, ставший на путь сопротивления, берите приступом! Не оставляйте там камня на камне и обращайте все в угли и пепел!.. Мы думаем, что это наше повеление вам обоим не покажется трудным…
Джебэ-нойон выпрямился и спросил:
– Если шах Хорезма Мухаммед чудесным образом будет убегать от нас все дальше на запад, сколько времени гнаться за ним и удаляться от твоей золотой юрты?
– Тогда вы будете гнаться за ним до конца вселенной, пока не увидите Последнего моря.
Субудай-багатур, изогнутый и кривобокий, с кряхтеньем поднял голову и прохрипел:
– А если шах Мухаммед обратится в рыбу и скроется в морской бездне?
Чингисхан почесал переносицу и перевел недоверчивый взгляд на Субудая.
– Сумейте схватить его раньше! Разрешаем отправиться.
Оба полководца поднялись с колен и попятились к выходу.
В тот же день с двадцатью тысячами монгольских и татарских всадников они помчались на запад.
Выполняя повеление Чингисхана, его полководцы Джебэ-нойон и Субудай-багатур с двумя туменами всадников два года рыскали по долинам и горным дебрям северного Ирана, разыскивая следы бежавшего владыки Хорезма, шаха Мухаммеда. Ничего они найти не могли. А народная молва им сказала, что хорезм-шах, бросивший свою родину и затем покинутый всеми, умер на одиноком островке Абескунского моря.
Тогда Джебэ и Субудай призвали монгола, умевшего петь старинные песни про битвы богатырей, и медленно пропели ему свое донесение «единственному и величайшему». Они заставили монгола повторить их слова девятью девять раз,[132] и затем послали его к Чингисхану в его стоянку в равнине близ города Несефа[133] богатой зелеными лугами и чистыми водами. Так как проезд по дорогам был еще опасен из-за нападений и грабежей голодных шаек беглецов, покинувших сожженные монголами города, то для охраны гонца было выделено триста надежных нукеров.
Гонец всю дорогу распевал старые песни про монгольские голубые степи, про лесные горы, про девушек Керулена, похожих на алое пламя костров, но ни разу не пропел донесения пославших его багатуров. Прибыв в стоянку великого кагана, пройдя через восемь застав телохранителей-тургаудов и очищенный дымом священных костров, гонец подошел к желтому шатру и остановился перед золотой дверью. По сторонам входа стояли два необычайной красоты коня: один молочно-белый, другой – саврасый, оба привязанные белыми волосяными веревками к литым золотым приколам.
Изумленный такой роскошью, гонец-монгол упал ничком на землю и лежал до тех пор, пока два силача-тургауда не подняли его под руки и не втащили в юрту, бросив на ковер перед Чингисханом. Монгольский владыка сидел, подобрав под себя ноги, на широком троне, покрытом золотом.
С закрытыми глазами, стоя на коленях, гонец пропел выученное донесение, заливаясь высоким голосом, как он привык петь монгольские былинные песни:
Донесение величайшему от его старательных нукеров,
Субудай-багатура и Джебэ-нойона.
Сын бесхвостой лисы, Мухаммед хорезм-шах,
Кончил жизнь в шалаше прокаженного,
А змееныш его, непокорный Джелаль,
Ускользнул через горы Иранские,
Там бесследно исчез он, как дым.
Мы покончили с ними! Идем на Кавказ,
Будем драться с народами встречными.
Испытаем их мощь, сосчитаем войска,
Пронесемся степями Кипчакскими,
Где дадим мы коням отдохнуть.
Мы запомним пути, мы отыщем луга
Для коня твоего золотистого,
Чтобы мог ты на Запад грозой налететь,
Подогнув под колено вселенную,
И покрыть все монгольской рукой.[134]
В мире сил нет таких, чтобы нас удержать
В нашем беге до моря Последнего,
Там, зеленой волной пыль омывши копыт,
Мы курган накидаем невиданный
Из отрезанных нами голов.
На кургане поставим обломок скалы,
Твое имя напишем священное,
И тогда лишь коней повернем на Восток,
Чтоб умчаться обратной дорогою
Снова к юрте твоей золотой.
Окончив песню, гонец, зажмурившись, впервые взглянул в свирепые глаза недоступного простым монголам владыки. Пораженный, он снова упал ничком. Чингисхан сидел невозмутимый, непроницаемый, с полузакрытыми глазами и, кивая седеющей рыжей бородой, чесал голую пятку. Он смотрел устало на лежавшего перед ним гонца и сказал как бы в раздумье:
– У тебя горло как у дикого гуся… Тебя подобает наградить… – Он порылся в желтом шелковом мешочке, висевшем на ручке трона, достал кусок запыленного сахара и втиснул его в дрожащий рот гонца. Затем каган сказал:
– Джебэ-нойона и Субудай-багатура еще рано хвалить. Посмотрим, удачно ли закончится поход… Ответное наше слово мы пришлем с особым гонцом.
Движением пальца каган отпустил гонца. Он приказал его накормить и напоить кумысом, а также достойно угостить сопровождавшую его охрану. На другой день он всех отправил обратно, догонять ушедший далеко вперед монгольский отряд.
Прошел год, и никаких известий об ушедших на запад монголах не приходило. Однажды Чингисхан сказал несколько слов своему секретарю, уйгуру Измаилу-Ходже, и приказал, чтобы запечатанное письмо (никто не знал его содержания) повез гонец, увешанный бубенчиками с соколиными перьями на шапке (знак спешности). Охранять гонца он поручил темнику Тохучару с туменом в десять тысяч всадников.
– Ты поедешь до края вселенной, пока не найдешь Джебэ-нойона и Субудай-багатура. Там, на твоих глазах, гонец должен передать наше письмо Субудай-багатуру из рук в руки. Они теперь забрались так далеко, что их теснят тридцать три возмущенных народа. Пора их выручать.
Тохучар в тот же день направился со своим отрядом на запад отыскивать умчавшихся на край вселенной монголов.
Вперед, крепконогие кони!
Вашу тень обгоняет народов страх.
Как две огромные черные змеи, проспавшие зиму, выползают из-под корней старого платана на поляну и, отогревшись в лучах весеннего солнца, скользят по тропинкам, то соприкасаясь, то снова разделяясь, и внушают ужас убегающим зверям и кружащимся над ними птицам, так два монгольских тумена стремительного Джебэ-нойона и осторожного, хитрого Субудай-багатура, то растягиваясь длинными ремнями, то собираясь вместе шумным и пестрым скопищем коней, топтали поля вокруг объятых ужасом городов и направлялись на запад, оставляя за собой закоптелые развалины с обгоревшими, раздувшимися трупами.
Этот передовой отряд войск чингисхановых прошел по Северному Ирану, разгромив города: Хар, Симнан, Кум, Зенджан и другие. Монголы пощадили только богатый город Хамадан, правитель которого выслал вперед с почетным посольством подарки: табун верховых лошадей и двести верблюдов, нагруженных платьями. Упорную битву монголы выдержали в Казвине, где внутри города жители отчаянно дрались длинными ножами. Казвин был сожжен.
Холодные зимние месяцы монголы провели в пределах города Рея.[135] Со всех концов им присылались стада баранов, лучшие кони и верблюды с тюками одежд. Там монголы выжидали весну.
Когда под весенним солнцем зазвенели склоны Иранских гор, монголы прошли по Азербайджану. Большой богатый город Тавриз выслал им ценные дары, и монголы, согласившись на мир, прошли мимо, не тронув города. Они направились на Кавказ, где подступили к столице Аррана Гандже. Но монголы не решились штурмовать этот город, потребовали серебра и одежд, что было им выдано, и они продолжали свой путь в Грузию.
Сильное войско грузин стало на их пути. Субудай с главными силами шел впереди, Джебэ с пятью тысячами всадников укрылся в засаде. При первой же стычке монголы притворно обратились в бегство. Потерявшие осторожность грузины погнались за ними. Татары Джебэ бросились на грузин из засады, а всадники Субудая, повернув обратно, охватили грузин со всех сторон и перебили. В этом бою погибло тринадцать тысяч грузин.
Монгольское войско побоялось, однако, забираться в глубь этой пересеченной горными ущельями страны с очень воинственным населением и покинуло его, отягченное добычей. Воины говорили, что им тесно в кавказских горных ущельях. Они искали степей, где привольно пастись коням. Вырезав город Шемаху, монголы направились к Ширванскому Дербенту. Эта крепость стоит на неприступной горе и закрывает проход на север. Джебэ-нойон послал к ширванскому шаху Рашиду, укрывшемуся в крепости, гонца с требованием:
– Пришли ко мне твоих знатных беков, чтобы мы заключили с тобой дружественный мир.
Ширванский правитель прислал десять родовитых стариков. Джебэ зарубил одного гордого бека на глазах остальных и потребовал:
– Дайте надежных проводников, чтобы наше войско могло пройти через горы. Тогда вам будет пощада. Если же проводники окажутся недобросовестными, то всех вас ждет такой же конец.
Ширванские беки ответили, что они подчиняются этому требованию, провели монгольское войско, обойдя Дербент, горными тропами и показали путь на кипчакские равнины. Монголы тогда отпустили стариков посредников, а сами направились дальше на север.
На Северном Кавказе Джебэ и Субудай прибыли в страну аланов,[136] куда из обширных северных степей на помощь аланам собралось много лезгин, черкесов и кипчакских отрядов.
Монголы бились с ними целый день до вечера, но силы оставались равными, и никто не одержал победы. Тогда Джебэ послал к знатнейшему кипчакскому хану Котяну лазутчика, и тот прочел Котяну такое письмо:
«Мы, татары, как и вы, кипчаки, – одна кровь одного рода. А вы соединяетесь с иноплеменниками против своих братьев. Аланы и нам и вам чужие. Давайте заключим с вами нерушимый договор не тревожить друг друга. За это мы вам дадим столько золота и богатых одежд, сколько вы пожелаете. А вы сами уходите отсюда и предоставьте нам одним расправиться с аланами».
Монголы послали кипчакам много коней, нагруженных ценными подарками, и кипчакские ханы, соблазнившись, предательски покинули ночью аланов и увели свои войска на север.
Монгольские дружины напали на аланов, разгромили и пронеслись по их селениям, предавая все огню, грабежу и убийству. Аланы объявили о своей полной покорности Чингисхану, а часть их присоединилась к монгольскому отряду.
Тогда, не имея больше за спиной острых мечей аланов, Джебэ и Субудай внезапно повели свои тумены на север в степь, на кипчакские кочевья. Уверенные в мире и своей безопасности, кипчакские ханы с отдельными отрядами разъехались по своим стоянкам. Монголы гнались за ними по пятам, разорили главные пастбища кипчаков и забрали всякого имущества во много раз больше того, что дали в уплату за измену.
Те из кипчаков, которые жили далеко в степи, услыхав о вторжении монголов, навьючили на верблюдов имущество и бежали кто куда мог: одни спрятались в болотах, другие в лесах.[137] Многие удалились в земли русские и венгерские.
Монголы гнались за убегавшими кипчаками по берегам Дона, пока их не загнали в синие волны Хазарского моря[138] и там многих утопили. Оставшихся в живых кипчаков они сделали своими конюхами и пастухами, чтобы те стерегли захваченные повсюду стада и табуны коней.
Затем они прошли на Хазарский полуостров и напали на Судак, богатый приморский кипчакский город. К нему раньше приходило много чужеземных кораблей с одеждами, тканями и другими товарами. Кипчаки их выменивали на невольников, черно-бурых лисиц и белок, а также на бычьи кожи, которыми славилась кипчакская земля.
Узнав о приближении монголов, жители Судака бежали, частью укрылись в горах, частью сели на корабли и отплыли через море в Требизонт. Джебэ и Субудай разграбили город и снова отошли на север для отдыха в кипчакских кочевьях, где отдыхали больше года.
Здесь тянулись обильные травой луга и плодородные поля, распаханные рабами, и бахчи с арбузами и тыквами, и тучные стада крупных коров и тонкорунных баранов. Воины монгольские хвалили эти степи и говорили, что здесь их коням так же привольно, как на родине, на берегах Онона и Керулена. Но родные монгольские степи им дороже, и они их не променяют ни на какие другие степи. Покончив с завоеванием вселенной, все монголы хотят только одного – вернуться на берега родного Керулена.
Джебэ и Субудай со своими отрядами пробыли недолго в главном городке кипчаков Шарукане.[139] В нем были и каменные постройки, до половины врытые в землю, и амбары со складами иноземных товаров, но больше всего было разборных юрт, в которых жили как кипчакские ханы, так и простые кочевники. Они весной откочевывали из города в степь, а на зиму снова возвращались в город.
С приходом монголов заморские купцы, боясь войны, перестали торговать со степью. Город Шарукань, разграбленный и сожженный, опустел, а монгольские войска ушли к Лукоморью.[140]
Там монголы поставили курени в низинах между холмами, чтобы укрыться от ветров. Каждый курень ставился кольцом в несколько сот юрт, отобранных у кипчаков. В курене насчитывалась тысяча воинов. Посредине каждого кольца стояла большая юрта тысячника с его высоким рогатым бунчуком из конских хвостов. Около юрт, привязанные на железных приколах, стояли всегда готовые к походу оседланные кони с туго подтянутыми поводьями, а остальные кони паслись огромными табунами в степи под надзором кипчакских конюхов.
Монгольское войско продолжало соблюдать строгие законы – «Ясы Чингисхана».[141] Лагеря были окружены тройной цепью часовых. В степи, на главных тропах, ведущих в земли булгар, урусов и угров,[142] скрывались сторожевые посты. Они ловили всех, кто ехал по степи, расспрашивали их, затем отсылали тех, кто знал новости о соседних племенах, к Джебэ-нойону, а остальных рубили.
У многих нукеров вместе с ними в юртах находились их монгольские жены, выехавшие в поход еще с далекой родины, а также женщины и дети, захваченные в пути. Монголки были одеты так же, как и нукеры, и их трудно было сразу отличить. Они иногда участвовали в битвах, но обычно женщины заведовали верблюдами, вьючными конями и возами, в которых берегли полученную при дележке добычу. Женщины наблюдали также за пленными с тавром владельца, выжженным на бедре, и поручали им разную работу. Они вместе с пленными доили кобылиц, коров и верблюдиц и во время стоянок варили в медных или каменных котлах пищу.
Маленькие дети, рожденные во время походов или захваченные в пути, во время переходов сидели в повозках или кожаных переметных сумах, иногда по двое, на вьючных конях, а также за спиной ехавших верхом монголок.
В степи, в стороне от монгольского лагеря, растянулся сборный табор воинов разных племен, приставших в пути к монголам. Здесь были видны и туркменские пестрые юрты, и тангутские рыжие шатры, и черные шатры белуджей, и простые шалаши аланов или всадников неизвестно какого племени. Вся эта разгульная орда, подгоняемая монголами, первая посылалась на приступ, а после боя подбирала остатки захваченной монголами добычи.
Субудай-багатур приказал поставить себе юрту на высоком кряже морского берега, около устья ленивой мутной реки.
Нукеры весело исполняли приказ багатура, предчувствуя стоянку и отдых. Двенадцать верблюдов привезли несколько разобранных юрт. На верблюдах сидели перепуганные кипчакские пленницы в остроконечных войлочных шапках. По требованию монголов, они пели песни, когда ставили полукруглые решетки, обтягивали их белыми войлоками и наискось перевязывали пестрыми ткаными дорожками.
Субудай, хмурясь, спросил:
– Почему три юрты?
– В одной ты будешь думать твои думы, в другой мы поместим твоих любимых охотничьих барсов, а без третьей нельзя – в нее мы для тебя заперли самых лучших кипчакских пленниц, умеющих петь и плясать.
Субудай оборвал нукеров:
– Угга! (Нет!) Пусть во второй юрте рычат барсы, а в третьей пусть для меня варит обед старый Саклаб. Кипчакские пленницы пусть мне в походе не мешают. Раздайте их сотникам.
Саклаб с котлами, большими деревянными ложками и длинным тонким ножом на поясе расположился в третьей юрте. Высокий, худой, костлявый раб, с седыми космами, был схвачен татарами в пути около Астрабада. Нукеры объяснили тогда Субудаю: «Этот пленный старик – родом урус. Он был поваром у мирзы самого хорезм-шаха Мухаммеда и задумал бежать к себе на родину. Он говорит на всех языках и умеет готовить всякие кушанья. Старик будет тебе готовить и пилав с миндалем, и чилав со сливами, и каймэ из гороха, и каймак из сливок, и халву, и пахлаву. При нем находится его приемыш, молчаливый юноша по имени Туган. Он будет помогать Саклабу готовить обед».
Тогда Субудай рассердился и сказал:
– С меня хватит одного старика Саклаба, чтобы изготовить обед. А никаких помощников мне не надо. Все любят быть помощниками при котле. Этого юношу Тугана вооружить мечом и дать ему из табуна лысого шелудивого коня. Отправить его в первую сотню, и пусть учится военному делу. Если будет из него хороший воин, то скоро у него появится и добрый конь, и седло, и броня. А если будет плохой воин, то его убьют в первой схватке. Потеря небольшая!..
В юрте с белым верхом, повернутой дверью к югу, в сторону моря, Субудай сидел у входа на седельной подушке. Он подолгу с удивлением смотрел выпученным глазом на серое беспокойное море, где и вода, и ветер, и рыбы, и даже летающие над волнами птицы совсем иные, чем в голубых озерах монгольской степи. Издалека катились к берегу однообразные волны, и в туманной синеве иногда показывались белые паруса иноземных кораблей – они боялись приблизиться к занятой татарами земле.
Здесь была привольная степь, высокая трава, озера с плавающей птицей. Кругом пасся скот, отобранный у кипчаков: быки были белые, длиннорогие, бараны жирные, курдючные, тоже белые; и войлоки у кипчаков белые, и юрты белые. Воины Субудая каждый день ели мясо и, ничего не делая, валялись на персидских коврах. Иногда монгольские ханы-тысячники выезжали на охоту с соколами или устраивали скачки, испытывая коней – своих, монгольских, и захваченных в пути: туркменских, персидских, кавказских и других.
Вверх по течению реки Калки, среди степи, на кургане поставил свою юрту второй полководец, Джебэ-нойон. Вокруг расстилалась зеленая равнина. Через нее к северу уходила цепь сторожевых курганов.
Хотя Джебэ и Субудай были посланы Чингисханом на запад одновременно и для одного дела, но оба полководца друг с другом не всегда ладили, постоянно спорили, и каждый старался на деле доказать ошибку другого. Чингисхан не без хитрой мысли отправил двух соперников. Не раз он делал это и с другими своими нукерами, посылая на одно дело двоих, – ведь соперники всегда стараются отличиться.
Джебэ, стремительный в походе, постоянно вырывался вперед. Его отряд не раз попадал в самое опасное положение. Он искусно уходил от напиравшего противника. Когда уже отовсюду грозила гибель, тогда появлялся и выручал Субудай. Он нападал на неприятеля сплоченными рядами тяжелой монгольской конницы, в которой и нукеры и кони были покрыты железными китайскими латами.
Высокий, прямой, никогда не смеющийся Джебэ, со стеклянными неподвижными глазами, после боя являлся к Субудаю, покрытый пылью и забрызганный кровью. Сидя у костра, он объяснял Субудаю, что не сделал никаких ошибок, что врагов было слишком много. А Субудай посмеивался, довольный, что он опять был спасителем Джебэ, и предлагал ему лучше не объяснять своих ошибок, а попробовать зажаренного на вертеле, как у самого хорезмского падишаха, нашпигованного чесноком и фисташками молодого барашка.
Джебэ был горд, самоуверен, вспыльчив. Он думал, что нигде не сделает промаха, если на шестьдесят шагов попадает стрелою в голову бегущего суслика. За свою меткость и стремительность он и был прозван «Джебэ» – стрела.[143] Под этим именем его знали все в войске, хотя настоящее его имя было другое. Перед битвой он всегда сам осматривал местность, проносясь на высоком поджаром коне по передовым опасным местам, и его не раз с трудом выручали от гибели телохранители тургауды.
Субудай, с клочками седых волос на подбородке, казался стариком; никто не знал, сколько ему лет. Когда-то в юности он был ранен в плечо, мышцы были перерублены, правая рука с тех пор осталась скрюченной, и он действовал одной левой рукой. Лицо его было рассечено через левую бровь, отчего левый глаз, выбитый, был всегда зажмурен, а правый, широко раскрытый, казалось, сверлил и видел каждого насквозь.
Все нукеры в войске говорили, что Субудай хитер и осторожен, как старая лисица с отгрызенной лапой, а злобен, как барс, побывавший в капкане, – с Субудаем не страшен никакой враг, и с ним не пропадешь.
Джебэ упрямо обдумывал план пути, чтобы доехать до Последнего моря, обмывающего вселенную. Донесение Чингисхану, посланное с распевавшим песни гонцом, сочинял Джебэ, а Субудай только одобрял, покачивая головой, и посмеивался:
– Далеко ли ты пойдешь? И скоро ли будет то место, откуда ты, как сайгак, побежишь обратно и мне в последний раз придется тебя выручать?
Разведчики, наблюдавшие за степью, ловили пробиравшихся путников, приводили к Джебэ, и он сам их расспрашивал: о племенах, обитающих к западу и к северу, о путях к ним, о реках и переправах через них, о корме для коней, о богатых городах и сильных крепостях, о войске, оружии и о том, хорошо ли воины умеют драться, попадать стрелами в намеченную цель и далеко ли Последнее, крайнее море.
Однажды разведчики привели к Джебэ нескольких человек из племени, раньше не виданного. Занимались они перевозкой на паромах и лодках дорожных путников. Они были высокие, плечистые, с широкими рыжими бородами, в овчинных потрепанных полушубках, кожаных портах и мягких поршнях,[144] переплетенных ремнями. Серые рысьи шапки были лихо сдвинуты на ухо.
– Кто вы такие? Откуда пришли? – спросил Джебэ.
Один, повыше и пошире остальных, отвечал по-кипчакски:
– Мы зовемся «бродники», потому что мы бродим по степи. Отцы и деды бежали сюда в степь от князей, ища себе воли…
– Если вы не почитаете ваших господ и убежали от них, значит, вы разбойники и бродяги?
– Мы не то что разбойники и не совсем бродяги… Мы – вольные люди, вольные охотники и рыбаки.
– А ты кто? – спросил Джебэ самого высокого бродника.
– Я зовусь Плоскиня! Наши бродники избрали меня своим воеводой.
Джебэ сейчас же отправил нукеров к Субудай-багатуру сказать: «Приезжай! Пойманы нужные нам люди».
Нукеры прискакали обратно с такими словами: «Субудай-багатур сидит на ковре. Около него торба бобов. Он сказал: «Не поеду, занят…»
Бродник Плоскиня заметил:
– Это значит: «Кто по ком плачет, тот к тому и скачет».
Джебэ оставил под стражей всех пойманных бродников, а сам вместе с Плоскиней, окруженный нукерами, отправился к Субудаю.
На потухающем багровом небе резко чернели три юрты Субудая. Над ними вились дымки и торчали воинские значки – шесты с конскими хвостами и рогами буйволов. Субудай сидел в юрте на персидском шелковом ковре. Освещенный дрожащим светом костра, он левой рукой доставал из пестрой торбы бобы и старательно расставлял их странными длинными нитями.
– Кто это? – спросил Субудай. На мгновение он уставился вытаращенным глазом на Плоскиню и опять занялся бобами. – Садись, Джебэ-нойон.
Джебэ опустился на ковер около Субудая и бесстрастно косился на то, что делал багатур. Никогда он не мог вперед угадать, что сделает старый барс с отгрызенной лапой.
Бродник Плоскиня, высокий, осанистый, с широкой рыжей бородой, ниспадавшей на грудь, бегающими глазами осматривал юрту и что-то прикидывал в уме. Он продолжал стоять почтительно у входа. Его сторожили два увешанных оружием монгола.
Поглядывая на руку Субудая, быстро передвигавшую бобы, Джебэ рассказывал, что слышал от пленных, и советовал использовать Плоскиню как проводника.
– А что делают сейчас кипчакские ханы? – прервал Субудай.
– Все они струхнули, – ответил Плоскиня. – Когда ваши татары примчались в их город Шарукань, кипчакские ханы разбежались – одни в русские пределы, другие в болота.
– Кто убежал к урусам?
– Много убежало – и первым главный их богач Котян, и половцы лукоморские, и Токсебичи, и Багубарсовы, и Бастеева чадь, и другие.
Субудай оторвался от бобов и пристально уставился на Плоскиню:
– А где же теперь главное войско урусов?
– Кто, кроме Бога, это знает?
Субудай съежился, его лицо искривилось, и раскрытый глаз загорелся гневом. Он погрозил скрученным пальцем с обгрызенным ногтем:
– Ты говори все, что знаешь! Не заметай следы! А то я положу тебя под доску, а на доску посажу двадцать нукеров. Тогда ты запищишь, да и сдохнешь.
– А зачем мне молчать?
– Говори, где теперь урусские князья? Готовятся ли урусы к войне?
– Дай смекнуть! – сказал Плоскиня и, расставив длинные ноги, закатил кверху глаза.
Субудай раза два метнул на бродника подозрительный взгляд и снова стал на ковре передвигать бобы. Наконец он зашипел:
– Послушай, ты, степной бродяга! Если ты мне все толково расскажешь, так и быть, дам тебе награду. Смотри сюда, на бобы. Видишь эту нитку бобов – это река Дон… А длинная нитка – это река Днепр… Подойди сюда поближе и покажи, где должен быть город урусов Киев?
Плоскиня сделал шаг, но оба монгольских часовых бросились на него и сорвали пояс с мечом. Тогда бродник, осторожно опустившись на колени, подполз к Субудаю.
– Так! Понимаю! – говорил он, морща лоб и сдвинув меховую шапку на затылок. – Вот это наш Днепр… А это устье Днепра у моря, где Олешье… А вот здесь малая речушка – это, знать, Калка, где мы стоим сейчас… Но только послушай, мой светлейший хан! Ведь Днепр не так течет, прямо с севера на юг, а, как согнутая рука, углом. Вот здесь, где плечо, – это город Киев, а где кулак – там же Черное море. А где выпирает в степь локоть – там на Днепре остров Хортица, и вот, около Хортицы, значит, у локтя, собирается русское войско. – Плоскиня передвинул бобы так, что Днепр выгнулся углом.
– Сколько отсюда до Киева? – спросил Субудай. Он вынул из торбы вместе с бобами горсть золотых монет, подбросил их на ладони и положил около себя.
У Плоскини глаза разгорелись, и он облизал языком сухие губы.
– А на что тебе Киев? От Киева русские не пойдут. Ведь до Киева отсюда далеко, верст шестьсот…
– Что такое «верст»? – рассердился Субудай. – Не понимаю «верст»!.. Ты скажи мне, сколько до Киева конских переходов.
– Если отсюда на Киев поедешь на одном коне, то будешь прямиком ехать дней двенадцать. А о двуконь – проскачешь шесть дней.
– Вот теперь ты мне стал говорить толком.
– Но русские от Киева прямо в степь не ходят. Они спускаются на ладьях по Днепру до «локтя», вот до этого угла, до острова Хортицы. Здесь они плавятся на другую сторону и тут Залозным шляхом,[145] короткой дорогой, идут сюда, на Лукоморье. Здесь хорошего конского ходу всего три-четыре, а о двуконь проедешь и в два дня.
– Всего два дня? – удивился Субудай. – В два дня урусы могут пройти сюда от Днепра?
– Видишь, вот отсюда, от загиба, от Хортицы, наши русские часто делали набеги на половецкие кочевья. Если ехать без повозок, то в два-три дня проедешь.
Субудай, видимо, был доволен, получив важные для него сведения. Он посмеивался, хлопая себя по колену, и приказал подать кумыс. Он подробно расспрашивал Плоскиню о дорогах, о бродах через реки, о войске урусов; о том, какие у них кони, как вооружены ратники, хорошо ли дерутся?
– Бьют они здорово, особливо секирами, да и простыми топорами.
– Сколько у этих урусов войска?
– Если все ближние князья приведут к Хортице свои дружины: киевские, черниговские, смоленские, галицкие, волынские и прочие помельче, то в степь двинутся пешцев, стрелков и всадников тысяч пятьдесят.
– Значит, у них пять туменов? – сказал Субудай и положил пять золотых монет около того «загиба» в Хортице на Днепре, где начинался поход в степь. – А сколько всадников выставят кипчаки?
– Пожалуй, тоже наберется тысяч пятьдесят.[146] На этой стороне Днепра уже скопилась несметная туча кипчаков.
Субудай положил еще пять золотых.
– Итак, против нас будет всего десять туменов, урусов и кипчаков? – заметил Субудай и посмотрел на непроницаемого, молчаливого Джебэ. – Помнишь, Джебэ-нойон, с каким войском от Черного Иртыша мы пошли на Хорезм… Покажем теперь, хорошие ли мы ученики Потрясателя вселенной Чингисхана!
Плоскиня, стоя на четвереньках, посматривал то на золотые монеты, то на задумавшихся монгольских ханов. Хитрые, злые искры мелькнули в глазах Плоскини, когда он вкрадчиво спросил:
– А что же ты, светлейший татарский воевода, не положил еще несколько золотых на то место, где стоит твоя татарская сила? Похвастайся, сколько у тебя войска!
Субудай сжал скрюченные пальцы в кулак и ткнул в лицо Плоскини:
– Вот сколько нашего татарского войска! А вот что я сделаю с урусами и кипчаками!.. – Субудай злобно сгреб десять положенных им золотых монет и бросил их в торбу с бобами. – Всех их засуну в мою торбу и сожру, как творог.
Плоскиня попятился.
– Ты мне дай что-нибудь от твоей ханской милости за усердие!
– Угга! Я денег никому не даю, а мне их все приносят, и я все отсылаю моему повелителю, Чингисхану непобедимому… Впрочем, ты можешь заработать награду. Есть у тебя сыновья?
– Слава Богу, четыре имеются.
– Где они? Далеко?
– Сидят на бродах по Дону.
– Я пошлю за ними сотню всадников, они мигом их доставят сюда. Ты им прикажешь пробраться соглядатаями на сторону урусов и там высмотреть, где урусские полки и сколько их. Пусть они узнают, что думают урусские воеводы, затем скорее возвращаются назад, чтобы мне все точно рассказать. Тогда я отпущу и тебя и твоих сыновей на волю и дам в награду косяк лошадей и каждому по горсти золота. Ну, что медлишь? Что переминаешься?
Плоскиня стоял твердо, расставив длинные ноги, тяжело вздохнул и сказал:
– Руби мне голову, преславный хан, а моих сыновей не тронь!
Субудай засипел и ударил кулаком по ковру.
– Ты так со мной говоришь? Эй, нукеры! Отведите-ка моего почетного гостя в юрту с барсами и поставьте тройную стражу. А Саклаб пусть угощает его вволю, как хана…
– А ноги ему спутать? – спросил нукер. – Такой волк сбежит!
– Да не забудь почтить его крепкой железной цепью!..
Вы ведь своими крамолами начали наводить поганых на землю Русскую, из-за распри ведь стало насилие от земли половецкой… Загородите полю ворота своими стрелами острыми за землю Русскую, за раны Игоревы буйного Святославича!
У левого степного берега Днепра, против Киева, паром был с утра захвачен половцами, наехавшими внезапно. Они влезли на паром, угрожали перевозчикам, не давая им убежать. От множества людей паром наклонился, зачерпнув воды. На пегом, как барс, коне подъехал старый грузный половецкий хан. Его провожала сотня джигитов. Один из них гарцевал впереди и держал на длинном шесте ханский бунчук с конскими хвостами и медными побрякушками. Другой бил в бубен. Двое пронзительно дудели на дудках. Один джигит на диком, храпевшим коне хлопал плетью, стараясь проложить хану дорогу к перевозу.
В стороне, перед теснившимися слушателями, тощий запыленный странник с котомкой за спиной рассказывал, что все половцы сейчас бегут с Дикого поля,[147] за ними гонится незнакомое, страшного вида племя «татары», – «лица их безбородые, носы тупые, и у каждого взлохмаченная коса, как у ведьмы. От одного вида безбожных татар люди падают замертво…».
– Что это за люди? Расскажи нам, странник Божий, – видно, ты человек сведущий и книжный.
Странник, опершись на длинную палку, стал говорить:
– Прииде с востока в бесчисленном множестве некий ядовитый народ, в нашей стране неслыханный, глаголемый «татаре», и с ним еще семь языков. Якоже половцы доселе окрестных народов пленяху и губяху, ныне же их погибель наста. Татаре не токмо половцев победиша и загнаша, но даже до основания искорениша, а на их землю сами седоша…
– Откуда свалилось это племя?
– О сем глаголют сказания в святых книгах, о них же епископ Мефодий Патарийский свидетельствует, яко греческий царь Александр Македонский в древние времена загна поганый народ Гоги и Магоги[148] в конец земли, в пустыню Етриевську, между востоком и севером. Задвинул он их горами и приказал сидеть там до скончания срока. И тако бо епископ Мефодий рече, яко к скончанию времени горы снова раздвинутся, и тогда выйдут оттуда Гоги и Магоги и попленят всю землю от востока до Евфрата и от Тигра до Поньтского моря – всю землю, кроме Эфиопья…
– Всю землю! – воскликнули в толпе слушателей. – Стало быть, и нашу землю?..
Странник продолжал:
– А разве не видите, что кругом делается? Это знаменья последнего времени! Явилась страшная звезда, лучи к востоку довольно простирающе, иже знаменова новую пагубу христианом и нашествие новых враг… То вышли из-за гор и на нас идут поганые Гоги и Магоги! Ныне пришло реченное скончание времени. Конец миру близко!..
Послышались вздохи и причитания. Странник снял войлочную шапку, и слушатели в нее опускали баранки и мелкие черные монетки.
С правого берега на больших просмоленных ладьях приплыли дружинники великого князя киевского. Они разогнали толпу, расчистили место для перевоза и помогли старому половецкому хану взойти на паром. В шелковом малиновом чекмене, подбитом соболем, в белом остроконечном колпаке, опушенном красной лисой, и в червленых сапогах, расшитых жемчужными нитями, хан важно стоял, держась за перила одной рукой в кожаной «перстатной» рукавице. Другой рукой он сжимал рукоять кривой сабли, сверкавшей алмазами.
Хан, дородный, величавый, казался спокойным, только глаза его тревожно бегали, косясь на темные воды Днепра. Ветер усиливался, поверхность реки рябила, и седые барашки пенились на катившихся волнах.
Хан платил щедро. Паромщики получили от него немало горстей серебряных денег и старались изо всех сил. Целый день они перевозили огромный караван: отборных коней, закутанных в расшитые попоны, ревущих от страха верблюдов, грузных буйволиц с длинными рогами, падающими на плечи, приодетых тут же, на берегу, иноземных пленниц, смуглых, чернобровых, разукрашенных бусами, лентами. Все это везлось в дар русским князьям.
В толпе говорили, что это прибыл старейший половецкий хан Котян, владелец сотен тысяч коней, бродивших по беспредельным равнинам Дикого поля с его тавром: след копыта в виде полукруга и под ним две черты.
– Котян – хозяин степи! Он один может выставить огромную воинскую рать! Не зря он приехал в Киев. Нужда его погнала. И другие ханы потянулись со всеми своими родами на русскую сторону и теперь переходят Днепр по всем бродам и переметным мостам. Половецкие отряды входят в воду на конях в бронях защитами и с копьями… Что-то будет? Нет ли у них злого умысла? И песен веселых половцы больше не поют. Только песни тягучие, как верблюжьи стоны, слышны издалека, когда идут из степи в нашу сторону…
В хоромах великого князя киевского Мстислава Романовича[149] спешно готовились к съезду: ожидались и большие и меньшие князья. Ко всем были посланы гонцы с заводными конями – сзывать на защиту русской земли.
Киевскому князю нелегко было принять с честью именитых гостей – каждый являлся со своими дружинниками; чем был выше князь, тем с большей свитой он ехал. Княжеские слуги заставили всех хлебников и мясников Киева печь пироги с начинкой и пшеничные караваи и везти на княжеский двор. Теперь не та сила, какая была у киевского князя сто лет назад, в пору Мономаха. Тогда под рукой киевского великого князя была почти вся русская земля: и Киев, и Переяславль, и Смоленск, и Суздаль, и Ростов, и даже далекий богатый Новгород принадлежали ему всецело. Тогда ему повиновались все князья, а половцы не смели пошевельнуться. По всем границам он разнес славу русского имени. Но годы шли, род Мономаха дробился. Князья раздавали города и волости своим сыновьям, племянникам и внукам, и теперь Мстислав Романович владел Киевом, урезанным и слабым. За последние двадцать пять лет разгромы, сделанные русскими князьями, истощили Киев. Когда галичане, и владимирцы, и суздальцы, и призванные недобросовестными князьями дикие половцы[150] грабили и жгли древнюю столицу.
Нелегко было киевлянам восстановить свой стольный город после стольких разгромов; много домов стояло разрушенных, с выбитыми оконницами и дверьми…
Сейчас снова из степи надвигалась беда. Она собрала вместе непримиримых князей, гордых и упрямых, враждовавших между собой всю жизнь из-за лучшего престола, более доходного города, людной волости. Теперь старые враги, половцы, сами с поклоном прибежали в Киев, прося подмоги. Унылые и поникшие, они сидели толпой на корточках перед воротами княжьего двора. Когда стали прибывать русские князья, половцы к ним подбегали, целовали поводья коня, протягивали руки, твердя:
– Исполчите полки! Придите в нашу степь! Обороните нас! Помогите прогнать злых недругов!
Князья, каждый со своей свитой, собрались во дворе княжьего дома; они стояли отдельно, спорили, иногда переходили, чтобы послушать, где что говорят, но, как ни упрашивали их киевские тиуны, не подымались в великокняжеские гридницы.
Половецкий хан Котян находился во дворе, гордый, как всегда. Около него, сложив руки на животе, хмурые и неподвижные, стояли его степные советники в остроконечных колпаках, с темными от солнца и степного ветра лицами. Старый переводчик из степных бродников объяснял хану, кто из князей уже прибыл, как звать того или другого и кто особенно влиятелен и силен. Котян, взвесив, кому надо выказать почет, подходил с перевальцем, склонялся, с трудом коснувшись пальцами земли, и, снова с достоинством выпрямившись, оглаживая полуседые длинные усы, говорил одно и то же:
– Окажи помощь, будь братом! На всех нас идет гибель! Вместе рядом станем, гибель отгоним! Не побрезгуй маленьким подарком. Прими мой почет! Никого не забыл я, всем хочу оказать честь – и наволоками, и конями, и скотом, и пленницами.
Уже солнце приближалось к полудню, а князья все еще стояли вразброд и до хрипоты пререкались на шумном княжьем дворе; все посматривали, кто войдет первый в гридницу князя киевского. Говорили, что князь Мстислав Романович еще поджидает кого-то – не гонцов ли с севера от властного и надменного князя суздальского, Юрия Всеволодовича, который ждет съезда у себя во Владимире и не поедет на совет князей в оскудевший Киев. Да еще видать князя галицкого Мстислава Удатного[151] – он особенно всех сзывал на сием (съезд), и гонцы его всех понуждали: беда грозит неминучая, приезжайте вборзе![152]
Все разом оживились и заговорили:
– Мстислав Удатный приехал! – и с любопытством, отталкивая друг друга локтями, старались взглянуть на князя, прославленного удачными походами и победами над уграми и ляхами.
Мстислав Удатный вошел походкой легкой, несмотря на годы. Он остановился, окинув собравшихся живым взглядом черных проницательных глаз, точно отыскивая кого-то, и долго крутил длинный свисший ус. Готовый к бою, он был в золоченом шлеме, блестевшем в солнечных лучах, и в легкой кольчуге с золотой отделкой. Красное корзно[153] развевалось при его стремительной походке. Он заметил в углу двора хана Котяна и прямо направился к нему. Тот заторопился и, протянув руки, пошел навстречу Мстиславу. Они прижались плечами, и Котян приник головой к груди галицкого князя. Белый колпак Котяна свалился в пыль, и все заметили, что плечи половецкого хана судорожно вздрагивали.
– Плачет! Пусть поплачет! – зашептали в толпе. – Эти злодеи немало наших людей сделали своими колодниками, теперь сами узнают, что такое горькие сиротские слезы! Мстислав женат на дочери хана Котяна, потому и распинается за богатого тестя!
Дружинники известили киевского князя о приезде Мстислава Удатного. Однако Мстислав Романович все еще медлил и не выходил на крыльцо, чтобы встретить двоюродного брата: старые счеты мешали! А Мстислав, обняв Котяна, отошел с ним в угол двора, и долго они стояли там и тихо беседовали.
Опять все зашевелились, и послышались восклицания:
– Суздальцы приехали! Будет сильная подмога! Где же нам двинуться без суздальцев! Нет, это не суздальцы, а ростовский молодой князь Василько Константинович.
Во двор вошел стройный, молодой воин. Светлый пушок едва покрывал его подбородок. Он так же, как Мстислав Галицкий, был готов к бою – в кольчуге и стальном шлеме и с длинным прямым мечом у пояса. Одет он был скромно, алое корзно выцвело. Вся одежда его была в пыли и забрызгана грязью, – видно, только что он сошел с коня. Рядом с ним плелся старик с длинными полуседыми кудрями, падавшими на плечи; на сыромятном ремне, перекинутом через плечо, висели гусли.
– Это слепой певец! Славный певец Гремислав! Раньше был воевода, не раз громил половцев, а князь рязанский Глеб из злобы засадил его в поруб,[154] ослепил и держал три года. Там Гремислав в заточении начал песни слагать, и его взяли из поруба. С тех пор он бродит из одного города в другой и поет бывальщину про времена стародавние… Сегодня, знать, мы услышим Гремислава.
Молодой князь Василько с приветливой улыбкой и с почтением к старшим князьям обошел всех. Князья сами шли ему навстречу и спрашивали:
– А что же не едут суздальцы? Ты им сосед, ты знаешь, почему их нет? Великий князь суздальский Юрий Всеволодович твой родной дядя, уговорил ли ты его?
– Все еще думает! А приедет ли – о том и ведуны не скажут…
На крыльцо княжьего дома вышли парами десять дружинников, все как на подбор, видные, в кольчугах и шлемах, с короткими копьями. Они спустились по ступенькам и остановились по обе стороны лестницы, ожидая князя Мстислава Романовича. Он вышел медленно, опираясь на посох с золоченым орлом. Строгие глаза с прямыми бровями глядели устало и нерадостно. Слегка раздвоенная борода с проседью, крест и золотая иконка на груди, парчовый кафтан, весь иконописный облик князя говорили больше о его церковных и ночных молитвах, чем о воинских заботах. Князь, слегка прихрамывая, спустился по лестнице и остановился на последней ступеньке.
– Просим милости, гости дорогие! – сказал он грустным, точно удрученным заботой голосом.
Все князья во дворе стали кричать разом, перебивая друг друга:
– Зачем нас вызвал? Спасать диких половцев? Удавил бы их кто-нибудь! Без них станет легче! Пускай сами себя спасают, а мы посмотрим!
Грузный хан Котян выделился из толпы и, переваливаясь на кривых ногах, поспешил к крыльцу. Коснулся рукой земли, тронул золотое одеяние княжеское и, захлебываясь, сказал:
– Княже пресветлый! Ты прежде был ласков ко мне, как и я к тебе! Будь нам вместо отца! Помоги прогнать злобный народ хана Чагониза! Как волки, рыщут по нашей земле эти злодеи, называемые татары. Всю нашу землю сегодня у нас отняли, а завтра придут к вам и вашу русскую землю возьмут. Обороните нас! Если не поможете нам, все мы ныне иссечены будем, а вы, русские, завтра будете иссечены! Надо нам всем соединиться и обороняться одной ратью.
– Не каркай! Чего наплел! – слышались недовольные голоса. – Тише, дайте говорить! Чего без пути лаять?
Другие возражали:
– Половцы – враги наши! Они сейчас в нашей земле без помощи и силы. Перебить всех и богатства их забрать!
Новые голоса, перебивая друг друга, смешались в дикий шум. Князь киевский беспомощно озирался, подымал руки. Крики усиливались.
Князь Мстислав Удатный, решительный и быстрый, взошел на ступеньки крыльца.
– Князья преславные, и воеводы честные, и все удальцы русские! – говорил Мстислав. – Не все ли мы сыны одной земли святорусской? Забудем старые споры, и распри, и войны с половцами! И мы их били, и они нас жгли и громили… Сейчас тяжелые дни пришли и для половцев и для нас. Когда наступает новый, неведомый враг, лучше дружба, чем война с половцами. Если мы сейчас им не поможем против безбожных татар Чагониза, то половцы могут им передаться, и силы вражьи станут еще больше.
– А что за люди татары? Может, вои простые, проще, чем половцы. Сколько их?
– Хан Котян вместе с аланами дрался против татар Чагониза. Говорит, что нападают они дружно, рубятся лихо. Пришли они издалека, пройдя страну Обезов[155] и Железные ворота. Половцам одним было не под силу остановить татар. Разграбили татары вежи половецкие, заполонили и жен, и коней, и скот, и все богатство Котяна и других половецких воевод… Теперь татары так ополонились, что не знают, куда девать свой полон, обожрались, как пес на дохлятине, и поставили свои богатые товарища[156] у Лукоморья, на берегах Хазарского моря… А сами татары налегке, изъездом, без возов, двинулись на русскую землю. А если кто говорит, что я не для ради земли святорусской стараюсь, а для ради моего тестя, теперь нищего хана Котяна, то все это лжа!..
Толпа слушала прославленного князя Мстислава затаив дыханье. Раздались отдельные возгласы:
– До берега Хазарского моря далеко, дней двадцать ходу.
– Не впервой нам встречать незваных гостей! Князю киевскому придется встретить их, пусть он и печалится об этом!
Толпа гудела, знала она, что нет у князей одной братской любви, нет одной воли, и говорит в них давняя злоба, и жгут их старые счеты.
Послышалось пение. Церковная процессия в парчовых ризах явилась в нужное время. Чтобы утихомирить разгоревшиеся страсти и споры князей, четыре широкогрудых дьякона, размахивая кадилами, мальчики с зажженными толстыми, в руку, восковыми свечами, старые протопопы с металлическими крестами в руках, наконец, митрополит в большой золотой митре, смуглый чернобородый грек, поддерживаемый под руки двумя мальчиками, – все приблизились к крыльцу с протяжным пением и остановились, сразу внеся тишину.
Князь киевский подошел к митрополиту, склонился, сложив ладони, поцеловал благословлявшую старческую руку и тихо шепнул:
– Скажи поучение, святой отец! Уговори князей стоять дружно, любовно, забыв старые обиды!
Митрополит поднялся на крыльцо, благословляя всех на три стороны, и начал говорить заученную речь, плохо выговаривая русские слова:
– Братие и сыны мои любезные! Научитесь быть благочестивыми делателями по евангельскому слову! Понуждайтесь на добрые дела, Господа ради! Языку удержание, ему смирение, телу порабощение, гневу погубление!..
Князь киевский стоял, кротко склонив голову. Мстислав Галицкий тревожно оглянулся, заметил раскрытые рты и недовольство на лицах. А митрополит продолжал:
– Если мы чего-нибудь лишаем – смирись и не мсти! Если ненавидим и гоним – терпи! Если хулим – моли! Господь указал нам побеждать врага тремя добрыми делами: покаянием, слезами и милостыней…
Мстислав осторожно подошел к четырем дьяконам и шепнул:
– Грек ума решился! Все перепутал! Кому он о слезах и покаянии говорит? Ведь князьям говорит, а не челяди и смерди! Скорее начинайте какой-нибудь псалом или тропарь – каждому дам по барану!
Митрополит что-то продолжал лепетать, а все четыре дьякона разом начали петь тропарь, за ними подхватили все протопопы и мальчики и низкими и тонкими голосами. Княжеские тиуны окружили удивленного митрополита и помогли ему войти в княжескую гридницу.
На верхнюю ступеньку лестницы поднялся молодой князь ростовский Василько.
– Я прискакал из дальнего севера, от Ростова великого. Для ради русской земли и для ради христиан говорю я вам вот что. Прибыли к нам спешно гонцы от князя киевского, Мстислава Романовича, торопя ополчить полки и спешить на защиту русской земли. Привел я свою малую дружину, а самый сильный из нас, князь суздальский Юрий Всеволодович, все еще гадает: придут ли татары к нему в Суздаль или обойдут стороной? И здесь я слышу такие же речи: «Каждый промышляй о своей голове!» А святой митрополит говорит слова, пристойные не воину, а древнему старцу перед кончиной, – о покаянии и о слезах… Тихой кротостью не остановим врага, не удержим земли русской…
– Верно, верно сказал Василько! – закричали в толпе.
– Народ неведомый и злой идет быстро изъездом… Надо с честью встретить незваных гостей. Надо отбиться от них и притомить навсегда. Татары не крылаты, не перелетят через Днепр, а если и перелетят, то ведь сядут, и мы тогда увидим, что Бог даст…
– Примем их на мечи и секиры!
– Пусть же наши стольные князья, – продолжал Василько, – пройдут в гридницу князя Мстислава Романовича и, по древнему обычаю, сядут тесным кругом на одном ковре и решат: встретить ли поганых недругов слезами и покаянием или испытанными дедовскими секирами и отточенными мечами?
– Верно сказал князь Василько.
– Пусть так и будет! – закричали со всех сторон.
– А кто будет набольший? Кто поведет полки? Я под рукой Мстислава Романовича не пойду! – кричали с одной стороны.
С другой подхватывали:
– Пусть поведет рать Мстислав Мстиславич Галицкий. Недаром его прозвали «Удатный», он удачу принесет!..
Двадцать три князя прошли в гридницу киевского князя, чтобы решить, что делать. Думали долго, а договориться не могли. Мстислав Удатный доказывал, что надо напасть на татарский лагерь у Лукоморья. «Захватив товарища, обогатив всех, тогда не только князь, но и простой ратник получит добычу немалую».
Эта мысль о походе до Лукоморья многим нравилась, но князья никак не могли избрать одного воеводу для всех полков.
Тем временем из степи прибежал один из бродников. Он донес, что незнакомые татары густо движутся к Днепру. Это ускорило решение идти против татар, плавясь через Днепр у острова Хортицы.
Князья сошлись на одном: каждый князь идет сам по себе своей ратью, никто другому пусть пути не перебивает. Кто удачливый придет первый к Лукоморью и захватит татарский лагерь, тот по-честному должен поделиться с другими князьями.
Все поцеловали крест: не преступать клятвы, и если кто из князей поднимет брань против другого князя, то быть всем заодно на зачинщика. Потом поцеловались между собой, – тут Мстислав Киевский и Мстислав Удатный подставили друг другу затылки.
Когда князья встали с ковра, князь Василько был черным от думы и заботы. Хмурый, он вышел на крыльцо. Его поджидал старый певец Гремислав.
– Добром мы не кончим, – сказал Василько. – Не так надо воевать. Не богатства татарского надо искать, а так разметать врагов, чтобы больше не пошевелились. А идти вразброд, когда каждый воротит лицо от другого, – это своей волей накликать на себя беду.
Наступил теплый вечер. Над княжьими палатами сияли светлые звезды. Во дворе стояли длинные дубовые столы, приготовленные для обеда. Когда все гости расселись на дубовых скамьях и затихли, пробуя княжеские пироги и жареных лебедей, а отроки с пылающими факелами стали вокруг столов, все ясно увидели в красном дрожащем огне старого певца Гремислава, сидевшего на верхней ступеньке княжеского крыльца. Нежно зазвенели переборами звонкие гусли, а старый певец, подняв к небу красные впадины глаз, запел слегка надтреснутым голосом любимую бывальщину.
Гремислав пел о смелом походе Игоря Святославича на половцев, о ссорах и раздорах князей, о гибели из-за этого без пользы храбрых русских воинов, о том, как эти ссоры «отворяли врагам ворота на русскую землю»…
Многие слушавшие склонили головы на руки и задумались: не такой ли бедой грозит и сейчас несогласие и взаимная ненависть князей и не погубят ли эти распри и вражда великое русское дело – защиту родной земли?..
Субудай призвал десять своих тысячников. Джебэ пришел также с десятью. Сидели все в юрте кругом, и старые, и молодые. Слушали, что говорил Джебэ. А Джебэ смотрел поверх голов и точно что-то видел вдали.
– Киев богатый город… – говорил Джебэ. – Дома для молитвы имеют крыши высокие, круглые, и покрыты они червонным золотом. Мы обдерем эти золотые крыши и возле шатра Чингисхана поставим коня, отлитого из чистого золота, такого же большого, как его белый конь Сэтэр.
– Поднесем Чингисхану золотого коня! – воскликнули монголы.
– У урусов много ханов; называются они по-ихнему «коназь». И все эти ханы – «конази» – между собой грызутся, как собаки из разных кочевий. Поэтому разгромить их будет нетрудно. Никто не собрал этих «коназей» в один колчан, и нет у них своего Чингисхана.
– Такого другого вождя, как наш Чингисхан, нигде во всем мире не найдешь!
– Я говорю вам: мы должны налететь на русскую землю быстро, поджечь ее со всех концов и захватить Киев, пока… – И Джебэ остановился.
– Пока что? – спросили тысячники.
– Пока не пришел еще ответ на донесение наше единственному и величайшему.
– Чингисхан прикажет ждать его прихода! Чингисхан захочет сам войти в Киев! – говорили монголы. – Мы уже брали такие большие города, как Бухара, Самарканд, Гургандж, и нам взять Киев нетрудно. Мы должны поскорее взять Киев.
Все косились на Субудая и ждали, что скажет этот хитрый и осторожный «барс с отгрызенной лапой». Он сидел, изогнувшись вбок, и поочередно колючим глазом всматривался в каждого.
– Не так-то легко будет разбить урусов, как думает Джебэ-нойон, – сказал тысячник Гемябек. – Урусов и кипчаков много – сто тысяч, а нас мало – двадцать тысяч, да еще один тумен всяких бродяг; они разлетятся, как стая воробьев, если мы начнем отступать. Опасно нам войти в русские земли, где много, очень много сильного войска. Нам нельзя идти на Киев… Отсюда нам нужно идти обратно, под могучую руку Чингисхана…
– А не вспомнишь ли ты, храбрый багатур Гемябек, – сказал Джебэ, – что цзиньцев[157] было еще больше, чем урусов, когда мы вместе с тобой и другими багатурами ворвались в их распахнутые равнины за большой китайской стеной?
Субудай задвигался и замахал рукой. Все притихли и наклонились в его сторону.
– Начиная дело, надо вспомнить, как раньше поступал «единственный». И затем надо подумать, что бы он сделал на нашем месте, – медленно говорил Субудай. – Сперва надо перехитрить врага, погладить его по щетинке, чтобы он зажмурился и, раскинув лапы, растянулся на спине… А тогда бросайтесь на него и перегрызайте ему глотку!
Все выпрямились и переглянулись. Теперь стало ясно, что придется делать. Нечего и думать о возвращении назад, под защиту могучей руки великого кагана…
Субудай продолжал:
– Урусов много! Они так сильны, что могли бы нас раздавить, как давит нога верблюда спящую на дороге саранчу. Но у них нет порядка! Их «конази» всегда между собой грызутся. Их войско – это стадо сильных быков, которые бредут по степи в разные стороны… Однако у урусов есть свой Джебэ! Его зовут «багатур Мастисляб»… Говорят, что этот Мастисляб много воевал и до сих пор видел только победы, но у них нет своего Субудай-багатура, чтобы, когда Мастисляб зарвется вперед в опасное место, его поддержать и выручить!..
– Мы его поймаем, это Мастисляба, и отвезем к Чингисхану! – воскликнули монголы.
– Я обещаю, – добавил Субудай, – что тот, кто поймает Мастисляба и снимет его золотой шлем, тот сам отвезет его к Чингисхану.
Совещание продолжалось долго. Все говорили шепотом, чтобы часовые-нукеры не услыхали решений монгольских полководцев.
На другой день Джебэ выступил на запад со своим туменом всадников, а Субудай с другим туменом остался на берегах реки Калки, для того чтобы подкормить коней и подготовить их к решительной схватке.
Весна была необычайно жаркая. Много дней дули суховеи. Буйно поднявшаяся трава начала вянуть и свертываться. Солнце беспощадно жгло и казалось сверлящим на небе глазом Субудая, подгонявшим всех.
Джебэ-нойон разделил свой тумен на пять частей. С одной частью в две тысячи коней он ускакал вперед к Днепру, а четыре отряда остальных всадников расставил вдоль вьющегося по степи, протоптанного веками шляха.
Несколько татарских сотен поскакали в стороны, в степные просторы, и всюду, где находили кипчакских кочевников со стадами, сгоняли их к шляху.
Джебэ, во главе сотни запыленных нукеров, подъезжал к широкому, сверкающему в лучах солнца Днепру. Черные осмоленные лодки передвигались по синей глади реки.
– Гляди, вот русские ратники! – сказал переводчик.
На бугре около берега стояли русские воины в железных шлемах, с короткими копьями. Закрываясь рукой от солнца, они всматривались в степную даль. Увидев, что приближаются не кипчаки, а всадники иного племени, русские сбежали к реке и в лодках отъехали от берега.
Джебэ в остроконечном шлеме, угрюмый и бронзовый от зноя, сдержал коня над береговым обрывом и узкими неморгающими глазами долго рассматривал холмистую равнину противоположного берега. Там чернел многолюдный лагерь, рядами стояли повозки с поднятыми кверху оглоблями. Паслись табуны разношерстных лошадей. Пешие и конные воины передвигались по равнине, и ярко вспыхивали солнечные искры на металлических частях оружия.
Несколько лодок кружились близ берега. Гребцы усердно гребли, борясь с течением многоводной реки. С одной закричали:
– Эй вы, гости незваные! Что вы у нас ищете? Какой нечистый ветер вас принес?
Два бродника, сопровождавшие Джебэ, переводили ему слова, долетавшие с лодок.
– Мы идем не на вас, а на кипчаков! – зычным голосом ответил бродник. – Кипчаки наши холопы и конюхи. Бейте их, а обозы и скот берите себе. Кипчаки нам много зла сотворили, да и вам вредят издавна. А мы с вами хотим мира. Войны с вами у нас нет.
С лодки кричали:
– Посылайте ваших послов, а мы с ними поговорим!
– А с кем говорить? Есть ли у вас тут большой начальник?
– Здесь князей много. Они с вашими послами ужо договорятся!
Джебэ выбрал четырех нукеров и одного бродника как переводчика и приказал им отправиться на тот берег. Они должны повидать главного киевского князя и сказать ему: пусть урусы гонят от себя кипчаков, отнимая у них скот и богатства, а здесь, в степи, татары их прикончат.
Выбранные нукеры переминались с ноги на ногу, чесали плетьми за спиной и говорил:
– О чем нам с урусами говорить? Лучше начнем с ними драку.
Джебэ сказал:
– Тогда поеду я один с переводчиком.
Нукеры закричали:
– Нет! Не езди к ним! Что без тебя станет с нашим войском? Что будут делать волчата без матерого волка? Там с тебя сдерут шкуру. Оставайся! Мы поедем.
Четыре нукера и бродник спустились к реке и подозвали разъезжавших близ берега русских. Одна лодка пристала и забрала монгольских послов.
Джебэ долго оставался на высоком берегу, осматривая другую сторону. Там в туманной дымке далеко раскинулись луга, рощи и голубые заводи; всюду по дорогам ветер нес тучи пыли, поднятой подходившими отрядами.
Ночью, завернувшись в баранью шубу, Джебэ лежал на кургане около костра. Он поджидал посланных к русским нукеров. Они больше не вернулись. Кипчаки их зарезали.
Кругом в степи мерцали далекие огоньки костров. Всюду равнина жила неведомой жизнью. Какие-то встревоженные всадники пробирались логами через степь, и ночью вспыхивали огоньки далеких костров…
Джебэ не мог заснуть всю ночь. Тяжелые думы, обрывки речей, знакомые лица проплывали перед ним, и он то загорался бешенством, то начинал дремать… И вновь перед ним показывались то железный шлем с черными лисьими хвостами страшного старика Чингисхана и его зеленоватые, кошачьи, немигающие глаза, то сверлящее открытое око Субудая, то взмахи сверкающих мечей…
Теперь предстоят битвы с урусами, сильными воинами, которые не бегут, а сами ищут боя. Победа над ними будет очень трудна!.. Теперь наступают такие дни, когда может померкнуть вся слава Джебэ, завоеванная победами его в Китае.
Или он сложит в этих степях свою голову, или имя Джебэ будет опять повторяться всеми в золотой юрте кагана, как великого победителя урусов и кипчаков, отнявшего золотой шлем у Мастисляба.
Утром нукеры разбудили Джебэ.
– Смотри, что делается на той стороне… Урусы пригнали сверху столько лодок, что вяжут мост через реку. Их повозки уже спустились к самой воде. Там скопилось много конницы и пеших воинов.[158] Скоро они начнут переходить на эту сторону. Что делать?
– Не мешайте урусам! – приказал Джебэ. – Наблюдайте издали и отступайте в степь.
…И возгорелось в урусах и кипчаках желание разбить татар: они думали, что те отступили, из страха и по слабости не желая сражаться с ними, и потому стремительно преследовали татар. Татары все отступали, а те гнались по следам двенадцать дней.
Поджарый рыжий конь Джебэ-нойона легко взлетел на одинокий курган и остановился около высокой каменной фигуры степного богатыря. Его широкие сутулые плечи, плоское лицо, короткий меч на бедре, остроконечная шапка и даже чашка в руках были в далекой древности старательно высечены из цельного камня молотком кочевого мастера… Прошли века, и многолюдная страна обратилась в пустынную степь, а каменный богатырь по-прежнему прочно стоял, глубоко вкопанный, на вершине кургана и угрюмо смотрел выпуклыми слепыми глазами в ту сторону, куда он когда-то делал свои набеги.
Так же неподвижно, как идол, сидел на коне Джебэ, всматриваясь холодными прищуренными глазами в ту сторону, откуда по дымящейся утренними туманами зеленой степи расползались вереницы быстро передвигающихся черных точек… Уже взмыленный конь остыл и свободно тянул повод, стараясь достать черными губами чахлые стебельки бледной полыни; он уже начал взбивать копытом солончаковую почву, а Джебэ все не мог оторвать взгляда от приближавшихся густых рядов русских воинов.
Впереди всадники… Одни тянутся по дороге, другие широко рассыпались по степи… Над ними подымается черная туча пыли… У них короткие копья… Вот в пыли ясно заметны повозки. Урусы надеются на богатую добычу, они везут на повозках оружие, котлы и мешки с хлебом.
Джебэ натянул повод. Пора уезжать… Урусы уже заметили одинокого всадника на кургане… Вот несколько урусов и кипчаков отделились от отряда. Они быстро направляются в его сторону. Другая группа всадников помчалась вперед по дороге, чтобы отрезать ему путь. Но недаром Джебэ любит своего рыжего жеребца, одного из лучших скакунов в его тумене.
Джебэ съезжает по пыльному солончаковому скату кургана. Сбоку земля разрыта и виден черный узкий вход – вероятно, теперь логовище степных волков. А раньше кто-то рылся в могиле богатыря, хотел украсть его золотой клад…
Джебэ ускоряет бег коня. Надо добраться до оврага. Там притаились в засаде сотни Гемябека. Татарские разведчики залегли в траве и отлично все видят – и приближение урусов, и бегство от них Джебэ.
Но урусские всадники все ближе… У них хорошие кони, вперед пущены лучшие наездники. Опаснее других те, что скачут наперерез. Свернуть в сторону нельзя – влево овраги с обрывистыми берегами, справа урусы.
Их девять… Задние три начали отставать… Передние шесть тоже раскололись, они хотят окружить его.
Из-под ног коня вылетела стая серых куропаток и унеслась в сторону, снова падая в траву. Заяц метнулся из-под широкого лопуха и понесся прямо, прижав уши. А конь так же продолжал скакать, выбрасывая рыжие ноги, прыгая через кусты бурьяна, и быстро уносил пригнувшегося к гриве Джебэ.
Враги недалеко… Джебэ различает их загорелые лица под железными шлемами… Двое урусов прикрываются красными щитами: один совсем молодой, с румяным лицом и черными глазами, у другого седые висячие усы. Ближе всех третий, в ярко-алом чекмене, – кипчак на вороном коне… Он наматывает на руку аркан…
Верен глаз у Джебэ, и не делают промаха его стрелы. Джебэ натягивает свой страшный лук, и кипчак, взмахнув руками, валится из седла. Испуганный вороной конь мчится уже без всадника, подняв голову, и ветер развевает его длинную гриву.
Молодой русский воин близко… Через несколько мгновений кони сшибутся. Юноша сильно метнул короткое копье, но оно только скользнуло по плечу стального татарского панциря… Вторая длинная стрела Джебэ вонзилась юноше между черными блестящими глазами. Прощай, слава! Прощай, яркое солнце, отчий дом!
Джебэ не оглядывается… Он ищет глазами: где же нукеры Гемябека? Вот они! Целая толпа их уже выбралась из оврага и мчится с хриплым свирепым воем навстречу наступающему вразброд русскому отряду.
Русские всадники быстро перестраиваются и смыкаются в тесные ряды. Их красные щиты – круглые сверху и острые снизу – выравниваются дружной и грозной цепью. Воины вынимают свежеотточенные блестящие мечи и стремительно летят на татар.
Но Гемябек и его нукеры твердо помнят приказ Джебэ; приблизившись на полет стрелы, они круто поворачивают коней, проносятся мимо изумленных урусов, посылая губительные стрелы, и во весь опор скачут обратно в степь.
Урусы с криками бросаются вслед. Уже их стройные ряды смешались. Все скачут вразброд, стараясь догнать убегающих татар. Некоторые урусы на отличных конях настигают десяток отставших. Они рубят их, сдирают оружие и сапоги и пересаживаются на татарских коней.
Джебэ, окруженный телохранителями, недолго наблюдал за первой стычкой татар с урусами. Он спустился в овраг, где пробивался ключ, напоил коня и приказал всему татарскому отряду уходить дальше.
Вернувшись, всадники Гемябека сказали, что их начальник, раненный копьем, упал вместе с конем, был окружен урусскими наездниками, но отбился и ускакал в степь. За ним погналось много кипчаков.
Ночью Джебэ с помощью бродников сам допрашивал захваченного русского пленного. Тот рассказал, что это идет передовой отряд под начальством смелого галицкого князя Мстислава Удатного. С ним воины из Галича и волынских городов. Они спустились на ладьях по Днестру до моря, завернули в устье Днепра и оттуда поднялись до острова Хортицы, где был назначен сбор всех отрядов, идущих на татар.
– Князья между собой не ладят, – говорил пленный, – все идут отрядами розно; в каждом отряде свой начальник, а общего воеводы над всеми нет. Хотя ратники меж собой говорили, что нужно бы сделать главным воеводой Мстислава Удатного, – очень уж он в бою опытен и горяч! – но против него спорил князь Мстислав Романович киевский. Он никак не может покориться, потому что считает себя старшим, великим князем. А простым ратникам от той же княжьей розни только скорбь и разорение; ведь если татары одолеют, то все князья на борзых конях ускачут, а простые ратники лягут костьми. В поход ратники двинутся на своих пахотных конях, на них далеко не ускачешь. А татары ускользают от них, как вертлявые ужи.
Джебэ спросил: много ли кипчаков? Пленный ответил, что кипчаков, как говорят, очень много. Их отряды идут левым берегом Днепра, торопясь соединиться у Хортицы с русскими войсками. И сейчас впереди, вместе с Мстиславом Удатным, идет кипчакский отряд, а ведет его воевода Ярун.
– А что говорят урусы про татарских воинов? – спросил Джебэ.
– Раньше говорили, что татары воины «простые» (малосильные), похуже еще, чем кипчаки. Потому князья и спешат без опаски захватить татарский лагерь и награбленное татарами добро. А теперь я приметил, что татары и воины добротные, и стрелки меткие.
Джебэ приказал татарам отойти дальше в степь и не разводить ночью огней, а русского пленного зарезать.
Ночью бродники и татарские разведчики подползали к русскому передовому отряду и слушали, что там говорят. Русские воины ночевали посреди круга, составленного из повозок. Кипчаки стояли отдельными лагерями, пели и плясали у костров. Они радовались, что возвращаются в свои покинутые кочевья, откуда выгонят татар.
Разведчики рассказали, что урусы поймали начальника татарской тысячи Гемябека. Убегая, он спрятался в кургане, в волчьей норе. Его вытащили урусы и отдали кипчакам. Те его привязали за руки и за ноги к четырем коням, а кони, поскакав в разные стороны, разорвали его на куски… Голову Гемябека, продев ремень от повода сквозь уши, повез с собой у седла воевода половецкой рати Ярун.
Джебэ с татарами отходил, следя за быстро наступавшим передовым отрядом русских. Иногда татары бросались драться с вылетевшими вперед кипчакскими наездниками, но больших боев не было.
Делая длинные переходы, русские иногда днем останавливались, и всадники ловили кипчакских быков, которые разбрелись по весенним лугам. Эти стада были пригнаны по приказу Джебэ. Татарские пастухи охраняли стада, пока не приближались русские и кипчакские воины: тогда пастухи убегали, присоединяясь к татарам.
Джебэ делал все, чтобы растянуть силы русских, чтобы ослабить их зоркость, чтобы они на привалах отъедались бычьим мясом и не ожидали грозы. Русские отряды шли отдельными частями, все более отдаляясь друг от друга, растягиваясь по широкому пыльному шляху. Ложась на ночь спать, они уже не огораживались плетеным тыном и повозками.
Новые русские пленные рассказывали, что ратники довольны походом, обилием захваченного скота: «Теперь в овчинные тулупы оденемся, из воловьих кож новые сапоги сошьем…» «Где же несметная сила татарская? Кипчакских быков больше, чем татар. Так, гоняясь за ними, мы до Лукоморья дойдем, а лагеря татарского не увидим».
Один отряд русских шел стройнее других; в нем был воинский порядок, ратники шли дружнее, не расходясь по степи. На ночь там всегда ставился круг из повозок, высылались в стороны разведчики. Это были полки киевского великого князя Мстислава Романовича. Киевляне шли отдельно от других; половина была пеших воинов, половина ехала на тяжелых конях – ратаях. Они тоже иногда останавливались и высылали всадников собирать бродивший по степи отъевшийся на весенних травах кипчакский скот. Затем они варили в медных котлах мясные похлебки, после которых воины спали врастяжку до утра.
Татары говорили, что кони урусов не такие увертливые и выносливые, как татарские, что стрелы урусов летят не так далеко, но урусы сильнее в рукопашном бою, когда бьются топорами с длинными рукоятками, и урусы стойки и напористы. После каждой короткой схватки с русскими отрядами татары убегали далеко в степь, прячась за холмами, ускользая оврагами.
Томили душные дни, ни одна туча не плыла по небу, чтобы закрыть немилосердно пылавшее солнце. Отряды взбивали тучи черной пыли, в которой задыхались и кони и люди. Некоторые отряды сходили с дороги в степь и шли целиной, но и там раскалившаяся земля рассыпалась под ногами, и пыль черной тучей нависла над войском.
За эти жаркие дни начали высыхать ручьи, и воины ворчали: «Зачем нас погнали в степь искать татар? Не пора ли вернуться домой, угнав с собой захваченный кипчакский скот?»
Старый полководец провел два дня в разъездах, осматривая местность, выбирая поле, выгодное монголам для битвы.
Трижды прибывали гонцы на взмыленных конях.
– Джебэ-нойон отступает… Впереди идет отряд длиннобородых… Их ведет «багатур Мастисляб»… Вместе с ними едут кипчаки хана Яруна… Он везет у седла на ремешке голову нашего тысяцкого Гемябека…
В последний вечер перед боем Субудай вернулся в свою юрту на холме, где около рогатого пятихвостого бунчука были рядом воткнуты в землю десять высоких копий с бунчуками тысячников всего отряда. Теперь весь тумен был в сборе и гудел шумным лагерем на равнине.
Субудай лежал на войлоке. Его кости ныли. Он поворачивался с одного бока на другой. Дымя, догорал костер в юрте. Под закоптелым войлочным сводом стлался дым, медленно выходя в верхнее отверстие крыши. Боковые войлоки юрты были откинуты на крышу, но сквозь деревянную решетку не веяло прохладой. Неподвижный горячий воздух стоял над высохшей равниной Калки.
Старый монгольский полководец не мог заснуть и вслушивался в смутный шум затихающего лагеря. Сквозь решетку юрты он видел огни костров, озарявшие багровыми отблесками сидевших кружками воинов. Доносились обрывки разговоров, однообразный лязг железного клинка о точильный камень. Кто-то запел:
Не видеть тебе, воин, зеленых лугов родного Керулена,
Влечет тебя твой путь в долину белых костей…
Сердитый голос закричал:
– Замолчи! Накличешь черную птицу беды!
Песня оборвалась. Где-то послышались крики: «Остановись! Кто едет?» Субудай с трудом поднялся и сел. Приближался гул толпы и равномерный топот коней… Вошел тургауд.
– Приехал Тохучар-нойон. За ним следует весь его отряд – десять тысяч всадников.
– Зачем они мне?
– Нойон поднимается на холм, хочет тебя видеть.
Субудай, кряхтя и откашливаясь, встал и вышел из юрты. В полумраке перед ним стоял высокий воин в железном шлеме.
– Тебе благость вечного неба! Я приехал прямо от золотой юрты поставить мой бунчук рядом с твоим.
– Я без тебя до сих пор справлялся со всеми, кто стоял на моей дороге…
– Это все монголы знают. Сейчас я должен говорить с тобой.
Оба полководца вошли в юрту. Тохучар-нойон, опустившись на войлок рядом с Субудаем, шепотом на ухо говорил ему о приказе Чингисхана отправиться на запад в поиски ушедшего вперед войска монголов и о письме великого кагана, которое везет особый гонец.
Субудай долго кашлял и молча покачивал головой. Он нагнулся к Тохучару и тоже шепотом на ухо сказал:
– Я не знаю, что написано в письме величайшего… Ослушаться его нельзя. Может быть, единственный желает нам удачи, а может быть, он приказывает вернуться назад? Тогда мои воины откажутся драться. А завтра сюда прискачут урусы. Если я уйду отсюда перед самой битвой, что они подумают?.. Они скажут, что войско великого Чингисхана при одном виде урусской бороды показывает хвосты коней…
Субудай замолк и снова долго кашлял.
– Я не видал письма!.. Я ничего не слышал о нем!.. Сейчас я ложусь спать, а утром, когда прокричит петух, я двинусь навстречу урусам… Если бог войны Сульдэ, бог огня Галай и другие наши боги сохранят меня от стрелы и меча, то мы встретимся с тобой после битвы, а ты перед всем войском передашь мне письмо величайшего… Прощай!
Субудай два раза ночью раздувал угольки в кострище и подбрасывал сухие ветки. Он посматривал на золотого петуха, привязанного серебряной цепочкой за ногу к решетке юрты. Тот сидел нахохлившись, не обращая внимания на хозяина. Раскрыв круглый блестящий глаз, петух снова затянул его белым веком.
Под утро Субудай задремал. Петух внезапно громко прокричал и захлопал крыльями. Сейчас же в юрту вошел старый раб Саклаб и стал разжигать костер. В соседней юрте два шамана, подражая пению петуха, кричали:
Хори-хори! Хори-со!
Субудай покосился на Саклаба – что с ним? Старый русский раб, расстилая на войлоке шелковый достархан, имел особенно торжественный вид: седые волосы расчесаны на две стороны и перевязаны ремешком, на загорелой сморщенной шее появилось ожерелье из медвежьих зубов… Саклаб вышел и вернулся с блюдом вареного риса и мелко накрошенной баранины. Он опустил блюдо перед Субудаем на шелковый платок и рядом положил несколько тонких лепешек, сложенных вчетверо.
– Вот тебе плов по-гурганджски, с красным перцем…
– Зачем ты надел медвежье ожерелье? Радуешься, что увидишь своих братьев урусов?.. – Субудай близко наклонился к рису и недоверчиво обнюхивал его.
– Яд! Накорми им твоего покойного отца! – прошипел Субудай и оттолкнул блюдо.
– Я раб, я ничтожнее собаки, – покорно сказал Саклаб, – но за мою длинную жизнь я никогда никому не сделал зла.
Субудай нахмурился.
– Возьми блюдо, неси за мной! Субудай-багатур хочет молиться.
Хромая и отдуваясь, старый полководец вышел и остановился возле юрты. Он еще с вечера отдал по войску приказ: «Утром, после первого крика петуха, строиться на равнине позади холмов».
Всадники ехали по всем направлениям, дребезжали рожки, стучали барабаны, неслись крики воинов, подгонявших лошадей.
Перед юртой около костра сидели два старых шамана в высоких шапках, мохнатых шубах шерстью вверх, увешанные побрякушками. Заметив полководца, шаманы, ударили в бубны и, приплясывая, пошли по кругу около огня.
Субудай делал последние распоряжения:
– Юрты, ковры и войлоки здесь бросить! Ты, Чубугань,[159] поедешь вместе с вьючными конями. Возьми с собой моих трех барсов, петуха и старого Саклаба да присматривай за ним. Не хочет ли он сегодня сбежать к своим братьям урусам… Коней!
Тургауды привели коней; два из них были сменные иноходцы и шесть вьючных. Они везли тяжелые сумы. Говорили, будто в этих сумах Субудай возил накопленное им золото.
Субудай подошел к бурому мохнатому молодому вьючному коню и сделал знак тургауду. Двое ухватили коня за повод, стали его оглаживать и подвели к костру. Саклаб стоял тут же с блюдом риса. Субудай брал здоровой левой рукой горсти риса, бросал в огонь и протяжно молился:
Слушай, мой господин,
красный огонь Галай-хан!
Отец твой – мелкий кремень.
Мать твоя – закаленная сталь.
Тебе приношу жертву:
Желтое масло ковшом,
Черное вино чашкой,
Подкожный жир рукой.
Принеси нам счастье,
Коням – силу.
Руке – верный удар!
Оба шамана повторяли заклинания Субудая и медленно ударяли в бубны. Когда полководец окончил, шаманы выхватили блюдо с рисом из рук Саклаба и, усевшись на землю, стали, громко чавкая, с жадностью пожирать рис.
Субудай вытащил узкий ножичек и сделал надрез на плече бурого коня. Тот забился, темная кровь потекла по шелковистой шерсти. А Субудай, крепко вцепившись рукой в холку, припал губами к раненому месту, высасывая кровь.
Тургауды стояли неподвижно, почтительно наблюдая, как полководец перед важной битвой насыщался горячей кровью.
На холм поднялся воин в железном шлеме и стальных латах. Он весь до бровей был густо покрыт пылью. Его трудно было узнать. Субудай оторвался от бурого коня. На лице его, испачканном кровью, блестел круглый пытливый глаз.
– Кто ты, багатур?
Воин приложил ладонь к открытой ране коня и мокрой от крови рукой провел по одежде Субудая.[160]
– Вещь не прочна, хозяин долговечен! Пыль наружу, масло внутрь! Я Джебэ-нойон!
– Где урусы?
– Близко, совсем близко! Скоро будут здесь… Мои сотни схватываются с ними и убегают, заманивая сюда… Я с тремя сотнями слежу за Мастислябом… Он со своей дружиной едет впереди… Я хочу захватить его живым!
– Сам не попадись ему в лапы!
Субудай сел на саврасого иноходца. Впереди него двинулись рядом три монгола. Средний держал рогатый бунчук с пятью конскими хвостами. Субудай медленно спустился с холма на равнину, где ждала сотня тургаудов. Далее по выжженной степи съезжались густые массы всадников.
…Не успели урусы собраться для битвы, как татары напали на них в большом числе, и сражались обе стороны с неслыханным мужеством.
Первым показался на овражистых берегах Калки галицкий конный отряд Мстислава Мстиславича Удатного. За ним прискакали половецкие наездники воеводы Яруна. Мстислав увидел широкий круг покинутых татарских закоптелых юрт. Во многих лежали ковры и войлоки, мешки с зерном, а в кострищах не остыла зола.
– Татары бежали отсюда, как зайцы, – говорили дружинники. – Где же мы их нагоним? Долго ли еще тащиться по жаре за смертью?
Князь Мстислав Удатный имел большой воинский опыт – он всю жизнь провел в ратных делах, сражаясь за кого угодно, лишь бы нашлась пожива. Он не обрадовался покинутому татарами лагерю: не лагерь, а сами татары должны были оказаться в его руках. Хотя Мстислав объявил остановку, но приказал отряду скорее готовиться к бою и надеть кольчуги. На разведку князь выслал своего юного зятя Данилу Романовича с волынцами. Нетерпеливый воевода Ярун также отправился со своими половцами скорее захватить усталых, как все они думали, потерявших силы татар.
Вскоре от князя Данилы прискакал гонец:
– Татары совсем близко! Татары здесь! На холмах видны их разведчики… Видя нас, они скрываются… Что делать?
Князь потребовал свежего коня. Дружинники подвели трех оседланных коней. Два из них были угорские, гнедые с черными гривами, крепкие, широкогрудые. Сейчас, покрытые пылью, они стояли понуро. Третий, подарок тестя, половецкого хана Котяна, был высокий сивый, с рыжими крапинами туркменский жеребец. Злобный нравом, он имел кличку «Атказ».[161] Его с трудом вывели два половецких конюха, повиснув на поводу…
Мстислав вскочил на Атказа и, сдерживая его накопившуюся силу, спустился к реке. Он приказал всадникам напоить коней и строиться. Князь не ожидал какой-либо уловки со стороны татар: он думал, что они избегают боя из-за своей слабости, поэтому решил сейчас же, не делая передышки, нагнать татар и их разметать и прикончить.
Блестящий стальной шлем с густой золотой насечкой и высокий туркменский аргамак с лебединой изогнутой шеей, вся лихая посадка сухого, жилистого князя Мстислава – не говорило ли все это дружинникам, что он настоящий витязь, что он любит огонь и опасность битвы, ищет врага и бросается на него и, закаленный в стольких боевых схватках и походах, недаром прозван «Мстислав Удатный»…
Поднявшись на другой берег реки, Мстислав подождал, пока подтянулись всадники, поившие коней.
– Бог нам поможет! – крикнул Мстислав. – Иссечем безбожных татар! Не жалейте это ядовитое племя! Вперед!
Весь отряд двинулся на рысях. Воины оправляли оружие, ожидая, что сейчас будет горячая рубка…
Мстислав увидел впереди равнину, где в тучах черной пыли проносились татарские и русские всадники. Это был отряд волынцев под начальством восемнадцатилетнего зятя его, князя Данилы Романовича. Вот мелькнул голубой стяг его, расшитый золотом. Дружинники теснились по сторонам князя Данилы, его охраняя, а татары кружились по всем направлениям, налетая, сшибаясь, падая и продолжая биться изогнутыми длинными клинками.
Половцы были дальше. Мстислав видел, что половецкий отряд, где покачивался хвостатый значок воеводы Яруна, удалялся в сторону холмов, гоня перед собой облако пыли.
Мстислав решил взять влево, пересечь холмы и, если за холмами идет бой, ударить на татар сбоку, чтобы помочь половцам воеводы Яруна. Он повел свой отряд в обход на холмы и, поднявшись на более высокий бугор остановился, потрясенный тем, что увидел…
На равнине, выжидая, развернулись густые ряды свежего татарского войска. Всадники стояли неподвижно, в грозном молчании. Отчетливо были видны железные шлемы, блестящие латы, кривые клинки в руках. Отряд за отрядом, длинной вереницей растянулись татары по равнине. Сколько их? Двадцать полков? Или больше, тридцать? Пятьдесят?
Вот где затаилась татарская сила, скрываясь до последнего страшного дня! А те мелкие отряды, что нападали и убегали по дороге от Днепра, – это была только приманка, хитрая татарская уловка!
Так оплошать, так привести в западню своих преданных дружинников под кривые мечи готовых к бою татар!.. Где выход, где спасение? Как выиграть время, известить и собрать все русские отряды, растянувшиеся беспечно по пути? «Наших русских войск много, не меньше, чем татарских! Но почему они не собраны вместе такой же грозной неодолимой силой?! Почему каждый князь идет сам по себе, со своей дружиной? Только бы один день отсрочки, чтобы объединить все раздробленные русские отряды! Тогда помериться силой с татарами!»
Время упущено! Сейчас татары бросятся вперед и натиском тридцати тысяч коней сметут все на своем пути… «Мертвые сраму не имут!» – прошептал Мстислав и впервые ударил коня плетью. Степной конь взвился на дыбы и сделал бешеный скачок. Он помчался с холма вниз, на равнину, а навстречу ему из-за холмов вылетели густой толпой половецкие всадники. С ревом ужаса и отчаяния они стегали коней, сбили и смешали ряды галицких дружинников Мстислава и беспорядочной массой, опрокидывая встречных, мчались дальше. Вместе с ними конь уносил молодого Данилу Романовича, тяжело раненного в грудь. Он едва держался в седле, вцепившись в гриву коня.
Впереди выезжали на равнину татары сомкнутыми рядами, странно безмолвные, с завернутыми до плеча правыми рукавами, с поднятыми изогнутыми клинками. Что-то зловещее было в этом молчаливом движении тесной колонны всадников, когда они, без единого крика, приближались рысью к берегам Калки.
Только фырканье коней, глухой топот и случайный звон оружия нарушали тишину грозного монгольского войска, скованного единой цепью и единой волей.
Татары перешли реку, поднялись на другой берег, и тогда только задребезжали пронзительные сигналы труб. Они с диким воем помчались на лагерь русских. Там уже заметили стремительное бегство потерявшего разум половецкого отряда, и поспешно сдвигались в круг тяжелые повозки.
Не задерживаясь около первого отряда, татары поскакали дальше, налетая на встречные растянувшиеся обозы.
Все отряды русских, тянувшиеся по Залозному шляху, видели гнавших коней всадников и среди них князя Мстислава Удатного. В развевающемся по ветру красном плаще он мрачно скакал на долговязом сивом жеребце.
Многие русские, бросая повозки, садились на коней и спешили к Днепру. Другие составляли в круги повозки и с боем встречали топорами налетевшие татарские отряды.
Одна часть татарских войск осадила лагерь князя киевского Мстислава Романовича. Он шел с десятитысячным отрядом ратников, конных и пеших. Он не держал связи с другими отрядами, не знал, что предпримет Мстислав Удатный, и похвалялся, что один, без чужой помощи, истребит «принесенных злым ветром татар хана Чагониза».
В полдень этого черного дня киевляне стали лагерем на высоком берегу Калки. Они, как обычно, поставили кругом повозки, когда мимо них пронеслась лавина обезумевших половецких всадников.
Одиннадцать князей, бывших в киевском войске, сказали:
– Здесь наша смерть! Станем же крепко!
Они перецеловались друг с другом и постановили биться до последнего вздоха.
Киевляне теснее сдвинули повозки, оградились красными щитами и залегли за колесами. Они поражали налетевших татар стрелами, отбивались мечами и секирами.
Тучи пыли носились над широкой высохшей равниной, и где особенно клубилась пыль, там рубились люди, мчались кони без всадников, раздавались стоны раненых, крики ярости, треск барабанов, пронзительные звуки труб.
Субудай-багатур находился на холме, окруженный сотней отборных тургаудов. Он посылал всадников узнать: «Как держатся багатуры? Не видать ли свежих русских войск? Не грозит ли откуда-нибудь беда?» Но гонцы возвращались и говорили, что монголы всюду одолевают, что урусы отступают к Днепру, бьются, падают, раненые продолжают отбиваться, но ни один не просит пощады, ни один не сдается в плен.
– Волчья порода! – сказал Субудай. – Волчья им смерть!
Узнав, что киевское войско окружило себя повозками, отстреливается и отбивается, Субудай посылал на этот лагерь отряд за отрядом, приказывая: «Опрокинуть телеги! Прорвать кольцо! Поджечь кругом степь!»
Монголы, напирая на русские заслоны, метали копья, натягивали большие луки, пускали меткие стрелы с закаленными иглами на конце, подкатывали зажженные связки сухого камыша – но русские держались так же стойко, сбивая стрелами и камнями подлетавших близко всадников, и татары не могли сломить русскую силу.
По приказу Субудая на русский лагерь двинулись, спешившись, сбродные спутники монголов из разных племен; они взбирались на телеги, размахивая булавами и кривыми мечами, издавая дикие вопли и подбадривая друг друга. Русские встретили их ударами топоров на длинных рукоятках, мечами и дубинами и сбивали нападавших, которые валились с разбитыми черепами…
На третий день Субудай призвал старшину бродников Плоскиню. Он пришел почерневший, худой от голода. Высокий, сильный, Плоскиня теперь еле шел. Два монгола стояли сзади него и покалывали ножами, чтобы Плоскиня двигался вперед. Субудай сказал:
– Поди к своим братьям урусам и уговори, чтобы они побросали мечи и топоры. Пусть уходят домой… Мы их не тронем. За это получишь от меня свободу.
Плоскиня, придерживая рукой цепь от ножных кандалов, направился к русскому лагерю. Два монгола шли следом за ним и держали конец сыромятного ремня, накинутого на шею Плоскини. Он остановился в нескольких шагах от русских телег. Русские поднялись на телеги и с удивлением смотрели на странного истощенного человека с тяжелой колодкой на шее. Некоторые его узнали: «Это Плоскиня-лошадник, он пригонял в Киев табуны половецких коней и был у половецких ханов переводчиком!»
Плоскиня начал кричать русским:
– Мне приказал хан татарский, Субудай-богатырь, сказать вам, чтобы вы больше зря не бились. Если вы ихней милости покоритесь, то они вас на все четыре стороны отпустят… Только побросайте все ваше добро – тулупы, повозки и топоры. Все это татарам нужно за их хлопоты, потому в походах очень они поиздержались.
– Да врешь ты все, пустобрех Плоскиня, как врал на торжищах, когда продавал нам запаленных коней!
– Не слушайте его! – кричали старые воины. – Лучше выйти вместе с мечами и пробиваться к Днепру. Хоть половина доберется до избы, а так, без топоров или мечей, мы все в степи поляжем!
Но Плоскиня клялся, что говорит правду, снял нательный крест, целовал его, плакал и говорил:
– Могу ли я говорить иначе, если татары меня сзади ножами подкалывают!
А татары кивали головами и подтверждали, подымая большой палец, что правильно говорит их переводчик.
Несмотря на возражения старых воинов, все же великий князь киевский Мстислав Романович приказал сдавать татарам оружие. Тогда киевские воины стали прощаться друг с другом, кланяясь в пояс, и выходили поодиночке, бросая оружие в одну кучу. Первым делом воины побежали к реке – три дня они не пили воды. Когда же последние воины вышли из лагеря и в пыли потянулись к шляху, разминая плечи и радуясь, что увидят родину, татары стали их нагонять и беспощадно рубить.
Теперь в пустынной бескрайней степи, без оружия, гибель всем казалась неминуемой. Русь далеко, и помощи ждать неоткуда!
Монголы выделили одиннадцать князей, бывших вместе с князем киевским. Они пригласили их на пир к хану Субудай-багатуру. Всадники окружили их тесным кольцом и повели в татарский лагерь.
Субудай-багатур с сотней телохранителей-тургаудов проезжал в стороне от киевского лагеря и наблюдал за бойней. Безоружные урусы бились как могли, бросая камни и комья сухой земли. Раненые схватывались с татарами, стаскивали их с седел, вырывая их кривые мечи, и снова бились. Один высокий урус, принеся из лагеря оглоблю, бился ею, как дубиной, хотел ударить подъехавшего всадника, и удар пришелся по голове коня. Конь взвился на дыбы и упал вместе с монголом. Урус набросился на лежавшего, вырвал его меч, зарубил, и, вскочив на коня, продолжал биться мечом… Туча пыли все закрыла…
Но силы были неравные, и монголы одолевали.
Субудай-багатур въехал на холм и оттуда продолжал наблюдать за передвижением по шляху всадников; он первый заметил, что с севера движутся три тучи пыли.
– Что это? – спросил Субудай, показав пальцем на север.
– Это возвращаются монголы Тохучара! – заговорили тургауды. – Это кипчаки гонят быков!
– Нет, это идет свежее войско! – сказал Субудай. – Трубите сбор! Сзывайте скорее всех воинов! Довольно сдирать сапоги с мертвых урусов! Будет новый бой!
Пронзительно задребезжали трубы. В нескольких местах, где шла свалка, ответили сигналами другие монгольские трубачи. Некоторые монгольские всадники, оставляя дорогу, где отбивались русские, вскачь неслись к холму, где виднелись пятихвостый бунчук Субудая и неподвижный, как каменный идол, полководец на коне.
А с севера, из степи, все ближе надвигались три облака пыли. Потом пыльные тучи отделились от земли, поплыли в воздухе и медленно рассеялись. Субудай молча смотрел в ту сторону. Его тургауды вполголоса заговорили:
– Идут три отряда. Кто это? Если не кипчаки, то это урусские всадники. Там впереди камыши. Они теперь идут через болото, оттого и пыль кончилась… Глядите, вот и они!
На полях, за которыми тянулись камыши, среди зарослей показались первые всадники на белых и рыжих конях. Появляясь со всех сторон, вырастая точно из земли, группы всадников все сгущались и вскоре заполнили равнину.
Некоторое время всадники спокойно оставались на месте, точно приводя свои ряды в порядок. Всадники растягивались полукругом, показались три треугольных знамени – черное с золотом посредине и два красных по сторонам.
Татары, рубившие безоружных киевлян на шляху, окруженные густой пылью, долго не замечали прибытия нового войска, и свалка продолжалась, постепенно подвигаясь на запад, к Днепру…
Вдруг середина прибывшего войска рванулась вперед и помчалась с оглушительным криком, направляясь в самую гущу боя. Правое крыло оторвалось и понеслось дальше, все ускоряя бег, направляясь к тому холму, где находился Субудай-багатур.
Старый полководец колебался только несколько мгновений. Он крикнул: «За мной!» Хлестнув иноходца, он быстро спустился с холма и понесся в ту сторону, где стояли войска Тохучара. Там было пусто – Тохучар принял участие в битве, – и Субудай несся все дальше. Но русские его не преследовали. Они сделали полукруг и помчались, вздымая тучи пыли, выручать уходивших к Днепру киевлян.
Субудай остановился, разослав гонцов-нукеров сзывать растянувшиеся по шляху монгольские войска, приказывая немедленно возвращаться к берегам реки Калки.
– Пока победа на нашей стороне, – сказал старый полководец. – Урусы плодовитое, упорное племя! Из степи может еще появиться войско урусов и отрежет нам возвращение на родину… Пора поворачивать коней!
Джебэ-нойон во главе трехсот всадников, меняя коней, без передышки проскакал до Днепра. Сопровождавший его как переводчик бродник Плоскиня расспрашивал раненых русских:
– Где Мстислав Удатный?
Некоторые отвечали, что видели его мчавшимся как буря на чертовском сивом коне.
На берегу Днепра Джебэ заметил отплывавшую черную лодку. В ней алел плащ Мстислава. Князь сидел на корме и поддерживал за повод плывшего за лодкой коня. В лучах вечернего солнца ярко блестел золотой шлем Мстислава, но он не оглядывался на оставленный им «злой берег».
Джебэ наставил лучшую стрелу и натянул тугой лук. Стрела, не долетев до лодки, плеснула по воде. Джебэ соскочил с коня, упал грудью на землю и, обхватив руками голову, в ярости грыз пожелтевшую сухую траву…
Он встал, посмотрел еще раз на удалявшуюся лодку с алым плащом и, не зная, на ком сорвать свое бешенство, выхватил кривой меч и на несколько частей рассек теперь ему ненужного закованного бродника Плоскиню.
Джебэ вскочил на рыжего коня и, свернув в степь, поскакал обратно, удаляясь от шляха, где в черных тучах пыли продолжались последние схватки и передвигались тысячи людей.
…В битве при Калке и на длинном Залозном шляхе погибло много славных русских богатырей и рядовых удальцов. Они пали, выручая безоружных киевских воинов, избиваемых татарами, которые поклялись не сделать сдавшимся урусам зла. Русские люди не забудут сложивших головы в этом бою ростовского богатыря Алешу Поповича и его верного щитоносца Торопа, рязанского богатыря Добрыню Золотой Пояс, молодого помощника Алеши – славного Екима Ивановича и других суздальских, муромских, рязанских, пронских и иных храбрых северных витязей.[162]
Русские отряды, пробивавшиеся смело, не бросая оружия, дошли до Днепра, где ожидавшие лодки перевезли их на другую сторону. Те же, что поверили татарским уговорам и побросали мечи и топоры, почти все были перебиты, как говорит старая песня:
Серым волкам на растерзание,
Черным воронам на возграенье…
Так по вине недальновидных, завистливых и враждовавших между собой князей, не пожелавших соединить свои силы в единое, крепко спаянное русское войско, Залозный шлях вместо пути великой победы стал «слезным шляхом», – отважные русские ратники усеяли его своими белыми костями, полили своей алой кровью.
…А князей имаше, издавиша и покладаше под доскы, а сами верху седоша обедати. И тако князи живот свой скончаша.
На берегу Калки, на высоком кургане, Субудай-багатур созвал всех своих тысячников и сотников на торжественное моление богу войны Сульдэ. Этого потребовал угрюмый лохматый шаман Бэки. В остроконечной шапке, с медвежьей шкурой на плечах, обвешанный ножичками, куклами и погремушками, старый колдун ударял колотушкой в большой бубен и, приплясывая, ходил по кругу, где в середине лежали связанные Мстислав Романович, великий князь киевский, и другие одиннадцать доверчивых русских князей.
Покачивая головами и причмокивая, татары их осматривали и жалели, что среди пленных не хватало «конязя Мастисляба» – очень им хотелось посмотреть на прославленного «русского Джебэ»…
Шаман Бэки выкрикивал молитвы и, прижав к волосатому лицу бубен, то свистел дроздом, то гукал, как филин, то рычал, как медведь, или завывал волком – это он «беседовал» с могучим богом войны Сульдэ, подарившим монголам новую победу.
– Слышите, как гневается бог Сульдэ? – ревел шаман. – Сульдэ опять голоден, он требует человеческой жертвы!..
Тысячи татарских воинов расположились на равнине вокруг кургана. Они развели костры и кололи молодых кобылиц.
Татары принесли оглобли и доски, оторванные от русских повозок, и навалили их на связанных князей. Триста татарских военачальников уселись на этих досках. Подымая чаши с кумысом, они восхваляли грозного бога войны Сульдэ, покровителя монголов, и славили непобедимого Потрясателя вселенной краснобородого Чингисхана. Отказавшись от денег за выкуп знатнейших русских князей, татары жертвовали богу Сульдэ этих пленных, дерзнувших вступить в бой с войсками «посланного небом» Чингисхана. Багатуры гоготали, когда из-под досок неслись стоны и проклятия раздавленных князей. Стоны и крики постепенно затихли, и их заглушила ликующая песня монгольских воинов:
Вспомним,
Вспомним степи монгольские —
Голубой Керулен,
Золотой Онон!
Сколько,
Сколько монгольским войском
Втоптано в пыль
Непокорных племен!..
Мы бросим народам
Грозу и пламя
Несущие смерть,
Чингисхана сыны.
Пески
Сорока пустынь за нами
Кровью трусов
Обагрены…
Во время пиршества встал полководец Тохучар-нойон, и просвистел сигнал, сзывающий стрелков на облавной охоте. Все затихли, услышав знакомый призыв. Тохучар поднялся и стал кричать воинам:
– Великий каган Чингисхан – самый мудрый из людей! Он все предвидит и за сто дней и за сто тысячу лет… Он послал меня за вами с туменом храбрецов, чтобы я разыскал непобедимых тигров – Джебэ-нойона и Субудай-багатура. Каган сказал мне, что лучший вам от него подарок – это прислать воинскую подмогу в день битвы…
– Верно, верно! – воскликнули монголы.
– Нигде не останавливаясь, мы проходили разные страны. Всюду мы видели следы несокрушимого монгольского клинка. Мы спрашивали: «Где славные багатуры Джебэ и Субудай?» Испуганные жители, падая на колени, махали руками на запад. Мы примчались сюда перед началом битвы, и в нее врезались мои десять тысяч всадников… Соединившись с вами, мы быстро разгромили длиннобородых урусов…
– Слава тебе, Тохучар! Ты прибыл вовремя!
Тохучар продолжал:
– Великий владыка мира Чингисхан подумал о вас и через меня прислал свою волю… Его священное письмо привез нарочный гонец. Десять тысяч моих всадников оберегали меня, как драгоценный алмаз, и доставили невредимым сюда. Смотрите, вот он!
К Субудай-багатуру подошел старый кривоногий монгол, увешанный бубенчиками, в шапке с соколиными перьями. Из-за пазухи он достал кожаную трубку. В ней хранился запечатанный свиток. Скрюченными пальцами Субудай отодрал восковую печать. Седобородый писарь в мусульманской чалме развернул свиток, прочел написанное про себя, пошептал на ухо Субудаю. Тот встал и закричал:
– Великий каган повелевает! С почтением внимайте!
Все военачальники разом поднялись. Видя это, вскочили остальные татары. Начальники повалились на землю, и за ними воины всего лагеря упали ничком. Подняв голову, они кричали:
– Великий каган приказывает! Мы покоряемся!
Субудай-багатур продолжал:
– Единственный и непобедимый начертал такие слова: «Когда письмо получите, поворачивайте обратно морды коней. Приезжайте на курултай[163] обсудить покорение вселенной.
Бог на небе, каган – божья сила на земле. Печать повелителя скрещения планет, владыки всех людей».
Субудай обвел взглядом склоненные к земле спины монголов и поднял руку.
– Теперь говорить буду я!.. Меня слушайте!
Все выпрямились и, стоя на коленях, затаив дыхание, смотрели на «барса с отгрызенной лапой».
– Сегодня мы еще повеселимся, а завтра, после восхода солнца, мы все отправимся назад, к золотой юрте нашего владыки. Кто промедлит – будет удавлен!
Все воины завыли от радости и, снова усевшись, с криками и песнями продолжали пиршество.
…Утром следующего дня, совершив солнцу моление и возлияние кумысом, монголы сели на коней. Они гнали гурты скота и ободранных, изнеможенных пленных. Запряженные быками повозки с награбленными добром и с тяжело раненными монголами невыносимо заскрипели на всю степь и скрылись в тучах пыли. Впереди монгольского войска ехал Субудай-багатур. Он вез в торбе голову киевского князя Мстислава Романовича, его стальной с позолотой шлем и нагрудный золотой крест на цепочке. Покрытое шрамами, заросшее грязью лицо Субудая кривилось в подобие улыбки при мысли, что он положит свою драгоценную торбу перед золотым троном Потрясателя вселенной, Чингисхана непобедимого.
Позади войска ехал со своей сотней разведчиков мрачный Джебэ-нойон. Он не вез никакой добычи и тянул заунывную, как вой ветра, песню про голубой Керулен, золотой Онон и про широкие степи монгольские…
Монголы направились на северо-восток, к реке Итиль, и далее через южные отроги Урала к равнинам Хорезма. Кипчакская степь освободилась от грозного войска монголов и татар. Они исчезли так же внезапно и непонятно, как пришли. После их ухода некоторые кипчакские племена вернулись в свои разоренные кочевья, другие перекочевали в Угорскую степь и низовья Дуная. Тогда и кипчакские и русские князья думали, что татары никогда больше не вернутся, и проводили день за днем в своих «ссорах и которах», не готовясь к новой войне, и не подозревали, что татары задумали новый, еще более страшный набег на запад…
После смелого бегства султана Джелаль эд-Дина Чингисхан послал испытанных полководцев Бала-нойона и Дурбай-багатура в Индийскую страну в погоню за султаном. Они промчались по разным дорогам, но не нашли его следов. Производя по пути погромы, монголы сожгли города, которыми владели союзники Джелаль эд-Дина, ханы Аграк и Азам-Мелик.
Наделав плотов и нагрузив их катапультами и круглыми камнями, годными для метания, монголы спустили плоты вниз по реке Синду и прибыли к городу Мультану. Там они начали обстреливать этот богатый город из каменных машин. Неприступные стены, постоянно прибывавшие новые индийские войска и невыносимая жара заставили одетых в овчины монголов прекратить осаду и вернуться в горы к Чингисхану.
Великий каган спасся от жары среди высоких горных хребтов в селении, окутанном облаками, и как будто забыл о всех военных делах. На вечерних пирах Чингисхан слушал сказочников и певиц, певших персидские и китайские песни. Новые танцовщицы, только что прибывшие после двух лет пути из китайской столицы, разодетые в золотые шелковые одежды, бегали по темно-лиловым афганским коврам. Они показывали искусство танца, размахивая длинными рукавами, подражая полету ширококрылых птиц, или, свиваясь клубками как змеи, разворачивались и кружились в хороводах.
Здесь заболели маленький сын Чингисхана Кюлькан и его молодая мать Кулан-Хатун; оба лежали на шелковых подушках, покрытые шубами, и жаловались то на озноб, то на жар. Чингисхан каждый день приходил к больным, совал им в рот кусочки сахара, сидел рядом и спрашивал, где сегодня болит.
Кулан-Хатун плакала и жаловалась на боли во всем теле.
– Это духи здешних гор мучают тех, кто остается в этом злом месте, – говорила она. – Ты видел, какие туманы подымаются из глубины ущелий? Это души убитых твоим войском младенцев. Я и маленький Кюлькан умрем здесь. Только вода голубого Керулена вылечит нас. Отпусти нас обратно в родные монгольские степи.
Чингисхан сердился:
– Одна без меня ты никуда не поедешь. А я должен раньше завоевать вторую половину вселенной.
Кулан-Хатун плакала еще сильнее. Чингисхан послал за великим советником, китайцем Елю Чу-цаем. Тот пришел немедленно с большой книгой в руках. Увидев его, Кулан-Хатун вскочила, вырвала книгу, бросила на ковер и сама легла на нее.
– Сейчас мы узнаем, что скажет небо! – сказал Чингисхан.
– Я не хочу знать, что будет со мной, – отвечала Кулан. – Будет то, что я захочу. А я хочу вернуться на берега Керулена, и все в нашем войске этого хотят…
Чингисхан подымал и опускал брови, сопел и наконец сказал:
– До сих пор не было таких противников, которых бы я не побеждал. Теперь я хочу покорить смерть. Если ты, беспечная и непокорная Кулан-Хатун, будешь рядом со мной, смерть тебя не коснется. Если же ты от меня уедешь, то тайный яд в угощенье или стрела, ударившая из темноты, унесет тебя за облака… – Затем Чингисхан обратился к Елю Чу-цаю, мудрейшему из его советников: – Ты обещал доставить мне шаманов, колдунов, лекарей и мудрецов, знающих изготовление напитка, дающего бессмертие. Почему я до сих пор их не вижу?
– За ними посланы надежные люди, и все они должны скоро сюда явиться. Но ты идешь с войском так быстро и так далеко, что все эти знающие люди не могут поспеть за тобой…
Чингисхан видел, что Кулан-Хатун продолжает все сильнее хворать, и быстро исчезает ее цветущая красота. Маленький сын ее Кюлькан тоже по-прежнему лежал с матерью, исхудавший и побледневший. Тогда каган стал проявлять беспокойство и ни в чем не находил утешения. Он часто говорил о смерти и спрашивал у лекарей средство для продолжения жизни. Многие предлагали чудодейственные напитки. Чингисхан приказывал этим лекарям самим принимать их лекарства, а затем рубил им головы, наблюдая, не останутся ли они живы.
Особую удрученность каган стал выказывать после сражения монголов у крепости Балтан, когда неприятельская катапульта попала стрелой, большой, как копье, в Мутугана, любимого внука, сына Джагатаева. Ему предстояло стать главным ханом мусульманских земель, а от случайной стрелы Мутуган скончался.
Тогда Чингисхан убедился, что смерть наносит удары, точно слепая верблюдица бьет ногами: в одного попадает – и он дух испустит, другого минует – и будет жить он до старости.
Чингисхан так рассвирепел из-за кончины внука, что приказал взять Балтан немедленно. Войско, проломав стену, ворвалось в город и все предало мечу. Чингисхан повелел, чтобы воины никого в плен не брали; всю местность превратил в пустыню, чтобы ни одно творение там не жило. Имя этому месту дали «Мау-курган», что значит «Холм печали». С тех пор никто там больше не селится, и земля осталась необработанной.
Целыми днями Чингисхан сидел около своего желтого шатра, поставленного на вершине горы над обрывом. Под ногами темнели ущелья, казалось, не имевшие дна. Он видел угрюмые хребты и снежные вершины, уходившие в туманную даль, иногда требовал к себе опытных проводников и расспрашивал их о самых кратких путях через Индию в Тибет в монгольские степи.
В лагере воины, обремененные богатой добычей, говорили только о возвращении в родные кочевья. Но никто не решался заявить об этом грозному кагану. Никто не знал его истинных дум, никто не мог предвидеть, какой завтра будет его приказ: повернет ли он войско в обратный путь, или же двинется снова в поход, и не придется ли еще много лет скитаться по разным странам, в дымке пожаров истребляя встречные народы.
В войсках уже слышался ропот из-за долгой стоянки в теснинах афганских гор, где мало корму лошадям. Тогда Кулан-Хатун, желая убедить кагана, что пора возвращаться на родину, пошептались с великим советником, китайцем Елю Чу-цаем, придумала сказку. Елю Чу-цай научил двух смелых нукеров рассказать ее Чингисхану. Эти два монгола явились в ставку и потребовали свидания с Чингисханом, говоря, что имеют сообщить ему нечто важное и чудесное.
Елю Чу-цай провел их к Чингисхану, и они рассказали:
– Заблудившись в горах, мы увидели одного зверя, который имел подобие оленя, зеленый цвет, конский хвост и один рог. Этот зверь прокричал нам по-монгольски: «Вашему хану надо вовремя возвратиться в родную землю».
Чингисхан выслушал сказку спокойно, но приподнял одну бровь и стал пристально рассматривать стоявших перед ним на коленях багатуров.
– В тот день, когда вам показался чудесный зверь, много ли вы пили кумысу?
Багатуры поклялись, что они были бы рады выпить, но в этих голых скалах не только кобылье, но даже козье молоко достать трудно, и в доказательство верности слов подымали большой палец.
Чингисхан обратился к Елю Чу-цаю:
– Ты знаешь мудрейшие книги, в которых открыты все тайны земли, моря и неба. Читал ли ты сказание о таком звере?
Елю Чу-цай принес большую книгу с чертежами и рисунками разных зверей, рыб и птиц вселенной, перелистал ее и сказал:
– Такой редкий зверь называется «мудрый Го-Дуань», и он понимает языки всех народов. Его речь к нашим двум багатурам означает, что в мире происходит чрезмерное кровопролитие. Ныне уже четыре года, как твое великое войско покоряет западные страны. Поэтому вечное великое небо, гнушаясь беспрерывными убийствами, послало зверя Го-Дуаня объявить тебе, государь, свою волю. Покажи покорность небу и пощади жителей этих стран. Это будет бесконечное счастье для тебя, иначе на тебя разгневается небо и поразит молнией. Так объясняет эта древняя книга китайских мудрецов.
Елю Чу-цай говорил торжественно и важно, точно жрец, читающий молитву, а Чингисхан, прищурив один глаз, смотрел на своего советника. Потом он перевел взгляд на багатуров, покорно стоявших перед ним на коленях, и подозвал к себе сперва одного, а потом другого. Наклонившись, он прошептал им что-то на ухо, и каждый шепотом же ему ответил.
Тогда каган, весьма довольный, разрешил багатурам удалиться и приказал дать им кумысу, сколько каждый из них сможет выпить.
– Эти багатуры сметливы и находчивы, – сказал каган своему советнику, – их следует возвеличить. Я спросил по очереди, каким шагом прошел зверь Го-Дуань. И один сказал, что он бежал рысью, а другой – что шел иноходью. Ни один даже совсем пьяный монгол, взглянув на бегущего зверя, так не ошибается. Но я понял сегодня, что войско устало воевать, что в нем растет тоска по родным степям, и поэтому объявляю, что, согласно воле неба, приславшего мне, своему избраннику, чудесного зверя Го-Дуаня, я поворачиваю войско в обратный путь и направляюсь в родной Коренной улус.[164]
На другой день, узнав о решении Чингисхана, все монгольские воины радовались, пели песни и готовились к походу.
Первоначально Чингисхан думал пройти через Индию и Тибет и с этой целью отправил посольство в город Дели к индийскому царю Ильтутмышу. Но путь через горы был еще завален снегами, а царь медлил с ответом и стягивал войска, поставив во главе их Джелаль эд-Дина.
Между тем из Монголии прибыли донесения о новом восстании всегда мятежных тангутов, а вычисления по звездам его советника Елю Чу-цая и гадания шаманов не советовали кагану идти через Индию.
Тогда Чингисхан решил идти обратно тем же длинным путем, каким пришел. По его приказанию население стало расчищать от снега горные перевалы, и в начале весны монгольское войско двинулось в путь.
Еще во время стоянки в верховьях Черного Иртыша Чингисхан, заботясь о своем здоровье и продлении жизни, искал опытных врачей. Ему рассказали о замечательном мудреце Чан-Чуне, который будто бы открыл все тайны земли и неба и даже знает средство стать бессмертным. Про него великий советник и звездочет Елю Чу-цай сказал:
– Чан-Чунь-цзы – человек высокого совершенства. Этот старец давно уже владеет даром быть в обществе облаков, летая к ним на журавлях, и умеет превращаться в другие существа. Отказываясь от всех земных благ, вместе с другими мудрецами он живет в горах, отыскивая философский камень «дань», приносящий человеку долголетие и бессмертие. Погруженный в думы, он то сидит, как труп, то стоит целые дни неподвижно, как дерево, то говорит, как гром, то ходит легко, как ветер. Он много видел, много слышал, и нет книги, которую б он не прочел.
Для отыскания этого необычайного старика Чингисхан приказал немедленно отправить своего испытанного китайского сановника Лю Чжун-лю. Он дал ему золотую пайцзу с изображением разъяренного тигра с надписью: «Предоставляется полновластно распоряжаться, как если бы мы сами путешествовали».
В руки Лю Чжун-лю было, как высшая драгоценность, передано именное письмо от Чингисхана к мудрецу Чан-Чуню, записанное со слов неграмотного великого кагана его советником Елю Чу-цаем. В письме говорилось следующее:
«Небо отвергло Китай за его чрезмерную роскошь и надменность. Я же, обитатель северных степей, не имею распутных наклонностей. Я люблю простоту и чистоту нравов, отвергаю роскошь и следую умеренности. У меня всегда единственное холщовое платье и одинаковая пища. На мне такие же лохмотья, как на конюхах, и я ем так же просто, как корова.
В семь лет я совершил великие дела, и во всех странах света я утвердил мою власть. Такого царства еще не было с древнейших времен, когда мир завоевали наши предки, кочевые племена хунну.[165]
Звание мое великое, и обязанности важны. Но я боюсь, что в управлении моем чего-то недостает. Если строят судно, то приготовляют и весла для того, чтобы с их помощью можно было переплыть реки. Подобно этому приглашают и мудрецов и выбирают помощников для покорения и управления вселенной.
Я узнал, что ты, учитель, сроднился с истиной и действуешь всегда по высоким правилам. Многоученый и опытный, ты глубоко изучил законы. Издавна ты пребываешь в скалистых ущельях и скрыл себя от мира.
Но что мне делать? За обширностью разделяющих нас гор я не могу повстречаться с тобой. Поэтому я выбрал моего приближенного сановника Лю Чжун-лю, приготовил проворных всадников и почтовую повозку и прошу тебя, учитель, не страшась многих тысяч ли,[166] направиться ко мне.
Не думай о дальности и размерах песчаных степей, а пожалей мой народ. Или же, из милости ко мне, сообщи мне средство для продления жизни.
Надеюсь, что ты, познав сущность великого «дао»,[167] сочувствуешь всему доброму и не будешь противиться моему желанию. Посему настоящее наше повеление должно быть тебе вполне ясно».
С таким письмом в руках Лю Чжун-лю отправился в далекий путь через степи в горы. Он мчался, торопясь выполнить каганскую волю, быстро меняя на станциях[168] лошадей. Наконец, прибыв в Китай, он добрался до высоких гор, где в глухом ущелье разыскал престарелого мудреца, изможденного и едва прикрытого ветхим рубищем. Это был знаменитый Чан-Чунь. Прочтя письмо Чингисхана, он сперва наотрез отказался поехать к нему.
Затем он написал ответ, который Лю Чжун-лю отослал с нарочным гонцом к великому кагану, сам же остался возле отшельника, боясь гнева кагана и еще надеясь убедить Чан-Чуня. Вот что писал китайский мудрец:
«Стремившийся к „дао“, смиренный житель гор Чан-Чунь получил недавно высочайшее повеление, прибывшее издалека. Да, весь бездарный приморский народ китайцев из-за своей надменности неразумен. Представляя себе, что в делах жизни я туп, в отношении изучения „дао“ я нисколько не преуспел, всевозможными способами трудился, не умер, а состарился, и что хотя слава обо мне распространилась по разным государствам, но по святости я ничуть не лучше обыкновенных людей, – то от всего этого я только мучаюсь стыдом. Тайные мысли ведь кто ведает?
Сперва, получив необычайное письмо, я хотел скрыться в горах или уйти на море, но потом решил не противиться твоему повелению и счел необходимым отправиться в путь и бороться со снегами, чтобы представиться государю, которого небо одарило мужеством и мудростью и превосходящему всех, кто был в древности, так что и ученые китайцы, и дикие варвары все покоряются ему.
В путешествии ветер и пыль беспрерывны, небо омрачено тучами, а я стар и слаб, не могу выдержать больших трудностей и боюсь, что до тебя по такому длинному пути я не доеду.
Если же я и прибуду к тебе, владыке народов, то решать военные и государственные дела в моих ли силах? Поэтому прошу милостиво указать: должно ли мне ехать или нет? Вид мой высохший, тело истощенное.
Ожидаю решения.
В год Дракона, в 3-ю луну».
Когда Чингисхан получил это письмо, он весьма обрадовался, щедро наградил гонца и ответил новым письмом:
«Кто приходит под мою руку, тот со мной. Кто уходит от меня, тот против меня. Я применяю воинскую силу, чтобы со временем после больших трудов достигнуть продолжительного покоя. Я остановлюсь только тогда, когда все сердца вселенной покорятся мне. С этой целью я проявляю грозное величие, находясь всегда в походе среди непобедимых воинов. Я знаю, что ты можешь легко отправиться в путь и прилететь ко мне на журавле. Хотя равнины и беспредельны, но уже недолго мне ждать, чтобы увидеть посох твой. Поэтому я отвечаю на твое послание, чтобы тебе были видны мои мысли. О прочем не распространяюсь».
Получив от великого кагана второе письмо, китайский мудрец согласился отправиться в далекий путь. Он наотрез отказался ехать в караване вместе с прекрасными дворцовыми певцами и танцовщиками, которых одновременно посылали из Китая Чингисхану. Поэтому ему была дана особая охрана из тысячи пехотинцев и трехсот всадников. Чан-Чунь взял с собой двенадцать своих учеников; из них один писал подробный дневник, занося в него изречения и стихотворения учителя.[169]
Чан-Чунь ехал не спеша и всюду в городах останавливался. Монгольские начальники городов (даруги) устраивали ему торжественные приемы и предлагали обильные угощения, от которых мудрец отказывался, питаясь только рисовой кашей и плодами.
В пути Чан-Чунь постоянно писал стихи. Когда он проезжал монгольские степи, он изложил свои мысли в таких строках:
Куда б ни метнулся взор,
Не видно конца горам…
Потоки стремятся с гор,
И всюду – простор ветрам!
И думы мои поют:
«От первых земли времен
Зачем проходили тут
Стада кочевых племен?
Как в древние дни, едят
Они заповедный скот,
Не наш их чудный наряд,
Не наш и обычай, не тот!
Не знают письмен они,
Как дети, просты душой…
Беспечно текут их дни,
Довольны они судьбой!»
Дорога равниной пустынной шла,
И труден был каждый шаг.
Озера синели, как из стекла,
Поблескивал солончак.
Не встретишь здесь путника целый день,
Меж этих бугров немых…
Спеша пронесется раз в год, как тень,
Наездник из стран чужих.
Ни гор, ни деревьев не встретит взор,
Покрыты травой холмы…
Из меха племен кочевых убор
В дни лета, как в дни зимы.
Здесь рис не родится, и весь народ
Питается молоком[170],
И весело каждый с собой везет
Из войлока утлый дом.
Через два года со дня выезда Чан-Чунь прибыл к реке Джейхун и близ Термеза переправился на другую сторону. Там его встретил личный лекарь Чингисхана. Мудрец подарил ему стихи, написанные по поводу окончания долгой дороги, и сказал:
– Я, горный дикарь, прибыл в военный лагерь великого кагана только для того, чтобы ему сказать важные слова. От их исполнения станет счастливой вселенная.
Стихи Чан-Чуня были следующие:
Издревле прославлена светом
Восьмая луна![171]
Рассеялись тучи,
Стих ветер,
И ночь ясна.
Через весь небосвод
Перекинут серебряный мост,
На юге
Драконы
Взыграли от блеска звезд!
И с башен высоких
Доносится радостный звон:
Все праздник справляют,
Как то повелел закон!
И льется вино,
И поет свои песни певец…
А берегом тихим
Усталый бредет мудрец…
К могучему хану
Бесстрашно направил он путь,
Чтоб демон
Смирился кровавый
И дал вздохнуть![172]
Проехав через опустошенный город Балх, где был слышен только лай собак, так как жители разбежались, Чан-Чунь через четыре дня дороги по горам прибыл в лагерь Чингисхана, к его желтому шатру, стоявшему над крутым обрывом.
В сопровождении наместника в Самарканде Ахайя-Тайши, который знал китайский и монгольский языки, Чан-Чунь явился к грозному владыке. Так как все «даосы», являясь к китайскому владыке, никогда не становились перед ним на колени и не били земных поклонов, то и Чан-Чунь, войдя в юрту кагана, только наклонился и сложил в знак почтения ладони.
Перед великим каганом стоял высохший старик бронзового цвета, обожженный зноем и ветрами, с выпуклым лбом и белым пухом на затылке. Он казался нищим в веревочных сандалиях на босу ногу и ветхом плаще, но он спокойно и без страха смотрел на Владыку вселенной, затем опустился на ковер.
Чингисхан, темнолицый, с рыжей поседевшей бородой, в черной круглой шапке с большим изумрудом и тремя лисьими хвостами, падавшими на плечи, сидел на золотом троне, подобрав ноги. Он всматривался немигающими, зеленоватыми, как у кошки, глазами в старого мудреца, дряхлого и нищего, от которого теперь ожидал своего спасения. Чингисхан был, как и его гость, в простой холщовой черной одежде, и у него волосы бороды также были покрыты белым инеем старости, но пути у каждого были разные. Китайский мудрец уединился от людей в пустынные места, всю свою жизнь посвятил изучению наук, отыскивая тайну спасения людей от болезней, страданий, старости и смерти, и приходил на помощь ко всем, кто к нему обращался с мольбой. Каган же всегда был вождем огромных армий, посылал воинов на истребление и гибель других народов, все его победы достигались смертью десятков тысяч людей. Теперь, когда подошли последние годы жизни, теперь от этого изможденного отшельника зависело, чтобы Чингисхан снова стал молодым и сильным и навсегда избавился от цепких рук идущей по следам кагана смерти, которая готовилась обратить его, сильнейшего на земле, в прах и небытие.
Оба старика долго молчали. Потом Чингисхан спросил:
– Благополучен ли был твой путь? Всего ли тебе было достаточно в тех городах, где ты останавливался?
– Сначала меня снабжали всякой едой в изобилии, – ответил Чан-Чунь. – Но в последнее время, когда я проезжал земли, где побывало твое войско, всюду еще были видны следы битв и пожаров. Там добывать пропитание было трудно.
– Теперь ты будешь иметь все, что захочешь. Приходи каждый день к моему обеду.
– Нет, мне не нужна такая милость! Горный дикарь живет подвижником и любит уединение.
Слуги принесли кумыс, мудрец от него отказался. Каган сказал:
– Живи у меня по своей воле, как хочешь. Мы позовем тебя для особой беседы. Разрешаем идти.
Чан-Чунь поднялся, сложил ладони, помахал ими в знак почтения и вышел.
Вскоре монгольское войско двинулось обратно на север через земли Мавераннагра. Во время пути Чингисхан не раз присылал мудрецу виноградного вина, дынь и разной еды.
Через реку Джейхун войско быстро перешло по искусно построенному на ладьях плавучему мосту и направилось в сторону Самарканда.
Раз во время остановки Чингисхан послал Чан-Чуню извещение, что поздно ночью он его ждет для важной беседы.
Когда шум лагеря стал затихать и все сильнее слышались трели лягушек, Ахайя-Тайши привел мудреца Чан-Чуня мимо неподвижно стоявших часовых в желтый шатер великого кагана.
По обе стороны золотого трона, в высоких серебряных подсвечниках, горели толстые восковые свечи. Чингисхан сидел, подобрав ноги, на белом войлочном подседельнике, и от круглой лакированной шапки с черными лисьими хвостами лицо его было в тени, только глаза горели, как у тигра. Возле него на ковре сидели два секретаря, знающие монгольский и китайский языки.
Чан-Чунь опустился на ковер перед троном и сказал:
– Я дикарь гор и уже много лет упражняюсь в «дао» – учении о наиболее прекрасном и возвышенном. Я люблю пребывать только в очень уединенных и тихих местах, люблю бродить по пустыне или там стоять, размышляя. Здесь же, близ царского шатра, постоянный шум от множества воинов, их коней и повозок. От этого мой дух неспокоен. Поэтому не будет ли мне дозволено ехать по своей воле то впереди, то позади твоего шествия? Для горного дикаря это будет большой милостью.
– Пусть будет, как ты пожелаешь, – ответил каган. Потом он спросил: – Объясни мне, что такое гром? Правду ли мне говорят колдуны и главный шаман Бэки, будто гром – это рычание живущих на небе за облаками богов, когда они гневаются на людей? А гневаются они тогда, когда люди в жертву им приносят не черных животных, как полагается, а животных другого цвета. Верно ли это?
– Небо гневается на людей не за приношения, обильные или скудные, – ответил Чан-Чунь. – Гневается небо и не за то, что ему приносят в жертву баранов или лошадей не черных, а рыжих, пегих или белых. Я также слышал ошибочные слова твоих шаманов, будто летом людям нельзя мыться в реках или стирать в воде одежды, катать войлоки или собирать грибы, – из-за всего этого будто бы небо очень гневается и посылает на землю грозу с молниями и громом… Вовсе не в этом состоит неуважение людей к небу, а в том, что люди творят много преступлений… Я, горный дикарь, читал в древних книгах, что из трех тысяч человеческих преступлений самое гнусное – непочтительность к своим родителям. Много раз я замечал в пути, что твои подданные недостаточно уважают своих родителей: сами объедаются на пиршествах, а старых отцов, матерей и дедов морят голодом. И вот за то, что бессердечные сыновья и дочери оскорбляют своих родителей, праведное небо обрушивается на людей, карая их молнией и громом. Позаботься, государь, вразумить и исправить твой народ.
– Мудрец говорит дельно! – заметил Чингисхан и приказал писцам записать слова Чан-Чуня и по-монгольски, и по-китайски, и по-татарски, чтобы издать особый закон о почтительности к родителям.[173]
Когда на золотых блюдах были поданы разнообразные кушанья и Чан-Чунь взял только горсть вареного риса и немного вяленого винограда, каган спросил:
– Святой мудрец! Давно я хочу узнать, нет ли у тебя такого лекарства, чтобы старого сделать молодым, чтобы слабому влить новые силы? Не можешь ли ты сделать так, чтобы дни моей жизни текли непрерывно, всегда и не знали бы остановки, как беспрерывно текут воды большой реки? Нет ли у тебя лекарства сделать человека бессмертным?
Чан-Чунь опустил глаза и молча соединил концы пальцев.
– Если у тебя сейчас нет такого лекарства, – продолжал Чингисхан, – то, может быть, ты знаешь, как приготовить такое лекарство? Или ты укажешь другого мудреца и волшебника, которому открыта тайна, как сделаться бессмертным? Если ты приготовишь для меня такое лекарство, чтобы я мог жить вечно, то я дам тебе необычную, небывалую награду: я сделаю тебя нойоном и правителем большой области… Я дам тебе конскую торбу, полную золотых монет… Я подарю тебе сотню самых красивых девушек из разных стран!
Чан-Чунь, не отвечая и не подымая глаз, стал дрожать, точно от сильного холода. А каган продолжал соблазнять его:
– Я выстрою на твоей горе небывалой красоты дворец, какой можно видеть только у китайского богдыхана, и в этом дивном дворце ты будешь размышлять о возвышенном… Мне даже не нужна молодость. Пускай и останусь таким старым и седым, как сейчас, но я хочу много лет, не видя конца, держать на своих плечах великое монгольское государство, которое построил я сам, своими руками…
Каган молчал, пристальным взглядом впился в изможденное лицо мудреца. Тот съежился и, косясь на грозного кагана, заговорил тихо:
– На что мне золото, когда я люблю горы, тишину и размышления? Могу ли я управлять целой областью, когда я не знаю, как управлять собой? Всех прекрасных пленных девушек выдай замуж за благородных юношей. Мне не нужно дворца: размышлять я могу, стоя на камне… Я изучал все мудрейшие книги, какие были написаны самыми знаменитыми китайскими учеными, и для меня больше нет тайн. Я могу сказать тебе точную истину: есть много средств, чтобы увеличить силы человека, излечить его от болезни и оберегать его жизнь, но нет и не было лекарства, чтобы сделать его бессмертным…
Задумался Чингисхан и, опустив голову, долго молчал. Перестали скрипеть тростники писцов, заносивших в книги слова разговора. Слышно было только потрескивание оплывших восковых свечей. Наконец каган сказал:
– У наших монгольских стариков есть поговорка: «Говорящий правду умирает не от болезни», – кто-нибудь от злобы прикончит праведного раньше времени… Потому-то все люди стараются нагромоздить горы лжи… А ты, мудрый старик, проехавший десять тысяч ли, чтобы повидать меня, ты один не побоялся сказать правду, что средства стать бессмертным – нет! Ты чистосердечен и прям. Если у тебя есть просьба – говори! Обещаю ее исполнить.
Чан-Чунь соединил ладони и склонился перед каганом.
– У меня просьба только одна, и я приехал через снега, горы и пустыни, чтобы сказать ее тебе: прекрати свои жестокие войны и повсюду среди народов водвори доброжелательный мир!
Брови Чингисхана переломились, потом сдвинулись. Лицо перекосилось. Задыхаясь, он стал кричать так, что у писцов тростинки запрыгали по бумаге:
– Чтобы всюду водворить мир, нужна война!.. Наши старики в степи не зря кричат: «Только когда ты убьешь твоего непримиримого врага, то и вдали и вблизи станет спокойно…» А я не разгромил еще моего старого врага, тангутского царя Бурханя! И вторая половина вселенной еще не под моей пятой… Могу ли я терпеть? Хотя ты и мудрец, но твоя просьба не деловая! Такими просьбами нас больше не обременяй!
Чингисхан приподнялся и, вцепившись в ручки трона, дрожа от ярости, прошипел:
– Разрешаем удалиться!
…Зиму этого года Чингисхан провел около Самарканда. Он не любил тесноты городов и жил в монгольском лагере.
Сперва выпало много дождя, так что вся земля пропиталась водой и проезд стал труден. Потом часто шел снег, и настал такой холод, что множество лошадей и волов замерзло и валялось по дорогам.
Мудрец Чан-Чунь жил в бывшем загородном дворце хорезм-шаха «Кек-серай», окруженном садами. Там старец писал стихи. К нему толпой приходили голодные поселяне, у которых монгольские воины отобрали все имущество, скот, жен и детей. Чан-Чунь раздавал пожалованную Чингисханом еду и сам варил для просителей кашу.
Когда Чингисхан, желая переменить стоянку лагеря, приказал войску двинуться из Самарканда к реке Сейхун, то, по его повелению, старая царица Хорезма Туркан-Хатун, мать шаха Мухаммеда, весь бывший гарем шаха и другие знатные пленные женщины стояли вдоль пути следования монголов; пока все воины не проехали мимо, они громкими голосами пели, оплакивая гибель государства Хорезм.
В начале года Барана (1223) лагерь Чингисхана находился на правом берегу реки Сейхун. Сюда по вызову Чингисхана прибыли на курултай его сыновья: Джагатай, Угедэй и Тули, кроме старшего, гордого и непокорного сына Джучи. С сыновьями, ханами и главными начальниками Чингисхан совещался о плане завоевания в течение ближайших тринадцати лет всех западных стран вплоть до Последнего, крайнего моря.
Лагерь Чингисхана расположен был среди садов, брошенных разбежавшимся населением. Сюда во множестве спускались с ближайших гор кабаны. Чингисхан любил охотиться на них, поражая их с коня копьем и стрелами.
Раз он погнался за дикими свиньями, его лошадь споткнулась. Хан упал, а лошадь ускакала. Огромный кабан остановился, наблюдая за неподвижно лежавшим перед ним Чингисханом. Затем он медленно ушел в камыши. Подоспели другие охотники, поймали и привели коня. Каган прекратил охоту и, возвращаясь в лагерь, приказал привести китайского мудреца Чан-Чуня, чтобы тот объяснил, не было ли в этом падении Чингисхана перед дикой свиньей вмешательства вечного неба? Чан-Чунь сказал:
– Все мы должны оберегать нашу жизнь. У великого кагана лета уже преклонные, и ему надо поменьше охотиться. То, что нечистый кабан не осмелился напасть на лежащего в болоте Потрясателя вселенной – это знак покровительства неба.
– Мне бросить охоту? Нет, этот совет невыполним! – ответил Чингисхан. – Мы, монголы, с малых лет привыкли охотиться и стрелять с коня, и даже старики не могут оставить эту привычку. Впрочем, слова твои я сохраню в моем сердце.
Чингисхан, желая наградить Чан-Чуня, повелел пригнать стадо молочных коров и табун отборных лошадей, но мудрец этого подарка не принял, ответив, что может вернуться обратно в свои китайские горы в обыкновенной почтовой повозке. Затем мудрец после прощального представления кагану отправился в обратный путь в сопровождении своих двенадцати учеников и отряда воинов. Множество приближенных Чингисхана провожали старого даоса с кувшинами вина и корзинами редких плодов. При расставании многие утирали слезы.
В год Обезьяны (1224) Чингисхан повел свое войско обратно в монгольские степи.
Как старый тигр, сожравший корову, медленно возвращается в густые камыши, свое логовище, волоча отвисшее брюхо, так медленно подвигалось войско Чингисхана, обремененное огромной добычей. Каждый воин имел по несколько вьючных лошадей, верблюдов и быков. Вместе с воинами следовали и стада баранов, и скрипучие двухколесные повозки, нагруженные одеждами, коврами, оружием, медной посудой и прочими награбленными у мусульман вещами. Тут же и на конях, и на верблюдах, и на повозках ехали монгольские и разноплеменные женщины и дети, и длинными, бесконечными вереницами шагали пленные – истощенные, оборванные и босые.
Все это шествие двигалось не торопясь, делая остановки в местах с удобными пастбищами, так что войско провело в дороге и лето и зиму, оставляя длинный след в виде павших ободранных коней и быков и трупов пленных, не выдержавших трудностей пути через безводные щебнистые равнины Центральной Азии.
Весною Чингисхан прибыл к своим кочевьям на реке Керулене и приказал поставить каганский желтый шатер в становище Буки-Сучегу. Здесь он созвал совещание всех знатнейших ханов и отличившихся полководцев и устроил никогда еще степью не виданный богатый пир. Через три дня после этого пира умерла молодая жена Чингисхана Кулан-Хатун. Молва шептала, что в этой смерти виновны братья кагана…. А истину кто знает?
Следующий год Курицы (1225) Чингисхан оставался в своих родных кочевьях и обнародовал «Ясак», наставляя монгольский народ на «Путь разума и довольства», как был назван сборник его поучений.
Чингисхан не мог оставаться спокойным, когда услышал, что царство непокорных тангутов снова возмутилось. Великий хан не забыл своего обещания наказать их царя Бурханя. Он стал готовиться к походу и послал за сыновьями, уведомив их, что сам поведет войско.
Опять прибыли три сына, кроме старшего, упрямого Джучи.
Второй сын кагана, Джагатай, правитель Мавераннагра, всегда враждовавший со старшим братом Джучи, во время семейного совещания сказал:
– Джучи полюбил страну кипчаков больше, чем свой коренной улус. Он в Хорезме не позволяет монголам даже тронуть кого-либо из кипчаков. Джучи открыто говорит такие бесстыдные слова: «Старый Чингис потерял разум, так как разоряет столько земель и губит безжалостно столько народов». Джучи хочет во время охоты убить нашего отца и заключить союз дружбы с мусульманами, отделившись от монгольской Коренной орды.
Тогда Чингисхан загорелся яростью и отправил в Хорезм своего брата Утчигина и верных людей с приказом, чтобы Джучи немедленно прибыл к отцу. «Если же он откажется приехать и останется в Хорезме, – сказал Утчигину на ухо Чингисхан, – тогда ты молча ударь и без упреков убей!»
Джучи послал отцу ответ, что не может выехать вследствие болезни, и остался в степи у кипчаков. А верные люди писали Чингисхану, что хан Джучи здоров, часто ездит на облавную охоту и что поэтому они остались возле Джучи, чтобы выполнить приказ великого кагана.
Джагатай выехал обратно для управления своим улусом в Самарканд, а Чингисхан с двумя любимыми сыновьями, Угедэем и Тули, в начале года Собаки (1226) повел свое войско против тангутов и достиг места Онгон-Талан-Худун. Здесь он увидел страшный сон и стал говорить о близости смерти. Он послал за сыновьями, которые находились в другом отряде.
На другой день на рассвете прибыли Угедэй и Тули. Когда они насытились угощением, Чингисхан сказал другим лицам, присутствовавшим в юрте:
– У меня с сыновьями предстоит тайный совет. О наших заботах я желаю переговорить с ними в полном уединении. Вы все удалитесь.
Когда все ханы и прочие люди удалились, Чингисхан усадил возле себя обоих сыновей. Сперва он давал им советы относительно жизни и управления государством, а затем сказал:
– Внимательно запомните все, дети мои! Знайте, что, против моего ожидания, настало время моего последнего похода. С помощью покровителя монголов, бога войны Сульдэ, я покорил для вас, мои сыновья, царство такой необычайной ширины, что от пупа его в каждую сторону будет один год пути. Теперь говорю мой последний завет: «Всегда уничтожайте ваших врагов и возвеличивайте ваших друзей», а для этого вы должны быть всегда одного мнения и все действовать как один. Тогда вы будете жить легко и приятно и наслаждаться своим царствованием. Моим наследником я оставляю, как приказал раньше, Угедэя. После меня он должен быть объявлен великим каганом и поднят на белом войлоке почета. Стойте крепко и грозно во главе всего государства и монгольского народа и не смейте после моей смерти извращать или не исполнять «Ясак». Жаль, что сейчас здесь нет моих сыновей Джучи и Джагатая. Жаль! Пусть же не случится так, что, когда меня не будет, они извратят мою волю, будут между собой враждовать и заведут в царстве губительную смуту! Хотя всякий желает умереть дома, но я отправляюсь в последний поход ради достойного моего воинского имени. Разрешаем вам идти.
После этого Чингисхан двинулся с войском дальше. По пути правители встречных племен и городов приходили один за другим и заявляли о своей покорности. Один хан явился с подносом крупных жемчугов и сказал: «Мы покоряемся!» Но великий хан, чувствуя близость кончины, не обратил на жемчуг внимания и приказал рассыпать его в степи перед войском. Все воины собирали, но много жемчуга потерялось в пыли, так что и потом люди искали его и находили.
– Каждый день для меня теперь дороже подносов с жемчугами, – говорил Чингисхан и был полон забот и тревоги.
Тогда царь тангутский прислал вестников к Чингисхану. Он их не принял, и тангутские послы передали такие слова великому советнику кагана Елю Чу-цаю:
– Наш царь несколько раз восставал против великого кагана, и после всегда в нашу страну вторгались монголы, убивали народ и грабили города. Нет толку в сопротивлении. Мы пришли на служение Чингисхану, просим мира, договора и взаимной клятвы.
Елю Чу-цай ответил послам:
– Великий каган болен. Пусть царь тангутов подождет, пока Чингисхану будет лучше.
Болезнь Чингисхана день ото дня усиливалась; он ясно видел близость кончины и приказал:
– Когда я умру, то ничем не обнаруживайте моей гибели, не подымайте плача и воплей, чтобы об этом не узнали враги, не обрадовались и не воодушевились. Когда же царь и жители тангутские выйдут из ворот крепостей с дарами, бросайтесь на них и уничтожайте!
Великий каган лежал на девяти сложенных белых войлоках. Под головой была седельная замшевая подушка, на ногах покрывало из темного соболя.
Тело, длинное и исхудавшее, казалось невероятно тяжелым, и ему, потрясавшему мир, было трудно пошевельнуться или приподнять отяжелевшую голову.
Он лежал на боку и слышал, как при каждом вздохе раздавался тонкий звук, точно попискивала мышь. Он долго не понимал, где сидит эта мышь. Наконец он убедился, что мышь пищит у него в груди, что, когда он не дышит, замолкает и мышь и что мышь – это его болезнь.
Когда он переворачивался на спину, он видел над собой верхнее отверстие юрты, похожее на колесо. Там медленно проплывали тучи, и раз он заметил, как высоко в небе пролетал едва видный косяк журавлей. Доносилось их далекое курлыканье, зовущее вдаль, в новые, невиданные земли.
Каган вспомнил, как он хотел проехать до Последнего моря, но уже на границе Индии не выдержал жары и все его тело покрылось красными зудящими пятнами; тогда он повернул войско обратно в прохладные монгольские степи.
Теперь, ослабевший и беспомощный, он погибает в холодной тангутской долине между лиловыми горами, где утром вода в чашках обращается в лед. С каждым мгновением силы покидают его, а лекари обманывают или не умеют найти траву, которая поможет снова сесть на коня и помчаться по степи за длиннорогими оленями или за желтыми непокорными куланами…. Куланами?.. А где красавица, непокорная Кулан-Хатун?.. И ее уже нет!.. Итак, прав китайский мудрец, что средства получить бессмертие – нет!..
Каган шептал, с трудом шевеля высохшими губами:
– Я не видел подобных страданий, когда собирал под свою ладонь многочисленный народ голубых монгольских степей… Тогда было очень тяжело, так тяжело, что натягивались седельные ремни, лопались железные стремена… Но теперь мои страдания безмерны… Верно говорят наши старики: «У камня нет кожи, у человека нет вечности!..»[174]
Чингисхан забылся тревожным сном, а мышь попискивала все сильнее, в боку кололо, и дыхание прерывалось.
Когда каган очнулся, у него в ногах сидел на коленях китаец Елю Чу-цай. Такой же длинный и худой, как Чингисхан, этот мудрый советник не спускал с больного пристального взгляда. Каган сказал:
– Что… хорошего… и что… плохого…
– Прибыл из страны бухарской твой переводчик Махмуд-Ялвач. Он говорит, что там…
– Я спрашиваю, – прошептал Чингисхан, – что хорошего… и что плохого… в жизни… я сделал?
Елю Чу-цай задумался. Что можно ответить уходящему из жизни? Перед ним внезапно пронеслись вереницей сотни образов… Он увидел голубые равнины и горы Азии, прорезанные реками, помутневшими от крови и слез… Вспомнились развалины городов, где на закоптелых стенах громоздились рассеченные и распухшие тела и стариков, и детей, и цветущих юношей, а издали доносился глухой шум громящих монголов и их незабываемый вой при избивании плачущих жителей: «Так велит «Яса»! Так велит Чингисхан!..»
Ужасный смрад от гниющих трупов изгонял последних уцелевших жителей из развалин, и они ютились в болотах, в шалашах, каждое мгновение ожидая возвращения монголов и петли аркана, которая уведет их в мучительное рабство… Одна картина вспыхнула с ослепительной яркостью. Близ стен разрушенного Самарканда лежал на спине, раскинув сухие длинные ноги, большой тощий верблюд; жизнь еще теплилась в его полных ужаса глазах. Несколько человек, почерневших от голода, отталкивая друг друга окровавленными до локтей руками, вырывали из распоротого живота верблюда куски внутренностей и тут же торопливо их пожирали…. Лежавший безмолвно Потрясатель вселенной длинными костлявыми ногами и иссохшими руками был похож на того верблюда, и такой же ужас смерти вспыхивал в его полуоткрытых глазах… И так же возле его тела уже теснились, отталкивая друг друга, наследники, стараясь урвать куски от великого кровавого наследства…
– Разве ты… не можешь вспомнить?.. Скажи!
Елю Чу-цай прошептал:
– Ты в жизни сделал много и великих, и потрясающих, страшных дел. Правдиво их перечислить сможет только тот, кто напишет книгу о твоих походах, делах и словах…
– Приказываем… призвать… людей знающих, чтобы… они… написали… сказание… о моих походах… делах и словах…
– Это будет сделано.[175]
В юрте было тихо. Иногда потрескивал костер или порыв ветра, влетевший через крышу, закручивал голубой дымок над костром из сухой полыни и вереска. Опять прошипели слова:
– Что же… самое лучшее… из того… что я… сделал?
Желая утешить умирающего, Елю Чу-цай сказал:
– Самое лучшее из твоих дел – это твои законы «Яса». Следуя почтительно этим законам, твои потомки будут править вселенной десять тысяч лет.[176]
– Верно! Тогда… настанет… спокойствие… кладбища… в пустынных степях… вырастет… тучная трава… а между могильными… курганами… будут пастись… только одни… монгольские кони…
И, помолчав, каган добавил:
– И своевольные… куланы…
Чингисхан лежал неподвижный, закрыв глаза, с заострившимся носом и ввалившимися висками.
Бесшумно вошли Махмуд-Ялвач, китайский лекарь и главный шаман. Опустившись на колени в ногах у кагана, они замерли, ожидая, когда он очнется и заговорит. Каган открыл глаза, и взгляд его остановился на Махумд-Ялваче.
– Как управляет… западным уделом… мой сын… Джагатай?
Махмуд-Ялвач, благообразный и нарядный в красном халате с белоснежной чалмой, скрестив руки на дородном животе, склонился до земли.
– Твой доблестный сын Джагатай-хан, и все монголы-багатуры, и все покоренные народы его удела на берегах Сейхуна и Зеравшана молят Аллаха о твоем здоровье и желают царствовать много лет.
– А как управляет… правитель северных народов… мой… старший сын… Джучи-хан?
Махмуд-Ялвач закрыл лицо руками. Согласно монгольским обычаям, при разговоре о смерти близкого человека неприлично упоминать обыкновенное имя покойного, уже ставшего «священной тенью», а необходимо говорить иносказательно, заменяя его имя другими почтительными словами. Поэтому Махмуд-Ялвач начал издалека:
– Получивший твое повеление правитель северными народами объявил бекам, что готовит великий поход…
– Против меня?
– Нет, великий мой государь! Острия копий были направлены на запад, в сторону булгар, кипчаков, саксинов и урусов. Но поход не мог состояться, и все воины разъехались по своим кочевьям. Как удар грома в ясный день, великое горе обрушилось на всех!
– Объясни!
– Для ханской семьи была устроена в степи большая охота. Пять тысяч нукеров растянулись облавой по равнине и выгнали из камышей и кабанов, и волков, и несколько тигров. А другие пять тысяч всадников пригнали издалека, из степи, и сайгаков, и джейранов, и диких лошадей. Когда вечером после охоты запылали костры и должно было начаться пиршество, нукеры не могли найти того, кто из самых страшных боев выходил не задетым стрелами. Его долго искали и наконец увидели, но как! Он лежал одинокий в степи, еще живой, на нем не было ни капли крови, но он не мог произнести ни одного слова, только смотрел понимающими глазами, полными гнева…
– Неужели погиб… он…
– Погиб дорогой и самый близкий тебе багатур, покрытый славою побед, – неизвестные злодеи переломили ему хребет.
Лицо Чингисхана исказилось. Руки смяли соболье покрывало. Он шептал:
– Утчигин поторопился… Большого багатура и опытного полководца уже нет… а заменить его некем! Кто теперь… правителем Хорезма?
– Твой юный внук, хан Бату, под руководством его мудрой матери. Она созвала нукеров и вместе с мальчиком поднялась на курган. Бату-хан сидел на гнедом боевом коне своего отца. Горячий мальчик закричал нукерам: «Слушайте, багатуры, победители четырех сторон мира! Ваши мечи уже заржавели! Точите их на черном камне! Я поведу вас туда, на запад, через великую реку Итиль. Мы пронесемся грозою через земли трусливых народов, и я раздвину царство моего деда Чингисхана до последних границ вселенной… И я клянусь также, что я разыщу и сварю живыми в котле тех злодеев, которые погубили моего отца!»
Чингисхан, потемневший и страшный, с блуждающими глазами, приподнялся на локоть и, задыхаясь, выдавил слова:
– Хорошо быть молодым… даже с колодкой на шее… когда впереди сверкают победы… Но Бату еще мальчик… Он наделает ошибок… и его тоже погубят! Повелеваем… чтобы рядом с Бату… всегда был советником… мой самый верный… барс с отгрызенной лапой… осторожный Субудай-багатур… Он его обережет и научит воевать… Бату продолжит мои победы… и над вселенной… протянется монгольская рука…
Чингисхан упал на бок. Левый глаз прищурился, правый глаз, сверкающий и зловещий, наблюдал за сидевшими.
Опустив взоры, все долго молчали. И вспомнились слова поэта:[177]
Четыре человека в бессилии сидели
Около могучего полководца, привыкшего побеждать.
Это были: врач, шаман, дервиш и звездочет.
При них были лекарства, и древние заклинания,
И талисманы, и гороскоп, —
Но ни капли исцеления ни один не мог дать.
В тишине заржал конь, стоявший у шатра. Вздрогнув, все взглянули на кагана – его правый глаз, потеряв блеск, потускнел.
Чингисхан давно возил с собой гроб, выдолбленный из цельного дубового кряжа, выложенный внутри золотом. Ночью сыновья тайно поставили его посреди желтого шатра. В гроб положили Чингисхана, одетого в боевую кольчугу. Руки, сложенные на груди, сжимали рукоять отточенного меча. Черный шлем из вороненой стали оттенял побледневшее суровое лицо с опущенными веками. По обе стороны в гроб были положены: лук со стрелами, нож, огниво и золотая чаша для питья.
Военачальники, согласно приказу кагана, скрывали тайну его смерти и продолжали осаду главного тангутского города. Когда тангуты вышли из ворот города с почетными дарами и предложением мира, монголы на них набросились, всех перебили, затем ворвались в город и обратили его в развалины.
Завернув гроб Чингисхана в войлок и положив на двухколесную повозку, запряженную двенадцатью быками, монголы направились в обратный путь. Чтобы никто преждевременно не рассказал о смерти повелителя народов, багатуры, пока не прибыли в Коренную орду, по дороге убивали всякое встречное творение – и людей, и животных, говоря умирающим:
– Отправляйтесь в заоблачное царство! Усердно служите там нашему священному правителю!
Во время народного оплакивания прославленный багатур Чингисхана, победитель меркитов, китайцев, кипчаков, иранцев, аланов и урусов, полководец Джебэ-нойон объявил:
– Однажды «тот, кто устроил наше царство», охотился на горе Бурхан-Халдун. В пустынном месте на склоне горы он отдыхал под старым деревом. «Тому, кого уже нет», понравилось это дикое место и высочайший стройный кедр, задевавший за облака. И я услышал такие его слова: «Это место удобно для пастбища дикого оленя и прилично для моего последнего упокоения. Запомните это дерево».
Полководцы кагана, в силу приказа, разыскали на горе указанное место, где рос необычайно высокий кедр. Под ним был опущен в землю гроб с телом Чингисхана.
Постепенно вокруг могилы разросся такой густой и дикий лес, что нельзя было пройти сквозь него и найти место погребения, так что и старые хранители запретного места не укажут к нему дороги.
Вы, покрытые снегом горы!
Вы видели, как я сделался рабом неверных?
Как я шел со связанными руками,
Покрывая голову ударами кнута!
Моими слезами не трогается никто.
Одни только горы содрогаются от них.
По широкой дороге, ведущей на восток от великой реки Джейхун, где в течение многих столетий проходили богатые караваны, сразу после монгольского погрома прекратилось движение. Опустели придорожные лавочки и постоялые дворы, и стояли они унылые, без ворот и дверей, выломанных воинами для костров. Завяли неорошаемые большие сады, так как некому было прочищать арыки и проводить воду.
Странным и необычным казался молодой мрачный всадник в иноземном плаще, одиноко ехавший по пыльному пути, где всюду валялись растасканные шакалами человеческие кости. Вороной поджарый конь арабской крови равномерно постукивал копытами, а всадник изредка одобрял его свистом.
– Какая мертвая пустыня! Ни человека, ни верблюда, ни собак! – вздыхал путник. – За весь день только два волка не торопясь пересекли дорогу, точно хозяева этой безмолвной равнины, похожей на бесконечное кладбище… Если так пойдет и дальше, то мой всегда неутомимый конь вместе с хозяином скоро растянется навеки возле этих белых черепов со следами страшных монгольских мечей.
Темная шевелившаяся масса впереди показалась необычной. Конь фыркал, насторожив уши. Всадник подъехал ближе. Несколько больших угрюмых орлов теснились над добычей, лежавшей посреди ослепительно залитой солнцем пыльной дороги.
Всадник свистнул. Тяжело взмахивая огромными крыльями, орлы взлетели и опустились невдалеке на ближайшие бугры. Между свежими дорожными колеями в странном положении, точно в судорожном порыве, лежала девочка в изорванной туркменской одежде. Орлы уже успели испортить ее лицо, еще сохранившее нежные черты.
– Опять монгольская работа! Они хватают детей, держат, не заботясь, потом, натешась, бросают…
Взмахнула плеть, и конь поскакал. Две повозки на высоких скрипучих колесах, перегруженные награбленным скарбом, медленно ехали вперед. На каждой повозке на вещах сидела монголка в мужском лисьем малахае и овчинной шубе и монотонно покрикивала на упряжных быков, равнодушно шагавших в облаке пыли.
Позади повозок ковыляли три полуголых изможденных пленных со связанными за спиной руками и шатавшаяся от слабости женщина. За ними плелась, высунув язык, большая лохматая собака. Монгольский мальчик, лет семи, с двумя косичками над ушами, подгонял пленных, точно пастух, торопивший медленно идущих коров.
– Уррагх, уррагх, муу! (Вперед, вперед, дурной!) – кричал мальчик и поочередно стегал каждого хворостинкой. Одет он был в подоткнутый за пояс ватный халат, содранный со взрослого, на его ногах были просторные сапоги, и, чтобы они не свалились, маленький монгол туго перевязал их под коленями ремешками. С сознанием важности порученной работы мальчик особенно подгонял женщину, которая тащилась только благодаря веревке, протянутой от повозки. Через прорехи желтого платья просвечивалась ее костлявая спина с багровыми рубцами. Женщина причитала:
– Отпустите меня! Я вернусь! Там осталась моя дочь Хабиче… Я сама потащу ее!..
– Какую тебе еще надо дочь? – прервал старый монгол, вынырнувший на сивом коне из тучи пыли. – Сама едва плетется на веревке, а хвалится, что потащит другую клячу!..
Старик стегнул женщину плетью. Она рванулась вперед и упала. Веревка, которой она была привязана, натянулась и поволокла пленницу. Монголка с повозки закричала:
– Что ты, старый пес, жадничаешь? Была бы хорошая овца, я бы взяла ее себе на колени – от овцы хоть мясо и шкура. А какая нам прибыль от этой скотины? Ее дочь уже подохла, вот и она свалилась. А нам ой как далеко еще плестись домой, к родным берегам Керулена!.. Брось ее!
– Не подохнет! Живучая! – хрипел от злости старик. – И эта падаль, и эти три молодца – все у меня дойдут до нашей юрты. Другие наши соседи по двадцать рабов домой гонят, а мы не можем пригнать четверых? Эй вы, скоты, вперед! Уррагх, уррагх!
Монгол стегнул плетью волочившуюся женщину, веревка оборвалась, и рабыня осталась на дороге. Повозки двинулись дальше. Старик придержал своего коня, щелкнул языком и спросил подъехавшего молодого всадника:
– Выживет или не выживет? Купи ее у меня! Дешево продаю, всего за два золотых динара…
– Она и до ночи не доживет! Хочешь два медных дирхема?
– Давай! А то и вправду не доживет! Тогда и этого я не получу… – Монгол засунул за голенище две полученные от всадника медные монеты и рысцой направился догонять свой обоз.
Всадник свернул в сторону и, не оглядываясь, поскакал через высохшее поле…
Впереди выросли белые развалины, причудливые груды обломков, старые стены с проломами и несколько величественных арок. На них еще сохранились разноцветные арабские надписи. Много искусства и мысли было положено зодчими, построившими эти стройные здания, и еще больше труда внесли неведомые рабочие, сложившие из больших квадратных кирпичей и красивые дворцы, и внушительные медресе, и стройные минареты. Монголы все это обратили в покрытые копотью развалины.
– Один бы сноп сухого клевера и несколько лепешек, – шептал всадник, – и тогда мы, проехав еще день, доберемся до зеленых гор, где найдутся и люди, и дружеская беседа возле костра.
Каменные развалины уже близко. Вот под массивной аркой тяжелые ворота, открытые настежь. Двери обиты железом с большими, как тарелки, выпуклыми шляпками гвоздей.
«Знакомые ворота! Когда-то здесь проходили дервиш Хаджи Рахим, крестьянин Курбан-Кызык и мальчик Туган. Теперь Туган вырос, стал искусным воином, но, как бесприютный путник, не находит себе ни хлеба, ни пристанища в благородной Бухаре, раньше столь цветущей и многолюдной».
Под темными воротами гулко прозвучали копыта коня. Впереди метнулась рыжая лисица, легко взлетела на груду мусора и скрылась.
Осторожно ступал конь, пробираясь между обломками мертвого, безмолвного города. Вот главная площадь… Величественные здания окружали раньше это место шумных народных сборищ. Теперь площадь засыпана мусором и посреди белеет скелет лошади. В бирюзовом просторе неба медленно плывут бурые коршуны, распластав неподвижные крылья.
Конь остановился возле каменных ступеней мечети и, фыркая, попятился, поводя ушами. Впереди, на каменной подставке, лежала огромная раскрытая книга Корана с покоробившимися от дождей листами, которые шевелились от ветра.
«По этим каменным ступеням въезжал в мечеть на саврасом коне мрачный владыка монголов, рыжебородый Чингисхан. Здесь он повелел бухарским старикам кормить до отвала его плосколицых воинов. Тогда на площади пылали костры, жарились бараньи туши… До сих пор еще видны на каменных плитах следы костров…»
Туган сошел с коня, разостлал плащ и накрошил сухого хлеба. Он разнуздал коня и присел на ступени, держа конец повода.
За грудой камней что-то зашевелилось. Из-за обломков кирпичей поднялась истощенная женщина. Кутаясь в обрывки платья, она приближалась, протянув руку, и не могла оторвать жадных, горящих глаз от хлебной корки.
Туган дал ей горсть сухарей. Она величественным медленным жестом приняла их, как драгоценность, и, отойдя, опустилась на колени. Она поднесла сухарь к воспаленным губам, но резко опустила руку и стала раскладывать сухари ровными горсточками на каменной плите. Осторожно слизала с руки крошки и крикнула:
– Эй, лисята, эй, пузанчики, ко мне! Не бойтесь! Он наш, он добрый!
Из черного отверстия между каменными плитами показалась сперва одна, потом три взлохмаченные детские головки. Пробираясь между развалинами, цепляясь друг за друга, дети медленно приблизились к женщине. Голые, обожженные солнцем, они были худы как скелеты, только животы их раздулись шарами. Из черной дыры вылезли еще двое детей. Они и не пытались встать, а подползли на четвереньках и уселись, обняв руками свои опухшие животы.
Женщина ударила по рукам тех, кто потянулся к сухарям, и стала по очереди класть детям в рот крошки. Она рассказывала:
– Ворвались они… эти страшные люди, закутанные в овчины… Скакали повсюду на небольших лошадях и забирали все, что замечали…. Они схватили моего мужа – он хотел оградить семью… Они схватили всех моих детей и увезли – не знаю, живы ли они?.. Всадники волокли меня на аркане, держали рабой на потеху всем. Однажды ночью мне удалось скрыться, и я пробралась сюда, в эти развалины… Здесь я не нашла своего дома. Только кучи мусора. Днем бегают ящерицы, ночью воют и подкрадываются шакалы… Около города я встретила этих брошенных монголками детей. Мы вместе искали еду и выкапывали корешки дикого лука… Теперь эти дети стали моими детьми, и мы умрем вместе, а может быть, и выживем…
Туган отдал женщине последние сухари и, ведя в поводу коня, вышел из города.
Туган пробирался все дальше к Самарканду. Он не встречал караванов. Кое-где на полях показывались редкие посевы. Раза два прорысили монгольские всадники. Тогда работавшие поселяне падали как подкошенные и уползали в канавы. Когда облачко пыли, провожавшее монголов, уплывало за холмы, на полях снова подымались напуганные поселяне и принимались вскапывать землю.
Через несколько дней Туган остановился на пустынной возвышенности, изрытой могильными буграми. Перед ним зеленела долина реки, где громоздились развалины недавно еще славного Самарканда. Домики с плоскими крышами лепились один около другого, но никакого движения не замечалось в бывшей столице Мавераннагра, где раньше трудились десятки тысяч искусных рабочих.
Поломанные и размытые дождями крепостные стены огибали среднюю часть города. Там сохранилась закоптелая часть высокой мечети, выстроенной последним хорезм-шахом Мухаммедом, и две круглые башни.
Хромой нищий приблизился к Тугану и просунул из отрепьев тощую руку:
– Подай убогому, славный бек-джигит! Да сохранит тебя в битвах Аллах! Да отведет он вражескую стрелу от твоего храброго сердца!
– Где же город? Где блестящая столица султанов и шахов? Где важные купцы, где веселый шум молотков в мастерских? – говорил Туган, рассуждая больше с самим собой, чем с нищим.
– Всего этого больше нет! – сказал нищий. – Ведь тут прошли монголы! Разве они что-нибудь оставят? Ты спрашиваешь, куда девался город? Одну часть людей вырезали безжалостные всадники, другую часть угнали они в свои далекие степи, остальные жители бежали в скалистые горы, где многие уже погибли…
– Долго ли беглецы будут скитаться?
– Туда за городом, выше по реке, уже понемногу сходятся люди и строят себе хижины из хвороста и глины. Но живут они всегда в страхе: монголы могут вернуться каждый день, забрать кого хотят и утащить с собой на арканах… Да сохранит тебя Аллах за твою щедрость!
– А что это за башня в середине города?
– Заворачивай коня подальше от этих башен! Там тюрьма! Монгольские ханы уже завели тюрьму в мертвом городе. При ней живут монгольские палачи, они железными палками разбивают головы осужденных. Я расскажу тебе, как они это делают…
Туган, не слушая, спустился вниз по косогору. Пробравшись между развалинами города, Туган подъехал к крепости, где возвышались две старые башни, мрачные и безмолвные. Вдоль стены на земле сидели унылые родственники заключенных. Часовые с копьями сторожили у ворот. Оседланные кони дремали, привязанные к столбам.
– Ты откуда? Отъезжай! – крикнул часовой.
– У меня дело к смотрителю тюрьмы, – сказал Туган.
– Ты по ней стосковался?
– Может быть, если в башне сидит мой брат.
– У нас в тюрьме немало разбойников. Но долго они не засиживаются: их приводят на площадку перед рвом и стукают по темени железной булавой. Поищи там, во рву, – может быть, найдешь тело брата. Как звали его?
– Он дервиш и пишет книги, Хаджи Рахим Багдади.
– Длинноволосый безумный дервиш? Такой еще жив! Мы его зовем «дивона«(юродивый). Посажен надолго…
– «Навеки и до смерти»?
– Я слишком с тобой разболтался… Привяжи коня и ступай во двор. Спросишь начальника тюрьмы. Его дом стоит там же. Около двери на крюке повешен кувшин. Не забудь положить в этот кувшин не меньше шести дирхемов. Тогда начальник будет тебя слушать…
Туган привязал коня и вошел в ворота. Начальник тюрьмы стоял на террасе дома в красном ватном халате и зеленых туфлях на босу ногу. Полуголый тощий повар, звеня железной цепью на ногах, рубил сечкой в деревянной миске баранину для кебаба. Конец седой бороды начальника, его ногти и ладони были выкрашены красной хенной. Камышовой тростью он ударял повара по плечу и приговаривал:
– Подбавь перцу! Не ленись! Так! Полей гранатовым соком!
Туган заметил подвешенный у двери глиняный кувшин и опустил в него десять медных дирхемов. Начальник мрачным взглядом уставился на Тугана.
– Я мусульманский воин из отряда Субудай-багатура. С его разрешения еду разыскивать родных. Вот моя пайцза! – Туган достал висевшую у него на шнурке дощечку с вырезанной надписью и рисунком птицы.
Начальник повертел пайцзу и возвратил ее Тугану.
– Что тебя привело в этот дом отверженных?
– Я ищу родственника, дервиша Хаджи Рахима аль Багдади. Нет ли такого?
– Да проклянет его Аллах и да сохранит нас, меня и тебя, от сомнения и знакомства с ним!
– За что его посадили? Я знал его человеком праведным.
– Хорош праведник! Он посажен по требованию святейшего шейх-уль-ислама и достойнейших имамов за равнодушие к священным книгам, за дерзкое вольнодумство и за то, что в разговоре он никогда не упоминал имени Аллаха всевышнего. Гибелью стал его конец!.. Огонь будет его жилищем!.. Туда ему и дорога!
Туган подумал и сказал:
– Обвинения ему предъявлены тяжкие, но, может быть, ты все же позволишь мне как-нибудь облегчить его судьбу?
– Не старайся напрасно! Ему сохранили жизнь только по требованию Махмуд-Ялвача, великого визиря у могучего владыки нашей страны, хана Джагатая. Дервиша не выпустят, прежде чем он не напишет книгу о жизни и походах Потрясателя вселенной Чингисхана.
– А когда Хаджи Рахим окончит свои записки, его выпустят?
– Чего захотел! Даже если он раскается в своих прегрешениях, его выведут из тюрьмы только для того, чтобы перед толпой на площади ему отрезать язык и руки. Вот почему «дивона «уже два года пишет книгу и будет писать еще лет тридцать, чтобы отдалить день своей гибели.
Туган сказал:
– Так как Хаджи Рахим был моим благодетелем, научил меня читать и писать по-арабски и кормил меня, когда я умирал от голода, я готов на богоугодные дела пожертвовать мой единственный золотой динар… – Туган показал золотую монету. – А ты, великий начальник, прояви милость к обреченному на гибель и позволь мне повидать Хаджи Рахима.
– Дай мне золотой динар и ступай в следующий двор. Там ты можешь любоваться сколько захочешь своим сумасшедшим «дивоной».
Туган положил золотую монету в выкрашенную красной хенной ладонь начальника тюрьмы и прошел в каменные ворота.
В глубине узкого дворика в стене темнело квадратное отверстие с железной решеткой. Там в груде тряпок копошилось что-то темное.
Около клети прижалась к стене тонкая фигура, завернутая в длинную, до земли, черную шаль, обычную у женщин бродячего племени люли.
Туган осторожно подошел. Женщина повернула голову. Знакомые черты поразили его: то же смуглое золотистое лицо, те же карие пытливые глаза, но исчезла прежняя беззаботность. Метнув пристальный взгляд, женщина отвернулась. Сомнений нет – это была Бент-Занкиджа!
Туган подошел ближе, вглядываясь внутрь клетки. В ней заключенный мог с трудом сидеть согнувшись. Из темноты показались косматая грива черных вьющихся волос и горящие, впивающиеся глаза. Несмотря на страшную перемену в исхудавшем лице, Туган не мог не узнать Хаджи Рахима. Дервиш подполз к прутьям клетки и прижался к ним волосатым лицом.
– Ты пришел вовремя, младший мой брат! – хрипел он. – Подойди ближе, Туган, и выслушай мои последние желания. Злобные имамы хотят сгноить меня в клетке и для устрашения толпы обстричь мне уши и разрубить на части… Но разве могут они убить свободную мысль, задушить мою пылающую ненависть?.. Теперь я написал все, что они хотели, но, прочтя мои записки, они сожгут на костре и мои записки, и меня… Ведь я не расхваливал, как они, краснобородого Чингисхана и не сочинял хвалебных медовых песен татарским поработителям Хорезма, толстокожим убийцам женщин и детей… Я смело написал правду о том, что видели мои глаза… Я сделал все, что мог, теперь пришел мой последний день разлуки. Похороните меня под старым платаном на берегу Салара… Мой учитель Абу-Али Ибн-Сина был величайший мудрец, а гонимый тупыми злобными имамами, он умер в тюрьме на гнилой соломе… Он знал все тайны вселенной, но не знал одной: как спастись от смерти!..
Туган говорил тихо:
– Помнишь ли, чему ты меня учил в пустыне, когда мы с тобой были связаны веревками и над нами был занесен меч грозного «черного всадника», Кара-Кончара? Не ты ли тогда говорил: «Подожди унывать, ночь длинна и еще не кончилась!»? А теперь я тебе говорю то же самое: «Подожди унывать, ночь даже не началась!»
Хаджи Рахим быстро приподнялся, точно силы вернулись к нему. Туган продолжал тихо, вполголоса, стараясь убедить:
– Слушай, старший брат мой, и сделай то, что я скажу. Я дам тебе три черных шарика, и ты их проглотишь. Тогда ты будешь неподвижен, как мертвец, перестанешь чувствовать боль и увидишь сон, будто ты перелетел через горы в долину прохладных напитков и благоухающих цветов… Там пасутся белые как снег кони и поют прекрасными голосами золотые птицы… И там во сне ты встретишь снова девушку, которую любил в шестнадцать лет…
– А потом, проснувшись, я снова буду грызть железные прутья? Мне не надо такого сна!
– Подожди и слушай дальше! Пока тебе пригрезится горная долина, где ты будешь наслаждаться неомрачаемым забвением, я объясню твоим тюремщикам, что ты умер и твое тело надо предать земле. Тогда тюремщики раскроют клетку, подцепят крюком твое тело и поволокут в яму казненных. Вытерпи это, как бы ни было больно, не закричи и не плачь! Иначе тебе разобьют железной палкой голову… Когда же ты будешь лежать в яме среди трупов и в полночь подползут шакалы, чтобы грызть твои ноги, я буду ждать вместе с тремя воинами. Мы завернем тебя в плащ и быстро унесемся за город в безлюдное место… Там разум вернется в твое тело, я посажу тебя на коня, и ты уедешь на запад или на восток, где начнешь новую жизнь…
– Да, ты правильно сказал: ночь еще не кончилась!.. Я готов отправиться в долину белых коней!.. Дай скорее целебные шарики! – И Хаджи Рахим протянул руку, черную и жесткую, как лапа беркута.
Туган достал из цветного мешочка три черных шарика и передал Хаджи Рахиму. Тот, не колеблясь, их проглотил. Он начал что-то шептать, все неразборчивее и тише, покачнулся и свалился на бок.
К клетке подошел стражник с копьем.
– Мой начальник приказал дольше не оставаться возле отверженного преступника!
– Заключенный не нуждается в милости твоего строгого начальника: он умер!
Стражник недоверчиво просунул в клетку копье и кольнул лежавшего дервиша.
– Не кричит? Не ворочается? Видно, в самом деле умер!.. Теперь тело безумного «дивоны «будет выброшено в яму… Если захотите его похоронить, поторопитесь это сделать сегодня же ночью. К утру собаки и шакалы изгрызут покойника так, что вы и костей его не соберете… Спасибо за щедрость! Всем нам когда-нибудь придется умереть!..
Упорный и терпеливый увидит благоприятный конец начатого дела.
Туган и Бент-Занкиджа шли рядом по безмолвным пустынным улицам разрушенного города. Туган вел коня в поводу. Гулко отдавался стук копыт в стенах покинутых зданий. Оба вспоминали далекие дни юности, проведенной в шумном Гургандже, в доме погибшего во время разлива реки старого Мирзы-Юсуфа.
– Все эти долгие годы моих скитаний я думал о тебе, Бент-Занкиджа!
– Вот опять перед тобой подруга твоего детства… И мне тоже пришлось увидеть блеск молний и услышать удары грома, который потряс всю нашу землю… Но там, где в яростную бурю падают могучие дубы и платаны, там иногда сохраняется невредимой маленькая мышка – и я спаслась!
– Расскажи, что с тобой было в эти страшные годы?
– Слушай, что со мной произошло. Когда монголы схватили меня в Бухаре и заставили петь их свирепому владыке грустные песни про гибель Хорезма, он похвалил меня и приказал содержать в его походном хоре китайских певиц… Вместе с ними я побывала всюду, где проходил этот истребитель людей. Однажды Чингисхан стал жаловаться на боли в глазах, на то, что вместо одного месяца перед ним проплывают два месяца, что вместо одного джейрана ему в степи мерещатся сразу три. Он думал, что с ним шутят злые духи. Монгольские шаманы молились и плясали перед Чингисханом, но не сумели отогнать злых духов. Лекари боялись коснуться его и заглянуть в его ужасающие глаза. Однако приехавший в лагерь Чингисхана старый арабский каддах,[178] по имени Зин-Забан, храбро взялся вылечить Потрясателя вселенной. Он действительно быстро помог Чингисхану. Свирепый владыка остался доволен и спросил, какую награду он хочет? Старый лекарь не просил сокровищ, а только указал пальцем на певицу женского хора, и этой певицей оказалась я! Чингисхан приказал отдать меня лекарю. Старик запер меня в эндеруне,[179] где я пела про черные кудри юноши и родинку на щеке. Лекарь услышал и побил меня узорчатым поясом. Я запела о воине, забывшем улыбку. Старик опять стал учить меня сыромятным ремнем. Тогда я убежала от него, и меня приютили у себя в походных шатрах женщины презираемого у нас бродячего племени огнепоклонников – люли. Я ходила закутанной, как они, в черное покрывало, и никто меня не выдал… Но, себе на горе, старый каддах Зин-Забан пошел жаловаться на меня грозному Чингисхану и умолял, чтобы воины меня разыскали… Монгольский владыка так рассвирепел, что все кругом попадали на землю, спрятав лица в ладони… «Как ты осмелился упустить из своих рук мой дар? – кричал Чингисхан. – Как ты не сумел подчинить себе твою жену? Мужчина, которого не слушается жена, не смеет жить в моих владениях! Возьмите его!» И бедного старого лекаря схватили палачи и тут же отрубили ему седую голову. «Какая страшная развязка!»[180] С того времени я живу у племени люли. Узнав, что Хаджи Рахим сидит в клетке, я стала приносить ему хлеб, орехи, виноград… Я помогала ему писать…
– И ты, сама гонимая, помогала ему?
– Через каждые три дня я ходила в тюрьму и передавала ему еду. Вместе с хлебом я передавала Хаджи Рахиму несколько листков чистой бумаги, а он украдкой протягивал мне написанные им за три дня листы своих воспоминаний. Переписав у себя в шатре эти листы, я возвращала новые страницы повести о нашествии монголов на Хорезм… Таким образом, одновременно с той книгой, которую писал в клетке Хаджи Рахим, у меня накопились листы второй такой же книги, переписанной моей рукой. Да будет благословенна память Мирзы-Юсуфа, научившего меня писать!..
– Ты сделала великое дело, – сказал Туган. – Если злобные имамы сожгут записи Хаджи Рахима, у нас сохранятся вторые их листы! И внуки наши, и правнуки будут читать повесть Хаджи Рахима о злодеяниях Чингисхана.
Они подошли к берегу быстрой мутной реки. Здесь стояли закоптелые шерстяные шатры племени люли.
У подножья старого платана, на обрывки ковра, Бент-Занкиджа положила пачку бумажных листов. Яркая луна, поднявшаяся над развалинами Самарканда, освещала желтые страницы, где ровными строками излагалась повесть гонимого скитальца.
Бент-Занкиджа опустилась на ковер и, перебирая листы, говорила:
– Хаджи Рахим крайне ослабел, запертый в холодной, никогда не согреваемой клетке, но он нисколько не унывал, точно его жгли собственные пламенные мысли… Он уже писал с трудом… Видишь, как в этих строках у него дрожат и прыгают буквы! Слушай, что Хаджи Рахим написал на последней странице…
Бент-Занкиджа взяла исписанный арабской вязью лист бумаги и стала читать:
«…Мой истертый калям дописал последние строки повести о набеге беспощадных монголов на цветущие долины нашей родины… Запыленный опилками усердия, составитель этой книги хотел бы сказать еще много о тех малодушных людях Хорезма, которые не решились самоотверженно выступить на борьбу с жестоким губителем племен, свирепым Чингисханом…
…Если бы все хорезмийцы твердо и единодушно подняли меч гнева и, не щадя себя, яростно бросились на врагов родины, то высокомерные монголы и их краснобородый владыка и полгода не удержались бы в Хорезме, а навсегда бы скрылись в своих далеких степях…
…Монголы одолевали больше вследствие несогласия, уступчивости и робости противников, чем силой своих кривых мечей… Смелый Джелаль эд-Дин показал, что с небольшим отрядом отчаянных джигитов он умел разбивать монгольские скопища…
…Но калям выпадает из моих холодеющих пальцев… Силы дервиша-скитальца слабеют, а дни бегут, приближая день расплаты… И я могу начертить лишь несколько строк из стихотворения поэта:[181]
Подобно весеннему дождю,
Подобно весеннему ветру
Исчезла моя молодость!
Я задержался в этой жизни,
А вожак каравана
Уже нагрузил верблюдов
И торопит двинуться в путь…
…Скажу на прощанье моему неведомому читателю: «Надменные имамы и раздувшиеся от важности улемы меня упрекают в неверии! Злобна и тупа их близорукость! Неверие, такое, как мое, не легкое и не пустое дело».[182] Нет тверже и пламеннее моей веры: в победу скованного мыслителя над тупоумным палачом, в победу угнетенного труженика над свирепым насильником, в победу знания над ложью!.. Я знаю, настанет лучшая пора, когда правда, забота о человеке и свобода поведут нашу родину к всеобщему счастью и свету!.. Это придет, это будет!»
Бент-Занкиджа приложила к губам тонкий смуглый пальчик с тремя серебряными кольцами, подумала, сдвинув изогнутые брови, старательно сложила исписанные листы и завернула их в кусок пестрой материи. Она подняла блестящие черные глаза на Тугана и сказала:
– Теперь я позову трех смелых юношей из племени люли… Вы отправитесь к яме казненных выручать Хаджи Рахима. Ведь ночь длинна и еще не кончилась! Мы спасем его!
Светлой памяти незабвенной жены моей Марии Ян посвящается эта книга, последняя, над которой мы вместе работали.
Читатель! В этой повести будут показаны «…беззаветная доблесть человека и коварное злодейство; отчаянная борьба за свободу и жестокое насилие; подлое предательство и верная дружба; будет рассказано, как безмерно страдали обитатели покоряемых стран, когда через их земли проходили железные отряды Бату-хана, которого, как щепку на гребне морской волны, пронесла лавина сотен тысяч всадников и опустила на берегу великой реки Итиль, где этот смуглый узкоглазый вождь основал могущественное царство Золотой Орды».
Если бы горе всегда дымилось, как огонь,
То дымом окутался бы весь мир.
По узкому листу бумаги быстро водила тростинкой смуглая сухая рука. Факих[183] читал вполголоса возникавшие одна за другой строки, начертанные арабской вязью.
В хижине было тихо. Монотонному голосу факиха вторило однообразное шуршание непрерывного дождя, падавшего на камышовую крышу.
– «…Расспрашивая всех знающих, я хотел узнать о завещании Чингисхана. Но несчастье обрушилось на меня. В Бухаре я был схвачен святыми имамами[184].
Заявив, что я великий грешник, не почитающий Аллаха, они заперли меня в гнусной, низкой железной клетке. Ползая в ней на четвереньках, как гиена, я не мог выпрямиться. Одежда на мне истлела, и я связывал концы прорех. Раз в день тюремный сторож наливал в мою деревянную плошку мутную воду, но чаще забывал об этом. Иногда он приводил скованного раба, и тот, ругаясь, скоблил крюком грязный пол моей клетки. Подходили родственники других заключенных и со страхом заглядывали ко мне – ведь я был «проклятый святыми имамами», «осужденный на гибель вечную и теперь, и после смерти, где огонь будет его жилищем…».
Факих поправил нагоревший фитиль глиняной светильни и продолжал читать:
– «Однажды я заметил, что возле клетки, не боясь насмешек и проклятий, стоит девушка из презираемого кипчаками бродячего племени огнепоклонников – люли. Она положила мне горсть изюма и орехов и отбежала.
На другой день она явилась снова, закутанная в длинную, до земли, черную шаль. Девушка бесшумно проскользнула вдоль тюремной стены и принесла мне лепешку и кусок дыни. Потом, ухватившись смуглыми пальцами в серебряных кольцах за прутья клетки, она долго, пристально разглядывала меня черными непроницаемыми глазами и тихо прошептала:
– Помолись за меня!
Я подумал, что она смеется, и отвернулся. Но на следующий день она снова стояла возле клетки и опять настойчиво повторяла:
– Помолись за меня, чтобы вернулся мой воин, мое счастье!
– Я не умею молиться, да и к чему? Ведь я проклят святыми имамами!
– Имамы хуже лукавого Иблиса. Они раздуваются от злобы и важности. Если они тебя прокляли, значит, ты праведник. Попроси милости Аллаха и для меня, и для того, кто далеко.
Я обещал исполнить ее просьбу. Девушка приходила еще несколько раз. Для ее утешения я говорил, что повторяю по ночам девятью девять раз молитвы, приносящие счастье[185].
Однажды девушка – ее звали Бент-Занкиджа – пришла с юношей, не знающим улыбки. У него были черные кудри до плеч, серебряное оружие и желтые высокие сапоги на острых каблуках. Он молча посмотрел на меня и повернулся к девушке:
– Да, это он… не знающий лукавства… Я помогу ему!
Мы долго глядели в глаза друг другу. Чтобы не погубить себя перед зорко смотревшим на нас тюремщиком, мы боялись признаться в том, что мы – братья… Высокий юноша был Туган – мой младший брат, которого я потерял давно и не надеялся уже увидеть!..
Глядя на девушку и словно говоря с ней, Туган сказал:
– Слушай меня, праведник, проклятый имамами, и делай, что я говорю. Я принес три черных шарика. Ты их проглотишь. Тогда твой разум улетит отсюда через горы в долину прохладных потоков и благоухающих цветов. Там пасутся белые как снег кони и поют человеческими голосами золотые птицы. Там ты встретишь девушку, которую любил в шестнадцать лет.
Я прервал юношу:
– А потом, проснувшись, я буду снова грызть железные прутья клетки? Мне не надо такого сна!..
– Подожди спорить, неукротимый, и слушай дальше… Пока твой разум будет наслаждаться неомрачаемым забвением в горной долине белых коней, я скажу твоим тюремщикам, что ты умер. По законам веры, твое тело немедленно предадут земле. Рабы-кузнецы сломают клетку, подцепят тело крючьями и поволокут в яму казненных. Как бы ни было больно, не закричи и не заплачь! Иначе тебе разобьют голову железной булавой… В полночь, когда ты будешь лежать в яме среди трупов и подползут собаки и шакалы, чтобы грызть тебе ноги, я буду ждать с тремя воинами. Мы завернем тебя в плащ и быстро донесем до нашего кочевья. Мы начнем колотить в бубны и медные котлы, петь песни и призывать твой разум из долины забвения. Клянусь, жизнь вернется в твое тело, и ты очнешься. Тогда, вскочив на коня, ты уедешь далеко, в другие страны, где начнешь новую жизнь…»
Факих очнулся и прислушался. Ему почудился шорох за тонкой стеной хижины. Несколько мгновений он оставался неподвижен, потом снова стал писать:
«Случилось так, как говорил не знающий улыбки юноша. Благодаря смелой помощи я неожиданно оказался на свободе, измученный, истощенный, но живой. Несколько дней я пробыл у огнепоклонников в песчаной степи, а затем направился к городу Сыгнаку[186], где и начал вторую жизнь…»
Факих Хаджи Рахим снова остановился, осторожно положил на медный поднос тростинку для письма и провел ладонью по седеющей бороде. За тонкой стеной сквозь шум равномерно падающих капель ясно слышался шорох.
«Чьи могут быть шаги во мраке этой холодной осенней ночи? Только злой человек, толкаемый недобрым умыслом, станет бродить в сыром тумане…»
Глиняный светильник на связке старых книг освещал тусклым огоньком неровные закоптелые стены, старый ковер и изможденного неподвижного ученого. Лоскут пестрой материи, закрывавший узкое окошко, слегка заколебался.
Большой белый пес, свернувшийся у двери, навострил ухо и глухо заворчал. В окно просунулась смуглая рука и приподняла край занавески. Во мраке блеснули скошенные черные глаза.
– Кто здесь? – спросил Хаджи Рахим и опустил руку на голову вскочившей собаки. – Лежи, Акбай!
– Обогрей потерявшего дорогу! Дай просушить промокшую одежду! – Незнакомец говорил едва слышным шепотом.
«Он говорит, точно боится шума… – подумал факих. – Можно ли верить ему?»
– Я вижу у тебя книги… Не ты ли учитель Хаджи Рахим?
– Ты не ошибся – это я!
– Тогда скорее впусти меня! Тебе посылает салям великий визирь Мавераннагра Махмуд-Ялвач…
– Это имя откроет пришедшему дверь моей хижины, замкнутую для всех остальных.
Факих отодвинул деревянный засов, и незнакомец, нагнувшись, шагнул в дверь. Загорелый, коренастый, в одежде монгольского покроя, он выпрямился и огляделся. Хаджи Рахим, сдерживая рычащую собаку, наблюдал за пришедшим. Уверенность и властность чувствовались во всех его движениях. Он развязал пояс, снял верхнюю одежду и повесил ее на деревянный гвоздь. С трудом стащив желтые намокшие сапоги, ночной гость отбросил их в сторону и опустился на старый, истертый коврик близ потухающего очага. Затем так же спокойно, как будто у себя дома, он вытер мокрые руки об овчину лежавшей на ковре шубы.
– Надо потушить огонь! – Монгол зажал пальцами коптивший фитиль глиняной светильни. Стало совсем темно, только на месте занавески слегка засветилась прорезь окна.
– Зачем ты это сделал? – прошептал факих.
– За мною гонятся вооруженные люди, убийцы моего отца, – ответил шепотом монгол. – Они хотят прикончить и меня. Твое светящееся окно видно издали; поэтому, несмотря на темную ночь, я нашел тебя… Выгони собаку!
– Эта собака – мой единственный защитник…
– Прочь ее! Она рычит и поднимает шум на весь Сыгнак.
– Защитника не бойся!
– Собака будет ходить около дома и предупредит нас, если сюда подойдут подлые люди.
Факих, невольно повинуясь властному гостю, отворил дверь и вытолкнул лохматого пса в темноту. Хаджи Рахим остановился, колеблясь, не лучше ли убежать, но сильная рука потянула его обратно. Гость сам задвинул деревянный засов, не выпуская факиха, подвел его к ковру и вместе с ним опустился на колени. Он стал шептать торопливо, прерывая речь и прислушиваясь, когда пес за тонкой стеной начинал ворчать:
– Не открывай засова. Они могут подкрасться и будут караулить за дверью. Они предательски убили моего отца, переломив ему хребет, а я сварю их в котле живыми. Клянусь вечным синим небом, я это сделаю!.. Если ты попытаешься убежать отсюда, я тебя задушу!..
Незнакомец улегся на бок, что-то бормотал, но не выпускал руки хозяина, крепко сжимая ее горячими пальцами. Его трясла лихорадка. Вдруг он вскочил, прислушался и отошел к стене.
– Это они! – прошептал он. – Смерть меня догнала! Смотри не выдавай меня!
Снаружи доносился неистовый лай собаки. Кто-то подошел, слышались спорящие голоса. Сильный удар потряс стену.
– Эй, хозяин! Открывай дверь.
Хаджи Рахим ответил:
– Кто смеет ночью беспокоить писца окружного начальника?
– Открывай скорее, или мы в куски развалим твою берлогу! Мы ищем убежавшего преступника.
– Два дня я лежу больной, никто не пришел, чтобы разжечь очаг и согреть мне воды. Разыскивайте преступника в камышах, а не в доме мирного переписчика книг.
Грубые голоса продолжали спорить, кто-то стучал в дверь. Вдруг дикий крик, похожий на рев раненого зверя, покрыл шум. Послышались вопли и стоны. Они стали удаляться и замолкли. Хаджи Рахим хотел заговорить, но ладонь гостя зажала ему рот.
– Ты не знаешь, как они коварны, – шептал он на ухо. – Они все делают с умыслом. Одни ушли, чтобы спрятаться в засаде, а за дверью, возможно, подстерегают другие. Надо выждать и готовиться к бою.
Оба подошли к узкому окну, затаив дыхание, стараясь что-либо разглядеть во мраке ночи. Слышались невнятные шорохи, иногда сильнее шелестел по листьям мелкий дождь.
Когда занавеска окна зарозовела от первых солнечных лучей, незнакомец натянул сапоги, осмотрел свой намокший синий чапан[187] и швырнул его в угол. Не спросив у хозяина согласия, он снял с деревянного гвоздя старый, выцветший плащ и с трудом натянул его на широкие плечи.
– Плохо мне без коня! Трудно будет ускользнуть… Быть может, выручит твой порванный плащ. Я притворюсь нищим…
Он подошел к двери и заглянул в щель. Резко отодвинулся и прижался к стене. Помедлив, сделал знак факиху, чтобы тот открыл дверь.
Послышался слабый стук. Хаджи Рахим отодвинул засов, и дверь распахнулась.
На пороге, в свете розовой зари, стояла, улыбаясь, девушка, почти девочка, в длинной, до пят, оранжевой рубашке, с голубыми бусами на смуглой шее. Она держала глиняный кувшин, прикрытый широким зеленым листом. На листе лежали три только что испеченные, подрумяненные лепешки.
– Ассалям-алейкум, Хаджи Рахим! – сказала беззаботно девушка, и две веселые ямочки заиграли на ее щеках. – Мой почтенный благодетель Назар-Кяризек посылает тебе только что надоенное молоко, эти горячие лепешки и спрашивает, не нужно ли еще чего-нибудь.
Приняв кувшин со словами благодарности, Хаджи Рахим вышел вслед за девушкой из хижины. Кусты ежевики блестели, осыпанные каплями дождя. Старый пес Акбай сидел на дорожке, косясь налитыми кровью глазами.
На сырой траве лежал человек. Его прикрывал шерстяной серый плащ, какой носят арабы. Белый оседланный конь, привязанный на аркане, пощипывал невдалеке траву. Он нетерпеливо подымал маленькую голову с черными живыми глазами и встряхивал шелковистой гривой, отгоняя вьющихся слепней.
Факих вернулся в хижину. Ночной гость ждал у двери:
– Прощай, мой учитель Хаджи Рахим!
Факих удержал незнакомца за рукав:
– Возьми еды на дорогу!
– Неужели ты до сих пор не узнал меня? – спросил гость, пряча за пазуху горячие лепешки. – Десять лет назад ты учил меня держать калям[188] и писать трудные арабские слова. Я многое перезабыл, но два слова не забуду: «Джихан-гир» – покоритель вселенной… Скоро ты обо мне услышишь! Я пришлю за тобой… – Он остановился на пороге и с удивлением рассматривал девушку. – Как зовут тебя? Откуда ты?
– Меня зовут Юлдуз[189]. Я сирота, живу у Назара-Кяризека.
– Твой голос поет, как свирель. Ты будешь счастливой звездой на моем пути…
Он быстро шагнул через порог и увидел белого коня.
– Вот конь, посланный мне небом! Это будет конь моих побед, как белый Сэтэр, походный конь Чингисхана. Теперь я снова силен.
Мягкой, хищной походкой молодой монгол проскользнул по траве к белому коню, бесшумно выдернул из земли железный прикол и, свернув кольцом аркан, легко поднялся в седло. Горячий конь бросился вскачь и скрылся за тополевой рощей.
Девушка смотрела удивленными глазами вслед незнакомцу, затем перевела блестящий взгляд на Хаджи Рахима. Тот стоял неподвижно, задумчиво положив руку на бороду.
– Это разбойник? – спросила девушка.
– Это необычайный человек!
– Почему? Ведь он похитил чужого коня?
– Он будет на нем покорять царства… Иди, звездочка Юлдуз, домой! Скажи почтенному Назару-Кяризеку, что больной факих благодарит и помнит его заботу и милость.
Девушка быстро повернулась и пробежала несколько шагов, затем степенно пошла по тропинке, стараясь держаться как взрослая.
Серый плащ зашевелился. Старый пес, отскочив, хрипло залаял. Из-под плаща показалась голова юноши с черными вьющимися волосами. Он стремительно вскочил, поднял закрученный синий тюрбан и надвинул его на правую бровь. Это был воин, с кривой саблей и двумя кинжалами на поясе.
– Где мой конь? – закричал он и, подбежав к месту, где только что пасся белый жеребец, наклонился к земле, разглядывая следы. – Я узнаю: к коню подошел… человек в монгольских сапогах… Он украл моего боевого коня! К чему моя светлая сабля, если вор далеко!.. Без коня я немощен, как сокол с перебитыми крыльями! Какой я теперь воин! – И, схватившись за виски, юноша со стоном повалился на землю.
– Не горюй, – сказал, подходя, факих. – На твоем коне уехал человек, который даст тебе взамен тысячу кобылиц…
Юноша лежал неподвижно, а Хаджи Рахим утешал его:
– Поверь моим словам, ты ничего не потерял, а может быть, многое выиграл…
– Это был мой верный, испытанный друг!.. На нем я бросался в битву, и не раз он спасал меня от смерти. Горе воину без коня!
– Я знаю того, кто едет сейчас на твоем белом скакуне, и говорю, что твой конь к тебе вернется! Это так же верно, как то, что меня зовут факих Хаджи Рахим.
Юноша встал, резким движением подхватил с земли свой плащ и склонился перед ученым:
– Если я вижу перед собою прославленного знаниями факиха Хаджи Рахима, прозванного аль-Багдади, то я верю твоим словам. Да будут уют, простор и благодать в твоем доме! Я прошу милости и мудрого совета страннику, приехавшему из далеких гор Курдистана. Привет тебе от Джелаль эд-Дина[190], храбрейшего из героев!
– Юный брат мой! – сказал факих. – Ты прошел невредимо через пучины бедствий в страшные дни, когда потрясается вселенная, и принес мне слова привета от далекого прославленного героя, – этим ты доставил мне двойную радость. Войди в мой скромный дом!
Я привязал мою жизнь и мой век
К острию моего копья.
Молодой воин вошел, пригнувшись, в узкую дверцу хижины и сел на пятки у самого входа. Хаджи Рахим опустился на старый коврик близ очага. Оба провели ладонями по щекам, затем, как требует приличие, долго молчали, рассматривая друг друга.
Наконец с достоинством и с грустью человека, видевшего на своем веку множество людей, факих соединил концы пальцев и сказал:
– Кто ты? Какого рода? Каким именем наградил тебя твой белобородый отец? В какой далекой стране ты впервые увидел свет солнца? Хоть ты и говоришь по-кипчакски, но движения твои и одежда показывают, что ты иноземец.
Воин, вежливо покашливая в руку, заговорил ровным, тихим голосом:
– Зовут меня Арапша, но мои боевые товарищи дали мне прозвище Ан-Насир[191], потому что в битве, говорят, я теряю разум, становлюсь злобным, бросаюсь в самые опасные схватки и обращаю врага в бегство… Хотя я сказал тебе, что зовут меня Арапша, но как прозвал меня мой почтенный отец и где я провел свое детство – клянусь! – я не знаю. Помню смутно, что жил я в лесу около озера, плавал с отцом в лодке и видел, как он высыпал из сетки в корзину много серебристых рыб. Помню, как тепло было лежать на руках у матери и слушать ее песни. Помню еще маленькую сестренку… Потом все это кончилось. Напали разбойники и увели меня и сестренку в большой город, где продали нас на парусный корабль. На корабле было очень много мальчиков и девочек. Корабельщики набили нас в трюм корабля и заперли вместе со стадом больших белых гусей. Гуси щипали и клевали нас. Корабль плыл по широкой реке, затем по морю. Корабельщики распродали детей на базаре. Я никогда больше ни с ними, ни с моей сестрой не встречался.
– Все это происходит из-за гибельной страсти купцов к богатству. Ослепленные блеском золота, жадные купцы захватили невинных детей и бросили их в чужие города, где им придется влачить всю жизнь мучительное иго рабства! – вздохнул факих.
– Вероятно, я из какой-либо северной страны: мордвинов, саксинов или урусов, – продолжал Арапша, – потому что эти рабы, особенно урусы, славятся своей силой. А меня Аллах наградил большой крепостью. Я был продан на базаре невольников в Дербенте, где находятся кавказские Железные Ворота. Я переходил от одного хозяина к другому. Когда я подрос, меня заставляли исполнять самые трудные работы: вместе с ослом вертеть колесо для черпания воды из колодца, с колодкой на шее вскапывать засохшую, как камень, землю, таскать бревна. И небо в годы моего рабства казалось мне таким же черным и сухим, как разрытая мною чужая земля!..
Хаджи Рахим с горечью сказал:
– Хозяин скорее пожалеет четвероногую скотину, чем одаренного разумом раба!
– Мне было семнадцать лет, когда тропинка моей жизни повернулась в другую сторону. Однажды я пас на склоне высокой обрывистой горы баранов моего господина, азербайджанского хана. Неожиданно над кручей показался отряд всадников. Впереди, на прекрасном вороном коне, ехал молодой воин. Вдруг размытая дождями земля осела под конем, и он покатился в пропасть. Извернувшись, как кошка, воин удержался за куст. Я бросил конец аркана и вытащил воина. Я сказал: «Я сумею спасти и твоего коня!» Витязь ответил: «Если ты спасешь моего вороного, можешь просить у меня все, что захочешь». Джигиты распустили два аркана, одним я обвязал себя вокруг пояса и сполз вниз по обрыву. Конь чудом удержался на самом краю пропасти и спокойно пощипывал траву. Злой жеребец зафыркал, когда я приблизился к нему, но я обмотал его арканом, и джигиты вытащили его на тропинку. Мне было трудно лезть обратно, мне мешали оковы на ногах…
– Храбрый юноша! Небо хранило тебя! – воскликнул Хаджи Рахим.
– Воин стал расспрашивать меня о дороге. Я рассказал ему о всех тропах, предупредил его о местах, где обычно курды делают засады и нападают на проезжих, и посоветовал лучшую обходную дорогу. Тогда он спросил меня: «Что же ты теперь хочешь?» «Быть свободным!» – ответил я. Витязь сказал: «Следуй за мной, и ты мечом заслужишь себе свободу!..» Воин оказался прославленным скитальцем Джелаль эд-Дином, который не боялся воевать с монголами и разбил их при Перване[192]. С того дня я стал воином в его отряде. Джелаль эд-Дин дал мне кривую саблю и боевого коня, которого я сегодня потерял, бесстыдно заснувши! – И юноша снова застонал.
– Рассказывай дальше, конь к тебе вернется! – заметил факих.
– В тот день, когда я, свободный, на горячем коне, оказался в отряде славного Джелаль эд-Дина, я увидел, что небо надо мной не черное, а снова сияет, голубое, как бирюза, как в моем далеком детстве, когда я с отцом плавал на лодке по лесному озеру. И я понял тогда, что в мире нет ничего слаще свободы!.. Три года я всюду следовал за смелым полководцем, оберегая его в бою, и прославился как «Ан-Насир – победоносный». Джелаль эд-Дин говорил мне не раз, что он знал в порабощенном монголами Хорезме одного ученого, факиха, самого светлого из светлых и доблестных людей, искателя правды, Хаджи Рахима, прозванного аль-Багдади. «Если, – сказал он, – на тебя надвинется черная туча беды, назови ему мое имя, и он протянет тебе руку милосердия…»
Хаджи Рахим встал, подошел к Арапше и протянул ему обе руки:
– Имя Джелаль эд-Дина сияет для меня, как яркая звезда среди темной ночи. Сядь рядом со мной!
Факих и Арапша взялись за руки, прижались плечами и затем уселись рядом на старом коврике.
– Расскажи мне теперь, мой юный друг Арапша Ан-Насир, почему ты расстался с доблестным Джелаль эд-Дином? Жив ли он? Не попал ли в руки беспощадным монголам? Ведь ветер неожиданности часто поворачивает жизнь человека. Иногда храбрый воин, казалось бы, уже достиг вершины совершенства, но вдруг обрушивается в пропасть несчастья и возвращается к тому, с чего начал…
– Так случилось и со мной! – сказал юноша. – После неудачной для Джелаль эд-Дина стычки с отрядом монголов я с трудом спасся и едва ускользнул от плена. После этого я больше не встречался с храбрым моим покровителем, ушедшим далеко на запад. Я направился на восток горными тропами, отбился от шайки диких горцев и, наконец, присоединился к каравану, уходившему в Хорезм. Я горел желанием увидеть новые страны и договорился поэтому с купцами охранять их караван. В пути через пустыню на нас напали разбойники. Я обезумел от ярости, зарубил несколько грабителей и обратил в бегство остальных. Однако купцы этого не оценили. Прибыв благополучно в Хорезм, они так мало дали мне за свое спасение, – да покарает их Аллах! – что я с трудом добрался сюда, в Сыгнак. Здесь я решил разыскать тебя, факел премудрости и маяк знаний, почтенный Хаджи Рахим. Когда этой ночью я подъезжал к твоему дому, я услышал в темноте, что какие-то люди ломают твою дверь. Я бросил им свой боевой клич, напал на них, ранил троих, одному отсек ухо, и грабители побежали не оглядываясь.
– Так это ты заревел, как раненый зверь?
Ученый смотрел удивленными глазами на скромно сидевшего юношу.
– Как же после этой схватки ты решаешься оставаться здесь? Ведь убежавшие были монголы: они пожалуются своему начальнику на тебя, а заодно и на меня, и он пошлет целый отряд, чтобы схватить нас обоих. Монголы придумают тебе мучительную казнь за то, что ты осмелился поднять меч против этих новых владык вселенной. Нам нужно немедленно бежать… Ты, молодой и сильный, сможешь убежать, а как убежать мне, старому и слабому?
Арапша встал и показал на плеть, висевшую на поясе:
– Вот все, что осталось от моего коня! Без коня я тоже далеко не уйду. Все же лучше выбраться подальше от этого места, чем сидеть, ожидая казни. Хотя ты и слаб, почтенный Хаджи Рахим, но, как дервиш[193], ты привык скитаться по дальним дорогам. Пойдем отсюда в степь и укроемся у кочевников. Кто сидит на месте, к тому подбирается скорпион несчастья.
– Ты говоришь как истинный воин, – сказал факих. – Я ухожу с тобой, чтобы не попасть снова в железную клетку.
Он снял со стены фонарь и тыквенную бутылку и привесил их к поясу. Вместо белого талейсана[194] он надвинул на голову колпак дервиша с белой повязкой паломника-хаджи. Достал длинный посох, всунул ноги в старые туфли и остановился посреди хижины.
– Я готов отправиться на конец вселенной. Я в жизни никому не сделал зла, а между тем многие годы мне приходилось скитаться, точно преступнику… Теперь снова начнется полоса скитаний… Моего старого плаща нет… Придется надеть одежду, которую оставил ночной гость…
Факих поднял синий монгольский чапан:
– Никогда у меня не было такой красивой одежды с такими пуговицами из шести красных камней, похожих на драгоценные рубины… Я здесь бросаю все! Мне только жаль оставить написанную мною книгу о необычайных событиях, пережитых Хорезмом во время нашествия краснобородого Чингисхана!
– Подожди горевать! – Арапша почтительно взял руку Хаджи Рахима и провел ею по своим глазам в знак того, что с этого времени он добровольно делается его мюридом[195]. – Позволь мне отныне стать твоим учеником, следовать всюду вместе с тобой и взять с собой книгу, о которой ты говоришь. Я спрячу ее в дорожную сумку.
– Ты это хорошо сказал! – Факих передал Арапше большую книгу в кожаном переплете и медную коробочку – пенал для письма. Печальным взором он окинул хижину, в которой провел несколько лет. – Теперь скорее вперед!
Оба вышли из хижины. Хаджи Рахим заложил дверь деревянным засовом.
– Акбай! Поди сюда! – крикнул он собаке. – Ты будешь сторожить наш дом. Твой хозяин едва ли сюда вернется!
Старый белый пес покорно улегся на пороге хижины и, подняв голову, недоумевая, смотрел красными глазами вслед двум путникам, быстро уходившим по тропинке, в сторону пустынной степи.
Сила и дисциплина были настолько необыкновенны в явившемся в нашу страну татарском войске, что, казалось, оно могло покорить весь мир.
Давно, со времени монгольского нашествия[196], мирный город Сыгнак не видел в своих узких переулках столько верблюжьих караванов, столько скачущих во все стороны всадников и торопливо шагающих жителей. Все спешили узнать, насколько верны прилетевшие из степи слухи о великом походе на Запад, задуманном монголами.
Волновавшаяся толпа сразу замолкала и расступалась, когда из переулков выезжали группы монгольских воинов, безбородых, похожих на угрюмых старых женщин. С неподвижными, смуглыми от загара и грязи лицами монголы ехали на небольших, злых, храпевших конях, не сдерживая их перед толпой. Они били наотмашь в обе стороны плетьми, стегая по головам зазевавшихся.
Все они направлялись на главную базарную площадь. Там за высокой аркой из цветных изразцов находился дворец правителя области, знатного внука Чингисова, Тангкут-хана. Монголы располагались на площади отдельными кругами, привязав к поясу поводья своих коней. Они тут же разводили костры, для чего выламывали ворота, калитки и рубили деревья ближайших садов. Они входили, невозмутимые и гордые, в дома горожан, забирали хлеб и все, что попадалось под руку. Усевшись вокруг костров, они ели похлебку из мяса с жареным просом, вскипяченную в котлах и приправленную салом и молоком.
Это были передовые тургауды[197] одиннадцати монгольских царевичей, прибывших в Сыгнак из своих далеких восточных кочевий. Главное монголо-татарское войско[198] спешно шло за ними следом. Его ждали со дня на день.
Население Сыгнака трепетало перед монгольскими воинами и безмолвно отдавало им все, на что они устремляли свои раскосые глаза. Все еще слишком хорошо помнили бывшее пятнадцать лет тому назад вторжение страшного Чингисхана. Вся страна была в пламени горящих городов и селений, толпы обезумевших жителей бежали по дорогам. Монгольские воины избивали мирное население, угоняли ремесленников в рабство в далекую Монголию, а женщин и детей делили между собой, как законную добычу, как двуногую скотину.
Но резня затихла, монгольские отряды ушли обратно на восток. Жители, прятавшиеся в горах и болотах, постепенно возвратились к своим разрушенным жилищам. Они снова раскопали засохшие оросительные канавки, выстроили из жердей и глины мазанки. Богатые купцы стали служить у монголов сборщиками налогов. Они вскоре построили себе нарядные дома и развели новые фруктовые сады. Высокомерные длиннобородые имамы вычистили загаженные монголами мечети. На высоких минаретах звонкоголосые азанчи[199] снова пять раз в сутки стали заливаться певучими голосами, призывая правоверных мусульман к усердной молитве. По-прежнему недостаточно богомольных, не поспешивших на их зов, особые надзиратели избивали плетьми.
Когда в Сыгнаке внезапно появились[200] монгольские царевичи с передовыми конными отрядами, население города перепугалось. Правитель области, Тангкут-хан, разослал джигитов ко всем окрестным ханам, срочно требуя баранов, жеребят, кумыса и прочей еды для угощения знатных потомков завоевателя Азии – Чингисхана. Население поставило несколько тысяч юрт вдоль берега реки Сейхун[201] для размещения прибывающих с востока свирепых победителей.
Тумен Субудай-багатура[202] примчался к Сыгнаку в туче пыли, покрывшей все небо. Впереди скакала сотня разведчиков на рыжих поджарых конях. За ними следовала сотня на молочно-белых конях. Далее ехал великий монгольский полководец, не знавший поражений, одноглазый Субудай-багатур. Велика была слава его: он победил кипчаков и урусутов[203] в битве при реке Калке[204], он разрушил три китайских столицы. Он покорил двадцать народов.
Субудай сидел, согнувшись, на саврасом коне с длинным до земли черным хвостом. Равномерно покачиваясь из стороны в сторону, конь бежал быстрой иноходью.
Еще юношей Субудай-багатур был ранен в руку, меч рассек ему мышцы, и с тех пор правая рука всегда была согнута. Другой удар поразил его лицо. Правый глаз вытек, рубец шел через бровь и щеку, а левый, широко открытый, сверлящим взглядом проникал, казалось, в тайные помыслы людей. Воины называли его «барсом с разрубленной лапой». «Как раненый барс, вырвавшийся из капкана, Субудай угадывает опасность и раскрывает хитрые уловки. С ним в беду не попадешь!» Сам Чингисхан поручил Субудай-багатуру быть воспитателем и военным советником молодого внука, Бату-хана, продолжателя завоеваний деда.
На большой дороге за городом, под высоким тенистым карагачем, монголов поджидала депутация знатнейших горожан Сыгнака – длиннобородые имамы, кадий[205] и богатейшие купцы. Они приготовили на серебряных подносах угощение и дорогие подарки – свертки шелковой ткани. Кругом теснилась тысячная толпа любопытных. Депутация хотела пригласить прославленного полководца отдохнуть в новом роскошном доме разбогатевшего купца, где имелся и персиковый сад, и бассейн среди кустов цветущих роз, и баня с мраморными лежанками.
Когда промчались передовые сотни и Субудай-багатур поравнялся с депутацией, имам выступил вперед и начал изысканную речь:
– О величайший из великих! Храбрейший из храбрых!..
Субудай круто повернул коня, не взглянув ни на парчовые и бархатные халаты знатных стариков, ни на подносы с шелком, сладостями и золотистыми дынями. Послушный конь мерной иноходью помчал его на север, прочь от города, в пустынную степь.
Субудая с трудом догнали на взмыленных конях векиль[206] и несколько знатных ханов. Задыхаясь, они кричали наперебой:
– Постой!.. Не торопись!.. Гуюк-хан[207] и правитель области, Тангкут-хан, приказывают прибыть во дворец для важного совещания…
Субудай-багатур утвердительно покачивал головой, слушая приглашение, но иноходец его продолжал бежать по степи так же равномерно, не убавляя шага. Наконец Субудай прохрипел:
– Багатур не поедет!.. Багатур должен кормить золотого петуха.
Субудай-багатур тряхнул поводом, и саврасый, закусив удила, понесся вперед. Растянувшийся по степи отряд монголов поскакал во весь дух, быстро удаляясь от Сыгнака.
В открытой степи, близ реки Сейхун, тумен остановился и, широко рассыпавшись вдоль берега, разбил шумный лагерь. Высокие желтые верблюды уже накануне привезли сюда разборные юрты. Рабы натаскали сухого камыша, развели костры и варили в медных китайских котлах рис и жеребятину, ожидая прибытия грозного вождя.
Субудай-багатур сошел с коня около приготовленной для него юрты с высокой пикой, увенчанной рогами буйвола и конскими хвостами. Дверь юрты, завешенная ковром, охранялась двумя угрюмыми часовыми. Тут же на привязи визжали от нетерпения, чувствуя запах вареного мяса, два рыжих монгольских волкодава.
Багатур вошел в юрту. Посредине тлели угли, на которых шипел китайский бронзовый котел с мясной похлебкой.
Хмурый старый раб с длинными, до плеч, седыми космами и большой медной серьгой в левом ухе, зазвенев цепью на ногах, подал синюю чашку. Здоровой рукой Субудай-багатур взял из нее горсть проса. Дремавший, нахохлившись, у решетчатой стенки золотистый петух с пышным хвостом встал, важно сделал несколько шагов и остановился. Он был привязан за ногу тонкой серебряной цепочкой.
Субудай-багатур насыпал перед петухом кучку проса. Птица, наклонив голову набок, стояла, точно прислушиваясь. Потом стала лениво клевать, разбрасывая зерна. Субудай, тоже наклонив голову, наблюдал, как петух выбирал зернышки, и ждал, пока его любимец не захлопал крыльями и не прокричал свой сигнальный призыв.
В разных концах лагеря откликнулось несколько петухов.
– Маленькая птица, а подымает целое войско![208] – сказал Субудай-багатур и, согнувшись, хромая, прошел на кошму позади костра, где были разостланы пушистые собачьи шкуры.
К высоким воротам дома правителя области Тангкут-хана подошли два важных старика в красных полосатых шелковых халатах. Один держал на ладони румяное яблоко, другой пышную белую розу. Эти подарки они несли с такой торжественностью, точно в их руках были стеклянные чаши, до краев наполненные драгоценным напитком.
Вслед за стариками, для большего почета, плелись с тоскливо скучающими лицами двадцать тощих и голодных учеников. Белоснежные тюрбаны обоих стариков, их длинные выхоленные бороды, озабоченность и важность их лиц – все указывало, что они принадлежали к разряду священных имамов или ишанов[209], посредников между обыкновенными грешными людьми и восседающим за облаками на хрустальных небесах всемогущим Аллахом.
Дозорным у ворот было запрещено впускать в сад кого бы то ни было. Имамы попросили вызвать к ним главного векиля. Долго пришлось ждать, пока он явился, озабоченный и взволнованный. Его тюрбан сдвинулся на затылок, и векиль поминутно стряхивал пальцем пот со лба. Увидев пришедших, векиль извинился, что заставил долго ждать почтенных служителей Бога.
– Тангкут-хан приказал мне исполнять без возражений все желания монгольских царевичей. А каждый царевич приехал во дворец со своими конями, соколами, борзыми собаками и слугами. Всем надо найти место, всех накормить, легко ли это? Зачем вы пожаловали, святые отцы?
Старейший имам сказал:
– Со дня приезда в Сыгнак знатных царевичей мы должны произносить их имена в наших молитвах. Мы слышали, что готовится великий поход против неверных, – да покарает их Аллах! Мы должны молиться Аллаху – да будет его имя вознесено и прославлено! – чтобы поход был удачен, чтобы все царевичи процветали и покрылись блеском славных подвигов!
Векиль вздохнул:
– Всего приехало одиннадцать царевичей[210], но самый главный и самый беспокойный из них – хан Гуюк, сын великого кагана и наследник всего монгольского царства. Он приказывает сперва одно, потом другое, рассылает гонцов, кричит, топает ногами и костяной лопаточкой бьет по щекам каждого, кто ему не угодит… А больше всего он путает. Говорят, что он будет главным начальником войск. Разве крикливый гусь может повелевать соколами?
– Да сохранит нас Аллах от этого! – воскликнули старики. – А мы слышали, что во главе войск будет молодой хан Бату, сын погибшего Джучи-хана – да будет благовонен и спит в мире прах его! Верно ли это?
– Один Аллах все ведает!.. – ответил векиль шепотом. – Говорят, Гуюк-хан и Бату-хан готовы уже сейчас вырвать друг у друга глаза.
– О, какие времена!
– Бату-хан примчался в этот дворец, к своему брату Тангкут-хану, только с пятью всадниками. Но тот нисколько не обрадовался его приезду. Оба брата стали спорить, глаза их налились кровью. Бату-хан кричал: «Все крайние западные области Священным Воителем Чингисханом были завещаны мне. Только из-за моей юности и моего отъезда в Китай на войну ты, Тангкут-хан, управлял здесь… Теперь я сам хочу править моим улусом…» Тангкут-хан отвечал: «Тебя здесь не было десять лет… Твои следы разметал ветер. Теперь я здесь владыка… Отправляйся обратно в Китай!» И Тангкут-хан стал сзывать своих нукеров. Бату-хан закричал: «Ты кричишь, как гусь, а сам дрожишь, как лягушка на болотной кочке. Ты не хочешь уступить добровольно, так станешь моим слугой!» Уже нукеры сбегались со всех сторон с обнаженными мечами. Бату-хан бросился к выходу, вскочил на коня и умчался неизвестно куда…
Имамы воскликнули:
– За кого же нам молиться? Кто из этих двух ханов окажется главным?
– Что могу сказать я, маленькая мошка! – воскликнул векиль и скрылся за воротами.
Оба имама покачали головами, спрятали розу и яблоко за пазуху и, приложив палец к губам, молча посмотрели друг на друга.
– Благоразумие требует подождать и ни за кого из них не молиться! – сказал один имам.
– Это неосторожно.
Споря о благоразумии и осторожности, оба имама направились обратно.
Внук Чингисхана Гуюк-хан – сын и наследник великого кагана всех монголов Угедэя – внезапно покинул дворец правителя Сыгнака и поставил свой малиновый шатер вдали от города, на холме в степи. Из шатра открывался вид на долину, куда беспрерывно прибывали войска[211], которые располагались отдельными куренями[212].
Вокруг шатра Гуюк-хана тесным кольцом стояло множество юрт. В них помещалась его охрана: молодые, отборные телохранители, тургауды, из знатных семейств степных феодалов. В кольце юрт стояли ханские кони. Их тщательно оберегали и так завертывали в попоны, что были видны только хвосты и уши. Это были редкие, драгоценные кони, которыми любил щеголять Гуюк-хан во время облавных охот, когда от коней требуются особая быстрота и ловкость.
Стараясь во всем подражать пышным порядкам, установленным его дедом Чингисханом, Гуюк поставил возле своего шатра высокое древко с черным пятиугольным знаменем, на котором золотыми нитками был вышит всадник с зверским лицом – бог войны Сульдэ, свирепый покровитель монгольских походов.
По уверениям шаманов, бог Сульдэ незримо сопровождал в походах Чингисхана и приносил ему потрясающие вселенную победы. Для этого бога за Чингисханом всюду следовал никогда не знавший седла молочно-белый жеребец с черными глазами. Внук Чингисхана Гуюк-хан также держал около шатра неоседланного белого жеребца, за которым неотступно ухаживали два шамана.
Перед малиновым шатром горели два неугасаемых костра. Шаманы, увешанные погремушками, с войлочными куклами на поясе, ходили, приплясывая, вокруг огней и похлопывали в большие бубны.
Четыре монгола медленно поднялись на холм. Они шли наклонившись вперед, широко расставляя кривые ноги, держа стрелу за спиной. Подойдя к кострам, они покорно предоставили себя шаманам. Выкрикивая молитвы, шаманы обкурили их священным дымом – чтобы вместе с дымом улетели злые желания и преступные мысли. У входа в шатер два тургауда скрестили копья и, присев, наблюдали, чтобы входившие осторожно приподымали стрелой занавеску и не касались ногой порога, – это могло вызвать великий гнев неба: заоблачный грозный бог поразил бы тогда хозяина шатра сверкающей молнией и ударами грома.
Четыре воина поочередно переступили через скрещенные копья. Они повалились на колени и коснулись подбородками разостланного белого войлока.
– Будь славен, победоносен и многолетен, великий! – воскликнули они.
– Ближе ко мне! – послышался ответ.
Воины на коленях проползли вперед и выпрямились.
На низком широком троне, украшенном узорами из золота и кости, сидел, подобрав ноги, пухлый, с большим животом юноша. На его оранжевой шапке трепетал пучок белых пушистых перьев священной цапли – знак царевича из рода Чингисхана. Юноша был в затканной золотыми драконами малиновой шелковой безрукавке, в красных сафьяновых туфлях на высоких изогнутых каблуках. Рядом на троне лежали: справа – знак власти, металлическая с золотой насечкой булава, слева – длинная лопатка из бивня слона.
Хан Гуюк всматривался узкими глазами в лица четырех монголов.
– Вы опять пришли с голыми, как у гуся, лапами? Где же его пояс? Где его шапка? Где его рубиновые пуговицы?..
Хан схватил костяную лопатку и стал колотить монголов по щекам. Они стояли с каменными лицами, неподвижные и коренастые; казалось, при каждом ударе головы их уходили глубже в широкие плечи.
– Прости нас, владыка мира! – воскликнули они хором и снова повалились лицом на войлок.
– Говори ты первый, Мункэ-Сал[213]! Ты самый разумный из всех.
– Сейчас расскажу, мой хан! Мы узнали, что протянувший руку к далекой звезде Бату-хан, покинув Субудай-багатура, прискакал в Сыгнак с пятью нукерами…
– Он поссорился с Субудай-багатуром?
– Этого я не слышал…
– Вот когда нельзя было зевать! Почему вы не захватили его?
– Он примчался прямо к брату, Тангкут-хану, во дворец. Они оба громко спорили, они ужасно кричали. Тангкут-хан стал звать нукеров: «Убейте его!» Бату-хан выбежал, проклиная брата, вскочил на коня и ускакал…
– Вы проследили его? Где он?
Монголы снова повалились лицом на войлок.
– Вы не воины! Вы желтые дураки, пожравшие мясо своего покойного отца! – завизжал Гуюк-хан. – Вы хромые козлы!.. – Недоверчиво озираясь, он продолжал злобным шепотом: – Скачите вокруг города! Ищите моего ненавистного врага! Он в синем чапане с шестью рубиновыми пуговицами… Если вы задушите его, то будете сотниками!.. Будете тысячниками!.. Если же снова вернетесь с пустыми руками, если этот хвастун станет вождем – джихангиром, то вам не миновать смерти! Палачи отрежут вам уши и переломают хребты! Запомните это! Торопитесь!
Монгольские воины попятились и выползли за черную дверную занавеску, расшитую серебряными аистами.
Старый Назар-Кяризек, полный тревоги, вернулся в свою юрту с базара в Сыгнаке.
– Эти новости вызывают дрожь! – бурчал он себе под нос. – Отправлюсь к моему хану Баяндеру, проверю, правильно ли все, что я слышал.
Назар стал торопливо одеваться.
– Надо успеть, пока не увидела Кыз-Тугмас! Опять начнет ворчать, что я не работаю, без дела шатаюсь… Все жены ворчат. Побью ее. Я хозяин!..
Он натянул на себя черный чапан. Так как чапан от ветхости расползался, Назар надел сверху длинную козлиную шубу, подпоясался сыромятным ремнем, вытащил из мешка желтые покоробившиеся сапоги с острыми каблуками – эти сапоги надевал, отправляясь в набег, еще отец Назара, – на голову нахлобучил овчинный малахай с наушниками и засунул за пояс плеть. Назар оглядел себя:
– Теперь я могу предстать перед очами грозного хана Баяндера!.. Нельзя откладывать такого важного дела…
Турган, младший сын Назара, прибежал из степи, где он с другими мальчиками пас аульных жеребят. Турган в удивлении широко открыл рот: «Что такое? Отец в козлиной шубе? В такую жару! Что он надумал?»
«Прикажи мне идти с тобой!» – уже готово было сорваться с уст мальчика, но Турган побоялся испортить дело. Сжавшись, он притаился около входа и посматривал блестящими, как у зверька, глазами, следя за каждым движением отца. Рядом с ним опустилась на колени Юлдуз, девушка-сирота, которую во время нашествия монголов подобрал Назар и воспитывал как родную дочь. Она подталкивала локтем Тургана и показывала глазами на Назара.
– Приведи кобылу! – строго приказал отец.
«Верно я догадался!» – торжествуя, подумал Турган. Он стремглав побежал в овраг, где паслась их старая лошадь, взобрался на ее костлявую спину и вернулся к юрте.
Назар обтер кобылу обрывком войлока, положил на тощий хребет старый черпачок, старательно приладил связанное веревками расползающееся седло, накрыл его сложенным вдвое войлоком. Кобыла подбирала заднюю ногу и оглядывалась, пытаясь укусить хозяина, когда Назар туго затягивал подпругой ее раздувшееся брюхо.
Жена Назара, Кыз-Тугмас, худая, со впалыми щеками, возилась около котла, изредка посматривая на мужа, не решаясь спросить, куда он собирается. «Старый задумал новую причуду», – подумала она, но перечить боялась. Только спешно замесила несколько горстей муки и стала печь лепешки.
– Куда наш собрался? – шепотом спросила Юлдуз у Тургана, когда старик вышел из юрты.
– Ясно куда – на войну! – уверенно ответил мальчик.
– Что ты говоришь? Какую войну? – воскликнула испуганно мать.
– Наши мальчики говорят, что скоро будет война. Смотри, смотри, что делает отец!
Назар, вернувшись в юрту, подошел к решетчатой стенке и снял старую, в кожаных ножнах, кривую саблю с узким ременным поясом. Он важно нацепил ее поверх шубы, завязал узлом концы ремня. Жена и дети, разинув рты, следили за каждым его движением.
Назар-Кяризек, тяжело ступая в заскорузлых сапогах, вышел из юрты, стараясь придать себе гордый, смелый вид. Перекинув повод на шею кобылы, он поднялся в седло и бросил косой взгляд на дверь юрты. Жена завернула в розовую тряпку горячие, дымящиеся лепешки. Юлдуз подбежала и протянула лепешки Назару. Заслонив рукой глаза от яркого солнца, она всматривалась в изборожденное морщинами лицо Назара, ожидая, что он скажет. Назар понимал, какие мысли волнуют его семью. Но разве можно при решении важного дела посвящать жену и детей в свои планы? Он торжественно спрятал за пазуху розовый узелок и важно сказал:
– Я отправляюсь к самому хану Баяндеру!
Он ударил каблуками костлявые бока лошади. Кобыла медленно поплелась по тропинке, уходившей в степь.
Турган подбежал к матери и сказал шепотом, точно отец мог еще слышать:
– Я пойду за татой к хану Баяндеру. Разве это далеко? Я раньше его добегу и скоро вернусь.
– Хорошенько присмотри за отцом!
Мать отвернулась и пошла в юрту. Сунув пучок сухой колючки в потухающий костер, она раздула огонь.
– Вот еще что выдумал! Ему ли, старому, ехать на войну! Он там свалится в первый овраг и назад не вернется. Кто тогда меня, вдову, пожалеет?.. Ну, чего медлишь, Турган? Беги за отцом да следи издали, чтобы он тебя не заметил. А то рассердится и побьет…
Турган подтянул шаровары и побежал в ту сторону, куда поехал отец.
Весть о задуманном монголами походе на Запад разлетелась по Кипчакской степи, как ураган, который среди тихого летнего дня вдруг проносится по равнине, крутя песчаные столбы, вырывая кусты и опрокидывая плохо прикрепленные юрты. Во все стороны помчались гонцы, передавая вести из одного кочевья в другое, сообщая о крупнейшем событии в мирной жизни кочевников. Сзываются в поход все двенадцать колен великого кипчакского народа[214].
Назар-Кяризек миновал прибрежные тополя, за которыми поблескивала мутная после дождей река Сейхун. Перед ним развернулась широкая равнина. Во всех направлениях торопливо ехали всадники, мерно шагали вереницы двугорбых верблюдов, нагруженных решетками юрт, шестами, войлоками, мешками, котлами и другими прокопченными предметами кочевого обихода. Возле верблюдов шли женщины с детьми. Полуголые рабы подгоняли стада овец и коров. Было что-то необычное и тревожное во взбаламученной степи, обычно дремлющей в безмолвном величии.
Назар-Кяризек добрался наконец до становища одиннадцатой жены хана Баяндера. Старый кочевник удивился: здесь все было по-прежнему! Несмотря на всеобщее смятение, хан Баяндер оставался, как всегда, невозмутимым. В становище шли приготовления к соколиной охоте. Оседланные нарядные кони нетерпеливо взрывали копытами песок. Десять ловких юношей с соколами на перчатке левой руки стояли в ряд, ожидая у шатра выхода господина. Поджарые узкомордые собаки уже несколько раз начинали яростную грызню.
Назар слез с тощей кобылы, спутал ей передние ноги и стал степенно подыматься на вершину холма к ханским юртам.
Хан Баяндер вышел из юрты. Лицо его лоснилось от обильного угощения. Он был в нарядном охотничьем костюме – желтом шелковом халате, засунутом в широкие замшевые шаровары, и верховых сапогах с загнутыми кверху носками. Поля белой поярковой шапки поднимались спереди и сзади опускались на шею. Толстый живот был туго затянут полосатой шалью, из-за которой виднелся индийский кинжал с резной ручкой из слоновой кости.
Властелин степей узнал старого Назара. Острым взглядом он окинул его согнутую покорную спину, долгополую козлиную шубу и кривую старую саблю. «Старик приехал о чем-то просить, – решил хан. – Иногда полезно приласкать простого кочевника, чтобы слава о щедрости хана Баяндера пронеслась по степи от костра к костру. Это особенно важно теперь, когда ханы собирают боевые отряды, чтобы двинуться в далекий поход…»
– Славен хан Баяндер! Без счета табуны коней у хана Баяндера! Да хранит Аллах благословенные стада хана Баяндера! – выкрикивал нараспев Назар-Кяризек и кланялся так низко, что сквозь облезлую шубу выступали его костлявые плечи.
Хан остановился и засунул руку за полосатый пояс.
– Здравствуй, дед Назар-Кяризек! Куда ты собрался с такой заржавленной саблей?
– Великая весть летит через Кипчакские степи…
– Что же ты услышал?
– Сейчас, мой хан, сейчас расскажу! Был я в Сыгнаке на базаре. Сидел в ашхане (харчевне) в сторонке и потихоньку слушал, что важные люди говорят. Один купец в дорогом шелковом халате очень много знал из того, о чем мы, простые люди, и не догадываемся. Он поставляет монгольским ханам муку и часто беседует с ними. Слышал он от них, что в Сыгнак прискакали самые важные монгольские царевичи, внуки Великого Потрясателя вселенной Чингисхана…
Назар остановился, желая узнать, какое впечатление произвела его новость. Хан стоял спокойный, с непроницаемым взглядом всемогущего и всезнающего человека. Сопровождавшие его джигиты насторожились и придвинулись на шаг.
– Это похоже на истину! – заметил хан Баяндер. – Что же еще говорили на базаре?
– Говорил этот купец, что за царевичами спешно идет войско монголов и татар, такое большое, что оно займет наши степи на десять дней пути.
– Слышал и я о приезде монгольских царевичей. А для чего они идут сюда? Земли наши ими покорены, подвластные народы не смеют и шевельнуться, – что еще им нужно? Не слышал ли ты об этом, Назар-Кяризек?
– Говорят, грозный каган Чингисхан завоевал половину вселенной, а его внуки хотят покорить вторую половину.
Баяндер покачал головой:
– Легкое ли это дело! Сколько народов живет во вселенной, а Чингисхана-то нет! Кто его заменит? У кого такая голова, как у Чингисхана? Кто поведет войско? Эй, джигиты, подайте мне коня!
– Постой, мой славный хан! – завопил испуганно Назар. – Взгляни на твоего старого конюха! Ты более могуч, чем все другие степные султаны! Прошу тебя, мой хан, не забудь и меня в походе! Я сорок лет верно служил тебе и днем и ночью, и в снег и в бурю, пока не состарился. Теперь на мое место встали пять моих сыновей, все пятеро молодец к молодцу! Они берегут и холят твоих коней и сберегли их до этого грозного дня, когда уже всюду слышатся боевые ураны[215] двенадцати колен великого кипчакского племени: «Уйбас, токтабаевцы! Дюйт, батыры дурутаевцы! Даукара, джерсайцы, опрокидывающие все на пути! Берите острые клинки, садитесь на коней, выступайте в поход!»
Хан Баяндер стоял еще более величественный, только левый глаз сощурился, и в нем мелькнула веселая искорка, когда он смотрел на кричавшего ураны старого Назара, который выхватил кривую саблю и размахивал ею над головой.
– Ты лихой воин, Назар, твои заслуги я помню! Что же ты хочешь?
– Мои пять сыновей готовы выступить под твоим славным бунчуком. Но на чем? Много коней они тебе вырастили, а своего коня у них нет! Ты недаром называешься ханом Баяндером[216]. Дай каждому моему сыну коня с седлом. Пойдут они с тобой верными защитниками в бою, будут твоими верными стрелами – куда их пошлешь, туда полетят, что прикажешь – выполнят!
Хан Баяндер коснулся тремя пальцами острого конца своей бороды:
– Хорошо, мой верный конюх, Назар-Кяризек! Дам я коней твоим сыновьям, но о седле и уздечке пусть сами заботятся. Даром я ничего не даю. Если я своим джигитам раздам мои табуны, мне придется плестись по степи оборванным нищим. Пусть каждый из твоих пяти сыновей, вернувшись после похода, приведет мне взамен полученного другого молодого коня, покрытого ковром, и еще: пока твои сыновья будут добывать себе славу, пусть их жены соткут мне по бархатному ковру…
– Преславный хан, смилуйся! У меня нет шерсти для ковров.
– Ты получишь шерсть у моего управляющего. Если ты согласен, то твои сыновья могут взять себе по коню. Я зачислю всех пятерых в мою отборную тысячу джигитов.
– Да хранит тебя Аллах за твою щедрость, мой пресветлый хан! – воскликнул Назар и, сложив руки на животе, низко поклонился садившемуся на коня Баяндеру.
Назар, вздохнув, выпрямился, вложил обратно в ножны старую саблю и, покачивая головой, хмуро смотрел вслед уезжавшему со своей свитой хану. Потом перевел взгляд и заметил Тургана. Мальчик сидел на пятках, обняв руками колени. Его черные глаза зорко следили за выражением лица старика. Заметив на нем грусть, Турган вскочил и подбежал к Назару:
– Чем ты огорчен, тату? Я все слышал. Теперь кроме старой кобылы у нас будет еще пять хороших коней. А разве трудно их вернуть этому жадному хану? Пустое! Ведь братья едут на войну и пригонят целый табун собственных коней.
– Кто, кроме Аллаха, знает, что кони привезут с войны: славных багатуров или только их окровавленные мечи?
– Поезжай скорее за конями! Торопись, тату, пока хан не раздумал. Прикажи мне бежать за тобой! Можно?
Турган помог отцу сесть на кобылу, и оба направились по тропинке в ту сторону, где паслись полудикие тысячные табуны хана Баяндера.
Арапша вел Хаджи Рахима пустынной степью так уверенно, точно он уже не раз ходил по этим холмам и запутанным, едва заметным тропинкам. Иногда Арапша останавливался, всматривался в следы и подымался на бугры, оглядывая степь. Тогда усталый Хаджи Рахим ложился на песок и вздыхал. Наконец он взмолился:
– Куда ты ведешь меня? Долго ли еще идти?
– Мы идем по следам моего коня. Я знаю, где мы можем скрыться. Скорей вперед!
Тропинка вела на возвышенность, засыпанную щебнем. Арапша свернул в сторону, спустился в овраг и долго пробирался вдоль высохшего ручья. Он указал на холм:
– Мы подымемся наверх и спрячемся за камнями. Оттуда можно наблюдать за степью.
Добравшись по обрывистому скату оврага до каменистой вершины, они припали за кустами репейника. Отсюда степь была видна далеко кругом.
– Посмотри на дорогу, – прошептал Арапша. – Это они!.. Что-то ищут!..
По степи ехали четыре монгольских всадника на небольших крепких коньках с длинными гривами. Передний, наклоняясь с седла, всматривался в землю и останавливался. Иногда он стегал коня, и монголы пускались вскачь. Вскоре они скрылись за холмами.
– Они идут по следам моего белого коня, моего Акчиана! Они надеются нагнать его. Я так и ожидал! Они могут вернуться… Мы должны уйти дальше, по этим острым камням, где не видно наших следов…
Путники пробирались оврагами, потом поднялись на равнину. Тропу пересекла широкая дорога. Пастухи, посвистывая, гнали по ней стадо баранов и коз.
– Здесь следы наши затеряются, – сказал Арапша. – Отсюда мы доберемся до какого-нибудь захудалого кочевья и там передохнем.
Тропинка привела к холму, с вершины которого открылся далекий вид на оживленную зеленую равнину. Здесь паслись многочисленные косяки коней. Медленно переходя по пастбищу, кони мирно щипали свежую траву. Верховые конюхи, размахивая длинными укрюками[217], охраняли кобылиц и жеребят.
Равнина, освещенная косыми лучами заходящего солнца, где мирно бродили стройные, сытые кони, казалась особенно радостной и привлекательной после сыпучих барханов и пустынных холмов с чахлыми стебельками седой полыни.
Невдалеке поблескивало небольшое озеро, над которым пролетали дикие утки. Из зарослей камыша неожиданно выскочил стройный белый оседланный конь и с звонким ржанием поскакал вдоль косяков рыжих кобылиц.
– Смотри, мой почтенный учитель! Ведь это он, мой Акчиан! Мой украденный друг!..
И Арапша, сбросив на песок сумку и плащ, побежал с холма.
– Жди меня здесь… Я поймаю его! – крикнул он.
Факих опустился на землю и стал наблюдать.
За белым жеребцом помчались конюхи. Арапша пробежал по зеленой равнине, скрылся в камышах, перешел ручей и исчез в высокой траве, там, где носился белый жеребец, которого преследовали два пастуха.
Сзади послышались тихие голоса. Хаджи Рахим оглянулся… Три монгола, переваливаясь на кривых ногах, направлялись к нему. Один расправлял пучок веревок. Не успел факих опомниться, как монголы набросились на него, перевязали веревками, встряхнули и поставили на ноги.
– Видишь, на нем синий чапан с красными пуговицами! Конечно, это он.
– Это не он! Тот молодой, а у этого весь подбородок в шерсти…
– Какое мне дело! Хан сказал: «Если встретишь человека в синем чапане с красными пуговицами – приканчивай его скорей!»
– Поведем его к хану, пусть сам решает!
– Что вы от меня хотите? – кричал Хаджи Рахим. – Я бедный дервиш, я пишу книги!
– Пой песни другим! Откуда на тебе рубиновые пуговицы? За одну такую пуговицу можно купить косяк лучших кобылиц!
– Берите себе и чапан, и пуговицы! Они не мои…
– Чего вы медлите! – воскликнул, подъезжая, четвертый монгол. – Торопитесь, сюда скачут ханские конюхи. Набрасывайте ему на голову платок! Загибайте пятки к затылку!..
Хаджи Рахим больше не слышал слов. Сильные руки схватили его, пестрый платок закутал лицо. Яркое солнце запылало перед ним и рассыпалось на тысячи искр. Шум голосов, крики, громкий лай собак, мучительная боль во всем теле – и факих потерял сознание.
…Легко несется его конь;
На полсажени быстрее мысли тот конь.
На сажень – быстрее ветра.
В зеленой степи на свободе паслось несколько тысяч коней. Казалось, они рассыпались в беспорядке. Но табуны, медленно передвигавшиеся по равнине, были разбиты на отдельные группы, или «косяки», которые не смешивались друг с другом, за чем зорко следили табунщики.
Каждый косяк состоял из старой матки и пятнадцати – двадцати молодых коней одной масти – темно– или светло-рыжих, буланых, гнедых и других. Старый злой жеребец не отходил от своего косяка, оберегая его.
Табунщики на горбоносых тощих конях с гиканьем скакали между косяками и, размахивая укрюками, ловко разгоняли сцепившихся в драке жеребцов.
Среди конюхов-табунщиков было пять сыновей Назара-Кяризека. Старшему, Демиру, было лет тридцать, младшему, Мусуку, – семнадцать. Братья славились как отчаянные укротители коней и бесстрашные охотники на волков, на которых они бросались с одной плетью. Зимой и летом, днем и ночью, в стужу и в проливной дождь разъезжали они вокруг табунов хана Баяндера, охраняя их от воров и хищников. Хан Баяндер не очень жаловал своих верных сторожей. Он только все обещал наградить их «по-хански». Но пока что на табунщиках вместо одежды были лохмотья, выцветшие и бурые, как степь, на ногах – самодельные сапоги, сшитые из невыделанных шкурок сусликов, а шапку заменяла собственная грива спутанных волос. Обожженные солнцем, почерневшие, они сжились со степью, как кони и большие лохматые собаки, и сами стали частью барханов, ковыльной равнины, ветра и плывущих мимо облаков.
В этом табуне Арапша заметил среди мирно пасущихся коней стройного белого жеребца, своего Акчиана. Он неукротимым зверем носился между косяками, наслаждаясь привольем, смело схватываясь с другими жеребцами. С диким визгом вцепился он зубами в шею рыжего жеребца, опрокинул его и с звонким ржанием поскакал дальше по степи. Ветер развевал его серебристую гриву.
Арапша свистнул. Акчиан остановился и насторожил уши, Арапша свистнул еще раз и услыхал ответное ржанье. Изогнув шею и легко выбрасывая стройные ноги, Акчиан понесся упругими скачками навстречу хозяину.
Но два табунщика уже давно следили за ним и помчались наперерез, высвобождая арканы. Арапша изо всех сил бежал к коню, но было поздно: два аркана захлестнули шею скакуна, и он остановился, бросаясь в стороны, стараясь вырваться на волю.
– Оставьте! Это мой конь! Он под моим седлом! – кричал Арапша.
– Уходи отсюда, пока цел, степной бродяга, конокрад! – кричали табунщики. Один из них спрыгнул с коня и вцепился в повод Акчиана. – Здесь земля и табуны хана Баяндера! Бродячий конь – добыча хана!..
Арапша выхватил меч и крикнул с таким бешенством, что табунщики попятились:
– Слушайте вы, жалкие рабы Баяндера! Вы, ханские табунщики, крадете чужих коней? Не хотите ли вы поставить ваше паршивое тавро на серебристой коже этого благородного коня?
– Хан Баяндер сам поставит тебе на лоб свое тавро, – ответил табунщик, – и будешь ты лежать падалью на кургане!
Говоривший отскочил в сторону, едва успев увернуться от разъяренного воина, бросившегося на него с поднятым мечом.
Но Арапше неожиданно загородил дорогу выбежавший из шалаша смуглый коренастый монгол в рваном плаще.
– Постой, бек-джигит! – сказал он спокойно. – Ты всегда успеешь светлой саблей зарубить грубияна. Выслушай сперва, что я скажу тебе. А твой конь от тебя никуда не уйдет!
Он сделал знак рукой, и табунщики распутали петли, наброшенные на белого жеребца. Говоривший был молод. Темный пушок едва оттенял его верхнюю губу. Под сдвинутыми бровями застыли скошенные, холодные, точно стеклянные, глаза, в которых чувствовалась затаенная, неотступная мысль. Он держался с уверенностью, казавшейся странной при его выцветшем, нищенском плаще.
Арапша невольно остановился, пораженный властным выражением лица незнакомца, и вдруг вспомнил слова Хаджи Рахима: «Конь к тебе вернется… На нем уехал необычайный человек, который может за него дать тебе тысячу коней…»
– Твоего жеребца никто не посмеет тронуть, – продолжал молодой монгол. – На нем ускакал я, когда за мной гнались враги. Я покупаю его. Сколько золотых динаров[218] ты за него хочешь?
– Продать моего Акчиана?! – воскликнул Арапша. – Для смелого джигита конь – лучший друг! Разве друзьями торгуют?
– Ты хорошо сказал! – отвечал незнакомец. – Этот благородный конь создан для того, чтобы на нем ездил султан, хан или сам каган. Для чего тебе, смелому, но простому джигиту, такой конь? Я заплачу тебе за него столько, что ты купишь себе десяток добрых коней и шелковую одежду. Говори, что ты хочешь за коня?
– Я ничего не хочу! – возразил Арапша. – Я только что с трудом нашел его. У меня нет родины, нет юрты, нет белобородого отца или смелого брата. Все мое богатство – меч и этот конь. Зачем же ты хочешь отнять его? Кто спасет меня в огне битвы, на краю пропасти? Я не отдам его!
– Белый конь нужен мне! Я дам тебе взамен лучшего коня из этого табуна. Согласен?
Глаза Арапши расширились. Он загорелся гневом. Но ему опять вспомнились слова Хаджи Рахима. Арапша задумался на мгновение, затем тряхнул черными кудрями и сказал:
– Если мой конь нужен тебе не для того, чтобы водить его под парчовым чепраком по базару на удивление толпы, а для похода и для битвы, – я дарю тебе моего коня! Ты взлетишь на нем к далекой сверкающей звезде. Он будет конем победителя и принесет тебе удачу!
Незнакомец в рваном плаще вздрогнул. На мгновение глаза его испытующе остановились на Арапше. Затем он повернулся к табунщикам и спросил небрежно, как о пустячном деле:
– Скажите, джигиты-удальцы, можете ли вы продать мне коня, которого я сам выберу?
Табунщики переглянулись и пошептались между собой. Младший из них, черный от загара, как жук, сказал:
– Кони не наши, а хана Баяндера. Но хан наш любит золото, и мы можем продать нужного тебе коня, если ты заплатишь не меньше, чем купцы на базаре в Сыгнаке. Дашь ли ты нам за него двадцать пять золотых динаров? Тогда мы поймаем жеребца, которого ты нам укажешь, а если ты еще прибавишь нам за усердие, то мы его укротим на твоих глазах.
– Я не барышник! – ответил странный монгол. – Я не торгуюсь, а беру, что хочу. Вы получите, что просите. Кроме того, я добавлю каждому по золотому динару.
– Живи тысячу лет! – воскликнули табунщики. – Приказывай скорее!
Назар-Кяризек торопился увидеть сыновей, чтобы обрадовать их вестью о милости хана, уступающего им пять коней. Он подгонял как мог тощую кобылу. Она то плелась шагом, то бежала рысцой и притащилась наконец к долине, где паслись табуны хана Баяндера.
Вслед за Назаром прибежал, прыгая как заяц, маленький Турган. Он вскарабкался на холм и закричал отцу:
– Скорей, тату, скорей сюда! Здесь ловят волков!
Назар щелкнул плетью и взобрался на холм.
В лощине, между холмами, во всех направлениях скакали, крича и свища, джигиты хана Баяндера. Заливаясь тонким лаем, поджарые борзые собаки гонялись за несколькими волками. Спасаясь, волки бросались под ноги коней.
Особенно горячая свалка происходила вокруг большого старого волка. Он огрызался, лязгал оскаленными зубами, отшвырнул отчаянно завизжавшую собаку и вертелся, отбиваясь от наседавших врагов.
К волку подскочил джигит, свалился с седла прямо на него и старался ухватить его за уши. Но волк вырвался, перекатился кубарем через собак и большими скачками понесся наутек.
Джигиты помчались за волком.
– Держи его, Нури! Не упусти… Лови его за уши, Нури!..
В туче пыли, с шумом и воплями, скрылись за бугром охотники, волки и собаки.
Тогда Назар-Кяризек увидел на месте свалки лежащего человека, связанного веревками. На нем был синий монгольский чапан. Отлетевший в сторону колпак дервиша показался знакомым. Назар подъехал и сошел на землю.
– Да это наш сосед, ученый, факих Хаджи Рахим! Не задушил ли его старый волк? Ты жив ли, Хаджи Рахим? Великий Аллах, приди на помощь!
Глаза лежавшего открылись и уставились удивленно на склонившегося старика. Хаджи Рахим медленно приходил в себя.
– Я не знаю, жив ли я или безжалостный Азраил тащит меня в царство ночи… Через меня пронеслись охотники и джигиты… на моей спине собаки дрались с волком… Ты много раз спасал меня от голода, Назар-Кяризек… Спаси еще раз, не покидай меня здесь!..
Назар распутал веревки и свернул их.
– На этих петлях мои сыновья повесят разбойников, которые обидели моего почтенного соседа.
Старик помог израненному дервишу взобраться на кобылу и медленно повел ее под уздцы. Хаджи Рахим охал и жаловался:
– Иволга гонится за осой и не замечает, что охотник уже натянул лук и готов догнать ее острой стрелой… В это же время тигр готовится к прыжку, чтобы растерзать охотника! Кто знает наше будущее: кто раньше погибнет – тигр или охотник, иволга или оса?.. Я уже совсем погибал от рук страшных монголов, и кто же меня выручил – старый злобный волк и разъяренные собаки…
У подножия холма, около прозрачного ключа, стояли два камышовых шалаша. В них жили пастухи, сыновья старого Назара-Кяризека. Старик подошел к шалашам. Хаджи Рахим, охая, слез с кобылы и остановился, пораженный: перед ним стоял его ночной гость.
– Кто смел тебя обидеть? – спросил молодой монгол, нахмурив брови. – Синий чапан в грязи и разорван… Что произошло с тобой?
Хаджи Рахим рассказал, как на него напали монгольские воины. Юноша на мгновение закрыл рукой глаза. Вцепившись в рукав Хаджи Рахима, он прошептал:
– Это они! Неведомые злодеи неотступно преследуют меня! Хаджи Рахим! Ночью ты помог мне бежать, теперь ты сам чуть не погиб из-за меня! Они узнали на тебе мой синий чапан!..
К Хаджи Рахиму подбежал Арапша:
– Прости, мой почтенный учитель! Я виноват: зачем я, твой мюрид, оставил тебя одного!
– Ты знаешь его? – указал на Арапшу монгол. – Скажи, Хаджи Рахим, могу ли я довериться этому джигиту?
– Арапша храбр, как горный барс, и непреклонен и тверд, как алмаз! Его язык не знает лжи, рука не изменяет другу…
– Я рад тому, что ты сказал. Я возвеличу его!
С почтением согнувшись, приблизился старший из табунщиков:
– Послушай, хан! Хотя ты без юрты и без коня, но если в твоем кошельке звенит золото, мы поймаем тебе сейчас отличного коня.
– Арапша! – сказал монгол. – Выбери себе лучшего.
Арапша окинул взглядом табун и указал на молодого гнедого коня. Он был несколько выше других и гораздо беспокойнее. В то время как остальные кони мирно пощипывали траву, гнедой жеребец, подняв голову, озирался и отбегал в сторону для драки к другим жеребцам.
– Ойе! Не легко будет поймать его! – сказали табунщики. – Это огонь, а не жеребец! Это зверь, зоркий и пугливый… Его плетью не ударишь, он сам бросится на человека!
Вмешался старый Назар-Кяризек:
– Мусук поймает коня, а мой младший сын Турган усмирит его. Это ему не впервые!
Турган, взобравшись на рыжую кобылу, жадно слушал. Он ликовал. Глаза его сверкали от гордости: ему доверяют такое опасное и лихое дело – усмирить дикого коня!
Мусук, прозванный так за ловкость[219], туже затянул кушаком свой тонкий стан, вскочил на поджарого горбоносого коня и с длинным тонким укрюком в руке поскакал в сторону гнедого жеребца.
Сперва Мусук сделал широкий круг, стараясь обойти коня. Гнедой жеребец еще не догадывался, что ему угрожает опасность, и заигрывал с соседними жеребятами.
Вдруг что-то его обеспокоило: он заметил приближавшегося табунщика. Матки, оберегая жеребят, спокойно отходили в сторону, открывая всаднику дорогу. Жеребята, следя за движениями маток, отбегали за ними.
Гнедой насторожился. Он почуял приближение врага и бросился со всех ног в сторону, стараясь затеряться среди других коней.
Мусук ни на мгновение не упускал его из виду. Он кидался в середину разбегавшихся коней и мчался за удалявшимся гнедым. Всадник был не раз совсем близко и готовился накинуть петлю, но разгневанный конь, взмахнув хвостом и потрясая головой с поднявшейся, ощетинившейся гривой, круто бросался в сторону и исчезал между другими встревоженными косяками.
Мусук разгорался, не помнил и не видел ничего, кроме ускользавшего непокорного зверя. Он должен был поймать его во что бы то ни стало и не выпустить из рук, что тоже было трудным делом. Уже несколько раз гнедой конь ускользал от табунщика, брыкал ногами и бросался грудью на сбившихся в кучу коней, которые, подняв голову и заострив уши, с беспокойством следили за горячей погоней.
Поджарый горбоносый степняк, на котором, пригнувшись к шее, мчался Мусук, как будто понимал тайные желания всадника. Не Мусук управлял конем, а скакун, в одном порыве с охотником, несся за ускользавшим диким жеребцом, выискивая его среди сотен других коней.
Наконец молодой джигит настиг свою жертву, накинул аркан, отбросил в сторону укрюк и, прихватив конец аркана коленом, правой рукой сдержал дикого, прекрасного в своей ярости коня.
Когда петля захлестнула шею свободного скакуна, следившие за охотой табунщики подняли дикий вой. Кони тысячного табуна окаменели, пораженные победой человека. Они стояли как вкопанные, заострив уши, устремив взоры на ловкого всадника и на разъяренного жеребца с вздыбившейся черной гривой, захваченного натянувшимся, как струна, черным волосяным арканом.
Дикарь, изумленный никогда не испытанным ощущением острой боли в шее, стоял неподвижно только первое мгновение. Потом, расставив ноги и загибая голову книзу, он стал пытаться порвать аркан.
Внезапно поднявшись на дыбы, он сделал отчаянный прыжок в сторону, стараясь вырвать аркан из железной руки табунщика, но петля еще сильнее стала душить шею. Гнедой жеребец завизжал от ярости, припадал на колени, делал новые прыжки, изгибался и высоко вскидывал задние ноги.
Конь Мусука был силен и опытен в подобной борьбе и не подавался ни на шаг. Мусук зорко следил за каждым движением противника. Два табунщика подбежали к взбешенному, визжащему коню, крепко ухватили его за уши, в то время как два других конюха торопились связать ремнями его ноги. Один из них пропустил между зубами жеребца волосяную веревку, затем ловко опутал ею брюхо и закрепил конец на спине.
В это мгновение на спине страшного коня очутился босоногий мальчик в алой рубашонке и засученных шароварах. Ухватившись за концы веревки, просунутой коню в зубы вместо поводьев, он вцепился затем левой рукой в его густую гриву. Табунщики, освободив ноги коня, отбежали, Турган, стегая коня плетью, помчался в степь.
Назар-Кяризек, раскрыв рот и подняв руки, полный восхищения и тревоги, кричал:
– Берикелля[220]! Из сынка выйдет настоящий джигит!
Мальчик крепко сидел на спине мчавшегося коня. Вскоре он был уже так далеко, что казался маленькой красной точкой. Табунщики зорко наблюдали за борьбой коня и ребенка, готовые помчаться на подмогу.
Конь носился кругом по степи, бросаясь из стороны в сторону. Он старался скинуть мальчика нечаянными прыжками вбок. Бил задом и передом, подпрыгивал на месте, вставал на дыбы, шел на задних ногах и снова мчался в степь, разъяренный до предела.
Турган, вцепившись изо всех сил в веревку и взлохмаченную гриву, не терял ни смелости, ни упорства. Он то хлестал коня плетью, то ободрял и успокаивал его ласковыми словами. Дикий жеребец стал наконец немного слушаться повода.
Это заметили табунщики. Старший брат, Демир, закричал:
– Мальчишка переборол коня! Пора выручать его! Он устал, и силенок не хватит. Я сам поеду.
Демир помчался к Тургану. Гнедой был измучен, истощен, наполовину укрощен, и настигнуть его казалось делом нетрудным. Но лишь только он заметил, что к нему приближается новый всадник, жеребец снова разъярился, стал выгибаться и прыгать в сторону. Однако он уже давно утомился и, теряя силы, побежал дробной рысью. Его движения становились более равномерными и правильными. Уже заметно было, что он слушался повода и делал ровный круг, приближаясь к месту, где стояли Назар и табунщики.
Дикий конь был укрощен…
Демир, поскакавший на помощь мальчику, поравнялся с ним и продолжал мчаться рядом. Мальчик, держась левой рукой за холку коня, привстал на колени, потом быстро поднялся на ноги. Этим воспользовался опытный табунщик и, тесно прильнув своим конем к укрощенному жеребцу, обнял ребенка правой рукой и перетащил к себе.
Прирученный конь уже скакал рядом на поводу. Черный, загорелый табунщик, придерживая стоящего на его седле мальчика, возвратился к шалашу. Подбежавшие братья сняли усталого, едва державшегося на ногах юного укротителя и наперебой обнимали и целовали его.
Арапша бросился к гнедому жеребцу, поймал его за повод, трепал по шее, называл ласкательными именами. Конь стоял, растопырив ноги, опустив голову, равнодушный, с повисшими ушами.
Старый Назар-Кяризек сказал:
– Поводи его шагом до захода солнца, не давай воды до полуночи. Это будет конь первейший, знаменитый!
Молодой монгол, внимательно следивший за скачкой, повернулся к табунщикам и стал небрежно отсчитывать из кожаного кошелька золотые динары. Он высыпал монеты в подставленные ладони старшего брата, затем вскочил на белого жеребца и, сдерживая его, сказал:
– Спасибо вам, джигиты-табунщики! Скоро вы обо мне услышите…
Он тронул коня, но остановился, всматриваясь в даль. На холмах, окружавших долину, показался растянувшийся конный отряд. По маленьким крепким коням с крутыми толстыми шеями можно было сразу узнать монголов. Всадники быстро окружили место, где стоял шалаш. Монголами начальствовал молодой хан с суровым, каменным лицом. За ним неотступно следили три воина. Средний из них держал копье с трепетавшим желтым лоскутом. Угрюмый хан подъехал к табунщикам. Встретившись взорами с молодым всадником на белом жеребце, он склонился к луке седла:
– Менду[221], Бату-хан! Не легко нам было найти тебя. Почему на тебе одежда, не подобающая царевичу-чингисиду[222]?
– Желтоухие собаки Гуюк-хана преследовали меня. Я скрывался в шалаше этих бедняков.
– Мой почтенный отец, Субудай-багатур, беспокоится. Он просит немедленно прибыть в его шатер.
– Я готов, багатур Урянх-Кадан!
Монголы с места пустили коней вскачь и быстро скрылись за холмами.
Арапша отвернулся, не желая видеть, как удалялся его любимый белый Акчиан. Пучком травы он вытирал пот, струившийся по бокам его нового коня. Ласково шептал ему:
– Не грусти! Не жалей о потерянной свободе! Теперь ты стал моим другом. До сих пор неудачи играли мной, ты же приносишь мне надежду! Будешь отныне называться Ит-алмаз! Станешь преданным и верным, как собака[223], и неутомимым и крепким, как алмаз…
Кыз-Тугмас[224] не раз выходила из юрты и посматривала на дорогу, поджидая возвращения старого мужа. Наконец, утомившись, села на обрывке ковра у двери юрты и, обняв колени, молча смотрела на пустынный холм, над которым облаком кружилась мелкая розовая саранча.
«Говорила я, не к добру он поехал! – думала Кыз-Тугмас. – Чуяла, случится с ним недоброе. Куда ему, старому, ехать на войну! Он и мешок джугары[225] не принесет домой, не рассыпав. Но он упрям, как старый козел, а выбрыкивает, как молодой козленок…»
К вечеру приехал ее любимый сын Мусук. Он стреножил коня и пустил его пастись. Скинув разодранный чекмень и рубашку, он бросил их на колени матери:
– Пока у меня нет хозяйки, кто зашьет одежду?
Мусук растянулся на земле и долго лежал молча, следя за руками матери, которая ловко делала стежки на заплате.
– Где Юлдуз?
– Где же ей быть! Пасет в степи, еще не возвращалась.
Юлдуз была приемыш: ее пригрела Кыз-Тугмас потому, что хотя она и носила имя «Не будет иметь дочерей», но все-таки тосковала о дочери. Ведь дочь всегда вьется около матери, и даже замужем, в новой юрте, она ближе к матери, чем сыновья.
«Юлдуз скоро можно будет отдать за немалый калым – корову, коня и верблюда, Юлдуз стройная, красивая девушка, с веселой улыбкой и блестящими карими глазами. Не беда, что Юлдуз бедно одета! Ее блестящие черные волосы всегда тщательно заплетены в шестнадцать косичек и перевиты нитями стеклянных бус. Не один джигит уже засматривается на нее…»
Мать знала, что Myсуку нравится Юлдуз. Но какая старикам выгода, если бедняк женится на нищей сироте? Не лучше ли ему подождать с женитьбой, а Юлдуз выдать за богатого кочевника или муллу? Но об этом Кыз-Тугмас никогда не говорила и не раз вздыхала, думая: «Мусук упрям, как отец, и поступит, как сам захочет. Тогда мы никогда не выйдем из бедности!»
Собака, лежавшая у порога юрты, подняла голову, заворчала и с громким лаем помчалась в степь. Мимо ехал кочевник и что-то кричал, указывая рукой в сторону. Он не остановился и проехал дальше.
– Вот и Юлдуз! – сказала мать.
На холме показались ягнята. Они шли, растянувшись по тропе, взбивая пыль. Среди них шагала тонкая девушка, подгоняя особой пастушьей песенкой отстающих. Услышав ее голос, из соседних юрт выбегали женщины и спешили к стаду. Юлдуз, отдав захромавшего ягненка, которого несла на руках, бегом пустилась домой. Она сделала знак Мусуку и проскользнула в юрту.
Юлдуз взволнованно шептала:
– Ехал мимо человек и сказал, что видел нашу кобылу недалеко от дороги в степи. Она пасется, а седло сбилось на сторону… С отцом случилась беда! Я боюсь сказать матери.
Мусук осторожно вышел из юрты, стараясь незаметно пройти за спиной матери к своему коню, но вдруг остановился. Из степи послышался тонкий, плачущий крик.
«Да это Турган!»
Мальчик показался на холме. Он бежал спотыкаясь, ноги заплетались, он падал, опять вставал и ковылял дальше. Мусук подхватил его.
– Вай-уляй!.. – плакал Турган.
Мальчик не мог говорить, подбородок его дрожал, по лицу, грязному от пыли, текли слезы.
– Что случилось?
– Его вешают…
– Кого?
– Тату!..
Мусук принес брата в юрту и зачерпнул ему воды. Зубы мальчика стучали о край деревянной чашки.
– Около города… Тату ехал на базар… Его схватили джигиты. Они потащили его, связали веревкой… Я хотел протиснуться к тате. Меня оттолкнули так, что я упал…
– Говори дальше!
– Они кричали, что тату грабитель! Тату никого не грабил, его всегда другие грабили…
– Где это было?
– Около Ворот Намаза, где высокие тополя…
Мусук сорвал со стены свою кривую саблю в старых рыжих ножнах и, как был, без рубашки, побежал к коню, сбросил с его ног путы и вскочил в седло.
– Юлдуз!.. Турган! – крикнул Мусук. – Бегите в степь, ищите нашу кобылу! Я поскачу спасать отца…
Большая толпа теснилась вокруг старого высокого карагача[226] у ворот города Сыгнака. На толстом суку висело несколько человек. Их голые ноги были судорожно вытянуты. Лица страшно искривились. Два стражника, приставив к дереву лестницу, захлестывали петли на шеях других. Несколько бедно одетых кипчаков, с закрученными за спиной руками, с бледными лицами, дрожали, сидя на корточках под деревом.
Благообразный и важный мулла, верхом на старом белом коне, возвышался над толпой. Он громко читал приказ:
– Правитель области повелевает, – слушайте все внимательно! «За отказ уплатить объявленные налоги по случаю прибытия непобедимого монгольского войска, за сокрытие зерна и муки, необходимых для прокорма отважных воинов, – присуждаются к смертной казни лукавые торгаши города Сыгнака…»
Шум и крики заставили муллу остановиться. Он строго посмотрел в сторону нарушителей порядка. Три всадника хлестали плетьми встречных и упорно пробивались через толпу. Впереди отчаянно кричал полуголый молодой джигит, размахивая кривой саблей.
Мулла, увидев джигита, сразу повалился с коня.
– Безумный! Что ты делаешь? – кричали в толпе. – Ты осуждаешь приказ правителя области!
– К собакам все ваши приказы! – вопил джигит. – Вместо базарных воров здесь вешают храбрых воинов хана Баяндера! Сейчас он сам сюда прискачет со своими джигитами… Всех вас изрубит, как солому!
Джигит подскакал к стражникам, которые, сидя на толстом суку дерева, подтягивали на веревке отчаянно бившегося старика. Косым ударом сабли джигит перерубил веревку. Оба палача упали с дерева.
– Развяжите старику руки, или я снесу вам головы!
Зрители помогли развязать лежащего старика и подняли его.
– Здравствуй, тату Назар-Кяризек! – сказал джигит и соскочил с седла. – Садись скорее на моего коня! Ты рано собрался покинуть нас для плова в райских садах Аллаха.
– Вовремя прискакал, сынок Мусук! – ответил старик. – Эти бараньи головы должны были повесить нескольких богатых купцов, спрятавших свои запасы. А судьи получили от купцов подарки и поэтому схватили на дороге первых встречных бедняков и повесили их вместо купцов. И меня вздумали повесить! Постойте, гнусные шакалы! У меня недаром пять сыновей-джигитов! Я поеду к самому хану Баяндеру! Он свернет вам головы!..
Толпа шумела. Прохожие сбегались. Крики усиливались. Мулла, подобрав полы длинной одежды, быстро убегал. За ним спешили и стражники. Вдогонку палачам летели сухие комья земли.
Мусук помог отцу взобраться на коня.
– Я встретил двух знакомых пастухов и попросил их мне помочь. Хорошо, что мы не опоздали!
– Хорошо, что у меня еще крепкая шея! Старый Назар-Кяризек не из таких, чтобы висеть, как туша, на потеху всему базару. Я отправляюсь на войну и вернусь оттуда славным батыром[227] с табуном коней!..
Назар-Кяризек возвращался в свою юрту, окруженный толпой кипчаков. Из соседних кочевий сбегались посмотреть на счастливца, выскользнувшего из крепкой петли всесильного кадия. Всякий хотел коснуться узды коня, на котором, подбоченившись, ехал старый Назар в козловой шубе, с кривой саблей на поясе.
– Кто спас Назара? Где этот смельчак?
– Его младший сын, Мусук! Он перерубил саблей веревку, а толпа камнями отогнала собак-палачей.
– Который его сын?
– Да вон идет рядом, лихой, красивый! Он джигит хана Баяндера…
– Тогда ему, пожалуй, ничего не будет! Хана Баяндера боятся больше, чем главного судью.
Назар подъехал с важностью и торжеством к своей юрте. Теперь он мог показаться перед женой во всей славе. Ведь она ему твердила, чтобы он никуда не ездил, что он старый козел и ни к какому делу более не годится. А он возвращается теперь не менее знаменитым, чем сам хан Баяндер!
Однако Кыз-Тугмас при виде Назара стала плакать навзрыд, точно ей привезли покойника:
– Лучше бы ты умер, чем изо дня в день выдумывать разные затеи! Разве я неправду говорила, тебе ли ехать на войну? Не мог даже доехать до города, как уже попал в петлю! Больше от юрты и от меня не отойдешь ни на шаг!..
– Вот гиена, а не женщина! – закричал Назар. – Ничего не понимает! Если я спасся от петли самого кадия, значит, мне суждена великая дорога! Мне теперь ни меч, ни стрела не страшны! Я вернусь с войны если не ханом, так батыром, с табуном отборных коней. Меня все будут величать: «Салям тебе, ослепительный Назар-бай, батыр!» Завтра же поеду к самом главному монгольскому начальнику Субудай-багатуру. Он даст мне достойное место в своем войске!
– Тошно тебя слушать, старая пустая тыква!
Кыз-Тугмас махнула безнадежно рукой и скрылась в юрте.
А Назар уселся около двери на обрывке кошмы. Перед ним теснились соседи, и он без конца рассказывал, как сам хан Баяндер подарил его сыновьям пять своих лучших коней из заповедных табунов, как хан обнимал его, и называл старшим братом и отцом, и расспрашивал, как лучше повести свой пятитысячный отряд и каким путем. Все, разинув рты, слушали, и дивились находчивости и смелости старого Назара, и говорили, что следовало бы устроить особый отряд под его начальством, что этот отряд будет особенно удачливым и вернется с большой добычей.
Поздно вечером, когда любопытные разошлись, Кыз-Тугмас подсела к Назару, гладила его по руке и шептала:
– И чего тебя на войну тянет? Оставайся дома!
Назар раздувался от важности и твердил, что завтра он все-таки пойдет к самому важному из монголов Субудай-багатуру. Узнав о том, кто такой Субудай-багатур и какие у него причуды, Кыз-Тугмас сказала:
– Хотя этот начальник и богат, и знатен, ты все же к нему с пустыми руками не ходи. Богатые любят подарки – хоть яйцо, да принеси ему! Тогда он станет тебя слушать. А ты ему принеси знаешь что? – нашего длинноногого петуха! Он, правда, стар и почти без перьев, но это уж такая бухарская порода. Кричит же он по утрам так звонко, как азанчи на минарете. Может, и вправду петух принесет тебе счастье…
Юлдуз рано утром, как всегда напевая песенку, погнала ягнят. За ней поехал Myсук. Отойдя далеко к зеленой долине, они оба долго сидели рядом на холме. Юлдуз расспрашивала своего друга о войне. Надолго ли уйдут в поход джигиты? Лицо Юлдуз, всегда веселое, с ямочками на щеках, вытянулось, и узкие брови сдвинулись. Еще бы! Сколько раз они говорили о будущей совместной жизни, а теперь из-за этого страшного похода все мечты разлетаются, как испуганные птицы. А если Мусук не вернется?.. Мало ли смелых джигитов сложило свои отчаянные головы на далекой стороне, в безлюдной пустыне, где шакалы растащили их изрубленные кости!
Но Мусук посвистывал и смеялся. Набег – это праздник для молодого джигита. Он увидит новые страны, он прославится удальством, станет знаменитым батыром. Вернувшись из похода, он всем привезет подарки, а для Юлдуз особенно: и красную шелковую рубашку до пят, и цветной пояс, вышитый бисером, и зеленые стеклянные бусы, похожие на изумруды, и перстень с камнем, сверкающим голубыми искрами.
Мусук не мог утешить нежную робкую Юлдуз. Слезы одна за другой скатывались по ее щекам. Она сказала:
– Для чего эта проклятая война? Все хорошо помнят, что было здесь, в Сыгнаке, когда пришли страшные монголы. Они всех резали, жгли дома и увели неведомо куда половину женщин и детей! Тогда у меня не стало отца и матери… Мне не надо никаких подарков! Ведь мы хотели с тобой поставить свою юрту на берегу ручья, где у нас будут свои ягнята, где мы будем иметь каждый день свежую лепешку и кусок сушеного творога. А ты хочешь вместе с безжалостными монголами убивать людей, жечь их юрты и отнимать у них последнюю лепешку и творог!
Мусук засмеялся и воскликнул:
– Не плачь, Юлдуз! Ты моя счастливая звезда! Я отправлюсь в поход, и днем, и ночью думая о тебе. Кто рано поедет – счастье найдет. А кто сидит на месте – потеряет последнее…
Мусук обнял Юлдуз, вскочил на своего коня и, беспечно махнув папахой, поскакал прямиком через степь к табунам хана Баяндера.
Он встретил на пути толпу всадников. Они были на отличных конях, украшенных золотой сбруей, с соколами на рукавицах, окруженные борзыми собаками. Вдали сотни две джигитов, растянувшись цепочкой, загоняли дичь. Мусук проехал близко от нарядных всадников в синих монгольских одеждах. Из зарослей выбежали четыре джейрана[228] и, закинув на спину рожки, помчались по степи. За ними погнались охотники. Они направились в ту сторону, где Юлдуз пасла ягнят. Мусук подумал: «Как бы эти монгольские ханы, увидев красивую девушку, не приказали своим джигитам захватить ее с собой. Для хана нет закона, от его прихоти спасения нет».
Через день, к вечеру, Мусук вернулся в юрту отца. Там сидели Назар-Кяризек и четыре брата. Когда вошел Мусук, все замолчали. Мусук сказал обычное приветствие и подсел сбоку. Все усердно ели рисовый плов с бараниной. По очереди степенно брали концами пальцев горсточки риса и отправляли в рот.
«Откуда у нас плов? – удивился Мусук. – Значит, в доме барыши! Отчего? Где отец заработал столько, что всех сыновей угощает дорогим пловом?»
Мусук оглянулся. Почему у матери заплаканные глаза? Почему она сердито гремит посудой? Маленький Турган сидит не рядом с отцом, а прижался к двери, точно виновный, и робко подымает глаза.
– Что же ты не ешь, Мусук? – сказал Демир.
Мусук колеблется. Что случилось? Тревожные мысли, ужасная догадка захватили дыхание.
А отец достает пальцами с деревянного блюда кусочки мяса и поочередно, в знак доброжелательства запихивает в широко раскрытые рты сыновей… Сегодня он хозяин, сегодня он угощает, может своей рукой запихнуть в рот гостя вкусный кусок. Он взял жирный кусок мяса и протянул руку к лицу Мусука.
Мусук резко отшатнулся:
– Есть я не буду!
Деревянное блюдо было вскоре очищено до последней крупинки. Демир, обращаясь к Мусуку, сказал с важностью и достоинством старшего брата:
– Наш младший брат Мусук! Ты, конечно, сам понимаешь, что нам, сыновьям нашего почтенного отца Назара-Кяризека, необходимо явиться в отряд хана Баяндера на исправных конях, с хорошими для похода седлами и с отточенными клинками. Если хан Баяндер увидит нас оборванными байгушами[229], он с нами и разговаривать не станет…
Мусук вскочил и отступил к двери:
– Так это правда? Вы продали Юлдуз на базаре, как связанную курицу, жирному баю или торговцу рабами?
– Но ты сам подумай! Ехали мимо, охотясь, сыгнакские богачи. Увидели Юлдуз и сказали: «Вот желанный цветок для нашего хана!» Они предложили отцу очень хорошую цену – двадцать четыре золотых динара. Где нам, беднякам, разыскать такие деньги? Вот твоя доля – четыре динара. Мы честно все разделили, взяв и тебя в долю. – И Демир бросил на войлок четыре золотые монеты.
Мусук отвечал злобно, но тихо, положив руку на рукоять ножа, засунутого за пестрый пояс:
– У меня больше нет ни братьев, ни отца! Не попадайтесь мне на дороге!
Он выбежал из юрты. Все молча, опустив глаза, прислушивались к тому, как Мусук садился на коня, и ожидали, что он скажет матери и Тургану, которые с плачем выбежали за ним.
– Ты еще вернешься сюда?
– Никогда!
Субудай-багатур разослал нукеров[230] во все концы города Сыгнака – разыскать и привести дервиша, летописца и поэта по имени Хаджи Рахим аль-Багдади. Нукеры вернулись с ответом: «Этого дервиша в городе нет. Домишко его заколочен, и сам он уехал неведомо куда».
Субудай, рассердившись, послал две сотни с приказом привести к утру следующего дня всех дервишей Сыгнака, с их святыми шейхами и пирами[231].
Утром отряд монгольских всадников пригнал к лагерю толпу дервишей и ободранных бродяг. Дервиши были в просторных балахонах с пестрыми заплатами, подпоясанные мочальными веревками; они приближались в туче пыли, с криками, заунывными песнями и глухим воем. Одни хором повторяли: «Я-гуу! Я-хак!» Другие выкрикивали священные заклинания. Несколько календаров[232] двигались впереди толпы, кружась как волчки. Один крайне грязный дервиш с длинными космами черных спутанных волос держал на плече обезьянку, у которой от страха непрерывно делался понос.
Нукеры поставили дервишей широким полукругом. Дервиши шумели, жаловались и стонали, крича, что они святые, над которыми властен только великий Аллах. Несколько дервишей, широко расставив руки, бесшумно вертясь, скользили по кругу.
Из юрты вышел старый, сутулый и хромой полководец и остановился. Мрачный и страшный взгляд его раскрытого, неподвижного глаза заставил всех замолчать. Последний кружившийся дервиш свалился как будто без сознания на землю у ног Субудая и, приоткрыв осторожно глаза, следил за каждым движением прославленного монгола.
Около Субудая появился молодой толмач в красном полосатом халате и белой чалме. Субудай-багатур заговорил хрипло и отрывисто. Его слова громко переводил толмач:
– Вы – святые!.. Вас слышит небо. Вы отказались от богатства… Поэтому вы все можете… все знаете…
Дервиши хором закричали:
– Мы знаем не все! Мы не знаем, кто нас накормит и завтра, и сегодня!
Субудай снова обвел взглядом толпу, и она затихла.
– Мне нужен один дервиш. Его зовут… Как его зовут? – повернулся Субудай-багатур к толмачу.
– Хаджи Рахим из Багдада! Кто его знает?
– Мы не знаем его! Он не наш! Выбери вместо него кого хочешь из нас. Мы будем верно служить тебе!
Субудай ждал, когда дервиши замолчат.
– Вы все вместе не стоите его одного. Молчите, кто не знает. Пусть кричит тот, кто знает!
– Я знаю! Я скажу!
Сквозь толпу протиснулся старик. Он подошел к Субудай-багатуру, трясущимися руками вынул из красного платка большого облезлого петуха почти без перьев, с мясистым, свалившимся на сторону красным гребнем.
– Ты великий полководец! – завопил старик. – Ты пройдешь через степи и реки! Ты победишь весь мир! Ты первый из первых полководцев! Прими от меня первого из первых петухов! Он поет, как святой азанчи на минарете, всегда в одно и то же время и громче других петухов! Он будет восхвалять твои подвиги перед восходом солнца! Он принесет тебе новую славу!
Старик поставил петуха перед багатуром. Долговязый петух сделал несколько шагов, высоко поднимая длинные, тонкие ноги.
Что-то вроде улыбки искривило лицо полководца.
– Я спросил: где дервиш Хаджи Рахим?
– Я скажу, где он. Недалеко. Он лежит больной в моей юрте, в юрте старого честного труженика, твоего слуги, Назара-Кяризека. Его избили сыны шайтана, чьи-то нукеры.
Субудай-багатур сдвинул брови:
– Толмач! Возьми двух нукеров и поезжай за стариком. Привези ко мне Хаджи Рахима. Не отпускай этого старика ни на шаг. Если он соврал, пусть нукеры выбьют из него пыль.
– Будет сделано, великий!
Субудай повернулся к юрте, но остановился:
– Я беру этого голого петуха. Что ты хочешь за него?
– Я прошу только одного: возьми меня с собой в поход!
– Приведи сперва мудреца Хаджи Рахима.
Субудай направился к юрте шаркающими шагами. Дервиши завопили:
– Кто накормит нас сегодня? Зачем ты призвал нас?
Субудай пробормотал толмачу несколько слов.
– Тише! – крикнул толмач. – Субудай-багатур приказал, чтобы вы крепко молились об удачном походе. Кто из вас хочет отправиться в поход на Запад, может идти, но кормиться должен сам.
– Ты все можешь! Ты великий! Прикажи сегодня накормить нас…
Субудай-багатур ответил:
– Я никого кормить не могу. Я только воин, нукер на службе у моего хана. Вы, святые праведники, пойдите в Сыгнак к богатым купцам и скажите им, что начальник монгольского войска приказал купцам всех вас сегодня накормить.
Дервиши снова запели и с гулом и криками нестройной толпой направились по степи обратно к Сыгнаку.
Мы бросим народам грозу и пламя —
Несущие смерть Чингисхана сыны.
Монгольские заставы с удивлением пропускали странных путников, направлявшихся к юрте главного полководца Субудай-багатура. Впереди шел тощий дервиш в высоком колпаке с белой повязкой паломника из Мекки. Его можно было бы принять за обыкновенного дорожного нищего, если бы не просторный шелковый синий чапан с рубиновыми пуговицами, оправленными в золото. Через плечо висела сумка, из которой высовывалась книга в кожаном переплете с медными застежками. В руке он держал длинный посох и сплетенный из тростника фонарь с толстой восковой свечой. За дервишем плелся старик в козловой шубе, с кривой саблей на поясе. За стариком ехали рядом на небольших серых конях молодой толмач и два монгольских нукера. Оба монгола без конца тянули заунывную песню. Приближаясь к заставе, они кричали: «Внимание и повиновение!» – и затем снова продолжали протяжную песню. Дервиш, приближаясь к дозорным, сдвигал на затылок колпак, и на лбу его блестела овальная золотая пайцза[233] с изображением летящего сокола.
Дозорные смотрели разинув рты и спрашивали вдогонку:
– Идет к самому?
– А то к кому же!
Возле юрты полководца Субудай-багатура дервиш остановился. Два огромных рыжих волкодава, гремя цепями, прыгали на месте, давясь от злобного лая.
Дервиш долго стоял задумавшись, опираясь на посох. Из юрты послышался голос:
– Пусть учитель войдет!
Дозорный, стоявший рядом, толкнул копьем неподвижного дервиша и указал на вход.
В юрте на ковре сидело несколько военачальников, склонившись над круглым листом пергамента, где начерчены были горы, черные линии рек и маленькие кружки с названиями городов.
Толстый сутулый Субудай-багатур поднял загорелое лицо, уставился на мгновение выпученным глазом на дервиша и снова склонился к пергаменту, тыча в него корявым коротким пальцем:
– Вы видите: от Сыгнака до великой реки Итиль[234] для каравана сорок дней пути. Нам же придется идти в два-три раза дольше. Как только выберем джихангира[235], войско выступит.
– Да помогут нам заоблачные небожители! – воскликнули монголы, встали и, прижимая руки к груди, один за другим вышли из юрты.
Субудай-багатур остался один на ковре. Он прищурил глаз, всматриваясь, точно стараясь проникнуть в тайные думы дервиша. Хаджи Рахим стоял неподвижно, спокойно выдерживая взгляд полководца, прославленного победами, известного своей беспощадной жестокостью при подавлении врагов и при разгроме мирных городов.
– Я слышал о тебе, что ты знаешь многое?
– Всю жизнь я учусь, – ответил Хаджи Рахим. – Но знаю только ничтожную крупинку премудрости вселенной.
Субудай продолжал:
– Ты был первым учителем моего воспитанника. Я вожу его с собой уже десять лет через земли многих народов. Он в седле учился быть воином и полководцем. Ты слышал об этом?
– Теперь услышал.
– Я хочу, чтобы он закончил великие дела, которые не успел выполнить его дед, Священный Потрясатель вселенной[236]. Я слышал однажды, давно, как ты рассказывал о храбром полководце Искендере Зуль-Карнайне[237]. Он тоже начал походы юношей. У него были опытные в военном деле советники, которые оберегали его…
Субудай-багатур зажмурил глаз, отвернулся и некоторое время молчал. Затем снова повернулся к дервишу:
– Бату-хан полон страстных желаний, как пантера, которая видит вокруг себя сразу много диких коз и бросается то вправо, то влево. Возле него должен быть преданный, верный и осторожный советник, который будет предостерегать его и не побоится говорить ему правду.
– Я араб. Ложь считается у нас пороком.
Вошел дозорный и остановился у входа, приподняв занавеску.
– Внимание и повиновение! – сказал он вполголоса.
Субудай-багатур с кряхтеньем поднялся и, хромая, медленно направился навстречу. В юрту стремительно вошел Бату-хан. На нем был новый синий монгольский чапан с рубиновыми пуговицами в золотой оправе. Молодое загорелое лицо со скошенными узкими глазами горело беспокойной тревогой. Рот слегка кривился хищной улыбкой, на темном лице казались особенно белыми крупные волчьи зубы.
Субудай-багатур низко склонился перед ним:
– Ты хотел видеть ученого мудреца. Вот он!
Бату-хан быстро подошел к Хаджи Рахиму и схватил рубиновую пуговицу на его плаще:
– Я посылал за тобой, мой старый учитель Хаджи Рахим. Отныне ты меня не покинешь. Скоро начнется еще невиданный великий поход. Ты будешь моим летописцем. Ты должен записывать мои повеления, мои изречения, мои думы. Я хочу, чтобы правнуки мои знали, как произошло вторжение неодолимых монгольских войск в земли Запада. Посмотри сюда!
Он опустился на ковер и стал водить пальцем по пергаменту.
– Субудай-багатур, садись здесь, а ты, Хаджи Рахим, сядь с другой стороны. Вот великий путь, красной, кровавой нитью идущий на запад. Я пойду дальше, чем ходил мой дед. Я поведу войска вперед до конца вселенной…
Бату-хан продолжал говорить, указывая на пергамент, о предстоящем походе, перечислял названия разных мест и городов. Видимо, он давно продумал план войны.
– Ты будешь описывать каждый мой шаг, прославлять мое имя, чтобы ничто не было забыто.
Субудай-багатур смотрел в сторону с каменным, равнодушным лицом.
– Я должен выполнить замыслы моего деда. «Монголы – самые храбрые, сильные и умные люди на земле», – говорил он. Потому монголы должны царствовать над миром. Только монголы – избранный народ, отмеченный небом. Все другие народы должны быть нашими рабами и трудиться для нас, если мы оставим им жизнь. Все резкие и непокорные будут сметены с равнины земли. Они, как кизяк, сгорят на монгольских кострах! – Бату-хан обратился к Субудай-багатуру: – Скоро ли мы двинемся в поход?
Субудай-багатур вздрогнул, точно очнувшись:
– Когда мы прочтем войску завещание Священного Правителя[238] и утвердим джихангира. До этого прошу тебя, Бату-хан, будь особенно осторожен. Держись одиноко. Берегись хмельных пиров. Нельзя подвергать себя опасности перед началом великого дела. Если ты погибнешь, войско поведет другой царевич – Гуюк-хан или Кюлькан-хан. Они никогда не сумеют выполнить великие замыслы деда, и войско развалится.
– Дзе, дзе![239] Мне нужно иметь около себя преданного человека, который всегда напоминал бы мне важное и срочное и говорил правду. Кругом я слышу только лесть и восхваления. Ты мне поможешь, мой старый учитель Хаджи Рахим. Я думаю также о смелом юноше, который уступил мне своего белого коня. Его зовут Арапша. Субудай-багатур, прикажи разыскать его. Он кажется мне верным и неспособным на измену и лукавство. А ты, Хаджи Рахим, с сегодняшнего дня начнешь описывать великий поход. Начни с моего поучения: «Великий полководец должен быть загадочным и молчаливым. Чтобы стать сильным, надо окружить себя тайной… твердо идти по пути великих дерзаний… не делать ошибок… и беспощадно уничтожать своих врагов!»
Прошло сорок дней. С востока беспрерывно прибывали монголо-татарские войска. Вслед за ними шли отряды киргизов, алтайцев, уйгуров и других кочевых племен. В Кипчакской степи повсюду горели костры военных лагерей. Племена располагались отдельными стоянками, не смешиваясь и не приближаясь друг к другу.
Как конские косяки держатся одной семьей благодаря злобности зорких жеребцов, так воины каждого племени теснились вокруг своих вождей. Все ожидали последнего призыва к походу на Запад: девяти дымных костров, зажженных на вершине «кургана тридцати богатырей».
Монгольские царевичи провели эти сорок дней в пирах и в полуночных молениях. Шаманы[240] в плясках и гаданиях искали «день счастливой луны», когда боги разрешат избрание джихангира – главного вождя всего войска. Тысячеустая молва уже разносила весть, что джихангиром подобает быть только Гуюк-хану: он наследник великого кагана[241] Угедэя, и хотя молод, но в походе приобретет опыт и боевую славу… Однако старые, опытные в войне, покрытые рубцами монголы покачивали головой:
– Подождем, что скажет мудрый, испытанный в походах Субудай-багатур. Этот израненный злобный барс вместе с Джебэ-нойоном, Богурчи[242] и наместником Китая, Мухури, составляли четыре копыта победоносного Чингисханова коня. Только опираясь на эти четыре стальных копыта, Чингисхан мог проноситься от победы к победе. Нам надо не только избрать джихангира, но и вождей, исключительных по военному опыту, начальников правого и левого крыла и стремительного темника[243] передового отряда разведчиков, умеющего заманить врагов в западню… Пусть проницательный Субудай-багатур решит: годится ли в джихангиры Гуюк-хан? Удержат ли его руки поводья коня? Сумеет ли он повести войско для завоевания вселенной?
Пока ханы и царевичи договаривались об избрании более мелких вождей, старый Субудай-багатур, глава и руководитель будущего похода, сидел безвыходно в своей юрте. Никого туда не впускали молчаливые дозорные-тургауды, и никто не знал, что делал, что обдумывал дальновидный скрытный старик.
На кургане, где стояла юрта Субудая, в соседних с нею юртах толпились вестники, монгольские военачальники и кипчакские ханы. Они усаживались на войлоке возле помощников Субудая, юртджи[244], и передавали им свои пестрые раскрашенные стрелы. Юртджи провожали некоторых из приехавших ханов к старому Субудаю, и тот, впиваясь своим единственным глазом в собеседника, говорил с ним отрывистыми словами либо отворачивался, буркнув: «Такого не надо!», либо передавал овальную пластинку, золотую пайцзу.
Получивший пайцзу начальник отряда обязывался подчиняться беспрекословно джихангиру, не колеблясь исполнять все его приказания и очертя голову бросаться в бой. Воспрещалось самовольно переходить с одного крыла на другое, идти неуказанной дорогой или медлить в выполнении приказа. За все промахи грозило только одно наказание – смерть.
Привезенная ханом или беком стрела с пестрыми знаками, означавшими духов войны, являлась залогом верности тысячи преданных всадников. К тысяче прикреплялся монгольский нукер, опытный в походах. Он наблюдал, чтобы строго исполнялись боевые правила, введенные Чингисханом, чтобы одна пятая часть захваченной добычи поступала в пользу джихангира, а вторая пятая часть отсылалась в далекую Монголию, в пользу великого кагана. Для войска оставались три пятых военной добычи. Монгольский начальник следил, чтобы не было ссор и вражды между отдельными отрядами. За малейшее нарушение правил, написанных в великой «Ясе»[245] Чингисхана, виновному грозила немедленная смерть.
Воины должны были явиться в поход на крепких конях, с исправным оружием, уже разделенные на десятки и сотни, где они были подчинены своим десятским и сотникам.
Наконец шаманы объявили, что боги, живущие за облаками, разрешают избрать джихангира, вождя предпринятого похода, в счастливый сорок первый день совещания. Только знатнейшие ханы и тысячники могли принимать участие в этом торжественном избрании. Остальные, более мелкие, военачальники расположились со своими отрядами в степи, вокруг «кургана тридцати богатырей», ожидая решения ханов.
Хан Баяндер выехал еще до рассвета из своего кочевья для участия в празднике избрания. Золотая овальная пайцза с изображением летящего сокола висела у него на груди на желтом шнурке. Нелегко было получить эту пайцзу. Накануне хан Баяндер лично привез Субудай-багатуру пять «тысячных стрел». Старый полководец вытащил из кожаной шкатулки золотую пластинку и сказал: «Пусть твои пять тысяч кипчакских джигитов в нападениях будут как кречеты, бросающиеся на соколов, а ты сам будь осторожен, как волк в ясный день, и терпелив, как ворон в темную ночь. Во время стоянок, пиров и увеселений пусть твои кипчаки живут с монголами дружно и невинно, как трехмесячные телята. Я проверю в боях смелость, доблесть и верность твоих кипчаков».
Хана Баяндера провожала пышная свита. Сотня лихих джигитов в шелковых халатах и белых бараньих шапках ехала за ним до подножия кургана. Самые знатные военачальники, сойдя с коней, поднялись на курган. Остальные ожидали в отдалении.
Среди избранных, прошедших вслед за ханом Баяндером, была его старшая жена, дородная и величавая Бурла-Хатун. Пышные складки ее шелкового платья покрывали всю спину коня – от гривы до хвоста. Младшие ханши и служанки помогли ей сойти с коня. Шурша просторной шелковой одеждой, ханша взобралась, задыхаясь, на вершину кургана. Распорядители заставили ее обойти золотой трон, предостерегая, чтобы она не ступила ногой на разостланный перед троном священный пестрый ковер. Ханша опустилась с левой стороны трона среди других таких же толстых, почтенных жен кипчакских ханов, утопавших в нарядных одеждах. Лица их прятались под огромными тюрбанами с пышными пучками белых перьев.
Вслед за старой ханшей проскользнули две смуглые дочери Баяндера, посматривая исподлобья, дико и настороженно. Тонкий стан обеих девушек был перехвачен золотым поясом с маленьким кинжалом.
В толпе зашептали:
– Вот будущие жены джихангира… Хан Баяндер привез их напоказ! Счастлив хан Баяндер, имея таких красавиц дочерей! Будет у него зятем монгольский хан…
Восток быстро разгорался. Золотисто-желтая полоса над горизонтом стала огненной. Наконец красный шар солнца выкатился на небосклон. Тотчас же раздался свирепый хриплый рев длинных труб, возвестивших начало торжественного праздника.
По древнему степному обычаю, все монголы, сняв шапки и повесив пояса на шею, упали на землю, поклоняясь небесному светилу. Шаманы, ударяя в бубны, нестройным хором запели молитвы и заклинания, прося заоблачных, всегда гневных, богов стать милостивыми, дать успех и благополучие предстоящему походу, просветить ясным разумом головы съехавшихся ханов: пусть они выберут самого сметливого и самого счастливого из монгольских царевичей-чингисидов. Он возьмет в сильные руки повод Чингисханова коня и поведет войско для покорения вселенной.
Молодой Гуюк-хан сидел первым справа от пустого золотого трона. Довольная, счастливая улыбка пробегала по его пухлым губам. Кому же быть джихангиром, как не ему, сыну великого кагана, наследнику золотого трона монгольских повелителей! Он окидывал беспокойным взглядом других ханов, скрывающих мысли под каменной неподвижностью желтых, застывших в почтительной улыбке лиц. Гуюк-хан часто оборачивался: его тревожило отсутствие Бату-хана. Его нигде не было видно. Только братья Бату – Урду, Шейбани и Тангкут – с мрачными, настороженными лицами сидели тесной группой в стороне.
Вопли и завывания шаманов резко оборвались. Гуюк-хан, считая себя самым знатным, поднялся, желая говорить. Но хриплые трубы снова заревели, и Гуюк-хан опустился на ковер.
Тогда вскочил знаменитый полководец Джебэ-нойон, воевавший вместе с Субудай-багатуром, как начальник его передового отряда разведчиков. Широкогрудый, сильный, прозванный за стремительность «Стрелой»[246], он стал кричать могучим голосом любимые слова Чингисхана, обычно произносимые перед объявлением его приказов:
– Слушайте, войска непобедимые, подобные бросающимся на добычу соколам! Слушайте, войска драгоценные, как алмазы на шапке великого кагана! Войска единые, как сложенный из камней высокий курган! Слушайте, багатуры, подобные густой чаще камышей, выросших тесными рядами один подле другого! Исполняйте волю Священного Правителя! Только его слова мудры, только они приносят победы, только его приказы доставят вам обильные богатства, тысячные стада и немеркнущую славу!
Во всех концах нукеры закричали:
– Слушайте слова Священного Правителя! Слушайте почтительно и с трепетом!
Все бросились на колени, касаясь руками земли, и, подняв голову, слушали, что будет сказано.
Четыре писаря Субудай-багатура, мусульмане-уйгуры[247], в белых тюрбанах, выбранные глашатаями за свои зычные голоса, встали на четырех сторонах кургана. Держа в руках пергаментные свитки, они одновременно стали читать, стараясь перекричать друг друга:
– Слушайте, непобедимые воины, слушайте! Вот что повелел десять лет назад великий Священный Правитель. Вот какие слова записаны в его завещании: «Мы возвели на высокий ханский престол нашего старшего сына, Джучи-хана, подчинив ему западные улусы. Мы повелели ему пойти дальше к закату солнца с войском непобедимых монголов. Мы повелели ему идти покорять вселенную до Последнего моря, до того места, куда сможет ступить копыто монгольского коня. Но тайный враг, подобно черной собаке, подползающей в дождливый день, подкрался к моему непобедимому сыну и обратил багатура Джучи-хана в пыль, развеянную ветром. Слушайте, мои верные сподвижники, багатуры и нойоны! Мы назначаем повелителем монгольского войска, идущего на вечерние страны, моего смелого, доблестного внука Бату-хана, сына Джучиева. Он поведет к новым победам и прославит собранный мною монгольский народ, для чего я даю ему знамя с рыжим хвостом моего боевого коня. Мы приказываем нашему верному слуге, опытному в военных делах Субудай-багатуру, помогать нашему внуку Бату-хану твердо держать золотые поводья. Внуку нашему повелеваем во всем слушаться советов осторожного и мудрого Субудай-багатура. Тогда Бату-хан сорвет с неба утреннюю звезду, уничтожит всех врагов, покорит вселенную до того места, куда проваливается солнце. Тогда прекратятся мор, голод и засуха и настанет всеобщий мир». Слушайте, воины, таково желание Священного Правителя, таким должно быть и желание всего монгольского народа!..
– Пусть так будет! – закричали монголы и татары, стоявшие на коленях вокруг кургана. – Пусть воля Священного Правителя опять поведет нас войной на другие народы! Пусть указывает нам дорогу знамя с хвостом Чингисханова жеребца! Покажите нам его.
Из сотни лихих всадников, стоявших на страже у подножия кургана, выехал молодой смуглый монгол на белоснежном жеребце. Он вихрем взлетел на вершину кургана и осадил бесившегося коня на краю ската. За ним примчались три воина. Средний держал белое пятиугольное знамя[248] с девятью трепетавшими на ветру широкими лентами. На золотом острие древка развевался длинный рыжий конский хвост, хорошо известный всем старым монголам, соратникам непобедимого Чингисхана.
– Это Бату-хан! – завыла толпа. – Это Бату-хан, сын Джучи, внук Чингисов! Под ним Сэтэр, белоснежный конь великого бога войны Сульдэ! Веди нас в бой, Бату-хан!
Утреннее солнце ярко освещало золотой шлем Бату-хана, его кольчатую броню и плясавшего горячего жеребца с огненными глазами. Бату-хан натянул золотые поводья и поднял над головой кривую саблю.
– Слушайте, смотрящие мне в глаза мои багатуры! – крикнул он сильным, звучным голосом, и равнина затихла. – Великий дед мой, Священный Потрясатель вселенной, приказал мне завоевать все земли на Западе до последнего предела, и я клянусь, что с вами, непревзойденные в храбрости багатуры, я сделаю это и проведу кровавую огненную тропу до конца вселенной!
Гул радостных восклицаний прокатился по рядам воинов и затих.
– Я обещаю, что шелковыми тканями оберну животы моих воинов! Я захвачу сотни тысяч быков и баранов и буду кормить мясом досыта все войско. Я обещаю, что каждый получит новую шубу! Впереди богатые страны, где народы разленились от спокойной жизни. С вами, непобедимые багатуры, я покорю трусливые, не умеющие драться народы. Ваши плети будут гулять по их жирным затылкам!
Крики снова пронеслись по равнине:
– Ты настоящий внук Потрясателя вселенной! С тобой мы покорим все народы!
– Клянусь еще в одном! Я не забыл своих врагов, я разыщу тех ночных желтоухих собак, которые убили моего отца, и я сварю их в котлах живыми! Хотя бы виновником оказался мой брат, клянусь, что и с ним я поступлю так же! Больше медлить мы не будем! Завтра на рассвете выступаем в поход! Первый сбор всего войска будет на берегах великой реки Итиль. Оттуда начнется буйная и веселая охота на племена и народы. Там я выпущу в бой моих смелых орлов и кречетов!
Каждый кипчакский род, каждое колено выкрикивало свои боевые ураны:
– Манатау! Карабура! Аманджул! Уйбас! Дюйт! Ээбуганнамкайд-шуляйм!..
А новый джихангир, повернув плясавшего белого жеребца, медленно подъехал к юрте Субудай-багатура. Несколько ханов подбежали к нему, ухватили золотой повод, коснулись стремени и терлись бородой о замшевый сапог Бату-хана:
– Умоляем тебя, великий джихангир! Сойди с коня, сядь на трон, который отныне принадлежит тебе! Радуясь твоему избранию, мы устроим торжественный пир! Все ханы и кипчакские султаны хотят поцеловать перед тобой землю и выказать тебе преданность и усердие!
Бату-хан снисходительно улыбнулся и соскочил с коня. Ханы расступились, давая ему дорогу к узорчатому ковру перед золотым троном.
Но молодой воин с белым тюрбаном на длинных черных кудрях, грубо расталкивая ханов, бросился вперед и загородил копьем доступ к трону:
– Назад, Бату-хан! Смотри, что ожидает тебя!
Он с силой метнул копье в середину узорчатого пестрого ковра перед троном, и копье, пробив ткань, исчезло. Воин схватил ковер за край и отвернул его: под ковром зияло черное отверстие глубокого колодца.
Бату-хан, вскрикнув:
– Арапша, за мной! – бросился к юрте Субудай-багатура и исчез за входной занавеской.
– Какие хитрые злодеи, какие желтоухие собаки могли подготовить такую западню? – шептали ханы и теснились к колодцу, стараясь в него заглянуть.
– Субудай-багатур идет! – пронесся гул толпы.
Старый, сгорбившийся полководец на кривых ногах, со скрюченной правой рукой, медленно подходил к трону. Вытаращенным, неморгающим левым глазом он обвел безмолвную толпу ханов и гостей:
– Два дня я отсутствовал и недосмотрел, как черные ночные мангусы[249] подрыли западню возле стоянки джихангира. Пока я жив, этим ядовитым чудовищам не удастся погубить молодого вождя, назначенного Священным Правителем! Я вырву клещами языки всех, кто готовил ему гибель. Посмотрю, будут ли они так же храбры со мною, как были хитры, готовя западню. Мы не станем медлить. Мы выступаем в поход не завтра, а сегодня, сейчас! Сворачивайте шатры! Седлайте коней! Нукеры, зажигайте костры!
Кряхтя и еще более согнувшись, старый полководец повернулся и медленно заковылял к своей юрте.
Ветер стих, и в неподвижном воздухе над курганом потянулись к небу девять столбов дыма – это расторопные нукеры Субудай-багатура разожгли приготовленные заранее костры, бросая в них сырую солому, извещая все кочевые племена, что начался великий поход на Запад.
…Напрасно думать, что монгольское нашествие было бессмысленным вторжением беспорядочной азиатской орды. Это было глубоко продуманное наступление армии, в которой военная организация была значительно выше, чем в войсках ее противников.
С того дня, как старый Назар-Кяризек, держа в красном узелке длинного петуха, доставил его в юрту грозного монгольского полководца, факих Хаджи Рахим оказался в полном плену у одноглазого вождя Субудай-багатура, который, фыркая, точно выплевывая слова, сказал:
– Великий джихангир Бату-хан повелел, чтобы ты, его многознающий учитель, всегда находился возле него… Чтобы ты усердно, очень усердно описывал походы ослепительного через вселенную. Да! Чтобы ты имел достаточно бумаги и черной краски и два раза в день получал рисовую кашу и мясо. Ты все получишь, – мое слово кремень! А этот хитрый старик будет о тебе заботиться… Чтобы ты не сбежал, да!.. Ты не будешь скакать, как отчаянный нукер, на неукротимом коне, – во время скачки ты растеряешь и перья, и бумагу! Да!.. Ты поедешь на сильном тангутском верблюде. Вы оба будете следовать на нем за мной. А ты, петушиный старик, помни, что если этот ученый книжник будет писать лениво или захочет убежать, то с тобой поговорят мои нукеры и выбьют из тебя пыль, накопленную за шестьдесят лет… Не спорь и не отвечай! Так приказал джихангир, и так будет! А тебя, старик, я, сверх того, назначаю сторожем будильного петуха. Разрешаю идти.
Субудай отвернулся, точно забыл о факихе. Два монгола, подхватив под руки Хаджи Рахима, потащили его к огромному темно-серому верблюду. По сторонам его мохнатых горбов, на соломенном седле с деревянными распорками, висели две продолговатые, сплетенные из лозы корзины-люльки – кеджавэ. Верблюд с протяжным стоном опустился на колени. Монголы усадили Хаджи Рахима в люльку. В ней было тесно, и колени поднялись до подбородка.
Назар-Кяризек влез в другую люльку. Он вздыхал и недовольно ворчал:
– Мне бы лучше боевого коня!.. Подобает ли старому воину сидеть в корзине!
Он тщательно привязал к корзине сыромятным ремешком своего петуха. Верблюда отвели в сторону и опустили на колени рядом с другими, на которых вьючили части разобранных юрт. Назар-Кяризек шепнул сидевшему в раздумье факиху:
– Все, что сказал этот кривой шайтан, будет исполнено, кроме одного – об еде нам придется заботиться самим. Вечно голодные монголы и крупинки риса нам не дадут, а сами его слопают. Я проберусь к повару нашего свирепого начальника и постараюсь с ним подружиться… Тогда нам найдется что поесть.
Старик вылез из корзины и скрылся.
Хаджи Рахим наблюдал шумную суету военного лагеря. Воины бегали, кричали, торопили друг друга. Субудай-багатур уже потребовал себе коня. Кипчакские женщины с пронзительными песнями разбирали юрты, сворачивали войлоки, сдвигали косые решетки и вьючили все это на верблюдов вместе с бронзовыми котлами, железными таганками и чувалами[250]. Нукеры волочили пестрые мешки с зерном и мукой, тащили за рога баранов, привязывали на запасных коней переметные ковровые сумы, подтягивали ремни и уносились вскачь, присоединяясь к отряду, который собирался на равнине.
Субудай-багатур, кряхтя и прихрамывая, подошел к догоравшему костру. Возле него появились шаманы – один старый, седой, и несколько молодых. Они ударяли в бубны, звенели погремушками и выли заклинания. Субудай смотрел на огонь выпученным глазом и шептал молитву, предохраняющую от отравы, удара стрелы и злого глаза. Ветер подхватил клубы сизого дыма и окутал ими Субудая, осыпав искрами.
– Счастливый знак! – сказали теснившиеся кругом монголы. – Дым отгоняет несчастье, священные искры принесут удачу!
Субудай, угрюмый, неподвижный, сутулый, стоял долго, глубоко задумавшись, точно видя перед собой предстоящие битвы, убегающие испуганные толпы и восходящее солнце боевой славы его воспитанника, покорителя вселенной Бату-хана.
А тот уже подъезжал на белом нарядном жеребце. За ним следовали в три ряда девять телохранителей. У переднего на бамбуковом шесте развевалось пятиугольное белое знамя с трепетавшими от ветра узкими концами. На знамени был вышит шелками серый кречет[251], держащий в когтях черного ворона. Бату-хан был в легком кожаном шлеме, украшенном пучком белых перьев серебристой цапли. Безусый, загорелый, с черными, слегка скошенными живыми глазами, в синем шелковом чапане с рубиновыми пуговицами, он уверенно сидел на горячившемся коне. Левой рукой он натягивал повод с золотыми бляшками, а правой держал короткую черную плеть.
– Я готов! Смотри, войско уже снимается со стоянки! Смотри, мои отряды торопятся скорее прибыть к великой реке Итиль, чтобы броситься ураганом на дрожащие от страха племена!
Бату-хан указал плетью на запад. С холма была видна далеко раскинувшаяся равнина. По всем тропам тянулись уходившие на запад конные отряды воинов.
Субудай, очнувшись, повернулся к Бату-хану. Он нагнулся и, кряхтя, коснулся корявыми пальцами сухой земли.
– Я давно готов, – сказал он. – Верно сказал: с таким войском ты накинешь аркан на вселенную!.. – Подойдя вплотную к Бату-хану, Субудай добавил шепотом: – Не отъезжай от меня ни на шаг! Помни, что опасность грозит тебе не с запада, а здесь, среди выкопанных для тебя ям и сладких улыбок предателей!
Бату-хан нахмурился. Его рот скривился. Он отмахнулся плетью:
– Надоели мне они! Скоро ли мы будем за рекой Итиль, в Кипчакских ковыльных степях! Вольный ветер тянет меня вперед, подальше от этих мест, где все отравлено изменой, завистью и лестью… – Он продолжал вполголоса: – Я еду не оглядываясь и больше сюда не вернусь. Там, впереди, я покорю народы и создам новое, небывалое царство, до которого не дотянется цепкая лапа Каракорума!..
– Хорошо-хорошо! – бормотал Субудай и косился на стоявших поблизости монголов.
Шаманы подбросили в костер охапку сухой полыни. Желтые языки пламени взвились кверху, рассыпая искры.
Субудай сел на толстоногого саврасого иноходца и, суровый, нахмуренный, поехал позади Бату-хана. Монголы садились на коней, вьючили последние котлы. Вскоре длинный караван потянулся с холма в сторону затянутого серыми тучами неведомого запада.
…Все монгольские принцы одновременно двинулись на запад весной года Обезьяны, месяца Джумада-второго. Проведя в дороге лето, они осенью соединились в пределах Булгарских с родом Вату, Урду, Шейбани и Тангкута (сыновей Джучиевых), которым были назначены во владение те пределы.
«…С каких облаков я сорву сверкающие молнии разящих слов, в каком озере мудрости я зачерпну прочной сетью серебристую стаю правдивых волнующих мыслей, где я найду раскаленный котел кипящей смолы, чтобы ею начертать полные жгучей жалости и негодования картины горя, отчаяния и безутешных слез, которыми сопровождается каждый шаг вперед монгольского войска?.. Это войско пожирает и уничтожает все, что ему попадается на пути… Каждый человек, женщина или ребенок становятся беспомощными жертвами неумолимых воинов… Всякое сопротивление карается смертью, всякая покорность влечет тяжелое рабство, и ничто не спасает встречного… Где же ряды смелых удальцов, которые не дрогнут при страшном вое четырехсоттысячной орды несущих разгром и смерть монголов? Кто отбросит степных хищников, занятых только страстью грабежа и насилия?»
Так писал Хаджи Рахим, сидя в плетеной корзине, собравшись в комок, держа на коленях лист серой самаркандской бумаги. Он старательно продолжал свои «Путевые записки». Верблюд шел размашистым шагом, не отставая от охранной тысячи «бешеных» Субудай-багатура. Тот ехал впереди на саврасом иноходце, то замедляя шаг при подъеме и останавливаясь на вершине холма, то ускоряя его на гладкой равнине. Тогда верблюд, раскачиваясь, мягко бежал сильной, стремительной иноходью и равномерно подбрасывал вцепившихся в края корзины Хаджи Рахима и старого Назара.
Хаджи Рахим писал:
«…Выйдя из Сыгнака весной, войско шло на запад[252] в течение всего лета, сухого, знойного, без дождей. Путь, проложенный веками, направлялся от одной степной речки к другой, так что громадное скопище коней не особенно страдало от жажды и бескормицы. Степь зеленела весенними побегами, а чем дальше, тем больше попадалось сохранившихся после весенних разливов поемных лугов, болот и речек с камышами, где было достаточно корма для неприхотливых татарских коней.
Тридцать три тумена, каждый в десять тысяч всадников, шли по тридцати трем дорогам такой широкой лавой, что понадобилось бы три дня пути, чтобы проехать от левого крыла до крайнего правого крыла огромного монгольского войска.
Каждый тумен знает только свою тропу и останавливается особым лагерем. Передовые разведчики отыскивают для него заблаговременно удобные для остановок места, богатые камышами или луговой травой.
Самое крайнее к северу правое крыло ведет хан Шейбани и с ним два других брата Бату-хана. Каждый из них имеет свой тумен, они поддерживают друг друга и с помощью гонцов находятся в постоянной связи. Они выполняют приказ джихангира: покорить северное, Булгарское царство, лежащее на реке Каме, притоке Итиля. Середину всего войска занимает Гуюк-хан, а дальше, к левому крылу, движутся тумены других царевичей-чингисидов. Гуюк-хан нарочно избрал себе середину войска – он все еще надеется, что власть над всеми отрядами перейдет к нему, что Бату-хан будет смещен или внезапно умрет – да сохранит его небо от этого! – и тогда, уже без спора, Гуюка объявят джихангиром.
Где находится Бату-хан – никто не знает. Он обычно едет с Субудай-багатуром, а этот старый одноглазый полководец прославлен своими стремительными переходами и проносится как ураган. Он со своим туменом внезапно показывается то на правом, то на левом крыле, то в середине войска, делает ночную остановку и опять исчезает в неизвестном направлении.
Обоз Субудай-багатура очень небольшой: четыре быстроходных верблюда с разобранным походным его шатром и легкими кожаными китайскими сундуками. В них хранятся нанесенные на пергамент чертежи земель, через которые предположен поход. Там же находятся пайцзы золотые, серебряные и деревянные; их джихангир раздает тем, кому хочет оказать милость.
Кроме того, в этом маленьком обозе великого «аталыка» едет его боевая железная колесница[253]. Это закрытый ящик, обшитый железными листами, поставленный на два высоких колеса. Во все четыре стороны прорезаны узкие щели, предназначенные для наблюдения и стрельбы из лука. Всякий, кто приблизится к колеснице без разрешения, будет ранен отравленной стрелой. Иногда утомленный походом старый полководец спит в ней, свернувшись, как хищный зверь. Маленькая собачка китайской породы чутко сторожит покой своего хозяина; услышав шаги незнакомого человека, она подымает пронзительный лай. Железную повозку везут четыре коня, запряженные по два. На левом переднем коне сидит возничий.
Субудай-багатур, опасаясь предательского нападения, однажды уговаривал Бату-хана тоже завести для себя такую повозку. Батый сердито ответил:
– Меня достаточно охраняет твой зоркий глаз и преданность моих тургаудов.
Напрасно думать, что царевичи-чингисиды в самом деле являются начальниками своих отрядов. Они только называются так. К каждому из них приставлен опытный монгол – темник, изучивший воинскую науку в походах Потрясателя вселенной – непобедимого Чингисхана. Темники распоряжаются, ведут за собой отряды, назначают остановки, рассылают разведчиков и гонцов и поддерживают связь с Субудай-багатуром, который, как главный вождь, руководит всем войском в походе. Каждые девять дней из всех туменов к Субудай-багатуру летят гонцы и рассказывают, где находится их отряд, как охотятся с соколами или борзыми, как обедают и проводят время царевичи-чингисиды, каким путем пойдет дальше отряд, какие в пути корма для лошадей, в каком теле кони, есть ли еще жир на их ребрах…
Субудай внимательно всех слушает. Покачивает головой и говорит: «Слышу, слышу!» Он никогда никого не хвалит, а только ворчит и фыркает и сам расспрашивает гонцов, кто из кипчакских ханов ездит на поклон к царевичам и о чем они шепчутся. Если гонец скажет: «Не знаю», – Субудай стучит кулаком по колену, прогоняет гонца и запрещает ему являться в другой раз.
Бату-хана можно увидеть только вместе с Субудай-багатуром. Он слушается одноглазого свирепого полководца, как мудрого учителя, если тот что-либо ему почтительно посоветует. Субудай-багатур относится к Бату-хану, будто тот и умнее, и опытнее. При разговоре старик склоняется до земли, почитая в Бату-хане внука Священного Правителя. У Бату-хана есть своя тысяча нукеров личной охраны. Их называют «непобедимые». Половина этих храбрых всадников ездит на рыжих конях, половина на гнедых. Начальником одной сотни гнедых с самого начала похода назначен молодой воин Арапша. Бату-хан благоволит к нему и всецело ему доверяет с тех пор, как Арапша в день избрания вождя спас жизнь молодому джихангиру. Арапша со своей сотней всюду сопровождает Бату-хана и ночью охраняет его сон.
У Субудай-багатура есть свой тумен. Воины его личной охранной тысячи прозваны «бешеными». Они участвовали вместе с Субудай-багатуром в его походах, готовы беззаветно выполнять самое трудное приказание своего вождя; из них он готовит начальников отдельных отрядов. Такой порядок был установлен Субудай-багатуром еще при великом Потрясателе вселенной – Чингисхане…»
«У меня нет больше дома с белобородым отцом и сереброкудрой матерью, нет братьев, нет сестер – все улетело, как подхваченный вихрем пучок соломы!.. У меня остался один друг – конь хана Баяндера с плохим седлом. Степной ветер гонит меня по этим равнинам, как слепого волка. Надо пристать к какому-нибудь отряду. Но кто меня возьмет? У меня нет ни меча, ни копья, я захватил только отточенный обломок ножа. Все идут родами, племенами и никого со стороны в свой отряд не пускают… А кто мечется, как я, тот байгуш, карапшик[254], степной бродяга… Всякий воин вправе отнять у меня моего гнедого, и седло, и мой кожаный походный мешок, обвинив меня, что я конокрад, скитаюсь с жадными руками…»
Так угрюмо думал Мусук, сидя на пригорке в бескрайней степи. Внизу, в лощине, возле подсыхающей лужи, пасся гнедой конь, заморенный и исхудалый.
Уже несколько дней Мусук разъезжал по степным кипчакским кочевьям, прося принять его в отряд. Никто с ним и говорить не хотел: «Будем мы делить с тобой захваченную нами военную добычу! К этому примазаться всякий рад! А где твой род, где твое кочевье? Что-нибудь дрянное сделал ты и теперь не смеешь показать туда лицо?..»
В одном кочевье благообразный старшина с повязкой хаджи[255] на бараньей шапке, добродушно посмеиваясь, приветливо сказал:
– Ты, конечно, знаешь строгий приказ джихангира – выступать в поход только целыми племенами, разделенными на тысячи, сотни и десятки, и чтобы каждый джигит был на хорошем коне и имел исправное оружие, – не то будет не войско в походе, а стадо без пастуха. Знаешь ты также, что мы можем бродяг-одиночек ссаживать с коня и избивать без суда? Ты слыхал о таком приказе?.. Но я тебя пожалею. Я приму тебя в наше племя конюхом запасных коней, если только против тебя не закричит наш племенной круг. Я даже дам тебе и оружие, – вижу, что у тебя его нет! Но за это ты отдашь мне своего коня. Не бойся, я дам тебе взамен другого коня, попроще. За меч ты пригонишь трех коров, за щит и копье – трех коров, за стальной шлем – трех коров и за кольчугу – еще шесть коров. Всего – пятнадцать коров[256]. Ты джигит сметливый, что тебе стоит пригнать десятка полтора коров!..
Мусук покачал головой:
– Об этом нечего и думать!
– Ты можешь выехать в поход с одним только мечом. А остальное оружие отберешь потом у врагов. Схваток будет без счета!
Мусук поскорее уехал от слишком радушного старшины и снова скитался в степи.
Несчастье сближает неудачников. Мусук заметил вдали между песчаными холмами отряд в семь всадников. Ну и кони!
Старые, облезлые клячи! Ни один порядочный мусульманин даже не назовет таких животных благородным словом «конь», для них есть кличка – «ябы», вьючная скотина для перевозки соломы и навоза.
Всадники были вооружены. У каждого в руках колыхалась тонкая пика. Опасное дело встретиться с такими всадниками в пустынной степи. И Мусук сполз с холма, вскочил на гнедого и направился в сторону. Сделав полукруг, перевалив через песчаные бугры, Мусук увидел, что семь всадников появились опять перед ним, совсем близко. Теперь они были заняты делом, а восьмой, как сторож, лежал на холме. Они работали ножами, склонившись над тушей верблюда. Один из них махнул окровавленной рукой:
– Слушай, ты, одинокий волк, смелый беркут, отчаянный барс! Хочешь пообедать с нами?
Мусук второй день ничего не ел. Он колебался недолго. Стреножив коня, он подошел к верблюду.
– Бери голову, – сказал один. – Нам всего не забрать.
«Они похожи на бродяг», – подумал Мусук, но голод подстегивал его.
– Чей верблюд?
– Хозяин далеко! Тебя не спросит…
Высокий, тощий и косоглазый джигит, быстро работая ножом, отрезал голову верблюда и протянул ее Мусуку:
– Бери!
Мусук поблагодарил и завернул голову в платок.
– Из какого вы отряда?
– Из отряда храбрейшего из храбрых, батыра Бай-Мурата.
– Большой у вас отряд?
– Небольшой, зато лихой, и если ты к нам пристанешь, то нас будет уже девять человек, священное число.
– И вы пойдете с войском джихангира?
– Почему не пойти? Впереди к нам пристанет немало еще таких, как ты, шатунов, и мы скоро соберем целый тумен под зеленым знаменем Бай-Мурата.
Сторожевой на холме крикнул:
– Вдали показались люди! Видно, хозяин ведет сюда голодных гостей.
Все засуетились, вытирая о песок окровавленные руки. Вскочив на лошадей, они бросились по тропинке в сторону от большой дороги.
Косоглазый оказался рядом с Мусуком:
– Спасайся вместе с нами! Хозяин найдет у тебя голову своего верблюда и сорвет твою. Я, батыр Бай-Мурат, начальник отряда, делаю тебя своим помощником.
«Иди к тем, кто зовет тебя!» – вспомнил Мусук кипчакскую пословицу и направился за Бай-Муратом. Они долго кружили по степи, потом Бай-Мурат свистнул, и его спутники повернулись к Мусуку, разом набросились на него и сбили с коня. Он лежал, ошеломленный, на песке, двое приставили к его груди копья:
– Лежи, шатун, попрошайка, и не двигайся! Молись Аллаху!
Бай-Мурат пересел на отобранного гнедого и, видимо, сперва колебался, не оставить ли взамен своего облезлого ябы, но потом решительно привязал его повод к луке седла.
– Батыр Бай-Мурат! – крикнул Мусук. – Ты сказал, что берешь меня в свой отряд. Где же твои слова?
– Я передумал. Кто тебя знает, что ты за человек? Может быть, ночью ты всех нас зарежешь?
– Оставь мне коня! – простонал Мусук, чувствуя на груди острия копий.
Что-то встревожило Бай-Мурата. Он крикнул:
– Вперед! Скорее!..
Мусук услышал топот удалявшихся коней и остался лежать неподвижно, уткнувшись лицом в ладони. Гибель казалась ему теперь неминуемой: кругом голая, глухая степь, бродячие воровские шайки и голодные звери… Помощи ждать неоткуда. И он воскликнул:
– Старый, праведный Хызр[257]! Приди ко мне на помощь. Выручи меня! Зарежу для тебя жирного барана!
Настала темная ночь. На небе мерцали редкие мелкие звезды. Вдали завыл голодный волк. Другой ему ответил. В нескольких местах подхватили пронзительным визгом дикие голоса шакалов.
Мусук сидел неподвижно, настороженно прислушиваясь. Но усталость брала верх. Глаза слипались. Постепенно он погрузился в глубокий сон.
Мусуку снилось, что он сидит на высоком холме. Перед ним широко раскинулась цветущая степная равнина. Всюду паслись пегие кони и рыжие жеребята. Из земли стал быстро расти пышный куст ежевики. Ветки его сплетались, изгибались, поднимались к небу, как столб, и перекинулись дугою через всю равнину. По этой дуге, как по мосту, медленно карабкалась знакомая рыжая корова его матери, качая головой и позванивая привязанным колокольчиком. А за коровой по дуге пробиралась девушка в красном платье, развевающемся от ветра. Он сразу узнал ее. Это шла Юлдуз с кожаным подойником в руке. Она шла покачиваясь и боялась сорваться с узкого моста. На синем небе быстро проносились мелкие белые тучки. Корова дошла до середины гнущегося под ней моста и остановилась с жалобным мычанием. А Юлдуз знакомым звонким голосом закричала: «Мусук!..»
Мусук с трудом раскрыл усталые глаза. Жгучее солнце ослепило его. Большие зеленые мухи кружились над головой. Вдруг он снова ясно услышал: «Мусук!» Зажмурясь, прикрывая рукой глаза, он разглядел перед собой несколько желтых высоких верблюдов, украшенных нарядной сбруей с красными кистями и бахромой. Маленькие двухместные паланкины с цветными занавесками были укреплены между горбами верблюдов. Там сидели одетые в яркие шелковые платья женщины. Их лица были так густо набелены и подрисованы, что все казались похожими друг на друга. Женщины смеялись, прятались за занавесками, одна из них бросила в Мусука горсть фиников и орехов. Тонкая рука с золотыми браслетами кинула ему шелковый мешочек. В это время с дикими криками прискакали монгольские всадники, и верблюды с хриплым ревом зашагали вперед, мерно позвякивая бубенцами и колокольчиками.
Теряясь между холмами, караван удалился, как сон… Но это не было сном! Мусук подобрал на глинистой почве много фиников, орехов, несколько лепешек, посыпанных анисом, и шелковый полосатый мешочек, перевязанный шнурком. Внутри его оказались желтые кусочки льдистого сахару[258], фисташки, миндаль и девять золотых монет. Этот странный подарок Мусук засунул за пазуху.
«Старый добрый Хызр услышал мой призыв и помог мне!» Мусук поднялся на ближайший холм, поросший редкой, седой, жесткой травой. Перед ним протянулась длинная узкая торговая дорога, ведущая из Кипчакских и Киргизских степей на запад, к великой реке Итиль. Это была вдавленная в глинистую землю колея, шириною в след верблюда, протоптанная в течение столетий проходившими караванами. Кое-где белели кости, валялись бараньи катышки и выцветшие лоскутки.
«Надо оставаться здесь! Может быть, старый Хызр опять принесет удачу…»
Степь долго казалась безмолвной и пустынной.
Солнце уже спускалось с пылающего неба, когда вдали, между холмами, показались всадники. Десять отлично вооруженных джигитов в больших черных овчинных шапках скакали с пиками наперевес на темно-гнедых отборных конях. Впереди ехал молодой воин в белом арабском тюрбане. Что-то знакомое почудилось Мусуку в его посадке, и в строгом, мрачном лице, и особенно – в стройном гнедом коне.
Подъехав к Мусуку, всадник задержал коня:
– Как звать тебя? Где твой отряд? Почему ты валяешься здесь?
Мусук встал и, торопясь, полный отчаяния, рассказал о своих бедствиях, о желании участвовать в походе и об ограблении его шайкой Бай-Мурата.
С неподвижным, каменным лицом выслушал всадник речь Мусука. Он сказал:
– Меня зовут сотник Арапша. Тебя я узнаю: ты раньше был конюхом у хана Баяндера. Я верю тебе и беру с собой. Пока ты будешь на испытании, конюхом, а потом получишь коня, копье и меч. Садись на крайнего коня.
Мусук взобрался на круп коня одного из всадников и ухватился за его пояс. Всадники помчались. У Мусука затеплилась надежда, что началась новая, более счастливая полоса его жизни.
Хаджи Рахим, сжавшись как только мог, не замечая покачиваний скрипучей корзины и густой пыли, садившейся на листы его книги, усердно писал строку за строкой:
«…Войско ослепительного Бату-хана непрерывно движется на запад путем, который искони называется Воротами народов. Он тянется по равнинам к югу от Каменного пояса[259] и к северу от Абескунского моря[260]. По этому пути некогда прошли из восточных степей воинственные хунну, почтенные предки монголов и потрясли ужасом западные народы.
Впереди войска скачут разведчики, но и без них путник нашел бы в степных просторах тропу, протянувшуюся через великие Ворота народов. Всюду можно заметить брошенные в давние времена стоянки по валяющимся осколкам побитой разрисованной посуды. Далеко на краю небосклона, точно сигнальные вехи, видны синие курганы, где похоронены неведомые багатуры неизвестных племен… Мир их праху!»
Пока стояла весна, пока всюду еще блестели лужи и перепадали дожди, шествие войска было торжественным и величественным и не столь мучительным, каким оно стало теперь. Когда же настали знойные дни, когда под лучами палящего солнца земля стала высыхать и трескаться, тысячи двигающихся вперед коней и людей начали взбивать облака пыли, закрывшей все небо. Эта тонкая густая пыль совершенно застилает солнце, так что становится темно как ночью. В нескольких шагах уже нельзя узнать человеческое лицо. Все всадники должны твердо сохранять свое место и в десятке, и в сотне, потому что, если немного отойти в сторону, можно потеряться в толпе, как в камышах, и придется несколько дней искать свой отряд.
Есть что-то страшное в этом безмолвном движении четырехсоттысячного войска в полумгле, в клубах взвивающейся пыли, когда кругом видны только тени коней и людей. Никто не промолвит ни слова. «О чем говорить, все уже сказано и все известно!» Да и говорить трудно: пыль проникает и в горло, и в нос, и в грудь. Люди стали плохо видеть, оглохли и думают только об остановке, чтобы выпить чашу холодной воды, чтобы стряхнуть одежды, чтобы прохладный ночной ветер унес пыль, чтобы снова показалось синее, безмятежное небо…
К вечеру – остановка у речки с немногими кустами и старыми кривыми ветлами. Длинный лагерь растягивается по обоим берегам. Пылают тысячи костров, кажется – вся степь загорелась. Люди кричат, кашляют, поют, уводят коней и верблюдов в степь, чтобы пустить их пастись на свободе. Слабый ветерок уносит облака пыли от лагеря, и наконец, поздней ночью, доносится легкий аромат степной полыни…
На стоянке с яростным ревом опускается на колени тангутский серый верблюд. Из люльки с трудом вылезают факих Хаджи Рахим и старик Назар-Кяризек, разминая затекшие, одеревеневшие члены. Они долго выбивают из плащей густо насевшую пыль. Напрасное старание! Они бросают плащи на землю и рады, что вблизи горит костер, что на огонь уже поставлен закоптелый котел, что можно растянуться на земле, что над головой уже темнеет беспредельное небо.
Назар-Кяризек, сметливый в житейских делах, уходит к повару Субудай-багатура, говорит ему длинные почтительные приветствия и возвращается от него с горшком рисовой или мясной похлебки; иногда он сам печет в золе лепешки или жарит над угольями узкие ломтики мяса, добытого неведомыми путями. При этом он без конца рассказывает сказки или поет разбитым, дребезжащим голосом старинные кипчакские былины.
Хаджи Рахим не может отойти от каравана: верблюд – его жилище. Факих старается записать все, что видит или слышит, беседуя с кем-нибудь из начальников или простых воинов. Он заметил, что великий советник Субудай-багатур не всегда едет вместе со своим туменом, не всегда прячется в своей железной колеснице. Часто он уезжает в сопровождении охранной сотни в сторону от главного пути. Иногда по нескольку дней не видно вовсе монгольского полководца, который исчезает вместе с молодым джихангиром. Вечером они внезапно появляются около назначенного заранее места остановки. Хаджи Рахим тогда идет к ним и записывает их замечания.
К закату солнца караван ускоряет ход. Все, даже животные, знают, что скоро будет вода и отдых, и движутся веселее. Караван-баши[261] посылает разведчиков, которые исчезают с утра, уносясь на легких конях. Они находят ровную площадку и подают знаки издали, поднявшись на холм, поворачивая коня то вправо, то влево, то кружась по два-три раза; все это имеет особое, понятное воинам значение.
На выбранном месте верблюдов опускают на колени, развязывают тяжелые вьюки. Уводят в степь освобожденных от поклажи животных. Здесь они всю ночь медленно бродят, останавливаются около кустов колючки[262], хватая ее своими жесткими губами. Особые, обозные, верблюды подвозят заготовленный заранее в пути хворост. Рабы разводят костры, ставят на них большие китайские бронзовые котлы на трех ножках. Из кожаных бурдюков в котлы наливают воду, туда же крошат мясо, насыпают рис.
Дозорные не подпускают никого из других отрядов к месту стоянки Субудай-багатура. Каждый отряд должен идти своим путем, не смешиваясь с другими, иметь свой лагерь. Вокруг стоянки Субудай-багатура располагаются только его личная тысяча «бешеных» и далее, по степи, воины его тумена.
Воины из охраны разводят свои отдельные костры, варят себе в котлах похлебку и кто что сумел достать. Они располагаются вокруг костров, растянувшись на войлочных попонах. Их стреноженные кони пасутся невдалеке в степи. Кони сами себе находят корм, объедая неприглядные растения и выбивая копытами корни. Они так неприхотливы в еде, что на них можно проехать, не боясь, через вселенную.
В темноте слышится перекличка дозорных на холмах и тягучий повторяющийся возглас:
– Внимание и повиновение!
Иногда на месте стоянки ставятся шатры. Все понимают и радуются: два-три дня будет остановка и отдых. В шатрах разостланы войлоки и ковры, брошены шелковые подушки. Быть может, предстоит совещание ханов или готовится праздничная облавная охота.
В полной тишине доносится топот множества копыт – это подъезжает ослепительный Бату-хан, с ним Субудай-багатур и их отборные нукеры.
Перед одноглазым угрюмым Субудай-багатуром все трепещут больше, чем перед Бату-ханом. Субудай всегда заметит непорядки, скажет тихо несколько слов, после чего куда-то скачут сломя голову всадники, кого-то тащат, где-то слышны отчаянные крики…
Бату-хан не замечает мелких непорядков. Его взор блуждает поверх людей, его мысли заняты великими планами, он любит говорить только о будущем. Когда оба полководца, молодой и старый, входят в желтый шелковый шатер, там уже должен быть готов обед. «Расстилатель скатерти» и «подаватель» стоят почтительно, сложив руки на животе, ожидая приказаний. Обед проходит торжественно. Три главных шамана сидят тут же, бормоча вполголоса благоприятные заклинания…
«…Вместе с передовой отборной тысячей «непобедимых» ослепительного Бату-хана идет особый караван в пятнадцать рослых тангутских верблюдов. Они желто-серые, с сединой, полудикие и свирепые, но очень сильные и скороходные и во время стремительных переходов Субудай-багатура почти никогда не отстают.
На этих верблюдах едут «семь звезд» Бату-хана. Так их называют в отряде. Это его семь прекрасных жен. Они были отобраны перед походом еще в Сыгнаке из сорока жен Бату-хана его мудрой матерью Ори-Фуджинь, которая сказала сыну:
– Ты будешь завоевывать новые страны. В каждой стране покоренный народ пришлет тебе в дар свою самую блистательную, в то же время самую коварную женщину, чтобы погубить тебя. Вспомни судьбу твоего деда, Священного Правителя. Ему в шатер привели тангутскую царевну, и она его изранила, ускорив смерть Величайшего. Не доверяй чужим уговорам, остерегайся вражеских даров! Как на небе ночью на Повозке вечности[263] светится семь звезд, так и тебе в пути будут верно и преданно светить, принося счастье и радость, семь лучших красавиц, которых я сама выбирала.
Бату-хан, всегда почтительный к матери, ответил:
– Я должен сперва поговорить с моим верным советником Субудай-багатуром.
На другой день Бату-хан явился к матери вдвоем с великим престарелым полководцем и сказал:
– Мой походный летописец и учитель Хаджи Рахим проверил по книгам и мне объяснил, что Искандер Двурогий во время походов никаких жен с собой не возил, а все его заботы были только о разгроме встречных народов…
Ори-Фуджинь не задумываясь сказала:
– А я и без книг знаю, что, завоевав Персию и женившись на дочери покоренного персидского царя Дария, Искандер заболел от отравы и умер молодым… Да сохранят тебя от этого небожители!
Старый Субудай-багатур, упав ничком перед ханшей, сказал:
– Твои слова сверкают мудростью, как драгоценные алмазы! И если ты, полная забот о твоем ослепительном сыне, пожелаешь, чтобы вместе с ним ехали хотя бы все сорок жен его прекрасного питомника радости, то в моем отряде они будут так же неприкосновенны, как в твоем улусе, никогда не отстанут и ни одна не потеряется. Твое приказание – кремень, я только искра, которую ты выбиваешь. Если джихангир, занятый военными заботами, не хочет сейчас видеть свое блистательное созвездие, может быть, он пожелает увидеть его в пути. Но тогда звезды будут далеко. Предусмотрительнее взять их с собой!
Ори-Фуджинь склонилась так, что перья ее расшитой жемчугами шапки коснулись покрытых пылью замшевых сапог сына.
– Ты – повелитель, ты – джихангир, ты и приказывай!
Бату-хан нехотя проговорил:
– Пусть будет так! Но одну из семи я выберу сам. Это должна быть девушка, которую зовут «Утренняя звезда», Юлдуз… Субудай-багатур, ты мне ее разыщешь!
Через день нукеры Субудай-багатура разыскали в Сыгнаке нескольких девушек по имени Юлдуз. Всех их, трепещущих от страха, привели к Бату-хану. Он обвел приведенных скучающим взглядом и указал на худенькую девушку, почти девочку, со слезами на ресницах. Ее закутали в шелковое покрывало и отвели к старой ханше Ори-Фуджинь. Ханша приказала ее раздеть, сама осмотрела, потрогала худые плечи и ребра и нашла, что девочка Юлдуз не имеет внешних пороков, скромна, красива, глаза ее проницательны, на щеках у нее ямочки, но худа и пуглива она, как дикий гусенок.
– Что ты умеешь делать? – спросила ханша.
– Я умею… доить злую корову, – скромно пролепетала Юлдуз.
– Это нелегкое дело! – заметила Ори-Фуджинь и засмеялась низким мужским голосом. – Для этого нужно терпение. Еще что ты умеешь?
– Я умею… пасти ягнят, вязать пестрые узорчатые носки, печь в золе лепешки с изюмом…
– В дороге все это полезно, – сказала старуха, опять засмеялась и более ласково посмотрела на девочку. – Еще что ты знаешь?
Бесшумно подошел Бату-хан и слушал ответы Юлдуз.
– Говори, что ты еще знаешь?
– Я могу петь наши кипчакские песни и рассказывать сказки про старого Хызра, про свистящих джиннов[264] и про смелых джигитов…
В глазах Бату-хана сверкнули веселые искры, и он переглянулся с матерью.
Ори-Фуджинь милостиво кивнула головой:
– Она может ехать!..»
Когда татарско-монгольское войско двинулось в поход, Юлдуз посадили на седьмого верблюда вместе с рабыней-китаянкой, приставленной к ней по приказу ханши Ори-Фуджинь. Юлдуз сидела в кеджавэ под балдахином, прикрытая шелковой занавеской. На второй день пути она вдруг забеспокоилась, целый день прятала свое лицо под покрывалом и вечером сказала своей рабыне:
– Я вижу, невдалеке от нас на верблюде едут двое: старик и дервиш-факих. Если бы они стали спрашивать про меня, не смей им отвечать. Я боюсь этого старика, он мне уже принес несчастье… Сделай так, чтобы меня никто не узнал…
Опытная в женских хитростях китаянка на остановке старательно растерла белила, навела румянец, удлинила до висков брови и так разукрасила Юлдуз, что она сама себя не узнала, посмотрев в серебряное полированное зеркальце.
В пути «семь звезд» держались отдельным караваном, имея особую охрану. На передних четырех верблюдах ехали четыре монгольские княжны. Они были из самых знатных кочевых родов, отличались полнотой и длинными косами до земли. За ними ехали две кипчакские княжны. Одна из них была дочерью хана Баяндера. Обе кипчакские княжны обыкновенно усаживались вдвоем на одном верблюде, без конца болтали и смеялись, а на другом верблюде помещались их служанки. Как-то на стоянке они подошли к Юлдуз, заговорили с ней и рассказали, что каждая из них имеет своего собственного скакового коня, что они будут участвовать в праздничной облавной охоте и на скачках.
– Ты, конечно, рабочая, черная жена![265] Коней у тебя нет, приданое – твои одежды и украшения – тебе дала ханша Ори-Фуджинь. Бату-хан на тебя и смотреть не станет. Ты будешь облизывать чашки, из которых мы пьем.
Юлдуз съежилась, попятилась и прижалась к рабыне-китаянке. С неподвижным, окаменелым лицом разглядывала она кипчакских княжон.
– Что же ты не отвечаешь? Ты, коровница, разве не умеешь говорить? Тогда мычи!
Юлдуз опустила глаза и хотела что-то ответить, но не смогла… Она схватила шелковый платок, привычным жестом стала его сворачивать и свернула в куклу, как обычно делают девочки в кочевьях. Наконец она выговорила:
– Уходите отсюда, если я коровница. Если мой хозяин прикажет, я буду мыть чашки, прикажет – я погоню вас в поле хворостиной, как коров…
– Она еще совсем глупый ребенок, – сказала одна.
– И останется глупой на всю жизнь! – добавила вторая, и обе со смехом ушли.
На другой день на остановке к Юлдуз пришли монгольские ханши, кроме первой, Буракчинь, самой важной. Они трогали Юлдуз, ощупывали ее худые руки, плотность материи на платье, осмотрели ее зубы.
Юлдуз покорно разрешала себя трогать и улыбалась. Монголки поочередно коснулись пальцем ямочек на щеках и засмеялись. Старшая сперва держалась важно, но потом тоже стала смеяться. Ханши брали в руки куклу, свернутую из платка, и показывали, как будут качать ребенка и кормить грудью. Потом они поднялись, сказав ласковое и прощальное приветствие, и ушли. Самая юная вернулась и шепнула:
– Приходи ко мне болтать, я еду на четвертом верблюде!
Когда Юлдуз осталась одна, она встряхнула платок, закуталась в него с головой и стала плакать. Не в первый раз она плачет с того дня, как отец и старший брат Демир отвезли ее в караван-сарай невольников и продали чернобородому купцу в красном полосатом халате, с большим тюрбаном, круглым, как кочан капусты. Ей было обидно: ее осматривали, как овцу, назначенную на продажу. Чем она виновата? Она хочет жить хотя бы в самой бедной закоптелой юрте около родника, чтобы к ней каждый вечер приезжал Мусук на своем гнедом коне и рассказывал, что делается в табуне, как дерутся жеребцы, какие родились жеребята и как он отогнал подбиравшихся к ним волков.
Чьи-то пальцы нежно коснулись локтя, и тонкий голос прошептал:
– О чем ты плачешь, звездочка? Это еще не горе, большое горе еще впереди.
Это была рабыня, китаянка И Ла-хэ. Она сидела на коленях перед Юлдуз и с привычной почтительностью быстро кланялась, положив на ковер ладони.
– Когда же придет большое горе?
– Когда ты увидишь, что твой ребенок умирает…
– А ты видела большое горе?
Китаянка провела маленькой высохшей рукой по глазам, точно желая стряхнуть набежавшую слезу, и оглянулась. Кругом горели костры, освещая багровым светом лежащих и сидящих воинов. Китаянка и Юлдуз прижались друг к другу, сидя на маленьком бархатном ковре. Они чувствовали себя затерянными среди огромной людской толпы, которая гудела, кричала, пела, бряцала оружием, а теперь постепенно затихала, усталая от перехода, и погружалась в сон и забвение.
Китаянка сказала:
– Тяжело мне вспоминать то горе, которое пришлось пережить. Но слушай! И большое, и маленькое горе – все увидели мои бедные глаза! Я начала жизнь счастливо и беззаботно в доме отца. Он понимал значение каждой звезды и по их движению предсказывал будущее человека. Отец проводил каждую ночь на крыше дворца цзиньского[266] императора и все, что узнавал по движению и скрещению звезд, записывал в большую книгу. А утром он показывал книгу главному смотрителю дворца, который рассказывал все важнейшее самому владыке – повелителю Китая. Когда я подросла, отец выдал меня замуж за веселого и знатного начальника двухсот пятидесяти всадников. Он был старше меня на двадцать лет, но мы жили счастливо, у нас было двое красивых детей. Мы жили в небольшом доме с садом и прудом, где росли лотосы и плавали золотые рыбки. Внезапно примчались к городу монгольские воины Чингисхана, когда их никто не ждал. Во главе монгольского отряда был этот самый одноглазый полководец, который теперь не расстается с Бату-ханом. Мой муж бросился со своим отрядом в битву и назад не вернулся. Монголы убили мою мать и увели моих детей. Дикий, страшный монгольский сотник взял меня к себе рабыней. Я старалась угождать ему, как могла, – я хотела жить, чтобы разыскать и спасти своих детей. Моему новому господину понравились лепешки с медом и пирожки с древесными грибами. Он держал меня при себе и не соглашался дать мне свободу за выкуп. Потом он подарил меня ханше-матери Ори-Фуджинь, и я попала в ее шатер. Теперь ханша приставила меня к тебе, чтобы я научила тебя ходить, петь, кланяться, говорить тонким голосом и красивыми движениями разливать чай в чашки, как это делают знатные женщины во дворце…[267] Ты хочешь этому научиться?
– Если это нужно, я все выучу, – ответила Юлдуз.
– Этого мало! Я научу тебя рассказывать такие интересные, страшные и веселые сказки, что твой хозяин будет постоянно к тебе приходить, чтобы тебя слушать. Тогда он будет делать все, о чем ты попросишь. Я расскажу тебе сказку о людях, которые ездят по небесному пути в повозке, запряженной ласточками, сказку про бедного пастуха, который заставил дракона выстроить город, где люди не знали слез, и много других сказок…
С этого дня Юлдуз уже не чувствовала себя одинокой. Она видела в китаянке свою защитницу и слушала ее указания, советы и сказки, нужные для того, чтобы красиво и грациозно принять, угостить и развлечь своего господина, когда он захочет навестить ее.
«…Пишет Хаджи Рахим, – да поможет ему небо в его необычных испытаниях…
…Утром в пятнадцатый день месяца Реби второго[268] ослепительный призвал к себе в золотисто-желтый шатер Хаджи Рахима.
Бату-хан сидел на куске простого темного войлока, брошенного на бархатный персидский ковер. Рядом с ним лежали колчан с тремя красными стрелами[269], лук и изогнутый меч; над ним висел бронзовый щит. Жестом руки джихангир пригласил факиха сесть возле него. Хаджи Рахим поцеловал землю и, оставшись на коленях, приготовился записывать то, что услышит.
Джихангир заговорил шепотом. Его слова иногда летели в таком беспорядке и с такой быстротой, что было трудно записывать, но Рахим старался удержать их в своем сердце.
– Сегодня будет великий совет ханов… День может окончиться кровью, если монголы, потеряв рассудок, начнут рубить друг друга… Тогда новые синие курганы вырастут на тропе Ворот народов… Да, это будет!.. Помнишь великий курултай[270] моего деда, непобедимого Чингисхана? Я хорошо все помню, хотя мне было тогда семь лет… Сперва Священный Правитель изредка спрашивал, и все ханы отвечали с усердием и трепетом, не перебивая друг друга. Каждый взвешивал на весах осторожности свой ответ. Когда же Покоритель вселенной начинал говорить, слова его падали на сердце, как молния, как удар меча, как прыжок коня через пропасть, прыжок, после которого нет возврата… Никто не осмеливался возражать или высказывать сомнения в удаче похода. Теперь ханы забыли великие правила мудрейшего, единственного. Они грызутся между собой, как это было в наших монгольских степях до того дня, когда Священный Правитель сжал всех в своей могучей ладони… Сегодня на великом совете все ханы, кроме Менгу-хана[271] и моих братьев, захотят сделать меня смешным и жалким, чтобы я, как кабан, пронзенный стрелой, убежал трусливо в камыши… Этого не будет! Или я перебью всех, кто не поцелует передо мной землю, или я сам упаду, рассеченный на куски… Я уже давно бы сломал им всем хребты, но я помню завет деда – «не заводить смут среди его потомков». Не в их ли руках власть над вселенной? Почему же они раскачивают и подрубают столб, на котором держится шатер рода Чингисова?.. Сегодня я покажу им, по праву ли я держу девятихвостое знамя моего деда!..
Дверная занавеска заколебалась, и большая квадратная ладонь, просунувшись, ухватилась за боковую деревянную стойку. Послышались сердитые крики.
– Это чужой! Это не наш! – прошептал Бату-хан, схватил лук, натянул его, и красная стрела, пронзив ладонь, впилась, дрожа, в деревянную стойку двери. Рука исчезла, унося стрелу.
Голоса затихли. Бату-хан ударил колотушкой в бронзовый щит. Вошел дозорный в длинной монгольской одежде, в кожаном шлеме с назатыльником, с коротким копьем в руке.
– Кто порывался пройти сюда?
– Гонец от Гуюк-хана. Он пытался оттолкнуть меня, показывая золотую пайцзу, и лез без разрешения в шатep. Я выхватил меч и ударил его рукоятью по зубам. Я сказал, что если он сделает еще шаг, то мой меч пронзит его грудь под ребро…
– Ты поступил как верный нукер, – сказал Бату-хан. – Я возвеличу тебя. Где сотник Арапша?
– Он потащил гонца в свою юрту.
– Для чего?
– Чтобы отрезать ему левое ухо…
Бату-хан задумался, его глаза скосились. Потом он рассмеялся:
– Как тебя звать?
– Мусук.
– Где я тебя видел?
– Ты меня видел, когда я ловил для тебя гнедого жеребца. На нем теперь ездит сотник Арапша. Он меня взял в свою сотню.
– Узнаю Арапшу. Плохо тем, кто становится ему на дороге. Но он не забывает тех, кто оказал ему услугу. Ступай.
Дозорный ушел. Бату-хан снова начал говорить, обращаясь к Хаджи Рахиму:
– Я веду войска на запад и знаю, что я там встречу. Мои лазутчики и купцы, посланные мной в земли урусутов, мне все рассказали… Я покорю урусутов и те народы, которые живут дальше, за ними. Покорить урусутов, этих лесных медведей, будет нетрудно. Они все разбиты на маленькие племена, и их ханы – коназы ненавидят друг друга. У них до сих пор не было своего Чингисхана, который собрал бы их в один народ. Я посажу в их городах моих баскаков, чтобы собирать налоги, а сам пойду дальше, до Последнего моря – бросать под копыта моего коня встречные народы… Тогда на всю вселенную опустится монгольская рука!..
В шатер бесшумно вошел грузный и широкий Субудай-багатур. Он круто повернулся к двери и, подняв руку к широкому уху, внимательно прислушался. Видна была только его сутулая круглая спина в старом синем шелковом чапане, покрытом жирными пятнами. Затем, недовольно косясь на Хаджи Рахима, он подошел, шаркая кривыми ногами, к Бату-хану, кряхтя склонился до земли и опустился на колени. Бату-хан выждал, пока он выполнил обязательный земной поклон, и попросил старого полководца сесть рядом.
Субудай опять покосился на Хаджи Рахима и вздохнул, громко сопя.
– Говори все, не бойся! Мой учитель предан мне и молчалив, как придорожный камень.
– То, что я говорил раньше, подтверждается. Гуюк-хан привел сюда, к нашему лагерю, свою тысячу. Я усилил охрану и приказал, чтобы никого близко не подпускали. Другие ханы тоже прибыли вопреки приказанию с отрядами по нескольку сот воинов. Более крупные их отряды стоят недалеко, и, если ханы поднимут тревогу, войска могут явиться сюда немедленно.
– Что же делать? Драться?
– Это будет видно сегодня вечером. «Бешеные» и «непобедимые» наготове…»
Ненависть, гнев и зависть преобладают в природе этого народа.
Вечер был спокойный, без ветра. Легкий дождь прибил докучливую пыль. Кругом пылали костры, и доносился запах жареного бараньего сала.
Ханы подъезжали с пьяным смехом и грубыми возгласами. Они остановили коней в десяти шагах от большого золотисто-желтого шатра, – дальше их не пустили тургауды, преградив путь копьями. Ханы хотели гурьбой направиться к шатру, но три главных шамана встали перед ними:
– Проходите между огнями. Мы обкурим вас священным дымом. Он очистит сердца от злых помыслов, прогонит черных духов тьмы.
Часовые стояли двумя рядами по сторонам дорожки, ведущей к шатру. Ханы и их военачальники проходили медленно, останавливаясь около восьми жертвенников, сложенных из камней и глины. На них дымились костры. Шаманы размахивали опахалами, сплетенными из камыша, раздували огонь, стараясь, чтобы дым направился в сторону ханов. Другие шаманы колотили в бубны и громко распевали старинные заклинания.
У входа в шатер двое дозорных поддерживали копьями дверную занавеску и, наклонившись, наблюдали, чтобы входившие не коснулись ногой священного порога.
Внутри шатра, на высоких бронзовых подставках, горели светильники, распространяя аромат амбры, мускуса и алоэ. Кругом на разостланных пестрых коврах лежали сафьяновые и шелковые подушки. В глубине шатра с потолка спускалась, закрывая заднюю стенку, широкая малиновая шелковая занавеска, расшитая золотыми птицами и цветами.
Субудай-багатур, в парадной китайской одежде, сверкая золотом, стоял у входа и приглашал входивших снимать оружие и складывать его у двери, затем проходить дальше и садиться по правую сторону. Менгу-хан и четыре брата Бату-хана расположились слева. За ханами садились их главные военачальники, знатнейшие нойоны[272] и багатуры.
Гуюк-хан, в красных сафьяновых сапожках на очень высоких, изогнутых каблуках, вошел последним, переступая мелкими шажками. Его пухлый живот был перетянут парчовым поясом, за который был засунут китайский кинжал с нефритовой рукоятью. Синий шелковый чапан был застегнут большими рубиновыми пуговицами. Под чапаном виднелась малиновая безрукавка, расшитая золотыми драконами.
Презрительно улыбаясь, Гуюк-хан сел в глубине шатра и обвел всех подозрительным взглядом. За ним пытались пройти три монгольских телохранителя, но Субудай-багатур зашипел на них:
– Назад! Кто вам разрешил входить на совещание князей?
Гуюк-хан вмешался:
– Пусть остаются! Пусть учатся, как управлять!
– Арапша! Выброси их! – крикнул Субудай.
Пришедшие монголы настойчиво лезли к Гуюк-хану. Арапша схватил сзади одного и выволок из шатра. Братья Бату-хана поднялись и вытолкали двух остальных.
Вошли три раба в китайских просторных одеждах и внесли золотые с узорами подносы, на которых стояли простые деревянные аяки[273] с пенящимся белым кумысом. Эти серые обкусанные чашки хранились у Бату-хана как святыня: из них пил когда-то сам великий Чингисхан. Все посматривали с почтением на эти старые аяки, столь обычные в юртах бедняков. Чаш было одиннадцать, по числу ханов из рода Чингисова. Рабы стояли неподвижно, держа подносы на вытянутых руках.
Субудай прошел в глубь шатра и осторожно отдернул малиновую, расшитую золотом занавеску. За ней на широком и низком троне, отделанном золотыми украшениями, сидел строгий и неподвижный Бату-хан. На нем была переливающаяся искрами блестящая стальная кольчуга, китайский золотой шлем с назатыльником, украшенный наверху большим, с голубиное яйцо, алмазом. С шлема свисали по сторонам четыре хвоста чернобурых лисиц.
На груди Бату-хана красовалась на золотой цепи большая овальная золотая пластинка, пайцза, с изображением головы разъяренного тигра. Эту пайцзу получил из рук самого Чингисхана отец Бату-хана, суровый и смелый Джучи-хан. Голова тигра означала повеление кагана: «Все должны повиноваться хранителю этой пайцзы, как будто мы сами приказываем». На коленях Бату-хан держал китайский меч с длинной рукоятью, блистающей алмазами.
Все затихли, впиваясь взглядами в мрачного джихангира. Он смотрел вперед, поверх людей, с каменным лицом и сдвинутыми бровями, как будто далекий от обычных земных дел.
Гуюк-хан несколько мгновений сидел неподвижно, затем повернулся к сидящему рядом хану Кюлькану и шепнул так, чтобы другие слышали:
– Полевая крыса, которая думает, что похожа на льва!
Субудай-багатур опустился перед троном на колени и сказал:
– В этом походе джихангиром объявлен Бату-хан – он справедливый, он безупречный, он смелый! Ему подобает называться «Саин-хан» – доблестный! Вы видите золотую пайцзу на его крепкой груди и знаете, что означает голова разъяренного тигра. Окажите почет Бату-хану, как будто перед вами сам Священный Правитель. Если все войско будет повиноваться Саин-хану, как оно повиновалось единственному и величайшему, то вся вселенная будет лежать под копытами наших коней. Преклонитесь перед джихангиром!
Братья Бату-хана поднялись, сложили руки на груди и пали ничком. За ними Менгу-хан и некоторые старые полководцы также встали и сделали земной поклон, поцеловав ковер. Семь царевичей, косясь на Гуюк-хана, оставались неподвижными.
У Бату-хана чуть дрогнули губы.
– Раздайте чаши!
Субудай сжался, еще более сгорбился и сделал знак рабам. Они с бесшумной ловкостью обошли всех чингисидов и передали им старые деревянные чаши с кумысом. Такую же простую чашу взял Бату-хан и, держа ее перед собой, готовился произнести моление.
Гуюк не дал ему этого сделать. Он заговорил, торопясь перебить Бату-хана, желая показать, что он, наследник престола великих каганов, является высшим ханом на этом собрании:
– Первые капли нашего родового кумыса из этих древних священных чаш мы выпьем за процветание, величие, здоровье и могущество великого владыки всех монголов и повелителя ста семидесяти других подчиненных ему народов, хранимого вечным синим небом кагана Угедэя[274]…
Некоторые ханы поднесли чаши к губам и стали пить, другие выжидали, посматривая на Бату-хана. Он продолжал оставаться неподвижным и в наступившей тишине, растягивая слова, громко сказал:
– Первую чашу нашего кумыса мы выпьем в память Священного Правителя, ушедшего от нас повелевать заоблачным миром, того величайшего воителя, кто приказал начать этот поход, чтобы пронести ужас монгольского имени до последних границ вселенной!..
Бату-хан медленно выпил чашу до дна, оставшиеся капли вылил на руку и провел ею по груди. Все царевичи немедленно припали губами к чашам, – разве можно отказаться выпить в память великого Чингисхана!
Рабы принесли серебряные подносы с золотыми кубками и чашами различной формы и стали их наполнять кумысом из висевшего около двери большого телячьего бурдюка. Все пили за великого созидателя монгольской державы и за предстоящие победы.
Бату-хан снова заговорил тихо, но его слова звучали четко в шатре, где все сидели неподвижно, предчувствуя, что теперь могут вырваться наружу тайные злобные страсти, кипевшие у чингисидов.
– Мы сейчас будем говорить о том, что в этом походе полезно и что не нужно. Вот что я хочу вам объявить…
Гуюк дергался на месте, шептался с двумя соседними ханами. Он уже раньше, днем, выпил слишком много хмельного айрана, и глаза его налились кровью. Он закричал хриплым, яростным голосом:
– О чем ты можешь объявить? Кто тебя захочет слушать? Тебе ли сидеть на троне, тебе ли начальствовать над войсками? – И, захлебываясь от смеха, Гуюк повернулся к другим ханам: – Не правда ли, что Бату-хан не что иное, как баба с бородой! Я прикажу последнему из моих нукеров побить его поленом!
Приближенный Гуюк-хана полководец Бури во весь голос завопил:
– Га, га! Дай это сделать мне! Я ткну Бату-хана пяткой, свалю его и растопчу!
Царевич Кюлькан смеялся, пьяно взвизгивал и старался перешагнуть через сидевших вокруг него ханов:
– Воткни этой бабе с бородой деревянный хвост! Пропустите меня, я это сделаю!
По знаку Гуюка все его сторонники вскочили и, доставая из-за пазухи ножи, толкая друг друга, бросились к трону.
Голова Бату-хана ушла в плечи, зубы оскалились, глаза обратились в щелки. Он вдруг выпрямился, отбросил в сторону меч и выхватил из-за голенища короткую плеть. С размаху он стал колотить ею по головам наступавших на него ханов.
– Я проклинаю великим проклятием тех, кто в походе не повинуется джихангиру! А тебе, Гуюк, не бывать великим ханом, как не летать курице над облаками! Назад! На колени!
Вдруг прогремел хриплый, яростный голос Субудай-багатура:
– Ойе! Урянх-Кадан! Зови «бешеных» и «непобедимых»!
Молодой сильный голос повторил:
– «Непобедимые» и «бешеные», сюда!
Из-за занавески, из кожаных сундуков, из-за скатанных ковров мгновенно выскочили монгольские воины. Одни бросились к Бату-хану, подхватили его на руки, и он исчез за полотнищами шатра. Другие воины колотили метавшихся ханов кулаками прямо в лицо, опрокидывали их и тащили за ноги из шатра.
Бронзовые подставки с горевшими светильниками повалились на дерущихся ханов. В шатре стало темно. Последние ханы и нойоны старались ползком пробраться к выходу.
С яростными проклятиями ханы и свита собирались около шатра, где еще слышались глухие удары и звон разбиваемой посуды. Оправляя разорванную одежду, стирая рукавом кровь с лица, некоторые порывались войти обратно в шатер, но невозмутимые дозорные их не пускали, грубо отталкивая копьями.
Из-под бокового полога шатра вылез Субудай-багатур, бережно держа в руках оставленный Бату-ханом его наследственный кривой меч с алмазной рукоятью. Около Субудая строились тесными рядами «бешеные» и «непобедимые». К ним подбегали все новые нукеры. Субудай-багатур спокойно ждал, пока его сын Урянх-Кадан вместе с другими воинами выносил барахтавшегося Гуюка. Переваливаясь на кривых ногах, Субудай приблизился, кряхтя низко наклонился, рухнул на колени и коснулся лбом земли. Гуюк пытался ударить в лицо Субудая ногой в красном сафьяновом сапоге, но монголы оттянули его назад.
Субудай встал, выпрямился и сказал:
– Сыну величайшего внимание и повиновение! Чем могу я выказать свою преданность?
– Где он? – снова закричал Гуюк. – Я раздеру его лицо! Он крыса, а не джихангир!..
Субудай прищурил свой красный глаз:
– Священный Правитель беседует теперь с небожителями там, высоко, за грозовыми облаками. Он взирает оттуда, как успешно идет поход, как движется на запад его не знающее поражений монгольское войско!.. Как поступают его внуки?! Да! Среди его багатуров не может быть ссоры, не может быть вражды… Да! Все должны держаться тесно, как деревья в густом лесу, дружно, как одна волчья стая!.. Да, да, да! Дружно! – Последние слова Субудай прокричал с дикой яростью.
Слушая Субудая, все ханы затихли, Гуюк перестал дергаться и замер, поняв, что сейчас сопротивляться одноглазому старику опасно.
– «Непобедимые», готовьтесь! – крикнул Субудай.
Нукеры ударили ладонями по рукояткам и с резким лязгом вытащили из ножен кривые мечи, а Субудай продолжал кричать, наступая на Гуюка:
– Великое, непобедимое войско ведет назначенный Священным Воителем джихангир Бату-хан и повелевает тебе, Гуюк-хан, сейчас же, не переводя дыхания, выехать к берегу великой реки Итиль и дожидаться там у того места, где в нее вливается речка Еруслан[275].
Гуюк опять загорелся гневом:
– Ты не смеешь так говорить со мной, наследником золотого трона! Ты, бродяга, пастух, возвеличенный моим дедом! Молчи, мой слуга, косоглазый калека, и повинуйся!
Субудай, шипя и задыхаясь, дважды подскочил на месте. Нукеры потом уверяли, что в этот миг налитый кровью глаз разъяренного Субудая горел, пронизывал и прожигал, как раскаленный докрасна гвоздь. Старик тихо проговорил:
– Да! Я нукер! Я исполняю волю моего и единственного для всех здесь повелителя, джихангира Бату-хана! Для него я нукер и слуга! Кто спорит, тот будет сметен с пути! Кто не выполнит приказа, будет рассечен на девять частей! Ойе, «непобедимые», первый десяток! Посадите охмелевшего хана Гуюка на коня! Скрутите ему локти! Он еще слишком молод. Айран ударил ему в голову. Одним духом отвезите молодого хана в его лагерь! Сдайте его на руки нойону Бурундаю и немедленно скачите назад! Если меня уже здесь не будет, догоняйте! Вперед, уррагх! Уррагх!..
Нукеры, державшие Гуюк-хана, скрутили ему руки за спиной и проволокли к его коням. Субудай-багатур оглянулся. Нукеры, положив блестящие мечи на правое плечо, стояли как каменные. Ханы и нойоны, тихо переговариваясь, удалялись. Субудай подозвал мрачного, спокойно за всем наблюдавшего Арапшу.
– Где джихангир?
– Мы отнесли его в твой шатер. Я усилил дозорных.
– Верно поступил. Надо ожидать нового удара. Прикажи трубачам и большим барабанам с первыми петухами подымать войско в поход.
Была пора, татарин злой шагнул
Через рубеж хранительныя Волги.
Монгольское войско, вышедшее из Сыгнака ранней весной, прибыло к берегам Итиля поздней осенью. Переход через степи до первых рубежей земель урусутов, булгар и других непокоренных народов продолжался полгода. Бату-хан и «у стремени его» Субудай-багатур прибыли во главе передовой тысячи «непобедимых» к берегам великой реки Итиль. Всадники, покрытые густой пылью, забыв порядок, рассыпались по береговым песчаным холмам, пораженные величественной, могучей рекой, которая свободно несла обильные глубокие воды.
– Если ее запрудить, – толковали монголы, – вода в один день поднялась бы до неба!
Воины стояли на холмах, с трудом сдерживая потных коней, тянувшихся к воде.
– Это не то что наш голубой Керулен или золотой Онон, которые мы переходили вброд… Попробуй-ка переплыть эту реку… Однако упрямый Субудай перетопит половину войска, но если он решил переправляться здесь, то он заставит нас плыть…
Бату-хан, в кожаном шлеме, закутанный в плащ, на белом жеребце, потемневшем от пыли, спустился к берегу.
Беспокойные серые волны набегали на песок, выбрасывая клочья дрожащей от ветра пены, и перекатывали большие полосатые раковины.
– Здесь кончились наши монгольские степи, – сказал Батый подъехавшему Субудаю. – Там, за рекой, все будет другое! Там засверкает наша слава!
На противоположном берегу реки по отлогим холмам тянулись кудрявые леса, уже тронутые золотом осени; кое-где яркими малиновыми пятнами выделялись заросли осины. На холмах подымались две высокие сторожевые башни, сложенные из бревен. Песчаные отмели длинными желтыми полосами отделялись от зеленых берегов. Стаями проносились кулики, утки и другие птицы.
Там же возвышалась одинокой громадой скалистая серая гора. За нею уходили вдаль густые леса. На горе чернели большие отверстия, перемежаясь с белыми странными столбами. По берегу лениво брело несколько коров. С горы сбежали две женщины и, стегая коров хворостинами, угоняли их в лес.
– Наш обед от нас уходит, – заметил монгольский воин.
На вершине мрачной горы толпились люди. Они, видимо, волновались, перебегая с места на место.
Стая белых чаек летала и кружилась над рекой, опускалась к воде. Чайки садились на плывшие бревна, ссорились, взлетали с криком и снова садились.
– Это не бревна! Смотрите, это плывут трупы… Дело рук хана Шейбани… Он наводит повсюду монгольский порядок.
Трупов было много. Один, раздутый, с опухшим синим лицом, гонимый ветром и волнами, медленно подплыл к берегу и застрял на отмели.
Войску была объявлена трехдневная остановка. На равнине повсюду задымили костры. На другой день сотник Арапша сказал Мусуку:
– По приказанию начальника тысячи Кунджи тебе поручается важное дело: поймать и привести какого-нибудь человека из живущих по этим берегам. Здесь, должно быть, много людей рыбачит и сеет ячмень, – всюду видны посевы и в воде у берега привязаны сетки-мережи. На другом берегу заметны узкие черные ладьи. Проберись вверх по реке и захвати рыбака, вышедшего на берег. Я дам тебе в помощь нукеров.
Мусук и пять монголов отъехали от берега в ковыльную степь, нашли тропинку, чуть не увязли в болоте и едва выбрались, вытянув друг друга арканами. Потом снова приблизились к реке и пошли камышами, ведя коней в поводу. Два раза, совсем близ берега, проплыли лодки. В одной гребли женщины в белых одеждах, обшитых красными тесемками. В другой сидели старик и мальчик. Каждый греб одним коротким, как лопата, веслом. Лодки были такие узкие, что требовалось особое искусство, чтобы держаться на серых беспокойных волнах и не опрокинуться.
Мусук условился с монголами, что он будет «скрадывать» старика с мальчиком. У них должна быть заветная отмель, на которой они остановятся. Один из нукеров остался за пригорком на лошадях, остальные пошли вдоль берега, прячась за кустами, ожидая знака Мусука.
Лодка старика подвигалась медленно против течения, и так же медленно, ползком, пробирался по берегу Мусук, держа в руке короткое копье. На пути оказались две речки. Он перешел их вброд, по шею в воде, вспугнул кабаниху с поросятами.
Мусук несколько раз терял из виду старика. Лодка стала удаляться от берега, направляясь к острову посреди реки. Там старик долго возился в камышах, проверял мережи и выбрасывал в лодку пойманную рыбу.
Мусук лежал весь промокший на песке и выжидал. Лодка снова направлялась к берегу, уже вниз по течению. Она плыла теперь быстро и наконец скрылась из виду. Мусук снова перешел обе болотистые речки, выбрался на берег и вдруг впереди, совсем близко, услышал голоса. Он пополз как можно тише, чтобы не выдать себя.
Наконец сквозь стебли камыша Мусук различил небольшой залив; черная лодка была вытащена кормой на песчаный берег. Старик и мальчик лежали у костра. В огне стоял закоптелый горшок, из него торчал рыбий хвост. Кипящая похлебка переливалась пеной через край. Мальчик подбросил в костер несколько веток. Старик вытянулся, подложив руки под голову; седая борода его стояла торчком. Он закрыл глаза и стал всхрапывать. Мусук ясно видел его серую, в заплатах, длинную, до колен, холстинную рубаху, широкие порты из дерюги, продранные на коленях, старый с медной пряжкой кожаный пояс и привешенный к нему нож в деревянных ножнах. Вдруг мальчик приподнялся и стал тревожно осматриваться.
Мусук бросился вперед, ломая камыши, и навалился на старика. Мальчик кубарем откатился к лодке, оттолкнул ее от берега, ловко взобрался в нее, пронзительно крича:
– Деда, деда! Скорей ко мне, в лодку!
Мусуку казалось легким делом одолеть костлявого, тощего старика. Он лежал на нем, подгибая его руку, тянувшуюся к ножу, стараясь опутать его ремнем. Но старик был крепким. Он бился изо всех сил. Вырвав руку, он схватил камень и ударил Мусука по глазу. И костер, и камыши, и река – все закружилось, но Мусук продолжал бороться, помня, что «языка» надо взять живым. Старик дрался, как дикий зверь, кусая Мусука за локоть, и кричал:
– Ах ты, язва! Не побороть тебе меня, желтомордый щенок!
Старику удалось вывернуться, и он порывался встать на колени. Мусук продолжал прижимать его, скручивая руки. Старик кричал мальчику:
– Не уезжай, Кирпа! Сейчас я его прикончу!
Он сильно ударил Мусука в живот. От удара Мусук свалился на бок. Крики услышали монголы. Двое из них набросились на старика в то мгновение, когда он, сидя на Мусуке, уже доставал нож. Старик завизжал, отбиваясь от нукеров, но те сбили его с ног и скрутили руки сыромятными ремнями. Мальчик в черной лодке быстро плыл на середину играющей солнечными блестками реки.
Монголы набили старику в рот листьев и травы и перевязали лицо тряпкой.
Сверху, скользя по быстрому течению, показалась большая лодка. Четверо гребцов сильно ударяли по воде длинными веслами. На корме рулевым веслом правил знатный с виду человек в темно-малиновом бархатном кафтане, расшитом золотыми цветами. В его ногах на дне лодки сидели еще двое молодцов с длинными ножами за поясом.
Лодка с разбегу врезалась в песчаный берег. Гребцы, сложив весла, с копьями в руках спрыгнули на песок и подтянули лодку.
Человек в бархатном кафтане сказал властным звучным голосом по-татарски:
– Здравствуйте, охотнички. Какого зверя поймали? Подождите его добивать. Он человек старый и очень знающий. Наш лучший рыбак, все рыбные места здесь знает… Кто вы? Из какого племени?..
Мусук тяжело хрипел, с трудом пытаясь встать. Кровь залила ему глаз. Один из монголов ответил:
– Мы все нукеры джихангира Бату-хана. Почему ты вмешиваешься в наши охотничьи дела?..
– Я посол от великого племени рязанского. Князь Глеб Володимирович. Еду приветствовать вашего великого хана, пожелать ему благополучия и много лет царствования… Далеко ли мне еще ехать?
– Если поедешь с нами медленно, будешь у Бату-хана через три дня. Если захочешь проскакать быстро, будешь ехать сто дней и его не встретишь, а найдешь себе могилу на перекрестке трех дорог.
– Тогда я поеду вместе с вами. Укажите мне дорогу, в убытке не останетесь.
Мусук отдышался, промыл в реке раны и перевязал голову лоскутом, оторванным от рубахи. Теперь здоровым глазом он мог рассмотреть знатного человека, сидевшего в лодке. Он был уже не молод. Черная окладистая борода с сильной проседью ниспадала на широкую грудь. Бархатная шапка, отороченная бобром, была не нова и сильно выцвела. Да и красивый цветистый кафтан был поношен. Суровое лицо и пристальные черные глаза смотрели тяжело и неприветливо. Видно, человек этот когда-то жил в большой чести и довольстве, а с тех пор видывал виды, и жизнь его сильно потрепала.
Князь долго спорил с монголами, как они будут ехать, и наконец порешили на том, что знатный посол в лодке поплывет близ берега, а монголы верхом будут держаться поблизости.
Полуживого Мусука посадили на коня, а пленный старик, с кляпом во рту и ременной петлей на шее, пошел у стремени передового нукера.
Бату-хан приказал Хаджи Рахиму прийти в его золотисто-желтый шатер и присутствовать при беседе с иноземцами. Ослепительный, в парчовом кафтане, сверкая алмазами перстней на всех пальцах, сидел на золотом троне в глубине шатра. Слева от него сидели молчаливые и степенные Субудай-багатур и главные военачальники в своих лучших одеждах. Справа, в высоких шапках, увитых жемчужными нитями, и в шелковых, расшитых золотыми цветами платьях, красовались, как сказочные птицы, четыре жены Батыя – монголки. Ожидалось важное совещание, требующее тайны, когда присутствуют обычно только жены-монголки, – другие жены не допускались, так как джихангир не раз высказывал опасение, что кипчаки болтливы и лживы, а особенно их женщины.
Слуги разнесли всем кумыс в драгоценных чашах; он был свежий, пенился, и после долгой дороги по выжженным степям было сладостно пить холодный кисловатый напиток.
Первым вошел начальник «непобедимых» сотник Арапша. Обычную у монголов шапку с отворотами он заменил индийским шафрановым тюрбаном, один конец которого падал на левое плечо. Арабский шерстяной чекмень обтягивал его худощавый стройный стан и прямые плечи. Черные строгие глаза Арапши смотрели в упор, и никто не видел, чтобы этот гордый нукер когда-либо беззаботно смеялся.
За Арапшой вошел Мусук. Лицо его было перевязано цветными тряпицами. Накануне Хаджи Рахим приложил все знания, приобретенные им в Багдаде, чтобы промыть крепким чаем и зашить лицо, израненное в борьбе при захвате важного пленного. Узнав об этом, Бату-хан пожелал услышать рассказ Мусука и плененного им жителя с берегов Итиля.
Лысый старик, с лицом, густо заросшим седой бородой, вошел в шатер. Его руки были связаны за спиной. Шею давил сыромятный ремень, конец которого намотал себе на руку монгольский воин. Лицо и загорелая плешь старика были в засохших ранах. Он стоял прямо, испуга не было в его светлых спокойных глазах.
Вошедшие встали рядом на колени перед золотым троном. Два толмача переводили непонятные слова старика. Один из них спросил:
– Покоритель вселенной желает знать: кто ты, как тебя зовут, откуда ты родом и как попал сюда на реку?
– Я слуга великого колдуна и звездочета Газука, хранителя священной Ураковой горы. Я бедный раб его… На мне тамга[276] моего хозяина…
Бату-хан кивнул:
– Покажи!
– Сорок лет назад мне выжгли на бедре.
Монгольский воин спустил холщовые порты старика, и он повернул к хану тощее бедро, где краснела выжженная тамга: круг с двумя рожками, как у козла.
– Что значит такая тамга? Почему рога?
Старик повернулся к сторожившему его монголу и строго сказал:
– Раз ты спустил порты, ты и натяни. Видишь, я руками пошевельнуть не могу!
Монгол поправил шаровары, и старик обратился к Бату-хану:
– Видел ты на той стороне реки серую гору? Называется она – городище хана Урака. Там живет старый колдун Газук. Ему более ста лет, и даже я гожусь ему только во внуки. Но он все помнит, что было раньше, в старые времена, и много рассказывает. Каждое полнолуние на горе устраивается моление в честь богов водяного и громового. Тогда отовсюду приезжают куманы и другие степняки, режут черных козлов и пьют айран. Потому у Газука и тамга с рогами козла…
– Как звать тебя?
– Меня зовут дед Вавила. Родом я из Рязани. Был бортником[277]. Меня обманом поймали на охоте, когда я ходил за диким медом, ушкуйники-новгородцы, увезли вниз по реке и продали купцу, а тот перепродал другому. Так я переходил из рук в руки, пока не попал к колдуну Газуку.
Субудай-багатур прервал старика:
– Постой! Отвечай только то, о чем тебя спрашивают.
Бату-хан спросил:
– Какие войска ты видел на той стороне? Много ли пеших и конных воинов?
– Я рыбак, езжу по реке. Много ли я в камышах увижу?
– А что слышал?
– Слышал я, что куманские ханы еще недавно кочевали поблизости. Потом они в страхе стали уходить прочь, в свои степи. Угоняют табуны, скот, увозят юрты. Никогда раньше у них такого бегства не бывало…
– В какую сторону уходят?
– К Лукоморью, к Синему морю!
Старик стоял нахмуренный, сдвинув густые седые брови. Субудай опять вмешался:
– Ты знаешь имена куманских ханов, которые кочевали поблизости?
Старик огрызнулся:
– Вот еще! Чего захотел! Если бы я торговал с ними, коней менял, я бы знал. Ты лучше спроси: какие рыбы водятся в реке, много ли здесь осетров, щук, судаков, где богатые рыбные места, – все тебе выложу, точно сам под водою в гости лазил к водяному деду!
– А кто это – водяной дед? – спросил Бату-хан.
– Водяного не знаешь! Это царь морской, что под водой на дне сидит. И хоромы там у него богатейшие. В них живут его сто дочерей, что русалками зовутся.
– Ты их видел?
– Сорок лет на реке рыбачу, да чтоб не видеть! Не только видел, но и слышал! Русалки по ночам поют, плачут, подзывают путников-ротозеев, пересмеиваются. Если кто близко к берегу подойдет и русалкам поверит, они его защекочут и в омуты утащат, а назад не выпустят…
Среди монголов раздались восклицания. Монгольские ханши всплеснули руками и стали удивленно перешептываться.
– А царя водяного ты тоже видел? – спросил Бату-хан.
– Не раз видел. Он из камышей высунет свою образину, волосатую, как у меня, и бороду в воде полощет. Глаза рачьи выпучит и гулко так завоет: «Хан Урак! Хан Урак!..»
Субудай-багатур обратился к Бату-хану:
– Ослепительный! Разреши сказать слово! Этот старик очень ценный, он знает много сказок и может их рассказывать и день, и два, особенно если ему подливать в чашку айрана. Казнить его не следует, а надо придержать, он пригодится нам в походе на землю урусов. Может, ты его еще призовешь, чтобы он тебя позабавил. Он сказал важную для нас весть: куманские ханы уходят, угоняют скот. Поэтому надо торопиться, надо их нагнать, нам нужны большие гурты скота, чтобы подкормить усталые войска. Надо спешно переправляться через Итиль.
– Пусть так будет! – сказал Бату-хан. – Сотник Арапша! Развяжи старику руки, сними петлю и дай ему отдышаться.
Арапша поднялся с колен, перерезал поясным ножом ремни на руках пленника, снял кожаную петлю с шеи и встряхнул старика.
– Благодари джихангира! Ослепительный дарует тебе жизнь, – сказал Арапша. – Если будешь стараться, сделаешься ханским рыбаком, сказочником и толмачом. Кланяйся! Целуй землю!..
Старик протянул руки и хотел согнуть их, но от ремней они так затекли, что едва двигались. Монголы подхватили его и выволокли из шатра. Бату-хан расспросил Мусука, как он поймал рыбака, остался доволен и приказал выдать Мусуку в награду шелковую одежду.
Подходя к Итилю, все монголо-татарские войска получили приказ джихангира в три дня переправиться на другой берег. Гонцы носились вдоль лагерей. Некоторые отряды еще не прибыли и где-то тянулись позади, по выжженной солнцем равнине.
Одним из первых прибыл к реке Итиль хан Кюлькан, младший сын Чингисхана от его последней молодой жены, красавицы Кулан-Хатун, умершей в Каракоруме от отравы, поднесенной на обеде завистливыми родичами.
Высокий и красивый, как его мать, с узкими, слегка скошенными глазами, всегда беспечный и полупьяный, Кюлькан ответил гонцу, что здесь богатая охота на птиц, дзеренов и сайгаков и что он переправится только после окончания охоты.
Кюлькан поставил на берегу Итиля знаменитую юрту своей матери Кулан-Хатун, в которой она принимала Священного Воителя Чингисхана. Вместо войлоков юрта была покрыта пятнистыми шкурами горных барсов и подбита соболем. Хан Кюлькан устраивал в ней каждый день пиры и веселился с молодыми сверстниками, монгольскими знатными ханами.
Вскоре к нему прискакал второй гонец в сопровождении сотни «бешеных» Субудай-багатура. Строгий полководец извещал беспечного чингисида, что «не исполнивший приказа увидит смерть, а замедливший переправу будет смещен на самую низкую должность и его место займет более расторопный…». Гонец добавил от себя, что «непобедимые» и десять тысяч отборных воинов получили приказ садиться на коней, если хан Кюлькан снова ответит отказом.
Хмель мгновенно вылетел из головы Кюлькана. Он призвал своих нойонов и багатуров, которые стали вспоминать, как в таких случаях поступал Чингисхан. Монголы начали спешно резать баранов и козлов, сдирать с них шкуры чулком, через шею, перевязывать отверстия жилами и надувать бурдюки. Большие заботы и хлопоты вызывали обозы, которые у каждого чингисида достигали значительных размеров и в походе были крайне обременительны. Воины Кюлькана делали из бурдюков плоты и тесали из жердей весла. От Кюлькана во все стороны помчались гонцы узнать, готовятся ли к переправе другие отряды.
Субудай-багатур о многом позаботился заблаговременно. Сверху, из царства Булгарского[278], прибыла тысяча двадцативесельных просмоленных лодок. Этот подарок прислал Бату-хану его брат Шейбани-хан по просьбе одноглазого полководца. В лодках сидели полуголые, в отрепьях гребцы-булгары, ставшие от жгучего солнца темными, как сосновая кора.
Лодки остановились в устье Еруслана и вдоль берега Итиля. Субудай-багатур выделил сто лодок и приказал, чтобы в каждую лодку вошли по двадцать нукеров, имея с собой лишь седла, переметные сумы и трехдневный запас ячменя для корма коня. Кони же сами переплывут реку.
Было яркое теплое осеннее утро. Река спокойно несла прозрачные воды, нежась под ласковыми лучами солнца. В этом месте река была очень широка, коням придется плыть с трудом. Как-то они справятся с течением?
Арапша со своей сотней должен был переправиться первым. Он стоял на песчаном берегу и измерял взглядом ширину реки. Смелости-то хватит, а вот хватит ли силы? К нему подошел коренастый монгол в синем длинном, до земли, чапане с загорелым молодым лицом. Из-под отворотов войлочной шапки смотрели властные холодные глаза. Это был сын Субудай-багатура – Урянх-Кадан, выдвинувшийся в китайскую войну решительностью и смелыми набегами.
– Я узнал, что мой почтенный отец поручает тебе первому переправиться на тот берег. Дело не только в переправе. Приготовился ли ты к битве? На той стороне собрались неведомые всадники. Сколько их – неизвестно. Они могут вступить в бой. Кто они – саксины, куманы, буртасы[279] или урусуты – не все ли равно! Надо их отогнать, занять берег и отослать все лодки сюда обратно. В каждой лодке должны остаться пять нукеров присматривать за гребцами, не то на обратном пути булгары захотят убежать от нас вниз по реке. На конях надо оставлять оброти[280] или уздечки и связывать их чембурами[281]. Слабые кони должны плыть около лодок, их следует поддерживать за повод. Мой почтенный отец дает в твои руки старого крепкого жеребца, своего любимого саврасого, который покажет другим коням, как надо плыть. Он уже переплывал и серебряный Улуг-Кем, и многоводный Джейхун[282].
– Я сберегу драгоценного коня! – сказал Арапша. – Только зачем посылать обратно для присмотра за гребцами по пять нукеров? Достаточно одного! Кто осмелится ослушаться одного монгола?
– Осторожность в большом деле не вредит! – ответил Урянх-Кадан.
Субудай-багатур, сутулый и грузный, стоял невдалеке на берегу, возле саврасого жеребца с широкой грудью, черной гривой и длинным черным хвостом. Субудай гладил его толстую мускулистую шею, что-то шептал ему в мохнатое ухо, опять гладил и ласкал и кормил его кипчакской просяной лепешкой.
Отгоняя вьющихся слепней, саврасый кивал головой и, казалось, молчаливо соглашался поддержать славу монгольского коня.
Мусук был в сотне, которой предстояло первой переплыть огромную реку. Он был готов ко всему – плыть так плыть! В ногах его лежало седло, рядом стоял кипчакский конь, подаренный ему Арапшой. Но конь был очень заурядный и сильно заморенный.
Арапша подошел, взглянул на Мусука и спросил:
– Ну как?
– Переплыву.
Арапша пощупал ребра коня, впадины над глазами и махнул рукой:
– Плох твой конь! Не выдержит! Садись сзади, на корме лодки. Держи коня крепко за повод, помогай ему плыть и берегись, чтобы вода не попала ему в уши. Если же лопнет повод и конь утонет – так тебе и надо! О крепком ременном поводе надо было заботиться заранее.
Субудай-багатур взглянул на сытого, мускулистого, с шелковистой блестящей шерстью гнедого коня Арапши и милостиво разрешил привязать его чембур к уздечке своего саврасого любимца.
Субудай сам свел жеребца к реке и вошел вместе с ним в воду, еще раз что-то шепнул коню на ухо и ударил его ладонью:
– Уррагх! Вперед!..
Жеребец наклонил голову к воде, понюхал, фыркнул, поиграл ногой и решительно направился вперед. Возле него бодро шагал стройный гнедой конь Арапши, за ними следовали кони всей сотни.
Тысячи монголов взобрались на береговые холмы и наблюдали, как их кони сами плывут через великую реку.
Сперва пришлось идти через песчаную отмель, за которой сразу начиналась глубина.
Саврасый погрузился первым, за ним гнедой; только лоб и торчащие уши поднимались из быстро несущейся, блестящей на солнце воды. Два-три следующих коня бодро поплыли вслед за ними, потом другие, наконец весь табун исчез в волнах, и только торчащие уши и слегка всплывшие головы показывали, как движутся кони, стараясь преодолеть могучее течение Итиля.
В это время первые большие черные лодки выдвинулись из устья Еруслана. В них поспешно садились воины, сверкая оружием; некоторые вели за собой более слабых коней. Гребцы опустили в воду длинные белые весла, взмахнули ими, и лодки медленно поплыли.
Мусук сидел на корме и наблюдал, как его небольшой рыжий конь плыл рядом, старательно загребая ногами. Лодка подвигалась слишком быстро для коня, и ременный повод натягивался все туже. «Лопнет ремень, конец моему коню! – думал Мусук. – Опять стану безлошадным конюхом…»
– Тише гребите! Не утопите коня! – умолял он гребцов.
Стремительная река относила далеко вниз плывущих коней и лодки. На середине реки Мусук с ужасом заметил, что его конь начал уставать и раза два ложился на бок.
– Вода нальется в уши – погибнет! – бормотал Мусук. – Ну, постарайся, красавчик, ну еще потрудись, дружок! – И он изо всех сил подтягивал коня, который снова выпрямлялся и выгребал ногами. Но ненадолго. Вскоре он опять лег на бок, и его светло-рыжее брюхо поднялось из воды, ополаскиваемое волнами. Мусук уже старался вытягивать из воды только ноздри и уши коня.
Мусук оглянулся. Правый берег быстро приближался. Вот желтые песчаные обрывистые берега, заросшие серебристой осокой. Дальше видны убегающие люди. Они на бегу мечут стрелы из небольших луков. Несколько стрел ударились в борта лодки, другие плеснули по воде. Монголы отвечали из лодки, натягивая тугие огромные луки, ловко попадая длинными стрелами в ближайших противников.
Лодка зашуршала по песчаному дну. Нукеры соскакивали прямо в воду, тащили седла, бежали к своим коням, которые подплывали к берегу ниже по течению реки. Конь Мусука почувствовал дно и попытался встать на ноги, но две стрелы впились ему в бок. Вода окрасилась широким алым пятном. Конь, изгибаясь, снова завалился в воду.
Табун коней во главе с саврасым жеребцом Субудая уже выходил на песчаную отмель. Монголы бежали к коням, набрасывали седла на их мокрые блестящие спины, подтягивали подпруги, садились и взбирались вверх по песчаному откосу, готовые к бою.
Арапша выскочил из лодки и оглянулся.
Далеко за блестящей гладью реки был виден левый берег. На нем, как муравьи, двигались пешие и всадники огромного монголо-татарского войска. Черные лодки, взмахивая белыми веслами, уже плыли обратно к оставленному берегу, а им навстречу плыло множество других лодок, и всюду на глади реки виднелись торчащие уши и морды фыркающих коней.
Раздался громкий голос Арапши:
– На коней! Живее! Готовьтесь!.. Вперед!..
И монголы с дикими криками бросились преследовать убегающих воинов неведомого народа.
Желто-серые двугорбые верблюды стояли на левом берегу Итиля. Подняв мохнатые головы с выпуклыми блестящими глазами и выпятив нижнюю губу, они смотрели с надменной важностью на величавое течение многоводной реки и на необычную суету людей.
Согнувшись в кеджавэ, положив книгу на колени, Хаджи Рахим старательно писал: «…К чему такое беспокойство, когда и небо, и степь, и вся вселенная торжественно спокойны? Ничто не изменяется, равнины земли беспредельны, и не мудрее ли идти по ним размеренной поступью каравана? Кто мчится вихрем на коне, не окажется ли он все равно в том же месте, куда придет равномерно шагающий безмятежный верблюд?..»
На верблюде под трепещущей от ветра занавеской сидела Юлдуз. Расширенными, удивленными глазами смотрела она на шумную переправу многотысячного войска. Она следила за плывущими через реку конями, за черными лодками, и взор ее невольно искал среди спускавшихся к реке всадников стройного молодого джигита. Некоторые всадники казались ей похожими на него, но нет, это не он, не его гибкие, кошачьи движения. Мусука нигде не было… «Где он скитается? Жив ли он или свалился где-либо в беспредельной степи и стал добычей орлов и ворон?..» Тоска порой сменялась злым чувством: а если он сам помогал продаже своей приемной сестры? Для чего? Чтобы участвовать в походе, путем ее гибели? Если так, то пусть его терзают хищные птицы, пусть умрет он без воды в жгучей пустыне, пусть никто не придет освежить его пылающие, высохшие уста!..
Сидевшая в другой корзине китаянка осторожно коснулась плеча Юлдуз:
– Джихангир смотрит сюда!
По песчаному берегу, во главе большой группы всадников, на белоснежном коне ехал Бату-хан. Он свернул в сторону и поднялся на холм. Там он остановился, указывая рукой на противоположную сторону реки. От его свиты отделялись один за другим всадники и уносились вскачь исполнять полученные приказания.
Молодой нукер, одетый по-мусульмански, в арабском плаще и тюрбане, подошел к верблюдам. За длинную дорогу через степи Юлдуз не раз видела его. Он был начальником сотни и всюду сопровождал Бату-хана. Юлдуз знала, что зовут его Арапша Ан-Насир. Он только что вернулся с правого берега и давал приказания сидевшим на песке проводникам, обожженным солнцем до черноты. Они вскочили, схватили оброти верблюдов и свели их к реке.
Длинные черные лодки приближались. Гребцы ставили их рядом, по три лодки, настилали поперек доски и скрепляли их веревками. Получались крепкие паромы.
Арапша давал приказания спокойно, отчетливо, не делая лишних движений. Его распоряжения исполнялись быстро и беспрекословно. Рабы тащили доски и колья, стучали топорами, вбивали колья близ берега, переплетали их ветвями лозы. Все работали с крайней быстротой, не ходили, а бежали со всех ног. Вскоре от берега потянулись в воду мостики. К ним пристал паром.
Плотниками распоряжался высокий толстый человек в странной просторной одежде. С его небольшой синей шапочки спускалось на спину длинное перо. Он постоянно обращался к Арапше, который стоял неподвижно у самой воды, наблюдая за работой.
Китаянка снова шепнула:
– Этот человек с длинным пером на шапке – большой мастер, строитель Ли Тун-по. Он умеет строить дома, мосты, дворцы, легкие, как кружева, киоски – все! Я слышала, как он вздыхает и ругается на нашем языке: «Нет, здесь мне не жить! Эта проклятая дикая страна не для меня!» Он большой ученый, пленный китаец. Я слышала о нем еще на родине…
Старшие жены забеспокоились и запищали тонкими птичьими голосами:
– А если лодки перевернутся? Мы не хотим ехать! Пусть сперва попробует кто-нибудь другой!
Арапша, не взглянув на ханских жен и не отвечая им, приказал рабам проводить отдельно по одному верблюду на каждый плот. Ханши снова заволновались:
– Пусть первой поедет черная, рабочая жена! Мы посмотрим, не утонет ли она.
Арапша приказал погонщикам провести на паром крайнего, седьмого, верблюда, на котором ехали Юлдуз и ее китайская служанка. Когда верблюд поравнялся с Арапшой, И Ла-хэ сказала ему:
– Прикажи мастеру Ли Тун-по ехать вместе с маленькой ханшей Юлдуз.
Арапша поднял на китаянку холодный, недоверчивый взгляд и отвернулся.
Около мостков верблюд опустился на колени. Китаянка и Юлдуз осторожными мелкими шажками прошли на паром. Впереди шел китайский мастер, следя, чтобы они не оступились. За ним погонщики провели на паром огромного мохнатого верблюда. Он ревел, мотал головой. С длинных губ падала клочьями белая пена. На пароме верблюд не захотел опуститься на колени и стоял, горделиво поворачивая голову, точно желая насладиться редким зрелищем переправы бесчисленного войска через широкую реку.
Юлдуз, покрытая большим шафрановым платком, опустилась на коврик в уголке парома. За нею встала китаянка И Ла-хэ. Ветер играл складками легкой шелковой ткани ее лилового плаща. Гребцы опустили весла в воду. Рабы стали разматывать концы каната.
Послышались крики: «Подождите!..»
Бату-хан на белом жеребце подъехал к мосткам и легко соскочил с седла. Сам взял повод, провел недоверчиво фыркающего коня на паром и поставил его рядом с верблюдом. За джихангиром последовал Арапша. Несколько монголов бегом направились к парому. Арапша повернулся, отбросил их обратно; один оступился и упал в воду. Арапша прыгнул на паром, когда тот стал уже отдаляться от мостков.
Бату-хан стоял между белым конем и гордым верблюдом. Лицо джихангира светилось нетерпением и хищной радостью: перед ним расстилалась земля, завоевание которой принесет немеркнущую славу!.. Он обратился к маленькой женщине, закутанной в шелковое покрывало:
– Как твое имя, маленькая хатун?
– Юлдуз, мой повелитель.
– Это хорошее, приносящее удачу имя.
Подошел китайский строитель Ли Тун-по:
– Сегодня великий день. Ты, ослепительный, пересекаешь огромную реку, которая отделяет Запад от Востока. Ты плывешь вместе с прекрасным, смелым конем и другом путников, могучим верблюдом. А перед тобой светится Юлдуз – звезда, которая принесет тебе удачу.
И Ла-хэ незаметно шепнула Юлдуз несколько слов. Помня приказания старой ханши Ори-Фуджинь слушать советы китаянки, Юлдуз покорно поднялась. Покраснев от волнения, она громко сказала Бату-хану:
– Твое имя, как яркая комета, пролетит по темному небосклону! Оно осветит ослепительными победами путь монгольского войска!..
Бату-хан чуть улыбнулся, сдвинул брови и снова стал холодным и непроницаемым.
– Я сумею выполнить великую задачу: раздвинуть до конца вселенной несокрушимую власть монголов.
Белый конь косился черными глазами на всплески волн и перебирал ногами при каждом взмахе длинных весел. С другой стороны гордый и величественный верблюд спокойно глядел вдаль, знакомясь с вольным простором водной стихии.
Противоположный берег приближался. Там на песчаной косе выстроилась сотня монгольских нукеров с копьями и трепещущими цветными значками.
Рожки, дребезжа, подали сигнал: «Внимание и повиновение!»
Все великое монголо-татарское войско переправлялось через Итиль много дней. Просмоленные лодки всех размеров непрерывно перевозили воинов, их походные вьюки, разобранные юрты, мешки с зерном, мукой и прочее. Лодок не хватало, почему были связаны плоты из бревен и надутых воздухом кожаных бурдюков; на эти плоты сгонялись верблюды и другой скот, и все это с шумом, ревом и криками плыло по реке к правому берегу.
Бату-хан некоторое время оставался близ горы Урака. Он приказал переправившимся через реку передовым отрядам двинуться вперед, в великую Половецкую степь, и там начать погоню за быстро уходившими на запад и на юг половецкими племенами.
– Кто будет сопротивляться, – говорил Бату-хан, – того уничтожать! Кто из встречных ханов покорится вместе со своими родами, пусть присоединяется к войску, но его скот и его имущество должны послужить для монгольских воинов как военная добыча. Для кипчаков и других племен – великая честь вступить воинами в мое могучее войско. Своими победами они приобретут новые богатства…
Осенью 634 года Биджан-Или[283] ставка Бату-хана находилась уже на правом берегу многоводной реки Итиль, против устья ее левого притока Еруслана, близ горы хана Урака[284].
Золотисто-желтый шатер с золотой маковкой стоял близ ручья, у подножия мрачной горы. Около шатра были привязаны к приколам девять отборных жеребцов; среди них выделялся статностью и легкостью движений знаменитый белый конь джихангира. Далее расположились подковой шатры семи звезд Бату-хана, его прекрасных жен. Над шатром джихангира, на высоком бамбуковом шесте, украшенном китайской резьбой, развевалось пятиугольное девятихвостое знамя.
Другие царевичи-чингисиды поставили свои шатры вдоль берега реки. Каждый шатер находился в центре кольца юрт, в которых помещались телохранители – тургауды, шаманы, знахари, ловчие с соколами, доезжачие с борзыми, повара, флейтисты, трубачи и прочая свита.
По обоим берегам реки протянулись шумными лагерями отряды разных племен и народов, присоединившихся к монголо-татарскому войску.
Лодки и плоты беспрерывно перевозили воинов, лошадей, скот и грузы.
На левой стороне реки, где раскинулись зеленые луга, паслись тысячи разношерстных коней из отрядов, еще не успевших переправиться.
На третий день после переправы был объявлен праздник Наддам[285] по случаю прибытия монгольского войска на правый берег великой реки, где начинались земли еще не покоренных и неведомых народов.
Начальники отрядов прибыли со своими боевыми знаменами и поставили их на вершине Ураковой горы. Яркие, узорчатые ткани трепетали на высоких шестах под сильными порывами осеннего ветра. Среди множества полотнищ выделялись огромные цветные шелковые знамена одиннадцати царевичей-чингисидов.
Ветер гнал большие серые волны могучей реки. Длинные черные лодки спешили перевезти воинов на торжественный праздник великого монгольского войска.
Бату-хан несколько раз совещался с приближенными ханами. Он опасался злых чар ураковских колдунов, которые могли нагнать бурю. Если разбушуется многоводная река, она смоет с берегов самовольных гостей.
На горе Урака монголы нашли прятавшихся колдунов. Главный колдун, Газук, заперся в пещере внутри Ураковой горы и не вышел приветствовать вождя прибывшего войска. Около входа в пещеру сторожили его помощники и никого к нему не пускали.
Бату-хан объявил строгий приказ, чтобы воины относились к колдунам почтительно и ничем их не сердили.
– Если небожитель, владыка грома, Хоходой-Моргон рассердится, то никакая земная сила не спасет от его молний. Нужно беречь и ублажать колдунов и шаманов всех народов, чтобы они молились добрым и злым богам, прося их помочь победе монгольского войска.
Бату-хан приказал, чтобы Газук, главный шаман Хоходой-Моргона, явился на празднество и молился за джихангира. Колдуны ответили, что Газуку более тысячи лет, он так стар, что прирос корнями к земле, и его нельзя сдвинуть с места.
Бату-хан обратился к своему мудрому советнику, Субудай-багатуру:
– Надо увидеть упрямого Хоходой-Моргона и узнать, что он делает в своей пещере. Может, он колдует против нас? Не подарить ли ему коров и коней, всего, что может понравиться старику? Или же следует его удавить?
Субудай-багатур ответил:
– Глубокие старики любят только почет. И я также думаю, что он успел собрать от своих почитателей больше золота, чем ты собираешь во всех своих походах…
Бату-хан зажмурился:
– Дзе-дзе!
– Я его притащу на верблюде.
Субудай приказал позвать сотника Арапшу. Тот явился сейчас же, внимательно выслушал одноглазого полководца и сказал:
– Я один ничего не поделаю.
– Тебе помогут наши шаманы.
– Нет, здесь нужны не они, а сотня нукеров.
– Возьми хоть три сотни! Но старому Газуку будут помогать все злые духи! Опасайся их обидеть и будь осторожен.
Субудай приказал привести двух сотников и слушал, что им объяснял Арапша.
– Мы должны вытащить невредимым из этой горы святого, всесильного и очень хитрого колдуна Газука. Говорят, он может обращаться в медведя, в змею, в крысу или в червяка. Но не бойтесь! С нами приказ Субудай-багатура, а он сильнее всех небожителей, потому что его охраняет великий бог войны Сульдэ!
– Верно, – сказал Субудай.
– Мы боимся, – прошептали сотники. – Драться в битве нам не страшно, а ловить колдуна, который обращается в змею и червяка, нам не приходилось!..
– Сегодня попробуйте, и если вам это удастся, вас ждет большая награда от Бату-хана.
– Да, да! Будет награда! – сказал Субудай.
– Поступайте так, – сказал Арапша, – как на охоте за чернобурой лисицей или за хитрым барсуком. Они тоже живут в холмах, где много запасных ходов, чтобы убежать, если собаки пролезут в нору…
– Поняли!
– Вы окружите гору кольцом нукеров. Сыщите запасные выходы. Если старик колдун еще в пещере, вы его выловите. Если он убежал, то он недалеко, и вы его поймайте…
– Поняли!
– Осмотрите тщательно, нет ли где заготовленных лошадей или верблюдов. Каждую пещеру, каждую нору, в которую может пролезть человек, надо проверить и поставить возле нее дозорного.
– Поняли!
– Возьмите с собой собак, они особенно помогут. А я пойду к главному входу в большую пещеру и буду следить за колдунами, помощниками Газука.
Триста всадников отправились на разведку. Всем обещана была награда, все мечтали о золоте, спрятанном колдунами в Ураковой горе. Всадники растянулись кольцом вокруг горы, прощупывая каждый куст, каждую нору.
Арапша ждал у входа в главную пещеру. Вход был загорожен камнями и большой каменной плитой. В узком отверстии показалась голова в меховом остроконечном колпаке, с седой бородой и красными слезящимися глазами. Беззубый рот шамкал что-то непонятное.
– Это главный колдун? – спросил Арапша.
– Нет, это его прапраправнук! А сам Газук сидит в глубине пещеры и не может двинуться, потому что от его ног вросли в землю длинные толстые корни.
Помощники колдуна клялись, что войти в пещеру нельзя, что другого хода туда нет, а из этого маленького отверстия Газук вылетает по ночам, обращаясь в летучую мышь.
По требованию Арапши к горе пригнали пленных с кирками и лопатами. Они стали копать землю около входа. Арапша стоял у отдушины, отдавая приказания. Вдруг в щели показалась сова. Она сидела с широко раскрытыми круглыми глазами и шипела.
– Улетай! – сказал Арапша, подхватил сову и подбросил ее на воздух. Громко хлопая крыльями, сова полетела низко над землей, поднялась и уселась в густых ветвях серебристого тополя.
Один из колдунов сказал Арапше:
– Вот видишь, Газук рассердился, обратился в сову и может принести теперь много беды. Сегодня ночью на реке будет небывалая буря…
– Тем лучше! – ответил Арапша. – Тогда наше войско увидит, что все вы, уракские колдуны, желаете сделать нам зло. За это вас сожгут живыми на костре!
– Нет, нет! Не делайте этого! – испугались колдуны. – Мы молимся о вашем здоровье и удаче… Мы все сделаем для вас!
Пленные продолжали расшатывать плиту, она стала поддаваться, и наконец открылся вход. Арапша с двумя монголами вошел в пещеру. Остальные нукеры остались при входе. Колдуны кричали и бесновались от того, что нукеры их связали, затем стали плакать навзрыд:
– Теперь небо обрушится на землю и весь мир погибнет! Не трогайте Газука!
У сырых стен пещеры были сделаны нары из жердей и шкур. Древний бронзовый котел на трех ножках стоял посредине пещеры, под ним еще тлели угли. В стороне виднелись открытые кожаные сундуки. Возле них валялись брошенные впопыхах одежды, меха, медные чашки и кувшины. В темном углу высился неподвижный истукан.
Арапша раздул угли и разжег заготовленную бересту. Пещера осветилась, и он увидел каменного идола в два человеческих роста, с выпученными глазами, с длинными, ниже колен, руками и короткими, согнутыми в коленях ногами.
– Газук бежал! – заметил один из нукеров.
– Он где-то недалеко! – сказал другой.
– Он так спешил, что растерял золото! – Арапша указал на несколько монет, лежавших на земле. Нукеры бросились и подобрали их. Монеты были древние и потертые, с изображением горящего жертвенника.
Арапша осмотрел идола. Он стоял на каменном основании. На плите были стертые места. Арапша потрогал идола. Статуя неожиданно легко повернулась на оси. Послышался голос:
– Не убивайте меня!..
Показался вход в подземелье. Там, сжавшись, сидела старая женщина, умоляюще протягивая руки.
– Кто ты? Где Газук?
– Он лгун! – отвечала женщина. – Он обещал взять меня с собой… запер меня здесь… и убежал… Захватил золото и молодую жену…
Со стоном и слезами старуха вылезла из ямы и отодвинула сундук. За ним была небольшая низкая дверца.
– Надо пробираться на коленях по этому ходу. Через тысячу шагов будет выход в густой лес. Там его ждут лошади.
Арапша повернул на прежнее место каменного идола, приказал нукерам сторожить старуху и пещеру, а сам поспешил к Субудай-багатуру.
Ждать пришлось недолго. Вскоре вернулись посланные на разведку нукеры. Они гнали лошадей, навьюченных кожаными переметными сумами. На одной из лошадей сидел согнувшись старик в медвежьей шубе. Его лицо густо заросло бородой, седые волосы торчали клочьями во все стороны. Сиплым голосом он пел на непонятном языке тягучую песню, не обращая внимания на встречных, и размахивал посохом с золотым набалдашником. На другой лошади сидела смуглая молодая женщина с злыми черными глазами. Косясь исподлобья, она бормотала проклятия и огрызалась, скаля зубы, на всякого, кто к ней подходил.
Субудай-багатур вышел из юрты, чтобы посмотреть на колдуна, которому «тысяча лет».
– Пусть мой юртджи осмотрит и перепишет все, что привез с собой этот хитрый старик. Если есть ценности, все они должны принадлежать джихангиру. Вечером приведите этого колдуна к Бату-хану. Джихангир хочет послушать его рассказ о том, что происходило здесь тысячу лет назад… Полезно все знать… Наденьте на колдунов цепи, пусть в другой раз они не прячутся от великого владыки вселенной! Пусть и другие их увидят и помнят!
Довольный удачной переправой, Бату-хан объявил трехдневный отдых и устроил для воинов торжественный праздник на лугу близ Ураковой горы. В назначенный день прискакали тысячи всадников. Воины сидели на пятках широким кругом. За первыми рядами сидевших и стоявших теснились верховые на крепких небольших конях. Бату-хан и другие ханы расположились на склоне горы Урака на разостланных коврах и конских попонах.
Длинные трубы сипло и свирепо ревели. Глашатаи кричали:
– Приходите на борьбу безбоязненно, бесстрашно! Приходите в добром здравии! Покажите вашу удаль, проявите вашу силу!
Лучшие силачи, оставив коней на попечение товарищей, выходили на широкий круг. Они стояли в разных концах поля группами по нескольку человек. Каждого силача и удальца сопровождали преданные друзья. Они должны были наблюдать, чтобы борьба шла правильно, без злобы, без кусания, увечья и убийства.
– Начинайте! Oгe, начинайте! – закричали глашатаи. – Джихангир Бату-хан смотрит на вас! Он даст ловкому молодцу лучшую награду! Каждый должен пройти три трудных состязания, три упорные схватки! Кто ни разу не коснется плечами земли, тот будет объявлен багатуром. Таков закон нашей страны, да и обычай всех людей таков! Славному делу не будет препятствия, чистому небу не бывать мрачным!
Сперва выступили вперед двенадцать воинов – рослых, плечистых, молодых. Отряды заранее отобрали своих лучших удальцов. Остальные соперники, ожидая очереди, опустились на корточки по краям поля.
Борцы стали подпрыгивать на месте, переваливаться с ноги на ногу, взмахивая руками точно крыльями, припадая на согнутых коленях. Они бросали вверх землю и траву и, подражая орлиным прыжкам, начали приближаться друг к другу.
Шесть пар одновременно сцепились в могучих объятиях. Они схватились за плечи, за руки, за ноги, за шею и стали бросать друг друга, вертеться, приподымать с земли и подставлять подножку, стараясь повалить противника на землю. Около каждой пары топтались, кружили и приседали друзья, возбуждая борцов криками.
Упал один, его тело коснулось земли – он уже выбыл из состязания. Сумрачным уходил он с поля вместе с друзьями. А победитель той же прыгающей походкой направился к месту, где сидели почетные судьи. Там стояли мешки с печеными кусочками сладкого теста. Победитель брал руками пригоршни печений, подносил к губам, точно хотел вкусить, затем неожиданно ссыпал печенье в подставленные подолы друзей, а часть бросал в поле в честь богов, принесших ему победу.
Одна за другой приходили группы соперников; они схватывались, боролись. Побежденные уходили, победители оставались и продолжали бороться между собой.
Лучшим победителем оказался высокий, могучего и страшного вида монгол по имени Тогрул, поборовший всех противников. Последнего соперника он поднял над головой и с диким торжествующим воплем бросил на землю. Упавший лежал неподвижно и плакал – он перед этим поборол очень многих. Тогрул подошел к нему и, широко расставив ноги, спросил:
– О чем твоя печаль?
– Если б я был мертвый, не было бы у меня сожалений! А если теперь мне придется ходить живым, то радости мне мало.
Тогрул осторожно поднял его и сказал:
– Исполним славное дело для величия монгольской державы!
Оба вынули ножи, полизали друг у друга лезвия, понюхали щеки и, обнявшись, пошли с поля как побратимы – «аньда».
К ним подъехал на коне нукер и сказал:
– Ослепительный Бату-хан прислал меня похвалить вас за доблесть и объявить, что берет вас обоих в свою охранную тысячу тургаудов.
После борьбы были скачки, стрельба из лука, но скоро пришлось разъезжаться: начался проливной дождь. Буря усиливалась. Волны великой реки налетали с шумом на берег, обрушивались и слизывали все, что попадалось. Лодочники не решались более переплывать реку. Все прибывшие на праздник вскочили на коней и помчались в свои лагеря.
– Это здешние колдуны накликали бурю, – говорили монголы. – Что-то еще будет этой ночью! Что мы увидим дальше в стране урусутов!
Ты откудова, удалый добрый молодец,
Ты коей земли, коей орды?
Как тя нуть зовут по имечку,
Величают по изотчине?..
К вечеру непогода усилилась.
Итиль-река бушевала, волны яростно бились о крутые берега. Ветер потрясал шатры, точно пытаясь сбросить их в реку. Потоки дождя обрушивались на татарский лагерь.
Воины, проклиная злых урусутских мангусов, встретивших их холодом и бурей, дрогли около угасавших костров.
В шатрах стало холодно, сыро и мрачно. Верхние отверстия были заткнуты войлоком. Огоньки тусклых светильников колебались при каждом порыве ветра. Длинные дрожащие тени падали на стенки.
Арапша прошел вдоль шатров, проверяя охрану. Идти было трудно, темно, в двух шагах ничего не видно. Ветер сбивал с ног. Арапша повторял нукерам:
– Злая ночь! Берегитесь! Такие ночи любят враги.
Арапша вошел в юрту джихангира.
Бату-хан, сидя на пушистых шкурах, беседовал с верным своим советником Субудай-багатуром. Арапша почтительно остановился у входа.
– Злые боги урусутов испортили нам праздник, – говорил Бату-хан. – Они нагнали бурю, ливень и холод на моих храбрых воинов, чтобы напугать нас, чтобы не пустить нас в свои земли.
Резкий порыв ветра потряс стенки шатра. Бату-хан поднял голову:
– Слышишь, как ревет Итиль? А мы все же его переплыли!
Бату-хан умолк и снова прислушался к яростному реву волн. Сквозь шум непогоды донеслись спорящие голоса. Арапша вышел из шатра. Он вскоре вернулся:
– Какой-то незнакомый человек хочет видеть тебя, ослепительный! Он говорит, что знает важное.
– Пусть войдет.
Арапша приоткрыл дверь. Свистящий порыв ветра вырвал ее и швырнул в юрту дверную занавеску, обдав холодом и ледяными брызгами. Пламя заколебалось. Стало темно.
Но вскоре светильник, мигая, разгорелся. Тусклый огонь снова осветил юрту. У двери стоял высокий худой человек.
Незнакомец снял темный колпак с мокрым бобровым околышем и отряхнул его. Он шагнул вперед и опустился на ковер.
– Кланяюсь великому царю мунгалов! – проговорил он хриплым, низким голосом. – Слава твоя летит впереди твоего могучего войска.
– Будь гостем, – милостиво отвечал Бату-хан. – Что привело тебя сюда в такую непогоду?
Монголы с любопытством разглядывали ночного посетителя. Он говорил по-татарски, но не был похож на татарина. Большой нос с горбинкой придавал хищное выражение его худому и костлявому лицу. Из-под нависших густых бровей горели темные, глубоко сидящие глаза. Он часто проводил по длинной черной с проседью бороде узловатой, сухой рукой.
– Великий хан! Ты видишь перед собой не простого путника, а человека, рожденного богатым и сильным. Я великий князь – Глеб Владимирович рязанский!
Бату-хан прищурился:
– Ты посол из Резани, коназ Галиб? Почему же ты один?
Князь Глеб поморщился:
– Нет, великий хан! Не послом пришел я к тебе. Я пришел предложить тебе стать твоим союзником.
– Что это значит?
– Я знаю все дороги и города великой русской земли. Я буду тебе полезен.
– Субудай-багатур! Покажи коназу землю урусутов.
Субудай-багатур развернул на ковре лист пергамента.
– Вот, коназ, смотри: вот Итиль, вот твоя Резан, вот Ульдемир[286]. Здесь все урусутские города, и реки, и дороги.
– Чертеж земель русских! Откуда? Как ты мог промыслить его?
– Я все могу! – Бату-хан положил руки на пергамент. – Вот так земля урусутов будет смята под моей рукой! Я заставлю всех покориться мне! Может, ты за этим пришел, урусутский коназ?
Князь Глеб, пораженный, молчал. Бату-хан продолжал, явно насмехаясь:
– Где же твои покорные нукеры? Где твой народ? Где твои подарки, великий коназ Галиб?
Князь Глеб тряхнул полуседыми кудрями:
– У меня больше нет ни народа, ни дружинников, ни богатства! Враги отняли у меня все. Мне пришлось бежать. Уж много лет я живу изгнанником у половцев.
Бату-хан нахмурился:
– Чего же ты хочешь от меня?
– Я хочу помочь тебе разметать моих врагов.
– Кто твои враги?
– Князья, правящие теперь Рязанью.
– Я сам наказываю своих врагов! Когда мы придем, погибнут все, не только коназы.
– Я ненавижу весь народ рязанский! Рязанское вече меня изгнало[287].
Бату-хан взглянул на мрачно молчавшего Субудай-багагура:
– Что скажешь ты, мой мудрый советник?
– Бессмертный воитель, твой великий дед оставил в поучение потомкам мудрые законы. Они говорят, что «лазутчики, лжесвидетели, все люди, подверженные постыдным порокам, и колдуны – приговариваются к смерти».
Князь Глеб невольно отшатнулся. Бату-хан смотрел на него прищуренным глазом:
– Коназ Галиб! Не союзником моим ты будешь, а послушным нукером. Если ты захочешь обмануть меня, то простишься с жизнью. Можешь идти! Арапша, позаботься о нем!
Князь Глеб склонился до земли, ожидая приветливого слова. Бату-хан отвернулся. Субудай-багатур смотрел прямо перед собой немигающим глазом. Арапша с каменным, неподвижным лицом открыл дверь юрты.
Черные глаза князя злобно сверкнули. Он шагнул в ненастную тьму.
…Чи-чи, вождь племени Хунну, ушедшего на запад, сказал:
– Ведя боевую жизнь наездников, мы составляем народ, имя которого наполняет ужасом всех варваров… И хотя мы умрем, но слава о нашей храбрости будет жить, и наши дети и внуки будут вождями народов.
Буря разогнала съехавшихся на праздник монгольских ханов: большое вечернее пиршество было отменено. Бату-хан сказал, что намерен с немногими собеседниками провести вечер в шатре своей седьмой звезды Юлдуз-Хатун, и приказал баурши[288] приготовить там все для пира.
– На сколько гостей? – прошептал почтительно баурши.
Бату-хан зажмурил глаза, прошипел: «Хи-хи!» – и отвернулся.
Баурши бросился к своим помощникам и приказал быть наготове. Золотая посуда, напитки, копченая жеребятина, сладкие печенья и вяленый виноград, привезенные из Сыгнака, – все должно быть под рукой, сколько бы гостей ни прибыло на пир…
Юрта стояла на возвышении и была окопана канавкой, чтобы дождевые потоки в нее не проникали. Китаянка И Ла-хэ давала последние советы Юлдуз, как одеться, как встретить, что сказать.
– Я буду около тебя и шепну, если понадобится. Ничего не бойся!
Первым, по приказу джихангира, пришел Хаджи Рахим. Юлдуз сперва испугалась, но затем успокоилась, видя, что факих не узнает ее набеленного и раскрашенного лица. Она почтительно приветствовала его. И Ла-хэ подложила гостю замшевую подушку и стала расспрашивать его о том, что было на Итиле раньше, давно, тысячу лет тому назад. Хаджи Рахим отвечал подробно, И Ла-хэ слушала его внимательно и почтительно.
К юрте подскакали всадники. Впереди был Бату-хан в нарядной одежде и красных шагреневых сапогах. Вместе с ним прибыли Субудай-багатур и ханы, его неизменные спутники и собеседники за обедом.
Юлдуз в шелковой китайской одежде, в высокой бархатной шапке, убранной золотыми кружевами, встретила гостей. Она склонилась до ковра, когда Бату-хан вошел в юрту.
– Маленькая Юлдуз-Хатун, – сказал Бату-хан, усевшись на сафьяновых подушках позади костра, – я вспомнил, что ты умеешь хорошо рассказывать сказки. Поэтому я решил показать тебе замечательного человека, какие бывают только в сказках. Это колдун по имени Газук. Говорят, ему тысяча лет. Но он, конечно, так же обманывает, как теперь любят это делать все.
И Ла-хэ шепнула что-то своей госпоже. Юлдуз сказала:
– Если этот старик прожил тысячу лет, то он должен помнить народ Хунну, который жил здесь, на реке Итиль, и, вероятно, видел его знаменитого вождя, царя Итиля[289].
– Ты хорошо придумала, – заметил Бату-хан. – Посмотрим, что будет выдумывать старик.
Нукеры привели колдуна Газука. Тощий, сухопарый, с седой бородой, торчащей клочьями, он вошел в юрту, скованный цепью вместе с молодой женщиной. Из-под мохнатых седых бровей колдуна смотрели с испугом и ненавистью колючие глаза. Оба пленных присели на корточки близ стенки юрты.
Все с любопытством рассматривали колдуна. Он сидел, опустив веки с белыми ресницами. Иногда глаза приоткрывались и окидывали всех быстрым, испытующим взглядом. На старике был остроконечный колпак с нашитыми старинными монетами. Его полосатый кафтан, подбитый серой мерлушкой, был расшит цветными узорами и непонятными надписями. На ногах – просторные сафьяновые сапоги с очень длинными, завернутыми кверху носами. Колдун с важностью стащил сапоги и развернул портянки. Ногти на ногах оказались необычайной длины. Они скрутились, как сухие стручки. Между растопыренными пальцами ног были воткнуты высушенные лягушки. Монголы смотрели на колдуна, широко раскрыв рот, – такого шамана им еще видеть не приходилось!
Бату-хан спросил:
– Старик, сколько тебе лет?
– Не помню. Туман окутал пролетевшие годы. Может быть, мне тысяча лет, а может быть, и больше…
– Тогда ты помнишь время, когда здесь, на реке, жил народ Хунну? Не можешь ли ты рассказать про царя хуннов Итиля?
Старик покачал утвердительно головой и зашевелил пальцами ног. Сушеные лягушки зашелестели.
– Я слышал сказку про царя Итиля. Ее здесь раньше рассказывали наши слепые сказочники.
– Расскажи нам эту сказку!
Газук закрыл глаза и стал медленно раскачиваться. Он начал нараспев:
– В промежутке между концом давних, минувших, истинно прекрасных десяти тысяч веков и началом новых тысяч веков, в одно хорошее, непоколебимое, истинно спокойное время, когда было много отчаянно смелых, широко славных батырей-воителей, здесь, на берегу реки, на этой горе, жил хан Урак. Это был сильный, могучий, славный хан. Дворец его стоял на темени горы, окруженный высоким дубовым тыном, и на каждой тычине торчала человеческая голова, отрезанная ханом в битве с врагами.
На конюшне хана Урака всегда кормилось сто жеребцов с золотыми гривами, а в степи паслись табуны кобылиц – их было видимо-невидимо, хан сам не знал их счета. Все народы вверх и вниз по реке подчинялись хану Ураку, и не было ему равного. По реке проплывали корабли иноземных купцов с товарищами далекого Арабистана и из холодной земли Варангистана[290], где полгода стоит ночь. Каждый корабль останавливался около горы Урака и подносил хану дары, от которых его богатства все увеличивались.
Однажды на реке поднялась страшная буря. Все колдуны начали молиться богам, чтобы они перестали сердиться. Но буря все усиливалась. Волны выбрасывали корабли на берег и разбивали их. Главный колдун молился днем и ночью, сидя на скале на берегу реки. Наконец он пришел к хану Ураку и сказал ему: «Сегодня ночью, когда буря немного затихла и на небе показался месяц, я увидел на реке водяного царя. У него длинные волосы и борода до колен, рыбий хвост и лапы с перепонками, а на голове золотая корона с алмазами, которые горят как звезды. Он бранился и бил рыбьим хвостом по воде, отчего волны ходили ходуном. “Ваш царь Урак, – говорит он, – только потому могуч, что кормится рекой, все его богатства – от кораблей, которые плывут по Итилю и привозят Ураку подарки, а мне, водяному царю, никто ничего не дает. Так я больше терпеть не буду. Пусть хан Урак каждый год дарит мне свою дочь. Если он этого делать не станет, я буду топить все корабли, и ни один заморский купец к нему больше не приедет”».
С тех пор хан Урак завел дружбу с водяным царем. Он вручал главному колдуну дорогие подарки для водяного царя. Колдун вызывал водяного особыми молитвами и заклинаниями и бросал в Итиль ларцы с драгоценностями. Раз в год, осенью после жатвы, хан жертвовал водяному царю свою дочь. Однажды у хана Урака родился сын, и его назвал он Итилем в честь водяного царя великой реки.
Когда подрос молодой хан Итиль, водяной царь подплыл раз ко дворцу, высунулся из воды и закричал:
«Эй, хан Урак! Говорят, твой сын подрос и стал батыром. Пришли его ко мне, пусть выберет любую из моих дочерей. Пусть остается в моем подводном царстве и будет моим наследником. Если же он откажется приехать, я подыму такую бурю, что смою волнами твой дворец и все твое Ураково царство!»
«Хорошо! – отвечал хан Урак. – Через три дня жди гостей».
А сын царя, Итиль-хан, в это время охотился с соколами в заречной степной стороне. Вернулся он домой, старый хан Урак ему и говорит:
«Водяной царь зовет тебя к себе и хочет отдать тебе свою дочь. Готовься к свадьбе, посылай подарки и сватов!»
Молодой хан Итиль ответил:
«Ты пятнадцать лет отдаешь ежегодно своих дочерей водяному царю, и хоть бы одна из них вернулась тебя проведать и показать тебе твоего внука! И мне будет такая же судьба. Как окунусь я на дно, как явлюсь во хрустальный дворец водяного царя, так забуду я всю мою прежнюю жизнь, отца и мать, товарищей и родной дом! Нет! Я люблю привольные степи, люблю коней и грозовую бурю! Лучше возьму я с собой джигитов и уйду покорять другие страны!»
Бату-хан, спокойно слушавший сказку, вдруг наклонился к старику и радостно воскликнул:
– Вот это настоящий багатур! Если он ушел покорять народы, он сделает великие дела!
– Слушай, что было дальше! – продолжал старый Газук. – Отец Итиля, хан Урак, так ответил сыну:
«Идти воевать – опасное дело! Можно покорить чужие страны, а можно потерять свою голову в пустынной степи. Оставайся лучше дома, укрепляй мое царство, построй себе новый дворец в низовьях, где Итиль разделился на сотню рукавов. Там ты воздвигнешь новый прекрасный город, неприступную крепость. Разве ты не можешь построить во дворце горницу из цветных изразцов, наполненную свежей водой? Ты будешь в ней держать жену, водяную русалку, и встречать в ней тестя, водяного царя, когда он приедет к тебе в гости».
«Я знаю, что надо делать!» – ответил царевич Итиль. Он приказал заготовить много длинных сетей и призвал тысячу джигитов и тысячу рыбаков на праздник по случаю своей свадьбы. На берегу колдуны пели, били в бубны и разжигали большие костры. Они вызывали водяного царя и кричали, что царевич Итиль вместе с друзьями едет в гости в хрустальный подводный дворец.
Хан Итиль сел в большую лодку с двадцатью гребцами, одетыми в парчовые одежды. А сам он был в красном аксамитовом чапане и собольей шапке с алым верхом. Он сидел на задней скамье. Возле него находился великий визирь, который держал в руках ларец с драгоценностями – подарок для дочери водяного царя.
Лодка выплыла на середину реки, где были самые глубокие омуты, и хан Итиль стал звать водяного царя. Три раза вызывал Итиль царя. Наконец на третий раз всколыхнулась река, пошли волны ходуном, разразилась буря с громом, молнии сверкали на небе. Хан Итиль схватил ларец с драгоценностями и наклонился над водой, призывая водяного царя подплыть поближе. А тем временем тысячи рыбаков уже опустили в воду сети и со всех сторон спешили на лодках к хану Итилю.
Когда гром загремел особенно страшно, точно небо обрушилось на землю, великий визирь ударил ножом в спину хана Итиля и столкнул его в воду. Гребцы увидели это, набросились на визиря, избили его веслами и сбросили в реку.
Но рыбаки подплывали со всех сторон. Они выловили обоих. Итиль был жив и невредим – он ожидал измены и надел под чапан стальную кольчугу. Великий визирь был мертв, с переломанными костями, а в его карманах и за пазухой были все драгоценности, все подарки, приготовленные для невесты-русалки. Рыбаки выловили ларец – он был наполнен простыми камнями…
Хан Итиль вернулся в лодку и закричал рыбакам:
«Закидывайте сети поглубже! Выловите мне водяного царя!»
Тогда рыбаки выловили громадную белугу, такую старую, что у нее на голове выросли большие наросты, похожие на корону, а длинные усы и борода были седыми. Белуга металась и рвала крепкие сети.
– Дзе-дзе! – воскликнули слушавшие.
Хан Итиль сказал:
«Может, это и есть водяной царь? Неприлично мне есть шурпу[291] из моего тестя, водяного царя! – И он крикнул рыбакам: – Отпустите белугу на волю! Пусть еще погуляет!»
Белуга нырнула в воду, но так рассердилась, что подняла бурю еще пуще. Волны, как горы, заходили по реке, набегали на берег и смывали лодки, людей, быков и телеги с конями. Гром гремел не переставая, дождь лил, точно хотел смыть с земли все живое, – это по просьбе водяного царя бог-громовик мстил хану Ураку. Несколько молний ударили в высокий дворец на Ураковой горе. Дворец запылал и сгорел дотла. Огромные водяные валы прокатились через Уракову гору и смыли последние обугленные головешки. Тогда буря прекратилась.
Хан Урак от ужаса обратился в каменную скалу. Обливаемая волнами, она смотрела выпученными глазами на гибель Уракова царства. Лодку хана Итиля буря отнесла далеко на берег и посадила на верхушку старой березы. Итиль и его верные друзья спаслись. Когда буря утихла, молодой хан устроил в честь погибшего отца торжественную тризну. Каждый воин принес шапку, полную земли, и высыпал ее на вершине Ураковой горы над каменным телом хана Урака. Так получился на горе высокий курган, на котором каждый год совершаются моления богам водяному и громовому, чтобы они не гневались больше на жителей Уракова края…
Старый колдун Газук замолчал. Все затихли, только шелестели сухие лягушки, которыми шевелил старый рассказчик.
Бату-хан спросил:
– А что стало с молодым ханом Итилем? Выстроил ли он новый город? Пошел ли он завоевывать другие страны?
– Он нового города не выстроил, сказав: «Еще успею!» Хан Итиль собрал большое войско и двинулся против западных народов. За войском потянулись телеги, запряженные волами и верблюдами. В телегах ехали женщины, дети и старики. Войско ушло далеко, на десять лет пути. Хан Итиль разбил все встречные народы, завоевал девяносто девять царств, но умер обидной смертью. Хотя у него было триста жен, все же он решил жениться на дочери последнего покоренного царя. Ночью, после свадьбы, новая молодая жена зарезала хана Итиля, храбрейшего из храбрых… Воины решили сжечь его тело на костре на берегу Дуная. Ночью, при свете луны, из реки вышла девушка-русалка. Она сказала воинам, сторожившим тело Итиля:
«Я дочь водяного царя. Мой суженый, хан Итиль, обещал жениться на мне. Положите его тело в хрустальный гроб и опустите на дно реки. Я буду беречь его и вместе с подругами-русалками петь ему песни…»
Воины так и сделали. Хрустальный гроб с телом хана Итиля был опущен на дно реки Дунай. Когда опускали хрустальный гроб, из воды снова показалась дочь водяного царя, горько плакала и навеки скрылась на дне реки.
– Что же стало с народом Хунну, ушедшим так далеко на запад? Вернулся ли он обратно?
– Без хана Итиля народ распался на мелкие племена, которые воевали с другими народами, все редели и, наконец, исчезли. Остались только сказки и песни про храброго хана Итиля и его отца, хана Урака, обратившегося в камень.
Бату-хан повернулся к задумчивой Юлдуз, прижавшейся к китаянке И Ла-хэ:
– Маленькая хатун! Понравилась ли тебе сказка?
– Нет, мой повелитель! Это очень печальная сказка. Гораздо лучше другая сказка, – мы уже знаем ее начало. Мы видим багатура, более смелого и могучего, чем хан Итиль. Это ты, великий Бату-хан! Ты яркой звездой осветишь победоносный путь монголов!
Бату-хан ударил кулаком по колену:
– Да! Я сделаю это! Клянусь вечным синим небом! Я покорю вселенную! Прославлю монголов!
Все ханы стали кричать наперебой:
– Ты дивный! Ты необычайный! Ты – сердце монголов!..
Бату-хан, взглянув на Арапшу, стоявшего при входе, сделал движение пальцами, показывая, чтобы он вывел из юрты старого колдуна. Встретившись взглядом с баурши, он повел правой бровью, разрешая подавать угощение.
Перед той перед бедой, за великой рекой
Боры древние загоралися.
Загорались боры древние, дремучие.
Черный дым стоял, мстил солнце на небе…
А над теми над борами из-за полымя,
Из-за дыма птицам лететь нельзя…
Тогда по земле вести пошли,
Вести страшные, вести ратные…
Нелюдимый и угрюмый Савелий Севрюк, по прозвищу Дикорос[292], жил на берегу уединенного озера, затерянного в глубине вековых рязанских лесов. На небольшой поляне стояли избы выселка и бревенчатая часовенка. Кругом густо росли пышные кусты ежевики, малины и смородины. И поляна, и выселок назывались Перунов Бор.
Говорили старики, что здесь раньше жили колдуны, поклонялись деревянным истуканам. Один такой истукан, трухлявый и вросший в землю, лежал в малиновых кустах среди ельника.
Во все стороны тянулись топкие болота и бездонные трясины, по которым едва заметными тропами пробегали только зайцы. Эти тропы засосали немало неосторожных охотников, прельстившихся заманчивыми изумрудными лужайками.
В выселке, кроме Дикороса, жило еще несколько крестьян-лесовиков. Ближайшего соседа справа звали Ваула. Был он мордвин и бежал со своей родины в поисках лучшей доли. Ростом невысокий, черноволосый и рябой, он и жену имел такую же низкорослую и рябую. Между собой они говорили по-мордовски, отчего и пошло крестьянину прозвище «Ваула» (шепелявый). Детей у них была полна изба – все маленькие, юркие и черноглазые, как мышата.
Другим соседом Дикороса был Звяга, пришедший из Рязани, высокий, худой и костлявый. Жил Звяга в небольшом срубе, крытом дерном и пластами бересты; в избе его главное место занимала глиняная печь. Детей было много, все беловолосые, вымазанные копотью, так как изба топилась по-черному, трубы не имела, а дым из печи уплывал через волоковое оконце над дверью. Жена Звяги, тоже худая и высокая, едва успевала и по хозяйству, и по работе в лесу: она помогала мужу летом рубить вековые сосны и ели, а зимой вывозить их по льду в ближний монастырь.
Был на выселке еще крестьянин Лихарь Кудряш. Пришел он из Суздальской земли позже других, вместе с молодой женой. Вдвоем они нарубили ровных сосен, свезли их по первопутку на поляну, поставили себе сруб и пристройку для скота. В новой избе родилась дочка, назвали ее Вешнянка. Заболела жена горячкой и вскоре умерла. Выдолбил Кудряш из липового кряжа гроб, похоронил тело молодой жены под березкой и остался с маленькой дочкой жизнь вековать вдовцом. Кудряш вскормил ее с рожка, через коровью соску, потом часто уходил то на постройки в Рязань, то в Дикое поле[293], где кочуют половцы, торговать у сторожевых застав, то неделями пропадал в лесу, где ловил силками и западнями белок, горностаев, куниц и других зверьков. А Вешнянка тем временем жила как родная в избе соседа Дикороса.
В поселке считали Савелия Дикороса за старшого – он раньше всех поселился в Перуновом Бору и всем показывал пример: когда начинать пахать, когда сеять, не боясь утренних холодов, или отвозить по замерзшим трясинам лещей, моченые ягоды и соленые грибы для монастыря. Дикорос был ширококостный, крепкий мужик, с угрюмым взглядом из-под нависших на лоб волос. Своими руками, своим горбом отец и дед Дикороса расчистили лесную чащу, выкорчевали и выжгли старые огромные пни. Первыми засеяли они вспаханную и засыпанную золой целину – сперва овсом, а в следующие годы рожью и коноплей.
С радостью ушел бы Дикорос еще дальше в глубь лесов, чтобы работать на приволье, без чужого хозяйского глаза, но все равно не скроешься от длинной руки монастырского сборщика в подряснике или княжеского тиуна[294] с острыми хищными глазами, – все равно сыщут и доберутся до распаханных мест и начнут высчитывать и надбавлять дань[295]. Крякнет Дикорос, бросит в сердцах о землю собачий колпак, тряхнет космами и прогудит:
– Сделайте милость, повремените с данью! И коню дают передышку, пускают на луга пастись. Так зачем же добивать человека? Ведь работаю один не покладая рук. Когда еще подрастет мне подмога! Сынишка еще мал.
И опять Дикорос налегал на рогали[296] или брал тяжелый топор и принимался за привычную работу: валить столетние стволы, прорубать просеку или, по пояс в грязи, выводить из болота канаву.
Всю надежду Дикорос возлагал на единственного сына. Пока тот был мал, звал он его Глуздырем[297], а как паренек стал подрастать и в работе оказался сметливым и расторопным, дали ему соседи кличку Торопка. Было у мальчика и другое имя, каким при крещении наградил его старый поп на погосте, да то имя нелегко вымолвить: Анемподист. Высокий, вихрастый, в веснушках, с крепкими руками, он походил в работе на отца: и дерево срубит, и целину вспашет, и стрелой из лука собьет прыгающую по веткам веселую белку.
Была в Перуновом Бору еще вдова, звали ее Опалёниха. Считалась за крестьянина – и землю сама пахала, и дрова рубила, и на озере сетью ловила карпов и лещей.
Овдовела она с тех пор, как в низовьях Оки поволжские разбойники забрали у нее двух детей, мальчика и девочку, и продали булгарским купцам. А мужа, пытавшегося отбить детей, разбойники бросили в костер, отчего он и помер. С тех пор пошло ей прозвище – Опалёниха. Переселилась Опалёниха в Перунов Бор. Работой хотела тоску приглушить. Завела несколько овец. Они у нее жили и плодились, тогда как у других овцы погибали.
Опалёниха все детей своих вспоминала. Крепко привязалась она к Вешнянке, больше других соседей нянчила ее, а в голодный год[298] подобрала на погосте двух сирот, стала их кормить и пестовать, как родных детей.
Редко кто заходил в Перунов Бор. Лежал он в стороне от большой дороги, и чаще, чем люди, туда заглядывали звери: то огромный лось-сохатый с лосихой и теленком, то неуклюжий медведь, то вылетит на поляну стройный пятнистый олень, спасаясь от рыси, а зимой подходили к избам волчьи стаи и кругом по пашням петляли и жировали зайцы.
Зимою, когда топкие болота затягивались прочным льдом, к глухому озеру приезжали из «мира»[299] два странных всадника и с ними слуга. Сидели они на отборных конях, и оружие их было в серебре. Один, молодой и с виду силы изрядной, часто шутил и быстро сдружился с обитателями Перунова Бора. Другой был мрачный старый монах с длинными полуседыми волосами, в черном подряснике под полушубком, в остроконечной скуфейке.
Они расспрашивали Кудряша и Дикороса о диких зверях, где замечены медвежьи берлоги, где проходили сохатые. Затем переодевались, как сподручнее для охоты. Монах сбрасывал долгополую одежду, надевал заячий треух, полушубок и брал рогатину. Оба становились на лыжи и вместе с Дикоросом, Кудряшом и Торопкой уходили загонять лося или подымать медведя из берлоги; целые дни бродили по лесу, пока не находили и не валили зверя.
Вернувшись к ночи в избу Дикороса, охотники ели щи из сохатины и рассказывали, какие с кем бывали случаи на охоте. Как-то Дикорос спросил старого монаха:
– Отчего ты, отче Эпимах, надел на себя черную рясу? Тебе бы меч или копье были куда сподручнее. Ты дивно ловкой на медведя. Твое дело ходить на бой, а не отбивать земные поклоны.
Монах ответил:
– Не думаешь ли ты, что мне, витязю Ратибору, привыкшему полевать[300] в диких степях половецких, было радостью скинуть бранную кольчугу? Да по своей ли я воле в монастыре сделался заточником? Встал я кой-кому поперек дороги, и вот пришлось смириться и уйти в глухую обитель… Князей и князьков развелось теперь много, все щелкают зубами, кормиться хотят и приглядываются, какой бы стол прибыльнее захватить. Ну и пусть себе князья грызутся! А я сижу в своей келье, пишу летопись о том, что слышу, добавляю то, что помню из моей долгой и бранной жизни… А когда за мной заезжает молодой витязь Евпатий, я бросаю гусиные перья и беру медвежью рогатину… Любо мне плечи поразмять да попробовать силушку один на один с медведем…
– А если вороги придут в наши земли? – спросил Дикорос. – Что ж, и тогда ты останешься в своей келье?
– Не удержат меня тогда в монастыре ни каменные стены, ни запреты игумена. Вступлю в дружину к смелому витязю Евпатию хотя бы простым воином и лягу костьми за нашу землю святорусскую.
Однажды зимой в Перунов Бор заехал бродячий торговец в санях с плетенным из ивы коробом, запряженных парой мохнатых лошадок. В коробе торговца хранилось много заманчивого товара: иголки, цветные ленты, нитки, платки, шитые цветами, стеклянные бусы, медовые пряники. Денег торговец не брал: искал он только в обмен мехов – куньих, лисьих, бобровых и других. Торопка выменял у него на связку беличьих шкурок зеленые стеклянные бусы и подарил их Вешнянке.
Торговец был не русский. И шапка у него иная, горшком, обмотанная белым полотенцем, и голенища сшиты из цветных кусков сафьяна, и кафтан особого покроя. Бабы сразу приметили, что кафтан его застегивался не на правую сторону, как у всех православных крестьян, а налево – как у басурман или у лешего.
От торговца обитатели Перунова Бора впервые услышали о приходе с востока, из степей, страшного народа, который никого и ничего не щадит, всех избивает, и старого и малого, жжет села и города.
– Ну, поведай-ка нам про этих извергов!
– Примчались эти люди к нам, к булгарам, в наш город Биляр, что на реке Каме, – рассказывал торговец. – Упали они на наши головы, как град среди бела дня, и была то передовая рать хана Шейбани, внука Чагониза[301], и зовутся они татары и мунгалы. Разорили они наши города, наловили людей, отобрали тех, кто знает ремесла. Связали и увели в неведомую страну. Спаслись только те, кто спрятался в лесах… Татары поставили отряды в пяти городах, чтобы заклепать над булгарами неволю, а главная их рать ушла дальше, в половецкие степи… Скоро и вы их увидите. А бороться с ними нет мочи… Множество их, что комарья над болотом… Нападают они скопом, с диким воем, тысячи за тысячами, страшные, в закоптелых овчинах… И нет от них спасения!
– Это для вас, булгар, татары – страшные вороги, – сказал Дикорос. – Вы, булгары, привыкли торговать да сапоги тачать, а доброго воина из булгарина никогда не бывало.
– Поглядим! – ответил торговец. – Как татары навалятся, что от вас останется?
– Типун тебе на язык! – закричала Опалёниха. – Пусть только эти нехристи сунутся сюда; мы их Чагониза примем в топоры!.. И бабы пойдут биться рядом с мужиками.
– Пусть татары кричат и на нас валом валят, – сказал Дикорос. – И медведь ревет, когда прет на рогатину. И половцы по-звериному вопят, когда в бою налетают, – запугать хотят… Наши рязанские дружины к этому привычны и знают, как их назад в степь отогнать. Чем татары их страшнее?
Торговец уехал, мужики поговорили о татарах и мунгалах Чагониза и забыли о них, – «до нас далеко! К нам они не сунутся!». А полгода спустя, поздней осенью, из ближайшего погоста Ярустова (что стоял за двадцать верст на опушке бора) прибежал запыхавшийся гонец. Он пробрался прямиком, через болота, подмерзшими тропами. Гонец кричал в окошко каждой избы, что от князя рязанского привез он приказ, и пусть все соберутся выслушать княжью волю.
Гонец подождал на кладке бревен, пока подошли мужики. Прибежали и бабы с ребятами. Гонец сказал:
– Князь рязанский Юрий Ингваревич, отец наш…
– Какой там отец! – прервал его Кудряш. – Никогда мы этого отца не видывали!..
Гонец вытер рукавом нос и невозмутимо продолжал:
– Князь кличет народ сбираться в поход. Большая вражеская сила идет на рязанские земли. Пока нехристи подойдут из Дикого поля к нашим заставам, надо выйти к ним навстречу и не пустить на наши пашни…
– Откудова ты это услышал? – прервал гонца Звяга. – Кто тебя послал по нас: волостель, поп али еще кто? Чего нас пужаешь?
– Приехал к нам в Ярустово княжеский тиун и с ним охраны двадцать отроков[302], все нарядные, на хороших конях. Староста расставил всех по избам, и мы их кормим вторые сутки. Ну и едят, что борова, точно в Рязани их не кормили! Тиун собрал сход и толковал, что идет на нас неведомый народ, по прозвищу «татары». Тиун приказал, чтобы все мужики и парни от шестнадцати годов с топорами и рогатинами, что у кого есть, шли в Рязань. Там князь сбирает «большой полк»[303] и раздает всем мечи, копья и секиры. Тиуны и дружинники княжеские поскакали во все концы: и в Зарайск, и в Муром, и к великому князю суздальскому во Владимир – всюду скликать народ…
Дикорос, мрачно выслушав гонца, закряхтел и спросил:
– Тебя как звать-то?
– Яшка Брех!
– Ты из чьих? Пахома ли рыбака?
– Как раз его. Пахом Терентьич отец мне.
– Он братан мой. Не к добру ты прибежал! Что же это князь так поздно хватился? Татары уже на рязанские пашни входят, а вы только раскачивать народ начинаете. Чего же раньше глядели? Почему на сторожевые заставы в Диком поле не пришли суздальские полки? Большой полк суздальский куда сильнее нашего – рязанского. Теперь будут татары напирать на рязанцев, а суздальцы, сидя за стенами, на нас посматривать да приговаривать: «Бейте их по сусалам!» А сами будут почесываться и в усы посмеиваться. Почему всем не пойти одной стеной?
– Ишь чего захотел! – сказал Звяга. – Князья готовы друг дружке горло перегрызть. Станут они помогать один другому!
Дикорос сказал гонцу из Ярустова:
– Скажи волостелю и тиуну, что от нашего выселка пойдут завтра к Рязани все мужики. В Ярустове я зайду к твоему батьке и обсудим, как и что.
Гонец сейчас же отправился обратно, прыгая через кочки, только лапти его замелькали, и вскоре скрылся в просеке между засыпанными снегом елями.
Савелий Дикорос стал готовиться к походу. Ободрал последних пойманных белок, вывернутые шкурки повесил под потолком в кладовке.
– В случае чего такого, – сказал он жене, – обменяешь белок на жито.
Оправил и заново обтянул жилами-подтужинами железный нож на рогатине, с которой ходил на медведя. Насадил тяжелый топор на более длинное топорище. Привез из лесу валежника и сухостоя, чтобы бабе легче было щепу колоть и печь топить. Приготовил из обломка косы вторую рогатину, для Торопки. А легкий плотницкий топор оставил жене для хозяйства.
Жена его Марьица вместе с Вешнянкой завели тесто из ржаной муки на житном квасе, испекли три каравая и несколько коврижек. Караваи разрезали на тонкие ломти и высушили в печи. Сухарями набили заплечные мешки, положили туда же луковиц, пареных репок и горсть соли на тряпице.
– Соль-то у нас на исходе, – сказала Марьица. – Там, в миру, легче соли найдете.
Утром, чуть между дремлющими елями засветилась багровая заря, мужики собрались около избы Дикороса. У каждого за плечами был удобно привязан мешок с «запасом», на поясе топор и пара новых лыковых лаптей.
Бабы, накинув на плечи зипуны, проводили ратников до незамерзающего ручья, через который были перекинуты три лесины. Здесь они бросились на шею уходившим и стали с воплями причитать:
– Бедные наши головушки! На кого-то вы нас оставляете! На кого вы нас покидаете?!
Дикорос поднял с земли Марьицу и сказал:
– Чего убиваешься? На медведя идти легче? Все одна маета! Гнедка побереги… Да и от зверя, и от лихого человека хоронитесь. Может, вернусь домой на добром коне татарском и тебе привезу новый зипун, крытый аксамитом[304], теплую фофудью[305] с оторочкой и чеботы новые…
– Не надо мне ничего, ты бы только, свет мой Савушка, домой цел вернулся! Срубят тебе нехристи буйную головушку, некому будет и поплакать над твоей могилкой! Горюшко наше бабье! Сынка побереги! Зачем я родила, зачем поила, растила его? Зачем сынка с собою берешь? Укрыли бы мы его в лесной чащобушке! Увижу ли я тебя, чадо мое кровное! – И Марьица обхватила Торопку, захлебываясь от плача.
Дикорос положил руку на плечо Марьицы и стал тихо говорить, с необычайной для него нежностью:
– Да постой ты, моя лебедушка! Слушай! Дело тебе говорю.
Марьица затихла.
– Коли здесь, на Глухом озере, станет туго али зверь начнет одолевать, ты избу заколоти и переберись на погост Ярустово, хотя бы к Пахому Терентьичу, рыбаку. А туда я к тебе наведаюсь…
Мужики оторвались от цеплявшихся за них баб и гуськом зашагали через ручей по лесинам. Затем, не оглядываясь, пошли дальше, скрываясь в утреннем тумане, среди вековых стволов угрюмого леса, и долго еще слышали они вопли баб, оставшихся за ручьем.
Вешнянка была вместе с бабами. Она не плакала, а только смотрела вдаль расширенными глазами. Бабы, всхлипывая, поплелись обратно. Вешнянка пробралась в сарай Дикороса, где стоял его старый Гнедко. Она обняла коня за шею и зашептала ему в мохнатое ухо:
– Остались мы с тобой, Гнедушка, сиротами. Увидим ли еще наших хозяев? Или пропадут они в поле чистом, как былинки подкошенные, и даже ворон пролетный весточки о них не принесет?!
Гнедко качал головой и мягкими губами хватал Вешнянку за плечо.
Еще до полудня ратники с Перунова Бора пришли к погосту Ярустову, на большой дороге из Мурома в Рязань. Потемневшая бревенчатая церковь-«однодневка», когда-то в один день выстроенная всем «миром», была окружена густо теснившимися крестами кладбища. Между крестами толпились мужики с вилами, копьями и бердышами. Выкрики и гул народный слышны были издалека. Над тысячной толпой тревожно гудел набатным звоном медный колокол.
Вокруг церковного холма извивался ручей, чернея среди засыпанных снегом берегов. Здесь у воды расположился пестрый табор. Около сотни людей, одетых необычно: мужчины в обшитых красными лентами войлочных шапках, женщины в ярких цветных шабурах[306], желтых и зеленых платках, дети, полуголые, в отрепьях, – жались и шумели около костров.
Прохожие останавливались около табора; к ним подбегали дети, протягивая голые, грязные от золы руки; подползали женщины. Все твердили:
– Хлебца!.. Кушай надо!.. Наши булгар… татар резаль…
Прохожие давали беднякам куски хлеба и ускоряли шаги.
– Опять булгары! Сколько их прибежало. Что за беда стряслась над ними?
На ступеньках церковки показался старый священник в лиловой ризе из грубой крашеной холстины с нашитыми желтыми крестами. Двумя руками он высоко подымал небольшой медный крест и благословлял толпу. Дребезжащим голосом кричал:
– Доспевайте[307], православные! Идут на Русь ратные вои, мунгалы-табунщики, воеводство держашу безбожному хану Батыге! Рать вражья идет от Дикого поля, стан их соглядали на реке Воронеже…
Мужики внимательно прислушивались, а священник продолжал выкрикивать:
– Услыша отец наш князь Юрий Ингваревич, что на рубеже земли рязанской стал Батыга, немилосердый и льстивый хан табуноцкий. Наш князь послал гонцов по братья свои и в Мурой, и в Коломну, и в Красный, и по сына своего Феодора Юрьевича, в Зарайск, и по другого сына, Всеволода Юрьевича, в Пронск. Все князья ответили, что идут со многими вой на подмогу, не оставят наши земли, станут в ратном бою рядом с рязанцами.
Священник остановился, а из булгарского табора доносились крики:
– Хлебца! Дай хлебца!
Дикорос стоял в толпе, опершись на рогатину. Рядом с ним Торопка искоса посматривал на лицо отца. Хмурой думой заволоклись строгие глаза Дикороса.
– Батя, – спросил тихо Торопка, потянув отца за рукав, – взаправду ли на нас табунщики идут или старик брешет?
– Посмотрим да послушаем, – сказал Дикорос. – Кудряш, ты как смекаешь?
Грустно покачав головой, Кудряш ответил:
– Поглядел я на этих булгар, что мыкаются внизу у ручья. А раньше булгары все в кожаных сапогах гостями в ладьях приезжали. Нам ли так же босыми мыкаться, убежав от полей наших? Да и куда бежать?
– Доспевайте, православные! Не попустите окаянному царю Батыге владети русскою землею! – продолжал надрываться священник. – Все вступайте в большой полк князя Юрия Ингваревича!
– А куда идти-то? Где сбор? – прогудел Дикорос.
В толпе послышались возгласы:
– Где собираться? Кто поведет?
Священник ответил:
– Сейчас вам слово скажет дружинник князя рязанского, славный витязь Евпатий Коловрат! – Священник спрятал медный крест за пазуху и засунул замерзшие ладони в широкие рукава.
На паперть вбежал высокий воин в коротком полушубке и железном шлеме. На туго затянутом ременном поясе была привешена длинная кривая сабля в зеленых ножнах. Он взмахнул боевым топориком с золотой насечкой и, выпрямившись, окинул толпу веселым взглядом. Затем низко поклонился на три стороны:
– Бью вам челом, крепкие ратники, медвежьи охотники, лихие удальцы, узорочье и воспитание рязанское! Дайте мне слово сказать!
– Говори, говори, Евпатий! Слушаем!
– Знаю я, кто такие эти табунщики-татары! Своими глазами их видел, своими руками их прощупал и хребты им сам ломал. Да и мне они оставили немало рубцов на груди. Вот эта железная шапка и кривая сабля сняты с побитого князя татарского.
– Ишь какой наш Евпатий Коловрат!
– Двенадцать лет назад – многие из вас это помнят – ходил я вместе с ростовскими дружинниками против этих татарских лиходеев. Далеко мы зашли, к самому Синему морю, на Калке встретились с татарской ратью. Тогда нам впервой было видеть, как они налетают, как увертываются от боя, как бегут от нас, будто со страху, а сами заманивают нас на свою засадную рать. Здорово бьются, только не стойкие, чуть им что сразу не далось, удирают без оглядки и снова скопляются вдали…
Кудряш подтолкнул в бок Дикороса:
– Слышь, что татаровья делают? Нам бы не сплошать…
– С таким бы нам воеводой пойти, как наш медвежатник Евпатий! Вместе мы на медведей ходили, с ним будет нам сподручней и татар бить.
Евпатий сказал еще несколько горячих слов, призывая всех идти в Рязань, на княжий двор, и там присоединяться к большому полку. Он быстро сбежал с паперти и, проходя сквозь расступившуюся толпу, увидел Дикороса.
– Здорово, Савелий, – сказал он. – Небось воевать собрался?
– Вот и сына с собой веду. И соседи идут. В твоей дружине биться хотим.
– Возьму. Поспевайте в Рязань. Найдете меня на княжьем дворе.
Два дружинника подвели большого горячего коня. Евпатий вскочил на него и поскакал в сторону Рязани.
Ответствуй, город величавый,
Где времена цветущей славы,
Когда твой голос, бич князей,
Звуча здесь медью в бурном вече,
К суду или к кровавой сече
Сзывал послушных сыновей?
Вечевой колокол с самого утра созывал народ на вече. В тихом морозном воздухе неслись густые тягучие звуки и сеяли кругом тревогу. Далеко слышали их окрестные села. Люди выходили на крыльцо, прислушивались и, торопливо накидывая на себя армяки и полушубки, хватали шапки. По обоим берегам реки, на засыпанных снегом пашнях, зачернели вереницы мужиков, тянувшихся в город.
– Слышь, как «вечник» выбивает сполох! – рассуждали, шагая, мужики. – Что-то деется?
Старая Рязань на высоком обрывистом берегу Оки, вся засыпанная снегом, казалась серебряной. Высокие земляные валы вокруг города и детинец[308] внутри, окруженный тыном и сторожевыми башнями, сложенный из столетних дубовых кряжей, делали город грозной, стойкой крепостью.
Что может угрожать Рязани? Почему так настойчиво гудит медный «вечник»? Опять свара князей? Опять пошлют мужиков бить друг друга, как двадцать лет назад на речке Липице? И для чего? Чтобы спихнуть со своей шеи одного князя и посадить другого? Пусть князья меж собой дерутся, зачем же гнать на бойню мужиков? Площадь на Сокольей горе, возле Фотьянова столпа, как обычно в базарные дни, была заставлена крестьянскими возами с зерном, мукой, морожеными свиными и телячьими тушами, глиняной посудой, деревянными кадками и прочей крестьянской снедью и утварью. Но в этот день площадь так густо заполнилась толпой, что в ней затерялись крестьянские возы. Мужики и горожане вливались со всех концов на площадь, стараясь приблизиться к паперти соборной церкви Успенья Богородицы, где выступали на вече князья с княжичами.
Дикорос и его спутники из Перунова Бора пробрались к самой паперти, где два дюжих молодца, скинув шапки и полушубки, усердно раскачивали железный язык большого медного колокола, подвешенного возле церкви к бревенчатым стропилам звонницы.
После бойкого перезвона мелких колоколов из церкви выбежал служка с заплетенной косичкой, в подряснике и махнул красным платком молодцам, колотившим в «вечник». Те перестали звонить и отерли рукавами вспотевшие лбы. Толпа еще более потеснилась к паперти. Мужики влезали на возы, садились на упряжных лошадей, – все хотели узнать, чего ради народный сполох? Из церкви с протяжным пением вышел хор певчих. За ними двигались четверо дюжих дьяков-ревунов в церковных облачениях, размахивая дымящимися кадилами. Затем торжественно выплыли десять священников в золотых ризах, с серебряными и медными крестами в руках; наконец показался епископ, поддерживаемый под руки двумя мальчиками в одеянии послушников.
Вслед за духовенством из церкви вышел князь рязанский Юрий Ингваревич в красном плаще – корзно, расшитом жемчугами и драгоценными камнями. Двадцать лихих дружинников с обнаженными прямыми мечами на правом плече охраняли князя и отталкивали теснившийся к паперти народ. А тем временем из собора выходили все новые и новые люди: великая княгиня Агриппина Ростиславна, окруженная снохами, молодыми женами семи сыновей и племянников княжеских, старшие бояре и знатнейшие приближенные князя. Юрий Ингваревич поднялся на каменное возвышение близ вечевого колокола, а свита и духовенство выстроились вдоль паперти.
На другой стороне ее собрались старосты разных концов города и ближних слобод. Они стояли степенные и скромные, в овчинных полушубках и купеческих кафтанах смурого и домотканого сукна. Один из них, благообразный старик с седой бородой, староста нижней слободы, поклонился отдельно князю и княгине и громко сказал, прижимая к груди соболью шапку:
– Исполать тебе, отец наш князь Юрий Ингваревич! Жить тебе вместе с княгинюшкой Агриппиной Ростиславной в добре и здравии, горя не знать и нас, маленьких людишек, не забывать! А позволь-кося мне слово молвить. Почто ты народ собрал? Почто в «вечник» приказал бить? Что тебе от народа рязанскою понадобилось?..
Князь, сумрачно посматривавший на толпу, тряхнул полуседыми длинными кудрями и степенно поклонился на три стороны затихшей толпе.
– Слушайте, православные, – заговорил он усталым, потухшим голосом. – По важному делу созвал я вас. Не без тревожной причины с утра гудел вечевой колокол. Надо нам вместе, одной волей, одним сердцем решить неотложное дело…
– Говори, говори, князь, а мы рассудим! – послышались голоса.
– Уже давно, с весны, из Дикого поля приходили вести недобрые, что среди половецких ханов идет замятня, бьются половецкие полки с народом неведомым, пришедшим издалека, из-за Волги. Народ этот злобен и силен, побил половецких ханов, погнал их из кочевий по всему Дикому полю и ограбил их дочиста, в прах…
– Слышь-те, православные, что за народ объявился!
– Самых знатнейших ханов потеснили пришельцы, выбили и сделали своими конюхами.
– Какие же это люди? Как звать их? Они тоже табунщики?
Князь продолжал:
– Зовется этот пришлый народ – безбожные мунгалы и татары. Разгромили они половецкие вежи[309], порезали их быков и баранов, а теперь пошли в нашу сторону и стали близ наших застав на реке Воронеже. Видно, хотят идти войной на нас. Прислали татары нам послов бездельных, – про все они расспрашивают, про все выпытывают, все хотят знать – два мужа татарских и одна бабища…
– Давай их сюда! Мы на них посмотрим и скажем, какой дорогой им отъезжать обратно…
– А нуте-ка, приведите сюда татарских посланцев! – сказал князь дружинникам. – Да охраняйте их, как свой глаз, чтобы наши ребята не стали с ними баловаться, долго ли их обидеть! Все же они посланцы могучего царя татарского Батыги.
Несколько дружинников поспешили в княжеский дом. Они вернулись оттуда с татарскими послами и провели их на высокий помост близ вечевого колокола. Послов было трое: первый – старик в меховой шапке, повязанной белой тканью, в длинной, до пят, желтой лисьей шубе; другой – коренастый молодой воин в войлочной шапке с отворотами, в синем кафтане и с кривой саблей на поясе. Что-то необычное чувствовалось в этом воине – короткая шея и богатырские плечи, угрюмое безбородое лицо и властный взгляд. Он посматривал на толпу со спокойствием и равнодушием человека, привыкшего повелевать, казнить и миловать. Третий посол своим видом изумил всех. Это была старая женщина с опухшим лицом и бегающими безумными глазами, на плечах – медвежья шкура, на голове – высокий колпак, на поясе висели на ремешках медвежьи когти и зубы, ракушки, узкие длинные ножи и большой круглый бубен, разрисованный звездами. Ни на мгновение она не оставалась спокойной, все время оглядывалась кругом, точно чего-то искала, и бормотала вполголоса какие-то странные слова.
– Да это ведьма-чародейка! – сказали в толпе.
– Скажи нам, княже, чего хотят посланцы? Чего им от нас надобно?
Князь сказал ближнему думному боярину:
– Распорядись, пускай они народу скажут, зачем пожаловали в наш город…
Возле послов появился переводчик.
Лихарь Кудряш толкнул локтем Дикороса:
– Глянь-ка, узнаёшь ли толмача? Ведь он к нам в Перунов Бор приезжал, помнишь торговца-булгарина, что на платки, иголки и бусы меха выменивал? Знать, это был ихний соглядатай, пути и дороги выведывал! Разорви его лихоманка!
Переводчик говорил с послами и вполголоса передавал их ответы думному боярину. Тот, обращаясь к толпе, стал громко объяснять:
– Слушай, князь со княгиней и народ православный, что послы мунгальские от нас требуют. Говорят-де, что ихний царь Батыга Джучиевич над всеми князьями князь, над всеми царями царь. Все народы покорились его деду, хану Чагонизу, и он забрал их под свою руку. Говорят эти бездельные посланцы, что теперь народ русский должен царю Батыге Джучиевичу покориться, а буде не захочет ему бить челом, так Батыга всех растопчет конями, как раздавил всех ханов половецких и сделал их своими пастухами и конюхами…
– Зря похваляется! Не бывать тому! – закричал Евпатий, стоявший близ князя.
– Вестимо, брешет, похваляется, – сказал князь Юрий Ингваревич. – Объясни им, чтобы нам не грозили, а толком сказали, чего они хотят от рязанской земли.
Боярин опять обратился к переводчику, а тот к послам. Молодой монгол говорил резко, топал ногой, хватался за костяную рукоять кривой сабли. Старый посол стоял неподвижно, соединив ладони, а бабища-ведьма дергалась, приплясывала и бормотала непонятные слова.
Боярин снова заговорил:
– Не гневайся, княже, за слова бесстыжие, что я услышал от этих мунгальских посланцев. Требуют они дани неотступной, десятины во всем: и в князьях, и в людях, и в конях, десятое в белых конях, десятое в бурых, десятое в рыжих, десятое в пегих…
В толпе воцарилась тишина, как перед бурей. Четко прозвучали слова князя:
– Когда нас не будет, пусть тогда берут все!
В толпе прокатился гул, послышались возгласы и смех:
– Го-го-го! Вишь, чего захотел! Возьми-ка, выкуси! Гони их, князь, назад в Дикое поле и выпусти на них вдогонку собак!
Поводя злыми глазами, послы наблюдали, как разливается грозный шум на площади.
Князь повернулся к Евпатию и сказал:
– Ты умеешь говорить с нашими крикунами. Успокой-ка их, а то они того и гляди разорвут послов.
Евпатий легко поднялся на вечевой помост и, сделав знак рукой толпе, закричал так громко и четко, что слова его донеслись до крайних мужиков, сидевших на возах с сеном:
– Слушай меня, народ рязанский! Раньше Рязань слободой слыла, деревенщиной, а нынче Рязань зовется стольным городом… А для города нужно обхождение не как у мужиков кривопятых, а вежливое, с улыбочкой… Негоже посланников иноземных встречать словами обидными и провожать собаками. Вы же все молодцы, узорочье и воспитанье рязанское, не ударьте лицом в грязь и выступайте соколами…
– Го-го-го! – зашумели в толпе. – Вот как наш Евпатий разливается!
– Послы мунгальские запросили с нас много, а кто из половецких табунщиков, когда коней продавал, не запрашивал втридорога? Мы им скажем: спасибо, гости дорогие, на добром слове, но не мы хозяева! Не мы решаем! Есть хозяин повыше нас, великий князь Георгий Всеволодович во стольном городе Владимире-Суздальском. Вот к великому князю мы и пошлем послов царя мунгальского Батыги. Отвезем их с почестью, на санях-розвальнях, крытых коврами и полостью медвежьей, на тройке с бубенцами и с колокольчиком. И пусть великий князь суздальский Георгий Всеволодович им свое слово скажет: отдавать ли нам десятого мужика и десятого коня татарам или же еще повременить?
– Верно, Евпат! Верно!
– Проводить гостей в город Владимир!
– А сейчас князь Юрий Ингваревич просит дорогих гостей в свою горницу отведать хлеба-соли, пирогов и калачей… – обратился Евпатий к послам.
Послы удалились с помоста, а народ долго еще не расходился и волновался на площади. Все говорили, что надо грудью стать за родную землю, отогнать охального ворога, пока он не ворвался на рязанские земли.
Князь угостил татарских послов на славу. Слуги приносили всяких сытных блюд без счета. Вместе с послами ужинали и бояре-думцы, и старые дружинники. Послы ели очень мало, остерегались, каждый кусок сперва обнюхивали и ни вина, ни меда вовсе не попробовали.
После ужина к крыльцу подали тройку с плетеным коробом на розвальнях, обтянутым пушистыми мехами, но послы отказались ехать в санях. Они потребовали своих коней и отправились верхом. Князь приказал тройке с санями следовать неотступно за ними, на случай если послам в дороге спать захочется. А охрану послов поручил полусотне верховых дружинников.
Проводив послов до ворот, князь призвал Евпатия и сказал ему:
– Чует мое сердце, грозная туча идет на нас из Дикого поля. Надо сзывать на подмогу всех, кто может держать меч. Вместе с мунгальскими послами я послал во Владимир брата просить великого князя Георгия Всеволодовича подымать весь народ суздальский, ростовский и белозерский, призвать на помощь и Великий Новгород и спешить сюда навстречу татарам, пока мы будем вести с ними переговоры. А в Дикое поле к царю тaтарскому я пошлю сына своего Феодора с дарами и с ловкими думными боярами, чтобы Батыгу улещивать. Ты же, Евпатий, выезжай в Чернигов, кланяйся там земно князю Михаилу и приведи его рать нам на подмогу. Боюсь туда послать кого другого: и войска не приведет, и сам не вернется… Тебя же, Евпатий, я знаю. Своих кровных братьев, рязанцев, ты не подведешь и вовремя придешь с подмогой. Бери из моих конюшен сменных коней, сколько тебе надобно, и скорей возвращайся!
И помчался Евпатий той же ночью в Чернигов.
Уже три дня ратники шли на юг, все более углубляясь в Дикое поле. Рязань, передовой оплот русской земли, со всеми ее тревогами и сумятицей, осталась далеко позади. Первым шел конный отряд под начальством князя Всеволода Пронского. Длинной вереницей двигались всадники по веками протоптанному через степь шляху. А еще дальше, под самым небосклоном, рыскали конные разведчики, посланные следить, не покажутся ли где вражеские отряды. Они подымались на отлогие холмы и одинокие курганы, подавали знаки, подбрасывая шапки и кружась на месте, и снова уносились в простор степи.
Кругом тянулась пустынная безбрежная равнина, занесенная снегом. Кое-где по отлогим холмам мелькали кусты осины с еще не облетевшими красными листьями или чернели полосы дубняка вдоль врывшейся в землю извилистой речки.
Шлях уходил на юго-восток сетью тропинок, протоптанных караванами из далекого Сурожа[310], стадами и табунами степняков и отрядами бродящих по степи хищников. Все они ездили к Залесью, как тогда называлась северная Русь, одни для мены и торговли, другие для набегов и грабежа.
Торопка шагал по тропинке, жадно следя за всадниками. Наслаждаясь развернувшимся перед ним степным привольем, он мало думал об опасности, гордясь, что участвует впервые, как взрослый мужчина, в походе. И жутко, и весело было думать, что ему придется биться с неведомыми людьми, страшными татарами. Может быть, он славы себе добудет, отличившись на глазах других ратников. Отец накануне говорил: «С тобой мы ходили на медведя, и ты небось уразумел, что зверь страшнее, пока его не видишь, а как увидел, только и думаешь, как бы он не ушел. Татарин такой же, как мы, человечина, ничуть не сильнее, и кричит он, нападая, потому что боится, и прет он, выпучив глаза со страху. А ты гляди в оба, назад не пяться, а не то врагу смелости прибавишь, и принимай его топором или на рогатину».
«Отец знает воинское дело, – думал Торопка. – Он и с суздальцами бился, и в Дикое поле ходил, и не раз возвращался домой перевязанный побуревшими от крови тряпицами».
В дружине, по расчету Торопки, было около двух тысяч ратников. Люди шли вразброд, где кому лучше, разбитые на сотни. В сотне люди теснились друг к другу, не смешиваясь с другими сотнями. Вел сотню «сотский», из княжеских дружинников. Ехал он на дородном коне, украшенном медными бляхами и цепями. Во главе некоторых сотен шли старосты, умевшие «воеводствовать» и раньше ходившие в Дикое поле.
За каждой сотней тянулись «товары»[311]. Они состояли из телег и саней-розвальней с плетеными коробами, в которых везли караваи житного хлеба, мешки с мукой, пшеном, салом. В эти же сани складывались кольчуги, брони, оружие и тулупы, чтобы ратникам было легче идти. На спусках и поворотах сани на деревянных полозьях раскатывались, и ратники сбегались их поддерживать, чтобы они не опрокинулись.
Ратники из Перунова Бора шли дружно, в одной сотне с ярустовскими мужиками. Впереди семенил в лыковых лапотках низкорослый и широкий Ваула Мордвин. Он пел свои мордовские песни и круто обрывал их, когда замечал в пути что-либо новое, им невиданное. Он впервые попал в степь, прожив всю свою жизнь в лесах. Когда стадо сайгаков (диких коз) выбралось из лога и, заметив толпу людей, пустилось прочь длинными прыжками, пригнув к спине изогнутые рожки, Ваула присел от восторга, хлопая себя по бедрам.
Звяга, тощий и долговязый, молча шел за Ваулой, погруженный в свои невеселые думы.
– А ну-ка, Звяга, у тебя ноги длинные, поймай-ка козла за хвост!
– А след ли мне за этими козлами гоняться? Это вы, мордвины, все прыткие, ловите за уши зайца поскакучего. Ты и скачи за ним!
Лихарь Кудряш шел в стороне. Он часто взбегал на курганы, всматривался в даль и указывал:
– Там с востока Сосновая Ряса течет, а с запада – Ягодная Ряса. Обе речушки впадают в реку Воронеж. А вот там, под яром, прошлый год стояли белые вежи половецких ханов. Они пригоняли баранов и быков на продажу… Я у них дней двенадцать жил; для ихнего хана набивал на телеги железные скобы и на колеса ободья. Ничего люди! По-ихнему говорить научился, зовут они себя «команами». У меня остались среди них побратаны, кардаши… Весной в степи хорошо. Трава выше человека. Быка с рогами не видно. Весной у табунщиков много молока, они делают из овечьего молока сыр, а из кобыльего – хмельной кумыс. Весной все половцы ходят веселые, у костров песни поют и пляшут…
Дикорос шел молчаливый и угрюмый. Раза два он в раздумье сказал Торопке:
– Не знаю, вернемся ли мы целы домой…
Когда стало темнеть, сотня сделала привал в овраге близ отлогого берега речки. Другой берег был высокий и обрывистый. Там затаились дозорные на ночь. Сани поставили кругом. Внутри круга развели костры. Жгли репей и бурьян; засветло насобирали его много, чтобы всю ночь не погас огонь. Стреноженные кони паслись невдалеке, подъедая прошлогоднюю траву и камыши.
Мужики, разобрав с телег тулупы, лежали вповалку у костров, слушали рассказы бывалых людей о Диком поле, о жизни русских «кандальников» в плену половецком и о смелом их бегстве.
Среди ночи отец разбудил Торопку, приказал идти в дозор и до рассвета сторожить на высоком бугре:
– Затаись там и виду не показывай, не шелохнись – татаровья могут подкрасться и прирезать! А коли что приметишь – гомони и скликай подмогу!
Торопка взобрался на бугор и затаился между кустами сухого репейника. Кругом было темно. В овраге близ речки догорали костры. Около них мирно спали мужики. Невдалеке тревожно, точно чуя близость зверя, фыркали кони.
Торопка сидел насторожившись, крепко сжимая в руках рогатину. Сон убегал, усталость была забыта. Ему казалось, что в темноте к нему подползает татарин, держа в зубах длинный нож. Сквозь туманные обрывки низких туч кое-где проглядывало темное небо с мелкими звездами. Тихо шуршали высокие стебли бурьяна. Задумавшись, Торопка вспомнил последние слова и объятия матери, пронзительные крики баб, цеплявшихся за уходивших мужиков, и в стороне Вешнянку, с неподвижными расширенными глазами. Но другой образ заслонил Вешнянку и еще ярче загорелся перед ним: легкий, стройный половецкий конь, скачущий по степи. Передовым дозором проносится он на коне разыскивать притаившегося татарина – вот куда стремились все мысли, все чаяния Торопки.
Заунывный тягучий крик донесся из степи. Так иногда ночью кричала в лесу неясыть[312]. Другой тонкий вой послышался где-то ближе. Что это? Волки? Или татарские лазутчики подают друг другу весть и подбираются в темноте?..
Среди темной ночи небо светится, и на нем четко видны стебли сухого репейника. В одном месте стебли сильно закачались. Ого! Это неспроста! Кто-то пробирается через заросли… Показалась голова человека… Человек приподнялся, повернулся, осматриваясь, и снова бесшумно опустился в траву… Свой или враг?.. Закричать, звать на подмогу? Враг убежит. А если это свой, засмеют, что зря сполошил!
Торопка вслушивается в каждый шорох и ждет… не покажется ли снова голова?.. Вот опять поднялся неведомый человек, но теперь справа и ближе. Торопка ждет и слышит сиплый шум слева, точно дыхание зверя… Он чувствует острый запах овчины и шепот… не русский! Непонятная речь… Кто-то затаился совсем близко от него… Заметит, поразит мечом или стрелой… Нельзя медлить! Надо его опередить…
«Может, славу получу перед стариками за отвагу?» – вспоминались недавние думы. Рогатина в руках наготове, ее конец отточен, как жало.
Все силы напряг Торопка и бросился вперед. Рогатина воткнулась во что-то упругое… Стон, хриплый, сдержанный, чтобы себя не выдать, и жалобный… В то же мгновение тяжелая туша навалилась на Торопку. Другая туша свалилась под ноги. Жесткие ладони обхватили лицо, сдавили нос, пальцы крепко сжимают рот, не дают вздохнуть…
Торопка забился, стараясь вывернуться, но прибавилась еще тяжесть. Кто-то душит горло… Нельзя ни крикнуть, ни застонать. Его волокут по земле. Как дать знать отцу? В беде отец сына не оставит… Но Торопке трудно дышать, не только крикнуть… Его тащат через заросли, колючки засохшего репейника царапают и рвут одежду. Руки, жесткие и сильные, пахнут чужим запахом. Ему заталкивают тряпку в рот, завязывают лицо… Ноги и руки крепко спутаны веревками…
В лето от сотворения мира 6745 (1237) год пришел безбожный царь Батый на русскую землю со множеством воинов татарских и стал на реке Воронеже, близ Рязанской земли.
Татары шли на север тем путем, что позднее, протоптанный крымскими татарами, стал называться Калмиусским шляхом, по водоразделу между Доном и Донцом. Здесь дорога была легкая, не приходилось переправляться через многоводные реки; поздний снег слегка запорошил степь, кое-где в оврагах ветром намело сугробы. Бурьяна, репейника было много для костров. Степных пожаров осенью не было, и увядшая трава – готовый корм неприхотливым татарским коням – лежала повсюду, прибитая осенними дождями.
Вели татар половецкие проводники.
Татары шли отдельными отрядами, родами и коленами, тысячными скопищами коней, держась широкими развернутыми крыльями. Была особая ревность и соперничество между отдельными отрядами и племенами, да и грозные приказы Субудай-багатура требовали, чтобы не смешиваться, не попадать на чужую стоянку.
Татарский всадник, почему-либо отставший, затесавшийся в чужой лагерь, встречал насмешливые возгласы:
– Ойе, бродяга, шатун! Какого племени?
Отставший должен был ответить своим боевым ураном: «Уйбас», или: «Э-э, буганам кайда куянм», или другим, – и сейчас же получал ответ:
– Токсабаец! Сразу видно: токсабайцы коня с пришитым хвостом купили!.. Джузнаец никогда не может найти свою плеть, засунутую за спину!.. Карабиркли заснул на краденом коне, а тот привез вора к хозяину!
Каждый отряд через гонцов поддерживал связь со своим ханом, а тот – с главной ставкой, в которой находились распоряжавшиеся всеми войсками джихангир Бату-хан и с ним его военный советник, одноглазый Субудай-багатур.
Одиннадцать царевичей-чингисидов шли каждый со своим отдельным туменом в десять тысяч коней. Особые военные советники, приставленные к царевичам, держали в своих руках всю власть над воинами. Царевичи проводили время беззаботно, охотились с борзыми и соколами и пьянствовали, вполне полагаясь на своих советников, прошедших суровую школу войны в походах грозного Чингисхана.
Бату-хан вел все отряды на север широким фронтом, особыми тропами в определенные места, указанные строгими повелениями Субудай-багатура. Кипчакские проводники, охраняемые монгольскими дозорными, под страхом казни отыскивали места для стоянок.
В этом походе трехсоттысячного войска на север коренных монголов было мало, всего около четырех тысяч, но в разноязычной армии они играли главную роль, являясь руководителями, военными советниками, телохранителями чингисидов. Они же наблюдали за порядком и выполнением приказов главной ставки – «орьги».
Всадники шли налегке, без юрт. Спали они на земле, близ пасущихся коней: ведь потерять коня в походе – это верная гибель в бескрайней степи! Многие воины имели двух или нескольких коней и в пути пересаживались с одного коня на другого.
Шатры и разборные юрты полагались только самым знатным ханам: им не приличествует часто показываться перед простыми воинами и сидеть рядом с ними у костра. Проворные слуги из пленных кандальников вели десятки высоких быстроногих верблюдов, навьюченных разобранными частями шатров, юрт, грудами расписных войлоков, медными котлами и съестными запасами – мешками муки, риса, сушеного винограда, копченой и вяленой конины и соленого сала.
Звенящие цепями слуги успевали на стоянках поставить несколько юрт для хана, его жен, военного советника, лекаря, звездочета, писаря, шамана, муллы и главных ханских прихлебателей и приготовить для них обед.
Простые воины сами заботились о еде и питались тем, что сумели достать в пути. Голод был главной силой, не позволявшей отрядам долго стоять на одном месте, – они должны были двигаться вперед и вперед, пожирая все запасы, встречаемые на пути.
Хан Баяндер со своим пятитысячным отрядом кипчаков шел впереди монголо-татарского войска. Ему поручено было следить за степью, производить разведки, узнавая, где находятся передовые сторожевые посты русских, и пытаться ловить их, чтобы спешно доставлять пойманного «языка» в шатер Субудай-багатура.
Баяндер выделил из отряда четыре сотни отчаянных нукеров; они гарцевали далеко впереди, были глазами, щупальцами отряда и каждый день доносили своему хану обо всем, что замечали в пустынной равнине между бывшими половецкими владениями и русскими лесами.
Эта пустынная полоса, «ничья», представляла собой отлогие холмы, с редкими дубовыми рощицами по течению реки, оврагами и буераками. Здесь легко было укрыться и наблюдать за степью. В оврагах могли скрываться целые полки, поджидая противника. Поэтому отряд хана Баяндера продвигался вперед осторожно, останавливаясь на ночь у обрывистых берегов речек, опасаясь засад, и высылал вперед лазутчиков из наиболее ловких нукеров.
Каждый день от Субудай-багатура скакали гонцы с приказом: «Давайте пленных! Шлите «языка»! Если не будет пленных, переведу хана Баяндера в тыл войска плестись в хвосте, питаться объедками будущих побед!»
Хан Баяндер сердился, вызывал к себе и бранил тысяцких – «бин-баши», тысяцкие вызывали и бранили сотников – «юз-баши», а сотники свирепствовали над десятскими – «он-баши».
В одной из передовых сотен находились четыре сына Назара-Кяризека. Начальник сотни, Тюляб-Бирген, бывший раньше простым нукером-сокольничим у Баяндера, призвал к себе однажды четырех братьев:
– Вы лихие джигиты, степные волки! Вы, как ящерицы, спрячетесь в песке! Отправляйтесь сегодня ночью вперед, к той далекой дубовой роще… Сегодня там были замечены урусутские всадники. Надо их подстеречь. Проберитесь незаметно логами до самой рощи. Там спрячьтесь и захватите в плен хотя бы одного урусута. Свяжите его и притащите в целости…
Начальник сотни, поглаживая блестящую черную бороду, посматривал исподлобья на четырех братьев. Они стояли хмурые: полученный приказ их не радовал.
– Что же не отвечаете?
Старший, Демир, сказал:
– Если мы приведем урусута, что нам дашь в награду?
– Расскажу про вас хану Баяндеру. В его милости будет вас наградить.
– Э-э, нет! Дай каждому по овчинному тулупу! Видишь, в каких рваных чапанах приходится нам ночевать в открытом поле. А ты везешь с собой два тюка шуб, отнятых в кипчакском кочевье. Мы мерзнем…
– Приведите мне завтра урусута, будет вам по тулупу на каждого.
– Верно должно быть твое слово!
Второй брат, Бури-бай, сказал:
– Ты нам приказываешь отправиться ползком до рощи, – ничего из этого не выйдет! Мы не столько боимся урусутов, как боимся идти пешком. Мы привыкли ездить на коне и отобьем себе подошвы раньше, чем доберемся до рощи. Туда надо ехать ночью, в темноте; коней запрягать в овраге. А потом мы пошарим в роще, – может быть, засветится костер, где греются их дозорные. Тут мы на них навалимся… А если урусутов будет много? Как мы унесем целыми наши головы? Только кони могут нас спасти!
– Берите коней! За смелым тенью бежит удача. Но только с пустыми руками не возвращайтесь и притащите пленного не полудохлым, а невредимым, чтобы его можно было показать хану Баяндеру! И поджечь ему пятки, чтобы он все нам выболтал. Аллах вам подмога!
Передовая сотня Тюляб-Биргена стояла в «Долине бродячих покойников». Здесь протекал ручей, заморозки покрыли его ледяной корой. Сохранились землянки, окруженные валом и бревенчатым тыном. Раньше это была стоянка рязанского сторожевого поста. Узнав о наступлении татар, рязанцы отошли к северу. К этому же посту раньше приезжали русские купцы и торговали с кочевниками, пригонявшими гурты скота. Повсюду земля была засыпана конским навозом и бараньими катышками.
Приехавшая в эту долину сотня Тюляб-Биргена застала в ней только одну тощую старуху с черными горящими глазами и совиным носом. Она равнодушно сидела на пороге полуразвалившейся землянки. Обшарив землянку, татары отобрали у старухи все, что нашли, так что у нее остались только широкие шаровары, изодранный чапан и глиняный треснувший кувшин, которым она черпала из ручья воду. Вечером, когда татары укладывались спать, старуха подходила к костру, подбирала объедки и тихо возвращалась к своему порогу.
– Ты кто? – строго спросил ее проводник из кипчаков Сентяк, приставленный к сотне.
– Ясырка[313]… Родом я из Пятигорья[314]. Пока я была сильна, меня держали на цепи и заставляли работать. А стала я слаба и стара, мне сказали: «Иди на все четыре стороны!» А куда я пойду? Да еще через степь?
А степь расстилалась кругом пустынная, запорошенная снегом, на котором скрещивались следы сайгаков, лисиц и волков.
Всадники заглянули в землянки, сырые и развалившиеся, где ползали мокрицы и сороконожки, плюнули и поставили себе близ костра косые навесы из жердей и камыша. Они проводили время, лежа у огня, или уходили на бугры и прятались там в зарослях бурьяна, следя за степью.
Часть стреноженных коней паслась в лощине, где сохранились камыши, остальные кони, оседланные, были всегда наготове.
В лучшей землянке с непроломанной крышей поместился сотник Тюляб-Бирген. В этой землянке сохранилась в целости пузатая глиняная печь, сложенная урусутами, и около нее нары из жердей. Сотник подолгу сидел на нарах, подобрав ноги, накинув шубу на плечи, и молча смотрел на огонь, пылавший в печи.
Джигиты проклинали это место с мрачным названием «Долина бродячих покойников».
– Куда нас загнал хан Баяндер? Разве в степи нет лучшего места, чем эти землянки, похожие на разрытые могилы, с тощей старухой, которая сторожит, пока мы все здесь подохнем? То мокрый снег, то мороз – нет времени просушить одежду! Когда же мы пойдем вперед, обогреемся у горящих городов, переоденемся в урусутские шубы из куниц и соболей?!
Суеверные джигиты всю ночь не тушили костров, а дозорные, подымаясь на бугры, тряслись от страха и осматривались, не бродят ли в степи души непохороненных воинов, потерявших здесь свои головы. Тревогу усиливал и разжигал мулла Абду-Расуллы, приставший к сотне еще в Сыгнаке. Тощий, с густой рыжей бородой мулла своими поучениями не оставлял всадников в покое, требуя, чтобы они пять раз в сутки совершали моления. При каждом удобном случае он распевал молитвы, а ночью пугал слушателей рассказами о проделках лукавого Иблиса, губителя правоверных, о бродящих по степи мертвецах и о летающих ночью джиннах, которые пьют кровь у спящих людей. Для спасения от нечистой силы мулла писал узкие бумажки с заговорами, учил заклинаниям, отгоняющим злых духов, и доказывал, что без его помощи воины давно бы погибли от болезней и дурного глаза.
Мулла Абду-Расуллы много спал на нарах в землянке сотника, но обладал особым чутьем: когда начинали что-либо варить или жарить съестное, мулла немедленно просыпался и подсаживался к огню, чтобы принять участие в еде. Еды оставалось мало – бараны, захваченные в половецких кочевьях, были давно съедены, – и воины не особенно радостно посматривали на муллу. Они садились тесным кольцом вокруг котла с просяной кашей или с «кавардаком» из обрезков вяленого мяса, но мулла настойчиво читал молитву и без стеснения протискивался в середину сидевших, поближе к котлу.
Начальник сотни Тюляб-Бирген призвал двух десятских – Кадыра и Джабара:
– Уже двое суток нет четырех братьев. Не бросил ли их Аллах на солончак бедствия? Они должны были пробраться к тому дубняку, что виден вдали. Надо пойти по их следам и узнать, что стало с ними. Ты, Кадыр, поедешь по следам четырех лошадей, пока не найдешь братьев. А ты, Джабар, поедешь сторонкой, сделаешь круг и тоже направишься к дубняку. Если там укрылись урусуты, они выедут из дубняка и погонятся за одним из вас. Вы отходите назад и завлекайте урусутов сюда. А я выеду со всей сотней, наброшусь на них, и тут уже мы наверное захватим хоть одного «языка». Это поручение важное, оно исходит из ставки Бату-хана; его надо выполнить во что бы то ни стало! Отправляйтесь!
Сотник Тюляб-Бирген стоял, прислонившись к столбу землянки, не спуская со степи нахмуренных глаз. Он был коренаст, угрюм и молчалив. Имел крепкую руку, мог шутя сдержать пойманного арканом коня. Черную бороду подстригал лопаткой, выбривая щеки. Один из джигитов, объявивший себя его нукером, следил за стрижкой бороды сотника и за блеском шерсти его гнедого жеребца. Он сидел на корточках в двух шагах, готовый броситься куда угодно по первому знаку сотника. А Тюляб-Бирген всматривался в срез бугра и дальше в степь, все еще надеясь, что покажутся четыре брата и с ними пойманный пленный урусут.
Невдалеке вокруг огня сидели джигиты и слушали, что им говорил мулла Абду-Расуллы:
– Вся степь кругом – безмолвная могила. Здесь бились народы с народами, и павшие воины остались без погребения. Потому по ночам слышны здесь стоны и бродят отряды покойников. На призрачных конях они выплывают легким туманом из оврагов, несутся бесшумной вереницей по полям, сшибаются с другими отрядами… Тогда ясно слышен звон мечей, ударяющихся по кольчуге.
Из степи донесся отдаленный отчаянный крик, оборвался и вскоре повторился снова.
– Засыпать костер! – приказал вполголоса сотник.
Джигиты забросали костер землей. Вспышки огня замерли в трепетных угасавших отблесках. Все погрузилось в темноту. Джигиты бесшумно пробрались на бугры.
Издалека слышался топот. Кони приближались в стремительной скачке. В мутном свете луны, пробившейся сквозь дымчатые тучи, были заметны приближавшиеся тени.
– Это они! Покойники! – прошептал в темноте чей-то голос.
– Молчи и гляди в оба! – послышался ответ.
Табун коней в несколько десятков голов примчался к обрыву оврага, задержался на мгновение и бешено скатился к ручью. Слышался глухой топот ног, всплески воды и похрапывание коней, пивших воду.
Что-то их встревожило. С испуганной стремительностью, толкая и давя друг друга, они снова бросились вперед, в темноту, поднялись по скату оврага и умчались в степь… Невдалеке слышалась возня, взвизгивание, глухие удары копыт.
– Зажигайте костер! Сюда, ко мне! Тащите арканы! – кричал сотник.
Джигиты засуетились. Костер снова разгорелся и осветил пегого коня. Аркан захлестнул ему шею и натянулся, как струна. Сотник закручивал конец аркана за ствол рябины. Дерево вздрагивало от прыжков коня.
– Кончайте коня! – кричал сотник, натягивая аркан.
Джигиты подбежали к дрожавшему от ярости коню. Три длинные красноперые стрелы пронзили ему бок. Конь упал на передние колени, хотел подняться, но один из джигитов навалился и перерезал ему горло.
– Праведный Хызр прислал нам ужин! – сказал мулла. – Не забывайте молитв, соблюдайте рузу[315], вспоминайте днем и ночью имя Всевышнего, и он вознаградит вас!
Джигиты, засучив рукава, быстрыми привычными приемами сдирали пегую шкуру с коня и рассекали его на части. Красная туша уже лежала на содранной шкуре, и джигиты, довольные, посмеивались:
– Лихой джигит наш сотник Тюляб-Бирген! Когда все тряслись от страха, думая, что видят скачущих покойников, наш начальник набросил аркан на коня и удержал его одной рукой. Если бы мы не были ротозеями, мы могли бы захватить живьем еще нескольких диких коней…
– Разве это были дикие кони? – сказал проводник Сентяк. – С приходом татар много кипчакских табунов разбежалось по степи, и кони совсем одичали. Таков и этот пегий конь, двухлетка, с тавром хана Котяна… А дикие кони не такие – они песочной масти, с темным ремнем вдоль хребта. Но мы съедим этого пегого коня так же дочиста, как если бы он был диким.
Среди ночи проводник Сентяк рассказывал о набегах кипчаков на урусутское Залесье. Джигиты лежали вокруг костра и в полусне слушали его рассказ. Мороз усиливался. Легкая снежная пыль неслась низко над землей и засыпала лежавших. Сотник, накинув на плечи баранью шубу, сидел среди джигитов и молча, немигающими глазами смотрел на прыгавшие по веткам огоньки костра. Издалека донесся вой волка, опять на равнине показались тени! Зверь или человек? Враг или друг?
– Первый десяток! – сказал, не шевельнувшись, сотник.
Десять джигитов вскочили и направились к своим коням. Они поднялись по скату, и тени их скрылись во мраке. Сотник отошел к своей землянке. Остальные джигиты, оправляя оружие и настороженно прислушиваясь, продолжали сидеть у огня.
– Наши, – сказал чей-то голос.
На бугре показались четыре всадника. Возле переднего шел пленный без шапки, со связанными за спиной руками. Светлые, как кудель, волосы сбились. Лицо было измучено. Ноги с трудом передвигались. Второй всадник сидел, пригнувшись к гриве коня, и непрерывно повторял:
– Вай-уляй! Жжет!.. Огонь во мне!.. Воды, дайте холодной воды затушить огонь в моем животе!
Медленно спустились всадники по косогору и остановились у костра. Сотник, узнав вернувшихся четырех братьев, заложив руки за пояс, подошел к пленному и внимательно его осмотрел. Высокий худой юноша, в холстинных портках, в расстегнутой рубахе и босой, стоял равнодушный, окаменелый, с посиневшим от холода лицом и только облизывал рассеченную верхнюю губу, из которой сочилась кровь. Метнув недоверчивый взгляд на сотника, он опять уставился в одну точку.
Три брата, соскочив с коней, осторожно сняли четвертого и положили на войлок около костра… Раненый лежал на спине с полузакрытыми глазами, лицо его обтянулось, нос заострился. Рот кривился, и губы что-то шептали.
Мулла Абду-Расуллы опустился на пятки возле раненого и, вглядываясь в его лицо, строго говорил:
– Повторяй за мной: «Бог, царь царей! Слава Аллаху! Нет Бога, кроме Аллаха, и Бог велик!..»
Сотник Тюляб-Бирген долго стоял возле раненого, подняв правую бровь, всматривался в его судорожно дергавшееся лицо, наконец безнадежно махнул рукой и, сбросив с плеч баранью шубу, покрыл ею умирающего джигита.
К сотнику подошли вернувшиеся братья. Бури-бай сказал:
– Как ты приказал, мы пробрались оврагами до дубовой рощи. Мы оставили коней внизу, а сами проползли на высокий бугор. Увидели лагерь урусутов. Их было около тысячи. Они храпели на всю степь. Мы стали пробовать, как бы скрасть одного из спящих, и продвигались к ним. Демир двигался первым и наткнулся в кустах вот на этого мальчишку. Мальчишка вскочил и перерезал Демиру кишки. Если бы не твой приказ, мы бы тут же прикончили сосунка, – так обидно было за Демира. Такого смелого брата, укротителя диких коней, потерять из-за такого сопляка! Мы связали его и заткнули ему рот. Если бы Демир закричал, нас бы схватили урусуты, – они были рядом. Но Демир молчал, точно откусил язык… Сутки мы просидели в дубняке, выжидали. И справа, и слева проходили отряды урусутов. Теперь пленный перед тобой. Мы свое дело сделали, а брата Демира зовет к себе Аллах. Давай нам обещанные тулупы.
Сотник сказал сухо:
– Храбрый был джигит Демир! Аллах его успокоит в своих райских рощах… Моя шуба на нем. А почему вы ободрали пленного раньше времени? Зачем сняли с него чапан? Почему он босой? Я должен показать его хану Баяндеру целым и необмороженным, а голый он подохнет этой же ночью.
Ворча и ругаясь, три брата стали одевать пленного, наворачивать ему на ноги онучи и подвязывать лапти. Проводник Сентяк, знавший немного по-русски, расспрашивал пленного, сколько всех урусутских воинов, хотят ли урусуты драться.
Пленный говорил мало и отрывисто. Глядел злобно и все облизывал рассеченную губу.
– Зовут его Торопка, родом он из лесной деревни Перунов Бор. Сколько войска – он не знает. А драться с татарами хотят все урусуты, и все пошли на войну…
Сотник внимательно слушал, что переводил проводник Сентяк, и заставлял муллу Абду-Расуллы записывать все сказанное на лоскутах с заклинаниями… Переводчик скоро использовал все русские слова, какие знал, и больше ничего не мог выпытать от пленного. Несколько ударов по голове плетью не помогли делу: мальчишка упрямо молчал.
Сотник сказал, что сам отвезет пленного к хану Баяндеру. Его гнедой жеребец, давно оседланный, был привязан возле землянки. Десять джигитов должны были его сопровождать. Но выезжать в метель среди ночи было опасно. Тропы замело снегом, и вьюга усиливалась. Приходилось ожидать рассвета, и сотник ушел в свою землянку.
Торопка сидел на земле близ костра. Руки, закрученные за спиной, затекли и мучительно ныли. Снег, летевший сбоку, засыпал голову и плечи, и Торопка не мог стряхнуть его с лица. Петля аркана давила шею. Конец аркана держал в руке молодой джигит, сидевший рядом. С другой стороны лежало на конском потнике тело Демира, покрытое бараньей шубой. Демир уже перестал стонать и навсегда затих.
Прошло много времени. Костер, в котором лежали с вечера большие жерди, почти совсем догорел. Последние огоньки перебегали по тлеющим в золе красным углям. Лагерь заснул. Не спал лишь Торопка, обдумывая, как бы вырваться из плена, и не спала изможденная, тощая старая «ясырка». Она сидела на пороге своей полуразвалившейся землянки и смотрела на огоньки костра злыми черными глазами… Она дожидалась, когда джигит, стороживший мальчика, приляжет на бок. Тогда она поднялась и бесшумными кошачьими движениями приблизилась к костру. Она не искала остатков еды. Она склонилась к лицу похрапывавшего джигита, отшатнулась и сделала шаг к Торопке. Вытащив из широких складок своих синих шаровар обломок отточенного ножа, осторожно перерезала волосяные веревки и безмолвно указала рукой в ту сторону, где стоял гнедой жеребец сотника. Затем бесшумно исчезла.
Торопка почувствовал, как ослабели веревки, но сразу не мог сделать ни одного движения онемевшими руками. Медленно приливала кровь, постепенно начали шевелиться пальцы. Торопка, выжидая, посматривал на спавшего джигита. Наконец поднялся и осторожными шагами направился по мягкому пушистому снегу к гнедому коню. Дрожащими руками он отвязал повод и оказался в седле…
Он был на бугре, когда услыхал позади себя крики. Но ветер уже свистел в ушах, снег бил в лицо, а сильный жеребец упругими прыжками уносил его вперед, в простор немой беспредельной равнины.
Во всей нашей истории не было более страшного, рокового события, которое могло бы произвести более потрясающее впечатление на воображение наших предков, чем этот опустошительный ураган, пронесшийся почти над всеми землями Руси, поглотивший сотни тысяч человеческих жизней, покрывший наше отечество пожарищами, развалинами и поработивший остатки населения ненавистному татарскому игу.
Грозные вести о наступлении татарских полчищ заставили крепко призадуматься князя Феодора и обо всем позаботиться перед выездом в Дикое поле. Был он хотя и молодой, но настоящий домовитый хозяин, ничто не ускользало от его зоркого глаза. Он переговорил и с боярами, и с прибывшими с разных концов князьями и воеводами, и с простыми крестьянами, заполнившими своими возами городскую площадь. Хотел он знать, крепко ли они будут стоять за русскую землю и о чем и как придется ему договариваться с татарским царем.
Все говорили одно: «За нас не бойся! Мы своей грудью встретим первый удар. Суздальцы хотя и соседи, но, как это и раньше бывало, не захотят нам помочь. Еще обрадуются, что рязанцы ослабнут. Суздальцы, пожалуй, надеются, что князь владимирский спрячет под свою полу всю ослабевшую рязанскую землю и сделает ее старых бояр своими конюхами. Не бывать этому!»
Никто не знал, о чем совещался надменный владимирский великий князь Георгий Всеволодович с молчаливыми, угрюмыми татарскими послами. Что он выговорил у них в свою пользу? Что ему пообещали косоглазые соглядатаи?
Приехавшие из Дикого поля раздетые и ограбленные половецкие ханы рассказывали, что татары и мунгалы жалости ни к кому не имеют, что слова своего они не держат. Один половецкий хан, раньше владевший конскими табунами в десятки тысяч голов, прискакал со своим слугой только на трех конях; он говорил:
– Татары через своих гонцов наобещали: «Сдавайтесь на полную нашу волю, и мы тогда вас не тронем! Мы оставим вам все ваши табуны и стада!» Кто им поверил и поклонился в ноги хану Батыге, тот был ободран в тот же день, как баран. Татары заставили их работать конюхами. Татары хвастают: «Мы-де отдыхаем в Кипчакских степях, коней подкармливаем и готовимся к набегу на урусутов. Мы охватим облавой, как петлей, все урусутские города и выгребем из них все дочиста». Эй, рязанские друзья, готовьтесь к смертному бою! Не верьте татарским уговорам!
Князь Феодор Юрьевич страха не имел. С юных лет он был удалой охотник, и на медведя был ловок, и на тура. Он и теперь решил ехать в лагерь царя Батыя, как раньше ходил на лютого зверя: «Где не возьмешь силой, попытайся взять уловкой!»
Уже все было готово к отъезду, обо всем князья договорились; подарки отобраны и уложены в кожаные сундуки и переметные сумы, часть навьючена на коней, часть погружена на повозки. Глиняные запечатанные кувшины с хмельным медом и бочонки с пивом бережно укутаны войлоком и уложены в сено. Из повозок торчали ноги мороженых телячьих и свиных туш.
Узнав от бежавших половцев, что с царем Батыем соединились десять мунгальских царевичей, князь Феодор, по совету отца, отобрал одиннадцать лучших рослых жеребцов с пышными хвостами, шелковистыми вьющимися гривами. Жеребцы были вымыты, гривы намочены квасом, заплетены и перевиты красными лентами. Крутые гладкие спины покрыты пестрыми шемаханскими коврами. Двенадцатого коня Феодор решил подарить главному полководцу Батыя, его правой руке – «темнику Себядяю».
Что же медлит князь Феодор? Уже возы пущены вперед; уже все двенадцать коней один за другим с заплетенными хвостами и гривами ушли под охраной опытных конюхов; уже к крыльцу княжеских хором подвели статного рыжего коня, легкого, как ветер, – подарок половецкого хана, уже и спутники Феодора – князь Ижеславльский и с ним четыре хитроумных боярина, все в походных полушубках и собольих колпаках, – столпились у крыльца, а Феодор все еще возвращается в гридницу, выходит на крыльцо и озабоченно посматривает по сторонам.
Кто-то воскликнул:
– А вот и гостья долгожданная!
В конце площади, из-за угла дома, вылетело несколько всадников. Во весь мах, взбивая снежную пыль, помчались они к крыльцу. Два дружинника соскочили с коней и схватили под уздцы серого, в яблоках, иноходца. С него легко спрыгнула молодая женщина в бараньем полушубке и зеленом бархатном колпаке, отороченном темным соболем. С первого взгляда ее можно было принять за юношу – и сапоги у нее высокие сафьяновые, и подпоясана ремнем с коротким мечом, но радостный смех и румяное лицо с блестящими карими глазами были всем знакомы: всегда рязанцы видели в соборной церкви рядом с князем Феодором его молодую жену, заморскую[316] греческую царевну Евпраксию.
Как мальчишка, побежала она навстречу Феодору, сходившему с крыльца, и бросилась ему на шею:
– Все боялась, что не захвачу тебя, Феодор. Всю дорогу мчалась, меняя лошадей. Зачем уезжаешь?
Феодор, обняв за плечи Евпраксию, поднялся на крыльцо. Навстречу спешила княгиня-мать Агриппина в темном лисьем шушуне, наброшенном наспех. Дрожащими руками обняла она молодую невестку, и обе залились слезами.
– Успокойся, Евпраксеюшка! – утешал Феодор. – Не воевать еду, а о крепком мире договориться. Все улажу, да и опытные мои советчики мне помогут и придумают, как утихомирить татарского царя Батыгу. А где же наш Ванятка?
– Едет в возке. А я не могла больше ждать и помчалась вперед.
– Ну и девчонка ты! – сказала старая княгиня Агриппина. – Бегаешь как заяц!
– И я то же говорю, – прервал Феодор. – Тебе бы еще хороводы водить! – Шепотом на ухо добавил: – Вот за это и люблю тебя! Знаю, что ты готова со мной ехать на охоту, хоть в поле полевать.
– Возьми меня, Феодор, с собой! Может, я сумею лестью да шутками смягчить татарского царя.
Феодор приблизил к себе юное розовое лицо с блестящими карими глазами и поцеловал побледневшие губы. Он бережно отнял цеплявшиеся руки и мигнул матери. Та сзади обняла Евпраксию. Молодая княгиня торопливо расстегивала свой полушубок:
– Постой, Феодор! Возьми с собой мое заветное жемчужное ожерелье из Царьграда. Может быть, ты сумеешь им ублажить татарскую царицу, а она успокоит своего яростного мужа. Да еще возьми с собой мое благословение… – Она сняла с шеи золотой круглый образок на серебряной цепочке. Феодор скинул колпак; он наклонил к молодой жене голову с прямым пробором и расчесанными на две стороны русыми волосами. Она надела ему на шею иконку. Феодор поцеловал в последний раз Евпраксию в лоб, резко повернулся и, стуча подковками красных сапог, сбежал с крыльца к нетерпеливо перебиравшему ногами коню.
Евпраксия забилась в крике и плаче на руках старой княгини, а князь Феодор, сдерживая сильного коня, направился, не оглядываясь, через засыпанную снегом площадь. Хмурый, со сдвинутыми бровями, вглядывался он в сизую туманную даль. С площади и с крепостных валов видна далеко на десятки верст снежная равнина, по ней кое-где чернели небольшие рощицы. Низкие серые тучи медленно плыли над пустынными полями. Слышался унылый свист ветра и хриплое карканье и гомон галок и ворон, стаями летавших над широким шляхом, уходившим в Дикое поле.
Рязанское посольство ехало в лагерь Батыя четыре дня. По пути встречались русские сторожевые заставы.
Хотя князь Феодор вез с собой шатер, но поставил его только на четвертый день, когда вдали показались татарские посты. Спал Феодор на земле, у костра, подостлав бараний тулуп, кормился, как и другие; всю ночь держал охрану: от татар можно было ожидать всякого предательства.
На последней русской заставе ему рассказали о молодом воине, который сразил рогатиной татарина, был захвачен в плен, ночью перехитрил татарских сторожей и на отличном коне прискакал обратно.
Князь Феодор потребовал его привести, спросил имя, кто отец и с какого он погоста. Похвалил его и приказал выдать ему в награду пару новых кожаных сапог.
– Ай да Торопка-расторопка! – сказал он. – Порадовал ты меня! Коли придется воевать, у нас найдется еще немало таких удальцов. Не удастся косоглазым нас задавить!..
Пишет Хаджи Рахим: «Да сохранит скитальца небо от новых напастей, которые надвигаются отовсюду, как черные тучи перед ураганом!»
Бату-хан остановился большим лагерем на реке Воронеже, среди дубовой рощи. Даже зимой в богатой травою степи привольно татарским коням. Разгребая копытами снег, неприхотливые кони находили себе достаточно корма.
Лагеря других чингисидов растянулись по степи далеко на восток.
Воины говорили о скором набеге на урусутские земли, о том, что там откормятся и разгуляются вволю. Каждый самый простой воин награбит столько добра, что станет богат, как хан, владеющий целой областью и тысячами подданных.
Говорили, что урусуты – народ сильный и злобный, как волки, и в бою упорный и стойкий. Они не отдадут без борьбы, без защиты свои пашни, свой скот.
Неожиданно прибыло посольство урусутов. Во главе – Феодор, молодой сын рязанского коназа. Бату-хан, желая показать свое величие, сообщил через векиля, что он занят государственными заботами и примет коназа Феодора через несколько дней.
Урусуты поставили на берегу шатры. Один большой княжеский, с золотой маковкой, и три малых, пестрых, из бухарской ткани. Субудай-багатур окружил лагерь стражей, чтобы оберегать урусутов от дерзостей татарских воинов, которые сразу полезли в шатры и стали хватать все, что попадало под руку. Это вызвало несколько драк приезжих урусутов с татарами. Наконец «бешеные» Субудая установили порядок, колотя древком копья любопытных.
Бату-хан, подготовляясь к приему урусутов, долго беседовал с сыном Субудай-багатура, Урянх-Каданом, который ездил в рязанские земли, все высмотрел там и только что вернулся. А сопровождавшая его шаманка Керинкей-Задан колдовала, напуская на урусутов страх и болезни, чтобы их сердца разорвались.
Урянх-Кадан рассказывал, что он видел города Рязань и Ульдемир.
«Это, – говорил он, – не простые города, а сильные крепости, и взять их будет нелегко. Потребуется много приступов, чтобы проломить высокие, толстые стены. Летом дороги урусутов как западни: всюду ручьи и топкие болота. Можно ехать только зимой по замерзшим рекам. Летом урусуты ездят друг к другу в лодках. Всюду дремучие леса. Эти леса – защитные крепости. Поэтому надо идти на урусутов зимой, когда замерзнут реки».
Бату-хан пожелал видеть привезенные урусутами подарки. Но послов он все же к себе не допустил.
Урусутские воины привели под уздцы двенадцать прекрасных коней с налитыми кровью глазами. Один вороной конь был в сбруе под седлом, украшенным золотом, жемчугами и парчовым чепраком. Это подарок Бату-хану. Другие кони были покрыты нарядными коврами.
На повозках было много шуб, лисьих и собольих, крытых аксамитом и парчой. Десять воинов несли по связке мехов. В каждой связке – по сорок лучших темных соболей.
Для Бату-хана были еще подарки: прямой меч с золотой рукоятью, серебряное блюдо, чаши и кубки, а для его жен – украшения из драгоценных камней: повязки на голову, золотые ожерелья, перстни и запястья.
Бату-хан стоял суровый и недовольный возле шатра. Он равнодушно следил, как мимо проносили подарки. Все драгоценности складывались на коврах в его шатре. Он сказал, что получал из китайских дворцов более роскошные и искусно сделанные дары. Обрадовался, только когда перед ним провели двенадцать коней, один прекраснее другого. Каждого вели под уздцы, на серебряных цепях, два конюха. Кони были высокие, широкозадые, с волнистыми гривами и хвостами. Они плясали, вставали на дыбы, подымая на воздух конюхов.
Бату-хан отобрал себе вороного жеребца с белыми до колен ногами, который косился огненным глазом, поджимая зад, и пытался укусить державших его конюхов. Остальных коней Бату-хан велел отвести к другим царевичам.
Бату-хан принял наконец урусутских послов. В его шатре собрались чингисиды и главные военачальники. Джихангир сидел на золотом троне, в шапке, украшенной большим алмазом, в одежде, расшитой золотыми драконами. Он поддел стальную кольчугу, не доверяя урусутам. По левую сторону сидели на ковре его жены, «семь звезд» Бату-хана. Они уже украсились подарками, привезенными рязанским князем. На старшей жене было ожерелье из крупных жемчугов, на других золотые запястья. У младшей – на лбу повязка из жемчужных нитей. По правую сторону трона сидели ханы и военачальники.
Князь Феодор рязанский оказался совсем молодым воином, роста среднего, статный, с широкими плечами. Держался прямо, смотрел гордо в глаза, не опуская взгляда, без улыбки – как дикий непокорный сокол. Он вошел без оружия, которое отобрали нукеры при входе в шатер. Князь Феодор сделал два шага и остановился, плохо видя в полумраке шатра. За ним вошли шесть человек его свиты и четыре боярина – его советники. Они выстроились в два ряда. Феодор снял соболий колпак и низко поклонился Бату-хану, коснувшись пальцами ковра. Его свита сделала то же самое.
Феодор сказал:
– Здравствуй на много лет, царь татарских стран, владыка и вождь храброго татарского войска!
Бату-хан долго молчал. Затем, зажмуря глаза, прошептал сидевшему у его ног рязанскому князю, Глебу Владимировичу:
– Как этот невежа мне кланяется? Скажи ему, что он мне не ровня, а мой слуга.
Глеб Владимирович сидел на пятках, подобострастно прижавшись к трону. Он сказал послам:
– Князь Феодор Юрьевич! Ты стоишь перед кем? Перед величеством мунгальским и, дерзяся, не сгибаешь колен? Ты забыл, верно, что царь Бату-хан владеет половиной мира, что он внук царя Чингисхана, владыки всех восточных земель? Скорее пади лицом на землю и покажи, что ты чтишь его величие.
– Что-то мне лицо твое больно знакомо, – ответил Феодор. – Не ты ли князь Глеб Владимирович? Не ты ли изменой завлек своих братьев на пир и всех перебил? Теперь же ты переметнулся и помогаешь татарам губить русские земли? Объясни царю, твоему новому хозяину, что мы, христиане, земной поклон делаем только перед святой иконой, когда творим молитву царю небесному, и до сих пор у нас царя земного не было. Эх, князь!.. Встретились бы мы с тобой в поле, не так бы заговорили…
Бояре перешепнулись:
– Живуч Иуда!
Глеб перевел слова Феодора. Пеной покрылись губы Бату-хана. Взбешенный, он заговорил:
– Вся вселенная поклонилась моему деду, Священному Воителю. По всему миру он пронес ужас монгольского имени. Вы ли, урусуты, думаете спорить с нами? Все народы, которые дерзко с нами спорили, обращены в пыль и пепел. На что вы надеетесь? Вы ли нас сильнее?
Феодор спокойно сказал:
– Я слышал о твоем великом деде, хане Чагонизе. Я почитаю этого великого воителя и тебя, его внука, и желаю тебе здоровья и благоденствия на много лет. Но для чего тебе, столь богатому и сильному, нужны еще наши бедные рязанские земли? Вы, татары, живете в степях, кони ваши любят ковыльную траву. Мы же, как медведи, запрятались в лесах, живем в дымных избах. Почему нам не жить с тобой как добрым соседям?
Глеб прошипел:
– Сосунок! Как ты смеешь так отвечать повелителю непобедимых монголов?
Бату-хан сказал несколько слов сидевшему рядом по правую руку Субудай-багатуру. Феодор догадался, что этот старый толстый монгол с единственным выпученным глазом – прославленный полководец, советник татарского царя.
Субудай сказал:
– На небе одно солнце, на земле – один владыка, монгольский каган. Все должны ему поклоняться и целовать перед ним землю. И вы, урусуты, это сделаете доброй волей иль неволей. Вы будете платить дань кагану и прославлять в молитвах его имя, когда Бату-хан поставит свой священный сапог вам на шею. Напрасно вы, дерзкие, до сих пор не покорились.
В это время в шатер вошел баурши и, пав на землю, прошептал:
– Обед готов. Разреши, ослепительный, принести все, что приготовлено для твоего пира.
– Неси! – сказал Бату-хан, сделавшись снова неподвижным и непроницаемым.
Феодор и его спутники продолжали стоять. О них как будто забыли.
Князь Глеб, поглаживая черную, с проседью, бороду, насмешливо наблюдал за русскими послами. Он был одет в потертый кафтан и походил на облезлого, но все же страшного степного орла, прикованного цепью за ногу. Он сказал русским послам:
– Что ж вы стоите, гости дорогие? Вас не звали, сами напросились, но коли попали на пир, то и вам угощения хватит. Садитесь, где стоите.
Дородный, осанистый князь Ижеславльский, стоявший рядом с Феодором, прошептал ему:
– Потерпим ради земли русской. Потрудись, князь Феодор, ради чести твоей и нашей. Воротиться домой легко, а договориться с татарами – трудно.
Молодой князь Муромский сказал:
– Чую, что всем нам не вернуться, ни мне, ни тебе. Сядем да посмотрим, сладка ли честь татарская.
– Садитесь. Бату-хан приглашает вас обедать, – сказал баурши.
Русские послы отступили к стенке шатра. Опустились на ковер, подобрав под себя ноги.
Князь Феодор и его спутники не раз бывали у половецких ханов, знали их обычаи: на пирах, во время угощения, всякое блюдо, всякий кусок мяса имеют свое значение, свой порядок и показывают больший или меньший почет. Поэтому русские зорко следили, будет ли им, как послам, оказан почет, и какой именно.
По татарским обычаям, сваренный баран или другое животное – жеребенок, дикая коза – разнимаются на части согласно особым древним правилам. Поручается это специальному лицу, опытному в этом важном деле. Туша разрезается пополам – правая и левая сторона животного – и раскладывается на особом блюде. Животное делится на двадцать четыре части, и эти части раскладываются либо на двадцать четыре блюда, либо на двенадцать блюд, по числу гостей. И каждый гость получает либо целое блюдо, либо, когда гостей много, одно блюдо едят двое или трое.
Слуги входили парами, торжественно неся перед собой на вытянутых руках одно золотое и следующие – серебряные блюда.
Баурши, взяв золотое блюдо из рук слуги, остановился перед Бату-ханом и опустился на колени. На блюде лежали тазовая кость с мясом и голова барана.
Бату-хан принял двумя руками блюдо и поставил перед собой. Он выхватил из-за пояса тонкий нож, отрезал одно ухо барана и передал голову своему брату, хану Шейбани, сидевшему справа. Тем временем ловкие слуги бесшумно проскальзывали между гостями и ставили перед ними блюда. Четыре гостя получили по блюду каждый – знак высшего почета. Следующим подавали по одному блюду на двоих.
Русские послы внимательно следили за разносимыми блюдами и понимали: вот эти два хана, получившие правую и левую лопатки, – начальники правого и левого крыла войска; эти, грызущие коленные кости, – находятся в передовом отряде.
Грудинка была передана старшей жене. Мелкие части розданы другим женам.
Баурши произнес молитву, после чего все татары принялись за еду.
О послах все забыли… Нет, и им слуги принесли два блюда и поставили перед ними на ковре. Но что тут было: конечности ног, кишки и хвостовые кости!
Послы поняли, что все это делается с умышленной целью их оскорбить, что им дают те части, которые уделяются низким слугам, женщинам, очищающим внутренности, и мальчишкам, которые подкладывают катыши кизяка под котел. Ни один из русских не протянул руки к блюду, все спокойно наблюдали за обедом. Некоторые шутки, которые отпускались на их счет, были поняты послами.
Князь Глеб ел из одного блюда с двумя ханами. Он повернулся к послам:
– Что же вы, гости дорогие, мало едите? Хозяин обидится.
Князь Пронский ответил:
– Мы помним половецкую пословицу: «Иди на пир, поевши дома досыта». Благодарим ласкового хозяина за щедрое угощение!
Наконец все обедавшие покончили с мясом и стали вытирать вымазанные в сале руки о цветные ширинки[317], о полы шуб, а то и о голенище правого сапога. Слуги принесли серебряные подносы, где стояли разной величины и формы золотые кубки и чаши с хмельными напитками: кумысом и хорзой, кто что пожелает.
Все взяли в руки чаши. Русским послам также принесли чаши, полные хмельной хорзы.
Тогда баурши встал на колени перед Бату-ханом и произнес благодарственную молитву:
– Тебе, неодолимому доблестному хану, за гостеприимное угощение да пошлет небо благословение на голову твою!
Преобразившись в счастливую птицу, да посетит наш покровитель бог Сульдэ этот золотой шатер, где мы сидим.
Пусть хозяйки этого шатра двенадцать раз будут плодоносны и их глаза озарятся радостью, увидев, что у них родился сын, а не дочь.
Да не отступит никогда от тебя богатство! Данное тебе небом счастье да не будет никем растоптано!
Да окружат твой шатер тысячи верблюдов, у которых задние горбы свешиваются от сала, и громко ржущие друг перед другом стройные жеребцы, и жеребята, и стада овец и баранов и жирные коровы и быки, у которых на ходу хрустят казанки.
А если кто умыслит злое против тебя, пусть у того лошадь умрет в походе, и жена умрет, не увидев возвращение мужа, и пусть кибитка завистника разломится с треском, и спицы юрты сломаются и воткнутся твоему врагу в спину!..
Все стали пить. Русские тоже поднесли чаши к губам. Но тут один из ханов воскликнул:
– Пусть погибнут урусуты, как саранча под ногой верблюда!
Другие ханы поддержали:
– Да разлетятся урусуты, как воробьи перед кречетом, как шакалы перед борзой-волкодавом!
Послы опустили чаши и поставили их перед собой.
Бату-хан увидел, что русские не пьют, и стал издеваться над ними:
– Зачем вы приехали одни? Вы бы привезли с собой своих жен.
Князь Глеб, вторя общему смеху, сказал:
– Вот князю Феодору особенно следовало бы привезти свою молодую жену Евпраксию. Она заморская царевна и славится красотой, как звезда на небе.
Сильно охмелевший Бату-хан сказал Феодору:
– Скачи скорей домой и привези нам молодую жену. Она бы нам и попела, и поплясала, и красотой своей усладила нас.
Князь Феодор ответил спокойно:
– Так поступать недостойно! Если ты нас в войне одолеешь, тогда завладеешь всем, что у нас есть.
Жены Бату-хана, сидевшие неподвижно, как идолы, зашевелились, узнав, что ответил русский князь. Две из них захлопали в ладоши. Младшая сказала:
– Этот урусут храбрый и благородный муж.
Князь Ижеславльский шепнул князю Феодору:
– Нам здесь больше делать нечего.
– Я тоже это замечаю.
Князь Феодор встал. Бату-хан, прищурив глаза, смотрел на него.
– Ты прости меня, светлейший хан, но мы должны ехать домой…
– Зачем вам ехать? Угощайтесь кумысом!
– Мы бы рады быть друзьями с тобой и заключить нерушимый союз доброго соседства. Однако у нас говорят: «Насильно мил не будешь». Быть твоими верными друзьями мы можем, но сделаться твоими рабами-колодниками – этого не будет никогда. Если ты пойдешь на нас войной, то спор решат наши мечи.
Феодор и все послы поклонились Бату-хану до земли, сняв колпаки. Феодор выпрямился, тряхнул кудрями, пристально взглянул на похвалившую его юную жену Бату-хана, набеленную, с подведенными сурьмой глазами, закутанную в парчовые блистающие одежды. Он надвинул на брови соболий колпак и, прямой, смелый и гордый, вышел из шатра. Бату-хан шепнул несколько слов Субудай-багатуру. Тот, сильно кряхтя, поднялся и, пятясь, проковылял к выходу.
Бату-хан, вцепившись в ручку трона, сидел неподвижно. Все замерли, прислушиваясь и ничего не понимая. Послышался конский топот… Всадники пронеслись мимо шатра.
Отчаянные крики… Сдавленные, хрипящие стоны. Звон и стук мечей…
Бату-хан сидел по-прежнему неподвижно. Никто не решался шевельнуться и встать с места.
Вернулся Субудай-багатур. Его глаз сверкал, лицо покрылось каплями пота. Он задыхался.
– Ну что? – спросил Бату-хан.
– Все перебиты!.. Остался в живых один старик слуга. Отняв татарский меч, он бился над телом своего господина, коназа Феодора, и до сих пор стоит над ним с мечом в руке. Я приказал его не трогать. Твой дед, Священный Воитель, не раз говорил: «Нужно возвеличить верного слугу, даже если господин его был твоим врагом».
– Я хочу его видеть. Коназ Галиб, приведи его!
Князь Глеб Владимирович поднялся и, разминая ноги, пятясь по-монгольски, вышел из шатра. Он вернулся с высоким седым стариком. Два монгольских воина держали старика за локти. Лицо его было рассечено, кровь стекала по белой бороде.
– Кто ты? – спросил Бату-хан.
– Я пестун и слуга князя Феодора Юрьевича.
– Как звать тебя?
– Апоница.
– Хочешь служить у меня? Ты будешь в почете!..
– Прикажи меня зарубить, а служить у тебя не стану.
Младшая жена Бату-хана, Юлдуз, сказала дрожащим, слабым голосом:
– Джихангир, отпусти его!
Бату-хан покачал одобрительно головой и сказал:
– Ты человек верный. Я тебя прощаю. Я дам тебе коня. Разрешаю ехать обратно. Расскажи коназу рязанскому, что его сын за дерзкую грубость перед царем вселенной казнен. Субудай-багатур, приставь к этому урусуту четырех надежных нукеров. Прикажи, чтобы они его в пути не убили, а довезли невредимым до первого урусутского сторожевого поста.
Монголы вывели из шатра Апоницу. Бату-хан и его гости продолжали пир и обсуждали планы наступления на землю урусутов.
Заметив исчезновение Торопки, ратники передового дозора, где находился Савелий Дикорос, были охвачены тревогой. Они поднялись на бугор, обошли его кругом, рассматривали следы, нашли лужу крови. Толковали, спорили, решили, что была борьба. Капли крови потянулись по снегу к месту, где обнаружились следы четырех коней. Дальше следы уходили прямо в татарскую сторону. Савелий, всегда угрюмый, стал совсем нелюдимым. Он скитался по степи, залезал в валежник, ночевал там, не смыкая глаз, все хотел поймать татарина, чтобы выпытать, жив ли Торопка. Лихарь Кудряш ему разъяснил:
– Если Торопку прирезали, ироды бы его бросили раздемши. Видно, захватили живьем и уволокли с собой.
Морозы крепчали. Ветры наметали вороха сухого колючего снега. Небо стояло ясное, безоблачное. В степи было видно далеко, но татары куда-то исчезли. Уже три дня не показывались татарские всадники, ранее быстро проносившиеся вдали под самым небосклоном.
Савелий стал уговаривать своих продвинуться вперед:
– Попытаем! Быть может, наши князья договорились с царем Батыгой и татары уже отступили назад, в теплые края, а мы здесь зря стынем.
Ратники из Перунова Бора согласились пойти вперед. Кудряш взялся привести всех к выселку, где он когда-то торговал с половецкими гуртовщиками. Остальной отряд обещал выжидать около дубовой рощи.
Четверо – Кудряш, Ваула, Звяга и Савелий – вышли ночью, захватив топоры. Они уже хорошо изучили все овраги, курганы и холмы, сбиться с дороги в лунную ночь было трудно. Взяли с собой хлеба на несколько дней. Подойдя к логу, залегли в кустах. Долго ожидали рассвета. Выселок был в низине среди оврага, где протекала мелкая речка…
Солнце поднялось в багровом тумане. Надвигались, клубясь, серые тучи.
Из-за холма вынырнул конный татарин, держа в руке гибкую пику. Лошадь лохматая, рыжая. Сам в шубе, старой, темной, как земля. Головой вертит, смотрит по сторонам – настороже, – не видать ли чего? Направился к выселку. Около зарослей, где притаились мужики, стегнул коня. Поскакал вперед, оглянулся, постоял и поехал дальше. Спустился в лог. Слышно было, как копыта ломали тонкий хрупкий лед. Остановился – видно, коня поил. Скоро снова выехал из лога и показался на бугре. Одинокий поехал по снежной пустынной равнине, пока не скрылся за холмами.
Савелий сказал:
– В выселке никого нет. Иначе косоглазый остался бы там, татары загуторили бы, и мы бы услыхали.
– Ты все чаешь тело Торопки найти, – сказал лежавший рядом Звяга. – Твоему Торопке еще смерть на роду не написана. Он нас переживет.
– Душа моя не спокойна, – ответил Савелий. – Всего меня крутит и днем, и ночью. Я пойду вперед. Коли что увижу, крикну – тогда выручайте.
Савелий, согнувшись, пополз и спустился вниз в лог. Долго он пропадал. Тучи надвинулись и обложили все небо. Снег повалил гуще, дали затянулись пеленой.
Мужики все ждали.
Внезапно вылез из-за кустов Савелий.
– Начинается метель, – сказал он. – Она может крутить и день, и два. В поселке пусто, лежит одна зарубленная старуха. Переждем в логу – там есть сарай с крышей. Хлеба у нас хватит. В степи мы застынем.
Снег валил непрерывно. Ветер подхватывал его и бросал в лицо, залепляя глаза. Теснясь друг к другу, мужики спустились в лог. Полуразрушенные сараи были мрачны и пусты. Около одного из них сидела старуха, прислонясь к стене. Седая голова в платке была рассечена. Один глаз всматривался, как живой. Из сарая выскочил серый зверь. Большими скачками, поджимая зад, взлетел на косогор и скрылся.
– Волк! – сказал Савелий. – Я тоже спугнул двоих. Они грызут здесь кости зарезанного коня.
Забрались в глиняную мазанку с крышей. Приставили кол к двери. Стало тихо. Буря завывала уже за стеной.
– Если подъедут татары, они нас захватят, как щенят.
– Я сяду у дверей снаружи. Не засну. Если меня засыплет метелица, вы меня отгребайте. Все одна дума: не грызут ли волки моего Торопку.
Утром Савелия вытащили из сугроба. Он, упираясь, говорил:
– Я вас затянул сюда. Мой черед и сидеть!
Но его втолкнули в мазанку, где уже горели в очаге сучья и бурьян и кипел горшок с мучной болтушкой.
Внезапно послышались снаружи голоса. Кто-то хрипло закричал:
– Есть ли тут душа живая? Откликнись, или силой войдем.
Схватив топоры, мужики встали у входа и отодвинули дверь. Вошел покрытый инеем старик. Лицо и седая борода его были в крови. За ним показались четыре татарина.
– Хлеб да соль! Дайте передохнуть и согреться. Всю ночь мотались по степи, чуть не поколели. Я – Апоница, слуга князя Феодора Юрьевича рязанского. Татар не бойтесь, они мне даны провожатыми до первой нашей заставы. Вас они не тронут.
Мужики отступили, убрали топоры за пояс. Кудряш сказал по-половецки:
– Зайдите хлеба переломить.
Татары толпились у входа, переговариваясь между собой. Двое пошли треножить коней, двое шагнули в мазанку, скрестили на груди в знак привета черные руки.
Все опустились на пятки тесным кругом, косясь друг на друга. Татары протянули руки к огню. Кудряш вытащил из берестяного кошеля каравай. Разрезал ножом и дал по куску татарам.
– Куда и откуда Бог несет, Апоница? Кто тебя так попотчевал?
Апоница рассказал о злодейском избиении русского посольства. О том, что ему сам царь Батыга позволил уехать в Рязань, рассказать князю Юрию Ингваревичу о гибели его сына. «Эти ироды меня не трогали. Верно, живым доберусь до Рязани».
– А какой из себя Батыга? Неужели его видел?
Мужики жадно рассматривали татар, о которых столько слышали ужасов. Теперь они сидели рядом и, довольные, грызли сухой хлеб. На них были меховые долгополые шубы шерстью вверх. Шаровары такие же, но шерстью внутрь, из конской кожи, а шубы – бараньи. На ногах широкие сапоги, выложенные внутри войлоком. На голове остроконечные собачьи малахаи с наушниками и назатыльниками. На поясе длинные кривые мечи и кистени с цепочкой, на конце которой железная гиря.
Татарин вытащил из-за пазухи деревянную чашку, накрошил в нее хлеба и показал на горшок в печи. Ваула отлил ему из горшка болтушки и спросил:
– Юрта твоя далеко?
Кудряш перевел по-половецки.
Монгол подумал, понял и махнул рукой:
– Два года ехать!
– А сколько лет ты воюешь?
– Уже двадцать лет…
Лицо у татарина было темное, в морщинах, как сосновая кора. Редкие усы свешивались на губы.
Съев хлеб, намоченный в болтушке, татарин выпил всю чашку. Он вылизал ее языком и дал соседу. Тот тоже попросил болтушки.
Лица у всех были угрюмые, темные, узкие черные глаза косились на русских и осматривали их с головы до ног.
Кудряш сказал:
– Хотя они наш хлеб едят, а все же готовы нас прирезать. Выбирайтесь потихоньку отсюда. Мы сами проводим Апоницу.
Монголы о чем-то между собой переговаривались, показывая глазами на русских. Когда мужики стали выходить один за другим, монголы вскочили и выбежали из мазанки, хватая короткие копья с железными крюками.
– Эти крюки, чтобы нас с седла стаскивать! – сказал Кудряш.
Апоница взобрался на коня. Монголы тоже сели на маленьких заиндевевших коней и ждали.
– Идем, православные, – сказал Апоница, – глядите в оба. Они что-то задумали.
Мужики, проваливаясь по колено в снег, стали подыматься по откосу.
Выйдя за лога на равнину, мужики потянулись за Апоницей. Монголы остановились и закрутились на месте. Вдруг, припав к гриве коней, помчались на мужиков, пронеслись совсем близко и лихо повернули обратно. За ними волочился по снегу ошеломленный, сбитый с ног Ваула, захваченный двумя арканами.
– Выручайте, братки! – кричал Ваула.
Монголы удалялись вскачь.
– Пропал мужик! – воскликнул Звяга.
– Эх, беды я наделал, – простонал Савелий. – Зачем я завел вас сюда?!
Монголы остановились далеко на бугре. Они подняли Ваулу. Он зашагал за передним всадником с петлей на шее, а другие следовали за ним.
Уставший конь Апоницы плелся с трудом через сугробы. Мужики шагали хмурые, часто оглядываясь, и говорили, что теперь надо ждать больших бед и кровавых боев.
– Уж коли татары князя Феодора и послов перебили, то мира и дружбы от табунщиков не жди!
Желтый шатер с золотым драконом на шесте возвышался над татарским станом. Он был прикреплен волосяными арканами к кольям с медными головками. В шатре ежедневно совещались ханы, по вечерам там пировали. Бату-хана окружало много приспешников, охотников до арзы, хорзы[318], кумыса и медовых напитков, привезенных рязанским посольством.
Хотя дни стояли морозные, но солнце, яркое и блистающее, слегка пригревало, и в лагере было весело, оживленно и шумно.
Кони паслись в широкой степи, никогда не знавшей ни серпа, ни косы. На необозримых равнинах Дикого поля повсюду подымались к небу дымки костров и виднелись круглые, похожие на шапки, черные, с белым верхом, юрты, привезенные ханами. Были и белые юрты, отнятые у разгромленных кипчаков.
От солнечных лучей снежная поверхность подтаяла и к ночи покрывалась хрустящим настом. Когда с севера задул холодный режущий ветер, он погнал по степи горы мелкого оледенелого инея, который со звоном и шорохом катился по ледяной коре и густо засыпал жавшихся к кострам и юртам монгольских воинов. Ветер к ночи усилился и вскоре обратился в воющий ураган. Легкие юрты сотрясались. Многие были снесены. Ветер сорвал золотисто-желтый шатер Батыя и повалил его на ближайший костер. Слуги с трудом старались сложить полотнища шатра и прикрыть драгоценные вещи и золотой трон. Батый перешел в походную войлочную юрту, где дым от костра крутился по земле, забиваемый ветром из отверстия в крыше. Ледяной ветер проникал всюду, заносил юрты сугробами снега.
Привычные к монгольским буранам, воины расправляли обычно засученные рукава своих шуб и, разрыв снег, сворачивались в нем, как сурки. Лежа в снегу, они спокойно прислушивались к завываниям завирухи, затихающим человеческим голосам, к яростному свисту ветра.
На рассвете монголы стали вылезать из сугробов. Отряхались и брели к юртам или в лога и овраги, отыскивая костры своих родичей. У костров они пили из деревянных мисок болтушку из муки и сала, заедая ее хрустящим жареным просом. Еды было мало. Воины говорили, что пора выступать в поход, так как уже приходили к концу награбленные у кипчаков запасы. Татары садились на коней и разъезжали по степи, отыскивая свои табуны, которые метель угнала неведомо куда.
Все посматривали на белую юрту Субудай-багатура. К ней были прикреплены девять бунчуков с конскими хвостами, принадлежащих главным туменам личного войска Бату-хана. Скоро ли эти бунчуки поплывут впереди войска, увлекая за собой десятки тысяч всадников, на север, в неведомую страну упрямых, неподатливых, озлобленных урусутов?
Из белой юрты вышли два монгола. Распутав узлы и поводья заиндевевших коней, они вскочили в седла и помчались в разные стороны. Только снежная пыль заклубилась за ними.
Затем вышел Бату-хан в шубе из белых песцов, крытой желтым китайским шелком. Нукеры личной охраны подвели Бату-хану вороного коня с белыми до колен ногами, подарок рязанского князя.
Бату-хан проехал в овраг, к небольшой белой юрте. Спрыгнув с коня, он скрылся за ковровым пологом. Два нукера с копьями встали на страже у двери. Другие отвели в сторону вороного коня и уселись на корточки, обмениваясь вполголоса короткими замечаниями:
– Кто здесь?
– «Седьмая звезда».
– Долго ли ждать?
– Совещание будет. Нойоны уже собрались.
– О чем, не знаешь?
– Может, о выступлении?
– Не пойдем ли назад?
– Молчи, или тебя придушат!
– Нельзя больше ждать. Кони объели траву.
– В земле урусутов погреемся.
– Сожжем их города.
– Коней накормим хлебом.
Прозвенели удары в медный щит. Нукеры считали:
– Девять! Гарди-Гель, это тебя!
Один из сидевших засучил правый рукав желтой нагольной шубы и приподнял полог двери. Он просунул голову в малахае внутрь юрты. Выслушав приказ, повернулся к нукерам:
– Ойе, Ору-Зан! Ослепительный требует привести немедленно шаманку Керинкей-Задан! Пойдем вместе. Я один с ней не справлюсь.
Плосколицый молодой нукер с приплюснутым носом замотал головой:
– Не пойду, Гарди-Гель! Она кусается.
– Иди, когда зовут. Сам ее укуси!
Ору-Зан встал. Шагая по колено в снегу, оба монгола направились к черной юрте под одиноким дубом. На нем оставалась половина желтых листьев, со звонким шорохом трепетавших от ветра.
Юрта не подавала признаков жизни – веселый дым не вился над ней. До половины ее занесло снегом. Ору-Зан и Гарди-Гель окликнули несколько раз шаманку. Никто не отвечал. Они отгребли руками снег от дверцы юрты и откинули кошму, закрывавшую круглое решетчатое отверстие в середине крыши. Послышались глухие звуки, похожие на ворчание и лай. Подошли еще два монгола и открыли дверь. В юрте, под грудой войлоков и овчин, слышалась глухая ругань. Нукеры разбросали войлоки, из-под них показалась лохматая голова с черными блестящими глазами. Злой голос прохрипел:
– Вы откуда приползли, желтые ребята, у которых спереди слезами да слюнями проедено, у которых сзади солнцем да ветром опалено? Как ваше глупое имя? Кому нужда, кому дело?
Старший нукер, зная обычаи вежливого обхождения, ответил не сердясь:
– К кому у нас нужда, к кому дело, к тому мы и пришли с просьбой и поклоном. Ослепительный прислал нас, крошечных и маленьких, к тебе, великой шаманке, разговаривающей с онгонами, к тебе, всеведущей Керинкей-Задан. Зовет он тебя немедленно в свой шатер по важному делу, по тяжкой заботе.
Из-под войлоков вылезла худая старуха и уселась на корточках, обняв руками колени.
– Пожравшие мясо своего покойного отца, глупые желтые дураки! Кто же так зовет? Юрту трясет, войлоки с крыши стаскивает, на мороз слабую женщину выталкивает? Вы сперва огонь разведите, руки и ноги мне согрейте! Я три дня под войлоками лежу, вся застыла. Никто мне лепешки сухой не дал, похлебки мне не принес. Уходите отсюда, дикие невежи, пока я на вас не наслала тучу ворон с медными носами и железными лапами!..
Нукер стал высекать искры быстрыми ударами стального огнива. Другой подставил сухую бересту. Третий складывал ветки можжевельника посреди юрты, а четвертый, старший из них, Гарди-Гель, продолжал отворачивать войлоки и шкуры, так как шаманка упрямо лезла обратно в середину вороха.
Скоро береста и сучья загорелись и весело затрещали. Гарди-Гель, ухватив за руки Керинкей-Задан, тащил ее к костру. Смуглое лицо шаманки было вымазано красными и синими узорами. Седые волосы, заплетенные во множество косичек, мотались, как змеи. Она укусила Гарди-Геля за руку, и тот ее оставил. Тогда шаманка быстро напялила на себя шапку, украшенную головами птиц с длинными клювами и лисьими хвостами, на спину накинула медвежью шкуру, на грудь привесила медную тарелку, подпоясалась ремешком. На нем висели войлочные божки. Шаманка схватила большой бубен и колотушку, прицепила сумку, из которой торчали дудка, баранья лопатка и передняя нога козы.
Делала она все это быстро, бормоча молитвы, приплясывая и напевая.
Нукеры у костра молча, со страхом косились на нее. Наконец Гарди-Гель решил, что приготовлений хватит, и встал:
– Теперь идем к Бату-хану.
– Я не пойду без главного шамана Бэки.
– Ору-Зан! Бери ее за локти, поведем великую с почтением к Бату-хану.
Четыре нукера подхватили шаманку и, подталкивая сзади коленями, быстро вышли из юрты.
Крепко придерживая вырывавшуюся шаманку, нукеры дотащили ее до юрты, где на страже стояли «непобедимые» Бату-хана. Керинкей-Задан вошла в дверцу с важностью, подобающей знаменитой предсказательнице, умеющей разговаривать со святыми онгонами, узнавать волю неба и предсказывать будущее.
В юрте собрались главные ханы. От костра веяло теплом. Позади огня, подобрав ноги в красных сафьяновых сапогах, сидел на ковре Бату-хан. Прищуренными глазами он рассматривал шаманку. Она остановилась при входе, склонилась, звеня и грохоча побрякушками, и пала ниц.
Затем со звоном и грохотом вскочила и подбежала к молодой ханше, которая испуганно отшатнулась к стенке. В знак высшего восхищения шаманка схватила ее за уши, понюхала обе щеки и вылизала языком уголки глаз. Погладила, поласкала и уселась рядом.
Шаманка уставилась безумным взглядом на Бату-хана:
– Ты – отрада всех людей, благороднейший и храбрейший Саин-хан! Ты – падение быстрого беркута! Ты – черно-пестрый барс, бродящий с рыканием на вершине снежной горы! Ты – одинокий сизый коршун, с клекотом носящийся над скалами! Ты – сердце всего народа! Скажи, зачем ты позвал меня? Все могу я, все для тебя сделаю!..
Бату-хан ответил:
– Я призвал тебя, великая шаманка Керинкей-Задан! Ты носишь шапку, наводящую на народы ужас и тоску. Я видел сегодня сон.
– Рассказывай!..
– От него мой ум помутился и сердце расстроилось. Объясни мне сон, мой путь зависит от этого. Ты умеешь беседовать с грозными желтыми духами – онгонами семидесяти сторон вселенной. Призови их и спроси, что мне делать: идти ли мне сейчас, в эту метель, на север, в леса длиннобородых урусутов, или мне следует переждать? Или повернуть на юг и кочевать там в теплых долинах на берегах Синего моря? Идти ли мне на Рязань или на юг к городу Кивамень[319]?
Шаманка закатила глаза так, что были видны одни белки, и, раскачиваясь из стороны в сторону, завыла: «Аюн-ее! Аюн-ее!» Затем она вынула из сумки кожаный мешочек и посыпала из него на угли костра зеленый порошок. Заклубился голубой дымок, юрта наполнилась ароматом медовых степных трав.
– Рассказывай свой сон, а я призову семьдесят желтых онгонов и спрошу их: что тебе принесет счастье-удачу, а что – горе-слезы?
Бату-хан наклонился к шаманке и заговорил вполголоса:
– Увидел я сон, будто макушку моей головы жжет, точно раскаленные угли упали на меня из серой тучи. От этого запрыгали мои легкие и сердце. Увидел я, что мое девятихвостое знамя покатилось и покривилось. Увидел я еще, будто злобные, красные, как мясо, враги-мангусы завладели всеми моими стадами и подданными. Увидел еще я, как они мучают моих верблюдов, как заставляют подыматься юрту за юртой и откочевывать в далекие места. Объясни мне, шаманка Керинкей-Задан, что этот сон значит, что мне хан-небо говорит.
Шаманка вскочила, подхватила свой бубен, забила в него и, закрыв им лицо, завыла, загукала, заголосила, подражая волку, медведю и сове. Она стала прыгать на месте, приплясывая, и вдруг, скача на одной ноге, выбежала из юрты. Нукеры бросились за ней. Она подбежала к одинокому дубу и с необычайной ловкостью влезла на его вершину. Там она продолжала кричать, ударяя в бубен и бросая на север, в сторону урусутов, кости, вынимая их из кожаной сумки. Потом она быстро соскользнула вниз и, так же вприпрыжку, пробежала по снегу и вернулась в юрту. Бату-хан стоял при входе, наблюдая за всем, что выделывала колдунья. Пропустив ее в юрту, он снова уселся на ковре.
Шаманка опустилась на колени, прикрыла лицо бубном и низким мужским голосом сказала:
– Я подымалась на верхушку дерева. Я была на небе под облаками. Я говорила молитвы. Онгоны вслед за мной пришли сюда. Вот они сейчас будут говорить и объяснять твой сон. – Другим, визгливым, голосом шаманка продолжала: – Рожденный повелителем земли рязанской, молодой коназ, лучший из витязей, приезжал с поклоном к тебе, владыке всех народов, а сам он смотрел на все восемь сторон и пересчитывал твоих воинов. Он привез тебе подарки, двенадцать прекрасных коней, и среди них – черного коня, на котором могут ездить только желтые духи онгоны. Что ты сделал с этим красавцем конем?
Бату-хан зажмурил глаза, отмахнулся рукой и несколько раз покачал головой, точно хотел сказать: «Знаю-знаю, о чем ты будешь просить!» Он ответил:
– Что я сделал? Я убил коназа Рязани и буду ездить на его вороном коне.
Шаманка снова заговорила низким голосом:
– Объясни, великий желтый дух онгон, что означает сон Бату-хана? Не грозит ли он бедою? Не нужно ли совершить моление, чтобы отогнать ползущее к нам горе?
Шаманка переменила голос и тонким волчьим воем стала продолжать, как будто говорил другой небесный дух:
– Задуманный поход будет труден. Бородатые урусуты – сыновья рыже-красных, как сырое мясо, мангусов. Драться с ними опасно: на месте одной отрубленной головы вырастают две, вместо отрубленных двух голов вырастут сразу четыре. Без молитвы нельзя воевать с урусутами, надо принести в жертву девяносто девять черных животных: коней, быков, баранов и коз – черных без отметины. Надо первым зарезать черного коня, подаренного рязанским коназом… – Последние слова шаманка говорила все тише, и казалось, что они доносились с крыши юрты. Тут шаманка склонилась к земле и свалилась на бок.
В юрте было тихо. Все ждали, что скажет Бату-хан. Ослепительный, зажмурив глаза, говорил:
– Ты умная, как старый волк, ты хитрая, как побывавшая в капкане лисица! Может быть, ты мне скажешь: не лучше ли мне вовсе не идти на север, в леса и берлоги урусутов? Может быть, там все мое войско погибнет, съеденное рыже-красными урусутами? Может быть, мое девятихвостое знамя наклонится, как подрубленное, а мои монголы станут кандальниками других народов?
Шаманка молчала. Бату-хан продолжал:
– Мне многие, у кого душа трясется, как овечий хвост, говорят: «Зачем идти на урусутов? Там непроходимые старые леса, где бродят колдуны и им служат медведи. Лучше уйти в степи, к Синему морю, где ветер гонит волны серебристого ковыля, где пасутся стада белых быков, белых баранов, белых коз. Там кочевать привольно…» Не эти ли трусливые души научили тебя, Керинкей-Задан, твоим испуганным песням? Где мой учитель, Хаджи Рахим?
Из-за широких спин монгольских ханов поднялся факих, сухой, изможденный, с длинной седеющей бородой, в высоком колпаке дервиша.
Скрестив руки на животе, он тихо сказал:
– Внимание и повиновение! Я слушаю тебя, Бату-хан!
– Как поступал Искендер Двурогий, когда предпринимал поход? Искал ли он земли с хорошими пастбищами?
– Нет, джихангир, он искал только отряды своих врагов и обрушивался на них, как падающий с неба беркут.
– Съедал ли он перед боем своего лучшего вороного коня?
– Нет, джихангир! Своего любимого вороного жеребца Буцефала он водил с собой всюду в походах, даже когда Буцефал сделался старым.
– Спасибо тебе, мой мудрый и верный учитель, Хаджи Рахим. А что скажет мой боевой учитель Субудай-багатур? Нужно ли нам идти на урусутов или отступить для отдыха к Синему морю?
Субудай-багатур, ворочая злым и недоверчивым глазом, сказал:
– Войско здесь застоялось. Запасы кончились. Метели усиливаются. Пора направиться быстро на города урусутов. Там можно откормить и людей, и коней. На вороном коне рязанского князя ты въедешь в город Рязань, хотя бы семьдесят семь тысяч мангусов старались тебе помешать. Шаманке Керинкей-Задан, чтоб она не голодала, подари привезенную рязанцами мороженую тушу черной свиньи, большую, как лошадь. Жертвы семидесяти семи желтым духам онгонам мы принесем в городе Ульдемире, захватив табуны урусутских коней. Пусть Керинкей-Задан старательно помолится, чтобы онгоны прекратили метель. Трудно идти в таком глубоком снегу. Если метель будет еще злиться девять дней, она засыплет нас снегом навсегда.
Субудай-багатур замолчал. Задрав шаровары на левой ноге, он усердно чесал искусанную вшами волосатую ногу. Военачальники посматривали друг на друга, и веселые искорки перебегали в их глазах.
– Спасибо тебе, всегда мудрый Субудай-багатур! Я ожидал от тебя таких слов. Завтра мы снимаемся с нашей стоянки. Войско пойдет девяносто девятью черными потоками и ворвется в рязанские земли. Я поеду на вороном коне с белыми до колен ногами и белой звездочкой на лбу. Он принесет мне счастье-удачу. Мой белый конь Акчиан, завернутый в войлоки, будет уведен кипчакскими конюхами к Синему морю. Он родился в Арабистане и едва ли перенесет медвежий холод. Мы не будем вырезать всех урусутских харакунов[320] – земледельцев. Нужно захватить их как можно больше и гнать впереди. Мы погоним их первыми на приступ городских стен.
– А чем их кормить? – спросил один хан.
– Зачем кормить пленных? Пусть они сами кормятся! Пусть едят павших коней и все, что хотят. Сегодня мы будем отдыхать без заботы. Завтра снова начнется кровавый пир.
Первым в вихре снежной пыли ушел тумен «бешеных» Субудай-багатура. Своими знаменитыми переходами, меняя в пути коней, Субудай пробился через сугробы. Он посадил на коней нескольких половецких пленных проводников. Они указывали ему едва заметные степные тропы. Субудай держал проводников возле себя и расспрашивал обо всем, что ему казалось странным и необычным.
Быстрым налетом его передовой разъезд захватил в лесу трех охотников. На поясах у них мотались десятка два белок. Около них вертелась черная лохматая собачонка. Пленных привезли к Субудаю. Он сидел на саврасом заиндевевшем иноходце. Из-под лилового малахая с наушниками виднелся только его сверлящий глаз.
– Что вы тут делаете? – спросил Субудай через половецкого переводчика.
– Белкуем.
Переводчик объяснил Субудаю, что охотники ходят по лесу, бьют стрелами и ловят в западни белок.
– А где вы спите ночью? Уходите назад в свой дом? Где ваша юрта?
– Нет! Пока мы промышляем, мы спим в лесу. Изба далеко. Разве можно в нее возвращаться с охоты?
– Как далеко?
– Дней шестнадцать ходу.
– Как же вы спите в лесу? Как заяц в снегу?
– Зачем как заяц! Мы копаем в снегу яму до самой земли, чтобы было сухо. И тогда уже на земле разводим костер. Мы спим возле костра, как на печке, или ложимся на то горячее место, где горел костер.
– И тепло?
– Как в избе. Снимешь полушубок, набросишь на плечи, греешься и спишь.
– А какой делаете костер? Из чего? Из веток?
– Зачем? Свалишь рядом три лесины, разожжешь их посредине, – лесины и пылают всю ночь, одна от другой разгораются, жар берут. Ночью встанешь, передвинешь обгорелые концы лесин в огонь и опять заснешь.
– Трудно срубить лесину?
– Почему трудно? Дело привычное.
– Покажи, как ты рубишь?
– Почему не показать?
Охотники вытащили из-за спины топоры, поплевали на руки. Один из них хотел сбросить полушубок. Другой заворчал:
– Не скидывай, украдут твою лопоть[321]!
Охотники ловко и быстро срубили три еловых лесины, оттащили их и сложили рядом, обрубив ветки. Посредине, быстро высекая из кремня железным огнивом искры на трут, разожгли бересту. Положили на бересту еловые ветки, и лесины запылали веселым пламенем. Субудай внимательно следил за работой охотников и сказал своим помощникам:
– Вперед урусутов не убивать, а брать в плен и гнать перед собой. Эти охотники будут показывать пленным, как прорубать просеки. По ним мы протащим к Рязани наши китайские камнеметные машины. Они разгромят рязанские стены.
Субудай показал пальцем на лохматую собачонку, которая жалась к ногам охотника и огрызалась на монголов:
– Как по-урусутски зовется эта зверушка?
Охотник ответил:
– А пес! Пустобрех!
Субудай спросил другого:
– Как зовут зверушку?
– Жучка! Тютька!
Субудай спросил третьего охотника. Тот сказал:
– Лайка! Охотницкая собачонка.
Субудай покачал головой:
– Трудный язык урусутов. По-монгольски все просто и ясно – одно слово «нохой», и все знают, что это собака. А урусуты – путаники. Каждый называет по-своему. Вот они и не понимают друг друга.
Проходили дни, а от посольства, отправившегося к татарам, все не было вестей. В Рязани стали тревожиться не на шутку. «Что с послами? Почему не шлют гонцов? Скоро ли приедут?»
Княгиня Евпраксеюшка места себе не находила:
– Зачем я отпустила Феодора? Почему не упросила его взять меня с собой? Берегла бы его там.
Часами просиживала она в высоком тереме. Без устали глядела в окно на далекую снежную равнину – не покажутся ли долгожданные путники!..
Но уныло простиралось бескрайнее поле, пустынное, неприветное. Напрасно искали темные глаза Евпраксеюшки – не видно было поезда посольского. Туманились прекрасные глаза, бледнело молодое лицо. Заливаясь слезами, роняла она голову на беспомощные руки.
– Ну что ты, родная, убиваешься! – уговаривала ее старая нянька. – Ладно ли так? Приедет князь-батюшка, что скажет? Не уберегли тебя… Смотри, как исхудала!
– Измучилась я… Чует сердце беду…
– Полно, что ты! Еще накличешь…
Старуха торопливо крестилась и кланялась иконам в переднем углу.
Евпраксия, в тоске и тревоге бродя по хоромам, услышала озлобленные, раздраженные голоса и вошла в гридницу. Там собрались съехавшиеся на совет князья, бояре и воеводы. Они сидели и спорили, кричали, шумели. Один говорил одно, другой не соглашался, и решить ничего не могли. Ели и пили за длинным столом и снова принимались за споры.
– Надо еще раз послать гонцов во все большие города, – говорил угрюмый седой князь. – Надо собрать всех князей, весь народ, надо всем миром, сообща, идти против татарских полчищ.
– Соберешь вас! – возражал Юрий Ингваревич. – Посылал я во Владимир Суздальский к князю Георгию, а что толку? Даже не ответил!
– Неужто великий князь владимирский не оставит своей гордыни? Неужто не двинет свои полки на подмогу?
– Будет медлить! Наше разорение ему на руку: он давно хочет себе примыслить рязанские земли…
Старый князь, сдвинув брови, покачал белой головой:
– Пора бы оставить раздоры и ссоры. Каждого из нас в отдельности легко татары осилят. Будем вместе стоять, тогда им с нами не справиться. Надо нам соединиться, одной головой думать!..
Молодой князь вспыхнул и вскочил с места:
– А этой головой не тебя ли назначить?
– Куда мне! Я стар!
– Знаю я тебя! Ты давно ищешь власти, а я к тебе под начал не пойду!
– Довольно ссориться! – вмешался Юрий Ингваревич. – Если к Батыге под начал попадем, хуже будет! Я мыслю выйти с моими рязанцами навстречу татарам в Дикое поле, чтобы задержать их там, пока из Владимира не подойдет подмога.
– Одних рязанцев больно мало, – возразил старый князь. – Надо поднять народ всей земли русской, призвать всех – и землян, и городских…
– Что толку от простых смердов сиволапых! – запальчиво вставил слово один воевода.
– Может, больше толку, чем от иных воевод! – вызывающе ответил молодой князь.
Сидевшие вскочили и бросились друг на друга.
– Стыдитесь, князья! – успокаивал споривших князь Юрий. – Одумайтесь! Всем нам погибель грозит, а вы что делаете?
– А сам ты что сделал? – крикнул дерзкий голос.
– Я сына не пожалел, к татарам отправил! – с достоинством отвечал Юрий Ингваревич. – Бог знает, что с ним случилось! Нет ли беды? До сих пор нет вестей…
– Может, удалось ему уговорить царя Батыгу? Может, не пойдут на нас татары?
– А чего нам их бояться? Кто их видел? Может, и не страшны они вовсе?
Князья снова заспорили, снова зашумели, стараясь перекричать друг друга.
Евпраксия постояла в дверях, послушала и печально вернулась в свой терем. Еще тоскливее стало на душе.
Упросила Евпраксия старушку позвать ворожею. Пришла гадалка в платке затейного узора. Зерно сыпала, воск лила, на тень смотрела…
– Скоро гость к тебе будет, княгинюшка! Подарков привезет заморских, радость тебе будет дивно хрушкая[322]… Ты о чем все кручинишься? Твое сердце далеко, здесь нет его… Взял с собой его добрый молодец… Ты о нем не спишь ночи долгие? Успокойся: беда не грозит ему. Видишь – путь его ждет какой дальний. Ну, смотри сама, коль не веришь мне: вон соколик твой, а вон дорога длинная-предлинная!..
Евпраксия смотрела, и неясная тень на белом полотенце казалась действительно милым обликом мужа. Обрадовалась Евпраксия. Отпустила ворожею, щедро одарив ее. Ободрилась и нянька:
– Видишь – правда моя! Говорила тебе – нечего раньше времени плакать! Вернется голубчик, князь наш. Чай, путь ему не близкий…
Позвала девушек Евпраксеюшка, работа закипела в ее проворных руках. Надо приготовить новое красивое платье для встречи мужа. Князь Феодор любил рядить ее, часто баловал свою княгинюшку, любовался ее красотой. Девушки с песнями мелкими стежками сшивали мягкий шелк, а Евпраксия взялась за вышивание, искусным узором покрывала цветными шелками атласную сорочку – подарок любимому мужу.
Работа спорилась дня два, потом снова выпала из рук. Напрасны были уговоры нянюшки, напрасно девушки старались развлечь княгиню. Снова тоскливо смотрела она на далекую безлюдную дорогу, снова лились из глаз непослушные слезы. Старая княгиня, скрывая собственную тревогу, утешала любимую сноху. Даже невестки пытались развеселить ее, но Евпраксия никого не слушала. Бесцельно бродила она по опустевшим горницам и думала все ту же безрадостную думу: «От князей защиты не дождешься, а Феодора все нет!.. Придут татары. Кто укроет, кто заступится? Князья все спорят да ссорятся, каждый верховодить хочет… Погубят они землю русскую! Придут татары… Зарежут аль уволокут к себе».
Семеня ножонками, подошел к ней сынишка. Крепко прижавшись к матери, поднял на нее отцовские глаза. Хоть и мал был, а чувствовало дитя, что у матери горе. Обняла Евпраксия любимца, с трудом сдержала слезы:
– Нет! Не отдам тебя татарам, Ванюшка! Не будет рабом татарским сын Феодора! Не будет татарской наложницей и жена его Евпраксеюшка!
Снизу послышался странный шум. Захлопали двери, раздался громкий вопль и рыдания.
Сердце оборвалось у Евпраксии. Не помня себя, с ребенком на руках, опрометью бросилась она вниз, вбежала в горницу… На руках у плачущих женщин билась старая княгиня Агриппина. Князь Юрий, казалось, потерял разум. Он рвал на себе одежду и кричал:
– Я виноват в его кончине! Я!..
Впереди стоял старый Апоница, верный слуга и пестун князя Феодора. В рваной и грязной одежде, с запекшимися кровавыми ранами, измученный и похудевший, он тоже заливался горькими слезами:
– Изрубили его, окаянные! Никого в живых не оставили! Меня отпустили вам поведать… На моих руках скончался наш соколик!
Евпраксия не закричала, не забилась в слезах и причитаниях. Молча повернулась и, прижимая к груди сына, вышла из горницы. Поднялась по витой лестнице в свой терем, подошла к окну, распахнула его и вместе с ребенком бросилась на черневшие внизу камни.
Рязанское войско вошло в глубь Дикого поля. Застигнутое метелью, оно остановилось боевым лагерем.
Князья и воеводы сидели в шатре тесным кругом на большом ковре. Думали, как сберечь русскую землю. В шатре, сквозь полотнища, слышалось завывание метели, унылый свист ветра. Лучины в двух поставцах горели трепетными огнями. Угольки, шипя, падали в деревянные ковши с водой. Чадь[323], сидя на коленях, присматривал за огнем. Нападения не жди в такую ночь, – буря с ног валит!
Кто-то подъехал на коне. Стал расспрашивать, где найти князя. Приподняв тяжелый полог, в шатер пролез засыпанный снегом отрок в нагольном полушубке. Скинув запорошенный колпак, отрок сказал:
– Приехал старый воевода Ратибор. Говорит: важные вести привез. Ждать до утра не может.
– Какой он воевода! – сказал один из князей, давно враждовавший с родичами Ратибора. – Не поп и не расстрига! Сидел бы в монастыре и отбивал усерднее поклоны и молитвы! Бродит по ночам, как леший. Видно, на душе немало тяжких грехов, если не спится, не сидится и сон не берет.
– Истину ли ты говоришь? Бог тебе послух! – ответил из угла другой голос. – Силком доброго витязя в поруб[324] засадили и постригли в монахи.
– Довольно старой розни! – сказал третий голос. – Имемся отныне во едино сердце!
Все замолкли. Отрок приподнял полог, и в шатер вошел большой, грузный Ратибор. Он снял меховой треух, расстегнул нагольный полушубок. Вытащил и расправил окладистую седую бороду. Перекрестился трижды на образ в золоченой ризе, стоявший на кожаном сундучке в углу, и поклонился в пояс князю рязанскому.
– Проходи, отче Ратибор! – сказал князь Юрий Ингваревич. – Садись с нами. Трудные думы сейчас у нас. Может, ты что доброе скажешь?
Ратибор опустился на ковер и начал свой сказ:
– Я держал сотню дружинников в засаде, в камышовой заросли. Хотел выловить татарина. Надо у них выведать, что они надумали. Метель нас засыпала снегом, да обидно было отступать с пустыми руками. На счастье наше, заметили мы нехристей. Видно, сбились с пути или сами пробирались, чтобы достать у нас «языка». Мы дружно набросились на них. Они пустились наутек. Двоих удалось стащить с коней. Один, попроще, легко сдался, другой, как дикий зверь, отбивался, визжал, не хотел покориться. Насилу мы его ошарашили секирой и перевязали ремнями.
– Живьем забрали?
– Забрали и допытывали. Видно, много знает, а сказать ничего не хочет.
– Пытать не умеешь, – сказал кто-то. – Привез бы ко мне.
– Я и привез.
– Давай-ка сюда! – сказал князь.
Отроки ввели в шатер монгольских пленных. Руки их за спиной были затянуты ремнями. Один – побогаче, в суконном чекмене, подбитом мерлушкой, с синими нашивками на левом плече и в замшевых белых сапогах. Лицо сухое, точно выкованное из красной меди, напоминало голову рассерженного сыча. Глаза, надменные и зловещие, на мгновение острым испытующим взглядом остановились на каждом из сидевших в шатре. Это были глаза гордого, непокорного, но затравленного зверя, готового к прыжку при первой надежде на битву и свободу.
Другой пленный – совсем молодой, лет семнадцати, в полуистлевшем домотканом чекмене, надетом поверх облезлого, изодранного полушубка. Ноги завернуты обрывками старой овчины. Он смотрел с испуганным любопытством, впервые видя перед собой урусутов, против которых царь Батый повел свои полчища.
Князь приказал крикнуть Лихаря Кудряша.
– Ты будешь ли отвечать? – обратился Лихарь к старшему пленному.
Тот покосился на него и отвернулся.
– Если молчать будешь, тебя прижгут огнем.
– Буду отвечать.
– Кто ты? Как тебя зовут?
– Я сотник Урянх-Кадан, из тумена владыки всех владык, Бату-хана.
– Сколько у него войска?
– Войска у Бату-хана столько, что пересчитывать его придется девяносто девять лет.
– Где находится Бату-хан?
– Здесь, в степи. На расстоянии полета стрелы. Прямо перед вашим войском.
– Куда он идет?
– Бату-хан идет покорить урусутов и сделать их своими кандальниками.
– Почему он стоит, а не идет вперед? Боится нас?
– Бату-хан ничего не боится. Он выжидает, пока успокоится метель. Злые духи урусутов плюют снегом нам в лицо, не хотят пустить нас в свои земли. Когда наши онгоны прогонят урусутских мангусов, Бату-хан пойдет вперед, прямо на город Рязань.
– Кто главный начальник у монголов?
– Их много. Главные начальники – одиннадцать царевичей священной крови Великого Воителя Чингисхана.
– Все ли идут на Рязань?
– Чтобы идти всем на Рязань, не хватит места войскам, корма коням. Войска идут рядом, широкими крыльями, как облавой на охоте. Самый правый – Шейбани-хан, самый левый – Гуюк-хан.
– Кто из них идет на Рязань?
– На Рязань сперва пойдет Гуюк-хан, а за ним Бату-хан.
– А что делают другие начальники?
– Они идут на другие города урусутов.
Князь Юрий Ингваревич обратился ко второму пленному:
– Как тебя зовут?
– Меня зовут Мусук, сын Назара-Кяризека.
– Верно ли то, что говорил твой товарищ, Урянх-Кадан?
– Почти все верно.
– А что не верно?
– Сами догадайтесь. Я говорить не стану.
– Это твой начальник?
– Да, это мой большой начальник.
– Как вы попали в плен?
– Мой начальник хотел посмотреть, где войска урусутов. Мы сбились с дороги. Здесь нас схватили.
Князь задумался, и воеводы поникли головами. Поняли, что тяжелая будет борьба с надвигающимися как тучи татарскими войсками.
– Кто же скажет бодрое слово? Кто даст дельный совет? – спросил Юрий Ингваревич.
На лице монгольского пленного как будто мелькнула насмешливая улыбка. Князь Юрий сказал Лихарю Кудряшу:
– А ну-ка, Кудряш, возьми обоих пленных и держи их крепко. Завяжи им ноги сыромятными ремнями, веревки они перегрызут зубами и убегут. Уведи их отсюда!
Кудряш вышел с пленными. Ратибор, расправляя бороду, кряхтел и вздыхал, словно что-то душило его.
Воеводы молчали. Князь обратился к Ратибору:
– У тебя, отче Ратибор, опыта воинского много. Ты бы сказал, что думаешь о тех вестях, какие нам поведали нечестивые мунгалы?
– Прихвастнул мунгал перед нами. Войско у них большое, верно, – но тут для них и выгода, тут им и горе. Большое войско, такое, как у них, стоять долго на месте не может. Монгольские кони уже объели всю траву, выбили копытами даже корни из земли. Еще несколько дней – и у мунгалов начнется падеж их табунов, кони друг у друга начнут отгрызать хвосты. Поэтому не все идут на Рязань, а широкими крыльями движутся на другие города за хлебом и сеном. Если бы наши князья дружно стояли одной ратью, никакие мунгалы нам бы не были страшны.
– Верно ли говорили мунгалы?
– Конечно, врут, что татарское войско надо считать девяносто девять лет, ну, а все прочее – правда.
– Что же, по-твоему, надо делать?
– Мунгалы растянулись отсюда до самого Пронска. Одним валом они на нас не ударят. Если не соврал мунгал, то перед нами стоят полки Гуюк-хана и самого Батыги. Надо, не теряя ни часа, двинуться вперед и отколоть Гуюка от середины, где стоит войско Батыги. В такую метель они ничего не заметят. Нападем на войско Гуюка и погоним его. Затем повернем на Батыгу. Это будет трудное дело, но если на нас навалятся мунгальские полки, то будет нам еще труднее. Тогда – наш конец! Кто только защищается – будет разбит. Мы должны сами наброситься на татар…
Воеводы заговорили, заспорили, каждый давал свой совет. Князь Юрий Ингваревич принял в конце концов совет Ратибора, приказал с рассветом поднимать войско и наступать на левое крыло татар.
…Лежали на земле пусте, на траве ковыле, снегом и ледом померзоша, никим брегоми, и от зверей телеса их снедаеми, и от множества птиц растерзаеми. Все бо лежаша купно, умроша, едину чашу пиша смертную.
На рассвете полки были наготове. Дружинники ночевали в снегу. Костров не разводили. Метель затихла, снег повалил крупными хлопьями. За холмами занималась заря. Воины подымались, отряхали снег, брали мечи, секиры и копья. Кто имел, надевал кольчугу.
Князь Юрий Ингваревич проезжал вдоль полка. Воины строились плечом к плечу.
В тихом воздухе четко разносилась речь князя:
– Готовьтесь, братья мои молодшие, воины смелые, удальцы, узорочье рязанское! Окаянный враг с мечом у русских пределов. Занес он руку над нашей волей. Готовьтесь к борьбе. Зачем поднялся на нас лукавый враг средь мира и покоя? Он уже владеет всей землей половецкой. Чего он от нас еще хочет? Огонь и меч пустить по нашей земле! Поганые мунгалы камня на камне не оставят в свободной Рязани. Только ваша храбрость – ваша защита, судьба родного города, наших пашен, сел, любимых детей, жен и родителей наших. Грозный враг не дремлет. Он спешит на Рязань, чтобы отогреться пожарами, поживиться добром нашим. Враг здесь, перед вами! Скоро начнется бой. Не отступите перед ним!.. Я, брат ваш, напредь вас иду испить чашу смертную. Умрем за вольную отчизну отца нашего Ингваря Святославича!
Лицо князя было угрюмо и хмуро, но строгие глаза горели несокрушимой волей. Он сжимал рукоять меча, сдерживая нетерпеливого, застоявшегося на морозе гнедого коня.
Воины отвечали короткими криками:
– Постоим! Не печалься! Скорее Ока назад потечет, чем мы отступим!
Тысячные и сотники объезжали ряды своих отрядов и объясняли:
– Мы пойдем навстречу окаянным мунгалам. Будем пробиваться в их середину, раскалывать их надвое. Покончим с одним крылом, тогда навалимся на другое. Будьте стойки! Мунгалы хитры. У них старая волчья сноровка. Они притворно побегут, как будто поджали хвосты, чтобы увлечь наши полки в засаду. Не верьте им и не гонитесь за ними! Стойте так же дружно, плечом к плечу, и ждите второго удара. Так мы отобьем мунгалов…
Запорошенные снегом воины слушали сурово и спокойно, опираясь на шестоперы, копья и секиры. Их потемневшие от времени и непогоды полушубки и рыжие армяки, подпоясанные узким ремнем с ножом в деревянных ножнах, их лапти и шерстяные онучи, обвитые до колен и затянутые лыковыми бечевками, – все говорило о скудной жизни, о повседневной тяжелой работе. Они встали на защиту рязанской земли и готовы жизнь свою отдать, только бы не допустить ворога к оставшимся позади родным избам.
Войско двинулось вперед медленным шагом, взбираясь на отлогие гребни холмов. Идти было трудно. Буря нанесла снегу до колен.
Уже поднялись на гребень передние ряды и остановились. Вдруг резкий крик прорезал напряженную тишину:
– Урусут! Урусут!
Это закричали во всю силу, подавая знак своим, связанные пленные, шедшие рядом с Ратибором. Этот крик повторился и впереди, и справа, и слева и перекатился вдали. Степь, засыпанная глубоким снегом, казавшаяся мертвой пустыней, вдруг ожила. Из снега поднялись темные фигуры, послышались гортанные выкрики, и с гулом и топотом множество людей и коней понеслось по снежной равнине прочь, все дальше теряясь в сумеречном тумане. Гул затих, и только вдали слышались отдельные выкрики. Вскоре все исчезло…
– Ну и татарва! Ну и окаянные мунгалы! – говорили дружинники. – Чего ж они побежали? Нас испугались? Нет, завлекают! Нас не проведешь.
Сотники успокаивали воинов и указывали места, где им ложиться, прячась за бугры.
Русские ряды опустились в снег, выжидая, прижимаясь друг к другу. Багровое солнце прорезало низкие тучи и длинными розовыми лучами осветило белоснежную равнину. Вдали ясно виднелась извилистая линия монгольских всадников. Они уже направлялись обратно, выставив вперед копья, положив блестящие кривые мечи на правое плечо.
Дружинники продолжали безмолвно лежать в снегу, прячась за грядой холмов.
Уже слышался равномерный глухой топот мчавшихся монгольских коней. Казалось, вся степь гудела и дрожала от удара десятков тысяч копыт. В облаках снежной пыли и пара от разгоряченных коней приближались разъяренные монголы.
Они дико визжали:
– Кху, кху, кху, уррагх!
Татары стали взбираться по отлогому скату холмов, где затаились русские. Несколько коней споткнулись и грохнулись, другие продолжали мчаться нестройной лавиной. Они были шагах в двадцати от гребня. Рязанские воины вскочили и бросились на врага с криками:
– Вперед, Рязань! Вперед, за отчую землю!
Кони были ошарашены. Одни повернули назад, другие, сбросив всадников, поднялись на дыбы и упали. Остальные продолжали мчаться, встречая повсюду удары секир и топоров.
Русские яростно нападали на всадников, разрубая меховые шубы и железные шеломы. Кривые мечи татар мелькали в воздухе. Они пустили в ход большие луки, метали длинные стрелы с закаленными стальными наконечниками. Воины падали, снова вставали, продолжая бой, и продвигались вперед, вниз с холмов, куда стала откатываться монгольская конница.
Рязанцы одолевали. Монгольский удар не опрокинул русских рядов. Ополченцы, стиснув зубы, хрипя, бились отчаянно, прорубая страшную дорогу среди быстро вертевшихся монгольских всадников.
Прозвенели удары в медные щиты. Послышались резкие выкрики монгольских сотников. Татарская конница круто повернула обратно и помчалась назад, откатываясь черными волнами от снежных холмов, устланных трупами. Пытаясь встать, окровавленные кони бились на земле. Другие, спотыкаясь, старались ускакать в сторону, волоча зацепившегося ногой за стремя всадника.
Русское войско медленно отходило. Ряды рязанцев сильно поредели. Много мертвых тел лежало на отлогом скате холма, открытыми глазами уставившись в низкие свинцовые тучи.
Бату-хан двинул войско на север. Для постоянной связи с отдельными отрядами он посылал к ним особых гонцов. Каждые два дня к нему в орьгу прибывали с мест расторопные нукеры. Они привозили вести и получали приказы джихангира.
Разгулявшаяся метель разметала гонцов. Отряды сбились с намеченных путей. Вскоре Бату-хан знал только местонахождение его тумена «непобедимых» и стоящего рядом тумена «бешеных» Субудай-багатура.
Идти дальше казалось невозможным. Войско остановилось. Кормить коней стало трудно. Под глубоким снегом они с трудом докапывались до сухих растений. Бату-хан приказал из вьючного обоза выдать коням своей личной охраны по миске пшеницы. Если метель протянется еще несколько дней, кони полягут, а с ними погибнет и все монгольское войско.
– Вперед, к Рязани! – твердили монголы.
Бату-хану и знатнейшим ханам снова поставили юрты. Приходилось у костра лежать, сидеть было невозможно. Через верхнее отверстие валил снег. Дым наполнял клубами юрту и резал глаза.
Бату-хан лежал на животе, рассматривая пергаментный лист, на котором были грубо начерчены главные города, дороги и реки земель урусутов. Он высчитывал расстояния, которые ему придется спешно пройти.
Около него теснились ханы, его тысячники. Они молча слушали, что бормотал Бату-хан, и хором поддакивали ему.
Вернулись посланные Субудаем разведчики. Вошел засыпанный снегом старый нукер, в разорванном малахае, в овчинной шубе, туго подпоясанный сыромятным ремнем. Подоткнув полы, он опустился на колени около костра. Засучив длинные рукава, стал греть заскорузлые скрюченные пальцы.
На вопрос Бату-хана старик сказал:
– Впереди близко залегло в оврагах войско урусутов. В такую черную ночь они проберутся к нам и вырежут наших воинов.
– Что ты еще знаешь?
– Слева невдалеке идет войско хана Гуюка, два тумена. Нукеры бранятся, говорят, что надо зарываться в снег и выжидать, пока пройдет буря. Иначе кони свалятся. А хан Гуюк гонит всех вперед, говорит: «Мы должны взять Рязань раньше Бату-хана, иначе нам ничего не останется. Там много хлеба, вина, женщин и золота».
Бату-хан спокойно сказал:
– Очень похвально, что Гуюк-хан, в пример другим туменам, рвется к Рязани; хорошо, что он хочет захватить этот большой город урусутов. Знаешь ли ты, где сейчас стоит Гуюк-хан? Сумеешь ли найти его?
– Знаю, – сказал нукер, – и найду.
– Субудай-багатур даст тебе полоску бумаги с моей печатью. Поезжай к хану Гуюку и скажи ему: «Джихангир повелевает войску Гуюк-хана спешно двинуться вперед, найти в степи войско урусутов, загородивших наш путь, и раздавить его. Если же Гуюк-хан считает себя слабым, чтобы напасть на урусутов, пусть непременно ждет меня и об этом известит. Тогда я пошлю тумен Субудай-багатура, и он уничтожит урусутское войско без помощи Гуюк-хана».
Лежавший рядом Субудай-багатур достал из-за пазухи золотую коробку с печатью и красной краской. Он оттиснул на небольшой полоске бумаги имя джихангира. Старый нукер спрятал полоску за подкладку своего разорванного малахая и выполз из юрты.
Среди ночи добрался до юрты Бату-хана другой гонец, молодой, черноглазый, в синем суконном чекмене, обшитом парчовыми полосками. Он сел на пятки, тонкий, с высокой грудью и прямыми плечами. Зоркими, проницательными глазами оглядывал находившихся в юрте.
– Где Субудай-багатур?
Бараний тулуп зашевелился, из-под овчины показалось красное лицо с выпученным глазом.
– Зачем я тебе?
– Я привез тебе горе. Не казни меня.
– Говори, – сказал Бату-хан.
– Я ехал к Гуюк-хану. В пути я встретил сына Субудай-багатура, смелого витязя Урянх-Кадана. Он ехал с четырьмя нукерами…
– Он выехал с девятью.
– Мы спустились в овраг, тихо ехали гуськом. Напали урусуты. Их было много. Мой конь вынес меня из схватки. Я привязал его наверху, затем снова спустился в овраг. Я нашел трех убитых нукеров, но тела твоего сына я не нашел. Может быть, увели в плен? С ним исчез молодой кипчак по имени Мусук.
Субудай-багатур сидел согнувшись, с искаженным от гнева красным опухшим лицом. Его выпученный глаз медленно зажмурился и стал похожим на щелку. Одинокая слеза скатилась по морщинистой щеке…
О поле, поле, кто тебя
Усеял мертвыми костями?
Утром лучи багрового солнца, как полоска крови, протянулись низко над снежной равниной. К Бату-хану прискакали гонцы и рассказали, что тумен Гуюк-хана напал на войско урусутов. Урусуты дрались с отчаянной яростью, как злые духи мангусы. Они рубили топорами и людей, и коней. Войско Гуюк-хана не удержалось, не могло одолеть урусутов и отхлынуло обратно, потеряв очень много воинов.
Бату-хан спросил мнение своих ханов и под конец Субудай-багатура. Все говорили, что Гуюк-хан должен снова напасть на урусутов. Но Бату-хан сказал:
– Если Гуюк-хан не мог взять холмы, где залегло небольшое войско урусутов, то где же ему захватить Рязань с крепкими высокими стенами? Он опозорил славу и ужас монгольского имени. Пусть он сперва нашьет заплаты на дыры своих шаровар, лопнувших после боя с урусутами. Мы повелеваем: наш тумен «непобедимых» и тумен «бешеных» Субудай-багатура пусть немедленно выступают, нападут на холмы, где залегли урусуты, и, не задерживаясь, идут на Рязань. Гуюк-хана мы ждать не будем. Моя тысяча пойдет со мной. Я буду сам наблюдать за боем. Пленных не брать! На поле битвы не задерживаться! В пути сделать самую короткую остановку, чтобы только подкормить коней и дать им передышку. Ханы поставят юрты только перед стенами Рязани.
Метель кончилась внезапно. Солнце появилось на светлом бирюзовом небе. Ветер угнал к югу серые тучи.
Ярко блестела равнина, гладкая, спокойная, похоронившая под снежным покровом тысячи убитых и раненых.
Вереница волков пробиралась трусцой по прямой, как струнка, тропинке. Каждый волк ставил лапу в след переднего. Вожак шел в ту сторону, откуда доносился острый запах крови.
На снегу чернело много трупов. Звери приближались. Иногда лежавший шевелился. Тогда вожак делал прыжок в сторону и отходил в новом направлении.
Стаи ворон и галок летели к полю битвы. Они садились возле павших, медленно, косыми прыжками приближались к ним. Изредка взмахивала рука. Стая взлетала с хриплым карканьем, искала новой поживы.
Волки повернули к оврагу. Начали спускаться. Вдруг бросились обратно. Из оврага выехал всадник. На рослом рыжем жеребце сидел молодой воин в блестевшей на солнце броне и стальном шлеме. Он вел за собой монгольского коня. Остановившись, стал беспокойно осматриваться. Тяжелый стон привлек его внимание. Невдалеке лежал в снегу богатырского вида воин с седой окладистой бородой.
Всадник спрыгнул с коня и наклонился к лежащему:
– Ратибор! Жив ли ты, Ратибор?
Достав глиняную флягу, он прижал ее к губам раненого.
Ратибор жадно отпил, тяжело вздохнул и открыл глаза.
– Вставай, Ратибор! Очнись! Невдалеке монгольские разъезды…
– Кто ты?
– Роман, княжич рязанский… Помнишь, вместе на медведя ходили?
– Трудно встать мне! Помоги…
Ратибор, кряхтя, поднялся и с помощью Романа взобрался на крепкого монгольского коня. Оба всадника скрылись в овраге.
На мертвом поле волки и вороны продолжали свой кровавый пир.
…О родина святая!
Какое сердце не дрожит,
Тебя благословляя!..
Твердым, мерным шагом Савелий Дикорос шел на север, обратно к Рязани. Белая равнина, пересеченная голыми рощами и засыпанными снегом оврагами, была пустынна. Иногда вдали виднелись темные точки. Это были немногие, случайно уцелевшие рязанцы; все они тянулись к родной земле.
Когда-то здесь, на большом шляху, были мелкие поселки, торговавшие со степняками. Они стояли теперь пустые, и ветер свистел в открытых настежь воротах. Стаи галок и ворон опускались на безлюдные дворы и, не найдя ничего, каркая, улетали.
В пути Савелий не встречал монголов. «Видно, отдыхают после боя, отыскивают своих раненых и грабят наших упокойничков».
Его обогнали несколько плетеных коробов на полозьях. Сани везли крепкие лохматые лошаденки. За ними брели коровы, телята, бараны. Из коробов выглядывали детские головки. Мужики и бабы плелись сзади, подгоняя хворостиной усталый скот.
– Откуда Бог несет, добрые люди?
– С заставы, за Пронском. Вовремя поднялись, едва ушли от степняков, – ночь и вьюга нас укрыли. Спешим до Рязани, там найдем защиту. Здесь боязно, – нагрянет татарва, тогда Божьего свету не увидим! Ну, ходи, Пестрянка! Вперед, Рыжуха! Вперед!..
Савелий равномерно шагал, как привык ходить по лесу или за сохой. Он шел и ночью, и днем, отдыхая неподолгу, прислушивался к каждому шороху и крику, опасаясь снова увидеть татар. Наконец ранним утром вдали, под нависшими тучами, показались засыпанные снегом высокие валы и бревенчатый тын Рязани. За ним виднелись разноцветные церковные купола. Голубоватый дымок вился над избами пригородных посадов. Бабы в полушубках гнали коров и коней на водопой к речной проруби. Все было так мирно, как будто ничего страшного не происходило, как будто и не было битвы на Диком поле.
У раскрытых городских ворот Савелия задержали сторожа в тулупах и железных шишаках. Опираясь на секиры, они загораживали проход:
– Кто? Откуда? По какой нужде идешь в Рязань?
Узнав, что Савелий идет с Дикого поля, где полегли рязанские полки, сторожа кликнули отрока и поручили ему отвести Савелия к воеводе. На улицах стояли распряженные возы с сеном, зерном, дровами и пожитками беглецов, прибывших в надежде укрыться за стенами стольного города.
Старый хмурый воевода, накинув шубу на одно плечо, стоял на крыльце бревенчатого дома и, печально покачивая головой, слушал рассказы нескольких ратников. Все они были повязаны окровавленными тряпками: у кого была ранена голова, у кого плечо или рука.
– Тяжело было! – говорил лохматый мужик, без шапки, с повязанной головой. – Бились-то мы крепко, да татар было больно много. На одного навалится десять. Отобьемся – думаешь: передохнем! Куда там! Глядишь – опять несутся, проклятые. Не по-людски орут: «Кху-кху! Уррагх!» Многих мы порубили. Но и наших не осталось. Все полегли там! И государь наш, князь Юрий Ингваревич, свою голову сложил на Диком поле.
– Как ты-то спасся?
– К ночи татары затихли. Я спустился в овраг, перевязал рубахой голову и зарылся в сугробе. К утру завыли волки. Я подался на север, обошел дорогу на Пронск. Тут сбеги[325] меня подобрали.
Воевода снял меховой колпак, перекрестился на золоченый крест соборной церкви и сказал:
– Вечная память сложившим свои головы за родную землю. И внуки, и правнуки не забудут этой крови, залившей Дикое поле. Не мы напали на татар. Это они пришли сюда жечь наши избы, отымать наших коней. Это они хотят резать мужиков наших и полонить детей и жен. Будем драться, братья! Не отдадим родной земли!
Твердая решимость была у всех на лицах. Кто-то сказал:
– Не отступим! Будем биться!
Воевода продолжал:
– Если мы и падем, то в лесах укроются наши дети и внуки. Они подрастут, ответят сыновьям царя Батыги в урочный час. Чую, татары скоро прискачут сюда, к стенам Рязани. Они дерзки и напористы – полезут и дальше, на Суздаль, Ростов и Новгород. Но удержатся ли они там?.. Это мы вспахали пустыри и осушили болота. Мы вырубили древние леса, выкорчевали вековые пни, а татарам здесь будет не любо. Пронесутся они по дорогам, сорвут зипуны, шубы и бабьи телогрейки, а затем все одно повернут назад в свои степи. У них кони легкие, к ковылю привыкли, на болотной трясине они завязнут, нашей сохи-кормилицы не потащат. Не опускайте рук, братья-други, держите крепко топоры! Идите на стены рязанские! Будем крепко биться! Выдюжим!
В войне надежда светит нам, не в мире!
Расположенная на высоком обрывистом берегу над Окой, Рязань казалась неприступной. Земляные валы были огорожены тыном из дубовых стояков. Крутые скаты, политые водой, покрылись наледью, по которой взобраться было невозможно.
Все население города и ближайших поселков поднялось на защиту родной Рязани. Немало рассказов вспомнили бойцы о том, как в старину осаждали город и половцы, налетавшие из степей, и безжалостные суздальцы, грабившие своих же русских братьев. Нелегкое дело одолеть эти огромные откосы стен, когда сверху польется горячая вода и кипящая смола. Нужно только дружной ратью встретить врагов. Воевода и бояре не сзывали больше охочих людей, – теперь все улицы, все концы сами собрали свои дружины. Каждый являлся в дружину, приносил с собой меч, секиру, копье или тугой лук. День и ночь стучали молотки, кузнецы «надыманием мешным»[326] «творили разжение железу» и ковали добротные булатные мечи. Искусные «ремественники» готовили шлемы, кольчуги, щиты и стрелы.
Готовились к долгой тяжелой осаде.
Савелию Дикоросу было указано место на городской стене – над обрывистым скатом к реке. Сам воевода назначил его быть старшиной над полусотней ратников. Савелий не стоял без дела. Он позаботился о запасных стрелах и о камнях, сложенных грудами возле каждого защитника. Достал он и тяжелые секиры, и шестоперы. Вместе с другими вырыл землянку, чтобы можно было в ней укрыться от непогоды.
Невдалеке находился лабаз Живилы Юрятича, новгородца, где хранились пенька, соль, хлеб и другие товары. Савелий прошел к купцу и сурово спросил:
– Ты, Живила Юрятич, греешься на теплой лежанке, а почему к нам на стену не заглянул? Мы и днем и темной ночью, в непогоду и в стужу стоим на страже и не видим даже горячей похлебки-пустоварки. Ты как же нам помочь думаешь?
Рослый, дебелый купец в лисьей шубе поежился и заговорил грустным, слабым голосом:
– Я ведь не тутошний, я новгородец. Да и когда выкатывал бочку с варом, с пупа сдернул, и теперь мне в нутре жгет. Лучше я моих молодцов-сидельщиков на стену поставлю. Только вот с делом управлюсь. Князю Юрию Ингваревичу я подарил для ратного дела десять лодок с хлебом. Теперь и вас кормить стану. Сегодня же прикажу поварихам каждый день давать твоим молодцам котел похлебки и котел крупяной каши. Может быть, Спас Нерукотворный простит мне по грехам моим.
Савелий ночевал на стене, завернувшись в тулуп. Ему не спалось, на сердце было тревожно. Он часто вставал, прислушивался, всматривался в туманную даль – не видать ли татарских огней?
Утром подъехали на небольших пегих конях два половчанина в цветных клобуках с меховыми отворотами и в одеждах, обшитых красными тесемками. Один из них окликнул.
– Савелий, аль меня признать не хочешь?
– Кудряш?! Что же ты так чудно переоболокся?
– Еду в Дикое поле вместе с половецким побратимом. Воевода послал разыскать тело князя Феодора. Проберемся на реку Воронеж, где стоял царь Батыга. Там теперь татар нет, один ветер да волки гуляют. Кружными малоезжими дорогами привезем тело в Зарайск. Похоронят его рядом с женой, княгиней Евпраксией, и маленьким сыном.
Савелий снял колпак и перекрестился:
– Упокой, Господи, их светлые души! Кудряш, ты ведь понапрасному едешь. Татары бегают по дорогам. Поживы ищут. Слыхал, царь Батыга идет сюда с повозками, с вельбудами, с огнем и молоньей. Схватят тебя татары и кожу сдерут.
– Пустое! Пусть не хвалится Батыга! – отвечал Кудряш. – Может, и споткнется. У него две руки, да и меня мать родная не с одной рукой родила. Погодим сегодня, посмотрим, что будет завтра. Коль увижу, что проезда нет, соберу ватагу молодцов. Будем за татарами и мунгалами следом ходить, за пятки их хватать. Не дадим покоя, пока в землю их не вобьем или сами не свалимся. Пойдем, Савелий, со мной!
Савелий в раздумье покряхтел.
– Нет, Кудряш. Меня здесь на валу поставил воевода. Своей волей этого места не покину. Ты на коне, а я с топором. Оба будем одно дело делать.
– Ну ин так! Прощай, Савелий!
Кудряш, отъехав несколько шагов, вдруг вернулся:
– Главное-то сказать тебе и запамятовал! Видел я твоего Торопку. Он жив, ускакал из плена на татарском коне. И конь же у него – отборный! Как бежит – земля дрожит, из ушей и ноздрей дым валит.
Савелий подбежал радостно и обхватил Кудряша:
– Скажи верное слово: не врешь? Меня утешить хочешь?
– Ей-ей, не вру! Торопка сюда приезжал гонцом от князя Пронского. Привез от него грамотку и помчался обратно. Я его мельком видел. Он мне сказал: «Передай, коли встретишь, тятеньке, Савелию Микитичу, мой низкий поклон. Чести своей, – сказал, – не замараю и татарам спину не покажу. Раз я перенес татарскую неволю, второй раз меня туда не заманишь…» Ну, прощай, Савелий! Бог весть, увидимся ли с тобой еще! Времена-то настали какие!
Лихарь Кудряш махнул плетью и вместе со своим спутником-половчанином ускакал. Савелий вернулся на стену. Теперь, когда он услышал, что сын его жив, все ему казалось светлее: и снег ярче, и голубая даль привольнее… Он сел на приступок стены и опустил голову на руки. На него, казалось, смотрели серые глаза Торопки, улыбалось веснушчатое худое его лицо. «Теперь Торопка – ловкий удалец, – думал Савелий, – ездит он на красавце коне, точно сам Егорий храбрый…»
На городских валах Рязани установилась своя жизнь, свой порядок.
Каждый «конец» города выделил дружину, которая выбрала участок на стене, где ей предстояло отбиваться от врагов. Определенные участки занимали «ремественники»: плотники, каменщики, шорники, кузнецы и прочий рабочий люд. Отдельно стояли купцы со своими сидельцами. Была тут и смешанная толпа. Защитой города ведал боярин Вадим Кофа. Избрали его на вече всем народом за прямоту, усердие и воинские заслуги. Князь Юрий Ингваревич утвердил его, отправляясь в Дикое поле.
На старом белом длинногривом коне, под стать седым кудрям и серебристой бороде всадника, боярин Кофа, Вадим Данилыч, и днем, и ночью показывался в разных местах города, объезжал валы, проверяя, всюду ли стоят защитники? Много ли сложено камней для метания, востры ли мечи, сколько заготовлено запасных колчанов с закаленными стрелами? Привезена ли вода с реки?
– Выливайте больше воды на скаты, – говорил воевода Кофа. – Надо, чтобы валы так обледенели, чтобы нельзя было ноги поставить. Имейте под рукой котлы с кипятком, запасную воду в бочках и дров вволю. Каждый стой на своем месте, знай свое дело и не покидай сторожевого поста. Не смотри перед собой, а поглядывай во все концы. Враг хитер, подберется темной ночкой, а днем притаится. А ты не зевай!
– Где им добраться сюда! – говорили ратники. – Как на вал заберется, так вниз и скатится!
Воевода Кофа заставал Савелия на стене во всякое время. Всегда Дикорос был занят: то он волочил бревно, то тащил на салазках кадушку с водой, то нес вязанку дров. Как-то боярин прискакал на стену туча тучей. Остановился около Савелия, приставил козырьком ладонь к глазам, долго смотрел вдаль, туда, где расстилались засыпанные снегом рязанские поля, застонал и сказал:
– Зачем только мы с тобой родились в такие тяжелые времена! Нам еще придется увидеть горе горемычное, придется кровью умыться.
– Что ты стонешь, боярин? Ежели ты, воевода наш, будешь охать да кручиниться, что ж делать нам, простым ратникам? Еще солнце светит над Рязанью, еще мы вольным морозным ветром дышим, еще руки наши не опустились, еще мы можем постоять за отчую землю!
– А где все войско рязанское? Где три моих сына и зятья, где наш государь, храбрый князь Юрий Ингваревич? Где все витязи, богатыри, удальцы, узорочье рязанское?
Савелий тяжело вздохнул:
– А может, татары к нам сюда и не придут?
– Нет! – сказал воевода. – Татарская сила идет сюда, она нагрянет на русские земли и, пока не насытится нашей кровью, отсюда не уйдет.
– А может, подавится!
Савелий всю ночь простоял дозорным на стене. На рассвете, упорно отгоняя сон, он все так же зорко смотрел вдаль, на снежные равнины. Солнце поднялось из-за золотисто-багровых туч, протянувшихся над самым небосклоном. С высокого вала было видно далеко, на десятки верст. Равнина была пустынна, кое-где чернели одинокие дубки.
Вдруг что-то привлекло внимание Савелия. Он протер глаза, всматриваясь в дымчатую даль. По снежной равнине рассыпались черные точки. Они двигались, прибывали, ползли торопливо, точно муравьи на белой холстине. Они уже разделились потоками, отклоняясь в разные стороны. Вскоре можно было различить мчавшихся всадников.
«Татары! Кому ж другому быть!» – понял Савелий и побежал изо всех сил по пустынным улицам к дому воеводы. Тот ехал навстречу, подгоняя белого коня.
– Они! Татары! – задыхаясь, крикнул Савелий. – Они!.. Большим валом валят!
– Беги в собор! – распорядился воевода. – Подыми звонаря, пусть бьет в набат!
Савелий побежал в соборную церковь на площади. Главные двери были открыты. Внутри перед иконами в золотых и серебряных ризах мирно светились лампады. Старый пономарь, в длинном подряснике, с заплетенной косичкой, подметал веником каменный пол.
– Где звонарь? Звоните в большой колокол!
– Оба звонаря ушли на стену сторожить, а отец протопоп без своего благословения звонить не приказывает.
– Да ты пойми – татары идут! Что ты мне тычешь протопопом! Давай звонаря! – Савелий ухватил пономаря и поволок его за собой.
– Да ты что, нечестивый, дерешься? Чего толкаешь духовное лицо?
– Где звонарь? Беги за ним! Сам буду звонить!
– Вот наш старый звонарь! – сказал пономарь, стараясь вырваться из крепких рук Савелия. – Он теперь на покое, слепенький.
В углу, около свечного ящика, сидел старик с бельмами на широко раскрытых глазах. Он слышал разговор и, протянув руки, уже шел, спотыкаясь, к Савелию.
– Можешь звонить? – спросил Савелий.
– Как не могу? Сорок лет звонил, каждую веревку знаю, от какого колокола, большого или малого…
Все трое поспешили в звонницу, внизу колокольни. Через отверстия в потолке свешивались разной толщины веревки. Слепой звонарь ощупал их, уцепился за одну крученую, самую толстую, и переспросил:
– Большой набат звонить? Отец протопоп ничего не скажет?
– Твоему отцу протопопу влетит по загривку от воеводы, что звонарей около колокола не было! Валяй вовсю! Бей тревогу, бей набат!
– Как при пожаре?
– При самом большом пожаре!
Слепой привычным движением, двумя руками, стал изо всех сил равномерно натягивать веревку. Сверху, с колокольни, полились частые, необычные удары большого колокола, вызывая тревогу, щемящее чувство неизвестной беды, набежавшего горя.
Спящий город ожил. Беда, которую ждали, но в которую до последнего дня не хотели верить, теперь обрушилась воочию: колокол сзывал всех на стены, на защиту города.
Застучали калитки, залились лаем дворовые псы. Люди выбегали на улицу, останавливались, прислушивались и бежали дальше, к стенам. Во всех концах города церкви подхватили призыв, и звонари ударили в большие колокола.
Услышав набат в Рязани, откликнулись церкви ближних поселков. Всюду набатный звон призывал людей браться за мечи и топоры – встречать незваных страшных гостей.
Савелий бегом вернулся на стену. Опираясь на секиру, он жадно всматривался, как приближалась черная конная масса, ощетинившись копьями. Он видел, как по ту сторону реки выбегали из дворов люди, размахивая руками, указывали на зачерневшую степь. Одни бежали к воротам Рязани, другие, на санях и пешие, подхватив узлы на спину, уходили вверх по берегу реки, угоняя скот в сторону засыпанных снегом лесов.
Татары надвигались быстро, и чем ближе к городу, тем сильнее они ускоряли бег коней. Наконец передовой отряд на светло-рыжих конях с диким, бешеным воем, гиканьем и свистом прискакал к стенам Рязани и остановился в облаке пара от разгоряченных коней. Всадники замолчали. Неподвижно рассматривали они высокие земляные валы, покрытые ледяным накатом, на валах дубовый тын с узкими прорезями, сквозь которые показывались головы защитников Рязани.
Татары зашевелились. От них отделилась сотня. Всадники, по трое в ряд, медленно потянулись вокруг города. Передний монгол держал значок: длинное копье, с верхушки которого свешивался рыжий конский хвост. За ним ехал всадник в золоченой кольчуге и в серебряном сверкающем шлеме с пучком белых перьев.
Далее двигалась вереница монголов в панцирях и кольчугах, с короткими копьями и круглыми щитами на левой руке.
Вторая сотня отделилась от толпы монгольских воинов и поскакала в ближайший поселок, где с колокольни еще слышался беспокойный звон. Вскоре звон прекратился. Над избами густым облаком стал, крутясь, подыматься черный дым.
Третья сотня монголов оставалась на другом берегу Оки, наблюдая, что делается на стенах Рязани. Десяток всадников отделился от отряда, спустился на лед реки и не торопясь поднялся к большим дубовым воротам города.
Рязанцы с любопытством глядели на невиданных раньше татар и, забыв боязнь, влезли на тын и высовывались из бойниц. Враги были в долгополых шубах, прикрывавших ноги до пят. У некоторых на груди виднелись ряды железных и медных пластинок. На спине защитных пластинок не было[327]. К седлам были прикреплены саадаки[328] с луками и красными стрелами. Женоподобные лица монголов были темны, как сосновая кора.
Один из татарских всадников, старик с длинной бородой, подъехал к воротам, постучал рукоятью плети и закричал по-русски стоявшим на стене:
– Здравствуйте, рязанцы! К вам приехал великий царь Бату-хан, покоритель всех народов. Присылайте к нему послов с хлебом-солью, бейте челом и покоряйтесь ему с почтением и верностью…
– Долго ему придется ждать! – ответили со стены. – Уезжайте-ка назад, откуда приехали, и забирайте с собой вашего царя Батыгу!.. А ты сам откуда явился, злодей, перевертыш окаянный? Не рязанец ли ты родом?
– Отворяйте ворота, принимайте дорогих гостей, – продолжал кричать бородатый всадник. – Если вы покоритесь, то никакой беды вам не будет. А ежели ослушаетесь, то татары перебьют вас всех до последнего, город будет сожжен и все ваши избы растасканы по бревнышку!
– А много ли ты получил от своего царя, чтобы продавать родную землю? Иуда злодейский, изменник проклятый!
Со стены полетели камни, метнулись стрелы. Татарские кони шарахнулись. Всадники стремглав ускакали обратно.
Пишет Хаджи Рахим: «О, какие времена настали, сколько жестокости и горя видишь кругом! После битвы в Кипчакской степи с отчаянным рязанским войском Бату-хан не пожелал ждать и отдыхать. Он послал гонцов к Гуюк-хану, приказав ему первым двинуться на Рязань и напасть на город. Гуюк-хан и сам имел затаенную мысль – опередить джихангира и дать своему войску радость ограбить богатый город. Но когда это повеление пришло от ненавистного ему Бату-хана, Гуюк-хан раздулся от важности перед гонцами и ответил: «Мое войско утомилось после славного боя, я хочу позволить ему отдохнуть. После этого я выступлю. Рязань от моих рук не уйдет»…
К такому ответу Гуюк-хана побуждало еще то, что его тумен был сильно потрепан после боя с урусутами. Шаманы неумело перевязывали раненых.
Бату-хан посоветовался с Субудай-багатуром – что делать? После свирепой метели в степи стало тихо. Солнце ярко освещало серебряные дали. Гонцы других отрядов, разметанных вьюгой, начали снова прибывать с донесениями. Бурундай сообщал, что идет на Пронск, но его задерживают узкие тропы и густые леса. «По таким дорогам нашим повозкам ехать очень трудно, а пороки[329] невозможно протащить».
Субудай-багатур от имени Бату-хана ответил Бурундаю: «Ты храбр, но не находчив! Заставь пленных урусутов рубить широкие просеки, чтобы могли рядом ехать три воза. Возьми Пронск и немедля иди на Рязань. Гони туда пленных. Вокруг Рязани встретятся татарские войска.
Кто не исполнит приказания и запоздает – увидит смерть».
Бату-хан и Субудай-багатур, не дожидаясь ответа, ускоренными переходами двинулись на север. Раненые следовали позади в повозках и на верблюдах.
Бату-хан заявил: «Рязань я захвачу сам».
Два дня спустя Бату-хан во главе тысячи «непобедимых» был перед стенами Рязани. Джихангир послал переметчика-толмача, старого рязанского князя Глеба, с десятком всадников к запертым городским воротам. Князь кричал стоявшим на стенах, чтобы они сдали город. Со стен его забросали камнями, и он вернулся, ругаясь, вытирая платком рассеченное камнем лицо.
Желая устрашить рязанцев, Бату-хан приказал жечь окрестные селения. Он сам объехал кругом Рязани вместе с князем Глебом, подробно расспрашивал его, откуда лучше всего сделать приступ на стены, где их проломать, где их подкопать. Войти в город было очень нелегко, – со всех сторон подымались крутые обледенелые валы.
Монголы начали пригонять пленных урусутов, полуголых, ободранных и избитых. Татары стегали их плетьми и принуждали строить штурмовые лестницы. Урусуты спросили: кто будет их кормить? Они голодны, два дня ничего не ели.
– Кони и другая скотина нас возят, а еды не спрашивают, – отвечали татары. – Они сами себе находят корм. Можете есть корни растений или конский навоз, а лестницы стройте.
Упрямых татары били по голове дубинками с железным шаром на конце. Угрюмые, почерневшие от голода, урусуты молча разыскивали в брошенных избах топоры и ручные пилы. Они выламывали из домов бревна и доски и строили лестницы. На другой день прибыли первые пороки, поставленные на полозья. Против главных городских ворот выдвинули стенобитную машину. С грохотом начала она метать большие камни. Другая машина, когда ее повезли через реку, проломила лед и погрузилась в воду. Пленных урусутов заставили ее вытаскивать, и они работали, проваливаясь под лед…
«Аллах велик! Бату-хан упрям. Что-то страшное будет!»
Лунная, серебристая ночь окутала дремой Перунов Бор. Избы, вытянувшись вдоль опушки заснувшего векового леса, глубоко зарылись в снежные сугробы. Тишину изредка прерывал сухой треск плетня и неподвижных деревьев. Затихли и собаки, свернулись кольцом и уткнули носы в пушистый мех.
В голубоватом свете смутно подымались горбатые скирды, засыпанные снегом, черные стволы оголенных деревьев и высокий шест с пучком еловых веток возле избы старосты.
На окраине выселка несколько раз тявкнула собака, потом вдруг залилась тонким протяжным лаем. За ней подхватили другие. Со всех концов Перунова Бора собаки завели неумолчный лай. Где-то стукнула калитка, звонко заржала лошадь.
В крайней избе дремавшая Опалёниха соскочила с полатей, осторожно отодвинула задвижку окна, затянутого рыбьим пузырем. Припав глазами к заиндевевшей трещине пузыря, Опалёниха увидела сидящую на плетне темную фигуру человека в долгополой одежде и чудном колпаке. Он соскочил во двор и направился к гумну.
– Вешнянка, вставай! – расталкивала Опалёниха крепко спавшую девушку. – Слышишь, как собаки лают? Это они! Во дворе недобрый человек… Побежал к гумну… Боязно, не подпалил бы он нас! Мужики-то все ушли! Как мы, бабы, одни справимся?
Обе женщины всунули ноги в чеботы, повязали платками головы и накинули полушубки. Опять припали глазами к окну. Все казалось спокойным в серебристом лунном свете. Только собаки продолжали заливаться безудержным лаем и рвались с привязи.
– Тетя Опалёниха, и мне боязно! Что-то будет? – шепотом спрашивала девушка.
А баба торопливо подпоясывалась кушаком, в зубах держала рукавицы, складывала в платок куски хлеба и вытаскивала из-под скамьи топор.
– Думаю, не татары ли это? Бери хлебный нож. И деревянную миску. Не забудь огниво!..
Обе женщины тихо вышли из избы и притаились в тени. Неведомый человек ворошился около сенного сарая и высекал огнивом искры.
Страшный крик донесся с конца деревни. Эхо повторило его из глубины спящего бора. Снова пронесся крик, полный ужаса и боли, звериный крик тяжело раненной женщины.
Деревня быстро просыпалась. Заскрипели ворота, застучали копытами по доскам кони. Крича, проскакал согнувшийся старик без шубы и шапки, на неоседланном коне:
– Горим! Татары! Спасайтесь!
Опалёниха, крадучись, подбежала к человеку, возившемуся около сена.
В лунном свете Опалёниха различила длинную до пят синюю шубу странного вида, белые сапоги из собачьих шкур, кривую саблю у пояса. Неизвестный оглянулся, когда она уже занесла над ним топор… Меткий удар…
Убитый свалился лицом вниз, и кровь темным пятном растекалась по белому снегу.
– Убежим по задворкам, огородами! – шепнула Опалёниха. – Идем скорее, забирайся в тень…
Пройти уже не удалось. Через забор перелезали татары, подобрав и заткнув подолы шуб за пояса. Обе женщины спрятались в груде наваленного хвороста и жердей.
Деревня запылала сразу с нескольких концов. Горели также две избы, стоявшие в стороне, и гумно со скирдами.
Огонь стал вскидываться огромными языками, черный дым клубами понесся ввысь.
Жалобно мычали испуганные, выгоняемые на улицу коровы, метались кони. Отовсюду неслись отчаянные вопли и плач женщин. Бабы бегали, не зная, что спасать, куда бежать, и вытаскивали из загоравшихся изб плачущих детей и мешки с хлебом.
Новый, никогда не слыханный, страшный рев приближался из лесу:
– Кху, кху, кху, уррагх!
Лавина всадников наполнила деревню суматохой, ржанием коней, хриплыми криками и острым запахом неведомого, страшного народа.
Собаки заливались отчаянным лаем и визгом, гоняясь за чужими всадниками, которые носились по деревне, били кривыми саблями наотмашь всех, кто попадался на пути, и ловили арканами убегавших женщин.
Татары ворвались с обоих концов деревни и гнали всех встречных к середине, на пустырь, к избе старосты.
Объехав городские стены, Бату-хан вернулся в селение на противоположном берегу реки. В брошенных жителями избах толпились татарские воины. Они рыскали по улицам, тащили охапки сена, сдирали солому с крыш, – все годилось на корм их диким, неприхотливым коням. Повсюду над избами вились дымки: татары заставили захваченных в плен женщин печь им блины и ржаные лепешки.
Бату-хан проезжал через посад на вороном коне с белыми ногами и белой отметиной на лбу. Загорелое лицо было неподвижно, суженные глаза смотрели поверх людей, – никто не мог прочесть на его лице ни радости, ни заботы. За ним ехали по трое в ряд преданные ему ханы. Они носили почетные звания тысячников и десятитысячников, но своих отрядов не имели. Их обязанности состояли в том, чтобы участвовать в обедах Бату-хана, есть за четверых, рассказывать прибаутки и необычайные приключения славных витязей. Когда же они оставались наедине с Бату-ханом, каждый из них передавал сплетни про других ханов, про своих же собеседников за обедом. Бату-хан внимательно выслушивал каждого, жмуря глаза, иногда милостиво шипел: «Дзе-дзе!» Он хотел знать все, что делается вблизи и вдали от него, в войсках других чингисидов, потому терпел этих ханов, как нужных ему людей.
В посаде баурши показал Бату-хану просторную избу и предложил избрать ее для ночлега.
– Кто жил в этой деревянной юрте?
– Урусутский шаман. Зовут его «поп».
Бату-хан сердито отмахнулся.
Вмешался великий советник Субудай-багатур. Подъехав на саврасом коне, он хриплым голосом сказал:
– Разве подобает джихангиру жить в юрте шамана, да еще урусутского? А это что за дом? – Он указал плетью на бревенчатое строение с остроконечной высокой крышей и золоченым крестом наверху.
– Это дом урусутского бога.
– Джихангиру подобает жить там, где обитают боги, – сказал строго Субудай-багатур.
Бату-хан искоса посмотрел на потупившего глаза баурши, на ханов, начавших горячо поддакивать великому советнику, и повернул коня к церкви.
Баурши бросился к церковной двери. На паперти около входа сидели четыре монгольских воина.
– Сюда нельзя! – сказал один из них.
Баурши начал спорить с монголами.
– Кто вас поставил сюда? – спросил подъехавший Субудай.
– Сотник Гуюк-хана, Мункэ-Сал.
– Возвращайся к своему сотнику и скажи, чтобы он выбирал для своего хана более подходящую юрту. Убирайся, живо!
Четыре монгола посмотрели друг на друга, посвистали сквозь зубы и, подобрав подолы длинных шуб, пошли через глубокий снег к своим коням, привязанным к церковной ограде. Один повернулся и сказал Субудаю:
– Когда Гуюк-хан начнет нас бить по щекам костяной лопаткой, ты ведь за нас не заступишься?
– Кто тебе отрезал ухо? – спросил Арапша. – Смотри, второе отрежу!
Монгол, оскалив зубы, присел, вытягивая меч, задвинул его обратно в ножны и быстро вскочил на коня.
– И ты того же дождешься! – крикнул он и поскакал.
Арапша злобно посмотрел ему вслед:
– Гуюк-хан опять подсылает к джихангиру убийц!
Нукеры привели старика, найденного в соседней сторожке. Он был в собачьем колпаке, холщовых портах, рубахе и лыковых лаптях. Он весь посинел и дрожал от холода, но не выказывал страха. Старик отпер ключом большой замок на двери. Баурши вошел первый и, сложив руки на животе, стал около двери. Бату-хан соскочил с коня и, разминая онемевшие ноги, прошел в церковь. Татары ее не тронули. Сквозь узкие окна, затянутые пузырями, тускло проникал свет. Впереди поблескивал золотом алтарь с резными деревянными дверьми. Перед некоторыми иконами мигали огоньки лампад, освещая темные, насупившиеся лики святых.
Бату-хан прошел в алтарь, обогнул кругом престол. На столике в углу нашел пять круглых белых просвирок. Приказал следовавшему за ним баурши попробовать эти хлебцы – не ядовиты ли? Баурши откусил, пожевал и сказал:
– Авва! Да сохранит «хан-небо» и тебя, и меня от несчастья! Хлеб вкусный!
Бату-хан вернулся на середину церкви, опустился на конскую попону. Возле него полукругом уселись ханы.
– Разожгите здесь костер, – сказал Бату-хан, – и сварите мне чай[330].
Баурши заметался и, переговорив с толмачом и пленным стариком, подобострастно доложил хану:
– Здесь огонь разводить нельзя – это прогневает урусутского бога, и его дом загорится.
Субудай-багатур приказал, чтобы его военные помощники – юртджи – поместились в доме урусутского шамана. Бревенчатый дом состоял из сеней и двух горниц, разделенных стеной. Большая, сложенная из камней и глины квадратная печь выходила в обе горницы.
В первой половине поместились четыре монгольских юртджи и два мусульманских писца-уйгура. Вторую горницу взял себе Субудай. Он увидел рязанского князя – переметника Глеба, сидевшего вместе с юртджи, и спросил:
– Что такое «гречишные блины»?
– Это трудно объяснить, надо попробовать. Заведи себе бабу, она тебе будет каждый день печь, а ты будешь радоваться.
– А что такое «баба»?
– Во дворе монгольский воин предлагает купить у него двух баб. Покупай!
– Сколько он хочет?
– Сейчас их приведу.
Глеб вышел во двор и вернулся вместе со старым монголом, который толкал в горницу двух упиравшихся женщин. Одна, высокая, дородная, в синем сарафане, войдя, поискала глазами и трижды помолилась на тот угол, где остались киоты от содранных образов. Сложив руки под пышной грудью, она пристальным взглядом уставилась на Субудай-багатура, который сидел возле скамейки на полу, на конском потнике. К бабе тесно прижалась девушка с русой косой и испуганными глазами, в рваном дубленом полушубке, из-под которого виднелся подол красного сарафана.
– Вот тебе две отборные бабенки, – сказал по-татарски князь Глеб. – Старшая – опытная повариха, а эта – садовый цветочек, макова головка.
Субудай обвел женщин беглым взглядом и отвернулся.
– Станьте на колени! – сказал князь Глеб. – Это большой хан. Отныне вы будете его ясырками.
– Большой, да не набольший! – ответила женщина. – На колени зачем становиться? Пол-от грязный, гляди, как ироды натоптали!
– Поклонись, говорю, твоему хозяину!
– Мой хозяин, поди, лет десять как помер. Ну, Вешнянка, давай, что ли, поклонимся.
Низко склонившись, они коснулись пальцами пола.
Субудай пристальным взглядом уставился на женщин, и глаз его зажмурился. Он покосился на князя Глеба, присевшего на дубовой скамье, поднялся и, положив потник на скамью, взобрался на нее, подобрав под себя ногу.
– Как зовут? – спросил он у Глеба. Тот перевел вопрос.
– Опалёнихой величают, а это Вешнянка.
– Дочь?
– Нет, сирота соседская. Я ее пестую.
– Почему тебя так зовут? – продолжал спрашивать Субудай.
– Моего мужа спалили на костре.
– Кто? Мои татары?
– Куда там! Наши воры – разбойники новгородские. С тех пор я стала Опалёниха, а это – Вешнянка, весной родилась и сама как весна красная.
– Трудные урусутские имена – не запомнишь! – сказал Субудай. – Работать для меня будете или позвать других?
– Всю жизнь на кого-нибудь работала. Такова уж наша бабья доля!
– Пусть они мне испекут и блины, и ржаные лепешки, и каравай.
– Был бы житный квас да мука, тогда все будет.
– Вам старый Саклаб все достанет, – вмешался князь Глеб. – Он, поди, не забыл говорить по-русски.
Обе женщины живо обернулись к старому слуге Субудая, стоявшему у двери:
– Ты наш, рязанский? Ясырь?
– Сорок лет мучаюсь в плену. Нога с цепью срослась. И с вами то же будет: как надели петлю, так до смерти и не вырваться… – Старик тяжело вздохнул. – Вот вам мука, а вот квас[331]… – И он придвинул к печи мешок и глиняную бутыль. На ногах звякнула железная цепь.
– Батюшки светы! – воскликнула Опалёниха, всплеснув руками. – И ты сорок лет таскаешь на ногах железо! – Опалёниха погрозила пальцем невозмутимо наблюдавшему за ней Субудаю.
– Ладно, поговорим потом… Сейчас натаскаю дров, – сказал старик.
– Ну, Вешнянка, война войной, а тесто ставить надо!
Опалёниха вздохнула и направилась к печи, но ее удержал монгол, натянув ремень, наброшенный на шею. Она остановилась, посматривая на Субудая. Тот обратился к монголу:
– Откуда достал этих женщин?
– Я был в сотне, которую послали обойти город. Мы ехали через лес, там бежали люди, много женщин. Одних мы зарубили, других погнали назад в наш лагерь.
– Так!
– Этих двух я сам поймал и притащил на аркане.
– Так!
– Я хочу их продать.
– Так!
– У меня очень старые, рваные сапоги. Ноги мерзнут…
– Так!
– На урусутах я не видел кожаных сапог, они ходят в лаптях из липовой коры.
– Так!
– Я хочу обменять этих женщин на пару новых сапог.
– Значит, ты хочешь, чтобы я снял свои сапоги и отдал тебе? Ты хочешь ободрать своего начальника? Ты знаешь, что тебе сейчас за это будет?
Старый монгол с клочками седых волос на подбородке смотрел испуганными глазами, раскрыв рот.
– Я этого не хотел, великий хан! Прими от меня этих женщин в дар. Пусть хранит тебя вечное синее небо!
Монгол отвязал ремень и, пятясь, вышел из избы.
К крыльцу избы, где помещался Субудай-багатур, был привязан его саврасый жеребец. Перед ним лежал ворох сена и соломы.
Бату-хан потребовал к себе старого полководца. Субудай вышел, нукер подвел ему коня. «Неудобно хану идти пешком, касаться ногой земли». Субудай верхом пересек улицу. Навстречу бежала толпа нукеров. Все кричали, толкались, стараясь ближе подойти к монголу в заиндевевшем малахае, сидевшему на запорошенном снегом коне. Он держал на поводу другого коня. Поперек седла был привязан человек. Сознание оставило его. Лицо, побелевшее от мороза, казалось мертвым.
Внезапно Субудай заревел как безумный. Он хлестнул коня, врезался в толпу, свалился с седла и подбежал к замерзшему.
– Урянх-Кадан, очнись! Раскрой глаза! Услышь меня! – кричал Субудай и, припав лицом к платью замерзшего, хватал и ощупывал неподвижное лицо.
– Это сын Субудай-багатура, – загудели в толпе. – Видно, любил сына, Урянх-Кадана! Хоть молодой, а был он отчаянный храбрец.
– Куда его везти? – спрашивал верховой монгол. – Не лучше ли положить его прямо на костер и сжечь? Все одно жить ему больше не придется.
Субудай вырвал повод из рук всадника и сам повел коня через деревянные ворота обратно к крыльцу дома. Всхлипывая, он кричал:
– Урянх-Кадан! Ты не должен умереть! Я буду дуть тебе в ноздри, пусть мой дух перейдет в твое тело. Я вырву мое сердце и вложу к тебе в грудь вместо твоего замерзшего. Лучше я, старый, умру, а ты, молодой, будешь снова блистать победами… Подожди оставлять этот мир!..
Привлеченная шумом и криками, на крыльцо вышла Опалёниха. Сдвинув брови, она смотрела на кричавшего Субудай-багатура и поняла: «Косоглазый сына жалкует!»
Она быстро сбежала по ступенькам. Сильной рукой оторвала Субудая от сына. Уверенными, спокойными движениями развязала и сняла тело Урянх-Кадана, взвалила себе на плечо и, осторожно придерживая, поднялась по ступенькам, вошла в сени и положила замерзшего на соломе.
Князь Глеб оказался тут же. Опалёниха, стоя на коленях, расстегивала замерзшему одежду и приговаривала:
– Жив еще покойничек! Мне не впервой застывших оттирать. Дайте суконку, войлок, лампадное масло и миску снега. Нельзя, косоглазый, тащить его в избу – мясо будет отрываться клочьями.
Субудай, пораженный властными движениями Опалёнихи, сидел на корточках рядом с неподвижным телом и наблюдал, положив палец в рот.
Опалёниха стянула с Урянх-Кадана замшевые гутулы[332] и стала быстро и умело растирать побелевшие ступни снегом и войлоком. Два монгола, поняв, что она делает, начали тереть кисти рук. Опалёниха переходила поочередно от одной части тела к другой, наконец она ловко и осторожно занялась лицом.
– Вот возьми, чадо мое, потри гусиным сальцем, – косясь на Субудая, сказал священник, хозяин дома, протягивая деревянную миску. – Да еще влей ему в рот винца.
Долго возилась Опалёниха. В сенях стало тепло и душно от набившихся нукеров. Наконец раскрылись глаза, взгляд, далекий и неясный, скользнул по собравшимся, остановился на искривленном лице Субудай-багатура и засветился сознанием.
– Отец! Слушай… – прошептали губы. – Урусуты – дикие волки… Их нужно убить… Они не сдаются!..
– Что ты видел, сын мой, Урянх-Кадан? Что с тобой случилось? Кто тебе причинил зло? Я его живого рассеку на мелкие куски.
– Я был в плену!
Урянх-Кадан снова забылся.
Субудай принялся теребить его.
– Не мешай! – строго отстранила Субудая Опалёниха. – Не трогай!
– Слушай, ты, урусутка, – робко попросил Субудай, – спаси жизнь моему сыну, славному багатуру Урянх-Кадану! Я дам тебе свободу и награду, которой ты не видела даже во сне.
– Постараюсь и без награды. Мы и скотину хворую милуем. А он хоть и нехристь, а душа все же человечья…
Субудай спустился во двор, подошел к своему саврасому жеребцу, шептал ему в ухо, дул в ноздри и слушал, что ему скажет, какой знак подаст мудрый конь.
– Укажи мне, мой верный товарищ: срубить ли ей голову или одеть в парчовую шубу? Взять ли с собой дальше в поход или раздеть и вытолкать в лес? Какая урусутка! Багатур, а не женщина! Я таких еще не видал…
Конь качал головой, точно соглашаясь, и мягкими губами хватал хозяина за рукав.
Враг замыслов своего врага не знает.
Всю ночь Савелий провел в тревоге. Всматривался сквозь бойницы в даль, прислушивался к шуму взбаламученного города. Обычная ночная тишина вокруг Рязани исчезла. Тысячи огней горели внизу под стенами и на равнине за рекой, точно щедрая рука разбросала вокруг раскаленные угли. Это татары всю ночь напролет жгли костры, безжалостно растаскивая для этого избы, сараи и заборы. Вдали, под небосклоном, полыхали огромные пожары. На низких тучах дрожали их багровые отблески.
Подошли ратники. Беспокойно смотрели вдаль.
– Вон горит Пронск!
– Сказал тоже! До него верст пятьдесят будет.
– А что же это?
– Ведь в самом деле Пронск…
– Гляди, Соболевку подпалили!
– Братцы, братцы!.. Ухорскую жгут…
– Где?
– Да вон, за лесом…
– А не Переволоки?
– Нет, их пока не тронули…
– Да что же это, братцы?! Изверги проклятые!..
– Вон еще горит! Вон – далеко!..
– Это Ярустово…
– Как Ярустово? – застонал Савелий. – Да ведь Ярустово верст тридцать за Рязанью! – И он подумал о своих, которым советовал в случае беды бежать к Пахому-рыбаку в Ярустово.
– Зачем им ждать, пока возьмут Рязань? Что им, окаянным, тридцать верст! Вишь их сколько! Кругом так и рассыпались. Жгут да грабят погосты…
В стороне Ярустова зарево было особенно сильным. Яркое желтое пламя поднялось высоко и лизало облака.
– Дурни! – сказал молодой ратник. – Это татары себе на голову стога с сеном подожгли.
– Нет! Зря сказал! – возражал Савелий. – Татарам сено дороже хлеба. Кони-то без сена пропадут… Куда эти стервецы тогда денутся? Это наши сами сено подожгли. Будем жечь скирды и стога, татар выморим.
– Да! Уж им здесь не житье!.. Мы им не покоримся!
Ночь прошла тревожно. Стража не смыкала глаз.
Утром за рекой пропели петухи. В Рязани отозвались другие. Покрытые инеем воины всматривались в затухавшее зарево. Татарские костры продолжали мигать тысячами огней.
Солнце поднялось над синей бахромой дальних лесов. Пробежавшие по снежной равнине розовые лучи осветили татарские отряды, черными потоками направлявшиеся к городу.
Лошади и люди тащили розвальни с бревнами, жердями, досками. На стене с любопытством и волнением толпились рязанцы и гадали, что будут делать татары. Стали прибывать группы пленных. Вокруг них вертелись татары и стегали плетьми, подгоняя отстававших. Со стены было ясно видно, что на многих татарах уже надеты русские крестьянские полушубки и армяки, а пленные идут раздетые, оборванные, многие в одних портах и рубахах. Некоторые падали; на них набрасывались татары и били, пока те не вставали снова или же не затихали навсегда.
Пленные начали возводить внизу, вокруг города, деревянный забор, складывая растасканные из домов бревна и доски.
– Гляди, точно баранов огораживают!.. – говорили на стенах.
– И шкуру сдерут, как с барана…
– Посмотрим, кто кого! Пусть сюда, стервецы, сунутся!..
К воротам подъехало несколько всадников. Среди них был князь Глеб. Он кричал, клялся, что никакого вреда никому в Рязани не будет:
– Откройте ворота и выходите в поле! Только добро свое оставьте дома. Свободно пойдете, куда хотите, татары пальцем вас не тронут.
– Это Глеб Владимирович, – заволновались на стене. – Братоубийца окаянный! Сродственников обманом перебил. Каин проклятый!.. Недаром тебе анафему поют!
– Братьев сгубил, теперь родину продаешь… Кол тебе осиновый в спину!
Со стены полетели стрелы. Ловко пущенный камень ранил Глеба. Он поспешно повернул коня и умчался обратно.
На рассвете камнеметная машина придвинулась ближе к городским воротам. Татары, скрываясь за большими деревянными щитами, начали обстрел. Они оттягивали бревно с железной чашкой на конце, опускали в чашку большой камень. Бревно с грохотом откидывалось вперед, швыряя камень. Невдалеке, за развалинами дома, скрывались в засаде татарские всадники, поджидая, не выйдут ли смельчаки из ворот.
Воевода Кофа приказал строго-настрого:
– Сохраняйте свою силу! Отбивайте неверных! Но не выходите из ворот. Они нам готовят лукавую затею!..
Вечер накануне штурма Рязани Бату-хан проводил в той церкви. Юртджи писали последние приказы отрядам. Самые строгие наказания угрожали тем, кто не ворвется в город, а откатится обратно.
Субудай-багатур сидел около Бату-хана мрачный и неразговорчивый. На вопросы кивал головой или отрицательно подымал палец. Наконец сказал:
– Сегодня ты, ослепительный, дал приказ о наступлении. Нельзя вернуть пущенную стрелу. Прикажи завтра сделать из глины тысячи дзаголма[333], чтобы варить мясо для пира, для праздника победы. Но эту ночь надо спать и готовиться к бою.
Ханы, сидевшие около Бату-хана, поддакнули и сказали обычное пожелание:
– Да не будет у нас недостатка в кровавой войне и в пирах, залитых жиром и маслом!
Бату-хан забеспокоился:
– Я приказал привести моего учителя, мирзу Хаджи Рахима.
– Он здесь, около твоего шатра. Он охраняет иноземных мусульман.
– Это не его дело. Я звал его, – он должен быть здесь.
– Ослепительный! Он сам не идет.
Бату-хан встал и быстро вышел из церкви. Около паперти, прижавшись друг к другу, сидела группа людей в больших белых тюрбанах и цветных ватных халатах, отороченных мехом. Одни причитали, другие твердили молитвы. Около них стоял Хаджи Рахим с поднятой рукой, в которой при ярком лунном свете блестела золотая пайцза.
Группа монгольских воинов стояла в нескольких шагах, подняв над головой мечи. При каждом их движении мусульмане принимались кричать, а Хаджи Рахим поднимал выше золотую пластинку.
Бату-хан сказал несколько слов стоявшему рядом толмачу. Сторожившие монголы отшатнулись. Они пытались убежать, но из темноты выступили «непобедимые» с обнаженными мечами и остановили их.
Толмач обратился к монголам:
– Пожравшие своего отца, желтые дураки! Бродячие глупые собаки! Зачем вы здесь, около порога джихангира? Пожалейте свою красную жизнь толщиной в нитку!
Монголы загалдели, перебивая друг друга:
– Мы поймали добычу, она наша… Ее у нас отнимают. Это торгаши… Мы их зарубим, возьмем их золото и серебро. Они были вместе с урусутами! А этот мусульманский колдун с длинной бородой поднял над ними золотую пайцзу Священного Воителя. Пока он держит пайцзу, мы их не тронем. Когда он опустит руку, мы заколем торгашей и разделим добычу…
Бату-хан топнул ногой:
– Сейчас вы услышите мое решение. А вы, мусульмане, отвечайте! Где ваша родина? Как ваши имена? К кому у вас нужда? Говорите скорее!
Купцы, стоявшие на коленях, склонились до земли. Один, благообразного вида, с длинной черной бородой, выпрямился и сказал:
– Мы люди разных стран, но мы одной веры – сыны Мухаммеда. Мы – купцы, приехали торговать в твоем войске. Наше золото и серебро послужит для общей пользы: мы скупаем у воинов продаваемые ими вещи и сами продаем сушеный виноград, фисташки, имбирь, вино, хлеб и все, что нужно для твоих великолепных храбрецов.
Бату-хан указал на Хаджи Рахима:
– Вы знали раньше этого человека?
– Нет, мы его увидели впервые в тот миг, когда он поднял над нами золотую пластинку.
– Вы обещали ему награду?
– Мы обещали и снова обещаем награду за наше спасение. Но он сказал, что дервиши и имущества не имеют, и золото презирают.
Хаджи Рахим прервал:
– Да, презирают золото, кроме золотой пластинки с твоим именем.
Бату-хан заговорил горячо и резко:
– Слушайте, вы, купцы! Бату-хан проходит по разным странам и покоряет народы. Кто мне не покоряется, тот увидит смерть. Кто вносит беспорядок, как вы, – указал он на монголов, – тому мои «непобедимые» ломают спину…
Монголы упали в снег и завопили:
– Прости нас, великий джихангир!
– Вы, купцы, пойдите к Субудай-багатуру. Он проверит, кто из вас действительно купец. Каждый купец получит пайцзу и будет ездить с моим войском и свободно торговать. Кто же окажется лгуном, тому разобьют затылок и бросят собакам. А вы, шатуны, бродяги, отошедшие от своего отряда, вы из какого тумена?
– Из тумена сына великого кагана Гуюк-хана.
– Я так и знал. Вы не цените того, что находитесь в войсках будущего кагана, и позорите имя Гуюк-хана. Субудай-багатур, проверь, из каких отрядов эти шатуны, отрежь каждому правое ухо и с охраной отошли их обратно в лагерь Гуюк-хана.
Монголы снова подняли вопли, прося милости. Бату-хан, не обращая на них более внимания, взял за рукав Хаджи Рахима и повел его за собой.
В церкви, у широко раскрытых царских врат, были разостланы ковры и шубы. На них, поджав ноги, сидел Бату-хан. Он рассеянно кивал головой, слушая, что рассказывал сидящий рядом Хаджи Рахим. Дервиш был в русском нагольном полушубке и меховых сапогах – подарок Бату-хана.
Священник в рясе, придерживая рукой серебряный крест на груди, тихо ходил по церкви и, крестясь, прилеплял восковые свечи перед каждой иконой. Это он делал по приказу монгольского владыки, который ему заявил через толмача: «Я хочу выразить почтение каждому урусутскому богу. Я не хочу, чтобы какой-нибудь урусутский бог на меня сердился и мне вредил».
Священник косился на Бату-хана, который продолжал безмолвно сидеть. Хаджи Рахим ему говорил:
– Я снова умоляю тебя – отпусти меня. Я не хочу быть в этом море крови. Зачем ты истребляешь столько народов, которые хотят жить мирно и свободно?..
– Пусть охраняют мечом свою свободу! Монголы сильнее всех. Вся вселенная должна покориться потомкам моего деда – Священного Воителя.
– Зачем я тебе? Отпусти меня.
– Нет, ты будешь следовать за мной. Я слышу кругом одну лесть. Правду говорят мне только Субудай-багатур, Юлдуз-Хатун и ты… Мое желание – иметь всегда человека, который говорит правду. Конечно, ты должен говорить правду, только когда мы вдвоем. Если ты начнешь меня осуждать при других, я прикажу переломить также и тебе хребет, чтобы другие меня боялись…
– Кто говорит правду, умирает не от своей болезни.
Бату-хан повернулся к священнику, проходившему мягкими шагами по церкви:
– Почему хорошо пахнет?
– Я кадил перед священными иконами.
– Что такое «кадил»? Покажи.
Священник подсыпал на угли кадила ладана и начал кадить перед иконой. Бату-хан засопел:
– Дзе-дзе! Это хорошо! Махай на меня!
Священник испуганно перекрестился:
– Господи, прости мое прегрешение!.. – И он стал размахивать кадилом перед Бату-ханом.
– Чьи боги сильнее? – продолжал Бату-хан. – Урусутские или монгольские?
– Бог один.
– Неправда. Сколько у вас богов навешано по стенам? Богов много – и добрых, и злых. А самый могучий – наш бог Сульдэ, бог войны. Он даст нам победу, и все покорятся нашему мечу. Тогда монголы будут править всей вселенной!..
Погибе град и земля Резанская, изменися доброта ея, и не бе что в ней благо видети, токмо дым и земля и пепел.
С утра татары подошли близко к рязанским стенам, подтаскивая за собой лестницы. Они были разные: и связанные из нескольких коротких тесин, и сбитые сосновые лесины с перекладинами, были и сделанные наспех из длинных бревен с двухсторонними зарубками.
Под городскими стенами раздавались крики татар, вопли избиваемых пленных, стук топоров и заунывный визг дудок, которыми татарские воины подбодряли себя перед штурмом.
Лестницы стали выдвигаться на стены одновременно со всех сторон. Они представляли некоторую опору для нападающих.
Первыми полезли русские пленные, подкалываемые сзади копьями. Полуголые, в рваных посконных рубахах, посиневшие от холода, они с трудом подымались по лестницам и кричали, умоляя защитников Рязани не бить их:
– Пощадите нас, братья! Дайте перевалить через тын. Вместе с вами обернемся на татар… Не своей волей идем, нас сзади рубят…
Сверху отвечали:
– Поворачивайте назад! Трусы, заячьи хвосты! Вырывайте мечи у татар, бейте их, ломайте лестницы!
Некоторые пленные, не желая биться со своими же братьями-рязанцами, дойдя до половины лестницы, бросались вниз и скатывались по застывшим наледям. Внизу они схватывались с татарами и падали изрубленные.
Повсюду кипел отчаянный бой.
Савелий, вооруженный топором на длинной рукояти, ждал на стене, готовый сбить всякого, кто подымется по лестнице. Приблизились сразу концы трех лестниц. По ним быстро, один за другим, карабкались люди. Кто они – русские или татары? Полуголые, в отрепьях, с дубинами в руках, они лезли с отчаянием ужаса и кричали, не помня себя.
Савелий крикнул:
– Наш аль нет?.. Перекрестись!
Первый не ответил, а вопил диким голосом, держа над головой дубину, и хотел ударить ею Савелия. Но дубина вылетела, и он покатился вниз со ската.
Следующий кричал:
– Дикорос! Сват! Не тронь… Я Ваула! За мной Звяга…
Топор Савелия застыл в воздухе. Мужики грузно перевалили через дубовую стену. За ними быстро карабкался молодой татарин с кривым блестящим мечом. Он полетел вниз с рассеченной головой. Савелий бил с яростью и силой, так же уверенно, как привык рубить в лесу старые вековые ели.
Звяга и Ваула встали рядом с Савелием. Они сталкивали жердями каждого, кто подымался по лестнице. Тут же на стене отчаянно защищались остальные рязанские ратники, отбивая приступ.
Им помогали женщины. Они выливали ведра кипящей воды на штурмующих. Бросали камни и глыбы льда на всех, кто пытался взобраться по лестнице.
К полдню штурм был отбит. Татары притихли и отошли. Вниз у, под стенами, двигались, ползали и отчаянно кричали раненые. Татары ходили между ними, своих они оттаскивали, а русских добивали.
Штурмы повторялись и днем, и ночью в течение пяти суток. Рязанцы упорно стояли на своих местах. Но ряды их уменьшались, и некому было заменить павших. Женщины становились на место мужчин, убитых стрелами или раздробленных пудовыми камнями. А татары посылали на приступ все новые, свежие отряды. Они лезли упрямо, надеясь на скорую поживу: кто первый ворвется, будет грабить все, что захочет.
Савелий, Звяга и Ваула помогали друг другу, чередуясь. Во время недолгого затишья они ложились тут же, на стене, и засыпали мгновенно, сунув под голову руку.
Вслед за камнеметной машиной к воротам подползли два тарана – большие бревна с железными концами, подвешенные на прочных подставках. Работавшие возле таранов монголы и пленные, прячась за кожаные щиты, раскачивали бревна, со страшной силой ударяя ими в городские ворота. Дубовые доски трещали, отлетали щепки. Со стены лили кипяток, горячую смолу, метали стрелы и камни.
А тараны упорно били и били без остановки и наконец раскололи ворота.
С криками торжества ворвались в ворота татары и натолкнулись на толстую каменную стену, наглухо закрывавшую вход. Ее сложили за дни штурма рязанские женщины, которым помогали дети.
Татары не прекращали натиска и, добавив лестниц, снова посылали отчаянных воинов, старавшихся сломить упорство рязанцев.
Защитники города видели, что силы их слабеют, понимали, что конец близок.
Двадцатого декабря вдова князя рязанского, Агриппина, с молодыми снохами и ближними боярынями сошлись в соборной церкви. Они решили встретить здесь неминуемую гибель. Их окружили многие рязанские женщины. Епископ и священники пели молитвы и сулили райское блаженство всем, принявшим мученическую кончину.
Слепой звонарь неустанно продолжал звонить в большой набатный колокол. Звон, казалось, говорил, что борьба продолжается, что никто не сдается, что русские люди лягут костьми за родную дедовскую землю. На шестой день осады, 21 декабря, татары снова двинулись по лестницам, неся горящие факелы. Непрерывные потоки татар ползли одновременно со всех сторон. Одни бились кривыми саблями, другие стрелами сбивали защитников.
Наконец татары стали одолевать. Дикий, радостный вой несся со всех концов города. Татары уже бежали по улицам, врывались в дома и рубили всех, старых и малых, никому не давая пощады.
Они разбили церковные двери, вбежали внутрь храма, изрубили женщин и священников, подожгли здание. Они бросали в огонь маленьких детей, вырывая их у матерей, которых тут же, на глазах у всех, насиловали, после чего распарывали им животы.
К вечеру в Рязани в живых не осталось никого. Современник пишет: «Некому было стонать и плакать, некому скорбеть о погибших, родителям о детях, детям о родителях, братьям о братьях – все вместе лежали мертвые…»
Савелий, взглянув в этот день со стены, ужаснулся: к нему ползли восемь лестниц, а внизу чернела толпа татар, готовых идти на приступ. Савелий сбрасывал глыбы земли, сбивал влезавших, но лестницы поднялись и справа, и слева. Татары перевалили через стену. Савелия они не тронули – им было не до него. Стараясь перегнать друг друга, побежали они к детинцу, где были княжеские хоромы, кладовые, склады и скотные дворы.
Савелий попал в волну убегавших рязанцев, которые, отбиваясь от татар, теснились к выступу стены, нависшей над рекой. Рязанцы перелезали через стену, скользили по обледенелым накатам и падали в реку в том месте, где был проломан лед. У кого хватало силы, тот переплывал реку и бежал полем в сторону леса.
Татары спешили поскорей начать грабеж и не преследовали убегавших: «Далеко не уйдут, все равно наши будут».
В числе немногих спасшихся был Савелий. Несмотря на ледяную воду, он переплыл Оку. В мокрой одежде, с топором за поясом, он вылез на противоположный берег и остановился. В последний раз оглянулся на Рязань.
В вихре пламени и дыма выделялись колокольни горевших церквей. Савелий ясно слышал покрывавший вой и крики победителей равномерный одинокий звон набатного колокола, в который продолжал бить слепой звонарь.
Так, до последнего вздоха, пока его не прикончил разъяренный татарин, звонил старый слепой звонарь, призывая русский люд на защиту родины.
Штурм окончен. Пожар угасал. Рязань, за ночь засыпанная снегом, вся в обугленных развалинах, лежала, как страшно изуродованная покойница под парчовым серебристым покровом.
Бату-хан пожелал проехать через покоренный им стольный город. Гонцы поскакали в ближайшие отряды «непобедимых» с приказом через день к восходу солнца выстроиться против ворот Рязани.
Татарские отряды растянулись неровной волнующейся линией вдоль берега замерзшей Оки. Сотни построились в десять рядов. Перед каждой полусотней, с копьем, увенчанным цветным лоскутом, сидел на коне лихой багатур. Сотню возглавлял полновластный джагун[334]. Позади неподвижно застыли барабанщик с двумя котлами, обтянутыми кожей, трубач с рожком на перевязи через плечо и щитобоец с круглым медным гонгом[335].
Сотни заметно поредели. Во многих десятках не хватало где по одному, где по три всадника. Среди оставшихся было немало перевязанных – со следами русских мечей и стрел.
Вдоль реки, на скатах городских валов и на дороге, валялись трупы. Голые человеческие тела, уже запорошенные снегом, лежали в самых необычайных положениях: одни – свернувшись, другие – раскинув руки и ноги, некоторые – упав головой вниз, в выбоину. Из глубокого снега торчали разутые ноги, на которых сидели крикливые галки.
Тысяча «непобедимых» уже давно выстроилась вдоль реки. Кони застоялись и тянули повод. Вдали протрубил боевой рожок. Другие рожки повторили сигнал. Джагун первой сотни проревел:
– Внимание и повиновение!
– Внимание и повиновение! – повторили за ним сотники и десятники. Воины выпрямились, подобрали поводья. Тысяча замерла в напряженном ожидании.
Из посада, со стороны уцелевшей от пожара церкви, выехала группа всадников. Впереди скакали трое, средний держал белое пятиугольное знамя с девятью широкими развевающимися лентами. Под золотой маковкой копья висел рыжий конский хвост жеребца Чингисхана. На знамени был вышит золотыми нитками кречет, державший в когтях ворона.
Позади ехал другой всадник. Он вез воткнутую на копье голову рязанского воеводы Вадима Данилыча Кофы. Глаза были закрыты, лицо строгое и спокойное; ветер развевал длинную седую бороду и серебряные кудри.
Далее два скорохода в белых кафтанах, белых замшевых сапогах и высоких белых шаманских колпаках вели под уздцы ослепительной красоты белого жеребца с черными горящими глазами. Он изгибал шею, перебирал легкими ногами с черными копытами и плясал, стараясь вырваться. Покрытый малиновой бархатной попоной с золотыми вышивками, конь, как нарядная игрушка, блистал в лучах утреннего солнца.
Монголы с почтением смотрели на белого коня. Они верили, что на нем невидимо едет бог войны Сульдэ, любящий монголов, давший им новую победу.
– Бату-хан своеволен, – шептали монголы. – Сегодня он посвящает белого коня богу Сульдэ, а захочет – завтра сам на нем поедет. Сегодня он сел на вороного коня урусутов, а завтра взберется на бурого медведя.
Бату-хан ехал на рослом вороном жеребце с белыми до колен ногами и белой отметиной на лбу. Джихангир был в серебристой, переливающейся в солнечных лучах кольчуге и в золотом шлеме с длинным белым пером. На коне была серебряная с золотыми бляхами сбруя, чепрак, расшитый золотом, – все сделанное русскими мастерами. Конь был убран так, как обычно ездили русские князья.
За джихангиром на разукрашенных жеребцах ехали ханы. Среди них выделялся странный толстый и сутулый Субудай-багатур на саврасом коротконогом иноходце в самой простой ременной сбруе.
Бату-хан проехал вдоль линии войск. Татары и монголы кричали: «Уррагх!»[336] Им вторили кипчаки: «Яшасын!»[337]
Джихангир повернул обратно. Сотня «непобедимых» отделилась и последовала за ним. Бату-хан со своей свитой переехал реку, где на льдинах чернели большие промоины и человеческие трупы.
Городские ворота были уже расчищены. У стены работали пленные. За ними присматривали монгольские воины, держа на правом плече блестящие кривые мечи.
Город был совершенно разрушен. Деревянные дома сгорели. Повалившиеся обугленные бревна чадили. Пахло паленым мясом. Из тлеющих пожарищ стекали грязные ручейки.
Бату-хан подъехал к развалинам соборной церкви и поднялся на каменное возвышение, возле которого прежде собирался народ. Здесь еще сохранился почерневший от дыма медный колокол. Перекладины, на которых он висел, обгорели, и колокол-вечник боком лежал на снегу.
Мрачное зрелище открылось перед глазами монгольского владыки. На середине площади были сложены бревна, доски, двери, оконницы, колеса, сани, оглобли и обугленные остатки рязанских домов. На этой груде правильными рядами тесно лежали мертвые воины Бату-хана – монголы, татары, кипчаки, все, кто пал, штурмуя Рязань.
Сколько их? Кто сосчитает! Кто узнает, откуда они родом? Кто скажет, что будет с юртами, где целыми днями родные глаза смотрят на запад, ожидая возвращения сына, отца, брата, обещавшего вернуться с конями и верблюдами, нагруженными богатой добычей?..
Безмолвные, со страшными ранами, с застывшими лицами, искаженными страданием, лежали они на спине, уставив открытые глаза в чужое холодное небо.
Шумливые спутники джихангира затихли при виде недавних товарищей. Они ушли навсегда в тот неведомый небесный мир, где за облаками умершие воины призрачными тенями собираются в отряды Священного Воителя. Так учили шаманы…
Мертвые воины оставались в своих обычных одеждах. Никто не осмелился бы снять с покойника синий чапан или расшитую узорами безрукавку: воин должен явиться к тени Чингисхана в благообразном виде. У многих воинов на груди стояла медная или деревянная чашка, наполненная зерном или кусочками мяса. Выдающиеся багатуры уходили в царство сказок и песен со своим кривым мечом, привязанным к застывшей ладони.
В наступившей тишине прозвучал протяжный жалобный стон. Он донесся из середины нагроможденных оледеневших тел. Стон повторился, отчетливо донеслись слова:
– Тяжело… Воды!..
Монголы заволновались:
– Нельзя разбирать священный костер!..
Бату-хан оставался неподвижен. Он процедил сквозь зубы:
– Начинайте скорей!
Один из приближенных ханов сказал нараспев:
– Счастлив тот, кто вместе с багатурами, павшими за величие монгольского улуса, улетит, захваченный дымом священного костра! Он попадет за облака в алмазный дворец бога Сульдэ!
Загремели барабаны. Затрубили рожки. Тридцать шаманов в белых одеждах, с медвежьими шкурами на плечах, издавая пронзительные вопли, приплясывая и ударяя в бубны, пошли вокруг огромного костра. Некоторые монголы, потерявшие близких, сойдя с коней, последовали за шаманами, подняв в правой руке шелковый расшитый платок.
Китайские мастера с восьми сторон подожгли паклю, намоченную горючей жидкостью. Черный дым заклубился над костром и быстро побежал по сухим бревнам и доскам. Пламя разгоралось, охватывало лежащие тела и желтыми языками взлетало к небу.
Жар становился все сильнее. Монголы попятились от костра, но никто не смел удалиться, пока джихангир, неподвижный и молчаливый, прощался со своими нукерами. Джихангир не уезжал, ожидая, пока его верные слуги не пошлют ему прощального привета.
Пламя облизывало трупы. Промасленная одежда вспыхивала желтыми языками. От жара трупы шевелились, скрючивались, двигали руками. Мертвый монгольский сотник, большой и могучий, приподнялся и, точно прощаясь, повернул голову, оглянулся на стоящих вокруг боевых товарищей.
Воины, прикрывая глаза ладонями, жадно вглядывались в огненные языки и клубы сизого дыма. Им казалось, что багровые языки пламени обращаются в призрачных скачущих всадников на коротконогих монгольских конях, которые в снопах ярких искр взметаются вверх, улетая в заоблачный мир, в священное царство воинственного правителя, Чингисхана…
Жар стал нестерпим. Горячий вихрь закрутился по площади. К небу полетели раскаленные головни и обломки досок.
Бату-хан, закрываясь рукавом, крикнул:
– Бай-аралла, баатр дзориггей![338]
Он хлестнул плетью коня и, вырываясь из дыма, поскакал с площади вниз, к реке. За ним, звеня оружием, теряя порядок и сталкиваясь, помчались монгольские всадники с прощальными криками:
– Байартай! Байартай![339]
Подожженная поминальным костром Рязань загорелась вторично. Целые сутки были видны вспышки огней и доносился удушливый запах паленого мяса.
Войско отдыхало три дня. Воины резали пригнанный скот. Ханы ели вареную жеребятину и пили вино, найденное в подвалах рязанского князя. Простые нукеры пили чай, сваренный с коровьим салом и мукой, и переговаривались шепотом:
– Гей, ой-о! Если при штурме каждого города будет гибнуть столько воинов, то много ли багатуров вернется на родину… Чуй! Не будем думать о завтрашнем дне! Сегодня будем веселиться, пить и наедаться!..
Приде весть зла… смятошася люди.
Долгой зимней ночью на каменной стене стольного города Владимира-Суздальского стоял дозорный. На нем был бурый армяк, надетый поверх овчинного полушубка. Похлопывая ногой об ногу, дозорный ходил взад и вперед от одной бойницы до другой, и новые лыковые лапотки его поскрипывали на хрустевшем снегу. На уши он надвинул собачий меховой треух. Его жесткая борода стала серебристой от инея, глаза зорко посматривали по сторонам и вдаль, туда, где засыпанные снегом леса дремали в голубоватом свете ущербной луны.
Дозорный Шибалка следил за дорогой на юг в сторону Рязани. Там, говорят, рубятся. Какие вести прилетят оттуда? Отбили рязанцы безбожных татар, напирающих из Дикого поля, или вороги обошли город стороной и теперь скачут по снежным полянам через суздальские погосты прямо на Владимир?
Шибалка стар. Но по-прежнему крепко держит копье его жесткая, мозолистая рука. По-прежнему Шибалка готов идти биться туда, где чуется опасность для родной земли. Многое может вспомнить старый воин, и сейчас тяжелые думы охватывают его, как серые тучи, медленно ползущие по небу.
Город мирно спит. Ни звука, ни шороха в морозном неподвижном воздухе.
Тонкие, будто детские, голоса послышались внизу, под стеной. Шибалка прислушался. Голоса приблизились. Три тени, вынырнув из-за угла, скользили по стене. Три мальчика в длинных шубейках, прижимаясь друг к другу, быстро семенили лапотками.
– Кто идет? Зарублю! – сказал хриплым голосом Шибалка и стукнул копьем.
– Дедушка Шибалка, не серчай! Это я, Булатка! – ответил голос. – Со мной суседские, Поспелка и Незамайка!
– Вижу, что ты, бесенок! Чего не спите? Зачем ночью по стене бродите? Князь узнает – распалится!
– Мы, дедушка, только посмотреть, что такое скрипит.
– Чего?
– Вот он, Незамайка, говорит, что земля стонет. А я смекаю, не татары ли ползут к нам? Если придут татары, мы тоже хотим драться с ними, – кажись, не маленькие! Вот мы и прибежали узнать, что за скрип.
– Ишь, чего выдумал! Какой такой скрип? – сказал Шибалка.
– Да ты сними колпак, в нем не слыхать.
Шибалка снял меховой треух и наставил ухо.
В тишине лунной, голубой ночи ясно доносился отдаленный неумолчный скрип и звуки, похожие на приглушенные голоса и тонкий плач.
Шибалка пристально смотрел вдаль, желая понять, что за стон, что за горе несется из глубины снежных полей.
– Смотри-ка туда, дедушка!
Шибалка махнул рукой:
– Эх вы, малые ребятки! Да это Зима ходит по полям в медвежьей шкуре, стучится по крышам, будит баб ночью топить печи. За Зимой бредут метели и просят дела: засыпать снегом обоз или заморозить запоздавшего путника… А Зима идет лесом, сыплет из рукава иней, идет по реке и под следом своим кует воду льдом на пять локтей… Вот откуда скрипит и потрескивает, – то метелица бабьим голосом воет!..
Но мальчики не успокоились, а продолжали всматриваться и, указывая вдаль, говорили:
– Да вот там, дедушка, на реке!..
Луна выплыла из-за туч, и в мерцающем серебристом свете были ясно видны кони, сани, шагавшие люди, двигавшиеся по укатанной дороге вдоль реки. Несмолкающий тягучий скрип полозьев, и жалобный тонкий плач, и всхлипывания нарушали торжественную тишину морозной ночи. Люди и кони тонули в голубом тумане, а за ними появлялись новые обозы розвальней, которые опять, как тени, почти бесшумно, с легким поскрипыванием уходили вперед.
– Кто это там едет? – спрашивал мальчик.
– Это сбеги… спасаются в леса. Знать, татары близко…
– Дедушка! А какие такие татары? Ты видел их?
– Не видел, а слышал, что эти дикие люди не имеют смысла человеческого, живут со скотом в Диком поле и злобою всех одолевают.
– А нас они тоже одолеют? Придут они сюда?
– Может, придут, а может, их уже порубили и отогнали рязанцы. С табунщиками драться надо, что с медведем: коли побежишь от него, он догонит и задерет, а как полезешь на него с рогатиной, так опрокинешь его и будешь с медвежьей шкурой.
– Глянь-ка: сюда сбеги едут! А за ними воины на конях. Не татары ли это?
Вереница саней направлялась к воротам крепостной стены; за ними следом ехала группа всадников. Лунный блеск вспыхивал на коротких копьях и железных шишаках, на пластинках нагрудных броней.
Шибалка схватил колотушку и начал ударять в висевшее между бойницами чугунное било, подымая тревогу, вызывая стражу.
Груженые розвальни и десятка два всадников подъехали к запертым крепостным воротам, прозванным «Золотыми».
Снизу отчетливо доносились разговоры прибывших. Некоторые всадники сошли с коней и стучали в ворота.
На стену прибежали воины и медленно поднялся, запахивая медвежью шубу, степенный сотник.
– Кто такие? – крикнул он со стены.
– Князь Роман Ингваревич с важной вестью из Рязани.
– А другие возчики кто такие?
– Пустите в город. Пострадали от безбожных татар. Мы – сбеги. Ищем тихие места.
– Какие у нас тихие места! Ждем ворогов каждый день! Князя с его дружинниками пустим, а вы поезжайте в дальние погосты, там и отдохнете…
На нескольких санях послышались крики и плач. На стене толпа воинов прибавилась. Часть их спустилась к воротам. Тяжелые дубовые створцы раскрылись, пропустили всадников и снова закрылись.
Сбеги, громко проклиная владимирцев и их князя Георгия Всеволодовича, поехали дальше искать крова и приюта.
Князь Георгий Всеволодович суздальский был высок, плечист и дороден. Окладистая полуседая черная борода украшала могучую грудь. Взгляд темных строгих глаз из-под черных бровей пронизывал насквозь, приводил в трепет. Когда князь стоял в соборе на узком шемаханском ковре, отставив ногу в пестром сафьяновом сапоге с серебряной подковкой, и, заложив левую руку за золотой пояс, правой истово совершал крестное знамение, касаясь перстами белого открытого лба, золотой пуговицы на животе и широких плеч, молящиеся дивились его величественным движениям, любовались, как степенно он оправлял вьющиеся полуседые темные волосы и откидывал их назад.
В народе говорили, что «хозяин он крепкий и прижимистый, спуску и поблажки никому не дает». Когда он отправлялся по княжеству, никто не мог отвертеться от дани и подарков, со всякого он умел получить хоть шерсти клок.
Он считал себя на голову умнее и смышленее всех, любил каждого поучать и не терпел спорщиков:
– Ты еще молод, чтобы мне перечить! Если бы ты на моем стольце[340] посидел, то многому бы научился и многое бы понял! Богом указано мне княжить и судить людей.
Когда пришли первые вести о нашествии на Булгарское царство неведомого народа татар и мунгалов, а затем, когда толпы булгарских сбегов с женами и детьми начали прибывать в Суздальское княжество, князь Георгий Всеволодович только посмеялся:
– Ну что ж! Булгарам худо, а мне от того лучше. Милости просим, гости многоценные, скусники кожевенники и сафьянники. Всем место найдется. Мне такие мастера нужны. Я их расселю по разным городам, пусть сколачивают дубильные чаны, пусть мочат и мнут кожу, пусть шьют сапоги. Через год все мои бояре и старшие дружинники будут ходить не в лаптях-шептунах, а в кожаных сапогах.
И князь расселил булгарских кожевенников в Кинешме и в других городах княжества, и стали они выделывать разные кожи – бычьи, конские, козьи, кабаньи – и шить из них сапоги, черевья и чеботы.
Пришли новые вести: татары появились в Диком поле, близ рязанских пределов. Князь нахмурился, но не особенно встревожился.
– Рязанцы всегда носы задирают, своего князя «государем» зовут. Мы же, суздальцы, рязанцев били и их город сожгли, князей и бояр рязанских сажали в порубы, а мужиков рязанских расселяли у себя по дальним погостам. Казалось, Рязань никогда уже не справится, – а вот гляди! Снова заселилась и растет Рязань пуще прежнего, как трава-лебеда на пожарище…
Когда рязанцы направили во Владимир прибывших к ним татарских послов – двух соглядатаев и чародейку, – князь Георгий Всеволодович принял их пышно, показывал свое богатство и могущество: сам сидел на золоченом кресле и в парчовом кафтане; бояре и боярыни были в парчовых и аксамитовых одеждах. С послами говорил он властно, не подслащивая свои речи. Он отослал их обратно, одарив помалу, не так, как мог бы.
Рязанцы прислали к нему челобитчиков. Оставив свою гордость, они слезно просили подмоги:
– Присылай свои полки! Сам веди их, главенствуй над рязанской ратью! Надо соединиться, станет русская сила грозна. Половецкие лазутчики доносят, что бесчисленно татарское войско, что и не бывало еще такого. Надобно всем, кто может, схватить топоры, грудью встретить ворогов, иначе обратят они русские земли в золу и пепел.
– Ишь, как испугались, невесть чего выдумали! – ответил князь Георгий Всеволодович. Сам прийти отказался и от своих полков не захотел дать ни одного ратника. – Вы бы, рязанцы, раньше подумали с Владимиром и Суздалем в дружбе жить и смуту с нами не заводить. А коли ко мне сюда татары и мунгалы докатятся, я сам с ними справлюсь.
Уехали рязанцы ни с чем. И пришлось полкам рязанскому, пронскому, муромскому и зарайскому одним выйти в Дикое поле, чтобы задержать татарский набег.
Бояре стали осторожно спрашивать князя, что он будет делать, если татары прискачут к стенам стольного города Владимира. Георгий Всеволодович, грозно поводя очами, сказал:
– Не мне их бояться! Я знаю хорошо повадки табунщиков-удальцов: приедут, повертятся, пошарпают в погостах и предложат уплатить им дань. Тут наше дело переманить их послов, угостить их до отвалу белорыбицей и пирогами, напоить старым медом и с ними отослать дары: тысячу пар красных сапог, сотню аксамитовых и собольих шуб и в придачу подарки ханским женам, всего, что у нас припасено в сундуках и кладовых. Захотят татары еще чего-нибудь – коней вороных, рыжих, пегих и других, так и это дадим. От того не обеднеем. А стены городские у меня крепкие, ворота прочные. Степнякам и на коне их не перескочить, и лбом не пробить.
Все же князь Георгий Всеволодович некоторые меры принял. Он отправил своих лучших коней в дальние северные города, склады зерна и сена, бывшие за рекой, перевез в город, усилил дружину, переписал в городе охочих людей, всех призывая вступить в дружину. Назначил воеводой Еремея Глебовича, написал другим князьям – новгородскому, ростовскому, белозерскому и прочим, чтобы готовились и по первому зову спешили к Владимиру отбивать врагов от русских земель.
Он объяснял всем, что бояться нечего, что он обо всем подумал, все предвидел, все предусмотрел, что татарские табунщики три года будут стучаться в стены, а потом все же уйдут.
Был двадцать третий день десятого месяца Студня[341]. Князь Георгий Всеволодович вечером за ужином, после жареного гуся с кислой капустой, закусил еще парой моченых яблок и прилег на лежанке, крытой бараньими шкурами.
Среди ночи его осторожно разбудил старый дружинник, раскачивая за плечо. Князь, разогретый жарко натопленной печкой, с трудом очнулся. Ему снился архиепископ владимирский, суровый владыка Митрофан, в полном облачении. Будто он с амвона грозил перстом и уговаривал его: «Вставай, княже, очнись, солнцеворот прошел, солнце повернуло на лето, и медведь в берлоге повернулся с одного бока на другой…»
– Ин и я повернусь! – бормотал князь, поворачиваясь, но твердая рука дружинника крепко держала его за плечо.
– Вставай, княже, очнись! – говорил старый преданный воин. – Плохие вести привезли гонцы из Рязани.
– Какие гонцы? Какие вести? – спросил князь, с трудом приходя в себя.
– Прибыл из Рязани князь Роман Ингваревич. Мы его впустили в город.
– Что говорит?
– Сам тебе хочет поведать.
– Прибыл из Рязани? Что там стряслось? – говорил князь, натягивая сапоги.
– Рязани больше нет.
– Да ты в уме ли? Где князь Роман?
– Здесь, в гриднице.
Дружинник подал беличий охабень.
Сильные руки князя Георгия дрожали и долго не попадали в рукава.
Князь Георгий Всеволодович прошел в гридницу, где обычно происходили его беседы с боярами. Там уже находилось несколько ближних советников.
Слабый свет лампад перед старыми темными иконами озарял бревенчатые стены, кое-где завешенные сукном и коврами. Впереди безмолвных бояр стояли княжеские сыновья – Владимир и Всеволод, спешно среди ночи прибывшие на совет.
Воеводы Жирослав Михайлович, Еремей Глебович и Петр Ослядукович стояли спокойно. Ничто не могло их удивить, – в долгой боевой жизни они всякое видели.
За столом, на скамье, крытой ковром, сидел, положив кудрявую голову на руки, приехавший из Рязани князь Роман. Он крепко заснул, устав от бессонной дороги и скачки на переменных лошадях.
Громко, властным голосом заговорил вошедший князь Георгий Всеволодович:
– Что ты привез из Рязани? Что сделали с нею татары? Крепко ли бились рязанцы или показали пяты и отдали родной город?
Князь Роман Ингваревич ничего не слышал и продолжал сидеть неподвижно. В тишине ночи слышались легкое дребезжание слюдяного окошка и ровное дыхание спящего.
– Я спрашиваю: как бились рязанцы? Наверное, уже сдали город?
Князь Роман очнулся, услыхав последние слова. Он вскочил и крикнул хриплым голосом, сдерживая ярость, согнувшись, готовый броситься на князя Георгия:
– Не тебе так говорить, не тебе с нас и спрашивать! Отвернулся ты от нас в тяжелый час, и сам не пришел, и подмоги не прислал… Нет больше Рязани! Сожгли ее мунгалы, и на горящих развалинах города полегли все рязанцы! Но никто не отступил, и не отдали мы нашего города. Только через наши тела ворвались к нам окаянные мунгалы!
– А князь Юрий Ингваревич?
– Убит в Диком поле…
– А князь Пронский, князь Муромский, Василий Красный, Глеб Михайлович Коломенский?
– Все полегли, отбиваясь!.. Всё оглядывались, не идут ли на помощь суздальцы, ростовцы, новгородцы. Где там! Заперлись вы за своими стенами, взобрались на печи и, ворочаясь, только почесывались и тараканов давили.
– Не смей говорить такие речи! – закричал владимирский князь.
– Где вы были, суздальцы, сальники, кулики[342]? Что вы сделали, на болоте сидючи?
– Больно ты дерзок приехал! – захрипел князь Георгий.
– А ты не порочь рязанцев! Лежат они, застывшие, на снежных полянах, и некому даже бросить на них горсть родной земли… Разобью тебе голову, если услышу хоть слово издевки!..
Князь Роман схватил лежавший рядом с ним меч, но бояре и оба княжеских сына бросились вперед и повисли на руках споривших. Князь Георгий, стараясь вырваться, кричал и тянулся к мечу, висевшему на стене:
– Не ему меня учить! Зарублю! Нищий и безродный пришел ко мне просить помощи, а каркает, что ворона, залетевшая в боярские хоромы…
– Батюшка! Не надо так говорить с гостем! – старались успокоить князя Георгия его сыновья.
Сильный низкий голос вдруг покрыл шум. Послышались протяжные, произносимые нараспев слова:
– Мир, тишина и благодать дому сему!
Все оглянулись. В дверях стоял высокий худой монах в черной до пят одежде и в черном клобуке. Длинная черная с проседью борода, большой с горбинкой нос и запавшие под густыми бровями темные глаза делали лицо монаха мрачным и неприветливым. В правой руке он держал медный крест, а в левой длинный посох.
– Я вижу распрю, слышу спор в высоких княжеских хоромах. Не время заводить ссору, рагозу и котору! Я пришел оттуда, где дымом заволокло небо, где горят города, где движется на нас нечестивый страшный народ и несет миру смерть и гибель…
– Кто ты? Откуда пришел? Что тебе надобно? – спросил князь Георгий Всеволодович.
– Я раб Божий, странник Феофил Неврюй, родом новгородец. Иду из святой земли, из града Иерусалима, где поклонялся гробу Господню и кресту животворящу. В Диком поле попал я в узы немилостивых татар, но чудесным промыслом Божиим я спасся из неволи и пришел сюда, в славный город Владимир. Пришел я сказать вам: покайтесь, пока не поздно! Народ мунгальский идет с велбудами, с пороками на колесах и в невиданном скопище. Нет стены, которую бы они не проломили, нет города, которого не захватили бы и не сожгли… Мунгалы и татары бесчисленны, аки прузи[343], и посланы Творцом вседержителем в наказание людям за их грехи. Скоро мы все погибнем, аки обре[344], и забудется в людях даже память о том, что была когда-то святая Русь!
– Перестань говорить речи страшные! – воскликнул старый воевода Жирослав.
– Зарастут наши пашни повиликой, репьем и волчцом. Жития миру сему осталось всего три месяца и три дня. И когда мы все поляжем убиенными, вострубят трубы архангельские, молоньей поразятся орды татарские, и будет воскресение мертвых и последний Страшный суд. Покайтеся!..
Монах перекрестился три раза и поцеловал свой медный крест.
– Клянусь на этом животворящем кресте, что все мною сказанное – святая истина. Тайну сию открыли мне непорочные отцы-отшельники на Афонской горе…
Князь Георгий Всеволодович перекрестился, приложился к медному кресту и сказал монаху:
– Отче Феофил! Мы беседуем о деле порубежном. Сейчас не до тебя. Время позднее. Что ты по ночам бродишь? Кто пропустил тебя сюда? Пройди-ка в сенницу, там мои дружинники проведут тебя в теплую истопку[345]. А завтра я пошлю за тобой.
– Исполать[346] дому сему! – сказал монах и степенно удалился.
У князя Георгия Всеволодовича гнев отошел, и он заговорил своим обычным самоуверенным, властным голосом:
– Я виноват, что сказал слово неудачливое, речь повел не по-ученому. Вечная память сложившим свои головы за землю святорусскую. Поднимем светлый меч, выпавший из мертвых рук. Продолжим бой. Выгоним из нашего княжества татарских воров-грабителей, истребим их злобное племя. Я разделю мои полки: с одним ты, мой старший сын, князь Всеволод, пойдешь в Коломну, с другим полком пойдет в Москву мой младший сын Владимир. Ему в подмогу я дам воеводу Филиппа Няньку. Скачите изгонной ратью, – татары могут налететь раньше вашего… А здесь, во Владимире, на время моего отъезда останется воеводой Петр Ослядукович…
Все молчали, пораженные желанием князя в тревожное время уехать из Владимира. Княжич Всеволод сказал:
– Батюшка, мы выполним твою волю. Мы не уступим родной земли. Мы будем биться, пока хватит сил.
Князь Георгий Всеволодович встал, обратился к киоту с образами и, торжественно крестясь, стал молиться:
– Боже всесильный, Боже милостивый! Помоги мне собрать святорусское войско, вложить мужество в души русских людей! Помоги единой могучей стеной поднять их против нечестивых татар! Помоги прогнать злое племя обратно в дикие поля!
Повернувшись к сыновьям, князь обнял и благословил их. Затем он сделал знак воеводам подойти ближе. Он говорил тихо, чтобы не услышали женщины в соседней горнице:
– Я вместе с племянниками выезжаю на Волгу – в Ярославль, Кострому, Углич. Я найду укромное поле среди густого леса, где построю боевой стан. Там соберу новую могучую, несокрушимую рать. Князья и ближние, и дальние, с Бела-Озера, псковичи, и смоленцы, и новгородцы – все пришлют ко мне свои доспешные дружины и простых воинов. Пока татары будут осаждать суздальские города и укладывать здесь свои рати, я соберу во един сноп свежее могучее войско и наброшусь на них. Они уже рассыпались отдельными отрядами и беспечно бродят по нашей земле. Я буду на них нападать врасплох, пока они не собрались опять в одну силу. Буду разбивать их по частям. Я сделаю то, что не удалось самохвальным рязанцам, – одолею татарского царя Батыгу!
– Дай-то Бог! Исполать тебе! – воскликнули все.
Воеводы хотели расспросить князя о воинских приготовлениях в городе Владимире, но он отказался им отвечать:
– Теперь вы сами распоряжайтесь! Теперь вы головы, вы начальники. А ко мне приведите сейчас этого черного монаха. Я выпытаю у него все, что он видел у татар.
Младший сын князя, Владимир, еще безусый и розовый, как девушка, побежал из гридницы искать монаха. Роман Ингваревич рязанский, все время молчавший, сказал:
– Не нравится мне этот черный монах. И лик его дьявольский мне что-то знаком. Откуда он свалился? Каким путем сюда прошел?
Владимир вернулся со слугой, который низко склонился перед великим князем:
– Княже Георгий Всеволодович! Прости ты нас! Этот старый монах бог весть какими хитростями пробрался в твои хоромы. Он клялся, что приехал-де вместе с князем рязанским. Только, проходя через узкую дверь в сенях, задел он за притолоку, и его клобук свалился! А волосы-то у него стриженые. Какой же старый монах может быть стриженым? Тут он стал браниться. Не успел я оглянуться, а его уже нет! Точно сквозь стену прошел! Не иначе как это был волкодлак, оборотень! Я слышал, как он шел и шептал нечестивое заклятие: «Них-них, запалам, бада кумара!» Еще, поди, напустил черную немочь, а сам обернулся рыжей крысой-пасюком и убежал!
Прощаясь с отцом, князем Георгием Всеволодовичем, младший сын Владимир поцеловал ему руку с большим золотым перстнем на указательном пальце.
– Батюшка, сколько дружинников я могу взять с собой?
– Мои дружинники понадобятся здесь, для защиты моего преславного города. Я передумал. Вместо войска я даю тебе воеводу Филиппа Няньку. Он дороже всякой дружины. Он ополчит[347] горожан, призовет крестьян, быстро соберет целую рать. Под его опытным глазом ты отобьешь всех врагов-недругов. Бейся крепко и не бойся! Я хорошо знаю этих табунщиков: поторкаются в стены, покрутятся и отхлынут назад в свои дикие степи.
– Батюшка, а Рязань-то пала? Стены ее не спасли?
– Рязань! Вон что сказал! Какие у Рязани стены, – кошка перескочит! А сами рязанцы что такое? Разве это воины? Коротконогие, широкие, как пни. То ли дело мы – суздальцы да владимирцы: грудь колесом, росту саженного, красавец к красавцу. Мы всегда били и будем впредь бить рязанцев. Смотри же, сынок, не отдай Москвы!
– Все же, батюшка, дай мне сколько-нибудь ратников. Ты ведь дал моему брату Всеволоду шесть сотен.
– Так ведь Всеволод едет в Коломну. Она поважнее Москвы. Коломна – передовой порог Дикого поля. А Москва так себе, перекресточек промеж четырех речонок. Татары, пожалуй, и смотреть-то на Москву не станут. Впрочем, выбери десять дружинников, чтобы тебя охраняли. Ты будешь их посылать ко мне с вестями, что у тебя делается. Ну, Господь Бог да сохранит тебя в боях ратных! Вернешься со славой, награжу тебя знатно.
– Дай мне тогда в княжение Рязань.
– Ну и дам. Я давно хочу примыслить себе всю рязанскую землю…
Великий князь Георгий Всеволодович уехал на рассвете вместе с двумя племянниками и сотней верховых дружинников. Княгиня Агафья Ростиславна, высокая, дородная, в собольей шубе, провожала мужа до последней ступеньки резного крыльца. За ночь, подняв всех поварих, она приказала напечь ему на дорогу пирогов и уложить их в дорожный возок. Она тихо плакала, стараясь сдержать катившиеся слезы, кланялась, прощаясь, в пояс. Верила словам князя, что скоро он вернется.
Кутаясь в медвежью шубу, князь поудобнее уселся в открытом, плетенном из лозы возке. Три коня, запряженные гуськом, потащили скрипучие сани. Верхом на переднем коне ехал старый слуга, искусный аргун[348]. Выезжая из ворот, князь высоко поднял бобровый воротник шубы, чтобы его не узнали встречные.
На узких кривых улицах города было еще темно. Кое-где в маленьких окнах деревянных домов тусклый красный свет пробивался через пузыри, показывая, что начиналась повседневная жизнь: топили печи, месили тесто, выкладывали на досках караваи и пироги.
В городских воротах княжеский поезд из двадцати саней и сотни всадников задержался. Сторож Шибалка допытывался, кто едет, а князь приказал дружинникам и слугам никому себя не называть. Шибалка заглянул в возок и узнал пронизывающие черные глаза. Низко снял он колпак и побежал открывать тяжелые дубовые ворота.
Вслед за всадниками проскользнул за ворота высокий бородатый монах с длинным посохом.
– Ишь, сколько их бродит, чернохвостых! – проворчал Шибалка. – Пересек чернец дорогу великому князю, как черный кот. Недоброе сулит такая встреча!..
Юный князь Владимир и воевода Филипп Нянька помчались немедленно, чтобы скорее попасть в Москву. Сопровождали их десять дружинников верхами. У каждого был заводной[349] конь. За ними следовали десять саней, груженных кольчугами и другим оружием, с запасом еды для ратников и ячменя для коней.
Ехали сперва по реке Клязьме, потом направились зимними путями, напрямик, чтобы избежать речных извилин и перевертов. Всюду, в глухих лесных деревушках, встречали тревогу. Вся северная земля всколыхнулась. Мужики вострили топоры и рогатины и расспрашивали, где собирается ратный люд. Но никто толком ничего не знал, и не было одной головы, чтобы собрать воедино всю русскую силу.
Князь Владимир остановился в лесном поселке покормить лошадей. Он сидел возле избы на завалинке. Из лесу показался высокий человек с большой рогатиной в руке и луком за спиной. Он нес на плече дикую козу и шел мерным твердым шагом. Охотник остановился перед Владимиром и снял меховой колпак. На плечи упали белые волосы, пожелтевшие на концах. Он вытащил из-за воротника седую бороду, рассыпавшуюся по груди.
Узнав, что перед ним сын князя владимирского, старик опустил к ногам молодого князя козлиную тушу:
– Кушай, княжич, на здоровье! Полдничай вместе с твоими ратниками. Слышал я от монаха-странника, что на Русь навалилась несметная сила. Вот и я не удержался и вышел из своего звериного логова. Уж много лет живу я в болотах с медведями и сохатыми, да еще бортничаю[350] – кормят меня дикие пчелки!.. Теперь я поднялся скликать на войну сыновей и внуков, а их у меня двадцать семь молодцов. Все вместе пойдем отбивать лихих ворогов. По паре коней на каждого у них да отнимем! Где нам собираться?
– Иди в город, что поближе, – во Владимир.
– Это к батюшке твоему, князю Георгию Всеволодовичу? Нет, к нему я не пойду! У него рука тяжелая и незадачливая. Тому назад двадцать годов стоял твой батюшка с суздальским войском на реке Гзе, а потом на Липице. Оттуда он перешел на Авдову гору и зря уложил там все свое войско. Десять тысяч мужиков-суздальцев тогда пало. Да какие все молодцы! А кто нас рубил? Свои же земляки: новгородские, смоленские, ростовские. А для чего рубились? Ты не скажешь? Нет, ты этого не знаешь!..
– Знаю. Они хотели отнять княжение у моего отца, князя Георгия Всеволодовича.
– Князья промеж себя не поладили: сидеть ли во Владимире князю Георгию Всеволодовичу или его родному брату Константину ростовскому? Брат на брата с ножом полез. Каин Авеля хотел зарубить. Заставили братья за себя биться простых мужиков. Нам-то не все ли равно, какой брат будет сидеть на нашей спине: Константин или Георгий? Так князья мужиков не пожалели, и покатились глупые крестьянские головы! О татарах тогда и не слыхивали, а братья резались хуже татар. Теперь князь Георгий Всеволодович, твой батюшка, небось почесывается да охает: как бы у колдунов найти живой и мертвой водицы и поднять против татар этих десять тысяч покойничков? Эх, княжич Владимир, в том-то и беда, что покойничков никакими ни заговорами, ни молитвами не подымешь! А кто из стариков остался жив, как я, кто бился в Липице и помнит, что с нами князья сделали, так те за князем Георгием не пойдут!
– Ты что же речи ведешь супротивные? – рассердился молодой князь Владимир. – Да как звать тебя? Да я тебя за такие слова зарублю на месте!
– Еще одним покойником больше будет, а татары все равно придут. И мы, мужики, будем с ними драться и гнать из нашей земли – угодно ли это князьям или нет. А как будет с ними драться князь Георгий Всеволодович – мы еще посмотрим! Я с сыновьями и внуками свою ватагу соберу и других сторонников[351] призову. Будем татар ловить и на рогатину насаживать… А ты, княжич Владимир, не серчай на старика и кушай мою козлятину на здоровье, да в бою не показывай татарам хвоста своего коня…
Старик снял колпак, низко поклонился князю Владимиру и, тряхнув седыми кудрями, пошел прочь, высокий и прямой. Из кустов вышли несколько мужиков с рогатинами и луками, таких же высоких, стройных, в овчинных шкурах, и пошли за своим родовиком след в след, нога в ногу.
Субудай-багатур сказал Бату-хану:
– Выслушай, джихангир, твоего верного слугу. Немаловажное дело впереди. Мы должны немедленно двинуться к городу Машфа[352] и взять его раньше, чем его займут другие ханы. Там устроены склады товаров, привезенных из других стран. Там живут иноземные купцы. Там мы захватим большие богатства, заморское серебро и золото, греческое красное вино и германское сукно.
Бату-хан с полузакрытыми глазами ответил усталым голосом:
– Сейчас я занят важным делом. Мы успеем это сделать завтра.
Субудай засопел, наклонился к уху Бату-хану с висящей тяжелой золотой серьгой и едва слышно злобно прошептал:
– На войне один упущенный день, упущенный час – это потерянная победа и пропавшие труды девяноста девяти лет. Ты тратишь по-пустому важный день. Гони, выметай к красным мангусам этих плакальщиков и тунеядцев. Прогони их, или я сам это сделаю! Сейчас пришлю тысячу моих «бешеных» и сам всех здесь разметаю.
Подбородок Бату-хана задрожал от гнева. Глаза раскрылись и уставились в упор в лицо Субудая. Он увидел прищуренный глаз, изборожденное шрамами, никогда от рождения не мытое лицо с клочками жестких волос, искривленные морщинистые губы, покрывшиеся пеной. Субудая начинала охватывать ярость.
Бату-хан боялся вспышек гнева своего воспитателя и смирился. Он перевел взгляд на просителей-монголов, стоявших на четвереньках, склонив головы до земли. Вереница их тянулась через всю деревянную церковь, выходила сквозь двери во двор, на снежное поле. Бату-хан, стараясь скрыть свое беспокойство, сказал:
– Меня недаром зовут «хороший», «милостивый хан» – Саин-хан! Все, кто мне предан, имеют ко мне доступ, могут сказать моему лицу свои жалобы…
Субудай быстро облизывал длинным языком губы. Бату-хан еще раз покосился:
– Я окажу милость еще двум жалобщикам, и мы поговорим с тобой.
Бату-хан сидел, подобрав ноги, на церковном престоле. Сквозь раскрытые двери иконостаса к нему на коленях приблизился старик в полосатом кипчакском халате. Бату-хан остановил на нем равнодушный взгляд, и глаза его опять полузакрылись.
– На что ты жалуешься?
– Меня зовут Назар-Кяризек. Я от самого Сыгнака сопровождаю твое непобедимое войско… Я служу с трепетом и почтением…
– Что ты, слабый старик, у меня делаешь?
– Я сторожу и кормлю будильного петуха у храбрейшего из богатырей, Субудай-багатура…
Бату-хан любил слушать жалобы на своего свирепого воспитателя. Он прошептал: «Дзе-дзе!»
– На что же ты жалуешься? Разве Субудай-багатур тебя обидел?
– Нет, величайший! Но меня наказал Аллах, – да будет прославлено его имя! Со мной вместе ушли в поход четверо моих сыновей – все лихие джигиты, один лучше другого.
– Это для тебя почетно! Они заслуживают похвалы!
– В первых же битвах с урусутами пал мой старший сын, храбрый Демир, – да упокоит Аллах его душу в садах своих! – И старик, прикрыв глаза рукавом, всхлипнул.
– Гордись, что твой сын умер в битве. Чем я могу наградить тебя?
Назар-Кяризек, вытирая нос ладонью, прошептал:
– Я твоя жертва! Твои милостивые слова – моя лучшая награда!
Субудай прошипел:
– Я его знаю, этого старика. Он старается изо всех сил, и ему можно дать полезное для нас поручение. Стань в сторонке, старик, и жди.
Следующий проситель был в арабской одежде, полосатом шерстяном плаще и мусульманском белом тюрбане. Его кафтан был изодран и висел клочьями. Купец подполз к престолу на коленях и стал с хриплым стоном причитать, ударять кулаками в грудь.
– Чего он хочет? Я не понимаю его речи.
Толмач объяснил:
– Это бухарский купец. Старшина двенадцати других купцов. Они сопровождают твое блистательное войско и скупают у воинов одежду и вещи, захваченные в битвах. Бухарский купец жалуется, что его обидели твои воины, избили и отняли все имущество.
Бату-хан оживился. Лицо исказилось хищной улыбкой. Он сказал, ударяя ладонью по колену:
– Купцы мне полезны! Купцы привозят нужные товары! Купцы необходимы моим воинам, которые не могут тащить за собой по вселенной все богатства, захваченные в долгой войне. Кто обидит преданных мне купцов, тот увидит смерть. Можешь ли ты указать желтых собак, которые тебя ограбили?
– Число твоих воинов бесконечно, как число перелетных птиц весной. Но если я встречу моих обидчиков, я их укажу.
Субудай вмешался:
– Позволь мне сказать скромный совет. Назначь этого старика, хранителя будильного петуха, защитником и толмачом иноземных купцов. Он хитрый: сумеет их охранить и себя не забыть.
– Пусть будет так! – сказал Бату-хан, спуская ноги.
Нукеры помогли ему слезть с престола. Бату-хан прошел через церковь к выходу. Просители застонали, и вопли понеслись со всех сторон:
– Выслушай нас, великий, доблестный Саин-хан!
Субудай шипел:
– Говорил я тебе: гони к красным мангусам всех этих просителей! Твое дело воевать, а не суд творить. Нукеры, гоните всех отсюда, очищайте от них юрту!
Татарские тумены шли вперед отдельными самостоятельными отрядами. Они раздвигались в ширину, как растопыренные пальцы ладони, чтобы не мешать друг другу при грабеже городов и сел. Как на облавной охоте, монголы старались охватить петлей русские земли и загнать население в середину, чтобы там прикончить всех, кроме отборных мастеров, нужных для выделки кожи, оружия и шитья одежды.
Монгольские и кипчакские воины рыскали по всем посадам и погостам, обшаривали каждую избу и бранились:
– Куда нас завел Бату-хан! Он соблазнял, что урусуты ходят в собольих шапках и бобровых шубах, что мы все переоденемся, как важные нойоны и богатые купцы, а мы не видели ни одного урусута в кожаных сапогах. Все ходят в заплатанных домотканых зипунах да старых овчинных шубах, на ногах носят лыковые лапти. Не стоило нам и ходить сюда! Кони наши болеют от старой соломы с крыш и ржаного зерна. Они не находят травы под глубоким снегом. Скоро мы потеряем наших коней, а захваченные урусутские кони для набегов не годятся. Мы не знаем, что нам везти в повозках, – только коровьи туши и ни одной лисьей шубы! Все попрятали эти хитрецы в своих вековых лесах, где тропы занесены снегом выше пояса, где нет сена, где всаднику грозит смерть из-за каждой ели…
Монгольские воины становились все более озлобленными из-за неудачной поживы и вымещали гнев на захваченных пленных. Они раздевали их догола. Даже тех, кто был в отрепьях, и тех обдирали. Брошенные на произвол раненые и пленные замерзали на лютом морозе.
Отряды Бату-хана и Субудай-багатура пошли ускоренными переходами по извилистому течению Оки. Они торопились первыми примчаться к небольшому городу Мушкафу, где, по слухам, находились склады иноземных товаров.
Одноглазый полководец держал при себе нескольких булгарских купцов. На остановках он расспрашивал: как они приехали, какими путями? Что за товары везут они из заморья и что они закупают у диких, неподатливых урусутов? Что за город Мушкаф? Где там живут купцы и где их склады? Где они запрятали свое золото? Выгодно ли торговать? Где купцы научились торговому делу?
Жены Бату-хана, его «семь звезд», ехали вслед за головным отрядом. Такова была воля ослепительного. Джихангир не позволил им остаться в прочном теплом монастыре, где он устроил склад захваченной добычи. «Мои «звезды» будут со мной всюду, куда я ни поеду!» – сказал Бату-хан. И жены вместе со служанками ехали в простых, плетенных из лозы коробах, поставленных на розвальни. Только старшая жена-монголка имела нарядный красный возок, разрисованный сказочными цветами и золочеными крестами. В нем, бывало, разъезжал по епархии рязанский епископ. Видя красный возок с крестом, встречные урусуты по привычке крестились и становились на колени.
На одном из поворотов реки Бату-хан сдержал вороного жеребца и пропустил двигавшиеся мимо него отряды. Позади него выстроилась охранная сотня.
Многие проезжавшие мимо всадники имели возле себя на поводу одну-две лошади, навьюченные мешками с зерном и кожаными баксонами[353] с разным добром.
После передового отряда приблизилась вереница саней, в которых ехали семь жен Бату-хана и их прислуга. Бату-хан подозвал к себе нукера и что-то шепнул ему.
Красный возок первой жены тянули три белых коня. На переднем сидел конюх с копьем. Сзади следовало пять саней с разной кладью, покрытой медвежьими шкурами. Возок остановился. Жена джихангира, толстая, в просторной лиловой одежде, с трудом протиснулась сквозь дверцу. По монгольскому обычаю, она опустилась в глубокий снег на одно колено и стала ждать.
Бату-хан оставался неподвижен. К первой жене подъехал нукер и сказал:
– Джихангир повелевает войти в сани. Сейчас будет быстрая скачка.
Подъехала вторая жена, закутанная в кунью шубу, крытую парчой. Три небольших конька гуськом тянули сани. Все три коня, желтые, как воск, были с белыми гривами. На переднем сидел молодой конюх в парчовой, потускневшей от дождя и времени одежде.
Сани двигались медленно, так как за ними тащилась привязанная рыжая корова. За коровой бежал пленный молодой урусут в лохмотьях, перевязанных лыковыми бечевками. Иногда корова трусила, как могла, рысью, пленный настегивал ее хворостиной. За коровой следовали трое саней, груженных кладью. На последних санях сидели три пленницы-урусутки.
Так же были перегружены сани остальных жен. У каждой кони были разного цвета – у одной вороные, у других рыжие, гнедые, красно-пегие. За санями шестой жены, дочери кипчакского хана Баяндера, шли два скаковых коня, закутанных в попоны. Их вел на поводу кипчакский всадник. Последние сани, запряженные тремя черно-пегими, как барсы, конями, были пусты.
Все сани остановились, из них вышли жены и, преклонив колено, ждали милости джихангира.
– Где Юлдуз-Хатун? – спросил Бату-хан.
Нукер поскакал к вознице, сидевшему на коне барсовой масти, и стремглав вернулся обратно, взбивая снежную пыль.
– Юлдуз-Хатун вместе со своей служанкой верхом на скаковых конях проехала вперед, к разведочному отряду.
Подозвав сотника Кундуя, Бату-хан резко, со злобой проворчал:
– Скажи всем хатунам, пусть немедленно едут в мой лагерь близ Рязани. Пусть они там отдыхают и не отдаляются в сторону: всюду бродят шайки урусутских деренчи[354]. А нас ждет бой, где женщинам грозит гибель.
Бату-хан помчался вперед по дороге. За ним бросилась охранная сотня.
Жены стали плакать и кричать:
– Дуругэй[355]! Почему с джихангиром поехала одна «черная, рабочая» жена? Пусть Юлдуз-Хатун тоже возвращается назад! Мы поедем за джихангиром всюду, до конца вселенной…
По указанию Кундуя, строго выполнявшего приказ Бату-хана, нукеры насильно усадили жен в сани и повернули по дороге в Рязань.
Полсотни нукеров охраняли обоз. Жены сперва рыдали, потом стали пересаживаться друг к другу, перешептываться и смеяться. Рассказывали, какие роскошные убранства джихангир захватил в Рязани, Переяславле, Ижеславле и других городах.
– Как жаль, что не удастся попасть в Мушкаф, где много заморских товаров! Но джихангир щедр и нас не обидит!..
Бату-хан торопился первым прибыть в Мушкаф.
– Это новый город, – рассказывали булгарские купцы. – Там иногда останавливаются купцы из разных стран, едущие в богатый Ульдемир и Булгар.
Джихангир решил: не надо допускать в Мушкаф других чингисидов. Они без толку и выгоды разрушат городок, а он может ему пригодиться. У Бату-хана были свои мысли, свои планы, и о них он не раз говорил с молчаливым Субудай-багатуром, который сумрачно и коротко отвечал: «Так! Приедем – посмотрим!»
Утром передовая тысяча, с которой ехал Бату-хан, прибыла к берегу, поросшему старым сосновым лесом. Внизу изогнулась заснувшая подо льдом река.
На другом берегу, на холме, виднелся небольшой деревянный городок, опоясанный бревенчатыми стенами. В беспорядке теснились дома, пестрые терема, амбары, небольшие церквушки. Засыпанный снегом городок был окутан сизым дымом, клубившимся над деревянными крышами.
Хотя великий князь уже послал в Москву своего младшего сына, Владимира, однако здесь, видимо, еще не ожидали такого скорого прихода врага. К городу тянулись обозы, шли люди к реке и обратно. Бабы на коромыслах несли деревянные ведра. У проруби на реке стояли сани с бочкой. Человек доставал черпаком воду. Несколько женщин, стоя на досках у проруби, били вальками по вымытым портам.
Черные маленькие срубы, из которых валил густой пар, выстроились вдоль берега реки. Голые люди выскакивали оттуда, бежали к проруби, окунались с головой и стремглав возвращались назад.
Бату-хан указал плетью на черные трубы:
– Что делают эти безумцы?
– Эти домики называются «мыльни», – объяснял толмач. – Там люди бьют себя березовыми вениками, моются горячей водой и квасом, затем окунаются в проруби на реке. Это очень полезно. Оттого урусуты такие сильные.
Бату-хан важно заметил:
– Кто смывает с себя грязь, тот смывает свое счастье. Не потому ли монголы счастливы в боях, что никогда не обливаются водой и не моются?
Бату-хана заинтересовали большие лодки, перевернутые кверху днищами и лежавшие рядом на берегу. Другие барки застыли во льду. Около них ходили люди, дымились костры.
– Здесь живут купцы и их слуги, – сказал толмач. – На этих лодках купцы ездят отсюда в Булгар и к латынянам[356] через Смоленск. Купцы эти из-за ранних морозов застряли в Мушкафе.
– Я хочу видеть иноземных купцов. Я буду с ними говорить! – сказал Бату-хан. – Их не надо резать, а поймать и привести ко мне.
Бату-хан на вороном коне остановился около высокой вековой сосны. Невдалеке в снегу зарылась крохотная, осевшая набок избенка. В ней, несомненно, были люди, через волоковое оконце над дверью выходил дымок. Два нукера стали трясти грубо сколоченную дверцу. В избушке послышался кашель и сердитый окрик:
– Чего надо? Леший тебя задери! Не ломай избу-то! Опрокинется.
Монголы продолжали дергать дверь.
– Да постойте, окаянные! Сейчас заверну подвертки. Дайте обуться.
Маленькая дверца открылась. Согнувшись, вылез тощий человек в сером армяке. Его сморщенное лицо обросло белыми волосами, торчавшими в стороны, как перья. Красные глаза слезились. Подняв ладонь к седым бровям, он всматривался в обеспокоивших его нукеров. Они подхватили его под локти и притащили к Бату-хану. Старик был длинный и высохший. Жизнь в низкой избушке приучила ходить согнувшись, и он напоминал колодезного журавля, который то наклоняется, то выпрямляется.
– Ты кто такой? – спросил Бату-хан.
– Я здешний могильщик.
– Как тебя звать?
– Неупокоем звать, а по-хрестьянскому – Никитой, про него же сказано, что «его беси не приемлют».
– Что такое?
– Что?! Да святой Никита – мой покровитель, а его беси боятся и от него бегают.
– Такой человек мне нужен! – сказал Бату-хан.
– Какой с меня ляд! Стар я да болен.
– Что ж ты тут делаешь?
– Грехи замаливаю, и если кто попросит, так от того я бесей отгоняю.
– Какие такие «беси»?
– Такие смрадные паскудники, со рогами, со хвостами, иногда человеческий лик имеют. А коли человеку нагадят – так радуются.
– Я их знаю! – сказал Бату-хан. – У нас они называются красные мангусы. И у нас они на людей похожи и мне делают много зла. Ты полезный человек. Проси у меня, что ты хочешь.
– Не знаю, как и величать тебя, – позволь мне с моей клячонкой ездить вокруг Москвы по красным селам и хоронить покойников. А кто брошен, без сродственников, – тому, несчастному, глаза закрыть. Ты уж дай мне какую-нибудь грамотку, чтобы твои стервецы меня не изрубили.
Бату-хан кивнул головой:
– Юртджи, надень ему на шею деревянную пайцзу. Она спасет его от нашего меча.
Помолчав, Бату-хан обратился опять к могильщику Неупокою:
– А можешь ли ты отгонять болезнь?
– Могу, великий хан мунгальский. Заговоры такие бывают и настойки, травы сушеные, – отгоняют и болезни, и кручину. Как рукой сымают…
Но Бату-хан уже не слушал Неупокоя.
Вдали, позади городка Мушкафа, к небу поднялся густой черный дым. Загорелись сразу три села. В клубах дыма вспыхивали дрожащие красные языки огня. Старые дома горели сухим высоким пламенем, выбрасывая пылающие головни. Головни падали на соседние дома, и пожар разгорался сильнее. На реке и в городке забегали люди. Водовоз, бросив черпак и нахлестывая коня, промчался к городским воротам. Бабы, схватив порты, врассыпную побежали в разные стороны.
– Шейбани!.. Хан Шейбани пришел! – заговорили монголы. – Шейбани набросился на Мушкаф с другой стороны, раньше нас!
Подъехал Субудай-багатур и прищуренным глазом всматривался в горевшую сторону.
– Откуда свалился Шейбани? – спросил Бату-хан.
– Шейбани-хан поджигает город, – говорил Субудай. – Он примчался по льду через реки Жиздру и Угру, торопясь обойти нас. Он не дает жителям скрыться в лесах. Прикажи окружить город с этой стороны и вылавливать купцов и ремесленников. Скоро молодой князь Ульдемир придет к тебе с поклоном и мольбой.
– Я останусь здесь, на горе, – сказал Бату-хан, сходя с коня. – Пусть мне ставят юрту.
Субудай-багатур возразил:
– Невдалеке отсюда, в лощине, где нет ветра, стоит селение. Там ты, джихангир, можешь выбрать себе теплый чистый дом.
– Не хочу. Мы с тобой привыкли спать у костра.
– Верно, – сказал Субудай. – Но для чего в этот сердитый мороз коптеть в дыму? Мушкаф голыми руками не взять. Там сидит хитрый старый воевода. С ним придется повозиться немало дней.
– Пусть, но Мушкаф будет мой!
Бату-хан и его брат Шейбани-хан осаждали Москву пять дней. Жители укрылись за прочными бревенчатыми стенами и отчаянно бились, сбрасывая татар, влезавших по приставным лестницам. Воевода Филипп Нянька и князь Владимир руководили защитой, сменяли усталых бойцов и посылали помощь на особенно опасные места.
На пятый день прибыли метательные машины. В город полетели длинные стрелы с пылающей паклей, намоченной горючей жидкостью. Деревянные дома загорались сразу в нескольких местах. Жители уже не поспевали их тушить.
На берегу между двумя дымящими кострами, на ковре, переброшенном через упавший ствол сосны, сидел Бату-хан. Рядом – Субудай-багатур. Они равнодушно смотрели на горящий город. Что для них пылающий Мушкаф?! – одним городом больше или меньше, не все ли равно? Много лет они разоряли Китай, Хорезм и другие страны, сжигая и громя города…
К джихангиру подъехали нукеры, гоня пленных. Раздетые, без шаровар, посиневшие от холода, они все же старались сохранить гордый вид, хотя и были перевязаны веревками.
Среди них выделялся один пленник, хорошо одетый, – видно, его не коснулась татарская рука. На нем была широкая малиновая шуба-безрукавка, отороченная соболем. Рукава шелкового кафтана, шерстяные полосатые чулки, башмаки с металлическими пряжками, бархатная шляпа с широкими полями и пышным пером – все это говорило об иноземном происхождении пленника.
Пленных кроме нукеров провожали факих Хаджи Рахим и старик Назар-Кяризек. Они подошли к Бату-хану и остановились.
Сухой, с морщинистым лицом, козлиной бородкой и бегающими глазами, Назар-Кяризек выступил вперед, стараясь придать себе особую важность. В одной руке он держал конец веревки, которой были связаны пленные, в другой – обнаженную кривую саблю. Назар снял малахай и опустился на колени перед владыкой монгольского войска. Нарядно одетый пленный тоже снял шляпу.
– Становитесь на колени! – крикнул Назар-Кяризек.
Пленные опустились в снег.
– Кто эти люди? – спросил Бату-хан.
– Ты пожелал увидеть иноземных купцов. Вот они здесь, перед тобой. Они владеют большими ладьями и складами товаров. Мне и факиху Хаджи Рахиму с большим трудом и опасностью удалось освободить их из арканов и привести сюда. Вот этот нарядный купец – их старшина. Он тоже был ободран дочиста, и синяки на его лице говорят, что он близко познакомился с могучей татарской силой. Но все же, стремясь почтить тебя, ослепительный, он вытащил из тайника спрятанную праздничную одежду, чтобы в достойном виде предстать перед твоим сверкающим лицом.
– Пусть он расскажет, – сказал Бату-хан, – кто он такой, как его имя, из какой страны и города он прибыл. Какие у него дела в городе Мушкафе?
Старшина купцов поднялся, выставил вперед ногу, склонился низко перед Бату-ханом, махнул широкой шляпой с пером перед собой, точно сметая снег. Купец заговорил по-русски, видимо, хорошо и давно зная этот язык, а толмач переводил его речь:
– Я, как и два моих почтенных товарища, родом из Любека, богатого города Вендской области германской земли. Остальные из других городов: Дитмар из Брюггена, Рудольф из Дортмунда, Рейнольд из Сеста и Карол из Медебаха. Все мы принадлежим к купцам «Рузариям», потому что, как и отцы наши, давно, десятки лет, ведем торговлю с русами. Здесь, в этом городе, мы имеем склады товаров и несколько больших лодок; на них мы ездим летом по русским рекам. На родине нас зовут еще «ганзейцы»[357]. Так именуются те купцы, которые на кораблях, не боясь опасностей, торгуют с далекими странами. Главный город, через который мы ведем торговлю с русами, – это достопочтенный город Смоленск. От него мы направляемся вниз, по реке Днепру, в Киев и дальше на восток. Некоторые наши ганзейцы ездят за товарами и в отдаленный, но славный город Новгород и в еще более далекий и богатый город Булгар на реке Каме.
– Какими товарами вы торгуете? – спросил Бату-хан.
– Мы покупаем у булгар и арабов восточные товары: имбирь, перец, гвоздику, изюм, сушеные фрукты. У русов мы покупаем воск, мед, меха, шерсть, щетину, смолу, деготь, кожи, сало, кудель.
– А сами вы что продаете?
– Мы торгуем славным, добротным германским сукном и белоснежными холстами. Мы привозим также оружие и железо, отличное вино рейнских виноградников, искусные изделия из благородных металлов, золота и серебра. Продаем предметы из меди, оловянные тарелки и кружки, имеем также свинец, краски и синьку.
– Можете ли вы сейчас показать мне ваши товары?
Купец снова низко поклонился:
– Для нас было бы величайшей честью представить вашему ханскому величеству все, чем мы торгуем. К сожалению, произошла маленькая неприятность, ничтожное недоразумение, которое легко исправить при благосклонной милости вашего величества.
– Что случилось? – спросил Бату-хан, стараясь сохранить величественное равнодушие, хотя в глазах его замелькали веселые искры.
– Склад наш посетили гости, твои почтенные и храбрые воины. Они взяли, что каждому понравилось. Воинов было много, а товаров недостаточно. Каждый воин отрезал себе кусок сукна или холста, выпил вина. Так как почтенных гостей было очень много, то мы не смогли ничего сберечь, чтобы поднести вашему величеству для выражения нашей преданности.
– Прикажи их зарубить! – тихо прошипел Субудай-багатур. – Все они хитрые соглядатаи.
– Нет! Я награжу и возвеличу их, – ответил невозмутимо Бату-хан.
– Это опасно!..
– Молчи! Так нужно! – ответил Бату-хан и снова обратился к купцам: – Вы, значит, жалуетесь на моих воинов?
– Нисколько! – ответил спокойно старшина. – Я жалею только, что мы были недостаточно богатыми хозяевами. Все же мне удалось сохранить для вашего величества этот скромный подарок. – И купец вытащил из-за пазухи большой серебряный кубок прекрасной работы, с фигурными украшениями.
Улыбка скользнула по лицу Бату-хана, и он покосился на хмурого Субудай-багатура. Приняв кубок, он стал рассматривать его, приподнял крышку, заглянул внутрь:
– Почему здесь только половина птицы? И что значит этот ключ?
– Это герб нашего ганзейского товарищества в Любеке: половина германского черного орла, а на другой стороне – ключ святого Петра, покровителя купцов. Он, как известно, хранитель ключа от двери в рай, сад Господа, куда после смерти улетают праведники.
– Дзе-дзе! – засмеялся Бату-хан. – Это вы, купцы, праведники? Скоро вы будете вырезать на кубках и на ваших монетах: «Бату-хан, джихангир, Покоритель вселенной». Я проеду через ваши земли и возьму приступом ваш город Любек.
Ободранные ганзейские купцы воскликнули:
– Пока ты возьмешь город Любек, согрей нас и верни наши теплые одежды!
– Я вас помилую. Вы получите от меня в дар татарские шубы. Вы мне нравитесь, смелые купцы. Мне полезны такие люди. Теперь не будет больше царств булгарского, урусутского или германского и прочих, а будет только одно великое монгольское… И вы, купцы, свободно будете ездить по всему моему царству и торговать нужными мне товарами. Скоро вы вернете себе богатства, покроете свои убытки и станете самыми счастливыми из заморских купцов. Есть у вас еще просьба ко мне?
– Мы боимся за свои лодки. Твои почтенные воины начали рубить и жечь их на кострах. Прикажи своим воинам, чтобы они перестали уничтожать этот полезный город, наши склады и лодки.
Бату-хан нахмурился и сжал кулаки:
– Говорите о том, что вас касается, – о коже, воске и сукне, но не трогайте моих воинов! Когда стрела пущена, ее удержать нельзя. Когда дан приказ брать город, моя воля кончается. Воины знают, что, по законам «Ясы», три дня они могут грабить и жечь город, и никто не смеет остановить их радость и веселье. Через три дня я сломаю хребет каждому, кто останется в покинутом городе. Довольно просьб! Разрешаем идти!
Купцы со страхом посмотрели друг на друга, не зная, что делать. Перед ними появился старый Назар-Кяризек и поманил их пальцем:
– Пойдемте! Надо вырвать у баурши обещанные шубы.
– Какой умный, приятный человек этот купец! – сказал Бату-хан, повернувшись к Субудаю.
– И потому особенно опасный, – ответил тот мрачно.
Город Мушкаф продолжал пылать. Деревянные строения быстро превращались в горящий костер. По небу в темных облаках дыма метались белые точки голубей. Проносились с хриплым карканьем стаи галок и ворон. Было дымно и жарко возле горящих зданий. Захватив добычу, татары спешили выбраться из города. Некоторые гнали перед собой женщин или везли на седлах плачущих детей. Другие тащили на арканах пленных со связанными руками.
Два дня город и окружные села были во власти татар. Они скакали во все стороны, рылись в развалинах и рубили пленных, в которых больше не нуждались.
На третий день татары стали собираться в отряды. Повсюду складывались костры. На них монголы положили рядами своих убитых воинов. Костры задымились вокруг развалин Москвы. Татары сидели кругами, ели жеребятину, пели, раскачиваясь, заунывные песни и кричали: «Байартай!», прощаясь с павшими товарищами.
Утром следующего дня татары ушли так же быстро, как и появились. Ни одного человека больше не было видно. Тогда тощий Неупокой на худой взъерошенной клячонке переехал усеянную трупами реку. Его розвальни поскрипывали и точно охали, ударяясь о лежащие повсюду замерзшие, твердые как камень тела…
Неупокой останавливался, пробовал оттащить трупы с дороги. Не всегда это ему удавалось.
– Земля цепко держит покойников. Не хочет отдавать! – бормотал он и направлялся медленно дальше.
Вскоре к нему присоединились еще двое: старик и юноша, вылезшие из погребов. Старик потерял своих детей. Юноша, беспрерывно вытирая рукавом лицо, искал тело любимой девушки.
– Чего носом шмыгаешь? – говорил Неупокой. – Почем ты знаешь, что твою Любашу зарезали? Своим глазом, что ли, видел? Ее какой-нибудь хан татарский к себе в жены взял.
– Сердце мое чует! – хныкал парень.
– Подумаешь, чует! Помогай лучше! Видишь, сколько покойников. Всех надо похоронить, чтоб души их не скитались по ночам.
Они стали свозить трупы на лед, обыскивали лохмотья, искали куски хлеба, складывали трупы рядом. Среди них оказалось несколько татар. Неупокой крестился и ворчал:
– Теперь вы не поссоритесь. А река вскроется – всех унесет в Синее море. Больно вас много! Где же мне вырыть всем могилки!
Еще до гибели Москвы монголы осадили крепость Коломну[358]. Старые бревенчатые стены казались городу прочной защитой. Ворота с ржавыми железными щитами, бляхами и перекладинами были закрыты. Жители взбирались на стены и со злобой смотрели, как кругом разъезжали группы невиданных всадников. Их небольшие крепкие кони то неслись вскачь, легко перелетая через бугры и кусты, то останавливались, крутились на месте и снова мчались в другом направлении.
Иногда железные ворота с визгом открывались, из города выезжали в поле сотни русских всадников. Они бросались на вертевшихся перед стенами монгольских удальцов, гонялись за ними, чтобы захватить пленных, как приказывал воевода. Но монголы близко к себе никого не подпускали и не считали постыдным удирать во всю прыть. Русские всадники, помня наказ воеводы, боялись отъезжать далеко от городских стен.
Некоторые отчаянные татарские удальцы показывались перед самыми воротами. Они стреляли из луков в защитников Коломны, наблюдавших сверху, со стен. Монгольские стрелы были длинные, с железными закаленными остриями. Татары стреляли почти без промаха, стрелы их пронизывали грудь насквозь.
Старый воин, кряхтя и ругаясь, вытащил стрелу из кровоточащей раны. Все с любопытством рассматривали невиданную стрелу. К ней была приделана глиняная свистулька, издававшая при полете пугающий визг.
Группа татарских всадников на легких, быстрых конях оказалась близ городских ворот, дразня и вызывая на схватку. Коломенские удальцы просились у воеводы на битву с татарами, но старый, опытный воин их удерживал:
– Еще не пришел последний час. Не верьте хитрому татарину, – он вас заманивает!
Защитой Коломны ведал Еремей Глебович, прославившийся в войнах с половцами. Помогали воеводе сын великого князя Всеволод Георгиевич и спасшийся из Рязани князь Роман Ингваревич. Оба начальствовали полками: князь Всеволод – суздальским, а Роман – собранным из ратников, прибежавших из Рязани.
Сперва казалось, что татар не особенно много. Хотя они окружали город кольцом своих отрядов, все же их было нисколько не больше, чем коломенских защитников. Молодые князья, Всеволод и Роман, порывались схватиться с татарами, разбить их и с боевой славой двинуться дальше, на другие татарские полчища.
Воевода приказал десяти сотням приготовиться, чтобы с рассветом сразу выйти из всех ворот города. Воевода хотел сделать налет на татарский лагерь.
– Захватите татарских пленных. Надо у них выведать: сколько у татар войска, кто из ханов перед Коломной и где другие ханы; придут ли они тоже в Коломну или поведут свои отряды на другие города? Без пленных не возвращайтесь!
Главным начальником войска, осаждавшего Коломну, был молодой хан Кюлькан, младший сын великого Чингисхана. Он вел тумен монголо-татарских всадников в десять тысяч человек; кроме того, у него было пять тысяч кипчаков хана Баяндера и смешанный тумен из воинов разных татарских племен. Но отряды эти к Коломне не явились, а рассыпались по суздальской земле, занимаясь грабежом убегавшего в леса населения. В течение месяца они сожгли и пустили на пыль и ветер четырнадцать городков.
Хан Кюлькан подъехал к Коломне в суровый зимний день. Он приказал поставить походные юрты на противоположном берегу реки, у опушки соснового леса. Оттуда отчетливо виднелись зубчатые бревенчатые стены Коломны, запертые железные ворота и вооруженные люди между бойницами. Безлюдная равнина замерзшей реки, где над льдинами стаями перелетали черные вороны, была хорошим полем для передвижения войск и предстоящей битвы.
Высокий, сильный Кюлькан, такого же богатырского сложения, как и отец его Чингисхан, стоял возле своей юрты и жадно всматривался в крепость, разгром которой принесет ему первую воинскую славу. Лицо Кюлькана было неподвижно, но в душе его кипели страсти, стремление к богатырским подвигам и в то же время недовольство собой.
«Мне уже девятнадцать лет, – думал он, – а я еще ничего не сделал! Правда, в мои годы отец тоже ничего еще не сделал. Он был в то время лишь бедным сыном простого десятника, от которого разбежались его голодные нукеры. Он был рабом и находился в плену с тяжелой колодкой на шее, стучал молотком по наковальне, подгоняемый ударами жестокого хозяина-кузнеца. А я же – могущественный хан Кюлькан! Я сын Повелителя всех народов вселенной, у меня прекрасные кони, под моей властью двадцатипятитысячное войско. Одним движением руки я могу послать его в любую сторону. Я, хан Кюлькан, закончу то, что не мог выполнить отец, я покорю вселенную до Последнего моря. Мне мешают соперники! Первый – Гуюк-хан. С ним нужно дружить до моей победы. Сильнее всех Бату-хан. Зачем его избрали джихангиром? При первой же неудаче Бату-хана надо казнить, объявив его неспособным. А потом убрать и Гуюк-хана. Но главное, здесь, под Коломной, надо прославиться удальством, смелостью, щедростью к нукерам, чтобы они говорили у костров, как они любят Кюлькан-хана. Потом они же помогут мне сделаться великим каганом…»
В отряде хана Кюлькана находился хан Баяндер с пятью тысячами кипчаков. Как правоверные мусульмане, кипчаки стояли особыми лагерями, не смешиваясь с монголо-татарскими отрядами. Здесь с ними были сеиды[359] в зеленых чалмах, затянутые матерчатыми зелеными поясами. Они наставляли кипчаков в правилах мусульманской веры, поучали их, как держаться в бою, говорили им, как радостно пасть за веру. При этом пена выступала у них на губах. Речи их кончались призывом:
– Избивайте иноверцев! Кто падет в бою за веру, тот попадет в райские сады, там он испытает неомрачаемое счастье и блаженство.
Среди мусульманских воинов были еще подразделения по вере: сунниты и шииты. Суннитского толка придерживались кипчаки, а шиитского – воины из иранцев, говорившие по-персидски. На остановках сунниты и шииты никогда не садились рядом и ели из разных котлов. Имамы – проповедники шиитов – рассказывали у костров о приходе «Ожидаемого», или «Господина времени», имама Мехди, давно исчезнувшего, но не умершего.
– Когда зло и насилие в мире достигнут предела, исчезнувший имам Мехди явится вторично, и тогда в мире установится справедливость, не будет ни бедных, ни богатых, а все будут равны и счастливы.
Шиитские воины любили слушать такие рассказы. Они освобождали сеиду место около своего котла и расспрашивали, не скрылся ли Мехди у иноземцев и как найти колодец, куда пролилось молоко из сосцов святой Мариам и приняло там вид отраженного в воде месяца.
– Мы непременно пойдем прямо к этому колодцу, – уверенно заявлял сеид, захватывая тремя пальцами кашу и величественным жестом отправляя ее в рот. – Верьте мне: глаза того, кто заглянет в этот колодец и заметит там молочный полумесяц Мариам, никогда не увидят адского огня…
Кипчакские воины любили слушать былины про подвиги богатырей или смешные рассказы о приключениях плешивого силача Кечеля. Но особенно любили они подшучивать над сотником Тюляб-Биргеном, вспоминая, как связанный урусутский пленный угнал у него красавца коня.
Под Коломной заговорили, что среди урусутских всадников, выезжавших из ворот, многие видели удальца на гнедом коне Тюляб-Биргена. Каждый давал свой совет, как бы вернуть скакуна.
Тюляб-Бирген отворачивался, скрипел зубами и готов был зарубить шутников.
– Такого коня, как был мой гнедой, не найти во всем нашем войске. Я на нем догонял всех. На каком коне теперь я смогу нагнать моего гнедого? Не на тех ли одрах, на каких вы привыкли ездить?
Мулла Абду-Расуллы озабоченным голосом стал объяснять:
– Здесь опять, как и всегда, поможет только женщина.
– Как? Почему? – воскликнули кипчаки.
– Такого коня, как тебе нужно, может дать только хан Кюлькан. Лишь у него имеются кони, быстрые как ветер. Но он щедр только на выпивку, а коней бережет с жадностью. Поймай чернобровую и румяную урусутскую красавицу и приведи ее к хану Кюлькану. Подари ему пленницу, а он тебе подарит скакуна.
– Хотя бы не дарил, а только дал для охоты за моим гнедым! – простонал Тюляб-Бирген.
– Берегись, чтобы урусут не отобрал у тебя и второго коня. Машалла… Машалла![360] – добавил мулла.
Сотник Тюляб-Бирген отправился искать помощи к хану Кюлькану. Два запорошенных снегом дозорных, после долгих уговоров, пропустили сотника в юрту. Позади костра из сосновых веток, на ковре из барсовых шкур, сидел светлейший сын Священного Правителя. Налево от хана тесно прижались друг к другу шесть тысячников. У каждого в руке была круглая деревянная чашка. Слуга-монгол, без сапог, в войлочных чулках, стоял на ковре близ бурдюка, подвешенного на крюке, и подливал ковшиком крепкую арзу в деревянные чашки. Тюляб-Бирген скромно выжидал, сняв меховой колпак и повесив на шею пояс – знак того, что он всецело отдает себя на волю вечного синего неба. Кюлькан, желая показать свое величие, продолжал беседу. Наконец он заметил безмолвного просителя:
– На что ты жалуешься и что просишь, храбрый и славный Тюляб-Бирген? Проходи сюда к нам.
– Я твоя жертва! Ты один можешь спасти меня. Если ты не поможешь, я брошусь в бой и отдамся мечам урусутов. Если я не способен сам проложить себе дорогу доблести, то лучше мне умереть.
– О чем тебе горевать? – сказал старый темник Бурундай, прославленный опытный полководец Чингисхана. – Ты молод, но в рассказах у наших костров уже отмечен как отчаянный рубака и лихой разведчик. Продолжай начатый путь! Добивайся новой славы!
– Это все было. А теперь каждый желторотый юнец при виде меня гогочет, хотя сам еще не умеет поднять правильно меч и отрубить одним взмахом голову врага.
– Что же ты просишь? – спросил хан Кюлькан.
– Прошу… искру жалости! Из крепости Коломны каждый день вместе с урусутскими всадниками выезжает молодой урус на украденном у меня гнедом коне. Мое сердце не может перенести этого…
– Разве воин может допустить, чтобы кто-нибудь из врагов ездил на его коне? Поймай дерзкого да изруби.
– Ты читаешь, как по книге, скрытые мысли твоих верных слуг и знаешь, о чем я хочу просить.
– Я все понял! Дай чашу арзы верному Тюляб-Биргену. Я устрою облавную охоту на этого дерзкого урусута… Надо захватить живьем коня и ездока. Даю тебе сорок всадников на лучших моих конях. Ты расставишь их вдоль реки по четыре человека через каждые триста шагов. Как только урусут выедет из ворот, сотня моих всадников врежется в толпу урусутов, расколет их и отгонит молодого щенка в сторону. Охотники погонятся за мальчишкой, готовя арканы. Все время будет прибавляться новая четверка всадников на свежих конях. Самый лучший конь не выдержит такой скачки. И мы захватим арканами усталого коня…
– Ты великий, ты щедрый!
– Потом я сам буду допрашивать мальчишку, а ты, Тюляб-Бирген, будешь прикладывать к его спине раскаленные угли, чтобы он говорил правду. Для этой веселой охоты я дам тебе лучшего коня.
– Я твоя жертва на всю жизнь!
…Он догадлив был:
Вымал из налучника тугой лук,
Из колчана вынул калену стрелу.
А и вытянул лук за ухо…
А спела ведь тетива у туга лука,
Угодила стрела в сердце молодца.
Торопка приехал в Коломну в рязанском отряде князя Романа Ингваревича. Он остался рассыльным при князе, оценившем юношу за точность и быстроту.
– Что ни поручишь Торопке, – говорил князь Роман, – он все исполнит, хотя бы пришлось спуститься в пылающее пекло, да еще прихватит ротозея чертенка.
Любимым товарищем Торопки был стройный гнедой жеребец, который вынес его из татарского плена. Торопка и холил, и лелеял его, и кормил его из рук хлебом, и, сам часто голодая, отдавал коню последнюю корку. Доставать в Коломне хлеб и сено становилось все труднее, и конь стал худеть. Жители берегли и прятали хлеб, не зная, сколько времени продолжится осада. Народу в городе набилось много, после того как съехались сбеги из окрестных погостов. Уже начали есть конину.
Торопка, чтобы спасти своего любимца, решил взяться за самую опасную задачу, самое трудное поручение, лишь бы выйти из города. Седло его коня и сбруя были всегда в исправности, кожаные переметные сумы полны ячменя для дороги и плотно прихвачены ремнями, чтобы не свалились при скачке.
Он стал упражняться в стрельбе из лука, найденного на убитом монголе. Доставать стрелы было легко: каждый день они летели в крепость из монгольского лагеря, сбивая на стенах воинов.
Торопка прикрепил к стене мешок с опилками и учился попадать в него с коня. Сперва это казалось невозможным: монгольский лук, сделанный из черных рогов горного козла, был очень тугой. Торопка мог натянуть его только до половины стрелы, которая летела вяло и скоро валилась на землю. Монголы же не натягивали лук, а держали тетиву у подбородка и сразу выпрямляли всю левую руку. Коснувшись тетивой правого уха, они пускали стрелу, которая летела с визгом, готовая пробить любую цель. Постепенно Торопка добился такой же сноровки.
Однажды князь Роман призвал Торопку и дал ему сложенный листок бумаги, завернутый в красную тряпицу.
– Тебя недаром прозвали Торопка-расторопка. Князь Всеволод поручает тебе важное дело. Завтра мы неожиданно ударим на татар. Будет горячая сеча. Татары не заметят, если во время схватки ты бросишься через реку в сторону соснового леса. Там охотничьими тропами попытайся уйти на север. Князь Всеволод извещает в этой грамоте своего отца, великого князя Георгия Всеволодовича, как тяжело идет у нас защита города, и просит его о помощи. Татарва к Коломне валом валит и скоро нас задавит. Ты дорогу держи на Киржач, Ростов и Углич. Туда еще татары не дошли и проезд свободен. Месяц, два мы выдержим. Но если к тому времени великий князь не поспеет, все мы до единого здесь поляжем, и спасения нам нет. На тебя надежда, что ты доспеешь, найдешь великого князя и с его дружиной вернешься к нам на выручку.
Перед рассветом назначенного дня, еще в темноте, вооруженные всадники заполнили узкую улицу, ведущую к городским воротам.
Торопка и с ним еще три княжеских отрока находились у самых ворот. Этим отрокам тоже был дан наказ: в темноте пробиться через татарские посты и отвезти грамотки в три разных города.
Уже с ночи закрутила метель. Ветер сметал с крыш снег и осыпал всадников. Немногие были в кольчугах, большинство только в нагольных шубах с нашитыми на груди и плечах железными и костяными пластинками.
– Ну, чего еще ждать! – зашумели хриплые голоса. – Эй, сторожа, открывай!
Заскрипели с лязгом и скрежетом ржавые петли ворот, и обе дубовые створки распахнули путь в жуткую, темную пустоту. Там затаилась смерть. Там ждали тысячи скошенных глаз и отточенные кривые мечи.
Гнедой конь Торопки сам тронулся вслед за другими всадниками. Впереди отряда, окруженный телохранителями, ехал князь Роман Ингваревич. Отряд знал свою задачу – налететь на спящий татарский лагерь среди леса на другой стороне реки.
Отряд перешел в рысь, всадники подтягивались, держась теснее друг к другу. На белом снегу выделялись черные фигуры. Небо, закутанное низкими облаками, начинало светлеть на востоке.
Доехав до середины реки, Торопка свернул в сторону и стал ускорять бег коня. Вдруг высокий тонкий голос, совсем вблизи, закричал:
– Кху-кху, кху-кху, монголы!..
По льду застучали копыта. Впереди двигались всадники, они перекликались между собой на неведомом языке.
Торопка круто свернул в сторону, но впереди, среди льдин, опять выросли человеческие и конские тени. Торопка бросился назад, смутно заметив протоптанную тропинку, и помчался по ней, боясь, что гнедой грохнется на скользком льду.
Сбоку вылетели три монгола. Просвистела около уха стрела. Гнедой мчался, перелетая через бугры и льдины. Татары с яростными криками преследовали его некоторое время, но потом отстали. Торопка сдержал коня. Остановился. Прислушался. Впереди снова были слышны глухие голоса и топот коней. Торопка бросился опять в сторону и налетел на монголов, державших под уздцы лошадей. Послышались радостные крики:
– Тюляб-Бирген! Твой гнедой сам скачет к тебе! Держи его!
Монголы вскочили на коней и помчались за Торопкой. Они все были на отличных конях, легко гнались за гнедым, и скоро один стал настигать. Гнедой уже несся из последних сил. Торопка предоставил коню выбирать дорогу. Оглянувшись, он натянул лук и спустил стрелу, целясь в голову. Всадник вскинул руками и упал с коня. Скакавшие сзади монголы дико завыли:
– Горе! Горе! Хан Кюлькан! Убит хан Кюлькан!
Гнедой уже уходил от погони. Монголы отстали.
Торопка свернул на боковую замерзшую речку с ровной, наезженной дорогой среди частых береговых кустов. Места были знакомые. Эта речка вилась бесконечно, начинаясь в тех трясинных болотах, где стояла родная деревня Перунов Бор. Конь, тяжело дыша, перешел на шаг и остановился. Кругом тихо дремали засыпанные снегом старые ели. Небо светлело. Ветер шуршал в неосыпавшихся сухих листьях одиноких дубков.
Торопка, сдерживая коня, поехал охотничьей тропой, чутко прислушиваясь к каждому лесному шороху.
«Почему я поехал к Перунову Бору? – думал он. – Что потянуло меня сюда, оставив дорогу на север? Не серые ли глаза Вешнянки? Нет, это монголы согнали меня с пути, а своя деревня недалеко. Как же мне не заехать? Может быть, кто жив остался, расскажет, что делается в наших местах?»
К полдню пошли глухие, опасные места. Болота затянуло льдом. Только трясинные «окна» чернели и дымились странными вьющимися облачками. Осторожно ехал Торопка козьими тропочками, зная, что опрометчивый шаг может столкнуть коня в бездонное «окно», откуда нет спасения.
Наконец в просвете между деревьями показались знакомые вековые дубы невдалеке от Перунова Бора. Точно к старым друзьям, подъехал Торопка к громадным деревьям. Он нашел валявшегося под ними большого деревянного истукана, перед которым молились прадеды. Кто-то, совсем недавно, сметал с него снег, и веник лежал рядом. Выпученные глаза истукана смотрели в небо, и лицо его как бы жаловалось: «За что меня повалили?»
Кругом на снегу виднелись свежие следы. Видимо, недавно здесь бегали в лапотках бабы и ребята. Смелее тронул коня Торопка и въехал на бугор.
Половина избенок погорела. Уцелели только крайние. Кто сжег? Кому нужно было выкинуть на мороз бедных лесовиков?
Избы Савелия Дикороса не было. На месте ее подымалась только закоптелая пузатая глиняная печь и высокий шест с привязанной на верхушке метелкой. Кругом торчали полузасыпанные снегом обугленные бревна.
С лаем бросился навстречу мохнатый пегий пес. Где-то залились ответным лаем другие собаки. Неужели это Пегаш? Жив еще? Пегаш узнал своего молодого хозяина, стал прыгать и бросаться к седлу.
Торопка приблизился к закоптелой избе, где жил когда-то Звяга. В щель окна пробивалась тонкая полоска света. Торопка подъехал к оконной заслонке:
– Эй, живые люди! Отомкнитесь! Свои приехали, принимайте!
Шепотом переговаривались тонкие детские голоса:
– Не отмыкай, мамка! Может, недобрый человек? Спроси сперва – кто?
Из окошка донесся голос:
– Да ты чей будешь? Откуда?
– Или не хочешь признать? Торопка я, Савелия Дикороса сын! Скорее отомкнитесь! Мне недосуг. Должен дальше ехать.
Застучал засов, отворились ворота. Высокая сухая жена Звяги, кутаясь в рваную шубу, взяла за повод коня и отвела под навес.
– Сена найдется?
– Есть немного, родимый. Сейчас принесу. Куда его теперь беречь: и коня, и коровенку злодеи зарезали. Проходи в избу.
Дымная лучина горела неровным огнем, потрескивая и вспыхивая красноватым пламенем. Жена Звяги и трое белоголовых детей сидели кругом Торопки. Разинув рты, смотрели на него, пробовали пальцами кольчугу, остроконечный шишак, высокие красные сапоги…
– Они и у нас здесь были, точно с неба свалились, окаянные! – рассказывала изможденная женщина. – Награбили хлеба, по жгли скирды, избы, захватили с собой баб и девок и много детей. Вот эти трое моих забились под хворост, их и не сыскали татаровья, а троих увезли… Не увижу их больше никогда. Опалёниху угнали, и твою… – она всхлипнула, – твою Вешняночку угнали. Помолись за них. Из татарского плена разве кто вернется? А где мой Звяга? Одни говорят, будто видели его на рязанских стенах, другие – что ушел, в лесу скрывается. Если так, то домой скоро вернется… Покушай, родимый, хоть хлебушка. Мы теперь хлеб пополам с сосновой корой печем: натолчешь кору и с аржаной мукой замесишь. Муку беречь надо, а не то до весны не дотянем… Иногда выловишь мережкой на озере рыбку. А греемся мы горячей водой с березовой чагой[361]. Заболтаешь в котелке воду мукой, сделаешь болтушку, вот ребятки и хлебают…
– А что о других мужиках слыхала?
– Все, кто в лесах укрылся, все ополчаются в отряды, ловят отсталых татар, садятся на их коней. Татар, говорят, очень много. Такая сила, что и в сказке не сказать. Но и наши мужики дерутся как волки, ни за что не сдаются. Думаю я, что татары здесь побудут, да и уйдут когда-нибудь, а мы тогда снова построимся…
Передохнув, Торопка отправился дальше. Впереди, задравши высоко хвост, важно бежал Пегаш. Он показывал, на зависть другим собакам, что теперь с хозяином не расстанется – тоже будет воевать.
Гонцы, посланные один за другим, примчались к Бату-хану с известием о гибели хана Кюлькана, младшего сына Священного Правителя Чингисхана.
Джихангир не пожелал никого видеть. Гонцы твердили, что они не могут ждать «ни на кормежку коня», что они сейчас же должны мчаться обратно с ответом джихангира.
– У нас нет полководца! Войско не знает, что делать! – кричали они.
Дозорные тургауды их грубо отталкивали:
– Нельзя! Ждите!
Гонцы шепотом спрашивали проходивших мимо нукеров:
– Чем занят джихангир?
– Важными делами: колдует вместе с урусутским колдуном, узнает пути дальнейших побед.
Гонцы привязали поводья коней к своим поясам и ждали, сидя на пятках близ юрты. Подъезжали новые гонцы и садились возле.
Проходя мимо, на них обратил внимание начальник охранной сотни Арапша. Высокий, худой, с несмеющимся взглядом, он остановился перед ними, точно оценивая и стараясь узнать каждого.
– Отличились! – сказал Арапша. – Плохо теперь ваше дело!
– Чем мы виноваты! Мы преданно исполняем приказы и привезли джихангиру донесение от темника Бурундая.
– Вы привезли черную весть, в которой виноваты только вы. Знаете ли вы, что вас ожидает?
Гонцы вскочили, некоторые хотели садиться на коней.
– Внимание и повиновение! – крикнул Арапша. – Нукеры, не выпускайте никого из этих «черных вестников». Держите их коней. А вы ждите, скоро с вами будет говорить джихангир.
Арапша вошел в юрту. Бату-хан сидел мрачный, скрестив ноги, опустив голову, и пристально смотрел на концы соединенных пальцев.
Рядом сидел на пятках Субудай-багатур. Он взглянул на вошедшего Арапшу, остановившегося у входа. На тихий вопрос: «Можно ли остаться?» – ответил движением головы.
– Он и Гуюк-хан были моими злейшими врагами, – сказал Бату-хан. – Что же мне остается, как не радоваться? Никакого утешения дать я не могу. Я радуюсь: злого змееныша нет!
– Бату-хан может радоваться, джихангир обязан горевать! – тихо, но твердо возразил Субудай.
– Кюлькан искал моей гибели, Кюлькан громко говорил, что я баба с бородой. Только ты помешал мне распороть ему грудь и вырвать ядовитое сердце. Многие из моих врагов еще живы. Главный из них Гуюк-хан, я с ним разделаюсь.
– Зачем ты напоминаешь об этом? Разве я, твой верный слуга, не сторожу тебя днем и ночью?..
– Арапша трижды спасал меня от подосланных черных собак, наемных убийц…
– Тише!.. – Субудай начал сердито сопеть. – Никто в войске не должен знать об этом. Не говорил ли ты сам, что полководец должен быть скрытным… Если бы ты стал радоваться, все бы сказали: «Бату-хан такой же, как все!» А ты, как внезапный гром с неба, порази вокруг всех ротозеев, зубоскалов, гуюкских блюдолизов! Укажи цель, куда идти и что делать. Оставайся необычайным, неведомым, непонятным…
Бату-хан очнулся, вскочил:
– Где эти «черные вестники»? Теперь я знаю, что делать.
Арапша ответил:
– Они здесь, близ юрты, ждут твоих повелений.
Бату-хан с мечом в руке вышел из юрты, обвел взглядом сидевших гонцов. Они упали на колени.
Бату-хан начал говорить тихо, сквозь зубы. Постепенно голос его усиливался. Под конец он выкрикивал слова:
– Вам было вверено великое счастье, кусок солнца – сын Священного Правителя. А как вы сберегли его?
– Он сказал, что сам хочет биться, – лепетали гонцы.
– А вы и обрадовались? Разве дело полководца рубить мечом в передовом отряде? Разве так поступал Священный Правитель – великий Чингисхан? Он был настоящим полководцем. Он находился позади войска и передвигал девятью словами десятки и сотни тысяч всадников. Так он одержал победы, потрясавшие мир…
– Мы это знаем… Мы это помним…
– А что вы сделали с ханом Кюльканом? Вы обрадовались, что хан Кюлькан стал простым нукером и скачет впереди в драке с урусутами, и никто не удержал его, не отвел назад, не закрыл его своим телом. Вы предатели, и нет вам пощады…
Гонцы распростерлись на земле, лицом в снег.
– Скачите назад. Скажите войску, что джихангир приказывает загладить вину и взять крепость Коломну до моего прихода… Если же я приеду, а вы всё еще будете скакать вокруг города, я прикажу всех вас перебить как отбросы великого войска, созданного Чингисханом. Прочь отсюда, желтоухие собаки, пожравшие труп своего отца! Чего вы еще лежите?
Батый, хрипя, взмахнул мечом.
Гонцы бросились к своим коням, вскочили на них. Через несколько мгновений ни одного из них не осталось.
– Ты слышал, Субудай-багатур?
– Да, ослепительный. В твоих словах я узнал голос твоего деда!
– Я покажу урусутам, что значит убить сына величайшего из людей – Чингисхана!.. Я залью кровью всю урусутскую землю… Я перебью все живое, всех живущих, последнюю собаку и последнего ребенка. Страшным пожаром пронесется монгольское войско и обратит урусутскую землю в молчаливое кладбище, где будут слышны только крик ворон и вой волка. Скорее подавайте мне коня!..
Глаза Бату-хана стали круглыми. На губах выступила пена. Он топал ногой и кричал в бешенстве:
– Коня мне! Скорее коня!
Зазвенели медные гонги, сзывавшие нукеров. Задребезжали рожки, извещавшие о походе. Только Субудай-багатур и Арапша оставались спокойными и неподвижными.
– Позволь, ослепительный, тебе напомнить, – тихо сказал Субудай, – что гонцов ты отослал, а преемника погибшему хану не назначил.
– Пока будет начальствовать, по обычаю, старший темник Бурундай. Он воин опытный, а через день я сам буду на месте и покажу, как надо брать приступом крепости!..
Через день передовые отряды Бату-хана и Субудай-багатура были перед Коломной. Бой был в полном разгаре. Монголы непрерывной лавиной старались взобраться на стены, откуда их сбивали защитники города. Но силы русских воинов слабели, помощи ниоткуда не приходило. Татары ворвались в город.
С великим мужеством бился среди рязанских дружинников и пал доблестной смертью князь Роман Ингваревич Рязанский. Рядом с ним сложил седую голову воевода Еремей Глебович.
Татары резали всех без милости. Немногие оставшиеся в живых попали в тяжелый плен. На дымящихся развалинах Коломны татары гуляли и пировали три дня. В середине города, на площади, где стояла сгоревшая церковь Воскресения, Бату-хан приказал сложить большую кладку бревен, на которую положили тело молодого хана Кюлькана. Вместе с ним монголы сожгли сорок самых красивых коломенских девушек. Два любимых коня в нарядной золотой сбруе были убиты в ногах хана Кюлькана. И девушки, и кони должны были последовать в заоблачный мир, чтобы там верно служить своему юному погибшему господину.
На той же площади был устроен второй костер для павших монгольских воинов. Костры запылали одновременно. Бату-хан, на вороном коне, мрачно наблюдал за погребальным торжеством. Иногда кричал вместе с другими воинами прощальный привет:
– Байартай, байартай!
Княгиня Агафья, супруга великого князя владимирского, переживала тревожные дни. Она старалась забыть о надвигавшейся грозе. Проводила время в заботах о семье, о дворцовом хозяйстве, утешала всех, убеждая быть мужественными. Молодые снохи ее, княгини Мария и Христина, и многие боярские жены плакали навзрыд, твердя, что пришел конец миру. Дети убегали из княжьего двора за стены.
– Не хотим учиться в школе! – кричали они. – Теперь и нам нужно воевать. Мы будем помогать дружинникам, пускать стрелы в татар, бросать в них камни.
Днем и ночью молилась княгиня Агафья. По утрам она посещала соборную церковь Успения Богородицы, где вела беседу с мрачным и угрюмым епископом Митрофаном.
– Молись, – говорил ей владыка, – чтоб Всевышний помог войску и отогнал безбожных татар. Молись за мужа твоего князя Георгия Всеволодовича и за сыновей, чтоб Господь сохранил их от злого врага!
Княгиня Агафья непоколебимо верила обещанию мужа скоро вернуться с большой ратью и освободить землю русскую от татар. Молясь горячо, со слезами, она закрывала глаза и видела мужа перед собой, как живого: высокого, сильного, с уверенной речью, с могучей рукой… Он знает ратное дело, быстро соберет полки, разгонит татар. Он въедет на своем верном белом коне в Золотые ворота Владимира, где княгиня вместе со снохами будет встречать его. Она сама возьмет повод коня и поведет его на княжеский двор…
Князь Всеволод с малой дружиной внезапно примчался из Коломны. Княгиня Агафья сейчас же устроила совещание ближних бояр. Присутствовали воевода Петр Ослядукович, некоторые тысяцкие и обе княжеские снохи.
– Я прорвался к вам чудом, архангел уберег меня. Татары обложили город Коломну со всех концов. Войска у них очень много. Правил ими молодой хан, сын ихнего самого главного Чагониза. Третьего дня вдруг поднялся в татарском стане звериный вой и барабанный перестук. Пленные сказали, будто их вождя, хана Кюлькана, убило русской стрелой. Оттого они завыли, своему богу жаловались. В этой суматохе я и проскочил. Татары придут сюда огромной силой, разольются по полям, как вода весной в половодье, и не будет нам тогда выхода… Кто из женщин может, пусть бегут на север, в Новгород, Кострому, Галич или на Белоозеро. Надо прятаться в лесах, в пустошах. Во Владимире будет резня, и вряд ли мы удержимся до прихода князя-батюшки.
Княгиня Агафья твердо заявила:
– Мы вас не покинем. Вместе будем пить горькую чашу!
Обе снохи заплакали и сказали:
– Никуда мы от вас не уйдем! Зачем нам ехать в холодные пустоши? Там все едино пропадать с малыми детьми! Лучше мы здесь на стене будем биться рядом с вами!
– Не женское это дело! – заметил воевода Петр Ослядукович.
Сидевшая между снохами приемная дочь-сирота юная княжна Прокуда вмешалась:
– А я вот слышала, что у татар женщины на конях бьются рядом с мужьями и братьями.
– Молчи, Прокуда! – строго заметила княгиня Агафья. – Совсем ты от рук отбилась. Вместо того чтобы в терему сидеть, на стену бегаешь да с простыми смердами речи ведешь!
– Все одно убегу я от вас и проберусь в заволжские леса к батюшке крестному. Чего нам сидеть да вздыхать? Лучше биться в лесу или в поле. Все одно: когда смерть захочет, то нас поймает.
– Запру тебя в терему! – закричала княгиня Агафья.
– Придут сюда татары, и терема не будет, и нас с тобой не будет!
– Что за бесстрашная девка! – застонала княгиня. – Эй, нянюшка! Отведи-ка Прокуду в теремок!
– Сегодня урок в школе. Позволь сходить проститься с учителем! – И Прокуда убежала.
В небольшой каменной пристройке при Соборной церкви собирались мальчики. В сенях они отряхали и веником обметали лапотки. Входили в избу, скидывали шубейки и бросали в угол, затем, достав с полки деревянный гребень, расчесывали волосы, остриженные в скобку. Выходили на середину светлицы, медленно и чинно крестились на икону с горящей лампадкой и подходили к учителю, сидевшему в резном деревянном кресле. Громко говорили:
– Здравствуй на многие лета, Максим Далматович.
Учитель, смуглый, чернобородый, с большим острым носом, строго посматривал на ребят и отвечал сухо:
– Садись за стол, расправь книжицу!
Мальчиков было двенадцать. Они чинно усаживались на скамьях по обе стороны длинного узкого березового стола и раскладывали перед собой рукописные книги из сшитых пергаментных листов, замусоленные, засаленные, по которым уже учились до них.
– Встать! – сказал учитель и, сняв меховой колпак, повесил его на стенке на деревянном гвозде возле полочки с книгами.
Мальчики встали. Один из них прочел молитву.
– Сядьте.
Ребята сели. В это время дверь распахнулась и в избу вбежала Прокуда. За ней вошла пожилая нянюшка. Сняла с Прокуды шубейку, оправила сарафанчик и села в углу на ларец.
Прокуда поклонилась в пояс учителю, сказала приветствие и уселась рядом с другими учениками, отодвинув локтем крайнего.
Учитель провел темной, смуглой рукой по черной бороде, откашлялся и начал:
– Сегодня я должен сказать вам особое поучительное слово. Булатко, смотри на меня, Верещага, перестань толкать Чапыру. Глядите мне в глаза.
Учитель сильно кашлянул.
– Я чернец Максим, мое дело писать книги и учить таких младых детей, как вы, грамотной хитрости. Вы изучили все буквицы, и я уже намеревался, яко по лестнице, подымать вас на изучение часовника, псалтыри и прочих божественных премудростей.
Ребята, раскрыв рты, слушали. Прокуда подперла щеку кулачком и, сдвинув брови, старалась понять туманные для нее слова учителя.
– Эта школа основана великим князем Константином Всеволодовичем, доблестным и мудрым государем, великим князем владимир-суздальским. Держал он при себе многих ученых людей, любил книги и сам их писал. Одних греческих книг у него было более тысячи, частью сам их купил, частью получил в дар от царьградского патриарха…
Учитель закрыл лицо руками, склонился к столу и замолчал.
Ребята подталкивали друг друга локтями и спрашивали на ухо: «К чему это он говорит? Что с ним деется?»
Учитель отнял руки, тряхнул головой:
– Пришло время тяжкое, трудно выносимое. На славный город наш Владимир, где светится, яко лампада в нощи, эта школа, надвигаются темные тучи с грозой и молоньей, хотят все обратить в угли и пепел. И эта школа, и эта драгоценная вивлиофика – что все это значит для народа зверского и дикого? Схватит татарин эти драгоценные книги – памятники веков минувших – и бросит в костер, чтобы поджарить лошадиную ногу.
Учитель вытер рукой глаза и обвел внимательным, прощальным взглядом ребят.
– Сегодня наш последний урок. Отныне ваше место на стенах города. Мы, взрослые, возьмем мечи и копья, а ваше дело помогать отцам и братьям – подбирать стрелы, приносить воду и хлеб…
– Мы только этого и хотим! – воскликнули мальчики.
– Теперь еще одна, последняя, моя к вам просьба. Может быть, татары ворвутся в школу и сожгут ее. Снесем книги этой вивлиофики в подклеть, сложим в ларцы и закроем камнями. Кто из вас выживет, тот вспомнит после ухода татар об этой подклети, вынесет книги на свет Божий, и ваши дети и внуки будут по ним учиться. Наш святой долг – спрятать сей драгоценный светоч знания… Надевайте ваши хламиды.
Ребята вскочили и стали одеваться, радуясь предстоящему занимательному делу. Прокуда подошла к одному из мальчиков и оттянула его в сторону:
– Булатко! Никому ни слова о том, что скажу! Разыщи и принеси мне какой-нибудь зипунишко, порты, рубаху и лапотки…
– Да у меня ничего нового нет, все рваное!
– Вот рваное мне и нужно. Мамонька задумала запереться в соборе и сжигаться, если татары придут… А я переоденусь мальчишкой и убегу в лес. Буду биться с татарами, пока мы их не выгоним…
– И я с тобой, Прокуда! Все тебе достану! – обрадовался Булатко. – И другие ребята с тобой пойдут!..
Татары появились перед городом внезапно. Еще на рассвете из городских ворот выехало несколько десятков крестьянских саней; на них уезжали горожане, желавшие спасаться в лесах, – а в полдень город Владимир уже был отрезан от всего мира.
Сперва татары подходили к городу медленно, мирно, совсем как народ, в праздник съезжавшийся на торжище. С каждым часом их становилось все больше, и вскоре они заполнили все окрестные поля. Всюду задымили костры, возле них расположились обозы. Татары отпрягли коней и вели себя так, точно ничто им не угрожало, точно они совсем не боялись русского войска.
Потом их всадники на крепких конях, держась кучно, стали быстро проноситься под стенами Владимира. Одеты они были в долгополые, бурые, как земля, шубы, в меховые колпаки, прикрывавшие опущенными отворотами лицо и шею, так что видны были только раскосые глаза. Татары громко кричали, бранились. В тихом морозном воздухе ясно звучали их непонятная, странная речь и дикие возгласы.
Все население Владимира поспешило на стены взглянуть на воинов невиданного народа, о странных обычаях и жестокостях которого передавалось столько жутких рассказов.
Княгиня Агафья и снохи ее, княгини Мария и Христина, в сопровождении ближних боярынь и нянюшек, тоже поднялись на крепостную стену близ Золотых ворот. Здесь уже находились воевода и молодые князья Всеволод и Мстислав. Все они внимательно следили за передвижением татарских войск.
К Золотым воротам подъехал отряд, в котором выделялись нарядно одетые ханы в красных полосатых и пестрых одеждах. Под ними были отличные рослые кони с дорогой сбруей, отделанной золотом. Некоторые всадники были в кольчугах, другие в блестящих панцирях. Ханов сопровождала сотня воинов с длинными тонкими копьями.
Толмач, по виду половецкий перебежчик, на чубаром коне приблизился к воротам и обратился к стоявшим на стене:
– Не стреляйте! Слушайте! Великий джихангир, Бату-хан, прибыл сюда со своим могучим, непобедимым войском. Знает ли великий князь и государь Георгий Всеволодович о прибытии в его земли великого хана? Почему же ваш князь до сих пор не явился к великому хану с поклоном? Почему он не шлет даров, не дает клятвы верности, не открывает городских ворот? Где прячется ваш князь? Приведите его сюда, мы с ним будем говорить!..
Стоявшие на стенах бояре тихо перешептывались. Воевода вздохнул:
– О, времена тяжкие!
Некоторые из нетерпеливых владимирцев пустили стрелы. Раненый татарский конь закружился на месте. Татары сейчас же ответили десятком стрел. На стене кто-то вскрикнул.
Татарский толмач продолжал:
– Не стреляйте! Смотрите сюда: узнаете ли, кто перед вами?
Два всадника тащили на аркане высокого худого юношу. Он не упирался, а шатался от слабости, ноги передвигались как деревянные. Его поддерживала веревка, закрученная на шее. Всадники натягивали концы веревки. Так иногда охотники ведут опасного дикого зверя, натягивая веревки в разные стороны, не давая зверю броситься на провожатого.
Отчаянный крик донесся со стены. Это закричала княгиня Агафья, узнав в пленном своего сына, князя Владимира, уехавшего оборонять Москву. Женщины, стоявшие рядом с княгиней, громко зарыдали, видя юношу, оставленного в жестокую стужу в одних холщовых портах и рубахе, с тряпками на ногах вместо сапог.
– Сын мой, Владушка! – стонала в слезах княгиня Агафья. – Что они с тобой сделали?
– Матушка моя, не плачь! – ответил снизу князь Владимир. – Крепко стойте за родной город! Побивайте их и ничего не бойтесь! Они долго в нашей земле не останутся и скоро уйдут в Дикое поле! Они мучили и ущемляли меня, но сломить не могли. Не бывать их воле над нами! Стойте крепко! Отбивайте недругов!
Проводники стали стегать Владимира плетьми.
– Довольно! – вмешался толмач. – Замолчи! Слушайте, упрямые владимирцы! Перед вами неразумный гордец, молодой князь Ульдемир. Смотрите, какую жалкую судьбу он себе приготовил. Он наказан за то, что не хотел покориться великому джихангиру. Вот что ожидает каждого, кто дерзок и упрям. Города Рязань, Пронск, Ижеславль, Мушкаф и девяносто девять других взяты и обращены в пепел. Непокорные жители перебиты или уведены в плен. Князь Ульдемир перед вами, и мы его водим на веревке, как медведя, на потеху людям. И вы хотите того же? Сдавайте ключи от городских ворот, и вам, под властью нашего великого Бату-хана, будет хорошо, спокойно и светло!..
– Не слушайте его! – кричал Владимир. – Отбивайтесь. Татары жалости не знают. Если вы покоритесь, они все равно вас вырежут! Врут они, окаянные!
– Умрем, но не покоримся! – ответили со стены.
Князья Всеволод и Мстислав и толпа на стене подхватили:
– Умрем, но не покоримся! Уезжайте в свои степи! На русской земле делать вам нечего!
Татары повернули обратно. Два всадника, сторожившие Владимира, сбили его с ног и потащили за собой по снегу, как мертвую тушу.
В тот же день татары поставили на бугре против Золотых ворот желтый шатер и по обе стороны его десяток круглых, как шапки, белых и черных войлочных юрт. Кругом задымили костры многочисленной стражи.
Жители Владимира жадно наблюдали с крепостных стен за поведением татар. Никто не говорил о сдаче, о покорности. Все знали, какая участь ждет пленников, все слышали об уловках татар, старавшихся хитростью проникнуть в город; «только пусти их, а потом жителям пощады не будет».
Князья Всеволод и Мстислав хотели вместе со своими дружинниками выйти из городских ворот для битвы с татарами:
– Умрем, но умрем с честью, в поле!
Старый воевода Петр Ослядукович не дал им на это разрешения:
– Умереть мы сумеем и даже много татар перед тем уложим. Но разумнее выждать. Наш государь, великий князь Георгий Всеволодович, даром не сидит. Он собирает великую рать, скоро явится сюда на выручку и спасет нашу землю и стольный город.
Пока татары готовились к приступу, большой их отряд отделился и направился к Суздалю. Город защищался два дня. На третий – татары ворвались в Суздаль, разграбили его, подожгли княжий двор и Дмитриевский монастырь, перебили жителей. Спаслись из суздальцев только те, кто ранее убежал в леса. Татары безжалостно рубили всех: стариков, беспомощных старух, калек, слепых и, вопреки своему обыкновению щадить церковников, перебили в Суздале и попов, и монахов, и монахинь. Остались в живых только молодые монашки, уведенные татарами в плен.
От разгрома спасся стоявший в стороне, среди густого леса, Богородицкий девичий монастырь. Татары его не нашли, торопясь вернуться обратно в свой лагерь под Владимиром.
Шестого февраля[362] тысячи татар подтащили к стенам города странные, сложенные из бревен сооружения, каких владимирцы раньше не видывали. Это были стенобитные и камнеметные машины. Татары подвозили на санях большие камни, глыбы замерзшей земли, хворост и бревна и сваливали все это грудами, возводили леса и складывали примёт, по которому собирались взобраться на крепостные стены.
Они спешно окружили город сплошным тыном, чтобы перехватывать убегавших горожан.
Никаких надежд у владимирцев больше не оставалось. Татар было так много, что на одного горожанина приходилось по двадцати противников. Владимирцы в слезах прощались друг с другом:
– Завтра, в день памяти святого Феодора Стратилата, снежная вьюга споет всем нам вечную память!
Седьмого февраля на рассвете татары бросились со всех сторон на город.
Княгиня Агафья и две ее снохи, ближние боярыни и старейшие попы и монахи укрылись в каменной Соборной церкви. Там их ждал епископ, владыка Митрофан, высокий, худой, с черной бородой и воспаленными черными глазами. Рядом с ним на амвоне перед иконостасом, в погребальных черных ризах, стояло все духовенство. Они пели хором молитвы. Епископ низким сильным голосом призывал всех спокойно, мужественно с верой встретить неизбежную мученическую кончину.
– Вместо сопротивления врагу покоряйтесь воле Божьей и думайте о спасении душ наших. Я постригу вас великим постригом, и вы, облекшись в схиму, обретете лик ангельский, убиенные безбожными татарами, и возлетите прямо ко Господу нашему вседержителю в обители райские… Воззри на нас, Господи, и простри невидимую руку твою! Прими в мире души рабов твоих!
Бывшие в храме поочередно подходили к владыке Митрофану. Он отрезал у каждого прядь волос, в знак пострига, и чертил священным маслом крест на лбу. Посвящаемые в схиму надевали себе на голову черные куколи[363] и брали друг друга крепко за руки. Все стояли тесными рядами и пели священные псалмы. А снаружи доносились грубые голоса разъяренных татар и дикие пронзительные вопли убиваемых женщин.
Уже слышались тяжелые удары бревен в церковные двери, треск ломаемых досок, как вдруг княгиня Агафья хватилась, что приемной дочери Прокуды нигде не видно. Прокуду стали звать, нянюшки подымались наверх, на хоры и колокольню, но нигде Прокуды не нашли.
– Погибнет девка без пострига, без покаяния! – стонала княгиня Агафья. – Не попадет она со мной в обители райские! Бедная я, бедная! Всех родных сразу потеряю!
С высокого берега Клязьмы Бату-хан внимательно следил за штурмом города Владимира. Багровые отблески пожара переливались на золотой сбруе его коня. Красными искрами вспыхивала золотая насечка стального шлема.
К главным воротам, волна за волной, подъезжали все новые и новые татарские всадники. Они оставляли коней внизу, лезли вверх по примёту и осадным лестницам.
Наверху, на каменной стене, шел отчаянный бой. Владимирцы упорно отбивались. Татары схватывались с ними, старались спрыгнуть со стены внутрь города. Русские ратники спешили на место погибших, но бойцов становилось все меньше, а новые толпы татар непрерывным потоком с буйными криками влезали на стены.
Слева от Бату-хана на низком саврасом коне, как неподвижный истукан, сидел широкоплечий, приземистый Субудай-багатур. Он молча смотрел в сторону города, откуда слышались грохот и протяжный вой. Справа от Бату-хана на толстоногом иноходце съежился худой и сутулый темник Бурундай.
– Смотри, джихангир! – Бурундай повернул к Бату-хану желтое безволосое лицо. – Воины хана Гуюка подожгли город с двух концов!
Лицо Субудая перекосилось.
– Воины Гуюк-хана всегда опаздывают! Это не они, а сами урусуты подожгли свой город…
– Что же медлят «непобедимые»? – крикнул Бурундай.
– Не слушай Бурундая! – огрызнулся Субудай-багатур. – Осажденные храбры и упрямы только по утрам. Надо выждать: в полдень сюда приплетутся дрожащие старики в парчовых шубах и поднесут тебе на золотом блюде ключи от города… Да!.. Так всегда бывало и в Китае, и в Тангуте, и в Бухаре, и в Самарканде! Так будет и сегодня здесь!
Но Бату-хан не хотел ждать. Он визжал и бесновался. Его вороной жеребец перебирал ногами, прыгал на месте и порывался броситься вперед.
– Темник Бурундай! Скачи к воротам, проверь, не улегся ли там спать китайский мастер Ли Тун-по?
Бурундай хлестнул плетью. Чалый иноходец стрелой унесся вперед.
У ворот длинный тяжелый таран с железным набалдашником с грохотом выскакивал из бревенчатого сруба на полозьях и ударял в ворота. Полуголые пленные раскачивали таран под равномерный счет:
– Вдарь сильней! Вдарь еще!
Монголы стегали плетьми пленных, понуждая их бить сильнее. Некоторые пленные отказались помогать врагам. Монголы их тут же зарубили.
Сверху, из бойниц и из окон церковки на Золотых воротах, в монголов швыряли кирпичи, горящие головни и метали стрелы. Под ударами тарана дубовые створки ворот трещали и наконец развалились. Татары с ликующим воем бросились вперед, сбивая натиском коней встречных защитников.
Узкая улица была загорожена бревнами, телегами, санями, наваленными заборами. Владимирцы встречали татар ударами топоров и тяжелых дубин. Защитники сидели на крышах домов, стреляли из тугих луков, швыряли сверху тяжелые камни… Улицы все более загромождались трупами, но ничто не могло удержать ворвавшихся разъяренных кочевников. Они прыгали с коней, сдирали одежды с мертвецов, грабили дома и лавки, снова вскакивали в седла и пробивались дальше. Их маленькие крепкие кони, спотыкаясь, карабкались на преграды, перебирались через бревна, падали вместе с всадниками. Нукеры упорно расчищали путь для следовавшего за ними Бату-хана и его свиты.
Джихангир ехал медленно. Вороной конь поводил ушами, храпел, прыгал через еще двигавшихся раненых. Стоны, дикие вопли и торжествующие крики неслись со всех сторон.
Бату-хан остановился перед каменным собором на главной площади, где толпились «непобедимые». При его приближении воины прекращали грабеж и падали лицом в снег. Бату-хан, не глядя на них, сохранял надменное величие. Изредка хищная улыбка кривила его неподвижное лицо. Он сказал Субудай-багатуру:
– После Булгара и Рязани я беру уже третью столицу!
Субудай прохрипел:
– Да! К концу великого похода монголов на твоем ожерелье будет девяносто девять столиц!..
– Где же обещанные тобой старики с ключами? – насмешливо спросил тонким голосом подъехавший Бурундай.
– Если они сейчас не придут, тем хуже для них! – отвернулся Субудай.
– Тем хуже для них! – повторил Бату-хан. – Я не стану слушать просьбы о милости… Весь город будет вырезан! Сегодня оскорбленная тень хана Кюлькана напьется вдоволь урусутской крови.
Высокий величественный собор, сложенный из белых камней, казался неодолимой твердыней. Около его входных дверей суетились татары, стараясь разбить топорами темные дубовые створцы, украшенные тонкой резьбой. Из собора доносилось плавное протяжное пение многих голосов.
– Что там поют? Где толмач? – спросил джихангир.
– Я здесь! – откликнулся князь Глеб. – Люди, укрывшиеся в соборе, сами поют себе панихиду, чтобы легче было умирать.
Нукеры притащили длинное бревно. Раскачивая его на руках, они стали равномерно ударять в соборные двери и вскоре разломали их.
Пение послышалось сильнее. В темном отверстии под входной аркой показались искаженные ужасом женские лица. В черных куколях с нашитыми на лбу белыми крестами и в черных одеждах, держа зажженные восковые свечи, женщины протяжно пели: «Со святыми упокой!..»
На возвышении посреди собора, в черной ризе, с золотой митрой на голове, стоял епископ Митрофан. Двумя руками он высоко подымал золотой крест, благословляя им на четыре стороны, и кричал звучным голосом:
– Кайтесь, братья и сестры! Настал день судный! Страха не имейте!.. Души убиенных в селениях праведных успокоятся!.. Кайтесь!..
Бледные трепещущие женщины, держась цепью ряд за рядом, в страшной тесноте, широко раскрывая рты, кричали:
– Спаси нас, Господи!.. Каемся!..
Другие продолжали заунывно петь: «Со святыми упокой!..»
Бату-хан влетел по ступеням на каменную паперть, заглянул внутрь собора и бросил толпившимся нукерам:
– Уррагх! Смелые соколы! Перед вами белоснежные цапли и жирные утки. Хватайте их, добыча ваша!
Монголы радостно закричали:
– Уррагх! Кху-кху, монголы!
Двери были слишком узки для толпы теснившихся монголов, желавших проникнуть в собор. Монахи в длинных черных подрясниках встречали их яростными ударами топоров, избивая напиравших воинов. Куча изрубленных тел росла в дверях, закрывая доступ к добыче.
– Огня! – шепнул джихангиру Субудай-багатур.
– Разведите костер! – крикнул Бату-хан.
Нукеры выломали соседние заборы и сложили на паперти огромный костер. Высокое пламя закрыло темный вход. Огненные языки врывались внутрь собора, лизали прочные каменные стены. Из верхних окон собора повалили клубы черного дыма. Сквозь дым и огонь из собора доносилось все то же протяжное заунывное пение, прерываемое отчаянными криками женщин.
Все выше взвивалось пламя, все тише становилось пение. Монголы ждали, пораженные упорством и непримиримостью владимирских женщин.
Последние крики затихли. Донесся одинокий жалобный плач и оборвался. Слышался только треск горевших досок.
Монголы разметали костер и бросились внутрь собора. Они вытаскивали полубесчувственных женщин, волокли их на площадь, вырывали из их рук детей и швыряли в пылающие кругом дома. Они срывали с женщин одежды, набрасывались на них; насытившись, отрезали им груди, вспарывали животы и спешили к своим коням. Нагрузив их узлами с добычей, монголы отъезжали в поисках новой поживы.
Бату-хан сохранял надменное спокойствие, ожидая на площади своей доли «священной добычи»[364].
На разостланных женских шубах росли груды разноцветных ожерелий, серебряных и золотых крестов, запястий, колец и других дорогих украшений. Сюда же бросали парчовые поповские ризы, боярские шубы, серебро с икон, золотые священные чаши. Поверх всего красовалась золотая митра епископа Митрофана.
Сюда же монголы приволокли потерявшую сознание великую княгиню Агафью и положили ее у копыт вороного коня.
Бату-хан равнодушно смотрел, как воины сорвали с нее шелковую одежду, головные жемчужные подвески, красные чеботы с серебряными подковами, складывая все в общую груду.
– Дзе-дзе! Кто хочет урусутскую красавицу? – спросил Бату-хан. – Уступаю!
– Конечно, темник Бурундай! – закричали, смеясь, монголы. – Бурундай любит больших женщин!..
Бурундай подъехал к обнаженному беспомощному телу, долго рассматривал его. Чалый конь, опустив голову, фыркал и пятился. Бурундай кряхтя слез с коня. Несколько тысячников, сдерживая нетерпение, почтительно теснились полукругом, желая после Бурундая попробовать почетную добычу.
Княгиня Агафья очнулась… Она не плакала, не кричала. Стараясь прикрыть руками свое обнаженное тело, она вся съежилась от стыда и ужаса и остановившимися глазами смотрела на приближавшуюся к ней сухую костлявую фигуру.
Монголы притащили к Бату-хану могучего старика. Он был скручен арканами, но упрямо старался вырваться.
– Джихангир! Ты приказал показывать тебе смелых вражеских багатуров! – сказал подошедший сотник Арапша. – Этот старик оставался последним в доме урусутского бога. Он бился один против всех… Ни дым, ни огонь, ни три стрелы в боку не свалили его…
– Берикелля! – сказал Бату-хан. – Коназ Галиб, расспроси старика!
Князь Глеб спросил пленного, как его зовут, давно ли он служит в войске.
– Меня зовут Шибалка. Я тридцать лет простоял дозорным на городской стене у Золотых ворот.
– Я прощаю твою вину! – сказал величественно Бату-хан. – Я беру тебя к себе нукером.
– Шибалка! – перевел князь Глеб. – Великий царь татарский оказывает тебе большую милость. Он прощает тебе, что ты по неразумию осмелился биться против его царского величия. Он берет тебя к себе на службу. Стань на колени и земно благодари!
Шибалка свирепо поводил налитыми кровью глазами, широко раскрывал рот, задыхался, – три стрелы торчали в его боку.
– Ладно, послужу я ему верой и правдой! Дайте мне мою рогатину, я воткну ее в толстый живот великого царя татарского! И тебя, отступника, зарублю! – И, собрав последние силы, старик плюнул кровавой пеной князю Глебу в глаза…
– Желтоухая собака! – завизжал Бату-хан, стегнув плетью по лицу Шибалки. Тот, не дрогнув, продолжал стоять. Четыре монгола крепко повисли на его руках.
– Эй, нукер! – прохрипел Субудай-багатур.
Ближайший нукер соскочил с коня, вытащил из ножен кривую саблю и наискось вонзил ее по рукоять в живот Шибалки.
Кровь показалась на губах старика и ручейком потекла по седой бороде.
– Придет день! Будет свободной наша земля! – крикнул Шибалка, медленно осел и упал лицом в снег…
……………………………………………………………………………………………
……………………………………………………………………………………………
Так погиб славный город Владимир – краса северо-восточной Руси, быстро поднявшийся среди остальных городов русской земли, как бы на смену великому Киеву. Замечательные белокаменные храмы украшали его. Далеко славился его великолепный княжеский дворец, вызывавший восхищение всех иностранцев. Его Золотые ворота – соединение триумфальной арки с крепостным сооружением – говорили о мощи города как военной твердыни. Подобно тому как в Киеве, на его торговой площади шумели купцы, прибывшие с востока, юга и запада. В его ремесленных кварталах шла постоянная работа. Высоко ценились повсюду искусные изделия владимирских мастеров, еще шире разносилась слава владимирских каменных дел мастеров, создавших в городах Суздальщины прекрасные храмы, украшенные снаружи художественной скульптурой.
Богат и славен был Владимир не только своим материальным благосостоянием, не только богатством своих бояр и купцов, но и своим просвещением, своей библиотекой, чудесной стенописью своих храмов, собранием художественных произведений великокняжеской казны.
И вот теперь, растоптанное дикими монгольскими ордами, все это лежало в прахе и пепле.
Какая тишина повсюду гробовая!
Какая пустота унылая кругом!
Все те, что жили здесь, судьбу
благословляя,
Лежали на камнях и спали
мертвым сном.
Отряд всадников – все в железных кольчугах, кованых шлемах, стальных наколенниках – ехал Диким полем по дороге из Чернигова на Рязань. Отряд растянулся длинной молчаливой вереницей, сверкающей на солнце. Не слышно обычных шуток, веселых возгласов и споров. Чем ближе к Рязани, тем чаще попадались разоренные погосты, опустошенные гуменники без единого снопа… Видно, здесь успела похозяйничать татарская орда!
Впереди отряда, на беспокойном половецком коне, ехал молодой витязь. Он часто подымался на стременах, пытливо всматривался в туманную даль. Росла тревога: что ждет его там, в родной Рязани? Ужель отряд опоздает, ужели помощь больше не нужна?..
И он вспоминал недавние дни.
Неласково встретил князь Михаил Черниговский Евпатия Коловрата[365], прибывшего послом из Рязани. Смирив гордыню, Евпатий воздал князю великий почет – поклонился земно:
– Челом бью тебе, княже, помоги! Великий князь и государь Юрий Ингваревич Рязанский прислал молить тебя – не оставь нас без помощи в злой беде!..
И Евпатий рассказал князю и боярам черниговским о грозных полчищах мунгальских, которые, как тучи саранчи, надвигаются через Дикое поле на северную Русь. Все рязанцы, и стар и млад, встали на защиту родной земли. Но одних рязанцев мало, не справиться им с бесчисленными татарами!..
– Красно говоришь ты, Евпатий! – ответил Михаил Черниговский. – Да над просьбой твоей поразмыслить надо… Не можем мы отдать своих ратников!
Бояре зашумели:
– Нельзя вести на мунгалов наш большой полк!
– С чем тогда останется Чернигов?
– Кто его оберегать будет?
Долго спорили бояре. Долго убеждал и упрашивал их Евпатий. Порешили наконец созвать охочих людей.
Бирючи[366] кликнули клич, собрали народ черниговский. Вышел на вечевой помост Евпатий, рассказал про угрозу Рязани и всей земле русской, поговорил с народом так, как привык говорить в родном городе на шумном рязанском вече.
Дружно откликнулись черниговцы. Много набралось охотников, да что толку от такого войска – без оружия, пешие, без теплой одежды…
Нахмурился Евпатий: в Рязани ждут не дождутся помощи, а тут…
– Слушай, Евпатий! Я так решил, – сказал князь Михаил Черниговский. – Выбери триста удальцов. Я им выдам отборных коней, воинские доспехи и запас на дорогу. А больше – не взыщи – помочь не могу!
Поблагодарил Евпатий народ черниговский, отобрал триста лихих молодцов. Снарядил их князь Михаил, и отряд поспешил в далекую, изнемогающую от врага Рязань.
После трудного пути по степным малоезжим дорогам отряд приблизился к Рязани. Всадники ускорили бег коней. На высоком берегу Оки, где недавно красовался нарядный город, они увидели пустынные, засыпанные снегом развалины.
Всадники провели коней по льду через реку. В полыньях и промоинах виднелись оледенелые тела. Всюду, на отвесных откосах берега, на городских валах и на дороге, лежали в беспорядке скованные морозом трупы.
Крепкие деревянные стены вокруг города были разрушены. Из широкого пролома на месте главных ворот выскочили одичалые, взъерошенные собаки. Они бросились врассыпную и скрылись.
Всадники осторожно пробирались через рухнувшие балки и груды кирпичей и мусора. Они въехали на главную площадь. С трудом узнавал Евпатий места, где еще недавно шумело народное вече, где пестрели разноцветные купола Соборной церкви, где стояли великокняжеские хоромы с нарядными теремами и высоким резным крыльцом, откуда, бывало, князь говорил с народом. Все выжег, все сровнял бушевавший здесь огонь татарского разгрома!
Среди площади виднелись следы огромного костра. Валялись обгорелые людские кости, черепа, закоптелые татарские шлемы и щиты.
– Немало и татар здесь, видно, полегло! – говорили ратники.
Они сошли с усталых коней. Мрачно смотрели на опустошенный город, безмолвный и печальный, как заброшенное кладбище. С высоты вечевой площади вся разгромленная, сожженная Рязань была как на ладони. Куда ни взглянешь – везде смерть, все разрушено…
Около сохранившегося каменного вечевого помоста лежал на боку закоптелый медный колокол, чей могучий голос сзывал, бывало, рязанцев на многолюдные, шумные сходы.
Евпатий медленно пошел в сторону. Ратники расступались, давая ему дорогу.
Он с трудом разыскал родные места. Вот каменные ступени церкви на углу улицы, а вон там, на пригорке, стояла его старая просторная изба. Среди рухнувших, обгорелых бревен одиноко высилась теперь лишь закоптелая большая глиняная печь.
Евпатий пробирался с трудом через валявшиеся бревна, камни, железные прутья. На обломках, опустив голову на руки, неподвижно сидел человек. Что-то знакомое показалось в его могучих плечах, в длинных седых кудрях…
Камень покатился под ногами Евпатия. Сидящий обернулся:
– Евпатий!..
– Ратибор!..
– Я ждал тебя, друже, – говорил Ратибор, обнимая молодого воина. – Я знал, что ты придешь. Твое слово крепко…
– Приехал, но поздно! – И Евпатий показал на обугленные развалины. – Где мои? Не знаешь?
– На все воля Божья! Мужайся, Евпатий!.. Старуха, мать твоя, еще дышала, когда я сюда добрался. Жену твою татары хотели в плен утащить. Она топором отбивалась. Тогда всех зарубили.
– А дети?
– Их в плен увели… вместе с другими…
Евпатий молчал.
– Евпатий! – продолжал Ратибор. – Догоним ворогов! Посчитаемся с ними!.. Привел ли ты черниговцев?
– Привел, да мало: триста человек. Но все удальцы: каждый десяти стоит.
– Найдем еще людей! Много народу в лесах схоронилось. Я был у сторонников. Их с каждым днем все больше. Соединимся с ними и нагоним татар… Идем, друже!
Евпатий взглянул в последний раз на обломки родного дома.
– Идем!
Друзья пошли к вечевой площади. По дороге Ратибор рассказал Евпатию о гибели рязанских полков в Диком поле, о том, как его подобрал молодой князь Роман, как они вместе пробирались обратно в Рязань, как раненая нога заставила его задержаться в пути, а князь Роман покинул его, торопясь в Рязань. Едва оправившись, Ратибор поспешил домой и прискакал как раз к разгрому родного города. Теперь татары ушли в сторону Владимира. Здесь их не видно.
Черниговские ратники отдыхали на обугленных балках. Они поднялись навстречу Евпатию и Ратибору.
Широкий кряжистый воин, черниговский старшой, выступил вперед:
– Что надумал, Евпатий? Что будем делать?
Евпатий снял стальной шлем и обвел всех спокойным взглядом:
– А вы чего хотели бы, братья-черниговцы?
– Ты звал нас помочь рязанцам. А Рязани больше нет! Татары ее в кладбище обратили!
Евпатий молчал.
– Так неужто мы стерпим это? – продолжал старшой. – Вот тебе наш сказ: порешили мы, черниговцы, на татар идти, отомстить за русских людей!
Евпатий низко поклонился:
– Спасибо, братья! И я, и отец Ратибор так же мыслим. Не станем медлить, пойдем по татарским следам. Может, пленных кого выручим…
– Пойдем! Пойдем! – загудели ратники.
– Порешите сперва, кому воеводой быть.
– Евпатий! Пусть нас ведет Евпатий!..
Старшой снова заговорил:
– Кому же, как не тебе, Евпатий, вести нас на татар? Ты все дороги здесь знаешь, да и человек ты ратный. А мы ведь пахари! От сохи воевать пошли… Да не бойся! Сумеем и мы постоять за Русь! Голов не пожалеем. Будем рубить татар, как лесины рубили. Запомнятся им топоры мужицкие!
– Верно! Верно!
– Спасибо, братья-черниговцы! – сказал Евпатий.
Протяжный, будто жалобный звук пронесся над площадью. Евпатий обернулся. Несколько человек поднимали тяжелый колокол. Притащили три бревна, подняли их и связали верхние концы. Одни подтягивали веревками колокол, другие помогали, подхватив его за края. Наконец колокол повис. Ратники обсасывали пальцы, на которых от натуги выступила кровь из-под ногтей.
– Не валяться же тут ему, – пояснил старшой. – Вечник, чай, наш, народный, голос!..
Воины подошли к колоколу.
– А может, и жив еще кто? – сказал Евпатий. – Ну-ка, кто молодший? Бей в колокол! Не всех же рязанцев татары перебили.
Молодой дружинник раскачал язык и ударил с размаху. Раздался сильный, протяжный звук.
– Покойников не подымешь! – заметил один из ратников.
Дружинник продолжал бить в колокол, и медный гул пронесся над опустошенным городом, над спаленными ближними городскими посадами, долетел до разгромленных дальних погостов.
Евпатий стоял на вечевом помосте и зорко смотрел по сторонам. Неужто никто не откликнется?..
Но что это? Из черного погреба, из-под обгорелых обломков, показался человек. Он поднялся и, закрывая глаза от солнца, смотрел в ту сторону, где звучал вечевой колокол. За ним появился другой, третий… Отовсюду из темных дыр, из-под избиц, незаметных тайников и подклетей вылезали изможденные, выпачканные в саже и пыли ратники, старики, женщины, дети. Пошатываясь и ковыляя, они спешили к площади.
Мертвый город ожил. Люди прыгали с груды на груду, спотыкались, падали и снова вставали. Их было немного, но все же это были рязанцы!
Вдали, на снежных полях вокруг города, показались черные точки. Прятавшиеся долго люди торопились к развалинам старой Рязани, куда звал их знакомый призывный звон вечника.
Ратибор бросился им навстречу:
– Жива еще Русь!.. Жив еще корень рязанский!..
Тихо в дремучем вековом лесу. Отчетливо слышно, как падает с ветки клочковатый снег, как прыгает белка или вспорхнет одинокая зимняя птица. Иногда треск мороза в стволах разбудит тишину и откликнется вдали в густом ельнике. Изредка высоко в верхушках стройных сосен, покачиваемых ветром, послышится слабый шорох. И опять торжественная тишина наполняет тайной онемевший, словно настороженный старый лес.
Сугробы снега прикрыли кусты вереска, можжевельника и волчьих ягод. Ни пешком не пройти, ни верхом не проехать. Только на коротких лыжах, подбитых конской шкурой, можно пробраться через глухую чащу.
Еле заметная извилистая тропинка, протоптанная в глубину леса, вела на небольшую полянку. На ней собрались сторонники. Здесь были те, кому посчастливилось спастись от татарского отточенного меча или тугого аркана: мужики из сожженных селений, немногие уцелевшие защитники Рязани, оставшиеся ратники уничтоженных отрядов. Там, за лесом, где протянулись родные снежные поля, обливается слезами горе, сверкают мечи, течет кровь русских людей, пылают родные избы…
Ратники отдыхают, лежа на сосновых ветках, греясь у костров.
Тихий, задушевный голос затянул песню:
Еще что же вы, братцы, призадумались?
Призадумались, ребятушки, закручинились?
Что повесили свои буйные головушки,
Что потупили очи ясные во сыру землю?
Несколько человек дружно подхватили:
Еще ли лих на нас супостат-злодей,
Супостат-злодей, татарин лихой…
Молодой сторонник сердито проворчал:
– Распелись не к добру!.. – и отвернулся с недовольным видом. Тяжелая рука крепко ударила его по плечу.
Он обернулся. Рядом стоял долговязый мужик в нагольном тулупе и собачьем треухе, с топором за поясом.
– Чего каркаешь? – спросил он.
Парень потирал плечо:
– Тьфу, Звяга! И рука ж у тебя!..
– Чем тебе песня плоха?
– Татары услышат…
– Где им сюда добраться! В снегу утопнут.
– Все одно, какое нонче пенье…
– А почему не петь?
– Избу сожгли… Тятьку зарубили… Любашу увели… – плаксиво протянул парень.
– Вот оно что!.. Да разве у тебя одного? Чего ты хлюпишь? Все мы это видели, все горя хлебнули! А завтра сами косоглазым хвосты отрубим! Все одно прогоним их!
Парень недоверчиво покачал головой.
– Нет! Без песни нельзя! – продолжал Звяга, опускаясь на подостланные еловые ветки. – Наше дело правое. Почему татары весело не поют, а волком воют? Их дело неверное. А правильный человек завсегда поет! То-то…
– У меня вон брюхо с голоду поет, – не уступал парень.
– Ишь ты! – громко засмеялся третий сторонник, подходя ближе. – Щи про тебя еще не сварены.
– Ничего! – спокойно возразил Звяга. – Как закипит в котелке вода, мы болтушки с мучной подпалкой нахлебаемся. Не взыщи только, что соли нет.
– Да и муки-то последняя горсть…
– И это нам впрок: заснем покрепче – во сне пироги увидим!
Неожиданно раздался резкий окрик:
– Стой! Кто идет?
По лесу пробирался на лыжах широкий, плотный и коротконогий крестьянин. Оглядывая сторонников, он часто откидывал голову назад, и тогда черная борода его стояла торчком. На плечах он тащил куль муки. Несколько сторонников подошли ближе. Остальные продолжали лежать, подставляя бока теплым лучам костра.
Насмешливый голос прокричал:
– Эй, удальцы, молодцы, гвозди вострые! Прибежал сват от тещи, прямо с погоста, отмахал верст со ста! Притащил муки аржаной куль большой. Подходи, кто не спесивый, не ленивый, подставляй чашку, ладони аль шапку! Торопись печь блины, не то опара сядет, кумовьев отвадит!..
– Откуда мука? Кто принес? – загудели, приподнимаясь, мужики.
– Да вот – человек тороватый, борода лопатой. Татарва его с печи спугнула, косноязычным стал и зовется с тех пор Ваула.
Звяга подскочил:
– Ваула! Сват!.. – и бросился обнимать приятеля.
– Смекнул я, что вы здесь голодуете, мучки вам и притащил, – объяснил Ваула.
– Ай да молодец! Накормил нас до отвала, когда в брюхе пусто стало!.. – говорили мужики.
– Садись, Ваула, к нашему костру!
– Нет, к нашему!..
– Да ты скажи, что с тобой сталось? – спрашивал Звяга. – Видел я, как ты с рязанской стены в реку скатился. Я думал, ты утонул…
– Знать, день мой смертный еще не пришел, – выбрался! Двое суток по лесу скитался, пока не обсох.
– Го-го-го! – засмеялись мужики. – Своим ли паром сушился?
– А то чьим же? Бежал как мог, искал сторонников, наткнулся на выселок. Два старика меня обогрели, на лыжи поставили, каравай и куль муки дали. Иди, говорят, на сиверко. Там встретишь удалых сторонников. Скажи: земно им кланяемся, спасибо им, что родину берегут! И мы, старики, рогатины точим и скоро к ним прибежим.
– А что слышно там, у нас?
– Сами, что ли, не знаете? Время лихое, татары носятся то здесь, то там, всех рубят, душат петлей, пощады никому не дают.
Издалека послышался протяжный свист, потом оклик дозорного:
– Эй, постой! Кто там едет на коне татарском?
Молодой, звонкий голос отвечал задорно:
– Конь из татары, да ездок такой же, как и вы!
На поляну выехал всадник. Конь был горбоносый, с поджарым, как у борзой, животом. На нем была татарская сбруя в сердоликах с серебряными пряжками и пестрые переметные сумы. На коне сидел мальчик в большой шапке и заплатанном зипунишке, обтянувшем узкую грудь. Тонкие ноги в кожаных лаптях были вдеты в короткие татарские стремена. Сзади, вцепившись в хвост коня, плелся второй мальчуган.
– Го-гo-гo! – грохотали сторонники. – Вот так вояка!
– Да с ним попутчик идет, коня за хвост дерет!
– Давно ли под лавкой медведкой ползал?
– Вишь какого лихого воина нам бабушка прислала!
Юный всадник подъехал к сторонникам:
– Примите нас, люди добрые. Мы из татарского плена удрали!
– Молодцы, ребята!
– Иди, иди к нам, кирпатый! А это что за молодец за тобой плетется?
– Да Поспелка! Он из сил выбился… Мы вдвоем на коне ускакали, а теперь по очереди пешком идем.
– Садись к нам, ребята!
Мальчик сошел с коня, привязал его к елке и подошел к костру. Его темные глаза казались огромными на бледном, исхудалом лице. Мальчик взглянул на своего спутника и прыснул от смеха:
– Брось, Поспелка, нюнить! Спаслись – и ладно!
– А что они с Булаткой сделают?
– А мы его выручим!
– Да как же вы, ребята, из плена-то удрали?
– Сейчас расскажу. Только нет ли у вас, люди добрые, сена хоть клок – коня подкормить? Без него бы мы пропали!
– Чего захотел! Откуда мы тебе сена достанем? Да твои сумы за седлом, поди, сухарями набиты?
– А я и не знаю, что в сумах, они не мои!
– Сейчас посмотрим, что тебе татары подарили!
Сторонники подошли к коню, отвязали переметные сумы и распустили ремешки. Разостлав на снегу армяк, вытряхнули сумы. Оттуда посыпались: бабья панева, вышитая рубаха, серебряный кубок, несколько нательных крестов и три цветных узелка. В одном оказались золотые и медные серьги, в другом – горсть монет, черных и серебряных, в третьем, побольше, – мелко накрошенные сухари.
– Вот это тебе впрок! – воскликнули сторонники. – Хоть мало сухарей, все же коня спасешь!
– Братцы, соколики! Да что ж это! Изверги вместе с серьгами у девок уши отрезали!
Мужики вскочили и стали передавать друг другу серьги:
– Ну, мы им это припомним! Где они, воры, разбойники? Откуда вы прибежали, ребята?
Мальчики присели к костру и стали рассказывать быстро, захлебываясь, перебивая друг друга:
– Мы из Владимира. Татары подожгли город. Мы втроем бежали в лес, хотели к сторонникам пробраться… Нас поймали татары из отряда Бай-Мурата – злые что звери! Они поволокли нас на арканах. У них много пленных. Есть не дают, таскают за собой со связанными руками. В Ярустове татары нашли бочонки вина и браги и все перепились. Они заснули, а мы с Поспелкой перегрызли ремни, подползли к коню Бай-Мурата и ускакали. Жаль, Булатку выручить не могли!..
Поднялся Ваула:
– Братцы! Ярустово недалеко, я туда тропу знаю. Идем!
Сторонники зашумели:
– Верно! Может, разбойники еще опохмеляются…
– Нам со Звягой там каждый пень знаком, – добавил Ваула. – Мы вас проведем!
– Идем, идем! – И сторонники стали быстро собираться.
– Поспелка! Пошли Булатку выручать! – вскочил шустрый мальчуган.
– Молодец, кирпатый! Да как звать-то тебя?
– Меня-то Прокудой зовут.
– Что? Прокудой? Да ты девчонка, что ли?
– А то кто же? – засмеялся курносый мальчуган, сдернул меховую шапку и лихо тряхнул русыми косами.
Вскоре отряд сторонников потянулся гуськом в сторону Ярустова. Впереди шел Ваула, за ним Прокуда и Поспелка. Муку и немногие пожитки сторонники нагрузили на татарского коня, которого вел за собой Звяга.
Полная яркая луна светила с беззвездного неба. Быстро набегали мелкие облака. Словно зацепившись за луну, они закрывали ее на мгновение и летели дальше.
Ваула озабоченно покачал головой.
– Скоро пурга будет! – сказал он шагавшему рядом бородатому стороннику.
– Заметель подымается! – отозвался тот.
– Пурга нам на руку, – сказал Звяга. – Татары, поди, в избы забились, нас и не заприметят.
Облака закрывали луну, и лес тогда сразу окутывался густой тенью и сумраком. Сторонники медленно продвигались вперед, гуськом, держась близко друг к другу. Передние шли на лыжах, пешие упорно шагали за ними, проваливаясь по колено в глубокий снег.
– Тесней, соколики! Шагай дружнее!..
Пурга разыгралась внезапно. Лес вдали начал гудеть, завыли верхушки вековых сосен и елей. Ветер проносился с пронзительным свистом, подхватывал вороха рыхлого снега и засыпал им сторонников.
Вскоре отовсюду послышался непрерывный гул, треск ломавшихся сучьев и грохот падающих деревьев.
– Не отстава-ай! – кричал Звяга.
Идти становилось все труднее. Колючий снег обжигал лицо. Ветер валил с ног, захватывал дыхание.
– Эй, со-ко-лики!.. Не отстава-ай!… – глухо доносились перекликающиеся голоса.
Сторонники шли долго, упорно пробиваясь сквозь бурю, боясь отстать. Знали, что гибель ждет того, кто затеряется в лесу.
Наконец передовой Ваула сказал:
– Теперь пойдем тише. Ярустово близко…
Сквозь свист ветра донеслись злобные голоса собак. Они не тявкали привычным ночным лаем, а заливались яростно, не умолкая ни на мгновение, хрипя и давясь, точно чуя врага.
Сторонники остановились, прислушались и решили:
– Собаки нам весть подают, что татары на погосте!..
– Подходи, сгрудись! – передавали они друг другу.
Сторонники собрались на опушке леса. Они настороженно всматривались сквозь порывы пролетавшего снега. В слабом свете луны, часто прятавшейся за облака, виднелись черными пятнами избы. В некоторых дымились трубы. Повеяло горелым салом и ржаным хлебом. Кое-где в узких окошках чуть светились тусклые огоньки.
Прокуда ухватила Звягу за рукав:
– Вон в той крайней избе стоит ихний главный разбойник – Бай-Мурат.
Звяга прислушался:
– Да он и сейчас там шумит, еще не угомонился.
Порывы ветра донесли всхлипывающий женский плач, жалобные стоны и выкрики пьяных голосов.
Звяга шепотом отдавал приказания. Сторонники внимательно слушали его. Потом разделились и стали медленно пробираться огородами. Небольшая группа пошла за Звягой, от которого не отставала Прокуда. Ваула повел остальных. Измученный Поспелка остался на опушке леса сторожить татарского коня.
Пурга стихла так же внезапно, как и началась. Сторонники подошли бесшумно к частоколу. Невдалеке прижался к столбу дремавший дозорный. Звяга приблизился, и татарин упал, широко раскинув руки. К ограде были привязаны татарские кони. Рядом лежали в снегу голые истерзанные людские тела.
– Господи! Что же это? – зашептали сторонники.
– Идем! – торопил Звяга. – Может, успеем еще кого спасти!
Сторонники отвязали коней, взобрались на них и осторожно объехали погост. По пути им встречались полудикие монгольские и уворованные русские кони. Они перехватывали их и продвигались дальше, крепко сжимая в руках рогатины, топоры, заостренные колья и дубины.
Дойдя до околицы, трое спешились, подползли к темневшему в стороне сараю и подожгли его. Весело вспыхнула солома. Красный язык лизнул крышу сарая и потух. Потом загорелся снова и затрепетал в клубах черного дыма, озаренного багровыми отблесками.
– Вперед, рязанцы! – закричали мужики со всех сторон, врываясь в избы. Им отвечал яростный визг татар.
Они выбегали из теплых изб на мороз, очумелые от неожиданности, с трудом приходя в себя от недавнего хмеля. Они метались в разные стороны, искали своих коней. Но коней не было, а из темноты на них набрасывались неведомые люди, сбивали с ног и рубили топорами. Татары убегали по задворкам, сторонники догоняли их и приканчивали.
В сараях сторонники нашли связанных русских пленных. Освобожденные, они вырывали из ограды колья и бросались преследовать своих мучителей.
Ваула одним ударом уложил хмельного дозорного, сидевшего на крыльце поповского дома, и осторожно вошел в горницу.
На столе еще видны были остатки пира, обглоданные кости, корки, опрокинутые чашки. Несколько пьяных татар валялось на полу. Старый полураздетый поп сидел в углу, обняв колени руками, и повторял: «Господи помилуй! Господи помилуй! Не ведают бо, что творят!»
На горячей печке, прикрывшись поповской рясой, храпел Бай-Мурат. Рядом, вздрагивая обнаженным худеньким телом, всхлипывая, стонала внучка старого попа.
Связанного Бай-Мурата сторонники притащили к обледенелому колодцу с высоким журавлем. Он стоял, покачиваясь, еще не понимая, что с ним случилось. Исподлобья, свирепо посматривал на толпившихся перед ним мужиков, поводил хмельными, налитыми кровью глазами и твердил:
– Аман, аман!..[367]
– Какой тебе аман? – сказал Ваула, тыча в лицо Бай-Мурату медную серьгу с отрезанным ухом. – Откуда эта серьга? Из твоей котомки! Кто нашим девкам уши резал? Кто насильничал? Кто пленных голыми на мороз бросал? Ты, собачий сын! Кого казнить за это? Тебя, стервеца!
Подбежала Прокуда, грозя кулаками:
– Что они с Булаткой сделали? К журавлю на колодце привязали, холодной водой обливали… Вот он – еле живой!
– Привязать разбойника к журавлю! – решил Ваула. – Да прибить к столбу гвоздем за ухо. Пусть знает, как сладко было нашим девкам, когда он им уши отрезывал!..
Подъехал Звяга на татарском коне:
– Что вы с этим супостатом возитесь? Кончайте его да на коней! Татар на погосте уже не осталось…
Спасенные из татарского плена окружили сторонников. Женщины и дети плакали от радости и просили хлеба. Сторонники отдали им награбленную татарами добычу, себе брали лишь коней, татарские кольчуги и оружие. Мужчины присоединялись к сторонникам. Женщины решили пробраться с детьми лесами и малоезжими дорогами к родным погостам.
– Отдыха не будет! – крикнул Звяга. – Нас еще мало, надо замести следы, пока татары не хватились… Скорей вперед, рязанцы!
– Я с бабами не пойду! – твердо заявила Прокуда. – Поеду с вами!..
Она помогла посадить в седло Булатку. Сзади него сел Поспелка.
– Держи Булатку крепко! – наказывала ему Прокуда.
Она ловко взобралась на своего татарского коня и поехала рядом.
Светало. Тучи унеслись. Буря стихла, точно ее никогда и не было. Ярустово опустело. Повсюду валялись трупы убитых татар. Ни одной живой души не оставалось в погосте. Только собаки бродили безмолвными тенями между покинутыми избами да, чуя новую поживу, слетелась большая стая крикливых ворон.
Полукругом перед журавлем у колодца сидело несколько собак. Они смотрели, облизываясь, на привязанного к столбу полураздетого Бай-Мурата, который еще ворочал злыми глазами и бормотал костенеющим языком:
– Аман, аман!..
Субудай-багатур давал последние распоряжения сидевшим перед ним на корточках трем юртджи. Они внимательно смотрели в изборожденное морщинами и шрамами лицо старого полководца, боясь упустить хотя бы одно его слово.
– Важнее всего узнать… где собираются… новые отряды… длиннобородых…
– Понимаем! – шептали юртджи.
– Пленные знают… Заставьте их говорить…
– Заставим!
Субудай застучал кулаком по колену:
– Зачем ждете? Чего надо?.. Уходите!..
– Внимание и повиновение! – прошептали юртджи и попятились к выходу.
Субудай остался один. Он сидел, поджав ноги, на старой, потрескавшейся скамье в углу, под образами.
Скрипнула дверь. Вошла, топая чеботами, Опалёниха, за ней Вешнянка. После того как Опалёниха спасла замерзшего сына Субудай-багатура, он всюду возил их с собой.
Сбросив на лавку заячью шубейку, Опалёниха засучила выше локтей расшитые рукава холщовой паневы и сполоснула руки под глиняным рукомойником. Перекрестив квашню, стоявшую у жарко натопленной печи, осторожно сняла наквашонник и сказала Вешнянке:
– Тесто поднялось! Месить пора…
Субудай посматривал на Опалёниху, на ее толстые белые руки, равномерно опускавшиеся в тесто, на ее пышную грудь, перехваченную под мышками красным передником, и выпячивал сморщенные губы. Он достал из-за пазухи медную чашку и застучал по ней ножом. Вбежал старый безбородый нукер в запорошенной снегом шубе.
– Внимание и повиновение! – хрипло крикнул он.
– Принеси походные сумы красно-пегого коня! – приказал Субудай.
Нукер выбежал в сени.
Опалёниха приподняла тесто из квашни и со злобой бросила его обратно. Она подошла к оставшейся полуоткрытой двери и прихлопнула ее локтем.
– Дурень безбородый! – ворчала она. – Тепла не бережет!
Вешнянка шепнула Опалёнихе:
– Гляди, как косоглазый на тебя смотрит! Словно проглотить хочет…
– Тошно мне от него! – сердито отвечала Опалёниха.
Нукер вернулся, неся на плече кожаные переметные сумы, и опустил их на земляной пол.
– Развяжи!
Нукер распустил шнурки и сунул руки в баксоны.
– Зачем? – зашипел Субудай. – Что ты там оставил? Уходи!
Нукер отшатнулся и бросился из избы.
Субудай строго крикнул:
– Слышь ты! Слышь ты!
– Это он тебя зовет, – сказала Вешнянка.
Опалёниха не торопясь вытерла руки о передник и подошла перевалистой походкой. Субудай повторил:
– Слышь ты! Слышь ты! Вишнак!
Вешнянка подошла, робея. Субудай-багатур показывал на раскрытые сумы и старался объяснить:
– Давай! Мина! Давай…
Женщины переглянулись. Вешнянка опустилась на колени и стала доставать свертки. Опалёниха развернула сарафан из шелковой парчи, женские узорчатые рубашки, красные туфли с острыми, загнутыми кверху носками. Субудай показал рукой Опалёнихе, чтобы она надела сарафан.
– Слышь ты! Скоро! – повторял он нетерпеливо.
Опалёниха пожала плечами:
– Да ты лучше, хан немилостивый, не меня, Вешнянку наряди! Куда мне такое княжеское роскошество.
– Угга! Маленьким не любим! – Субудай сердито затряс головой.
– Ишь какой хитрый! – сказала Опалёниха. – По-нашему заговорил…
Она отошла к печке, ловко накинула просторный сарафан, оправила тяжелые складки, вдела ноги в диковинные красные туфли.
– Сюда! Слышь ты, сюда! – шипел Субудай.
Опалёниха подошла. На скамье, на куске зеленой замши, лежали украшения из сверкающих алмазов, из переливающихся желтых, зеленых и красных, как кровь, камней. Субудай перебрал их, взял ожерелье из больших золотых монет, головную повязку из жемчужных нитей, несколько золотых браслетов и протянул их Опалёнихе.
– Скоро, скоро! – хрипло повторял он.
Опалёниха повела плечами, надела на шею тяжелое ожерелье, надвинула низко на лоб жемчужную повязку с длинными подвесками. Ее блестящие глаза лукаво посматривали из-под темных бровей на свирепого полководца. Опалёниха отошла в угол, горделиво приосанилась, подбоченилась и особой задорной походкой, как бывало в хороводе, проплыла по горнице. Вешнянка зажимала рот рукой и давилась от смеха.
– Вот, корявый леший, что надумал!
Субудай хлопал рукой по колену, впивался выпученным глазом в Опалёниху и нежно твердил:
– Кюрюльтю[368]! Кюрюльтю!..
Опалёниха остановилась посреди комнаты.
– Хватит! Побаловались! Пора блины печь! – сказала она сурово и хотела скинуть сарафан.
Субудай замахал рукой:
– Угга! Нет! Тибе!.. Слышь ты! Тибе…
Он вдруг отвернулся, наклонился к окну и прислушался. На улице раздались крики: «Урусуты! Урусуты!» – и резкие удары в медные щиты.
Лицо Субудая стало страшным. Он громко застучал ножом по медной чашке, сгреб ожерелья, сунул их в баксоны и, не глядя на женщин, вышел, ковыляя, из избы.
Обняв испуганную Вешнянку, Опалёниха прислушалась. Топот коней и крики монголов на улице быстро удалялись и затихли. Опалёниха выглянула за дверь:
– Все куда-то ускакали… Скорей, Вешнянка, собирайся! Теперь или никогда!
Быстрыми уверенными движениями она сняла парчовую одежду, свернула ее и бережно положила на скамейку рядом с дорогими украшениями и красными туфлями.
– Боязно! – шептала Вешнянка, торопливо одеваясь. – Беда, если изловят нас! Косоглазый нас не обижал…
– Не надо нам его роскошества!
Опалёниха поправила свою посконную паневу, натянула заячью шубейку, вдела ноги в чеботы, повязалась старым шерстяным платком. Вешнянка была уже готова.
– Бежим!.. Даст Бог, к своим доберемся!..
Женщины осторожно вышли из избы и плотно прикрыли за собою дверь. Около горячей печи громко вздыхала и пыхтела забытая квашня.
Пронеслась по русской земле молва, будто на безлюдных развалинах сожженной Рязани упавшие колокола сгоревших церквей сами зазвонили… Передавали, что вечевой колокол вдруг поднялся из пепелища, повис в воздухе и загудел, сзывая рязанский народ на борьбу с татарами…
Рассказывали, что во многих местах всколыхнулась разгромленная Русь, что укрывавшиеся в лесах мужики собираются в отряды сторонников, что во главе их встал удалой витязь Евпатий Коловрат, лихой медвежатник, знающий лесные тропы, ходы и выходы, что его отряд уже не раз нападал на мунгальские разъезды и уничтожал целые отряды сильных супостатов.
Слыша такие разговоры, пахари и охотники, много лет промышлявшие в лесах, все, у кого рука не ослабла и глаза не померкли, стали поспешно привязывать подтужинами к дреколью ножи и обломки кос, точить на черном камне копья и рогатины и, засунув топор за пояс, направлялись на перекрестки дорог разыскивать боевые дружины Евпатия-медвежатника.
Тем временем Евпатий Коловрат двинулся на север, по следам Батыевой рати.
Примкнувших охочих людей Евпатий разбивал на десятки и сотни, назначал им атаманов и всем давал наказы, как биться с хитрыми и находчивыми врагами, к каким прибегать уловкам, как не поддаваться на татарские обманы. Едва ли треть ратников Евпатия была на конях. Но и пешцы не отставали от конников и быстрым шагом или побежкой делали большие переходы.
Евпатий торопился. Он расспрашивал встречных, куда пролегла кровавая Батыева тропа. Остановки в лесах делал он самые короткие. Нужно было все идти вперед, добывая корм коням и хлеб ратникам, торопясь скорее догнать главного врага – царя Батыгу.
На одной из стоянок дозорные задержали двух монахов. Засунув за кожаные пояса длинные полы черных подрясников, с лыковыми котомками за плечами, оба монаха брели по тропинке на юг, в сторону половецких степей.
Один, высокий и тощий как жердь, шагал впереди; другой, низкий и широкий, жмуря красные слезящиеся глаза, зацепил крюком посоха за ремень переднего и ковылял боком, стараясь не отстать.
– Куда вас нелегкая несет? – спросил их Ваула. – И почему на вас рясы обвисли, точно с чужого плеча?
Красноглазый, теребя рыжую бородку, выступил вперед, переломился в поясе и поклонился до земли:
– Хощу рещи вам, о братие, что бежим мы от бесчинствующих злодеев, рекомых татарами, кои все земное искореняют нещадно…
– Потому вы и рясы надели?
– Рясы эти исконные наши и обвисли на нас от малоядения, – пропищал бабьим голосом высокий монах.
– Людие стали скупы, людие стали немощны, не чтут сана духовного. Чего только очи наши не видели! – продолжал красноглазый. – И бессловесные скоты, и бесчувственные каменья от того, что сейчас деется, могут повергнуться в плач и стенание! Увы!.. Горе нам, увы!
– А куда же вы путь держите? – строго спросил Ваула. – От смерти или за смертью?
– Да что ты непутевое речешь!.. В Киев мы идем, братие, в Киев златоглавый, первопрестольный! Там, сказывают, монаси не голодуют и не бегают, как здесь, а спасаются в монастырских скитах в достодолжном почете… Потому – народ там богобоязненный, полный благочестия, а злые татаровья далеко. О них там и слыхом не слыхали.
– А вы топоры держать умеете или их за печку запрятали? – спросил Ваула.
– Отроду топора в руках не держали. Где нам мирским делом заниматься! Мы духовные стихи поем, заупокойные молитвы и сладостные стихиры читаем.
– Видим мы, что вы из родной земли бежите, когда она кровью заливается, когда мунгалы детей в костры бросают! – сказал грозно Звяга. – У нас в отряде тоже есть монах, отец Ратибор. Да еще человека четыре сбросили подрясники, натянули зипуны и взялись за рогатины. А вы что? Ненужные вы, дармоеды! Ни пользы от вас, ни толку. Отвечайте не мешкая, где вы видели татар?
– В земле суздальской, о братие! Там татары и мунгалы по всем погостам рассыпались, жгут и насилуют христиан.
– И страху не имеют?
– А кого им бояться? Говорят, князь Георгий Всеволодович Суздальский уехал далеко, в белозерские леса, большой полк собирать, а его дружинники и ратные люди заперлись по городам за крепкими стенами… Нам бы поесть чего!
– Ладно! Садитесь к костру. Может, кто вас и покормит.
Оба монаха, не снимая заплечных котомок, подсели к костру, где на угольях кипел закоптелый глиняный горшок.
– Чего варите?
– Аль не видишь! Свежую уху!
– Свежую? То-то радость, отче Авраамий! Да разве в такой лесной чаще рыба водится?
– А то как же! – ответил Ваула. – У нас тут щука и белуга по лесу ходила. Леса пали, горы встали, щучий хвост увяз!
– Поди ж ты, какое чудо!
Длинный монах заглянул в горшок:
– А что же рыбы в горшке не видно?
– Ну так что ж! Из твоей котомки щучий хвост торчит, горшка ждет. Давай-ка его сюда.
Монах нехотя скинул котомку и ворча вытащил мороженую щуку.
– Добрые люди на дорогу дали. Путь-то нам до Киева еще долгий… Кушайте, братие, только нас отпустите!
Ваула взял рыбу, поскоблил засапожным ножом чешую, разрубил щуку на части и бросил в горшок:
– Мучной подпалкой заправим, вот и ладная уха будет. Может, и соль у тебя есть?
– Есть полгорсти…
– Давай и соль. Мы давно без соли хлебаем.
Длинный монах достал со вздохом из котомки тряпицу, отсыпал из нее соли в горшок и опять бережно спрятал тряпицу. Оба присели к горшку, держа деревянные ложки.
– Чего ты все вздыхаешь, отче? – спросил Звяга. – Прилетел тень на Петров день, сел тень на пень и начал плакать: волосы вянут, дубрава шумит. О чем плачешь? Хочешь на тот свет с солью прийти? Там отчет дадите: как с татарами воевали!
– Да мы ничего! Мы с охотой! – испугались монахи. – Только окажите милость, как прикончим ушицу, отпустите нас подобру-поздорову!
– Да нам что за корысть держать вас! – сказал Ваула. – Только обуза одна.
Оба монаха, забыв об ухе, спрятали ложки, стали креститься, кланяться всем в пояс и быстро зашагали по дороге на юг.
Сторонники, посмеиваясь, принялись за еду, когда между елями снова показался путник. Он вел в поводу коня.
– Кого Бог несет? – крикнул дозорный.
– Гонец из Коломны!
– Ты нам самый нужный человек. Пойдем к старшому!
На поляне горели костры. В стороне стояли привязанные кони. Возле костров сидели ратники. Один из них, в коротком нагольном полушубке, зашивал дратвой разорванный сапог. Другой точил на камне топор, третий рассказывал:
– «Налетел тут на витязя Алешу печенежский могучий удалец по имени Редедя и хотел ударить его в грудь торчмя головой. А лихой Алеша Попович как схватит Редедю за голову, как поднимет его над своим темечком да как шваркнет о землю, тут у Редеди и дух вон!..»
Рассказчик замолк. Все рассматривали подходившего. Он был еще очень молод, безусый, в кольчуге и высоких булгарских сапогах. Конь его строен и статен, но очень истощен.
– Видно, дальний путь ты проехал, что конь твой так замаялся? – спросил один из сидевших у костра.
– Из Коломны. Еду гонцом к великому князю Георгию.
– Что же ты таким кружным путем едешь? – спросил ратник, чинивший сапог.
– Всюду татарские разъезды. Поневоле пришлось петлять…
– Что-то, сынок, лицо твое мне больно знакомо?
– Да и я тебя помню, – отвечал прибывший. – Не ты ли приезжал в Перунов Бор на медвежью охоту? Отец мой, Савелий Дикорос, тебя по лесу водил. Здоров буди, Евпатий Коловрат!
– Ужель Торопка? Каким же ты удалым витязем стал! Да что же ты стоишь? Садись к нам!
Торопка привязал коня к дереву и опустился на ворох еловых ветвей у костра. Он подробно рассказал об осаде Коломны, Владимира, о своем бегстве и стычке с монголами. Евпатий расспрашивал его, где сейчас стоят татарские отряды, куда пролегает Батыева тропа. Торопка толково объяснил, что знал. Тогда Евпатий повернулся к сторонникам:
– Сниматься со стоянки! Идем на север!
Хоть мало нас, но мы – славяне!
Удар наш меток и тяжел…
Евпатий узнал от встречных селян, что в усадьбе великого князя Георгия Всеволодовича близ Суздаля пирует и бесчинствует какой-то татарский отряд и что туда проехали важные ханы со знаменами и значками.
«Может, там стоит сам царь Батыга? – подумал Евпатий. – Теперь иль никогда я сосчитаюсь с ним!..»
И отряд, разделившись, спешно направился к Суздалю. Конные, «ястребки», делали большие обходы, чтобы миновать многолюдную дорогу, где рыскали татарские отряды в поисках поживы. Пешие, «волчата», шли напрямик, лесными тропами.
Подъехав к усадьбе, Евпатий задержал конных черниговцев за рощей, а сам пробрался вперед, на опушку.
Из-за высокого бревенчатого тына слышались заунывные песни и переливные трели татарских дудок. Сумерки быстро сгущались. Из ворот усадьбы выехало около сотни татарских всадников. Один из них держал белое девятихвостое знамя. Монголы стегнули коней и вскачь помчались по дороге.
Когда совсем стемнело и над спящим лесом поднялась яркая луна, к Евпатию подобрался Звяга:
– Волчата здесь, стоят наготове. Не пора ли?..
– Начинайте! – отвечал Евпатий. – Не подымайте шума. Бейте молча!..
Сторонники напали тихо, без единого крика. Спавшие крепким хмельным сном монголы долго не могли понять, что случилось, откуда свалились неведомые враги. Быстро носились по широкому двору усадьбы безмолвные всадники. Переливались голубыми искрами их стальные кольчуги. Длинные прямые мечи и тяжелые палицы поражали татарских воинов. Только хриплые стоны нарушали тишину.
– Крылатые мангусы! – пронесся крик. Его повторяли в ужасе просыпавшиеся татары. Очнувшись, они метались по двору усадьбы, стараясь вырваться, бежали к воротам, где их встречали неведомые люди и рубили топорами.
Отчаянный бой продолжался всю ночь в багровом дыму разгоравшегося пожара. Старые деревянные постройки пылали яркими огнями. Монголы, застигнутые врасплох, перепутались в общей суматохе и с воем отчаяния бегали между пылавшими избами и конюшнями.
В эту ночь сторонники вырезали многочисленный татарский отряд, но и сами в жестоких схватках потеряли немало своих.
Узнав о гибели отряда монголов, Бату-хан разослал во все концы нукеров, сзывая войска, рыскавшие по суздальской земле. Указано было место, где встретиться, – около города Переяславля-Залесского. Отряды должны были стягиваться кольцом, как на облавной охоте, затягивая петлю и сгоняя встречных в середину круга.
Новые вестники донесли Бату-хану, что неуловимые «летучие урусуты» перебили еще несколько татарских отрядов и опять исчезли в дремучих лесах.
Тем временем Евпатий со своими сторонниками продвигался на север. От встречных убегавших в леса селян Евпатий узнал, что татары не идут дальше, а повернули обратно. Это известие встревожило Евпатия. Татары стали появляться со всех сторон, нужно было проскользнуть между ними, пробиться дальше, а корм кончался, не было ни сена, ни хлеба.
Лесными тропами Евпатий вышел на Берендеево болото, из которого берет начало речка Трубеж, впадающая в Плещеево озеро. По руслу реки Евпатий думал вырваться из кольца татарских отрядов и уйти к Угличу.
На гладкой поверхности замерзшего болота неожиданно показались татарские всадники. С копьями наперевес, на маленьких крепких конях, они выезжали из густого леса и мчались к растянувшемуся по льду отряду Евпатия. Не доезжая нескольких шагов, татары пускали стрелы и быстро скакали прочь, точно завлекая за собой противника.
Евпатий знал татарские уловки и вел свой отряд в сторону Плещеева озера. Однако на пути показалась новая густая толпа конных татар. Они медленно отступали в лес, уклоняясь от боя. Евпатий продолжал двигаться прежним путем, приближаясь к руслу речки Трубежа.
Впереди подымалась возвышенность, поросшая сосновым лесом. На ее обнаженной вершине виднелись каменные развалины странных древних построек, засыпанных снегом.
– Палаты царя Берендея! – заговорили сторонники. – Здесь жил «царь Берендей, до колен борода»!
Около развалин на холме появился еще новый татарский отряд. Впереди развевались длинные концы пятиугольного знамени.
– Батыга там!.. – крикнул Евпатий. – Вперед, соколики! – И вместе с конниками помчался в сторону холма.
Пешие сторонники продолжали идти ровным шагом, готовые помочь черниговцам. Татары на холме зашевелились и стали спускаться на лед. У подножия конники сшиблись с татарами. Евпатий отбросил нескольких встречных татар и помчался вверх к белому знамени с изображением кречета.
Наперерез Евпатию скакал на рыжем коне большой монгол с поднятым кривым мечом. Евпатий изловчился, повернул коня в сторону и, поравнявшись, понесся рядом с монголом. Тот замахнулся, но Евпатий ударил с такой силой, что кривой меч монгола переломился. Вторым ударом Евпатий рассек монгола до пояса, и тот свалился с седла. Крики ужаса послышались среди татар:
– Уй! Тогрул убит!.. Вай-дот! Тогрул убит!..
Евпатий снова бросился к холму. Подоспевшие конники скакали рядом с ним, сшибаясь с налетавшими врагами. Татары, бывшие на холме, умчались врассыпную.
Евпатий остановился на вершине и оглянулся. Татары появлялись со всех сторон. Все новые и новые отряды выезжали из леса и кольцом окружали холм, где на развалинах собрались бесстрашные «ястребки» и «волчата».
Бой длился долго. Бесчисленные татары густым строем наступали на русских воинов. Спешившиеся черниговские всадники стояли плотной стеной, не уступая стремительным нападениям. Плохо вооруженные сторонники в яростных схватках уложили немало татар. Но ряды русских быстро редели.
Там, где всего больше теснилось воинов, где чаще свистели стрелы, где громче звенели мечи, выделялись два высоких воина. Они не пригибались к земле, укрываясь от удара; они не прятались от смертоносных стрел. Выпрямившись во весь рост, они отчаянно бились, не отступая.
Рядом с ними сражались плотными рядами русские ратники. Меткие татарские стрелы отлетали от крепких кольчуг, кривые сабли их не задевали. Несокрушимой стеной стояли они и отбивали буйные налеты татар.
Изредка, сквозь страшные звуки сечи – дикий визг татар, крики русских, ржание коней, лязг железа, вопли раненых – слышался густой раскатистый возглас:
– Держись, друже Евпатий! Рази их, окаянных!..
В ответ раздавался звучный голос, которым, бывало, на вече любовались рязанцы:
– Не бойся, отче Ратибор, держусь!
Прямой блестящий меч свистел в руках Евпатия. Рядом Ратибор сокрушал наседавших татар своей страшной палицей.
Лучших всадников посылали сюда ханы. Но кони испуганно поднимались на дыбы и уносились в сторону. Другие падали вместе с седоками, сраженные ударами витязей. Кто успевал увернуться от меча Евпатия, того настигала палица Ратибора.
Громадный, с блестящим шлемом на длинных седых кудрях, с горящим смуглым лицом и сверкающими темными глазами, с тяжелой палицей в руках, Ратибор приводил в ужас нападающих, Евпатий был также грозен в своей решительности и мужестве.
И в страхе отступили татары.
В стороне, верхом на вороном жеребце, окруженный главными темниками, Бату-хан наблюдал за битвой. Движением руки он подозвал Субудай-багатура.
– Повелеваем: привести мне обоих урусутов живыми!
Субудай послал отборную сотню, за ней вторую… Воины не вернулись, а урусуты продолжали биться.
Взбесившийся конь примчался, на нем едва держался в седле раненый. Он тяжело упал к ногам Бату-хана:
– Джихангир! Их взять нельзя! Это сам урусутский бог Сульдэ!..
Последние слова раненый прошептал чуть слышно. Он вздрогнул, вытянулся и затих. Нукеры оттащили его в сторону. Бату-хан отвернулся. Лицо его исказилось гневом.
– Почему спят мои шаманы? – прошипел он.
Прибежавшие шаманы выли, били в бубны, плясали. Они просили всесильного монгольского бога Сульдэ сразить урусутского бога. На разные голоса призывали они своих заоблачных богов, молили их о помощи, обещали им девять лучших вороных коней и девяносто девять пленных юношей.
Но бог Сульдэ был сердит. Он не захотел помочь и спуститься в глубокие снега, в бездонные болота. Да и шаманам не нравилась злая земля урусутов, где выли свирепые метели и трещали жестокие морозы. Им хотелось скорей обратно, в привольные монгольские степи, где остались их милостивые боги.
А воины все падали вокруг страшных урусутских витязей.
Уже давно длилась битва. Но Ратибор и Евпатий не чуяли усталости. С прежней сокрушающей силой взлетала страшная палица, с прежней верностью косил острый меч. Так же громко звучал призыв Ратибора. По-прежнему уверенно отвечал Евпатий.
Русские воины, забывая усталость, сомкнув ряды, продолжали сражаться. Они наступали на татар, подбадривая друг друга громкими криками:
– Вперед, черниговцы!.. Держись, Рязань!.. За волю русскую!..
Бату-хан напряженно, не отрываясь, следил за битвой. Он завыл, увидев, как третья сотня полегла от ударов грозных урусутов:
– Я теряю лучших моих воинов!..
Теснившиеся около джихангира темники попятились.
– Вай-дот! – кричали они. – Что с ними делать? Это не люди, а крепкие камни!
Бату-хан ударил себя по щекам и завизжал:
– Субудай! Субудай!
И бросил подскакавшему старому полководцу какое-то распоряжение.
Забегали нукеры. Послышался тяжелый топот коней, странный скрип и шум. Прозвучали новые татарские выкрики, треск и грохот. Резкие удары в медные щиты отозвали с холма татарских воинов, схватившихся с урусутами.
Евпатий, видя отступление татар, высоко поднял меч:
– Вперед!.. За…
Но страшный удар в грудь прервал его могучий голос. Он упал, обливаясь кровью.
С ужасной силой, сбивая все встречное, летели в теснившихся на холме русских воинов огромные камни. Это татары подтащили на полозьях китайские камнеметные машины.
Взвыл Ратибор волчьим голосом. Отшвырнул палицу, бросился к любимому другу. В отчаянии теребил его:
– Жив ли ты, Евпатий?.. Откликнись, друже!
Осторожно припал к нему ухом… Кончено! Больше не придется им вместе биться за родную Русь.
Он поднял голову, оглянулся. Со всех сторон с диким грохотом падали страшные камни, сокрушая русских храбрецов.
Ратибор поклонился мертвому другу, поднялся во весь свой громадный рост и пошел, безоружный, большой и грозный, с бурно дышащей грудью и горящими глазами, навстречу неминуемой смерти.
…Где честная могила Евпатия,
Знают ясные зори с курганами,
Знала старая песня про витязя,
Да и ту унесло ветром-вихорем!..
Битва подходила к концу.
Между соснами на бугре еще стояла маленькая кучка людей. Это были последние оставшиеся в живых воины отряда Коловрата. Камни редко падали на бугор, где люди стояли выпрямившись, тесно прижавшись друг к другу, спокойно ожидая смерти. Они выпустили последние стрелы. Сделать больше ничего нельзя.
Нет… Можно!
Неожиданно высокий, звонкий, словно детский, голос затянул песню… Родную, протяжную и грустную песню:
Еще что же вы, братцы, призадумались,
Призадумались, ребятушки, закручинились?
Что повесили свои буйные головушки…
Песню дружно подхватили другие голоса, и она полилась, смелая и вольная. Песня, казалось, говорила, что русские люди, умирая, прощаются с любимой родиной. Песня, казалось, говорила, что татары русских не сломили!
Взглянув в сторону оставшихся урусутов, Бату-хан приказал остановить машины. Грохот прекратился. И тогда до монгольских военачальников донеслись звуки плавного, протяжного пения. Джихангир удивленно прислушался.
– Взять их! – приказал он. – Привести сюда живыми!
«Непобедимые» бросились исполнять священную волю джихангира. Они окружили оставшихся урусутов. Набросились одновременно со всех сторон, захлестывая арканами, сломили уже бесполезное упорство, скрутили урусутам руки за спину. Только помня строгий приказ джихангира, монголы не разделались с ними.
Бату-хан окинул приведенных пленных внимательным взглядом. Многие урусуты были ранены, залиты кровью, ушиблены камнями. Были среди них белобородые старики, были двое юных, совсем мальчики. Урусуты стояли спокойно и мрачно. Они не склоняли головы, как виноватые, не было у них волнения или страха. Готовые к смерти, они смотрели в глаза грозному хану.
– Развязать пленным руки! – приказал джихангир. – Субудай-багатур, надень на шею каждому урусуту деревянную пайцзу.
– Внимание и повиновение! – сурово отвечал старый полководец. – Баурши, принеси мой мешок с пайцзами!
– Скажи им, коназ Галиб, – обратился джихангир к стоящему сзади старому толмачу, – Бату-хан прощает храбрых урусутов и дарит им жизнь и свободу. Они настоящие багатуры!
Князь Глеб поморщился, но поспешил исполнить приказание. Бату-хан пристально следил за ним.
Показывая на пленных урусутов, Бату-хан крикнул громко, чтобы воины слышали его:
– Вот как надо любить и защищать свой родной улус!
К Бату-хану подошел летописец факих Хаджи Рахим и до земли склонился перед молодым джихангиром:
– Ты великий, ты справедливый! Твоими устами говорил сейчас Священный Воитель, твой мудрый дед. Он учил так поступать…
Баурши направился к урусутам, которые еще не понимали происходившего. Но Бату-хан остановил его. Князь Глеб перевел вопрос джихангира:
– Кто запел песню?
Урусуты переглянулись. В одном порыве три пожилых бородатых воина сделали шаг вперед. Но в тот же миг, оттолкнув их, выбежал молодой воин.
– Неправда, это я запел! – воскликнул он странно тонким, звенящим голосом. Задорно закинув голову, вызывающе смотрел он на джихангира.
Бату-хан сдержал улыбку. Его прищуренные, слегка раскосые глаза смотрели на вспыхнувшее юное, почти детское лицо, в смелые, взволнованно блестящие темные глаза мальчика. Джихангир повернулся к толмачу, но тощий высокий темник Бурундай перебил его. Приблизившись к молодому воину, он крикнул:
– Перед ослепительным целуют землю, урусут! Благодари на коленях за милость! – И неожиданно грубо толкнул мальчика. Тот упал, его меховая шапка свалилась, и с головы молодого воина сползли две русые косы.
К Бурундаю подскочил другой урусутский мальчик и вцепился в него.
– Не тронь! – крикнул он.
Бурундай схватился за меч, но властное движение джихангира его остановило. Бурундай отступил с искаженным от злобы лицом.
– Девочка? – удивленно протянул Бату-хан, наблюдая с любопытством, как молодой воин запрятывал косы под шапку. – Как зовут эту девочку?
– Она кня… – быстро заговорил ее маленький защитник, но девушка прервала его:
– Молчи, Поспелка, не к тебе вопрос! – Оборачиваясь к Бату-хану, она спокойно отвечала: – Мое имя – Прокуда. Я бедная сиротка…
– Откуда ты?
– Из стольного города Владимира.
Бату-хан небрежно кивнул головой:
– Мои воины его сожгли. Ульдемира больше нет!
– Знаю. Я видела, как вы жгли города. Я тогда и убежала с Поспелкой.
Бату-хан улыбнулся.
– Берикелля! – сказал он вполголоса.
Прибежавшие нукеры доложили, что найдены тела урусутов – молодого воина-силача и старого шамана, павших под ударами тяжелых камней. Бату-хан пожелал их увидеть. Нукеры подвезли на деревенских розвальнях тела Евпатия и Ратибора. Джихангир внимательно осмотрел мертвецов, осторожно тронул пальцем полузакрытые глаза Евпатия.
– Нет, это были не мангусы и не шаманы, а храбрые воины, большие багатуры. Если бы они были живы, я хотел бы иметь их против моего сердца… Мои воины должны учиться у них! – И, обращаясь к теснившимся вокруг монголам, Бату-хан сказал: – Воздадим им воинский почет!
Тогда непобедимый полководец Субудай-багатур, приближенные знатные темники и нукеры, с суровыми и строгими лицами, вынули блестящие мечи, подняли их над головой и трижды прокричали:
– Кху! Кху! Кху!..
…Татары под предводительством хана Батыя опустошили и завоевали восточную Русь. Русские везде защищались героически: не сдался ни один город, ни один князь.
Великий князь и государь Георгий Всеволодович, покинув свой стольный город Владимир, направился на север.
Лихая тройка, запряженная гуськом, не переводя духа, скакала от погоста к погосту, где подавали свежих коней. Великий князь строго говорил сбегавшимся селянам:
– Берите мечи и топоры! Ополчайтесь в дружины, собирайтесь вокруг князей, готовьтесь к смертному бою с врагом хитрым, жестоким! Кто нам поможет отогнать его в Дикое поле? Никто! Мы сами должны спасти родные земли. С нами Бог! Он – защита! Я сам поведу вас.
Кони снова неслись вперед по узкой дороге. Князь ехал в открытых санях, закутанный в медвежью шубу. В следующем возке находились два его племянника, в третьем – старый слуга с запасом еды. Верховые дружинники охраняли княжеский поезд. Проводник, знавший хорошо дороги, скакал впереди: зимой было легко сбиться с пути в унылых снежных равнинах, где погосты походили один на другой.
Князь торопил возничих. Стараясь нигде не задерживаться, он мчался дальше. В морозном тихом воздухе, укачиваемый скользящими санями, под равномерный конский топот и покрикивание конюха, князь погружался в дремоту, а в ушах еще звучали последние слова княгини Агафьи, обнимавшей его полными, горячими руками: «Зачем меня, свою лапушку-лебедушку, бросаешь? Если смерть, то рядом с тобой!»
«Конечно, – думал он, вспоминая, как сурово и твердо отстранил цеплявшиеся руки жены, – можно было отправить княгинюшку подальше, на Бело-озеро, куда и ворон-то с трудом долетает. Но что сказали бы владимирцы: “И сам уехал, и жену услал!”»
Очнувшись от дум, князь хмурился и вздрагивал, когда впереди из-за поворота вдруг показывались черные кусты. Ему мерещились татарские всадники, которые, изогнувшись, припали к гриве коня, готовые метнуть стрелу из огромного лука… Но возница лихо посвистывал, гикал: шарахнувшиеся в сторону кони снова подхватывали, и черные кусты оставались позади.
На другой день к вечеру князь уже пересекал снежную равнину озера Неро. Впереди вырисовывались стены ростовского кремля.
Князь Георгий Всеволодович решил остановиться на ночь в Ростове, чтобы повидать своего племянника, князя Василько Константиновича. Василька очень ценили и любили и родичи, и остальные князья. В народе о нем говорили: «Он ко всем любовен и милостив и гордости ненавидит». К тому же он был храбр и доблестен. Еще юношей, пятнадцать лет назад, он ходил с ростовским отрядом в Киев и на реку Калку сражаться с татарами.
Возки осторожно проехали по узким улицам Ростова и остановились у княжьего двора. Сбежались слуги и дружинники, помогли князю выйти из саней и под руки повели его по ступенькам крыльца.
– Где же мой любезный племянник, князь Василько Константинович?
– В кузнице.
– Какая ему там забота?
– Мечи кует!
– Проведите-ка меня к нему.
Князь Георгий Всеволодович скинул медвежью шубу и, оставшись в лисьем полушубке, пошел за дружинником по темным переулкам города.
– Кузницы у нас на отлете за крепостной стеной.
Ряд черных кузниц вытянулся на берегу озера. Изнутри доносился грохот молотов. Из труб вырывались клубы багрового дыма, освещенного жаром печей. Снопы огненных искр, крутясь, улетали в темное облачное небо.
В кузницах кипела работа. Кузнецы, склонившись к наковальням, передвигали большими щипцами раскаленные добела железные полосы и постукивали молоточками, указывая молотобойцу место, куда ударить. Дородные молотобойцы, ухая, били с размаху тяжелыми молотами.
– Сейчас, сейчас, дорогой гость! – крикнул один из молотобойцев, так же вымазанный сажей, как и остальные. – Вот свариваю два куска железа! И не достать его! Отодрал в городе все засовы, пороги, ободья… Все потребно на секиры и мечи! Нет кузнецов… бью сам…
– Что же ты, князь Василько, бьешь кувалдой, как простой молотобоец?
Вмешался ближайший кузнец:
– Наш князь горазд все делать не хуже заправского мастера!
– Сейчас руки обмою, и пойдем ко мне. Княгинюшка угостит нас пирогами. Эй, Тыря-конопатый! Ходи сюда живей! Смени-ка меня.
Молотобоец опустил молот и передал его высокому молодому парню с лицом, изрытым оспой. Сполоснув руки в деревянном ведре, князь Василько вытер их о прожженный передник, сбросил его и подошел к Георгию Всеволодовичу. При свете пылающего горна можно было рассмотреть этого богатыря, высокого, с красивым, ясным и в то же время грозным лицом. Что-то соколиное было в его сдвинутых черных бровях, в пристальном, пытливом взгляде.
Князья обнялись и трижды поцеловались.
– Времена-то какие настали! Каждый день слышишь: такой-то город пал, такие-то удальцы погибли, таких-то жен опозорили!.. Теперь всем нам надо встать дружно, одной волей, одним сердцем…
– И одной головой! – ответил князь Георгий и, выпрямившись, гордый и самоуверенный, пошел из кузницы вслед за племянником.
Ночью оба князя долго сидели за столом при мерцающем огоньке светильника с конопляным маслом. Они отведали налима, запеченного в пироге, и блинов со снетками, и копченого медвежьего окорока. Запивали старым медом и судили и рядили, что предпринять.
Георгий Всеволодович объяснил свой план войны:
– Татары, как реки в половодье, разливаются по всей русской земле и все более распадаются на мелкие отряды. Мы же должны собраться в одну великую силу, создать единую грозную рать. Но собираться надо тихо и скрытно, в глухих лесах, чтобы татары не догадались и не узнали, что где-то скопляются наши силы. А затем надо ударить на один отряд татар и уничтожить его, потом на другой и на третий, не давая им собраться. Надо держать их расколотыми и бить по частям.
– Время золотое уходит. Где же ты думаешь собирать войско?
– Где-нибудь в Галиче, Весьегонске, на Белом Озере.
– Больно далеко!
– Тогда вот где можно скопить силу: на реке Мологе! Там стоят леса непроходимые, один Шервинский лес чего стоит! Выгодно место это еще вот почему. Татары, жадные до богатства, разумеется, пойдут на Новгород. Где же найти им ценные заморские товары, как не на складах новгородских купцов? Когда татары сцепятся с новгородцами, тут наша рать перережет татарам дорогу и ударит им в затылок. Здесь мы их и прикончим.
– Я бы по-иному сделал, – отвечал Василько. – Евпатий Коловрат имел небольшую рать, всего около полутора тысяч воинов, а как он колотил татар!
– Но он погиб!..
– Погиб, зато здорово их потрепал. Так и надо воевать с ними, гоняться по пятам, нападать на спящий лагерь, прятаться в лесу, выжидая удобного случая… Я думаю, надо собирать повсюду вольные ватаги ратников и помогать им, чтобы татары никогда не знали, откуда им грозит беда.
– Нет, неверно это! Это значит дробить силы. Нужно с верой в благой промысел Божий собрать грозную рать и с хоругвями и попами впереди броситься в последний бой. Тогда Бог нас не оставит и поразит своим гневом поганых насильников. Я верю, мне нужно свершить столь славный подвиг! Моей помощи ждет вся русская земля. Я спасу ее!.. И я прошу тебя, князь Василько Константинович, помоги мне! Твоему слову верят, твоего совета слушаются. Разошли гонцов ко всем князьям, боярам и воеводам, чтобы шли они со своими дружинами и ополченцами на реку Мологу… Там я устрою воинский стан, оттуда я сам поведу славные рати на погибель татар.
– Я все сделаю, чтобы помочь родине, и сам приду с ростовскими удальцами.
Из Ростова помчались гонцы. Они везли письма великого князя Георгия Всеволодовича и князя Василька Константиновича князьям, воеводам и волостелям и в Новгород, и в Псков, и в Полоцк, и в волжские города Судиславль, Ярославль, Кострому и дальше – в Галич и на Белое Озеро. Они призывали ратников в боевой стан близ Красного Холма, где русские люди будут собираться в единую большую рать.
Со всех сторон к Красному Холму потянулись воины. Некоторые были на конях, в кольчугах, с мечами и копьями. Другие – их было большинство – шли пешие, в зипунах и полушубках, с одними рогатинами и топорами.
В Красном Холме князя Георгия не оказалось.
– Где же боевой стан? – толковали собравшиеся воины.
– Место это держат скрытно! А не то татары раньше времени о нем проведают…
Греясь у костра, ратники говорили:
– Хорошо, что наконец великий князь Владимирский отбросил свое долгое раздумье!
– Он теперь самый сильный из князей, пора ему встать во главе русского войска. Давно надо было так поступить, при первом слухе о татарах!.. Он сам тогда оплошал, не поддержал рязанцев…
– Теперь время упущено, сколько русских людей напрасно полегло!..
– Всем миром надобно подняться на лютого врага, только тогда одолеем его…
– Эх, из-за княжеской розни, ссоры да которы гибнет русская земля!..
Великий князь Георгий Всеволодович, пробыв недолго в Ростове, поскакал в Углич, спустился по Волге до Мышкина и оттуда, лесными дорогами, проехал на реку Сить, недалеко от ее впадения в Мологу. Там, в деревне Боженки, князь остановился у попа, отца Вахрамея.
Поп был древний, как и его деревянная покосившаяся церковка, любил поговорить про старину. Попадья Олимпиада, рыхлая, словно опара, ласковая и радушная, бесшумно бегала по горнице, несмотря на преклонные годы, стараясь угодить гостю и солеными груздями, и пирогами, половина которых была начинена кашей с грибками, а другая – рыбой с луком.
Отец Вахрамей объяснил, что к погосту Боженки с запада ведет только одна дорога из Бежецка, а с востока можно проехать лишь зимой, по рекам Мологе и Сити. Кругом леса, летом здесь непроходимые, топкие болота с трясинными окнами, которые даже в стужу не замерзают, а дымятся.
– Значит, татары сюда не доберутся! – заявил князь Георгий.
– Все утопнут! – подтвердил отец Вахрамей.
– Эти места мне любы. Я построю здесь мой боевой стан.
– С Богом! – поддержал отец Вахрамей. – Начинай, государь, а я отслужу молебен и каждодневно буду просить Господа вседержителя о даровании твоей рати победы и одоления над врагом.
На призыв отозвались ближайшие к стану князья сицкие. Они стали присылать дружинников и обозы с сеном, мукой и соленой рыбой. Пришли сицкие мужики, в зипунах и заячьих полушубках, обшитых цветными ленточками, в волчьих треухах, с длинными, до плеч, волосами. Опираясь на рогатины, они тесной толпой остановились перед крыльцом, на которое вышел князь. Выступивший вперед старшой спросил шепелявой скороговоркой[369]:
– Зацэм кликал? Цаво сицкарей поднял? Сказывай нам, лесовикам, цаво рубить?
Князь Георгий сейчас же показал свою хозяйственную сноровку. Одним поручил ставить вдоль берега Сити срубы и крепко наказал, чтобы в каждом срубе была сбита из глины и камней печь. Другим поручил рыть длинные окопы, глубокие, в рост человека.
– Это мы мозем! – отвечали сицкие мужики. – Мы в болотце копать и елоцки рубать – ко всему привычные.
Мужики немедля ушли гуськом в лес, застучали там топорами. Стали валить сосны и ели, а на высоком берегу глубоко врывшейся в землю Сити начали вырастать новенькие срубы с плоскими крышами, прикрытые пластами коры. Через несколько дней над ними закурились дымки.
Добровольные ратники прибывали отовсюду – и в одиночку, и десятками. Всем им князь Георгий указывал работу: одни копали низкие землянки, другие свозили лесины, пни, сухостой и складывали из них длинные засеки.
Вскоре прибыл князь Василько Константинович ростовский с отрядом в триста всадников и в тысячу пеших ратников. За ним следовал обоз саней, нагруженных мясными тушами, мешками с мукой и сеном.
Князь объехал шумный лагерь, нахмурив брови, покосился на белые срубы, остановил коня перед засеками, покачал головой и направился к церкви. Рядом с поповским домом над новым срубом развевался великокняжеский черный стяг. На нем был вышит золотыми нитями образ Спаса Нерукотворного.
На крыльцо вышел в долгополом выцветшем подряснике старый священник с седой бородой клинышком и с заплетенной седой косичкой:
– Исполать тебе, князь Василько Константинович! Окажи честь, заходи погреться.
– Здравствуй, отец Вахрамей! Давно тебя не видал, с последней охоты на сохатых. И ты, и твоя церквушка все стареете?
– Плечи гнутся, а старая голова все еще держится и, может, еще пригодится.
Князь сошел со своего статного буланого коня. Дружинник подбежал и взял коня за повод. Василько поднялся на крыльцо старого дома и поцеловал благословившую его морщинистую руку отца Вахрамея.
– Что же, вы как будто город строите?
– Да, похоже на то, – отвечал священник.
– И долго будет стоять этот город? Год, два или больше?
– Что могу сказать я, скромный иерей! Это великий князь Георгий Всеволодович решает. Он приказал строить, свозить бревна – вот и растет боевая крепость.
– Народу, вижу, собралось много. Как же все кормятся?
– Обо всем наш государь думает. Прибывшие ратники принесли с собой караваи. Окромя того, по приказу великого князя, отовсюду везут муку и соленую рыбу. А здешние сицкие бабы квасят, месят и пекут хлебы.
– А сено у вас есть? Со мной конные дружинники.
– Для твоего коня сена у меня найдется. Я накосил его летом для моей коровенки. А твоим дружинникам князь выдаст. Я видел, мужики везут и сено… Да что же мы мерзнем на крыльце? Заходи, княже, милости прошу, в мою убогую храмину.
Князь Василько повернулся к дружинникам, растянувшимся вдоль берега, подозвал начальника передней сотни:
– Осмотри лагерь и подыщи место, где поставить коней. Я переговорю с князем Георгием Всеволодовичем насчет кормов.
– У нас сена дня на три припасено. Да и овса хватит лишь дней на десять.
– Как бы не пришлось коней наших резать на щи! Народу привалило сколько!.. А вот и великий князь!
Георгий Всеволодович шел с развальцем, в шубе нараспашку, веселый, с красным, распаренным лицом:
– Здорово я в мыльне попарился! Люблю погреться… Успел здесь шесть новых мылен поставить… Без них люди обовшивеют. Голова трещит, обо всем надо домыслить!.. Здравствуй, племянник, на многая лета! Обнимемся и пойдем в мою новую избу!
Подъезжая к Угличу, Бату-хан придержал коня. Он показал плетью на странного вида бревенчатые здания, будто сдвинутые и прилепленные в беспорядке одно к другому, с крестами на крышах:
– Что это?
Субудай-багатур, ехавший рядом будто в полудреме, очнулся и крикнул:
– Толмач! Позовите толмача!
– Толмач! – закричали нукеры.
Подъехал старый переводчик из половцев:
– Это Воскресенский мужской монастырь. В нем живет несколько сот монахов. Это такие шаманы, которым запрещено смотреть на женщин. Они все время молятся…
– О чем они молятся?
– Чтобы на земле были мир и тишина…
– Мне этого не нужно!
– Чтобы не было голода, землетрясения, пожара…
– Этого мне тоже не нужно! А могут они узнать у своих богов, чем кончится моя война с коназом Гюргом?
– Могут!
– Я буду ночевать сегодня в этом доме Бога, – сказал Бату-хан и покосился на Субудая. Тот сильно засопел.
– Толмач! – приказал Субудай-багатур. – Возьми сотню нукеров. Поезжай прямо в дом урусутского бога. Скажи главному шаману, что сейчас прибудет великий джихангир Бату-хан.
– Будет исполнено, непобедимый!
Толмач во главе сотни нукеров поскакал в монастырь, а Субудай-багатур потребовал сотника. Арапша подъехал на разукрашенном гнедом коне. На темной шерсти выделялся серебряный ошейник. На сбруе появились серебряные и золоченые бляхи и цепи, снятые с коня какого-то убитого урусутского воеводы.
– Окружи монастырь! – распорядился Субудай-багатур. – Поставь стражу у каждых ворот. Осмотри все дома и подвалы: нет ли спрятавшихся воинов или хитрой засады. Скажи урусутам, что к ним прилетело великое счастье – у них будет ночевать сам владыка вселенной! Поставь дозорных внутри домов, у лестниц и главных переходов. Десять самых голодных нукеров поставь на кухне, чтобы они там откормились и присматривали, не будут ли шаманы готовить что-нибудь плохое или запретное. Если что окажется не так, если заметят злой умысел, пусть колотят поваров плетьми по затылкам. И смотри, чтобы ни один монгольский воин из других отрядов не смел войти в этот дом, пока там будет отдыхать джихангир Бату-хан.
– Внимание и повиновение! – отвечал Арапша и помчался исполнять приказание.
В главной церкви монастыря шла торжественная обедня. У правой стены на возвышении, крытом ковром, стояли два кресла с высокими спинками. В одном сидел Бату-хан, подобрав под себя ноги и положив на колени кривой меч. В другом сидела Юлдуз-Хатун в высокой черной шапке, обвитой золотыми кружевами и жемчужными нитями. Около Бату-хана расположились на полу шесть его главнейших ханов. Тут же находился Субудай-багатур. Пристально и недоверчиво присматривался он прищуренным глазом ко всему, что происходило в церкви.
Богослужение было торжественное. Служил сам епископ, приехавший, спасаясь от татар, в монастырь. Старый, высохший, согнувшийся, в парчовом облачении, с блистающей золотой митрой на голове, епископ стоял на возвышении посреди храма. Впереди него справа и слева застыли двенадцать священников, по шесть с каждой стороны, все в праздничных цветных и парчовых ризах. Два мальчика, тоже в парчовых одеждах, с длинными свечами в руках, стояли по обе стороны епископа. Перед иконами горели свечи и лампады. Огоньки, мерцая, отражались на парче и на золоченом иконостасе.
Бату-хан был доволен новым зрелищем. Он иногда кивал головой, улыбался, пробовал подпевать хору. Цветные искорки вспыхивали на его стальном шлеме с золотой стрелой, охраняющей его лицо, на серебристой кольчуге и на ожерелье на шее из больших изумрудов и алмазов. Каждый раз, когда к Бату-хану подходил высокий, дородный дьякон и, широко размахивая кадилом, окутывал его ароматным дымом, Бату-хан милостиво наклонял голову, громко вдыхая сладкий дым ладана.
Юлдуз сидела неподвижно в глубоком кресле. В шелковой, расшитой серебром китайской одежде, увешанная драгоценностями, с алмазными перстнями на руках, с набеленным, неживым, точно кукольным лицом, она казалась маленьким идолом. Только расширенные глаза лихорадочно блестели.
Верная И Ла-хэ стояла около кресла, косилась на Юлдуз и, наклоняясь к ней, шептала:
– Будь спокойней! Не показывай тревоги. Господин заметит!
– Вот он! Там, у окна… так близко! Я должна говорить с ним, – отвечала шепотом Юлдуз.
Возле бокового выхода, опираясь на копье, стоял нукер. Он был в стальном шлеме, в стальной кольчуге, в булгарских красных сапогах. Юное безусое лицо казалось равнодушным. Иногда он посматривал в сторону Бату-хана, но больше глядел в небольшое слюдяное окошко, в которое слабо проникал сизый свет сумрачного морозного дня. Это был Мусук, поставленный дозорным у входа. Вдруг он заметил пристальный взгляд жены Бату-хана – взгляд, устремленный прямо на него. Он отвернулся, но через некоторое время снова встретился с прямым упорным взглядом маленькой женщины. «Что во мне особенного? – подумал Мусук. – Чего ханша уставилась на меня?»
Он еще раз поймал ее взгляд. Заметил, что служанка склонялась к ней, будто успокаивая. Вдруг яркая мысль обожгла его: «Эти темные глаза, это лицо с узким подбородком… Как оно похоже! Но что может быть общего между бедной степной девушкой и разукрашенной драгоценными ожерельями женой завоевателя вселенной! Нет! Это сон, это невозможно!» И он снова стал смотреть в окно.
Неожиданный ревущий возглас заставил Мусука очнуться. Большой, могучий дьякон, в парчовом облачении, во весь свой богатырский голос провозглашал:
– Великодержавному, достопреславнейшему хану…
Благообразный, степенный отец эконом отделился от группы монахов, неслышными шагами подошел к дьякону и прошептал ему в красное мясистое ухо:
– Подымай выше!
Эконом подсказывал, а дьякон ревел:
– Государю нашему…
– Подымай еще выше! – настаивал отец эконом. Дьякон повторял с налившимся кровью, натуженным лицом:
– Государю нашему и владыке народов ближних и дальних царю Батыге Джучиевичу жить и здравствовать!..
После обедни избранные спустились в длинную, узкую трапезную, где был подан самый лучший обед, какой только могли придумать монахи-повара совместно с отцом экономом. Была и уха из стерлядей, и цельный огромный осетр, и пироги с запеченными налимами, расстегай с мелко нарубленными груздями, и кутья из вареной пшеницы с медом, и моченые яблоки, и зернистая черная икра. Служки приносили кушанья на больших резных деревянных блюдах. Монахи достали из погребов глиняные кувшины с зеленым хлебным вином и крепким старым медом. Пили еще пенную брагу и настойки из вишен и других ягод.
В конце стола сидел Бату-хан. Рядом, по левую сторону, архимандрит, далее Субудай-багатур. Справа, блистая драгоценностями и яркими одеждами, – Юлдуз-Хатун, за ней шесть приближенных ханов. Ниже сидели самые старые и почтенные монахи в клобуках и длинных черных рясах.
Старый епископ, благословив трапезу, сослался на болезнь и удалился отдохнуть в свою келью.
Бату-хан ел очень мало, с большой опаской, но пробовал всего. Субудай-багатур пожевал только гречневой каши с луком и постным маслом. Он зачерпнул кашу из блюда собственной медной чашкой, достав ее из-за пазухи. Из этой же чашки, предварительно вылизав ее языком, Субудай пробовал все напитки. То, что ему не нравилось, он выплескивал на пол.
В середине обеда к Бату-хану подошла китаянка И Ла-хэ:
– Юлдуз-Хатун не может больше выносить запаха соленой рыбы и слушать грубые голоса урусутских шаманов. Она сейчас упадет от слабости. Ее надо увести отсюда!
Бату-хан посмотрел на Юлдуз. Она сидела неподвижно, опустив глаза, точно спала. Он приказал проводить ее в покои, где маленькая ханша сможет отдохнуть.
Величественный отец эконом встал и, поглаживая окладистую бороду, сам повел ханшу и китаянку в лучшую келью.
Арапша позвал Мусука. Они пошли через крытые переходы, поднимались лесенками, спускались в темные закоулки. Наконец Арапша оставил Мусука в длинном узком проходе. С одной стороны светились небольшие тусклые окошки, затянутые рыбьим пузырем, с другой – был ряд закрытых дверей. Арапша указал на дверь:
– Здесь отдыхает жена джихангира, отхан-хатун[370]. Не впускай никого. Придется сторожить всю ночь. Я приду сменить тебя. Не сходи с этого места.
Мусук стоял долго. Иногда мимо него проходили старые монахи в черных клобуках и длинных черных одеждах. Они прикрывали ладонями зажженные восковые свечи и что-то шептали.
Послышались голоса. Шел Субудай-багатур, за ним вели под руки Бату-хана. Он пошатывался, водил рукой по воздуху, будто ловил что-то, и говорил заплетающимся языком:
– Священный Правитель разрешил напиваться три раза в месяц, но лучше один раз… Я говорю… и монгольские шаманы, и арабские муллы, и урусутские попы… весьма полезные и преданные мне люди! Они учат народ повиноваться власти, уговаривают не бунтовать и вовремя платить налоги. Всем шаманам я дам пайцзы на право свободных поездок по моим землям для сбора денег. Я прикажу, чтобы шаманы, муллы и попы не платили никаких налогов…
Архимандрит и четыре монаха с большими горящими свечами провожали Бату-хана до двери его кельи. Бату-хан вошел, шатаясь.
Архимандрит низко поклонился Субудаю и удалился вместе с монахами.
Субудай-багатур сказал:
– Сейчас в этом доме Бога все сверху донизу пьяны. Я боюсь, чтобы не было поджога, чтобы наши нукеры не обидели монахов и не началась резня. Ты, нукер, стой, гляди и слушай внимательно. Не сходи с места. Я сам обойду монастырь и проверю стражу.
Мусук стоял полный тревоги…
Юлдуз?.. Или не Юлдуз?.. Нет! Это, конечно, ошибка! Таких сказок в жизни не бывает. А финики! А голос в пустыне, назвавший его имя? А маленькая рука, бросившая шелковый узелок с пряниками и золотыми монетами?..
В прорванный пузырь окна виднелся большой монастырский сад с обнаженными черными деревьями. Голубоватый снег лежал сугробами. Протоптанная дорожка пересекала сад. По ней медленно ходил нукер в долгополой шубе, вооруженный копьем… Ветер залетал в окно и осыпал Мусука снежной пылью.
Послышался шорох. Мусук оглянулся. Перед ним стояла, вся закутанная в легкую материю, маленькая стройная женщина. Голова повязана пестрым шарфом. Расширенные глаза смотрят тревожно, чего-то ждут, спрашивают.
Женщина сделала шаг вперед:
– Мусук?
Мусук повернулся. Зазвенела сталь его кольчуги.
– Одна мысль меня жжет, – прозвучал знакомый голос. – Ты тоже взял деньги, полученные за меня?
Мусук жадно вглядывался в блестящие глаза.
– Я виноват только в том, что не был дома, когда братья увезли мою маленькую Юлдуз. Если бы я видел это, я бился бы с ними, как со злейшими врагами. Узнав, что они сделали, я проклял свою юрту и отрекся от отца и братьев.
– Теперь я снова могу жить!
Она хотела сказать еще что-то, но остановилась. Мусук заговорил резко:
– Теперь Юлдуз – жена моего повелителя. Он дал мне коня, меч и кольчугу. Он щедр, заботлив, справедлив к своим нукерам. Он храбр и быстр в решениях. Он делает великие дела. Он пройдет через всю вселенную, и не найдется ни одного полководца, который сумеет победить его… И я любил его…
– А теперь? – спросила задыхающимся голосом Юлдуз.
– Теперь я должен его ненавидеть.
Юлдуз с кошачьей гибкостью обвила его руками. Она почувствовала леденящий холод кольчуги. Лицо Мусука побелело. Он оставался таким же неподвижным и холодным, как его кольчуга.
– Разве ты больше не мой Мусук?
Юлдуз коснулась маленькой рукой щеки Мусука. Он почувствовал аромат неведомых цветов. Он трепетал, полузакрыв глаза, не зная, как поступить.
– Скажи, Юлдуз, он тебя очень любит?
– Меня?.. Я сама не знаю, за что он меня любит! Бату-хан сказал мне однажды, что я дала ему три горячие лепешки, когда он скрывался нищим от врагов. За эти три лепешки он обещал подарить мне три царства – северное, восточное и западное… Теперь я скажу ему, что ты мой брат, и он осыплет тебя подарками, как в сказке. Он завернет тебя в парчу, даст алмазный перстень и табун лошадей!
– Ты скажешь, что я твой брат? Братья продали ту, которая была мне дороже Аллаха и всей вселенной! У меня остался конь, он мне лучше брата. Я уйду от Бату-хана…
Юлдуз отшатнулась, но снова бросилась вперед и ласкала руками суровое лицо Мусука.
Дверь скрипнула, послышалось насмешливое «дзе-дзе!». Оба оглянулись. В дверях стоял Бату-хан.
Из соседней кельи в приоткрытую дверь смотрели приближенные хана.
В узкой келье отца ключаря на лежанке, крытой овчиной, сидел, подобрав под себя ноги, широкий, грузный Субудай-багатур. Старый полководец немигающим раскрытым глазом всматривался в древнюю икону, написанную на покоробившейся доске. На ней был изображен святой Власий, покровитель домашнего скота и прочих животных.
– Вот этот бог нашему монгольскому улусу приятен! – громко рассуждал сам с собой Субудай и старательно рассматривал суровое темно-коричневое лицо Власия, его седую бороду с вьющимися на концах колечками. – Это наш, настоящий монгольский бог! Он любит и бережет скотину, охраняет коров и баранов и стережет лошадей. А нашим коням нужен защитник, иначе они погибнут здесь, в стране урусутов, где дороги загораживают болота, ели да сосны высокие, как горы. А харакун от злобы и неразумия сжигает скирды с хлебом и стога сена… Скажи, Саклаб, – ты сам урусут, – для чего они все это делают? Не лучше ли покориться монгольскому владыке Бату-хану?
Тощий раб, сидевший на скамье возле двери, равнодушно-сонным голосом отвечал:
– Я уже сорок лет здесь не был. Ничего теперь не знаю, что думают наши суздальские мужики. Все с тобой шатаюсь по белу свету, а с людьми не говорю. Кроме котла и поварешки, ничего не вижу.
Субудай продолжал поучать своего раба:
– Ты все забыл, Саклаб! Так нельзя. Надо все помнить и все объяснить своему господину. – Субудай выпрямился и заговорил резким, повелительным голосом: – Сходи посмотри, стоят ли нукеры на местах, не дремлют ли? И сейчас же вернись ко мне!
– Так и знал! Даже ночью покоя нет! – ворчал, уходя, Саклаб.
Субудай зажмурил глаз. Голова его свесилась, рот раскрылся. Он заснул и увидел во сне… степь, беспредельную, голубую, и колеблемые ветром высокие желтые цветы. Багровое солнце, заходившее за лиловые холмы, уже закрывало свои дверцы. Стадо сайгаков неслось по степи, прыгая через солнце. «Торопись доскакать до уртона[371], пока солнце не спряталось!» – шепчет чей-то голос. Он протягивает руку, чтобы удержать солнце. Рука вытягивается через всю степь, в руке копье. Острие прокалывает насквозь солнце… Это уже не солнце, а залитая кровью голова рязанского воеводы Кофы, которого нукеры схватили израненным, а он все бился, пока силач Тогрул ударом меча не срубил старому воеводе голову… Голова раскрыла глаза, насмешливо подмигнула и прошептала: «Торопись! А то завязнет в снегу твое нечестивое войско…»
Грубо стукнула дверь. Огонек лампадки закачался, тени запрыгали на потолке. В келью вошел, задевая за ножки скамьи, засыпанный снегом огромный монгольский нукер. Меховой колпак с отворотами закрывал уши и лицо. Виднелись лишь нос с черными отмороженными пятнами и двигавшиеся с трудом губы:
– Внимание и повиновение!
– Я слушаю тебя, – сказал равнодушно полководец.
– Черный урусутский шаман повторял два слова: «Байза[372], Субудай». Он толкался и лез сюда. Сотник Арапша приказал провести его к тебе.
– Где черный шаман?
– Здесь, за мной! – Монгол отодвинулся. За ним стоял, тоже весь в снежной пыли, черный монах с длинным посохом и котомкой за спиной. Черный клобук спускался на густые брови.
Субудай, прищурив глаз, смотрел на монаха. Тот снял клобук. Полуседые кудри и длинная черная борода показались очень знакомыми. Монах заговорил по-татарски:
– Байза! Субудай-багатур! Важные вести.
– Уходи, – обратился полководец к нукеру. – Постой за дверью. Я позову тебя.
Монгол, топая огромными гутулами, вышел. Дверь закрылась. Оглянувшись, монах скинул верхнюю просторную одежду, подошел к Субудаю и сел рядом на лежанке:
– Я переоделся монахом. Благословлял черный народ. Все целовали мне руки.
– Дальше, коназ Галиб!
– Я спрашивал всех, где находится великий князь Георгий Всеволодович. Кругом я слышал тот же вопрос: «Где князь Георгий, где собирается войско?..» Все, кто может, точат рогатины и топоры. Все идут толпой на север. Я тоже торопился. Где мог – садился на сани, где не было попутчиков – шел пешком, только чтобы тебе угодить.
– Дальше, коназ Галиб, дальше!
– Простаки подвозили меня на санях, говорили: «Молись за нас, принеси нам победу!»
– Довольно об этом! Где коназ Гюрга?
– Я проехал тропою через древние, непроходимые леса…
– Куда?
– По реке Мологе.
– Молога? Где Молога?
– К северу… За важные вести ты обещал мне мешок золота.
– Я еще не слышу важной вести. Ты все едешь, едешь, а все без толку.
Князь Глеб остановился и недоверчиво посмотрел на каменное лицо полководца. Крючковатые пальцы его протянулись вперед, ожидая обещанного золота.
– Великий грех беру я на душу! Иду против родного народа. На том свете бесы будут на вилах палить меня огнем.
– Хорошо сделают! Ты это заслуживаешь.
– Я жду золота.
– Я дам его. Дам много. Говори, что знаешь.
– Молога впадает в Волгу, а в Мологу впадает речка Сить. На этой речке есть погост Боженки. В нем старая церковь. Около церкви в поповском доме живет князь Георгий Всеволодович. Там же собирается войско.
Субудай отшатнулся. Его глаз закатился кверху, точно рассматривая старый бревенчатый потолок, затянутый паутиной. Левой рукой он полез за пазуху, достал истертый кожаный кошель, затянутый пестрым шнурком с желтым янтарным шариком на конце.
– Здесь триста золотых. Половину ты получишь сейчас, другую – когда мы приедем на эту речку Сить. Ты покажешь дорогу. Если ты обманул – на реке Сити ты будешь надет на вилы и сожжен над костром. Мои монгольские нукеры сожгут тебя живьем с большой радостью.
Князь Глеб, заикаясь, прошептал:
– Но это очень мало!
– Не хочешь – не бери!
Субудай ловко, одной рукой, помогая зубами, развязал кошель, высыпал, не считая, половину монет на колени, схватил горсть золота и протянул князю. Тот подставил обе ладони.
– Я беру это золото только на пользу своего дела, – сказал он. – А после похода ты, Субудай-багатур, поможешь ли мне стать великим князем земель рязанских, суздальских и прочих? Ведь только для этого я помогаю вам раздавить моего врага, князя Георгия Владимирского!
– Завтра будет завтра, и тогда будем решать, что делать.
Сильный стук в дверь прервал разговор. Кто-то тревожно колотил руками и кричал:
– Байза, байза! Субудай-багатур! Байза!
Монах торопливо спрятал деньги. Субудай-багатур встал и отодвинул деревянный засов. В келью вбежала китаянка И Ла-хэ, закутанная в черную шелковую шаль. Она бросилась на колени и, задыхаясь, ухватилась за одежду полководца. Тот оттолкнул ее, выпустил монаха из кельи и спокойно закрыл дверь.
– Несчастье! Ужасное несчастье? – лепетала китаянка, захлебываясь от слез. – В этом проклятом доме урусутского бога шаманы напоили джихангира ядом. Он стал безумным и бешеным. Он бегает с мечом в руках, рубит все, что видит, рубит урусутских богов, бросает скамейки в стены.
– Это меня не касается! – ответил хладнокровно Субудай. – Я только военный советник. А дома джихангир поступает, как ему нравится.
И Ла-хэ продолжала рыдать, не выпуская из рук одежды Субудая. Он с любопытством смотрел на ее тонкое, бледное лицо, маленький рот и два зуба, выступавшие вперед, как у зайца.
– Почему ты плачешь? Тебе жалко урусутских богов?
– Что он сделал, что он сделал! В безумии джихангир приказал связать руки и ноги маленькой Юлдуз-Хатун…
– Это его право. Муж делает со своей женой что захочет.
– Мою нежную госпожу привязали к нукеру, который сторожил ее дверь… Их выбросили в сад, в снег, где бегают собаки-людоеды. Сейчас придут шаман Бэки и его помощники и задушат ханшу Юлдуз и молодого нукера.
– Это не мое дело. Я участвую в войне, а в юртах жен джихангира распоряжаются его шаманы и китайские евнухи.
– Джихангир никого не слушается, кроме тебя, непобедимый. Спаси Юддуз-Хатун! Клянусь, она ни в чем не виновата: нукер – ее родной брат!
– Напрасно ты ко мне пришла, китаянка! Поищи Хаджи Рахима, который пишет книгу походов Бату-хана. Он его учитель, его почитает джихангир. Он даст лекарство, от которого Бату-хан выздоровеет и простит свою маленькую жену.
– Куда я побегу ночью, когда всюду стоит стража! Где я найду сейчас Хаджи Рахима! Шаманы сегодня задушат мою маленькую госпожу, а завтра никакие врачи ее не спасут!..
Китаянка упала на пол и билась головой в отчаянных рыданиях.
Субудай осторожно обошел ее, открыл дверь и позвал стоявшего на страже нукера:
– Беги к юртджи! Скажи, чтобы немедленно шли ко мне! Все!
– Внимание и повиновение! – ответил нукер и побежал, гремя оружием.
В голубом свете ущербной луны туманными тенями стояли монастырские деревья с клоками снега на ветвях.
Под старой яблоней, широко раскинувшей искривленные сучья, подпертые кольями, облокотился на копье монгольский нукер. Стоя по колено в снегу, он смотрел удивленным, недоумевающим взглядом на снежный сугроб. Там лежали два тела: воин в кольчуге и молодая женщина в золотистой шелковой одежде, связанные за локти, спина к спине. Голова воина была обнажена, и длинные черные кудри, обычные у молодых кипчаков, разметались по плечам.
Воин что-то говорил, женщина изредка со стоном отвечала. Нукер не понимал их шепота. Он вмешивался, стучал копьем.
– Я скажу, что ты мой брат, и ты будешь освобожден. Джихангир даст тебе золота, коней и оденет тебя в шелка…
– Я не хочу быть только братом. Я счастлив умереть рядом с тобой. Я скажу Бату-хану, что ты моя хурхэ[373].
– Ты этого не скажешь. Мы должны вырваться из этой беды и спастись… Ты поклянешься Аллахом, что я твоя сестра.
Монгол поднял копье:
– Байза! Замолчите! Джихангир запретил вам говорить.
Стороживший нукер хорошо знал связанного воина: это был смелый, ловкий юноша из передовой сотни, ездивший на отличном коне, любимец сотника Арапши.
Что помутило его разум? Как он посмел поднять глаза на молодую жену джихангира? Теперь ему придет скорый конец.
Между старыми деревьями пробиралась стая больших монастырских собак. Передние подошли совсем близко и ждали, посматривая на лежащих, как на свою скорую добычу. Одна из собак подходила слишком смело. Нукер метнул копье и пробил ей спину. Собака с визгом бросилась в сторону, волоча копье. За ней умчались остальные. Монгол пошел через глубокий снег, подобрал копье и вернулся на свое место.
Стукнула дверь на крыльце. Заскрипела калитка. Несколько человек шли по тропинке. Собаки снова подняли лай и бросились навстречу.
Показались Субудай-багатур, Арапша, Хаджи Рахим и три нукера. Хаджи Рахим нес зажженный резной фонарь из промасленного шелка. Он первый, большими шагами, поспешил к Юлдуз, склонился к ней и осветил тусклым светом фонаря ее страдальческое лицо.
– Когда-то ты меня кормила… Ты приносила молоко и горячие лепешки и протянула дни бедной жизни дервиша! Что же ты теперь, маленькая Юлдуз-Хатун, потонула в урусутских снегах? Ты можешь стать добычей этих голодных псов! Скорее, скорее очнись!
Хаджи Рахим поставил фонарь на снег и с трудом развязал обмерзшие веревки. Он помог приподняться полубесчувственной, застывшей Юлдуз, Арапша завернул ее в соболью шубу. Развязанный Мусук вскочил и подошел, шатаясь, к Субудай-багатуру, стоявшему неподвижно, расставив ноги, будто все, что происходило, его не касалось.
– Чей ты сын? Скажи ясно! – спросил Хаджи Рахим.
– Вольного ветра! – ответил Мусук.
– Кто эта женщина? – продолжал Хаджи Рахим. – Знаешь ли ты ее?
Мусук молчал. Из шубы послышался слабый голос:
– Это мой брат, Мусук. Мы оба дети Назар-Кяризека из Сыгнака.
– Все это верно! – сказал Хаджи Рахим. – Я узнаю обоих.
– Довольно! – вмешался Субудай-багатур. – Что говорит Хаджи Рахим, то всегда верно! В этом доме черных шаманов все потеряли разум… Воин Мусук! Ты докажешь мне, какой ты «сын ветра». Ты поедешь вперед, на самую трудную разведку… Нукеры! Отнесите Юлдуз-Хатун в ее покои.
Из-за двери кельи, где помещался джихангир, слышались странные крики и дикий всхлипывающий вой. У стены жались нукеры.
– Что там случилось? – спросил Субудай-багатур.
– Джихангир свирепствует! Он порубил мечом урусутских богов и зарезал двух друзей – блюдолизов. Теперь он плачет.
– Как плачет?
– Разве ты не слышишь?
Субудай подошел к двери. Оттуда раздавался вой то шакала, то гиены.
– Не входи! Он зарубит тебя…
Арапша внес Юлдуз в соседнюю келью и опустил на лежанку. Китаянка И Ла-хэ стала ловко растирать ее.
Субудай ждал возле двери. Снова послышался крик:
– Какая казнь! О-о!.. Какое вероломство!.. О-о! Злодеи опять встали на моем пути… О-о! Они увидят, что я внук Чингисхана!.. Да, они это увидят!..
Субудай-багатур, склонившись так, что его широкая спина стала совсем круглой, решительно отворил дверь и вошел в келью.
Из-под стола торчали ноги зарубленных. На полу растекалась лужа крови.
Бату-хан сидел на столе, скрестив ноги. Он держал на коленях кривой меч. Лицо его распухло, глаза, красные и воспаленные, яростно уставились на Субудая. Тот выпрямился и посмотрел ему прямо в лицо. С большой лаской Субудай спросил:
– О чем плачешь, джихангир?
Бату-хан поднял меч над головой, точно раздумывая, кого бы ударить. Вдруг, повернувшись, стал бить по иконе святого Власия. Меч зазвенел, от иконы отлетали щепки.
– За что ты наказываешь урусутского бога? – продолжал Субудай необычным для него мягким отеческим голосом.
– Мне сказали, что этот бог с длинной бородой спасает несчастных и оберегает всякую скотину, а для меня он ничего не делает!.. Висит на стене и дерзко глядит на меня. Прочь, урусутские боги!
– Но что случилось? Никто ведь не погиб?
Бату-хан прищурился на Субудая пьяным, мутным взглядом:
– Не погиб, говоришь? О-о! Ты тоже хочешь быть среди моих друзей! Мне не нужны друзья, мне нужны только верные слуги!.. Я не прощу коварства. Вон торчат ноги двух бывших друзей! Я затолкал их в угол. Они осмелились распоряжаться моим именем! Попробовали бы они это сделать при Чингисхане! О-о! В этом доме черные злые онгоны выползают из щелей и делают людей безумными… О-о!
Субудай оставался спокойным. Бату-хан соскочил на пол и потащил Субудая за рукав:
– Идем! Я покажу тебе, что они наделали! Иди за мной!.. Хаджи Рахим, ты тоже иди с нами! Где твой фонарь? Зажги его.
Бату-хан быстро пошел вперед, все последовали за ним. Он спустился в сад.
– Там нет никого! – сказал Субудай.
– Ты обманываешь меня?
Бату-хан направился к развесистой яблоне, остановился, посмотрел кругом, свистнул, сказал: «Дзе-дзе!» – и поспешил дальше. Монголы вышли через калитку в тихий монастырский двор, где протянулись сараи и конюшни.
– Хаджи Рахим, свети здесь!
На снегу, вытянув ноги, лежал вороной конь. Он приподнял голову и выпуклыми умными глазами посмотрел на Бату-хана. Голова его снова упала, и ноги, белые до колен, забили по снегу.
– Кто-то заколдовал коня: злые мангусы, или черные шаманы урусутов, или добрые друзья! Они завидовали, они не хотели, чтобы я на нем догнал и зарубил коназа Гюрга… О-о! Скажи, вороной, кто погубил тебя!
Конь с человеческим стоном изогнул шею и стал лизать кровавую рану в боку.
– Хаджи Рахим! Ты умеешь разговаривать со звездами! Выслушай коня, узнай, кто убил моего скакуна.
Хаджи Рахим осветил фонарем место, которое лизал конь. Хаджи Рахим положил руку на больной бок, ощупал и надавил.
– Это опухоль. Выходит кровь и гной. Вот отчего конь умирает… – И факих вытащил из раны тонкое железное острие.
Бату-хан склонился к тусклому фонарю.
– Это женская шпилька для волос! – сказал позади чей-то уверенный голос.
– Нет, это не женская шпилька! – ответил Субудай-багатур, рассматривая острие. – Женщины убивают шпилькой своего господина, когда он спит, но никогда не убьют его коня. Это сделали добрые друзья. Я говорил тебе, не заводи поддакивающих блюдолизов, а держи около себя только верных слуг… Это обломок кинжала!
Конь вытянулся, забил ногами. Бату-хан присел перед ним на корточках:
– Не придется тебе, вороной, въезжать в захваченный пылающий город… Ты верно служил мне, но коротка была твоя жизнь. О-о!
Бату-хан завыл, вскочил и бегом направился назад через сад и крыльцо. Все поспешили за ним. Около двери своей кельи Бату-хан остановился и обвел мутным взглядом, точно кого-то разыскивая. Он вошел, взял глиняный кувшин с вином и покосился на Субудая:
– А кто там, рядом?
– Пойди и посмотри!
Бату-хан с кувшином в руках прошел в соседнюю келью. На лежанке, освещенная поставцом с горящей лучиной, лежала Юлдуз-Хатун. Она посмотрела на подходившего Бату-хана скорбными глазами и натянула себе на голову соболью шубу.
– Она здорова? – спросил Бату-хан.
– Юлдуз-Хатун здорова и ни на кого не жалуется! – отвечала китаянка И Ла-хэ.
Бату-хан повернулся к Субудай-багатуру:
– Это ты сделал? Ты спас ее?
– Да, я!
– Ты один меня понимаешь… Ты мой верный слуга! Я не давал приказа ее казнить. Это сделали от моего имени мои друзья… – Он припал губами к кувшину и стал пить вино, которое стекало ему на грудь. Он покачнулся, опустился и растянулся на полу.
Субудай-багатур осторожно отобрал глиняный кувшин и тихо вышел.
– С рассветом мы выступаем, – сказал Субудай ожидавшим нукерам. – Предстоит далекий и очень быстрый переход. Будьте все наготове. Я приказал позвать юртджи! Где они?
– Они ждут тебя, непобедимый!
Монголы ушли из Углича в багровом зареве пожара. Монастырь, подожженный со всех сторон, горел, как костер. Монахи бегали, выкатывали бочонки с вином и елеем, выносили иконы. Согласно грозному приказу Бату-хана: «Не убивать и не обижать урусутских шаманов» – монгольские воины не трогали монахов, но при удобном случае, когда сотники не замечали, сдирали с монахов подрясники, соблазненные добротностью просторной одежды.
Бату-хан после старых монастырских медов и настоек еще плохо соображал, что кругом происходит. Субудай-багатур приказал бережно завернуть его в пушистую долгополую шубу, поднесенную архимандритом. Джихангира уложили в наполненные сеном раскрашенные сани. Рядом посадили закутанную в шали Юлдуз. Китаянка И Ла-хэ ехала в другом возке, охраняя имущество седьмой звезды.
Монгольские отряды шли на север и запад широкой лавой, заходя во все встречные погосты. Воины забирались в каждую избу, вытряхивали из сундуков полотенца, сарафаны, рубахи и порты, – все годилось, все переходило в монгольские переметные сумы и в розвальни, следовавшие за отрядом. Монголы выгребали из закромов зерно, жарили его в своих котлах и ели горстями, сидя у костров.
Утром, на остановке, Бату-хан пришел в сознание. Он бодро встал, удивленно осматриваясь. Рядом с санями стояли выпряженные кони с подвязанными к мордам торбами. На снегу были просыпаны ячменные зерна и валялись клочки сена.
В санях, сжавшись, сидела маленькая женщина. Из-под меховой шапки пытливо смотрели карие глаза. Бату-хан отвернулся. Невдалеке начинался молодой еловый лес. На опушке дымились костры, толпились люди, проезжали всадники. Дальше виднелась окраина деревни. Горели ярким пламенем избы, доносились крики, яростный лай собак.
– Где мы? – спросил Бату-хан.
Неподвижный нукер, в заиндевевшем меховом колпаке, отвечал, с трудом шевеля губами:
– Мы в дневном переходе от того города, где сожгли дворец урусутских черных шаманов.
– А это что за деревня?
– Деревня упрямая. Урусуты не покоряются, бьются топорами. Уже уложили многих наших воинов. Мы гонялись за проклятыми, а они точно не видят, что им спасенья нет, – грызутся, как затравленные волки.
– Где Субудай-багатур?
– Вон, недалеко у костра. Там и тысячники.
– Позови!
Нукер, приложив руку к губам, закричал:
– Внимание и повиновение! Джихангир проснулся!
Монгольские военачальники вскочили, неуклюже переваливаясь, побежали к саням и подтащили их к костру. Бату-хан стоял, недоверчиво косясь на всех. Он вышел из саней, засучил рукава и присел на корточки, грея над огнем потемневшие от грязи ладони.
Нойоны и темники стояли полукругом, почтительно ожидая, когда заговорит ослепительный.
Бату-хан поднялся. Вздрогнув, все замерли на месте.
– Черные шаманы-попы усыпили меня волшебными напитками из колдовских ягод и трав. Но я не умер. Заоблачные боги сохранили меня для великого дела, которое прославит монгольское имя. Тень моя вылетела из моего тела через раскрытый рот и унесла меня в небесные голубые просторы, где царствует мой дед, Священный Правитель. Да, и я увидел его, и он говорил со мной…
Все воскликнули «Бо!», всплеснув руками, и снова застыли.
– Да, я увидел его! Он стал еще выше, плечи его шире, белая борода еще длиннее, почти до колен. Он сказал: «Ты, мой внук, хорошо продолжаешь мое дело. Ты ушел на запад на девятьсот девяносто девять переходов от горы Бурхан-Халдун, где под высоким кедром в золотом гробу покоится мой прах. Я все вижу и знаю, что ты не уберег моего младшего сына, хана Кюлькана. Почему ты не уберег его?» И я ответил деду: «Я твоя жертва! Я виноват в этом, ты можешь казнить меня. Я внимаю и повинуюсь!» «Еще рано казнить тебя. Ты был далеко от хана Кюлькана, когда он погиб, – так ответил Священный Правитель. – Сперва я должен казнить тех, кто убил моего сына. Хан Кюлькан до сих пор не прилетел ко мне. Его тень скитается над холодными снежными полями урусутов. Бродит по лесам, воет по-волчьи и пробирается ночью между спящими монголами, разыскивая своих убийц. Хан Кюлькан стонет и плачет: «Я хотел подвигов и славы, а умер молодым и безвестным! Никто не споет песни о молодом хане Кюлькане! Я не успокоюсь, пока монголы не сделают славного подвига, о котором будут со страхом и ужасом рассказывать наши враги и гордиться им наши внуки и правнуки»…»
Бату-хан угрюмо замолчал. Мрачными суженными глазами взглянул он на стоявших тихо военачальников:
– Вы слышите, что говорил Священный Правитель?
– Слышим и понимаем! – ответили шепотом монголы.
– Я сказал великому вождю: «Внимание и повиновение! Я исправлю горькую ошибку. Тень хана Кюлькана получит на земле успокоение и прилетит на крылатом коне к тебе, наш повелитель, чтобы встать в ряды твоих небесных призрачных воинов!»
Шаркая широкими гутулами, подошел Субудай-багатур и остановился. Кивая головой, старый полководец всхлипывал:
– Верно!.. Верно говоришь! Так мы и сделаем!
– Кто был около хана Кюлькана в день его смерти?
– Темник Бурундай! – воскликнули все.
– А где темник Бурундай?
Высокий сутулый монгол с плоским желтым лицом без волос опустился на одно колено:
– Это я виноват! Я недосмотрел!
Бату-хан подошел к нему с яростным от гнева лицом:
– Ты заплатишь за это или умрешь! Я даю тебе задачу. Ты не вернешься назад, пока ее не выполнишь. Со всем своим туменом и с туменом кипчакского сброда, который пристал к тебе, ты отправишься туда! – Бату-хан показал широким жестом на безмолвные снежные равнины. – Там, за дремучими лесами, на замерзшей реке…
– Сити! – подсказал Субудай-багатур.
– На реке Сити строится боевой стан урусутского коназа Гюрга. Ты набросишься на урусутов, не думая, можно или нельзя их победить. Твои воины будут их избивать, не отступая ни на шаг. Знай, что впереди твоего войска полетит тень хана Кюлькана. Ты должен этой победой дать ей успокоение. Тогда хан Кюлькан отправится к своему отцу, моему деду, с радостной вестью о новой монгольской победе. Если же ты будешь разбит и будешь метаться по земле, подобно летучей мыши, тогда тень хана Кюлькана станет прилетать к тебе по ночам, пить кровь из твоих глаз…
Бату-хан замолчал. Ноздри его раздувались. Он сильно дышал и поглядывал на Субудай-багатура. Тот, отвернувшись, смотрел в сторону и повторял:
– Верно, верно!
– За эту ночь приготовь своих воинов к набегу. Довольно им тормошить урусутских женщин. Помни, что я и непобедимый пойдем с нашими туменами по вашим следам. Остерегайтесь, чтобы мы вас не обогнали. Тогда мы ударим первыми…
– Внимание и повиновение! – сказал Бурундай, упав на ладони. Поцеловав снег, он вскочил и, придерживая рукой висевший на боку кривой меч, побежал к своим воинам.
Бату-хан отошел и беседовал вполголоса с Субудай-багатуром. Непобедимый хрипел и доказывал:
– Хотя воин Мусук и брат прекрасной седьмой звезды, но лучше отправить его подальше, так далеко, чтобы он вернулся назад через девяносто девять лет или вовсе не вернулся. Обычно брат новой царицы получает подношения от низших и подарки от высших. У него появляется много золота, он пьянствует с новыми друзьями и быстро становится негодным, как дырявый бурдюк. Дай ему опасное, но достойное поручение, чтобы он гордился им, а выполнить его было бы трудно… Пошли его с сотней нукеров на разведку прямо на Сить, к лагерю коназа Гюрга. Пошли так, чтобы темник Бурундай и не подозревал об этом. Тогда мы проследим и проверим темника Бурундая, как он выполнил твой приказ.
Бату-хан пристально смотрел на старого полководца, желая понять, какая тайная мысль скрывается за его словами. Он нахмурился и вздохнул:
– Ты мой верный слуга и учитель. Я так и сделаю. Вместе с Мусуком я пошлю сотника Тюляб-Биргена, у которого русский пленный мальчишка увел скакового коня. Этот удалец с отчаяния будет бешеным!
– Верно! – подтвердил Субудай. – Надо торопиться и напасть на войско урусутов, как коршун на ястреба, пока коназ Гюрга еще не ожидает нас!
…В Заволжском Верховье Русь исстари уселась по лесам и болотам… Преданья о Батыевом разгроме там свежи. Укажут и «Тропу Батыеву»… Старая там Русь, исконная, кондовая…
После разгрома Владимира-Суздальского татарское войско двинулось на северо-запад тремя потоками. Один отряд под начальством темника Бурундая шел на Суздаль, Юрьев, Переяславль, Скнятин и Кашин[374]. Отсюда татары направились на Бежецк и Красный Холм.
Отряд Бату-хана прибыл в Углич, оттуда рекой Корожечной поднялся вверх по течению до лесного поселка Кой. Третий отряд пошел на город Мышкин и далее, пробираясь лесными дорогами, направился к верховьям реки Мологи. Татары пытали на огне захваченных в пути крестьян, стараясь выведать от них, где находится боевой стан коназа Гюрга Владимирского.
Мелкие татарские отряды были разосланы Бату-ханом для разорения великого княжества Владимирского. Они жгли все встречные города и погосты.
В начале марта Бату-хан стоял в лесном поселке Кой, где нашел много сена, заготовленного к весеннему сплаву. Темник Бурундай расположился в Бежецке. Оба уже знали, что где-то невдалеке, среди дремучих лесов, собираются воинские силы великого коназа Гюрга.
На совещании тысячников Бату-хан сказал:
– Я должен в одной битве уничтожить главное урусутское войско, иначе мы сами бесславно погибнем в этих снегах, лесных трущобах и болотах. Вы будете драться, не жалея жизни. Уничтожив главное войско, я стану единственным повелителем всей урусутской земли, так как больше ни одного опасного противника не останется. В стране этих длиннобородых медведей воцарится слепая покорность мне и мертвая тишина… Так учил и так всегда поступал в своих войнах величайший из всех людей, мой дед, Священный Правитель. Завтра для монгольского имени будет день великой славы или день великого позора.
– Позора не будет! – воскликнули тысячники.
– Разбив коназа Гюрга, мы не будем отдыхать. Мы повернем коней на большую дорогу к самому богатому урусутскому городу Новгороду. Мы помчимся туда со всей быстротой, чтобы добраться раньше, чем начнут таять реки…
– А потом? – спросил один тысячник.
– Потом, отъевшись и отдохнув на женских пупах, мы пойдем в страну гордых купцов, которых мы поймали в Мушкафе. В той стране города еще более богатые, чем Новгород. Как зовутся эти города, скажи, Хаджи Рахим?
– Рига, Любек, Гамбург, Брюгге, Лигниц, – ответил тихий голос.
– Да, это так! Я засуну все эти города в мою походную рукавицу. Но сперва мы должны прикончить урусутского коназа Гюрга.
…Лесом ехать – будет темно.
Лужками ехать – будет топко.
Долго совещались сотник Тюляб-Бирген и Мусук-тайджи[375], брат Отхан-Юлдуз, неожиданно возвеличенный джихангиром. Они решили завоевать себе славу и поразить дерзкой удалью самого Субудай-багатура. Решив попытать счастья, они выехали вперед, в неведомую урусутскую лесную чащу. Распоряжался опытный в походах и набегах Тюляб-Бирген. Мусук-тайджи со всем соглашался, что предлагал его новый старший друг:
– Очень хорошо! Будь всегда моим учителем в военных делах!
Предстояло сделать разведку, проникнуть в глубину еще не покоренных урусутских округов и разыскать главный лагерь коназа Гюрга. Бату-хан в Кое и темник Бурундай в Бежецке ожидали известий от Тюляб-Биргена.
Леса кругом были густые, непролазные, дороги среди вековых елей были похожи одна на другую. Пойманные лесные охотники говорили малопонятно: «Цаво хоцэс?» – и упрямо отвечали: «Насы сыцкари зивут на сторонке. Знац мы не знаем, слысац не слысали, видец не видели!»
В наказание за упрямство татары раздели пойманных охотников. Голые, в одних лаптях сицкари побежали в лес, остановились вдали и стали прыгать и дразнить татар непристойными жестами. Два татарских всадника, разозлившись, погнались через замерзшее озерко, чтобы зарубить их, но провалились под лед, попав в трясинное «окно», и утонули вместе с конями. Голые сицкари, прыгая как зайцы, скрылись в лесной чаще.
Тюляб-Бирген и Мусук понимали, что в урусутских лесах кругом грозят опасности, что каждый шаг нужно делать с особой осторожностью. Они разделились. Тюляб-Бирген с отрядом остановился на перекрестке, а Мусук с десятком всадников отправился на разведку.
Вьюга усиливалась. Метель непрерывно засыпала дорогу снегом. Впереди послышался лай собак. Мусук оставил коня спутникам, а сам стал осторожно пробираться вперед. Зачернела ограда, показались привязанные кони. Это была застава урусутов. Мусук тихо повернул обратно и помчался к Тюляб-Биргену.
Тюляб-Бирген немедленно послал гонцов к Бурундаю и, укрывшись со своими нукерами в чаще, стал выжидать. К вечеру прибыл ответ: Бурундай приказывал ждать и не пугать заставу.
Вскоре прибыли передовые сотни Бурундая. Они обошли заставу, ворвались за ограду, перехватили коней и рубили всех выбегавших из землянок, где беспечно задремали урусутские сторожа. В живых остались только два воина, взятые в плен. Они рвали на себе волосы и не отвечали на вопросы. Сказали только, что это сторожевая застава воеводы Дорожи. Который из убитых был воевода Дорожа, татары так и не узнали, – все были одеты одинаково: в овчинные полушубки и лапти, и все полегли в неравном бою, где одному приходилось биться против двадцати.
Бурундай прискакал к заставе, когда уже не было ни одного живого урусута. Он послал гонцов к Бату-хану в Кой, извещая, что, судя по сильно утоптанной дороге, невдалеке от вырезанной заставы должна быть стоянка коназа Гюрга. Бурундай будет ожидать до утра, а на рассвете двинется дальше.
Ночью Мусук с тремя всадниками снова отправился на разведку. Он вскоре приблизился к поляне, которую прорезало глубокое русло замерзшей реки. На другом берегу протянулось селение с древней деревянной церковью. Там разъезжали всадники, ходили люди, виднелось много новых белых построек.
Мусук решил, что это, несомненно, боевой стан коназа Гюрга. Он стал выжидать, укрывшись между елями. Сумерки затянули туманной дымкой поляну. Вьюга стихла. Серебряный ободок полумесяца повис над верхушкой ели. Мусук задался дерзкой мыслью проехать через селение. Там все затихло. Кое-где вдали лаяли собаки, несколько огоньков мерцало на другом берегу реки. Постепенно, один за другим, огоньки угасали.
Мусук ехал медленно, напряженно вглядываясь в темноту, стараясь узнать, как расположены укрепления и засеки, откуда лучше повести нападение.
Вдруг из темноты послышался голос, и высокий человек быстро двинулся навстречу. Мусук повернул коня и поскакал обратно к отряду, боясь, что за ним уже мчится погоня. Но все было тихо в лесу.
Бурундай придвинул свой отряд еще ближе к открытому Мусуком селению. Всю ночь всадники провели, сидя на снегу возле коней. Среди ночи поднялся ветер и повалил густой снег. Вьюга завыла, заскрипели верхушки качавшихся елей. Под утро был передан приказ: «Дать коням по нескольку горстей зерна. Проверить оружие. Мы будем здесь биться так долго, что новорожденный младенец станет стариком, но назад не повернем».
Снег валил трое суток, не переставая. Ветер усилился, гудел в вершинах вековых сосен, наносил вороха легкого снега и, точно передумав, снова сдувал нагроможденные сугробы, перебрасывал их, наметая в других местах новые пушистые холмы. Сплошное белое покрывало затянуло низкие, прижавшиеся друг к другу шалаши и землянки боевого стана.
Все живое попряталось, спасаясь от разгулявшейся метелицы.
Но один человек стоял неподвижно на бугре, как обломанный молнией ствол старой березы. Прочно опираясь на длинную рогатину, зашитый в звериные шкуры, он громко, нараспев говорил, обращаясь к пустому полю, где, точно белые тени, проносились подхваченные ветром вороха снега. Ему вторила метелица, а человек то громко завывал, то говорил шепотом:
– Иду я из ворот в Дикое поле, во просторные луга, в дольные места, ко дремучему лесу, ко ручью студенцу, где стоит старый дуб мокрецкой, возле лежит горючий камень Алатырь… Под этим камнем живут седьмерицей семь старцев, не скованных, не связанных… Отвалю я тот камень Алатырь, призову я тех старцев, поклонюсь им низехонько: «Отпирайте вы, старцы, свои железные сундуки, выпускайте белых муриев!.. Пусть полетят по небу те белые мурии, пусть нагонят они бури и метелицы, пусть засыпят снегом злые полки татарские, заморозят их лютою стужею!..» Татарин, татарин, злодейской породы, урод из уродов! Зачем ты, татарин, пришел в наши земли? Не убежишь своей волей ты вслед за метелью за каменные горы, вырву я тебя с корнем, заброшу за синюю даль, где засохнешь ты, как порошинка, завянешь, как былинка!.. Вспомнишь ты свою ошибку, да будет поздно. Замыкаю свои словеса замками железными, бросаю ключи под бел камень Алатырь! А как у замков смычки крепки, так мои словеса метки… И ничем, ни воздухом, ни бурею, ни водою, мой заговор не отмыкается… Рать могуча, мое сердце ретиво… Слово мое крепко, крепче сна и силы богатырской. Чур, слову конец, моему делу венец. Заговор мой все превозмог!..
Точно покорясь колдовскому заговору, буря снова закрутила сильнее. Налетели порывы ветра, стараясь свалить говорившего.
В стороне послышался крик:
– Гей! Кто жив челове-аак! Погиба-аа-ем!
Колдовавший ответил:
– Ходи сюда-а! Здесь дорога-а!
Из сизой мглы вынырнула тень, за ней другая, третья.
– Здоров буди! Где мы?
– Там, где тебе нужно. На татар идешь?
– Вестимо, на татар! Нас тринадцать робят и семь девок…
– Целое войско! И мы здесь на татар рогатины навострили.
– Мы ищем ратный стан князя Георгия Всеволодовича.
– Счастливо мамка вас выходила! К нему вы и пришли и не завалились в лесных буераках. Идите за мной, след в след, нога в ногу. Не то леший вас закрутит, ведьма замучит! Будете всю ночь плутать промеж двух сосен.
– О-го-гo! Где вы, рязанцы, лесовики, сторонники? Все сюда валите! Поживей, а то, гляди, стар человек уйдет от нас…
Дружный крик сильных голосов ответил:
– Идем, отец, все идем!
– Кто твои люди? – спросил старик.
– А двенадцать моих сыновей да еще дочки… Девки сбежали из татарского плена, тоже хотят воевать.
– Честь им и слава!
Все пошли гуськом, след в след, опираясь на рогатины. Впереди старик, нагонявший на татар метель, за ним прибывшие рязанцы, завернутые в овчины, все здоровые, широкие, коротконогие, с медвежьими ухватками.
Перейдя замерзшую реку, рязанцы увидели много землянок, в которые, спасаясь от метелей, запрятались русские ратники. Землянки растянулись длинной цепью, едва выделяясь из сугробов снега. Только вьющиеся дымки, проникавшие сквозь волоковые оконца и отверстия в крыше, говорили, что под снегом живут, что там тепло, в горшках кипит похлебка и гуторят русские люди.
Князю Васильку не спалось. Он поворачивался с боку на бок, поправлял шубу, которой был прикрыт. Он лежал на полу, на ворохе сена, с краю близ двери. Возле него вповалку спали его дружинники, храп раздавался со всех сторон. Из двери дуло. В щелях жалобно свистел ветер.
Князя неотступно мучила мысль: «Что делать в такой великой народной беде?» – и черные мысли, одна тяжелее другой, отгоняли сон.
«Что здесь готовит дядюшка, князь Георгий? Не себе ли устраивает новую вотчину? Не ждет ли он, пока татары сами уйдут? Тогда он – сильнейший князь северной Руси – поставит здесь новый стольный город, такой же пышный, как его Владимир. Уже не раз он говорил, что следует соорудить здесь и клети, и закрома, и водяные мельницы, запрудив в трех местах реку: «Народу-де ратного прибывает больно много, и не разумнее ли самим молоть зерно…» А там, за лесами, пылают погосты, рыщут татары и рубят всех, кто только попадется в их жадные руки… Я долго медлить не буду. Если князь Георгий не начнет воевать, я уйду с моими ростовскими ополченцами в леса. Буду близ больших дорог ловить татар и добираться до их злого змея – хана Батыги…»
Князь поднялся, ощупью в темноте нашел холщовые онучи, повешенные на горячей печи, обернул ими ноги, сверху намотал шерстяные обвертки и подвязал кожаные лапти. Надел полушубок, туго затянул ремень с прямым мечом и толкнул дверь. В избе все продолжали крепко спать.
Молодой месяц светил с правой стороны на спокойном, беззвездном небе. Ветер хлестал лицо колючим снегом. Князь пошел вдоль лагеря. До рассвета недалеко. На белом снегу резко выделяются бревенчатые новые избы, землянки, засеки. Тихо в боевом лагере. Все спит. Враг далеко. Кто забредет в жестокие морозы в такую трущобу! Ни дозорного оклика, ни стука, ни скрипа шагов…
Князь присел на бревенчатой кладке. Тоска охватила его сердце.
«О русская земля! – думал он. – Лежишь ты прекрасная, привольная, раскинувшись на снежных полянах, в лесных чащах. Только лесные буераки да мужицкая сила – вся твоя защита! Эх, сбежались бы все мужики со всех погостов, повел бы их в бой старый Илья Муромец! Какой коварный враг устоял бы тогда? Отогнали бы всех врагов, как раньше отгоняли! Ворвался к нам народ чужой, злобный и немилостивый. Пробрался он в самую глубину, в сердце русской земли, расколол ее на мелкие клочки и грызет, и гложет, и рвет, не давая передышки… Эх, собраться бы с силой и сбросить с плеч насевшего врага!..»
Слышно, как брякнуло стремя. Впереди скользит тень. Всадник все ближе. Князь застыл на месте и вглядывается. Кому сейчас дело, кому забота бродить среди ночи по лагерю? Не князь ли Георгий? Конь высокий, стройный, половецкий. Всадник не русский! Как он попал сюда? А вдруг это татарин?.. Князь Василько сжимает рукоять меча и бросается вперед. Конь прыгает в сторону, всадник мчится прочь поляной, к лесной просеке и скрывается в густых елях.
– Татарин!.. Лазутчик!..
Василько бросился за ним, но не догнать! С другой стороны показался новый всадник. Впереди него пегий пес-волкодав.
«Опять враг? Нет, уж его не упущу…»
Всадник все ближе. Конь поджарый, стройный, идет спокойной тропотой. Пес зарычал и остановился. Всадник натянул повод.
– Кто идет?
– Гонец из Владимира. К великому князю Георгию Всеволодовичу.
– Попал как раз куда надо. Давно ли из Владимира?
– Давно. Уже дней пятнадцать. Пришлось кружить. Татары грозят отовсюду. Раза три от них отбивался. Только добрый конь выручил.
– Что слыхать о Владимире?
– Я выехал – Владимир еще стоял. А в пути уже ходили дурные слухи…
– Ужели пал Владимир?
– Да, говорят, сожжен! Рассказывают, небо три дня было красным…
Князь Василько опустил голову. Но лишь на миг. Он тотчас же очнулся:
– Сейчас, перед тобой, здесь проехал всадник. Я окликнул его, и он ускакал…
– Наш не ускакал бы! Это татарин, соглядатай! Берегись! Татары близко! И охнуть не успеем, как навалятся…
– Пойдем скорее к князю!
Торопка, приехав в лагерь гонцом из Владимира, встретил здесь земляков. Они рассказали, что отец его, Савелий Дикорос, был в боевом стане и уехал накануне с обозом за мукой, зерном и сеном. Остаться в лагере Торопке не пришлось. Князь Василько Ростовский поручил ему отправиться в сторожевой дозор, на перекресток дороги, ведущей от Сити к городу Мышкину.
– Твой конь что ветер легкий, – сказал князь Василько. – Если покажется татарский разъезд, скачи сюда, чтобы мы вовремя ополчились.
В лощине под высоким яром, среди наваленного грудами хвороста, тихо потрескивал небольшой костер.
– Время-то какое! Татары всюду так и шныряют, вынюхивают. Увидят в лесу огонь – разом налетят… Не успеешь и молитву прочесть, как без головы останешься!
Потому сторожа огородились хворостом и лесинами, чтобы ночью татары не приметили огня.
За яром стеной наступал густой вековой бор. Он тянулся далеко на север, как говорили охотники – до самого Студеного моря[376]. Сквозь этот бор можно ходить только звериными тропами, зная приметы и заговоры. Эти тропы веками прокладывали зверье и лесные чудища, лешие и кикиморы. Если ступить вправо или влево от тропы, там столько бурелому и такой сырой мох, что сразу провалишься по плечи…
У костра лежали четыре молодца, из тех, кому ни дождь, ни снег, ни буря-завируха, ни ведьмино заклятье – все нипочем! Завернутые в овчины и звериные шкуры, они подложили под себя еловые ветки, из ветвей же сделали косой навес и беспечно слушали песни зимней вьюги. Они жарили на углях тонкие ломтики конины. На сучьях рядом была растянута рыжая шкура коня, которого ратники поторопились прирезать на обед, пока он сам с голодухи не протянул ноги. Рядом с ними лежал Торопка, а возле него калачом свернулся верный Пегаш.
Все четверо дозорных – молодцы-удальцы, узорочье рязанское – ускользнули из-под Рязани от татарских арканов и стали сами своей четверкой воевать «вольными охотниками» в лесах, вылавливая отставших татар. Услыхав, что князь Георгий Всеволодович собирает где-то на верхней Волге войско, они прибежали к нему на охотницких лыжах. По его приказу они были поставлены сторожевыми дозорными на этом яру, на глухой дороге.
Князь дал им доброго коня, чтобы, в случае тревоги, быстро сообщить в лагерь. Князь не выделил для коня корма, – добывайте себе сами запас как знаете! А кругом ни стога, ни болотных камышей! Поэтому сторожа решили положиться на свои верные ноги и легкие, прочные лыжи, а коня съели.
Дозорные коротали время, рассказывая о подвигах богатырей, о чудесах муриев и колдунов. В этот дозор попал Торопка. Он слушал рассказы и косился на рыжую шкуру коня, боясь, как бы и его гнедой не испытал такую же участь.
– Как-то, – рассказывал один, – идут по лесу мужики и видят, плетется маленький горбатый старичок и тащит вязанку дров в десять раз его больше. «Зачем, стар-человек, в лесу дрова тащишь? Дров-то кругом сколько хочешь!» – «Знать, так нужно, я родную землю спасаю. Я на татар с поленьями воевать иду». – «Как же ты, чудной, воевать поленьями будешь?» И вдруг в этот миг налетели татары. Тут горбатый старичок рассердился, бросил вязанку на землю и стал дровами кидать в татар. Бросит полено – воин встает, бросит другое – войско наступает. В трубы играют, в барабаны бьют, мечами машут. Набросились молодцы на татар и всех как косой скосили… Верные люди говорили: этот горбатый старичок уже пришел на Сить воевать с татарами.
– А еще пришел сюда мужик, – рассказывал другой дозорный. – Борода у него длинная, а усы как у сома, он их за уши закручивает. Так он хвалился, что может бурю, и дождь, и вёдро, и ростепель заговорами призывать. Ему все мурии, и белые, и черные, послушны. «Призову, – говорит, – муриев, они татар заморозят, снегом засыплют, – тут им и смерть придет. Русских же людей, хрестьянских, мурии не тронут, потому заклятие подходящее знают». А звать этого ведуна – Барыба…
Оставаться в дозоре Торопке не пришлось. Через просеку, что вела к реке Сити, увидел он вдали черный дым.
– Да ведь это Боженки горят! – всполошились мужики. – Не привалила ли татарва?..
Один ратник остался в дозоре, остальные поспешили к боевому стану.
В избе попа Вахрамея, склонившись над старым, потемневшим дубовым столом, опустив голову на ладони, сидел князь Георгий. Он вцепился пальцами в полуседые вьющиеся волосы и глухо стонал. Перед ним лежал пожелтевший лоскуток бумаги, вырванный в спешке из Священной книги. Князь в который уже раз перечитывал неровные строки, написанные большими буквами знакомым почерком княгини Агафьи: «Сокол ты мой ясный, княже Георгий! Куда улетел ты от своей лапушки-лебедушки! Злые татаровья в огромном множестве обложили город со всех сторон. Смерть грозит и мне, и нашим детям, и всему люду. Одна надежда, что ты прилетишь и всех врагов раскидаешь… Молюсь Спасу пречистому, чтобы дал он мне радость еще раз увидеть твои милые очи! А как Богу будет угодно, так и сбудется. Приезжай…»
Поп Вахрамей, прижимая к груди древний медный крест, старался утешить и ободрить князя. Тот его не слушал, вспоминая последний миг прощания на крыльце, бледные, дрожащие губы, быстро катившиеся по щекам слезы и полные, горячие руки, обнимавшие его…
Послышались крики:
– Где князь? Скорей подымайте его!..
Князь Георгий очнулся, прислушался.
– Скажите князю – татары валом валят!..
Князь вскочил, опрокинув скамью; бросился из избы, оставив дверь открытой. Клубы холодного тумана ворвались в жарко натопленную горницу. Поп Вахрамей дрожащими руками натянул просторную шубу, туго подпоясался валявшейся веревкой для дров, взял в руки медный крест и сказал жене, растерянно стоявшей с поднятыми в ужасе руками:
– Да хранит тя Господь, матушка Олимпиадушка. Мое место теперь там, с воинством. Видно, сейчас будет смертный бой…
Семеня дрожащими старческими ногами, отец Вахрамей скрылся в синих сумерках.
Князь Георгий прибежал в свой новый сруб:
– Аргун! Проворней! Кольчугу, красные сапоги! Да поскорее, Аргун! Седлай гнедого!..
Князь метался, срывая с деревянных гвоздей оружие. Старый слуга помогал надеть поверх полушубка кольчугу, завязать ее ремешки. Дружинники вбегали, слушали приказы князя и спешили обратно. Со двора доносились крики.
Дружинник втолкнул в избу двух посиневших от холода голых мужиков. Те упирались, твердя:
– Цаво деласи! Соромно!..
– Идите, идите! Сами расскажете князю…
Стараясь перекричать шум и возгласы бегавших в суматохе ратников, дружинник обратился к сумрачному, озабоченному князю Георгию:
– Взгляни, великий князь! Вот удалые сицкари: татары их раздели, а они ускользнули, как ужи!
– Честь им и слава! – сказал князь Георгий. – Аргун, выдай обоим шубы и чеботы!
Дружинник продолжал:
– Сицкари следили за татарами. Видели, как отчаянно бился воевода Дорожа, пока не упал… Татары близко, сейчас тут будут…
Князь Георгий выбежал во двор. Дружинники туже подтягивали подпругу высокого гнедого коня. Князь поднялся в седло, правой рукой в перстатой рукавице натянул повод. Надел на левую руку ремень небольшого круглого щита. Золотой шлем глубже надвинул на брови.
– Эй, соколики, готовы ли?..
Дружинники сбегались со всех сторон, ведя в поводу коней.
Во всех концах боевого стана звонко пели рожки, выли трубы и трещали маленькие барабаны.
…Не стреножимши добрых коней,
не пускайте в степь,
Не поставимши дозоры,
не ложитесь спать.
Пишет Хаджи Рахим:
«О вечное небо! Ты все еще заставляешь меня быть очевидцем потрясающего ужаса, переживать бессильное негодование, бесполезное сострадание!
Я видел ужасную битву, в свирепый мороз, на льду замерзших бездонных болот. Я видел, как десятки тысяч полных зверской ярости татар напали на несколько тысяч урусутских крестьян, из которых ни один не подумал сдаться в плен, а все резались мечами и ножами и рубились топорами с той же отчаянной отвагой, с какой отбиваются и грызутся до последнего вздоха волки, окруженные охотниками.
Я все это видел и не умер, а все еще живу!..»
Хаджи Рахим находился при двадцатитысячном отряде темника Бурундая. Он получил от него добронравного коня и возил с собой кожаный ящик с чистыми повязками, с серой в порошке, с жженым войлоком, с целебными настойками и другими средствами для перевязки и лечения раненых.
Небольшой, но сильный монгольский конь мчался или останавливался вместе со всем отрядом и не слушался повода Хаджи Рахима, который должен был изо всех сил держаться за седло и за гриву, чтобы не свалиться.
Бурундай приказал отряду быть готовым выступить по первому призыву боевых рожков. Всадники не отходили от своих коней и, привязав повод к поясу, лежали всю ночь в снегу, свернувшись, как кошки, у передних копыт своего коня. Под утро, когда прозвучали рожки, кони заиндевели и казались серебряными.
Предстоял опасный набег на боевой стан урусутов, готовых к схватке и защите. Каждый монгол знал, что его ждет удача или смерть в далекой, чужой земле.
Отряд двинулся ускоренной тропотой, переходя, где можно, на скок. Тогда жутко было слышать, как стонет земля, как трещит лед, как несется кругом гул и скачки многих тысяч коней.
Хаджи Рахим предоставил себя воле своего крепкого коня.
Лес стал редеть. Впереди тянулась извилистая замерзшая река. Из ряда в ряд передали приказ темника Бурундая:
– Вынуть оружие!
Монголы, засучив до локтя правый рукав, со свистящим лязгом вытащили из ножен кривые мечи и положили их на правое плечо. Кони ускорили бег. Кончились последние деревья. Монголы вылетели на широкую снежную поляну с диким криком, переходившим в тонкий визг:
– Кху-кху, монголы! Уррагх, уррагх!
Полянка уходила далеко вперед, вдоль русла реки. Справа тянулся невысокий, но густой болотистый лес. Отдельно подымался холм с десятком засыпанных снегом сосен. Слева, по другую сторону реки, у самого берега рассыпалось урусутское селение со старой церковью. Там же, на берегу, выстроились новые белые избы.
Оба берега были загорожены засеками из наваленных бревен, елок, пней с длинными корнями, чтобы коням было невозможно перебраться через них.
По-видимому, урусуты не ожидали нападения татар. Они выбегали из домов, одевались на ходу и спешили к новой белой избе, над которой развевалось черное знамя. Уже после появления на поляне монголов запели урусутские рожки, завыли трубы и затрещали барабаны.
Вскоре возле церкви показался на высоком гнедом коне красивый, сильный, с большой черной бородой всадник в серебряной кольчуге и золотом сверкающем шлеме. Это был коназ Гюрга, повелитель урусутов. За ним неотступно следовали три всадника. Средний держал черное знамя, расшитое золотом, с образом Спаса пречистого.
Монголы помнили твердый приказ джихангира – не останавливаться ни на мгновение ни перед какими препятствиями. Один отряд бросился влево, спустился на лед реки, поднялся на другой берег и двинулся дальше на избы. Другой отряд помчался вправо, вдоль засек, обогнул их, тоже спустился вниз к реке и схватился на льду с урусутскими воинами.
Третий отряд, бывший в середине монгольского войска, отчаянный и безрассудный, направился стремительным потоком на валы и засеки. Тысячи монгольских коней ударились грудью в засеки, ломая встречные укрепления. Кони падали, всадники вместе с ними валились на землю. Налетевшие новые всадники проносились через упавшие тела, топтали их, взбирались на укрепления, прыгали внутрь и, не замедляя натиска, устремлялись дальше и скатывались по крутому берегу в реку.
Лед не выдержал тяжести, и воины стали проваливаться в воду.
Урусуты сбегали с другого берега навстречу монголам. Главная схватка разгоралась на льду, среди промоин, куда сваливались и монголы, и урусуты. Даже утопая в воде, они продолжали драться.
Урусутский коназ Гюрга со своей дружиной в несколько сот человек быстро спустился на реку и поднялся на правый берег. Урусуты отважно бросались навстречу монголам, прибывшим из лесу. Дружинники очень искусно владели длинными и тяжелыми мечами. Не раз от удара урусутского меча разлеталась в куски тонкая татарская сталь. Урусуты бились каждый сам по себе, а татары теснились рядами по десяти воинов, не отходя один от другого.
Хаджи Рахим, оказавшись в потоке скакавших коней, не смог сдержать своего Барсика, который продолжал мчаться прямо на засеку. В ужасе от предстоящей гибели Хаджи Рахим скатился с седла и упал в снег. Несколько всадников пронеслись, не задев его. Ему удалось подняться и отбежать.
Впереди возвышался небольшой холм. Хаджи Рахим поднялся на него, наблюдая за разгоравшейся битвой. Он соображал: если бы коназ Гюрга с дружинниками, держась тесно, плечо к плечу, пробивались сквозь татарские ряды, они могли бы проложить себе путь в лес и спастись безвестными дорогами. А здесь их гибель можно было предсказать заранее. Урусутские дружинники бросались то вправо, то влево, отдаляясь друг от друга. Постепенно они рассеялись в татарской массе. Черное знамя коназа Гюрга долго реяло над местом битвы, стремительно передвигалось вместе с бросавшимися в схватку урусутскими воинами, потом стало колебаться и наконец упало. Невдалеке был убит, пронзенный стрелами и копьями, урусутский коназ Гюрга.
Руководивший битвой темник Бурундай находился на высоком холме, заросшем соснами, куда поднялся Хаджи Рахим. Длинный, худой, с желтым неподвижным лицом, на саврасом спокойном коне[377], Бурундай, казалось, равнодушно наблюдал, как схватывались, резались, метались из стороны в сторону тысячи разъяренных всадников и пеших воинов.
Заметив, что черное знамя заколебалось и упало, Бурундай вдруг очнулся, дико завизжал: «Вперед, за мной!» – и бросился со своей охранной сотней вниз с холма. Его нукеры, беспощадно отбрасывая встречных, пробились к тому месту, где был коназ Гюрга, надеясь захватить его в плен еще живым. Здесь было столько раненых и трупов, что отыскать сразу коназа было нелегко. Наконец его нашли и узнали по серебряной кольчуге и красным сапогам. Черное знамя лежало поблизости, заваленное трупами и громко стонущими ранеными. Своих раненых татары вытаскивали из свалки, урусутских дорезывали.
Коназ Гюрга был уже мертв. Глубокий удар татарского меча сбил шлем, рассек лоб, и две стрелы впились в горло. Бурундай остановил коня, сошел в залитый кровью снег и сам, маленьким острым ножом, не торопясь, отрезал голову коназа Гюрга. Он продел тонкий сыромятный ремень сквозь уши и крепко привязал голову с полуседыми вьющимися волосами и длинной черной бородой к репице своего коня, вытер запачканные кровью пальцы и, садясь в седло, сказал:
– Теперь Бату-хан не может более меня укорять, что я и мои нукеры не стараемся возвеличить монгольское имя: голова урусутского коназа на хвосте моего коня!
– Но не на хвосте коня Бату-хана, – заметил один из старых нукеров. – Остерегайся! Джихангир тебе этого не простит!..
Торопка прибежал к боевому стану, где так недавно люди мирно строили, ходили и работали. Он увидел здесь отчаянную борьбу. Татары – их было очень много – носились по полянам, по обеим сторонам реки, кричали, выли страшным звериным воем, рубили кривыми клинками. Русские отбивались рогатинами и топорами и нападали сами.
Торопка заметил князя Василька. Он шел крайним левым в первом ряду ростовских ратников. Они быстро приближались несокрушимым валом, равномерной побежкой, с топорами и мечами в руках.
На них помчались татары, пытаясь сбить их натиском коней. Но ростовцы, тесно прижимаясь друг к другу, прорубались в татарской массе, продвигаясь вперед к лесу.
Силы были уже равны. Русские ратники оправились от первого натиска татар и сами теснили их. Татары метались во все стороны, отлетали, быстро заворачивали коней и снова налетали на русских. Среди ростовских ратников мужественно бился князь Василько. Торопка поспешил к нему.
Русские стали одолевать. Но из просеки показались новые отряды конных татар. Они вылетали из леса беспрерывным потоком с воем, криками и тонким, ужасающим визгом.
Это примчались тумены Субудай-багатура и самого Бату-хана. Налетевшие внезапно татары метнули черные арканы и захватили князя Василька. Он пытался перерезать веревки, но новый аркан обвил его шею и свалил с ног. Татары с торжествующими криками поволокли его по снегу[378].
Торопка кинулся к нему на помощь. Сильный удар налетевшего коня сбросил его на землю. Он поднялся, пробежал еще несколько шагов, прыгая через трупы. Новый удар по голове окончательно сбил Торопку с ног. Он свалился между двумя трупами, татарина и русского, слышал несколько мгновений крики, но шум битвы быстро затихал, и Торопка потерял сознание.
1238. Юрий II (великий князь Суздальский или Владимирский)… при реке Сити был разбит, пал на поле битвы вместе со знатнейшими людьми. Судьба России была решена на 2 1/2 столетия.
Бату-хан примчался к месту битвы впереди своего тумена. Напрасно его уговаривал Субудай-багатур:
– Вспомни своего мудрого деда. Он никогда не скакал, как пьяный нукер, впереди войска в поисках славы храбреца. Он всегда ехал позади своих железных, непобедимых туменов, искусно ими управлял и посылал подмогу туда, где надо было нанести решительный удар. Вспомни участь твоего молодого, неразумного дяди, беспечного хана Кюлькана. Он захотел отличиться удалью и без пользы для дела получил стрелу в горло…
Бату-хан отмалчивался или недовольно отвечал:
– Я не хочу, чтобы темник Бурундай вырвал у меня из-за пазухи новую великую победу.
Воины Бату-хана примчались к берегам Сити, когда победа татар колебалась. Урусуты бились отчаянно, татары метались в бес порядке. Темник Бурундай не мог собрать своих рассеявшихся всадников, чтобы одним ударом сломить сопротивление упрямых противников.
Два новых тумена решили исход великой битвы. Урусуты стали отступать, скатываться с крутых берегов реки, убегать в леса. У них не было сил противостоять свежим татарским отрядам. Не было вождя, который мог бы собрать воедино и направить бойцов в опасные места. Пало черное знамя, был убит коназ Гюрга и захвачен в плен смелый и опытный коназ Василько. Урусутское войско уже представляло собой беспорядочную толпу, где каждый дрался как мог. Храбрость воинов и беззаветная их жертва оказались уже бесполезными.
Бату-хан поднялся на холм и наблюдал оттуда, как проносились с криками и визгом татарские воины, как они затихали, когда набрасывались на урусутов, и как в полном безмолвии происходила бешеная рубка. Только вскрикивания и стоны тяжелораненых наполняли страшными звуками снежные равнины.
Темник Бурундай, сойдя с коня, медленно поднялся на холм. Приблизившись к Бату-хану, мрачный, всегда угрюмый Бурундай припал на одно колено и поцеловал копыто коня. Повернувшись, Бурундай взял из рук нукера, следовавшего за ним, небольшой стальной щит с золотым узором, на котором лежала голова коназа Гюрга, и поднял щит над головой.
Бату-хан смотрел вдаль, как будто не замечая Бурундая.
– Почему горит дом урусутского бога? – недовольно воскликнул Бату-хан. – Я приказал щадить и оберегать урусутских шаманов, чтобы они молились за великого кагана монголов.
Бурундай молча продолжал стоять на одном колене, держа над головой щит. Бату-хан перевел взгляд на голову урусутского коназа Гюрга. Лицо, залитое темной кровью, с черной бородой и вьющимися волосами, казалось спящим, далеким от скорби и страданий.
Бату-хан резко наклонился и потрогал уши отрезанной головы:
– Уши продраны!.. Ты мне подносишь подарок, который ты уже таскал на хвосте своего коня? Ты хочешь посмеяться надо мной?.. Уходи!
Бату-хан ударил по щиту. Голова упала, покатилась по откосу холма и застряла в снегу. Бурундай с желтым злобным лицом, согнувшись вдвое, отошел в сторону мелкими почтительными шагами.
Свита Бату-хана с любопытством следила, что сделает дальше джихангир, как он проявит свой гнев. А Бату-хан, с непроницаемым лицом, продолжал спокойно наблюдать за боем. Урусуты всюду отступали, быстро сбегали с крутого берега на лед, поднимались на другой берег и удалялись в глубь лесов. Татары догоняли урусутов, схватывались с ними, рубились и мчались дальше. На снежных полянах оставались тела убитых.
Джихангир пожелал увидеть тело убитого коназа Гюрга и стал спускаться с холма. Серый конь осторожно шел по снегу, подбирая ноги, перепрыгивая через лежащие тела. Бурундай ехал впереди, указывая путь.
Около тела урусутского коназа дрались два воина. Один стянул с ноги красный сапог и держал его под мышкой, стараясь стянуть другой сапог. Его отталкивал другой воин и колотил по лицу. Оба отчаянно дрались и так озлобились, что не заметили приближения главного начальника войска.
– Задержите их! – приказал Бату-хан. – А сапоги отнесите в мой обоз…
Нукеры соскочили с коней и набросились на драчунов. Бату-хан сказал:
– В монгольском войске не может быть ссоры, драки, воровства или убийства между воинами великого завоевателя вселенной. Если монгольские воины станут драться между собой, то как же они смогут побеждать? Надо твердо помнить законы мудрой «Ясы» Чингисхана. Виновные увидят равное наказание – смерть! Возьмите их и накажите тут же!
Нукеры со смехом поставили одного из дравшихся на голову. Ноги в старых, заплатанных желтых сапогах с длинными острыми каблуками мелькнули в воздухе. Пыхтя и отбиваясь, схваченный кричал, что он не виноват, а виноват Бури, кипчак, сын свиньи и шакала.
Два дюжих монгола прижали пятки наказанного к затылку. Раздался сухой треск. Пронзительный крик оборвался. То же повторилось с другим драчуном, который кричал, что он Бури-бай, сын петушиного сторожа Назара-Кяризека. Еще короткий пронзительный крик, треск, и казненные с раскрытыми, удивленными глазами остались лежать на снегу.
Битва кончилась. Монголы добивали последних урусутов, которые продолжали сопротивляться, хотя были окружены со всех сторон.
Бату-хан проехал вдоль урусутских укреплений, заваленных трупами воинов и коней, переправился на другую сторону реки, остановился около пожарища на месте сгоревшей церкви. Здесь он пожелал отдохнуть. Нукеры разыскали в доме урусутского шамана мороженого барана и, проткнув его деревянным прутом, изжарили целиком над угольями.
Субудай-багатур сидел возле Бату-хана на войлочной попоне, указывал на небо и бормотал:
– Урусутские шаманы все-таки очень сильны и нам вредят. Пора нам выбираться из этих лесных трущоб!
– Сперва я возьму Новгород, – ответил Бату-хан.
К полдню ветер переменился, подул в другую сторону, разогнал серые тучи, и на весеннем бирюзовом небе показалось яркое солнце. Теплые золотистые лучи скользили по снежным полянам, всюду заструились ручейки воды, снег таял, делался рыхлым. Кони стали проваливаться по колено.
Несколько черных грачей опустились на засыпанные снегом трупы. Татары снимали малахаи, скребли бритые затылки и нюхали воздух.
– Теплый ветер повеял из монгольских степей. Смотри, черная птица прилетела, на хвосте весну принесла!
Зазвенели частые удары в медные гонги, извещая об отступлении, призывая к сбору. Татары, подчиненные железной дисциплине, ругаясь, что их лишают добычи, оставляли грабеж трупов, поворачивали коней и вскачь направлялись к дымящемуся пожарищу на месте бывшего селения, где около уцелевшей белой избы подымался на шесте блистающий медью и золотом бунчук джихангира с рыжим конским хвостом.
Сотники скакали во всех направлениях, собирая воинов в отдельные отряды. Слышались возгласы:
– Идем на богатый Новгород! Скорее прочь отсюда, из заколдованных болот! Скорее! Или мы все тут погибнем!
Татары с хриплыми криками быстро построились по десяткам и сотням. Некоторые тащили за собой на арканах захваченных тощих коней.
Вскоре бунчук джихангира заколебался и поплыл впереди охранной сотни. Бату-хан ехал на сером, в яблоках, коне, мрачный, с непроницаемым лицом. Суженными глазами он всматривался в просеку векового бора.
За Бату-ханом следовали старый непобедимый Субудай-багатур и приближенные ханы. Далее тянулась длинная, бесконечная вереница татарских воинов.
…Песня русская!
Не сама собой ты спелася-сложилася:
С пустырей тебя намыло снегом-дождиком.
Нанесло тебя с пожарищ дымом-копотью.
Намело тебя с сырых могил метелицей…
Горячий шершавый язык лизал лицо… Тихое повизгивание и настойчивый, короткий лай. Кто это? Торопка медленно приходил в себя. Первая мысль испугала его: «Собака-людоед! Она слизывает кровь, а потом начнет грызть лицо!»
С трудом Торопка вытащил придавленную руку и схватил собаку за горло. На шее обрывок веревки… Да это Пегаш! Он перегрыз веревку и прибежал искать хозяина. Да, это Пегаш! Торопка ощупывает его и узнает в темноте вытянутую морду, стоячие уши, широкую грудь со старыми шрамами от волчьих зубов.
Торопка силился подняться, но тяжелая туша отдавила ноги, – это навалился убитый конь. Левая рука тоже чем-то придавлена… Может, это прилетела судьбина[379]… Он лежит среди покойников, и его черед пришел. Испить бы! Торопка достает горсть мокрого снега… У снега вкус крови!
Где он? Вспоминаются последние мгновения – скачущие татары с разъяренными лицами. Удар по голове, падение… Это поле битвы… Почему такая тишина? Наверху темное небо и серебряный тонкий полумесяц. Тусклый, слабый свет едва озаряет снежную равнину, притихший невдалеке лес и высокие старые ели.
Стон… Отчетливый человеческий стон. Еще жалобный вздох в другой стороне, еще грустные, скорбные звуки в разных местах. Точно русская земля плачет над своими сынами, павшими на этом кровавом поле!
Где же татары? Они никогда не оставляют раненых, они их добивают. Торопке хочется крикнуть, призвать на помощь, да боится: услышат татары!..
Пегаш затих, прислушался и заворчал. В ночной тишине слышен шорох, шаги. Непонятное бормотание. Кто-то идет и говорит сам с собой. Торопка с трудом приподымает голову. Высокий человек в длинной одежде, почти до пят, в остроконечной шапке. Сумка на ремне через плечо. В одной руке – посох, в другой – светится фонарь. Слабый огонек раскачивается, и на снегу движется светлое пятно.
«Ночной грабитель? Приканчивает убитых?..»
Опять протяжный стон невдалеке:
– Ох, смертушка!.. Испить бы!.. Погибаю…
Незнакомый высокий человек приближается, наклоняется к лежащему. Торопка осмелел:
– Сюда! Ко мне!
Странный человек подходит. Стоит настороже, подняв посох. Пегаш рычит. Шерсть на спине поднялась дыбом.
– Пегаш! Назад!
Человек сделал еще шаг. Говорит, коверкая слова:
– Знакар… Здоров буди…
Не татарский ли это знахарь? Может, пожалеет? А вдруг увидит, что перед ним не татарин, и ударит посохом… Но все одно погибать, и Торопка просит:
– Помоги!
Длиннобородый человек склоняется. Освещает фонарем с восковой свечой. Ставит фонарь на бок мертвой лошади, кладет на снег сумку и посох. Через силу старается приподнять два трупа, навалившиеся на Торопку. Он кряхтит, шепчет непонятные слова. Торопке стало свободнее, он может двинуть второй рукой. Еще нужно вытащить ноги из-под трупа лошади. С крайними усилиями это удается.
Торопка приподымается, садится. Знахарь ощупывает голову, плечо. Волосы на голове слиплись от крови. Затылок саднит, правая рука плохо двигается. Знахарь опускается на корточки, осторожно расстегивает полушубок Торопки, открывает плечо, залитое черной, запекшейся кровью. Он достает цветную тряпку, мочит ее из бутылки, перевязывает рану и застегивает снова полушубок.
– Здоров буди! – Он указывает рукой себе на грудь и говорит: – Знакар, Хаджи Рахим!..
Тихими, спокойными шагами знахарь удаляется, направляясь туда, где слышатся новые стоны. Торопка сидит на боку павшего коня и думает. Что теперь делать? Куда девались татары? В какую сторону ушли? Надо пройти в лес, где стоит привязанный голодный конь. Надо вывести его и лесными тропами пробраться домой, назад, в Перунов Бор. Два друга у него остались – конь и Пегаш. Где отец? Не погиб ли он в этой страшной битве? Его надо разыскать…
Торопка старается втолковать это Пегашу, который повизгивает, перебирает нетерпеливо передними лапами, желая понять, что от него требует хозяин.
– Пегаш! Побегай по полю, загляни в лица павших, нет ли нашего хозяина? Где хозяин? Где хозяин? Поищи! – Торопка гладит Пегаша по морде и толкает в сторону поля: – Ищи, где хозяин!
Пегаш бросается со всех ног, несется вперед, прыгает через трупы, ищет, обнюхивает, кружится и вдруг останавливается, лает и воет тонким голосом.
Торопка встает, осторожно шагает через лежащие тела. Ноги, отдавленные тяжелым конем, еще плохо слушаются, но Торопка все же заставляет себя идти вперед.
Торопка ускоряет шаги. Вероятно, Пегаш нашел отца. Верный пес стоит около нескольких тел, упавших в беспорядке, как их настигла татарская стрела или копье.
С дрожью и робостью Торопка приближается, склоняется над неподвижными, уже запорошенными снегом телами… Нет! Это не отец! Молодое, красивое, но бледное как воск лицо… Это мальчик… Глаза, серые, с длинными ресницами, спокойно смотрят в небо. На ресницах искрятся белые снежинки. На щеках заметны мелкие веснушки, красивый рот полуоткрыт, точно шепчет ласковые слова…
«Какое знакомое лицо!.. Вешнянка! Как ты сюда попала? В одежде мальчика!.. И тебя сразил страшный удар татарина!»
Торопка присел около неподвижного тела… Вот лежат еще девушки в мужской одежде. И они бились с татарами за родину!
Осторожно наклонился Торопка и коснулся губами мертвого лица. Вешнянка!.. Он вспомнил ее ласковую улыбку и грустные речи при прощании…
– Вешнянка! – шептал Торопка. – Скажи хоть одно слово, последнее, прощальное! Ты обещала дождаться меня! И вот дождалась встречи на этом мертвом, скорбном поле!..
Он еще раз коснулся ледяных губ, потрогал руки – холодные и твердые… Затих и задумался.
Вдруг заунывные звуки пронеслись в тихом морозном воздухе. Знакомая песня, какую он не раз слышал дома, в Перуновом Бору, на кургане, где теснились родные могилки.
Пел женский голос, тонкий и высокий, к нему пристал второй голос, низкий и грудной. Потом оба голоса, точно обнявшись, слились вместе. Звуки плавно неслись над затихшей снежной равниной, где, словно прислушиваясь, лежали с раскрытыми глазами мертвые русские ратники.
Тонкий голос жалобно пел:
Укатилось красное солнышко
За горы оно да за высокии,
За лесушки оно да за дремучии,
За облачки оно да за ходячии,
За часты звёзды да подвосточныи…
Покидат меня, победную головушку
Со стадушком оно да со детиною,
Оставлят меня, горюшу, горе-горькую,
На веки-то меня да вековечные!
Второй низкий голос продолжал:
Подходила скорая смерётушка,
Она крадчи шла, злодейка-душегубица,
По крылечку ли она шла да молодой женой,
По новым ли шла сеням да красной девушкой,
Аль каликой она шла перехожею;
Потихоньку она да подходила
И черным вороном в окошко залетала;
Скрытно садилась на крутоскладно изголовьице
И впотай ведь взяла душу со белых грудей…
Пошатываясь от слабости, Торопка подошел к певшим женщинам. Они сидели полукругом. В середине на снегу лежали рядом трупы ратников. Большинство женщин было одето по-мужски. Возле них валялись на снегу топоры и рогатины. Женщины замолчали. С робостью и любопытством смотрели они на подходившего Торопку.
– Здоровы будете! Можно ли к вам положить еще одну девушку?
– Иди, иди к нам. Ты откуда?
– Из-под Рязани…
– Поболезнуем и о ней. Вместе с нашими семеюшками[380] похороним, как сможем, без домовины[381].
Две женщины встали, пошли за Торопкой. Они перенесли Вешнянку, положили ее рядом со своими покойниками. Торопка сидел на снегу и слушал, а женщины продолжали петь то вместе, то по очереди:
Ты расти, моя тоска, травой незнаемой,
Процветай да всяким разныма цветочками,
Мимо людушки бы шли да любовалися.
Шли бы старые старушки – порасплакались,
Стогодовые старики да поужахнулись…
Бесшумными шагами подошел к сидевшим Хаджи Рахим. Он приблизился так тихо, что женщины вздрогнули и замолчали. Он сделал приветственный знак, приложив руку к груди, к устам и ко лбу.
– Крестится по-ихнему! – сказал чей-то голос. – Кто такой?
– Это знахарь татарский, – отвечал Торопка. – Святой, вроде как юродивый. Всех без отказу лечит, что своих, что наших, и ничего за то не спрашивает.
Хаджи Рахим долго стоял, опершись на посох, и неподвижными глазами смотрел на лежавших покойников. Он стоял так долго, что женщины, переглянувшись, начали снова заунывно петь. Пегаш, поджав хвост, осторожно подошел сзади к чужому знахарю и обнюхал полы его одежды. Потом равнодушно отошел в сторону и, свернувшись, лег в ногах у Торопки.
Хаджи Рахим повернулся и поднял руку. Его черные глаза блестели, отражая огоньки костра. Певшие затихли… Он говорил горячо, вставляя русские слова. Женщины, раскрыв рты, внимательно слушали.
– Вишь, чего он говорит! И не понять – ученый! – зашептали женщины.
А татарский знахарь снова повторил рукой приветственный жест и медленными шагами удалился в темноту.
Пишет Хаджи Рахим: «…Я видел смерть вокруг себя. Копье, меч и стрелы пока меня пощадили. Но я знаю, что острие несчастья продолжает висеть надо мной и поразит в тот миг, когда я менее всего буду ждать его…»
При тусклом свете бледного полумесяца Хаджи Рахим пошел лесной дорогой, где проехали тысячи татар. Кони измололи снег, ноги скользили и проваливались.
На перекрестке дорог Хаджи Рахим услышал свое имя. Кто-то звал его. Показались четыре всадника. Один держал в поводу его пятнистого Барсика. Это были Арапша и татарские воины.
Арапша сошел с коня, поцеловал руку Хаджи Рахима и провел ею по своим глазам.
– Я твой мюрид и не смел оставить тебя в час бедствия. Твой конь скакал без всадника между монгольскими отрядами, джихангир заметил и узнал его. Он приказал мне вернуться и разыскать твое тело. Урусуты, конечно, зарезали бы тебя, если бы ты им попался.
– Урусуты такие же люди, как и мы все, – сказал Хаджи Рахим. – Я помогал раненым урусутам и слушал их погребальные песни. Они не сделали мне зла. Рука судьбы и добрый друг снова вытащили меня из колодца несчастья.
Арапша придержал стремя и помог Хаджи Рахиму сесть на пятнистого Барсика.
Всю ночь и утро монгольское войско продвигалось в направлении богатой северной урусутской столицы Новгорода. Но к полудню идти вперед уже стало невозможно. Кони постоянно проваливались по брюхо в рыхлый снег. Ростепель обращала еще недавно крепкие дороги в набухшие бурные потоки. Кони падали. Всадники, подымая их, выбивались из сил. Проводники из пленных урусутов говорили, что дальше дорога будет еще хуже, что на пятьдесят дней всякая езда по дорогам прекратится, пока поднявшаяся вода в реках не утечет в море.
Бату-хан был в ярости. Он сам зарубил урусута, который громко смеялся, широко раскрывая рот, при виде проваливавшихся в болото воинов.
Бату-хан говорил:
– Для смелого и упорного нет преграды. Проводники нарочно завели нас в эти болота, чтобы погубить, но мы будем сильнее и хитрее их. Мы доберемся до славного торговлей богатого Новгорода!
Воины стали громко роптать. На одном перекрестке, где был вкопан высокий, в три человеческих роста, деревянный крест, войско остановилось. Татары сошли с коней, чтобы дать им передышку. Субудай-багатур посоветовал обратиться к богам-покровителям и призвать шаманку Керинкей-Задан.
Она подъехала на небольшой черной лошади, обросшей за время морозов густой лохматой шерстью. Увидев Бату-хана, шаманка стала бить в бубен, прыгать в седле и выкрикивать слова молитв и заклинаний.
– Скажи, служительница заоблачных богов, – спросил Бату-хан, – идти ли мне вперед, будет ли мне в Новгороде удача, или я там погибну? Спроси у небожителей.
Керинкей-Задан, с медвежьей шкурой на плечах и в колпаке с нашитыми птичьими головами, соскочила с коня, приплясывая и ударяя в бубен, забегала по кругу и вдруг, в несколько прыжков, бросилась к одинокой высокой сосне, стоявшей на поляне.
– Я поговорю с облаками, посмотрю вдаль! – кричала она. – Боги все знают, боги все скажут!
Шаманка ловко вскарабкалась на верхушку сосны и стала раскачиваться. Сосна постепенно склонялась в сторону. Монголы закричали:
– Берегись! Слезай скорее!
Сосна наклонялась все быстрее и наконец рухнула. Шаманка упала в снег, пробила лед, бывший под ним, и погрузилась в мутную воду. Она барахталась, засасываемая черной вязкой топью…
– Арканы! Бросайте ей арканы! – кричал Субудай-багатур. Он отстегнул от седельной луки аркан и ловко бросил его левой рукой. Конец не достал до шаманки. Субудай стал снова наматывать аркан и направил коня ближе к гибнущей Керинкей-Задан. Саврасый осторожно шагал, погружаясь по колено в снег. Субудай снова бросил аркан, и конец его хлестнул шаманку по голове. Она ухватилась за аркан рукой, продолжая погружаться в черную грязь. Конь Субудая сделал еще шаг вперед и вдруг тоже провалился. Субудай, пытаясь соскочить с коня, откинулся назад, но лед трескался, конь быстро опускался, ударял ногами и вязнул еще более.
Монголы завопили:
– Непобедимый тонет! Скорей на помощь!..
Несколько монголов с разных сторон с опаской приблизились к тому месту, где тонул старый полководец. Черные арканы мелькнули в воздухе и захлестнули поднятую руку и шею Субудая. Монголы напрягались изо всех сил, таща своего начальника. Арканы натянулись, как струны. Субудай кричал:
– Спасите коня!.. Спасите моего саврасого!
Монголы выволокли Субудая на дорогу. Его конь провалился по шею, голова, фыркая, еще несколько мгновений подымалась над болотом. Саврасый заржал отчаянным человеческим криком… Голова исчезла. Никаких следов не осталось от двух жертв жадного болота. Только круглый бубен плавал на поверхности страшного черного «окна», где навеки скрылись шаманка и верный конь Субудая.
Монголы с трудом удержали вымазанного грязью Субудая, который порывался броситься к коню и кричал:
– Саврасый! Ты всегда выручал меня из беды! Ты всегда был мудрым советником! Как я останусь без тебя, саврасый! Проклятая урусутская земля!..
Старые монголы, сойдя с коней, обступили тесным кольцом своего начальника и, навалившись, пригнули его к земле:
– Сиди так и больше туда не смотри! Здесь проклятое место! Урусутские черные мангусы искали кровавой жертвы. Они проглотили смелую Керинкей-Задан, они сгубили твоего мудрого, неутомимого коня. Здесь мы должны остановиться и повернуть назад. Видишь этот большой деревянный крест? Его урусуты ставят на могилах своих шаманов. Здесь уже погибло немало путников от руки разбойника Игнача, который бросал убитых им в болото… Скажи джихангиру, что не надо нам богатого Новгорода. Повернем назад!.. Другие кони преданно послужат тебе. Выбирай любого!
Субудай-багатур тряхнул плечами, отбросил монголов и встал. Не оглядываясь на болото, он сел на ближайшего коня и подъехал к Бату-хану. Джихангир стоял, держа в поводу своего серого, в яблоках, жеребца, потемневшего от пота и налипшей грязи, и кормил его коркой черного хлеба.
Субудай-багатур сошел с коня и сел на корточках у ног Бату-хана. Тысячники стали кругом тесной толпой. Все молчали, жадно прислушиваясь, что решат их начальники. Бату-хан сказал:
– До сих пор не было ничего, что могло бы удержать меня. Мое войско прошло через пустыни, переплыло многоводный Итиль и другие большие реки. Теперь урусутские злые мангусы хотят погубить всех моих воинов, когда реки разольются и обратят дороги в озера. Я поворачиваю назад. Мы едем отдыхать в Кипчакские степи.
– Назад! В степи! – закричали монголы.
Радостный клич пронесся по всему войску, растянувшемуся по черной разрытой дороге.
…За честь нашей родины я не боюсь…
А если над нею беда и стряслась, —
Потомки беду перемогут!
Пишет Хаджи Рахим: «Рука с трудом повинуется, излагая печальные и в то же время славные страницы…»
Татарское войско несколькими потоками двинулось из урусутской земли назад в Кипчакские степи. По пути татары захватывали и уничтожали города, грабили и сжигали села, убивали жителей. Были разрушены Торжок, Тверь, Волок, Дмитров и другие города. Татары ничего не жалели, ничего не берегли, не рассчитывая поселиться здесь. Пусть помнят урусуты татарскую грозу!..
Кормов не было. Кони исхудали и дохли. Им приходилось идти по размытым, вязким, топким дорогам. Встречные речки раздулись после снежной зимы. Где нельзя было найти бродов, приходилось перебираться вплавь. Ослабевшие кони тонули, не справляясь с быстрым многоводным течением.
Повсюду по дорогам валялись сани, нагруженные облезлыми шубами, окровавленными одеждами, мешками, набитыми старыми, изношенными сапогами без подошв, тряпками, битой посудой, треснувшими деревянными мисками, пересохшими хомутами и седелками – всем, что попадалось под цепкую татарскую руку. Все это везли отобранные у крестьян лошади. Для огромной прожорливой татарской орды не хватало ни сена, ни зерна. Голодные, тощие, с выпиравшими ребрами кони с трудом тащили сани; на раскатах запрокидывались кверху ногами, не имея сил подняться. Пленные мужики старались поднять коней – кто за хвост, кто за плечи – и плакали, видя, как беспомощно лежат их кормильцы, обессиленные от голодухи. Монголы посвистывали и равнодушно бросали целые обозы. Часть татарских войск задержалась у крепости Козельска, обычно бойкого и шумного сторожевого поста урусутов на границе половецкой степи.
Над татарскими войсками здесь начальствовал Гуюк-хан. Ему хотелось прославиться громкими победами, но его все время опережали другие военачальники.
Осада Козельска затянулась. Жители, вооруженные короткими мечами, отчаянно дрались, делали ночные вылазки, убивали отдыхавших татар и смело сбрасывали тех, кто пытался взобраться на крепостные стены.
Гуюк-хан видел, что татарские отряды проходили мимо, отправляясь в Кипчакские степи. Его воины тяготились трудной осадой, стремясь поскорее уйти из урусутских болот в приволье Дикого поля. Гуюк-хан решил снять осаду. Об этом узнал Бату-хан и сейчас же примчался. Он обложил город тесным кольцом своих «непобедимых». «Бешеные» Субудай-багатура загородили отступление отряду Гуюка и погнали его обратно к стенам Козельска.
Город принадлежал малолетнему князю Василию. Защитники города бились упорно и резали татар. Захваченные в плен воины говорили:
– Наш князь – младенец! Мы верные сыны родины и будем драться до последнего. Мы умрем, если нужно, чтобы оставить о себе в мире добрую славу…
Сорок девять дней стояли татары под Козельском и не могли ничего поделать с мужественными защитниками города. Ни уговоры, ни обещания, ни угрозы не могли поколебать твердости жителей. Наконец под ударами стенобитных машин стены Козельска были проломаны. Горожане пошли в ножи. Они дрались с бешенством отчаяния. Четыре тысячи татар пали в один день. Рядом с ними полегли защитники Козельска. Бату-хан приказал вырезать всех без жалости, не оставив ни жен, ни младенцев.
– Злой город! – сказал он. – Надо стереть его с лица земли! Если я оставлю без наказания этих дерзких разбойников, здесь будет тлеть постоянный костер неповиновения и тайных заговоров. Тогда и булгары, и мордва, и Рязань, и Владимир, и прочие сто городов – все начнут точить рогатины, чтобы ударить мне в спину, когда я поведу войска дальше на запад. Пусть знают злобные урусуты, что никто не останется без наказания за сопротивление моей священной власти, утвержденной Великим Потрясателем мира, Чингисханом. Если урусуты хотят жить и дышать – они должны мне почтительно покориться!..
Нукеры Бату-хана искали повсюду в пылающем городе маленького князя Василия, но найти его не могли. Некоторые уверяли, что младенец утонул в крови.
Не задерживаясь более ни на один день, Бату-хан повел войско в Кипчакские степи.
На месте шумного, людного города Козельска были груды золы и каменных обломков.
Позади оставалась урусутская земля, покоренная, разгромленная, умирающая…
– Страна урусутов никогда больше не залечит своих ран, никогда не встанет на ноги! Такова моя воля! – сказал Бату-хан.
Пишет Хаджи Рахим: «Лучшее благо – немедленное! Высшее счастье человека – иметь юрту на родине близ светлого ручья, а кто без конца скитается по чужим странам, тот погибает без снисхождения!..»
Монгольское войско непрерывным, широко разлившимся потоком подвигалось на юг через Кипчакские степи. Солнце раскрыло свои бирюзовые дверцы и, ослепительное и горячее, смотрело с небес на широкую равнину, по которой ехали всадники, довольные и веселые, распевая песни, бесконечные и однообразные, как степные дороги. Взлохмаченные истощенные кони жадно тянулись к первым зеленым побегам степной травы.
Порывы весеннего ветра доносили аромат вереска и полыни, который сменялся острым запахом тления от валявшихся повсюду растерзанных зверями трупов.
Отлогие увалы сменялись долинами, где еще белели сугробы тающего снега и поблескивали недолговечные весенние озерки. Над ними носились тучами утки, отливающие серебром лебеди и гуси.
Отряды делали остановки, удаляясь один от другого, выбирая места с лучшими кормами.
Бату-хан потребовал свежих коней. Покорные половецкие ханы пригнали табуны отборных коней и кобылиц. В одном из табунов находился белоснежный жеребец Акчиан, на котором Бату-хан двинулся в поход. Щадя нежного арабского аргамака, джихангир после взятия Рязани поручил половецким ханам беречь его. Они исполнили Батыеву волю.
Бату-хан пересел на горячего серебристого Акчиана и с охранной сотней «непобедимых» и небольшой свитой поехал вперед к заранее выбранному месту на берегу степной речки.
В долине, окруженной старыми курганами, был поставлен золотисто-желтый шатер. Возле него снова появились шатры семи ханских жен.
Джихангир поочередно заходил в каждый шатер, начиная с самой почтенной старшей жены. Он оставлял каждой жене подарки: браслеты, ожерелья, перстни, куски аксамита и шелка. Жены пытались задержать его просьбами, слезами и воплями. Но Бату-хан, не слушая их, дошел до седьмого шатра своей младшей звезды, Отхан-Юлдуз, где пожелал пить кумыс, привезенный кипчакскими ханами.
Около входа в шатер стояли, почтительно преклонив колено, большой, тучный Ли Тун-по, великий строитель стенобитных орудий, и молодой нарядный Мусук-тайджи. Китаец был в просторной шелковой одежде, расшитой золотыми драконами, в маленькой синей шапочке с длинным павлиньим пером, сдвинутой на затылок. Молодой брат седьмой звезды блистал алмазами на пестром индийском тюрбане, золотым поясом и кривой дамасской саблей.
Лицо джихангира оставалось невозмутимым, когда он бросил на обоих беглый взгляд.
– Я вызвал тебя, великий строитель Ли Тун-по. Под охраной вот этого храброго воина и сотни нукеров ты поедешь на реку Итиль, к тому месту, где переправлялось мое войско. Там находится заколдованная гора Урака. Ты проедешь вниз по реке Итиль и осмотришь ее берега. Найди место, где наиболее достойно можно построить мой походный дворец. Я хочу, чтобы к ступенькам его могли приставать морские корабли, чтобы с крыши дворца были видны родные степи, чтобы невдалеке зеленели луга с травой, любимой кобылицами. Дворец не должен стоять на открытом месте, где на него могли бы напасть степные разбойники. Поэтому разыщи остров, омываемый рукавами реки.
– Слушаю и повинуюсь, – отвечал Ли Тун-по.
– Мой дворец будет сердцем и головой вселенной. Мои приказы, как быстрые стрелы, полетят во все стороны. Я буду назначать великих каганов в Каракоруме. Буду сажать своих баскаков в городах покоренных народов. Моей воле подчинятся земли Востока и Запада… Тогда исполнится порученный мне завет великого Чингисхана!
– Слушаю и повинуюсь! – повторил Ли Тун-по.
– Так будет!.. – сказал Субудай-багатур. – С крыши золотого дворца ты набросишь аркан на шею вселенной и затянешь его могучей рукой!..
Бату-хан остановил свой взгляд на загорелом мрачном лице Мусука:
– Ты будешь начальником сотни, которая должна охранять строителя Ли Тун-по. Когда он найдет место для постройки дворца и возведет первую сторожевую башню, ты отправишь ко мне гонца, и я приеду сам. Дворец должен быть лучше всех дворцов, какие когда-либо строились на подносе вселенной.
– Понимаю и повинуюсь, – сказал Мусук.
– Выезжайте сегодня же! – добавил Бату-хан и вошел в шатер. За ним последовали любимый брат джихангира Урду, непобедимый полководец Субудай-багатур и летописец Хаджи Рахим.
Юлдуз-Хатун, в шафрановой одежде, расшитой золотыми цветами, бледная, с расширенными глазами, встретила Бату-хана. Она опустилась на колени, пала ниц и поцеловала красный шагреневый сапог Бату-хана, снятый с убитого коназа Гюрга. Китаянка И Ла-хэ подняла шатавшуюся Юлдуз и помогла ей дойти обратно до замшевых подушек.
– Маленькая хатун нездорова, – сказала китаянка. – Она очень горевала, не получая долго известий от ослепительного. Ей сейчас трудно ходить, она ослабела. Нужны опытные лекари, которые вернут ей силы.
– Это неверно! – возразила тихо Юлдуз, опустив глаза. – Увидев целым и невредимым моего повелителя, я могу снова и работать, и петь, и рассказывать сказки…
Бату-хан опустился возле Юлдуз на ковер. Вошедший баурши подал ему зеленый шелковый платок. Бату-хан высыпал на ковер драгоценности, отобранные в урусутских городах, – золотые нательные кресты, иконки, ладанки, серьги, ожерелья, браслеты и другие красивые безделушки. Китаянка поочередно брала ладонями каждую вещь и показывала ее своей госпоже. Юлдуз смотрела равнодушно и говорила:
– Благодарю тебя, великий джихангир. Все очень красиво. Я не достойна твоей милости.
Лицо Юлдуз, набеленное, с длинными, нарисованными до висков темно-синими бровями, оставалось грустным и потухшим. Она оживилась, только увидав небольшое серебряное зеркальце. Она взяла его в руки, внимательно посмотрела на блестящую полированную поверхность:
– Вот какая я стала теперь! Раньше, когда я целые дни ходила в степи, у меня был золотистый загар.
– Ты можешь и теперь ходить без этих китайских мазей, которые накладывает тебе на лицо искусная И Ла-хэ, – отвечал Бату-хан. – Может быть, у тебя имеются какие-нибудь желания? Скажи их мне.
– У меня одна просьба. Для тебя она ничтожна. В твоем отряде едет старик. Из-за его неприятного лица я часто слабею. Прикажи, чтобы он уехал обратно в Сыгнак. Тогда моя душа станет спокойной.
– Если у этого старика дурной глаз и он призывает на тебя болезни, я прикажу его утопить в ближайшей луже. Как имя этого старика? Где найти его?
– Нет! Не делай ему зла. Будь великим, будь щедрым! Подари ему четырех коней, покрытых коврами, но прикажи, чтобы он, не замедлив ни на один день, уезжал на родину. Зовут его Назар-Кяризек. Он сопровождает непобедимого Субудай-багатура и стережет его будильного петуха.
– Внимание и повиновение! – сказал Субудай-багатур. – Желание Отхан-Юлдуз для меня – повеление. Я отпускаю старика вместе с петухом, верблюдом и двумя кеджавэ. В них он может увезти домой ту святую добычу[382], которую он собрал в урусутских городах.
В юрту вошел князь Глеб и окинул всех пытливым взглядом. Бату-хан казался довольным, Субудай-багатур был менее суров, чем всегда. Князь Глеб согнулся, подполз к Бату-хану, поцеловал перед ним землю. Бату-хан смотрел в сторону. Князь Глеб ждал на коленях.
Наконец Бату-хан взглянул на него:
– Что ты хочешь, коназ Галиб?
– Ты великий! Ты щедрый! Помоги своему верному рабу…
– Что тебе нужно? – повторил Бату-хан, поморщившись.
– Ослепительный! Я преданно служил тебе во время твоего великого похода. Теперь непобедимое твое войско возвращается в родные степи…
Князь Глеб замолчал, стараясь заглянуть в неподвижное лицо джихангира.
– О чем же ты просишь?
– Прикажи мне снова служить тебе!
Бату-хан молчал. Князь Глеб продолжал смелее:
– В цветущих твоих степях я тебе не нужен. Но на русской земле я буду тебе очень полезен… Будь милостив! Назначь меня в Рязань твоим баскаком! Вспомни мою преданную службу…
Князь Глеб, ища поддержки, взглянул на Субудай-багатура. Тот сидел неподвижно, с непроницаемым лицом, смотря в землю немигающим глазом. Юлдуз-Хатун отвернулась.
Бату-хан заговорил:
– Кто предает свою родину, тот человек ненадежный. Ему нельзя верить. Он изменит и господину.
– Я был верен тебе! – с отчаянием воскликнул князь Глеб. – Я оказал тебе важные услуги… Я открыл, где находился лагерь князя Георгия…
– Так…
– Вспомни, я сам, добровольно пришел к тебе!
– А куда тебе было идти? Урусуты прогнали тебя, Кипчакские степи стали покорны мне.
– Но…
Бату-хан повернулся к Субудай-багатуру:
– Мой мудрый советник! Ты обещал рассказать о борьбе моего великого деда с храбрым Ван-ханом.
Точно проснувшись, Субудай-багатур поднял голову и взглянул пристально на молодого джихангира. Он начал ровным, спокойным голосом:
– Бессмертный Воитель, твой славный дед, воевал с владыкой караитов[383] Ван-ханом. Могучее и сильное племя было покорено. Но смелый Ван-хан не сдавался. Собрав своих последних храбрецов, он защищался, как волк. Это был могучий, смелый враг! Твой великий дед уважал его храбрость…
– Что же было дальше?
– Воины Чингисхана одерживали победы, нельзя было противиться им. Ван-хан был окружен. Он потерял последних нукеров и бежал с двумя слугами…
Бату-хан слушал внимательно и кивал головой. Юлдуз-Хатун придвинулась ближе. И Ла-хэ взволнованно прижала руки к груди. Князь Глеб обводил всех злобным взглядом.
– Славный Ван-хан спасся?
Субудай-багатур засопел:
– Нет, ослепительный! Желтоухие собаки, его слуги, предали его. Во время сна они подкрались к своему господину, убили и принесли его голову великому Чингисхану.
Все молчали. Субудай-багатур продолжал:
– Подлые собаки ждали милости Великого Воителя. Но он разгневался: «Когда Ван-хан был могущественным и сильным – вы служили ему! Когда он в несчастье доверился вам – вы воспользовались его горем!..» И мудрый Чингисхан приказал сломать предателям спину…
Бату-хан медленно повернулся:
– Ты слышал?..
Князь Глеб уцепился за ноги джихангира. Бату-хан оттолкнул его:
– Ты говоришь, что служил мне? За это тебе давали золото. А за предательство следует наказывать… Могу ли я доверять предателю? – Бату-хан покосился на серое, помертвевшее лицо Глеба: – Достойный человек не боится смерти…
– Ослепительный! Прости… сжалься… – бормотал князь Глеб.
Маленькая дрожащая ручка легла на темную сильную руку Бату-хана.
– Хорошо… живи!
Князь Глеб бросился целовать красные сапоги Бату-хана.
– Уходи! – сказал резко джихангир. – Арапша! Прикажи нукерам увести коназа из лагеря в степь.
– Куда же я пойду!.. – закричал князь Глеб. – У меня больше нет родины!
Бату-хан отвернулся. Два нукера вытащили отбивавшегося Глеба[384]. Арапша, с непроницаемым, спокойным лицом, опустил за ним тяжелый дверной полог.
В марте в Перуновом Бору было безлюдно и тихо. Ратники, ушедшие по призыву рязанского князя, – как доходили слухи – бились и под Суздалем, и на Берендеевом болоте, и на берегах Сити и Мологи.
Вернутся ли? Вороги немилостивые никого в живых не оставляют…
На месте сгоревших изб разгромленного татарами селения остались только глиняные печи и груды черных, обугленных обломков. Только несколько крайних к озеру избенок сиротливо прижались друг к другу. Там ютились оставшиеся в живых ребятишки. Их пестовали жена Звяги, еще более исхудавшая, и две бездомные старухи. Они каждый день проверяли в озере мережи и приносили линей и карасей. Тем все и кормились, да еще коржиками, спеченными из мякины и толченой сосновой коры.
Весеннее яркое солнце растопило снега, завалившие вековые леса. Вокруг Перунова Бора нельзя было ни пройти, ни проехать. Птицы налетели дружными стаями, свистели, перекликались, пестрые дятлы долбили стволы и вскрикивали: «Чок-чок!»
В начале апреля на лодках переехали озеро первые сбеги. Они говорили старухам рыбачкам вполголоса, точно все еще боялись, что их услышат татары:
– Много их еще бродит по дорогам, но, кажись, главная сила их ушла в Дикое поле. Теперь последние отряды их потянулись туда же. А мы хотим к вам пристать. Здесь жито сеять… Не откажите! Тут нам любо: и от больших дорог подальше, и тихо, и рыбка в озере поплескивает… Наши яровые взойдут, и никто уже нашего хлебушка не отберет.
Понемногу стали прибывать еще сбеги. Когда спали весенние воды, подсохли дороги, приплелись также первые кони, заморенные, взъерошенные, но они приволокли сохи и бороны.
В Перуновом Бору стало весело. Застучали топоры, перекликаясь с малиновками, дятлами и грачами. Длинными рядами вырастали белые срубы из еловых лесин. Откуда-то прибежали лохматые собаки и тявкали днем и ночью.
О татарах было все менее слышно. Мужики судили и рядили, что дальше будет. Все думали, что татары отхлынут в Дикое поле, как раньше делали половцы, и назад на Русь не вернутся.
Пришла высокая, худая как скелет женщина. Она подталкивала упиравшуюся, такую же отощавшую корову. Все кости выпирали. Бабы окружили рыжую корову, покачивали головами, указывая на высохшее вымя, висевшее как тряпка. А владелица коровы не унывала:
– Моя кормилица будет! На весенних травах поправится. Я здесь все места знаю, где какая трава растет.
– Разве здешняя?
– А то как же! Вот печь от моей избы. Сызмалетства я здесь выросла.
– Да ты, поди, Опалёниха? – закричала вдова Звяги и выбежала из толпы.
Обе женщины, обнявшись, плакали навзрыд.
– Где твоя краса девалась, Опалёниха? – причитала одна.
Другая всхлипывала:
– А где твой семеюшка? Поди, лежит где-нибудь под ракитой?
Они расспрашивали о всех, ушедших с погоста на ратное дело, но рассказать толком ничего не могли.
– Савелия, говорят, убили на реке Сити, Ваулу видели среди сторонников под Суздалем. Торопка лихим удальцом стал, да и его, поди, уложила татарская стрела.
В мае на погост явился пеший Торопка, целый и невредимый; только вырос очень и стал костлявый: давно не ел. Стал он всех расспрашивать про своих родителей: живы ли? Где искать следов их? Рассказал про себя, что был у него лихой татарский конь, да погнались за ними встречные басурманы, перепрыгнул конь овраг, сорвался, сломал ноги, а сам Торопка едва спасся, заполз в валежник, татары его и не нашли. В тот же день приехал на половецком коне Лихарь Кудряш. Узнав от Торопки о гибели Вешнянки, он бросился с коня на землю и долго бился и кричал. Старухи над ним причитали, отливали водой, а Лихарь твердил:
– Для кого мне теперь жить? Без дочки свет мне стал не мил!..
Потом он долго лежал тихо, точно думал что-то. Встал и спокойно и твердо сказал Торопке, сидевшему рядом на земле:
– Послушай, малец! Вот что я узнал. Татарская сила ушла, но в больших городах остались татарские отряды: за нашими мужиками присматривать, чтобы мы не ворошились. Новый князь владимирский Ярослав Всеволодович прибыл в Переяславль, свою вотчину, и сказывали мне, что он собирает дружину. Я обещал князю привести надежных молодцов.
Кругом стояли ребятишки и, засунув пальцы в рот, дивились на Лихаря, на его половецкие пестрые шаровары и половецкий колпак.
– Видишь, ребята малы. Их еще надо поднять и прокормить. А отцы все в боях полегли. Теперь долго мы будем с татарами разговоры разговаривать и тяготы нести, как покоренные… А потом за все рассчитаемся! Так сам князь Ярослав Всеволодович дружинникам говорил.
– Я пойду с тобой! – решил Торопка.
Оба вскоре покинули Перунов Бор. Они направились просекой и долго слышали в притихшем перед грозой зеленом бору, как на погосте перестукивали топоры и кричали бабы, укладывая лесины на новые срубы.
Лихарь остановился, указал рукой в сторону Перунова Бора, откуда доносился стук топоров, и сказал:
– А Русь-то снова строится!
Старый Назар-Кяризек уехал из орьги Бату-хана вместе с толпой раненых кипчаков и уйгуров, желавших вернуться на родину. Они поехали обратно тою же дорогой, по которой прошел Бату-хан, и через четыре месяца, в начале осени, прибыли в Сыгнак.
Женщины города и окрестных кочевий давно уже стояли на дорогах, ведущих с запада, поджидая своих близких.
Старая Кыз-Тугмас, жена Назара-Кяризека, стояла возле своей юрты вместе с маленьким сыном Турганом и четырьмя невестками. Они напряженно всматривались в загорелые до черноты лица подъезжающих всадников.
К юрте подошел величественной ханской походкой высокий желтый верблюд, за которым следовали четыре оседланных коня, покрытые коврами. На верблюде важно сидел в кеджавэ неизвестный старик в нарядном парчовом халате, бобровой круглой шапке, походивший на посланника неведомой страны. В руках он держал длинноногого петуха.
Вдруг мальчик Турган воскликнул:
– Да это тату! А братьев нет!
Кыз-Тугмас и ее невестки подняли отчаянные крики, от которых сбежались все обитатели кочевья. Всех поразили пустые седла на четырех конях и привязанные сверху кривые мечи сыновей Назара-Кяризека. Невестки бросились к коням, взяли их под уздцы и с горьким плачем повели к своим юртам. Кыз-Тугмас упала на сырую землю, скребла ее ногтями и рвала на себе седые волосы:
– Мои сыновья! Где мои сыновья? Кто мне их вернет?
Назар-Кяризек сошел с верблюда на землю и торжественно сказал жене:
– Да живет твоя среброкудрая голова после твоих четырех сыновей-удальцов! – И старик закрыл глаза парчовым рукавом.
Вдруг Кыз-Тугмас приподнялась и спросила:
– А где мой сын Мусук? Ты слышал ли о нем?
Назар-Кяризек молчал, сдвинув брови, точно что-то вспоминая. Затем он провел рукой по седой бороде и сказал важно:
– Имя Мусуку я дал, а долгую жизнь пусть даст ему Аллах!
Подошли соседки, подняли Кыз-Тугмас и отнесли в юрту. Они старались утешить ее как могли, пели жалобные песни, рвали на себе одежды и царапали щеки, оплакивая четырех кипчакских удальцов-батыров: Демира, Бури-бая, Янтака и Клыч-Нияза, погибших в великом походе на Запад.
– А где твоя священная добыча? – спрашивали соседи.
– Моя добыча? Да… где она? Вот хан Баяндер имеет теперь много новых рабов, и они ведут большой караван верблюдов, нагруженных его священной добычей… А я!.. Ведь я не хан!
Вечером, после плова (в котором был сварен длинноногий будильный петух), Назар-Кяризек сидел на конской попоне у двери старой юрты. Вокруг теснились кипчаки и жадно слушали рассказ Назара-Кяризека о диковинных народах, живущих за многоводной рекой Итиль, покоренных смелым молодым полководцем Бату-ханом, сыном Джучи, внуком Священного Воителя – великого Чингисхана.
«Много монгольской крови пролилось и на пашнях урусутов, и в их дремучих лесах, и в Кипчакских привольных степях… Еще более пролилось крови мирных народов, сопротивлявшихся беспощадному войску кочевников. Все это делалось для величия и ужаса монгольского имени.
Возвращением в Кипчакские степи закончился первый поход джихангира Бату-хана для завоевания земель булгар, урусутов, буртасов и других северных народов.
Но этим не ограничились грозные замыслы молодого полководца, внука Чингисова. Пробыв два года в Кипчакских степях и поправив истощенных походом монгольских коней, Бату-хан со своей огромной ордой предпринял новое, еще более потрясающее нашествие на Запад – сперва на златоверхий урусутский город Кивамень, а затем дальше, на вечерние страны, обрушив на них ужас и смятение.
Однако обо всем этом мною написано в другой книге. К ней я отсылаю любознательного читателя, пожелав ему мирной и долголетней жизни, без тех страданий, которые приносит народам пожар бушующей войны…»
России определено было высокое предназначение… Ее необозримые равнины поглотили силу монголов и остановили их нашествие на самом краю Европы; варвары не осмелились оставить у себя в тылу порабощенную Русь и возвратились на степи своего востока. Образующееся просвещение было спасено растерзанной и издыхающей Россией…
«Я дойду до последнего моря, и тогда вся вселенная окажется под моей рукой».
На площади, перед главной мечетью Багдада, на самом краю широкой каменной лестницы сидел за маленьким столиком Дуда Праведный и вырезывал надписи на шлифованных сердоликовых печатях. На них он писал имена заказчиков красивой вязью, арабскими буквами, с искусным росчерком. На перстнях с камнями он писал также таинственные заклинания, дающие силу и здоровье владельцу или предохраняющие его от дурного глаза и губительных заклятий злых людей.
«Дуда Праведный» – так звали резчика печатей… Кто из посетителей величественной мечети не замечал согнувшегося мастера с длинной рыжей бородой и черными мохнатыми бровями, под которыми глаза казались сумрачными, затаившими сокровенную мысль.
Однажды к Дуде Праведному подошел человек благообразный, в дорогой шерстяной одежде «абе», уже выцветшей от времени, с приветливой улыбкой на спокойном лице. Он положил на столик полупрозрачный молочно-голубоватый камень, называемый «лунным», и попросил вырезать надпись: «Хасан Осторожный, брадобрей его святейшества халифа».
– Ты меня прости, что я вмешиваюсь не в свои дела, – сказал Дуда, не отрываясь от работы. – Но такая надпись может повлечь за собой нежелательные толки и даже опасные для тебя последствия. Надо написать иначе. Его святейшество халиф, как образец добродетели и совершенства, не должен и не станет брить бороды. Это вызовет волнение в народе. Машалла, машалла! Не дай Бог!
– А какую надпись ты предложишь? – спросил удивленный и обеспокоенный Хасан.
– Твой предшественник, закончивший счеты с земной жизнью пять лет тому назад, как говорят, имел звание: «Абдулла Бербер, оберегающий бороду его святейшества халифа»… Такая надпись не вызывает никаких сомнений… «оберегающий бороду»! – И Дуда многозначительно поднял указательный палец. – Тогда и сам халиф, – да будет над ним покой и благополучие! – оценит твою осторожность.
– Так ты и сделай! – сказал Хасан резчику и хотел уже уходить, как вдруг заметил золотой перстень с надписью, которая чем-то привлекла его внимание. – А это что за печать? – спросил он и протянул руку к перстню.
Тут Дуда Праведный, с необычайной для него живостью, схватил золотой перстень и спрятал его в кожаную коробочку за пазухой, где хранились и другие драгоценности его заказчиков.
– Я еще не кончил работы над этим перстнем. И я не люблю показывать незавершенные вещи.
В это время к мечети подскакал молодой всадник на горячем, танцующем золотисто-рыжем жеребце. Не сходя с коня, он крикнул:
– Привет тебе, мой почтенный наставник Дуда Праведный! Готов ли перстень?
Дуда, всегда спокойный и величавый, вдруг засуетился, раскрыл кожаную коробочку, достал золотой перстень и быстро спустился по ступенькам лестницы к молодому всаднику. И всадник и его конь были молоды, стройны и красивы.
Всаднику можно было дать около двадцати пяти лет. Одет он был скромно, как простой кочевник пустыни, бедуин, но видно было, что даже в лохмотьях он сохранил гордую осанку смелого вольного человека. Обаяние молодости и лицо, освещенное внутренней силой, делали его прекрасным и привлекательным.
– Кто это? – спросил брадобрей Хасан, когда всадник, взяв перстень, вскачь умчался через площадь и скрылся в облаке пыли.
Дуда отвечал раздраженным голосом:
– Не все ли тебе равно? Ты бреешь бороды, а он укрощает коней. Это самый лихой наездник на конских играх арабов, и не было еще жеребца, который не смирился под его уверенной рукой.
– Но зачем ему такой золотой перстень?
Дуда Праведный так рассвирепел, что стал шипеть и кричать, размахивая руками. Поднимавшиеся по ступенькам богомольцы останавливались в удивлении.
– Почему ты привязался к этому перстню? Какая у тебя до него забота? Если бы ты был джасусом – шпионом – правителя этого города, я бы стал тебе отвечать, а сейчас ты отвяжись-ка лучше от меня!..
Хасан-брадобрей попятился и быстро удалился. Он помчался прямо во дворец, чтобы рассказать векилю – смотрителю дворца – о виденном.
– Ведь это, кажется, перстень Ал-Мансура[385], – повторял он ему взволнованно. – Ты доложи об этом. Здесь скрыта какая-то тайна.
В Багдаде ночь наступает быстро, почти мгновенно. Множество огоньков засветилось в лавках торговцев, когда Дуда, широко шагая, спешил по узким улицам вслед за вереницей других прохожих.
В глухом переулке он постучал в небольшую дверь. Ее открыл на условный стук одноглазый мрачный сторож, и Дуда прошел в узкий двор, заставленный двухколесными арбами. Осторожно пробрался он среди теснившихся верблюдов и попал наконец в свою каморку, в подвале двухъярусного строения, где хранились товары купца Махмуда-урганджи[386].
Хозяин, богатый торговец хорезмскими шелками и вышивками, богомольный и странноприимный, несколько лет назад позволил жить в его доме резчику печатей, оставшись доволен вырезанным на золотом перстне заклинанием великого Сулеймана[387], принесшим ему удачу в торговле.
В полной темноте Дуда по привычке нашел низкий столик, положил возле него в нише принесенную с собою кожаную сумку с инструментами и снова вышел во двор. Он сел на деревянном обрубке около входа и долго покорно ждал, поднимая глаза к звездам, ярким и лучистым, сверкающим на потемневшем небе.
Сопевшие верблюды – одни лежали, другие стояли, и казалось, оранжевые огни костра, разведенного посреди двора погонщиками, пылают между их ногами.
Наконец мелькнула заветная тень и приблизилась к Дуде. На него повеяло ароматом розового масла. Нежный голос прошептал:
– Наш почтенный хозяин посылает тебе привет и просит помолиться за него.
Принимая горячую лепешку и глиняную миску дымящейся похлебки, Дуда почувствовал маленькие руки с серебряными кольцами, и край покрывала коснулся его лица. Он покорно ждал, пока говорившая тень скрылась, обещав принести горячих углей, и жадно глядел ей вслед. Она вскоре вернулась, раздувая угли, и тогда алый отблеск осветил нежные черты девичьего лица, ее насурьмленные брови и расшитую повязку на лбу. Певучий голос как будто насмешливо спросил:
– Почему у тебя так дрожат руки, когда ты от меня принимаешь похлебку? Я каждый раз боюсь, что ты ее прольешь.
И с легким смехом девушка скрылась во мраке.
Дуда, вернувшись в свою каморку, раздул угли и поджег хворост в очаге. При колеблющемся свете он стал писать на полях толстой священной книги Корана. Раза два он доставал маленький узкий ножик и оттачивал камышинку для письма. Все время он бормотал странные слова и размахивал руками, точно спорил с кем-то:
– Полночь… Сегодня в полночь! Это выше моих сил! Больше сердце не выдержит. Пора кончить с этой скитальческой жизнью… Но все же у меня остаются надежды… Перехитрить меня не удастся никому. На шахматной доске жизни выручит только «ход коня!». Глупо идти прямой дорогой, если ее перегородила брошенная шайтаном скала. Завтра утром должна засверкать вспышка моего гения. Люди забегают и закрутятся в безумном хороводе под напев моей дудочки, такой скромной и слабой. Только бы хватило сил, только бы скорпион несчастья не ужалил меня прямо в сердце в то мгновенье, когда удача уже может подхватить меня и вскинуть на гребень волны.
Дуда задвинул засов входной двери. Отвернул войлок посредине комнаты. Под ним показалась небольшая дверца люка.
Стараясь не шуметь, Дуда опустился в черное отверстие. Ощупью, в полной темноте, прошел он несколько шагов и наткнулся на вторую лестницу, ведущую кверху. Осторожно он поднялся по ней и оказался в каморке с узким длинным столом посередине. Через маленькое окно лился слабый звездный свет.
Дуда стал на колени и опустил голову на руки. Тихо, про себя, читал он молитвы, сперва по-арабски, потом на каком-то другом языке.
Он поднимал голову, смотрел на овальное окно, потом снова принимался за молитвы. Глухие рыдания потрясали его, и он с трудом удерживал их, стараясь сохранять тишину.
Наконец в окне показался яркий, точно раскаленный добела, край равнодушной полной луны, свершающей по небу свой обычный путь.
Стоя на коленях, Дуда выпрямился и вцепился руками в край стола… Бледный печальный луч осветил стоящие на столе узкие носилки, сплетенные из прутьев.
На носилках лежало женское тело в темной шелковой одежде. Оно так исхудало и высохло, что едва намечалось среди складок платья. Две маленькие ручки скрестились на груди, и на них блеснули серебряные кольца.
Дуда откинулся назад и с трепетом ожидал…
Когда диск луны заполнил окно, на его ярком серебристом фоне четко вырисовался нежный профиль.
Дуда с безумной страстностью шептал:
– Я здесь, твой верный слуга… Я здесь, возле тебя, как всегда!.. Нежная, безгрешная Мариам! Слышишь ли ты меня? Протяни свою маленькую ручку и коснись моего лба! Укрепи мои силы!
Он жадно всматривался в профиль, все еще надеясь, что поднимутся ресницы и лицо вздрогнет снова, пробудившись к жизни.
– Судьба! Всюду рок! Ужасная судьба, с которой не может справиться даже моя неукротимая воля. Судьба ломает все, что я наметил, все, что я подготовил, разрушая все заклинания, но я все же не сдаюсь!..
Луна медленно подвигалась, уходила. Вот она исчезла, и нежный профиль потонул во мраке.
Дуда упал на колени, кусая пальцы, стараясь подавить глухие рыдания.
– Светлая, безгрешная Мариам умерла. Я вижу ее в последний раз. В последний раз. Завтра ее отнесут в обитель вечного покоя!..
Вдруг его привели в себя крики, раздавшиеся во дворе:
– Дуда, резчик печатей! Открой дверь, или мы ее выломаем!
Дуда колебался несколько мгновений; затем, быстро поднявшись, вернулся в свою комнату и закрыл люк старым войлоком.
В дверь настойчиво продолжали стучать. Он отодвинул засов.
Черный раб с пылающим факелом шагнул внутрь каморки, наполнив ее дымом. За ним на пороге стоял человек в полосатом плаще, которого Дуда знал как самого свирепого из палачей халифа.
– Ты – Дуда, резчик печатей, прозванный Праведным?
– Ты сказал истину, почтенный Мансур, меч правосудия и могучая защита трона его святейшества!
– Сейчас ты пойдешь со мной, и мы проверим, насколько ты праведный. Рабы, возьмите этого человека за руки и держите, чтоб он в темноте не убежал. Он колдун, может обратиться в летучую мышь и улететь.
– Я и так покорно повинуюсь, мой господин! – Дуда послушно подставил свои руки, и два черных раба быстро скрутили их жесткими веревками.
Когда два негра, державшие за руки Дуду, поднялись с ним из подвала во двор, Дуда вдруг так пронзительно закричал, что спавшие на крыше люди стали просыпаться и отовсюду доносилась брань:
– За что вы мучаете праведного старика? Оставьте его! Злодеи!
Мансур торопил негров:
– Скорей, скорей вперед!
Дуда упирался:
– Зачем эти бесхвостые обезьяны выворачивают мне руки? Ведь руки меня кормят! Я пойду и так…
Он с непонятной силой повернулся к одному из негров:
– Смотри мне в глаза, копченый свиной окорок! Сейчас ты сам захочешь улечься на земле, здесь, прямо на верблюжьем помете! Ложись! Засыпай скорее, как сурок!
Огромный негр в пестром балахоне с медным кольцом в носу вдруг зашатался, осел и лег на бок.
Дуда повернулся ко второму негру и, впиваясь в него горящими глазами, продолжал:
– И ты тоже, перезрелая тыква, уже захотел спать! Ложись рядом с твоим приятелем-лентяем и начинай храпеть, как этот черный буйвол!
Второй негр, шатаясь, подошел к лежащему, свалился возле него, и оба громко захрапели.
Мансур, разъяренный, бросался к спавшим неграм, толкал их ногами и неистово ругался. Потом он вытер концом матерчатого пояса пот со лба и повернулся к Дуде, спокойно стоящему с протянутыми к небу руками.
– Жемчужная луна! – говорил Дуда. – Ты равно светишь великим и малым, умным и глупцам. Проясни головы непонимающим, чтобы они не тащили Дуду Праведного, как тушу зарезанного барана!
Он поклонился Мансуру и сказал:
– Ты ведешь меня к счастливейшему обладателю правильного мнения. Зачем же ломать нужные его святейшеству руки, такие тонкие, искусные? Я пойду сам. А чтобы эти два грубых верблюда не провалялись здесь сутки, я им прикажу, что надо делать. Эй вы, шакалья падаль! Бегите скорее домой и спите там до завтрашнего утра!
Оба негра вскочили и, подтягивая руками просторные шаровары, со всех ног бросились в ворота.
– Иди вперед, подаватель благого совета, достойный Мансур! – сказал Дуда посланнику халифа. – Я следую за тобой.
Черный слуга с факелом пошел впереди, за ним Мансур, постоянно оглядываясь и грозно стуча посохом. Последним шагал Дуда Праведный, легко выбрасывая длинные сухие ноги.
Они прошли узкими извилистыми улицами спящего Багдада, днем всегда оживленного, полного шумной толпой. Теперь только стаи собак грызлись на перекрестках из-за брошенных костей, и ночные сторожа, вертя трещотками, загораживали путь, издали крича:
– Кто идет? Говори, или зарублю!
Услышав, что идет великий палач халифа, кровавый Мансур, сторожа отходили в сторону и склонялись до земли, бормоча приветствия.
Дорога привела к берегу великой реки Диджлэ (как тогда назывался Тигр). Они вошли в поджидавшую их халифскую лодку, переправились на другой берег, где их встретили векиль и несколько вооруженных воинов.
– Царь времени гневается, – сказал векиль, – и не спит. Он приказал немедленно представить перед его блистающим взором опасного злодея.
– Великий Ал-Мансур! – воскликнул Дуда, подняв руку и обращаясь к луне. – Ты все слышал и за все отомстишь в свое время!
Мансур подошел к векилю, отвел его в сторону и, волнуясь, шепотом объяснил ему, что этот высокий рыжебородый старик, вероятно, могущественный волшебник; его не надо раздражать, а бережно доставить во дворец, чтобы он не обратил всех в летучих мышей. Негров он усыпил, и они мгновенно свалились, как пьяные, а потом, по его приказанию, вскочили и убежали, словно облитые кипятком!
– Понял, понял!.. Пожалуйста, почтенный Дуда Праведный, следуй за мной. Его святейшество – да будет над ним мир! – тебя ждет. Надо торопиться.
Дворец и сад халифа занимали огромное пространство, чуть ли не половину города. Из-за высокой стены видны были раскидистые пышные финиковые пальмы, стройные кедры и между ними плоские крыши бесчисленных зданий, в которых, под неусыпным присмотром тысячи евнухов, хранились «жемчужины» халифа Мустансира – его семьсот жен. Дальше высились тонкие стрельчатые минареты дворца. Местами на стене виднелись неподвижные часовые с копьями.
У ворот, с двумя башенками по сторонам, стояла стража и, волнуясь, ожидала возвращения начальника палачей, всегда бешеного и раздражительного.
Стража расступилась, и Дуда Праведный зашагал через роскошный сад халифа важно и торжественно, не глядя по сторонам.
Векиль и Мансур быстро прошли вперед, поднялись по ступенькам дворца, где уже ждал великий визирь с двумя слугами, державшими бронзовые резные фонари.
– Кто ты? – спросил великий визирь, положив руку на седую бороду.
– Сын Адама, резчик печатей, прозванный Дуда Праведный.
– Ты сейчас предстанешь перед светлыми очами халифа Мустансира, – да будет над ним милость неба! Запомни, что ты не смеешь ему задавать вопросы, а должен только отвечать.
– Я буду говорить все, что пожелает узнать его святейшество! – пробормотал Дуда.
Все поднялись по витой лестнице на крышу дворца, устланную мягкими коврами. Над ней бескрайним куполом простиралось сапфировое небо, усыпанное алмазными переливающимися звездами.
В одном углу крыши лежали груды подушек из знаменитого багдадского красного сафьяна. Среди них сидел человек средних лет с крашеной черной бородой, в большом белом тюрбане. Красная шелковая одежда была расшита на плечах золотыми цветами. Расположившиеся полукругом несколько приближенных сидели на пятках, положив руки на колени.
Дуда долго стоял в ожидании и, полуотвернувшись, смотрел вдаль.
Главная торговая часть города, за рекой, уже затянулась легким туманом. Кое-где еще мигали огоньки. Река Диджлэ слегка рябила золотыми лунными блестками. В ярком свете можно было ясно различить, как далеко уходила река в сторону Персидского залива.
«Наконец я во дворце могучего халифа, – думал Дуда, задыхаясь от волнения, но наружно спокойно-величавый. – Девять лет я ждал этого счастливого мгновения. Не упускай счастья, которое встает перед тобой сегодня в этом сказочном дворце всесильных владык!.. А что будет с тобой дальше? Будет то, чего ты сам сумеешь добиться…»
– Выслушай меня, почтенный человек, – сказал вполголоса приблизившийся векиль. – Ты подойдешь сейчас к его святейшеству, опустишься перед ним на колени и будешь молча ждать.
Дуда скинул сандалии на краю ковра, подошел к халифу, опустился на колени, склонился и поцеловал ковер между руками.
– Здравствуй, рыжая борода! – сказал халиф. – Я слышал, что ты знаешь тайное!
– Ты, как всегда, сказал истину, непогрешимый, – да возвеличится еще более твое могущество и слава! Но я должен все важное, что знаю, рассказать только тебе, без посторонних слушателей. Этого требует завещание Ал-Мансура.
– Мои преданные друзья, – обратился халиф к сидевшим. – Вы можете пойти отдыхать в залах дворца, а я останусь только с моим великим визирем.
Все поднялись и, прижав руки к груди, тихо вышли мелкими почтительными шажками.
Дуда молча смотрел на халифа и думал:
«Вот передо мной самый могущественный среди мусульман, преемник пророка. Этот араб, такой с виду обыкновенный, сохраняет в себе высшую духовную силу ислама. К нему обращены мысли и моления всех почитателей веры Мухаммеда восьми концов света. Он может меня возвеличить и поднять на вершину удачи и счастья или низвергнуть в бездну горя».
Халиф вынул из резной серебряной коробочки золотое кольцо и спросил:
– Ты резал это кольцо?
– Я должен его посмотреть.
– Возьми!
Дуда на коленях приблизился к халифу, взял кольцо и почувствовал, как дотронулся до выхоленной руки халифа. Ему показалось, что духовная сила ислама через это прикосновение проникла в него и обожгла его.
Осмотрев кольцо, Дуда сказал:
– Пять лет назад я резал это кольцо.
– Знаешь ли ты, что за надпись на нем тебе следует отрубить безумную твою голову?
– Ты можешь это сделать, хранитель закона, но тогда тайное я унесу с собой, а ты ничего не узнаешь, и оно повиснет над тобою, как отточенный меч судьбы.
Халиф вздрогнул…
– Говори все, что знаешь, а я обещаю тебя охранять, и ни один волосок не упадет с твоей головы…
Дуда отодвинулся, сел на пятки в позе молящегося и резко повернулся назад. На площадке за ним уже никого из охраны не было. Он заговорил сперва спокойно, затем все более горячо:
– Ты хорошо знаешь, великий, что со времени кончины мудрого халифа Харун ар-Рашида могущество и слава великого арабского племени стали колебаться и поражение следовало за поражением.
– Как же этого не знать! Как нам не горевать об этом!
– Великая держава, созданная светлым непобедимым мечом арабов и раздвинувшая свои границы от плодоносных земель Мавритании до диких пустынных гор китайского Кашгара, стала потрясаться от внутренних беспорядков и вторжений враждебных орд диких монголов.
– И это мне известно!
– Должны ли мы, правоверные, примириться с этим и ждать печального конца, к которому нас приведет ослабление могущества арабов, или нам нужно собрать все силы, чтобы снова всюду победоносно реяло великое зеленое знамя пророка?..
– Эта мысль давно тревожит мне сердце.
– Тебя беспокоит кольцо, найденное на руке убитого воина, последнего потомка великого полководца Абд ар-Рахмана. А может быть, у него остался сын? Сын достойный и прекрасный, полный ясного ума?.. Арабы всегда страдали оттого, что их шейхи враждовали друг с другом.
– Да, это наше давнишнее постоянное горе, – вздохнул халиф.
– Великие люди для создания великих дел должны окружать себя достойными же помощниками. Если же существует последний потомок Абд ар-Рахмана, великого полководца, разгромившего франков и грозившего завоевать все «вечерние страны»… если жив такой юноша, изучивший круг высших знаний в медресе, тобою основанном, блистающий красотой и мужеством, как месяц на небе, укрощающий диких коней, владеющий светлым мечом, как молнией, – хотел бы ты, могучий халиф, чтобы такой юноша был тебе близок, как сын, предан, чист и верен, как слово Аллаха?.. Чтобы он повел твои войска к новым победам, чтобы опять ярко засверкала, как в былые времена, слава арабской доблести?..
Халиф взглянул удивленно на великого визиря. Тот тихо и почтительно ответил:
– Такого светлого воина, разумеется, лучше иметь преданным другом и защитником, чем тайным коварным врагом. Всякий, кто сумеет помочь славе арабского имени, должен найти поддержку и благословение святейшего багдадского халифа.
– Но где же этот воин, покажи мне его, если он живой человек, а не выдуманный, созданный праздной сказкой болтуна на базаре.
– Я могу тебе его показать. Но я боюсь, не пришлось бы мне потом расплачиваться, лить слезы сожаления и рвать на себе волосы от скорби, что я погубил его.
Халиф сказал:
– Я обещаю тебе, что если он такой, каким ты его описываешь, что если он не сделал и не сделает никаких преступлений, то он будет под моей постоянной защитой. Что ты думаешь об этом, мой верный мудрый великий визирь?
– Я хочу дать совет, – да не покажется он тебе дерзким и безумным…
– Говори! – приказал халиф.
– Ты ведь слышал, конечно, о новом страшном великом завоевателе Темучине Чингисхане, пришедшем с востока с ордами диких монголов или татар и оставившем в Хорезме своего внука?..
– Конечно! Ты говоришь о грозном Бату-хане? Почему ты о нем спрашиваешь?
– Я предлагаю тебе этого смелого юношу, – если он действительно такой, как его описал Дуда Праведный, – послать к грозному хану татарскому как твоего посла с приветственным письмом и с подарками. Прикажи этому юноше сопровождать Бату-хана и дальше во всех его походах и убеждать его отвернуться от захвата земель халифа, а идти на «вечерние страны» для их разгрома и завоевания… Мы пока еще не знаем, какие мысли у могучего Бату-хана. Может быть, татары захотят двинуться и на нашу счастливую страну?.. Тогда твой посол, следя за всеми приготовлениями татар, заблаговременно тебя предупредит, чтобы наши доблестные войска были наготове.
Помолчав, халиф сказал:
– Ты, как всегда, даешь полезные советы, мой верный слуга. Разумеется, сперва надо испытать молодого потомка Ал-Мансура. Поэтому, Дуда Праведный, приведи его сюда, прямо ко мне, а я решу, послать ли мне юношу к хану татарскому, или же я ему дам другое поручение.
– Я с радостью исполню твое приказание, – сказал Дуда, – и приведу к тебе в самом скором времени молодого Абд ар-Рахмана.
– А теперь, Дуда Праведный, расскажи мне, как ты нашел этого юношу, и все, что ты о нем знаешь.
Дуда Праведный соединил концы пальцев и начал свой рассказ:
– Ты, конечно, слыхал и помнишь о великой битве народов пятьсот лет назад, когда славные непобедимые арабские войска, покорив Испанию и перейдя через Пиренейские горы, разлились, как бушующее море, по цветущей равнине франков?.. Ты, конечно, помнишь, всезнающий и прозорливый, что эта битва была сперва победоносна для наших львов, но франки тоже сражались, как разъяренные бешеные волки, и знамя победы все время клонилось то в одну, то в другую сторону… Предводительствовал войсками франков закованный в железные доспехи смелый полководец по имени Карл Мартел, что означает «молот»… Казалось, милостивый глаз Всевышнего засветился радостью, что его правоверные всюду побеждают… Но случилось непоправимое: в разгаре битвы пал вместе с конем наш славный вождь Абд ар-Рахман, и рядом с ним пал его верный знаменосец. Зеленое знамя пророка, реявшее над бесстрашными шахидами, в пылу битвы было затоптано конницей.
– О, какое несчастье!.. – вздохнул халиф.
– Не видя больше своего знамени, наши всадники заметались, и часть, остановив свой натиск, стала выжидать нового дня. А франки, понесшие большие потери, были утомлены жестоким сражением и ночью ушли к востоку, думая, что они проиграли битву… Напрасно наши верные витязи разъезжали по равнине и тщетно разыскивали тело Абд ар-Рахмана; они так и не нашли ни его, ни его оружия, ни его коня… Вероятно, Азраил, ангел смерти, живыми унес их к престолу Аллаха… Если бы тогда нашелся смелый вождь и, собрав наши войска, снова повел их вперед на отступавших франков, то мы бы легко одержали полную победу и овладели всей франкской землей. Но вожди, собравшись на ночной совет, долго рассуждали и решили так:
«Мы всегда успеем собрать наши войска, привести в порядок расстроенные ряды и снова вернуться в землю франков, чтобы окончательно разгромить и покорить нечестивых». И – увы! – наши войска двинулись обратно.
– Это было неразумное, недостойное нашего народа решение!
– Прошли годы, целых пять столетий, – продолжал Дуда, – арабские шейхи враждовали между собой, и среди них не было нового Абд ар-Рахмана, чтобы всех объединить под своей могучей рукой, под великим зеленым знаменем и снова сокрушительными волнами бушующего моря обрушиться на цветущие равнины неверных…
– Неужели не сохранилось никаких известий о славном Абд ар-Рахмане? – спросил халиф задумчиво.
Дуда развел руками:
– Я много расспрашивал всех, кого мог: старых имамов, мудрейших ученых в медресе, бродячих певцов и знающих древние сказания дервишей… Все говорили разное, но никто ничего точно не сказал. Ведь когда сидишь на ступеньках мечети, воздвигнутой благодаря твоим заботам, – да будет твое имя во веки прославлено! – то мимо проходит много разных людей со всех восьми сторон света, и не раз услышишь дивное…
– Вот теперь ты мне и расскажи дивное.
– Однажды ко мне пришел путник с сумрачным лицом, глаза у него горели затаенной мыслью. Меня поразило, что он заказал мне вырезать на золотом перстне надпись… – Дуда замолк.
– Какую надпись? Говори скорее! – воскликнул халиф глухим, дрожащим от скрытого гнева голосом.
– Он приказал написать: «Абд ар-Рахман-Франкобоец – надежда верующих»…
– И ты сделал такую надпись?
– Что мне заказывают, то я и делаю.
– Какой он был с виду? Встречал ли ты его потом? Здесь ли он, в Багдаде, или уехал в иные страны?
– Я его видел несколько раз. Жизнь моя длинная, – чего только не увидишь! В последний раз я увидел, как этот человек, уже сильно поседевший, входил в мечеть. С ним рядом шел жизнерадостный юноша, держа в руках священные книги. Я запомнил этого юношу. Он стал усердно посещать медресе. Раз как-то я его окликнул. Он подошел и сел рядом. Я угостил его свежими финиками. Мы разговорились и стали друзьями. Он даже заходил ко мне на дом и у меня ночевал. Мне понравился этот веселый, ласковый со всеми юноша, его почтение к старшим, его живой ум, любовь к старинным песням. Больше всего он увлекался не духовными книгами, а древними сказаниями и повестями о великих завоеваниях арабов.
– Где этот юноша? Я посажу около того места, где ты работаешь, особого опытного человека, который его выследит.
– Позволь дать тебе мой скромный совет. Я знаю, где он живет теперь. Окончив с похвалой и почетом медресе, он поставил свою старую палатку в кочевом племени бенабаядов. Там он живет вместе с прабабушкой, которая ему готовит пищу и поет старинные песни. Он самый смелый из всех юношей этого кочевья. Он завернул в ковер и спрятал книги, а зарабатывает себе на пропитание укрощением и обучением своенравных лошадей и охотой на диких зверей. Иногда, приезжая в Багдад, заходит он ко мне и привозит то сыр, то финики и виноград. У меня же он ночует и слушает мои рассказы про старину. Если он узнает, что ты желаешь его видеть, то будет счастлив стереть своим лбом пыль перед твоим блистательным троном.
Халиф подумал и сказал:
– Если он действительно ученый, как ты говоришь, и душа его стремится к доблести, то я сделаю его… – Тут халиф запнулся и добавил: – то я, может быть, его возвеличу.
Несколько дней спустя Дуда Праведный явился во дворец к халифу с юношей, о котором рассказывал. Халиф принял обоих в зале, где среди цветов взлетали тонкие серебряные струйки нескольких фонтанов, распространяя прохладу.
Юноша был строен и красив. Держался скромно, но с достоинством.
На нем была обычная полосатая одежда кочевников, за поясом старинный кинжал дамасской работы.
Халиф усадил юношу перед собой на ковре, смотрел на него милостивым взглядом, но иногда в его прищуренных глазах Дуда замечал зловещие, недобрые огоньки. Халиф расспрашивал юношу о конях и о прабабушке – какого она рода, и об охоте на львов.
Абдар-Рахман обо всем говорил просто и очень искренне:
– Я верю, что будет война и что мне удастся обнажить свой меч для защиты знамени пророка. Я бы хотел уехать в дальние страны, особенно на заход солнца, в Испанию, чтобы узнать, сохранились ли там смелые потомки наших великих завоевателей.
– Теперь нужно ехать совсем не в Испанию, а на восток и север. Там назревают великие события и готовятся невиданные еще войны, – заметил Дуда.
– Почему ты так думаешь? – спросил халиф и приказал подать душистого ширазского вина. Угощая Дуду и юношу, он внимательно выслушивал их ответы.
Дуда, почтительно поглаживая бороду, сказал:
– Люди, одетые путниками из далекой страны, говорили, что в низовьях великой реки Итиль[388] расположилась боевая ставка неведомого могучего племени неверных татар, иначе называемых мунгалами.
– Это очень важно. Мне нужно туда отправить своего посла и верных лазутчиков.
– Если ты пошлешь Абд ар-Рахмана к татарскому хану, а я буду его сопровождать в качестве писца и лекаря, то уверен, что он сумеет вскоре заслужить там благосклонность грозного татарского владыки, а я, кроме того, сделаюсь у хана придворным лекарем. Тогда бы мы присылали твоему святейшеству через надежных людей донесения обо всем, что замышляет повелитель диких северных орд, насколько он могуч, как возможно одолеть его.
– Я подумаю над этим, а пока ты пройдешь в мой странноприимный дом для почетных путников. Там будут кормить и беречь Абд ар-Рахмана как дорогого гостя. Ему предоставят все, что он пожелает. И ты будешь вместе с ним. А великий визирь снабдит вас всем необходимым для дороги.
Дуда низко склонился перед халифом:
– Да сохранит тебя Всевышний и даст тебе славу, достойную тебя и твоих великих предков!
Когда Дуда с Абд ар-Рахманом удалились, великий визирь сказал:
– Над этим юношей на небосклоне удачи поднимается его светлая звезда. Очень хорошо, что ты отсылаешь его к хану мунгалов, но еще лучше будет, если могучий Бату-хан увезет и его с собой на край света, а оттуда они оба уже не вернутся, отправившись к своим предкам.
Халиф покачал головой и заметил:
– Один Аллах Всевышний знает, что для нас будет наилучшим.
Двухмачтовый крутобокий корабль «Любимец ветров», с черными просмоленными бортами, слегка покачиваясь, шел к северу по суровому Абескунскому морю[389]. Ветер надувал паруса, сшитые из серых и красных квадратов, напоминавших шахматную доску. Истощенные, полуголодные гребцы с цепями на ногах неподвижно лежали на скамьях возле длинных обсохших весел.
Коренастый рулевой, надвинув синюю чалму на переносицу, налегал на рукоять руля и, щурясь, пристально всматривался далеко вперед, мимо высоко поднятого корабельного носа, вырезанного в виде головы хищной птицы.
На грани поверхности моря и туманной дали с нависшими серыми тучами протянулась тонкая полоса камышей. Там многочисленными руслами вливалась в Абескунское море великая река Итиль.
На деревянной изогнутой шее птицы на носу корабля сидел верхом негритенок, прислушиваясь к окрикам рулевого:
– Саид, черная лягушка, ты видишь наконец устье? Нашел пролив между камышами?
– Я вижу много, много проливов! – кричал Саид.
– Ищи холм на берегу! На нем стоит каменный бог. Почему ты его не видишь, змееныш? Протри глаза!
– Нет каменного бога… Не вижу никакого каменного бога…
– Полезай на мачту, на самую верхушку! Да живей!
У борта на пальмовом ящике с пряным ароматом далекой страны сидел молодой араб в красной полосатой одежде, перетянутой цветным матерчатым поясом. Широкие синие шаровары были всунуты в грубые башмаки из желтой кожи. Ветер трепал его черные кудри и конец белоснежной чалмы, свисавший над левым ухом, как знак учености.
Огромные стаи болотных птиц проносились над густыми камышами.
– Где устье Итиля? – крикнул араб.
– Великий Итиль имеет семьдесят устьев, – отвечал рулевой. – Надо найти главное из них. Пройдя в неверное устье, корабль затеряется между островами в камышах и завязнет на отмелях… Ищи, Саид, каменного бога!
Негритенок с верхушки мачты завизжал:
– Я вижу груду камней! Там лежит на боку какой-то каменный бог!
– Старые боги умерли! Старые боги попрятались в болотах! – усмехнулся араб. – В одряхлевшей вселенной царствуют новые боги, прилетевшие вместе с грозным татарским ханом. Это они приносят удачу мунгалам.
– Весла! – зычно крикнул рулевой. – Эй, надсмотрщик, очнись! Скорей налегай на весла! Приглядись к воде, шейх Абд ар-Рахман! – продолжал рулевой, обращаясь к арабу. – Мы уже идем не по соленому морю, а по сладкой воде великого Итиля. Видишь, как плывут косяки серебристых рыб. Над ними вьются чайки… Скорей гребите! Итиль близко!
– По веслам! – очнулся обожженный солнцем угрюмый надсмотрщик в красной истрепанной чалме, дремавший на связке канатов. Он стал ловко щелкать плетью с очень длинным ремнем, стегая по голым спинам устало поднимавшихся гребцов, и застучал по доске деревянным молотком.
– Дармоеды! Отоспались при попутном ветре… Теперь живее принимайтесь за работу. Не дам обеда лентяям!
– Все равно дашь! – отозвалось несколько голосов. – Без нас не доедешь!
Весла пенили мутную зеленоватую воду, равномерно поднимаясь и опускаясь под все ускорявшийся стук молотка надсмотрщика. Гребцы напрягались изо всех сил, то наклоняясь вперед, то откидываясь назад, почти падая на спину.
Клетчатые серо-красные паруса обвисли и слегка полоскались под слабыми порывами ветра.
– Хаджи-Тархан[390]… Вон там я вижу Хаджи-Тархан! – кричал с мачты негритенок.
– Ойе, Ислам-ага, проснись! – крикнул рулевой в сторону каюты корабельщика. – Хаджи-Тархан близко!
Из каморки с узкой дверью послышались рычанье, ругань и пронзительный женский визг.
– Иди прямо, Максум! Отвернись от Хаджи-Тархана! – донесся оттуда же хриплый голос. – Никого не пускай на палубу! Отгоняй лодочников! Иди вверх по Итилю.
Максум налег всем телом на длинный руль, слегка заворачивая корабль в сторону.
Небольшое селение медленно проплывало мимо, – когда-то богатая хазарская столица. У берега виднелись лачуги, прикрытые побуревшим камышом, поставленные над водой на бревенчатые сваи. Люди выбегали на помосты, выступавшие далеко в реку, кричали, размахивая цветными лоскутами. Многие садились в узкие длинные челны и торопливо гребли, направляясь к кораблю.
Матросы стояли с баграми у бортов, грозя столкнуть в воду всякого, кто вздумает взобраться на палубу.
Благообразный длиннобородый человек, по виду купец, подплыл в большой лодке с несколькими гребцами.
– Ойе, Ислам-ага! Позовите Ислам-агу! – кричал он. – Жив ли, здоров ли Ислам-ага? Я его давнишний друг и странноприимец. Уже много раз я плавал на «Любимце ветров». Скажите хозяину, что я – Абдул-Фатх из Багдада.
Молодой арабский посол подошел к резной двери и сильно постучал:
– Ислам-ага! Пусти на корабль этого человека! Я о нем слышал и должен говорить с ним.
Резная дверца распахнулась. Из нее вывалился широкоплечий толстый владелец корабля Ислам-ага, в темно-синей рубахе до колен, без пояса. Его распухшее измятое лицо с жесткой темной бородой и заплывшие глаза говорили о пьяной ночи. Корабельщик почесал веснушчатой пятерней живот, вдел босые ноги в ярко-желтые туфли с загнутыми кверху носками и подошел к борту.
Молодой араб внимательно следил за раскрытой дверью. Из темноты выступила маленькая женщина с матово-бледным лицом. Дымчато-серая одежда строгого монашеского вида, обшитая красной тесьмой, имела византийский покрой. С тонкой, чуть-чуть приоткрытой шеи спускались жемчужные нити. Спокойные темные глаза, подняв стрельчатые ресницы, на мгновенье остановились, точно с удивлением и вопросом, на молодом арабе. Красивая голова резко повернулась к морю, и маленькие уста прошептали:
– Чужая дикая страна! Камыши и болота! А дальше, бедная Дафни, тебе предстоит опять новая неволя!..
Тонкая белая рука с резным серебряным браслетом прикрыла глаза, и маленькая женщина скрылась в темной каюте.
Небольшой кочевой род старого Нурали Човдура вынырнул из голубой степи в лучах утреннего солнца. Впереди широко разлилась великая многоводная река Итиль. Бараны, рассыпавшись по береговой тропе, вяло плелись, подгоняемые полуголыми смуглыми ребятишками. Верблюды, привязанные друг к другу за хвосты и ноздри, растянулись длинным караваном. Между их горбами, на вьюках хозяйского добра и разобранных юрт, сидели темноликие изможденные старухи с грудными детьми на руках.
Женщины в малиновых полинялых лохмотьях, раскачиваясь, свободной горделивой походкой шли по одну сторону каравана. Мужчины шагали отдельно, говорили приглушенным голосом и в волнении размахивали руками. Некоторые, согнувшись, поднимались на песчаные бугры и быстро сбегали обратно. Все были охвачены ужасом.
Знакомые места… Здесь, из года в год, весною останавливалось на тучных пастбищах родовое кочевье старого Нурали Човдура. Раньше тут постоянно проносились стада желтых сайгаков, иногда пасся табун пугливых, диких лошадей.
Весной же этого страшного года на пустынном месте, на отлогом холме, как яркий степной весенний цветок, внезапно вырос необычайный дом, блистающий золотом, с высокой узкой башенкой, разукрашенной цветными изразцами. Да еще на всех тропах и вдали и на ближних буграх стали проноситься диковинные всадники на низкорослых и взлохмаченных, точно медведи, быстрых конях.
Все потомство Нурали Човдура – и его уже длиннобородые сыновья, и его крепконогие медногрудые внуки, и малые, непоседливые правнуки, а всех насчитывалось девяносто девять мужских имен, – да хранит их милость Всемогущего и Всезнающего! – все из дружно спаянного рода Човдура в это светлое утро смотрели друг на друга расширенными глазами. Старшие восклицали:
– Что это такое? Шутки джиннов?.. Только в садах Аллаха бывают такие золотые дворцы! Или здесь, в пустыне, выстроил для себя сказочный дворец могучий Ифрит[391]… Кто может жить в таком доме?
И все ждали, что скажет и что решит старейший глава рода, мудрый прадед, и нетерпеливо посматривали на него. А Нурали Човдур, в большой белой чалме, в выгоревшем на солнце шерстяном плаще, положив поперек седла посох со стертым от времени серебряным набалдашником, безмолвно ехал на старом сивом, с красными крапинками, жеребце и все еще, точно себе не доверяя, всматривался слезящимися глазами в сторону невиданного за его долгий век сказочного золотого дворца.
Наконец Човдур натянул поводья. Крики остановили весь караван. Сыновья и внуки подбежали и обступили непогрешимого вождя племени. Ветер играл его белой бородой, а хриплый голос тихо шептал полные горя слова:
– Настали новые тяжелые времена!.. Все, что видим кругом, нам не на радость! Если же такова воля Всевидящего и Всезнающего, то мы должны со всем усердием выйти из солончака тягостных бедствий на верную тропу спасения… Здесь же нас поджидает гибель… На наших древних пастбищах уже пасутся чужие табуны!.. Наши гордые женщины будут опозорены, стада угнаны, любимые дети, вся наша надежда, будут увезены и проданы в чужие страны!.. Скорее гоните скот в дальние степи к Большому камню[392]… Прочь от этого страшного места, от жестоких, безжалостных мунгалов! Гроза разгневанного Аллаха пригнала этих диких воинов издалека, от восхода солнца, на наши исконные дедовские земли. Скорее прочь отсюда!.. А будет ли там лучше?.. Тучи сгущаются на нашем пути. О, какие времена! – И Нурали Човдур со стоном поднял к небу руку с посохом, бормотал молитвы, колотил пятками кавушей[393] бока сивого старого жеребца и со слезами просил далекого Аллаха пощадить и сохранить его сыновей, внуков и правнуков.
Курчавый негритенок Саид, висевший на перекладине передней мачты, с визгом соскользнул вниз и опрометью пронесся по палубе.
– Ислам-ага! Перед нами прикатившийся на колесах город и золотой дом!
– Ты, видно, расшиб о камень свою пустую голову! Ты во сне увидел город! Где он? Где он?
– Мальчишка прав! – вмешался молодой матрос, стоявший у руля. – Перед нами новый татарский город, подвижной страшный город, катящийся на колесах по степи.
– Я его не вижу! – Корабельщик протер глаза широким рукавом синей рубахи. – Все вы бредите, как пьяные, попав в этот болотный туман.
– Посмотри туда, ага! – твердил негритенок и подпрыгивал на месте. – Видишь, там, где холмы, стоит светящийся дом.
– Вижу. Это горят костры.
– Это совсем не костры! Это дом, сделанный из чистого золота. Он переливается в лучах солнца, как огонь.
– Да что ты врешь, лягушонок! Как может здесь, среди дикой степи, вырасти дом из золота?
– Это западня разбойников пустыни, – возражал матрос. – Они подстерегают паломников, едущих в святую Мекку. Здесь они их ограбят, а тела выбросят в реку.
Полуголые, прикованные к скамьям рабы, забыв о веслах, цеплялись за борт, жадно всматриваясь в даль, где золотистая постройка продолжала светиться огнями.
– Дом из чистого золота! – хриплыми, грубыми голосами кричали гребцы и рвались с цепей. – Если отломать кусок, то каждый из нас купит себе свободу. Пойдем ломать этот золотой дом, подаренный нам Аллахом!
– Это город! Я сказал правду! Это город! – продолжал радоваться и прыгать негритенок. – Ислам-ага! Ты обещал серебряный дирхем тому, кто первый увидит стены татарского города. Я его увидел, давай мне скорей дирхем!
– По местам, за весла! – заревел корабельщик.
Надсмотрщик хлестал длинной плетью по голым спинам гребцов. Рыча и вопя от боли, они быстро уселись по скамьям и вцепились в весла.
– Может быть, это мазар[394], – сердился корабельщик. – Это всего только одна постройка, возведенная каким-нибудь степным ханом над могилой своего предка… Это мазар, могила! Но это еще не город! Где же мечети? Где медресе? Где, наконец, бани и лавки купцов? Где дома жителей? Какой же это город! Не видать тебе, поросенок, серебряного дирхема!
– Да, это татарский город на колесах! – уверенно сказал рулевой. – Здесь новая столица страшного непобедимого племени, пришедшего с востока на ужас всем народам. Они живут в шатрах на колесах, и их город то кочует здесь, то уходит в степь, где ищет лучших пастбищ для скота. А в этом золотом доме живет их главный каган, у которого голова величиной с большой котел. Одним взглядом раскосых глаз он останавливает и опрокидывает каждого, кто осмелится подойти к нему близко…
– Налегайте сильнее на весла! Вперед! – сердился корабельщик. – Надсмотрщик, бей их, ленивых скотов!
Гребцы, с блестящими потными плечами, старались изо всех сил. Двухмачтовый красавец корабль с крутыми бортами медленно подвигался вперед, против сильного течения многоводной реки. Матросы по обе стороны корабля длинными тонкими шестами измеряли глубину.
– Мель! Корабль царапает дно!..
– Бросай якоря! – крикнул корабельщик.
Два якоря плеснули по воде, канаты натянулись, и вода закипела у бортов. Течение реки проносило холодные валы и на них вертевшиеся соломинки и зеленые ветки.
Берег, заросший высоким камышом, был недалеко.
На равнине показались всадники в долгополых шубах и остроконечных меховых колпаках. Они повернули к реке, въехали в воду и остановились на отмели, потрясая короткими копьями, выкрикивая непонятные слова. Глубокие промоины мешали им приблизиться к кораблю. Темные безбородые лица, и молодые и старые, обожжены ветром и зноем. Коротконогие кони с толстыми шеями и длинными гривами храпели и фыркали, обнюхивая быстро проносившуюся воду.
Из толпы всадников выделился старик в желтом полосатом халате. Голову покрывал парчовый колпак с широкой лисьей опушкой. Старик въехал в воду и кричал то по-персидски, то по-арабски, то по-кипчакски[395]:
– Кто вы? Откуда прибыли? Чей это парусник? Что пригнало вас сюда? Что везете? Отвечайте! Я терджуман – переводчик – великого завоевателя вселенной.
Рулевой, повидавший разные страны, отвечал по-кипчакски:
– Это корабль почтенного купца Ислам-аги из «Железных ворот»[396]. Он везет чрезвычайного, важного посла его святейшества халифа багдадского. А вы кто такие?.. Далеко ли отсюда подножие трона великого Покорителя вселенной? Владелец корабля хочет поцеловать перед ним пыль ковра и поднести ценные дары.
Старый переводчик, погрузившись в воду до стремян, сердито кричал:
– Спускайте лодку! Переезжайте на берег! Покажите фирман с разрешением въезда на землю монгольского царства.
Другие всадники подхватили:
– Покажите, что вы привезли для воинов джихангира[397]?
Корабельщик Ислам-ага дрожащими губами вполголоса давал матросам спешные приказания:
– Прячьте в трюм все, что можно! Закрывайте люки!
Из густых береговых камышей выползла узкая просмоленная лодка. В ней сидели вооруженные татарские воины. Они уцепились за борта корабля копьями с крюками и, закинув веревочные лестницы, взобрались на палубу. Татары быстро разбежались по всему кораблю и стали переворачивать мешки, вспарывали их кривыми ножами, волокли в одну кучу шубы и прочую одежду и тюки с финиками и сушеным виноградом.
Разбуженные шумом, из трюма поднялись на палубу несколько путников. Жмурясь от ярких лучей солнца, они со страхом наблюдали за перебегавшими по кораблю неведомыми странными воинами.
Молодой арабский посол стоял близ мачты, положив ладонь на рукоять кинжала, засунутого за матерчатый широкий пояс. Он имел гордый и бесстрашный вид. Позади него стоял рыжебородый писарь, держа в руках ковровый мешок и большую священную книгу.
Два татарских воина, подойдя бесшумно сзади, попытались стащить с арабского посла кафтан. Он легко отбросил воинов и, выхватив кинжал, стал отбиваться.
На корабль взобрался по веревочной лестнице благообразный старый терджуман. Величественным жестом он приветствовал корабельщика и уверенным голосом человека, знающего, что все им сказанное непогрешимо, громко воскликнул:
– Кто хочет обидеть знатного путника, посла к великому джихангиру? Храбрые, благородные воины, оставьте в покое иноземца! Кто он? Пусть скажет свое имя.
– В этой свалке наносится оскорбление послу багдадского халифа! – закричал, вытаращив глаза, корабельщик. – Эти разбойники его грабят.
– Это не разбойники! – внушительно заявил терджуман. – Это непобедимые багатуры великого татарского владыки Бату-хана.
Возле терджумана появился молодой воин в стальной кольчуге и шлеме с серебряной стрелкой, спущенной на лицо. Он властно крикнул:
– Внимание и повиновение!
– Внимание и повиновение! – хором воскликнули монгольские воины, сразу прекратили беготню, и каждый неподвижно выпрямился на том месте, где находился. Все повернулись лицом к молодому воину.
– Слушайте мой приказ, соколы храбрые и непобедимые! Подождите! – Молодой воин обратился к корабельщику, который, опустив голову и подняв плечи, подтягивал сползавшие шаровары и поводил злыми глазами.
– Кто этот безрассудный человек, осмелившийся драться с воинами великого хана?
У корабельщика раскрылся рот, и он, заикаясь, отвечал:
– Это посол багдадского халифа.
Молодой араб, ругаясь, оправлял разодранный кафтан, свирепо косился на стоявших близ него монголов. Их начальник продолжал:
– Вы знаете, багатуры, что послы правителей других стран святы и неприкосновенны. Их нельзя трогать и сдирать с них одежду. Поблагодарите чрезвычайного посла халифа багдадского и хозяина этого корабля за полученные вами от них подарки.
– Благодарим за подарки! – воскликнули монголы.
– Первый десяток останется здесь, на корабле. Остальные перевезут на берег все подарки и доставят в лагерь Бату-хана.
В это мгновенье из каюты корабельщика вывалился старый косоглазый монгол, держа в руке ковровый узорчатый мешок, вырывая его из рук маленькой бледной женщины. На ее ногах звенела серебряная цепочка. Увидя, что все другие воины стоят вытянувшись, монгол выпустил мешок и тоже выпрямился.
– Арабский посол, корабельщик и все едущие на этом корабле путники! – продолжал воин в кольчуге. – Вы, конечно, нисколько не жалуетесь на моих воинов? Они вас ничем не обидели?
– Как не жаловаться! – воскликнул корабельщик. – Ведь они ограбили все, что увидели на палубе…
– Постой! – прервал его монгол. – Помни, что храбрые непобедимые воины великого татарского владыки никогда никого не грабят, а только как завоеватели вселенной берут свою законную добычу. Но так как ты оскорбил моих воинов, назвав их грабителями, то сейчас же будет суд. Здесь, на этом месте, судить буду я… А за ложное обвинение ты будешь наказан по великому закону Ясы[398]… Наказание одно и немедленное: удар палицей по темени. Может быть заменено только повешением на мачте.
– Никто не обвиняет! Аллах свидетель, – да будет его имя прославлено! – дрожащим голосом оправдывался корабельщик, облизывая пересохшие губы. – Мы все рады, если наши скромные подарки нравятся славным воинам величайшего и справедливейшего татарского владыки.
Молодой начальник спокойно смотрел на корабельщика, подождал немного и сказал:
– Я суд отменяю. Всему, что я скажу, без возражений подчиняйтесь! Все путники корабля, и корабельщик, и матросы – станьте в ряд… Кроме посла. Ты встанешь с другой стороны. Хони и Мункэ, тщательно осмотрите путников.
Старый монгол с морщинистым зверским лицом и узкими, как щелки, глазами подошел к крайнему из выстроившихся в ряд путников. Он спокойно стал отбирать полосатый матерчатый пояс, кошелек, запрятанный в поясе, с указательного пальца стащил золотое кольцо с бирюзой, кожаные ярко-желтые туфли…
Все с опаской глядели на палицу с железными шипами, висевшую на ремне, перекинутом через плечо монгола. Второй монгол, разостлав на полу длинную овчинную шубу, складывал на нее отобранные вещи.
Старый терджуман спрашивал у каждого одно и то же:
– Кто ты? Откуда едешь? Куда? Зачем? И надолго ли?
– Я купец. Родом из великого Хорезма, из города Ургенча, – говорил полуседой, богато одетый путник, в полосатом шелковом халате, розовых шароварах и голубой чалме. – Я везу шелка, драгоценные камни и гашиш, дающий блаженство всем к нему прибегающим. Что, по закону мудрой Ясы Чингисхана, – да будет его прах благовонен! – я должен сделать с моими товарами?
– Ты можешь свободно здесь все распродать, предварительно выделив одну пятую твоих товаров нашему справедливому джихангиру, а другую пятую часть отложив для великого кагана всех монголов. Эта часть будет отправлена в его столицу Каракорум.
Второй путник, крайне бедно одетый, в широком выцветшем плаще и в остроконечном колпаке дервиша, нараспев стал объяснять:
– Я скиталец по плоскому подносу вселенной. Меня зовут Шейх Муслих ад-Дин. Я пишу сладостные стихи. У меня нет ни дома, ни сада, чтобы я мог платить подати. Все мое имущество со мною. Все мои богатства я черпаю из этой бронзовой чернильницы.
Монгол с палицей, обшарив дервиша, нашел у него за пазухой кошелек с несколькими серебряными монетами, оторвал подвешенную на поясе бронзовую чернильницу и, откупорив ее, выпачкал себе пальцы чернилами.
Дервиш воскликнул, подняв руки к небу:
– Если моя чернильница будет у меня отобрана, то мне придется отдать и мою печень на растерзанье воронам!
Монгол с палицей ответил сердито:
– Твоя бронзовая сокровищница понадобится нашим писарям.
Второй монгол содрал с дервиша просторный побуревший плащ, разостлал на палубе и на него стал сбрасывать отбираемые вещи.
Шейх Муслих ад-Дин опустился на колени, закрыл лицо руками и бормотал непонятные слова, раскачиваясь и завывая. Молодой монгольский начальник подошел к нему и коснулся рукой.
– Ты кто: нищий, или шаман, или звездочет? О чем ты плачешь?
– Я не нищий. Я был богаче самых могущественных владык, а теперь стал беднее и птицы и зверя. С моим плащом я бродил по вселенной тридцать лет. У зверя есть меховая шкура, у птицы есть перья, а у меня – этот плащ. Он и моя постель, и моя скатерть, на которой я раскладываю хлеб и сыр, а ночью я лежу на этом плаще и им же укрываюсь. Разбей мне голову палицей, но я все-таки скажу: не может великая мудрая Яса Чингисхана приказывать, чтобы у нищего певца, воспевающего подвиги великих правителей народов, отбирались его единственная чернильница и единственный старый плащ!
Монгол с палицей тем временем связал концы плаща и поднял узел. Сквозь прорехи посыпались деньги, кольца и другие мелкие отобранные у путников вещи.
Монгольский начальник сказал:
– Ты пойдешь со мной к нашему справедливому хану. Он сам решит, что делать с тобою. Хони, отдай ему обратно дырявый плащ и бронзовую чернильницу. А ты кто такой? – Монгол указал рукой на тощего человека с рыжей растрепанной бородой, одетого в белый с черными полосами шерстяной чекмень арабского покроя.
– Это мой писарь. Он же очень искусный лекарь, мудрый звездочет и предсказатель, – объяснил арабский посол.
– Лекарь?! – воскликнул монгольский начальник. – Мне очень нужен знающий искусный лекарь. Что хранится в твоем кожаном мешке?
– Тут мои лекарства, чтобы спасать от болезни и смерти истинно верующих. А эта старая книга – «благородный свиток»[399] великого пророка, молитва над ним и привет!
Монголы нагрузили лодку отобранными вещами. Лодка отъезжала несколько раз и перевозила захваченные грузы. Вместе с монголами уплыли женщина с серебряной цепочкой на ногах, дервиш и негритенок.
На корабле остались дозорными десять монголов. Они сели тесным кружком на корме и затянули заунывную песню.
Корабельщик Ислам-ага стоял у борта. Слезы текли по его щекам. Он вытирал их кулаком и бормотал:
– Ушла от меня колючая заноза, ядовитая сколопендра!
Арабский посол сочувственно положил руку на плечо:
– Нашел о чем горевать! На каждом базаре теперь рабынь сколько хочешь. Найдешь другую пленницу получше.
– Но не такую, как эта, самого высокого царского рода Комненов[400]. Такой я больше никогда не найду. Я за нее не пожалел бы дать сто золотых и мешок сушеных персиков. Зачем ее у меня отобрали?!
– Да что ты в ней нашел? Маленькая, бледная, сухая, как горошина. Всегда с тобой ссорилась, царапалась и грозила убить…
– Верно! – сказал корабельщик и, нагнувшись к послу, шепнул ему на ухо: – Но она умела пробуждать глубокую страсть.
– Аллах велик! – воскликнул посол. – Это редкое достоинство!
Абд ар-Рахман выпрыгнул из лодки на берег – на тот берег таинственной земли степных народов, куда он так давно стремился, совершив длинный трудный путь от Багдада, через Курдские горы, путь, полный ужасов и опасностей.
Теперь, в темноте, он чувствует под ногами твердую землю. Ноги спотыкаются о кочки с кустами жесткой, режущей травы, – но он ее ощущает как нового друга.
– Хасан! Где Хасан? – крикнул он в темноту, призывая матроса, обещавшего отнести его вещи до караван-сарая.
– Хасан здесь! – ответил из мрака голос матроса. – Постой, ага. Я должен еще вытащить из лодки вещи и держать их в руках, чтобы здешние злодеи не растащили их в темноте. Я нашел одного бездельника, который согласился помочь мне нести тяжелый тюк, но я должен на шею ему набросить петлю, чтобы он не убежал.
Абд ар-Рахман стоял, выжидая. Глаза привыкали к темноте. Две фигуры приближались: матрос и «бездельник», навьюченные дорожными переметными сумами, в которых хранятся драгоценные подарки халифа. Корабельщик обещал дать надежного провожатого, который укажет дорогу к арабским купцам. В темноте, в толпе бегавших и кричавших, все перепуталось.
Куда идти? Холодный ветер сурово дул в лицо, засыпал легкой пылью. Впереди, где-то далеко, мигали огоньки. Черные тени проходили мимо. Нужно быть осторожным – всюду дикие люди, готовые убить и ограбить. Как жутко и неудобно идти одному, без верного Адсума, уведенного монгольской стражей… И Абд ар-Рахмана охватило уныние.
Не переждать ли на берегу, возле молчаливой реки, пока начнет светать, – и тогда приступить к розыскам гостеприимных земляков, арабских купцов?.. Они дадут приют, безопасный шатер, расторопных слуг и развернут на коврах расшитую цветными шелками скатерть с великолепными разнообразными яствами в честь его, посланника священного халифа.
Маленькая, точно детская, рука коснулась мускулистой, крепкой руки Абд ар-Рахмана, и нежный, певучий голос ласково и вкрадчиво прозвучал на неведомом языке. Потом тот же голос сказал по-арабски:
– Достойный путник! Если ты ищешь теплого крова в эту холодную ночь, иди за мной. Тебе, неведомому гостю, опасно проходить ночью через это становище суровых воинов различных племен. А совсем близко тебя ждет радостный приют. Там тебе уже приготовлена дружеская встреча, чистый мягкий ковер, шелковые подушки, горячий ужин и желанный после дороги отдых. Доверься мне!
Матрос проворчал:
– Кто ты? Мы тебя не знаем, дочь мрака и греха!
– Послушайся меня, путник! Я хочу тебе блага: не оставайся на берегу! А переночевать тебе будет стоить совсем недорого – три серебряных дирхема.
– Хасан, пойдем за нею! Все равно надо же куда-нибудь идти! Я решил довериться случаю.
– Я повинуюсь, ага! Да сохранит тебя Аллах от девяноста девяти несчастий!
Маленькая рука настойчиво увлекала Абд ар-Рахмана вперед, в неизвестное.
– Я иду за тобой! Я дам тебе пять серебряных дирхемов в наград у, если все окажется правдой. Ты приведешь за собой твое счастье.
– А ты в придачу еще получишь блаженство… – ответил бархатный вкрадчивый голос.
Они шли через бугры, между кустами. Красные огоньки то пропадали, то светились снова. Приходилось подниматься по склону холма. Дорога казалась длинной, бесконечной.
Впереди выросли черные шатры, знакомые арабские шатры из шерстяных темных тканей. Сквозь продранные отверстия мерцали отблески красных огней.
– Мы пришли! – сказала маленькая спутница и откинула полог.
В шатре посередине тлели угли небольшого костра. На нем грелся закоптелый бронзовый кумган[401].
Черные, выцветшие, задымленные ткани крыши поддерживались деревянными шестами. Привешенный на одном шесте глиняный светильник тускло озарял внутренность шатра.
Абд ар-Рахман сбросил на пестрый бархатистый ковер свои дорожные сумы, колчан и пояс с кривым мечом в серебряных ножнах. Он опустился на ковер и, подняв руки к лицу, прошептал молитву.
Молодой матрос и «бездельник» в изодранной одежде, с бегающими глазами, сбросили свою ношу при входе и, вытирая рукавом пот с лица, остановились в ожидании платы.
– Нужно прибавить, ой, какой тяжелый вьюк! – простонал «бездельник». – Можно думать, что гость привез в этих мешках гвозди, а может быть, и золото. Да принесет тебе Аллах удачу и удвоит тяжесть вьюка!
Абд ар-Рахман посмотрел внимательно на «бездельника»: длинный крючковатый нос, круглая шапочка, полуседая всклокоченная борода.
– Как тебя зовут? – Абд ар-Рахман бросил каждому по нескольку монет.
– Как меня зовут? – «Бездельник» пожал плечами и нагнулся, подбирая деньги. – Зовут меня теперь Самуил Со Вздохом. А когда-то я был Самуил бен-Абрам, имел в Иерушалайме свой дом с апельсиновой рощей и торговлю редкими товарами. И сам я имел сотню таких же слуг Со Вздохами, каким теперь я стал сам. Всему виной франки-крестоносцы. Им не сидится спокойно в родной земле. И они решили тревожить мирных жителей Иерушалайма и освобождать «гроб Господень». От чего освобождать? Гроб – это гроб, и, думаю, ему не нужно никакого освобождения. А бедные люди страдают и гибнут. Сперва меня захватили в плен франки, и один барон сделал меня своим поваром. Только варить и жарить было нечего, и я же должен был находить, а чаще воровать моему господину баранину и финики… А потом я попал в плен к арабам, и они меня продали так далеко, что я оказался здесь, на берегу Итиля…
– Сколько же тебе еще прибавить, почтенный Самуил бен-Абрам?
– Сколько? Для меня чем больше, тем лучше! – И Самуил Со Вздохом развел руками.
– Я не знаю, какие тут ходят деньги и сколько за что платят?
– Здесь деньги ходят всякие, лишь бы это было настоящее звонкое серебро и золото… Ох, золото! Давно мне не попадался в руки золотой динар! А когда-то у меня был свой особый приказчик, чтобы менять золото на серебро и серебро на золото. Знаете, что я вам скажу?
– Что скажешь, Самуил бен-Абрам?
– Если у вас есть горсть золота, то здесь в несколько дней вы можете обратить эту горсть в три горсти золота. Тут много богатств, награбленных… ой, что я сказал! – не награбленных, а привезенных храбрыми воинами Бату-хана из других стран, которые они здорово пообчистили. Эти воины не знают цены того, что у них в руках. Сейчас самое мудрое: скупать по дешевке все, что они привезли, и перепродавать по более дорогой цене. Где же делать хорошую торговлю, как не здесь?.. Вы увидите завтра, что тут начинает вырастать большой город, замечательный город, где много людей, где все хотят есть, а пить еще более. Ой, бедный Самуил бен-Абрам! О, если бы у тебя была свобода, а не медное кольцо в ухе и тавро хозяина, выжженное раскаленным железом на правом бедре, ты бы стал первым купцом в этой молодой монгольской столице!
– А кто твой господин?
– Не господин, а госпожа Биби-Гюндуз… Тсс!.. Она живет здесь. Ой, какая она умная! Взглянет, и каждого человека насквозь увидит и всю правду о нем скажет. Ей большие деньги платят за то, что она говорит, точно читает в «книге судеб».
– А сколько ты стоишь? Сколько надо денег, чтобы тебя выкупить из рабства?
– Денег? Моя госпожа меня не продаст. Я ей нужен. Она советуется со мной во всех делах: что купить и что продать. Она обещала, что сама меня освободит. – И он добавил шепотом: – Но разве можно верить женщине? Тсс!.. Тише! Она сюда идет.
Приоткрыв ковровую занавеску, вошла женщина в длинной красной шелковой одежде с пестрым тюрбаном на голове.
– Привет, простор и благополучие путнику после трудной дороги!
Хозяйка опустилась на колени на край камышовой циновки и ясным проницательным взглядом окидывала прибывшего гостя. Взгляд, прямой и смелый, точно говорил: «Я умнее тебя». Лицо арабского типа, с правильными чертами, озарялось улыбкой. Блестящие глаза как будто соперничали с блеском нитки изумрудов на смуглой шее и алмазных серег, вспыхивающих голубыми искрами.
– Ты, вероятно, приехал из счастливой Аравии или из далекого прославленного Багдада? Об этом говорят и твоя одежда и узоры походных ковровых мешков.
– Все разглядела, все поняла! – пробормотал Самуил со вздохом.
Оставив без внимания замечание слуги, она все так же улыбалась, продолжая:
– Если у тебя большие заботы здесь, в этом новом городе, и ты меня послушаешься, то получишь всяческие блага. В этом военном лагере все ново, все неведомо, и я хочу, чтобы ты не совершил непоправимых ошибок. Тот, кто выжидает и медлит, выбирая наиболее правильный путь, – достигает исполнения надежды… А тому, кто торопится, не взвешивая на весах благоразумия своих поступков, выпадет на долю раскаянье… Здесь, в этом удивительном становище удивительного народа, уже имеются свои законы и свои обычаи. Их надо знать, чтобы не сделать непоправимого. Татары здесь владыки, и если ты им не понравишься, они могут тебя схватить, отобрать все твое достояние, и ты исчезнешь бесследно в холодных водах Итиля.
– Но они меня не посмеют тронуть! – воскликнул в бешенстве Абд ар-Рахман. – Я послан святейшим халифом багдадским, – да будет над ним мир!
– Я так и подумала, – сказала Биби-Гюндуз. Ее пронизывающий, впивающийся взгляд и радостная улыбка становились утомительными, и Абд ар-Рахман чувствовал себя скованным, точно под взглядом большой змеи, поднявшейся на хвосте и разглядывающей свою жертву.
– Самуил, приготовь кебаб, как обычно для более знатных! – приказала хозяйка, не пошевельнувшись, и продолжала испытующим взглядом рассматривать гостя.
Абд ар-Рахман перевел глаза на старого слугу. Тот достал связку железных вертелов и развернул на ковре кусок красной полосатой ткани, в которой хранилось мелко нарубленное мясо.
Оставаясь неподвижной, Биби-Гюндуз приказала слуге:
– Самуил, достань запечатанный кувшин со сладким ширазским вином, выжатым из белого винограда, который задерживает появление седины. А пока поспеет ужин, не пожелаешь ли ты, почтенный гость, чтобы моя рабыня Зульфия спела тебе родные песни? Я бы хотела рассеять тревоги, которые написаны на твоем лице… Не бойся ничего. Я вижу над тобой сияние больших удач…
Абд ар-Рахман вздрогнул.
– Моя девушка поет как соловей. Не отказывайся от нее.
– Я не хочу песен!.. Если ты отличаешься проницательностью и перед тобою раздвигается завеса будущего, то лучше расскажи, что суждено мне в этом году?
Лицо Биби-Гюндуз вдруг стало строгим, улыбка исчезла, и она опустила свои блестящие, неотвязчивые глаза.
– Я не хочу говорить тебе всего, что читаю на твоем лице. – И Биби-Гюндуз подняла свой взор, ставший печальным. – Хочешь, я расскажу тебе только о светлых победах и умолчу о днях горя и позора?
– Позора?! – воскликнул Абд ар-Рахман. – Какой позор может быть на моем пути? Я никогда не допущу ничего недостойного. Говори мне все, ничто меня не устрашит. А будущее покажет, солгала ты или нет. Я хочу знать, что мне грозит, чтобы с закрытыми глазами не шагнуть в пропасть.
– Не помогут ни хитрость, ни смелость против того, что написано в «книге судеб», и от этих огненных строк ты не уйдешь. Зульфия! – позвала она.
Девушка, приведшая Абд ар-Рахмана, завернувшись в черное покрывало с серебряными блестками, сидела, собравшись в комок, в глубине шатра. Она откинула покрывало и бесшумными, плавными движениями достала замшевый мешочек, камышовую палочку и глиняную чашу с водой.
Биби-Гюндуз поставила чашу перед собой. Доставая из мешочка разноцветные камешки, всматриваясь в воду, она разбрасывала их на ковре.
Абд ар-Рахман почувствовал облегчение, не видя перед собой пристального взгляда гадалки. Он наблюдал, как она сгребала камешки и снова их разбрасывала. Низко склонившись над чашей, всматриваясь в воду, которая вдруг стала закипать, точно под ней был огонь, Биби-Гюндуз тихо зашептала:
– Я вижу битвы, много битв… Скачущих и падающих с коней всадников… Зарево пожаров… Целые города пылают и окутываются черным дымом… Он возносится до багровых облаков… Будет столько крови, что земля станет красной… Ни стрела, ни меч тебя не коснутся до черного дня… Я вижу, как молодой воин, похожий на тебя, поднимается все выше по лестнице, вырубленной в скале. Он поднимается высоко, очень высоко, до самой вершины горы, засыпанной снегом… С тобою золотой талисман, оберегающий тебя… Но тучи летят таким ураганом, что ты шатаешься, с трудом удерживаясь, чтобы не свалиться в пропасть… Я вижу башню… Да, это каменная башня… На верхней площадке стоит молодой воин… Рядом с ним женщина с золотистыми волосами… Воин любит ее, готов ей поверить, – но бойся ее, как смерти… Она хочет тебя столкнуть в пропасть… Гибель грозит тебе… Бойся женщины с золотистыми волосами!
– Ожидает ли меня смерть от этой женщины? – спросил Абд ар-Рахман дрогнувшим голосом.
– Я только предостерегаю…
– Буду ли я богат?
– Богат?.. Нет! Ты ищешь славы, а не богатства… Всю жизнь ты будешь скитаться по равнине вселенной и увидишь далекие края… Богатство потечет между твоими пальцами, как песок, но ты останешься суровым воином, завернувшись в плащ воздержания и надев броню железной воли.
Абд ар-Рахман лежал на ковре. Костер догорал. Красные угли покрылись пеплом и угасали. В шатре было темно. Сквозь разорванную ткань мерцали две бледные звезды. Сон не прилетал… Неясное волнение… Тревоги о завтрашнем дне, когда он надеялся добиться свидания с ханом татарским… Предсказания, которым, он не знал, верить или не верить… Воспоминания о проделанном трудном пути, где всюду грозили опасности и приходило неожиданное спасение… Ужин с гадалкой, ее пристальный взгляд… Нежные движения Зульфии, подававшей чаши с ароматным дурманящим вином… Самуил Со Вздохом, его всклокоченная борода, железные вертела с поджаренным кебабом… Все вспоминалось, все всплывало снова, когда сон затягивал сознание легкой дымкой…
Чуть заметное движение воздуха заставило насторожиться. Маленькая бархатная ладонь опустилась на губы и коснулась его глаз.
Он протянул руку и почувствовал очертания нежной гибкой женской спины, шелк вьющихся волос, заплетенных в две косы… Запах гвоздики… Маленький полураскрытый рот, призывающий без слов, без звука…
Кто-то прищемил большой палец правой ноги. Абд ар-Рахман быстро приходил в сознание. Тени ночных снов бесшумно улетели. В шатре слабо тлели угли костра, от него веяло теплом блаженства и уюта.
– Кто это?
– Адсум! Это я, господин! За тобою присланы верховые кони. Меня отпустил татарский хан, узнав, что я преданный слуга посла багдадского халифа.
Воспоминания ночи обожгли Абд ар-Рахмана. Он приподнялся, осматриваясь: где же она, с ароматом гвоздики?
Слуга стоял на коленях с краю ковра, держа в руках медный таз и кувшин с резным узором.
– Почтенный ага, я принес свежую воду. Ты можешь совершить омовение и молитву.
– Кто прислал коней?
Голос за занавеской проговорил:
– Твои новые друзья. Мы ждем услышать от тебя вести о нашей далекой родине.
Абд ар-Рахман совершил моление в три раката[402], не сходя с ковра. Он был озабочен – искал глазами вчерашнюю душистую тень.
Слуга принес большое глиняное блюдо с вареным рисом, изюмом и кусками жареной курицы. Опустившись на колени, он поставил все это перед гостем, вынул из-за пазухи сложенный красный платок и положил его рядом.
– Какие будут твои приказания?
– Где… – Абд ар-Рахман запнулся и с достоинством продолжал: —…хозяйка этого дома?
Она явилась немедленно, как всегда сияющая изумрудами, алмазными подвесками и ослепительной улыбкой.
Расправив пышные складки просторной шелковой одежды, Биби-Гюндуз опустилась на ковер. Ее голову украшал голубой, с оранжевыми полосками, тюрбан, обвитый жемчужной нитью.
Абд ар-Рахман хотел задать несколько вопросов, но удержался: «Нельзя вопросами раскрывать то, что обжигает сердце». Наконец он спросил:
– Откуда кони? Кто ждет меня?
Хозяйка указала величественным жестом на стоящего у входа благообразного человека, почтительно скрестившего руки на животе.
– Вот это посланец от старшины арабских купцов. Он расскажет то, что ему поручено.
Склонившись к Абд ар-Рахману, как бы поправляя подушки, слуга Адсум шепнул:
– Не уезжай один. Возьми меня с собою. Я помогу в трудную минуту.
Абд ар-Рахман обратился к ожидавшему посланцу:
– Найдется второй конь для моего писаря?
– Есть, мой господин! И кони достойны тебя – прекрасные и горячие.
Адсум проворчал:
– Горячими я люблю только кофе и похлебку, а не диких коней. Я не безумный джигит, а факих[403], привыкший к спокойствию и книге.
Абд ар-Рахман встал и властно приказал:
– Послушай, Дуда! Ты останешься здесь и не отойдешь от моих дорожных вещей.
– Слушаю! – ответил слуга. Сердито вытащив из своего мешка книгу в кожаном переплете и калямницу[404], он положил их на ковре близ костра. Достав шерстяной дорожный плащ, он помог своему господину прицепить к поясу кривую саблю в зеленых ножнах и засунуть за пояс два кинжала. Натянув ему на ноги зеленые сафьяновые сапоги с загнутыми кверху острыми носками и красными каблуками, Дуда почтительно, как драгоценность, подал искусно закрученный тюрбан – знак потомка великого пророка.
– Помни: не отходи от вещей. Может быть, они мне сейчас же понадобятся, – сказал Абд ар-Рахман, выходя из шатра.
Выйдя, он невольно остановился. Два рослых раба-негра, в красных повязках на голове, крепко упираясь ногами в землю, изо всех сил старались сдержать бешено рвущегося прекрасного жеребца редкой игреневой масти. Изогнув шею, грызя удила, большой конь бил передними ногами и поджимал широкий зад с длинным черным хвостом.
Абд ар-Рахман, прищурив глаза, наблюдал за усилиями негров.
«Они хотят испытать меня: решусь ли я справиться с этим зверем? Абд ар-Рахман не колеблется и страха не знает. Укротитель коней рад лишний раз испытать свою силу…»
Клочья пены падали на грудь коня, украшенную серебряными цепями. Жеребец казался особенно красивым на фоне восходящего алого солнца, прорезавшего розовыми лучами узкие длинные тучи, низко протянувшиеся над горизонтом.
Но не конь привлек особое внимание Абд ар-Рахмана – за ним, на груде камней, вырисовываясь стройным силуэтом, стояла девушка с кувшином на плече… «Аромат гвоздики»…
Тени ночных снов опять пролетели перед Абд ар-Рахманом… Уверенно он подошел к коню, косившему черным глазом, подобрал левой рукой повод, легко отделился от земли и оказался в арабском седле с широкими металлическими стременами.
Слуги ехали впереди, пробираясь тропинками между низкими хижинами с камышовыми крышами. Кругом видны были также бесчисленные юрты на телегах. Семьи монгольских воинов разводили костры возле больших тяжелых колес из цельного дерева. В глиняных горшках и медных котлах готовилась пища и грелась вода. На углях жарились куски мяса.
Перед небольшим домиком, окруженным чахлыми деревцами, собрались все арабские купцы. Каждый пришел к своему старшине с несколькими приказчиками и слугами. Все хотели узнать последние новости о священном Багдаде, о великом халифе и о том, что он думает о татарах и татарском нашествии.
Перед домом была протянута дорожка из небольших ковров в честь знатного гостя. Старшина купцов, с белой повязкой вокруг высокой черной бараньей шапки, знак «хаджи»[405], стоял впереди. Рядом два его маленьких внука держали подносы с гроздьями винограда.
Абд ар-Рахман соскочил с коня и передал поводья слугам. Старшина провел Абд ар-Рахмана вдоль стоящих в ряд склонившихся низко арабских купцов, и гость говорил каждому несколько приветственных слов. Некоторые уверяли, что знали его мальчиком, старики вспоминали отца, павшего в бою с неверными.
Старшина пригласил знатного гостя внутрь дома, куда были допущены только несколько наиболее почтенных и влиятельных купцов; там все расположились полукругом на пушистых коврах, а слуги подсунули под локоть каждому цветную шелковую или ковровую подушку.
– Нам нужно знать, какого пути держаться, – шепотом, боязливо говорили старики. – Оставаться ли здесь и разворачивать торговлю или уезжать обратно? Мы еще не знаем монголов и еще не верим Бату-хану. Он обещает нам свободную торговлю, но пока что любой монгольский начальник может безнаказанно забрать у нас все, что захочет. Если здесь установятся порядок и спокойствие, то мы сумеем развернуть в десять раз большую торговлю. Только бы установился прочный порядок!..
– Что ты обо всем этом думаешь, достойный гость наш Абд ар-Рахман? Что сказал халиф багдадский, – да будет над ним мир?! Оставаться ли нам здесь, или, распродав все свои товары за бесценок, скорее подыскивать другие города, более подходящие и спокойные?
Подумав, Абд ар-Рахман ответил:
– Мой повелитель многого не говорит, но то, что он сказал, значительно. Он хочет, чтобы арабское имя всюду пользовалось почетом, как это было пятьсот лет назад. Он хочет, чтобы арабский меч разил врагов, прославляя знамя пророка, а смелые арабские купцы прославляли честность и верность своему слову и добротность своих товаров на всех землях и морях.
Купцы с большой осторожностью и оговорками вполголоса объяснили, что, по их мнению, Бату-хан очень удачно избрал место для своей будущей столицы на скрещении великих торговых путей: из Хорезма, Индии и Китая в Византию и «вечерние франкские страны», а также в другом направлении между Ираном, Аравией и далекой Индией вверх по Итилю… Таким образом, Бату-хан хочет сделать свою столицу центром вселенной, и она станет одной из первых столиц мира. Но сюда будут приплывать корабли и придут верблюжьи караваны только в том случае, если окрепнет уверенность в порядке и полной безопасности для купцов и их товаров в этом городе.
Абд ар-Рахман спросил:
– Почтенные седобородые сыны моей далекой родины! Вы видели разные страны – и на восход солнца, и к его закату. Скажите мне ваши тайные думы: смогут ли татары завоевать «вечерние страны», разбить войска франков, румийцев и других народов, войска могучие, закованные в железные латы?
Старшина ответил:
– Татарам помогают: слепая покорность их воинов своим начальникам, их смелость в бою, но более всего – ужас, ими внушаемый мирным народам. Если народы «вечерних стран» не будут достаточно единодушными и по-прежнему среди них будут царить разногласие и взаимная ненависть, то многотысячная дикая татарская орда свободно пронесется по цветущим «вечерним странам», как беспощадный смерч, и повсюду законом станет Яса Чингисхана.
– А кто такой Бату-хан? Мудрый ли он правитель, каким был его дед, и такой ли он смелый и счастливый полководец, каким был великий завоеватель Ирана Искендер Двурогий? – спросил Абд ар-Рахман.
Старшина арабских купцов ответил:
– Бату-хану, несомненно, покровительствуют пери и джинны[406]. Все, за что он берется, встречает удачу… Потому ли, что здесь мы видим только чудо, или же ему помогают в делах его воля, смелость и проницательный ум, – кто на это сможет ответить, какой мудрец?
– А каковы его соратники? Человек становится великим, когда он сумеет окружить себя преданными, способными людьми, настойчиво проводящими в жизнь его волю.
Старшина сказал:
– Конечно, Бату-хану помогают его соратники, но ведь их он сам же и выбрал. Войско слушается его беспрекословно, потому что оно ему верит и прозвало его «Саин-хан» – доблестный, щедрый, великодушный. Поэтому я думаю, что если Бату-хан пойдет на запад, на «вечерние страны», и не дрогнет, не поколеблется, то он разобьет и покорит все встречные народы и власть его разольется по всем землям до «последнего моря».
Абд ар-Рахман снова задал вопрос:
– Я должен сопровождать его в походе. Следует ли мне это делать?
– Следует! Следует! – воскликнули все присутствовавшие. – Так ты поможешь и нам распространить арабскую торговлю по всему пути, проложенному Бату-ханом. Не забудь нас!
Купцы показали широкую щедрость и радушие в угощении, приготовленном для высокого гостя. На ковре было расставлено столько блюд с разнообразными изысканными кушаньями, что ими можно было накормить десяток послов со всеми их слугами.
Соблюдая арабские обычаи, Абд ар-Рахман ел мало, но попробовал от каждого блюда, благодаря и все расхваливая.
– Прости наши нескромные вопросы, – сказал старшина. – Но, только желая помочь тебе дружеским советом, мы бы хотели знать, какие подарки ты привез татарскому хану?
Абд ар-Рахман рассказал, что он передаст золотой перстень с редким камнем и надписью мудрого Сулеймана, меч дамасской гравированной стали, золотой кубок с талисманом, предохраняющим от отравы, и другие ценные подарки.
– Позволь мне дать тебе один полезный совет, – сказал старшина. – Ты знаешь, что арабы, кроме дамасских клинков, особенно славятся прекрасными благородными конями…
– Но где же я могу взять коня? Отправляя меня послом, святейший халиф мне его с собою не дал.
– Мы хотим помочь тебе. Ты поедешь на прием к Бату-хану на том самом чистокровном арабском коне, на котором приехал сюда к нам и с которым ты так умело справился. Не всякий может сесть на такого горячего жеребца. А тебе следует с честью подъехать к шатру Бату-хана. Все простые смертные должны приближаться к этому священному шатру пешком. Ты же объяснишь страже, что должен предстать перед светлые очи Саин-хана на коне, присланном халифом багдадским ему в подарок в знак дружбы. Если же хан татарский разгневается, то, увидев чудесного красавца коня, он тебя простит и полюбит.
Другие купцы добавили:
– Прими еще от нас куски разноцветного шелка для его жен, «украшений вселенной», и ожерелье из двадцати семи драгоценных жемчужин для его любимой молодой жены Юлдуз-Хатун.
Абд ар-Рахман ответил:
– Я не имею слов, сил и уменья, чтобы отблагодарить вас, почтенные соотечественники. Среди вас я самый младший, а вы меня возносите, как старшего. Конечно, это сделано вами не в силу моих заслуг, а как знак вашего почтенья багдадскому халифу, – да возвеличится могущество его и да будет над ним мир!
Старшина купцов сказал, что сам позаботится о том, чтобы Абд ар-Рахман был принят татарским ханом, и предложил остановиться в его доме, пока не настанет торжественный день приема.
Тумен[407] «синих непобедимых» примчался к берегам великой реки Итиль близ ее впадения в Абескунское море и рассыпался по равнине, пустив разгоряченных коней щипать сухие метелки серебристого ковыля.
Первая сотня личной охраны джихангира на молочно-белых конях, переплыв глубокий рукав, разбила свою стоянку на узком длинном островке. В верхнем, северном конце его, на каменистом бугре, переливался радостными яркими красками странного, необычного вида небольшой домик-игрушка с легкой кружевной башенкой, весь выложенный цветными изразцами. Каждая плитка имела рисунок затейливого цветка с завитками и узорной каймой, и в каждом цветке был вплавлен тонкий лепесток червонного золота. В ярких лучах утреннего солнца весь домик сверкал и светился, точно сделанный из раскаленных углей.
Этот дом-игрушка по приказу молодого владыки Бату-хана был выстроен на развалинах древнего города в кратчайший срок замечательным китайским мастером, строителем и изобретателем, Ли Тун-по, вывезенным из Китая еще Потрясателем Вселенной Чингисханом. Сюда же сделали огромный путь китайские мастера рабы, – из трех тысяч мастеров до Итиля добрела только небольшая часть.
Ли Тун-по стоял у входа в сказочный домик, большой, толстый, в просторной черной шелковой одежде до пят, с маленькой шапочкой на затылке, с которой длинное павлинье перо ниспадало на ею широкую пухлую спину. Безбородое одутловатое лицо Ли Тун-по, всегда невозмутимо спокойное, седые усы, свисавшие по краям рта, и заплывшие узкие глазки, казалось, говорили о каком-то странном несоответствии между философски-созерцательным настроением китайского строителя и сверкающим красотою, жизнью и фантастической сказкой капризным созданием великого мечтателя.
Ли Тун-по застыл близ входа, выложенного плитками разноцветного рисунка. Сложив руки на толстом животе, строитель равнодушно посматривал на шумную, озлобленную, ревущую толпу рабов, двумя тесными рядами стоявших вдоль дороги.
К китайцу подошел молодой татарский воин. Серебряный пояс стягивал его тонкий стан. На поясе висела кривая сабля в зеленых ножнах. Рукоять, украшенная бирюзой и алмазами, говорила о ханском благоволении. Он приблизился стремительной бесшумной походкой: что-то гибкое, кошачье чувствовалось во всех его движениях.
– Тысячу лет тебе еще жить, мудрый, искусный Ли Тун-по!
Улыбка освещала загорелое юное лицо.
Ли Тун-по с трудом поклонился, коснувшись концами пальцев каменной плиты.
– Тебе тоже желаю прожить тысячу лет, достойный тайджи[408] Мусук, и со славой умереть на поле битвы! «Ослепительный», кажется, уж близко?
– Еще до захода солнца он будет здесь! – сказал воин. – Ты, вероятно, теперь уже спокоен и счастлив, мудрый Ли Тун-по?
– Я был счастлив, пока выполнял приказание великого джихангира, – грустно покачивая головой, простонал китаец. – Но чему я могу радоваться теперь? Счастливые дни труда над созданием моей мечты – чудесного дворца – прошли… А впереди – утомительный, залитый кровью поход. Мне опять прикажут сооружать камнеметы… приносить людям ужас и смерть… А ты покинешь меня?
– Джихангир отправит меня вперед, – ответил Мусук, – с отрядом самых смелых разведчиков. Да и я сам буду просить об этом. Джихангир не любит встречать меня в своей ставке.
– Он в тебе ценит бесстрашного находчивого нукера, поэтому и не держит в своей свите веселых рассказчиков, годных только для вечерних пиров.
Тайджи Мусук нахмурился и махнул безнадежно рукой:
– Может быть, не потому!.. Но больно говорить об этом! Вспомним лучше, как мы с тобой старались изо всех сил, чтобы выполнить в срок повеление джихангира. Оценит ли он наши труды?..
Оба стали вспоминать время, проведенное на постройке «золотого домика». Ли Тун-по приказание выполнил: маленький чудесный походный дворец джихангира вчерне был уже выстроен в девять месяцев – счастливое предзнаменование! Девять месяцев ушли на устройство гончарной мастерской, обжиг разноцветных изразцов с глазурью, поливной посуды, глиняных труб для водопровода, китайских узких печей «канов», проходящих из комнаты в комнату… А сколько времени ушло на поиски нужных сметливых рабочих! Много пленных, забитых плетьми, сложили свои кости вокруг сказочного домика. Их изможденные тела сбрасывались в великую реку. Она смывает всякое горе! И тела погибших, качаясь на волнах, сопровождаемые стаями крикливых чаек, были унесены рекой в бурное Абескунское море.
Теперь искусный строитель Ли Тун-по, возможно, получит высшую награду из рук самого джихангира – право вернуться на родину!.. Конечно, благодарность получат и другие. Вот уже выстроились в ряд свирепые надсмотрщики рабов с треххвостыми плетьми на перевязи. Им немало пришлось потратить сил, чтобы заставить стонущих и ругающихся рабочих трудиться без отдыха над постройкой дворца и днем и ночью, при свете костров. Надсмотрщики уже получили подарки… Джихангир щедр, он, конечно, наградит и рабочих. Чтобы не оскорбить светлого взора джихангира своим грязным, жалким видом, на рабочих надели халаты всех цветов и размеров. Эти халаты были привезены из складов военной добычи, принадлежащей джихангиру. Рабочие кутались в розовые, желтые, красные, полосатые халаты, из-под которых виднелись босые грязные ноги и концы рваных шаровар…
Где же, однако, Бату-хан? Его все нет. Уже вдали проехали запыленные сотни из тысячи телохранителей Бату-хана: одни на рыжих конях, другие на красно-пегих, третьи на темно-гнедых, и все они скрылись среди холмов.
Наконец прискакал монгольский всадник на взмыленном коне и, задыхаясь, крикнул:
– Хан тяжело болен! Разжигайте огни! Пусть всюду горят костры! Пусть молятся и поют шаманы! Джихангира надо согреть – он уже остывает!..
Из степи приближался длинный караван верблюдов, охраняемый всадниками. Выделялось несколько особенно высоких верблюдов, желтых, с цветными яркими паланкинами, – под их занавесками притаились «драгоценные жемчужины»: семь главных жен Бату-хана. Они кричали, требуя к себе хитрого упрямого строителя золотого дворца, китайца Ли Тун-по.
Он тотчас же переехал в лодке через проток. Опускался на колени перед каждым верблюдом с паланкином. Оттуда слышались крики:
– Мы приехали, чтобы поселиться в новом дворце! Кто смеет нас задерживать? Почему нас не перевозят на остров? Мы сами войдем в лодку и будем грести веслами и, может быть, утонем, если нас не перевезут!
Ли Тун-по на коленях клялся, что, под угрозой отсечения головы, получил самое строгое приказание Бату-хана: до его приезда и личного осмотра никого не пускать внутрь золотого дворца, особенно плачущих женщин! Кроме рабочих, никто и не видел внутреннего убранства чудесного домика и не увидит, пока джихангир не объявит своего решения относительно новой постройки.
Одна из жен, откинув занавеску, кричала, пытаясь сползти с верблюда:
– Если джихангир сейчас тяжело болен, то ни говорить, ни приказывать никто не может. Поэтому его заменяет старшая жена – это я! Теперь я повелеваю! И горе тому, кто меня ослушается! Молчи и не спорь, толстая черепаха, дерзкий китаец, червяк, мокрица!
Военная охрана окружила бушующих жен. Всадники погнали плетьми верблюдов, и караван удалился обратно в степь, под звон бубенцов и крики погонщиков.
Приближался новый караван. Впереди двигалась охранная сотня на буланых конях, ставших бурыми от пота и насевшей пыли. Высокие тангутские верблюды тащили вьюки и разобранные шатры. Несколько жеребцов редкой красоты в тройных серебряных ошейниках и с серебряными цепями вместо поводьев плясали, сдерживаемые опытными конюхами. Впереди коней выделялся пятнистый, как барс, любимый конь Бату-хана.
Между двумя верблюдами была подвешена на длинных бамбуковых жердях узкая корзина… В ней лежало неподвижное тело татарского владыки, закутанного в собольи одеяла. Когда верблюды добрались до высокого берега, послышались возгласы:
– Вот она, великая река Итиль!
Тогда Бату-хан, сбросив одеяло, с юношеской ловкостью вскочил и поставил колено на спину верблюда. Он жадно всматривался в туманную даль и долго глядел на блиставший нарядными красками сказочный домик на острове. На кружевной башенке дворца развевалось девятихвостое знамя джихангира.
– Коня мне! – закричал Бату-хан.
Всех поразил желтый цвет его лица, блуждающие, как у безумного, беспокойные глаза. Два нукера подвели пятнистого коня.
Бату-хан устало поднялся в седло. Он указал на величественную, залитую солнцем равнину, прорезанную синей гладью медленно текущей реки, по которой плыл двухмачтовый корабль с раздутыми клетчатыми алыми парусами. Он говорил прерывающимся от волнения и приступа болезни голосом:
– Здесь будет стоять главный из моих походных дворцов, и здесь будет новая столица всех покоренных мною народов. Здесь вырастет до небес новое великое мое царство…
Силы оставили его. Бату-хан зашатался и упал на шею коня, вцепившись в его гриву.
Тургауды[409] подхватили Бату-хана, бережно сняли с седла и положили на расшитую богатым узором конскую попону.
Забегали нукеры и слуги, привели навьюченных походной кладью верблюдов и быстро над лежащим больным полководцем воздвигли золотистый шелковый шатер.
Бату-хан, с пожелтевшим, как померанец, лицом, вытянулся на ковре, закусив оскаленными зубами синий рукав собольей шубы. Один глаз закрылся, другой, болезненно прищуренный, неподвижно уставился в прорезь шатра, в которой виднелись далекие мигающие огни степных костров.
В ногах Бату-хана, сжавшись и подобрав колени, сидела младшая жена его, Юлдуз-Хатун, закутанная в черное с золотой каймой индийское шелковое покрывало. Иногда из складок протягивалась узкая белая рука с золотыми браслетами и осторожно касалась смуглой загорелой головы Бату-хана с давно не бритым щетинистым теменем и черными косами на висках. Лицо Бату-хана, суровое, с ястребиным носом, оставалось бесчувственным, точно мысли больного улетели так далеко, что ничто земное не могло больше его тревожить.
Едва слышно было, как за дверным ковровым пологом тихим шепотом разговаривали сторожевые нукеры:
– Сорок дней его тело борется с вестником смерти. Сорок первый день будет днем милосердия или жертвы…
– Не подумать ли о заместителе?
– Остерегайся говорить такие слова! И стены имеют уши, земля повторяет сказанное… Говори всем: «Ему, могучему и единственному, достойного заместителя быть не может…»
Послышался конский топот… Только очень высокий гость, хан из ханов, осмелится на коне подъехать к шатру повелителя грозного татарского войска. Конь остановился, бряцая удилами.
Старый нукер откинул дверной полог. Большой грузный монгол, высоко подняв ногу, переступил порог. Он бесшумно, на коленях подполз к лежащему. Долго и пристально всматривался в безжизненное лицо.
Юлдуз-Хатун, натянув на голову покрывало, пала ниц перед гостем и поцеловала землю между руками. Она выпрямилась, откинула за спину покрывало и подбросила пучок можжевеловых веток на потухавшие угли маленького костра посреди юрты. Вспышки огня озарили все красноватым светом.
– Привет тебе, Юлдуз-Хатун! Что случилось с моим младшим братом? Я боюсь… Он, кажется, теряет последние силы… Почему у него желтое лицо? Какие злые духи терзают его тело?
– Ты нам привез надежду, пресветлый хан Орду[410]. Если сейчас не помочь джихангиру – завтра будет поздно.
Хан Орду, ворча и сопя, направился к выходу, постоял в раздумье. Вернулся и снова сел около больного, заглядывая ему в лицо.
– Что делать? Говори. Кого призвать? Что принести в жертву подземным богам: по девять черных быков, коней и баранов? Или по девяносто девяти?
– Это все уже сделано…
– Что же придумать? Я сам сяду на коня и помчусь. Но куда, зачем?..
Юлдуз смотрела глазами, полными слез.
– Надо призвать опытного, знающего лекаря. Надо поднять тревогу во всем войске… – дрожащим, хриплым голосом говорил хан Орду. – Пусть мудрый строитель Ли Тун-по даст свои китайские лекарства: толченый жемчуг, сердце летучей мыши, сушеных морских червей…
– Великий хан! И это все уже делалось. Мудрый Ли Тун-по уже сидел здесь, испробовал все свои лекарства, но ничто не помогло. Ли Тун-по, извиваясь от страха, убежал в степь, и теперь его разыскивают. Он сказал, что разобьет себе голову о камни от горя… Он не знает, как можно помочь джихангиру…
Орду неистовствовал: сорвал шапку и отбросил ее, колотил кулаками по коленям, бил себя ладонями по щекам:
– Что делать? Завтра будет поздно! Моего любимого брата не станет! Кто же начнет великий поход на «вечерние страны»? Никто, кроме него, не удержит в руках золотые поводья могучего войска! Что делать?
Юлдуз-Хатун откинула покрывало, соединила ладони и прошептала:
– Еще есть одно, последнее, средство: я его испробую.
Хан Орду затих и недоверчиво следил за маленькой подругой умирающего брата.
Она протянула вперед руки, подняла ясные блестящие глаза и певучим голосом, полным мольбы, произнесла:
– Старый праведный Хызр![411] Пожалей нас, беспомощных, щенков слепых, не знающих, что делать!
Точно отозвавшись на призыв, откуда-то послышался голос:
– Да… Это я! Пропустите!
Орду резко повернулся и уставился в изумлении на дверной ковровый полог. Вошел, низко склонившись, нукер. Он держал в руке меховой колпак, на шее висел пояс – знак того, что нукер сейчас молился.
– Сотник Арапша привел неведомых людей. Говорит, что они нужны тебе, великий хан Орду.
– Пусть войдут!
Бату-хан заскрипел зубами и пошевелился, прошептав:
– Холодно…
Юлдуз-Хатун прикрыла больного двумя шубами.
Неведомые люди вошли и опустились на колени близ входа. Мрачный, очень истощенный человек, с растрепанной рыжей бородой, с длинным крючковатым носом, смотрел сверкающими темными глазами из-под нахмуренных бровей. Костлявой рукой он прижимал к груди кожаную старую сумку. Рядом стояла на коленях молодая женщина в длинной светло-серой одежде странного покроя. На бледном, прозрачном, как воск, лице горели тревожным блеском зеленоватые глаза. Третий был мальчик-негритенок в полосатой рубашке. С веселым любопытством он вертел курчавой головой, стараясь все рассмотреть.
Приведший их сотник Арапша ждал, преклонив левое колено.
– Объясни, что это за люди? – приказал хан Орду.
– Внимание и повиновение! – сказал, приглушая голос, Арапша. – Сюда приплыл двухмачтовый парусник, полный ценных купеческих товаров. На нем я позволил воинам сторожевого поста немного подкормиться, – они давно уже голодали, – и я оставил на корабле охрану, а этих людей приволок сюда. Эти двое – знахари. Краснобородый – арабский кятиб (писарь), ученый лекарь, резчик печатей-талисманов и звездочет. Он слуга молодого арабского шейха, который приехал, по его словам, как посол от святого и великого халифа багдадского…
– А эта желтая, как собачья кость, женщина?
– Она клянется, что родом из великого Рума[412], что она царского рода, излечивает самые трудные болезни, а терджуман еще слышал от владельца корабля, что эта румийка делает стариков молодыми.
– А негритенок тоже знахарь?
– Я притащил его на всякий случай, по просьбе нашего великого шамана Беки. Он сказал, что если другие лекарства не помогут, то надо вытопить жир из чернокожего мальчика и этим жиром растереть больного.
Негритенок, догадываясь, что речь идет о нем, стал жалобно всхлипывать. Рыжий лекарь вмешался:
– Не говори при ребенке того, что должны знать только обросшие бородой.
Хан Орду медленно и величественно повернулся к женщине. Он встретил ее смелый и уверенный взгляд.
– Кто ты?
– Я греческая царевна Дафни из Рума. Говори со мною почтительно: я из древнего рода царей Комненов…
– Садись ближе к огню, румийская царевна.
Подобрав длинное платье, Дафни грациозными движениями приблизилась к огню и опустилась на колени. Еe маленькие ноги, обутые в красные башмачки, были скованы тонкой серебряной цепочкой.
– Как же ты, румийская царевна, попала к нам сюда, в дикую степь? Где твои служанки, где евнухи и рабы и где военная охрана?
– Я ехала на корабле из Рума со свитой и охраной. Мой жених, грузинский царевич, должен был меня встретить, чтобы отвезти в свое царство. Буря разбила корабль, но святая Матерь Божья сохранила меня. Я спаслась, ухватившись за сломанную мачту, и была выброшена на берег волнами. Там меня захватили дикие, как звери, курды и увезли к себе. Но мои хозяева не захотели меня держать, потому что я, как царевна, не желала исполнять черной работы. Я кусалась и не боялась плетей. Курды привезли меня в город Казвин, на берегу Абескунского моря. Оттуда я бежала на корабле вместе с арабским послом Абд ар-Рахманом, который тоже приехал сюда, в твою ханскую ставку.
– Что же ты знаешь?
– Я понимаю книги мудрецов, в которых скрыто тайное. Мне известно учение Гиппократа[413] о болезнях человека и о способах их лечения…
Хан Орду передвинул на затылок меховой треух и приложил широкую ладонь к уху, чтобы лучше слышать. Но он не знал, как поступить. Можно ли довериться румийской царевне?.. Он взглянул на нее и снова встретил острый взгляд зеленых неморгающих глаз.
– Дзе-дзе! Чего бы ты хотела?
– Я устала от человеческой грубости. Я требую, чтобы со мной обращались достойно, как с царевной. Тогда я согласна остаться здесь, при дворе великого татарского полководца. Я буду лечить страдающих, залечивать раны… Но я могу сделать еще большее: я умею раскрывать прошлое и приподнимать завесу будущего.
– Это нам очень, очень нужно! – одобрительно кивал головой Орду. Он обратился к Арапше: – Эта полезная женщина останется здесь. – И, подумав, добавил: – Она будет жить около моего шатра.
Больной шевельнулся. Послышался стон.
Орду ткнул пальцем в сторону рыжебородого арабского лекаря:
– Можешь ли ты вылечить больного?
– Я не излечивал до сих пор только покойников.
– Если вылечишь, получишь большую награду, а если больной умрет – посажу на кол и сожгу на костре. Лечи! Начинай!
Осторожными движениями рыжий знахарь подполз к неподвижному Бату-хану. Юлдуз-Хатун встрепенулась, готовая своей грудью охранять больного. Хан Орду вытащил из ножен тонкий блестящий кинжал и тоже приблизился.
Арабский знахарь коснулся рукой щетинистого смуглого темени Бату-хана. Он взял его исхудавшую руку – она была беспомощна, эта мускулистая рука, недавно натягивавшая могучие поводья всего татарского войска.
Знахарь покачал головой, приблизил ухо к оскаленным зубам больного, послушал биение сердца и резко отшатнулся. Снова прислушался, сделался мрачным и стал дрожать.
– Я боюсь! – прошептал он.
– Не смей отказываться! Лечи! – прохрипел, отдуваясь, Орду и ткнул в плечо знахаря острием кинжала.
– Я боюсь, что уже… Я боюсь… У меня нет с собой нужного целебного зелья мудреца Сулеймана, сына Дауда, – да будет над ними мир!
Дафни воскликнула:
– А византийская царевна Дафни лечить не боится! Я знаю эту страшную болезнь, когда лицо больного покрывается золотисто-желтым налетом. Это – «золотая лихорадка».
– Он не мудрый табиб[414], а трусливый червяк! – пробормотал, отдувая губы, хан Орду. – Ты, румийская царевна, приступай к лечению. Но помни: если джихангир умрет, то его погребальный костер будет полит твоей кровью. Если же мой младший брат встанет, то ты получишь девяносто девять подарков и косяк отборных кобылиц.
– И свободу?
Орду на мгновенье задумался и добавил:
– Клянусь девять раз вечным синим небом, ты получишь также свободу.
Загадочная улыбка скользнула по бледному лицу гречанки. Дафни легко поднялась, притянула к себе ковровый мешок и достала из него серебряную коробочку. Из нее она вынула девять темных шариков, зажала в ладони и, приблизившись к больному, опустилась перед ним на колени. Нежными, тонкими пальцами она отодвинула черную жесткую косу Бату-хана и слегка прикоснулась к неподвижным векам закрытых глаз… Затем резко повернулась к хану Орду:
– Теперь надо лечить быстро! Смерть надвигается! Пусть этот краснобородый знахарь тоже мне помогает.
Рыжий лекарь замахал руками:
– Невозможно! Ты взялась лечить, ну, сама и лечи! – Он поднял глаза кверху и стал бормотать заклинания на непонятном языке.
Орду, подняв руку с кинжалом, другой дернул знахаря за рыжую бороду и грозно закричал:
– Помогай, рыжая лисица!
Лекарь замолк и быстро подполз к гречанке. Он внимательно стал рассматривать темные шарики, лежавшие на узкой ладони.
– Что это?
– Будто бы ты не знаешь? – певучим голосом усмехнулась Дафни.
– С виду мускатные орехи… Но на каждом нарисован глаз мудреца Сулеймана. Он один знал скрытое.
– Ты сказал истину. Теперь ты будешь исполнять мои приказания. Поджарь в бронзовой чашке эти орешки. Истолки и разотри их в порошок. Разведи в чашке воды. Дай больному отпить три раза: сейчас, после полудня и под вечер. Мне, как дочери царского рода, не подобает заниматься простой работой, какую исполняют такие рабские лекари, как ты. Но я буду сидеть около больного, неотступно следить и ждать. Скоро великий джихангир будет здоров и силен, скоро сядет на боевого коня.
Дафни, подобрав под себя ноги, опустилась рядом с Юлдуз-Хатун, сложила руки на коленях и скромно опустила глаза.
Лекарь принялся за работу. В бронзовой чашке, на углях костра, затрещали девять орешков. Они затем были растерты в маленькой медной ступке. Высыпаны в чашку с водой. Костяная ложечка долго размешивала лекарство.
– Это зелье ты сама попробуешь, первая! – свирепо прохрипел хан Орду.
– Но и ты попробуешь тоже, со мной вместе! – воркующим голосом пропела Дафни.
Лекарь дал отпить из чашки гречанке. Потом, сопя, отпил хан Орду. Причмокивая, он сказал:
– Очень горько!
Лекарь нагнулся к лежавшему неподвижно Бату-хану. Повернул его беспомощную голову с закатившимися полузакрытыми глазами. Долго бился он, пока удалось раздвинуть крепко сжатые зубы, а Дафни влила в рот лекарство, растекавшееся по щеке.
Все ждали, впиваясь взглядами в суровое лицо Бату-хана.
Дафни уверенно сказала:
– Теперь он будет спать. Блуждавшая в заоблачном мире душа джихангира вернется в свое тело…
Гречанка метнула загадочный, чарующий взгляд зеленых глаз на хана Орду и, вздохнув, снова их опустила.
Орду завозился, оправляя пояс, и вложил в ножны блестящий кинжал.
Снаружи донеслись женские причитания и плач.
– Эй-вах! Беда! Какая великая беда! – простонал Орду, схватившись за голову. – Это идут «украшения вселенной», прекрасные жены джихангира!.. Они своими жалобами и плачем снова погубят моего брата!..
В шатер вошли три молодые женщины в пышных цветных шелковых одеждах, в златотканых шапочках, каждая из которых была украшена длинным драгоценным пером белой цапли. Они наполнили шатер громкими стонами, жалобным всхлипыванием и причитали, стараясь перекричать друг друга:
– Наш обожаемый повелитель умирает! Мы останемся сиротами! Кто станет о нас заботиться!.. Не покидай нас!
– Молчать! – заревел свирепо Орду. – Или сидите тихо, или я вас прикажу завернуть в ковры и отправить к вашим родителям.
Три жены затихли и, переглядываясь, уселись в сторону, изредка всхлипывая. Все молчали. Негритенок, обняв колени руками, уже спал. Царевна Дафни, грациозно облокотившись на свой ковровый мешок, как будто дремала. Изредка она приоткрывала один глаз и наблюдала, что происходит в шатре. Хан Орду лег на бок и захрапел. За ним, с тонким присвистом, захрапел арабский лекарь. Нукер у входа дремал стоя, опираясь на копье.
Тогда три жены стали подползать к Юлдуз-Хатун. Слышались их голоса:
– Ты думаешь, что ты Юлдуз-Хатун (госпожа)? Ты тварь подлого происхождения, навсегда останешься Юлдуз-каракыз (черная девка)!
– Разве мы не знаем, что ты выделываешь тайком?
– Ты всегда делаешь подлости!
– Ты обманываешь нашего доблестного повелителя с обласканным и возвеличенным простым нукером, по имени Мусук…
– Он так же подл и коварен, как кошка (мусук). Он не знает благодарности и преданности!
– Джихангир болен потому, что ты его отравила!
Юлдуз-Хатун, точно защищаясь от ударов, плотнее закуталась с головой в черное покрывало и молчала.
– Ты давно околдовала джихангира, ты опасная змея!
– Уходи отсюда, пока мы тебя не задушили! Это наша забота, старших жен, находиться около повелителя.
– Мы его вылечим нашими молитвами, мы ему откроем правду!
Внезапно шубы отлетели в сторону. Бату-хан резко поднялся и выпрямился. Три жены припали к его ногам.
– Наконец ты очнулся, ослепительный! Ты будешь снова сверкать, наш алмазный, драгоценный повелитель, и теперь навсегда останешься с нами!
Бату-хан заговорил громко, твердым, звучным голосом:
– Нукер, кто из высоких темников этой ночью в дозоре?
Тот, очнувшись, ответил:
– Внимание и повиновение! Они в соседнем шатре: Бурундай, Курмиши и старый Нарин-Кэхэн.
– Пришли их сюда. Скажи также Субудай-багатуру, брату Шейбани и хану Мункэ, чтобы поспешили ко мне. Я созываю военный совет.
– Внимание и повиновение! – ответил нукер и вышел.
На его место встал другой вошедший нукер. Хан Орду очнулся и поводил налитыми кровью глазами, еще не соображая, что произошло.
Бату-хан, оттолкнув ногой цеплявшихся жен, шатаясь, подошел к Орду, сел рядом и обнял его.
– Мой почтенный старший брат, ты примчался издалека, чтобы спасти меня и отогнать злых духов болезни. Ты всегда был мудрым старшим братом, моим верным защитником и спасителем. Я твоя жертва, я твой нукер.
Неуклюжий толстый Орду прижимался к Бату-хану, лизал его щеки[415] и шептал в ухо:
– Я знаю, что тебе суждены великие победы… Я примчался, чтобы убрать камни с твоего пути и отогнать желтоухих, завистливых предателей!
Юлдуз-Хатун подбросила сухих веток в костер. Тени забегали по стенам шатра.
Вошли три темника, еще заспанные, вытирая рукавами рты: высокий, тощий и желтый, как луковичная шелуха, Бурундай; широкий, коренастый, с длинными лошадиными зубами Курмиши и старый, сморщенный, как гриб, Нарин-Кэхэн, с согнутой спиной и шаркающими слабыми ногами. За ними ввалился грузный, волочивший ногу, одноглазый полководец, знаменитый Субудай-багатур.
Бату-хан выжидал, пока прибывшие пали ниц и выпрямились, сидя на пятках. Затем заговорил торжественным голосом:
– Мои верные слуги, темники Бурундай, Курмиши и Нарин-Кэхэн! В походе на урусов и в боях с кипчакскими войсками вы оказали сотни услуг. Вы не знали отступлений, вы приносили победы. Я давно хотел наградить вас достойно. Храбрый темник Бурундай, победитель в битве с урусами при реке Сить, тебе я уступаю драгоценность, одну из моих семи блистающих звезд – жену Ерке-Хара-Нюдюн («Власть черных глаз»)! Тебе, верный сотник Курмиши, я дарю другое сокровище – А-ля-Миндасун («Шаловливую нитку»). Я знаю, что ты будешь эту нитку крепко держать в зубах, – тебя на ласку не обманешь, на хитрость не возьмешь! А тебе, почтенный сподвижник моего деда, великого воителя, храбрый Нарин-Кэхэн, – тебе я дарю эту самую молодую красавицу Набчи («Сладость жизни»). Ты будешь с ней наслаждаться в благоденствии и радости…
Три темника пали ниц, а жены стали отчаянно плакать и молить:
– Не отдавай нас! Не отпускай нас от себя! Прости наши ошибки, вызванные любовью к тебе, наш светлый повелитель!
– Вы будете жить спокойно и счастливо у заботливых мужей. А здесь вы болтали как сороки… Вы говорили слова нестираемые, как царапины соколиных когтей… Уходите!
– У нас не будет счастья без тебя! Верни нас! Не отдавай!
Бату-хан махнул рукой.
– Нельзя схватить рукой сказанное слово, нельзя метнуть утерянный аркан! Темники, уведите ваших жен! Сейчас здесь будет военный совет, а на нем не могут присутствовать жены темников. Скорее!
Три темника грубо ухватили женщин и поволокли из шатра. Хан Орду сказал:
– Нукер! Отведи рыжую лисицу и мальчика к ближайшему юртчи[416]. Пусть он их допросит. Потом я сам буду говорить с ними. А ты, румийская царевна, получишь обещанный косяк отборных кобылиц.
– И свободу и девяносто девять подарков? – пристально глядя в глаза Орду, сказала Дафни. – Хан Орду двух слов не говорит.
– Свою судьбу ты узнаешь потом, а пока будешь жить в соседней юрте.
Нукер с гречанкой, рыжим лекарем и негритенком вышли. Бату-хан опустился на подушки и стал смеяться сухим, деревянным смехом. Его лицо, всегда суровое и непроницаемое, избороздилось складками. Довольный, он взглянул на маленькую жену Юлдуз-Хатун, сидевшую у стенки. Она испуганно смотрела ясными, недоумевающими глазами на своего господина. Бату-хан снова нахмурился и сказал:
– Для того чтобы верно управлять, нужно все знать. За эти тяжелые дни моей болезни, когда все думали, что я ничего не слышу, я узнал многое и понял, как следует повести войска на запад, на «вечерние страны», до «последнего моря», где каждый день тает солнце, и на все земли опустить могучую лапу монгольского степного беркута…
Когда Абд ар-Рахман вошел в просторный шатер, расшитый цветами, аистами и золотыми драконами, он остановился при входе, желая понять, кто из находившихся здесь был главный татарский хан.
Около десяти монгольских военачальников, все в обыкновенных долгополых, синих одеждах, перетянутых ременными поясами, сидели полукругом на большом персидском ковре.
Абд ар-Рахман боялся выразить почет не тому, кому следует, и показаться смешным. Он сделал шаг вперед, опустился на колени, сел на пятки и, смотря прямо перед собой, не обращаясь ни к кому, заговорил:
– Великий святейший халиф земель и народов ислама приветствует храброе татарское войско, его молодого владыку и желает ему здоровья и бесчисленных побед…
Сидевший в стороне на коленях престарелый толмач немедленно переводил, слово за словом, все сказанное с арабского языка на татарский.
– Халиф всех правоверных направил меня, последнего потомка славного арабского полководца Абд ар-Рахмана, разбившего некогда войска франков, к тебе, владыка всех татар, с просьбой разрешить мне участвовать в походе непобедимого татарского войска и посылать донесения о новых ослепительных победах и о завоеванных тобою вражеских землях.
Один из сидевших, толстый и одноглазый, с багровым шрамом через все лицо, сказал:
– Если на нас нападут враги, будешь ли ты, так же как и мы, защитой нашего владыки Саин-хана, внука Покорителя Вселенной, или твой светлый меч останется дремать в ножнах?
– Я воин, и мой меч в этом походе будет послушен каждому слову татарского владыки.
Тогда заговорил молодой монгол. Казалось, он ничем не отличался от остальных, но в резком голосе и пристальном взгляде узких черных глаз чувствовалась привычка повелевать:
– Если ты потомок великого полководца арабов и прибыл сюда как друг, то можешь оставаться близ меня, когда я двину мои непобедимые тумены на «вечерние страны». Разрешаю тебе писать донесения халифу Багдада и посылать их с твоими гонцами, и я не буду спрашивать и проверять, что ты написал. Но ты должен говорить мне правду обо всем, что увидишь…
– Слава твоему мудрому решению! – сказал Абд ар-Рахман, поняв, что говоривший с ним и есть монгольский владыка Бату-хан.
Бату-хан продолжал:
– А сейчас расскажи нам о твоем славном предке и его битве с франками.
– Прежде чем начать рассказ, позволь мне положить к твоим ногам присланные моим повелителем дары. – Он слегка обернулся назад.
– Я здесь! – прошептал стоявший близ входа Дуда Праведный. На коленях он подполз к Абд ар-Рахману и передал завернутые в пеструю шелковую ткань подарки.
Тот развернул и положил перед Бату-ханом: саблю в бархатных зеленых ножнах, украшенную драгоценными камнями, золотой кубок, небольшую книгу Корана в кожаном переплете, искусно покрытом золотым узором, два кинжала с рукоятками из слоновой кости и много других драгоценностей.
Бату-хан равнодушно смотрел на разложенные подарки и вдруг протянул руку к простому золотому перстню с темным камнем, казавшимся то зеленым, то темно-красным.
– Я вижу на этом перстне надпись. Какую она имеет силу?
Абд ар-Рахман сказал:
– Это перстень величайшего мудреца Сулеймана, сына Дауда, знавшего тайное. Этот перстень приносит счастье, исполняя желания того, кто его носит. На нем вырезаны слова Аллаха: «Да будет так!»
Бату-хан показал перстень толстому, сидевшему рядом с ним монголу с рассеченным лицом. Тот одобрительно кивнул головой и надел его на указательный палец Бату-хана, сказав:
– Это достойный подарок! – И, повернувшись к Абд ар-Рахману, прибавил: – Мой владыка тебя благодарит. Когда он одержит девятьсот девяносто девять побед, то посмотрит на этот перстень и скажет: «Да, случилось так, как захотел Аллах!» А теперь он ждет твоего рассказа…
Налетевший холодный вихрь ворвался, откинул дверную занавеску внутрь шатра, разметал тлевший огонек костра и окутал дымом всех сидящих.
Великий военный советник Субудай-багатур сказал:
– Это прилетел бог войны Сульдэ проверить, скоро ли войско выступит? Не променял ли джихангир свою благородную воинскую славу на мирную постройку своей столицы и просторных складов для заморских купцов?
Все льстецы остолбенели. Только один Субудай-багатур, старый воспитатель (аталык) Бату-хана, мог говорить таким независимым голосом, как бы с осуждением. Бату-хан обвел собравшихся пытливым колючим взглядом и спросил:
– А кто мне ответит: что такое слава?
Полукругом сидели, повернув голову в сторону Бату-хана, несколько главных военачальников, арабский посол Абд ар-Рахман и несколько льстецов-ханов, умевших шутить и рассказывать веселые случаи из жизни людей. Субудай-багатур ответил первый:
– Слава – это одержанная победа. Чем больше побед, тем ослепительнее слава.
Строитель ханского золотого дворца, искусный китайский архитектор Ли Тун-по, почтительно заметил:
– Слава не только победа на поле брани. Если правитель заботится о благе народа, строит новые города, справедлив к подданным, не облагает население непосильными налогами, дарит благополучие всем шатрам своего племени, – его называют доблестным, справедливым, Саин-ханом, и он пользуется любовью подданных и немеркнущей славой. Истинная любовь народа – это слава!
Арабский посол Абд ар-Рахман сказал:
– Слава – это то, к чему мы все стремимся. И мы ее добудем с помощью нашего светлого меча! Слава – это власть над другими покоренными народами.
Саин-хан, как все привыкли называть Бату-хана, обратился к своему летописцу и звездочету Хаджи Рахиму:
– Мой мудрый учитель! Ты знаешь многое. Почему Искендер Двурогий до сих пор пользуется немеркнущей славой среди народов всех наших земель?
– В старой книге написано: «Искендер Великий, покорив всех, кто становился на его пути, в то же время оставался милостивым к новым, вошедшим в его царство народам. Он их не притеснял, а делал своими равноправными детьми. Поэтому слава Искендера Двурогого – истинная, вечная слава!»
– Нет, это неверно! – сказал Бату-хан. – Разве создал Искендер Двурогий нечто такое, что несокрушимо стояло бы и после его смерти? Его царство развалилось… Его молодая прекрасная жена, персиянка Роушанак, вместе с единственным сыном, наследником царства, созданного Искендером, была брошена в тюрьму и затем задушена его же друзьями, товарищами боевых походов. Они, объявив себя новыми царями, растерзали его владения на части, постепенно растаявшие, как лед на солнце.
Все сидевшие переглянулись, послышались тихие возгласы восхищения, а Бату-хан продолжал:
– Владыка, стремящийся к славе, должен воздвигнуть сооружения, которые возвещали бы его славу и после смерти много лет, сотни лет!
– Верно! Как это мудро сказано!
– Вы сейчас присутствуете при рождении небывалого великого дела, при возникновении нового, чудесного государства, вырастающего в бывших пустынных степях… Вы стоите возле колыбели, где лежит только что родившийся младенец… Он подрастет и станет могучим богатырем, который сорвет с солнца сияющий венец…
Бату-хан замолк. Послышались вопросы:
– Скажи имя этого богатыря? О каком новом небывалом сооружении ты говоришь? Разве мы не идем завоевывать другие народы, громить их и бросать под копыта наших лошадей? Вероятно, это и будет новое невиданное монгольское царство, или, может быть, кипчакское?
– Нет! – сверкнув глазами, воскликнул Бату-хан. – Оно не может быть названо монгольским потому, что такое уже существует – монгольское царство великого кагана и его столица Каракорум – и прославляется как создание моего деда Потрясателя Вселенной. А у меня в моем большом войске монголов очень мало, всего четыре тысячи воинов моей охраны!.. Это царство не может быть также названо кипчакским, потому что в него входит много всяких других народов. Кипчаки могли бы возгордиться, а гордиться им нечем: они боролись против меня, а я их покорил и заставил служить мне.
Мудрый Ли Тун-по спросил:
– Как же ты назовешь это блистающее, как солнце, невиданное царство?
Бату-хан спокойно, косясь на внимательно слушавших его ханов, сказал:
– Могучее царство Бату-хана – Синяя Орда. Это небесное царство призвано небом повелевать народами всех стран вечно, десять тысяч лет. Это и будет немеркнущая слава моя – повелителя вселенной!
В многолюдном лагере Бату-хана в небольшой войлочной юрте сидел на ковре Хаджи Рахим, придворный летописец грозного татарского владыки, и, склонившись над «Путевой книгой», при слабом мерцании глиняного светильника, старательно выводил арабской вязью свои ежедневные записи.
Вот что он писал:
«Я не раз слушал речи Саин-хана и убеждался, что он очень встревожен известиями с севера, из богатого русского торгового города, имеющего название: «Господин Великий Новгород».
Это, кажется, самый свободолюбивый, а потому и опасный город урусов. Он не испытал еще на себе тяжести могучей, властной монгольской руки. Когда Бату-хан, два года назад, двинулся с войском на север, он, несмотря на все усилия, не смог дойти до Новгорода и, едва не утонув в болотах, повернул обратно.
Может быть, поэтому вольнолюбивые новгородцы, считая себя непобедимыми и недоступными для врагов, обращаются со всеми гордо и заносчиво, не боясь своих воинственных соседей.
Я слышал, что Бату-хан давно хочет послать в Новгород войско, и помню его слова: «Когда Субудай-багатур весь новгородский край обратит в золу и пепел, а жителей его погонит для продажи в неволю, только тогда на северной границе моей Орды воцарится спокойствие назарестана (кладбища)».
Утром, во время приема гостей, в шатре Бату-хана произошло следующее: пришел любимый телохранитель Бату-хана Арапша и сказал:
– Саин-хан! Твое приказание исполнено. Ты пожелал увидеть пленных урусов, которые раньше бывали на севере и видели богатый город Новгород. Среди находящихся у нас пленных я выбрал двух особенно толковых. Они могут рассказать тебе многое.
– Приведи их ко мне. И пусть Субудай-багатур тоже придет сюда, а всем находящимся здесь я передаю мой «салям».
Бывшие на приеме гости тотчас вышли, кланяясь и шепча молитвы и пожелания. Остались только Хаджи Рахим и вскоре пришедший Субудай-багатур.
Арапша вернулся с двумя пленными русскими. Один был высокий, очень тощий старик, с длинными белыми, как серебро, волосами. Багровый шрам пересекал его лицо. Другой молодой, с живыми, сметливыми глазами, широкоплечий, почти такого же роста, как старик. Обычно пленные ходили босые, в отрепьях, но, для того чтобы явиться перед владыкой орды, их приодели в мало поношенные халаты и кожаные кавуши. Из предосторожности руки обоих были туго закручены ремнями.
Опираясь на короткое копье, Арапша стоял близ русских, следя, чтобы они не сделали чего-либо недозволенного. Он понимал русскую речь и стал переводить ответы пленных.
Батый сперва расспросил: откуда они родом, где были захвачены, знают ли Новгород?
Старик отвечал не колеблясь и, по-видимому, правдиво:
– Зовусь я Савва Бобровник. Жил прежде в лесу, выслеживая бобров и охотясь также на других зверей. Часто ездил в Переяславль, отвозил дичину и всякие меха князю нашему Ярославу Всеволодовичу. А этого молодца зовут Кожемяка. У него руки сильные, и он при выделке может хорошо мять конские и бычьи кожи. Два года назад захватил нас татарский разъезд в верховьях Волги. Отбивались мы тогда, да не удалось уйти: целый десяток на нас двоих навалился.
– Был ли ты в Новгороде? Кто там правит?
– Бывал много раз за свою долгую жизнь и даже живал там по году и более. Правили в Новгороде бояре, да между собой плохо они ладят. Когда же наступает тяжелая година или сами бояре договориться не могут, а на нашу землю напирают немцы да шведы…
– Это кто же такие?
– Это те народы, что живут по соседству с Новгородом, жадные до чужой земли, – быстро ответил молодой пленный.
– Постой, Кожемяка, дай я доскажу, – продолжал старик. – Как увидят новгородские бояре-спорщики, что им беда грозит, – посылают они тогда своих послов к переяславскому князю Яро славу Всеволодовичу просить, чтобы поспешил он выручить Новгород из беды. Князь сейчас же приходит в Новгород со своей дружиной и наводит порядок и тишину.
– А какие у него полки, у этого князя? – спросил Бату-хан.
– Князь Ярослав своими полками славится, – сказал с гордостью Савва. – Каждый ратник у него – точно песня! Как въезжают в город его полки на холеных конях, ощетинясь копьями и сверкая серебряной броней, народ на улицы выбегает, славу поет переяславским ратникам.
Бату-хан нахмурился:
– Серебряная броня на воинах – это еще не все. А показал ли коназ Ярослав свою смелость и удачу в бою с врагами?
– Показал, да еще как! – ответил Савва. – Года четыре назад я вместе с новгородскими охотниками вступил в дружину, которую призвал себе на помощь князь Ярослав, чтобы отбросить напиравшие немецкие отряды. Они рвались захватить и покорить Новгород. Бились мы на реке Омовже[417], где князь разметал врагов и половину утопил подо льдом.
– А кто был у коназа Ярослава помощником?
– Славные были воеводы. А самым верным помощником был его сынок, княжич Александр. На то не гляди, что ему тогда было годов пятнадцать. Князь Ярослав дал ему отдельную сотню, и княжич смело бился против врагов, как заправский воин.
– Я об этом Искендере уже слышал, – сказал Бату-хан. – Мне доносили, что он теперь правит Новгородом, дружина его растет и он становится опасным. Великие полководцы, как Искендер Двурогий и другие, уже в юности проявляли дерзость и отвагу в воинских делах. Мне надо больше знать об Искендере Новгородском. Может быть, мне еще придется встретиться с этим подрастающим беркутом, выкормленным в снегах северной земли. Нукеры! Уведите пленных!
Тотчас же явились два нукера и сделали знак русским удалиться. Пятясь и кланяясь, оба пленных уже почти достигли выхода, когда Бату-хан неожиданно крикнул:
– Стойте! Скажите мне еще, сколько войска у новгородского коназа?
Старик замялся. В это мгновение Кожемяка, будто зацепившись за ковер, навалился на него и шепнул:
– Придержи язык-то!
– Хан милостивый, – медленно сказал Савва, – неведомо нам это. Я из дружины в те поры ушел и в лесу жил. Кто ж его знает, сколько войска у князя стало!
Бату-хан сдвинул брови:
– Ступайте вон!
Пленные еще раз поклонились и исчезли за дверной занавеской.
– А мне нравится этот молодой коназ Искендер, – заметил Субудай-багатур. – Видно, что он прирожденный смелый воин. Я бы назначил его тысячником, начальником отряда пленных урусов, который пойдет с тобой на «вечерние страны».
– Пока я пошлю проверить, что замышляет этот коназ, – сказал Бату, пристально глядя на Арапшу. – Тебе поручаю я это важное дело.
– Внимание и повиновение! – ответил Арапша.
– Ты поедешь в Переяславль, а может быть, и дальше, в Новгород. Там ты разузнаешь, что теперь делает и что замышляет беспокойный молодой коназ Искендер. Возьмешь с собой десяток самых надежных нукеров. Через них ты будешь присылать мне донесения. Отправиться должен сегодня же.
– Будет сделано, великий, – ответил Арапша и стремительно вышел.
Бату-хан со своими приближенными находился на верхней площадке «золотого домика». Он получил тревожные известия с южного побережья Абескунского моря, что там один из его родичей хан Хулагу собирает войско, посылая отдельные отряды на север, к реке Куре на границе Синей Орды, и что эти отряды затевают стычки, стараясь захватить пленных и разведать от них все, что возможно, о войске Бату-хана.
Приехавший с этим донесением сотник, старый и опытный монгол, еще помнивший Чингисхана, на вопросы темников отвечал убежденно, что с юга надвигается война: хан чингисид Хулагу хочет напасть на ставку Саин-хана.
Все посматривали на Бату-хана – как он отнесется к этому известию?
Ничто не изменилось на сухом холодном лице Бату-хана. Он, как обычно, внимательно выслушал сотника, но свое мнение затаил про себя.
Быстро поднявшийся на площадку нукер доложил, что с севера, из кипчакской степи, прибыл на взмыленном коне второй вестник и тоже просит лично сообщить «непобедимому» важные новости.
– Приведи его!
Вошел молодой кипчакский воин в хорезмском полосатом халате и желтом кожаном малахае с лисьими отворотами. Он бросился Бату в ноги, поцеловал ковер между руками и отцепил от серебряного пояса черно-бурую лисицу с длинным пушистым хвостом, разостлав ее перед троном.
– Берегись, великий хан! – воскликнул он, оставаясь на коленях. – На тебя по реке плывет войско урусов. Я прискакал, чтобы сказать: готовься к битве!
Слегка сдвинулись брови у Бату-хана, сейчас же лицо его снова приняло обычное невозмутимое выражение. Он встал и подошел к решетке, окружавшей площадку. В лучах яркого солнца широко раскинулся беспорядочно строящийся город, где наспех слепленные домишки терялись в кольцах кочевых юрт. На север уходила бесконечная даль серебряной широкой реки. Солнечные блики сверкали на ней, как прыгающие золотые рыбки.
Гонец, указывая рукою вдаль, повторял:
– Гляди туда! Видишь, вниз по реке к нам плывут урусы. Они замыслили недоброе.
– Но где же их корабли? Я не вижу ни мачт, ни парусов.
– Их нет. Это связанные длинные бревна, на которых поставлены маленькие соломенные юрты, в них прячутся урусы. Такие связанные бревна урусы называют «плоты». Их плывет много: я сам насчитал пятьдесят или больше…
– Слушайте, смотрящие мне в глаза! – воскликнул Бату-хан необычно звенящим, радостным голосом. – Этот новгородский коназ Искендер оказался мне верным: он выполнил то, что обещал. Это он мне посылает бревна для постройки дворцов в моей будущей столице Мира. А тебя я хочу отблагодарить, кипчакский воин, за твой зоркий глаз, за радостную весть. Тургауд, принеси для доброго вестника самаркандский халат.
Русские плоты, связанные из вековых огромных стволов, приплыли не без труда из глубины муромских лесов до Нижнего Новгорода, чтобы плыть дальше по широкому раздолью великой реки. Пристав к берегу, они подождали обоз, собранный князем Александром. Плоты сопровождали длинные лодки «дубовики». В них сидели гребцы, направлявшие плоты и следившие, чтобы на поворотах реки они не налетели на берег.
Всем гребцам и плотовщикам были обещаны большие награды хана и свобода их родичам, томящимся в татарской неволе. И плоты, наконец, двинулись по широкому раздолью великой реки в понизовье к татарам немилостивым.
Почти весь путь погода стояла тихая…
– Это заступничество Матери Божией. Она, милосердная, нас оберегает на добром начале! – говорили плотовщики.
Только раза два надвигались тучи, неистово хлестал дождь и принимался бушевать ветер, поднимая большие серые волны. Тогда главный «ватаман» каравана Авксентий приказывал приставать к берегу и выжидать, пока уляжется непогода и успокоится своенравная река.
Наконец вдали показались золотая точка и несколько стройных тонких башенок над бесчисленными войлочными юртами и домишками, сооруженными из глины, камыша и камней. Плотовщики поняли, что татарская ставка близко. У берега поднимались мачты небольших кораблей. Все голоса затихли, и только Волга ласково плескала волны на скрипучие древесные кряжи, связанные рядами с помощью липового крепкого лыка.
И вдруг откуда-то издалека понеслась протяжная, заунывная песня:
Уж как пал туман на сине море,
А злодей-тоска на ретиво сердце…
– А ведь это наши поют! Вот где довелось услышать родную песню!
Навстречу плотам уже быстро приближались лодки с русскими гребцами. В лодках сидели вооруженные монголы в пестрых ярких одеждах. Причалив к плотам, гребцы закричали:
– Откуда, православные, вас Бог принес?
– Новгородские мы! Плывем по приказу нашего князя Александра Ярославича. Надумали выручать вас из неволи.
Монголы, зацепившись баграми за плоты, хотели взобраться, чтобы посмотреть соломенные и деревянные шалаши, но строгий старший плотовщик приказал никого на плоты не пускать:
– Надо стеречь новгородские дары! Не допускайте никого, иначе ироды все растащат!
Авксентий приказал отвязать собак, и огромные псы забегали по лесинам, перескакивая с плота на плот, злобно и оглушительно лая на всех подплывавших близко.
Плоты пристали к берегу верстах в трех выше татарского становища, и возле них сейчас же выросла Батыева стража. Узнав о прибытии земляков, русские пленники отовсюду бегом кинулись к берегу реки. Худые, изможденные, обросшие длинными волосами, в жалких отрепьях, они, в чем были, бросались в воду, взбирались на бревна и расспрашивали: кто и откуда родом, надеясь среди прибывших найти родное, близкое лицо, узнать что-либо о своих земляках.
Бату-хан приказал самые ценные подарки, привезенные из Новгорода русским послом, собрать во дворе «золотого домика» и пригласил Гаврилу Олексича прийти туда на утро следующего дня. «Пусть не забудет о медведях», – напомнил он через своего векиля.
Гаврила Олексич сам внимательно следил, чтобы все подводы были в порядке, одна за другой подъезжали к «золотому домику», где помещалась со своими служанками любимая жена Бату-хана Юлдуз-Хатун – «Звездочка, удивление вызывающая».
По два вооруженных дружинника стояли на страже около каждой подводы, не подпуская копьями любопытных монголов. Посреди двора был вкопан прочный столб; к нему привязали цепями одного из медведей: был он страшен, свирепо ревел, рыл лапами землю и пробовал своротить столб.
Другой медведь, привязанный к подводе, лежал в обнимку с небольшим окованным сундуком, в котором хранились серебряные сосуды и драгоценности, присланные новгородцами для выкупа пленных.
А с той стороны дворца, где обычно привязывались кони приезжавших к Бату-хану гостей, красовался удивительный конь-великан, присланный князем Александром Бату-хану. Все поражало в этом красавце: и седло иноземного образца, просторное, как кресло, и широкие стремена, и чепрак с вышитым на нем золотым львом с поднятым мечом в когтистой лапе. Это был конь, отнятый у побежденного противника, шведского воеводы.
Длинные кожаные трубы-«карнаи» хрипло заревели, когда на крыльцо дворца вышел Бату-хан в парчовом халате, с мечом у пояса, украшенным драгоценными камнями. Хан уселся на низком широком троне с золочеными драконами по сторонам. Этот трон, вывезенный из китайского дворца, принадлежал еще деду, Потрясателю Вселенной Чингисхану, и Бату-хан берег его как символ власти грозного завоевателя.
Рядом с троном, слева на ковре, на шелковых подушках, расшитых золотыми узорами, поместился молодой посол багдадского халифа Абд ар-Рахман, присланный к Бату-хану, чтобы сопровождать его в походе на «вечерние страны». Далее расположились военачальники. Справа от трона сидел непобедимый угрюмый Субудай-багатур, воспитатель и военный советник Бату-хана, сверкая своим единственным глазом.
Плоская крыша дома вдруг расцветилась, будто сказочными птицами, – это жены Бату-хана и некоторых его приближенных вышли полюбоваться невиданным зрелищем и расположились на коврах вдоль узорчатой решетки.
После второго призыва карнаев раскрылись ворота и показался молодой новгородский посол Гаврила Олексич. Он был в серебряной кольчуге, в блистающем шлеме и в таких же перстатицах и налокотниках. Всех поразило его юношеское лицо, смелый открытый взгляд светлых глаз. Он был намного выше сопровождавшего его рослого монгола-переводчика и всей своей могучей фигурой напоминал сказочного богатыря.
Подойдя к трону Бату-хана, Олексич, сняв шлем, опустился на колени, снял с шеи и положил перед собой небольшой серебряный складень, сделанный из трех иконок, поцеловал его и тихо прошептал обычную молитву, которая начиналась: «Да сохранит Господь Бог нашу родную землю…» Но в шуме толпы дальнейших слов не было слышно.
Бату-хан милостиво указал Олексичу на лежащую у его ног ковровую подушку, приглашая сесть.
В это время конюхи Бату-хана провели взад и вперед диковинного шведского коня и поставили его перед троном. Слуга подал на золотом подносе несколько лепешек, которыми Бату-хан сам кормил коня, гладил и трепал его по крутой шее.
– Как вам нравится этот красавец? – обратился Бату-хан к своим женам, глядевшим с верхней площадки.
– Это конь из сказки, изумительный и невиданный! – воскликнули женщины. – Но мы хотим, чтобы новгородский гость показал нам также своих ученых медведей.
Толмач перевел просьбу женщин. Олексич встал.
– Передай царевнам, что сейчас я покажу им моих питомцев.
Женщины радостно зашумели.
Гаврила Олексич взглянул вверх. Рядом с любимой женой Бату-хана, Юлдуз-Хатун, он увидел девушку, в которой все было необычайно: продолговатые черные сверкающие глаза казались драгоценными камнями. Над ними крыльями бабочки трепетали длинные ресницы. Подрисованные темные брови изогнутой линией тянулись от уха до уха. Маленький алый рот загадочно улыбался. Заметив пристальный взгляд Олексича, она протянула гибкую руку с ярко накрашенными ногтями к серебряной вазе, выдернула оттуда розу на длинном стебле и бросила ее со смехом молодому русскому послу.
Схватив на лету розу, Олексич прошептал, нагибаясь к толмачу:
– Что это еще за чаровница?
– Это одна из любимых танцовщиц повелителя, Зербиэт-ханум. Она не только танцовщица, но и соловей. Если джихангир отдаст ее тебе, не вздумай отказываться, – голову потеряешь!
– Вот еще беда нежданная! – прошептал Олексич. Он приказал своим дружинникам привести медведей и их расшевелить.
– А это не опасно? – спросил Бату-хан.
– В жизни многое опасно, – ответил Гаврила Олексич. – Но если бояться опасности, то и победы не будет, да и жить не стоит!
– Хорошо сказал!
Старый одноглазый Субудай недовольно замотал головой и крикнул:
– Прислать сюда десять наших пехлеванов[418], пусть стоят наготове!
Два русских дружинника расшевелили медведя, лежавшего на подводе. Он сполз на землю, подхватил небольшое бревно и, держа его на плече, подошел на задних лапах к тому месту, где находился Бату-хан. Он осторожно опустил бревно на землю, затем сел, размахивая передней лапой, как бы прося подачки.
Бату-хан через нукера передал медведю лепешку. Олексич сказал:
– Сейчас, великий хан, этот медведь будет бороться с твоими воинами. Прикажи, чтобы несколько твоих лучших силачей попробовали свалить его на землю.
Гаврила Олексич сделал знак одному из своих дружинников. Тот подошел.
– Кирша, постой около Мишки и проследи, чтобы он вел себя пристойно.
По приказанию Субудая подошли к медведю три коренастых монгольских нукера. Рядом стоял настороже дружинник Кирша и держал в руке конец цепи, прикрепленный к ошейнику медведя.
Он добродушно сказал медведю:
– А ну-ка, Мишенька, покажи, как у нас в Новгороде козлы бодаются.
Медведь вскочил и с такой неожиданной стремительностью бросился к монголам, что они со всех ног пустились бежать по двору, а зверь погнался за ними, звеня вырванной цепью, под улюлюканье и хохот зрителей.
– Эй, Мишка! – закричал ратник. – Постой! Ступай ко мне! Покажи теперь, как ты любишь свою хозяйку!
Медведь остановился, повернулся и вперевалку подошел к Кирше. Став на задние лапы, он передние положил ему на плечи и розовым языком облизал лицо.
Толмач громко переводил слова дружинника. Монголы приседали от восторга, кричали «кху, кху!», а женщины на площадке хлопали в ладоши, заливаясь звонким смехом.
Олексич сделал знак дружинникам, и они увели медведя обратно к телеге. Жены Бату-хана сверху закричали: «Могут ли русские багатуры бороться с привязанным к столбу большим медведем?»
– Отчего не попробовать! А что получится – увидим! – сказал Олексич. – Эй, дружинники, отвяжите-ка Лешего и приведите сюда.
Вскоре огромный медведь неохотно приблизился к трону Бату-хана. Он был на двух цепях: одна прикована к ошейнику, другая – к широкому кожаному поясу. Шесть дружинников держали натянутые цепи, чтобы медведь не подошел к татарскому владыке слишком близко.
Леший сел, мотая головой и сильно сопя, вдыхая незнакомые запахи, и недоверчиво поглядывал на толпу маленькими злыми глазками.
Кирша подошел к медведю, ударил его по плечу и отступил на шаг.
– Эй, Леший! – сказал, ударяя медведя еще раз. – Зачем ты вчера моего барана задрал? Давай обратно!
Зверь недовольно зарычал.
– Ты зачем прошлый год обидел мою бабку? Зачем задрал ее петуха?
Медведь еще сильнее стал мотать головой, как бы отрицая возводимую на него вину.
– Ты что головой мотаешь, ровно отнекиваешься? – шутливо дразнил его Кирша. – Разве я не дело говорю? Давай бороться: кто победит – тот и прав. Покажи свою силушку, ведь ты нынче к новому хозяину переходишь. А ну-ка, вставай! – И ратник ткнул медведя концом сапога.
Медведь обхватил лапами ногу Кирши; тот схватил его за уши, и зверь оставил ногу. Он ловко поднялся на задние лапы и пошел, покачиваясь, на отступавшего ратника.
Вдруг он стремительно бросился на медведя и обхватил ремень на поясе. Страшным напряжением Кирша слегка приподнял медведя и, поддев плечом, сбросил на землю.
Медведь проворно вскочил и с диким ревом снова кинулся на Киршу. Толпа замерла.
– Еще хочешь бороться? – сказал Кирша. – Ну, теперь будем в обнимку.
Человек и медведь схватились крест-накрест и стали, раскачиваясь, топтаться на месте. Ратник наступал на медведя и вдруг быстрым неожиданным движением, сделав «подножку», опрокинул его на землю.
По толпе пронесся крик ликования. Вытирая катившийся пот, ратник спокойно отошел в сторону. Олексич тихо сказал дружинникам, державшим концы цепей:
– Теперь привязывайте его к столбу, а то он и впрямь задерет Киршу. Чую: серчать начал!
Дружинники оттянули цепи и намотали их вокруг столба. Медведь, упираясь и задрав морду кверху, недовольно ворчал. Оказавшись возле столба, он стал его царапать и трясти.
Бату-хан подозвал переводчика и что-то тихо спросил у него.
Толмач наклонился к уху Гаврилы Олексича:
– Наш великий джихангир очень доволен и хочет оказать милость тебе и твоим нукерам. Он спрашивает, чего жаждет твое сердце. – И еще тише добавил: – Проси прекраснейшую розу его сада, и он тебе ее отдаст.
Гаврила Олексич ему не ответил. Он быстро встал и, обратившись к Бату-хану, горячо заговорил:
– Великий хан! Я видел твою столицу, которая начинает расти и расцветать, как сказочный цветок. Здесь люди богатеют, а отъезжающие гости разносят по свету рассказы о величии и славе твоего имени. Но здесь же я увидел моих несчастных русских братьев. Они высохли от голода и непосильных трудов. Многие из них доживают последние дни. Ты можешь всех их сделать счастливыми, и они будут до конца дней молиться о твоем благополучии.
– Какие твои братья? О ком ты говоришь? – спросил Бату-хан, и брови его сдвинулись.
– Это наши русские пленные, которых твои храбрые войска пригнали из наших разоренных городов и селений. Отпусти их на родину!
Бату-хан молчал. Вдруг нежный голос прошептал:
– Исполни просьбу гостя, Саин-хан. Это принесет тебе счастье.
Гаврила Олексич поднял глаза. Возле Бaту-хaнa садилась на широкий трон, расправляя пестрое шелковое платье, его маленькая жена Юлдуз-Хатун, а за нею стояла красавица половчанка с цветком в зубах. Она теперь не смотрела на Олексича, а, опустив длинные ресницы, только слегка улыбалась.
– Хорошо! – сказал Бату-хан. – Разрешаю тебе собрать часть русских пленных. Ты сам же позаботишься, чтобы они спокойно добрались до своей родины.
– Великий джихангир! – прервал его одноглазый Субудай. – Вспоминаю твои слова: не ты ли хотел сделать особый полк из пленных?
– Я не забыл об этом, – ответил Бату-хан. – Но ты, храбрый батыр, обещай мне опрашивать каждого пленного: не хочет ли он вступить в особый тумен, который пойдет вместе с моими войсками на завоевание «вечерних стран». Каждый воин получит от меня и оружие, и одежду, и коня, а в битвах разделит славу и добычу наравне с моими батырами.
– Сегодня, великий джихангир, ты принес счастье не только моим русским братьям, но и мне.
– Ты будешь дважды счастлив, – ответил Бату-хан. – Вскоре поблизости от моего дворца для тебя будет поставлен шатер, в котором ты найдешь лучший цветок моего сада – Зербиэт-ханум. Вот она! – И он указал рукой на стоявшую неподалеку половецкую красавицу.
По окончании торжественного приема Гаврила Олексич подошел к молодому приветливому Абд ар-Рахману и спросил его:
– Не знаешь ли ты, пресветлый хан, что сталось с нашим старым воеводой Ратшей? Не вижу я его нигде.
Арабский посол не ответил и отвернулся.
– Князь новгородский Александр заранее послал его сюда, – продолжал Гаврила Олексич, – чтобы обрадовать наших пленных братьев, рассказать, что их не забывают, о них думают и шлют Бату-хану дары для их выкупа.
– Плохое я слышал, очень плохое! – прошептал Абд ар-Рахман. – Твой Ратша отказался выполнить волю Бату-хана, и за это джихангир повелел заковать его, и я даже не знаю, жив ли он еще.
Гаврила Олексич долго не мог добиться следующего приема у грозного повелителя золотоордынцев. Наконец однажды, поздно вечером, к нему в походный шатер, где он временно поселился, явились два запыхавшихся Батыевых сановника со своим писарем. Облаченные в парчовые халаты, они старались сохранить благообразный, степенный вид, перебирая янтарные четки. Долго не могли они отдышаться, сидя на пятках и вытирая лица концами скрученных матерчатых поясов. Видно было, что присланные выполняли какое-то ответственное поручение своего повелителя.
Олексич приказал распечатать сулею крепкого сладкого меда и гостеприимно потчевал назойливых гостей: он сам наполнял большие серебряные кубки, желая проникнуть в замыслы гостей и еще более в те мысли, которые руководили их повелителем, приславшим этих доверенных сановников.
Опытный толмач, побывавший прежде в плену у кипчаков, изучивший кипчакскую речь и обхождение с татарами, сидел у входа и старательно переводил все то, что говорили гости и что отвечал им Гаврила Олексич, и все записывал. Он, как и они, не подозревал, что Олексич, воспитанный при дворе Мстислава Удалого половецкими нянюшками-рабынями, понимал кипчакскую речь[419].
Оба сановника сперва спрашивали:
– Здоровы ли кони, на которых русский посол приехал? Сколько дней он провел в дороге? Какие города проездом он посетил? Разрушены ли эти города? Долго ли он там оставался? Здоров ли скот, оставленный дома? Правда ли, что черно-бурые лисицы и бобры бегают в русских городах и их ловят сетями? Сколько жен у новгородского князя Александра и как зовут его самую любимую жену? Сколько у князя детей и как зовут каждого из них?
Олексич отвечал на все вопросы немедленно, как бы не задумываясь, но сам был настороже и подмигивал дружиннику, чтобы тот не забывал подливать хмельного вина в кубки гостей.
Писарь-толмач отцепил от пояса медную чернильницу, поставил ее перед собой и, переспрашивая, стал записывать камышовым пером имена князей и бояр, названия городов, а также число шведов и их кораблей, участвовавших в битве на Неве.
Один из золотоордынцев, более молодой, то ли вскоре захмелев, то ли притворяясь захмелевшим, начал беспричинно смеяться и задавать неожиданные вопросы:
– Водится ли в русских лесах большой страшный зверь с одним длинным рогом на носу? Хотел бы новгородский князь иметь женой еще монголку и не за этим ли приехал сюда северный витязь? Знает ли что-либо высокий гость про город Кыюв[420]? Хан Менгу рассказывал, что там крыши «домов бога» из чистого золота. А в Новгороде они тоже золотые? Сколько конских переходов до Новгорода? Имеются ли по пути заставы для сменных коней?
Гавриле Олексичу надоели все эти вопросы, и, не отвечая на два последних, он резко сказал:
– Если ваш владыка захочет узнать больше, то это я расскажу только ему одному.
Затем, прищурив глаз, он спросил:
– А можете ли вы мне ответить всего на три вопроса?
– Ответим, конечно, ответим, если это окажется в наших силах.
– Правда ли, что великий Бату-хан может попасть каленой стрелой из лука на расстоянии ста шагов в золотой перстень, который держит маленькая ручка его любимой жены?
– Кха! Кха! – воскликнули пораженные сановники, смотря друг на друга.
– Правда ли, что великий и мудрый Бату-хан ночью, во сне, улетает за облака к Священному Правителю, своему деду Чингисхану, беседует с ним и получает от него указания, как завоевать всю вселенную, а сам, в свою очередь, тоже дает почтительные советы покойному деду, живущему в небесах: как управлять всеми заоблачными полчищами, состоящими из душ храбрых воинов, павших на поле брани. Я слышал, священная тень Чингисхана каждый раз благодарит за мудрые слова и привет любимейшего из своих внуков.
Последние слова Олексич проговорил шепотом, наклонившись к собеседникам.
Оба сановника, с раскрытыми ртами, остолбенели, посмотрели друг на друга и быстро допили свои чаши. Старший, взяв у писаря свиток, спрятал его за пазуху, а второй, заикаясь, сказал тоже шепотом:
– Мы не получили указаний отвечать на такие важные и трудные вопросы. Мы придем еще раз объявить, когда наш великий Саин-хан тебя примет, и тогда объясним все то, что ты хотел узнать.
Оба с поклонами вышли, по обычаю засунув за пазуху серебряные кубки, из которых пили, сели на коней и умчались обратно к тому, кто их прислал.
Утром, когда первые розовые лучи восходящего солнца пронзили ветви прибрежных деревьев, возле шатра Гаврилы Олексича дружинники уже разводили костер под большим медным котлом, подвешенным на растопырках, и резали на части барана, раскладывая куски на бараньей шкуре, положенной на траве шерстью вниз. Несколько вооруженных всадников подъехали к шатру. Шагах в десяти от него они сошли с коней. Гаврила Олексич спокойно сидел у входа в шатер на складном ременчатом стуле и равнодушно наблюдал, как оба вчерашних гостя и с ними молодой статный воин с великолепной украшенной ценными камнями саблей на золотом поясе приближались к нему. Они низко склонились, затем молодой воин сказал, а толмач, появившийся близ Олексича, стал переводить:
– Наш великий повелитель, доблестный и могучий Бату-хан…
При этих словах Гаврила Олексич быстро встал, выпрямился и снял свою бобровую шапку. Прибывшие переглянулись, а молодой воин продолжал:
– …повелел передать тебе, благородный и храбрый посол новгородский, что, занятый неотложными делами своего государства, его царское могущество не был в состоянии уделить тебе должное внимание и только теперь нашел время, чтобы принять тебя для беседы. Он разрешает тебе, почтенный боярин, прибыть в его царский шатер завтра в полдень. Утром тебе будут присланы ханские конюхи с жеребцами для тебя и для твоей свиты. На этих конях ты приедешь туда, где наш повелитель соблаговолит принять тебя.
Гаврила Олексич, продолжая держать шапку в руках, сказал:
– Благодарю его царское могущество за милостивое разрешение. Передай, что его верный слуга прибудет в назначенное время. Могу ли я также привезти некоторые скромные подарки?
– Насчет подарков я не получил никаких распоряжений, и о них тебе будет объявлено после, если в беседе наш великий Саин-хан отнесется к тебе милостиво.
Татарский воин, не сгибаясь, сделал величавый жест, слегка коснувшись пальцами правой руки сердца, губ и лба. Затем, резко повернувшись, он направился к своему рыжему коню, грызущему удила. Воин легко поднялся в седле и, покосившись еще раз на провожавшего его Олексича, придержал тронувшегося с места коня.
– Ты что-то еще хотел спросить меня, почтенный русский посол?
– Ты угадал, доблестный воин. Я хотел узнать твое славное имя.
– Мое имя Мусук, личный телохранитель моего великого государя.
Конь, сдерживаемый поводом, роняя пену, заплясал и двинулся вперед. Всадник, статный и гордый, в блеске солнечных лучей, игравших на его парчовой красной одежде и серебряных пряжках сбруи, не торопясь, повторил свой величественный привет и скрылся за деревьями.
Всю ночь Олексич пролежал без сна на конской попоне, расстегнув ворот синей шелковой рубахи, заложив руки за голову. Мысли его неслись причудливым потоком. То он вспоминал дубовые стены Переяславля, отраженные в тихом озере, то тусклые огоньки засыпанных снегом деревень, растянувшихся вдоль оврагов, то белые величественные храмы богатого вольного Новгорода, праздничный перезвон церковных колоколов и настойчивый тревожный звук вечевого колокола, сзывающего шумную толпу на вече, где он много раз стоял рядом с другом детских лет, горячим и смелым князем Александром.
Мысли возвращали снова к предстоящему свиданию с грозным татарским ханом, свиданию, которое для многих бывало последним… Что скажет ему обычно молчаливый повелитель, владыка беспредельных степных равнин? Чего потребует? И что можно будет ему ответить? Да и дойдет ли он до шелкового Батыева шатра, охраняемого безмолвными монгольскими воинами и крикливыми ведунами-шаманами, которые перед приемом требуют поклонения кустам и священному огню. Смирится ли гордость и воля русского витязя, согнется ли его спина? Или придется ему испить горькую чашу русских пленников, замученных, с переломанными костями, брошенных под доски, на которых после победы при Калке Чингисовых орд пировали татарские ханы? Не задумал ли злопамятный Батыга снова отправить свои дикие стремительные полчища в Залесье, на Суздальскую Русь, уже однажды им разгромленную, и на буйный вольный Новгород? И кто для Новгорода страшнее: надменные немцы и шведы, напирающие на Русь, или до времени затаившийся Батыга?
Когда прибыли воины с обещанными конями, Гаврила Олексич был уже готов к приему. Он надел блестящую кольчугу, подпоясался широким серебряным поясом с золотыми бляшками. На нем слева на перевязи висел меч в зеленых ножнах, отделанных серебром, с рукоятью из «рыбьего зуба» – моржовых клыков. На голове сверкал шлем с узорчатой насечкой, из-под которого виднелись слегка вьющиеся светло-русые волосы. На ногах были расшитые узорами красные сафьяновые сапоги с загнутыми кверху носками.
Дружинник подошел к Олексичу, остававшемуся в шатре, и, заикаясь, с тревогой сказал:
– Там кони ханские пришли, только… не серчай… никудышные они! Негоже тебе будет садиться на такую скотину! Сами же татары засмеют! – И дружинник отогнул ковер, прикрывавший вход.
Перед шатром действительно стояла чалая, полуседая кобыла с отвисшей нижней губой, показывая желтые стертые зубы. Седло было ханское, но крайне ветхое, с красным бархатным чепраком; вся сбруя тоже старая, выцветшая; хвост лошади полуоблезлый, а ноги она держала растопырив, того и гляди свалится. Присланные другие два коня были такие же, – не к чести удалого всадника, хотя этих коней торжественно держали под уздцы нарядно одетые молчаливые татарские воины.
Гаврила Олексич опустил полог шатра. Он снял шлем и в гневе сорвал кольчугу. Приказал дружиннику стянуть сафьяновые сапоги. Он переоделся и вышел из шатра в голубой шелковой рубашке, обшитой по воротнику мелким жемчугом, гладком синем суконном охабне, подпоясанном кожаным ремнем. На ногах были простые булгарские сапоги. Никакого оружия он с собой не взял.
– Позвать сюда Никодима!
– Я здесь, мой господине! – отозвался и подошел степенный казначей, спутник Олексича.
– Слушай, Никодим, внимательно и сделай, как я скажу: ты покроешь кобылу лучшим куском заморского аксамиту, перетянешь, как подпругой, золотым поясом, – выбери, какой понарядней. Морду кобыле перевьешь жемчужными нитями. Другого коня покрой двумя куньими женскими шубами и перевяжи нарядными поясками, чтобы по пути не растерять.
Никодим вскинул глаза на Гаврилу Олексича, но перечить не посмел.
– Будет сделано, господине! Повремени немного, пока распорю дорожные сумы.
Олексич увидел в стороне прибывшего в Орду вместе с ним княжеского летописца и книжника отца Варсонофия.
– Послушай, отче! Одень на себя благообразную рясу получше, захвати кадило. Ты сейчас пойдешь со мной. Может быть, придется нам испытать с тобой часы тяжелые, судьбу горькую и даже домой не вернуться.
– Слушаю, сын мой! Только я возьму еще с собой глиняный горшочек с горящими углями, чтобы раздувать кадило.
Монгольские воины стояли словно каменные, лишь брови их то поднимались, то опускались, пока Никодим с дружинниками украшали приведенных коней. Гаврила Олексич вернулся в шатер, но вошедший к нему без доклада Батыев толмач сейчас же вылетел обратно, с трудом удержавшись на ногах. Наконец казначей приподнял полог шатра и сказал:
– Все сделано, как ты повелел!
Тогда Гаврила Олексич вышел и, надвинув на лоб бобровую шапку, сказал монголам:
– Эти кобылы присланы мне по ошибке. Я знаю, что ханы татарские и русские князья ездят только на жеребцах. А на таких кобылах ездят женщины и перевозятся вьюки. Поэтому отведите этих кобылиц к почтенной и мудрой матери светлейшего владыки татарского, – при этих словах он снял бобровую шапку, – и скажите ей, что по скудости моей лучших подарков я прислать не смог. Прошу-де принять их от ее преданного слуги, посла новгородского.
Оба Батыевых сановника стали что-то возражать, но Олексич ответил им сурово:
– Хан двух слов не говорит, русский витязь – тоже! Как я сказал, так и будет сделано! – И он пошел медленно и задумчиво к своей новой, загадочной судьбине. Он шел не оглядываясь, тяжелой поступью, а за ним потянулись люди, кони и повозки с дарами, которым задолго было приказано быть наготове в случае, если Бату-хан вызовет своего северного гостя.
Идти пришлось берегом, неровной дорогой, мимо строившихся домиков и лавчонок, где продавались жареная рыба, копченая вобла, ржаные и пшеничные лепешки. Всюду работали толпы крайне изможденных русских пленных.
Затем дорога стала подниматься в гору, и шедший близ Олексича толмач указал рукою вдаль:
– Там, за холмом, ты увидишь лагерь и маленький золотой дворец повелителя монголов.
Вот показался «золотой домик» с высокой башенкой из пестрых изразцов, горевший, как пламя, на солнце. Дорога повернула в сторону, и Гаврила Олексич увидел странное зрелище, от которого холод побежал по спине. Вдоль дороги, на расстоянии нескольких шагов один от другого, тянулись колья вышиной в рост человека. На каждом из них была воткнута человеческая голова. Гаврила Олексич замедлил шаг и наконец остановился. Следовавшие за ним спутники тоже остановились.
– Отец Варсонофий! Где же ты?
Старый монах подошел, сжимая в дрожащих руках серебряное кадило и качавшийся на веревочке глиняный котелок с углями.
– Что же, отче, давай помолимся!
– Все готово…
– Ведь это наши… те, кому хан Батый должен был дать волю и отпустить со мной на родину…
Порывистый ветер трепал русые, полуседые и черные бороды и длинные кудри отрубленных голов. Их было много. Колья тянулись вдоль дороги, покуда хватало глаз.
Вороны и крикливые сороки сидели на дальних головах и, ссорясь, клевали застывшие очи.
Варсонофий читал молитвы нараспев, размахивая кадилом, и голубоватый дым легким облачком поднимался к мертвому лицу, точно, лаская, дарил прощальный привет.
Гаврила Олексич медленно двинулся дальше, осеняя себя крестным знамением, и вдруг остановился перед одной головой. Полузакрытые, еще не выклеванные глаза, казалось, пристально глядели из-под густых, черных, сросшихся на переносье бровей. Бороды не было, и длинные седые усы шевелились на ветру. Полуоткрытый рот как будто не договорил последних слов.
– Ратша! Дедушка, родимый!..
Олексич покачнулся, закрыл лицо рукой, потом еще раз посмотрел на голову и твердыми шагами, не останавливаясь и не оглядываясь, пошел вперед.
Отец Варсонофий шептал заупокойные молитвы, размахивая кадилом, и слезы медленно катились по его старческому лицу.
С того дня, когда Бату-хан захотел обласкать своего гостя, жизнь Гаврилы Олексича пошла по-новому. Степенные слуги в длинных цветных халатах провели русского витязя в пестрый шатер, стоявший среди рощицы на высоком берегу. Виднелось там поблизости много и других переносных юрт, около которых ходили и сидели монгольские женщины в ярких одеждах с белыми тюрбанами на головах. Гаврила шел, закусив губу, стараясь сохранить беспечный вид, но в то же время ничто не ускользало от его внимательного и зоркого взгляда.
Шатер, предназначенный для жилья Олексича, был выше и роскошнее остальных. Возле входа, завешенного шелковым ковром, выстроились монголы и пели хвалебную славу по случаю прихода пресветлого гостя.
В нескольких шагах от большого шатра Гаврила остановился, решив выполнить все татарские обычаи и причуды, помня, что на чужом пиру надо покоряться хозяину. Слуги разостлали на дорожке, ведущей к шатру, полосы шелковой розовой ткани, незримая рука отодвинула ковер, и вдруг из шатра выскользнула гибким движением пантеры молодая женщина и замерла, настороженная. На ярком солнце сверкали золотые и серебряные запястья и браслеты, украшавшие тонкие руки и щиколотки стройных ног. Легкими шагами она подбежала к Олексичу и, опустившись на колени, обняла его узорчатые сафьяновые сапоги. Стоявший рядом почтительно склонившийся рыжебородый толмач тихо подсказывал Олексичу, что тот должен делать.
– Обними прекрасную невесту! Поцелуй ее звездоподобные глаза! Возьми на руки и отнеси в твой шатер!
Гавриле Олексичу стало весело. Он смотрел на все происходящее как на диковинный сон, как на невиданную забаву. И он легко поднял свою новую суженую, а она, собравшись в комочек, прижалась к его богатырской груди.
– Целуй! Целуй! – шептал рыжий толмач.
– Не учи! Сам знаю! – И он шагнул внутрь шатра, помня, что нельзя зацепить каблуком порога.
Посреди шатра тлел небольшой костер. Обойдя его, Олексич опустил девушку на груду шелковых подушек. Решительно и властно он откинул покрывало, опущенное на лицо, и бережно и нежно поцеловал черные, вспыхнувшие радостью глаза и красиво изогнутые алые губы.
Толмач что-то шептал, но Гаврила нетерпеливо махнул ему рукой.
Кругом слышались пение, удары в бубны и медные тарелки. Девушка оттолкнула Олексича, выскользнула из его объятий и, подобрав под себя ноги, уселась у задней стенки шатра.
– Сядь рядом! – прошептал переводчик, опустившись на колени неподалеку от Олексича. – Принимай подарки! Великий Саин-хан хочет оказать тебе высокую милость.
В шатер стали входить старые и молодые монголы и кипчаки. Каждый, произнеся несколько пышных приветствий, клал на ковер серебряные и бронзовые кувшины, чаши, куски шелка, цветные одежды и, пожелав долгой и счастливой жизни, пятясь спиной, выходил из шатра. Для всех приходивших в соседних юртах были разостланы ковры и на больших бронзовых подносах стояло обильное угощение.
Последним в шатер Олексича вошли лихого вида два молодых воина и громко прокричали:
– Блистающий Бату-хан, – да живет он тысячу лет! – тебе прислал в дар самого быстроногого коня в мире.
Толмач прошептал:
– Ты должен выйти, взять коня за повод и сам привязать его около своей юрты.
Услышав о коне, Олексич вскочил и, полный радости, вышел из шатра. Перед входом, на розовой шелковой ткани, стоял, нетерпеливо перебирая ногами, пятнистый могучий жеребец, грызя удила и разбрасывая клочья пены. Два конюха, вцепившись в поводья с золотыми бляшками, оглаживали коня, стараясь успокоить. Олексич подошел. Он не стал брать повода, а только протянул руку к ноздрям коня. Тот ударил ногой по разостланному шелку и фыркнул. Олексич велел принести большой медовый пряник и протянул его коню. Конь недоверчиво скосил глаз и мягкими теплыми губами взял пряник с ладони.
На следующий день Олексича навестили разные люди, также подносившие подарки: шелковые ковры, серебряные кумганы и другие замысловатые серебряные вещи, с которыми Гаврила не знал, что делать… Он, в свою очередь, всех одаривал ответными подарками, думая только об одном: как бы поскорее вырваться из Батыевой ставки, чтобы вернуться на север.
Одним из первых среди гостей Олексича навестил молодой арабский посол Абд ар-Рахман. Он долго говорил о том о сем, видимо, крутил вокруг да около, желая что-то сообщить, но не решаясь приступить прямо к разговору.
Гаврила, заметив это, сам его спросил:
– Объясни мне, преславный эмир, одно страшное дело, о котором здесь, может быть, все и знают, но никто мне не говорит…
– Не о старом ли русском воеводе Ратше ты спрашиваешь?
– Да. Не могу я понять, чем дед мой, Ратша, такой опытный и осторожный, мог навлечь на себя беспощадный гнев великого владыки?
– Сейчас я тебе все расскажу. Бату-хан знал, что Ратша прославленный русский воевода, и он захотел выказать ему особый почет. Самый высший почет в этом войске, когда Бату-хан назначает кого-либо из иноземных воинов начальником монгольского отряда.
Однажды Бату-хан призвал Ратшу к себе и предложил ему: выкажи свою доблесть и вступи в мое войско.
– А потом? – спросил Ратша.
– Ты соберешь полк из пленных урусов. Сделай этот полк надежным, чтобы я мог раздать воинам оружие и посадить на коней.
– Против кого ты хочешь послать нас?
– Вместе со мной вы пойдете покорять упрямые города урусов.
Ратша даже не задумался, а прямо ответил:
– И сам не пойду, и других не стану уговаривать!
Разгневанный Бату-хан приказал посадить Ратшу в яму, чтобы он там одумался, но, когда через несколько дней вызвал его снова, ответ старого воина был все тот же. Тогда были отрублены головы сотне русских пленных, и первым, кого казнили, был Ратша…
– Да, – тихо сказал Олексич, – ничего другого я от бесстрашного деда своего и не ожидал.
Начались у Олексича дни, полные тревоги и беспокойства. Он собирал пленных партиями, по двадцать – тридцать человек, давал им вьючных коней, нагруженных мукой, житом, сушеной рыбой, караваями хлеба, и посылал одну за другой сперва вверх по Волге, а затем через степь на Рязань. На некоторых конях сидели, согнувшись, больные и крайне истощенные пленные.
– Скорей, ребятушки, уходите, добирайтесь до родных мест! – торопил Олексич. – Татарский хан может передумать и всех нас задержать для новых своих построек или для дальнего похода.
Иногда Бату-хан призывал Гаврилу Олексича на свои военные советы, где обсуждались планы похода на «вечерние страны». Тяжело было Олексичу слышать, как Бату-хан и его соратники готовятся напасть на Киев, Чернигов и другие города западные русские… Поход был близок, передовые татарские войска уже начинали уходить на запад через половецкие степи. Олексич боялся, что Бату-хан и ему прикажет быть в походе около него.
Проходили дни… Олексич с рассветом покидал шатер, спускался к реке, где вдоль берега горели костры. Вокруг них сидели знакомые плотовщики и, склонивши взлохмаченные головы над глиняными горшками, степенно хлебали деревянными ложками свое незатейливое варево.
– Ушицей подкармливаетесь? – спросил Олексич, присев на бревне близ старика в изодранном до крайности бараньем полушубке. Сквозь дыры местами просвечивало загорелое тело.
– А то чем же? Здесь рыбки вволю, сама на берег лезет. Только вот соли нет.
Гаврила свистнул и повернулся. За его спиной вырос угрюмый татарский слуга, повсюду неотступно сопровождавший гостя.
– Есть ли у тебя соль, Шакир? – спросил Олексич. Он уже немного научился говорить на языке ханского окружения.
– Все есть, что ты ни прикажешь, мой хан! А нет, так достану! – И он пошарил в ковровом мешке, который носил за Олексичем. Оттуда он достал кожаную коробку. Гаврила взял из нее горсть соли и хотел высыпать в горшок с ухой, но старик задержал руку:
– Стой, стой, добрый молодец! Соль-то у нас теперь дороже золота. Я ее приберегу в моем рукаве, посолонить краюшку.
Старик вытащил из-за пазухи оторванный рукав, завязал узлом конец, и Гаврила всыпал в него несколько горстей соли.
– А где же твоя рубаха?
– Да поистлела вся. Один рукав и остался. Вот вернусь домой, старуха мне новую сошьет.
– Шакир, доставай новую рубаху!
Слуга, метнув недоверчивый взгляд, вполголоса ответил:
– Есть, мой хан! Только не для такого оборванца.
– Что я тебе приказал?
Шакир с обиженным лицом вытащил малиновую шелковую рубаху и, поставив мешок на землю, встряхнул ее и подал Олексичу.
Старик вскочил и замахал руками:
– Что ты, что ты, Гаврила Олексич! Не по купцу товар даешь! Такую богатую рубаху носить бы именитому боярину, а с меня хватит и дерюги.
– А коли тебе рубаха не по нраву, так ты ее обменяй.
– Да мне за такой товар пять холстинных рубах дадут… Только стану ли я твой подарочек менять? Вернусь домой, в шелковой рубахе в избу войду, то-то моя старуха начнет причитать да дивоваться!
Другие плотовщики, сидевшие у костров, вскочили и, подойдя, осторожно щупали огрубелыми пальцами добротность ткани.
– Ладно! – сказал Олексич. – Рубаха твоя, что хочешь, то с ней и делай!
И он отошел к другим кострам. Подсаживался к плотовщикам и всех расспрашивал об их житье-бытье… У всех на уме были только родная сторонка, седой Волхов, суровое, угрюмое Ильмень-озеро.
– Маленько еще потерпите! Достройте Батыевы хоромы, а там вместе двинемся домой.
Одарив особенно сноровистых и усердных в работе, опустошив свой мешок, Олексич отходил на бугор. Оттуда он подолгу смотрел в туманную даль. Где-то слышалась переливчатая, заунывная песня, доносились стуки топоров, надрывные стоны и рев верблюдов, ржание коней и знакомые, родные, русские напевы.
И опять проходили дни…
Каждый вечер в шатре Олексича собирались гости: соратники и друзья Бату-хана. Слуги подавали сладкие вина в запечатанных смолой глиняных кувшинах, сушеный виноград, лепешки и жирные палочки сладкого печеного теста.
Охмелевшие, лежа на подушках, они любили слушать непонятные чуждые перезвоны струн и песни прибывших с Олексичем двух новгородских гусляров. Иногда Гаврила сам начинал петь, и голос его, низкий и звучный, казалось, заполнял собой шатер.
Когда гости расходились, появлялись бесшумные рабыни, прибирали все вокруг, а старшая из них, с медными кольцами в ушах, шептала хмельному Гавриле:
– Моя прекрасная госпожа давно ждет своего обожаемого повелителя.
Олексич выходил, останавливался на краю обрывистого берега, долго любовался переливами воды, игрой отблесков лунного света. Кое-где мерцали огни костров. Уже лагерь грозного хана погружался в глубокий сон, только слышалась изредка перекличка часовых, взвизгивания неукротимых жеребцов и далекий лай собак. Насладившись красотой тихой ночи, Гаврила шел в шатер своей восточной красавицы. Он находил Зербиэт-ханум сидящей на небольшом коврике. С кошачьей гибкостью она бросалась на шею Олексичу, под тихий перезвон золотых и серебряных браслетов.
Яркий лунный свет, падая в прорези шатра, освещал ее черные зовущие глаза, тонкие подрисованные брови…
Она заботливо спрашивала:
– Что задержало тебя так долго? Кого ты видел? С кем говорил? Какие вести получил от твоего преславного князя? Расскажи мне! Я так терпеливо ждала тебя.
– Потом, в другой раз! Сейчас я устал. Лучше расскажи мне сказку…
Олексич уносил ее на шелковые подушки и в полудремоте слушал удивительные рассказы о нежной прекрасной царевне, грустящей в роскошном дворце о своем суженом, уехавшем далеко на войну, или о злом волшебнике, обратившем царевну в птицу, или о том, как царевна, переодевшись в мужское платье, отправилась бродить по бесконечным дорогам Азии в поисках своего любимого, которого заточили в подвале старой крепости, откуда царевна, после многих приключений, его выручила…
Гаврила засыпал под журчание мелодичного голоса, но тревога не стихала, и в полусне ему казалось, что перед ним клубятся грозовые тучи и вереницей проносятся над серебристой ковыльной степью…
И вдруг точно острой стрелой кольнуло сердце: он вспомнил «их», страшных недругов, отлично вооруженных, в железных доспехах, на добрых конях, немецких всадников… Домой, скорей домой!
Однажды к шатру Гаврилы Олексича подошел седобородый странник с берестяным коробом за плечами. На нем были выгоревший на солнце зипун и обычный новгородский поярковый колпак. На поясе висели новые лапти – на обратную дорогу после длинного пути. Татарский часовой отталкивал старика, не подпуская к шатру.
– Боярин родимый! Гаврила Олексич! Где твоя милость? Услышь меня! Эти нехристи не пущают меня перед твои ясные очи. Весточку я тебе принес с родной сторонки.
Гаврила бросился из шатра, подбежал к страннику, обнял его за плечи:
– Знакомо мне твое лицо, а где видел – не помню…
– Да на торгу в нашем Новгороде. Я всегда там возле блинника стою, что насупротив Мирона-жбанника. Охотницкими силками занимаюсь: плету сети и на соболя, и на белок, и на тетеревов.
– Ну, пойдем ко мне. Посидим, поговорим. Порадовал ты меня.
– И еще порадую, – сказал странник, следуя за Гаврилой Олексичем в шатер и садясь возле тлеющих углей костра.
Он скинул потертый зипун, бережно сложил его, поставил перед собой берестяной короб и, став на колени, принялся в нем шарить.
– Как же ты сюда-то попал?
– Постой, постой, все расскажу кряду. Услышал я, боярин, что ты с плотовщиками и струговщиками пустился в далекие края на волжское низовье. И погоревал, что к вам не присуседился. Давно я задумал одно дело и пошел как-то на твой боярский двор посоветоваться со сватом моим Оксеном Осиповичем…
– Знаю хорошо, – подтвердил Гаврила Олексич. – Добрый и верный сторож он у меня.
– Нашел я свата, а он около крыльца стрелочки из щепок стругает. Обговорили мы с ним то да се, а тут хозяйка твоя, боярыня, на крыльцо вышла. «Опоздал ты, дедушка, – говорит, – хозяин мой давно уже уехал в низовье Волги к царю татарскому Батыге наших пленников из неволи выкупать. И сколько еще раз черемуха зацветет, пока он домой вернется, не знаю. Только святителям молюсь, чтобы живым и невредимым его сохранили. А сам ты не согласился бы поехать его проведать? Запаса на дорогу, – говорит, – я прикажу тебе выдать…» «Можно! – отвечаю. – Волга мне река родная, знакомая. Сколько раз я когда-то по ней с молодчиками нашими ушкуи гонял!» Тут она позвала меня к себе в светелку и плакала, скажу без утайки, слезами обливалась. И вот что тебе передать велела… – Старик вынул из короба и протянул Гавриле Олексичу большой комок седого мха.
Тот жадно схватил его и стал осторожно разворачивать. Внутри оказались так хорошо знакомые, обсосанные и потертые ребятками две искусно вырезанные из липовых чурбашек детские игрушки: одна изображала медведя на задних лапах, другая – мужика в поярковом колпаке, играющего на балалайке.
– И в мох этот сама боярыня игрушки детские завернула. «Пусть, – говорит, – от седого лесного мха на моего Гаврилу Олексича родным русским духом повеет, а то еще, упаси Господи, дом родной позабыл, татарскую веру принял…»
Гаврила прижал мох к лицу и долго молчал, вдыхая знакомый запах хвои векового соснового бора. Глубокая тоска и нежность охватили его. Перед глазами как живой всплыл широкий двор родного дома, заросший буйной травой, где ходила его Любава с малюткой на руках, а старший, в белой рубашонке, ухватившись за материнский подол, был еле виден в высокой траве. Вспомнились веселый смех жены, ямочки на румяных щеках и стук подковок сафьяновых полусапожек… Перед ним стали проплывать зубчатые стены старого Новгорода, величавое течение Волхова, шумное, беспокойное вече… Каким далеким и вместе дорогим и близким все это было! Скоро ли, наконец, его отпустит домой коварный татарский владыка?
Рано утром, еще в сумерках, к Олексичу явился знающий много языков толмач в пестрой чалме и полосатом халате. Он почтительно прошептал:
– Великий владыка Саин-хан требует к себе немедленно новгородского посла.
– Ты не проведал, для чего меня призывает великий хан? – спросил Олексич, быстро одеваясь. – Для того ли, чтобы выказать мне свою милость или чтобы излить на меня свой гнев?
– Что я могу сказать? Я только передаю то, что мне приказывают. Больше этого знает один Аллах.
Гаврила вложил в руку толмача золотую монету. Тот смущенно повел плечами.
– Одно я подслушал: сегодня разговор будет о чем-то весьма значительном, большом, как гора или небесная буря. Но я буду тебя сопровождать к великому и стану тихо предупреждать обо всем, что тебе следует делать.
– Меня не о чем предупреждать! Я и сам знаю, что мне надо сделать или сказать!
– Не гневайся на меня, господин, я твой слуга! – прошептал толмач. – Оставь только здесь твой меч.
Оставив в шатре все свое оружие и даже неизменный нож на поясе, Олексич последовал за толмачом.
Было раннее утро. Легкий туман плыл над еще не проснувшейся боевой ставкой золотоордынского хана. Вдали повсюду светились огоньки костров.
Вскоре Гаврила Олексич увидел площадку с широким кольцом обычных кипчакских черных войлочных юрт. Посреди них одиноко стояла большая белая юрта. К ней вела дорожка, на которой пылали три ярких костра. За ними, ближе к юрте, росли три густых, колючих куста.
Толмач объяснил, что это степные растения, через которые не сможет переступить человек, имеющий злые умыслы против великого хана.
Олексич остановился, задумавшись на мгновение, но двинулся дальше, решив выполнить все требования, которые обычно предъявлялись всем приходящим на поклон к Бату-хану. Поэтому он прошел через колючие кусты, перепрыгнул через три пылающих костра, возле которых завывали и гукали, как совы, монгольские жрецы-шаманы. Они ударяли в большие бубны и кидали в огонь сушеные травы, вызывающие одуряющий дым.
Здесь Олексича встретил арабский посол. Приветливо улыбаясь, он сказал:
– Ты явился очень своевременно, преславный воин, так как «великий и единственный» уже спрашивал о тебе.
Перед входом в шатер Олексич остановился. Два рослых монгольских нукера в шлемах и железных латах, скрестив руки на груди, застыли неподвижными истуканами, закрывая небольшую створчатую дверцу, украшенную искусной резьбой.
Абд ар-Рахман протяжно возглашал условное приветствие. Вскоре из шатра послышался тихий ответ. Оба нукера расступились, и Гаврила Олексич вслед за Абд ар-Рахманом протиснулся в низкую дверцу.
Посреди юрты тлел небольшой костер. Дымок от него, завиваясь, уходил вверх, к круглому отверстию в середине крыши.
Позади костра, у стенки, на небольшой связке из девяти войлоков, сидел, поджавши ноги, сам повелитель бесчисленного монгольского войска. Он выбирал ветки из груды степного вереска и подбрасывал их в костер.
В стороне сидел придворный летописец Хаджи Рахим. Опустившись на ковер возле него, толмач начал вполголоса бормотать приветствия и молитвы.
Гаврила Олексич, вспоминая все наставления, которые ему накануне настойчиво твердил Абд ар-Рахман, решил их выполнить. Мысли вихрем крутились в его голове, но он заставлял себя думать только об одном: как бы не накликать новой беды на далеких родных русских людей, ожидающих, что, вернувшись из Орды, он привезет им мир и спокойствие.
Бату-хан жестом предложил гостю сесть.
Тут начался обычный обмен приветствий и вопросов: о здоровье, о любимом коне, об удобствах жизни. Бату-хан, по-видимому, еще кого-то ожидал.
Вскоре ожидаемый явился – одноглазый военный советник Бату-хана Субудай-багатур. Он тихо сказал что-то Бату-хану и опустился на ковер близ него. Потом, повернувшись к Гавриле Олексичу, отрывисто, как бы с упреком прохрипел загадочные слова:
– Пора! Давно пора!
Тогда Бату-хан, соединив концы пальцев, тяжело вздохнул и сказал:
– Я пригласил тебя, чтобы поговорить об очень важном. И я хочу, чтобы ты отвечал мне с открытым сердцем.
– Слушаю тебя и обещаю говорить правдиво, великий хан.
Бату-хан, прищурив глаза так, что они обратились в узкие черные щелки, впился колючим взглядом в спокойное лицо русского витязя. Он начал говорить медленно и вкрадчиво, давая время толмачу переводить его слова.
Олексич, сдвинув брови, вдумывался в сказанное Бату-ханом, рассуждая про себя: «Только бы не поторопиться! Не поспешить с неосторожным ответом и в то же время сохранить почтительность».
– Хотя ты еще и молод, но, как мне рассказывали, ты уже встречал боевые опасности, выказывая каждый раз смелый замысел, и вместе с коназом Искендером всегда одерживал победы. Удача сопровождает тебя.
– Я очень благодарю тебя, великий хан, за приветливые слова.
Бату-хан продолжал:
– Теперь я жду, что ты захочешь проявить свою боевую удачу не только в северной стороне, но и в том великом походе, который я задумал и о котором не раз говорил тебе. Как ты намерен помогать мне?
У Олексича мелькнула мысль: «Он хочет, чтобы я, не колеблясь, дал ему обещание выполнить всякое его приказание. И тогда я буду связан данным словом и, возможно, буду вынужден поступить бесчестно. Поэтому надо быть особенно осторожным». И он сказал:
– Что я могу тебе ответить? Ты, как могучий степной орел-беркут, взлетев к облакам, озираешь оттуда зорким оком далекие просторы. Я же, как медведь, затерянный в новгородских лесах, люблю и оберегаю свою берлогу…
Бату-хан укоризненно покачал головой:
– Дзе-дзе! Ты уже выказал себя как смелый воин. Такие воины у нас называются багатурами. Но зачем ты говоришь уклончиво? В нашем великом царстве все смелые багатуры сами рвутся туда, где слышен звон мечей. Неужели ты останешься спокойным и захочешь вернуться в свои медвежьи трущобы, когда мое войско двинется вперед и победоносно пройдет по всей вселенной? Могу ли я этому поверить?
Взгляд Бату-хана, казалось, старался проникнуть в мысли задумавшегося витязя.
– Я оказываю тебе великую честь – тебе поручается взять Кыюв!
У Гаврилы Олексича захватило дыхание. Как ответить? Ему казалось, что пристальный взгляд Бату-хана видит, как под тонкой шелковой рубашкой вдруг бурными толчками забилось сердце, но он постарался овладеть собой и молча ждал, что еще скажет татарский владыка.
Бату-хан продолжал, и голос его стал нежным и мурлыкающим:
– Я оказываю тебе самую высокую честь, какую только может получить иноземный воин: ты станешь начальником тысячи, а может быть, и целого тумена, с которым ты покоришь для меня Кыюв. Вступай в ряды моего войска, и после Кыюва ты вместе со мной пронесешься через «вечерние страны». Мой славный дед, Потрясатель Вселенной, не колебался делать начальниками монгольских отрядов бывших своих противников, и они, как Джебэ-нойон[422], становились преданными его помощниками.
Гаврила Олексич сказал:
– Прости меня, великий хан, что я назвал мою родную новгородскую землю лесными трущобами. Но мы не прятались в этих трущобах, как медведи, а все время были на границе, сражаясь и ожидая новых битв, новых кровавых встреч с врагами нашего народа. Могу ли я, честный воин моего князя, в эти бурные дни оставить беззащитной мою родную землю?
Олексич прямо и смело смотрел в глаза Бату-хану, ожидая его рокового решения.
– Дзе-дзе! – проворчал Бату-хан и повернулся к Субудай-багатуру. – Что ты скажешь на это, мой дальновидный и мудрый учитель?
Старый полководец подумал и сказал:
– Я отвечу тебе, Саин-хан, тоже вопросом. Разреши мне спросить твоего летописца Хаджи Рахима: что было написано в том послании, спрятанном внутри его дорожного посоха, которое отправил когда-то посол Махмуд Ялвач в Ургенч твоему отцу, несравненному, блистательному Джучи-хану?
Погруженный в свои записи, Хаджи Рахим, вздрогнув от неожиданности вопроса, почтительно прижал руки к груди и прошептал:
– В этом письме, спрятанном в моем выдолбленном посохе, было написано только три слова: «Этому человеку верь».
Бату-хан, зажмурив глаза, засмеялся тихими шипящими звуками. Затем обратился к безмолвному, полному внутренней тревоги Олексичу:
– И я тоже скажу тебе только три слова: «Твоему обещанию верю». Теперь возвращайся в твой далекий Новгород и верно служи твоему коназу Искендеру. Мой верный эмир Арапша там, и он будет присылать мне вести о ваших новых тревогах и победах. Хоть я уйду далеко, но не перестану думать о Новгороде. Разрешаю удалиться. Красавицу Зербиэт-ханум ты возьмешь с собой.
Когда Олексич вышел из шатра, Бату-хан с необычайным проворством вскочил и стал метаться, как зверь в клетке. Задыхаясь, он весь отдавался налетевшей на него ярости. Глотая слова, он заговорил быстро и неразборчиво, с раздувающимися ноздрями, и то подпрыгивал, то приседал.
– Я вижу впереди бои… Пылающие города… Близкие схватки тысяч и тысяч всадников. Я вижу, как испуганно летят кони, прыгают через овраги, роняя своих всадников. Я вижу ряды упрямо наступающих пеших воинов в иноземных одеждах… Они рубятся с моими несравненными багатурами. Я пройду через самую гущу боя и опрокину всех встречных… Я напою кровью врагов своих коней, я прикажу убивать каждого сопротивляющегося, женщин, стариков, детей. Копытами моих несравненных монгольских коней я вытопчу луга и посевы, чтобы после того, как пройдет мое войско, не осталось ни одной травинки, ни одного зерна… Я позвал в этот великий поход Искендера и его соратников. Я рассчитывал на них, а они вдруг оказались равнодушными и не захотели принять участие в моих ослепительных победах. Близорукие! Будущие дни великих сражений скоро покажут, кто из нас прав: они или я. И тогда они пожалеют, что не пошли вместе со мной через превращенные в золу и пепел «вечерние страны»…
Бату-хан вдруг успокоился, помрачнел и, медленно пройдя к своему месту, стал опять задумчиво подбрасывать в костер ветки душистого вереска. Он сделал знак толмачу приблизиться и, обняв за шею, стал шептать ему в ухо:
– Отныне ты должен удвоить твои наблюдения за этим русским воином. Проникать во все его думы и замыслы. Разведывать, кто его друзья и враги. Тебе известен мой гнев и моя милость…
– Постараюсь, – ответил дрожа перепуганный толмач, – но разгадать мысли русского гостя очень трудно: никогда никому он не говорит, что думает, что готовит.
Бату-хан еще более тихо прошептал:
– Тебе поможет в этом Зербиэт-ханум. Она до сих пор усердно извещала меня обо всем. Разрешаем тебе отправиться в путь вместе с Олексичем. Буду ждать твоих писем. Ступай!
Всякая сказка, каждая «бывальщина» имеет свой «зачин», имеет и свой конец, нежданный, негаданный…
В этот счастливый день, когда Гавриле Олексичу удалось, наконец, уговорить Бату-хана отпустить его домой в Новгород, радостный подходил он к своему шатру. Его поразило, что на этот раз хозяина не встречают приставленные для охраны слуги. У шатра татарской красавицы тоже никого не было. Что за чудо?
Обойдя рощицу, Олексич вдруг заметил между кустами несколько слуг и женщин из шатра Зербиэт-ханум. Они стояли на коленях, закрыв лицо руками, и, раскачиваясь из стороны в сторону, жалобно стонали.
– Что случилось? Говорите!
– Не гневайся на нас! Прости наш недосмотр, эмир великодушный! Мы не ждали, что такая беда свалится и на тебя и на нас! О-о-о!
– Да говорите же толком, какая беда?
– Наш драгоценный цветок, наш соловей, Зербиэт-ханум похищена!
Переводчик, неотступно следовавший за Олексичем, расспросил слуг и потом объяснил:
– Есть такой молодой знатный хан Иесун Нохой. То он на охоте, то бражничает с молодыми ханами, и никакого другого дела у него нет. Он приезжал сюда в твое отсутствие раза два и с коня, подыгрывая на дутаре, пел песни, восхваляя красоту Зербиэт-ханум.
– Знаю такого, – всегда озорной и на полудиком коне.
– Сегодня утром он прискакал сюда и осадил коня перед шатром Зербиэт-ханум. Он пел о том, что красавица томится в тяжком плену у страшного медведя и что он приехал ее освободить. Зербиэт-ханум, услыша песню, вышла из шатра и неосторожно приблизилась к всаднику. А тот схватил ее, положил поперек седла и умчался. Слуги не успели задержать. Не казни их!
И все снова упали на колени и завыли.
– Наказывать я вас не стану, но и хвалить тоже не буду.
Гаврила Олексич строго приказал слугам пока никому не говорить о похищении, дивясь и радуясь неожиданному случаю, который избавил его от опасного ханского подарка. Он стал готовиться спешно к отъезду, еще опасаясь новой вспышки милости либо гнева монгольского владыки.
Ее глаза все время светились перед ним, вспыхивая искрами то радости, то укоризны. В тот последний далекий день, когда она, вся запорошенная снегом, стояла на высоком крыльце родного дома, накинув на плечи малиновую шубку, опушенную темным соболем, и махнула ему узорчатым платочком, а он обернулся в воротах, сдержал коня и, не утерпев, помчался обратно к крыльцу, сжал маленькую руку, горячую и крепкую, и, выхватив ее платочек, понесся вскачь, вздымая снежную пыль. Этот день он вспоминал потом много, много раз, доставал тайком заветный платочек, расшитый по краям алыми шелками, и вдыхал нежный, чуть заметный аромат весенних цветов.
Не забыл он ее, свою Любаву, но помимо воли одурманила голову прекрасная татарка, зачаровала своей грустной песней, знойной пляской, змеиной гибкостью тела, и он проводил в ее шатре дни и ночи, все забывая, слушая ее бархатный голос, заливая свою кручину крепким янтарным вином.
И как хорошо все же, что теперь ему не придется, как приказал Батый, везти ее с собой в Новгород. Он снова один, свободен, и гибельного дурмана как не бывало.
Теперь впереди дальняя дорога, такая же бесконечная и томительная, как щемящая сердце тоска. Его дружинники и слуги, все на лохматых взъерошенных конях, растянулись по узкому бечевнику вдоль застывшей бескрайней реки и делали короткие остановки в редких селениях, утонувших в снежных сугробах.
Наконец наступил желанный день, и путь окончен. Знакомые ворота с медным складнем на поперечной балке. Высокие шапки снега венчают боковые столбы. Мощный стук кулака разбудил дворовых псов, и они, гремя цепями, отозвались яростным лаем.
Узнав зычный голос хозяина, заохали, забегали слуги, распахивая створки тесовых ворот.
Гаврила Олексич медленно въехал во двор, окидывая зорким взглядом и блистающие на утреннем солнце слюдяные окошки с зелеными резными ставенками, и сани, и крытый возок под навесом, и свисающие, готовые рухнуть глыбы снега на крыше, и ледяные сосульки, и крыльцо с красными витыми столбиками.
Крыльцо, видимо, старательно подметено и так же, как тогда, запорошено легким снегом, но лапушки еще нет… На ступеньках видны чьи-то следы. Гаврила Олексич придержал коня, ожидая, что вот-вот распахнется тяжелая дверь и выбежит его хозяюшка, простоволосая, не успев по-замужнему заложить тяжелые шелковистые косы… А из дому уже стали доноситься визги и радостные крики женских голосов.
Отворилась знакомая с детства дверь, и в ней показался седой сторож, Оксен Осипович, в синем охабне. Он спускался по ступенькам медленно и, сняв меховую шапку, низко поклонился боярину. А где же лапушка?
– Здравствуй, друже родной! – сказал Гаврила Олексич. – Где же моя хозяюшка? Или занемогла? – сходя с коня и отдавая поводья подбежавшему челядинцу, спрашивал он.
А во двор уже въезжали веселые дружинники, и все кругом наполнилось шумом, звоном оружия и громкими приветствиями.
Оксен Осипович бросился к Олексичу и припал к его плечу:
– Нету боярыни нашей, Любавушки твоей! Нянюшки тебе все расскажут. Мне невмоготу. Эх! – И старик, махнув безнадежно рукой, быстро засеменил к воротам, пробираясь между шумевшими всадниками.
Из дверей выбежала старая кормилица. Одной рукой она придерживала накинутую на плечи шубейку, другой поправляла съехавший на сторону платок на седой голове. Семеня слабыми ногами, она опустилась на колени и стала причитать:
– Зачем долго не приезжал? Зачем в Орде гулял, женушку-лапушку свою позабыл?
Гаврила Олексич наклонился, нежно поцеловал старушку в голову, сильными руками поднял ее и сказал тихо:
– Да говори толком всю правду, что случилось с моей боярыней?
Кормилица, всхлипывая и вытирая широким рукавом глаза, принялась рассказывать:
– Она много плакала и мне так говорила: «Узнала я, что мой хозяин в Орде себе другую жену завел, меня, бедную, позабыл. Жить больше не хочу. Руки бы на себя наложила, да боюсь гнева Божьего…» И два дня назад обняла она меня крепко, так горячо, будто прощалась, просила детей беречь и к вечеру на коне уехала из дому, никому ничего не сказав.
Пока старушка объясняла, на крыльце уже собрались другие нянюшки и служанки, прибежали и дети его: мальчик и девочка. Все говорили, перебивая друг друга, некоторые утирали слезы. Гаврила Олексич, схватив на руки обоих детей, закричал:
– Эй, хватит! Довольно охать и кудахтать! Я знаю, куда уехала боярыня. Завтра я ее домой привезу на тройке с бубенцами. А сейчас ступайте обратно в хоромы. Принимайте гостей долгожданных. Накормите моих дружинников.
Все бросились в дом. А перед Гаврилой Олексичем остановилась высокая и дородная главная домовница Фекла Никаноровна и, удерживая его за рукав, вкрадчиво сказала:
– Я тебе открою, свет наш ненаглядный, где ты найдешь свою боярыню. Я уже все разведала. Она побывала у бабок вещих, и те наговорили ей бог весть чего. Вот и уехала она в женский скит. Постриг хочет принять, монахиней сделаться. Молодая женская кровь играет, – чего с досады не придумаешь!.. Постриг! Шуточное ли дело! Вот какой узел скрутился! А ты его сумей распутать…
В день приезда Гаврила Олексич вел себя необычно, дружинники косились на него, но спрашивать не решались.
– Затуманился наш сокол!.. Вестимо дело: сколько дён ехал, подарков сколько на вьючных конях вез, а лапушка дома его и не встретила.
– Сидит теперь туча тучей за столом и прямо из ендовы романею пьет.
– Куда же боярыня уехала?
– Да не уехала, говорят тебе… Сбежала.
– Ой ли! Может, ее какой лихой молодец чернобровый силой увез?
– Тише ты! Не смей такого слова молвить!
– Не я говорю. От боярских поварих слышал.
– Поварихи же мне иное сказывали: в скит боярыня на богомолье уехала, а домовница обмолвилась, будто решила она постриг принять. Надоело без сроку Гаврилу Олексича ждать, а он, говорят, в Орде завел себе другую жену, татарку. Вот боярыня и затужила. Кровь-то у нее молодая, горячая, кипит, – вестимо, дурман-то в голову и кинется.
– Верно! А может, ее опоили. У боярина недругов немало.
– Зачем! Это она от обиды. Такую умницу-красавицу, как наша боярыня, и вдруг на басурманку сменить.
– А где же она, басурманка-то? Может, ее и не было?
– Нет, была! Пленные сами видели. Вот они и обмолвились…
– Все же сам подумай: постриг! Шуточное ли дело, ведь опосля оттуда возврата нет…
Все разговоры, однако, сразу оборвались, когда забегали слуги и стали сзывать некоторых близких дружинников в гридницу на беседу к боярину.
Не всех удалось собрать: одни ушли по своим дворам, других не могли добудиться, – спали крепким сном после тяжелой дороги.
Оправляя кафтаны, приглаживая длинные кудри, туже затягивая пояса, дружинники поднимались по скрипевшим ступеням в знакомую издавна гридницу. Все, казалось, на месте, как раньше бывало: и большие образа в углу в серебряных ризах, и скамьи, крытые червленым аксамитом. Так же сквозь обледенелые слюдяные оконца пробивались солнечные лучи и веселыми пятнами играли на широкой скатерти, расшитой мудреным узором.
Еще утром, повидав всех домашних, Гаврила Олексич собрался пойти к Александру Ярославичу, чтобы подробно рассказать ему о своей поездке к Батыю, но узнал, что князь на охоте и вернется в Новгород только дня через два. Значит, тем временем можно было заняться своими делами и отдохнуть.
Сейчас, без кафтана, в расстегнутой рубашке, с голой грудью, на которой виднелась серебряная цепочка с иконкой и ладанкой, он сидел, откинувшись назад, в красном углу, широко расставив на медвежьей шкуре длинные босые ноги. Татарские пестрые сафьяновые сапоги небрежно валялись под скамьей.
Он тяжело дышал и обводил угрюмым взглядом входивших, которые ему низко кланялись и становились кучкой близ двери. Возле Гаврилы Олексича, на краю стола, красовалась большая деревянная ендова и чеканной работы ковшик.
– Здравствуй на многие лета, Гаврила Олексич, – сказал старший из дружинников, высокий и степенный, поглаживая густую рыжеватую бороду и пытливо всматриваясь в побледневшее, но по-прежнему красивое лицо Гаврилы, то и дело облизывавшего сухие, воспаленные губы.
– Здравствуйте, ребятушки! – воскликнул тот, будто очнувшись от забытья. – Садитесь поближе. Сейчас потолкуем. Эй, челядь! Подайте новый жбан с медом и чаши, да не малые, а побольше.
Слуги забегали, доставая с деревянных резных полок, тянувшихся вдоль стен, серебряные кубки и узорчатые заморские чаши.
Олексич подождал, пока слуга, стоя на коленях, обернул ему ноги цветными онучами, и сам натянул сапоги. Он встал, слегка покачиваясь, пока другой слуга помог ему надеть кафтан и опоясаться серебряным поясом. Поведя плечами, он провел рукой по волосам и сел в старое резное кресло. Держался он прямо, глядел зорко, и только воспаленные, покрасневшие глаза говорили о долгих часах раздумья, проведенных в одиночестве возле жбана с заморской романеей.
– А где Кузьма Шорох? Эй, Кузя! – крикнул Гаврила Олексич так громко, что, казалось, на дворе его услышали.
– Здесь я, здесь, – ответил весело Кузьма, входя в двери и застегивая кафтан. – Едва меня отлили ледяной водой. Теперь я в полной справе. – Он улыбнулся задорно, низко поклонился и скромно уселся на скамье возле двери, всматриваясь в боярина, стараясь разгадать, что он надумал.
Тот выждал, пока слуги не расставили посуду и не налили в кубки и чаши темного меду или заморского густого вина.
– Ну, живо поворачивайтесь и уходите отсюда, – сказал он челядинцам. – Да прикройте двери. А здесь, кто помоложе, пусть подливает ковшиком из жбана.
Все взяли в руки чаши и кубки и ждали.
– Я вас призвал к себе, други, – сказал Олексич и замолчал, прикрывая глаза большой крепкой ладонью.
– Верно, немец опять зашевелился? – осторожно прервал воцарившуюся тишину старший дружинник.
– Это дело нам не новое, – ответил, медленно опуская руку, Гаврила Олексич. – Немцы всегда против нас зубы точат, и с ними счеты мы сведем очень скоро.
– То-то мы разгуляемся! – весело воскликнул Кузьма Шорох.
– Погуляем! – поддержали другие голоса.
– Нет!.. Сейчас у меня другое дело. На это нужна ваша хитрость… – Он задумался на мгновение и, тряхнув головой, добавил: – Нужна еще… малая толика озорства. Недаром же мы все Васьки Буслаева внучата.
– Верно, верно, – загудели дружинники. – С тобой мы не прочь и поозорничать… Только пока нам невдомек, куда ты речь клонишь.
– Так и не угадали? А ты как смекаешь, Кузя?
– Мне думается: не на охоту ли ты нас зовешь? Бурнастая лисичка сбежала, да не простая, а с серебристой спинкой.
– Верно, Кузя, верно! И вот что нам нужно сделать. Тут главное – мешкать нельзя. Кое-кто уже норовит захватить драгоценную лисичку. А вот как надо этих охотников перехитрить…
– Поймаем, непременно поймаем! – воскликнули дружинники и переглянулись, сообразив, к чему клонит речь Гаврила Олексич.
– И медведя мы ловили, и на волков ходили. Нам ли не освободить лисичку.
Гаврила Олексич встал и, опираясь руками на стол, вполголоса начал объяснять свой план:
– Смотрите, сейчас домой к своим женам да сестрам не отлучаться! Там если вы обмолвитесь одним словом, завтра уже будет знать весь Новгород. Берите из моих конюшен свежих коней, седлайте, и мы тотчас же выезжаем.
Верстах в двадцати от Новгорода, вниз по течению седого пенистого Волхова, на правом его берегу, среди березовых перелесков, затаилась женская обитель святой Параскевы-Пятницы. Купцы-кожевники братья Ноздрилины сперва возвели каменную церковь в память усопшей бабки своей Прасковьи Дормидонтовны, прозванной «Кремень», положившей начало богатству семьи Ноздрилиных, которые развернули большую торговлю с заморскими городами, поставляя им кожи, волос, щетину и шерсть, а главное – всевозможные меха.
В эту церковь с тех пор потекло паломничество, главным образом женщин, приходивших со всех концов новгородской земли. В народе укрепилось поверье, что горячая молитва святой Параскеве-Пятнице помогает и в бабьих болестях, и во всяких женских печалях. Сведущие странницы-богомолки объясняли, что сама святая Параскева в жизни много претерпела от изверга мужа и от тринадцати детей, рождавшихся с великой трудностью. И после смерти великомученица продолжала жалеть всех, кто приходит к ней изливать в слезах и молитвах свою тяжелую бабью долю.
Братья Ноздрилины не ограничились постройкой церкви, а срубили целый скит из еловых и сосновых бревен, со всеми службами, общежитиями, конюшнями, складами, баней, погребом, коптильней для рыбы и пристанью для монастырских рыбачьих лодок.
Игуменьи избирались с высокого благословения новгородского архиепископа особо суровые, неулыбчивые, которые сумели бы держать в страхе божьем и повиновении всех монахинь и послушниц, прибывавших из ближних и дальних новгородских пятин. Игуменьи должны были строго и неусыпно блюсти монастырский порядок и добро, не допускать расточительности и наказывать нерадивых, зорко присматривая за мастерскими – ткацкой вышивальной, иконописной, злато-швейной, за пасекой и монастырским садом, где зрели яблоки, вишни и тянулись гряды кустов крыжовника и смородины.
Однажды после благовеста к заутрене в покои игуменьи, матери Евфимии, прибежала юная Феклуша, «послушница на побегушках», и, запыхавшись, рассказала:
– Сегодня, только что сторож Михеич пошел ворота отпирать, – глянь, а к скиту кто подъехал-то! Боярыня, настоящая боярыня, молодая, с жемчужными подвесками в ушах. Сама видела, как она платок с головы сдернула и, простоволосая, пошла к воротам. А Михеич чего-то перепугался и перед ней ворота снова запер. И говорит, что боярыне не иначе как грозит большая беда, наверное, старый муж убить хочет. Почему, говорит, она руки все ломает и тайком слезы смахивает, а сама пригожая да нарядная… И с нею две чернавки. Все трое на конях верхами, точно из татарской неволи прискакали.
– Да где ж они? Сюда, что ли, идут?
– Нет, нет, мати Евфимия! Михеич их не пускает и никак не хочет отпереть ворота.
– Экой старый корень!
– Не хочет, ей-ей не хочет! Я говорю ему: «Отворяй, Михеич, пущай боярыню. Видишь, как устала с дороги». А он все одно отмахивается: «Может, за ней вдогонку сейчас боярин прискочит с молодцами и первому мне накладет по загривку. Знаю мужей обманутых!» Так и сказал: «Коли ежели мать-игуменья прикажет, то пусть и примают гостью послушницы. А я от беды ухожу подальше на Волхов сигов ловить».
– Вот неуёмный старик, путаник! Беги к матери Павле, скажи, что я велела ворота отворить, а боярыню у себя в келье принять. Да чтобы сейчас же затопили баньку.
Феклуша помчалась со всех ног, а мать-игуменья стала облачаться, чтобы показаться прибывшей во всем своем великолепии.
Прибывшую молодую боярыню поместили в келье ключницы, матери Павлы, и та сама с ней сходила в жарко натопленную баньку, где они обе мылись и обливались квасом. Мать Павла потом шептала на ухо игуменье, что у молодой боярыни все исправно, никаких бесовских знаков или синяков не видно. Сама мочалкой ей терла и спину и живот. Тоже неприметно, чтобы она была на сносях, – хоть небольшая, но складная и в юном теле. Жить бы ей и поживать в любви и радости, а вот заладила одно: «Примите меня в скит, хочу постриг принять».
– Мать честная! – воскликнула игуменья. – Да ведь если она к нам в обитель вступит, то вклад богатейший внесет и казной и угодьями. Какие земли, пашни и покосы наш скит сможет от нее заполучить в вечное владенье! Надо немедленно свершить над боярыней постриг, пока она не одумалась и назад домой не уехала. Феклуша, попроси ко мне отца Досифея. Мы с ним все обсудим.
Любава стояла на коленях на подложенной черной бархатной подушке посреди храма, перед аналоем с образом Пресвятой Богородицы. Рядом с ней старая монахиня бережно держала на руках длинную черную одежду и черный же куколь. В эту одежду будет облачена после пострига молодая боярыня. Ее длинные белокурые распущенные волосы ниспадали по спине. Сегодня, после пострига, шелковистые волосы будут отхвачены резаками и упадут на холодный каменный пол.
Пока еще только послушница, Любава крепко сжимала маленькие руки. Полубезумным взглядом она уставилась на большой образ Богоматери с младенцем на руках и сухими дрожащими губами тихо шептала то слова молитвы, то какие-то бессвязные жалобы: «Господи, укрепи веру мою! Помоги, Мати Божия, исполнить волю Господню! Изгони мою слабость!»
Позади молившейся стояла величавая и суровая игуменья Евфимия. Строго сдвинув черные брови, она опиралась на высокий посох с золотым набалдашником. Игуменья зорким, как бы скорбным, а иногда хмурым взглядом посматривала то на маленькую боярыню, то на лицо Досифея, иеромонаха, стоявшего возле боярыни и тихо твердившего, склоняясь к ее уху?
– Молись, чадо мое… и повторяй слова, издревле реченные: «Аз, раба Божия, грешная…»
Но боярыня как будто его не слышала, и совсем другие слова слетали с ее бледных дрожащих губ.
Игуменья сделала глазами строгий знак монашке, стоявшей поблизости с небольшим медным подносом, на котором был серебряный ковшик с теплым вином, подносимым причастникам. Монашка подошла ближе. Стоявший рядом с Досифеем громоздкий, краснолицый, с рыжей бородой дьякон взял ковшик, поднес к устам Любавы и пробасил:
– Испей, дочь моя, теплоты на поддержание сил телесных.
Хор монахинь на клиросе пел необычайно скорбный псалом, говоривший о бренности земной жизни, о тщете и суетности всех мирских стремлений и радостей.
– «Свете тихий святые славы, пришедый на запад солнца, видеста свет вечерний…» – жалобно выводили нежные женские голоса, и делались более грустными лица стоявших рядами монахинь, старых и молодых, в черных рясах, истово крестившихся и одновременно опускавшихся на колени или бесшумно встававших.
«Послушница для побегушек», Феклуша, мышью пробралась среди стоявших монахинь и проскользнула к самой игуменье. Та сурово скосила на нее глаз, но, увидев встревоженное лицо черницы, величаво склонилась и подставила ухо.
– Приехали! Много молодцов… На лихих конях… Одни ворота ломают, другие поскакали в обход скита. Там теперь у ворот мать Павла с ними бранится и прочь гонит. Послала спросить, святая мать игуменья, что ей делать?
– Скажи, чтобы крепилась во славу Божию. Только Господь нам поможет, и беси окаянии вси отринутся.
Точно порыв ветра и шорох пронеслись по рядам безмолвно стоящих монахинь, которые слегка зашевелились и потом снова застыли в благоговейной тишине. Феклуша исчезла. Игуменья, качнув утвердительно головой, посмотрела многозначительно на Досифея:
– Поспешай! – и, повернувшись к пышнотелой монахине, сестре «на ключах», прошипела: – Свечи!
Две черницы пошли по рядам, раздавая молящимся тонкие восковые свечи. Все зажгли одна от другой, и храм озарился множеством огоньков. Хор стал разливаться еще более скорбным антифоном, какие обычно слышатся при отпевании покойников: ведь раба Божия уходит добровольно из мира, отказываясь от всех житейских радостей, и становится верной «рабою Христа».
Отец Досифей снова склонился к стоящей на коленях Любаве и продолжал настойчиво внушать:
– Повторяй, чадо мое, что аз тебе реку: «Добровольно хочу чин ангельский принять…»
Черница вставила в сжатые руки боярыни толстую зажженную свечу, и в дрожащем ее свете уже можно было яснее различить нежные черты бледного лица и крупные слезы, катившиеся из-под опущенных ресниц.
Тщетно отец Досифей склонял свое волосатое ухо к устам Любавы, он не мог уловить ни одного ее слова. А игуменья продолжала твердить, будто не замечая молчания Любавы:
– Она уже говорит… Говорит все, что положено. Продолжай, отец Досифей. Свершай постриг! Где резаки?
– Здесь, у меня резаки! – прогудел дьякон, держа в руках большие полузаржавевшие ножницы.
– Чего ждете? – торопила игуменья. – Отрезай четыре пряди крестообразно на голове и выстригай поскорее гуменцо…
Боярыня, зажмурив глаза и крепко сжав губы, больше не произносила ни слова. Вдруг ее маленький рот полуоткрылся и засияли удивлением и радостью глаза: она услышала такой знакомый, такой родной голос:
– Любава! Любушка моя! Цветочек вешний! Каким злым ветром тебя сюда занесло? Ты зачем здесь, моя ласочка?
Любава, точно очнувшись, вскочила на ноги и уронила свечу. Перед ней, в полумраке храма, в сизом дыме душистого ладана стоял он, ее любимый, долгожданный муж и смотрел на нее веселым, ласковым взглядом.
Она покачнулась и, протянув вперед руки, бросилась к Гавриле Олексичу, но, потеряв последние силы, упала плашмя на каменный холодный пол.
– Ты откуда, бесстыжий басурман, взялся? – визгливо закричала, забыв свой сан, игуменья. – Какая тебе здесь надоба в женской святой обители? Вон отсюда, охальник, нечестивый татарский перевертыш!
Все монахини, смешав ряды, бросились в стороны и столпились в углах. А в храм, стуча сапогами и копьями, входили дружинники и громко переговаривались. С гневным, оскорбленным видом, замахиваясь посохом, игуменья направилась к Гавриле Олексичу, а он, как бы ее не замечая, бережно подхватил на руки потерявшую сознание Любаву и быстро пошел к выходу. За ним и дружинники с шумом стали покидать храм, поглядывая на оторопелых монашек.
Пение на клиросе прервалось. Все певчие застыли в изумлении. Лишь одна игуменья продолжала стучать посохом о пол и кричала:
– Окаянный безбожник! Владыке пожалуюсь! В Киев к самому митрополиту поеду! Он на тебя нашлет и грозу, и страх, и трепет!
«Вчера мне приснился такой необычайный сон. Будто бы я шел пустынной степью, погружаясь в воспоминания, спотыкаясь о камни, по которым скользили зеленые ящерицы, иногда извивалась золотистая змейка.
Вдруг раздался короткий свист ветра и оборвался. Точно большая темная птица промчалась мимо и скрылась в туманных сумерках.
На перекрестке извилистых пыльных дорог, на заросшей дикими травами «Могиле неизвестного дервиша» задумчиво сидел мой Джинн.
Много лет я не видел его, но сразу узнал по смуглому прекрасному лицу, по бирюзовым светящимся, пронизывающим глазам, по его темно-лиловой легкой одежде, расшитой золотыми узорами, с алмазными блестками. Когда я подошел ближе, глаза его потемнели от гнева и стали черными.
Он заговорил… И слова его, тихие и мелодичные, бархатными переливами долетали до меня, как обрывки древней дивной песни:
– Ты забывал меня? Ты уходил от вечности? Ты шатался по шумным базарам, в беспокойной толпе, и пропадал в трущобах, где враждуют завистники и неверные? Месяцы проплывали бесследно, а ты забывал восторги творчества и полеты по синему Эфиру к сверкающим созвездиям…
Затаив дыхание, я молчал, стараясь не пропустить ни одного слова моего могучего, своенравного покровителя, надолго меня покидавшего.
– Я сегодня являюсь перед тобой в последний раз. И если я увижу, что ты отвернулся от бессмертной мысли и от бесед с великими тенями прошлого, борцами за ослепительные дали, – ты меня никогда больше не увидишь.
Я ответил:
– Долго я скитался по свету, разыскивая тебя, свободный неукротимый гений, и не мог заметить хотя бы мимолетную тень, хотя бы какие-либо полустертые твои следы…
Он пошевельнулся, и светлый отблеск его заколебался на серой земле, как жемчужное пятно лунного света.
– Где твоя неистовая подруга – Мысль? Где она, уводившая тебя в необычайное? Почему я не вижу ее рядом с тобой? Разве и она от тебя отвернулась?
– Нет! Ничтожные, не сумевшие погубить меня, по безумию и злобе убили мою легкокрылую, доверчивую подругу. С тех пор я скитаюсь, я ранен, я одинок и не нужен людям…
– Ты бредишь! Сделайся им необходимым! Добьешься ты этого только своей волей… Человек умирает, но Мысль его остается бессмертной… Я уже вижу легкую тень твоей стремительной подруги снова рядом с тобой…
Джинн выпрямился. Его стройный силуэт четко вырисовался на вечернем небе, где вдали вспыхивали яркие бесшумные зарницы. Он указал на запад:
– Твой путь направь туда! Там на необозримой равнине будут страшные бои. Ты увидишь там и великое мужество защитников своей родины, и неодолимую волю завоевателя. И те и другие сильнее железа и огня. Будь среди смелых, и ты о них расскажешь другим…
Величественный облик Джинна становился все прозрачнее и наконец исчез.
Налетевший холодный ветер шелестел полузасохшими стеблями растений. Могила была пуста и печальна. И я решил направиться на запад, в сторону загоравшихся и потухавших зарниц.
Такой странный сон я увидел. Сбудется ли он?..»
Когда кончились теплые дни, осень подула холодными ветрами и морозные утренники заставили вспомнить о меховых шубах, Юлдуз-Хатун впервые услышала точные сроки, когда хан великой татарской орды решил броситься в стремительный набег на «вечерние страны»…
К этому времени веселые певучие ручьи затянулись ледяной корой, реки по берегам обросли наледью, обещая скоро замерзнуть совсем. Тогда все пути окажутся удобнопроходимыми не только для многотысячной конницы, но и для верблюжьих караванов и обозов, скрипучих арб, увлекаемых откормившимися за лето могучими круторогими волами.
Тихая Юлдуз-Хатун вместе со своей верной рабыней китаянкой И Ля-хэ все время проводила в небольшом саду, устроенном вокруг золотого домика за высокой каменной оградой. Китаянка И Ля-хэ еще ранней весной уезжала на маленькой лошадке в степь, отыскивала там любимые на ее далекой родине растения и привозила ирисы, тюльпаны и другие красивые цветы, а также целебные травы. Все они были старательно рассажены на грядках, вдоль дорожек, искусно переплетавшихся по хитроумному рисунку строителя дворца Ли Тун-по. Он же устроил легкую, точно кружевную беседку, какие на его родине обычно ставятся над дворцовыми прудами. Через сад проходила канавка, выведенная из родника, находившегося выше города Сарая. Большой арык прорезал всю новую столицу и ниспадал несколькими каскадами. Он вращал колеса небольшой водяной мельницы, где перемалывалась самая тонкая пшеничная мука на надобности дворцового стола.
Посреди сада находился бассейн, обложенный цветными камешками. В нем плавали маленькие красноперые рыбки. Юлдуз-Хатун любила кормить их, когда при звоне ее колокольчика они всплывали веселыми стайками.
Этой осенью Бату-хан по многу дней не навещал Юлдуз-Хатун, все время был в разъездах, проверял отдельные части своего огромного войска или совещался с темниками, подготовляя поход на запад. Он должен был начаться внезапно и стремительно.
Однажды Бату-хан приехал к Юлдуз-Хатун под вечер. Они сидели одни в кружевной беседке, и тут у них впервые произошел спор. Юлдуз-Хатун сказала, опустив глаза:
– Прости, что я коснусь задуманного тобой, но о чем я знаю только понаслышке. Я хочу высказать то, что томит мое сердце. Ведь я люблю тебя не за то, что ты непобедимый полководец и великий правитель народа. Я впервые затрепетала, увидев тебя еще тогда, когда ты был гоним и когда, как лихой джигит, ускользнул от убийц на захваченном тобой чужом белоснежном коне. С тех пор мое маленькое сердце лежит на твоей ладони и мысли мои вьются постоянно вокруг тебя…
Юлдуз-Хатун замолкла и с тревогой наблюдала, как последние лучи заходящего солнца, пробившись сквозь пожелтевшую листву деревьев, багровыми пятнами упали на смуглое суровое лицо, такое близкое и родное. От порывов ветра эти красные пятна шевелились, и она подумала о потоках алой крови, всегда проливавшейся по мановению жестокой руки этого сейчас так тихо и мирно сидящего рядом с ней человека.
– Скоро мы с тобой расстанемся, – сказал он. – Впервые я поеду без тебя.
– Это в твоей воле! – И Юлдуз-Хатун закрыла глаза узорчатым рукавом.
– Ты плачешь?
– Как всегда, когда ты хочешь меня покинуть. Я хочу тебя спросить. Можно?
– Говори.
– Для чего ты начинаешь еще один поход?
Она увидела, как брови удивленно поднялись и глаз скосился, недоверчивый и пытливый.
– Почему ты это спрашиваешь? Ты давно знаешь, что я должен выполнить завет Священного Правителя. Он приказал, чтобы непобедимое войско монголов дошло до «последнего моря».
– А для чего тебе надо выполнять то, что завещал этот… – она боялась сказать, но все-таки, пересилив себя, сказала, – страшный старик?..
При этих словах Бату-хан вздрогнул.
– Он же ненавидел и боялся твоего отца, Джучи-хана. Поэтому теперь он бы ненавидел и тебя, завидуя твоим победам.
Один глаз Бату-хана прищурился, и легкая улыбка скользнула по губам.
– Ты, Юлдуз-Хатун, самая смелая во всей моей Синей Орде. Ты одна сказала мне то, что не решился бы прошептать ни один из самых храбрых воинов.
– Моя любовь к тебе сильнее страха. Поэтому я скажу тебе еще кое-что. Ты необычайно раздвинул границы своего царства. Укрепи и сбереги его… И еще скажу… Не разрушай столицы урусов Кыюва, а сделай ее своей второй столицей и передовой крепостью против «вечерних стран»…
Бату-хан в гневе вскочил:
– Кто тебя научил так говорить? Сама ты не смогла бы это придумать. Твой совет – это женские гаремные разговоры и страхи! Я не могу нарушить данное слово. Я обещал моим воинам, что каждый, кто ворвется в Кыюв, сможет отломить кусок золотой крыши с дома Бога. Довольно и того, что три года назад я обещал войску, что будет разграблен богатый город урусов Новгород, но я не дошел до него, застряв с войском в непроходимом болоте, мои багатуры скажут, что я хвастун и не выполняю своих обещаний.
Юлдуз-Хатун завернулась с головой в свое легкое черное покрывало.
– Опять слезы?
– Долго ли ты будешь в походе?
– Двенадцать лун.
Уже уходивший Бату быстро повернулся, подошел к Юлдуз и жесткой рукой схватил ее за нежное плечо. Он быстро стал шептать:
– Подари мне сына! У меня много сыновей, но я с горечью вижу, что среди них нет полководца. Нет похожего на солнце! Нет у меня достойного наследника! Все мои сыновья между собой дерутся и ссорятся, готовые отравить друг друга. Наследником может стать только тот, кто умеет повелевать. А такого нет!
Юлдуз-Хатун стыдливо закрыла лицо руками и сказала:
– Потому я и хочу, чтобы ты никуда больше не отправлялся, а довольствовался твоим блистающим, как солнце, царством Синей небесной Орды, чтобы ты оставался в Сарае.
– Почему?
– Потому что я уже надеюсь и даже уверена, что скоро я тебе подарю сына, и у него будут твои зоркие глаза, твоя смелость и твое уменье повелевать…
Бату-хан стоял задумчивый, озаренный багровыми лучами заходящего солнца:
– Для меня смелый доблестный сын будет высшей радостью. Весь поход я буду думать о тебе и ожидать твоего драгоценного для меня дара. Но я отправлюсь в поход в назначенный мною день… Чтобы оставаться могучим, я должен раздавить моих соседей, или они раздавят меня.
Бату-хана редко кто видел разгневанным. Смуглое сухое лицо его, точно выточенное из старого ореха, всегда казалось спокойным и невозмутимым в самых потрясающих обстоятельствах, хотя в сердце его, может быть, бушевали вихри. Так, в разгар боя, отчаянной атаки «бешеных» или штурма города вся сила воли, напряженной мысли полудикого ума, злорадства или досады – все достигало высшей силы, сжатое, словно в клещах, в несокрушимый алмаз, который все может разрезать, вспыхивая холодными искрами сухих коротких приказаний.
В таких случаях особенно сверкал прищуренный глаз и левый уголок рта с изогнутым разрезом сухих губ слегка приподнимался, показывая оскал хищных зубов. Его смуглое холодное лицо освещалось мимолетной усмешкой, самоуверенной, убежденной в своем могуществе и неизменной боевой удаче.
При этом Бату-хан не раз говорил:
– Могучий бог войны Сульдэ еще от меня не отвернулся!
Но в этот роковой день Саин-хан почувствовал угрозу возможной опасности. Всегда полагаясь только на себя, считая, что для него нет ничего невозможного, в этот день он почуял веяние черного крыла беды, и ему представилось вдруг страшное крушение задуманного похода, развал величественного плана завоевания вселенной, плана волнующего, задуманного его более счастливым, но ненавистным дедом.
Чтобы проверить свои опасения, Бату-хан созвал «малый совет» из семи высших умудренных опытом чингисидов и багатуров. Однако, из гордости решив пока не раскрывать перед ними возникших тревог, он надеялся в разговоре навести своих собеседников на те же мысли, но сделать так, чтобы эти опасения исходили как будто от них самих.
В назначенный час все входили, скрестив руки на животе, в комнату, украшенную при входе двумя позолоченными китайскими «драконами счастья». Комната «великого приема» небольшая, квадратная. Пол затянут хорезмским красным ковром. У задней стены разложен, поверх первого, другой небольшой шелковый персидский ковер с причудливым рисунком. Здесь посередине лежит стопка квадратных, выделанных до нежности замши кусков толстой верблюжьей кожи. На стене, над этим священным местом, прикреплены два «туга», – знамена правого и левого крыла монгольского войска. Между ними – девятихвостый «туг» джихангира, Повелителя Вселенной и начальника всех монгольских сил. Среди восьми густых черных хвостов яка посредине выделялся длинный рыжий хвост знаменитого Чингисханова жеребца.
Эта стопка из двадцати семи (три счастливых девятки!) верблюжьих кож, заведенная Потрясателем Вселенной, являлась священным походным троном внука его – Бату-хана. Все монголы помнили однажды сказанные Бату-ханом слова: «Полководец не должен возить с собой золотой трон. Он должен отбирать золотые троны у покоренных владык и переливать их в кубки для веселых пиров с верными соратниками. Троном великого смелого завоевателя должен быть подседельник его коня».
По правую сторону от трона обычно садились великие начальники отдельных орд, кюряганы[423]-чингисиды: Орду, Шейбани, Гуюк и Менгу. В этот вечер Орду еще не явился. Гуюк (как обычно) тоже прислал гонца с известием, что он заболел. По левую сторону поместились грозные темники: Пайдар, Кадан, Бурундай и великий аталык, воспитатель и военный советник Бату-хана, Субудай-багатур, сверлящий каждого своим единственным глазом.
Бату-хан поднялся по витой лестнице и вошел бесшумной походкой тигра.
– Да сохранит тебя вечное небо на тысячу лет! – склонившись, воскликнули все ожидавшие.
Гибкими движениями хищного зверя Бату-хан уселся на желтой стопке верблюжьих кож и обвел всех внимательным взглядом: никакой тревоги или озабоченности ни у кого на лице он не заметил.
Все подходили к Бату-хану и совершали положенные выражения верности и почтения, целуя ковер между руками. Затем медленно и с достоинством садились вдоль стен. Ловко проскользнувший в комнату негритенок Саид принес ворох ковровых подушек и подложил каждому под руку. Осталось пустым только место справа от Бату-хана, где обычно сидел его старший и любимый брат Орду.
Общее молчание прервал хан Менгу, сказав с приветливой улыбкой:
– Кажется, мы уже накануне «счастливого дня», начала долгожданного похода? Как ты здравствуешь, наш любимый Саин-хан? Силен ли ты? Как дышит твоя грудь? Как могучи твои руки?
Бату-хан равнодушно отвечал, смотря прямо перед собой:
– Благодарение вечному небу! Я здоров. Все благополучно. Ты здоров ли?
Менгу пробормотал обычную благодарность.
Все затихли, ожидая, что скажет Бату-хан. Он начал отрывисто:
– Верно сказал мой почтенный кюряган Менгу. Впереди «счастливый день». Он уже близок. Но… поведайте мне, что вы думаете, все ли у нас благополучно? – Бату-хан обвел всех угрюмым взглядом и остановился на крайнем слева хане Шейбани. Тот поправил колпак из пушистой черной лисы, передернул плечом и сказал:
– Как будто все даже очень благополучно. Батыры наши рвутся в поход. Кони сыты, отдохнув за лето. Могучий победоносный бог войны незримо витает над нами и ждет с нетерпением, когда запылит конница. Поход будет так же славен, как все предыдущие походы нашего непобедимого Саин-хана, хотя мы и рассчитывали на большую подмогу, которой, к сожалению, теперь лишились.
Все сидевшие воскликнули:
– Да живет и будет всегда озарен блеском победы великий Саин-хан! Он справится со всеми противниками! Горе тем, кто встанет на его пути!
Бату-хан тихо процедил сквозь зубы, но все расслышали загадочные слова:
– Шейбани-хан что-то знает, но предпочитает умолчать. – Бату-хан перевел свой взгляд на задумавшегося Менгу-хана: – А ты что скажешь, мой всегда правдивый советник?
Общий любимец, всегда беспечный и чуждый коварства, Менгу-хан развел руками:
– Что я могу сказать? Я никогда не боюсь опасности. Если возникает препятствие или угрожает бедствие, надо только удвоить свою осторожность, свое старание и смелость. Но пусть лучше скажет Шейбани-хан то, о чем он умалчивает.
Шейбани посмотрел на всех, потом строго прикрикнул на негритенка, который стоял у входа, раскрыв рот, внимательно слушая разговор:
– Проваливай отсюда, черный змееныш! – И Шейбани подождал, пока Саид убежал, затем спросил шепотом: – А кто там за занавеской?
– Там находится Юлдуз-Хатун, – сказал спокойно Бату-хан. – Она моя тень и может знать все мои думы. Откликнись, маленькая госпожа этого дворца! Я хочу, чтобы ты лучше слышала нашу беседу.
Нежный голос ответил:
– Я повинуюсь, мой властелин!
Отодвинулась черная шелковая занавеска, расшитая большими золотыми драконами. В глубине небольшой комнаты с низкими диванами вокруг стен сидели две женщины. Их знали все близкие Бату-хана. Это были его маленькая любимая жена Юлдуз-Хатун и преданная ей рабыня, раньше знатная китаянка И Ля-хэ. В раскрытые двери, выходившие на балкон, виднелись низко плывущие облака и багровый закат потухающего солнца.
Шейбани-хан заговорил медленно, растягивая слова:
– Мне думается… что мы начинаем… поход… не вовремя… и даже с большой неудачей…
Все, вздрогнув, замерли, удивленно смотря на хана Шейбани. Слова его показались дерзкими.
– Какой неудачей? – холодно спросил Бату-хан. Но лицо его оставалось непроницаемым.
– Конечно, неудачей! Наше войско сразу уменьшилось на четверть, а может быть, и на две.
– Почему? – так же невозмутимо протянул Бату-хан.
Шейбани, торопясь и волнуясь, стал объяснять:
– Мы давно ждем посольства от кипчакских беков. Но напрасно. Все кипчакские отряды были нами беспощадно разгромлены, и хотя они рассыпались по степи, но упрямо продолжали воевать с нами. Кипчаки храбрые и выносливые противники. К ним не раз подсылались наши послы. Они соблазняли кипчаков, предлагая присоединиться к победоносному монгольскому войску. Если бы они на это согласились, то могли бы принять участие в разгроме «вечерних стран» и набить свои седельные сумы несметными богатствами. Но у кипчаков вместо голов на плечах пустые тыквы с длинными усами и пучком волос на затылке. Отчего они бегут и куда? Кипчаков не менее шестидесяти тысяч кибиток. Они могли бы свободно выставить союзное нам войско в шесть туменов лихих всадников. Но кипчаки бессмысленно убивали наших послов. И теперь, как только наши лазутчики прибывают к ним в кочевья и передают дружеские письма от нашего мудрого советника Субудай-багатура, кипчаки, точно в ужасе, поспешно складывают шатры, вьючат их на верблюдов и уходят на заход солнца.
Все молчали, посматривая на Бату-хана. Тот равнодушно отчеканил:
– В чем же вторая неудача для нас?
– Вторая неудача, – продолжал Шейбани, – это упрямые упорные урусы. Они тоже могли бы выставить войско не менее ста тысяч пеших и конных воинов. Разве устояли бы «вечерние страны» против такого вторжения грозных воинов востока?
– Для чего еще вспоминать об урусах и жалеть, что их нет! – возразил хан Менгу. – Мы достаточно их узнали. Эти бородатые силачи любят свои медвежьи берлоги и не хотят вылезать из них. Они хорошо дерутся только тогда, когда защищают свою родную землю, и не любят вторгаться в чужие. Нечего надеяться на их помощь! Медведям не угнаться за нашей стремительной конницей, все равно они от нас отстали бы по дороге.
– Никто их помощи и не просит, – сказал хан Пайдар. – Кипчаков нет с нами. Подумаешь, какая беда! Фью! – свистнул он. – Они теперь уже далеко и будут бежать без оглядки все дальше, пока не перекинутся через Карпатские хребты. Как союзники кипчаки для нас потеряны, а как враги? Что за противники, которые убегают!
– Но ни забывать, ни прощать кипчаков нельзя! – прохрипел ржавым голосом Субудай-багатур. – Мы их должны ненавидеть как изменников, как подлых шакалов. Если они воюют против нас и вредят нам как предатели, то нет и не будет им пощады! Если и мадьяры тоже станут воевать против нас, то и их мы накажем строже, чем обыкновенных противников. Наш проницательный владыка уже много раз посылал через верных людей письма к мадьярскому королю Беле, напоминая, что он должен встретить нас гостеприимно, как единокровных братьев, и соединиться с нами для дальнейшего похода на «вечерние страны», скрепив союз булатной цепью дружбы.
– А если Бела притворно согласится, а потом изменит нам? – тихо спросил Шейбани.
Участники «тайного совета девяти» впервые увидели всегда невозмутимого Бату-хана, вдруг охваченного яростным гневом. Он внезапно упал вперед на руки, оттолкнув ногой замшевое сиденье, и, несколько мгновений стоя на четвереньках, с оскаленными зубами и сверкающими глазами, был похож на огрызающегося от собак разъяренного волка:
– Вздор! Болтовня! Пустые страхи! Недостойно сказал Шейбани-хан.
Бату-хан вскочил на ноги и в бешенстве продолжал:
– Жалок, ничтожен тот полководец, который, отправляясь в поход, озирается по сторонам, подыскивая союзников… А я думаю, что все то, что для Шейбани кажется несчастьем, на самом деле наша большая удача. Скрытый враг опаснее явного. Какая польза от таких союзников, которые колеблются и которых нам же еще пришлось бы спасать! В гнилое болото их, к злым духам – мангусам! Если наше войско стало меньше, как говорит Шейбани-хан, а врагов стало больше, – то вот как я думаю, и со мной так же думает Субудай-багатур, мой мудрый учитель. Ведь он же меня наставлял в правилах войны, когда мы вторгались в великое царство Цзин[424]. «Если нас мало, – говорил он, – то мы должны нападать, как дикие звери бешеной стаей. Там, где другое войско идет десять дней, мы должны пронестись ураганом в два дня. Тиходумы, тяжкостопы мне не нужны. С ними победы не добиться!» Верно ли я сказал? Так ли ты учил?
– Верно, все верно! – прохрипел Субудай-багатур.
– И мы выступаем немедленно! – горячо продолжал Бату-хан. – Бросаемся на «вечерние страны»! Мы сметем с лица земли всех, кого встретим на пути. Правое крыло нашего непобедимого войска разгромит город урусов Чернигов, затем Переяславль[425] и двинется на поляков и далее на угров[426] или мадьяр. А левое крыло переправится через Днепр и обрушится на Кыюв, сдерет золотые крыши с домов их бога и обратит в золу и пепел эту древнюю столицу урусов. Это будет последний смертельный удар копьем в спину поверженного навсегда в прах когда-то сильного народа…
– Ай, хорошо! Ай, как хорошо! – воскликнули ханы.
– Останавливаться в Кыюве я не буду! – продолжал, задыхаясь, Бату. – Впереди много новой добычи… Очень много! Надо сперва пронестись через страну польского короля, разметать его войско, чтобы оно не затаилось в крепостях и лесах и не поджидало удобного случая напасть на нас сзади. Все войска поляков и их союзников германов, хвастунов с белыми крестами на спине, и других их союзников мы растопчем нашими чудесными конями и смешаем их с пылью дорог… И тогда я займусь сладостной местью! Я нападу на предателей кипчаков и мадьяр и раздеру их в клочки, как барс, вскочивший на спину ревущего от ужаса быка. Там, на равнинах плодоносной угорской степи, я дам передышку нашим смелым воинам и нашим дивным неутомимым коням…
Все замерли, с удивлением глядя на обычно молчаливого Бату-хана. Поднявшись, он стоял, сжав кулаки, бурно дыша, ноздри его раздувались, губы вздрагивали. Он продолжал со злобной усмешкой:
– Я клянусь, что поймаю мадьярского короля Белу и сам перекушу ему горло и напьюсь его крови… Тогда я буду наконец свободен и померяюсь силами с другими войсками «вечерних стран». Тогда Шейбани-хан увидит, кто сильнее: быстрая, как ветер, непобедимая монгольская конница или их прославленная медлительная конница, спрятанная под железными латами и прикрывшаяся тяжелыми щитами…
– Ты удалец! Ты настоящий багатур, мой младший брат! – прозвучал низкий голос. В дверях стоял грузный хан Орду. – Я узнаю в твоих речах могучий голос нашего деда, Священного Правителя, Потрясателя Вселенной!
При этих словах все монголы подняли руки кверху и несколько раз наклонились, произнося тихо заклинания.
Орду подошел к Бату-хану, обнял его и слизал языком с его щек капли пота. Он сам подобрал и сложил в стопку рассыпавшиеся верблюжьи кожи и усадил на них побледневшего, нахмуренного Бату-хана. Тот указал Орду на место рядом с собой и спросил:
– Отчего ты запоздал? Здоров ли ты? Силен ли ты?
Орду отмахнулся и стал скрести пятерней толстую шею.
– Какое горе! Какая потеря! – притворно застонал он.
– Догадываюсь: твоя греческая царевна! – невозмутимо произнес ледяным голосом Бату-хан.
Все участники «великого совета» с веселыми улыбками переглянулись. Орду засопел и развел руками:
– Она моя, и уже не моя! Ее у меня похитили. Или, может быть, она сама убежала… Но только, как я узнал, она теперь скрывается у твоего, Саин-хан, любимца, молодого буяна Нохоя, беспутного сына почтенных родителей.
Раздались удивленные голоса:
– Как? У достойного Татар-хана сын буян и сорванец? Да может ли это быть?
– Вы этого не знаете, потому что последнее время, почти целый год, юный хан Нохой кочевал в степи, охотясь на сайгаков, лисиц и волков. А недавно его отец, когда прошел слух о предстоящем походе, вызвал сына домой, сюда, в нашу ставку. В этом походе должен участвовать каждый чингисид. Поэтому отец надеется, что в походе Нохой остепенится и покажет себя доблестным воином. И что же! Здесь, в ставке, он снова буянит, никому не дает покоя, затевает драки, устраивает попойки. На своем вороном коне с дутаром в руках он подъезжает пьяный к юртам разных достойных ханов и поет песни, прославляющие их жен и наложниц…
– Дзе-дзе! – воскликнули сидящие, укоризненно покачивая головой.
– Полоумные женщины, услышав песни Нохоя, как зачарованные, выходят к нему, а он их хватает, перекидывает поперек седла и вскачь увозит в свое становище. Говорят, что там у него уже образовался целый гарем из похищенных жен, и первой была Зербиэт-ханум, подаренная тобой новгородскому послу…
– А первой распутницей в этом гареме – твоя греческая царевна? – равнодушно спросил Бату-хан. – Почему же ты не зарубил и ее и хана Нохоя?
Орду обратился к китаянке И Ля-хэ, сидевшей у ног молчаливой Юлдуз-Хатун:
– Почтенная китаянка! Не можешь ли ты мне уступить пару подушек? Мне трудно сидеть на этом ханском священном троне.
И Ля-хэ бесшумно принесла и положила ковровые подушки, на которых Орду удобно уселся и продолжал:
– Да, я не зарубил Нохоя. Моя вина! Наоборот: я обнял его, когда он через день прискакал ко мне, как безумный, держа в руках лисий колпак и повесив пояс на шею[427]. Он просил меня его зарезать и взять пленницу-гречанку обратно, обещал дать в придачу отборного коня, персидский ковер и двадцать рабов. Он поклялся, что будто бы в тот вечер похищения гречанки был совершенно пьян. Но это все неверно. Он снова шутил. Это меня развеселило. Я даже обнял его и сказал, что охотно дарю ему эту ядовитую змею, колючую фалангу, неукротимую дочь скорпиона. Я пожелал им обоим всяких утех. Так, мы вместе, обнявшись, просидели долго, до утра. Я подливал ему вина, радуясь, что благополучно мог избавиться от этой, всегда беспокойной, всем недовольной и требующей невозможного румийки. Нохой тоже был доволен и всю ночь пел песни.
– А все же, думаешь ли ты, что Нохой принесет пользу в предстоящем походе?
– Хан Нохой, несмотря на юность, обладает острым умом полководца. Вот что он говорил, вот что предлагал… Да что это такое? Этот дерзкий мальчишка уже тут!.. Он ничего не боится и каждый день придумывает что-либо новое.
Все остолбенели. С улицы донеслась песня. Чистый задорный мужской голос пел:
Хороши стройные девушки монгольские,
Их глаза сияют, как ночные светлячки,
Летающие весною над нашей степью.
Счастлив тот удалец, который не боится
Держать на ладони такого светлячка…
Все ханы шептали:
– Верно! Верно! Прекрасны наши ночные светлячки! Прекрасны наши монгольские девушки!
А голос издалека продолжал:
Чудесную птицу Симург хранил в своем шатре
Хан Орду, прославленный бесстрашный багатур.
У этой птицы глаза изумрудные
Вспыхивают, как вечерние звезды,
Но ее похитил пьяница и бродяга
Вольный охотник и удалец Нохой.
Он ее за лодыжку приковал
Серебряной цепью к столбу
Близ своей юрты, рядом с любимым конем.
Все ханы посмотрели друг на друга, покачивая головами, и следили, что будет делать хан Орду. А тот, по привычке соединив концы коротких толстых пальцев, шептал:
– Какое счастье! Какую радость послало мне вечное небо! Теперь я могу наконец отдохнуть от забот и тревог, которые мне доставляла эта беспокойная женщина из румского царского рода. Занозы и колючки в моей юрте больше нет!
Голос из темноты снова запел:
Прекрасный цветок лилия хранится в золотом дворце.
Сто волкодавов и тысяча воинов ее стерегут.
Ни один отважный сокол не проникнет
В этот кружевной дворец,
Но дерзкая песня бродяги донесется
И до прекрасной белой лилии,
Воспевая красоту ее глаз, стройность бедер
И походку пугливой лани.
Задумчивое лицо Бату-хана осветилось загадочной улыбкой. Прищурив глаза, он пристально стал вглядываться в лицо Юлдуз-Хатун. Та сбросила черное шелковое покрывало, вскочила и ответила ему прямым смелым взглядом черных глаз. Ее бледное лицо, всегда кроткое и покорное, теперь пылало гневом. Она стояла напряженная, подобно натянутой струне, сжав маленькие кулачки.
– Спой ему ответную песню! – тихо и медленно сказал Бату-хан.
– Ему? Такому наглецу и разбойнику? Никогда!
– Спой! Спой и призови его сюда! – настойчиво приказал Бату-хан. – Я хочу его увидеть! Перед собой, здесь!
Высокая китаянка И Ля-хэ склонилась к уху маленькой Юлдуз и что-то стала настойчиво шептать. Юлдуз утвердительно кивнула головой и, взяв дутар, вышла на балкон. Она запела нежным, трогательным голосом. Слова песни отчетливо разносились в тишине заснувшего города:
Усталый путник – гость желанный,
Войди спокойно в этот дом!
Ты повидал иные страны,
Ты нам расскажешь обо всем.
Вдруг Юлдуз-Хатун вскрикнула, отбежала обратно в комнату и кинулась на грудь И Ля-хэ.
На балкон быстро вскарабкался юноша в хорезмском бархатном колпаке, опушенном лисьим мехом, и в полосатом кафтане, подпоясанном серебряным кушаком. В его лице, очень смуглом, поражал самоуверенный взгляд блестящих черных глаз, высокий лоб и задорная улыбка.
Он стремительно упал на колени, подполз к Бату-хану и почтительно склонился к его ногам. Бату-хан от неожиданности откинулся назад. Все повскакали с мест. Юноша воскликнул:
– За мою дерзость прошу казнить меня, но сперва выслушай, великодушный, милостивый Саин-хан! Я привык разъезжать, имея притороченными к седлу аркан и шелковую лестницу с крюком. Я взобрался к тебе самым прямым и скромным путем только потому, что я услышал ласковый призыв. Без таких нежных слов разве я осмелился бы пройти по священным коврам твоего дома? Однако ты оказался в тысячу раз мудрее и проницательнее меня: этой песней, как опытный охотник, ты сам заманил меня сюда, чтобы я понял свой долг…
– Какой?
– Долг монгольского воина – в час великого похода быть в первых рядах твоего войска!
Бату-хан поднял правую бровь и смотрел на юношу недоверчивым взглядом. Нохой четко проговорил:
– Зачисли меня простым воином в самый передовой отряд и прикажи сделать невозможное! – Нохой снова припал лицом к ковру и остался неподвижным.
Бату-хан обратился к хану Орду:
– Почтенный брат, отдаю тебе этого безрассудного. Делай с ним что хочешь.
Орду подошел к юноше, легко поднял его своими, как медвежьи лапы, сильными руками и погладил по щеке:
– Чудак! Шутишь со смертью! Садись здесь в угол и жди, и слушай, что дальше решит сделать с тобой наш любимый Саин-хан.
Бату-хан обратился к своему воспитателю и советнику:
– Мудрый Субудай-багатур! Я уже много раз беседовал с тобой, и вместе мы обдумывали предстоящий поход. И я знаю и помню твои советы. Другие же еще их не знают. Не скажешь ли ты что-либо важное пришедшим сюда моим верным соратникам?
Субудай заговорил кратко, отрывисто, голосом хриплым, как рычанье волкодава:
– Мы должны вспомнить заветы и походы «единственного»… По ним учиться… Вспомним, что объявленное им вторжение в Китай нашим степным ханам показалось сперва безумием. Царство Цзиней имело тогда народ в триста тридцать три раза более многочисленный, чем монголы всех родов и племен нашей степи. Войско Цзиней казалось беспредельным лесом. Но сквозь него, по приказу единственного, стала прорубаться наша бесстрашная конница… Города китайцев имели высокие каменные стены… Неприступные… За ними прятались испуганные жители… Они издали грозили нам большими топорами и мечами и высовывали сделанные из глины и соломы чучела своих страшных богов… И они сами же нам покорно сдавались… Так будет и теперь… Сколько впереди урусов, румийцев, мадьяр, кипчаков, латынцев, франков и других племен? Даже вечно синее небо сразу этого не скажет… Но мы должны помнить и не забывать строгих заветов Священного Правителя, и мы победим. Столицы «вечерних стран» будут опрокидываться, как наши войлочные юрты во время урагана… Наш удар должен быть внезапным и неотразимым… и в том месте, где враг не ожидает… Врага надо обмануть, показать, будто мы его боимся. Крикнуть: «Гаргар!» (назад, обратно!) и отступить. Затем ударить снова, еще более стремительно и бешено, когда он в глупой радости погонится за нами и расстроит свои ряды… Но зачем я это повторяю? Разве вы сами этого не знаете?
Субудай закрыл свой единственный глаз. Он похрюкивал, как кабан. Казалось, что он спит.
– Скажи нам еще что-нибудь, наш почтенный учитель! – обратился к нему хан Орду.
Субудай ткнул пальцем в сторону сидевшего с покорным видом Нохоя.
– Твоего племянника назначь тысячником… в отряде самых «буйных»! Там он либо сейчас же сломает себе шею, сцепившись с таким же, как он, смельчаком, либо заставит его покориться. Но, думаю, что через год после того, как он покажет себя настоящим чингисидом и сделает невозможное, он уже станет твоим грозным темником. Испытай его.
В общей тишине Бату-хан сказал:
– Иесун Нохой[428]… Ты докажешь, что у тебя собачий нюх и железная смелость. Возьми с собой в поход свою шелковую лестницу. С ее помощью ты первым влезешь на стену Кыюва, столицы урусов. Сейчас возвращайся через эту дверь в свою юрту. К тебе придет тургауд и объявит мою волю. Разрешаем удалиться.
Нохой подхватил красную шелковую лестницу и, пятясь мелкими шажками, вышел из зала великого совета.
Они сломали печати еще с одного кувшина с янтарным мазандеранским вином. Они распили его до последней капли, вылитой, согласно обычаю, себе на голову. Бату-хан водил рукой по воздуху, точно желая схватить летающего мотылька.
– Я должен их увидеть, этих свирепых безудержных воинов… Услышать их дикий рев, песни и споры.
– Тебе не подобает идти в это сборище буйных пьяниц и драчунов! – сказал Субудай-багатур. Он оставался спокоен, с каменным лицом, только его шрамы, пересекавшие правый глаз и щеку, после попойки стали багровыми. Он продолжал: – «Буйные» не знают правил почета. Они недостойны встретить тебя и высоких почтенных людей…
– Почет мне надоел!.. Я хочу увидеть ссору, когда двое хватаются за ножи, и пройти между ними незамеченным, в одежде странника.
– Твоя священная нога, о великий, должна опускаться только на ковер отдыха или вдеваться в стремя похода.
– А сегодня мои ноги будут ступать по тропинке новых испытаний. Пусть меня сопровождает только один безумец Нохой. Принесите мне другие одежды.
Субудай-багатур, сопя, встал, подошел, ковыляя, к стоявшему за дверью дозорному тургауду и, вцепившись в его плечо, зашептал ему в ухо:
– Принеси пять самых грязных простых плащей! Пусть десять тургаудов на конях следуют за нами в нескольких шагах и пусть будут готовы к нашей защите.
– Внимание и повиновение! – сказал тургауд и вышел из шатра.
Бату-хан, никого не слушая, продолжал что-то бормотать и ловить мотылька. К нему подполз на коленях дервиш-летописец Хаджи Рахим:
– Ослепительный, позволь и мне идти с тобой. Там «буйные», непокорные воины девяноста девяти племен. Я помогу тебе понимать их ругань, песни и речи…
– Иди и в темноте не упади в яму бедствия. Кто тогда будет писать о моих походах?
Вскоре пять человек, закутанные в старые плащи, вышли из шатра в безмолвие ночи.
Через несколько мгновений застучали копыта коней: несколько всадников последовали за ушедшими…
На равнине среди невысоких холмов горели бесчисленные костры. Посреди, на торговой площадке, лежали верблюды, и возле них спали купцы и погонщики, обнимая тюки с товарами. Повсюду, вокруг багровых огней, лежали и сидели разноязычные воины, собравшиеся сюда из отдаленных земель. У них еще не было порядка, начальников, сковавших воинов единой волей. «Буйным» была указана для их лагеря эта равнина неподалеку от реки Итиль. Все ждали похода на закат солнца и собирались группами вокруг тех костров, где слышалась знакомая речь – тюркская, персидская, белуджей, курдов, адыгеев, лезгин и других равнинных и горных племен.
Всюду виднелись небольшие походные шатры, сшитые из войлоков или простых полотнищ, подпертых и растянутых на шестах. Слышались крики и хмельные песни.
Некоторые племена сидели правильными кругами, где посредине пылали большие костры. Воины, тесно прижимаясь друг к другу, слушали рассказы опытных в походах батыров, или бывалых стариков, или переливчатую поэму-песню, длинную и тягучую. Певец тонким горловым звуком выводил старинную песню, сопровождая ее бренчанием на хуре[429], про подвиги дедов, степных славных багатуров.
Пять путников, проходя мимо костров, останавливались, прислушиваясь к песням.
– О чем он поет?
– Он поет про Искендера Двурогого, про его войну с рыжебородыми…
Вдруг два всадника с гиканьем промчались наперерез через равнину, догоняя друг друга. Кони прыгали через костры, разбрасывая пылающие головни. Сидевшие ревели, кричали, вскакивали, выхватывали мечи.
Первый всадник, молодой, в арабском чекмене, был без оружия. Его поджарый гнедой конь легко перепрыгивал через высокие огни костров и метался по равнине, стараясь спастись от преследования. Второй всадник, в шлеме, панцире, с копьем наперевес, сидел на вороном коне, пригнувшись и храпя, как разъяренный вепрь. Сопровождаемые проклятиями разгневанного лагеря, враги умчались в сторону дальних холмов.
Вскоре оттуда вернулся только второй всадник. Он ехал медленно, на спокойном сильном широкогрудом вороном коне, осторожно объезжая костры, отвечая шутками на ругательства «буйных». Все уже успокоились и смотрели с любопытством на неведомого силача.
Сбруя его коня была украшена цветной бахромой, седло покрыто замшевым чепраком необычайной белизны. На шее коня, среди серебряных украшений, свешивался странный темный обрубок, напоминающий руку до локтя со сжатым кулаком.
Всадник подъехал к одному кругу, где степенно сидели воины в красных и желтых полосатых халатах. При его приближении улигерчи (певец) замолк, разговоры прекратились. Все рассматривали прибывшего, а он, подражая певцу, вдруг залился высоким голосом:
Я, барс, Утбой Курдистани, неодолимый в битве воин!
Разбил я тьму неверных, и славы я достоин!
Это хорошо!
Я бежал из плена франков, ускользнув от их оков,
И сложил большую гору из отрубленных голов!
Это хорошо!
Я сразил Джелал ад-Дина, погрузив в смертельный мрак!
И содрал с него всю кожу, сделав под седло чепрак!
Это хорошо!
Я его повесил руку талисманом под уздой!
И случится с каждым то же, кто с Утбоем вступит в бой!
Это хорошо!
Тогда один из пяти стоявших в отдалении путников, сбросив на землю плащ, подбежал к сидевшим в кругу кипчакам.
– Слушайте меня, медногрудые, железнорукие!
Все повернулись к говорившему. Он был высок, строен, в ургенчском чекмене, с двумя кинжалами за поясом.
– Этот хвастун и наглец никогда не убивал Джелал ад-Дина, опаснейшего из наших врагов, который еще жив и рыщет по Ирану, преследуемый Джебэ-нойоном, пока не будет пойман и в цепях приведен сюда, к Саин-хану. Если сейчас никто не даст мне светлого меча, прямо бьющего копья и верного коня, чтобы сразиться с этим болтуном и насадить его ослиную голову на острый кол, то, клянусь, я брошусь на него только с кинжалом! Я лучше паду в битве, чем примирюсь с таким лживым хвастуном.
Все кипчаки вскочили. Послышались крики:
– Скажи нам твое имя! Бери мой меч! Бери моего коня! Вот щит и копье!.. Устроим суд Аллаха! Он даст победу правому и низвергнет в вечный огонь преступного!
– Мое имя – Железный пес, Иесун Нохой, не знающий поражений.
– Это хан Иесун Нохой, славный из славных!.. Любимый племянник джихангира Бату-хана!.. Поможем ему.
Кипчаки забегали, принося мечи и копья. Несколько оседланных коней были поспешно приведены, и каждый владелец предлагал своего.
Не колеблясь, Нохой выбрал рослого рыжего коня и легко взлетел в седло. Кипчаки надели на него широкую ременную перевязь с кривым мечом, дали копье и маленький круглый щит.
Утбой Курдистани, натягивая поводья, осаживал своего широкогрудого вороного коня. Сжавшись, оскалив зубы, он злобно поводил глазами.
– Да будет управлять твоей могучей рукой воля неба! – кричали Нохою кипчаки.
С торговой площадки стали быстро выталкивать и разгонять купцов и их вьючных животных. Подъезжавшие со всех сторон всадники образовали широкий круг, где должен был произойти поединок, суд Аллаха. Несколько седобородых стариков вызвались быть беспристрастными судьями.
Схватка началась.
Иесун Нохой помчался яростно на курда и вдруг повернул коня в сторону, когда Утбой хотел нанести ему встречный удар копьем. Пролетев вперед, копье его воткнулось в землю.
Тогда Нохой быстро повернул коня и, набросившись на курда, стал наносить ему молниеносные удары блестящим мечом.
Утбой, видимо, тоже опытный воин, сперва ловко отражал удары, но когда шлем его оказался рассеченным, он свалился с коня, который помчался через площадь и был перехвачен зрителями.
Нохой остановился возле лежащего врага и занес копье над его искаженным, залитым кровью лицом.
– Сдаешься ли ты, навозный жук, лживый шакал?
– Я дам тебе выкуп, какой хочешь, – простонал Утбой, – пощади меня!
– Чья белая кожа покрывает твое седло? Говори правду, и я подарю тебе твою подлую жизнь.
– Возьми с меня выкуп, – стонал курд, – моего коня с седлом, все мое оружие, даже кошелек золотых динаров, только ни о чем меня не спрашивай и отпусти!
Нохой опустил копье еще ниже, так, что конец его слегка коснулся лица Утбоя.
– Я возьму весь твой выкуп, но ты сознайся честно, жив ли и где скрывается неукротимый Джелал ад-Дин?
– Я никогда не только не убивал Джелал ад-Дина, но даже его и не видел. Я солгал…
В это время на площадку, где происходил бой, вернулся вскачь арабский юноша на поджаром легком гнедом коне. Он приблизился к Нохою.
– Не убивай этого человека-гиену! Осмотри белую замшевую кожу на седле, и тогда пусть он сожрет труп своего отца!
– Я все скажу! – воскликнул лежащий курд. Он с трудом поднялся и, шатаясь, прошел к своему коню. Расстегнув ремни, он хотел кинжалом отрезать половину кожи, но арабский юноша вырвал чепрак из его рук и развернул. По форме это была кожа, содранная с человека, и когда отогнулась часть, покрывавшая голову, оттуда вдруг рассыпались светлые шелковистые женские волосы…
Крик пронесся по толпе. А Утбой Курдистани, размазывая рукавом обильно полившиеся слезы, всхлипывая, бормотал:
– Это моя самая любимая, но самая коварная невольница! Я застал ее в греховной близости с моим конюхом, вислоухим губошлепом. Рука этого подлого раба висит на шее моего коня! Я отрубил ее.
Курд снял с себя пояс с мечом, кинжал и положил на землю. Повод коня он передал Нохою.
– Вот мой выкуп, а вот кошелек с золотыми динарами! Я все потерял: и любимую невольницу, и верного коня, и честное имя! – И он, спотыкаясь, пошел в сторону под крики и хохот «буйных».
Вдруг над лагерем пронесся громкий голос, подобный хриплому призыву дикого оленя на вершине горы. Это Субудай-багатур на коне въехал на середину площадки, где происходил поединок. За ним следовали на конях его четыре спутника.
– Слушайте, смотрящие мне в глаза, воины непобедимого Бату-хана! Слушайте внимательно, воины лагеря «буйных»! С вами говорит великий аталык Субудай-багатур! Прекратите драки и ссоры! Готовьтесь к скорому походу для разгрома нечестивых шакалов «вечерних стран»! Великая Яса мудрого Правителя, чье имя непроизносимо, воспрещает всем воинам его победоносного войска враждовать между собой, красть друг у друга, говорить неправду. Кто нарушит этот закон – увидит смерть!
Весь лагерь «буйных» затих. Каждый старался услышать, что прикажет великий непобедимый полководец, одноглазый советник Бату-хана:
– Слушайте новый приказ джихангира: собирайтесь немедленно в десятки и сотни и выбирайте себе начальников. Великий Бату-хан назначит вам тысячников и темника. Из вашего лагеря «буйных», где до сих пор не было ни порядка, ни силы, ни единой могучей руки, с сегодняшнего дня, после приказа джихангира, вырастет передовое храброе войско, которое станет его зорким глазом и чутким ухом. Отныне ни один воин не посмеет больше бродить по военному лагерю великого Бату-хана, ни поблизости от него, без приказания, и если он не будет иметь своего десятка и пайцзы на шее, такой воин-бродяга будет зарублен на месте… А вашим тысячником, по приказу джихангира, будет самый смелый из смелых хан Нохой, – доблесть его вы сейчас увидели.
Все «буйные» стали сговариваться между собой, обсуждая, кого избрать своими начальниками. Только молодой араб не мог забыть своего врага-курда. Он снова увидел его в толпе и протиснулся к нему, горя злобой и бешенством.
– Я, Юсуф ас Сакафи, клянусь страшной клятвой, что ты, поганый хвастун Утбой, от меня не спасешься! Я поймаю тебя и с живого сдеру твою свиную шкуру, чтобы ею покрыть спину моего осла.
Курд отбежал и, скрываясь во мраке ночи, воскликнул:
– Я спасся сперва от бешеного Иесун Нохоя, а теперь и от безумного араба Юсуфа. И это тоже хорошо!
Бату-хан со своими четырьмя спутниками медленно возвращался в свою ставку.
– Все эти разноязычные «буйные» воины особенно будут страшны для мирных жителей «вечерних стран». Они окажутся мне очень полезны, когда в походе я крепко зажму их в своей руке. Между собою они больше враждовать не посмеют. Как передовой отряд, они внесут ужас и смятение в те земли, куда за ними двинутся мои главные тумены. Я их посылаю немедленно против урусов, – пусть сожгут они город Кыюв.
«Джихангир Бату-хан, – да сохранит его всевидящий! – сегодня утром мне сказал:
– Я тебя призвал, мой верный учитель, чтобы ты со всем усердием начал снова записывать то значительное, что должно сохраниться в памяти наших потомков. Я повелел всем темникам, чтобы завтра, в день начала «месяца конских скачек» (1 октября), они подняли свои тумены, посадили на коней и двинули их на закат солнца. Поход должен быть стремительным, как разразившийся в мирной степи бешеный ураган. В этом – удача задуманного. Это принесет небывалые победы, перевернет кверху копытами и животами всех надменных жителей «вечерних стран», чтобы они перестали думать, будто никто не сможет их одолеть и раздавить. Поэтому я начинаю поход внезапно, пока они лежат в мирной дремоте, почесывая за ушами и посасывая сладкое вино.
Эти слова заставили меня задрожать, и колени мои онемели. Саин-хан пристально покосился на меня и спросил:
– Почему твои зубы стучат? Ты боишься?
– Нет, великий! Я не боюсь и не сомневаюсь, что ты сумеешь разгромить «вечерние страны», что ты заставишь их жителей ползти на коленях, почтительно вымаливая крохи твоей милости. Но я боюсь, хватит ли у тебя силы, здоровья и неусыпной осторожности, чтобы избежать удара в спину, когда все уже будет тебе особенно благоприятно?..
Саин-хан вцепился своей жесткой, как лапа орла, рукой в мое плечо:
– Признавайся, кого ты подозреваешь?
– Всех! Всех, кто захотел бы, после одержанных тобою побед, стать на твое место…
– Назови имена! Почему ты отводишь глаза?
– Мне придется перечислять подряд десятки твоих подвластных темников и тысячников. Но разве ты захочешь начать поход ужасом расправы среди твоих помощников?
– А что лучше?
– Лучше заставить тайных врагов усерднее служить тебе.
Я увидел редкое: на темном, как древесная кора, всегда неподвижном лице Саин-хана сжатые губы растянулись, как щель, в подобие улыбки, и показалась белая полоска хищных зубов. Его глаза оставались колючими и недоверчивыми. Он даже мне, своему старому учителю, не поверил и старался проникнуть в мое сердце. Затем он сказал медленно:
– Мой робкий, как дрожащая мышь, наставник! У нас в монгольской степи говорят: «Вскочив в седло, надо взмахнуть плетью, а не сползать на землю». Завтра начинается небывалый поход против народов, которые во сто раз сильнее моего войска. Все, что ты мне сейчас сказал, я давно знаю, и лучше тебя. Запомни важное: я разделил все мое священное войско на пять главных орд. В каждой… – Он задумался, потом добавил: – Много тысяч всадников. И я доверил их лучшим, самым опытным и отчаянным в нападении багатурам. Пять злобных беркутов зажмут в своих когтистых лапах мое разноплеменное войско. С одной из этих орд я пойду сам. Все мои орды уже овеяны бессмертной славой. А какие грозные полководцы их поведут: мой почтенный старший брат хан Орду, мой военный советник Субудай-багатур, мои родичи кюряганы: Менгу, Бурундай, Шейбани, Кадан, Пайдар и другие. Я им назначил точно число дней, в которые они, не останавливаясь нигде для отдыха в богатых городах, должны помнить одно: охватить железными объятьями первую половину «вечерних стран» и сплести пальцы своих рук в указанном мною месте в указанный срок. И я уверен, что такая встреча и сбор моих разноплеменных войск произойдет точно в заранее мною выбранный день. Тогда я дам короткую передышку нашим чудесным коням и бесстрашным воинам, а потом поведу мою великую Синюю Орду дальше. Я захвачу увертливого, как ядовитая змея, Фредерикуса, который себя называет императором германов, италийцев, саксов, арабов, а сам затаился, как филин, на морском острове. Но я выковырну его оттуда и натравлю друг на друга, как злобных собак, и этого императора, и его заклятого врага, хитрого старого колдуна папу. Я поставлю обоих перед собой на колени и буду говорить с ними, как с жалкими дрожащими цыплятами. А затем я их обоих отдам на потеху моим верным шаманам, чтобы они их сварили живыми в котле!
Я смотрел с удивлением на взбешенного джихангира и старался запомнить его слова.
Саин-хан продолжал, и голос его был подобен зловещему мурлыканью тигра:
– Первая короткая передышка будет в столице урусов Кыюве, последняя – на берегу великого безграничного моря, омывающего вселенную. Тогда я выполню волю Священного Правителя, моего деда…
Саин-хан задыхался и стал жадно пить вино из золотой чаши. Вдруг он резко повернулся. Около двери почтительно сидел на ковре, опустив голову и скрестив руки на груди, молодой его племянник, хан Нохой. Из озорства он так глубоко надвинул шапку на лоб, что нельзя было разглядеть его глаз.
– Зачем ты пришел? Какой совет имеешь ты дать нам?
– Прости меня, великий джихангир! Я невольно услышал конец твоей речи и загорелся твоим огнем. Разреши мне прибавить к числу намеченных тобою к разгрому столиц еще одну.
– Какую? – И пальцы Саин-хана сжались с такой силой, что он погнул золотую чашу, и на ковер полилось красное вино.
– Я вижу ясно, что ты также захватишь столицу греков Рум, чтобы не оставлять врагов у себя за спиной. Ведь после захвата Рума ты будешь иметь тысячи лучших кораблей, стоящих во всех гаванях вселенной, которые помогут расширить твое могущество, разнести твою славу по всем морям. Разреши мне участвовать в твоем набеге на Рум.
Саин-хан не показал виду, что разгневался на племянника, а стал говорить медленно, будто нехотя:
– Не собрался ли ты учить меня? Я тебя уже назначил тысячником в тумене моего почтенного брата, хана Орду. Ты вместе с «буйными» должен первым ворваться в столицу урусов Кыюв. Там ты постарайся достойно проявить свою дерзость. Разрешаем уйти! Разрешаем уйти! – закричал он с прорвавшимся вдруг бешенством.
Хан Нохой склонился до земли и, прошептав обычные пожелания, бесшумно удалился. Когда занавеска за ним опустилась, Саин-хан сказал:
– Он похож на пса, который грызет большую кость. Пока не сгрызет ее до конца, он ее не оставит. Думает только о греческом Руме, о его завоевании, чтобы посадить туда царицей свою гречанку. Разве полководец, любящий битвы, может казнить такого удальца?
Весь этот разговор происходил в «золотом домике». Придется ли мне еще раз побывать в нем или я затеряюсь в неведомых просторах вселенной, через которые направляется страшное войско Бату-хана?
Я записал вещие слова джихангира, потому что и подвиги, и ошибки великих людей и то, как они эти ошибки исправляют, – все это должно быть увековечено в летописях на поучение нашим потомкам, да сохранит их и нас Всемогущий!»
Когда летом предыдущего года Бату-хан остановился в низовьях Итиля, никто не решался спросить его: скоро ли двинутся войска на запад, на дальнейшее покорение вселенной… Он не любил, когда кто-либо задавал ему вопросы или подавал советы. Бату-хан начинал тогда злобно шипеть и вспоминать по именам проклятых злых мангусов. Ему казалось, что, выслушивая чей-либо совет, он теряет часть своего величия самодержавного владыки. Однажды он сказал своему любимому двоюродному брату Менгу-хану:
– Скоро мне понадобится твоя помощь…
– Всегда я хочу помочь тебе, но до сих пор ты мне ничего не поручал.
– Отлично! Я доверяю тебе тумен правого крыла моего несравненного войска. Ты завтра же выступишь в поход. Ты пересечешь куманскую степь и пройдешь до реки Днепра, до богатого главного города урусов Кыюва. Там ты призовешь к себе старшего коназа урусов и строго прикажешь ему, чтобы он принес мне клятву покорности и верности. После этого ты пришлешь сюда гонца, а сам на время отступишь обратно в степь на дневной переход, но ни в коем случае не занимай своими багатурами Кыюва, хотя бы он даже и пожелал мне покориться.
– Сделаю, как ты приказал!
– Если коназ урусов и жители города не захотят добровольно признать меня своим единственным верховным владыкой, ты еще не начинай осады Кыюва, а все же отойди назад в степь и там жди меня, откармливая коней. Когда же я приду к Кыюву, то помни, что только я, и никто другой, первым въеду в столицу урусов. Тогда я дам своему тумену право первому начать грабеж этого богатого и прославленного города.
– Я услышал, великий, твои слова, и все будет исполнено, как ты приказал!
– Можешь идти!
Менгу-хан опустился на колени, низко склонился перед братом, коснувшись головой ковра, а когда он снова выпрямился, Бату обнял его, и оба брата в знак дружбы, громко сопя, понюхали и лизнули друг другу щеки.
Выполняя приказ Бату-хана, хан Менгу с отборным войском быстро двинулся через степь. Разграбив по пути все встречные половецкие стойбища, он наконец подошел к Киеву. Там Менгу принял киевских послов, знатных бояр, и услышал от них категорический отказ добровольно покориться татарам.
Киевляне, поднявшись на стены города, с тревогой всматривались в даль, в восточную степную сторону, и им казалось, что по бескрайней равнине какое-то страшное чудовище протянуло во все стороны свои гигантские щупальца: там, постепенно стягиваясь против города, непрерывным потоком подходили монгольские отряды и ставили свои юрты.
Раздавалось щелканье бичей, ржание коней, стоны и рев верблюдов, мычание волов, крики погонщиков, скрип телег на высоких, в рост человека, колесах и многоголосый гул и гомон татарской орды.
Степняки развьючивали верблюдов и коней, ставили большими кругами свои юрты. Задымились костры. Поставленные на камни и треножники, закипели большие котлы.
Посреди лагеря вырос богатый шатер-юрта хана Менгу. Шатер был окутан белым войлоком и перевит узорчатыми полосами. Над крышей из дымового колеса решетки стал завиваться голубой дымок. Там, внутри шатра, был разведен тлеющий костер из кизяка – сушеного конского навоза, перемешанного с соломой. В соседних юртах разместились знатные монголы его свиты.
Рядом с шатром возвышался шест: на нем развевалось знамя Менгу-хана – длинный бамбуковый шест с небольшой перекладиной наверху, с которой свисали пять пушистых черных хвостов монгольских яков. Это было священное знамя, означавшее, что его владелец – ближайший родственник покойного Священного Правителя, великого завоевателя мира Чингисхана.
Только чингисиды могли пользоваться таким священным знаменем.
Менгу-хан прискакал верхом на пегом коне в сопровождении большой свиты вооруженных монгольских всадников и опытного переводчика, хорошо знавшего русский язык, кипчака Хабула.
Последнему было приказано вместе с двумя тургаудами переправиться через Днепр и разузнать все, что происходит в Киеве и чего следует ожидать и скоро ли приедут с поклоном к хану Менгу киевский князь и знатные бояре?
Менгу-хан повелел приготовить две большие ладьи и убрать их коврами. На этих ладьях отправились три знатных татарских военачальника вместе с охраной.
Когда лодки отчалили, несколько трубачей стали неистово трубить в очень длинные кожаные трубы, извещая русских о выезде в Киев знатного посольства.
Когда ладьи пересекли Днепр и пристали к правому берегу, там их встретили знатные бояре в расшитых узорами дорогих собольих шубах и высоких бобровых шапках. Русские воины копьями отгоняли сбежавшуюся толпу любопытных. Переводчик Хабул объяснил боярам, что на тот берег Днепра прибыл Менгу-хан, брат повелителя всех монголов Бату-хана. Хан Менгу ждет, что киевский князь сейчас же прибудет к нему для переговоров, а он будет ждать его в своем шатре.
Однако русские бояре ответили:
– Наш князь находится сейчас в своих палатах, и ему, как главному хозяину нашего древнего славного города, непристойно ездить к язычникам на поклон. Он приглашает начальников татарского войска подняться в его палаты, и там почтенные гости сами расскажут, какая нужда, какая забота привела их в Киев.
После горячих пререканий было решено, что в княжеские палаты пойдут только три татарских военачальника, переводчик Хабул и три ближайших князю боярина. Встречные киевляне жадно всматривались в татар, о которых говорилось так много ужасов. Татары медленно шли по узкой улице по направлению к княжескому дворцу и все время о чем-то тихо совещались. Они взобрались на первую стену, опоясывавшую город, и долго осматривались кругом, желая все хорошенько запомнить.
Наконец на полпути Хабул вдруг сказал русским спутникам:
– Наш преславный хан Менгу отправил нас для переговоров, а не для поклонов вашему коназу. Если бы русский коназ хотел нас почтить и повидать хана Менгу, то он вышел бы сюда, к нам навстречу. Теперь мы решили не идти к вашему коназу и вернемся назад, на тот берег. А вы ждите нас снова, и тогда увидите, что с вами будет.
– Так вы лазутчики, а не послы! – закричали бояре. – Вы ходили на стену, чтобы узнать, как мы укрепили Киев. Бейте их! Не выпускайте коварных!
Набежала толпа. Монголов схватили и вместе с переводчиком сбросили со стены.
Менгу, не дождавшись возвращения своих послов, понял, что Киев добровольно не сдастся, но, исполняя повеление Бату-хана не осаждать города, решил повернуть обратно.
Постояв на левом берегу и полюбовавшись издали расписными теремами киевской знати и золотыми главами многочисленных церквей, – татары были уверены, что это настоящее листовое золото, – Менгу-хан увел свое войско в степь.
Главный и старейший половецкий хан Котян в своем кочевье в Шарукани[430] пребывал в глубоком и тяжелом раздумье и не находил себе ни в чем утешения. Напрасно приходили к нему его высокие, стройные сыновья и, сняв лисьи шапки, почтительно гладили его руки, украшенные сверкающими перстнями. Котян гладил их по голове и разрешал сесть на цветные подушки, лежавшие вдоль стенки круглого шатра, убранного пестрыми коврами.
Они поочередно рассказывали последние новости из жизни степи. Все жаловались на то, что больше совсем не приходят караваны купцов с морского побережья. Некому стало продавать коней, скот, меха, кожи.
– Кто сейчас поедет в нашу степь? Все боятся татар. Их шайки быстро проносятся по всей степи, точно они убегают от кого-то, а на самом деле они рыщут в поисках добычи и высматривают все, что у нас делается. Не раз их уже видели совсем неподалеку от Шарукани.
Котян тяжело вздохнул, покачал головой и посмотрел вверх, на клочок синего неба, видимый в отверстие крыши, сквозь которое выходил дым от костра.
– Сегодня я получил замечательное известие, не знаю – на радость или на горе.
– От Бату-хана?
– Сейчас вы все узнаете. Эй, мальчики! Приведите сюда «божьего человека», которого сторожат в соседнем шатре! – Котян несколько раз постучал по медным чашкам с водой. – Скорее!
Два подростка, сидевшие близ входа, сорвались с места и убежали. Вскоре они вернулись, поддерживая под локти сухопарого человека, с клочьями седых волос на лице. Голова его была обернута куском пестрой ткани. На поясе висели медные и железные приборы, какие обычно позвякивают у лекарей и коновалов. Лицо его казалось истощенным, со впалыми щеками, но когда он вскидывал голубые глаза, в них светилась живая наблюдательность. В одной руке он держал небольшую книгу в потертом кожаном переплете, в другой – высокий посох с загнутым концом, каким обычно пастухи ловят убегающих овец.
– Здравствуй на много лет, великий хан великого куманского народа! – приветствовал он Котяна.
Котян сейчас же приказал:
– Эй, мальчики, дайте божьему человеку подстилку и принесите лепешек и кувшин кумыса!
Один из сыновей Котяна взял пеструю ковровую подушку и положил перед странником. Тот уселся на ней и пробормотал молитву.
– А теперь скажи нам свое имя, кто ты и из какой земли? Зачем бродишь по свету, такому тревожному в наши страшные годы?
– Я только слуга Божий, по имени Юлиан. Я скитаюсь по этому грешному свету, излечивая больных и успокаивая душеспасительными молитвами умирающих. Происхожу я из страны мадьяр, из их славной столицы Буды. Господь Бог и добрые люди мне всюду помогают, жалеют и не дают умереть с голода. Сейчас я иду от грозного царя татар Бату-хана.
– Что ж ты хотел мне сказать особенно важное? – спросил хан Котян.
– Если ты не всем здесь доверяешь, зная их болтливость, то прикажи лишним покинуть твой шатер.
– Уйдите все! – приказал, нахмурясь, Котян. – Пусть останутся только два моих старших сына. Толмача мне тоже не надо, – ты достаточно хорошо говоришь по-кумански.
Сидевшие встали, прижав руки к груди, склонились и мелкими шажками вышли из шатра.
Юлиан начал вполголоса:
– Не смотри на то, что я одет нищим. В моих руках находится письмо самого великого хана татарского Бату к мадьярскому королю Беле, которое я получил из собственных рук монгольского владыки для того, чтобы показать его тебе.
Котян вздрогнул и сразу выпрямился.
– И ты можешь мне его прочесть? Письмо Бату-хана?
– Вот для этого я и пришел к тебе, доблестный хан Котян, пройдя очень тяжелый и опасный путь.
Юлиан порылся за пазухой и достал небольшой свиток. Он разгладил его на колене и вопросительно взглянул на Котяна.
– Ну, читай!
– Это письмо, – начал Юлиан, – написано уйгурскими буквами, но на монгольском, то есть на татарском, языке. Бату-хан повелел передать его мадьярскому королю Беле. Но так как я знал, что при дворе этого короля не нашлось бы мудреца, который мог бы прочесть и объяснить такое письмо, то я упросил одного ученого язычника перевести это загадочное письмо на куманский язык.
– Что же это было за письмо?
– Высокомерное послание Бату-хана, более похожее на приказанье. В нем говорилось от его имени так. – И старик стал читать: – «Я – великий хан, посланный небесным владыкой, который дал мне право возвышать тех, кто преклоняется передо мной, и поражать гневом тех, кто противится мне. Я удивлен, что ты, маленький король мадьяр, до сих пор не ответил ни на одно из посланных мною тебе тридцати писем. Я узнал, что ты, король Бела, намерен принять к себе весь народ куманов, моих рабов. И я тебе приказываю не принимать их в твоем королевстве. Им, при их жизни в шатрах, легко и возможно будет убежать от меня, но как ускользнешь от меня ты, когда ты имеешь дома, дворцы и целые города? Поэтому я, великий хан татарский, которому вестник небесного царства дал высшую власть над вселенной, право оказывать милость мне покоряющимся и душить моих противников, я удивляюсь тебе, маленький король мадьяр».
Юлиан обвел всех спокойным взглядом, тщательно свернул письмо и заговорил снова:
– Я для того и совершил этот путь к тебе и разыскал тебя в степи, чтобы предостеречь. Несомненно, Бату-хан скоро двинется со всем своим войском на западные страны и нападет прежде всего на ваши куманские кочевья. Раз ты не пошел с ним, он тебя не пощадит, а будет мстить за то, что потерял в твоем народе сильного союзника. Поэтому я советую тебе, – уходи скорей к мадьярам. Король Бела примет тебя, как брата. Торопись!
Котян сидел, опустив голову. Руки его дрожали. Потом он повел широкими плечами, точно стряхнул с себя неудобный груз, и повернулся к сыновьям. Они сидели, видимо, потрясенные, впиваясь взглядом в отца.
– Что вы мне скажете на это письмо? Говори ты, младший, Кучум!
– Что сказать? Бату-хан говорит, что он написал королю Беле тридцать писем и не получил от него ответа. Напишет он еще тридцать первое, чтобы испугать Белу, а сам не двинется с места из своей новой столицы, где ему живется спокойно и хорошо. Он ведь потерял много своих воинов во время похода на русские княжества. Он даже не мог дойти до самого богатого города Новгорода и вернулся обратно. Где ему думать о походе на Мадьярское королевство! Он пугал, чтобы все трусливые ему покорились.
– А ты мне что скажешь, что посоветуешь, мой старший сын Мучуган?
– Меня встревожило, очень встревожило это письмо. Спасибо «божьему человеку», что он принес его нам и предупредил об опасности. Мне ясно, что Бату-хан, покорив и разорив столько городов, может считать, что его войска самые сильные в мире. Он уже попробовал крови и опьянел от своих успехов. Сейчас его войска отдохнули, и он хочет идти покорять все народы, всю вселенную. Ведь он и раньше не раз требовал, чтобы мы, куманы, двинулись вместе с ним, под его начальством, на «вечерние страны».
– Что же ты мне посоветуешь? Что нам делать? – тихо спросил Котян.
– Выбор ясен. Если нам покориться Бату-хану, это значит добровольно, без боя, подставить свою голову под отточенный татарский меч. Нельзя ждать ни одного дня. Мы должны сворачивать шатры и уходить в Мадьярское королевство. Жадные и хищные татары помчатся вслед за нами, но там, на мадьярской равнине, когда нам придется драться с татарами, мы уже будем всегда чувствовать рядом крепкую дружескую мадьярскую руку.
В шатре стало тихо. Только донеслось отдаленное ржание коня.
– Ты хорошо сказал. Ты сказал, как истинный воин. Верно, сын мой, колебаний быть не может. Я приказываю немедленно разослать гонцов во все наши куманские кочевья и объявить: «Сворачивайте шатры, вьючьте добро и спешно уходите из нашей степи к Карпатским горам». Уходить надо быстро, ночью. Пока татары узнают и поймут, что это у нас не обычная перекочевка, а что мы уходим совсем с нашей дедовской земли, мы будем уже далеко!
Котян встал, схватился за голову и простонал:
– Тяжело! Ой, как тяжело! Прощай, дедовская земля! Отныне мы, бесприютные скитальцы, пойдем искать себе новую родину!..
Осенью этого крайне засушливого года Бату-хан наконец решил двинуться со своей многотысячной ордой на запад, «на закат солнца», для давно им задуманного покорения «второй части вселенной».
Перед важными решениями Бату-хан обыкновенно ни с кем не советовался, а сразу объявлял ближайшим помощникам свой приказ. Так и теперь. Но сперва он долго расспрашивал тех своих багатуров, которые недавно проезжали по кипчакской степи, вылавливая там пастухов или неосторожных путников. Он хотел заранее узнать и понять, что происходит в великой степной равнине, через которую скоро придется двинуться всему его войску.
Один из сотников, расторопный и смелый Тамберды, по приказу Бату-хана побывал в Шарукани, видел там хана Котяна, был им обласкан и узнал многое. Но Тамберды с большим трудом выбрался из Шарукани и, встревоженный, примчался обратно к Бату-хану.
Тамберды рассказывал:
– Во всей куманской степи теперь идет крайняя сумятица. Все куманские племена, раньше кочевавшие там мирно и свободно, теперь переходят с места на место и гадают: что им делать и куда податься? Они всего боятся, никому не верят и говорят, что татары, когда-то разгромившие соединенные войска урусов и куманов в битве при Калке, теперь хотят окончательно добить их, куманов, и отнять все их стада, богатства и особенно коней, нужных им для задуманного Бату-ханом похода на «вечерние страны». Всех же куманов, говорят, Бату-хан сделает своими конюхами и пастухами.
– Верно! – прервал Бату-хан. – Всех куманов давно следует подогнуть под мое колено и запретить им прикасаться к мечу.
– Что ты прикажешь мне дальше делать? – спросил Тамберды.
– Ты немедленно вернешься обратно и скажешь хану Котяну, что я повелеваю ему прибыть сюда, а его войску ждать нас и быть готовым выступить следом за моим доблестным войском. Не теряй времени! Завтра ты должен быть уже далеко!
Когда некоторое время спустя Тамберды вернулся, Бату-хан призвал его к себе. Вид у сотника был подавленный.
– Ну, что делает главный, самый сильный и вредный куманский хан Котян? – спросил Бату-хан. – Почему он до сих пор не приехал ко мне и не объявил на коленях о своей преданности? Он бы мне теперь пригодился!
– Вай! Вай! Я уже не застал хана Котяна в Шарукани! На истоптанной земле валялись остывшие угли костров, я видел отверстия от шатровых кольев, которые еще не успело засыпать землей, я видел голодных собак, бродивших в поисках пищи, но я не видел никого из тех, кто мог бы мне рассказать, куда ушел хан Котян со своими кочевниками.
Бату-хан слушал не прерывая, но лицо его все мрачнело и пальцы быстро шевелились. Тамберды знал, что это один из признаков великого гнева Бату-хана. Он упал на четвереньки, охватив голову руками, а Бату-хан несколько раз сильно ударил пяткой его склонившуюся голову.
– Как ты прозевал это? Отчего так поздно рассказал мне все? – прошипел Бату-хан. – Я бы успел схватить и раздавить Котяна!
– Где мне было говорить с тобой! Ты всегда знаешь все раньше и больше нас всех, – простонал Тамберды под тяжелой ногой Бату-хана. – Ты великий, всезнающий!
Бату-хан задумался. К нему подошел любимый, всегда добродушный хан Менгу и, спокойно сняв ногу Бату-хана со спины Тамберды, опустил ее на ковер.
Бату-хан мрачно молчал и продолжал быстро шевелить пальцами. Но хан Менгу хорошо знал, чем лучше всего можно успокоить рассерженного монгольского владыку и вернуть ему «веселое сердце». Он тихо приказал стоявшему у входа в шатер тургауду немедленно привести из соседней юрты сказочника и певца былин, улигерчи.
Улигерчи, старый, сутулый, с седой реденькой бородкой, быстро явился. Поклонившись, он без шума уселся на ковре у ног Бату-хана, слегка проводя пальцами по струнам своего хура.
Бату-хан впился глазами в певца.
– Спой мне, мой старый верный спутник, о том, что меня мучает, что непрерывно жжет мое сердце! Ты сумеешь помочь мне!
Улигерчи набрал в грудь воздуха и стал тянуть такую длинную и монотонную песню, подыгрывая на хуре, что казалось, будто он поет не переводя дыхания.
«Великий светящийся» двинулся на закат солнца
И направился через бесконечную прекрасную степь,
Которую не пройти насквозь и за многие месяцы.
Кочевал он в ней всегда летом и осенью,
Когда листья желтеют и ветер их подбрасывает кверху.
Кочевал он, видя, как падает снег,
Как ураган наметает сугробы.
Все-то кочевал он без остановки,
Хватал солнце и держал его на приколе,
Хватал он луну и пристегивал к своему седлу.
Однажды долго отдыхал великий в своей юрте,
Вспоминая былые походы…
И вдруг вскочил он и зашумел,
Как темно-черный беркут, когда выпустят его,
Сняв с головы шапочку, закрывающую глаза.
Качнулся он, как охотничий желтый сокол,
Когда пустят его, сняв с ноги ремень.
Заревел он, как смелый барс,
Прыгнувший на утес с вершины горы:
– Братья старшие, вельможи и подданные!
Народ мой могучий, бесчисленный!
Ничего не упуская, вы все слушайте!
Я же, не запинаясь, скажу вам:
Славное великое имя мое
В десяти странах света уже прогремело.
И необъятная доблесть моя
Наполнила Алтай, Хангай и куманскую степь.
Но всю огромную силу свою
Нигде еще полностью я не показал.
Теперь я затосковал и отправляюсь поискать,
Нет ли где славного витязя,
Что с криком на меня бросится?
Нет ли оружия, что зазвенит, приближаясь?
Нет ли верхового коня моего соперника,
Что со ржанием и грохотом на меня помчится?
Теперь, мои смелые багатуры,
Скорей обрядите и приведите мне верхового коня!
Седлом его оседлайте! Полное вооружение дайте!
Если окажусь я могучим славным витязем,
То вернусь с несметной добычей,
Стадами скот пригоню я, областями народ приведу я.
Вернусь я, завладев многими новыми подданными.
Юрта за юртой народ будет кочевать ко мне!
Начался поход. Потряс он синее небо,
Заставил дрожать великую золотую землю.
Тяжелая черная пыль вилась над ними.
Слышался топот коней сотен тысяч всадников.
Красная пыль поднялась над ними,
И впереди удалялся шум многих тысяч воинов
Моего непобедимого войска…
Бату-хан вскочил с трона, несколько раз потряс могучими руками испуганного улигерчи и, достав из цветного мешочка, висевшего на ручках трона, кусок желтого индийского сахара, затолкал его в рот певца, сказав:
– Ты успокоил мое сердце, ты отогнал мои заботы! Завтра ты получишь сильного спокойного верблюда, на котором отправишься со мной в новый поход. Сперва я покорю главный город широкобородых урусов – Кыюв, и там ты будешь, как всегда, петь на моих пирах и разгонять мою тоску. А затем я направлю дальше, на «вечерние страны», мое бесчисленное войско.
После долгих молений, заклинаний и колдовских плясок шаманы указали день, особенно благоприятный для начала похода, и пять отдельных орд сурового, не знающего улыбки неодолимого владыки Бату-хана двинулись с берегов великой реки Итиль, сразу утонув в беспредельных голубых просторах ковыльных кипчакских степей.
Каждый тумен, насчитывающий десять тысяч всадников, шел своим, заранее намеченным путем, не перебивая друг другу дороги, только тесно прикасаясь крыльями, как на охотничьей облаве, следя, чтобы ни один зверь, ни один путник, ни одно кочевье упрямых, непокорных, враждой клокочущих кипчаков не ускользнули в прорывы между монгольскими отрядами.
Эти отряды двигались настойчиво и неуклонно в сторону Днепра, делая остановки только на ночь, когда необходимо было подкормить усталых коней.
Вечерами, греясь у костров, все говорили о том, что Бату-хан, избранный вечным синим небом быть их повелителем, готовится, как будто бы распростертыми лапами дракона, сразу охватить всю еще не покоренную часть урусской и кипчакской земли и одним стремительным натиском раздавить всякую дерзкую попытку к сопротивлению.
Впереди войска, нащупывая пути и переправы, рыскали разведочные отряды каждого тумена; за ними наступали главные силы, а позади подтягивались, стараясь не отставать, бесчисленные скрипучие арбы, запряженные медлительными волами, двигались в облаках пыли гурты скота и важно шагали караваны верблюдов, навьюченных разобранными юртами, войлоками, котлами, железными таганками, мешками с походной едой, всем, что может пригодиться в пути всегда ненасытному, прожорливому монгольскому войску.
Каждый тумен должен был сам заботиться о себе, и все они различались друг от друга своим внешним видом, боевыми выкриками, именами своих опытных суровых полководцев. Среди последних были немногие старые, прославленные еще в походах Священного Правителя Темучина Чингисхана, были испытанные в войне с последним шахом Хорезма неукротимым Джелал ад-Дином, были темники, разгромившие земли кавказских племен, были недавно прошедшие через страну булгар под начальством уверенного и всегда веселого Шейбани-хана, уже назначившего булгарам правителей-баскаков. Был среди них стремительный Бурундай, уничтоживший в глубине засыпанных снегом русских лесов войско Владимирского князя Гюрга (Юрия). Но особенно грозным считался всегда победоносный одноглазый Субудай-багатур вместе с неудержимым, как пущенная стрела, Джебэ-нойоном. Да и другие темники: Менгу, Кадан, Пайдар, Нарин-Кэхэн, Курмиши и прочие – все считались бесстрашными тиграми.
Радостно шли в этот поход монголы и присоединившиеся к ним отряды других племен. На что могли надеяться, какое сопротивление могли теперь оказать встречные народы? Их оставалось уже мало, их печальная участь уже предсказана колдунами-шаманами. И все двинувшиеся в поход всадники верили, что упорный и уже озаренный славой счастливого победоносного завоевания Бату-хан пройдет в зареве пожаров грозой по всем «вечерним странам» и дойдет вплоть до «последнего моря», омывающего «поднос земли»[431]. Там его верные нукеры разожгут огромный костер, языками пламени облизывающий багровые тучи, в честь и в память замыслившего покорение вселенной Священного Правителя и всех изрубленных в битвах монгольских багатуров. Там Бату-хан въедет на пятнистом, как барс, коне на вершину кургана и вонзит свое блестящее копье в покоренную им землю. Тогда он воскликнет: «Услышь нас, взирающий с облаков Потрясатель Вселенной! Твоя воля выполнена. Вселенная покорена!»
И тогда не знающий улыбки Бату-хан впервые рассмеется, и смех его будет похож на клекот орла.
Большая монгольская арба медленно и неуклонно ползла в облаках пыли по желтеющей ковыльной степи, увлекаемая тремя парами рыжих волов. С пронзительным, точно полным тоски и отчаянья, визгом и скрежетом поворачивались высокие, в рост человека, деревянные колеса без спиц, оставляя в нетронутой почве степной равнины две длинные глубокие колеи.
Впрочем, левое переднее животное этой упряжки было не рыжее, а пегий, с белыми пятнами, огромный свирепый бык, и звался он Арбан-цаг (десятый), потому что такого красавца обычно держали как вожака в упряжке какого-либо знатного тайджи или нойона, в которой насчитывалось пять, а то и десять пар волов. Первый вожак должен непременно иметь какое-либо заметное издали отличие, чтобы хозяин легче мог найти свою повозку среди многих тысяч скрипучих возов двинувшегося в поход монгольского войска.
Эта повозка была собственностью простого, незнатного монгола, сотника Азарга-Тахя, который поседел в походах, совершив сперва длинный путь от счастливой сладкоструйной реки Керулена на далекой родине монголов до главной столицы царства Цзиней, трудолюбивых, искусных в разных мастерствах китайцев. Оттуда Азарга-Тахя совершил новый путь, еще более длинный, через безводные пустыни Гоби до Ургенча, столицы веселых, добродушных хорезмийцев, считавших себя до вторжения монголов самым сильным и счастливым в мире народом. Эти первые походы Азарга-Тахя совершал под начальством величайшего из людей, чье имя теперь монголам нельзя произносить вслух, того, кто принес народу монголов неизмеримую славу, а его князьям и военачальникам – несметные богатства. Некоторая часть захваченных богатств перепадала и простым монгольским воинам. Но много ли можно увезти с собой на хотя и крепком, но небольшом коне с плохим старым седлом и парой истрепавшихся переметных сум? Счастлив был тот, кто имел собственную повозку, запряженную неутомимыми выносливыми волами, да еще в той повозке должна была сидеть верная жена, имея возле себя быстроглазого мальчика или девочку, помощницу в работе. Такая жена – верный друг в пути, заботливая хозяйка, умеющая сберечь вещи, захваченные в набеге, которые Азарга-Тахя, проносясь вскачь, бросал в повозку, зная, что его жена всему найдет свое место и припрячет.
Эту арбу Азарга-Тахя нашел когда-то брошенной возле Ургенча, усадил в нее свою жену, которая до этого ездила служанкой-рабыней в обозе его начальника, темника Курмиши´. Азарга-Тахя наполнил тогда арбу доверху разными одеждами и запряг в нее сперва двух тощих верблюдов с болтающимися от голода горбами. Потом дела его стали все более улучшаться, расцветая, как степь весной. Благодаря терпению и бережливости его верной жены он из беспечного бродяги превратился в расчетливого хозяина, особенно после того как хан Курмиши´ назначил его десятником, а через два года сотником и стал давать ответственные поручения.
А повозка обратилась надолго в передвижное жилище семьи Азарга-Тахя. Эта семья постепенно росла. Кроме пегого быка и пяти волов, появились две собаки: одна большая темная лохматая овчарка, волкодав, была верным сторожем, другая – черная борзая, поджарая и стремительная – явилась главной кормилицей семьи: она носилась по степи, ловила сусликов и зайцев, иногда и лисиц, свою добычу неизменно приносила хозяйке, которая, содрав шкурки, жарила или варила тушки зверьков, давая объедки верным собакам.
В арбе ехало еще трое детей: девочка лет трех и два мальчика пяти-шести лет, которых хозяйка подобрала в Сарае, где работали на постройке домов пригнанные из Владимира и Рязани пленные широкобородые урусы.
Крайне истощенные, они умирали во множестве. Особенно умирали дети. Похожие на маленькие скелеты, на тонких ножках, они жалобно просили: «Дай хлебца! Дай корочку!»
Женщина спросила пленных, кто родители детей, показав руками, будто нянчит и качает ребенка. Один указал пальцем на землю, потом на небо и махнул рукой, а другой сказал:
– Бери их, да корми получше! Здесь они все одно пропадут.
Когда арба тащилась по степи, мальчики бежали рядом, а девочка сидела на руках у приемной матери и так же, как и она, повторяла: «Кха-кха!» – таким возгласом монголы погоняют быков.
А когда накрапывал дождь и крутил легкий снег, мальчики тоже взбирались на арбу и сидели рядом, вместе с тремя курицами и петухом со связанными лапами. Женщина покрывала их всех одним большим войлоком с прорезанными отверстиями, из которых выглядывали любопытные головки детей. Новая мать стала причесывать их по-монгольски, обрезав все волосы и оставив только небольшую косичку с цветным лоскутом на левой стороне затылка.
Азарга-Тахя изредка навещал арбу, – ему нельзя было отдаляться от своей сотни. Поэтому вся забота ложилась на его жену: она с помощью обоих мальчиков распрягала волов, и они паслись поблизости, охраняемые верными собаками. На рассвете женщина с помощью собак опять сгоняла волов к арбе, подводила их под ярмо, и арба катилась дальше, к новым заботам и тревогам, а может быть, и к богатству: впереди предстояло захватить большой город Кыюв, где все крыши богатых домов, говорят, покрыты золотом. Азарга-Тахя обещал постараться отломить хоть один маленький кусочек от такой золотой крыши.
Обоз Субудай-багатура был очень небольшой: четыре быстроходных верблюда везли его походный шатер и кожаные китайские сундуки; в них хранились пергаменты с чертежами земель, через которые проходило монгольское войско. Там же хранились путевые книги походов.
Кроме того, в этом маленьком личном обозе великого аталыка находилась его боевая железная колесница. Это был железный ящик, поставленный на два высоких колеса. На все четыре стороны были прорезаны узкие щели, предназначенные для наблюдения и пускания отравленных стрел. Кто подойдет без разрешения к колеснице, будет ранен стрелой и вскоре в корчах умрет.
Говорили, что внутри повозки сидит стрелок-девушка, охраняя сон Субудай-багатура, который часто, даже днем, во время переходов, спал в этой колеснице.
Кроме того, в повозке еще находилась маленькая лохматая собачка китайской породы, которая по слуху узнавала шаги всех близких своему хозяину и молчала при их приближении, но если она принималась яростно лаять, это означало, что приближается неизвестный человек.
Железную повозку везли четыре коня, запряженных по два. На левом переднем сидел возница.
Субудай-багатур однажды уговаривал Бату-хана тоже завести себе такую же прочную повозку, чтобы предохранить себя от предательского нападения.
Бату-хан сердито ответил:
– Меня достаточно охраняет твой зоркий глаз!
«Святейшему, величайшему повелителю праведных халифу Мустансиру, – да будет над ним мир! – его преданный слуга, почитатель, исполнитель его дальновидных предначертаний и усердный посол при особе непобедимого хана Белой, Синей и других бесчисленных орд мунгальских, джихангира Бату-хана, желает вечной славы и успеха, и осуществления надежд, и постоянного здоровья и счастья, – безошибочный стрелок из лука, укротитель своенравных коней Абд ар-Рахман говорит: «Мир тебе, защитник собрания верных!» – и просит не отвращать от него твоего ока милости и привета.
Пишу я тебе среди холодных бесконечных степей и холмов, засыпанных белым снегом, сквозь который пробиваются высокие кусты желтой травы. Только завернутые в бараньи шкуры кочевники кипчаки могут переносить этот мучительный холод с пронизывающими ветрами, спасаясь в кожаных или шерстяных шатрах, согреваясь около костров, поддерживаемых охапками камыша или сухим конским пометом. Вода в такое холодное время замерзает и обращается в твердый прозрачный камень, и через застывшие широкие реки, ставшие удобными гладкими дорогами, могут бесстрашно переходить, точно по земле, всадники на конях или тяжелые груженые повозки, увлекаемые десятками больших волов.
Этим холодным временем пользуется непобедимое храброе войско монгольское и в зимнюю пору предпринимает свои опустошительные страшные походы. Да сохранит Аллах тебя, повелитель правоверных, от встречи с этими звероподобными воинами, не знающими поражений. А сосчитать количество их и других союзных им племен – невозможно: войско растекается по степи, как разбушевавшееся море, и кто тогда сможет сосчитать его?
Но все же я попытаюсь тебе сообщить приблизительное число воинов. При дворе великого хана пребывают неотлучно около сорока темников. Каждый темник имеет под своей рукой десять тысяч всадников. Хотя некоторые из темников иногда только носят это почетное звание, но сами отрядов не имеют, – все-таки можно приблизительно считать, что войско Бату-хана, состоящее из двенадцати отдельных орд, в каждой орде имеет от трех до шести туменов. Итак, все войско татарское заключает в себе от трехсот до четырехсот тысяч всадников. Все они закалены в боях и подчиняются беспрекословно своим строгим до свирепости начальникам. Случаев неповиновения у них не бывает. Они как бешеные бросаются туда, куда укажет палец их темника, и до сих пор не было той силы, которая смогла бы остановить или разметать их яростный натиск.
По полученным от лазутчиков сведениям, во всех «вечерних странах» едва ли найдется такое большое и могучее войско, как монгольское. Судьба «вечерних стран» предрешена: они будут покорены, ограблены и брошены под копыта могучей дикой монголо-татарской конницы.
Я уже послал тебе с надежными людьми из арабских преданных купцов два донесения, а именно:
Первое письмо из «Орлиного гнезда» «Старца Горы», главы общины страшных карматов-исмаилитов, тайных убийц. Он мне сказал, что великий монгольский хан будто бы очень к нему благоволит и называет своим «братом». Но это ложь. Я осторожно спросил об этом Бату-хана во время одной вечерней пирушки. Саин-хан ответил, что «Старца Горы», запрятавшегося в своем «Орлином гнезде», постигнет судьба всех охотничьих птиц, когда они попадают в руки охотника. Или орел научится быть полезной ловчей птицей и станет приносить хозяину добычу, или тот свернет ему шею. На земле есть один владыка (он имел в виду себя), и до тех пор, пока «Старец Горы» сам не приедет к нему с поклоном преданности и не сложит к его ногам всех накопленных богатств, он будет считать его непокорным врагом, и его судьба уже предрешена в небесной «книге судеб».
Второе письмо я послал тебе из устья Итиля, прибыв ко двору великого хана Бату и побеседовав лично с ним. Я выслушал его планы завоевания «вечерних стран», расхвалил эти планы и получил разрешение сопровождать его в походе.
Сейчас я пишу третье письмо у костра, на берегу великой реки Днепра. Передо мною на противоположной стороне раскинулась главная столица царства урусов, величайшего из великих земель. Столица эта называется Кыюв. Я вижу, какой это большой и прекрасный город. В нем много домов Бога урусов с позолоченными крышами. И Кыюв, так же как другие столицы, обречен на разрушение и пожары. Урусы до сих пор всюду мужественно защищались. Но даже если они теперь заявят татарам о своей покорности, это их не спасет от обычного монгольского разгрома. Вероятно, урусы добровольно не покорятся, а станут отчаянно защищаться. Бату-хан сказал в кругу своих приближенных, где он милостиво разрешает мне присутствовать, такое слово:
«Я не допущу, чтобы существовали другие великие столицы. Будет только одна «столица столиц» – моя боевая ставка Кечи-Сарай на великой реке Итиль. Из Кечи-Сарая будут вылетать молнии моих повелений, которые заставят трепетать и повиноваться все народы вселенной!»
Но Аллах лучше все знает, он один все предвидит, и в его руках наше будущее. Да будет милость его над всеми нами!
Я надеюсь, что ты, повелитель праведных, святейший халиф Мустансир, посмотришь на прибывающих к тебе моих гонцов оком благорасположения и покроешь их полою твоей щедрости.
Пусть перед тобою будет открыта дверь Каабы[432], вечно желанной, а земля перед ней останется навсегда пылью на лбах всех склоняющихся перед тобою!»
В этот грозный 1240 год, когда татары начали готовиться к походу на «вечерние страны», в далеком вольном Новгороде тоже царила тревога. На этот богатый торговый город точили зубы хищные недруги. Они приезжали на небольших пузатых кораблях, привозили разные заморские «ценные» и дешевые товары, а сами высматривали, как бы отхватить от новгородской и псковской земли кусок пожирнее. Германцы, шведы, датчане, финны ввязывались в боевые схватки с мужественными новгородцами. На призывы Новгорода о помощи всегда откликались «низовые» рати переяславльцев, владимирцев, суздальцев, полочан, приходившие в Новгород под начальством доблестного и мудрого князя Ярослава Всеволодовича или его молодого сына Александра. Новгородцы упросили Александра Ярославича остаться у них на княжение, а вскоре к нему приехала молодая жена его Александра, дочь полоцкого князя Брячислава.
Среди приближенных молодой княгини снова оказался товарищ ее детских лет Вадим, ученик иконописной мастерской.
Когда-то отец Вадима, Григорий, любимый ловчий князя Брячислава, погиб на охоте в схватке с медведем. Князь Брячислав захотел помочь осиротевшей семье и вырастил Вадима вместе со своими детьми, которые особенно полюбили мальчика за то, что он умел вырезывать из липового дерева коньков, петушков или мужика с дудкой. Больше всего Вадим старался угодить маленькой веселой синеокой Санюшке и всегда придумывал для нее самые интересные игрушки.
Когда Вадим из мальчика превратился в юношу, князь Брячислав сказал ему однажды:
– Вижу, что склонен ты не к воинским забавам и не к ратному делу, а тянет тебя больше к мирным рукомеслам. Поэтому решил я отправить тебя в Новгород, где имеется прославленная иконописная мастерская, а в ней работает опытный изограф отец Макарий. Вот к нему-то я тебя и пошлю. Там ты научишься расписывать и образа и стены наших святых церквей, а это – светлое и высокое дело!
Жаль было Вадиму расставаться с княжеской семьей и привычной обстановкой, но учиться ему хотелось, и он беспрекословно подчинился.
Вскоре Вадим поселился в Новгороде вместе со своей няней и начал работать под руководством старого изографа, строгого и требовательного отца Макария.
Когда Александр Ярославич, женившийся на Брячиславне, приехал с нею в Новгород, Вадим стал частым гостем в княжеских хоромах. В семье князя Вадим был принят как родной. Но каждый раз, находясь ли в толпе, окружавшей княжеское крыльцо во время праздников, или сидя у князя в горнице, Вадим жадно следил за каждым словом, каждым движением молодой княгини. Кусая губы, наблюдал он, какой радостью озарялось ее лицо, когда она взглядывала на Александра, как светились ее синие глаза, как беззаботно она смеялась, играя с большим серым котом.
Скрывая от всех свое безнадежное чувство, Вадим постепенно пришел к решению уйти куда угодно, возможно дальше, только прочь из Новгорода!
Однажды, вернувшись в свою мастерскую с обеда у князя Александра, Вадим опустился на ременчатый стул перед кленовой доской, на которой он выписывал образ Пресвятой Девы Марии. Богородица, с которой он писал, была смуглая, с черными скорбными глазами, с кудрявым младенцем на руках. Вадиму было наказано точно воспроизвести образ, списав его с редкостной иконы, привезенной из Царьграда. Тяжело вздохнув, Вадим взял глиняные вапницы (горшочки с краской) и приступил к работе. Работа спорилась, появлялась узорчатая одежда, но, помимо его воли, на доске постепенно вместо смуглой скорбной Богоматери вырисовывался другой, никогда не покидавший его, светлый, улыбчатый образ синеокой княгини.
Вдруг Вадим услышал за собой тяжелый вздох и оглянулся: позади него стоял отец Макарий, сурово нахмурив мохнатые брови.
– Безумец! – прошептал монах. – Дерзновенный грешник! Что деется в душе твоей? Какие бесовские страсти клокочут в тебе? Кого ты рисуешь? Ведь это дерзостная переделка святой иконы! Если отец игумен увидит твой соблазнительный образ, он на тебя оковы велит наложить, в поруб глубокий засадит, а если, не дай Бог, сам владыка услышит, – то не быть тебе в живых, истинно говорю! Сгниешь ты в порубе, как слуга антихриста! Немедля соскобли твое мастерство! А поверх ты напишешь другой образ заново. И поскольку девий лик в тебе разжигает греховные страсти, то пиши на этой доске образ святого апостола Петра, лысого и брадатого, или святого Власия, скота покровителя. Я же, по долгу своему, все же пойду к отцу архимандриту и спрошу его: какую эпитимью наложить на тебя, дерзновенный грешник.
Шаркая ногами, отец Макарий ушел. Вадим бережно сложил кисти и вапницы в небольшой сундучок, старательно завернул нарисованный им образ в свой холстинный передник и осторожно вышел боковой дверью в монастырский сад.
Надо было торопиться. Дремавший у ворот сторож, закутанный в тулуп, не обратил особого внимания на всегда щедрого Вадима. Быстро дошел «дерзновенный грешник» до избушки на окраине города, где жила его старая няня. Вадим объяснил ей, что уходит на богомолье недалече, в подгорный монастырь. Сказать старухе правду у него не хватило духу. Выбрав из своих вещей только то, что можно было легко унести с собой, Вадим уложил все в котомку и закинул ее за плечи.
Нянюшка заплакала:
– Родимый мой, на кого ж ты меня покидаешь, старую да слабую? Чую: не к добру ты уходишь в такую непогоду.
– Не горюй! Я скоро вернусь, – тогда подарю тебе баранью шубу и новый платок. Не плачь, лучше помолись обо мне!
Вадим обнял старушку, прижал ее к себе, а она целовала и нежно гладила его по лицу.
– А если без меня тебе что-либо понадобится, сходи на княжий двор к молодой княгине Брячиславне, она тебя без помощи не оставит.
Вадим вышел из избы и, выломав из плетня на огороде палку покрепче, бодро зашагал по дороге.
– Киев! Я должен добраться до Киева! Там, в Печерском монастыре, говорят, схоронились от мирской суеты и искусные мастера-изографы, там я найду себе опытного наставника, там я забуду свою тоску!
В пути через несколько дней Вадим присоединился к ватаге скоморохов, направлявшейся проторенной дорогой в сторону Полоцка и Смоленска. Они стали уговаривать его поступить в их ватагу:
– Жить станешь привольно. Всюду тебя накормят и напоят на гулянках и свадьбах. А для нас ты станешь размалевывать потешные «хари» да скоморошьи наряды.
Однажды, когда Вадиму удалось отстать от скоморохов, в глухом месте на него напали лихие люди, избили, отобрали все ценное, пощадив только икону и краски. Обессиленный, лежал Вадим на дороге под раскидистой елью и думал, что уже пришел его конец.
Мимо проезжал старый крестьянин. Он подобрал израненного Вадима, привез в свой домишко. У него Вадим прожил некоторое время. Старик кормил его, бабка поила горячим молоком. Когда Вадим немного окреп, он рассказал, что с ним было.
– Жаль, что ты в дороге от скоморохов отстал, – они люди веселые и душевные. А вот как пошел ты один, тебя и пристукнули! Теперь много лихих людей бродит по дорогам. Слава Богу, тебя еще сохранила от смерти чья-то молитва. Нынче ходить надобно с опаской, попутчиков выбирать с оглядкой. А твоя икона мне очень по сердцу. Лик ее похож на мою дочку Настю, – упокой, Господи, ее душеньку! Такие же у нее были синие глаза и лицо светлое, доброты несказанной. Был у меня зятюшко – охотник Андрей. Обвенчались они с Настенькой и жили – души друг в друге не чаяли. Родился у них сынок, тоже мы его Андреем назвали. А тут заболела моя Настенька огневицей, всего дней пять промаялась, да и Богу душу отдала. А внучек с нами остался. Мы с бабкой его сберегли, козьим молоком поили. Вот он здесь перед тобой. Как-то зять Андрей сказал мне: «Тоска меня замучила. Не могу здесь жить, уйду бродить по свету». А он смелый был охотник, один на медведя ходил с рогатиной, пять шкур медвежьих нам домой принес. Ушел он от нас и долго о нем ни слуху ни духу не было. Думал я, что он так и сгинул неведомо где, потому все смерти искал. А недавно пришел к нам мой сродник и принес подарочки: сапоги крепкие, мало ношенные, а жене холстины на сарафан, да мальчонке рубашку красную. И тот человек – богомолец праведный, по святым местам ходит, милостыней кормится, нам все подарочки эти в сохранности принес. Так вот он и сказывал, что зять мой Андрей большим человеком стал: он плоты гонит по Днепру от Смоленска и до Киева. Сам на переднем плоту сидит и указывает плотовщикам, как «главной струи» на реке держаться и как всеми плотами зараз повороты делать. Если, сказывал, прозевать крутой поворот, то плоты на берег выскочат и стащить их оттуда почти непосильное дело.
– А нельзя ли мне к нему попасть, к твоему зятю Андрею? – спросил Вадим.
– Вот и я о том же подумываю. Добирайся до Смоленска, а там спросишь на берегу Андрея-плотовщика, ватамана; тебе всякий его укажет. Он за лето, говорил нам странник, раза четыре во время сплава обернется, а то и пять, как выйдет. Из Киева Андрей обратно в Смоленск на коне скачет, чтобы там новые, уже связанные плоты спустить в Днепр. Ты ему передашь от меня, что мы живы и здоровы, сынок, мол, растет и тятьку домой поджидает с гостинчиком. Пусть к нам скорее возвращается!
На прощанье Вадим подарил гостеприимному хозяину Прохору Степановичу написанную им икону. Поблагодарив за подаренную одежонку и за хлеб-соль, он двинулся в путь.
Благополучно добравшись до Смоленска, Вадим увидел на берегу множество плотов, приготовленных к плаванью. Расспрашивал у всех встречных людей, где можно найти плотовщика Андрея – ватамана, пока не услышал:
– Да вот он и сам перед тобой!
Статный крепкий мужик. Соколиный взгляд. Холодные пытливые серые глаза. Лицо обветренное, загорелое.
– Ты откуда и почему сюда пришел?
– Тесть твой, Прохор Степанович, с тещей шлют тебе низкий поклон от черной брови до сырой земли, и сынок Андрюша тоже низко кланяется.
Андрей склонил голову, провел рукой по глазам, как-то весь согнулся, но сейчас же выпрямился и спросил:
– Ну, как старики? Здоровы?
– Все в твоем доме, слава Богу, спорится: и урожай был сходный, хлеба не полегли. А люди опасались, потому что лето было дождливое. И теща твоя хозяйничает, хлопочет, за коровой и за козой присматривает и за внуком ходит – он растет бойкий, непоседа.
– А ты, молодец, куда путь держишь?
Вадим рассказал, что он хочет попасть в Киев на выучку к изографам в Печерскую обитель.
Подумал Андрей и сказал:
– Гляди на передний плот. Видишь, там соломенный шалашик? Его я отдаю тебе. В нем ты укроешься и от дождя и от холода. Заберешься в него и спи на соломе до самого Киева.
На всех плотах были низкие длинные будочки, сплетенные из соломы, вышиной до пояса. Нужно было влезать туда ползком и лежать растянувшись.
На утро следующего дня плоты поплыли вниз по течению. Вадим лежал на соломе в будке, выглядывал оттуда, и ему казалось, что плот стоит на воде неподвижно, а мимо него бегут обратно и села, и поля, и берега, заросшие густым лесом. Не раз он видел, как медведица с медвежонком или ветвисторогий красавец олень подходили к воде, пили и медленно возвращались в чащу, косясь и оглядываясь на проплывавшие плоты.
К переднему плоту была привязана большая лодка – дубовик. В ней хранился огромный железный якорь: его поднимали несколько человек. Андрей сидел на переднем плоту и зорко смотрел вперед. Когда река делала крутой поворот, он, зная хорошо весь путь, заранее выплывал вперед на дубовике и приказывал, где сбросить якорь в воду. От якоря тянулся толстый пеньковый канат. Река уносила плоты вперед, как будто прямо на изогнутый берег, но туго натянувшийся канат удерживал передний плот посреди реки, а за ним стремительным течением Днепра заворачивались другие пять плотов, и все они вытягивались посреди реки в новом направлении, так что задний плот оказывался передним.
Тогда Андрей подавал знак гребцам на лодке, и они вытаскивали якорь обратно в дубовик, а вся связка плотов неслась дальше. Дубовик объезжал плоты, а Андрей с гребцами переходил на задний плот, ставший теперь передним. Канат привязывался к скрепам, связывавшим бревна. Андрей снова садился впереди и ждал следующего поворота реки, где все повторялось.
Так Вадим летом 1240 года на плоту благополучно прибыл в стольный город Киев.
Киев поразил Вадима своей живописной красотой. Раскинувшийся на холмах, с массой зелени, Киев издавна славился богатыми постройками, величием церквей, золотыми куполами, множеством боярских хором и каменных палат и бесчисленным количеством домиков киевлян – невысоких, глинобитных, с выбеленными стенами, с камышовыми крышами.
Вадим и Андрей прошли по Подолу, нижней прибрежной части Киева, где проживали многочисленные рабочие умельцы – искусные мастеровые разных специальностей – и где были расположены также всевозможные мастерские.
Громыхали кузницы, стучали плотники, люди толпились перед мастерскими: гончарными, литейными, оружейными и прочими. Всюду трудились киевские и приезжие издалека работные люди.
– Вот здесь живут и трудятся много моих друзей, – сказал Андрей. – Каждый год я сюда приплываю несколько раз и доставляю здешним умельцам отборные лесины: и березовые, и дубовые, и липовые, и кленовые, – какие кому понадобятся. Ты можешь тут встретить и твоих новгородцев, и псковичей, и полочан. Особенно много сюда прибыло суздальцев и владимирцев после татарского погрома; они переселились в Киев, хотели найти себе мирный труд и тихую жизнь, да вряд ли и здесь найдешь тишину. Татары еще не успокоились, и хотя осели в низовьях Волги, а кто их знает? Вдруг их ненасытный людоед хан Батыга задумает злое и налетит сюда своей несметной ордой?
В Киеве сразу же Вадим услышал разговоры нерадостные. Старый знакомый Андрея кузнец Григорий, имевший свою кузницу на Подоле, встретил его с хмурым и озабоченным лицом:
– В недобрый час приплыл ты к нам в Киев, любезный друже Андрей. А лесины твои нам все же понадобятся, хотя теперь нечего и думать о постройках новых домов. Все силы теперь брошены на городские стены: надо укреплять Киев, надо опоясываться более высокими валами. Настают времена тяжкие. Остаться бы только нам самим живыми!
– Да что случилось? Где ты беду чуешь? – спросил удивленный Андрей.
– Ты, верно, уже заметил, что не первый год из Дикого поля через Днепр плавятся и бегут мимо Киева и половцы, и бродники, и всякие другие степняки-кочевники. Они говорят, что хотят перебраться в угорскую степь Пушту, а в этом году бегут они уже не отдельными семьями, а целыми стойбищами и родами. Бегут как ошалелые. Говорят, что они боятся татар, которые охотятся за ними по всей половецкой степи, избивая без жалости, а то, захватив пленных, гонят их назад, в низовья Волги, и там продают, как скотину, в рабство приезжим купцам бухарским и персидским.
– Плавали мы до сих пор по Днепру и беды не чуяли, – сказал Андрей.
– Посмотри на ту сторону, – продолжал кузнец Григорий. – Видишь скопище людей и пеших и на конях? Там сгрудились и верблюды и телеги, нагруженные всяким добром. Быки тянут целые возы. Это половцы или другие степняки. Они у нас нанимают не только ладьи, но и паромы и плоты, чтобы только поскорее переправиться на нашу сторону. А платят они хорошо, скотом или кожами, почти не торгуясь, только бы им переправиться скорее на наш правый берег.
Из разговоров Вадим узнал, что к Киеву из степи однажды летом уже подходил большой отряд татарской конницы, и тогда татары стояли долго на противоположном левом берегу. От них приплывали на ладьях послы, которые заявили нашим боярам, «городским старцам», что татарский владыка требует, чтобы Киев сдался на их полную милость, и обещает, что татары Киева не тронут и не обидят ни одного жителя, а только наложат на город ежегодную дань.
– Да можно ли татарам верить? – говорил кузнец. – На их уловку мы не пошли и проводили честью. Татары долго ждали, что Днепр замерзнет, а зима была теплая. Постояли они и откатились обратно в степь.
– Друже Григорий, – спросил Андрей, – а ведь ежели в этом году зима будет ранняя и суровая и примчатся сюда немилостивые татары, а Днепр замерзнет, то им легко будет перейти на нашу сторону и в великом множестве обрушиться на Киев. Что вы тогда станете делать?
– Вот об этом и думают и гадают и князь наш, и его бояре, да и все киевляне. А это что за молодец с тобой?
– А это новгородец Вадим. Приплыл со мной от Смоленска на плоту. Хочет учиться в Киево-Печерском монастыре. Объясни, Вадим, как тебя назвать по твоему рукомеслу?
– И постриг монашеский хочешь принять? – спросил кузнец.
– Я учусь образа писать. У нас зовутся такие иконописцы изографами, – сказал Вадим. – Но я не собираюсь постричься в монахи, а только хотел бы поселиться где-нибудь в городе и ходить в иконописную мастерскую для обучения.
– Ежели тебе надо сейчас поселиться где-нибудь, то я тебя провожу к моему другу, соседу горшене Кондрату. Он живет в верхнем городе, а здесь, на Подоле, ютится его лавчонка совсем неподалеку. Идем к нему.
Кузнец проводил Вадима и Андрея к своему «дружку» Кондрату. Чернобородый приветливый хозяин стоял за прилавком под деревянным навесом, на прилавке были расставлены рядами глиняные миски, горшки и кувшины, расписанные яркими красками; тут же кузнец обратился к хозяину:
– Друже мой Кондрат, не нужен ли тебе помощник, молодец на все руки? Он сейчас без крова, только что прибыл на плоту из Смоленска. Не сможешь ли ты его приютить в своей хате?
Горшечник, прищурив один глаз, посмотрел на Вадима:
– А ты что умеешь делать?
– Что велишь, то и сделаю! – ответил Вадим.
– Он молодец покладистый и тихий, – сказал Андрей. – А в пути он нам из глины вылепил и медвежонка, и коня, и скомороха с дудкой.
– Повремени здесь маленько, и я тебя провожу к себе домой. А это твой, что ли, пес?
Вадим оглянулся. Возле него стояла лохматая собака, приплывшая с ним на плоту. Она умильно поглядывала, виляя хвостом, точно понимая, что разговор идет о ней.
– Видно, теперь моим стал! – И Вадим погладил собаку по лохматой голове.
– Ну ладно, – сказал горшечник. – Как потерял я хозяйку, тошно мне стало жить одному в хате. Пожалуй, я пущу тебя к себе, все же вдвоем будет и теплее и веселее, а то у меня дома только кот да голуби на крыше. Бобылем живу. А пустолаечку бери с собой.
С этого дня Вадим поселился в хате горшечника Кондрата, а его собачонка жила в будке близ дома и усердно лаяла на всех проходящих.
Вадим отправился в Печерский монастырь, на южной окраине города. Побывал в иконописной мастерской, нашел там несколько монахов-изографов. Он сговорился приходить к ним, чтобы одолеть любимое живописное искусство.
Рядом с хатой горшечника Кондрата стояла другая хата, отделенная плетнем. Оттуда часто слышались песни и девичий смех. Однажды из-за плетня показались две веселые девушки-подростка. Они заговорили с Вадимом:
– Здравствуй, сосед! Ты будешь тоже таким же молчальником, как твой хозяин? Или ты от рождения немой?
Вадим подошел к ним:
– Здравствуйте и вы! Что вы тут поделываете и почему у вас всегда дымит печь, а вас самих нигде не видно?
– Ты и это заметил? У нас бабушка строгая. Она бублики печет и торгует ими в хлебном ряду на Подоле, а мы ей дома помогаем. Работы у нас много.
– Как же вас звать? – спросил Вадим.
– Меня Софьицей, а сестру – Смиренкой.
Дали они Вадиму пару бубликов и скрылись, крикнув:
– Вот и бабушка идет!
В низовьях Днепра к его обрывистому берегу со старыми ивами пристала лодка, длинная, прочная, просмоленная, – такую лодку в народе называли дубом. Гребцы-дубовики, подобрав весла, выскочили на землю, все дюжие, с засученными выше колен портами, с расстегнутыми на груди рубахами. Волосы острижены в скобку, и на шее гайтан с небольшим деревянным крестиком; лица загорелые до черноты. Гребцы прикрепили канатом лодку к старой иве, вцепившейся мощными корнями в склон берега.
– Урусы! – сразу поняли несколько степняков-торков[433], стоящие настороже возле густых зарослей камыша, куда в случае беды они могли бы скрыться.
В лодке оставалось несколько купцов-греков. Другие путники были паломники к «святым местам», вернувшиеся из Царьграда. Их можно было узнать по длинным высохшим пальмовым ветвям, большому деревянному кресту, который бережно держал один из сидевших, да еще по их протяжным духовным песням.
Некоторые из прибывших, выйдя из лодки, молились на восток и клали земные поклоны. Три женщины в длинных одеждах, туго повязав голову темными платками до бровей, держались неразлучно и пели пронзительными голосами «духовный стих», усевшись рядком около костра, разведенного гребцами.
Степняки засуетились и скрылись в камышах. Вскоре они вернулись. Впереди медленно и важно шагал, очевидно, их набольший в меховой шапке из облезлой лисы. Он торжественно опирался на высокий посох из перевернутого кверху корнем деревца. Это корневище было искусно выделано в виде головы чудища с рожками. Вместо глаз были вставлены два красных камешка. На поясе старшины висел короткий широкий нож. Длинные полуседые волосы, заплетенные в косу, ниспадали на одно плечо.
– Здешний князь торков! – сказал один из гребцов, не раз уже плававший по Днепру.
– Колдун и лечец! – добавил другой.
За своим старшиной два торка несли на руках изможденного старика с серебристой бородой, в бедной выцветшей рясе. Они бережно опустили его на песок около костра. Женщины-паломницы стали суетиться около старца, повернули его на спину. Один кочевник подсунул ему под голову кожаную суму. Женщины соединили руки старика на груди и вложили в белые сухие пальцы медный восьмиконечный крест, висевший у него на цепочке на шее.
– Отходит! – шепнула, вздохнув, одна.
– Кончается! – подтвердила другая.
– Какое! Еще поживет! – убежденно возразила третья. – Такие с виду мощи – самые живучие! Моему деду даже зажженную свечу в руки сколько раз вкладывали, а он на спине так еще три года пролежал, и даже вставал, когда у нас блины пекли со снетками…
– Со снетками? А ты не с Чудского ли озера? – неожиданно очнувшись, спросил умирающий старик.
– Оттуда, дедушка! Из-под Талабска, что близ Пскова. Слыхал, чай?
– Бывал я и на Талабском озере… Пробовал блинов со снетками. Прасковья меня угощала.
– Какой живучий! – сказала одна женщина. – Она кто тебе была, Прасковья-то, сродственница или так?
– Пожалела меня, укрыла. Я бежал тогда из Пскова от боярина Твердилы Иванковича. В холопах у него был. Лютый был боярин.
– А Твердило этот, видно, был злобный кобель?
– Поедом ел, холопов порол до смерти. Я потом в чернецы постригся уже в Киеве.
– А теперь чего же ты помирать собрался здесь, а не на родной стороне?
– Устал я!.. От бродячей жизни устал. Все кости ноют. Покоя просят… На родную сторонку хотел бы добраться, да, видно, не придется…
Старик снова вытянулся и затих. Глаза остановились. Рот полуоткрылся. Одна женщина прошептала, обращаясь к остальным:
– Надобно с лодки призвать нашего монаха. «Отходную» пусть прочитает.
Она быстро пробралась в лодку и на корме растолкала свернувшееся тело, прикрытое тулупом.
– Вставай, отче Мефодий! Старик там немощный на берегу кончается, если уж не помер…
Протирая глаза и расправляя длинные спутанные волосы, приподнялся чернобородый тощий монах и удивленно стал осматриваться, поводя темными глазами.
– Куда ж это нас Господь принес? Неужели приехали в родную землю? Ну и трепали же нас смерти на море!
– Вставай, очнись, святой отче! Опосля дивиться будешь. Иди за мной.
– А что за монах? Откуда он?
– Его на берег здешние степняки притащили. Верно, один из ваших монахов будет. Пожелал на родной земле Богу душу отдать. О родном доме все вспоминает, и о снетках, и о Прасковье. Только едва ли до них доберется.
Монах встал, длинный, тощий, в старой выцветшей рясе, и сейчас же снова повалился, так как лодка покачнулась. Собрал все свое скудное имущество: кожаную сумку, посох из «ливанидова дерева» (кедра ливанского), глиняный кувшин и деревянную миску. Подхватив старый тулуп, он последовал за женщиной, осторожно переступая через лежавшие тела. Выбравшись из лодки и подойдя к умирающему старцу, он нараспев прочел несколько молитв, потом опустился на колени и склонил свое оттопыренное ухо к устам лежавшего. Долго он слушал, потом отодвинулся и спокойно уселся рядом на земле. Все бывшие поблизости внимательно за ним следили.
– Спит! – сказал монах и вздохнул.
Гребцы стали варить в медном котле похлебку.
По-видимому, поблизости находился табор степняков. Стали приходить и взрослые и дети и на некотором расстоянии садились на пятки, обнимали колени, следя блестящими глазами за всем, что происходило на берегу. Они переговаривались вполголоса, сильно размахивая руками, и при громких окриках гребцов все вдруг разом поднимались, готовые бежать.
Покончив с похлебкой, гребцы, владельцы дуба, стали сзывать путников обратно в лодку.
– Эй, странники-богомольцы! Живее садитесь в дуб, того и гляди дождь нагрянет. Заранее укладывайтесь и лежите тихо. Потому в пути по дубу ходить заказано!
Все поспешили в лодку. Остались на берегу только больной старик и тощий монах, который вынул из сумки потрепанный Псалтырь и начал его громко нараспев читать. К нему подошел один из гребцов.
– Что же ты медлишь, отче преподобный?
– Не видишь, что ли, иеромонах кончается!
– Так давай перенесем его в лодку. Ему место найдется.
– Меня не ворошите, – простонал умирающий. – Схороните здесь, под этим деревом.
– Ждать нам никак нельзя, – дорога дальняя. И тебе здесь оставаться не след: место глухое, рядом степняки – народ разбойный, ненадежный.
– Все едино: ежели Господь повелит, то и степняки не тронут. Но сей седовласый брат наш имеет священный сан иеромонаха, и я не могу его здесь одного покинуть, аки зверя лесного.
Гребцы отошли, потолковали меж собой и направились к лодке. Один остановился и сказал:
– Все одно его хоронить: что здесь, что у порогов! В последний раз говорю: давай мы его перенесем в лодку!
– Я останусь с отцом болящим, – ответил монах и продолжал, не двигаясь, смотреть в Псалтырь, – а в Киев я и пешком дойду.
– Ой, не дойдешь! Путь долгий да буераками дикими изрезан, а народ тут беспокойный. Лучше подожди, за нами другой дуб скоро приплывет, – на нем и доедешь.
– Я в самый ад кромешный попал, когда татары всех православных рубили в Рязани, и все же неиссеченный домой вернулся. Мне ли перед этими степными братьями робеть! Поезжайте с Богом, путь вам добрый!
Гребцы размотали канат, перекинули через плечо бечеву, влезли в прикрепленные к ней лямки и мерными шагами пошли берегом. Один из гребцов на корме с длинным веслом и другой, стоявший с шестом на носу лодки, направляли дуб на «чистую воду», отталкиваясь от подводных камней.
Два монаха остались на берегу. Читавший Псалтырь изредка посматривал на неподвижное лицо больного и замолкал, прислушиваясь к его дыханию. Издалека еще долго доносилась мерная песня, которую завели дубовики, упорно шагавшие вперед против течения реки.
Старшина, скрывавшийся в камышах, снова подошел к монахам, опустился рядом с ними на землю и положил свой посох. К нему приблизились несколько других степняков и уселись вокруг.
Молодая женщина в просторной одежде с множеством разноцветных бус на шее принесла глиняный кувшин с молоком. Колдун что-то ей пробормотал. Она опустилась в головах лежавшего монаха и, окунув руку в кувшин, начала с пальца, как младенцу, капать молоко в полуоткрытый рот умирающего. Его губы зашевелились, и он с усилием стал глотать.
Старшина тронул за плечо читавшего Псалтырь монаха, указал рукой на небо и сказал:
– Тенгри…
Потом он сжал ладонь в кулак и, вглядываясь в глаза монаха, добавил несколько непонятных слов.
Старик прошептал едва слышно:
– Это он говорит… «Тенгри»… по-ихнему небо… Хочет, чтобы все люди были братья… Как пальцы на руке… И собирались, когда нужно, в одну десницу… Я у них прожил три года с евангельской проповедью. И этот старик, ихний старшина… тоже, как другие, у меня крестился… А колдуном по-старому остался… чтобы свои боги не разгневались.
Больной затих. Монах, отложив Псалтырь, наклонился к нему:
– Скажи мне, отче: кому весть о тебе подать, ежели я в Киев доберусь? Может, в обитель какую зайти?
Старик еле слышно прошептал, задыхаясь:
– В Киеве найди тысяцкого Дмитро… Скажи ему, что известный ему иеромонах Вениамин, тот, что последние годы «черных клобуков» и торков просвещал, а теперь к смерти готовится от старческой немощи, – посылает воеводе Дмитру свое благословение на подвиг ратный, ибо бегут уже отсюда на закат солнца все степняки перед врагом лютым, именуемым татарами, а воинам их несть числа… Но святою правдою и нашей крепостью мы, сыны русские, их одолеем! Пусть встанут крепко за землю родную, и силы небесные принесут нам победу!
Прошло горячее засушливое лето 1240 года, миновала золотая осень, и все это время мимо Киева тянулись длинной вереницей и всадники разных кочевых племен Дикого поля, и пешие люди, и нагруженные телеги: «черные клобуки», половцы и другие степные обитатели уходили прочь из Дикого поля; непрерывно на лодках и плотах переправлялись через Днепр и двигались дальше, мимо Киева, в надежде найти где-то там, за лесистыми Карпатскими горами, спокойную трудовую жизнь.
Скрипели тяжелые возы, запряженные волами, медлительной поступью шагали двугорбые верблюды, навьюченные частями разобранных войлочных шатров, пылили стада овец с неизменным козлом впереди, и проносились табуны разношерстных коней. Вокруг них скакали завернутые в шкуры конюхи в войлочных малахаях с длинными гибкими жердями, «укрюками», с петлей на конце. Они старались сбивать коней вместе в табуны, не давая им разбрестись по привольной беспредельной Дикой степи.
С тревогой поднимались жители Киева на старые земляные валы, на широкие стены, опоясывавшие древнюю русскую столицу. Пристально всматривались киевляне в голубые степные дали, где то и дело появлялись все новые и новые черные точки, по мере приближения превращавшиеся в отряды степняков, и казалось, конца им не будет…
– Что же это творится в Диком поле? – вздыхали озабоченные киевляне. – Откуда, за какие грехи насылает Господь Бог на православных христиан новые беды?
– Если половцы, и торки, и «черные клобуки» уходят со своих стародавних стоянок за лесистые Карпаты, на угорские равнины, то это – ой! – не к добру! Зря степняки никогда не потянутся в чужедальнюю сторонку. Что же их гонит? Какая тревога?
– Значит, погнал кто-то, кто посильнее!
– А кто посильнее? Только татарин! Неужели и впрямь до нас доскачут страшные татары, мунгалы дикие, безжалостные, что пожгли и разграбили Залесскую Русь?
В прибрежных уличках Подола нарастала тревога. Все умельцы – оружейники, кузнецы, молотобойцы, все, умевшие ковать железо и выделывать из него оружие, принялись за спешную работу. Со всего города приходили киевляне, и молодые и даже глубокие старики, давно забывшие о воинских делах. Сходились в кружки, приносили с собой и точили мечи, заржавевшие копья и топоры. Все искали какого-нибудь оружия, скупали все, что могло послужить защитой от жестоких врагов.
Оказавшиеся в Киеве половцы и другие степняки бродили по Подолу и, почти не торгуясь, забирали все, что еще оставалось в железных рядах.
– Неужто татарский Батыга-хан и взаправду доберется до нас? – толковали киевляне. – Как мы его встретим? Он ведь только одного и ждет, чтоб мы сдались без боя. Враги жалости не знают и всех, кто с ними борется, – приканчивают.
– Разве им тесно стало в кипчакской степи?
– А где самый набольший половецкий хан Котян? Почему он ушел из степи и погнал всех своих конников к уграм?
– Если он так заторопился, значит, его теснил кто-то, кто посильней его и кто летит сюда, как буря.
– Чего пугаешь! Если зима будет теплая и Днепр не заледенеет, не остановится, то не перебраться татарам на нашу сторону. Тут мы их и отшибем.
– А если задует сиверко и река станет? Тогда мунгалы вмиг перекинутся на нашу сторону и разольются по всему Киеву, как река в половодье. Заглянут во все наши дома и все, даже подвалы, оберут.
– Как мунгалы разольются? А мы сложа руки станем смотреть на них без отпора?
– И уйти-то нам тогда будет некуда.
– А мы и не собираемся уходить! На своей земле и жить и умирать надо.
В этот страшный год погода долго стояла осенняя. По Днепру, откуда-то сверху, из-под Смоленщины, приплывали последние плоты и приставали к левому, степному, берегу. Оттуда на ладьях плотовщики переправлялись в город, шли по торговым рядам, предлагая связками беличьи, лисьи и заячьи шкурки, висевшие у них у пояса. Раньше такие шкурки тут же бы расхватали, а теперь никто их не брал.
– Ну что нам шкурки? Свою бы шкуру сберечь!
– Эх, рано панихиду запели, – отвечал один плотовщик. – Татар, что ли, испугались? Мы их под Переяславлем видели и гоняли. Храбры они, когда впятером бросаются на одного. Если дружно встретить татар и всем встать стеной на защиту Киева, то им с вами никак не совладать.
Крайне встревоженные люди расходились по домам.
В стольном городе Киеве в «детинце» (крепости) у ворот княжеских палат стоял рослый дружинник в остроконечном шеломце. Он перегородил копьем вход во двор, отталкивая упрямо ломившегося туда высокого тощего монаха. Тот в гневе стучал посохом:
– Да пусти ты меня, непонятливый!
– Сказано тебе: великий князь строго приказал никого к нему на княжий двор не впускать, ни конного, ни пешего.
– А про духовный сан, про священнослужителей так уж князь ничего не сказал?
– Ни калику перехожего, ни монаха длинноризца – все одно не пущу!
– Пойми, чадо мое, что я пришел издалека, с низовьев Днепра, близ моря, еще подалее порогов. И я видел, какая там у степняков замятня, – все плавятся через Днепр. И еще видел другое, многое и страшное, о чем князю поведать должен. А ты, гордыней обуян, стоишь передо мной, истукан каменный.
– Не пущу! – упрямо отвечал дружинник. – Князь Данила делом занят: куда-то спешно снаряжается и дружину с собой берет.
– Я, сынок, должен беспременно его увидеть. Ведь грамотку я принес от отца Вениамина, бывшего духовника тысяцкого воеводы Дмитрия.
– Говорю: лучше отойди от греха! – резко ответил дружинник. – Все одно не пущу!
В это время к воротам подлетел взмыленный могучий конь и остановился, удержанный сильной рукой всадника. За ним, гремя ратными доспехами, примчался еще десяток конных воинов.
– Здоров буди, воевода Дмитро! – приветствовал всадника стоявший у ворот дружинник.
– Спасибо, Степан! – зычным голосом ответил воевода. – Князь Данила дома?
– Князь в гриднице, спешно снаряжается в путь-дорогу. Сейчас я тебе открою ворота.
– Снаряжается в дорогу? – удивился приехавший. – Верно, в поход?
– Князь сам тебе скажет, а нам неведомо.
Всадник соскочил с коня и увидел перед собой тощего монаха. Тот, загородив дорогу, кланялся в пояс:
– Позволь слово молвить.
– Ты с каким челобитьем, святой отче, кто тебе надобен?
– Ежели князю Даниле недосуг перед дорогой, то я и за тебя вознесу молитвы к Господу, если ты меня выслушаешь.
– Говори, только поскорее, а то и мне недосуг.
– Я прибыл издалеча, из Царьграда, а перед тем был еще во святом граде Иерусалиме. Через низовья Днепра я плыл на ладье, и в месте незнаемом увидел, как степняки принесли на берег умиравшего иеромонаха Вениамина.
– Отец Вениамин? Не тот ли, которого я знал?
– Истину рек: он самый. Принесли его мирные кочевники, чада его духовные, святое крещение принявшие. Отец Вениамин их крестил.
– А со степняками приднепровскими ты говорил? Что они замышляют? Супротив нас или с нами?
– Об этом я и хочу речь повести. Степняки сами у нас же подмоги просят. Говорят, что уже видели татарские разъезды по другую сторону Днепра. Подъезжали, сказывают, конники, страшные, лохматые, захватили несколько рыбарей и с ними назад в степь умчались. Степняки днепровские теперь стали наши дружки, и они нас молят: «Ты, говорят, спроси Киевского князя, как нам быть: держаться ли своих заповедных мест или уходить дальше, к уграм? Будет ли Киев рубиться против татар или киевляне, покинув город, укроются в лесных Карпатах?»
Тысяцкий в гневе воскликнул:
– Так я и знал, что здесь уже беды натворили! Нет твердой руки! Всё князья меняются! Разве можно нынче покинуть Киев? Этакую твердыню! Идем к князю, отче. Как звать-то тебя?
– Мефодием звать. Иеромонах Мефодий, родом я из Переяславля-Залесского.
– А отец Вениамин тоже с тобою прибыл?
– Нет, преславный воевода! Отдал он Господу свою праведную душу на берегу Днепра, и там же я схоронил его иссохшее бренное тело. Сам он, умирая, просил меня об этом. Оттого я и задержался. Приехал сюда я на клячонке, ее мне дал окрещенный старшина степняков вместе с требником отца Вениамина. А святое Евангелие его заветное старшина просил оставить в память их первоучителя.
– Упокой, Господи, душу праведника, отца Вениамина в селениях райских! – сказал воевода и перекрестился. – А ты пойди к настоятелю Десятинной церкви и скажи, что я прислал тебя, воевода Дмитро. И настоятель тебя там пристроит.
Ворота уже были открыты. Передав дружиннику поводья своего рослого коня, тысяцкий пошел вперед.
Тысяцкий Дмитро поднялся по запорошенным снегом ступеням в просторные сени, где сидели несколько дружинников. Увидев своего воеводу, они вскочили и выпрямились.
Разглаживая длинные свесившиеся усы, гордый, суровый, вошел тысяцкий в гридницу. Знакомый покой – просторный, с дубовыми скамьями вдоль стен. Против двери, у задней стены, длинный стол на точеных ножках, покрытый бархатной скатертью. Как будто все по-прежнему…
Повернувшись к переднему углу, Дмитро перекрестился на образа в серебряных окладах. Три золоченые лампадки на цепочках спускались с потолка, и в них тихо мерцали неугасимые огоньки, зажженные еще ранней весной в «страстную седмицу». Несколько поставцов раньше были уставлены драгоценными блюдами, кубками, чарками, ковшами серебряными и золотыми, – многие из них передавались из рода в род, захваченные в походах. Сейчас большая часть драгоценностей была убрана.
По стенам всегда было развешано охотничье и боевое оружие. И про него много можно было рассказать: когда и в каких боях и у каких степных удальцов оно было отбито. Почему же теперь и его нет?
В гридницу стали входить призванные князем бояре и именитые люди киевские, – степенные, в дорогих кафтанах, по зимнему времени подбитых мехом. Крестясь на образа, поглаживая бороды, они кланялись тысяцкому, садились на скамьи вдоль стен и тихо переговаривались.
Из внутренних покоев вышел молодой слуга в синем кафтане, обшитом на рукавах и воротнике красной каймой. Он подошел к тысяцкому и прошептал:
– Князь сейчас в большой заботе. Повелел сказать, что выйти не может!
– Мне с тобой некогда толковать. Беги сейчас же обратно к князю и скажи, что тысяцкий Дмитро с передовых валов на Диком поле прискакал в спешке и должен с князем неотложно совет держать!
– Никак не удастся! Князь нынче в сердцах: крепко приказал его больше не тревожить.
– А ты меня не растревожь! – прохрипел Дмитро. – Беги сейчас же и поясни князю, что я жду его и не уйду отсюда! – И он с такой силой толкнул слугу, что тот ударился в дверь, за которой тотчас же скрылся.
Бояре удивленно поднялись с мест и направились к тысяцкому. Тот стоял у окна, заложив руки за спину.
– На что ты прогневался, воевода Дмитро? Поведай нам!
– Повремените немного. Не уходите! Все сейчас узнаете. Только князя Данилу дождемся.
– Скажи хоть слово одно!..
– Одно слово? – Тысяцкий окинул бояр суровым взглядом: – Война! Она летит на нас, как буря!
Бояре, пораженные, переглянулись.
– Упаси Боже! Что же это за напасть обрушилась на нас!
Двери распахнулись, и в гридницу быстро вошел князь Данила Романович, статный, красивый.
Дмитро стоял выпрямившись, сжимая рукоять меча, и смотрел на князя. А тот тихо спросил:
– Зачем прискакал? Народ полошить? Можно ли так? Если и правду грозит беда, надо ратным воеводам тайно собраться и обсудить, как поднять народ… Как собрать отряды из охочих людей и дать им смелых начальников… Почему молчишь? Теперь сбегутся горожане на вече, все будут шуметь без толку, а что мы можем сказать им в ответ?
– Да, – медленно и угрюмо вымолвил Дмитро, – надо созвать вече… И кто знает: не будет ли это вече последним вечем Киева?
– Почему последним? – сказал, отступив, пораженный князь. – Зачем пугать народ? Киев готовится к обороне и устоит против всякого врага, пока подоспеет подмога. А я уже позаботился об этом, послал гонцов с грамотами к доброжелателям нашим: королю ляшскому и королю Беле угорскому, чтобы немедля присылали нам ратную помощь.
– Так они тебе и пришлют! – воскликнули собравшиеся. – Только на себя надо полагаться!
Дверь открылась. На пороге стояла княгиня, жена Данилы, смуглая и черноглазая. Ласково прозвучал ее певучий голос:
– Что здесь за тревога? О чем спор? Зачем ты гневаешься, княже? Успокой сердце свое!
К княгине подошел тысяцкий Дмитро и низко склонился:
– Да хранит тебя Господь, княгинюшка пресветлая! Прости, что растревожил. Недобрые вести привез я из Дикого поля и должен растолковать князю Даниле Романовичу, что откладывать оборону нельзя ни на день, ни на час. Надо точить мечи, крепить стены, готовить народ к обороне.
– Уходи обратно в свой терем, Анна! – сказал князь сурово. – Не место тебе здесь.
– Позволь мне остаться тут с тобою. Я тоже хочу все знать. Если грозит беда и враг наступает, хочет захватить наш город, то жены русские станут на защиту рядом со своими мужьями и вместе будут биться за родной дом. Русская земля – моя святая родина! Успокойся, князь Данила! – Она подошла к мужу и прижалась к его плечу.
Князь Данила наконец уже более спокойно обратился к тысяцкому:
– Скажи мне, воевода Дмитро: верно ли, что столь неминуемо беда грозит Киеву?
– На Киев несется волчьим скоком, не делая передышки, сам татарский царь Батыга, со всем своим несметным войском.
Княгиня схватилась за голову, потом, овладев собой, выпрямилась и сказала:
– Княже Данило! Отчего же ты не сядешь за стол? Отчего не посадишь рядом воеводу Дмитро и не пригласишь собравшихся присесть поближе, чтобы спокойно выслушать, что нам расскажет преславный воевода?
Князь сел за стол в красном углу. С одной стороны поместилась княгиня Анна, с другой – тысяцкий. Бояре и остальные именитые киевляне уселись на скамьях вдоль гридницы. Полные тревоги, они тихо переговаривались:
– А можно ли ждать добра и какой-либо подмоги от королей ляшского и угорского? Да и станут ли они плечом к плечу вместе с нами биться против татар?
– Вот за этим-то я и спешу к королю Беле, – пояснил князь. – Ведь если мы будем бороться с татарами вразбивку, они по очереди смогут легче одолеть нас, чем если бы мы стали против них одной стеной.
– А что же делать нам в Киеве? – спросил, нахмурясь, один из бояр. – Пока придут сюда угры и ляхи, нам придется выдержать первый, а может быть, и последний, татарский натиск.
– Продержаться до моего возвращения с подмогой и слушаться во всем воеводу Дмитро, которого я оставляю здесь вместо себя. Стены у Киева крепкие, врагу их не одолеть. Держитесь изо всех сил, отбивайте ворогов. Разбойники будут напирать на все ворота, а вы бросайте со стен на них камни, лейте горячую смолу, не давайте прорваться в город. Ведь Киев опоясан надежными стенами. Они оберегут его, и татары нас не одолеют. А мы у них милости не попросим: постоят и уйдут.
– Это мы и сами знаем и сделаем, как надо. Только ведь татары напористые и будут лезть, пока не одолеют стен. У хана Батыги, говорят, воинов без числа, и он их жалеть не станет.
– А если татары проломают где-нибудь стену и хлынут туда, в пролом?
Князь Данила сказал:
– Я оставляю за главного начальника воеводу Дмитро. Он меня заменит. Как воин многоопытный, он сумеет наладить защиту Киева. А сейчас я тороплюсь скорее к королю угорскому Беле, чтобы заставить его спешно выступить на помощь Киеву со всеми своими войсками и половецкими конниками хана Котяна. – Он обернулся к боярам: – Теперь я должен покинуть вас. Кони ждут. Ступай собираться, Анна.
Княгиня, закрыв лицо руками, прошептала:
– Боже, какое страшное время настало!
Князь Данила обнял безмолвно стоявшего воеводу Дмитро, поцеловал его, но тот оставался неподвижным и сумрачным.
– Вернется ли? – говорили бояре. – Дорога дальняя.
Со двора послышались крики:
– По коням! В дорогу! Вперед!
Все бывшие в гриднице замолкли и, точно обессиленные, снова опустились на скамьи.
Дмитро стоял у окна и видел, как Даниил и его дружинники садились на коней и один за другим выезжали из ворот.
Он повернулся к сидевшим и тихо сказал:
– Не оставим мы Киева без защиты, хотя бы нам пришлось на стенах города сложить свои головы.
– Верно! Верно! – раздались голоса. – Мы Киева родного не покинем, будем биться до смерти за его святыни.
– Здесь под нами священная дедовская земля, политая русской кровью. Кто только не приходил к Киеву, не бился под его стенами! Наши отцы и деды кровь свою проливали, чтобы отстоять мать городов русских, могилы наших прадедов.
После длительного совещания собравшиеся разошлись, дав клятву не отступать перед врагом и, если будет нужно, отдать свою жизнь для защиты родной земли.
…Да ведают потомки православных
Земли родной минувшую судьбу.
Ранним утром в конце ноября этого страшного года стал тревожно звонить вечевой колокол. Он звонил часто, упорно, настойчиво, своим зовом поднимая сонных киевлян, призывая идти не мешкая «постоять вече» на площади перед собором Св. Софии, послушать и решить неотложные дела. Все почувствовали в этом частом звоне, что вече будет необычное. Все узнали чистый беспокойный звон вечевого колокола, слегка надтреснутого, и сразу отличали его от равномерного звона других благозвучных колоколов киевских церквей.
Вадим в это утро, как всегда, уже побывал в своей иконописной мастерской. Накануне наставник строго ему наказывал:
– Списывать образ надо точно, без самочинных вольностей, от которых расшатывается древлее благочестие!
Поэтому Вадим старательно всматривался в икону сурового праведника греческого письма и старательно воспроизводил каждую морщинку, «нарубал» каждую прядь волос, каждую складку одежды великомученика Власия.
«Да я и сам уже становлюсь великомучеником, – думал Вадим. – Жжет меня тоска неугасимая, гнетет пуще вериг железных…»
В мастерскую вбежал его товарищ, соученик по иконописной работе, юный послушник Косьян, и стал торопить:
– Бросай работу! Вечевой колокол, говорят, общий сход выбивает. Зовет на большое вече всего Киева. Бежим туда вместе! Я тебя проведу прямо к тому месту, где всего виднее.
Испросив благословение у своего наставника, оба юноши направились по узкой заснеженной улице. По обеим сторонам тянулись плетни и дощатые заборы, за которыми виднелись голые верхушки деревьев и камышовые крыши побеленных хаток. Над крышами летали сизые и пестрые голуби, из глиняных труб вились дымки – хозяйки, верно, пекли хлеб. Все казалось таким мирным и благодатным. В одну открытую калитку они увидели, как две лохматые собаки с лаем бросились на распушившуюся кошку, вскочившую на плетень. Все – как всегда!
Однако, повернув на следующую улицу, юноши стали замечать, что тревога уже начала охватывать киевлян: громко хлопали калитки, выходили, запахивая шубы, хозяева, выползали старые деды, подходили друг к другу и, приложив ладонь к уху, расспрашивали: что случилось? Все ускоренными шагами направлялись к Софийской площади в верхний город.
– Эй, Вадим, иди к нам! Земляков встретишь!
Это были кузнец Григорий и Андрей, днепровский плотовщик, спокойный, уверенный, как всегда. Через плечо висела кожаная котомка, на поясе за спиной засунут топор с длинной рукоятью, какой носят лесорубы.
– Татар видел?
– Каких татар? Неужели пленных пригнали? – спросил Вадим.
– Вишь, чего сказал! Сперва сумей их попленить! Иди за мной, сейчас покажу.
Андрей повел своих молодых друзей через переулок на холм, заросший старыми липами, где обычно летом собиралась молодежь и водила хороводы. Теперь здесь было пусто и все засыпано снегом. С этого холма открывался вид на далекие просторы заднепровских степей.
– Гляди туда, к восходу. Видишь много черных дымков?
– Это камыши горят?
– Нет! Это татары греются у костров.
Вдали на заснеженной беспредельной равнине, сверкающей в лучах солнца, виднелось много черных дымков, относимых в сторону порывами ветра. Бесчисленные черные точки, рассыпавшиеся по степи, медленно, но неуклонно направлялись к Киеву.
– А вот эти чернушки, как маковые зерна, разбросанные вдали? Что это? – спросил Косьян.
– Вот это и есть татары! Вчера татарские разъезды уже подходили почти к самому Киеву.
Вадим удивленно смотрел на Андрея. Никакой тревоги не видно было на его лице. Он оставался таким же спокойным, каким бывал в бурю и непогоду, когда сидел на переднем плоту и холодными серыми глазами следил за днепровскими бушевавшими волнами.
– Видно, уже мне заказана дорога домой, к моему Андрюшке! – тяжело вздохнув, сказал плотовщик. – А доведется ли увидеть его еще раз – один Бог знает! Идем на вече. Послушаем, что там скажут.
Андрей и оба юноши быстро прибыли на Софийскую площадь.
На площади находился прославленный храм Св. Софии, премудрости Божией, построенный князем Ярославом Мудрым двести лет назад. Некогда храм был богато украшен. Он славился искусно сделанной византийской живописью, украшавшей все стены храма. На Софийской площади обычно происходили всенародные вечевые собрания. Но кроме того, здесь почти всегда, круглый год происходил торг. Русские и иноземные купцы доставляли сюда свои лучшие товары. Булгарские купцы (с верхней Волги) привозили дорогие меха, немцы – янтарные украшения, разноцветные сукна. Мадьяры приводили своих дорогих отборных коней, а полудикие половцы продавали скот и кожи. Купцы из Крыма привозили соль, дешевые бумажные ткани, вина и душистые травы.
На площади оказались знакомые.
– Эй, друже Андрей, иди к нам: своих увидишь, знакомых найдешь! – кричала кучка людей, примостившихся на краю площади на высокой груде сложенных бревен. Оттуда можно было удобнее смотреть, как будет проходить это вече киевлян, призванное решить судьбу стольного города, решить и свою собственную участь.
Уже неделю назад киевляне видели примчавшихся обожженных, вымазанных в копоти беглецов из Чернигова и Переяславля-Русского. Они с проклятиями и слезами рассказывали, как к ним нахлынули татары в волчьих треухах и долгополых шубах, окружили города огромными толпами, как звери, набрасывались на стены и непрерывными лавинами взбирались по приставным лестницам, врывались в проломы и затем рубили всех встречных, и больших и малых, рубили без жалости, без надобы, и стариков и матерей с грудными детьми.
Киевляне, встревоженные известиями, сперва не хотели верить черным слухам:
– Господь Бог покарает злодеев! Есть правда на земле! Были у нас Илья Муромец, Добрыня Никитич, Святогор-богатырь! И теперь на защиту родной земли тоже явятся у нас новые богатыри, отобьют и разгонят нечестивых татар-сыроядцев.
Софийская площадь все более заполнялась народом. Люди становились широким полукругом, оставляя свободными середину площади и каменную паперть Софийского собора. На ней должны были выступать именитые бояре, тысячники и воеводы.
Все посматривали на высокие двери собора, за которыми шла обедня: оттуда должны были выйти на паперть все знатнейшие люди во главе с князем.
Наконец послышалось громкое пение, и в открывшиеся двери стали выходить певчие в длинных до земли стихарях, обшитых золотыми позументами. За ними шли два громогласных дьякона, размахивая серебряными кадилами, иереи в парчовых ризах и, наконец, поддерживаемый двумя отроками митрополит в золотой митре, опираясь на высокий посох. Все духовенство расположилось по правую сторону от соборных дверей, а по левую встали именитые бояре и ратные люди.
В народе зашептали:
– А где же князь?
Обычно князь шел сразу за духовенством, окруженный боярами и дружинниками, блистающими посеребренным оружием. Но князя не было видно.
Певчие снова запели торжественную молитву, но она показалась скорбной и хватающей за сердце. Когда пение затихло, два бирюча по обеим сторонам паперти проревели в трубы:
– Стой тихо, народ честной! Сейчас будет слово держать наш славный киевский воевода тысяцкий Дмитро.
Толпа быстро затихала. Вперед выступил всем известный и почитаемый воевода, высокий, сильный, с длинными седыми свисающими половецкими усами. Громко и уверенно он начал:
– День сегодня тяжкий, готовьтесь, други! Предстоит нам стать грудью против очень сильного ворога…
Высокий благообразный старик из переднего ряда крикнул встревоженным голосом:
– А где же князь Данила? Как же решать без князя? Пошлите за ним!
– Куда делся князь? – раздались голоса.
Тысяцкий Дмитро, не обращая внимания на выкрики, продолжал спокойно говорить:
– Князь Данило Романович уехал из Киева. Уезжая, мне сказал: «Главный хан татарский Батыга – враг сильный и злобный. Против него нам одним не справиться, нужна сильная подмога. Я немедля поеду к своему другу королю угорскому Беле и расскажу, что татарские полчища грозят не только нам, но и всему христианскому миру. Я буду просить короля угорского поспешить к нам на подмогу со всем своим войском». И князь Данила Романович, сказав это, спешно уехал, а мне повелел держаться изо всех сил и отбиваться, пока не придут на помощь угорские и ляшские рати. Но, кроме князя, у Киева есть еще более высокий хозяин – вече киевское. И я, по старому дедовскому обычаю, спрашиваю вашей воли: согласно ли вече поставить меня во главе всех ратных сил Киева, главным воеводой, и доверяете ли мне созывать всех способных к бою людей, собирать их в дружины? Если вече мне это прикажет, я возьму в свои руки оборону нашего города. С Божьей помощью мы постараемся отбросить татар, вспоминая, как отцы и деды наши отбивали не раз и печенегов, и «черных клобуков», и торков, и половцев и как их всех деды наши колотили и отгоняли назад в Дикое поле.
Все вече на мгновение, точно в раздумье, затихло, а потом раздались дружные крики:
– Согласны! Согласны! Будь нашим воеводой и защитником, Дмитро. Мы тебя знаем! Верим тебе! Ты назад не потягнешься! А мы тебе поможем!..
Вдруг, выйдя из толпы, к воеводе направился человек, одетый не совсем обычно, и с низким поклоном что-то тихо прошептал. Дмитро кивнул головой и сказал:
– Пускай говорит. – И воевода передал бирючам, что им нужно объявить.
Бирючи прокричали:
– Люди киевские! Сейчас вам будет речь держать иноземный бискуп латынский Иоаким. Слушайте чутким ухом и ответ ему дайте едины усты!
Послышался нежный звон колокольчика, и на паперть медленно стали подниматься один за другим двенадцать католических монахов. Все вече с любопытством смотрело на них. Они были диковинно, по-иноземному, одеты в белые длинные рясы и подпоясаны простыми пеньковыми веревками. Белые шлыки откинуты на спину. Головы на макушке выбриты. Поверх белых ряс еще накинуты черные мантии.
Все двенадцать иноземцев выстроились в ряд. Впереди них торжественно выступил и остановился, подняв глаза к небу, их настоятель с большим серебряным крестом в руках. По сторонам его стали два мальчика в белых до колен стихарях. Один позванивал в серебряный колокольчик.
Настоятель заговорил слегка нараспев, сладким, медовым голосом. По выговору в нем узнавался иноземец.
– Уже прошло двадцать лет, как я и другие отцы доминиканцы монастыря Пресвятой Девы Марии живем в преславном городе Киеве. Многие горожане знают нас и убедились на деле, что мы полны самой горячей дружбы к русским людям, жителям дорогого нам Киева. Мы всегда помогали неимущим, лечили больных, пригревали страждущих, кормили голодных. И теперь ваша русская беда – это наше горе, всех христиан. Поэтому, когда мы услышали, что Киеву грозит страшный враг – король татарских язычников хан Батыга – и что он надвигается сюда с могучим войском, мы обсудили между собой и пришли вам сказать то, что надумали.
В толпе пронесся шорох и раздалось несколько голосов:
– Непонятное что-то он говорит. К чему это он ведет?
– Его святейшество папа римский поручил нам, доминиканцам, вразумлять язычников словом Божиим, дивным светом, принесенным людям Господом нашим Иисусом и его учениками, святыми апостолами. Для такой проповеди мы все, наша скромная братия, научились говорить по-кумански. И теперь, в грозный день, наступивший для всего христианского мира, мы хотим послужить приютившему нас великому городу Киеву нашими знаниями и нашим усердием. Мы так рассудили: ведь слово Божие всех учит любить друг друга. И мы думаем: зачем воевать с татарами, проливать невинную кровь человеческую? Не лучше ли с татарами договориться, предложить им кончить весь спор мирно, полюбовно, во взаимной дружбе? И мы, братья доминиканцы, предлагаем себя как послов к татарскому владыке Батыге. Мы с ним поговорим, расспросим, что он хочет от Киева и чем его можно умиротворить.
Точно буря пронеслась по толпе:
– Не слушайте умильного слуги татарского! Уходи отсюда, латынский предатель!
– Не бывать этому! – громко воскликнул тысяцкий Дмитро и повернулся к латынскому монаху-настоятелю. – О какой татарской дружбе ты говоришь, хитроумный отец? Разве татары не обещали нам много раз и мир и дружбу, а мы эту дружбу увидели на развалинах Рязани, в сожженном Суздале и на стенах разгромленного Владимира. Если бы мы знали, о чем ты надумал с нами говорить, то мы бы тебя сюда на вече и близко не подпустили. Уходи, отец! Мы с недругами говорим по-своему, по-старинному, с мечом в руке!
– Уходи, латынец! Уходи от нас! – кричали голоса из толпы.
Шум и крики увеличивались.
– Вон его! Откуда он взялся, татарский угодник? – гудело вече.
Воевода Дмитро немного подождал, пока католические монахи сошли с паперти, все ускоряя шаги. Затем Дмитро снова обратился к затихшему вечу:
– Люди киевские! Как нам подобает встретить идущих на нас врагов: с поднятым мечом или преклонив покорно голову?
Высокий чернобородый детина, с виду кузнец, со следами сажи на лице, стоявший на груде бревен, мощным голосом крикнул на всю площадь:
– Дайте слово сказать! И отцы и деды наши перед половцами, «черными клобуками» и другими ворогами спины не сгибали, а мечами и топорами отгоняли их назад. Сможем ли мы покорно встретить сыроядцев-татар? Да они вытопчут конями наши посевы, порубят сады, сожгут наши хаты и уволокут в плен наших жен и детишек. У нас только один исход: смело бороться за нашу волю, родину и веру православную! Так встретим же недругов, как встречали наши отцы и деды. Не сдадим Киева! Будем биться до последнего, и жены и дети наши будут тоже биться рядом с нами. Не отдадим родной земли!
Все вече бурно шумело, со всех сторон слышались крики:
– Постоим за землю русскую! Берите мечи и топоры!
Воевода поднял руку. Бирючи прокричали:
– Стой тихо, вече киевское! Слушай!
– Люди киевские, запирайте свои дома и все выходите на стены. Пусть каждая улица соберет свою дружину и во главе ее станут уличные старосты. – Дмитро могучим голосом горячо закончил речь: – Люди киевские! И наши внуки и правнуки будут вспоминать, как в Киеве их деды и прадеды не склонились перед жестоким врагом, а бились до последней капли крови. И потомки наши будут вспоминать нас с любовью и учиться, как нужно защищать родину, отдавая жизнь за нее.
Отовсюду слышались крики:
– Встанем за родную землю! Защитим наших жен и детей! Умрем, но не сдадим Киева!
С этого часа все киевляне без устали продолжали подготовку своего города к защите: и днем и ночью они укрепляли старые стены, поперек улиц делали завалы из бревен и камней. К стенам привезли большие котлы, чтобы кипятить воду и смолу.
Люди стекались также из окрестных селений под защиту киевских стен и увеличивали число добровольных бойцов. Вооружались кто чем мог. Оружейники и кузнецы заготовляли воинские доспехи, ковали щиты и мечи, рогатины, секиры, стрелы, а уличные старосты раздавали оружие всем горожанам.
Первое время Бату-хан, поставив свой походный шатер на восточном, левом, берегу Днепра, выжидал, пока крепкий лед не скует многоводную реку.
Одним утром Бату-хан сидел на меховом ковре перед своей юртой, завернувшись в тигровую шубу. По сторонам его неподвижно застыли главные багатуры. Они видели, как монгольские всадники, обернув копыта коней войлоком, приближались к противоположному берегу и там пускали стрелы в защитников города, толпившихся на стенах. Заметив приближение передового отряда татар, задвигались пешие воины, а русские всадники смело бросились навстречу врагам. На льду начались яростные схватки. Киевляне бились доблестно, поражая короткими копьями, сверкающими прямыми мечами или топорами с длинными рукоятками налетающих на них татарских всадников.
Бату-хан спросил своего опытнейшего в воинском деле советника Субудай-багатура, как, по его мнению, нужно дальше повести осаду города.
– Вижу, что и в Кыюве урусов не легко будет покорить! – ответил одноглазый, всегда мрачный старик. – Вспомни, что и Рязань и Ульдемир[434] урусы бешено защищали. Надо послать отряды в обход для нападения на город сразу со всех сторон. Но сперва мы должны сделать широкий пролом где-либо в городской стене.
– Не торопись! Скоро ты увидишь дрожащих послов здесь на коленях с мольбой о пощаде! Разве они не видят, сколько нас? Разве наше войско даже издали не должно внушить им смертельного ужаса? – сказал насмешливо всегда враждующий с Бату-ханом Гуюк-хан. – Не для чего бесполезно проливать священную монгольскую кровь. Надо выжидать и взять город измором.
– Ты никогда не был и не будешь полководцем! – ответил угрюмо, с презрением Бату-хан. – Субудай-багатур, почему медлят наши стенобитные тараны?
– Они скоро должны прибыть, – сказал подошедший китайский строитель Ли Тун-по. – Но сейчас тараны пустить на лед нельзя, сперва для них нужно приготовить прочную переправу, иначе они своей тяжестью сломают лед и провалятся на дно реки.
Субудай-багатур отдал распоряжение нукерам, и вскоре к берегу подошла толпа пленных кипчаков, которых монголы подгоняли, подкалывая копьями. Пленные стали разбирать бревна, лежавшие на берегу, переносить на лед и устилать ими путь на другую сторону. Недавно еще нарядные кипчаки, теперь одетые в жалкие лохмотья, имели крайне измученный вид. Ноги их были обернуты обрывками шкур. Все они работали молча, злобно косясь на своих новых свирепых хозяев, зная, что за малейшее неповиновение им грозила немедленная смерть. Бревна укладывались на лед поперек реки, так что постепенно создавалась деревянная дорога к противоположному берегу.
Бату-хан, казалось, был совершенно равнодушен ко всему происходящему и больше заботился о своем пятнистом, как барс, жеребце. Он поднялся и, подойдя к привязанному на приколе возле юрты коню, стал кормить его кусками сухих лепешек, расплетать и снова тщательно заплетать многими косичками густую шелковистую гриву. Но в то же время Бату-хан зорко следил за всем, стараясь скрыть от окружающих свою тревогу.
Еще один отряд конных татар был послан на другую сторону. Сперва русские большой толпой вышли из ближайшего леса и смело схватились с татарами, которые то набрасывались на них, то опять быстро уносились прочь. Ясно было видно, как взлетали прямые русские и слегка изогнутые монгольские клинки, вспыхивая в лучах яркого утреннего солнца.
По всему городу, на каменных стенах, на деревянных и камышовых крышах, засыпанных снегом, чернели тысячи вооруженных киевлян, наблюдавших за началом битвы. О покорной сдаче города хан Гуюк больше не говорил. Всем стало ясно, что предстояла отчаянная борьба.
Вскоре через реку по уложенным на льду бревнам поползли два камнемета и пробивной таран. Каждое сооружение тащили десятки быков. Сбоку шли, подгоняя животных, толпы пленных и в опасных местах подкладывали под колеса колья и доски.
Бату-хан пожелал увидеть пленных киевлян, захваченных на другом берегу. Нукеры помчались к месту схватки, набросили на бившихся русских воинов арканы и приволокли их по льду к шатру своего владыки.
Бату-хан с любопытством рассматривал лежащих перед ним русских. Под ударами плетей они с трудом приподнялись. Первым был рослый воин в овчинном полушубке. Он пошатывался и держался за плечо другого пленного. Дерзко и со злобой смотрел он на всех и отвечал неохотно на вопросы толмача.
– Откуда ты родом? Чем промышляешь?
– Из-под Смоленска. По Днепру плоты гоняю.
– Если ты смоленский, зачем дерешься здесь за Кыюв?
– Как же не биться? Город поди тоже наш, русский!
Толмач передал Бату-хану ответ пленного.
– Спроси у этого упрямца, был ли он в Новгороде? Знает ли он новгородского коназа Искендера?
– В Новгороде был и живал там подолгу, а князя Александра как не знать! Слава о нем далеко летит.
– Говори правду, или тебе отрубят голову: сколько войска здесь, в Кыюве?
– Сколько людей, столько и воинов. Теперь каждый взялся за топор или рогатину.
Ответ рассердил Бату-хана.
– Этот наглец упрям, но, может быть, он что-либо умеет делать? Передать его скованным Ли Тун-по. Такой без цепей убежит.
Следующим пленным оказалась молодая женщина. Она была тяжело ранена. Истекала кровью. Лежала на спине, не в силах подняться. Поставить на ноги ее так и не удалось. Глаза женщины, большие и широко раскрытые, смотрели в небо. Она прикусила нижнюю губу, стараясь сдержать стоны.
– Зачем притащили женщину? – гневно спросил Бату-хан. – Я приказал привести тех, кто бьется с нами.
– У них все женщины тоже дерутся рядом со своими братьями и мужьями, – объяснил толмач.
– Какой народ! – проворчал Бату-хан и добавил: – Чтобы у нее больше не было сыновей – мстителей нашим детям и внукам, – прикончить ее!
На поляне, на берегу Днепра, поблизости от большого шатра Бату-хана, стоял другой шатер его родича, тоже чингисида, хана Гуюка.
Гуюк сидел на верблюжьем вьюке, перевязанном кожаными ремнями, и смотрел на другую сторону Днепра, где раскинулся широким привольем многолюдный Киев, еще недавно казавшийся татарам легкой добычей и источником сказочного обогащения.
Уже несколько дней шло сражение за этот прославленный город, а победы еще не было видно. Первыми, обойдя лесистый холм и проломив ворота, туда ворвались «буйные» хана Нохоя, после чего в той стороне заклубились дымки подожженных домов. Однако перед вторым поясом стен «буйные» были задержаны отчаянно бившимися киевлянами, и Бату-хану пришлось на помощь своему передовому отряду послать другой тумен.
Внимание Гуюка привлекла группа русских пленных, которых, подгоняя ударами плетей, вели монгольские тургауды. Хан сделал им знак приблизиться.
Усталые, хмурые лица. Изодранная одежда. Они стояли молча. Наклонившись к хану Гуюку, переводчик быстро зашептал, что-то высыпая перед ним на ковер.
– Вы мастера? Эти украшения сделаны вами? – спросил Гуюк.
– Скажи твоему хозяину – нет среди нас умельцев, – твердо ответил старший, полуседой человек с окладистой бородой.
– Не скрывайте ничего, говорите правду! Хан Гуюк дарует вам жизнь. Вас отправят на берега Итиля, в Сарай, и там вы будете спокойно работать на хана Бату, или пошлют еще дальше, в Каракорум, столицу великого кагана. Там тоже нужны искусники-мастера. Хан сумеет оценить ваше старание и работу и наградит щедро по заслугам.
– Не умельцы мы! Защитники Киева, и все! – крикнул молодой синеглазый парень.
– Не мастера? Все вы не мастера? Вас спрашивают в последний раз. Выходите, кто мастер! Прочим смерть сейчас, здесь! – гневно прошипел Гуюк.
Он выжидающе посмотрел на стоящих перед ним русских. Они молча истово крестились, но ни один не вышел из рядов.
– Убивай! Сегодня твоя сила! А уменье свое мы врагу не продадим! – твердо сказал один из пленных, на которого обвешанный оружием монгол уже накидывал аркан.
Прямо с веча Вадим пошел в Печерский монастырь, чтобы проститься со своим наставником-изографом.
– Прости меня, отче, что я с тобой все спорил и мало о тебе заботился: даже дров на зиму не припас! – И он поклонился, коснувшись рукой земли.
– И ты меня прости, если я чем тебя обидел и не успел научить как следовало, – сказал старик и вытер рукавом рясы глаза. – А о дровах не тужи. Какие там дрова! Теперь бы лишь голова уцелела! Куда же ты отсюда пойдешь?
– Сперва домой зайду, а там вместе с моим хозяином-горшеней пойду на стены свое место искать.
– Неужели для нас последний час настал? – ужасался монах. – Неужели Господь допустит, чтобы татары-сыроядцы ворвались сюда? Стоял же доныне Киев много сот лет – и кто только ни приходил, кто ни нападал: и печенеги, и берендеи, и торки, и половцы! А всех их отбивали наши деды и прадеды. Даст Бог и сейчас отобьем!
Старик благословил Вадима и, пожелав удачи в ратном деле, отпустил.
Хата, крытая камышом, где жили Вадим с Кондратом, была наполовину врыта в землю. Внутри имелись две комнаты: одна просторная, в два оконца, другая поменьше, с одним. Круглая печь занимала большой угол комнаты.
В комнате побольше вдоль стен на столиках в плоских ящиках помещались в образцовом порядке затейливые изделия. Они показывали, что Вадим становился искусным мастером, перенимая у Кондрата заброшенное последним ремесло, трудное и хитроумное. На одном из столов лежали разнообразные сланцевые формочки для отливки крестиков, подвесок, колец и других металлических украшений. Тут же находилось множество маленьких глиняных горшочков с красками.
Вадим застал Кондрата в разгаре работы. С большим волнением выслушал тот рассказ Вадима обо всем, что было на вече.
– Как же так? Жили мы, беды не знали, и вдруг все смешалось! Выходит – бросай работу, раз всех зовут: «Ступайте на стены!» Ну что же, прятаться не станем! Пойдем и мы со всеми, а дома оставим хозяйничать старого кота Любомудра.
Мастер затушил огонь в печи. Прикрыл тряпицами формочки. Вышел поговорить с соседями. Вадим долго сидел за столом, и мысль о работе уже не шла ему в голову.
Ночью оба долго не могли заснуть, все ворочались, Кондрат кряхтел и тяжело вздыхал.
На утро следующего дня мастер одел чистую рубаху, взял сумку с краюхой хлеба, засунул за пояс топор, второй дал Вадиму, и они вышли. Кондрат повесил замок на входную дверь, за которой слышалось царапанье и жалобное мяуканье кота.
У калитки соседнего домика стояли Смиренка и Софьица.
– Пойдемте и вы с нами! Приказ для всех один. Захватите только кувшин с водой и тряпья чистого, чтобы раны перевязывать.
– Мы уж и сами так порешили. Вот только бабушку дождемся и придем.
Татары со всех сторон уже обложили город. Вся жизнь Киева перешла на улицы. Наверху, на стенах, собралось множество людей. Все жадно следили за тем, что происходило внизу. Жители Подола перешли в верхний город.
Как только Вадим с Кондратом поднялись на стену, несколько длинных татарских стрел воткнулись в снег рядом с ними. Сзади послышались крики:
– Прячьтесь! Прячьтесь!
А кто-то уже стонал:
– Окаянная, в плечо впилась!
Вадим жадно продолжал смотреть вдаль. Он находился на внутренней стене, окружавшей холмистую часть города. Всюду чернели люди, их было много сотен: мужчин, женщин, подростков. А ниже расстилался застывший Днепр, засыпанный снегом.
– Смотри туда, за реку! – шептал Кондрат. – Ведь это татары, их целая туча!
Действительно, на противоположный берег страшно было взглянуть: там скоплялись татары в большой силе. Дымились костры без счета, доносились рев верблюдов, ржание коней и глухой шум от передвижения множества скрипучих повозок страшной орды, вперемешку с гиканьем, свистом и гортанными возгласами скакавших во всех направлениях всадников.
Их было много, во много раз больше, чем защитников, и далекие черные точки на горизонте говорили о том, что монгольские войска все прибывают и что конца этому пока не видать.
Вадим забежал домой. Голодный, исхудавший пес радостно бросился ему навстречу.
– Кормить-то тебя теперь некому! – сказал Вадим, гладя его лохматую голову.
Через забор он увидел соседок. Девушки наперебой стали расспрашивать его о том, что делается на стенах. Напуганные всеми разговорами о татарах, шумом, суетой и волнением, царившим в городе, сами они ни за что не хотели уходить далеко от дома, да и бабушка все не возвращалась.
– Вдруг как раз без нас и придет! Заругается, что дом один оставили.
Вадим ничего не сказал соседкам, хотя еще накануне узнал, что бабушка их погибла: старушка понесла свои последние бублики не на торжище, как обычно, а на стену, где раздала их защитникам. Там меткая татарская стрела поразила ее.
Вадим пошел к себе в землянку. Пока здесь все еще было привычно и тихо. Вот стол, за которым он обычно работал, готовые отлитые крестики, подвески, браслеты. Кучка прозрачного янтаря, из которого он делал украшения. В маленьких горшочках-вапницах яркие краски всех цветов. Сколько радости они ему давали когда-то…
Отломив краюху зачерствелого хлеба, он половину отдал собаке, а вторую, завернув в чистую тряпицу, спрятал за пазуху. Положил остатки хлеба в большую глиняную корчагу, стоявшую на полу. Позвал кота, но тот не откликнулся: видно, выскочил во двор. С грустью окинув глазами в последний раз свое жилище, Вадим вышел из дому и запер двери снаружи на замок. Махнув стоявшим у калитки девушкам на прощание рукой, он быстро зашагал в ту сторону, откуда доносились шум и крики многих голосов. Вдруг какой-то непривычный звук поразил Вадима: глухие тяжелые удары с равномерными промежутками, следовавшие один за другим. Это монгольские татары начали свою разрушительную работу.
Киевляне, расставленные по указанию воеводы Дмитро на всех стенах, окружающих город, не могли предвидеть, куда враг направит свой главный удар.
Чей-то истошный голос закричал:
– Татары прорвались в город!
Действительно, после огромных усилий монголам с помощью мощных таранов удалось проломить Лядские ворота, и вражеская конница неудержимой лавиной ринулась по главному пути, устилая дорогу телами убитых и своих и русских воинов. Отчаянный бой разгорался по всем улицам. Вадим кинулся в самую гущу свалки, где увидел окруженного врагами Кондрата, который отбивался топором от наседавших на него монголов. Тихий Вадим, до этого дня не представлявший себе, что он может кого-то убить, бросившись на защиту друга, сильным ударом в голову поразил вражеского коня, который рухнул вместе с всадником. Столкнувшись с неожиданным препятствием, лошадь второго монгола тоже свалилась, и Кондрату удалось вырваться из вражеского кольца. Он что-то крикнул Вадиму, но в шуме тот ничего не мог разобрать.
Неожиданно из ближайшего переулка, прямо на Вадима, с гиканьем и воем вылетел новый монгольский отряд. Вадим увидел перед собой мохнатые конские морды, сверкающие взмахи мечей, смуглые узкоглазые лица. Он успел отскочить в сторону и теперь стоял, прислонившись спиной к дереву. Он видел, как один из всадников, в блистающем на солнце шлеме, вдруг скатился с седла, пораженный чьим-то копьем. Зацепившись ногой за стремя, он волочился по снегу, увлекаемый длинногривым конем. Вадим подскочил, поднял меч и вдруг почувствовал, что кто-то сзади обхватывает его сильными руками. Прерывистое горячее дыхание обожгло шею. Извернувшись, Вадим выскользнул из железных объятий и ударил монгола рукояткой меча по голове. Падая, монгол увлек за собой Вадима, но тот вскочил, готовый снова ринуться на противника. В это мгновение длинная вражеская стрела пронзила ему грудь. Вадим упал. Несколько всадников пронеслось над ним и умчалось дальше. Ему казалось, что наступила полная тишина. Сознание постепенно затуманивалось. Он видел только небо над собой, синее, ослепляюще яркое. Небо? Нет! Это близко, близко склонились над ним такие знакомые, такие любимые синие глаза…
Кругом уже полыхал пожар.
Когда монголы добрались до улицы, где жил Вадим, его соседки Софьица и Смиренка, перепуганные насмерть, закрылись в доме.
Вдруг кто-то неистово стал колотить в дверь, за которой слышались крики и шум борьбы.
– Ой, спрятаться бы, да куда?
– Залезем в печку, Смиренка, она ведь сегодня нетоплена. Спрячемся в ней. Там и не догадаются нас искать.
Девушки залезли в печь и, тесно прижавшись друг к другу, лежали там, выжидая, что будет.
Они не обращали внимания на возрастающий снаружи шум и запах гари, который становился все сильнее; только бы татарские изверги их не нашли!
В это время несколько монгольских всадников, мчавшихся по улице, заметили, что у одной землянки на двери не повешено замка. Двое соскочили с коней, привязали их к плетню и бросились к двери. Она оказалась запертой изнутри. Дружными усилиями им удалось наконец сорвать ее с петель.
Войдя внутрь, монголы с удивлением, обнаружили, что землянка была пуста. У стены между окнами стоял большой сундук. Сбив с него замок, монголы торопливо начали выбрасывать на пол содержимое. Там были женские наряды, шубы, холстина и разные другие вещи.
Жадность охватила обоих дикарей. Они принялись вырывать друг у друга из рук понравившиеся им вещи и в пылу дележа и ссоры не заметили, как от упавшей на крышу груды горящих щепок и досок солома на крыше сразу запылала со всех сторон.
Наконец, когда, связав похищенное в узлы, монголы уже направились к двери, горящая крыша рухнула, похоронив под своими обломками и степных хищников, и спрятавшихся в печке девушек.
В ушах как будто слышится церковный хор, жалобно стонут нежные женские голоса… Нет! Это вьюга воет. Кондрат с трудом, медленно приходит в себя. В висках стучит. Или это его тормошит и толкает кто-то?
– Дядя Кондрат! Дядя Кондрат! Слышишь меня? Очнись, вставай! О Господи! Что же мне с тобой делать? Если брошу и уйду, то татары тебя прирежут.
Кондрат очнулся. Над ним склонилось молодое лицо.
– Ты что же, не узнаешь меня? Ведь я племянница твоя, Любаша. Я тебе коня привела.
У Кондрата руки и голова болят так, что сил нет терпеть. Но нужно встать и пробираться туда, куда ушли уцелевшие киевляне. Он с трудом узнает свою племянницу в мужском кафтане и меховой шапке.
– Очнулся? Вот хорошо! Значит, долго жить будешь. Я тебе хорошего коня привела. Татары мимо нас густой толпой промчались, видно, туда на площадь, против Десятинной. А один конь ихний всадника где-то потерял и отбился. Вижу, зацепился поводом за дерево. Тут я и схватила его.
– А тебе самой конь пригодится. Садись на него да уезжай скорей, пока цела. Видишь, что здесь творится!
– Бери, дядя Кондрат, бери! Я себе другого добуду. Сейчас много коней без хозяев разбежалось по Киеву. А из города я до конца не уйду. Как все, так и я, буду биться вот чем, – и она показала Кондрату небольшой топор, засунутый за пояс.
Девушка помогла Кондрату подняться в седло. Пора было покидать это место. Кругом пылали дома, и языки пламени взлетали к небу, к багровым, точно раскаленным облакам. Видно было, как горящие головни и доски, кувыркаясь в воздухе, уносились вверх вместе с клубами дыма.
Конь, которого привела Любаша, был какой-то непривычно лохматый, и седло на нем было тоже чудное, не русское. Конь храпел, прижимая уши, и норовил укусить.
– Скорей! Скорей! – торопила девушка. – Ведь сыроядцы могут опять сюда нагрянуть. Прощай, дядя Кондрат! – И Любаша скрылась в мутных сумерках.
Кондрат быстро поскакал переулком, каждое мгновение ожидая новой встречи с татарами.
………………………………………………………………………………………………
Поднимайтесь вы, люди русские!
Ночью спите – не спите во Киеве,
А точите мечи вы булатные,
Да острите вы стрелы каленые!
Приближаются злые татарове,
А хотят они, недруги лютые,
Чтоб из косточек терем выстроить,
Желтым ребрышком терем выстелить,
А из русских рук, тела белого
Хочет враг, чтоб скамью ему сделали…[435]
Песня разливалась, жалобная, как стон. Это пела Любаша, племянница Кондрата, работая на городской стене, где она и другие женщины Киева плели из лозы большие корзины, которые тут же наполнялись песком и глиной: ими заделывались проломы в стене.
В эти тяжелые дни в Киеве не было ни одного человека, для которого не нашлось бы дела, и дела самого неотложного, нужного. Дети подносили камни, ветки лозняка, старики варили смолу и кипятили воду, а кто мог держать в руках меч, копье или лук и колчан с калеными стрелами, а то и просто топор, – всякому было указано место, и с этого места его могла заставить сойти только смерть.
Но день за днем ряды мужественных защитников заметно редели, а заменить их становилось уже некому. Татары выпускали в осажденных тучи стрел, а когда наконец ворвались в город, их было так много, что своей конницей они сметали все, что попадалось на их пути. Не храбростью, не силой и доблестью отдельных багатуров одолевали враги, а несметным своим количеством, когда на каждого русского, да часто и не воина вовсе, а простого ремесленника или горожанина, раньше в руках не державшего меч, приходилось по три-четыре хорошо вооруженных, опытных в боях татарских воина.
Однако никто не просил пощады, просили только у Бога сил, чтобы выстоять до конца, чтобы умереть, не опозорив слабостью своего доброго имени. Знали, что задавит их враг, – но не сдавались.
Уже не одна улица была завалена телами убитых, перемешавшихся в последней схватке, уж все тесней сжималось вражеское кольцо и податься было некуда, а люди еще радовались, видя, сколько сил теряет противник, замечая, что из посылаемых на поддержку ворвавшимся монголам новых отрядов ни один не возвращается обратно. Дорого отдавали осажденные свою жизнь, держась из последних сил, разя врага чем и как могли.
Во время самого отчаянного боя Бату-хан долго находился на колокольне одной из церквей, откуда наблюдал за всем происходившим и давал гонцам приказания.
Постепенно, с большим трудом монголам удалось прорваться сквозь завалы из камней и бревен до площади, где перед древним храмом происходила последняя отчаянная битва.
Когда Бату-хан прискакал на эту площадь, то увидел повсюду груды тел убитых и раненых воинов и тяжело храпящих бившихся коней. Бой кончался у высоких дверей Десятинной церкви. Даже на ее кровле находилось множество людей, метавших в татар стрелы и камни.
Бату-хану указали на пожилого статного воина в блестящих латах. Из-под рассеченного шлема по лицу стекала кровь. Он стоял, прислонившись к стене храма, и, широко раскрывая рот, тяжело, с трудом дышал.
– Этот высокий багатур – главный начальник здешних войск, Дмитро, – объяснил толмач Бату-хану. – Если прикажешь, твои нукеры прикончат его.
– Мертвый он мне не нужен. Взять его живым и невредимым привести в мой шатер. Я хочу говорить с ним.
Ловко брошенный аркан обвился вокруг раненого воеводы и свалил его на землю. Татары, связав Дмитро, положили его поперек коня и, прикрутив веревками, увезли.
Красивый каменный храм с позолоченными куполами был переполнен женами и детьми самых знатных людей города, нашедших там свое последнее прибежище. Туда же были снесены их ценные вещи, меха и одежды, которые так надеялись захватить хищные и жадные монгольские воины, каждый из которых лелеял мечту о сказочном обогащении при взятии Киева.
В полутемном храме было душно, кругом слышались причитания и стоны, некоторые громко молились, надеясь на какое-то чудесное спасение. Плакали дети.
Несколько человек еще накануне начали рыть подкоп, чтобы выбраться из храма на противоположный склон холма и ночью, пользуясь темнотой, скрыться в ближайшем лесу.
Землю из подкопа вытаскивали наверх в деревянных ведрах, с помощью длинных веревок. Подкоп был уже достаточно глубок. У людей появилась надежда на спасение. Они твердо решили не открывать осаждающим дверей.
Однако монголы не могли больше ждать, так как кругом все сильнее бушевал пожар и уже трудно было оставаться среди дыма, огня и падавших отовсюду, подхваченных вихрем горящих досок и кусков дерева.
Тогда Бату-хан в гневе приказал:
– Проломить каменную стену «дома молитвы»!
Вскоре притащили стенобитный таран. Опытные нукеры поставили его против одной из стен храма и стали раскачивать бревно, тяжелое, с железным наконечником, упорно ударяя им в стену, пока она не была пробита, и прекрасное здание рухнуло, похоронив под своими развалинами всех, кто укрывался внутри, вместе с их богатствами. Монголам так и не удалось ничем воспользоваться.
На площади уже нельзя было оставаться, кругом пылали дома. Бату-хан со своими приближенными помчался прочь, с трудом вырвавшись из огненного кольца.
Приказание татарского владыки было выполнено: к его походному шатру на левом берегу Днепра нукеры привели связанного воеводу Дмитро.
Придворный летописец Хаджи Рахим вместе с лекарем Дудой Праведным омыли и перевязали раненого, стараясь остановить кровь целебными травами. Дмитро держался мужественно и не издал ни одного стона. К нему подошел Бату-хан. Он долго пристально смотрел на израненного воина, как бы изучая его и что-то обдумывая, потом медленно сказал:
– Ты настоящий багатур. Я охотно возьму тебя в мое войско, чтобы ты служил мне.
Воевода молчал.
– Что ты мне посоветуешь: оставаться ли моему войску здесь, на земле урусутов, или же сейчас двинуться дальше, покорять «вечерние страны»? За правдивую речь я не наказываю, а награждаю. Отвечай мне правдиво.
Дмитро заговорил с трудом:
– Оставаться здесь татарам нет выгоды. Русская земля тобою уже покорена. Город Киев сожжен. В нем не осталось ни одного целого дома, ни одного не израненного защитника. А ты любишь войну, ищешь новых побед и захвата новых богатых городов. Скорее уходи дальше, завоевывать другие земли. Да ведь ты и сам не останешься здесь.
Дмитро говорил медленно, то и дело облизывая сухие запекшиеся губы.
Бату-хан с подозрением посмотрел на него и тихо сказал Субудай-багатуру:
– Я думаю, что он потому мне советует немедленно двинуться дальше, что хочет поскорее освободить свою землю от грабежа моих воинов.
Затем, обратившись снова к воеводе, спросил:
– А где, в какой стране я найду самые лучшие корма для наших коней?
– Конечно, в привольных угорских степях.
– Ты поедешь со мной, – сказал Бату-хан, – и будешь в пути моим советником.
– Плохой я тебе советник: жить мне уже осталось немного, – отвечал равнодушно Дмитро. – Скоро я умру и тебе желаю того же!
Бату-хан вздрогнул. Окружающие переглянулись. В эту минуту, запыхавшись, подбежали два татарских сотника и, подхватив Бату-хана под руки, быстро посадили его на коня.
– Великий джихангир! Здесь проклятое место! В Кыюве нам нечего больше делать. Пора уходить отсюда.
Удаляясь от Киева вслед за Бату-ханом, Гуюк-хан тихо говорил одному из своих приближенных:
– Вечно синее небо было здесь немилостиво не только к Бату-хану, но и ко мне: когда джихангир направил свое войско на осаду Кыюва и тумен за туменом уходил туда, а обратно ни один не возвращался, я сказал Саин-хану: «Великий джихангир! Бог войны Сульдэ дает победу только самым доблестным. Не следует ли тебе самому повести свой тумен непобедимых на этот непокорный город? При одном твоем приближении откроются ворота, а наши воины обретут новую силу сказочных багатуров». Он посмотрел на меня и промолчал, но совету моему не последовал. Жаль! Ведь по воле неба и он бы мог не вернуться, если бы ринулся в самую гущу боя, и тогда этому безумному походу наступил бы конец.
– А если бы войско все же захотело идти вперед, а не назад? – спросил собеседник.
– Тогда кто-либо другой, не менее доблестный, мог бы заменить Бату-хана, став во главе нашего войска…
– И это был бы ты!
– Тс! Тс! Молчи! Часто и деревья имеют уши!
На берегу оледенелого, засыпанного снегом широкого Днепра, против Киева, в походной войлочной юрте Абд ар-Рахмана, возле тлеющего костра сидел на пятках Дуда Праведный и дописывал тростниковым калямом последние завитки на длинном узком листе. Он вздохнул, тихо прошептал молитву и вопросительно посмотрел на своего молодого господина, задумчиво сидевшего близ него.
– Закончил письмо? – спросил Абд ар-Рахман, кутаясь в просторную кипчакскую баранью шубу.
– Все написал, что ты хотел, – ответил Дуда. – Прочесть тебе?
– Прочти, мой мудрый наставник.
Медленно, нараспев, как обычно читаются священные книги, Дуда начал:
– «Во имя Аллаха! Мудрому хранителю высшей правды, благосклонному ко всем приходящим, восприимчивому к добру, вождю общины правоверных, самому праведнейшему среди праведных, Мустансиру, халифу багдадскому, – да возвеличит его Аллах своим благословением, да развернутся его бесчисленные знамена, украшающие его доблестные рати, да увеличится число прибывающих к нему послов! Самые горячие, исходящие из сердца пожелания шлет из далекой, занесенной снегом безграничной степи его верный, преданный слуга, состоящий послом при грозном владыке татарской небесной Синей Орды Бату-хане, Абд ар-Рахман, прозванный Укротителем диких коней.
Посылаю очередное письмо и молю скороприходящего праведного Хызра, чтобы он охранил на всех длинных и опасных путях через долины, реки и горы тех гонцов, в чьих надежных руках будет храниться этот свиток, этот скорбный стон моего сердца.
А наблюдал я с неотрывным вниманием за тем, как происходила осада богатейшего прекрасного города урусов Кыюва, и об этом сейчас поведаю тебе, хранителю высшей правды.
Этот город, стоящий на нескольких холмах, опоясан тремя рядами стен. Только благодаря камнеметам и двум тяжелым таранам татарам удалось разбить ворота, после чего татарская конница неудержимым потоком ворвалась в Кыюв. Первый главный удар был нанесен в те ворота, откуда прямая дорога ведет к вершине холма, где находятся палаты бояр, самые почитаемые «дома молитвы» и дворец великого князя кыювской земли. По этой дороге, пробивая себе путь через толпы отчаянно бившихся горожан, и промчались впереди других «буйные» конники Иесун Нохоя.
Я проехал вслед за монголами, с трудом пробираясь через наваленные грудами тела урусов и татар, застывших в последней предсмертной схватке. И тут я понял, почему татары одолевают этот мужественный народ: их было в два-три раза больше, чем урусов. Все дома по обе стороны улицы снаружи были заперты замками: значит, все население, до последнего человека, покинуло свои жилища и вышло защищать Кыюв – одни на крепостных стенах, другие на улицах города.
Я должен признаться тебе, мой великий покровитель, что я ни разу не обнажил своего светлого дедовского меча, так как эти урусы, так мужественно умиравшие за свою столицу, вызывали во мне только удивление и сочувствие любовью к своей земле и полным бесстрашием.
Однако, несмотря на эту мужественную защиту, Кыюв пал.
Тебе, вероятно, известно, что монголы имеют обычай сейчас же после битвы свозить тела всех своих убитых воинов и складывать их рядами на бревнах, досках, хворосте и соломе для погребального костра. Такой костер монголы поджигают и долго ходят вокруг него, распевая священные песни, пока костер не догорит дотла. У них считается преступным и позорным оставить тело своего павшего воина без погребения на костре. Однако в Кыюве Бату-хану пришлось отменить этот обычай: весь город пылал, сам похожий на громадный погребальный костер.
Монголы вынуждены были поспешно бежать из охваченного пламенем Кыюва. Повсюду запасенные урусами на зиму стога сена и склады зерна тоже сгорели, так что никакого корма для коней ни в городе, ни вокруг него больше не оставалось. Татарский владыка повелел войску двинуться дальше, на «вечерние страны», куда направлюсь и я.
Здесь я кончаю письмо. Спасенный мною от смерти арабский купец поклялся, что доставит его в Багдад и передаст в твои священные руки.
Для свободного и спешного проезда через захваченную монголами землю я для него с трудом достал медную пайцзу на шею с изображением летящего сокола. Эта пайцза дает гонцу чрезвычайные права.
Да увековечит и сохранит Аллах твое царство! Да облегчит все твои дела преуспеванием и славой! Еще раз молю о том, о чем уже писал: остерегайся непобедимого владыки монголов! Его кровавая цепкая рука дотянется и до тебя через Курдистанские и Армянские горы – до самого Багдада. Собирай скорее могучее войско ислама под зеленым знаменем пророка, готовься к защите нашего великого священного города! Монголы способны нанести Багдаду внезапный удар. Они уже теперь говорят об этом. Согласно твоему приказу, я буду и дальше сопровождать Бату-хана в его походе и постараюсь возможно скорее прислать тебе следующее донесение о новых битвах и, несомненно, о новых победах татар.
Должен тебе сказать, что взятие Кыюва, столицы урусов, обошлось татарам слишком дорого: положив на его холмах лучшую половину своего огромного войска, Бату-хан, кроме дымящихся развалин, здесь ничего не приобрел. Татары, надеявшиеся на богатую добычу, начинают роптать. Все это привело Бату-хана в бешенство. До сих пор никогда я не видел татарского владыку в таком гневном исступлении.
Благословен будет час, когда я снова тебя увижу процветающим и далеким от всех ужасов и опасностей, которые несет с собой война».
Татарам не удалось зажечь поминальный костер в честь своих багатуров, павших при захвате Киева. Поднявшийся снежный буран мешал людям двигаться. Холодный порывистый ветер, обжигая лицо, залеплял снегом глаза.
Бату-хан укрылся в своей походной юрте. Никто никогда еще не видел его в такой ярости. Даже самые близкие боялись в этот день нарушить одиночество джихангира. Два окаменевших у входа часовых нукера с удивлением видели, как их всегда величавый повелитель метался по шатру, рвал в клочья узорный шелковый халат, бросал на землю и топтал ногами богатые серебряные кубки, а потом, охватив голову руками, протяжно завыл и вдруг, упав среди мягких ковровых подушек, сжался в комок и затих.
В соседнем шатре собрались чингисиды, среди которых появился даже всегда шипевший, злобный Гуюк-хан. Монголы говорили:
– Видно, жители этого города призвали всех своих злых духов-мангусов, и они решили засыпать снегом наше доблестное войско, чтобы не дать ему найти и унести все сокровища, накопленные здесь в течение столетий. Наш повелитель сейчас подобен разъяренному тигру, от которого ускользнула уже бывшая в лапах добыча. Разве могли мы подумать, что под стенами этого города Бату-хан уложит половину, и лучшую половину, своего непобедимого войска?
Приближенные Гуюка перешептывались:
– Бату-хану не будет удачи в этом походе. Он навлечет на себя и на нас гнев Священного Правителя тем, что не выполнил установленного погребального обряда и не совершил положенных молений.
Утром следующего дня Бату-хан повелел всему войску двинуться дальше. Он сказал:
– Почетный поминальный костер в честь наших павших багатуров сделали вместо нас вечно синее небо и бог войны Сульдэ, уничтожив навсегда этот упрямый город.
Уходя, на самой окраине сгоревшего Киева монголы устроили ям – военный и почтовый пост; там расположились конники, охранявшие табун лошадей, предназначенный для гонцов. Эти гонцы прибывали из Сарая и главной столицы монголов Каракорума или неслись обратно туда, чтобы не прерывалась связь между далекой монгольской родиной и уходящими все дальше на запад войсками Бату-хана. Монголы окружили свой ям валом и оградой и держались настороженно ко всем, кто приближался к стоянке. Однако иногда покинувшие ям гонцы бесследно исчезали, и в этом татары чувствовали руку где-то затаившихся смелых мстителей. То же случалось и с разведчиками, разъезжавшими по окрестным брошенным селениям в поисках еды и сена.
Пожары в городе продолжались еще несколько дней после того, как монгольское войско ушло на запад и последние скрипучие арбы, запряженные верблюдами и быками, которых погоняли женщины, скрылись на дорогах, ведущих к Карпатам.
Прекрасный, богатый Киев обратился в дымящееся обугленное пожарище, заваленное бесчисленными телами убитых. Постепенно белый снег прикрыл своим холодным плащом следы небывалого побоища.
Кое-где из подвалов и развалин стали показываться немногие уцелевшие жители, изможденные, ослабевшие, больше похожие на тени, чем на живых людей.
Монахи, их было немного, вернувшиеся с крепостных стен в подземные ходы Печерского монастыря, служили панихиды, молясь за «убиенных» русских воинов, доблестно павших при защите своей древней столицы.
Сюда же, в монастырские пещеры, приносили раненых. Измученные, голодные, потрясенные событиями этих страшных дней, люди все же продолжали твердо верить, что придет время, когда правда и милосердие восторжествуют, татары уйдут назад в свои далекие степи и отстроится новый Киев, который расцветет – прекрасный, вольный и могучий.
Долго в великом запустении лежала киевская земля. Вот что писал по этому поводу проезжавший мимо Киева через пять лет после описываемых событий (1246) Плано Карпини, известный францисканский монах, отвозивший в ставку великого кагана – Каракорум письмо от папы римского.
«Они (монголы) осадили Киев, который был столицей Русии, и после долгой осады взяли его и убили жителей города. Когда мы ехали отсюда через их землю, мы находили бесчисленные головы и кости мертвых людей, лежавших на поле; ибо этот город был весьма большой и очень многолюдный, а теперь сведен почти ни на что. Едва существует там двести домов, а людей тех держат они в самом тяжелом рабстве. Подвигаясь отсюда, они сражениями опустошили всю Русию».
Киев во всех концах запылал как огромный костер. Татары, увлеченные грабежом богатого города, с трудом вырвались из него и умчались вскачь.
Бату-хан в первый день остановился на ночлег близ небольшой церковки. Походная юрта монгольского повелителя была поставлена посреди церковного двора. Рядом с юртой на приколах стояли кони Бату-хана; среди них любимый белоснежный жеребец Сэтэр, укутанный попоной, стянутой красными шерстяными веревками. Кони неохотно ели жесткое сено, наваленное перед ними. Бату-хан не раз выходил из юрты, подкармливая собственноручно коней лепешками, и бранил нукеров за то, что те не сумели найти лучшего корма.
– Это не сено, а горе, и больше похоже на жесткую солому, которой упрямые урусы покрывают свои жилища.
Нукеры оправдывались:
– Все стога сена, бывшие поблизости, урусы подожгли, чтоб они нам не достались. Скорей бы уйти отсюда, туда, где земля не покрыта снегом и где мы найдем пастбища для наших коней. Здесь же наши кони худеют: им уже нечего есть.
Другие нукеры говорили между собой:
– Если стоять на месте, то это значит потерять наших дивных коней и самим вернуться обратно пешими. Не видать тогда нам больше родной юрты, наших исхудавших от голода и ожидания жен и не видать нам больше нашей новой столицы близ «золотого домика» на берегах многоводной реки Итиль.
Нукеры, посылаемые на разведку, возвращаясь, сперва являлись к Субудай-багатуру, который поместился внутри церкви вместе со своим старым иноходцем. Они рассказывали, что в урусов вселились злые мангусы: ни один не сдается, а все бьются до последнего дыхания.
Вечером Бату-хан призвал главных темников. Настроение было тревожное. Заговорил старый монгол, начальник разведки:
– Над русской землей лютует непогода, но еще больше на нашем пути лютует урусский народ, урусы не покорились. Они затаились, и этой тишине верить нельзя. Урусы нас подстерегают повсюду: на перекрестках дорог, в глубине оврагов или вылетая нежданно неизвестно откуда. Они рубят наших воинов и забирают их коней.
Темники говорили:
– Весь народ урусов воюет с нами. Если часть их земли нами и разгромлена, то все же урусы смирились только временно и грозят нам всякими бедами.
Бату-хан выслушивал темников и тысячников, говоривших то, что уже все знали. Он был молчалив, и его смуглое лицо казалось окаменевшим. Две думы неотвязно преследовали его: огромные потери лучшей части войска, погибшего при взятии Киева, и глухой ропот, начавшийся среди монголов, ожидавших большой добычи в прославленной богатством столице урусов, сгоревшей вместе со всеми своими сокровищами.
Переводя суровый взгляд поочередно на сидевших военачальников, Бату-хан пошевеливал сосновой веткой угли костра и только изредка спрашивал:
– А ты что нам скажешь полезного?
Некоторые высказывались, что здесь, на киевской земле, борьба с урусами снова оказалась крайне трудной.
Хан Нохой, как всегда веселый и беспечный, воскликнул:
– Наш бесстрашный Саин-хан уже одолел своих врагов, пройдя победоносно через все земли от Рязани до Кыюва! Теперь мы остановились у границы, где начинаются земли галичан, а за ними лежат королевства «вечерних стран». Нужно, чтобы эта остановка здесь была недолгой.
Всегда ехидный, всем недовольный Гуюк-хан сказал:
– Мы оставляем позади себя тлеющие и непотухающие костры возможных восстаний. А впереди не встретим ли мы еще более упрямых, чем урусы, других противников! Не загасив тлеющих костров позади себя, не делаем ли мы новую ошибку, двинувшись вперед?
– Ошибку? Ты назвал мой поход ошибкой? Какой же совет ты хочешь нам дать? – тихо, как бы равнодушно, протянул Бату-хан, но в его словах все сидевшие почувствовали затаенную угрозу: ведь в этом высказывании Гуюк-хана скрывалось как бы осуждение всего задуманного похода на «вечерние страны», начатого, как известно, Бату-ханом по завету «взирающего с облаков единственного, всезнающего Священного Правителя». А за осуждение его воли, согласно обычаю, должно последовать немедленное наказание: два могучих пельвана переломают виновному спину.
Тревожный шепот пробежал по рядам собравшихся. Все с волнением ждали, как поступит теперь Бату-хан с наследником великого кагана?
Однако Гуюк-хан не смутился и так же самоуверенно и дерзко продолжал:
– После множества ненужных жертв во время осады и захвата Кыюва, не следует ли нам сделать передышку? Не отдохнуть ли в Галиче и Кременце или других городах богатой Волынской земли, где собрались, наверное, толпы знатных жителей и богатых купцов, укрывшихся там со всем своим имуществом? В этих городах наши воины смогут захватить хорошую добычу, а изголодавшиеся кони подкормиться. Только после этого можно будет двинуться на «вечерние страны».
– По-видимому, именно этого ты особенно захотел, – сказал Бату-хан. – Поэтому тебе и поручается быстро покорить города Волынской земли. А для того, чтобы ты сам не сделал ошибки, как ты назвал захват и разгром Кыюва, я тебе в помощь назначаю хана Бурундая с его войском. Отправиться туда вы должны немедленно.
Это уже было твердое приказание. Гуюк-хан, скрывая бешенство, склонился, скрестив руки на груди, и хотел встать, но Бату-хан остановил его:
– Подожди! Выслушай, что скажут другие темники и что мы сейчас решим.
Все сидевшие вокруг огня насторожились, стараясь не проронить ни одного слова.
Бату-хан продолжал:
– Наш одаренный девяносто девятью способностями и достоинствами сын великого кагана, Гуюк-хан, заговорил о передышке. Что подумают правители «вечерних стран», когда услышат о нашем решении остановить свой стремительный поход? Вероятно, вы все слышали или знаете о том письме, о том потрясающем послании, которое отправил наш высокий правитель великий каган королю франков Людовику, прозванному «святым»?
Темники зашевелились, послышались восклицания:
– Мы только слышали о таком письме, но нам его не читали! Просим прочесть его!
– Сейчас вы его услышите! Усердный Хаджи Рахим! Ты хранишь переписанное для меня это письмо. Прочти нам.
– Сейчас прочту, мой повелитель! – ответил летописец великого похода.
Он стал рыться в своей потертой кожаной сумке, достал пергаментный свиток и разгладил его на коленях. Затем стал читать нараспев:
– «Именем Бога Вседержителя повелеваю тебе, королю франков Людовику, быть мне послушным и торжественно объявить, чего ты желаешь: мира или войны? Когда воля небес исполнится и весь мир признает меня своим владыкой, тогда воцарится на земле блаженное спокойствие и народы увидят, что мы для них сделали. Но если ты дерзнешь отвергнуть Божественное повеление и скажешь, что земля твоя очень отдалена, горы неприступны, моря глубоки и что ты нас не боишься, то всесильный облегчит трудное и, приближая отдаленное, покажет тебе, что мы можем с тобою сделать».
Хаджи Рахим посмотрел вопросительно на Бату-хана и, видя утвердительный знак его руки, свернул письмо и опять бережно спрятал его в свою сумку.
Бату-хан обратился к Субудай-багатуру:
– Что ты скажешь об этом послании? Дай мудрый совет.
Субудай-багатур, вытирая рукавом вспотевший лоб, сказал:
– Это послание великого кагана королю франков есть в то же время повеление и для нас. Мы должны раздавить сопротивление всех встречных народов и ворваться победителями в страну франков, где правит король, прозванный «святым», хотя на самом деле он дерзкий лгун и неисправимый преступник. Он до сих пор не прислал нам ответа, и если он не захочет встретить нас покорностью, то мы должны своим копьем выполнить волю великого кагана, заставить короля франков встать на колени, поцеловать землю и выказать нам полное повиновение.
Сидевший недалеко от Бату-хана арабский посол Абд ар-Рахман при упоминании о франках вздрогнул и подался вперед. Вот когда заговорили наконец о земле, которая была для него целью всего предпринятого похода! Только бы добраться туда целым и невредимым! Обнажить свой меч против народа, сражавшегося когда-то с его прославленными предками…
– Джихангир! – воскликнул он, и голос его непривычно зазвенел. – Я буду просить у тебя чести переступить границу земли франков, начальствуя над твоими доблестными воинами! Дай мне тысячу всадников, и я приведу заносчивого короля Людовика на аркане к твоему шатру!
Все обернулись к Абд ар-Рахману. Бату-хан поднял брови, потом улыбнулся:
– Молодец! Обещаю исполнить твое желание, а ты принеси мне победу.
– Молодец! Молодец! – повторили все присутствующие.
Гуюк-хан спросил:
– Какой же путь ты выбрал, чтобы наше доблестное войско привести в страну франков?
– Сперва пусть выскажет свои думы наш доблестный Субудай-багатур. Потом скажу я.
Старый одноглазый полководец вздрогнул, передернулся и начал говорить медленно, точно заикаясь, вытирая губы левой здоровой рукой:
– Наш главный враг и противник в этом великом походе – это отсутствие корма для коней и пищи для войска. Проклятые широкобородые урусы хорошо знают это и при нашем приближении сжигают все запасы. Поэтому наша сила только в нашей быстроте. Мы должны налетать на мирные народы раньше, чем они приготовятся к битве, раньше, чем они успеют спрятать или сжечь свои запасы, которыми должны нас кормить. Мы должны налетать на эти народы, как стая ястребов или соколов, что набрасываются на мирно пасущееся стадо гусей или уток раньше, чем те успеют разлететься. А каким путем направится наше войско, объявит, если только пожелает, наш великий джихангир.
Бату-хан обвел угрюмым взглядом всех сидевших и сказал:
– Народы «вечерних стран» уже давно ожидают нашего прихода, но в то же время трясутся и молятся своим богам, чтобы мы не пришли. Мои лазутчики доносят, что правители этих стран теперь отправляют друг к другу послов, устраивают совещания, ставят дозорных на горных перевалах, где они заваливают проходы огромными камнями и деревьями. И в то же время они ссорятся и спорят между собой, кто будет у них главным военачальником соединенных войск. Все они говорят о войне и бесплодно теряют время, а мы на них надвигаемся, как туча, и пока я не вижу никого, кто собрал бы их войско в одну грозную силу, чтобы первым напасть на меня.
– Верно! Верно! – закричали сидевшие. – У них никого нет, кто посмел бы первым напасть на непобедимые войска нашего джихангира.
– Поэтому мы будем продолжать идти вперед, все вперед до «последнего моря»!
От Киева, где татары понесли огромные жертвы, они двинулись в сторону заходящего солнца, направляясь через Галицко-Волынскую Русь. Передовые отряды монголов подходили к стенам встречных городов, требовали покорной сдачи, и если жители, открыв ворота, впускали их, они сейчас же растекались по всем улицам, врывались в жилища, забирали все, что находили, и, подобно саранче, истребив все на своем пути, вьючили добычу на небольших, но выносливых монгольских коней и приканчивали всех тех жителей, которые осмеливались сопротивляться. Так, где налетом, где лживыми обещаниями, татары взяли города Колодяжин, Каменец и другие, но город Данилов не открыл им своих ворот. Горожане вместе с прибежавшими из окрестных селений крестьянами мужественно и геройски защищались, сбрасывая камни и сбивая топорами и рогатинами взбиравшихся на стены татар.
Помня приказ Бату-хана «не задерживаясь идти вперед на заход солнца», монголы прекратили осаду Данилова и двинулись дальше на запад.
Гуюк-хан, дойдя до Кременца, рассчитывал быстро овладеть им. Он помнил повеление Бату-хана, сказанное с презрительной усмешкой, и хотел поскорее разделаться с Кременцом, раздавив его, как яйцо. Но здесь случилось неожиданное.
Перед ним оказался город – неприступная крепость на горе. Дорога вилась по крутому каменистому подъему. Наверху прочных стен видны были жители, готовые к защите. Гуюк-хан сидел на гнедом жеребце и мрачно смотрел вверх на запертые городские ворота. И дорога, и боковые скаты холма, на котором был расположен город, блестели, как стекло. Что бы это могло быть? Он приказал переводчику с двумя всадниками подняться к воротам и потребовать немедленной сдачи города, обещая пощадить покорных жителей и не тронуть их имущества. Однако подняться к воротам оказалось невозможным: жители, услышав о приближении монголов, полили гору водой, и теперь она вся обледенела. Кони скользили и падали. Со стен раздавались крики и смех, летели камни.
Гуюк-хан в бешенстве приказал дожидаться стенобитных машин, следовавших за войском. Через два дня прибыл один камнемет. Его везли двенадцать быков, но втащить машину на гору по обледенелой дороге оказалось невозможным, поэтому пришлось оставить ее внизу. С грохотом она стала швырять тяжелые камни, направляя их в городские ворота. Но камни – одни не долетали, другие, долетев, из-за дальности расстояния, не могли сломать прочных ворот. Все попытки монгольских воинов взять Кременец окончились неудачей.
Гуюк-хану привели нескольких захваченных ранее пленных. С ними вместе пришел толмач, которого татары давно возили с собою. Оборванный, в жалких лохмотьях, с тяжелой цепью на ноге, он представлял, однако, для них большую ценность, так как мог объясняться и по-кумански, и по-татарски, и по-русски.
– Кто защищает этот проклятый город? – спросил Гуюк.
– Пленные говорят, что князь Галицкий Даниил поручил защиту Кременца тысяцкому Никодиму, а тот приказал жителям полить водой эту гору, держаться изо всех сил, не верить татарам и не открывать им ворота.
Простояв безуспешно под Кременцом несколько дней, Гуюк-хан приказал своему войску двинуться дальше, а захваченных пленных перебить.
По свидетельству современных хроник, объятые ужасом при известии о вторжении полчищ диких монголов, европейские государства стали принимать спешные меры, собирать войска и вооружать население.
Все ожидали, что во главе объединенных войск Европы встанет германский император Фридрих II Гогенштауфен и поведет их против страшных орд Бату-хана.
Но император оставался в Италии, где шла напряженная борьба между его партией и партией главы всех католиков девяностолетнего папы римского Григория IX, который три раза во всех церквах повелел предать анафеме императора Фридриха II и рассылал послания германским правителям, призывая их к избранию нового императора. Сам же папа находился в то время во Франции, в городе Лионе. Эта длительная распря между папой и императором и их сторонниками препятствовала всякому успешному начинанию для спасения Европы. Видя полную неподготовленность европейских государств, папа стал призывать всех правителей Европы организовать общий крестовый поход против монголов, даже соглашаясь на то, чтобы во главе всех войск встал ненавистный ему император Фридрих II.
Пока Фридрих из своей виллы на острове Сицилии рассылал приказы и пространные послания своим вассалам, войска Бату-хана несколькими потоками вторглись в европейские земли. Все дошедшие до нас сведения о движении монгольских войск носят крайне запутанный характер и их очень мало. Вот некоторые из них, почерпнутые из различных летописных источников.
«После падения Киева в декабре 1240 года старший из внуков Чингисхана, Батый, во главе пятисот тысяч конных монголов, выступил для покорения западного христианства.
Первой на его пути была Польша. Зимой 1241 года монголы вторглись в Малую Польшу, взяли и сожгли Сандомир и Краков.
Затем Батый разделил свое войско. Одна, более многочисленная, часть пошла через Татры (Карпаты) на королевство Венгерское. Это был трудный путь, так как все главные горные проходы были заблаговременно завалены огромными вековыми деревьями. Батый приказал поджечь эти деревья, и черные клубы дыма от гигантских костров возвестили населению о движении монгольского войска.
Пока одна часть монголов вступила в венгерские пределы, другая направилась на север, в Великую Польшу, а отсюда прямо к границам чешским. Страх перед этим свирепым врагом распространился далеко по всем западным землям.
Однако в Германии стали вооружаться только в некоторых областях, там, где опасность была ближе. Несколько князей послали помощь королю польскому, Генриху Благочестивому, который готовился к бою в Нижней Силезии.
Другие вспомогательные отряды поспешили в Чехию, где король Вячеслав, бросив все дела, стал заниматься приготовлением к обороне. Под его знаменами собралось до сорока тысяч пехоты и до шести тысяч конницы, с которыми он спешно выступил из Праги к силезской границе, намереваясь соединиться с войсками Генриха Благочестивого. В это время монголы, под начальством хана Пайдара (Петы), быстро продвигались к Лигницу.
Близ Лигница король Генрих, не посоветовавшись с королем Вячеславом и вопреки ожиданию последнего, вступил в несчастную битву с монголами 9 апреля 1241 года. Десять тысяч христиан полегло в этой героической битве, закончившейся для них страшным поражением. В их числе пал и сам Генрих.
Король Вячеслав был уже на другой день со своим войском в Лигнице, так как находился в пределах государства, в округе Жетовском, и если бы Генрих дождался его, возможно, эта битва окончилась бы иначе.
Узнав о приближении короля Вячеслава, монголы не отважились вступить в новое сражение и поспешно направились обратно в Верхнюю Силезию, опустошая все огнем и мечом.
Германские союзники Вячеслава, видя, что опасность от их земель отвратилась, разошлись, и король Вячеслав должен был ограничиться охраной рубежей чешских и моравских.
Монголы тщетно пытались вторгнуться в Чехию через Глацкую область: горные проходы всюду были завалены камнями и защищены. Но по прошествии трех недель монголы овладели Опавской областью и оттуда открыли себе дорогу в Моравию. Они взяли Опаву, Пшеров, Литовль, Иевички и другие города один за другим. Сожгли и разрушили знаменитые древние монастыри в Градище, Райграде и других местах. Плодородную Гану опустошили вконец, все на своем пути предавая огню и разграблению.
Народ бросал имущество и бежал в горы и леса, чтобы не сдаваться врагу.
Только три города: Олоомуц, Брюн и Уничов – монголы осаждали без успеха. Отдельные крепости и замки, храбро защищаясь, тоже отразили нападение врага. Так прославились Внеслав и Братислав на Гостыне.
Тем временем король Вячеслав собрал против татар новые силы и пошел им навстречу в Моравию. Ему помог и Фридрих Удалой Австрийский.
При Олоомуце, обложенном татарами, произошла кровавая встреча, здесь предводитель чешского войска, Ярослав, нанес татарам чувствительное поражение, и от его храброй руки пал хан Пайдар.
Вслед за тем монголы покинули Моравию и спешно направились в Венгрию, где соединились с главным войском Бату-хана».
«Молю всевидящего и всезнающего дать мне достаточно сил и умения, чтобы описать правдиво этот необычайный поход грозного Бату-хана на земли народов «вечерних стран», объяснить причины блистательного успеха его вторжения и разгрома растерявшихся противников.
Еще в те дни, когда Бату-хан осаждал Кыюв, он отправил правое крыло для покорения ближайших земель, а также и для разведки, чтобы установить, какие вражеские силы он может встретить впереди.
Один из татарских отрядов дошел до города Люблина и, разорив все на своем пути, возвратился к главному войску с большой добычей.
Другие татарские отряды переправились через замерзшую реку Вислицу и повернули на большой богатый город Краков. Там один из монгольских отрядов был разбит войском краковского воеводы Владимира, который, выйдя ночью из осажденной врагами крепости, набросился на спящих татар, рассеял их и освободил из плена значительную часть своих соотечественников. Во время сражения пленные разбежались и скрылись в лесах. Все же население покинуло Краков, и он загорелся сразу со всех концов, подожженный уходящими жителями».
После того как Бату-хан разделил на пять частей свое огромное войско, оно обрушилось на Западную Европу.
Ввиду многочисленности монгольских орд трудно было дать им достойный отпор. 9 апреля 1241 года под Лигницем произошло решительное сражение, где попробовали испытать свои силы войска «вечерних стран», столкнувшись с дикими преемниками Потрясателя Вселенной Чингисхана.
Первыми двинулись на монголов стройные ряды пехотинцев, состоявшие из чешских горняков, нашивших себе на грудь большие белые кресты в знак того, что они готовы умереть за родину, но не отступить. Они шли правильными, тесными рядами и пели воинские песни. Следуя своим обычным уловкам, монголы стали притворно отступать, как будто в беспорядке, и этим увлекать за собой противника в сторону топкого болота. Когда смелые пехотинцы, уже считая себя победителями, бросились вдогонку за монголами и, потеряв порядок, отделились от остального войска, монголы нежданно повернули, забили в медные щиты и с криком стали скакать вокруг пехотинцев, избегая вступать в рукопашный бой. Татары старались истреблять их издали, метко поражая длинными стрелами. Чешские горняки отчаянно защищались, и все доблестно пали в бою.
Два других отряда чехов и поляков, поспешивших на помощь горнякам, тоже подверглись стремительному нападению монголов и тоже погибли в отчаянной схватке. Рыцари прусского Тевтонского ордена, построившись своим обычным строем «клином», как будто несокрушимой лавиной ринулись на монголов. Однако, несмотря на свое отличное вооружение, закованные в железо рыцари ничего не могли поделать с быстро ускользавшими от них легкими монгольскими всадниками, которые внезапно поворачивали обратно, кружились вокруг рыцарей, яростно налетали и в конце концов стрелами и мечами разгромили прославленную конницу германских рыцарей, считавшихся в то время лучшими воинами «вечерних стран».
В этой битве сказалось преимущество легких татарских коней. Рыцари, закованные в железо, хотя и имели грозный вид, но их большие тяжелые кони скакали медленнее монгольских. Кроме того, им не удалось избежать топких мест, где они проваливались и были не в силах подняться, поражаемые издали татарскими лучниками.
В тот день пал смертью храбрых начальник соединенных войск, смелый, но несчастливый в бою Генрих герцог Силезский.
Разорив окрестности Лигница, но не тронув города, где за крепкими стенами укрылось население, монголы повернули на Ратибор и, выполняя строгий приказ Бату-хана, вторглись в Моравию. Предав все огню и мечу, они затем двинулись в Богемию.
Король Богемский Венцеслав послал для борьбы с монголами опытного чешского военачальника Ярослава, приказав, не вступая в сражение в открытом поле, только защищать город Брно. Ярослав нашел в Брно мало войска. Оставив часть его для защиты города, сам он с пятью тысячами пеших воинов и пятью сотнями всадников двинулся к Олоомуцу, к которому уже подходили монголы. Едва Ярослав вошел в город, как его начали окружать передовые татарские отряды.
Однако Ярослав, дождавшись ночи, сам решился напасть на монголов и под покровом темноты внезапно обрушился на их спавший лагерь, прежде чем татары успели принять меры к обороне.
Хотя из участвовавших в смелой вылазке только небольшая часть вернулась в город, все же это была победа, весть о которой разнеслась по стране, показав, что и монголов можно одолевать.
Во время яростной ночной схватки были убиты один из крупнейших монгольских военачальников чингисид хан Пайдар и сопровождавший его в походе Мусук, названый брат младшей жены Бату-хана Юлдуз-Хатун.
На следующий день после боя монголы сложили тела хана Пайдара, Мусука и других павших своих воинов на огромный погребальный костер, подожгли его и с воплями и воинскими песнями долго ходили вокруг костра. В честь «благородных теней» погибших монгольских воинов, нашедших свой конец вдали от родины, были перебиты захваченные пленные, приносившие дрова для костра, чтобы потом, в заоблачной жизни, они стали верными рабами монгольских покойников.
Пламя и дым костра поднимались до самых облаков, ставших кровавыми.
Через три дня после этого печального поминания своего вождя и его багатуров монголы, сняв осаду Олоомуца и выполняя строгий приказ Бату-хана собраться в заранее указанный им день на венгерской земле, двинулись туда.
Однако можно думать, что в тех случаях, когда монголам не удавалось быстро овладеть тем или иным городом, они снимали осаду, ссылаясь на якобы полученный об этом приказ Бату-хана.
Уже несколько дней татары штурмовали Сандомир. Они сбивали длинными стрелами с каменных стен его упрямых защитников, плетьми и ударами палиц гнали истощенных, оборванных пленных, приказывая им взбираться по шатким приставным лестницам на укрепления города, откуда доносились проклятья, крики и выливались на головы осаждающих кипяток и горячая смола.
Огненным валом дымящих костров был охвачен когда-то веселый Сандомир, славный песнями, прекрасными женщинами, сладким хмельным медом в замшелых кувшинах. Теперь это был город плача, невыносимых мук и горя.
Все горожане – и молодые, и седоусые деды, и отцы – неутомимо швыряли камни, били мечами, кольями, топорами, сбрасывая со стены все прибывавших воющих татар.
Измученные женщины, не зная страха, подносили камни, кормили и поили защитников, перевязывали раны.
Иногда из-за темноты или налетевшей снежной вьюги натиск монголов затихал, и тогда слышались только плач и вопли в городе да протяжные песни, похожие на волчий вой, косоглазых безжалостных пришельцев.
Темными ночами монголы подолгу сидели на корточках вокруг пылающих костров, смуглые, неподвижные, уставившись пристальным взглядом в раскаленные докрасна угли, а за спинами некоторых жались их покорные жены, такие же неподвижные, узкоглазые, с будто окаменевшими скуластыми лицами, прислушиваясь, что скажут воины: скоро ли кончится осада этого упрямого города и настанет день, когда к ним в повозки снова полетят охапки окровавленных одежд, разрозненных сапог, а то и теплая шуба или серебряный кубок… А сзади к повозкам будут опять привязаны, с закрученными за спиной руками, стонущие от боли и унижения пленные. Хорошо, если попадется красивая девушка, молодая сильная женщина или не очень израненный мужчина, их легче можно продать на невольничьем базаре или обменять хотя бы на пару новых шаровар.
Осада Сандомира сразу пошла успешнее, когда к стенам города прибыл с туменом своих «бешеных» всадников сам джихангир Бату-хан. С ним приползли четыре диковинные стенобитные машины.
В одно пасмурное утро машины загромыхали, и в стены полетели огромные камни. Каждый камень был настолько тяжел, что его с трудом поднимали четыре человека и клали в громадный ковш на конце бревна. Эти ковши беспрестанно швыряли камни в стены и в железные городские ворота, внушая ужас стойким защитникам, которые поняли, что никакое мужество больше не поможет против ухищрений сильного врага.
Сопротивление вскоре было подавлено. В широкие проломы стен на низкорослых храпевших конях ворвались ревущие и воющие татары. Они карабкались через груды наваленных камней и неудержимыми потоками разлились по узким улицам города.
Сандомир был взят. Жители с ужасом ожидали своей участи. Монголы врывались в дома, захватывали все, что им нравилось, и заставляли израненных горожан самих же нести отобранные у них вещи на площадь, где монгольские сотники делили добычу между воинами, оставляя одну пятую часть Бату-хану и еще другую пятую часть награбленного для отсылки в далекую Монголию великому кагану всех стран.
Во многих местах город пылал. Деревянные дома частью поджигались самими жителями, пришедшими в отчаяние, но не желавшими, чтобы родные жилища осквернялись издевательством насильников. Кто мог попрятались в подвалах, еще надеясь на какое-то спасение.
Монголы заставили пленных расчистить от бревен и камней главные ворота своего города, и в полдень в Сандомир въехал Бату-хан со своей нарядной, блистающей металлическими доспехами свитой. Он был в серебряном шлеме, украшенном перьями цапли, и в позолоченной кольчуге. На плечи была накинута малиновая, расшитая золотом шуба, подбитая темным соболем. Он сидел на пятнистом, как барс, пляшущем на ходу жеребце, украшенном золотой сбруей.
Въехав на главную городскую площадь, заставленную возами бежавших из окрестностей поселян, Бату обратил внимание на величественный каменный дом Бога с двумя высокими башнями.
– Это жилище ляшского Бога?
– Ты верно сказал, – подтвердил переводчик. – Это костел латынян, а рядом длинное каменное здание – это монастырь, где живут латынские монахи, посвятившие себя молитвам и переписке священных книг.
– Я хочу увидеть, как молятся здешние латынские шаманы. Пусть они споют мне свои песни! – Бату-хан направил коня к дверям костела.
Высокие двери из черного дуба были широко открыты. Каждую створку украшали резные изображения святых. В притворе Бату-хан на несколько мгновений задержал коня перед огромной картиной, нарисованной на стене.
– Что за люди здесь изображены?
– Это «Страшный суд», – объяснил переводчик. – Здесь показано, как все мертвецы встанут из гробов в последний день вселенной. Они явятся перед Богом, и Всевышний владыка будет судить их за преступления, совершенные каждым в жизни…
– А кто этот падающий вниз человек с лицом, искаженным злобой, с хвостом и рогами?
– Это бог зла, который толкает людей на преступления. Ляхи таких духов зовут «дьябли»…
– Этим дьяблам ляхи тоже молятся?
– Нет, они им не молятся, но их боятся.
– Пусть лучше нас боятся! – сказал подошедший хан Орду. – Рабы должны бояться своего господина.
В костеле Бату-хан проехал между двумя рядами деревянных скамеек. Копыта монгольских коней звонко цокали по каменным плитам. Бату-хан остановился перед алтарем и пожелал узнать, что нарисовано на иконах, чья статуя раскрашенной женщины стоит на пьедестале возле алтаря и почему она обвешана цветами, ожерельями и лентами? Узнав, что это «Матерь Божия», он снова спросил:
– Где же певцы? И монахи, служители этого дома? Почему они до сих пор меня не встретили и ничего мне не поют? Приведите их сюда.
Сойдя с коня, Бату уселся, подобрав ноги, на широком резном кресле, обитом зеленым бархатом. На нем во время богослужений обычно сидел сандомирский воевода.
Нукеры бросились исполнять приказание Бату-хана, и вскоре притащили старого священнослужителя в длинной черной сутане с костяными четками в руках. Старик не выказывал страха. С трудом подойдя к Бату-хану, он остановился, близорукими глазами всматриваясь в лицо грозного татарского повелителя.
– Скажи мне, старик, где все твои шаманы? Почему они попрятались?
Ксендз, подняв глаза к небу, медленно перекрестился.
– Пан Бог призвал к себе души всех братьев нашей святой обители. Они бесстрашно сражались против врагов веры Христовой и пали на стенах нашего несчастного города, перебитые твоими жестокими воинами. Я один остался в живых, чтобы сторожить этот святой храм и молиться о моих погибших братьях.
– Я ценю таких храбрых противников. Хаджи Рахим! Где Хаджи Рахим?
Из группы приближенных Бату-хана, стоявших позади кресла, вышел летописец и мудрец Хаджи Рахим, с белой чалмой на голове, в длинной темной одежде, подпоясанной куском полосатой ткани. Он выделялся среди блиставших оружием соратников Бату-хана своим скромным, почти бедным видом.
– Мой почтенный учитель! Позаботься о старике и расспроси его об этом латынском доме Бога и о его шаманах, погибших на стенах города. Ничто не должно быть упущено и забыто в книге моих походов.
– Слушаю и повинуюсь, великий хан! Позволь только тебе предложить нечто из того, что заслуживает внимания: ты пожелал, чтобы тебе здесь пели молитвы, какие поются ляшскому Богу. А петь некому! Рядом же на площади я видел певца, который ходит из города в город и поет песни. Он избит, и кровь стекает по его лицу. Но он продолжает гордо стоять на груде камней и смело поет. Воины его зарубят, а он бесстрашен…
Бату-хан обратился к одному телохранителю:
– Приведи с площади певца!
Вскоре тургауд вернулся, ведя под руку бедно одетого юношу с белокурыми кудрями до плеч. Одной рукой тот держал лютню, другой прижимал платок к голове. По лицу стекала алая кровь. Ноги в широких шароварах были без сапог: татары успели уже их стащить. Певец вполголоса бормотал проклятья, исподлобья поводя серыми глазами.
Бату-хан приказал стоявшему поблизости Дуде расспросить певца.
Дуда спросил:
– Нам передавали, что ты на площади пел преступные песни, призывая жителей Сандомира к упорному сопротивлению. Верно ли это?
– Да, я это делал, и, если останусь жив, я опять буду песнями призывать мой народ к борьбе за свою свободу. Но я не побоюсь спеть такую песню даже перед повелителем татар, пришедшим погубить нашу прекрасную родину.
– Вот за этим-то наш доблестный Саин-хан и призвал тебя.
Певец выпрямился и недоверчиво посмотрел на безмолвно сидящего Бату-хана. Каменным было его лицо, и никто не сумел бы проникнуть в думы всемогущего вождя с узкими, как щелки, скошенными глазами.
– Я не побоюсь этого сделать, хотя меня ждет лютая казнь!
Переводчик объяснил, что никому не дано угадать последнее слово владыки. Может быть, казни не будет и он даже получит награду.
– Пускай поет! – сказал Бату-хан.
Тогда певец, отбросив окровавленный платок, попробовал струны лютни. Он запел хриплым, но полным глубокого чувства голосом, а Дуда Праведный тихо переводил:
Заплакали в селах, будто на погосте:
Ой, лихо нам, лихо! – Пепел да кости!
Девушки малины в лесу не сбирают,
Пастухи скотины в поле не гоняют.
Ой, лихо нам, лихо!
Татарва конями хлеба потоптала,
Девиц полонила, сынов порубала,
Ой, лихо нам, лихо!
– Так и надо народу непокорному! – сказал Бату-хан. – На то и война!
Батыю поганому ночью не спится…
Дуда запнулся, но под грозным взглядом Бату-хана робко продолжал переводить:
– Что ж тебе, Батыю, не спится, не лежится?
«Человечьей крови я хочу напиться…»
Ой, лихо нам, лихо!
Поганцу языческому… Народа мучителю…
Дуда остановился, но, против ожидания, Бату-хан, видимо, остался доволен и заметил:
– Великий правитель и должен быть жесток.
Жрут человечину волки да собаки.
Кровь человечью пьют вурдалаки.
Осиновый кол вурдалаку в спину,
Волка лесного мы бьем дубиной!
Бату-хан более внимательно прислушивается и следит за движениями певца, нетерпеливо требуя перевода.
Ой, лихо-то, лихо, – да ворогам нашим!
Села мы построим, землю запашем!
Будем мы вами мосты мостити,
Хану да ханятам голову рубити.
Будете снопами лежать вы в могиле!
Встань же, отчизна, в славе и силе!
Встань, наша мати, рви свои путы,
Бей и гони ты ворогов лютых[436].
Бату-хан слушал, невозмутимый, непроницаемый. Певец, обессиленный, вдруг прервал песню и зашатался. Его колени стали подгибаться. Изо рта по подбородку поползла кровавая змейка. Выпавшая из рук лютня жалобно зазвенела.
Дуда, поддерживая певца, уложил его на каменные плиты.
Бату-хан медленно перевел свой взгляд в сторону задумчиво стоявшего Хаджи Рахима.
– Что ты скажешь на это, мой мудрый учитель?
Хаджи Рахим быстро подошел к Бату-хану, склонился и прошептал что-то ему на ухо.
Бату-хан скрипучим голосом сказал:
– Ты был и навсегда останешься дервишем, гонимым ветром беспокойства. Мои монгольские улигерчи поют так же прекрасно и смело, но этот юнец дерзко осудил сынов великого Потрясателя Вселенной и оскорбил их… Разве за это награждают? Подайте коня!
В этот день вечером, в монастыре близ храма, в узкой монашеской келье, Хаджи Рахим, низко склонившись над своей «Путевой книгой» при свете потрескивающего светильника, писал:
«В ляшском городе Сандомире, завоеванном грозными татарами, победоносный Саин-хан, как обычно, проявил свое великодушие, слушая в доме Бога бесстрашного молодого певца, перед ним отважно призывавшего ляхов к защите своей родины.
Джихангир меня спросил, чем наградить певца.
– Поступи так, как имел обыкновение делать великий Искендер Двурогий. Ты завоевал землю ляхов, теперь постарайся завоевать сердца твоих новых подданных: подари певцу ценную одежду с твоих плеч. Тогда и внуки и правнуки ляхов будут и в сказках и песнях вспоминать с изумлением о твоей великой щедрости.
Я тогда думал: «Что значит одна шуба из богатств Бату-хана, когда он прибавил новый изумруд к ожерелью, составленному из завоеванных им столиц покоренных народов?»
Может быть, певец предсказал правду?.. Возможно, что пройдут века и будут сметены с подноса вселенной многие народы, как дым от порыва ветра. Будущее кто знает? Но навсегда осталась бы в веках песня о том, как великий завоеватель Бату-хан наградил любящего свою землю больше жизни бесстрашного певца, сбросив для него со своих плеч драгоценную шубу. Но Бату-хан этого не сделал, а приказал прикончить певца, и тот остался один лежать бездыханный на каменных плитах ляшского храма».
«Согласно приказу Бату-хана возможно подробнее описывать его необычайный поход для разгрома «вечерних стран», я постоянно опрашиваю приводимых ко мне пленных, которые рассказывают о своей стране, ее жизни, нравах обитателей, и я с изумлением узнал о том, как беспечны они были и не готовились к возможности вторжения татар. Никто из мадьяр не верил, что азиатские орды смогут докатиться так далеко и что они так сильны. В этих беседах с пленными мне очень помогает писец арабского посла Дуда, прозванный «Праведным». Его знание множества языков удивительно: он сразу понимает речь приведенных пленных и мне ее пересказывает. Из этих разговоров я узнал многое, что постараюсь поведать в моей «Путевой книге».
В то время когда войско убитого хана Пайдара опустошало Ляшское королевство, Силезию и Моравию, сам Бату-хан двинул свою орду через лесистые Карпаты, чтобы ворваться в страну мадьяр.
Тем временем Даниил, князь Галицкий, покинув Кыюв, прибыл в столицу мадьяр Буду, где нашел их короля Белу. Даниил умолял короля возможно скорее соединиться с воинскими силами урусов для общей борьбы с татарами и немедленно прислать свое войско для помощи изнемогающей урусской земле.
Хотя король Бела и был крайне встревожен приближением могучего неприятеля, но он еще не хотел верить, что монголы действительно исполнят свою угрозу и вскоре появятся в мадьярских пределах. Поэтому он ограничился тем, что послал только несколько отрядов мадьяр и куманов в Карпаты для наблюдения за горными проходами, приказав завалить их срубленными деревьями.
О великой опасности, которая надвигается на страну мадьяр, горячо предупреждал только один хан Котян, но приближенные Белы ему не доверяли и утверждали, что он старается «проползти к сердцу короля» и «стать его правой рукой». Котян, однако, был дальновиднее всех».
В конце 1240 года в стране мадьяр получили первые грозные известия о разрушении Киева, об ужасающем состоянии многих русских княжеств, истерзанных татарскими дикими ордами. Эти известия заставили правителей королевства Мадьярского, Польши, Богемии и других государств Центральной Европы задуматься над тем, что, быть может, и им предстоит испытать такие же или еще более страшные дни несчастий. Передавались слухи, будто полмиллиона конных дикарей, вынырнувших из неведомых глубин Азии, уже приблизились к границам мадьярской земли, что они воодушевлены своими непрерывными победами и крайне опасны умением быстро перебрасывать огромные скопища своих воинов, которые не боятся никаких трудностей и препятствий и могут разгромить всякое европейское войско, вставшее на их пути.
Беспечные успокаивали себя:
– Татары, покорив русские княжества, уже захватили так много земли, что пресытились и дальше не двинутся.
Современный католический летописец, монах Фома из города Спалато[437] в Далмации, опасаясь за участь Мадьярского королевства, писал: «Благополучие и благоденствие, царившее в стране за последние годы, сделало мадьяр беспечными. Они совсем не заботились о своем будущем и не принимали никаких мер для укрепления и защиты своей родины». Летописец сурово обвинял мадьярскую аристократию в изнеженности: «Молодые люди из высших сословий спали до одиннадцати часов, и затем, разодетые в роскошные одежды, более подходящие для женщин, они посвящали свое время пустым удовольствиям. Они издевались над грозными предсказаниями надвигавшейся беды и легкомысленно не хотели верить в возможность каких-либо вторжений неприятельских войск. Они говорили, что все это пустые выдумки монахов и священников, пугающих прихожан с целью заставить их более усердно посещать церковь и делать ей более щедрые пожертвования».
Один из мадьярских священников в конце 1240 года прислал парижскому епископу подробные сведения о грозном «биче Божием», который пока еще находится на русской реке Днепре, но его отряды уже приблизились к границе Мадьярского королевства.
А между тем богатая от природы страна мадьяр не имела хорошо организованной армии и нужного порядка: в разных местах среди населения возникали междоусобицы и столкновения. Главные кормильцы страны, скромные труженики, мадьярские крестьяне, угнетаемые знатью, были не только недовольны, но даже крайне озлоблены против своих поработителей-землевладельцев. Они не могли забыть о том, что их отцы и деды когда-то были свободными и эти пашни тогда были их собственностью и только в начале XIII века указом короля все крестьяне-пахари были объявлены крепостными; а обрабатываемая ими земля признана собственностью знатных титулованных помещиков – большей частью немцев, прибывших из Саксонии. Вся страна оказалась раздробленной на множество мелких феодальных владений. Высокомерные новые хозяева при озлобленности угнетенных крестьян сделали свою страну беззащитной против наступления всякого врага. Кроме того, помещики-аристократы, считая себя главными правителями страны, всячески ограничивали власть короля Белы, выступая против него на съездах и не допуская никаких послаблений и льгот в пользу безземельных нищих крестьян.
Один из венгерских поэтов прошлого века так описывал пушту, степную равнину, на которой произошла первая встреча татарской конницы с мадьярским войском:
«В пуште, этой пустынной, привольной степи, свирепствуют страшные ураганы, зимой залепляющие снегом лицо, а летом засыпающие глаза песком, ураганы такой силы, что они подчас даже опрокидывают путника. Пушта излюблена пастухами и кочевниками, но она кажется безотрадной городским жителям. По всей пуште скот пользуется бесчисленными колодцами. Обычно колодец состоит из глубокого сруба, опущенного в песчаную почву, и обнесен низкой стеной. Деревянное ведро, плавающее на поверхности воды, привязывается к концу длинной тонкой жерди, другой конец которой прикреплен к деревянному коромыслу, но так, чтобы оно могло свободно двигаться. Коромысло, в свою очередь, приделано к верхушке столба, вкопанного в землю. Рядом с колодцем находятся два длинных корыта, одно ниже другого. Из верхнего поят лошадей, из другого – мелкий скот, вливая в корыто воду, зачерпнутую из колодца.
Поблизости стоит крытый сарай «исталло», рядом непокрытые загородки для скота «акол».
Кругом безграничные поля. Кое-где поднимаются грядки высокого подсолнечника. Часто встречаются болота и камыши, в которых скрываются стаи волков. Кое-где виден уединенный выселок – скромная усадьба, оберегаемая мохнатыми дворняжками. Это всего несколько небольших построек, окруженных гигантскими стогами сена и соломы.
После нашествия татар и впоследствии, в XV веке, турок-османов, которые уничтожали и сжигали все постройки, мадьярские деревни долго еще представляли собой кучу подземных нор и развалившихся лачужек, откуда показывались оборванные, несчастные крестьяне, погрязшие в невежестве и нищете».
Вот еще картина пушты, которую набросал другой мадьярский поэт.
«Я опять вижу мои родные места. Я проходил степью, которую нежно обнимают руки Тисы и Дуная, как руки матери, укачивающей и ласкающей своего младенца. Через привольную равнину проходит дорога. Ужасная жара. Поэтому скот не пасется на свежей траве, а лениво отдыхает. Около загородки дремлет пастух в войлочном плаще. Собаки также ленивы из-за жары и даже не смотрят на проходящего путника.
Вот здесь, в узкой впадине, тянется ручеек. Его течение даже незаметно. Только тогда полетят брызги воды, когда пронесется птица-рыболов и коснется ручья крыльями. Изгиб ручейка красив, и на его желтом песке видна стая пестрых пиявок и быстро бегающих водяных жуков.
Там вдали стоит высокий колодезный «журавль». Стоит он печально: когда-то там был колодец, но он давно завалился. Теперь около него только яма, заросшая травой.
Кажется, будто одинокий «журавль» смотрит на далекий фантастический мираж. Что он там видит? В этой затихшей, заснувшей, покинутой людьми пустоши какие только сны не прилетают к одинокому путнику, прилегшему отдохнуть около покинутого длинного «журавля»!»
Путник, проезжавший через страну мадьяр, в своих записках так передает впечатления от того, что ему удалось увидеть. Вот его описание мадьярской столицы Буды и ее близнеца Пешта.
«Два города искони лежали один против другого, разделенные ленивым течением Дуная. Во время ледохода, или весеннего разлива, они оказывались окончательно отрезанными друг от друга. В остальное время их соединял зимой лед на реке, а летом – мост, уложенный на больших ладьях; они были связаны канатами и прикреплены к столбам, вкопанным на каждом берегу. Мост настолько широк, что по нему могут проехать одновременно, не зацепившись, две встречные повозки, даже два воза с сеном.
Каждый из городов, и Пешт и Буда, опоясан каменной зубчатой стеной и глубоким рвом. Въезд в город допускается только через два подъемных моста, которые на ночь поднимаются на железных цепях. Тяжелые прочные ворота, окованные железом, охранялись вооруженной стражей в стальных доспехах. Столица казалась недоступной какому бы то ни было вторжению.
Буда лежит на западном, а Пешт на восточном берегу Дуная. Отсюда начинается степь, так называемая пушта. Она представляет собой песчаную холмистую равнину, переходящую затем в привольную степь, заросшую высокой травой, камышом и мелким кустарником.
В пуште пасутся табуны прославленных, легких в скачке, мадьярских коней, на которых предки мадьяр (гунны), как пели их песни в «доброе старое время», огненным неотразимым потоком пронеслись по европейским королевствам, герцогствам и другим феодальным владениям, пронося повсюду ужас и разгром, пока «воля провидения» не вернула их обратно в родные мирные степные просторы.
Буда окружен внушительной зубчатой стеной с бойницами. Посреди города возвышается скалистый холм, весь застроенный дворцовыми зданиями. Королевский дворец тоже напоминает крепость, с высокой башней посредине, где всегда ходят часовые, внимательно наблюдающие за окрестностями.
Отдельные дома в Буде тоже походили на маленькие крепости. Улицы, тесные, извилистые, на ночь перегораживались цепями. Узкие окна домов, выходившие на улицу, напоминали бойницы».
Все эти предосторожности говорили о постоянной тревоге, возможности тайных заговоров и опасениях внезапных нападений. Опасности грозили королю отовсюду: и внутри городских стен и вне города, со стороны окружающих Буду феодальных замков надменных аристократов, где каждый барон, граф или герцог гордился своим родством с германскими королями и высшей иностранной знатью. Они захватили исключительную власть и положение в Мадьярском королевстве, и каждый считал себя имеющим права на королевский трон.
Только мадьярские крестьяне были лишены всего, всяких прав, даже на свои земельные наделы. Они не смели также носить и хранить оружие. Не всегда так было, полвека назад они еще были свободными. Теперь землей завладели аристократы, прибывшие из Германии, Силезии, Семиградья и других мест якобы для создания прочной государственной власти в стране и защиты королевского престола. При таком положении власть короля была крайне стеснена и урезана и зависела от совета знатнейших лиц страны.
Когда король Бела получил письмо хана Котяна, благодарившего за разрешение куманам переселиться в Мадьярское королевство, он созвал членов верховного королевского совета. На этом совещании присутствовал придворный летописец, известный в истории под именем «Нотарий». Он вел хронику и описывал главные события того времени. Настоящее имя его осталось неизвестным, но его хроника сохранилась до нашего времени, получив название «Хроники Анонима». В ней можно найти описание некоторых дальнейших событий.
Бела сообщил верховному совету о скором прибытии куманского хана Котяна и его орды. Все члены совета во главе с австрийским герцогом Фридрихом стали яростно упрекать короля Белу за то, что он согласился допустить в страну огромную орду куман, которых они считали врагами мадьярского народа.
Много раз видевший тяжелые горести и несчастья в жизни своего народа, хан Котян еще раз испытал страшный удар судьбы. После гибельного для него и для русских сражения при реке Калке и затем беспрерывных стычек с татарами в Диком поле в течение семнадцати лет Котян надеялся найти спокойную жизнь для себя и своего народа в стране мадьяр. Он заблаговременно отправил посольство к Беле, прося его принять в число своих подданных и разрешить поселиться в пуште всему куманскому народу в количестве сорока тысяч шатров.
Король Бела был обрадован, получив это известие, тем более что Котян просил разрешения поселиться навсегда в Мадьярском королевстве, обещая стать верным защитником короля и своей новой родины.
Таким образом половецкий народ, куманы, пройдя через южные Трансильванские отроги Карпатских гор, прибыл на мадьярскую равнину. Со своими табунами и стадами скота они широко разлились по привольным степям.
Охотно согласившись принять куманов при условии полной покорности и принятия ими христианства, король преследовал тройную цель: во-первых, приобретение папой римским новых верующих – католиков, во-вторых, для своего королевства он надеялся получить сильное войско из мужественных опытных всадников, в-третьих, лично для себя он рассчитывал из куманов создать гвардию, надежную дружину телохранителей для защиты своего королевского трона от посягательств.
Кроме того, в куманах Бела надеялся иметь постоянных ценных союзников в предстоящей борьбе с татарами, так как куманам были уже хорошо известны военные приемы и уловки татар.
В своих же мадьярских крестьянах Бела не видел надежных воинов главным образом потому, что угнетаемые властными землевладельцами мадьярские крестьяне, в то время бывшие бесправными закрепощенными рабами, так ненавидели своих угнетателей-хозяев, что, по мнению короля, получив оружие, они прежде всего направили бы его против своих же господ.
А между тем то, что король Бела согласился принять хана Котяна в свое подданство, было одной из причин, почему Бату-хан объявил ему войну: Бела принял себе в союзники народ, родственный татарам, и Бату-хан, через отправленных им монгольских послов, потребовал выдачи ему Котяна и всех его родичей для немедленной казни.
Тем временем хан Котян с сыновьями прибыл в столицу Буду, где был очень сердечно принят Белой. Котян предостерегал короля о неминуемой опасности: следом за куманами уже двигалась татарская орда под начальством самого Бату-хана.
Котян подтвердил снова, что все куманы отдают себя всецело под покровительство и власть короля и будут биться рядом с его войсками.
Однако внутри Мадьярского королевства куманы были приняты с недоверием и даже враждебно знатными землевладельцами, которые старались восстановить против куманов также и простой народ.
«Это племя, – говорили они, – по своим грубым нравам, по кочевым обычаям более похоже на передовой отряд наших врагов, чем на мирных жителей. Не верьте им! Это татарские лазутчики! Они не станут нашими защитниками, а предадут нас!»
Стали возникать частые недоразумения между пришельцами, разлившимися по всей стране, и коренным населением. Передавались даже слухи, что король и его приближенные при всех недоразумениях всегда оправдывали только куманов и брали их сторону.
Эти несогласия становились губительными в тревожный роковой год, когда с каждым днем все более приближалась страшная татарская орда, когда все силы государства должны были объединиться и приготовиться к смелому отпору.
Знатные вельможи продолжали настаивать на безусловной выдаче хана Котяна татарам и на изгнании всех куманов из страны мадьяр. Они еще не подозревали, что стремительно наступавший Бату-хан так силен и так близок, что он может появиться внезапно. Они легкомысленно воображали, что воззвание папы римского ко всем верующим христианского мира с призывом объединиться для борьбы с язычниками и обещанная королю Беле помощь некоторых государей Европы, желавших, по их словам, создать сильную армию против татар, имеет такую силу, что удержит грозного хана Бату от вторжения в Венгрию. И придворные феодалы безрассудно убили приехавших к королю Беле для переговоров татарских послов, вызвав этим яростный гнев Бату-хана.
Во время созванного королем Белой совещания, на которое явился и хан Котян с сыновьями, землевладельцы и влиятельная мадьярская знать открыто говорили:
«Пусть король Бела теперь сам воюет с татарами, если он на нашу гибель призвал предателей-куманов! Пусть они ему и помогают, раз он отдал им мадьярские земли, принадлежащие только нам».
Король напрасно пытался спасти хана Котяна, своего гостя и родственника (мать Белы была кипчакской княжной). Он предложил собранию сперва расследовать, действительно ли хан Котян предатель и лазутчик Бату-хана. Котян поклялся королю, что все его воины будут биться рядом с мадьярскими и умрут, защищая свою новую родину. Но вооруженные вельможи набросились внезапно на хана Котяна с криками: «Изменник! Лазутчик татарского хана! Смерть ему!»
Несмотря на свой преклонный возраст, обладая необыкновенной силой, хан Котян отчаянно защищался скамейкой и убил нескольких, пока не упал, изрубленный мечами феодалов. Вместе с ним были убиты и его сыновья. Аристократы отрубили им головы и выбросили через окна на улицу для показа толпе. Они кричали:
– Все куманы изменники! Все будут казнены таким же образом!
Когда куманы узнали о гибели своего любимого вождя, они немедленно снялись со своих временных стоянок, навьючили шатры и ушли со всеми своими стадами в низовья Дуная, в Добруджу, к болгарскому царю Коломану, покинув Мадьярское королевство в самую трудную для него пору, когда все силы страны должны были бы соединиться для защиты от нашествия небывало грозного врага, когда каждый воин был особенно дорог.
Куманов охотно принял к себе в подданство болгарский царь, предоставив им степные земли, удобные для пастбищ, и объявил, что создаст из них особое конное войско в сорок тысяч всадников.
Пока на разных совещаниях в Буде время проходило в бесполезных спорах, Бату-хан, разбив мадьярские сторожевые отряды в Карпатах, охранявшие горные проходы, внезапно вторгся в страну через перевалы Мункача и Унгвара.
Получив эти тревожные известия, король Бела потребовал от всех феодалов, прибывших в Буду, как можно быстрее собрать и привести к нему свои отряды для создания объединенного сильного мадьярского войска.
Призвав свои войска, стоявшие в городах Альбе и Стригонии, Бела переправился через Дунай и стал укреплять боевой лагерь, сооружая вокруг него земляные валы. Он разослал по всей стране гонцов, призывая народ подняться на защиту родины. Свою семью и государственную казну он отправил на север, к границе Австрии, но там эта казна была немедленно захвачена и присвоена австрийским герцогом.
Вернувшись из Польши и Германии, правое крыло татар быстро направилось, согласно приказу, в Мадьярское королевство для соединения с главной ордой. Стремительный Бату-хан, легко опрокидывая незначительные передовые отряды мадьяр, вошел в пределы Венгрии и направился к Буде. Приблизившись к городу, Бату-хан расположился огромным лагерем и разослал часть войск для разорения окрестностей. Отдельные всадники подъезжали к самым стенам города, стараясь выманить осажденных на равнину.
Король Бела не решался делать вылазок, но архиепископ Колочский Уголан, прибывший со своим отрядом, стал упрекать короля в малодушии и сам, вопреки приказанию последнего, вышел из города с небольшим отрядом своих сербских воинов из подчиненной ему области.
Монголы стали, как всегда, притворно отступать к болотистому месту равнины и перешли его, заманивая за собой противника. Архиепископ Уголан бросился преследовать татар, но его тяжело вооруженные всадники, попав на топкое место, не могли свободно продвигаться по болоту. Тогда монголы быстро вернулись, окружили их со всех сторон и перебили издали длинными стрелами. Сам Уголан с тремя всадниками с трудом вырвался из этой ловушки. Несмотря на неудачу, он продолжал убеждать короля Белу снова перейти в наступление, набросившись всеми своими силами на татарские войска, считая их незначительными. Однако Бела не решился выйти из укрепленного лагеря.
Бату-хан продолжал грабить и опустошать страну, рассылая мелкие отряды во все стороны. Епископ Вардейнский, шедший к Пешту с собранным им войском, узнав, что один из монгольских отрядов проходит невдалеке с награбленными богатствами, напал на него. Татары притворно побежали. Погнавшись за ними и наткнувшись на засаду, где затаился второй монгольский отряд, мадьяры были разбиты, и сам епископ едва спасся, примчавшись к королю с печальным известием.
Монгольское войско, простояв два месяца перед Будой, неожиданно поднялось с треском барабанов, грохотом маленьких щитов и тягучими призывами длинных труб. Оно двинулось по тем дорогам, по которым недавно пришло, как будто возвращаясь обратно в свои родные степи.
Король Бела, выйдя со своими войсками из Буды, опрометчиво двинулся вслед за монголами. Из осторожности он остановился на западном берегу Сайо (Соленой) близ моста, заблаговременно построенного на ладьях, скрепленных канатами. Для защиты этого моста была поставлена охрана из тысячи мадьярских воинов. Однако часть татар, переправившись через реку вплавь, уже находилась на другом ее берегу, выжидая удобного случая для наступления.
Мадьяры стали немедленно создавать боевой лагерь, окружая его земляными насыпями. Через несколько дней, прошедших в полном спокойствии, монголы внезапно начали обстреливать мост из китайских катапульт, непрерывно швырявших огромные камни, летевшие на большое расстояние. Они отогнали этим мадьярских защитников и затем беспрепятственно стали переправляться и по мосту и вплавь на другую сторону реки. Вскоре многочисленное татарское войско уже окружило укрепленный лагерь мадьяр, поражая стрелами его защитников.
Германские феодалы, бывшие начальниками отдельных мадьярских отрядов, увидели, что они окружены со всех сторон татарами. В лагере поднялось паническое смятение. Боевой порядок развалился.
Брат короля Белы герцог Калман, архиепископ Уголан и гроссмейстер германских рыцарей были единственными, которые решились броситься на неприятеля, но их смелое нападение было отбито татарами с большими потерями для мадьяр. Тогда ни уговоры короля Белы, ни мужественная настойчивость Уголана и Калмана не могли более заставить германских феодалов со своими отрядами выйти из лагеря для новой битвы. Они прятались за насыпями, полные растерянности и нерешимости.
Только герцог Калман решился вновь напасть на монголов и вышел из лагеря со своим отрядом. Пока мадьяры мужественно бились, некоторые вельможи со своими телохранителями покинули лагерь, надеясь спастись бегством. Монголы умышленно свободно пропустили их, не тронув. Тогда и прочие воины, заметив это и полагая, что единственным средством спасения теперь оставалось бегство, последовали за ушедшими отрядами. Король Бела, видя, что воины его разбегаются, также спешно выехал из лагеря.
Когда мадьяры оставляли лагерь, монголы сперва издали последовали за ними, не нападая, но также не давая им возможности рассеяться. В конце концов они внезапно набросились на них со всех сторон и перебили. Так бесполезно и бесславно погибла большая часть мужественных мадьярских воинов по вине враждовавших с королем и между собою вельмож и неумения короля Белы подчинить их своей воле.
Король Бела с очень немногими спутниками спасся только благодаря быстроте и выносливости своих коней.
Рано утром из монгольского лагеря выехало несколько всадников и направилось на восток. На вьючных конях были прикручены большие мешки: это по давно установленному монгольскому обычаю как свидетельство одержанной победы Бату-хан посылал в Каракорум свой страшный дар – тысячи правых ушей, отрезанных у погибших в боях противников.
Овладев покинутым лагерем, монголы нашли в нем королевский шатер и случайно забытую в нем королевскую золотую печать. Они пошли на хитрость. Бату-хан велел своим толмачам написать будто бы от имени короля Белы ко всем мадьярам, как владельцам поместий, так и простому народу, такого рода обращение:
«Не бойтесь ярости и жестокости этих собак-монголов или татар. Берегитесь покидать ваши жилища. Хотя мы были принуждены выйти из нашего лагеря вследствие внезапного нападения монголов, но мы надеемся, с Божьей помощью, вскоре вновь взяться за оружие. Молитесь только Богу, чтобы он помог разбить наших врагов.
Король Бела».
В составлении этого воззвания принимали участие несколько сдавшихся в плен германских вельмож, и они же показали монголам, как следует прикладывать печать к воззванию, переписанному в большом количестве и разосланному по округам.
Множество мадьяр, желавших убежать в леса и горы, обманутые этим письмом, перестали принимать меры для самообороны, спокойно оставаясь в своих жилищах, и таким образом все сделались жертвами свирепых монголов, не пощадивших никого.
Монголы окружили оба главных города Пешт и Буду, в которых почти не было войск, взяли их приступом, ограбили и сожгли, а жителей перебили.
Так монгольский владыка Бату-хан в 1241 году стал временным повелителем Мадьярского королевства.
«Священный Правитель, вероятно, ликовал, наблюдая с облаков, как на реке Сайо его смелый внук разгромил все мадьярское войско.
После этой битвы Бату-хан объявил правителем Мадьярского королевства Шейбани. Во все округа были разосланы татарские «кнези», они же являлись верховными судьями. Им было поручено собирать для татар лошадей, скот, подарки, оружие и одежду.
Некоторые знатные землевладельцы добровольно поступили на службу к монголам как «кнези», и это они распространяли ложное письмо короля Белы, будто бы призывающего народ не сопротивляться татарам, посылать им дары и мирно оставаться в своих домах[438].
Сперва под властью татар мадьяры жили как будто спокойно, однако назначенные из монголов «кнези» вскоре стали требовать, чтобы население присылало им красивых женщин и уплачивало дань скотом. Затем они потребовали, чтобы из всех селений явились мужчины, женщины и дети с новыми ценными подарками, а приняв эти подарки, монголы всех явившихся беспощадно перебили.
Было ли все это известно Бату-хану? Если и да, то ему это было безразлично. Он горел одним желанием: идти вперед и догнать ускользающего от него короля Белу, который обещал мадьярам вернуться и восстановить независимое королевство. Двигаться дальше было весьма трудно, так как всем ордам пришлось пробираться горными тропами, где было крайне мало корма для коней и где их неподкованные копыта разбивались о каменистую почву.
Сам Бату-хан, посылая разведчиков, упрямо стремился вперед, преодолевая крутые горные склоны, и захватил город Загреб. Всюду он получал известия, что только что здесь проехал король Бела со своей свитой. Бату-хан двинулся дальше на запад к морю. Наконец с одной вершины показалась синяя морская равнина, и все спрашивали друг друга: «Это ли «последнее море»?» Спустившись к нему, монголы приблизились к небольшому городку, окруженному высокой каменной стеной. Это оказался старинный город Спалато. В его небольшой гавани не было ни одного корабля. Только несколько белых парусов медленно уходило в туманную даль.
На требование Бату-хана выдать изменника и предателя короля Белу жители города покорно раскрыли ворота и вышли навстречу татарам во главе с градоправителем и несколькими священнослужителями. Упав на колени, они клялись, что король Бела хотя и провел у них некоторое время, но, опасаясь мести гнавшихся за ним монголов, перешел на корабль и вместе со всеми своими приближенными ранним утром отплыл в море. Их клетчатые паруса еще долго были видны в отдалении.
Бату-хан в ярости приказал своим воинам обыскать весь город и, не щадя жителей, отобрать у них все съестные припасы, которых оказалось довольно много на складах, так как они доставлялись туда венецианскими купцами на кораблях. После трудного голодного пути через горы азиатские воины наедались, пили вино и бесчинствовали.
Бату-хан подъехал к каменистому берегу, на который набегали и в пене обрушивались прозрачные волны. Бату-хан сдерживал коня, обнюхавшего соленую воду, но не пожелавшего ее пить. Саин-хан сказал:
– До сих пор не было ни одной реки, которую бы не переплывали наши дивные монгольские кони. Теперь кони дошли до предела, здесь моя воля уже бессильна. Великий Потрясатель Вселенной завещал моему отцу, преславному Джучи-хану, пройти все земли на закат солнца до того места, куда может ступить копыто монгольского коня. Дошел ли я до этого предела – не знаю! Идти дальше мой конь не желает. Теперь пришлось бы плыть по воде. Но недостойно для доблестного багатура менять прочное седло на вертлявую лодку. Я все же буду продолжать мой путь вдоль берега до города Тригестума[439]. Там я решу, следует ли моему победоносному войску идти дальше, чтобы трепать убегающие дрожащие толпы италийцев, франков и германов, или воткнуть в землю копье и остановить поход!»
Если бы легкокрылый гений истории с быстротой человеческой мысли мог пролететь в 1241 году над «вечерними странами», то он увидел бы величайшее смятение и ужас, охватившие народы Европы и их правителей при известии о появлении на восточной границе страшных загадочных татар, завернутых в звериные шкуры, о их невероятных стремительных переходах через Польшу, Германию, Богемию, Венгрию и о разгроме прославленных германских рыцарей и других войск в битвах при Лигнице, Люблине, Сандомире, Кракове, Бреславле и в других местах и, наконец, о полном разгроме мадьярского войска в битвах при Сайо, Буде и Пеште.
Дальнейшее вторжение татар в Италию и Францию казалось неминуемым. Что могло бы удержать грозных завоевателей? Император германской империи Фридрих II Гогенштауфен писал красноречивые воззвания ко всем королям, герцогам и баронам, призывая их объединиться в одну сплоченную сильную армию и оказать мужественное сопротивление азиатским дикарям Бату-хана, но сам он был невидим и недоступен, укрывшись в своем загородном дворце на острове Сицилии.
«Время, – писал император, – пробудиться от сна, открыть глаза телесные и духовные. Уже татарская секира лежит у подножия дерева, и по всему свету разносится весть о враге, который грозит гибелью всему христианскому миру. Уже давно мы слышим о татарской угрозе, но считали опасность отдаленной, когда между нами находилось столько храбрых народов и королей. Но теперь, когда одни из этих монархов погибли, а другие обращены в рабство, теперь пришла наша очередь стать оплотом и защитой христианства против свирепого неприятеля».
Папа римский, бежавший из Рима во Францию и укрывшийся в Лионе, писал оттуда также пространные послания, призывая верующих на «священную войну» то против болгар, то против русских схизматиков, обещая каждому, взявшемуся за оружие и объявившему себя крестоносцем, прощение грехов и самых страшных преступлений и прошлых, и настоящих, и будущих. В то же время папа проклинал императора Фридриха II, обвиняя его в предательстве, в том, что это он, как слуга дьявола, призвал татар к набегу на Европу.
А в народе говорили: почему же святейший отец сам не приедет к границам Мадьярского королевства и не воодушевит собирающиеся там христианские войска?
Слухи, один другого ужаснее, распространялись в народе: говорили, что бесчисленное татарское войско занимает пространство на двадцать дней пути в длину и пятнадцать в ширину. Будто бы огромные табуны диких лошадей следуют за ними. Сами татары вышли прямо из ада[440] и потому наружностью не похожи на других людей.
Лично видевший вторжение монголов на Балканский полуостров ученый архидиакон монах Фома из Сплита записал в своей «Хронике»:
«Эти люди малого роста, но груди у них широкие. Внешность их ужасная: лицо без бороды и плоское, нос тупой, а маленькие глазки отстоят далеко друг от друга.
Одежда их непроницаема для холода и влаги, сшита из сложенных двух кож, шерстью наружу, так что похожа на чешую. Шлемы у них из железа или кожи. Оружие их – кривой меч, колчан и лук. Их стрелы с острыми наконечниками из железа и кости. Татарские стрелы на четыре пальца длиннее наших. На черных знаменах своих они имеют длинные пучки из конских волос.
Татарские кони, на которых они ездят часто также и без седла, малы ростом, но крепки, привыкли к усиленным переходам и голоду. Кони, хотя и не подкованы, легко взбираются на горы и скачут по ним, как дикие козы, и после трехдневной усиленной скачки они довольствуются коротким отдыхом и малым фуражом.
И люди эти особенно не заботятся о своем продовольствии, как будто живут от самой суровости воспитания: они не едят хлеба, пища их – мясо, а питье – кобылье молоко и кровь.
С собой татары ведут много пленных, в особенности много вооруженных куманов, которых они гонят впереди себя и убивают, если увидят, что те не бросаются слепо в бой. Сами татары неохотно идут в бой первыми.
Почти нет реки, которую бы они не переплыли на своих конях. Через большие реки им приходится все-таки переплывать на меховых бурдюках, надутых воздухом, или на камышовых плотах.
Походные шатры их сделаны из ткани или из кожи. Хотя татар огромные полчища, но нет в их таборах ни ропота, ни раздоров, – они стойко переносят лишения и страдания и упорно борются».
В Европе все верующие ожидали, что объявленный «священный крестовый поход» против татар возглавит крайне богомольный король французский Людовик IX, еще при жизни объявленный «святым». О том, как он переживал известия о вторжении в Европу татарского хана Бату, записал в своей «Хронике» монах Матье Пари, королевский придворный духовник:
«Когда сей ужасный поток гнева Божьего разразился над нами, то благочестивая Бланш, мать короля Франции, вскричала, услышав эти новости:
– Король Людовик, сын мой, где вы?
Он, подойдя, спросил:
– Мать моя, что вам угодно?
Тогда королева, испуская глубокие вздохи и разражаясь потоками слез, сказала ему в рассуждении сей опасности как женщина, но с решительностью незаурядной дамы:
– Что же делать, сын мой, при сем ужасном обстоятельстве, невыносимый шум от которого доносится до нас? Мы все, как и святая блаженная церковь, осуждены на общую гибель от татар!
На эти слова король отвечал печально, но не без божественного вдохновения:
– Небесное утешение поддерживает нас! Ибо если эти татары, как они себя именуют, дойдут до нас или мы пойдем за ними в те места, где они живут, то мы все равно попадем в рай на небесах!
Таким образом, он сказал: «Побьем ли мы татар, или сами будем побиты ими, мы все равно пойдем к Богу либо как верующие, либо как мученики».
Среди растерявшихся, перепуганных монархов Европы одним из тех, кого не покидали упорство и вера в лучшие дни, был мадьярский король Бела IV. Гонимый татарами, он сперва укрывался в городе Загребе, затем пребывал в маленькой приморской крепости Трогир, затем покинул ее и выжидал некоторое время со своей семьей и свитой на венецианских торговых кораблях, прячась среди мелких прибрежных островов. Он узнавал от приплывавших к нему рыбаков, что происходит на Адриатическом побережье. Король Бела рассылал воззвания к мадьярскому народу, уговаривая своих подданных не терять мужества и надежды на скорое освобождение страны от ворвавшихся хищников. Русские князья: Черниговский Михаил и Даниил Галицкий, тоже надеялись на скорое возвращение в свои города и верили в возрождение разграбленной татарами родины.
Король Бела отправлял своих послов с просьбой о помощи и к папе римскому, и к германскому императору Фридриху II, и к французскому королю Людовику IX, но ответ он получил только от папы римского, который ограничился обещанием своего «благословения» всем, кто поднимет оружие против татар.
Как разбушевавшийся ураган мчится через горы и долины, все опрокидывая и сметая на своем пути, так монгольская орда проносилась через Мадьярское королевство, неуклонно направляясь к западу. Крепко, по привычке, держась тысячами, сотнями и десятками, свирепые всадники в долгополых шубах во всякую погоду, на низкорослых взлохмаченных конях, проникали во все города и селения, гонялись за убегавшими в леса и болота испуганными жителями, карабкались на горные хребты, куда мадьяры и славяне угоняли стада мычащего голодного скота и жалобно блеявших овец. Добычи было так много, что монголы уже не знали, что с ней делать.
Устраивались частые пиршества, где поглощались незнакомые раньше вина, найденные в подвалах мадьярских баронов в покрытых плесенью кувшинах и крепких замшелых бочках. Во время пиршеств монголы пели дикие песни, вспоминали бескрайние золотистые просторы Гоби, голубые реки и дремлющие в облаках снежные вершины родных горных хребтов Саяна и Хингана, убежище медведей, барсов, оленей и диких коз.
Опьяневшие монголы, засыпая, твердили, что когда-нибудь все же им удастся дойти до «последнего моря». Тогда Бату-хан въедет на скалу, нависшую над бурными волнами, и совершит возлияние айрана из старой можжевеловой миски своего деда в честь небесных духов, покровителей монгольских племен, непобедимых бесстрашных багатуров, подчинивших своему острому копью всю вселенную. И тогда… – Монголы не могли еще предвидеть, что будет тогда и как они станут управлять завоеванной вселенной… – Тогда кто захочет, останется с трусливыми жителями «вечерних стран», чтобы бить их плетьми по склонившимся затылкам, приучая к покорности монгольскому бунчуку. Кто же соскучится, тот сможет вернуться в родные далекие степи.
Монголы пели пронзительными, тягучими, как завывание волков, голосами:
Сколько лет я уже в походе!
Я сам, бесстрашный удалец, уже состарился
И оброс клочками седых волос.
Прежде я был беспечным весельчаком,
Мог пить айран всю ночь, не пьянея,
Теперь же я состарился до того,
Что после тринадцатой чаши мадьярского вина,
Когда я натягиваю мой черный могучий лук,
Сделанный из рогов хинганского козла,
Я уже не различу острия не знавшей промаха
Моей длинной камышовой стрелы.
О седая старость! Зачем ты проглотила мою золотую юность!
И вдруг, как вспышка зарницы, пронеслась по всем монгольским стоянкам весть, что, пока монголы воевали, они уже приблизились к заветному морю, что оно близко, бурное и глубокое, то бирюзовое в тихую погоду, то черное и пенистое в грозу, и все обрадовались, что конец похода, кажется, уже близок…
Но другие вести примчались и опрокинули радостные надежды монголов. Переводчики, расспросившие пленных, объясняли:
– Впереди бирюзовое море очень близко, но это совсем не то «последнее море», в котором каждый вечер плавится и тает золотое солнце. Это узкое море, вернее, залив, а за ним лежит цветущая Италийская земля, где находится богатейшая столица столиц всех «вечерних стран» – знаменитый город Рум.
– Но как же нам попасть в эту заманчивую богатую столицу Рум? – рассуждали монголы. – Захватить ее мы сумеем, во всем мире нет такого сильного войска, которое бы опрокинуло могучий натиск монголов. Но как переплыть это бирюзовое море? Наши кони привыкли идти только через реки или плывут проверенными бродами с помощью кожаных бурдюков. А здесь, по-видимому, придется переплывать на небольших кораблях? Но у нас столько захваченной добычи, что если мы погрузим ее и, кроме того, коней и воинов на корабли, то они пойдут ко дну, и мы окажемся в подземном царстве коварного бога Эрлика, владыки злых мангусов. Не проще ли объехать это море берегом?
– Все-таки добычу нашу придется оставить временно на этом берегу, – возражали другие монголы.
– Разве можно оставить? С гор спустятся дерзкие славяне и растащат нашу добычу, которую мы завоевали с таким трудом.
Все-таки монголы радовались, что какое-то море близко и произойдет перемена в их походе: может быть, за ним появятся снова степи и привольные луга.
Вскоре передовые отдельные потоки монгольских конных отрядов достигли Адриатического моря, растянулись по берегу и остановились перед приморскими городами. Города были окружены высокими каменными стенами, за которыми затаились перепуганные жители.
Перед кочевниками плескались прозрачные волны и выкатывались на берег, обмывая разноцветную гальку и мелкие раковины. Мохнатые длинногривые кони входили в воду, подозрительно обнюхивали набегавшие волны, били нетерпеливо копытами, фыркали, но отказывались пить морскую соленую воду.
Конь для монгола и верный друг, и покорный слуга, и мудрый учитель. И монголы сказали:
– Нет! Мне и моему коню моря не нужно! Наши горные пенистые ручьи и степные голубые реки куда лучше. Их сладкую воду охотно пьют наши кони. А что здесь мы будем делать? Наш грозный владыка Саин-хан сам видит, что достаточного корма нашим коням здесь нет, – они уже объели все горные кустарники и от голода, точно верблюды, грызут бурьян и древесную кору. Конечно, Саин-хан и мудрый Субудай-багатур лучше все знают, и скоро мы услышим новый приказ, который решит: пойдем ли мы дальше или остановимся здесь?
Подъезжая к площадке, выбранной для военного совета, Бату-хан говорил арабскому послу:
– Бог войны только один – наш величайший бог Сульдэ. Он невидим, и никаких истуканов ему ставить не надо. Если бы я остановил здесь мой поход на «вечерние страны», то на этом холме нужно было бы высечь из камня не бога, а белоснежного коня, того коня, благодаря которому монгольское войско только и могло совершить такие великие походы. Это будет храм монгольскому коню, и я заставлю все народы ползать перед ним на брюхе и целовать его копыта.
Около площадки поднималась одинокая старая сосна с обломленной и обугленной верхушкой – след молнии, которую метнул с неба бог войны. Тут же несколько небольших деревьев были обрублены на высоте роста человека, и их концы заострены, как тонкие лезвия копий. Все проезжавшие мимо монголы косились на эти острия, соображая, что их владыка Бату-хан, видно, на кого-то прогневался и здесь готовится виновным жестокая казнь.
Слуги разостлали походные ковры. Должны были приехать все чингисиды, находившиеся в войске, и главные начальники отдельных отрядов.
Бату-хан, подобрав под себя ноги, уселся на своем походном троне – стопке девяти войлочных чепраков. Справа от него поместился его брат хан Орду, огромный и грузный, обычно ездивший на двух сменных конях, так как ни один конь долго не выдерживал дородного хозяина. Рядом с ним сидел двоюродный брат хан Менгу, всегда живой и веселый, наиболее из всех чингисидов близкий и преданный Бату-хану. Далее обыкновенно размещалась свита Гуюк-хана, сына великого кагана всех татар, но сейчас там никого из них не было.
Слева от Бату-хана расположились на ковре молчаливый и угрюмый великий аталык Субудай-багатур и другие знаменитые полководцы: Курмиши, Бурундай, Кадан, вернувшиеся из походов в Германию, Польшу и Чехию. Загорелые, обветренные, суровые, непроницаемые, верные соратники монгольского повелителя. Арабский посол Абд ар-Рахман поместился на краю узорчатого ковра, напротив Бату-хана; рядом с ним сидел летописец Хаджи Рахим, а позади них – переводчик Дуда Праведный.
Все молчали. Изредка только слышался шепот. Ожидали решения Бату-хана и обсуждения плана вторжения в Италию через богатые приморские города Тригестум и Венецию, чтобы оттуда идти дальше.
– Гонец издалека! – сказал кто-то.
Два всадника быстро приближались вскачь и остановили коней у подножия холма. Звеня оружием, на холм поднялся начальник охранной сотни Арслан-мэргэн, заменивший погибшего в бою под Краковом Мусука. Вытирая лицо желтым шелковым платком, он выпрямился, остановился на краю ковра и оглянулся. За ним медленно шагал, весь покрытый белой пылью, коренастый монгол. Его свисавшие по углам рта редкие усы казались от пыли седыми.
– Встань здесь рядом! – приказал Арслан-мэргэн.
Монгол вытащил из-за пазухи кожаную трубку и, держа ее бережно на вытянутых руках, произнес твердо и четко заученные им заранее слова:
– Послание владыке улуса Джучиева, повелителю Синей Орды и «вечерних стран», Бату-хану от Туракины, великой правительницы земель монгольских…
Бату-хан встал, и сидевшие встали. Кто-то встревоженно прошептал:
– Неотвратимое совершилось!
Бату-хан сказал особенно торжественным голосом:
– Подойди ко мне!
Монгольский гонец приблизился мелкими шажками, опустился на колени и, расставив руки, поцеловал ковер. Затем, оставаясь на коленях, он распустил ремень, обвязанный вокруг кожаной трубки, и вытащил из нее свернутый пергамент. К нему на красном шнурке была прикреплена сделанная из синего воска круглая печать великого кагана. Бату-хан двумя руками принял пергамент, приложил его ко лбу, губам и груди, затем развернул свиток. Он молча прочел послание. Прикрыл рукавом глаза и оставался некоторое время неподвижным. Очнувшись и держа перед собой пергамент, он передал его хранителю печати Ак-Хасану.
– Прочти, что пишет хранительница великого престола, моя высокочтимая тетка Туракина.
Ак-Хасан бережно взял свиток двумя руками, приложил его ко лбу и затем громко, нараспев прочел:
– «Священный Правитель, заботливо наблюдавший с небес за жизнью любимого им монгольского народа, призвал к себе в несметные полки заоблачного войска сына своего, моего возлюбленного мужа, сверкающего доблестью Угедей-кагана. Слушайте все, у кого в жилах течет горячая благородная кровь Священного Правителя: приезжайте немедленно в Каракорум, на курултай[441], для избрания преемника великого кагана, нового властителя безграничного царства монгольского».
Некоторые полководцы, подняв руки, завыли, но, видя, что Бату-хан остается холодным и непроницаемым, замолкли.
По-прежнему невозмутимый, с глазами, устремленными вдаль, Бату-хан сказал:
– Сегодня, и завтра, и все девять дней мы будем совершать жалостливые обряды в память великого кагана, оплакивая того, кто ушел от нас в светлое царство заоблачных теней. Но пусть никто без моего приказания не осмелится уехать отсюда в Каракорум. Начатая мною война требует своего завершения и полного разгрома «вечерних стран». А великий курултай произойдет в назначенное мною время.
Бату-хан сел, и все бесшумно опустились на землю. Гонец, пятясь на коленях, сполз с ковра, поднялся на ноги и остановился позади Арслан-мэргэна. Бату-хан провожал его пристальным взглядом.
– Разреши доложить, – сказал Арслан-мэргэн.
– Говори.
– Гуюк-хан и с ним вся его свита и его охранный отряд сегодня на заре внезапно покинули наш лагерь. Гуюк-хан настолько торопился, что оставил половину своих коней, скота и вьюков. Его воины сказали, что Гуюк-хан уже объявил им о своем спешном возвращении в Каракорум. Я все же успел догнать Гуюк-хана. Он стегал плетью коня и крикнул мне: «Пускай Саин-хан занимается поисками «последнего моря», мне же предстоит другая, более высокая и важная задача: поднять высоко и грозно над всеми народами вселенной девятихвостое знамя Священного Правителя».
Все ждали, что скажет Бату-хан. Он указал рукой на заостренные колья:
– Вот то высокое место, которое заслужил Гуюк-хан! Воин в походе, покидающий без разрешения вождя свое войско, становится предателем своего народа. Как же Гуюк-хан будет исполнять «более высокую и важную задачу», как он говорит, если первый показывает пример неповиновения? Гуюк-хан сам приблизил свой последний день. Бог войны Сульдэ его осудит.
– Позволь сказать слово! – прервал наступившее молчание посол арабского халифа Абд ар-Рахман. – Твой ясный ум правильно отметил: «Наша великая война требует своего завершения». Пока ты сам не повернешь колеса судьбы в новом направлении, после того как раздавишь гордыню и злобу враждующих между собой королей «вечерних стран», война окончиться не может. А тем временем хранительница престола великого кагана Туракина сможет управлять делами царства сама, с помощью своих мудрых и опытных советников. Только когда копыта твоего серебристо-белого коня омоются волнами «последнего моря», окружающего нашу землю, ты повернешь обратно свое непобедимое войско, и тогда все народы вселенной признают в тебе единого, величайшего владыку, кагана, но только в тебе, а не в убежавшем Гуюк-хане.
– Да живет много лет наш любимый, великий Саин-хан! – воскликнул хан Менгу.
– Да здравствует наш грозный, непобедимый Саин-хан, покоритель народов мира! – повторили все хором.
Ленивые волны набегали на каменистый берег и откатывались назад, унося с собой гальку и мелкие розовые двухстворчатые раковины. Татарская сотня на невысоких, длинногривых конях рассыпалась по берегу. Кони тянулись к воде, но, попробовав, фыркали и отворачивали морды. Послышались крики приказов. Две полусотни отъехали в разные стороны. Впереди каждой покачивался ханский черный треугольный флажок на конце гибкого бамбукового копья.
Из-за холма показалась новая группа всадников. Знаменосец на пегом коне держал бунчук самого Бату-хана, пятиугольный, из желтого шелка, с изображением белого кречета, державшего в когтях черного ворона. Девять густых хвостов, прикрепленных к знамени, качались при налетавших порывах свежего ветра.
Сразу привлекал внимание ослепительной красоты молочно-белый жеребец с живыми черными глазами, исхудавший от долгого пути, но сохранивший легкость движений и беспокойную пляску тонких стройных ног. Ехавший на нем Бату-хан остановился у самой воды на сыром берегу, усыпанном мелкими раковинами. Натянув поводья, он некоторое время пристально всматривался в жемчужную даль.
– Что это за корабли? – спросил он, вытянув руку.
К нему подскакал на рыжем нарядном мадьярском коне Абд ар-Рахман. Блистая стальными латами и посеребренным шлемом, молодой посол, загорелый до черноты, прищурил глаза, заслоняя их от солнца рукой.
– Я думаю…
– Теперь не время думать, – сухо прервал Бату-хан. – Теперь уже надо все точно знать.
С другой стороны приближался на толстокостом саврасом коне Субудай-багатур. Натягивая поводья искалеченной рукой, старый полководец другой рукой потрепал по шее своего коня и сказал:
– Видишь, Саин-хан, мой старик не хочет пить этой морской воды. Но ведь это еще далеко не «последнее море». Это только залив, где надеется от нас укрыться на кораблях убежавший от тебя мадьярский король Бела вместе с остатками его разбитого войска. Не старайся, предатель Бела! Тебе от нашего копья не скрыться!
– А кто тебе сказал, что на одном из этих кораблей король Бела?
– Захваченные пленные: они клянутся, что Бела и его свита на этих кораблях ждут попутного ветра.
– Я хочу сам говорить с пленными.
– Сейчас, мой повелитель, они будут здесь.
Субудай повернул коня и хлестнул плетью. Саврасый засеменил обратно ровной иноходью.
Свита Бату-хана расположилась на склоне холма, перекидываясь шутками, и всматривалась вдаль. На бирюзовой поверхности моря, как стая белых лебедей, рассыпались бесчисленные корабли с повисшими от безветрия парусами. Солнце переливалось яркими блестками на едва колеблющейся морской глади.
В этой свите находились: болезненный сын Бату-хана Сартак, братья Орду и Берке, летописец Хаджи Рахим и несколько темников. Слуги с запасными конями и навьюченными мулами растянулись вдоль дороги. Прибывали новые группы татарских всадников. Все жадно стремились к заветному бирюзовому морю, на берегах которого ожидалась какая-то новая перемена, более счастливая пора в наступлении на «вечерние страны» и дележ новых захваченных богатств.
Послышались крики и вопли. Несколько татарских всадников гнали десятка два пленных. Они были избиты и ободраны до крайности. Все пленные были в овчинных безрукавках, расшитых цветными узорами, и широких шароварах, перехваченных у лодыжек ремнями. Длинные, до плеч, темные кудри растрепались во время борьбы. Руки, связанные за спиной, разодранные, когда-то белые рубахи, на ногах кожаные пошевни – все носило следы отчаянной борьбы, и кровь продолжала сочиться из незакрытых ран.
Некоторые шли, спотыкаясь, видимо, покорившись неминуемой гибели, другие продолжали упираться, и монголы, ругаясь, беспощадно хлестали их плетьми.
Позади ехал Субудай и торопил воинов. А за великим полководцем следовал на сером, мышиного цвета, старом осле Дуда Праведный. Он усердно колотил пятками бока осла, стараясь ускорить его ленивый ход.
На берегу монголы выстроили пленных; половина из них сейчас же уселась на землю, угрюмо, как затравленные звери, озираясь по сторонам.
Бату-хан заметил прибывших пленных и направился к ним. Кто-то из монголов стал снова хлестать сидевших.
– Ты видишь, упрямая шкура, кто перед тобой на белом жеребце? Это повелитель мира.
Сидевшие извивались, стараясь уклониться от удара. Бату-хан остановил воина, подняв руку:
– Довольно.
– Кто вы, непокорные, осмелившиеся воевать с покорителем вселенной? – прохрипел Субудай-багатур.
Тогда подъехавший рыжий Дуда доказал, что он действительно знает двадцать два языка различных народов вселенной. Он заговорил на непонятном наречии. Пленные сразу оживились. Сидевшие стали выкрикивать слова, похожие на проклятья.
– Амен! – прервал их Дуда и обратился к Субудай-багатуру: – Эти люди из горного славянского племени. Они живут на вершинах гор в селениях, похожих на крепости, и, гордые, никогда живыми не сдаются в плен, а бьются до последнего издыхания.
– Как же вы захватили этих упрямцев? – спросил Бату-хан.
Один из сопровождавших ответил:
– Нам было приказано привести пленных. Мы на них набросили арканы и поволокли по камням, а потом связали.
– Спроси их, почему они сопротивляются, если их мало, а мое войско бесчисленно, как небесные тучи?
Дуда, соскочив с осла, снова заговорил с пленными.
Сперва пленные кричали все сразу, потом Дуда убедил их, чтобы ответил кто-нибудь один. И статный юноша с израненным опухшим лицом, слизывая кровь с разодранной губы, стал горячо что-то доказывать.
– Чего он хочет? – спросил Бату-хан.
– Это пастух из селения, что лежит вон там, высоко, на горном перевале. Там еще продолжаются бои и видны клубы дыма от горящих хижин. Он говорит, что живут они, распахивая клочки земли между скалами. Что они никому жить не мешают. Что они поселились далеко от большой дороги. Что, кроме них, никто не умеет сеять ячмень и пшеницу на такой высоте над обрывами. Что у них нет другой родины и счастья, кроме этих горных скал и их бедных хижин.
– Скажи им, что я хвалю храбрых тружеников и позволю им жить свободно, если они покорятся и поцелуют копыта монгольского коня.
Дуда объяснил пленным слова монгольского владыки, выслушал их ответ, погладил задумчиво свою рыжую бороду и сказал:
– Они согласны поцеловать копыта твоего коня и будут верно служить тебе, но просят вернуть их детей. Твои воины захватили их и увезли в свой лагерь.
– Это хорошо! – сказал Бату-хан. – Из этих детей у нас вырастут опытные смелые воины. Субудай-багатур, покажи мне чертеж земли. Я хочу понять, далеко ли город Тригестум?
– Сейчас покажу, великий! – сказал одноглазый полководец и, вложив пальцы левой руки в рот, свистнул так пронзительно, что, казалось, эхо отозвалось в горах. Это ответил издали его слуга, узнав свист хозяина. Вскоре, пробиваясь через ряды всадников, примчался старый монгол на свирепого вида игреневом коне, держа в поводу еще другого коня с вьючными сумами.
Он достал кожаный кошель и подал его Субудай-багатуру. Тот вынул пергамент, на котором был нарисован грубый чертеж Мадьярского королевства и Адриатического побережья.
Пленных развязали; они еще с трудом двигали руками, затекшими после туго завязанных ремней. С кряхтением нагибаясь, они поочередно целовали копыта равнодушно стоявшего коня.
Бату-хан указал плетью вдаль:
– Как зовется селенье и крепость там, в тумане, на берегу?
Один из пленных стал объяснять:
– Это город Спалато. В нем находится дворец римского императора.
– Я хочу его увидеть. Будут ли еще города?
– Разве мелкие гавани и крепости. Затем будет один богатый город с гаванью, полной венецейских кораблей, Тригестум. Там в крепости живет важный начальник, и у него много воинов.
– А что будет еще дальше?
– Будет устье реки Падус, где лежит богатейший торговый город Венеция. И все эти корабли на море венецейских купцов.
– А во сколько дней из Венеции можно проехать дальше, до столицы «вечерних стран» Рума?
– Простым людям теперь туда не доехать: всюду заставы. Там ожидают твоего нападения. Но ты же разрешения ни у кого не спросишь и проедешь в Рум во столько дней, во сколько пожелаешь.
– Много ли войска там собралось?
– Какое там войско! Никто не хочет воевать. Все убегают. Даже, говорят, сам император убежал из Рума на остров Сицилию.
– Не для чего срезать яблоко. Оно уже созрело и само упадет в твою ладонь! – воскликнул ненавидевший всех франков Абд ар-Рахман.
– Что прикажешь сделать с этими пленными горцами? – спросил Субудай.
Бату-хан не ответил, и вдруг, против ожидания, провел пальцем черту сверху вниз, – этого жеста боялись все: им он осуждал на смерть.
Площадка, где происходил совет Бату-хана, опустела. Заостренные колья остались устрашением для других неудачников. Слуги убирали ковры, разложенные для совещания ханов.
Невдалеке, на склоне горы, среди кустов репейника, лежали упрямые пленные. Они лежали раскинувшись, как будто крепко спали. Но вместо лиц у них были черные окровавленные месива костей и сгустков крови. Когда горцы поняли, что будут убиты, они отчаянно стали бороться, сами набрасываясь на монголов, пока не пали в неравном бою.
Всем им поочередно раздробил головы суковатой тяжелой дубиной могучий монгол, придворный палач. Он и сейчас еще расхаживал близ убитых пленных и волочил за собой свое грозное оружие. Он ожидал, пока писарь арабского посла, рыжебородый Дуда, кончит затянувшийся разговор с последним из пленных, нищим монахом в оборванной старой рясе. Монах все время то кланялся, стараясь коснуться пальцами земли, то поднимал высоко над головой тонкий деревянный крест и быстро шептал молитвы, а ветер трепал его взъерошенную бороду.
Монгол свирепо хрипел.
– Мне приказал сам Бату-хан прикончить всех без исключения дерзких пленных. Разве можно ослушаться приказания Саин-хана?
Дуда, сняв с шеи медную овальную дощечку пайцзу, потряс ею перед лицом монгола.
– Всякое последующее приказание отменяет предыдущее! – твердил он. – Сейчас сюда подъедет великий аталык Субудай-багатур, и он мне отдаст живьем этого пленного шамана. Он мне нужен для важного дела. Отойди!
– Пусть мне прикажет, что хочет, наш одноглазый Субудай-багатур, а я все-таки его не послушаюсь, когда мне что-либо повелел сам Бату-хан, – жить ему и царствовать тысячу и один год!
– Сейчас посмотрим! – сказал Дуда, стараясь оттолкнуть монгола. Тот мрачно покосился и, подняв волочившуюся дубину, поставил ее перед собой.
Субудай-багатур быстро приближался на чалом коне, густой хвост которого спускался до земли.
Дуда бросился к Субудаю, крича:
– Великий, несравненный, остановись! Важное дело скажу я.
Субудай натянул поводья. Конь, фыркая, остановился.
– Говори быстро и коротко!
– Отдай этого человека мне!
– Для чего?
– Он знает важное. Он обошел все земли «вечерних стран», видел всех королей и их войска. Он мне все расскажет, а я…
– Врет! – отрезал Субудай, тронув коня.
– Я проверил. Он не врет!
– Тогда не трогать его! – обратился Субудай к монголу, затем повернулся к Дуде: – А ты мне все напишешь, что он расскажет. Все! Быстро! Сегодня вечером! Отдай ему этого шамана! – свирепо прохрипел он палачу и хлестнул своего желтого жеребца плетью. Тот прыгнул вперед, а палач в испуге, закрывая голову руками, отбежал в сторону, и за ним волочилась, дребезжа, его суковатая дубина.
«Произошло это таким образом. В месяце сафаре (марте) этого года один монгольский конный отряд появился перед небольшим городком, каких много на берегу Адриатического моря. Городские ворота были закрыты. Жители попрятались. Город казался вымершим.
В этом отряде находился сам Бату-хан вместе со своими ближайшими темниками. Погода предвещала бурю, и Саин-хан сказал, что хочет провести сутки в этом городке и там отдохнуть.
Слова джихангира – это воля Аллаха! Нукеры стали колотить камнями в старинные городские ворота. Какие-то испуганные люди показались на стене и тотчас скрылись.
Бату-хан приказал пустить зажигательные стрелы. Несколько больших дымящихся стрел полетели в город, где в одном месте повалил густой дым. На стене снова показались люди, по-видимому, знатные горожане и монахи, которые размахивали крестами и что-то кричали.
После того как вновь пущенные стрелы вызвали еще один пожар, крики и вопли усилились, и ворота раскрылись. Оттуда вышла процессия в цветных богатых одеждах. Впереди два старика несли серебряное блюдо с угощением и бархатную подушку, на которой лежали большие ключи от города.
Саин-хан спросил:
– Кто правитель города?
– Вот он! – сказали все, указывая на старика в длинной синей одежде, расшитой золотыми цветами.
Правитель города обменялся взглядом со своими спутниками, и все опустились на колени и склонились до земли, а он положил подушку с ключами у ног Бату-хана.
– Как называется ваш город?
– Салоно! Спалато! Сплит! – ответили хором правитель и его спутники, продолжая стоять на коленях.
– Слишком много названий для такого маленького города! – мрачно заметил Субудай-багатур.
– А это что за развалины? – спросил Саин-хан, указывая плетью на огромные каменные стены и полуразрушенные арки на соседнем холме.
– Это развалины дворца Диоклетиана[442].
– А кто такой был этот Диоклетиан?
– О! – сказал правитель города. – Это был самый могучий римский император. Он владел всей вселенной.
– Никогда не слыхал я о таком повелителе, который владел всей вселенной. Только Священный Правитель владел ею, а до него еще был покорителем вселенной Искендер Великий, Двурогий. А вашего владыку вы сами придумали.
– Нет! Не сердись на нас, мы сказали истинную правду.
– Когда он жил?
– Это было очень давно. Тысячу лет назад. Когда император Диоклетиан приказал построить себе дворец, вывезя из Египта, которым он владел, искусных мастеров.
– Зачем же он выбрал для дворца такое плохое место?
– Потому что он был родом отсюда, славянин из Диоклеи, и здесь же хотел закончить свою жизнь. Он разделил свою власть между тремя выбранными соправителями, а сам поселился здесь, в великолепном дворце, отказавшись от управления империей и занимаясь только выращиванием капусты и других овощей в своем дворцовом саду. Только этими овощами он и питался.
– Почему же этот великолепный дворец в развалинах? Почему вы плохо смотрите за ним?
– Мы уже от дедов наших получили вместо удивительного дворца одни его развалины.
– Ничего другого вы и не заслуживаете.
Саин-хан пожелал осмотреть развалины. С несколькими спутниками он направился к ним, приказав мне, правителю города и второму вельможе тоже сопровождать его.
Развалины в значительной степени еще сохраняли общий вид дворца. Здание построено из громадных каменных плит. Каких трудов стоило рабочим доставить сюда эти глыбы! Здание скорее походило на крепость: квадратное, с высокими стенами, несколькими залами, с куполообразными потолками. Часть потолков рухнула, иные сохранились.
В одном зале мы нашли нечто вроде большого трона. Рядом находилось каменное изображение сказочного чудовища – спокойно лежащего льва с головой человека. Эта статуя, как нам сказали, была тоже привезена из Египта; называется она «сфинкс», считается божеством, и там, в Египте, все ему поклоняются.
Мы сошли с коней. Слуги разостлали ковер на возвышении, бывшем троне римского императора. Два костра запылали по обе стороны трона, на котором уселся Бату-хан.
Правитель города стал перед Бату-ханом на колени, держа блюдо с разнообразной едой. Сквозь отверстие рухнувшей крыши видны были несущиеся серые облака, предвещавшие бурю.
– Все это ты будешь есть сам! – сказал Бату-хан правителю города, указывая на блюдо. – И если после этого ты останешься жив, то я тебя помилую. Но если ты умрешь или заболеешь, то весь твой город будет сожжен.
Правитель города со своим спутником, дрожа от ужаса, отошли в сторону, сели на обломок колонны и стали торопливо есть принесенное угощение, запивая вином. Возле них стояли нукеры и наблюдали за ними, иногда подкалывая копьями.
Саин-хан сперва тоже наблюдал, потом приказал привести своего коня. Серебристо-белый Сэтэр был приведен двумя нукерами и остановился перед троном, позвякивая серебряной сбруей. В его черных блестящих глазах отражались огоньки костров.
Бату-хан достал из кожаного мешочка, заткнутого за пояс, кусок желтого сахару и дал коню. Затем, выхватив небольшой нож, сделал надрез на шелковистой белой шее коня, припал губами к ране и стал высасывать кровь. Конь забился, пытаясь вырваться и подняться на дыбы, но два нукера повисли на нем, вцепившись в уздечку и обхватив руками его голову.
Бату-хан напился конской крови: она вымазала ему лицо и стекала по белоснежной шее коня.
– Вот единственный напиток, пить который можно не опасаясь! Жив ли еще правитель города?
– Жив! Жив! – воскликнуло несколько голосов.
– Подождем до ночи. Если он не умрет, то его можно помиловать. А город я все же разрешаю моим воинам разграбить.
Бату-хан прижал ладонью сделанный им разрез на шее коня и свою окровавленную руку приложил к отшлифованной светлой стене позади трона. На стене отпечаталась рука Бату-хана с пятью расставленными пальцами.
– Это останется памятью обо мне и о моем посещении дворца когда-то великого владыки «вечерних стран». Но, вернувшись на берег Итиля, я не стану строить для себя дворец и не стану близ него сажать бесполезные овощи. Повелителю народов предначертаны более великие дела. И я предпочитаю умереть воином в седле во время похода».
Конный отряд монголов быстро продвигался к северу вдоль каменистого берега лазурного Адриатического моря. Всадники растягивались цепочками по узким тропинкам, поднимаясь на отроги скалистых гор, выпирающих в море, как огромные лапы задремавшего чудовища. Неведомые воины в странных долгополых меховых одеяниях спускались в долины, где был старательно возделан каждый клочок земли, и скакали прямо через посевы, увидев где-либо в стороне небольшой ручеек. Они поили коней и дальше опять взбирались на крутизны или спускались вниз, стремясь в неведомое будущее, все вперед и вперед, следуя точному приказу своего грозного повелителя.
Перейдя через один из скалистых отрогов, выдававшихся в море, всадники невольно остановились, пораженные тем, что увидели. Радостная великолепная картина открылась перед ними. Внизу, как большое голубое блюдо, лежал морской залив. Его окружали гигантским амфитеатром уходящие во все стороны невысокие хребты, покрытые зеленеющими посевами, рощами и садами. Недалеко от берега на одиноком холме возвышались каменные стены небольшой крепости.
Повсюду по отлогим склонам гор виднелись селения, бесчисленные домики, простые хижины и каменные храмы с остроконечными колокольнями, укрывшиеся в густой зелени садов. Селения сменялись небольшими квадратами лугов и пашен, где трудились, как муравьи, неведомые люди. По дорогам тянулись вереницы повозок, запряженных волами, и пылили стада коров и овец и навьюченных ослов.
Голубые дымки поднимались к небу, спокойному, безоблачному, синему. Все говорило о благодатном крае, созданном многими поколениями тружеников среди природы, щедрой и радостной.
Горные хребты, как простертые руки, протянулись к голубому заливу, где в просторной гавани рябили разноцветные паруса множества кораблей.
– Вот перед тобой знаменитый, славный богатый Тригестум. Какая красота! Какой богатый край! Это будет лучшая жемчужина в ожерелье завоеванных тобою городов. Не презирай его, не упусти из своих рук Тригестума: это сверкающий алмаз, какого у тебя еще не было. В этой огромной спокойной гавани могут поместиться тысячи кораблей.
Так говорил Абд ар-Рахман, блистающий серебряной отделкой стального панциря и весь сияющий в утренних лучах поднявшегося над лесистыми хребтами южного пылающего солнца. Всадник горячился так же, как и его жеребец, плясавший, грызя удила, сдерживаемый сильной рукой опытного наездника.
– На что мне все это! – отвечал как бы нехотя Бату-хан. Он сидел спокойно на неподвижно застывшем серебристо-белом коне, не проявляя никакой радости.
– Как на что? Почему ты так равнодушен? – воскликнул Абд ар-Рахман. – Взгляни вниз, на это множество кораблей, стоящих у берега, как лебединая стая с уже поднятыми для взлета белыми крыльями. Они все готовы к бегству. Ужас перед твоим именем проносится, как ураганный вихрь, опережая твое непобедимое войско и сметая с твоего пути все трусливые народы. Тебе суждено завоевать весь мир. Все развращенные от лености и рабской покорности «вечерние страны» обречены пасть перед тобой. Но не отказывайся сам от того, что тебе завещано Потрясателем Вселенной. Ведь, кроме тебе покорной суши, есть еще беспредельное море, омывающее со всех сторон вселенную. Ты должен подчинить себе также и это свободное, синее, как бирюза, море. Вот здесь, в этой великолепной гавани, ты можешь начать завоевание морей; захватить тысячу белопарусных кораблей; и они будут разносить по всем странам твою волю и взамен привозить для тебя богатства других народов. Ведь это лучшая гавань всего этого моря… Вот она здесь, перед тобой, и ждет только, чтобы ты протянул к ней свою властную могучую руку и привязал ее арканом к своему седлу.
Бронзово-смуглый монгольский повелитель в легком шлеме, на этот раз украшенном пучком черных орлиных перьев, спокойно повернулся. Его взгляд как будто искал кого-то среди безмолвно ожидавшей свиты и наконец остановился на одном всаднике:
– Иесун Нохой! Разрешаем приблизиться.
Молодой всадник с дерзким и веселым лицом легким прыжком коня оказался перед говорившим.
– Тебе нравится этот город, эта гавань с кораблями и эти бесчисленные сады? Абд ар-Рахман расхваливает все это, называя сказочной страной, лучше которой нет.
– Пока эта страна полна наших врагов, она мне противнее, чем логовище мангусов или визгливых шакалов. Но ты ее покоришь и двинешься дальше, обратив всех жителей в своих рабов. Тогда я полюблю также ее.
– Сегодня вечером я созываю военный совет, надо обсудить, что нам делать завтра и послезавтра.
Всегда озабоченный Субудай-багатур сказал:
– Надо вперед выслать разведчиков. Пусть выяснят, много ли войска в Тригестуме? Однако разве подобает тебе, Саин-хан, нашему владыке, самому с горстью всадников идти в такую опасную разведку? Наверное, там поджидает нашего вторжения сам кайсар[443] Фредерикус. Эти мангусы, должно быть, собрали там огромное войско, скрывающееся за холмами, и подготовились к решительной битве, в которой надеются в один день разгромить и уничтожить твои до сих пор непобедимые тысячи тысяч воинов. Ведь если германские, италийские и франкские полководцы еще не сделали этого и не подготовились к битве, – они ишаки и безмозглые бараны… Конечно, они уже спешно сделали все, что нужно: призвали на войну всех, кто способен держать меч и копье и метать стрелы. Клянусь вечно синим небом, что где-то впереди нас, наверное, уже собрано огромное войско и оно набросится на нас, когда мы войдем в город, беспечно радуясь воображаемой победе. Ведь не безумцы же они, чтобы, разинув рты, поджидать нас и не готовиться к решительной схватке?
Все темники молчали или поддакивали, привыкнув к мудрости, осторожности и далекому предвидению опытного старого Субудай-багатура.
Только молодой хан Нохой, как обычно, начал спорить и предлагать неожиданные советы, вызывающие общее удивление и даже веселье.
– Все, что сказал сейчас прославленный Субудай-багатур, правильно и ясно. Не мне указывать что-либо почитаемому всеми нами великому аталыку. Но я прошу как милости разрешить мне испробовать такую мою дерзость: приказать мне с сотней или даже только с десятком моих «буйных» отчаянных головорезов примчаться прямо в Тригестум. И я сейчас вам расскажу, что мы там увидим и как нас там встретят.
– Ну расскажи, а мы послушаем и сделаем, как признаем нужным! – сказал Бату-хан, приподняв правую бровь.
– Мы не станем осторожно разведывать и спрашивать что-либо у жителей: сколько войска в Тригестуме и кто их начальник? Нет, мы ворвемся в город с диким гиканьем, размахивая мечами и крича: «Сдавайтесь! Сам великий завоеватель вселенной, грозный Бату-хан подходит к вашему городу! Расстилайте ковры, ставьте угощенье и вино, – сегодня будет наш общий праздник!»
Все темники переглянулись, сдерживая улыбки.
Нохой взглянул на Бату-хана. Тот смотрел вдаль, на широкое море, где тихо стали подвигаться бесчисленные корабли и от порывов налетевшего ветра то полоскались, то раздувались паруса.
Хан Менгу спросил:
– Если ты знаешь, что произойдет в Тригестуме, то, может быть, ты нам расскажешь, готовятся ли его жители к защите города?
– О нет! Жители забирают семьи и более ценные вещи и убегают из города, надеясь укрыться в лесах. На площади собираются богачи и вельможи, все разряженные, в сверкающих латах с петушиными перьями на шлемах и, звеня золотыми колючками на каблуках, хвастают, топорщатся, а сами галдят, как гуси. Они кричат, что их бог не допустит вторжения монгольских орд. Ведь у каждого вельможи имеется полтора-два десятка нарядных воинов, отлично вооруженных. А все они ссорятся и до сих пор не сумели соединиться в одно сильное войско, так как не сговорились, кого выбрать главным начальником, – каждый у них хочет быть главным.
– А как они тебя встретят, хан Нохой? Тоже приготовят угощение?
– Нет! Услышав о нашем приближении, все военачальники умчатся в свои каменные замки и запрутся там, надеясь, что мы не сумеем проломать их зубчатые стены.
Что же молчит Бату-хан? Все ожидали его решения. Казалось несомненным, что после слов Нохоя Саин-хан прикажет немедленно двинуться на Тригестум всему своему войску. Но он ни на кого не смотрел, и по лицу его иногда пробегала тень, точно он был чем-то недоволен.
Наконец Бату-хан сказал:
– Слова отчаянного Иесун Нохоя согрели мое сердце. Он и не мог сказать по-иному. Но главная наша задача состоит не только в том, чтобы брать город за городом, а в том, чтобы прочно укрепить великое Монгольское царство, которое уже необычайно широко раздвинуло свои границы и будет опираться на два крайних моря: на море китайцев, откуда солнце ежедневно встает и расправляет крылья, и на «последнее море», где солнце ежедневно расплавляется и тает. Как же нам поступить сейчас? От моего повеления зависит весь дальнейший успех нашего похода. Перед каждой решительной битвой нужно предположить, что противник очень умен и сделает самое важное и полезное, чтобы добиться победы.
Все молча переглядывались.
– Думая так, мы должны действовать с крайней осторожностью, подходя к Тригестуму, – продолжал Бату. – И я еще подожду немного: прежде всего мне важно узнать волю неба. Пусть всеведущие шаманы прибегут сюда, помолятся и мне объявят волю бога войны Сульдэ и других богов небожителей.
– Ты можешь услышать сейчас камлание[444] нашего лучшего, опытнейшего шамана, – сказал Субудай-багатyp. – Он приехал с нашей далекой родины, с Хангайских гор, и уже находится совсем близко, в моем обозе. Я пошлю нукера за ним, и еще сегодня вечером при свете костров он будет молиться и петь перед тобою наши родные степные песни.
Вечером в просторной пещере под нависшей скалой был разведен костер. Монгольские ханы расположились вдоль стен. Простые воины оставались снаружи близ коней.
Начиналась буря. Вспышки молний и раскаты грома следовали не переставая. При каждой вспышке на мгновенье освещалась внутренность пещеры, и ясно видны были монголы, тесно прижавшиеся друг к другу.
Ни о каком движении вперед в ближайший день нельзя было и думать: потоки воды стремительно скатывались с гор, набухали в ущельях, сдвигали огромные камни. В такое время все монголы старались укрыться под защитой скал и завидовали счастливцам, собравшимся возле Бату-хана в пещере.
Вошедший тургауд доложил, что он привез знаменитого улигерчи – певца монгольских воинских былин Буру-Джихура, который хочет передать великому Саин-хану привет от всех степных родичей джихангира. Тот милостиво сказал:
– Пускай он нам споет, пока буря свирепствует, а на рассвете, быть может, она утихнет, и мы двинемся дальше.
Нукер подбросил в костер охапку бурьяна. Отсыревшие ветки трещали и плохо горели. Густой дым стлался над головами сидящих и медленно выплывал наружу.
– Вот он! – зашептали все. – Вот улигерчи и шаман Буру-Джихур!
В пещеру вошел монгол в промокшей одежде, старый, с двумя длинными седыми прядями волос, падавшими с висков на плечи. Он держал в руках плоский кожаный мешок со струнным инструментом, а тургауд тащил на плече его переметные сумы.
Сидевшие раздвинулись, и Буру-Джихур грузно втиснулся между ними. Из-под нависших мохнатых бровей смотрели точно всегда удивленные и ласковые глаза, казавшиеся особенно светлыми на темно-бронзовом лице с клочками седых волос.
Он вытащил из мешка инструмент, и его крючковатые пальцы быстро забегали по струнам, наполняя пещеру красивыми переливами стонущих звуков. Он стал оглядываться, осматривая поочередно всех сидящих, и его внимание привлек один. Он отличался от других уверенным взглядом и тем, что над его шлемом поднимался пучок длинных черных орлиных перьев. Улигерчи посмотрел вопросительно на окружающих, потом на монгола с перьями, и все сидевшие утвердительно закивали головами. Буру-Джихур старческим, немного сиплым, но задушевным голосом затянул длинную ноту. Эта нота дрожала, то повышаясь, то понижаясь, а певец не переводя дыхания все тянул, и слушатели удивлялись, откуда у него такая сила и столько воздуха в груди. Наконец он со стоном оборвал ее. Тогда монгол с перьями спросил, не резким голосом приказания, а слегка нараспев, как обычно певцы рассказывают сказки про подвиги багатуров:
– Скажи нам, почтенный гость, дивный седовласый улигерчи, где твоя далекая родина? Как твое славное имя? В ком тебе нужда, к кому далекие, чужедальние помыслы? Говори все и, не утаивая, рассказывай.
Улигерчи снова запел, так же тягуче, под переборы струн:
– Здравствуй, милое дитя мое! Узнаю тебя по могучим плечам, по широким твоим крыльям. Ты отрада всех людей! Ты черно-пегий барс, бродящий с грозным рыканьем по хребтам черной горы Хангай! Ты сердце всего народа, дорогой сын мой! Ты одинокий сивый коршун, с клекотом носящийся над вершиной горы! Твоя прекрасная держава ханская окрепла, как яшмовая скала. Все твои многочисленные подданные начали наслаждаться высшим счастьем. Буду и я к тебе приезжать в год три раза.
– Приезжай и каждый раз пой нам песню о том, как живет великий монгольский народ, какие у него скорби, какие радости!
Старик певец ответил:
– Какие у нас могут быть радости? Нельзя наслаждаться, когда над нами навис злобствующий враг-неприятель. Нельзя наслаждаться, когда рядом поднимаются зловредные препятствия. Все беспокоятся, как ты справишься с врагом? Тут вот, на заход солнца, живут, говорят, злобные мангусы. Изобильны они всем, а видом отвратительны. Отправился ты овладеть их стадами и табунами и народом – подданными. Про тебя ведь в старинных сказаньях говорится, что предстоит тебе завладеть семьюдесятью восемью странами…
– Семьдесят восемь стран! Верно! Мне надо захватить столько стран! – сказал воин с орлиными перьями на шлеме.
– На радость – радость, на охоту – охота! – воскликнули хором сидевшие обычное монгольское приветствие. – Ты рожден, чтобы содрогнулись твои проворные беспокойные враги! Настала пора, когда прекрасные владения иноземных королей станут рукавицей славного багатура, его заседельными переметными сумами…
Весь вечер улигерчи Буру-Джихур пел песни-былины про широкие просторы монгольских степей, где пасутся бесчисленные дикие куланы, легкие и быстрые, как ветер, или табуны прекрасных монгольских коней, про густые леса Хангая, про Саяны, полные дивных ценных зверей. Он воспевал подвиги монгольских багатуров Бум-Эрдени, Шарха-Бодена и Дайна-Кюрюля, которые не боялись врагов и покоряли самых страшных чудовищ…
Все слушавшие покачивали головами, тяжело вздыхали и нараспев повторяли со стоном:
– О наша далекая прекрасная родина! О голубой Керулен, золотой Онон! Чужая сторона трудна, все чужие люди заносчивы! В чужой стороне береги верного богатырского коня: он тебе и счастье-богатство принесет, он из беды выручит и домой невредимым доставит!
К утру следующего дня буря утихла. Последние потоки воды еще бежали по скатам. Небо было ясное, синее.
Субудай-багатур медленно проезжал береговой тропой, время от времени взглядывая на небо: не появятся ли снова грозовые тучи?
– Смотрите, смотрите! Ведь это беркуты! – заревел он, указывая плетью на небо. – Может быть, наши? Скорей, Долибхо, беги в обоз и приведи сюда обоих орлятников с орлицами. Да чтобы не упустили они их! Если орлы улетят, – могут не вернуться.
Субудай ускакал, но вскоре возвратился обратно со своим старым слугой Саклабом, который прибежал за ним, держа в руках освежеванную тушу барана. Великий аталык остановился и всматривался в небо, синее, просторное, спокойное. Там высоко, так высоко, что они казались двумя черными лоскутками, парили два орла. Они кружились, налетали друг на друга, сцеплялись, падали камнем вниз, снова разлетались и опять реяли в воздухе, чертя большие круги.
Седобородый Саклаб растянул баранью тушу на большом плоском камне, подложив под нее черную шкуру. Ножом, висевшим на поясе, он быстро рассекал тушу на мелкие части.
Вдруг над старым Саклабом точно пронеслась буря. С неба стремительно камнем свалился огромный желто-бурый орел, прямо на развороченного барана, схватил большой кусок мяса и скачками бросился в сторону, размахивая широкими крыльями и подпрыгивая, намереваясь снова взлететь. На него набросились со всех сторон находившиеся поблизости монгольские воины.
Орел, видимо, был охотничий, прирученный. Он перестал биться. Монголы перенесли его на тушу, где, вцепившись в мясо, орел начал когтями и клювом выдирать куски.
– Есть! Есть! – закричал один из монголов, обнявший орла за шею. Он отцепил кожаный мешочек величиной в ладонь, укрепленный под крылом, и поднес, согнувшись, Субудай-багатуру. Тот, не смотря, сунул мешочек за пазуху и затем, хлестнув плетью коня, умчался.
«Дай мне силы, о мудрейший и всеведущий, чтобы я мог правдиво описать это тайное совещание, на котором решался вопрос: быть или не быть «вечерним странам» в монгольском кулаке? Броситься ли вперед на толпу бледнолицых сынов «вечерних стран» или осторожно и обдуманно повернуть коней назад, чтобы временно затаиться в кипчакских степях, отдыхая и накапливая силы, а затем снова прыгнуть вперед, когда сверкающий в небе неизменный покровитель монгольских племен протянет руку в сторону заката солнца и крикнет:
– Туда! Начинайте!
На совещании были только чингисиды (кроме самовольно ускакавшего Гуюка) и некоторые начальники отрядов. Из молодых присутствовал ставший любимцем Бату-хана всегда веселый, шутник, дерзкий тысячник Иесун Нохой и, конечно, неизменный советник Субудай-багатур.
Соединив концы пальцев и опустив глаза вниз, мы все долго сидели молча, ожидая первого слова или приказа нашего повелителя. Наконец Бату-хан прервал молчание:
– Вестники не обманули нас. Орел-гонец принес второе послание, важное, которое во мне вызвало тревогу. Наверное, и вы тоже задумаетесь, что это послание должно означать и как нам поступить.
Все сидевшие зашевелились.
– Поведай нам, Саин-хан, что случилось?
– Вы знаете, что я уже давно отправил в холодные снежные земли далекого русского Новгорода моего верного темника Арапшу, приказав ему зорко наблюдать за каждым шагом беспокойного коназа Искендера. Сегодня с одного из ближайших наших постов я получил извещение, что Арапша возвращается и скоро будет здесь. Он сообщает также, что только что Искендер одержал блестящую победу над врагами, которые вторглись в его землю, и что его войско в этой битве только окрепло.
– Ясно одно, – мрачно сказал Субудай, – этот Искендер становится опасным!
– Почему? Ведь он находится так далеко от нас.
– Объясни им, чем стал опасен Искендер, коназ урусов, – сказал Бату-хан, и его черные узкие глаза пытливо посмотрели на каждого из сидевших.
– Если вы этого не понимаете и если приказывает наш Саин-хан, то я вам объясню! – медленно заговорил Субудай, ни на кого не глядя.
Воцарилась такая тишина, что явственно доносилось журчание струйки воды, стекавшей со скалы.
Субудай продолжал:
– Мы находимся на расстоянии двухмесячного пути от ставки Бату-хана в низовьях Итиля и на расстоянии многих месяцев пути на сменных конях от главной столицы всех монголов Каракорума… – Субудай поднял над головой руки и склонился до земли в знак горестного воспоминания о кончине великого кагана. – Нам нужно сохранить безопасным и неприкосновенным этот наш великий путь, помня, что это путь не только Священного Правителя, впервые его проложившего через беспредельные пустыни Гоби и Кызыл-Кумов, но что только по этому пути к нам прибывают и будут прибывать для нашей поддержки новые отряды родных и единственно всегда нам верных монголов, непобедимых багатуров.
– О, как это верно! – простонал кто-то.
– Кто сейчас наши самые главные противники? – продолжал Субудай. – Кто сможет перерезать этот путь, эту жилу, связывающую нас с родным Монгольским царством? Не император ли Фредерикус? Нет! Этот император – теперь соломенное чучело, которым германцы и франки не смогут испугать даже тех облезлых собак, что бегают вокруг наших монгольских лагерей.
– Верно, верно! – воскликнули темники.
– И куда только он запрятался, этот прославленный император?
– Куда запрятался? Туда, откуда легче всего убежать! – презрительно усмехнулся Иесун Нохой.
– Правдоподобно! Но теперь нам опасны все же два человека. На юге Абескунского моря, в Тавризе, стал что-то готовить наш опасный враг, чингисид, хан Хулагу. Он ненавидит нашего владыку Саин-хана, завидует ему и собирает войско, чтобы напасть на нас и захватить Кечи-Сарай. Рано или поздно нам все же придется с ним биться и его разгромить.
– С Хулагу мы справимся! – раздались голоса.
– Кто же второй противник? Объясни нам, славный и премудрый Субудай-багатур.
– Вы сами должны догадаться. Барс не опасен, пока он мал и сосет матку. Но с молоком он всасывает новые силы, у него растут зубы, и он становится грозен, когда выходит, могучий и вольный, на вершины Хинганских хребтов. Так и теперь…
Субудай замолк. Все затаили дыхание, стараясь не пропустить ни одного слова. Великий аталык вынул из-за пазухи небольшой кожаный мешочек с висящими на концах узкими ремешками.
– Передай Хаджи Рахиму! – приказал Бату-хан. – Пусть он нам прочтет! Это весть от Арапши, принесенная орлом-письмоносцем. Этого орла я оставил на одном из военных постов, а здесь сберегалась его орлица. Сам Арапша спешит сюда вслед за ним.
Я осторожно вскрыл мешочек и вынул сложенный в несколько раз кусок тонкого пергамента. Разгладив на колене исписанный лоскуток, я сперва прочел про себя все, что там было написано, потом поднял глаза на Саин-хана.
– Читай! – приказал он.
Я начал медленно разбирать мелко написанные строки, и руки у меня дрожали.
– Пишет Арапша Бесстрашный… «Великому хранителю грозного меча Священного Правителя, могучему владыке земель небесной Синей Орды и завоевателю «вечерних стран», шлет срочное донесение его верный тургауд и желает благополучной и победоносной жизни еще тысячу и один год…»
– Дальше! Дальше!
– «Доношу тебе, что германские всадники, согнав множество земледельцев из покоренного ими населения, живших в лесах, встретились с войском коназа Искендера Новгородского на льду большого озера. Со своей привычной дерзостью коназ Искендер сразился с германцами…»
– Дальше! Дальше! Кто кого побил? – воскликнули монгольские ханы.
– Сейчас прочту. Здесь неразборчиво написано. Вот понял: «Искендер разбил германцев и погнал их, как баранов…»
– Ай да смелый багатур! – воскликнули со смехом сидевшие монголы, но все замолкли, заметив, что Бату-хан опустил глаза и нахмурился, как будто в гневе.
– Что еще написал Арапша? – спросил он.
– Он пишет: «Теперь коназ Искендер Новгородский имеет испытанное войско, полное веры в свои силы, готовое к любому походу, и урусы начинают говорить, что Искендер задумал освободить все урусские земли. Вслед за этим крылатым вестником я еду сам и лично расскажу все, что видел».
Бату-хан заговорил быстро, с яростным гневом, облизывая пересохшие губы:
– Я хочу видеть этого Искендера. Надо его вызвать немедленно сюда, к моему шатру, и тут я решу, что с ним сделать.
– А если Искендер откажется приехать? – спросил хан Менгу.
– Тогда я двину мои отряды на Новгород, и никакие морозы, или болота, или разливы рек уже не удержат моего войска. Я обращу всю северную урусскую землю в мертвую равнину, такую же, как теперь окрестности Кыюва и многих других городов.
Все переглянулись. У всех явилась одна и та же тревожная мысль. Нохой, самый невоздержанный, бросил несколько слов:
– А как же Тригестум? Неужели…
Бату-хан понял, что всех беспокоило, и сказал:
– Осторожность так же нужна полководцу, как ему нужны смелость и дерзость. Да, теперь я полагаю, что наиболее осторожным будет повернуть мое войско обратно в кипчакские степи для отдыха коней и, главное, – для охраны моей ставки Кечи-Сарая… и затем для подготовки к новому походу…
– Не делай этого! – воскликнул Иесун Нохой и бросился на колени перед Бату-ханом. – Не делай! Это будет роковая, непоправимая ошибка!
– Молю, не поворачивай обратно коней! – поддержал Нохоя арабский посол Абд ар-Рахман. – Прикажи войску немедленно двинуться вперед. Через день ты овладеешь Тригестумом. Через семь дней твой передовой отряд ворвется в Венецию, а через месяц в твоих руках будет великая столица Рум, а с нею владычество над всей вселенной!
– Не надо колебаться! Вперед, иди вперед до «последнего моря», как завещал нам Священный Правитель! – сверкая единственным глазом, заревел Субудай-багатур.
Бату-хан погладил по щеке Иесун Нохоя и указал рукой, чтобы он сел на свое место. Затем обратился к Субудай-багатуру:
– Мой мудрый учитель, как ты думаешь: не захочет ли всегда беспокойный Искендер теперь, когда у него сохранилось целым все его войско, а я нахожусь так далеко, – двинуться в мою ставку Кечи-Сарай, чтобы захватить ее и отрезать мне путь возвращения в нашу далекую родину? Но только не говори мне сладких речей утешения, а скажи самую горестную правду, все, что подсказывает твое верное сердце.
– Я буду говорить с тобой как с внуком Священного Правителя и скажу то, что думаю. У Искендера Новгородского сейчас войско непобедимое потому, что оно верит ему и в его новые победы. И если он поведет это войско, урусы пойдут за ним куда угодно, даже в подземное царство огненных мангусов. Коназ Искендер может появиться в твоей ставке Кечи-Сарае раньше, чем ты туда успеешь вернуться, даже если бы ты этого захотел. Часть его войска приплывет на плотах и ладьях, а всадники примчатся берегом великой реки Итиль. В Кечи-Сарае Искендер захватит все, что захочет: теперь коннице передвигаться легко, всюду корму для коней много…
Бату-хан смял в руках шелковый платок и с треском разорвал его. Он опустил голову и, не глядя ни на кого, тихо сказал:
– Скажи еще, мой мудрый учитель, что ты думаешь: двинется ли Искендер на Кечи-Сарай или не двинется?
Субудай-багатур без колебаний ответил:
– Все же я твердо уверен, что Искендер этого не сделает, а останется на севере.
– Почему?
– Потому что, во-первых, ты рожден под счастливой звездой и удача всегда тебе сопутствует. А во-вторых, я помню завещание Священного Правителя, а он никогда не ошибался. Это завещание я слышал своими ушами из уст его: «Монгольское войско должно пройти до «последнего моря», и оно легко пройдет этот путь под покровительством бога войны Сульдэ, всюду водворяя Ясу Священного Правителя…» И сегодня я предвижу ясно, что ты шутя возьмешь и Тригестум, и Венецию, и столицу италийцев Рум, а короли и бароны «вечерних стран» прискачут, обгоняя друг друга, чтобы тебе поклясться в верности и вымолить у тебя пригоршню твоих милостей. И я тебе твердо советую еще раз: не отказывайся от своего счастливо задуманного дальнейшего похода на «вечерние страны». Продолжай его. Покори и разгроми эти проклятые страны германцев и франков. Уже так много сделано. Не останавливайся! Прикажи завтра же двинуться вперед!
– А я приказываю завтра же повернуть коней обратно в Кечи-Сарай! – властно сказал Бату-хан.
– Я не пойду с тобой! Теперь наши пути расходятся! – прохрипел Субудай.
С изумлением все посмотрели на владыку монголов. До сих пор Саин-хан и Субудай-багатур были всегда одна мысль и одна воля. Что разъединило их?
Бату-хан вскочил. Его руки дрожали. Он кричал:
– Ты ли, мой воспитатель, говоришь это? Ты ли, мой великий аталык, смеешь отказаться выполнить мою волю? Ты должен поддержать мое решение и похвалить мою осторожность. Нам нужно сберечь то великое, что уже создано мною: царство Синей небесной Орды. Ведь если и ты будешь осуждать меня, я не остановлюсь ни перед чем: я прикажу казнить даже тебя…
– Казни и меня заодно! – воскликнул Иесун Нохой. – Я с тобой не останусь, если ты повернешь коней обратно. Перед тобой гораздо более великое будущее, чем Синяя Орда и Кечи-Сарай, запрятавшийся в камышах Итиля. Отпусти меня с моей тысячей «буйных»! Болгарский царь уже звал меня к себе на службу, чтобы захватить Рум-Византию, древнюю столицу греческих царей. Но не он, а ты, великий Саин-хан, должен овладеть Византией. Отпусти меня!
– И я отправлюсь с тобою, храбрый Иесун Нохой, – прохрипел Субудай-багатур. Он со злобой тряс головой и ударял себя в грудь. – У меня за пазухой здесь приказ более высокого правителя, чем ты, которому я должен повиноваться. Да! Да! Это приказ твоего деда – величайшего полководца вселенной, выжженный в моем сердце. От него это завещание! И там сказано: «Мы должны идти вперед, все вперед, пока не дойдем до «последнего моря». И там мы должны омыть волной копыта монгольского коня. А все покоренные страны получат законы Ясы. Так нас учил мудрейший, и храбрейший, и единственный. И ты, внук его, не смеешь не выполнить его воли, непобедимый Саин-хан!»
– Послушайся Субудай-багатура! – горячо стал умолять Иесун Нохой. – «Вечерние страны» уже лежат перед тобой, готовые лизать твои ноги, и покорно виляют облезлыми хвостами. Ты уже преодолел самое трудное: разгромил урусов и их столицу Кыюв. Ведь такого бешеного сопротивления, какое оказали его жители, тебе больше никто никогда не оказывал и не окажет. Помнишь ли ты, сколько мы потеряли при взятии Кыюва наших неодолимых багатуров? А теперь ты хочешь повернуть обратно? Не делай этого! Ты пожалеешь потом. Перед тобой открываются новые победы: как же ты можешь отвернуться от них? До конца твоей жизни ты будешь жалеть о твоем решении, и тысячу лет затем твои потомки станут упрекать тебя, что ты не выполнил завета Священного Правителя. А все хвастуны бароны и герцоги «вечерних стран» теперь будут еще хвалиться, что мы испугались их петушиных перьев на шлемах, что мы были повсюду разбиты в разных, выдуманных ими местах и что мы, несравненные, непобедимые багатуры Священного Правителя, пешком, без коней, как побитые собаки, поплетемся обратно в свои далекие степи…
– Они не посмеют этого сказать!
– Но они уже говорят!
– Довольно! Молчать! – закричал Бату-хан. – Эй, тургауды! Сюда, ко мне!
Два монгольских воина вбежали и остановились, положив ладони на рукоятки мечей.
– Внимание и повиновение! – крикнули они.
Бату-хан, дрожа от гнева, хрипел, указывая на Иесун Нохоя:
– Взять его! Переломить ему хребет и выбросить на съедение собакам!
Тургауды заколебались и отступили.
– Что я вам приказал? Возьмите этого дерзкого преступника Иесун Нохоя и казните его по древнему обычаю, по велению наших законов, переломив ему спину.
Оба тургауда нерешительно подошли к Иесун Нохою и стали вязать ему руки, закручивая их за спину. Все сидевшие на коленях подползли к Бату-хану и стали уговаривать его простить виновного.
Бату-хан, отталкивая встречных, быстро вышел наружу и вскочил на подведенного коня. За ним тургауды повели связанного Нохоя. Он шел смело, с гордо поднятой головой, и воскликнул:
– Мне суждено умереть! Но я не боюсь смерти. В каждом бою я ждал встречи с ней. Но я молю тебя, Саин-хан, об одном, пока мне еще не переломили спину: позволь мне на прощанье спеть перед боевыми товарищами последнюю предсмертную песню[445] монгольского воина…
– Разрешаю! Пой! – сказал Бату-хан, сдерживая плясавшего белого жеребца. Лицо Бату-хана передергивалось гримасами бешенства.
– Эй, старый улигерчи Джихур! – крикнул Нохой. – Подойди сюда, сядь и подыграй мне на хуре согласно нашим степным законам-обычаям!
Старый улигерчи приковылял, опустился на землю, вынул из мешка хур и, держа его перед собой на ремне, перекинутом через шею, быстро стал перебирать крючковатыми пальцами. Все бывшие у Бату-хана чингисиды и темники окружили певца и опустились на землю.
Иесун Нохой запел:
О небо синее, услышь мой вопль-молитву,
Монгола-воина с железным сердцем!
Я привязал всю жизнь свою к острому мечу и гибкому копью
И бросился в суровые походы, как голодный барс.
Молю: не дай мне смерти слабым стариком
Под вопли жен и вой святых шаманов!
Не дай мне смерти нищим под кустом
В степи под перезвон бредущих караванов!
А дай мне вновь услышать радостный призыв к войне!
Дай счастье броситься в толпе других отважных
На родины моей защиту от врагов,
Вновь совершить суровые походы!
Очнись же, задремавший багатур, скорей седлай коня!
На шею гибкую надень серебряный ошейник!
Не заржавел ли меч? Остра ли сталь копья?
Спеши туда, где лагерь боевой
Кишит, как раздраженный муравейник!
Пылят по всем дорогам конные полки,
Плывут над ними бунчуки могучих грозных ханов.
Разбужены все сиплым воем боевой трубы,
Повсюду гул и треск веселых барабанов!
О небо синее, дай умереть мне в яростном бою,
Пронзенным стрелами, с пробитой головою,
На землю черную упасть на всем скаку
И видеть тысячи копыт, мелькнувших надо мною!
Когда же пронесутся, прыгая через меня, лихие кони
И раздробят копытами мое израненное тело,
А верные друзья умчатся вдаль, гоня трусливого врага,
Я с радостью услышу, умирая, их затихающие крики.
Затем мои товарищи вернутся и проедут шагом,
Отыскивая на равнине боя тела батыров павших.
Они найдут меня, уже растерзанного в клочья,
И не узнают моего всегда задорного лица.
Но они узнают мою руку, даже в смерти сжимающую меч,
И бережно подымут окровавленные клочья тела,
Их на скрещенных копьях отнесут
И сложат на костер последний, погребальный.
Туда же приведут моего верного друга в походах
Пятнистого, как барс, бесстрашного коня
И в сердце поразят его моим стальным мечом,
Чтоб кровью нас связать в загробной жизни.
А джихангир, сойдя с коня, молочно-белого Сэтэра,
Сам подожжет костер наш боевой
И крикнет павшим: «Баатр дзориггей! Бай-уралла!
Прощайте, храбрецы, до встречи в мире теней!»
Тогда в свирепом вихре пламени и дыма,
Подхваченные огненным ревущим ураганом,
Как соколы, взовьются из костра все тени багатуров
И улетят в заоблачное царство.
Бату-хан несколько раз закрывал рукавом глаза. Он медленно сошел с коня и приблизился к Иесун Нохою. Он выхватил из-за пояса нож с костяной ручкой, сам быстро перерезал веревки, которыми тургауды связали Иесун Нохоя. Он погладил его по лицу ладонью.
– Ты растопил, как масло, мое сердце! Ты истинный дивный воин! Тебе суждены великие победы, и смерть будет убегать от тебя! Я забыл все твои дерзкие слова. Говори: какая будет твоя просьба, какая забота?
Нохой, бледный, с закрытыми глазами, прошептал:
– Если ты все же не пойдешь вперед, на «вечерние страны», а повернешь коней обратно в степи, – разреши мне уйти с туменом «буйных» к болгарскому царю. Я обещаю тебе или убить его, или сделать твоим верным слугой-союзником. И мы покорим для тебя Рум-Византию, чтобы она стала морскими воротами твоего великого царства небесной Синей Орды.
– Разрешаю! – сказал Бату-хан.
– Тогда разреши и мне уехать с Иесун Нохоем! – мрачно прохрипел Субудай-багатур. – Может быть, мы с ним еще дойдем до «последнего моря». Я привык к боевым походам и не хочу в Кечи-Сарае лежать на ковре и вздыхать, вспоминая прошлую боевую жизнь.
Бату-хан остановился, недоверчиво взглянул на своего старого воспитателя и сердито сказал:
– Мои крылья достаточно выросли и окрепли, и я смогу летать без твоей помощи. Разрешаю и тебе меня покинуть.
Бату-хан направился к коню и вдруг повернулся к Субудай-багатуру, стоявшему с поникшей головой, старому и как-то сразу одряхлевшему. Их взгляды встретились. Они ждали несколько мгновений, потом оба бросились навстречу и обнялись, положив головы на плечо друг другу».
С этого дня сотнями горных тропинок монгольское войско двинулось обратно на восток, чтобы вернуться в Дешт-и-Кинчак, в низовья реки Итиль.
Субудай-багатур, угрюмый и нелюдимый, ехал в своей железной повозке и очень редко выходил из нее. Вскоре он должен был расстаться с Бату-ханом и со своими старыми верными соратниками.
Позади остались встревоженные, перепуганные «вечерние страны», где долгое время после ухода монголов не мог установиться мирный порядок, но где все же придворные певцы воспевали выдуманные подвиги своих королей, герцогов и баронов, вернувшихся в свои замки.
О тысячах же безыменных героев, которые полегли на равнинах Европы, мужественно защищая свои родные земли, никто из них не пел.
Мраморная вилла римско-германского императора Фридриха II Гогенштауфена, окруженная фруктовым садом, где несколько стройных пальм качали пышными верхушками, была расположена невдалеке от города Палермо, на северном берегу острова Сицилии. В бурю беспокойные волны, в пене и брызгах, обрушивались на широкие каменные ступени.
Близ виллы, в небольшой бухте, стояли на якорях две прекрасно оснащенные фелуки[446]. На них император в случае опасности мог всегда отплыть в Александрию или Бейрут, к своим арабским друзьям.
Сюда гонцы, совершавшие длинный путь, привозили подробные донесения то о разгроме соединенных саксонских, чешских и германских войск, в том числе тевтонских рыцарей, павших при городе Лигнице в отчаянной схватке с татарскими конными воинами, то об осаде Буды, то о приближении отрядов Бату-хана к Адриатическому морю.
Быстро угасал багровый закат, и в последних лучах римский император читал последнее донесение один на террасе своей виллы. Вскочив с кресла, он нервно ходил взад и вперед, погружаясь в думы. Вынув охотничий кинжал, он строгал свою трость и бросал щепки в темно-синие волны, беспрерывно ударявшие о каменные ступени.
Великий канцлер пришел с докладом. Император ответил, что сегодня он не расположен заниматься делами государства. Решение важных вопросов откладывалось на следующее утро, после чего император намеревался, по его словам, выехать на север, в Неаполь или Геную.
– А может быть, и дальше? – спросил осторожно канцлер, но не получил ответа.
Канцлер покосился на развернутый свиток с черной восковой печатью, прикрепленной на желтом шнурке, но уже не решился спросить, какие новости с далекого севера привели его господина в столь явное беспокойство.
– Ваше величество, приехал еще один гонец! Он привез письмо от наместника Тригестума. Я не решился вскрыть его. Может быть, вы найдете возможным выслушать это послание?
Канцлер всматривался в нервное лицо Фридриха, стоявшего возле каменной балюстрады и продолжавшего машинально строгать драгоценную трость. Император повернулся к неподвижно ожидавшему канцлеру и, прищурив злые серые глаза, процедил сквозь зубы:
– Гонец с Адриатики? Что может он привезти? Опять стоны перепуганного наместника, который просит разрешения «лично прибыть, чтобы доложить о неотложных делах…». Неотложных!.. А все дела сводятся к тому, что наместник дрожит от страха, слыша отдаленный грохот копыт надвигающейся татарской конницы, и хочет покинуть вверенный ему город и весь округ якобы для важного личного доклада… Вернее сказать: хочет бежать!
– Вполне правдоподобно, что это так. Письмо только подтвердит прозорливость вашего величества.
– Читайте!
Канцлер подошел к маленькому столу с тремя выгнутыми ножками и положил кожаную сумку. Серебряным ключиком он отпер замок и достал свиток, перевязанный красным шнурком. Он стал читать вполголоса, стараясь произносить слова возможно четко и выразительно. Когда он кончил длинное послание, император швырнул остаток трости в море и сказал, скривив презрительно губы:
– Что же написал мне наместник в такой тревожный час, когда каждое известие дорого? Что он ничего не знает, что ему говорят, будто татар много, слишком много, что их владыка хан Бату уже прибыл в Спалато и скоро может оказаться в Тригестуме, что собранные отряды добровольцев убегают в леса и горы, что знатнейшие герцоги и бароны со своими телохранителями имеют очень храбрый вид, когда потрясают мечами, но затем они тоже бегут в свои каменные замки, где запираются. А где же армия, которая встанет стеной против татар? Они свободно пройдут и в Рим и в Лион. Так не создаются победы!..
«Надо уезжать в Египет, – подумал Фридрих. – Займусь там снова арабской философией».
Император резко повернулся и быстро направился во внутренние покои дворца.
Вечером император находился в своей библиотеке у стола, покрытого арабской черной шалью, расшитой серебряными узорами. Перед ним была развернута большая книга в кожаном переплете с медными застежками. «Великий» и «неповторимый», как его называли почтительные приближенные, сидел в большом темно-лиловом бархатном кресле. На высокой спинке был водружен искусно вырезанный из дуба щит с золоченым гербом древнего королевского рода Гогенштауфенов. Два посеребренных льва, разинув пасти, поднятыми лапами поддерживали этот щит.
Разносторонний ум императора германской империи Фридриха II интересовали многие предметы: и военное искусство, и древняя литература Эллады и Рима, и медицина, но более всего он увлекался прошлым Востока, его многовековой мудростью, творениями восточных ученых и поэтов. Он уже с юных лет изучил арабский язык, на котором свободно объяснялся и со своими слугами арабами, потомками завоевателей Сицилии[447], а также с арабскими учеными, приглашенными из Багдада и Каира в основанный им университет в Палермо. Все девять греческих муз и еще десятая – восточная – могли бы считать его своим верным поклонником.
В этот вечер, отложив государственные дела, император погрузился в любимую работу: он был занят составлением трактата «Охота с прирученными соколами и кречетами». Рядом на столе лежало другое, философское, сочинение Фридриха: «Три самозванца: Моисей, Христос и Мухаммед»[448], за которое папа римский еще один раз, третий, наложил на императора проклятие католической церкви.
Бесшумно подошел молодой бронзоволицый араб в темно-синем балахоне, с пестрой чалмой на голове. Скрестив руки на груди, он остановился в двух шагах от стола.
Фридрих поднял голову и сдвинул на затылок бархатную шапочку на пышных белокурых кудрях с едва заметной сединой.
– Что случилось? – спросил он по-арабски.
Слуга, ворочая белками, с таинственным видом наклонился и прошептал:
– Часовой вызвал сотника, сотник вызвал камергера, камергер приказал мне, твоему верному Осману, доложить тебе, государь, что приплыл рыбак, несмотря на бурю, и привез гонца, ободранного, как бедный дервиш, монаха, который имеет тебе передать что-то важное.
– Пусть камергер Иоахим приведет этого гонца сюда ко мне.
Араб, скользя босыми ногами по багдадскому темно-вишневому ковру, бесшумно исчез.
Император подложил под себя левую ногу в сиреневом шелковом чулке, перевязанную у колена голубым бантом, соединил пальцы в алмазных перстнях и беспокойно посматривал на тяжелую темную резную дверь.
«Какое важное известие? – думал он. – Теперь все известия важны… Набег беспокойного арабского султана?.. Дьявольская выходка злобствующих епископов, подстрекающих к вражде со мной французского короля?.. Новые буйства германских герцогов?.. Нет! Не то! Приехал на лодке в бурю? Монах оборванец? Для меня сейчас самым важным является наступление через Тригестум на Венецию татарского войска. Вот где опасность! Вот где надвигающийся ужас! Вот где черная туча, которая может окутать мглою, пеплом, дымом горящих селений беспечную солнечную Италию… Бродяга? Оборванный монах? Неужели оттуда?»
Император поправил щипчиками фитиль масляной лампы.
Дверь приоткрылась. Вошел и остановился камергер Иоахим, в бархатном малиновом камзоле, с тонкой золотой цепью на шее… Поглаживая аккуратно подстриженную лопаточкой седую бороду, он выждал, пока за ним не проскользнул человек в длинной черной монашеской рясе и стал, подняв глаза к потолку, торопливо читать молитву, совершая крестное знамение.
– Подойди сюда! – сказал император. Он наклонился вперед, подпирая рукой подбородок, и пытливо всматривался в подходившего монаха, желая угадать, насколько тот заслуживает доверия.
– Ваше величество! – сказал почтительным, бархатным голосом камергер, соединив ноги в красных башмаках с серебряными пряжками. – Я позволил себе побеспокоить вас, так как гонец клянется именем Всевышнего, что он прибыл из грозного татарского стана и привез важные известия.
Фридрих, пораженный, откинулся назад на спинку кресла и острым взглядом пронизывал монаха.
– Здравствуй, брат во Христе!
– Да сохранит Господь Бог на многие годы нашего мудрого императора Фридриха! – ответил монах и поклонился в пояс, показав давно не бритую на макушке тонзуру[449].
– Кто ты? Как тебя зовут? Откуда ты прибыл? Говори, ничего не утаивая, как на исповеди.
Монах стоял спокойно. Его лицо загорело до черноты. Взлохмаченные волосы и полуседая неряшливая борода. На груди на медной цепочке большой крест из пальмового дерева. Его длинная одежда выцвела от солнца и дождей. Босые ноги в стоптанных и перевязанных бечевкой сандалиях, рукава в отрепьях и истощенное лицо говорили о долгих скитаниях, но глаза оставались живыми и горели лихорадочным огнем.
– Мое имя – брат Иаков, родом я из Болоньи. Раб Божий из ордена тамплиеров. Ходил по бесконечным дорогам вселенной, когда близ Спалато…
– Спалато?! – воскликнул удивленный император. – Продолжай дальше!
– Да, наш великий государь! Близ Спалато я был схвачен передовым отрядом татарских всадников. Один из них хотел меня заколоть, но я показал на этот крест на груди, на мои длинные волосы, выбритую макушку, и тогда другой татарин оградил меня и спас от гибели. После чего, захлестнув арканом, они поволокли меня в свой лагерь…
– Татарский лагерь?
– Да, великий государь!.. – Монах зашатался и ухватился за край стола. – Прости меня за слабость! Я от голода потерял последние силы.
Император ударил палочкой в висевший рядом на подставке бронзовый арабский щит. Раздался мелодичный звон. В дверях показался слуга араб.
– Принеси кувшин крепкого вина, хлеба, апельсины и кусок сыру!
– Разреши, я сяду на пол? – сказал монах и опустился на пятки на ковер.
– Сейчас вино тебя подкрепит. А пока, брат Иаков, продолжай рассказывать, что испытал и увидел.
– Этот крест Господень оградил тебя! – многозначительно сказал камергер.
– По приказу своего великого хана татары очень уважают христианских священнослужителей и монахов, щадят их и не убивают.
Монах, видя, что его рассказ уже заинтересовал императора, с наслаждением причмокивая, стал пить небольшими глотками из серебряной кружки принесенное слугой вино и продолжал, растягивая свой рассказ:
– Я был доставлен в лагерь главного татарского императора…
– Император только один: августейший римский император! – поправил камергер.
– Прошу простить меня, скитальца-невежду! Но я имел в виду главного татарского владыку Бату-хана, облеченного необычайной безграничной властью над всеми.
– И ты его видел? – спросил Фридрих.
– Не только видел, но едва спасся из его лап.
– Как же это произошло? – Император сделал знак камергеру, и тот подлил монаху еще вина.
– Татары приволокли меня к берегу моря, где на бугре, на коврах, сидели главные татарские военачальники. Посреди них – сам Бату-хан, перед которым все приходящие падали на брюхо.
– Какой он с виду?
– Еще молодой, сухощавый, загорелый, среднего роста, глаза раскосые, черные длинные перья на шлеме. Когда смеется, то показывает зубы, как у волка, острые и белые. А взглядом так и буравит каждого насквозь… Рядом с его шатром – я так и обомлел, даже руки похолодели, – несколько деревьев срублены в рост человека и наверху заострены, как копья. Если кто рассердит хана, его сажают на такой кол.
– И при тебе сажали?
– Нет, государь, Господь избавил меня от такого ужасного зрелища. Вместе со мной татарские всадники привели несколько славянских горцев.
– Пленных?
– Да, государь. Это смелые славяне. Живут на самых высоких горах. Своим сопротивлением они доставили татарам много затруднения, поэтому нескольких пленных притащили к самому Бату-хану. И он захотел посмотреть, что за удальцы такие славяне? Он сам их расспрашивал и предложил поступить в его войско. А те, израненные, избитые, в окровавленных повязках, ничуть не испугались и говорят: «Отпусти нас домой, к нашим женам и детям. А с вами, татарами, нам не по пути». Бату-хан их похвалил и каждому приказал нацепить на шею медальку, – называется «пайцза», – с его именем. Каждый, у кого такая медалька, большой человек и может через все войско татарское пройти свободно, и никто не посмеет его тронуть… Но немедленно вслед за тем он же приказал их казнить…
– И ты тоже получил медальку? – спросил, грозно сдвинув брови, император.
– Нет, ваше величество! Со мной было иначе…
Камергер еще подлил вина, а монах, очищая от кожуры апельсин, продолжал:
– Переводчиком у татар был пожилой человек, одетый как мусульманские священники-муллы, в полосатой рясе, с белым полотенцем, накрученным на голову. У него была длинная рыжая полуседая борода. Он так хорошо объяснялся со славянами, что они даже позвали его к себе быть у них священником. Но рыжий переводчик засмеялся и сказал, что он доволен своей службой у татар и ничего лучшего ему не надобно.
– С длинной рыжей бородой? – задумчиво сказал Фридрих. – Каких он примерно лет?
– Думаю, ему лет шестьдесят, если не больше… Он меня повел в свою палатку…
– И стал тебя допрашивать? Сколько у меня войска? И ты ему рассказал? – Император вскочил в гневе.
– Ваше величество! Я ему ничего не сказал, клянусь Святой Девой! Да ничего такого он меня и не спрашивал, а говорили мы совсем о другом…
– Ведь если ты наговорил ему лишнего, то я должен тоже тебя казнить. Ведь это придаст татарам смелости ворваться в Италию!
– Не дай Господи! Но позвольте, ваше величество, сказать то, ради чего и как я к вам приехал.
Фридрих успокоился, опустился в кресло и снова стал пытливо всматриваться в лицо монаха, которому, видимо, очень нравилось сидеть на ковре в роскошной вилле самого императора, пить великолепное вино и есть апельсины и виноград.
– Я перейду теперь к самому важному. Этот переводчик, – его зовут Дуда, – привел меня к своей палатке…
– Дуда?! – воскликнул император. – Высокий, тощий, с рыжей бородой?
– Верно, верно, ваше величество!
– Говори скорее дальше. Ведь минуло столько лет, а он все еще жив, пройдя через необычайные потрясения и страдания!
Монах продолжал:
– Переводчик Дуда усадил меня на овчину и сказал: «Я тебя выведу невредимым из татарского лагеря, но за это можешь ли ты исполнить мою просьбу?» «Охотно!» – ответил я… «Если ты хочешь заработать большую награду, то отправляйся немедленно в Тригестум, оттуда в Венецию, а затем проберись на остров Сицилию, где явишься к августейшему императору Фридриху. Постарайся передать ему лично, из рук в руки, это письмо. А я на дорогу дам тебе горсть серебряных денег…»
– Да где же письмо?! – воскликнул император. – Что же ты не отдал его сразу? Болтливый дьявол!
Монах вскочил, полез рукой в складки своей просторной одежды и стал рыться сперва в правом, потом в левом кармане, затем, вытаращив испуганно глаза, снова продолжал шарить дрожащими руками.
– Оно было, клянусь спасением души! Куда же оно девалось? Слава Всемогущему, вспомнил. Я его спрятал в тряпке, которой подпоясаны мои штаны!.. – И монах вытащил и подал на широкой грязной ладони горсть больших грецких орехов.
– Ты что, издеваться надо мной вздумал? Какое же это письмо!
– Вскройте, ваше величество, осторожно орехи, и в них вы найдете несколько листочков. Сам переводчик Дуда свернул их в комочки, затолкал в скорлупу и каждый орех склеил еловой смолой.
Император осторожно коснулся орехов холеными пальцами, сверкнувшими голубыми искрами алмазов. Осмотрел со всех сторон, взял со стола маленький кинжал и расщепил им орехи. Внутри каждого действительно были бумажные комочки. Император осторожно разгладил их на коленях, положил на стол и погрузился в чтение.
«Что это? – думал он. – Арабское письмо?» Он стал читать дальше и убедился, что это были – Санта Мария! – латинские слова, написанные арабскими буквами. Император стал переписывать латинскими буквами загадочное письмо, и тогда он его понял…
«Августейший великий император!
Тебе шлет привет и пожелания долгой жизни, благополучия, счастья и славы твой бывший лекарь, неизменно преданный доминиканец, исследователь арабской магии и алхимии, которого прозвали «Дуда Праведный».
Я точно выполнил твою волю и неотлучно сопровождал твою воспитанницу, Марию Клармонте, из Вифлеема, по направлению к морю, надеясь посадить юную девушку на указанный тобою корабль. Ночью в горах на наш караван напали арабские разбойники и всех путников потащили в свои становища. В числе попавших в рабство оказались и мы с Марией. Знание арабской речи нас выручило. Я уверил разбойников, что я мусульманский знахарь, мудрец и прорицатель, а Мария – это моя внучка, и что я из необходимости, находясь среди крестоносцев, притворялся, будто исповедую христианскую веру. Успешно вылечивая арабских воинов, перевязывая и зашивая их раны, я не брал никакой платы, и они стали относиться ко мне с уважением, тоже прозвав «Дуда Праведный». Затем нас продали в Багдад, где мы прожили несколько лет.
Теперь я должен сообщить тебе горестную весть. Приготовься к тяжелому удару. Твоя воспитанница, светлая, безгрешная Мария, тосковала по тебе и медленно угасала, постоянно повторяя твое августейшее имя, пока ее слабые уста не прошептали его в последний раз. Она так исхудала, что разрушение, обычно следующее за смертью, почти ее не коснулось, и несколько дней она лежала на носилках, которые я сплел из камыша своими руками, обложенная цветами и ароматичными травами, будто только уснула, и я не решался предать ее земле.
В том домишке, где я жил, была каморка с окошком. Днем я его закрывал ставнями от беспокойных мух, а ночью в это окошко светила луна и бросала печальные серебристые лучи на прекрасное лицо Марии… Каждую ночь проводил я в слезах, оплакивая раннюю кончину твоей воспитанницы, которая до последнего дня верила, что настанет счастливое мгновенье, когда она приплывет на корабле в родную Сицилию и снова увидит тебя, августейший император.
В день, когда халиф багдадский приказал мне отправиться, сопровождая его посольство, к татарскому хану, я нанял старика, и мы отнесли останки безгрешной Марии на кладбище, расположенное на высоком берегу великой реки Евфрата. Там мы вырыли могилу под одинокой пальмой. Я поставил узкую каменную плиту, вырезав на ней арабскую надпись «Мариам» с изображением пальмовой ветви.
После этого я мог спокойно отправляться в путь как лекарь и писарь арабского принца Абд ар-Рахмана, которого халиф багдадский отправил послом к могущественному царю татарскому Бату-хану. С войском этого грозного полководца, состоя при арабском принце, я добрался до Адриатического моря и близ города Спалато мне удалось спасти от жестокой смерти на острие кола доброго монаха, брата Иакова, и он клятвенно обещал доставить это письмо, мой августейший повелитель и покровитель, в твои всесильные руки. Умоляю наградить его соответственно заслугам и твоей всегда неизменной щедрости.
Мое будущее темно. Скажу только, что, пройдя с войском Бату-хана через столько поверженных и разоренных стран, я увидел ад, страшней которого не придумает никто из смертных. Если бы монголы двинулись на римские и франкские земли, то горем и кровью залилась бы вся вселенная.
Кончая письмо, могу сообщить тебе весть, которая обрадует родной мне итальянский народ: грозный Бату-хан сегодня объявил арабскому принцу, что он останавливает свой поход на запад и поворачивает войска обратно в свое становище в устье Итиля.
Я буду счастлив, если это письмо дойдет до твоего проницательного взора и я окажусь первым, сообщившим радостную весть, что пожар войны, надвигавшийся на мирную Италию, остановился у ее границ. Хотел бы я снова посетить мою дорогую родину и записать на прочных листах все, что я увидел и пережил в восточных странах, но будущее мое в руках Всевышнего».
Император откинулся на спинку кресла. Его глаза блуждали, на лице были слезы. Камергер стоял неподвижно, ожидая распоряжений.
– Известия исключительной важности! Преданный мне человек доносит, что татары остановились и, несомненно, поворачивают обратно…
– О Санта Мария! – воскликнул камергер и набожно перекрестился.
– Если это известие будет подтверждено донесением наместника Тригестума, то это значит, что грозный вал бушующего татарского моря докатился до наших пределов и затем отхлынул обратно в свои дикие, варварские степи… Что остановило татар? Сейчас это неразрешимая загадка! Ведь они могли с огнем и мечом пройти по всей Италии, Франции, Испании и водворить повсюду на целые тысячелетия свою власть, ввести языческую религию и страшные законы свирепого Чингисхана… Этого гонца монаха я отблагодарю.
А монах лежал на ковре, на боку, подложив руку под лохматую голову, похрапывал и сопел… Император бережно сложил полученные листки и спрятал их в перламутровую шкатулку, которую достал из стола.
Затем он ударил палочкой в бронзовый щит и сказал вошедшему слуге арабу:
– Скажи кормчему фелуки, что я свой отъезд в Египет откладываю.
«Вскоре закончится моя «Путевая книга», с которой я никогда не расставался: ни днем, когда верхом на коне, я хранил ее в дорожной сумке, ни ночью, когда я опускал на нее усталую голову, обнимая вместо подушки. Сейчас в книге осталось очень немного чистых листков. На них я запишу сегодняшнюю беседу с моим когда-то бывшим учеником, а теперь повелителем многих покоренных им земель.
Повинуясь воле Бату-хана, все монгольское войско, оставив нетронутым Тригестум, повернуло обратно. Переправившись через Дунай у разрушенных городов-близнецов Буды и Пешта и пройдя мадьярскую степь пушту, войско остановилось на отдых у границ Болгарии.
На этой зеленой равнине, удобной для коней, джихангир произвел смотр своим сильно поредевшим войскам, прибывавшим отовсюду, устроил воинские игры в честь павших в боях, и здесь же завтра он объявит свою волю: куда дальше направится татарская орда.
Сегодня под вечер, выйдя из шатра, Саин-хан усадил меня рядом с собой на берегу стремительно текущей реки Дунай, в том месте, где она, вырвавшись из скалистых тисков, делает поворот и затем спокойно направляется на восход солнца к морю.
С нами был только недавно вернувшийся хан Арапша, много важного рассказавший об Искендере Новгородском, его земле и войске.
На противоположном берегу расстилалась болгарская земля, плодородная равнина, покрытая лугами и небольшими рощами. Она была пустынна: население, опасаясь татарских войск, ушло в глубь страны. Только два-три раза показывались вдали болгарские всадники с короткими копьями.
Обращаясь к Арапше, Бату-хан спросил:
– Может быть, и ты уже слышал споры, почему бы теперь по пути не раздавить еще маленькое Болгарское царство? Мы сильны, нам ничего не стоит копытами наших коней растоптать этот народ! Пусть так думают все, но вам двоим я могу доверить тайное: я не могу больше посылать в «заоблачное воинство» своих багатуров! Мы скоро пойдем опять через земли урусов. А вдруг Искендер Новгородский подстерегает нас там и ударит на мое сильно ослабленное войско своими прославленными победой дружинами и отобьет у нас всю захваченную нами добычу и пленных? Нет! Мы не будем громить болгар, не будем задерживаться! Скорей домой, в Кечи-Сарай! А ты, мой верный Арапша, поедешь обратно в Новгород к Искендеру. Надеюсь, что это еще не поздно. Следи за ним, доноси мне обо всем. Я повелеваю ему прибыть в Кечи-Сарай! Я сам хочу видеть его, говорить с ним. Ты много ценного мне рассказал о нем: это враг опасный, сильный, умный…
Мы долго еще говорили в этот вечер с Бату-ханом. Он приказал мне на следующий день отправиться вперед с одним из его отрядов, чтобы обрадовать Юлдуз-Хатун вестью о скором возвращении из похода ее повелителя.
Итак, приближается день, когда я перестану нанизывать концом тростинки слова повести о тех поразительных событиях, битвах, разгроме городов и потоках крови и слез, невольным свидетелем которых сделала меня судьба.
Но я постараюсь вкратце сказать и о судьбе тех необычайных людей, с которыми мне пришлось расстаться.
С разрешения Бату-хана Иесун Нохой со своими «буйными» переправился через Дунай, чтобы присоединиться к войскам царя болгарского. Он повез с собой румийскую царевну Дафни, которая терпеливо и мужественно следовала за ним в походе и чье искусство врачевания спасло жизнь Нохоя, раненного в битве при взятии Кыюва. Она же обещала ему помочь проникнуть в византийскую столицу.
Вместе с ними ушел и посол халифа Абд ар-Рахман, чье мужественное благородство спасло не одну жизнь от ненужной жестокости Бату-хана. Он направился в Багдад, обратно к своему халифу, чтобы предостеречь его от того, что, подобно урагану, может нежданно обрушиться и на его цветущие земли. Я рад, что предсказание, сделанное этому доблестному юноше гадалкой на берегу реки Итиль, о котором он часто вспоминал во время похода, так и не сбылось.
Оставил нас также упрямый великий аталык Субудай-багатур, не примирившись с тем, что его воспитанник и ученик отказался дойти до «последнего моря».
Еще раньше покинул нас и Дуда Праведный, человек-загадка: несмотря на постоянное с ним общение и дружбу, я так и не знаю, кому он по-настоящему служил и куда теперь направится.
Счастлив путник, который после долгих скитаний наконец видит вдали очертания заветной Мекки!»
«…Я должен написать о том нежданном и потрясающем, что я застал, когда вернулся в Кечи-Сарай. Пыль покрывала и платье, и мою бороду, и моего терпеливого утомленного иноходца.
Переправившись на другой берег в большой лодке с двенадцатью гребцами, прикованными железной цепью к скамейкам, я омыл водой великого Итиля мои руки и лицо и возблагодарил Всемогущего и Всеведущего, который сохранил меня невредимым в этом необычайном походе на «вечерние страны» и дозволил снова увидеть молодую строящуюся столицу неукротимого и ненасытного в борьбе Бату-хана.
Вдали на холме показались причудливые очертания «золотого домика», где ждала возвращения татарского владыки его верная спутница жизни, преданная и кроткая Юлдуз-Хатун. Вдоль отлогого берега реки за время нашего отсутствия выросло много шалашей и домиков, слепленных из глины и покрытых камышовыми крышами. В них поселились купцы и ремесленники, прибывшие из разных стран. Повсюду брели утомленной походкой, часто в одних жалких отрепьях, различные пленные, многие с железными оковами на босых ногах.
Медленно поднимался я по склону песчаного бугра, ведя в поводу моего коня. Хотя самое достойное место для доблестного человека – это седло благородного коня, но я, дервиш, все же предпочитаю сидеть на ковре возле светильника и беседовать с мудрой книгой. Я радовался, чувствуя под ногами твердую, ставшую мне уже родной, землю молодого города, и не предчувствовал той страшной беды, которая меня ожидала.
Два часовых, сидевших у ворот «золотого домика», играли в кости. Увидев меня, они вскочили и, побежав навстречу, поцеловали край моей одежды. Покачивая головами, они то подымали вверх руки, то ударяли себя по лицу:
– Горе! Горе! Для Саин-хана жгучее горе! Для всех нас большое горе!
– Скорей говорите, что случилось?
– Только ты нас не наказывай за то, что мы первые тебе сообщили «черную весть».
– Не бойтесь, говорите смело!
– Нашей доброй госпожи Юлдуз-Хатун больше нет!
Сказав это, часовые бросились к воротам, взяли в руки свои копья и встали по сторонам входа, неподвижно вытянувшись, как подобает воинам, стоящим на страже.
– Абдулла! Садык! Быстрей сюда! – крикнул один.
Ворота открылись. Оттуда выбежали слуги, приняли моего коня, а я, растерянный, не понимая, что случилось и почему, вошел внутрь дома, поднимаясь по лестнице скорби…
Белый гроб из гладко оструганных досок. В нем на цветных шелковых подушках лежит она. Легкая узорчатая шелковая одежда. Узкие маленькие руки сложены на груди. В одной руке несколько свежих цветов. Я боюсь поднять глаза, чтобы взглянуть на знакомое, такое дорогое мне лицо. Столько лет безнадежно любил я ее, увидев впервые девочкой, когда она мне приносила молоко и лепешки. Никогда я не проговорился ей о моей беспредельной любви, даже ничем не показав виду, что она для меня жизнь, вся радость жизни, весь смысл моей жизни.
По другую сторону гроба на ковре сидит завернутая в узорчатую белую «шаль скорби» китаянка И Ля-хэ. Когда-то она потеряла мужа и всех своих детей… Теперь она лишилась последней своей привязанности. Она сидит, как неживая, напоминая китайского идола, опустив глаза на свои руки, которые перебирают темно-красные гранатовые четки. Не сказав мне ни слова привета, она тихо шепчет:
– Гроб собственноручно сделал наш мудрый друг строитель дворцов Ли Тун-по. Он приехал недавно, за два дня до гибели нашего дорогого жаворонка. Юлдуз-Хатун внимательно и жадно слушала его рассказы о походе. Ее мало обрадовали привезенные им подарки, присланные самим Бату-ханом. Из них она мне сейчас же отдала эти гранатовые четки, точно предчувствуя, что эти камни, похожие на капли крови, будут всегда мне напоминать о моем горе. Она была особенно потрясена, когда неосторожный Ли Тун-по рассказал о гибели вместе с ханом Пайдаром ее названого брата Мусука. «Где он похоронен?» – спросила она, ставши бледной, как снег. «Тело его сожжено на костре вместе с телами хана Пайдара и других павших воинов, – ответил Ли Тун-по. – Все наше преславное войско трижды объехало костер и спело погибшим багатурам боевые песни почета и скорби».
После этого рассказа Юлдуз-Хатун точно окаменела. Она все время и днем и вечером безмолвно сидела в углу комнаты и часто тихо плакала. Такой печальной я видела ее только после того, как умер отравленный ее маленький сын, которого так желал и ждал Бату-хан. Она не хотела никого принимать. Но раз к ней пришли две жены Саин-хана, – конечно для того, чтобы увидеть охваченную горем Юлдуз-Хатун и этому порадоваться. Они принесли виноград, яблоки и сладких лепешек на меду. Я шепнула моей госпоже, чтобы она не ела этих подарков. Она мне ответила: «А мне теперь все равно». Вскоре ханши ушли, а у Юлдуз-Хатун начались боли, точно после отравы. Она стонала, извивалась и постепенно теряла силы. Прибежавшие лекари и звездочеты ничем не могли помочь, а тебя, Хаджи Рахим, тогда не было. А вскоре… – Китаянка, глотая слезы, указала на тело Юлдуз-Хатун.
Я поднял взгляд на лицо покойной, моей мечты, радости моей скитальческой жизни. Обычно нежные и ласковые черты и добрая улыбка теперь исчезли: она была величественна, строга и спокойна. Тонкие темные брови слегка сдвинулись. Она казалась такой далекой от всего, что оставила на земле. Мне хотелось, и в душе я страстно молил, чтобы ее ресницы дрогнули и приоткрылись на мгновенье всегда чарующие глаза…
Мне казалось, что она безмолвно мне говорила: «Смотри на меня в последний раз. Я улетаю далеко, в созвездие Плеяд. Когда мы встретимся, – не знаю, но остановка за тобой, я там буду тебя ждать…»
Так мне чудилось, так я безумствовал. Моя голова кружилась. Разве меня стала бы она ждать?
Вошел Ли Тун-по. Мы обнялись, как старые друзья, и у обоих на глазах были слезы. Нас еще более связало общее горе.
Втроем мы стали тихо обсуждать, что делать? Где и как похоронить Юлдуз-Хатун? Ведь она была только наложницей владыки великого хана чингисида, хотя и значила для Бату-хана больше, чем все его жены вместе.
Мудрая китаянка И Ля-хэ предложила следующее:
– На моей далекой родине, в Китае, есть такой обычай: китайский император, желая почтить память своей любимой, хоронит ее в саду дворца, где она жила. Над могилой ставится памятник из мрамора или дикого камня. Позовите только самых близких друзей, и похороним тело нашей маленькой госпожи здесь, в этом небольшом, но прелестном дворцовом садике. Наверное, найдется искусный ваятель, который высечет на белом надгробном камне рисунок надломленного цветка и над ним звезду – Юлдуз.
Ли Тун-по очень похвалил предложение китаянки и сказал, что никому не уступит этой работы, а сам сделает такой памятник к приезду Бату-хана.
Сегодня на закате дня мы похоронили тело нашей маленькой госпожи Юлдуз-Хатун в чудесном садике, где она проводила когда-то так много времени. По окончании печального обряда я остался один. В благоговейной тишине наступающего вечера передо мной проносилась вся моя долгая скитальческая жизнь, жизнь без любви, без счастья. Где найти утешение? Я поднял взгляд к небу, уже потухающему, и увидел яркую одинокую звезду. И я подумал, что это переселившаяся в иной мир душа Юлдуз-Хатун посылала мне свой далекий привет… Но тайны вселенной кто может разгадать?
Вот какую печальную запись я должен был внести в мою «Путевую книгу» вместе с описанием походов победоносного войска Бату-хана».
«Когда мы узнали, что Бату-хан приближается к Кечи-Сараю, никто не захотел быть «черным вестником» и сообщить ему о смерти Юлдуз-Хатун, и я вызвался это сделать. Вопреки обычаю, он не убил меня, но и не расспрашивал ни о чем, и хотя стал еще более задумчивым и молчаливым, но, видимо, его тревожило нечто другое.
Спустя несколько дней он вызвал меня к себе и сказал:
– Меня постигло новое огорчение. Я решил проверить, как идут военные занятия моего сына Сартака. Не предупредив его, я приблизился к тому кольцу шатров, в середине которых находится его юрта.
Я требовал, чтобы даже в походе, во время стоянок, по утрам, Сартак беседовал с приставленным к нему китайским ученым и теперь продолжал эти занятия, изучая его полезную книгу «Правила для полководца, или Искусство побеждать». Этого учителя-воина, еще перед началом похода на «вечерние страны», мне прислал из царства китайцев начальник левого крыла монгольских войск Мухули.
Бесшумно подошел я к шатру Сартака, удержав рукой тургауда, желавшего откинуть дверную занавеску, и стал прислушиваться. Из шатра доносились тихие голоса. Говорили шепотом, но я понял, что там колдовали. Неведомый мне сиплый голос говорил: «Это драгоценный порошок, привезенный из священной Мекки. Его надо смешать с порошком, приготовленным из толченых летучих мышей, сердца белого голубя и семи черных скорпионов. Всю эту смесь надо высыпать на железную сковородку и медленно поджаривать на огне. После этого она приобретает волшебную силу против всех твоих врагов… и они погибнут…»
Я вошел в шатер. Сартак сидел перед костром, на котором на треножнике грелась сковорода. Рядом с моим сыном сидел мусульманин, потомок Мухаммеда, судя по зеленой чалме, закрученной на его голове. При виде меня оба они в ужасе окаменели.
А старый учитель военного искусства лежал неподалеку на ковре и возле него стояли глиняный кувшин и красивая фарфоровая чашка с вином.
Он с закрытыми глазами напевал: «Все прекрасно, и силуэт девушки на холме в час заката, и тень ивовых ветвей, упавшая на колею дороги…»
Сартак и мусульманин молча смотрели на меня расширенными глазами. От сковороды поднимался одуряющий дым.
Я спросил мусульманина:
– Что сегодня предсказало твое гадание?
Он сейчас же стал быстро и уверенно говорить:
– Предсказано, что, несомненно, хану Сартаку уготовано славное царствование на много лет.
– А что предсказано тебе, всеведущий мусульманин?
Колдун ответил, заикаясь:
– Мне? Да, мне предсказано, что я стану твоим любимым придворным лекарем и звездочетом на много лет и, обласканный твоими щедротами, проживу счастливо долгую жизнь, увидя своих внуков и правнуков.
– Ты берешься предсказывать то, что произойдет через много лет, а сам не предвидишь даже того, что с тобой произойдет сегодня, сейчас. Значит, твои предсказания лживы и никому не нужны. Тебе сегодня отрубят голову. Тургауды! Отведите этого лгуна и обманщика к моему брату Берке-хану и скажите, что я отдаю ему для бичевания и расправы ненужного мне колдуна. Хан Берке любит мусульман и всегда окружен ими.
Бату-хан пристально посмотрел на меня. Потом продолжал:
– Так я приказал. Теперь, богатый знаниями Хаджи Рахим, скажи мне, правильно ли я поступил?
– Что могу сказать я, червяк, ползущий по ветке могучего дерева, боясь, что всякая летящая мимо птица проглотит меня. Но все же я припомню тебе, что бы сказал и как поступил твой мудрый дед, Священный Правитель! Сказать ли?
– Говори!
– Ты окружен мусульманами. Но ведь не они, а твои родичи, монголы из Гоби, Керулена, Онона и Хингана, твоя главная верная опора. На одного монгола приходится по десяти, а то и по двадцати кипчаков.
– Ты мне говоришь то, что я давно знаю, но я хочу знать иное: если я сегодня умру, переправляясь на коне через Итиль, кто встанет на мое место? Мой сын Сартак? Я не доверяю и в то же время завидую коназу урусов Ярославу Суздальскому. Он изо всех сил старается оживить и укрепить раздавленные мною княжества. А больше всего я завидую ему в том, что у него есть такой сын, как юный Искендер, который уже одержал ряд побед и продолжит заботы отца о расцвете и укреплении своей земли. Я, конечно, не допущу этого и постараюсь раздавить урусов, чтобы держать их, как табун кобылиц, которых я могу доить. Но…
Бату-хан задумался и указал рукой на восток, в сторону монгольских степей:
– Там ли расцветет будущее величие Синей Орды или позади, в тех странах, которые я только что разгромил?
Я заметил осторожно:
– Если ты ищешь настоящего величия, то оно должно быть повсюду, а не только в одной стороне.
– Но для кого будет это величие? Кто станет моим преемником? Кто сможет твердо держать грозный бунчук моего деда? Сартак? Он до сих пор не участвовал ни в одном бою. Тургауды оберегали его, чтобы ни одна стрела, пущенная вражеской рукой, до него не долетела. А Искендер Новгородский, как мне рассказал Арапша, постоянно сам бросается в гущу боя и одерживает даже с малым войском нежданные победы… Я еще надеялся, что, когда вернусь в Кечи-Сарай, тут меня встретит Юлдуз-Хатун. Она протянет на своих нежных руках наследника, такого же багатура, каким был мой отец Джучи или тобой любимый Искендер Двурогий. Но опять моя надежда не сбылась. Тайные враги, сторонники Гуюк-хана, погубили моего наследника и его мать. Пусть не думают, что им удастся ускользнуть от моей беспощадной мести! Я ничего не забываю! Я еще разыщу их и прикажу сварить живьем!
В моей душе сейчас переплетаются великие замыслы и жгучая тоска. Мы сегодня снова пойдем в шатер Сартака и там проверим: может быть, Сартак спорит со своим военным учителем, обдумывая новые смелые военные походы? А как я был бы счастлив, если бы убедился, что я ошибаюсь, что в Сартаке крепнет истинный воин и полководец!
Мы некоторое время еще продолжали сидеть, вспоминая соратников, которые полегли в этом походе на «вечерние страны» и которым не пришлось больше увидеть родные степи и строящийся среди них Кечи-Сарай. Много говорили мы и о кроткой Юлдуз-Хатун, чьи нежные песни и мудрые советы украшали прежде наши вечера в «золотом домике».
Уже стемнело, когда Бату-хан направился со мной проведать, как идут военные занятия его сына. Перед юртой Сартака стояли трое, и все, увидев нас, опустились на колени: брат нашего владыки – Берке-хан, осужденный колдун-мусульманин и палач «меч гнева».
Бату-хан поднял брата и лизнул его в щеку:
– Знаю, о чем ты будешь сейчас просить. Бери этого обманщика себе и слушай его лживые предсказания! Но помни: сегодня он своим волшебным порошком хотел отравить меня, а завтра, может быть, и для тебя приготовит отраву. Ведь он это делает, конечно, по чьему-то наущению. Постарайся узнать, кто его хозяин, кто его толкает на это. А сам он пусть не забывает, что поблизости от наших шатров в землю воткнуты заостренные колья и на одном из них он может найти свой конец.
Мы вошли в шатер. Китаец сидел около костра. Возле него горел на подставке светильник. Сартак, болезненный и худой, почтительно подойдя к отцу, подождал, пока тот погладил его по лицу. Затем мы уселись на подложенных подушках. Китаец развернул перед собой свитки рукописей. На них были рисунки, изображающие воинов в иноземных одеждах и с чуждым нам оружием. Были также чертежи крепостей и земляных укреплений. С китайцем я встречался раньше и не раз беседовал с ним. Он был уже стар, с реденькой седой козлиной бородкой, с очень истощенным шафранно-желтым лицом – последствие неумеренного потребления гашиша. Он и меня уговаривал испробовать это средство, которое, по его словам, утешает во всех горестях жизни и дает возможность побывать в иных мирах и беседовать с самыми знаменитыми людьми древности и познать самые необычайные радости. Но руки его постоянно тряслись, и я не хотел, подобно ему, потерять свою волю и ясность духа.
Бату-хан сказал Сартаку:
– Послушай меня, сын мой. Когда-то священная прабабка твоя, как мне много раз передавал мой отец, должна была скитаться в степях Монголии. За ней гнались проклятые кераиты, и только благодаря ее волчьей хитрости и упорству она избежала плена и гибели. В такую тяжелую пору у нее в пути родился мальчик, мой преславный отец Джучи. У нее не было во что завернуть ребенка, чтобы спасти от жгучего мороза, и она облепила его тестом и только поэтому невредимым довезла до своего кочевья. В таких страшных испытаниях голода и лишений вырастал твой дед. Ты же родился на шелковых подушках и был покрыт собольими пеленками. Сумеешь ли ты стать закаленным, сильным воином, бесстрашным багатуром? Я к тебе приставил самого ученого китайца, знающего все хитрости, все искусство прежних великих завоевателей. Учишься ли ты у него? Объясняет ли он тебе все, что ты должен и хочешь знать?
– Я все стараюсь понять, – шептал почтительно Сартак. – Но твои битвы, твои победы меня гораздо большему научили, чем все им сказанное.
– Пусть теперь твой учитель расскажет мне о военном искусстве, а я послушаю: может быть, он и мне окажется полезным.
Китаец сложил ладони и несколько раз помахал ими в сторону Саин-хана, затем начал рассказывать на ломаном монгольском языке, которому он научился, находясь много лет в плену у монголов.
– Самые знаменитые и знающие китайские ученые, написавшие прославленные сочинения, говорили, что на войне главные правила для полководца: хитрость, изобретательность и обман…
– Мудрые правила! – заметил Бату-хан. – Но это еще мало!
– Все прославленные китайские полководцы отличались именно этими качествами. Главное правило воинского отряда – обманывать, быстро передвигаться, вводить в заблуждение противника. Поэтому, будучи сильным – кажись слабым, будучи боеспособным – кажись небоеспособным, если ты к неприятелю близок, кажись, будто ты далек от него, и будучи далек – показывай вид, будто близок.
Бату-хан внимательно слушал дальнейшие разъяснения учителя китайца и наконец сказал:
– И это все нужное, чтобы стать великим полководцем? Ты не учитель воинского искусства, а слепая летучая мышь!
Он покосился на Сартака: тот сидел с полуоткрытым ртом и сонными глазами.
Бату-хан встал. Китайский учитель, прервав свою речь, несколько раз поклонился. Мы вышли из шатра. Звездное покрывало простерлось над нами. Кругом, и вблизи и далеко, мелькали огоньки костров. Бату-хан сказал:
– Теперь ты видишь, может ли из моего сына вырасти настоящий джихангир, повелевающий народами… Кому верить? На кого, на чьи железные плечи переложу я часть своих забот? Мы недавно прошли по земле урусов. Я не доверяю этому великому племени, которое, как гибкое дерево, гнется, но не ломается. Я истреблял их без жалости, а мне доносят, что они снова поднимают голову, что они строятся, они собирают отряды. Я потерял на их земле слишком много своих лучших воинов, надеясь раздавить урусов навсегда. Что с того, что я разрушил и сжег Кыюв! Я понес там огромные, незаменимые потери. Кыюва больше нет. Вместо богатейшей столицы – гора, покрытая трупами, которых так много, что мы, непобедимые завоеватели, не могли исполнить нашей священной обязанности – устроить погребальный костер павшим в битве. Холмы Кыюва покрыты десятками тысяч трупов, где перемешались воины и наши и урусов, вместе с их женщинами и детьми, бившимися до последнего дыхания…
Теперь я хочу расширить и укрепить столицу созданного мною царства Небесной Орды Кечи-Сарай. Среди пленных, захваченных мною в Кыюве и других городах урусов, я приказал отобрать тех, кого они называют «умельцами». Эти люди знают всяческие ремесла и могут быть нам полезными.
Меня вызывают на мою далекую родину, в Каракорум, на выборы нового великого кагана всех монголов, но я туда не поеду. У меня новая родина, и это царство я крепко держу в своем кулаке. И если даже меня выберут на курултае великим каганом, я откажусь и посоветую вместо себя избрать правдивого и смелого моего брата хана Менгу. Но я предвижу, что на курултае все подчинятся желанию властной вдовы – правительницы Туракины – и выберут ни к чему не способного ее сына, злобного хана Гуюка. Но это их дело! Все мое могущество теперь здесь, в степях Дешт-и-Кипчака. И я задумываюсь над тем, что станет с созданным мною царством после моего ухода в заоблачные войска Священного Правителя? Разве мой сын Сартак способен натянуть поводья и вздернуть на дыбы могучего монгольского коня? Чья железная рука удержит и сохранит для нас эти огромные завоеванные мною земли? Кому я их передам? Меня покинул в походе коварный Гуюк-хан – это хорошо! Но от меня ушел и тот, кто меня воспитал, – старый Субудай-багатур, и тот, кого воспитал я, надеясь, что он станет моей верной опорой и помощником, – молодой Иесун Нохой. Вчера ты мне сказал, что тоже от меня уходишь… А еще постоянной тревожной тенью стоит на севере молодой коназ Новгородский Искендер. А вдруг он двинется сюда со своим войском? Эти думы терзают меня днем и ночью. Но о них не должен знать ни один человек. Темным и беспокойным кажется мне будущее моего царства…
Это была моя последняя беседа с Бату-ханом. Теперь, заканчивая эту книгу и вспоминая все, что я слышал и видел за эти страшные годы, я могу только пожелать моим будущим читателям, чтобы им не пришлось испытать самое ужасное, что может быть в нашей жизни, – всесокрушающего урагана жестокой и бессмысленной войны».
1941–1951
Москва