§ 1. Собственно Греция. На пороге нашего периода стоит великая освободительная война греков против персидского царя, первое крупное столкновение Запада и Востока. Она разыгралась в четыре приема. Первым было восстание ионийцев (499-494 годы до Р.Х.), предпринятое без надлежащего знания вражеских сил, оно окончилось разгромом Ионии войсками царя Дария и разрушением ее главного города Милета, который никогда более не оправился от этого удара. А так как восставшие ионийцы получили помощь от единоплеменных Афин, то последствием их поражения был морской поход персов на Аттику. Здесь, однако, счастье изменило им: в героической битве при Марафоне (490 год до Р.Х.) афиняне под начальством Мильтиада отбили их напор. Тогда персы стали готовить с напряжением всех своих сил новый поход, который состоялся уже при преемнике Дария, Ксерксе (480 год до Р.Х.); они нашли и в самой Греции союзников в лице, во-первых, дельфийского оракула (выше, с. 113), а во-вторых, и некоторых строго аристократических государств — главным образом, Фессалии и Фив, правительства которых более всего боялись внутреннего врага — демократии. Первенствующей державой в Греции была все еще Спарта; но второе место фактически принадлежало Афинам, которые незадолго перед тем, благодаря дальновидному почину Фемистокла, обзавелись самым сильным в Греции флотом. Идею встретить врага у ворот всей Греции, в темпейской долине (выше, с.20) пришлось оставить ввиду неблагонадежного настроения Фессалии; вторую позицию в Фермопилах, занятую спартанским царем-героем Леонидом, персам удалось обойти, что отдало в их руки всю среднюю Грецию с Аттикой включительно. Последовало опустошение покинутой своими жителями Аттики. Но прежде чем персы могли напасть на третью, самую сильную позицию греков, Истм, их флот был разбит союзным греческим флотом и его фактическим начальником Фемистоклом при Соломине. Это был поворотный пункт войны; в следующем году (479 год до Р.Х.) также и сухопутное войско персов, разбитое греками при Платеях, должно было оставить страну. Все же греки не забыли, что настоящей целью войны была свобода не только европейской Греции, но и «греческой каймы» Малой Азии. Этим, однако, центр тяжести был передвинут с армии на флот и, следовательно, с сухопутной Спарты на морскую державу Афины; новая победа греческого флота при Микале (близ Милета) доставила всей Ионии свободу, а Афинам — гегемонию над объединенными в так называемый Делосский союз приморскими государствами Греции. И то, и другое было делом второго руководителя афинской политики, Аристида.
Так, в 478 году до Р.Х. только что освобожденная Греция распалась на два союза: морской с Афинами и сухопутный (преимущественно пелопоннесских государств) со Спартой во главе; отсюда вытекали для афинской политики две задачи: отстаивать и расширять свободу заморской Греции, с одной стороны, и бороться с захватами пелопоннесцев (особенно торгового Коринфа) — с другой. Первую задачу усердно исполнял Кимон, достойный сын марафонского героя Мильтиада и поборник дружбы со Спартой, вплоть до своей доблестной смерти в победоносной битве при кипрском Саламине (449 год до Р.Х.); вторая выпала на долю его великого соперника Перикла, с именем которого связана память о самой блестящей эпохе афинской и греческой культурной жизни (445-431 годы до Р.Х.).
Соперничество обоих союзов разразилось, наконец, великой Пелопоннесской войной (431-404 годы до Р.Х.).
Ведомая вначале с переменным счастьем, она на время кончилась миром Никия (421 год до Р.Х.), продолжателя политики Кимона; но отчасти недовольство Коринфа, отчасти честолюбие Алкивиада, племянника Перикла, привело к ее возобновлению. Поводом послужила не в меру смелая сицилийская экспедиция афинян (414-412 годы до Р.Х.), пожелавших объединить ионийские колонии острова и ради этого осадивших крупнейший его город, дорические Сиракузы. Гибель афинского флота в сиракузской гавани обессилила город; он еще держался в течение нескольких лет («Декелейская война»), но в 404 году до Р.Х. возрожденный спартанский флот под начальством Лисандра одержал над ним решительную победу при Эгоспотаме на Геллеспонте. Последствием было упразднение морского союза, вторая гегемония Спарты и — правда, кратковременное — аристократическое правление Крития с его «тридцатью тиранами» в Афинах.
Четвертый век до Р.Х. во всем греческом мире был временем убыли народных сил. В Сицилии победоносные, но ослабленные Сиракузы уже не могли отстоять ни эллинских городов против наступления Карфагена, ни собственной свободы против тиранов (обоих Дионисиев). В собственно Греции гегемония Спарты не встретила симпатии со стороны прочих городов: потомкам Леонида пришлось опираться на персидскую дружбу, которую они купили позорным Анталкидовым миром (387 год до Р.Х.), вновь отдавшим Ионию под персидскую власть. И все-таки они недолго сохранили гегемонию: ее потере содействовал не столько возникший под главенством Афин второй морской союз (378-355 годы до Р.Х.), который был слабым подобием первого, сколько возвышение Фив в 379 году до Р.Х. и одержанная их предводителем Эпаминондом над Спартой победа при Левктрах (371 год до Р.Х.), последствием которой было отторжение от Спарты ее вековой рабыни Мессении и объединение аркадских общин вокруг единой столицы — Мегалопола. Из этих мер особенно первая была искуплением старой неправды, но ею же спартанская сила была похоронена навсегда.
Сменившая спартанскую гегемонию гегемония Фив была еще менее продолжительна; павший в 362 году до Р.Х. во второй победоносной битве против Спарты при Мантинее Эпаминонд не оставил после себя достойного преемника. Единственный его способный ученик был не фиванцем и даже не греком — это был Филипп, царь Македонский.
Македония до тех пор мало заставляла греков говорить о себе. Были ли населявшие ее народы эллинскими или только эллинизованными — об этом и поныне спорят; во всяком случае, они говорили на греческом наречии и сохранили у себя вид правления, очень напоминающий монархию ахейской эпохи. Их вмешательству в греческие дела препятствовали как часто происходившие у них династические и другие смуты, так и их отдаленность от моря, от которого их отделяла знакомая нам «греческая кайма» — особенно полуостров Халкидика. Сближению их с Грецией особенно содействовали три государя: Александр Филеллин, современник персидских войн, затем Архелай, живший во время пелопоннесской войны, и, наконец, наш Филипп (359-336 годы до Р.Х.).
Как продолжатель дела своих предков и ученик Эпаминонда Филипп был в душе эллином; но необходимость для него ради величия Македонии овладеть приморской полосой вовлекла его в войну с наиболее крупным из морских государств Греции — с Афинами, которые первые, благодаря дальновидности своего руководителя Демосфена, поняли опасность, грозившую эллинской автономии с севера. Все двадцатилетие 357-338 годов до Р.Х. было сплошной захватывающей трагедией, героем которой был Демосфен. Ему приходилось бороться не только против Филиппа; умному царю помогали, сознательно или бессознательно, и близорукие эллинские государства (распадение морского союза в 355 году до Р.Х.), и противники Демосфена в самих Афинах, как честные (Фокион), так и продажные (оратор Эсхин), и, наконец, дельфийский оракул, который теперь вторично перед лицом северной опасности изменил национальному делу. Эта измена была решающей; ее последствиями были (третья) священная война и победа Филиппа над Афинами и Фивами при Херонее (338 год до Р.Х.), сделавшая его господином всей Греции.
Победитель, впрочем, воспользовался своей победой очень умеренно: созвав представителей эллинских государств в 337 году до Р.Х. на коринфский конгресс, он удовольствовался провозглашением собственной гегемонии для общей войны с Персией за освобождение Ионии, которая в течение пятидесяти лет томилась под персидским игом.
Рука убийцы (336 год до Р.Х.) не дала Филиппу исполнить этот столь же умный, сколь и великодушный план; но он нашел достойного себе преемника в лице своего сына, воспитанного Аристотелем в любви к эллинской культуре Александра Великого (336-323 годы до Р.Х.).
Быстро подавив восстание, поднявшееся в Греции после смерти Филиппа, он с 334 года до Р.Х. начал свой стремительный поход. За трагедией последовала волшебная сказка, занявшая целое десятилетие. Уже первый год войны отдал Александру всю Малую Азию; затем последовало завоевание Сирии и Египта, затем баснословный поход в глубь персидского царства за границы неведомой Индии. Он стал господином всей этой огромной земли от Адриатического моря до Инда и от Балкан до порогов Нила — «и умолкла земля перед ним» (1 Макк. 1, 3).
Тогда начался новый период истории античной культуры — вселенский.
§ 2. Эллинство в Северном Причерноморье. Его история в нашу эпоху в значительной степени определяется отношениями к нему новой греческой державы — Афин; это заставляет нас оглянуться несколько назад на возникновение этих отношений.
Будучи основаны выходцами из Ионии и, главным образом, Милета, южнорусские колонии в течение всего VII и отчасти VI века до Р.Х. находятся под ионийским влиянием, что доказывается, между прочим, и «ионийским» стилем ольвийской керамики за это время. Но хлебные богатства Северного Черноморья вряд ли где-либо были так нужны, как в каменистой и в то же время густонаселенной и промышленной Аттике. И вот уже с конца VII века до Р.Х. начинаются систематические усилия Афин вступить в коммерческие сношения с этой естественной их житницей. Почин принадлежит и тут Солону, отвоевавшему у Мегары Саламин и этим открывшему Афинам доступ к морю. Второй шаг был сделан продолжателем его дальновидной политики Писистратом, отбившим у лесбосцев город Сигей (близ разрушенной Трои) на Геллеспонте; вскоре затем Мильтиад Старший (брат деда марафонского героя) частными средствами основал царство в противолежащем Херсонесе Фракийском, последствием чего было завоевание также и соседнего острова Лемноса. Так весь Геллеспонт — один из обоих ключей Черноморья — оказался в афинских руках. Последствия не замедлили сказаться: в эпоху Писистратидов афинское влияние сменяет в Ольвии ионийское.
Два события, близкие одно к другому, лишили афинян на время плодов их побед. Одним был знаменитый скифский поход персидского царя Дария (512 год до Р.Х.) через Фракию и Дунай, в котором проводниками были подвластные царю милетские тираны. Правда, он кончился неудачно: можно даже сомневаться, последовал ли Дарий со своими войсками дальше Днестра. Греческих колоний он, во всяком случае, не коснулся, и мы имеем полное основание быть благодарными судьбе за этот поход, так как он дал Геродоту (ниже, § 13) повод подробно описать Скифию в IV книге своей «Истории» и дать нам в этой книге древнейший свод известий о нашей родной земле. Но, отказываясь от Скифии, персы не пожелали отказаться также и от Фракии, и их поступательное движение временно оттеснило афинян от Геллеспонта.
Вторым событием было изгнание Писистратидов в 510 году до Р.Х.; изгнанный Гиппий отправился в свою вотчину Сигей, которым он правил как вассал персидского царя; для Афин и эта колония была временно потеряна.
Результатом всего этого было временное прекращение афинского влияния на Северное Черноморье. Его постепенное восстановление было естественным последствием побед над персами и основания морского союза под главенством Афин в 478 году до Р.Х.
Геллеспонт стал снова афинским, а с ним и первый ключ к Черноморью; второй ключ — Византия — своим поступлением в морской союз тоже отдался в афинские руки. Завершением этой политики был понтский поход Перикла в 440 году до Р.Х., предпринятый им лично во главе внушительного флота. Целью этого похода было, с одной стороны, укрепить греческие колонии северного Черноморья в сознании их эллинской национальности и дать им нравственную, а где нужно было — и материальную силу для отстаивания своей самобытности, а с другой — связать их узами коммерческих и иных отношений с Афинами. Эти узы были в различных случаях различными: Нимфей, например, стал прямо подвластным Афинам городом; с другими Перикл удовольствовался заключением дружественных отношений. Для всего этого требовалось много и политического такта, и личного обаяния; Перикл обладал тем и другим в высокой степени, и нам приятно представлять себе этого великого человека гостем русской земли и ее благоустроенных приморских городов.
Разгром Афин в 404 году до Р.Х. уничтожил политические плоды этой политики, но оставил неприкосновенными культурные; Афины сохранили за собой и черноморские рынки, и значение духовной метрополии черноморского эллинизма также и в течение IV века до Р.Х.
В частности, наша «эллинская кайма» представляет собой в аттический период далеко не однородную картину. Мы в этой кайме различаем довольно четко три части.
Первая часть — это ионийские колонии западного побережья и, главным образом, Ольвия. Эта последняя в нашу эпоху оправдала свое название: чувствуя за собой могучее покровительство единоплеменных Афин, она расширяла свои сношения с туземными скифами и процветала в своей внутренней жизни при умеренно демократическом правлении. Этому мирному развитию положила конец осада ее Зопирионом, наместником Александра Великого; ольвиополитам удалось отстоять свою свободу, но путем больших жертв, и нанесенный их родине удар стал предвестником ее упадка в следующую эпоху.
Вторая часть — это западная Таврида. Ее дикость вначале внушала страх поселенцам; но вот в V веке до Р.Х. — год точнее неизвестен — мегарская (и, стало быть, дорическая) Гераклея Понтийская (выше, с.61) решает основать колонию в том ее месте, где нынешняя Севастопольская бухта с севера и Балаклавская с юга образуют как бы маленький полуостров в большом. От этого полуострова новая колония и получила свое название; это был Херсонес Таврический, неразрывно связавший свое имя с историей введения христианства в России. В нашу эпоху, однако, его роль была довольно скромной: без надежды на мирные торговые сношения с дикими таврами, живший исключительно своим земледельческим трудом дорический пришелец чувствовал себя довольно чуждым среди ионийских колоний и должен был вести борьбу за собственное существование. В ней ему помогали, во-первых, его собственное прекрасно укрепленное положение, а во-вторых, и его метрополия, царица южного Черноморья. Интересно, что своей главной богиней Херсонес почитал Деву, так и называя ее (Parthenos), — по-видимому, ту самую грозную таврическую Артемиду, которую раньше ублажали человеческими жертвоприношениями (ср. миф об Ифигении Таврической).
Наконец, третья часть — это восточная Таврида и побережье Меотийского (Азовского) моря. Первенствующая здесь ионийская колония Пантикапей (или Боспор) пошла по иному пути политического развития, чем ее западные сестры: в 480 году до Р.Х. здесь захватывает царский сан греческий род Археанактидов. Правда, он ограничивает свою власть своим городом, так что в принципе мы имеем здесь только запоздалую тиранию; но дела пошли иначе, когда в 438 году до Р.Х. последнего Археанактида сменил Спарток, по-видимому, эллинизованный скиф, ставший родоначальником могучей и долговечной династии Спартокидов. Они распространили свою власть и на соседние греческие колонии (Феодосию, Пимфей, Фанагорию), и на прилежащую скифскую территорию и превратили Пантикапей в столицу обширного Боспорского царства. Уже раньше, благодаря влиянию эллинизма, местные скифы научились возделывать землю; по плодородию их область — степная Таврида и низовья Дона — могли поспорить с Приднепровьем. И вот Боспорское царство сосредоточивает у себя хлебный вывоз. В обмен оно получает изделия греческой, особенно афинской промышленности; эти изделия вызывают подражание. Боспор становится центром особого, грекоскифского искусства, в котором сцены из греческих мифов чередуются с изображениями скифской охоты и конной езды. Боспорские курганы сохранили нам памятники этого искусства; они и ныне своим богатством и изяществом поражают взоры посетителей нашего Эрмитажа.
§ 3. Семейный быт. Реформа семейного быта в Афинах — их мы здесь преимущественно будем иметь в виду — была прямым результатом их демократизации, завершенной Клисфеном на самом пороге нашего периода (ниже, § 7). Она состояла в последовательно проведенной эндогамии. Еще отец Клисфена, Мегакл, мог жениться на дочери сикионского тирана, Клисфена Старшего; теперь обычай, а со времени Перикла и закон восстает против таких браков. Согласно закону, проведенному названным поборником демократии, только происшедшие от «гражданина и гражданки» дети считались законными; и ирония судьбы заключалась в том, что тому же Периклу после внезапной смерти (от чумы) его законных сыновей пришлось путем особого народного постановления узаконить своего младшего сына от своей второй жены, милетской уроженки Аспасии, Перикла Младшего.
Положение женщины находилось в зависимости от социальных условий, которые устанавливали неизбежные различия там, где равный для всех демократический закон никаких исключений не желал. На низшей ступени гражданской иерархии мы находим торговок, трактирщиц и т.д., вполне самостоятельно занимающихся своим промыслом; зато они и бывали наделены таким решительным характером, который при случае мог обратить в бегство любого мужчину. На высшей ступени мы находим жрицу, также самостоятельную представительницу общины перед своей богиней, окруженную всем почетом, которого требовала религия; такова была та Феано, жрица Деметры, которая, когда афинский народ после измены Алкивиада приказал всем жрецам и жрицам проклясть его от имени богов, одна отказалась исполнить это постановление, сказав: «Я — жрица молитв, а не проклятий». Но на всех посредствующих ступенях достаточного крестьянства и городских сословий мы видим лишь жену-хозяйку, делящую труд и честь со своим мужем-хозяином согласно вышеустановленному (с.24) принципу. При сложности женской работы участие незамужних или овдовевших золовок было для хозяйки только желанным; «женского вопроса» в его экономической форме Афины поэтому не знали. В силу той же сложности хозяйке для ее работ было отведено особое помещение во внутренней части дома (gynaikonitis); на улице она показывалась только в сопровождении рабыни. Все же ее не держали взаперти: женские праздники давали повод к богатой общественной жизни, и те, кто ссылается на знаменитые слова Перикла: «великая честь той женщине, о которой менее всего идет слава среди мужчин в смысле похвалы или порицания» (Фук. II, 45, 2), не должны забывать значения этой оговорки «среди мужчин». Кружковая жизнь аристократической эпохи, распространенная на весь состав граждан, создала для женщины особый мир, удовлетворявший ее религиозные, общественные и художественные запросы в широких размерах; но он держался на религии и со временем пал вместе с ней. А впрочем, жена-гражданка и в своей семейной жизни находилась под охраной закона: и ее особа, и ее приданое были неприкосновенны.
В воспитании детей коллективное начало, заложенное еще в предыдущую эпоху, было распространено на все гражданское население; обучение было всеобщим, и в эпоху пелопоннесской войны неграмотных в Афинах не было. Мальчики под надзором своих «педагогов» (то есть дядек, почтенных рабов) шли в школу грамматиста, кифариста и в палестру. В первой они под благословением Музы, статуя которой стояла у стены, учились читать, писать и считать (на то у них были восковые таблички), но, главным образом, Гомеру; язык последнего был очень не похож на аттический тех времен, но для всех греков он имел значение как бы церковного языка, так как на нем и Дельфы издавали свои оракулы. Его учились понимать и крупными отрывками заучивали наизусть. За Гомером шли Гесиод и Феогнид ради их нравоучительных сентенций, и Солон ради его значения для Афин, а также и басни Эзопа. У кифариста учились играть на лире, незнакомство с которой считалось признаком необразованности, и исполнять под ее аккомпанемент как староафинские гимны в честь Паллады, так и поэмы Стесихора и Симонида. Палестра, наконец, обучала мальчика под надзором Гермеса бегу, прыжку, борьбе, метанию диска и т.д.; а так как она требовала для своих упражнений не скромной комнаты, а широкого двора с колоннадами, то туда охотно приходили и родители посмотреть на своих сыновей, да и другие лица. Там же охотнее всего и философы вроде Сократа находили свою аудиторию. К этим трем средствам воспитания следует прибавить и хорею, к которой они готовили все три; образованные люди, по Аристофану, — это те, которые «воспитаны в палестрах, в хороводах и в мусическом искусстве» (Ар. Ляг. 729).
Девочки учились у матери, и эта наука была довольно сложна: кроме хозяйства в нее входила и вся домашняя медицина, так как уход не только за детьми, но и за челядью обоего пола лежал на обязанности хозяйки. Их второй воспитательницей была опять-таки хорея, которая и их наравне с отроками требовала к службе родным богам; красивый образ священнодействующей афинской девушки нам сохранил фриз Парфенона и «портик Кариатид» в храме Арехфея (ниже, § 12). Завершалось ее образование мужем, который по греческому обычаю был значительно старше своей жены.
Но к этому низшему образованию в нашу эпоху прибавляются уже элементы высшего. Сюда относится, во-первых, так называемая эфебия — совместное обучение, физическое и духовное, юношей шестнадцати лет и старше под надзором постановленных государством по народному выбору «софронистов» и «косметов»; а затем и вольное прохождение курса высших наук (математических, естественных и особенно этико-политических) у философов (софистов, Платона, Антисфена, Аристотеля) и риторов (Исократа). Об этом будет сказано ниже (§ 11).
Переходя, затем, к рабам, мы должны прежде всего заметить, что значение рабства как устоя общества в нашу эпоху еще не велико: своей главной массой это общество держится еще на свободном труде, как крестьянском, так и городском. Рабов мы находим, во-первых, как челядь в домах, как зажиточных, так и бедных, и тут их положение было очень сносным; в работе дома они участвовали наравне с хозяевами, составляя с ними как бы одну большую семью, объединенную узами преджертвенного окропления. Много и других обычаев свидетельствовало о гуманности отношений к рабам: новоприобщенных символически осыпали лакомствами; никто не запрещал им сидеть в присутствии господ; на празднике «Кроний» (ниже, § 15) их угощали, как равных. Радости и горести дома ближайшим образом затрагивали и их, и они по мере своей личной почтенности участвовали в воспитании своих «питомцев» (trophimoi), как они называли своих барчуков. Произвол же господ был обуздан и законом, и еще более — обычаем; ничего подобного ужасам крепостного права или американского рабовладения Афины нашей эпохи не представляли.
Во-вторых, существовала и категория государственных рабов, или вернее, ряд категорий. Характерно для Афин, что не только палач, но и вся полиция была из рабов; специально в полицейские набирались рабы-скифы, доставляемые в избытке колониями северного Черноморья. Это была усердная компания, очень забавлявшая афинян своими заморскими шашками (sybinai) и своим коверканием греческих слов, но, видно, добросовестно относившаяся к своему делу, коль скоро она дала возникнуть легенде о безупречной справедливости скифов. Туго жилось, вероятно, лишь тем рабам (государственным и частным), которые работали в лаврийских серебряных рудниках; но их участь покрыта мраком еще более густым, чем тот подземный, в котором им приходилось проводить свою нерадостную жизнь.
§ 4. Общественный быт. Афины насчитывали от двадцати до тридцати тысяч взрослых граждан, что предполагает, если принять во внимание соответственное число женщин, детей, поселенцев и рабов, население в двести-триста тысяч человек, то есть, по нынешним понятиям, столицу средней руки. И в таком-то большом городе, тем не менее, все граждане знали друг друга в лицо, весь город был как бы одним большим домом. Достигалось это сближение и обширным гостеприимством, и связями внутри родов и фил, и общим воспитанием детей, и выборной системой государственной жизни, и праздниками с их развитой агонистикой и, пожалуй, более всего — страстью афинян к беседе, к тому, чтобы отразить в себе каждого встречного и себя отразить в нем. При малой распространенности книг и полном отсутствии газет беседа была единственным средством учиться и развивать себя; характерно, что нашему слову «любознательный» соответствует по-гречески в нашу эпоху philekoos, то есть «любитель слушать».
Казалось бы, что при этом знакомстве всех со всеми единообразный обычай должен был бы тяготеть надо всеми, укладывая каждую индивидуальность в определенные рамки, как это бывало в «обществах» новой Европы. В действительности же дело обстояло как раз наоборот. «Ту свободу, в которой мы видим печать нашей государственной жизни, мы проявляем также и в наших ежедневных общественных сношениях, чуждаясь в них всякой лишней подозрительности. Мы без злобы предоставляем нашему ближнему устраивать свою жизнь согласно своим наклонностям; мало того, мы не позволяем себе даже выражением лица выказывать ему свое неодобрение — способом, хотя и безобидным, но все же неприятным», — говорит Перикл в своей надгробной речи (Фук. II, 37). Итак, свобода не только политическая, но и общественная — вот характерная черта афинской демократии. Только благодаря ей она могла стать той умственной лабораторией, в которой вырабатывались духовные ценности не для одних только Афин и не для одной только Эллады, «школой» которой тот же Перикл называл свой родной город, но и для всего человечества.
Демократия унаследовала выставленные аристократией идеалы кружковой жизни и сделала их доступными всем гражданам; но имущественное неравенство было причиной различного их осуществления на различных ступенях социальной лестницы. Только богатые люди могли делать свои дома центрами общественной жизни; правда, снаружи и эти дома мало чем отличались от соседних — только в IV веке до Р.Х. обстоятельства в этом отношении изменились, на что с горечью указывает Демосфен; все же внутри они просторностью своих зал и окруженных колоннадами дворов («перистилей») давали хозяевам возможность принимать многих гостей. И вот вокруг особенно богатых или хлебосольных из них группируются компании друзей (так называемые гетерии). Политика в критические времена неминуемо налагала свою печать на их беседы, и не один политический переворот был задуман в лоне этих гетерий; и все же демократия не считала себя вправе их преследовать. Еще большим блеском окружали радушных хозяев гости из прочей Эллады; недаром гостеприимство было страстью грека.
Бедные люди не могли себе позволять этой роскоши; зато они любили образовывать кружки («фиасы») с определенным уставом и членскими взносами и затем целым кружком снимать помещение для общих бесед и попоек. Но эти кружки далеко не поглощали афинянина всего; мы видели, весь город был для него как бы большим домом, а перистилем этого дома была окруженная колоннадами агора (городская площадь). Это было настоящим местом для встреч и разговоров, настоящим центром общественной жизни. Другим была набережная Пирея, этой «самой гостеприимной гавани в мире», как ее называет Еврипид. Правда, «спуститься» туда по солнцепеку было не так легко — расстояние было в десять верст. И все же афиняне делали это очень охотно: попутно можно было освежиться кружкой вина в тени чинары под неугомонное пение кузнечиков, а там, в Пирее, было так интересно полюбоваться на свои «красивые триеры», купить что-нибудь из первых рук и в особенности — узнать от приезжих какую-нибудь новость, которую затем можно было рассказать друзьям на агоре или в кружке.
Все это были, впрочем, будни. Разгаром общественной жизни Афин были праздники; но о праздниках у нас речь впереди (§ 15).
Интересно окинуть взором, в сколь различных формах общественность в те времена налагала свою руку на гражданина. Прежде всего, его семья — не только жена и дети, воспитателем которых он был, но и челядь, общение с которой было гораздо живее и ближе, чем теперь между господами и прислугой. Затем родственники, которые привлекались по поводу всех семейных событий: рождался ребенок — на девятый день приглашалась родня на праздник «амфидромий», то есть торжественного обнесения новорожденного отцом вокруг домашнего алтаря, а в ближайшие Апатурии (§ 15) — и вся фратрия для еще более торжественного занесения его в гражданские списки; посвящался отрок в Элевсинские таинства — приглашение; наступало время избрания им поприща — приглашение; о свадьбе и похоронах и говорить нечего. Затем — члены дема и филы для всякого рода предвыборных и выборных дел, как сельских, так и государственных. Затем — товарищи по ремеслу: в древних Афинах, как и в средневековой Европе, а на Востоке и ныне, ремесленники одной профессии селились вместе и имели свои цеховые собрания и своего рода синдикаты. И наконец, и слово «согражданин» не было тогда еще пустым звуком, но налагало очень важные и подчас тяжелые обязательства. Скифские полицейские существовали буквально только для того, чтобы «тащить» (helkein) ослушников по приказанию властей; там, где требовался нравственный авторитет для пресечения обиды, гражданин взывал к согражданам — и никто не считал себя вправе проходить мимо. Когда старика Стрепсиада бьет его развращенный сын, он кричит не «караул», а «помогите, соседи, родственники, земляки!» (Ар. Обл. 1022). На каждой прогулке гражданина мог остановить обижаемый с требованием быть свидетелем или понятым, а если он был из числа почтенных — то и третейским судьей. Впрочем, почтенные имели достаточно судебных дел как представители своих клиентов, будь то опекаемые, или женщины, или поселенцы (метеки), и нечего говорить, что все эти услуги были даровые.
Но откуда же, можно спросить, брали афиняне время на все это? Объяснением служит их крайняя неприхотливость в отношении пищи, одежды и обстановки: пища была преимущественно растительная — хлеб и приправы (оливки, порей и т.д.); мясо предполагало жертвоприношение и, следовательно, угощение. Одежда, возбуждающая ныне зависть скульпторов, состояла из двух кусков шерстяной материи, хитона и гиматия. Обстановка подавно была несложна; вообще лозунгом афинян было приводимое Периклом дивное philokalumen met'euteleias («мы любим красоту, соединенную с дешевизной») — в противоположность тяжелой восточной пышности. Можно быть уверенным, что, знай мы в цифрах богатство людей, которые тогда считались наиболее состоятельными, — эти цифры своей скромностью вызвали бы у нас улыбку. А при этих условиях и работа была не особенно обременительна; нормальным был шестичасовой рабочий день. Грек остроумно вычитал это правило на своих солнечных часах: следующие за первыми шестью часами (от А до F) буквы давали слово ZHΘI. Отсюда красивая эпиграмма:
'´Eξ ωραι μóχϑoι ς ίκανωτατα αί δέ μετ αΰτά ς
γράμμαισ δεικνυμεναι ZHΘI λεγoυσι βρoτoις
То есть, жертвуя непереводимой игрой слов:
Шесть для работы часов приспособлены; те, что за ними,
Символом знаков своих смертному молвят; «живи».
А «живи» значило «общайся с людьми!» Ибо, согласно другой греческой поговорке: anthopos anthopo daimonion («человек человеку божество»).
§ 5. Хозяйственный быт. Оставаясь и здесь на почве Афин, будем различать частное и государственное хозяйство.
В области частного хозяйства нас будут интересовать экономические условия жизни гражданина среднего достатка как носителя идеи демократических Афин. И тут придется прежде всего повторить, что роль рабства в его хозяйстве была невелика: основой хозяйства был свободный земледельческий, пастушеский, ремесленный, торговый труд — рабство имело лишь вспомогательное значение.
Земледелие в нашу эпоху еще сохранило свое естественное передовое значение: реформа Солона именно теперь дала свои благодетельные результаты, обеспечив Афинам большое число представителей того крепкого телом и душой и привязанного к родной земле мелкопоместного крестьянства, которое было условием их здоровья и силы. Эта земля сама по себе была не очень плодородной; надо было прийти ей на помощь, с одной стороны, целой системой искусственного орошения (так река Кефис в своем нижнем течении была вся разобрана на каналы, так что лишь очень незначительные ее струйки достигали моря), с другой — устройством террас на косогорах в предупреждение смыва зимними дождями тонкого слоя плодородной почвы. В одном ряду с хлебопашеством стояли виноделие и уход за маслинами — занятия более прибыльные, но зато и гораздо более отдающие селянина в руки врага, так как опустошение нивы лишает собственника лишь урожая данного года, между тем как истребление виноградника или оливковой рощи разрушало источник его жизни на много лет. На склонах многочисленных гор процветало скотоводство в своих трех разновидностях, подавших повод к возникновению особой пастушеской иерархии: почтеннее всех были волопасы (bukoloi), за ними шли овчары (poimenes), между тем как козопасы (aipoloi) представляли собой третий, пролетарский элемент. Свиньи и домашняя птица были придатком каждого сельского хозяйства. Верным другом человека во всех этих областях его труда была собака — ср. характерную пословицу: «какова хозяйка, такова и собака»; напротив, кошка была еще неизвестна в греческом мире, и полезное занятие мышеистребления был поручено не ей, а ласке (gale), которая была очень популярна в нашу эпоху, между прочим, и как обычная домашняя воровка. Не забудем, наконец, и пчеловодства, очень важного и прибыльного в древнем хозяйстве вообще; поросшие тимьяном склоны Гиметта были богаты пасеками, прославившими «аттический мед» с его характерной приятной горечью.
Афинянин чувствовал естественную, здоровую тягу к своей родной Деметре, да и его правительство всячески старалось сохранить стране ее крестьянское население; но самые тщательные орошения и террасовки не могли увеличить площадь плодородной земли настолько, насколько это соответствовало бы приросту населения. Победоносные войны дали правительству возможность усилить крестьянский элемент путем особого рода переселенческой системы — так называемой клерухии. У побежденного государства отнималась часть земли, и таковая разбивалась на наделы (kleroi), которые и раздавались бедным гражданам. От колонии клерухия отличалась тем, что ее члены сохраняли свое афинское гражданство, голосовали в афинском вече и занимали афинские должности наравне с прочими гражданами, между тем как колония была самостоятельным политическим организмом с собственным вечем и магистратурой. Так были отведены под клерухии один за другим: Херсонес Фракийский, Лемнос, Имброс, добрая часть Эвбеи и т.д.
Вообще же постоянные войны были для афинского крестьянства настоящим бичом. Походы отвлекали хозяев от полевых работ; сверх того, набеги врагов разоряли аттические наделы, а поражения вели к потере клерухий. Крестьянство было поэтому в Афинах миролюбивым элементом; если, тем не менее, всегда побеждала воинственная политика, то это одно доказывает нам, что не ему принадлежал в вече решающий голос, а другим частям населения, а именно — представителям промышленности, торговли и государственной службы. Аттического хлеба (с прибавлением всех клерухий) на афинян не хватало; отсюда необходимость ввозить заграничный — главным образом, как мы видели, черноморский (выше, с.12). А ввоз предполагал вывоз и работу для вывоза, то есть промышленность, так как сырье потреблялось в самой стране. Главным афинским ремеслом, работавшим для вывоза, было гончарное; об обилии и красоте его изделий дают нам представление те многочисленные «краснофигурные» вазы, которые наполняют наши коллекции, а также и тот факт, что два самых людных квартала исторических Афин носили название Керамика (Kerameikos). Очень разветвлена была и прочая промышленность, но она удовлетворяла главным образом домашним потребностям.
Торговля была двух родов, заморская и внутренняя; насколько уважали купца-путешественника (emporos), рисковавшего жизнью для открытия новых рынков и способствовавшего распространению афинского кредита и афинской славы — его при случае даже освобождали от воинской повинности, — настолько малопочтенной казалась деятельность купца-домоседа (kapelos), весь смысл которой заключался в том, чтобы подороже продать потребителю подешевле купленное из первых рук. Но кроме этого неизбежного барышничества еще другое чужеродное растение присоседилось к смелой и широкой афинской торговле: это была деятельность банкиров (trapezitai, как они назывались по тому «столу», на котором они производили свои расчеты). Купец-путешественник нуждался в деньгах на снаряжение судна и скупку товаров; он брал их у банкира. Если он благополучно вернется домой, то его прибыль будет велика; но если его судно с товарами погибнет, то погибнет с ним и доверенная ему банкиром сумма; процент (tokos, собственно «приплод») был поэтому очень высок. При склонности афинян к риску и банкирство было, особенно в IV веке до Р.Х., заманчивой деятельностью.
Сказанное о значении для Афин промышленности и торговли объясняет нам экономический смысл пелопоннесской и других войн. Они были в значительной степени войнами за рынки, отбитые Афинами у пелопоннесской морской державы — Коринфа.
Совершенной новостью было в нашу эпоху экономическое значение платной государственной службы. Принцип этой платности был отчасти противоположен нашему; крупные и почетные должности по-прежнему оставались неоплачиваемыми, но зато была выставлена доктрина, что бедный гражданин, отрываемый исполнением своих гражданских обязанностей от своей работы, имеет право на известное вознаграждение со стороны государства. Началось применение доктрины с самого законного: с жалования матросам (таковыми были беднейшие граждане, так называемые феты, которые не могли служить в войске гоплитами за неимением вооружения). Затем, уже в эпоху пелопоннесской войны, Клеон ввел жалование судьям-присяжным (а таковых было шесть тысяч человек, преимущественно бедных и пожилых, для которых получаемое жалование в три обола за присутственный день было существенным подспорьем). Наконец, уже в IV веке до Р.Х. был сделан последний шаг введением жалования также и за участие в вече. Эта доктрина была развитием демократической идеи, но она же стала и одной из причин ее гибели: Афины вынесли на себе тяжесть этого урока и этим освободили позднейшее человечество от необходимости его повторения.
Переходя затем от частного хозяйства к государственному, мы должны поставить вопрос о доходах и расходах афинского государства, различая при этом Афины как таковые и Афины как главу морского союза.
Доходы Афин как самостоятельного государства слагались, главным образом, из следующих статей:
1. Прибыли, получаемой с государственных домен. То были, во-первых, Лаврийские серебряные рудники, а во-вторых, пентеликонские мраморные каменоломни. Эксплуатировались они с помощью государственных рабов, причем жизнь этих рабов в подземельях рудников была единственным мрачным пятном на рабстве тех времен. Доходы же были сравнительно очень крупные.
2. Пошлины, из коих главной была пошлина с кораблей, пользующихся пирейской гаванью, затем пошлина с отпускаемых на свободу рабов, с живших в Афинах и свободных от гражданских повинностей поселенцев (так называемых метеков) и т.д.
3. Прямая подать с граждан (так называемых eisphora) взымалась только в исключительных случаях; зато существовала последовательная и постоянная система так называемых литургий (leiturgia от leiton «народное» и ergon «дело»), касающихся исключительно богатых граждан. В ее основе лежит представление о том, что богатый гражданин, как таковой, состоит должником своей общины, которая благодаря своему «благозаконию» дала ему возможность стать богатым. Этот долг он уплачивает, исполняя какое-нибудь «народное дело», порученное ему государством. Таких «народных дел», или «литургий», были, главным образом, три категории: а) гимнасиархия: получив от государства площадь и стены школы, гимнасиарх должен был позаботиться об учителях, обстановке и т.д., б) триерархия: получив от государства корпус корабля с парусом, гражданин должен был его снарядить и набрать команду, и в) хорегия: получив от архонта хор для состязания на празднике Диониса, «хорег» должен был его обучить, набрать актеров, позаботиться о постановке и т.д.; зато он разделял честь победы с автором поставленной пьесы. Особенно интересна и важна для нас эта последняя литургия, священная служба Дионису, и мы, конечно, не без участия читаем надпись, из которой узнаем, что именно Перикл был хорегом Эсхила на том достопамятном состязании 472 года до Р.Х., на котором он одержал победу своими «Персами».
4. Доходы храмов, которыми они были обязаны благочестию отчасти государства, отчасти частных лиц, тоже могут быть рассматриваемы как государственный доход, поскольку государство разрешало себе делать из этих доходов займы — иногда под проценты, иногда беспроцентные, иногда возвращаемые, иногда нет. Различались «казна Афины» и «казна прочих богов».
К этим доходным статьям Афин как отдельного государства следует прибавить те, которыми Афины в эпоху существования морских союзов пользовались как глава таковых.
Это были, главным образом, следующие:
5. Денежные взносы союзников (phoroi), которыми они откупались от повинности ставить корабли в общий флот. Так как эту «повинность крови» за них несли афиняне, то они считали себя вправе распоряжаться этими взносами по своему усмотрению; на них, например, были воздвигнуты в эпоху Перикла святыни на Акрополе. Заведовали этими взносами особые казначеи (так называемые Hellenotamiai); хранилась казна вначале на Делосе, а с 454 года до Р.Х. — на Акрополе. В своей совокупности союзнические взносы составляли около половины государственного бюджета.
6. Таможенная пошлина, взимаемая в гаванях морского союза в пользу союзной кассы.
7. Судебные пошлины, уплачиваемые союзниками в тех процессах, которые разбирались в Афинах; а круг таковых Афины в видах централизации судебного дела старались чем далее, тем более расширить.
Таковы были сами доходы; что касается затем способа их получения, то следует отметить характерный для всего античного мира факт, что государство, где это только можно было (то есть по отношению к ст. 1, 2 и 6), прибегало к системе откупов, то есть заранее продавало данную пошлину тому лицу, которое за нее уплачивало наибольшую сумму, предоставляя ему взимать ее в собственную пользу так, чтобы и покрыть уплаченную государству сумму, и получить барыш. А так как богатые и соответственно уважаемые граждане, естественно, брезговали этим барышничеством, то приходилось поневоле, дробя пошлину, продавать ее мелким капиталистам. Так возник этот всеми ненавидимый и презираемый класс мытарей (telonai), так хорошо нам известный из Нового Завета.
Что касается, затем, государственных расходов, то они распределяются главным образом по следующим статьям:
1. На жалование за государственную службу (об этом ср. выше, с. 136). К этим большей частью неутешительным статьям следует, однако, прибавить жалованье городским врачам (demosieuontes), между тем как народное просвещение, очень распространенное, было всецело предоставлено частной инициативе.
2. На общественные работы, технического и художественного характера, производившиеся, однако, только при наличии излишков. Особенно слабо обстояло дело с общественными дорогами, но это объясняется национальной разобщенностью греческих племен; персидское государство с его большими военными дорогами и правильной почтой стояло в этом отношении выше, чем западный мир, вплоть до римских времен.
3. На военные издержки — одна из самых важных статей. На первом плане тут стоял флот, хотя значительная часть относящихся сюда расходов покрывалась литургиями (выше, с. 137). Войско вначале, пока оно было гражданским, не стоило государству особенно много: и гоплит о своем оружии, и всадник о своей лошади должны были заботиться сами. В случае похода они получали приказание вступить в строй, взяв с собой припасов на три дня, то есть до перехода отечественных пределов, после чего их кормили реквизициями. Но дело изменилось к худшему, когда значительную часть войска пришлось набирать из наемников.
Примечание. Эта необходимость имела две причины: 1) при длительности войн, притом ведомых одновременно на разных концах греческого мира, «повинность крови» ложилась тяжелым бременем на граждан и легко могла повести к их истреблению — уже к концу пелопоннесской войны Афины были в значительной степени городом вдов, а 2) наемные дружины, постоянно находясь под оружием, в знании все развивающегося военного дела стояли выше гражданских ополчений. Правда, с другой стороны, что на их верность государство могло полагаться гораздо менее, чем на своих собственных сынов. Теперь мы знаем, что правильным путем было бы при постепенной централизации морского союза привлекать к военной службе граждан его составных общин, в видах образования великой, объединенной под главенством Афин Эллады. Но этого не случилось, и ход событий повел к тому, что V век до Р.Х. принадлежал главным образом гражданскому, IV век до Р.Х. — наемному войску, характер которого нам жизненно изобразил Ксенофонт в своем знаменитом «Анабасисе».
4. На устройство празднеств — чисто эллинская статья. О них самих будет сказано ниже (§ 15); они неизбежно были соединены с большими жертвоприношениями, и это не было непроизводительным истреблением живности с религиозной целью, так как мясо жертвенного животного почти все шло на угощение бедноты. Помимо того, устройство многочисленных состязаний с их призами победителям требовало значительных издержек. Наконец — и это было наиболее характерно — часть денег выдавалась на руки бедным гражданам, чтобы дать им возможность принять участие в празднике. Почин принадлежит тут Периклу: желая сделать театральные представления, ввиду их образовательной задачи, доступными всем, он провел закон, чтобы бедным гражданам возмещалась та небольшая плата (два обола), которую они вносили за место в театре. Позднее этот так называемый theorikon разросся и был распространен на все крупные праздники.
Когда после крушения второго морского союза возникла «политика отречения», проводимая Евбулом, было постановлено, чтобы все излишки доходов поступали в эту «праздничную кассу» и чтобы никто, под страхом казни, не мог предложить в вече изменение этого постановления. Трубный глас Демосфена вырвал афинян из этого забытья: под грозой Филипповой войны он добился, чтобы излишки были препровождаемы не в праздничную, а в военную кассу, — и его заслугой было то, что на полях Херонеи была спасена если не эллинская свобода, то, по крайней мере, эллинская честь.
§ 6. Правовой быт. Демократизация Афин, начатая Солоном и завершенная Клисфеном, повела прежде всего к учреждению народного суда, носящего темное для нас название гелиэи (heliaia). Судьями в ней были все старшие граждане, числом около шести тысяч; они делились на десять коллегий по шестьсот членов каждая. Численностью каждой коллегии предупреждалась возможность подкупа суда, — и действительно, эта цель была достигнута. Понятно, что не по каждому делу можно было пускать в ход такую громоздкую машину; при широком развитии частного судопроизводства (так называемых третейских судов, см. с. 133) только самые крупные как гражданские, так и уголовные дела достигали суда «гелиастов». Зато их приговор был окончательным и ни кассации, ни апелляции не подлежал.
Обыкновенно обвинителем был потерпевший; но Солон прекрасно сознавал, что преступная энергия, склоняющая человека к нарушению законов, — греки называли ее hybris, — была общественной опасностью, и поэтому в тех случаях, когда потерпевший не мог обвинять сам, обвинителем мог выступать и «всякий желающий». В основе этого постановления лежала мысль, что согражданам не должны быть чужды обиды сограждан; не Солон был виноват в том, что эта прекрасная мысль выродилась и дала в результате отвратительный класс сикофантов-шантажистов (выше, с.73), досаждавших богатым гражданам под личиной заступничества за якобы попранные права других и заставлявших их платить им более или менее крупный выкуп за то, чтобы их оставили в покое.
А так как эти обвинители были или легко могли быть ловкими и в знании законов, и в красноречии людьми, то сама справедливость заставила суды внести известное ограничение в правило, чтобы обвиняемый защищался сам. Ограничение было двоякого рода. Во-первых, ему не возбранялось поручить другому составление за него защитительной речи, которую он затем выучивал и произносил. На этой почве развилась так называемая логография, то есть сочинение опытным оратором письменных речей за других; так, в процессе Сократа Платон предложил своему учителю воспользоваться речью, которую он, Платон, взялся за него написать. Но, кроме того, в известных случаях обвиняемому позволялось приглашать на помощь себе второго оратора, так называемая синегора (synegoros); в этих случаях дело на практике сводилось к тому, что обвиняемый ограничивался несколькими фразами, а главная задача поручалась синегору. Таким образом, благодаря сикофантии с одной стороны и синегории с другой, представительство сторон, исключенное строгим духом первоначального судопроизводства (выше, с.73), появилось само собой, а с ним неизбежно появилось и судебное красноречие, возникновение которого относится именно к нашей эпохе.
Но лучшим плодом Солонова законодательства и его развития в демократическую эпоху было то, что атмосфера «благозакония» была разлита повсюду, и произвол больших и малых насильников был обуздан во всех областях жизни. И старый отец, и жена, и сироты, и рабы находились под защитой закона, и обидчик их имел в каждом случае очень действительное основание бояться привлечения к суду. Правда, что этот суд, будучи неподкупным, не был непогрешим: процесс Сократа, осужденного в 399 году до Р.Х. народным судом, ясно это нам доказывает. Но тот же Сократ, имея возможность безопасного побега, добровольно отказался от него, не желая своим примером содействовать нарушению законов, которые он во всех других отношениях горячо одобрял, — яркое доказательство того, как гордился афинянин нашей эпохи тем благозаконием, которое отличало его правовой быт от какой-нибудь Фессалии или варварских стран.
И мы, произнося свое суждение об этом правовом быте, должны основываться не на этих отдельных случаях неправосудия, а на всей идее нового суда, вручившей решение участи подсудимого гражданина не представителю власти, а его же согражданам как таковым. Только теперь жалобы Гесиода на неправду «царей-дароедов» (выше, с.70) замолкли окончательно; и хотя царство Правды и не было основано, но все же был намечен тот путь к его осуществлению, от которого уже нельзя было удаляться безнаказанно.
Правда, мы видим не в Афинах и вообще не в Греции, а в Риме нашего воспитателя в области правового быта; и среди правовых истин, неизвестных Греции и открытых лишь Римом, уже была (с.34) упомянута одна — а именно, что государство лишь в пределах существующих законов может распоряжаться жизнью, свободой и имуществом своих граждан. Афины этого еще не сознавали, они допускали суд по не предусмотренным законодателем преступлениям, предоставляя в этих случаях обвинителю предлагать, а гелиэе определять меру наказания, вразрез с римским и нашим правилом nulla poena sine lege; в таком процессе (dike timete) был осужден и Сократ. Но в особенности относится сюда знаменитый остракизм, введенный Клисфеном и просуществовавший около столетия. Его суть состояла в следующем: если оказывалось, что присутствие влиятельного гражданина в общине было причиной смут, то разрешалось предложить народу путем голосования временно исключить его из состава общины. Делалось это так: гражданин писал (или царапал) имя исключаемого на глиняном черепке (ostrakon), затем бросал его в урну; если за исключение было подано значительное большинство голосов, то исключенный на время (пять или десять лет) должен был покинуть Афины. Немало великих людей испытало на себе действие этой меры — Фемистокл, Аристид, Кимон; оно не было собственно изгнанием — имущество потерпевшего не конфисковалось и его гражданская честь оставалась нетронутой. Но все же это была мера тираническая, несовместимая с более развитым правовым сознанием; и нам приятно было бы удостовериться, что именно это соображение повело к ее упразднению после 418 года до Р.Х.
§ 7. Государственный быт. Та форма государственного быта, при которой Афины прожили кратковременный период своего расцвета, была создана демократической реформой Клисфена в 509 году до Р.Х. Главным содержанием этой реформы была новая организация гражданского населения Афин с целью «смешения граждан между собой» и устранения старинного порядка, согласно которому Аттика распадалась на три области: педиею, паралию и диакрию (выше, с. 76). Клисфен поступил так: прежде всего он разделил каждую из названных областей — скажем, А, В и С — на десять так называемых «третей» (trittyes): A1, А2, А3, и т.д. до А10, так же точно B1, В2 до В10, и С1, С2 до С10, — причем получилось тридцать таких «третей». Из этих тридцати третей он составил свои новые десять фил, составляя каждую по жребию из трех лежащих в различных областях третей: например, филу I из А4 + В7 + С2, филу II из А5, В4 и С9, филу III из А9, В4 и С5 и т.д. Этим десяти филам он дал с благословения Пифии имена древнеаттических героев, назвав их Эрехфеидой, Аякстидой и т.д., и сделал их основой преобразованного строя. Отныне жители, например, диакрии уже не могли совещаться между собой о государственных мерах, результатом чего была некогда тирания Писистрата: каждая из десяти частей, на которые она была разделена, была связана общностью интересов с теми участками двух прочих областей, с которыми ее соединил жребий.
На этом новом делении были основаны три органа государственной жизни демократических Афин — совет, вече и магистратура.
Что касается, прежде всего, совета (bule), то он состоял из пятисот членов, по пятьдесят на каждую филу, избираемых на год по жребию из граждан первых трех классов старше тридцати лет с тем ограничением, чтобы никто не мог быть членом совета чаще, чем два раза в жизни. Компетенция этого совета состояла 1) в предварительном решении (probuleuma) тех законопредложений, которые затем вносились на окончательное решение веча, и 2) в самостоятельном управлении, на основании существующих законов, финансами, флотом и конницей. Полностью совет собирался лишь от времени до времени; постоянно заседала только десятая его часть, так называемая притания. Эта притания объединяла в себе пятьдесят членов одной и той же филы, причем каждая фила была «пританствующей» в течение 1/10 года. На каждый день притания избирала из своей среды особого председателя, так называемого эпистата, который должен был дежурить с 1/3 своей притании не только днем, но и ночью, чтобы к нему во всякое время можно было обратиться по государственной надобности, — так что неугасимая «лампада в притании» была настоящим символом бдительного ока афинского благозакония.
В афинском вече (ekklesia) могли участвовать все граждане старше двадцати лет; собиралось оно на скалистой террасе Пникса, под Акрополем (а с IV века до Р.Х. — в театре), вначалее по разу в пританию, потом несколько чаще, под председательством эпистата. Все вносимые предложения должны были раньше получить санкцию совета; но вече не было ею связано и могло не только принять и отвергнуть редакцию совета, но и внести существенные изменения по предложению народных ораторов. Таковым мог выступать любой гражданин; в глашатайской формуле «кто из граждан старше сорока лет имеет сказать нечто полезное для народа?» афиняне видели истинное выражение демократической свободы. Отсюда значение политического красноречия; отсюда и злоупотребление им так называемыми демагогами, которые стали такой же язвой в области политики, какой были сикофанты в области суда.
Наконец, в области магистратуры[14], обязательно годичной, нас поражает прежде всего ее коллегиальность: каждая должность представлена несколькими, обыкновенно десятью гражданами, по одному на филу. Затем — то, что за исключением военачальников, а также и тех магистратов, которые имели дело с государственными суммами и поэтому должны были принадлежать к числу зажиточных граждан, остальные избирались не поднятием рук (хиротонией), а жребием. В основе этого странного на наш взгляд порядка лежит, во-первых, религиозное представление: «Мы признаем счастье милостью бога и допускаем поэтому жеребьевку, считая вполне справедливым, чтобы вынувший счастливый жребий получил власть, а не вынувший не получил ее» (Плат. Зак. III, 690с), а затем и демократическая вера или иллюзия, что каждый гражданин должен быть настолько политически образованным, чтобы в случае надобности успешно справиться с порученной ему должностью. А впрочем, магистрат находится под постоянным контролем; этот контроль сказывается 1) в его «докимасии» после выборов, то есть исследовании, соответствует ли его личная порядочность той чести, которая выпала на его долю; его устраняли, если оказывалось, что он, например, не относится с требуемым уважением к своим родителям или их могилам; 2) в возможности его «апохиротонии» (то есть отрешения от должности) во время его магистратского года; 3) в предстоящей ему по окончании магистратского года «эвтине» (euthyna), то есть отчете, неудовлетворительность которого могла повести за собой более или менее крупный штраф.
Главными магистратскими коллегиями были следующие:
1. Коллегия архонтов; их было с давних пор девять, и Клисфен должен был прибавить к ним секретаря, чтобы привести их число в соответствие с числом фил; выбирались они по жребию. Эта возникшая из царской власти коллегия потеряла свое прежнее значение, сохранив главным образом инструкцию процессов и председательство при их разбирательстве в гелиэе, притом архонт-царь — в религиозных делах, архонт в тесном смысле, по имени которого назывался год, — в семейных, полемарх — в делах метеков, фесмофеты — в остальных.
2. Коллегия стратегов, числом десять, избиралась путем хиротонии. Она унаследовала то значение, которое потеряла архонтская. Из десяти стратегов часть отправлялась в поход, другие оставались в Афинах, чтобы здесь делать необходимые для успешного хода войны распоряжения. Так как это понятие было очень растяжимо, то компетенция стратегов была очень велика. Конечно, фактически наиболее способный в коллегии управлял всем делом; Перикл, например, пятнадцать лет подряд избирался стратегом, и в этой должности управлял всем государством, «и была это на словах демократия, на деле же единовластие лучшего гражданина» (Фук. II, 65). Таков был внешний облик той афинской демократии, которая, хотя и не без сотрясений, просуществовала в течение двух столетий.
Согласно сказанному выше (с.77), это была демократия плебисцитарная; таковая, как мы тоже уже убедились, была возможна только при известной ограниченности территории. Для Афин она была естественна, так как и сунийский, и марафонский поселянин мог легко устроить свои дела так, чтобы быть в Афинах в сравнительно редкие вечевые дни. Некоторое неудобство представляли уже клерухии, но не непреоборимое: обыкновенно гражданин их навещал только изредка, оставляя на прочее время вместо себя управляющего. Но что случилось бы с демократической идеей, если бы Афинам удалось политически объединить значительную часть Греции? Такую возможность им открывал только знаменитый морской союз, не столько второй, сколько первый (478-404 годы до Р.Х.), и поставленный вопрос переводит наше внимание с почвы государственного на почву междуэллинского быта.
§ 8. Междуэллинский быт. То новое, что принесла наша эпоха в области междуэллинских отношений, заключается, главным образом, в основании Делосского союза как единственной серьезной попытке объединить не только внешним, но и внутренним образом значительную часть эллинских общин под главенством одной передовой державы, каковой были Афины эпохи Фемистокла и Аристида. Первоначальной целью союза была оборона побережных и островных эллинов против возможного возобновления персидского погрома. Так как самым надежным средством такой обороны был сильный и единый флот, то первоначальные мероприятия творцов союза были направлены на создание такового из пропорциональных контингентов входящих в союз общин, причем деньги на оборудование и операции этого флота естественно составили союзную казну, которую предполагалось хранить в храме Аполлона на острове Делосе; отсюда и само название Делосского союза. Но при практическом осуществлении этой меры оказалось, что она была сопряжена со слишком большими неудобствами для тех общин, которые вследствие малочисленности своего населения могли поставить лишь незначительное число кораблей, а то и часть такового. Такие общины предпочли откупиться деньгами от постановки приходящегося на их долю контингента. Так с самого начала общины союза распались на такие, которые сами участвовали в деле совместной обороны, и такие, которые поручили оборону собственной территории другим, уплатив им соответственную сумму, и этим фактически стали денницами центральной общины. Первые стали называться автономными, вторые — подчиненными (hypekooi) союзниками.
Дальнейшее развитие союза неизбежно повело к тому, что последняя категория стала постепенно увеличиваться за счет первой. Прежде всего, при растущем благоденствии союзников им самим стало выгоднее откупиться данью от повинности крови, а затем, те, которые своими изменническими попытками выйти из союза доказали свое враждебное к нему отношение, были естественно лишаемы своего флота и насильственно переводимы в категорию подчиненных союзников. Таким образом, к эпохе Перикла в союзе были только три автономных члена — Самос, Лесбос и Хиос. А так как контингенты автономных союзников не были увеличиваемы в соответствии с убывающими подчиненных, то та повинность крови, от которой освобождались подчиненные, ложилась все сильнее и сильнее на центральную общину, то есть на Афины.
Параллельно с этим развитием шла все большая и большая централизация управления. Афины присвоили себе право самовольно распоряжаться операциями общего флота. Общая касса мало-помалу из союзной превратилась в афинскую, с ее перенесением из Делоса на афинский Акрополь в 454 году до Р.Х. по почину Перикла. Неблагонадежность отдельных общин часто вела к тому, что афиняне обеспечивали себе их преданность более или менее сильными гарнизонами или же отправляли к ним особых чиновников (episkopoi) с правом вмешательства в те их внутренние дела, которые так или иначе затрагивали интересы либо всего союза, либо руководящей общины. Независимо от этого афиняне всюду старались ввести демократическое правление, справедливо рассчитывая, что таковое, будучи им обязано своим возникновением, станет оплотом афинофильской политики данной общины. Наконец, было постановлено, чтобы крупные уголовные процессы, возникавшие в союзных общинах, разбирались в Афинах перед судом гелиастов, чем было завершено также и правовое объединение союза.
Никогда ни до, ни после не было создаваемо на греческой почве такой сплоченной междуэллинской организации. Все же параллельно с ее централизацией шло и недовольство составляющих ее общин, которые не могли примириться с потерей самого необходимого для греческой общины элемента — автономии. Эта потеря могла быть возмещена только предоставлением им участия во власти, то есть превращением Делосского союза в своего рода Великую Аттику с общим для всех центральным управляющим органом в Афинах; осуществление же этой идеи, при территориальной разрозненности составляющих общин, было возможно только под условием перехода к представительной системе, то есть под условием замены плебисцитарной демократии — парламентарной.
История освободила Афины от необходимости разрешить этот неудоборазрешимый для античного человека вопрос: после поражения афинского флота при Эгоспотаме (405 год до Р.Х.) морской союз был окончательно распущен, и так велико было недовольство составляющих общин централизующей политикой Афин, что его разрушитель Лисандр был всюду приветствуем как освободитель.
Тем не менее, это продолжавшееся три четверти века объединение большинства культурных общин Эллады под главенством Афин принесло свои плоды если не в области политики, то, во всяком случае, в области культуры. До заключения союза аттический говор был одним из многих маловажных греческих диалектов, между тем как литературным языком был ионийский; ко времени его распущения аттический язык был общегреческим — отдельные области сохранили свои местные говоры, но только для внутреннего, а не для междуэллинского употребления. И когда царь Филипп обращался письменно к греческим общинам, он составлял свои грамоты на аттическом языке. Этим был предначертан также и дальнейший путь развития эллинизма. То войско, с помощью которого Александр Великий победил Восток, менее всего состояло из аттических элементов; но язык и культура, которые он распространил до Инда и до порогов Нила, были аттическими, и этот неотъемлемый аттический характер вселенского эллинизма был плодом многолетнего афинского главенства в той Элладе, которая объединилась в Делосский союз.
§ 9. Международный быт. Международные отношения в эллинском мире нашей эпохи имеют в своем основании антагонизм понятий «эллин» и «варвар», причем слово «варвар», обозначая всякого, говорящего на непонятном языке, то есть всякого неэллина, само по себе не имеет никакого презрительного оттенка. Политические расчеты могут повести к союзу эллинов с варварами против других эллинов: афиняне рассчитывали на дружбу фракийского государства в разгар пелопоннесской войны, и Спарта сочла позволительным для себя принять золото от персидского сатрапа в видах уничтожения афинского влияния на востоке. Но тем не менее культурная разница между эллинами и варварами сознавалась. В годы самого резкого взаимного отчуждения спартанцы имели своего «проксена» в Афинах так же, как и афиняне в Спарте; но персидскому сановнику, который бы забрел в Афины, пришлось бы обратиться к заступничеству пританов (выше, с.143), то есть к государственной власти. И когда афиняне справляли праздник своей богини-покровительницы, на него приглашались «феоры» из союзных, а в годы мира и из всех вообще эллинских государств, но, конечно, не из Персии, Фракии и Египта.
Тем не менее, отношения греков к «варварам» были лишены всякой принципиальной враждебности. Любознательный Геродот с интересом присматривается к нравам и памятникам варварских народов, которые он посещает, и скорее бывает склонен незаслуженно признать превосходство варварского обычая перед эллинским, чем отнестись к нему с незаслуженным пренебрежением. Импонирующая древность египетской и вавилонской культур естественно повела к тому, что эллин почувствовал себя учеником того и другого народа, даже в таких областях, в которых самобытность эллинской культуры для нас несомненна. Ни племенные, ни религиозные различия не вызывали его насмешки или высокомерия; что касается специально этих последних, то врожденная его терпимость и самопонятное для него требование, что гость чужой страны должен воздать честь ее богам, устраняли в зародыше всякую возможность для него изуверства.
Только в одной области эллин чувствовал себя неизмеримо выше варваров, причем, правда, под последними он, за полным почти незнакомством с иноплеменными народами Запада, разумел подданных персидского царя: это была оценка личной свободы. Видя, с каким смирением восточный человек переносит иго царя, признавая в последнем уже не человека, а бога; знакомясь со столь чуждой для него организацией восточного общества, в котором всякий подчиненный считался рабом своего начальника; поражаясь, с одной стороны, унизительными формами поклонения подданных, с другой — бесчеловечным произволом правителей над личностью подчиненных, — он, естественно, приходил к убеждению, что для варвара рабство такая же природная форма общежития, как для эллина — свобода. Если поэтому Аристотель (Арист. Пол. I, 1254в), вразрез со многими мыслителями и поэтами своего народа, оправдывает рабство ссылкой на то, что есть люди, рожденные для него и вне его рамок неспособные к полезной деятельности, то в этом следует признать лишь эмпирический вывод человека, не склонного к иллюзиям и одинаково трезвыми глазами взирающего на характерные особенности обоих миров, с которыми его познакомила жизнь.
Той принципиальной благожелательности, с которой эллины относились к варварам, соответствовала и восприимчивость варваров к благам греческой культуры. Если не считать египтян, замкнувшихся в своей культурной отчужденности, но при этом дружелюбно относившихся к грекам, то прочий варварский мир в нашу эпоху испытывает все возрастающее влияние и обаяние эллинизма. Ближайшие к Ионии области — Лидия, Фригия, Кария — становятся уже почти эллинскими. На Кипре древнефиникийская культура стушевалась перед эллинской, и сам остров под управлением эллинофильских царей стал своего рода эльдорадо для тех эллинов, которым на родине было тесно. Вообще перепроизводство культурных людей в собственно Греции ведет к тому, что они охотно ищут и находят сбыт своим способностям в варварском мире; это касается прежде всего медиков и художников, затем торговцев, класс которых в Греции обладал гораздо большей подвижностью и предприимчивостью, чем на Востоке, и, наконец, наемников, дружины которых охотнее сражались в варварских странах против варваров, чем у себя против своих. Так-то эллинская культура исподволь, но решительно подчиняла себе варварский мир в ожидании того момента, когда гений царя-завоевателя окончательно утвердит ее господство над ним.
§ 10. Нравственное сознание. В истории нравственного сознания человечества наш период отмечен, прежде всего, неизбежной по всему его общественному укладу демократизацией морали путем введения в нее догмата о научимости тому идеалу, который по-прежнему продолжает называться arete.
Действительно, нравственное учение эллинского периода признавало, как мы видели (выше, с.89), чисто аристократический догмат наследственности этой arete: кто ее унаследовал от «добрых» отцов и предков, тот и сам «добр»; кто, напротив, происходит от «худых», тот и сам «худ» и никоим образом «добрым» стать не может, ибо «ни лев, ни бурая лисица не могут изменить врожденного нрава» (Пиндар. Олимп. 10, 20). Афиняне долго находились под гнетом этого учения: оно, казалось, увековечивало привилегии аристократии, которая ведь была ничем иным, как совокупностью «добрых», но оно же, будучи изложено в гениальных творениях поэтов аполлоновской эпохи, которых даже демократические Афины не решались исключить из своих школ, с юных лет входило в плоть и кровь будущих граждан.
Общественное мнение не могло не искать выхода из этого мучительного разлада; понятна поэтому радость, с которой оно пошло навстречу той философии, которая, проповедуя научимость этой arete, этим самым открывала замкнутый круг «добрых» всем, желающим ей научиться.
Носителями этой философии были так называемые софисты. Это были люди очень различные по объему своих знаний и своему нравственному складу. Общими их чертами были следующие: 1) они все целью своей деятельности считали и называли приобретение и распространение мудрости (sophia), вследствие чего они и именовали себя софистами — это слово тогда еще не содержало того привкуса хулы, который мы в нем слышим теперь; 2) они, в видах большего распространения своей мудрости, разъезжали по всей Элладе, всюду вербуя учеников; 3) они, вынужденные жить плодами своей деятельности, брали плату за свое учение. Это последнее обстоятельство, безукоризненное с точки зрения наших обычаев, сильно роняло их тогда в глазах идеалистически настроенных людей. Главные из них — Протагор из Абдеры, Горгий из Леонтип, Гиппий из Элиды и Продик из Кеоса. В Афинах, куда они наезжали периодически, они все были чужими и пользовались гостеприимством богатых и любознательных граждан, перистили которых на время их пребывания превращались в настоящие университетские аудитории.
Но научимость arete была только одной стороной, и притом положительной, деятельности софистов; другой был скептицизм. Развитие философии природы (выше, с.89 сл.) могло легко вселить в наблюдателя уверенность, что все теории мирового становления одинаково убедительны, то есть, другими словами, одинаково недоказуемы; и этот физический скептицизм, нашедший свое выражение в бессмертных словах Протагора: «Человек — мерило всему сущему, что оно есть, и не сущему, что оно не есть», — не мог не перекинуться и на религиозную, и на нравственную область. Возникла уверенность, что ни одного религиозного или нравственного положения доказать нельзя, а можно в нем только убедить силой и обаянием речи. Так-то из софистического скептицизма естественно возник культ речи; ее учителями были те же софисты, и их учение нашло себе благодатную почву в демократических Афинах, в которых и суд, и вече предоставляли столь широкое поле искусному оратору. С возрастающей озабоченностью следили рассудительные граждане за этим опасным увлечением, грозившим потопить все идеалы религии и нравственности в туманном море убеждения. Но молодежь была в восторге от нового учения; и действительно, оно должно было перебродить в ее горячих головах для того, чтобы дать тот чистый и положительный религиозно-нравственный идеал, представление о котором мы связываем с именами Сократа и Платона.
Чтобы понять деятельность Сократа (470-399 годы до Р.Х.), ее нужно рассматривать на двойном фоне: с одной стороны — обыденной гражданской морали, с другой — описанного только что софистического движения.
Гражданская мораль была богата положительными догматами и не затруднялась давать в каждом данном случае ответ на вопрос, что такое arete. «Arete гражданина, — говорила она, — состоит в том, чтобы быть способным ведать государственные дела и в этой деятельности приносить пользу друзьям и вредить врагам; arete гражданки — в том, чтобы хорошо управлять домашним хозяйством, сохраняя в целости то, что составляет достаток дома, и повинуясь мужу; иная arete малолетнего — мальчика и девочки, иная — старца, свободного или раба; есть и много других aretai» (Плат. Мен. 71е). Сократа подобный ответ удовлетворить не мог. В силу своей глубокой сознательности он старался узнать, почему все названные проявления гражданской arete объединяются именно этим именем и что такое, следовательно, сама arete. И вот на этот-то вопрос ходячая мораль никакого ответа ему не давала.
Он обращался от нее к учению софистов, но здесь его еще более отталкивала пустота скептицизма и соблазн риторического убеждения. Сознательно обращаясь против последнего, он единственным путем к выходу из безнадежного и бесплодного скептицизма признавал такое пользование словом, при котором каждый довод говорящего мог тотчас найти подтверждение, ограничение или опровержение со стороны собеседника. Другими словами, риторическому методу софистов он противопоставил метод диалектический; в этом его бессмертная заслуга перед духовной культурой.
А впрочем, мы не можем сказать, прибавил ли он к теории научимости arete, которую он после некоторого колебания заимствовал у софистов, еще другие положительные догматы. Мы представляем себе его вечным искателем, своими вопросами и беседами будившим сознание своих сограждан; при этих беседах стали получаться те или иные положительные выводы, которые он, однако, считал плодами не собственной мысли, а мысли своего собеседника или, вернее, того logos'a, который в данную минуту воплощался в их беседе. И он более всего заботился о том, чтобы честное служение этому logos'y не нарушалось никаким недомыслием или пристрастием. Быть может, Сократ сам не добыл ни одного из тех догматов, которые впоследствии считались характерными для «сократических» школ, но он выковал тот меч, с помощью которого они были добыты все, и этим мечом был logos.
Обаяние сократовских бесед сделало учителя одной из популярнейших фигур послеперикловских Афин и собрало вокруг него кружок не очень многочисленных, но ревностных учеников. Из них одни позднее поведали потомкам о деятельности своего учителя; другие продолжали его дело, созидая положительные идеалы на расчищенной его диалектикой почве, — таковыми были Антисфен, Аристипп и в особенности Платон; третьи, наконец, после нескольких лет общения с ним вернулись к практической жизни.
Именно эти последние и стали причиной его гибели. Строгие демократы не могли забыть, что и Алкивиад, изменивший своей родине в решающую годину сицилийской экспедиции (414 год до Р.Х.), и Критий, принявший после ее разгрома из рук спартанцев тираническую власть над ней (404 год до Р.Х.), были учениками Сократа. Вскоре после восстановления демократии он был обвинен как развратитель молодежи и, не желая ни воздействовать на судей притворным смирением, ни воспользоваться одним из средств побега, которые ему были предоставлены его друзьями, умер смертью праведника в 399 году до Р.Х.
Из сократовской школы общая тема всех бесед, arete, вышла преображенной в двух отношениях. Во-первых, она мало-помалу потеряла то значение «доблести», которое ей было свойственно в предыдущие эпохи, и получила взамен его значение нашей нынешней «добродетели». Во-вторых, — и это было последствием глубокой сознательности самого учителя, — она была неразрывно соединена со знанием. У бессознательной добродетели ходячей морали была отнята всякая ценность; истинно добродетельный человек должен был быть в состоянии отдать отчет в своей добродетели; таковая несомненно была знанием. Спрашивалось только, знанием чего? Эта последняя примета наложила свою печать на всю античную послесократовскую мораль; она была моралью интеллектуалистической, — и нужно было явиться гению блаженного Августина (V век по Р.Х.), чтобы противопоставить ей, как морали языческой, новую христианскую волюнтаристическую мораль.
Развитие школы Сократа принадлежит IV веку до Р.Х. Из его творчески одаренных учеников один, Аристипп Киренский, в своих рассуждениях о сущности добродетели увидел себя вынужденным отождествить ее с каждым в данном случае большим удовольствием, ради которого мы жертвуем меньшим, и стал, таким образом, творцом так называемой гедонистической (от hedone — «удовольствие») морали. Она сама себя опровергла в лице его позднейших преемников: так как большим удовольствием пришлось признать более длительное, длительное же удовольствие превращается в простое безболие, то мало-помалу проповедь удовольствия превратилась в проповедь абсолютного безболия — то есть смерти.
В резком противоречии с Аристиппом Антисфен старался освободить абсолютную добродетель от всех соблазнов чувственности, усматривая идеал мудреца в полной беспотребности; ее проповедовала пошедшая от него киническая школа, как она была названа — скорее всего по тому месту, где учил Антисфен, гимназии в афинском предместье Киносарге. Слово Антисфена обратил в дело его знаменитый ученик Диоген Синопский. Надев суму, символ нищенства, он пошел странствовать, поучая людей на всех перекрестках идеалам беспотребности и получая в качестве вознаграждения за свое учение ломоть хлеба или пригоршню жареных бобов. Число его последователей, прямых и косвенных, было очень велико, и школы киников можно не без основания сравнить с нищенствующей братией св. Франциска в позднейшее Средневековье.
Оба решения были скорее практически наглядными, чем философски продуманными. Из всех учеников Сократа один только Платон сумел поднять вопрос о добродетели на ту высоту идеализма, которая соответствовала величию послеперикловских Афин. Его определение добродетели стоит в зависимости от взглядов на душу. Последнюю он — исходя из орфических учений (выше, с. 117) — представляет себе наподобие возницы, управляющего парой коней, из коих один влечет колесницу к высотам идеала, другой — к низинам чувственности. Долг возницы — поощрять пыл первого и укрощать второго. Так, наша душа состоит из трех элементов: руководящей мысли (logistikon), энергии (thymoeides) и вожделения (epithymetikon); им соответствуют три основных добродетели — мудрость (sophia), мужество (andreia) и воздержанность (sophrosyne). Все три растворяются в высшей добродетели — справедливости (dikaiosyne).
Установлением этого последнего идеала Платон не очень удалялся от гражданской морали, которая и сама ведь старалась воспитывать гражданина в правилах справедливости; но он резким образом разошелся с ней по вопросу о санкции (выше, с.34). Там отрока вели к справедливости указаниями на то, что только справедливый муж пользуется уважением людей и покровительством богов. Софистическое движение разбило обе эти санкции и, в сущности, отняло всякую опору у нравственности. Вразрез и с гражданской моралью, и с софистикой Платон учил, что добродетельность есть здоровое состояние души и, как таковое, одна только и может обеспечить ей хорошее самочувствие; что поэтому добродетельный муж этим самым и счастлив, порочный — этим самым и несчастен, если получит возмездие, чем если он останется безнаказанным, развивая до последних пределов болезненное состояние своей души. Этим открытием Платон стал творцом автономной нравственности.
Трезвый ум его ученика Аристотеля и в этом отношении не остался на высоте его идеализма. Внимательно исследуя проявления добродетельности в человеческой жизни, он пришел к убеждению, что добродетель в каждом данном случае есть средний путь между двумя порочными крайностями (virtus in medio): щедрость — между скупостью и расточительностью, мужество — между трусостью и опрометчивостью и т.д. Этим учением он стал проповедником той золотой середины (aurea mediocritas), которая могла послужить хорошей нормой для общегражданской добродетельности, но исключала великодушный подъем героических натур.
Как видно из всего сказанного, нравственное сознание нашего периода гораздо более отмечено индивидуальной печатью творческих личностей, чем оба предыдущих. Посредствующим звеном между этими личностями и народной массой служит школа: благодаря ей и ее проповеди идеи творцов распространяются все более и более, определяя собой также и общественную мораль. Ее действие, конечно, неравномерно: гедоническая проповедь естественно ограничивается изящным обществом утопающих в роскоши царедворцев, киническая обращается преимущественно к грубым умам низших гражданских и даже рабских слоев, созидая своеобразную философию и нравственность пролетариата, аристотелевская неохотно покидает рамки школы и созерцательной жизни; платоническая, наконец, будучи более всех запечатлена печатью гения, притягивает родственно настроенные души, являясь среди всех наиболее богатой будущим.
§ 11. Наука в течение нашего периода еще остается заключенной в рамки философии, продолжающей считаться совокупностью тех знаний, которые человек приобретает ради самого знания. Она охватывает даже и медицину, с тех пор как эта последняя перестала ограничиваться одними только целебными практиками и своим изучением человеческого тела и его функций дала возможность провести параллель между ним и мирозданием. Первым из этих врачей-философов был Гиппократ Косский. Выйдя сам из школы врачей-жрецов, он круто повернул медицину на путь естественного опыта и стал, таким образом, основателем медицины как науки. Правда, его познания в области анатомии и физиологии были еще очень несовершенны: обычай не дозволял резать трупы, и врачам приходилось довольствоваться часто обманчивой аналогией между человеческим и животным телом. Все же и ее было достаточно, чтобы навести Гиппократа на мысль о закономерности патологических явлений, а также о влиянии на них окружающей среды.
Чистая философия, как наука о мироздании, следует в нашу эпоху по двум путям. Первый был предначертан еще в конце предыдущего периода рапсодом Ксенофаном Колофонским и особенно его учеником Парменидом, главным представителем элеатской школы, как она называется по имени того южноиталийского города — Элеи, где под конец своей жизни обосновался Ксенофан. Учение элеатов нашло разрешение тем противоречиям, в которых запуталась философия природы, в гипотезе двоемирия; согласно ей есть, во-первых, мир бытия, доступный только нашей мысли, но не нашим чувствам, о котором мы потому ничего не можем сказать кроме того, что он есть; и есть, во-вторых, мир кажущийся, к которому относится все то, что нам передают наши чувства. Божество — это и есть бытие, и оно поэтому для нас совершенно бессвойственно, и неразумно поступают те, которые представляют себе его под тем или иным образом. Эта гипотеза двоемирия получила особое значение вследствие того, что ею воспользовался для своей космологической спекуляции Платон. Но он поставил оба мира элеатов в гораздо более тесную связь один с другим тем, что признал кажущийся мир отражением мыслимого. Там, в пределах вечного бытия, в единении с богами витают первообразы тех предметов, которые наши чувства воспринимают здесь, в пределах видимости. Эти первообразы Платон называет идеями. Каждый предмет — несовершенное отражение соответственной идеи, и если мы, тем не менее, признаем его тем, что он так несовершенно отражает, то это происходит потому, что наши души некогда, в прабытии, тоже витали в пределах мыслимого мира и общались с идеями. Здесь наука граничит с религией; обе неразрывно связаны философией Платона.
Второй путь, по которому пошла философия нашего периода, противоположный «идеализму» Платона, был путь материалистический. Его главными представителями являются для нас Эмпедокл, Анаксагор и в особенности Демокрит Абдерский. Из них первый подвел итоги ионийской философии природы, установляя одинаковую изначальность всех четырех стихий и объясняя мировое становление их попеременным стремлением друг к другу и друг от друга под влиянием двух сменяющих одна другую сил — «дружбы» и «раздора». Все же он совокупность стихий представлял себе одушевленной и божественной и вообще примешал много мистицизма к своей философии. Также и Анаксагор не был чистым материалистом: допуская происхождение мироздания из бесконечного числа бесконечно малых частиц (так называемых семян — spermata), он нуждался в силе, которая бы привела их в движение, так как предвечного движения он представить себе не мог. Он эту силу назвал разумом (nus), но использовал ее только для первоначального толчка, в чем Платон не без основания усмотрел непоследовательность. Решительнее был Демокрит; отказываясь от всякого спиритуализма, он объяснял происхождение мира только из двух изначальных элементов — атомов и пустоты. Падение (мы сказали бы: движение) атомов в пустоте ведет к их сцеплению и этим — при их первоначальной разнородности — к образованию еще более разнородных тел. Всю свою жизнь Демокрит посвятил изучению свойств тел; он изложил свои наблюдения в многочисленных сочинениях, которые еще древность поставила в параллель к сочинениям Платона, видя в обоих мыслителях равноценных представителей двух крайних мировоззрений — идеалистического и материалистического.
Судьба была неблагосклонна к нему, ничего не сохранив нам из его произведений; но его имя должно остаться в нашей памяти как имя основателя научной физики и специально той ее теории, которая и поныне, после многих превращений, не потеряла своей ценности — теории атомистической.
Софистическое движение в Афинах и реакция против него в лице школы Сократа вызвали к жизни ряд новых наук формального характера, которые пока тоже остались в рамках философии. При той важности, которую софисты придавали слову как орудию убеждения, для них было естественно обратить свое внимание на него и на его свойства: научная лингвистика ведет свое начало от софистов и, специально, от Протагрра, который первым открыл части речи и ряд других грамматических категорий. Здравый смысл подсказал софистам, что язык должен быть изучаем прежде всего на его древнейшем памятнике: научное изучение Гомера поэтому тоже ведет свое начало от них. Отсюда, с одной стороны, возникновение историко-литературного интереса, с другой — практика толкования (интерпретации) как Гомера, так и других древних поэтов — одним словом, то, что позднее стало ядром филологии как науки. А при пытливом характере греков вообще и софистов в особенности не мог не возникнуть и вопрос о самом происхождении языка — точнее, о том, произошел ли он природным путем (physei) или же путем особого рода договора или уложения (thesei). А впрочем, ближе к непосредственной цели софистов был вопрос о связной речи как средстве убеждения; риторика равным образом ведет свое происхождение от них и, специально, от Горгия. Сочувствием Сократа и его школы эта риторика, понятно, пользоваться не могла; в противовес ей эта школа выдвинула диалектики как искусство спора, точнее, искусство отличать доказательные соображения от недоказательных. Со временем из этого искусства развилась логика, которая была приведена в научную систему Аристотелем. Одновременно процветала и математика в школах пифагорейцев, которые из италийской Греции успели перекинуться обратно в собственную. Нам трудно, однако, проследить ее развитие в недрах этих школ. Знаем, что в эпоху Платона планиметрия имела уже приблизительно свой нынешний вид, разработка же стереометрии еще не была начата: «Ее еще нет, но она будет», — пророчески сказал о ней Платон (Плат. Гос. VII, 528в).
Наука для нормального своего развития нуждается в центрах, которые объединяют и ученых, и орудия научной работы. Такими центрами в предыдущий период были кружки, вызванные к жизни религией Аполлона. Но гораздо более совершенными стали те школы, которые были основаны в нашу эпоху в определенных помещениях и с установлением особой системы научных занятий. Первой из них по времени была та, которую в 387 году до Р.Х. основал Платон в пригородной роще героя Академа — знаменитая на все времена Академия. Здесь после его смерти продолжалось преподавание — наук в «академическом» духе при непрерывной преемственности руководителей (схолархов) вплоть до 529 года по Р.Х., когда император Юстиниан в религиозном рвении изгнал из Афин последних учителей языческой Академии и этим закрыл ее после более чем девятисотлетнего славного существования.
Недолго спустя основал в противовес Платону свою научную школу Исократ — ритор, ученик Горгия. О его значении для истории красноречия и прозы вообще речь впереди (§ 13); здесь следует заметить, что он считал возможно всестороннее научное образование необходимым подспорьем для будущего оратора и что в его школе проходили, помимо теории и практики красноречия, и ряд других наук, которые можно было считать общеобразовательными. Курс учения был у него четырехлетний; его прошли многие, имена которых прославила позднейшая история Афин и Греции. Так уже с самого начала научной школе была противопоставлена школа общеобразовательная.
Завершителем научного развития нашего периода был в Афинах пришелец из македонской Стагиры — Аристотель. Он был учеником Платона, но позднее разошелся с ним, хотя и навсегда сохранил о нем благодарную память. Известны его слова: «из двух друзей — Платона и Истины — долг велит предпочесть вторую». Эту истину он, как трезвый и наблюдательный ум, находил в пределах единого мира. В нем божество — первопричина движения и жизни. Ему противоположна материя как арена возможностей, оформляемая идеями, которые живут, таким образом, не вне предметов видимости, а в них самих. Душа человека лишь количественно возвышается над душой животного и растения, обладая также и мыслительной способностью в добавление к чувствительной и двигательной, свойственных и животному, и способности роста, свойственной всем живым существам, включая и растения.
Научная система Аристотеля, изложенная в его многочисленных нам сохраненных произведениях, обнимает всю вещественную и духовную природу. Вопросам о принципах мироздания посвящены его книги о «Физике» и «Метафизике» (причем последняя обязана своим именем только тому обстоятельству, что она, как продолжение физики, читалась после нее — metaphysika). Законы движения и его сил обработаны в «Механике», теория небесных явлений в «Метеорологии». Спускаясь на землю, он в своих зоологических сочинениях дал такую полную систематику и биологию животного мира, которые остались непревзойденными вплоть до XVIII века. В области ботаники дал то же самое его ученик и друг Теофраст. Переходя далее к человеку, Аристотель в своей «Политике» создал чрезвычайно глубокую и продуманную теорию человеческого общежития, с которой и ныне принято считаться; она имела своим основанием огромный (158 книг) сборник монографий о конституциях отдельных греческих и негреческих общин, из которого судьба нам недавно вернула книгу «О государстве афинском». Параллелью к «Политике» была его «Этика», сохраненная нам в трех вариантах. К области эстетики принадлежит его «Риторика», или теория прозы, и особенно знаменитая «Поэтика». Но все его сочинения превзошла своим влиянием его «логика», под каковым именем мы объединяем его отдельные сочинения о «Категориях», «О суждении» и «Об анализе» с прибавлением к ним «Топики», или учения о доказательствах. В этих книгах он впервые привел в научную систему разрозненные диалектические достижения сократовских школ, и можно сказать без преувеличения, ссылаясь на свидетельство истории, что ими он научил мыслить также и все новейшее человечество.
Столь разнообразной научной работе этого удивительного человека соответствовала не менее разнообразная учебная деятельность. Ради нее он основал свою школу в роще Аполлона Ликейского — так называемый Ликей, или Лицей. В ее тенистых аллеях (peripatoi — отсюда название «перипатетической» школы) утром, В рабочие часы, происходило специальное (эзотерическое) обучение тесного круга учеников; там же вечером и широкой, жаждущей образования публике читались доступные ее пониманию общие (экзотерические) курсы. Ликей Аристотеля просуществовал так же долго, как и Академия Платона. В противоположность ей он насаждал специально научные знания, но все же ему, как философской школе, не удалось долго объединить в себе совокупность наук. Последние, развиваясь и специализируясь, не могли не прорвать со временем ставших узкими рамок философской школы. Но это случилось лишь в следующем, вселенском периоде.
§ 12. Изобразительные искусства. Когда наш аттический период называют «эпохой расцвета», то при этом выражении думают преимущественно, если не исключительно, об области искусств, как изобразительных, так и мусических. И здесь, и там время первых творческих напряжений, обусловленных естественным сопротивлением материала стремлению художника сделать его выразителем своих мыслей и чувств, уже лежит позади. С ним миновала и пора резкостей и чрезмерностей, вызванных этой борьбой; материал покорился художнику и стал способным выражать те тончайшие оттенки его идей, в умелом соблюдении которых заключается печать совершенства.
А. Архитектура. Для развития архитектуры первые два поколения после освободительной войны были особенно благоприятным временем. С одной стороны, победа над врагами создавала естественное чувство благодарности богам-покровителям, а прилив богатства, обусловленный последовавшим периодом мира, давал и необходимые средства для выражения этого чувства в постройке новых храмов и других святынь; с другой стороны, возвышение и укрепление победоносной демократии поставило художникам ряд новых задач чисто светского характера. С обеих точек зрения первенство принадлежит Афинам. К тому же как город, разрушенный персидским погромом, они более прочих греческих общин нуждались в новых архитектурных памятниках. Оставляя поэтому в стороне архитектурную деятельность прочей Греции, — но все же упомянув о храме Зевса в Олимпии, — мы сосредоточимся на Афинах.
Здесь естественным полем для сакральной архитектуры была твердыня Афин, уже потерявшая своё военное значение и превратившаяся в обширную ограду родной богини, — Акрополь. Его и решено было обратить в гигантский пьедестал для воздвижения ей неслыханного по величественности и красоте храма. Сорок лет работали над тем, чтобы привести его в это состояние. Наконец, при Перикле настало время воздвигнуть сам храм. Исполнение задачи было поручено архитекторам Иктину и Калликрату, но руководителем работ был тот, в руки которого было отдано все скульптурное украшение храма, — Фидий. Их совместными трудами был создан на вершине Акрополя тот Парфенон — «храм Девы», — в котором мы видим в одно и то же время и высший расцвет греческой архитектуры, и живой символ величия Перикловых Афин. В нем соблюдена обычная схема дорических храмов, но благородный материал, из которого он был выстроен — пентеликонский мрамор, — дал возможность смягчить архаическую резкость прежних памятников дорической архитектуры: его колонны стройнее, их капители менее нависают над пролётами, всюду соблюдена удивительная гармония и пропорциональность. Конечно, своими размерами он не может соперничать с каменными громадами на берегах Нила и Евфрата. Все же он больше обыкновенного греческого храма — восемь колонн во фронте вместо принятых тести, и эти размеры дали художнику возможность несколько развить обычную храмовую схему, прибавляя к целле особое квадратное помещение, так называемый опистодом, ставший казнохранилищем богини, и вводя в самую целлу внутреннюю двухэтажную колоннаду. Все же он весь соблюден в строгом стиле, чуждающемся всяких излишних узоров. Его печать — величие, и ею он остался запечатлен и поныне, после всех разрушений, которые он испытал в последовавшие за падением античного мира мрачные столетия.
Когда Парфенон был окончен, явилось желание создать для него и для всего Акрополя достойное преддверие; и эту задачу удалось еще исполнить Периклу при помощи уже названного Калликрата. Схема этих «Пропилей», тоже воздвигнутых из пентеликонского мрамора, была не совсем проста: собственно патерные ворота были украшены снаружи и изнутри двумя параллельными дорическими колоннадами, которые, в свою очередь, были соединены между собой продольной колоннадой в ионийском стиле, и вся эта мраморная роща была снабжена справа и слева монументальными мраморными же пристройками. В них, впрочем, пришлось уклониться от строгой симметрии, так как в правую пристройку врезался бастион, издревле посвященный любимой прислужнице Афины — Победе. На нем ей построили прелестный храмик в ионийском стиле; а так как место было головокружительно крутое, то храмик пришлось окружить мраморной балюстрадой, стенки которой тогдашняя скульптура украсила рядом своих самых восхитительных памятников.
Пелопоннесская война прервала на время строительную деятельность афинян на Акрополе; но в те годы передышки, которые последовали за миром Никия, она была возобновлена. Сакральные соображения потребовали восстановления, на этот раз уже в виде храма, старинного «дома» царя Эрехфея, который был в то же время, в бесхрамный период религии Зевса, и древнейшим приютом богини. Так возник в последний период пелопоннесской войны храм Эрехфея[15] (Erechtheion), причудливая схема которого была обусловлена теми же сакральными соображениями. Будучи объемом много меньше Парфенона, он стал выражением архитектурного изящества, точно так же, как тот был выраженйем архитектурной величавости. Выдержан он был в ионийском стиле;) все его части были украшены узорами, но красивее всего был знаменитый так называемый «портик кариатид» — мраморный балдахин, несомый шестью мраморными же девами, в которых художник увековечил священнодействующих кошеносиц панафинейского шествия.
Храм Эрехфея стал надолго последним словом афинской сакральной архитектуры; потеря гегемонии лишила Афины средств для крупных архитектурных предприятий. Все же IV век до Р.Х. должен быть отмечен историей архитектуры как время если не возникновения, то распространения нового архитектурного ордера — коринфского. Этот третий греческий ордер возник, в сущности, из ионийского; отличается он от него, главным образом, формой капители, которая в коринфском ордере напоминает собой корзинку, обвитую акантовыми листьями и завитушками. Вследствие своей грациозности коринфский ордер получил широкое распространение в ту эпоху, которая вообще отдавала предпочтение грациозности — в эпоху эллинистическую.
Остается поговорить о светской архитектуре, которая в нашу эпоху уже начинает соперничать с сакральной. Правда, частные дома еще сохраняют старинную простоту: демократизм зажиточных членов общины не позволял им оскорблять чувства их бедных сограждан выставлением напоказ роскоши. Зато тот же демократизм позволял и требовал достойного убранства тех мест, где собирался державный демос. Это были, главным образом, стои и театры. Для стои характерна стена с навесом и колоннадой; чаще всего такие стои окружают какой-нибудь внутренний двор, служащий, например, для упражнения молодежи; формы гимнасия и палестры были поэтому лишь развитием стои. В других случаях, например, на агоре, стена стои была пробита дверьми, которые служили входами в торговые помещения; тогда получалось подобие наших гостиных дворов. Но стоя могла быть и вообще наружной частью любого здания, служившего административным или торговым целям; такова была та роскошная стоя, которой еще Кимон украсил афинскую агору, поручив своему другу, живописцу Полигноту, расписать ее стену картинами из отечественных войн, вследствие чего она и называлась «пестрой стоей». В нашу эпоху она только этим и славилась — в ожидании того, уже недалекого времени, когда ей суждено было дать свое название самому влиятельному в древности философскому направлению — стоицизму.
Что касается, затем, театра, то он получил в Афинах свою архитектурную форму лишь в IV веке до Р.Х.; до того времени народ собирался как кто мог, иногда на деревянных подмостках, на склоне скалы Афины, вокруг орхестры, на которой происходило действие. Архитектурный театр состоял из двух сооружений — театра в узком смысле и сцены. Театр в узком смысле — это были возвышающиеся друг над другом полукруглые ступени, окружающие — теперь уже тоже полукруглую — орхестру. Сцена состояла из узкого прямоугольника, за которым — возвышался фасад дворца с тремя дверьми. На ступенях собирался народ; перед фасадом на прямоугольнике происходило действие; орхестра служила для той хореи, которую обычай все еще не позволял отделять от драмы.
Б. Скульптура. Одновременно с архитектурой расцвела и скульптура и отчасти по тем же причинам. Крупные архитектурные предприятия всегда ставили заманчивые задачи также и скульптуре. С величавостью и красотой храма надлежало соразмерить и кумир обитающего в нем божества. Сверх того, оба фронтона представляли богатое поле для статуарной, фризы — для рельефной скульптуры, а пролеты между колоннами, ступени, да и вся окрестность храма напрашивались под украшения посвятительными статуями и рельефами, число которых увеличивалось с каждым годом. Залогом расцвета ваяния и достижения им той ступени, которую мы называем классической, было отчасти сужение тем: отказались от не разрешимых — или пока неразрешимых — задач (статуарная скульптура — от выражения аффекта, которое при недостатке средств выходило условным и вычурным, рельефная — от многофигурности и ландшафтного фона). Среди многих возможных форм человеческого лица остановились на одной — знаменитом «греческом профиле», в силу чего все греческие статуи классической эпохи представляются нам как бы изображающими членов одной и той же семьи. «Простота и тихое величие» (Винкельман) стали лозунгом если не всего греческого художества, то, во всяком случае, его классического периода.
В V веке до Р.Х. развитие скульптуры сосредоточивается на трех великих именах — афинян Фидия и Мирона и аргивянина Поликлета. Из них Фидий был представителем идеалистического, Мирон — реалистического направления, Поликлет же совмещал в себе оба.
Фидию принадлежали прежде всего гигантские кумиры Зевса в Олимпии и Афины в Парфеноне, Поликлету — кумир Геры в ее аргосском храме; все три были сооружены из драгоценного материала — слоновой кости и золота, мы судим о них по весьма несовершенным и отчасти гадательным копиям; все же и они, в связи с известиями писателей, дают нам возможность установить, что названные художники в этих своих творениях определили навсегда типы этих преимущественно строгих и величавых божеств: дальше в изображении этого рода красоты идти было некуда — идеал был достигнут. В том же духе, хотя и несравненно более свободными, были прочие украшения Парфенона, возникшие если не под резцом самого Фидия, то под его наблюдением: обе живые фронтонные группы — рождение Афины и ее спор с Посейдоном из-за Аттики, затем попарные рельефные группы метоп (поединки богов с гигантами и греков с кентаврами и амазонками) и в особенности — непрерывный фриз целлы, изображающий отдельные моменты и группы панафинейского шествия под наблюдением чествуемых богов.
Темы для реалистической скульптуры давала особенно агонистика, преимущественно мужская. Никогда еще для развития изобразительных искусств не создавались столь благоприятные условия: борьба и бег юношей, бег и пляска девушек предоставляли художникам самым непринужденным образом целый ряд благодарных мотивов для изучения человеческого тела и в его движении, и в моменты покоя, а часто повторяющиеся заказы аниконических статуй победителей и победительниц для посвящения богам давали им возможность увековечить в мраморе и бронзе то, что они видели в действительности. Так возникли «Дискобол» и «Бегун» Мирона, «Дорифор», «Диадумен» и «Амазонка» Поликлета и близкие им по происхождению «Мальчик с занозой» и ватиканская «Бегунья», — если назвать только наиболее знаменитые произведения. Из них «Дорифор» Поликлета получил на целое столетие значение «канона»; соблюденные в нем пропорции человеческого тела, на наш взгляд, несколько тяжелые, стали почти обязательными для последователей, пока Лисипп не установил нового, более легкого канона.
В IV веке до Р.Х. скульптура сосредоточивается на четырех крупных именах: сначала Кефисодота, затем обоих Диоскуров — Праксителя и Скопаса — и, наконец, только что названного Лисиппа. Условия, в которых они работали, уже не были столь благоприятными: обедневшая родина в редких случаях могла поощрять заказами их таланты; им приходилось большей частью искать применения вне Эллады при пышных дворах эллинизованных династов.
О Кефисодоте мы судим главным образом по его «Эйрене» (богине мира), известной нам по прекрасной копии. Она образует переход от строгости Фидия и Поликлета к мягкости и ласковости второй аттической школы. Отчасти этот переход достигнут внешним средством — наклоном головы богинй, придающим всей ее фигуре выражение участливости. Эта вторая аттическая школа представлена, главным образом, именами Праксителя и Скопаса, из которых первый был мастером этоса (спокойного аффекта), второй — мастером пафоса (аффекта возбужденного). Первый был продолжателем Фидия: как тот установил идеальные типы строгих божеств, так на долю Праксителя выпало дать юным, мягким и ласковым божествам тот образ, под которым мы их представляем себе ныне — Афродите, Дионису, Гермесу. В оригинале нам сохранен только последний — знаменитый Гермес Олимпийский, но и о других мы имеем благодаря древним копиям достаточно полное представление. И подобно тому, как Пракситель достиг своей цели, видоизменяя строгие лики Фидия до мягкости «Праксителевского овала», так точно и Скопас сумел придать своим фигурам выражение патетичности отчасти внешним приемом; углубляя впадины глаз и усиливая этим их тень.
Особенно славилась в древности его страстно возбужденная «Вакханка»; ему же, по-видимому, принадлежит патетическая группа умирающих Ниобидов с ее незабвенной центральной фигурой, молящей о пощаде единственной, младшей дочери Ниобеи.
Лисипп, признанный портретист Александра Великого стоит уже на рубеже следующего, эллинистического периода, которому он дал вышеупомянутый легкий канон своим «Анаксиоменом». В сакральной скульптуре он прославился в особенности статуей Посейдона Истмийского, в которой он очень удачно выразил страстность морской стихии в противоположность к спокойному величию Зевса.
Говоря о скульптуре IV века до Р.Х., нельзя умолчать о тех ее безымянных памятниках, которые, возникнув под прямым или косвенным влиянием названных мастеров, производят на нас едва ли не самое глубокое и захватывающее впечатление. Это надгробные памятники. Покойные здесь изображены в идеализованном виде; они представлены большей частью в своей семье; совершившаяся разлука разлила над участвующими выражение тихой грусти, незабвенное для каждого, кто хоть раз их видел.
В. Живопись этого периода изучается нами опять-таки исключительность расписным вазам, а они могут нам дать представление, конечно, только о развитии рисунка и композиции, но не того, что в живописи важнее всего, — колорита. Вазопись аттического периода принадлежит всецело краснофигурному стилю. Великое множество памятников дает нам возможность проследить ее эволюцию полностью от строгого стиля (около 500 года до Р.Х.) к прекрасному и далее к пышному, который представляется нам уже стилем упадка. И здесь расцвет обусловливается отказом от неудоборазрешимых задач — многофигурности и смелых ракурсов. Вначале техника росписи представляет еще некоторые условности, главным образом, изображение глаза en face при лице в профиль и симметричное расположение складок — они характеризуют строгий стиль. Но в то же время угловатости чернофигурной техники уже сглаживаются и рисунок достигает поразительной тонкости и благородства. В следующем, прекрасном, стиле и Те последние условности исчезают, наступает царство той невыразимой гармоничности, которая характерна для классического искусства. Пышный стиль характеризуется возвращением к многофигурности; ей сопутствует богатство обстановки и, с другой стороны, некоторая неряшливость рисунка, свидетельствующая о поспешности работы.
Все эти черты в связи со многими другими, о которых знают специалисты, не дают нам представления о развитии высокой живописи в течение нашего периода, который для нее был таким же классическим, как и для других искусств. Мы знаем о ней от известий античных писателей, которые еще видели всю эту навеки исчезнувшую красоту. Следует, впрочем, заметить, что термин «аттический период» менее всего применим к современной ему живописи: все великие художники, которых мы к нему приурочиваем, были по происхождению не афинянами, и хотя и работали, между прочим, также и в Афинах, но не ограничивали своей деятельности этим городом.
Первым из них был Полигнот Фасосский, друг Кимона, прославившийся своими работами главным образом в афинской «пестрой стое» (битвы афинян с амазонками, троянцами и персами) и в беседке книдосцев в Дельфах (взятие Трои, преисподняя). Своей любовью к многофигурности, равно как и наивностью своего колорита — в его распоряжении были только четыре краски (белая, черная, желтая и красная), которые он без теней и полутонов наводил для изображения драпировки на готовые уже контуры нагих фигур, — он был скорее завершителем прежнего периода, чем основоположником нового; но его зрителям нравилась бесхитростная строгость его рисунка, и им казалось, что они читают весь трагизм троянской войны в заплаканных глазах его Поликсены.
Как явствует из сказанного, живопись была наименее сакральным из всех искусств. В храме она не находила себе места; ее первое крупное творенье — фрески на стенах чисто светский стой. Ее дальнейшему развитию способствовало открытие новой техники — так называемой «темперы», при которой наносимые на доску краски приготовляются на яичном желтке. Ее изобретателем, был современник Перикла Аполлодор. Важность этого изобретения не замедлила сказаться: Аполлодор первый ввел в свои картины воздушную перспективу, то есть искусство выражать оттенками тонов сравнительную отдаленность предметов. Это открытие было встречено неприязненно его современниками, которые в насмешку прозвали его «тенеписцем», но он стоял на своем, утверждая, что он «пробил дверь» для многих.
Расцвет живописи, предтечей которого был Аполлодор, наступил в эпоху пелопоннесской войны в лице триумвирата, членами которого были Зевксид, Паррасий и Тиманф. Не связанные религиозной традицией художники брались за самые вольные и отчасти причудливые темы, стремясь, с одной стороны, к возможному иллюзионизму (виноградная гроздь Зевксида и занавес Паррасия), с другой — к возможной выразительности (жертвоприношение Ифигении Тиманфа). И если принять на веру свидетельство древних, то они в обоих направлениях достигли идеала.
Четвертый век ознаменовался опять-таки техническим усовершенствованием — открытием так называемой энкаустической живописи, то есть приготовления красок на воске причем они лопаточкой наводились на доску и благодаря нагреванию впитывались в фон. Нам говорят, что благодаря этой технике, секрет которой потерян, достигалась гораздо большая яркость колорита, чем при старой темпере. Ее мастером был Павсий и руководимая им сикионская школа. Ей и принадлежит IV век до Р.Х. вплоть до появления того мастера, при котором античная живопись вообще достигла своего наивысшего совершенства. Но он — Апеллес — принадлежит уже следующему периоду.
§ 13. Мусические искусства. В нашу эпоху триединая хорея достигает предельной точки своего развития в аттической драме. Рядом с ней бледнеет то, что мы могли бы сказать о самобытной роли как музыки, так и орхестики; разве только про первую из них можно бы заметить, что она переживает эволюцию, аналогичную с современной нам, в смысле осложнения средств выражения и освобождения от старинных композиционных форм (реформы Фриниса и Тимофея), в чем ревнители строгой музыки видели, как и ныне, симптом упадка. Бледнеют также и прочие роды поэзии, кроме драмы. Героический эпос умолк с тех пор, как перевелись аэды, рапсоды же на «рапсодических» состязаниях стали ограничиваться одним Гомером. Дидактический эпос дал еще своих последышей в лице обоих первых элеатов — Ксенофана и Парменида, а также и Эмпедокла (выше, с.157 и сл.); но это было еще в начале V века до Р.Х., а затем он растворился в научной прозе. Элегия, хорическая лирика, мелика, ямб имеют еще своих представителей, но все это были поэты второстепенные: творческие таланты ищут себе применения в новооткрытой области драмы, и притом не в одной только Аттике: свет афинских Дионисий привлекает и зарубежных поэтов — хиосец Ион и эретриец Ахей увеличивают собой число драматургов нашей эпохи. Но тон задается Афинами; поэзия аттического периода — почти исключительно аттическая поэзия. Значит ли это, что другие государства не производили первостепенных поэтов? Или что они, затемненные афинскими, в своих произведениях не дожили до следующей эпохи? Мы на этот вопрос ответа дать не можем.
Драматические состязания происходили два раза в году; каждый раз допускалось к агону по двенадцать трагедий (включая «сатирическую драму») и от трех до пяти комедий. А так как повторение старой драмы разрешалось только в виде почетного исключения, то можно себе представить, какая огромная драматическая литература была создана в течение обоих столетий аттического периода; она несомненно превзошла своим объемом всю поэзию предыдущего времени. Далеко не вся она сохранилась к следующей эпохе, эпохе александрийских собирателей и издателей; нам же от нее осталось, не считая отрывков, только тридцать три трагедии и одиннадцать комедий.
Из трагических поэтов Фриних (выше, с. 105) писал еще по-ионийски, но это было последней данью аттической музы своей старшей сестре; со времени его преемника аттический язык царствует на аттической сцене. Этим преемником был Эсхил Элевсинский, законодатель аттической трагедии (525-456 годы до Р.Х.). Возникший до него спор из-за первенства между серьезной трагедией и веселой сатирической драмой (выше, с. 105) он решил в том смысле, чтобы каждый поэт ставил по три трагедии и, в виде заключения, по одной сатирической драме. Эти трагедии вначале и у него были лирико-эпическими кантатами, без драматической фабулы и без характеристик действующих лиц; но, ставя каждый раз по три таких кантаты, он получил возможность изображать в них три следующих друг за другом момента одной и той же фабулы («трилогический принцип»). Такова трилогия «Данаида»; в ее первой трагедии, «Просительницах» (сохранилась), представлен прием аргосцами бежавших от своих двоюродных братьев Данаид; во второй, «Строителях теремов» (не сохранилась), — после осады Аргоса этими братьями и революции в нем, доставившей власть Данаю, — насильственная свадьба Данаид, после которой Данай приказал им в брачную ночь умертвить своих мужей; наконец, в третьей, «Данаидах» (не сохранилась), — суд Даная над единственной из Данаид, не исполнившей этого приказа. Как видно отсюда, главные действия предполагаются происшедшими в промежутках между трагедиями, в самих же трагедиях изображены лишь отдельные моменты — прием, свадьба, суд. Дальнейшее развитие трилогии заключается в том, что действие чем далее, тем более из этих промежутков переносится в сами трагедии. Так, в последней трилогии Эсхила, «Орестее» (сохранилась вся), мы имеем уже обратное отношение: в первой трагедии, «Агамемнон», изображено возвращение героя из-под Трои и его убийство его женой Клитемнестрой, во второй, «Хоэфоры» (то есть «Приносительницы возлияний» на могилу убитого царя), — месть за него его подросшего сына Ореста и погоня за матереубийцей разгневанных Эриний, в третьей — «Эвменидах» — блуждания Ореста в Дельфы и Афины и его оправдание судом ареопага. Все действие сосредоточено в самих трагедиях, ни одно сколько-нибудь важное событие не предполагается происходящим в промежутки. Параллельно с развитием действий развивается и характеристика; в «Орестее» поэт достиг уже замечательного совершенства, но только в одной области: все его характеры суровы и в своей добродетели, как Орест, и в своей преступности, как Клитемнестра. Вообще Эсхил прежде всего — величавый поэт; эта величавость отразилась и на композиции его трагедий с их дивными хорическими песнями, глубокомысленными по содержанию и чарующими по форме, и на построении диалога с его обилием длинных речей, и на самом языке — могучем, образном и смелом в подборе и сложении слов. Располагая только двумя актерами, — причем второго он ввел сам, — Эсхил был лишен возможности выводить одновременно более двух действующих лиц. Зато выдающейся была роль корифея (то есть предводителя хора); обыкновенно появляющиеся действующие лица вступают в разговор с ним.
Что касается содержания драм Эсхила, то он вначале, пока его трагедия была лишь кантатой, допускал, подобно Фриниху (выше, с. 105), и исторические темы; к счастью, нам сохранились его «Персы», имеющие содержанием саламинскую победу 480 года до Р.Х., — поразительный образец эллинской гуманности, если вспомнить, что эта трагедия имеет целью вызвать сострадание к разбитому обидчику-врагу, что она была поставлена в 472 году до Р.Х. в виду разрушенных персами святынь Акрополя, и что она была увенчана первой наградой. Но позднее, по мере драматизации трагедии, Эсхил сосредоточился на мифологических темах, и его преемники последовали его примеру. Афинская трагедия V и VI веков до Р.Х. стала новым — четвертым — поэтическим претворением греческой героической саги.
Первым по времени из крупных преемников Эсхила был Софокл (496-406 годы до Р.Х.), уроженец афинского предместья Колона. Изменяя трилогическому принципу своего предшественника и учителя, он обособил отдельные трагедии своих трилогий, давая каждой самостоятельную завязку и развязку; он же расширил шкалу характеристик, прибавив к унаследованным от Эсхила суровым характерам и нежные, и мягкие в различных оттенках. Добившись введения третьего актера, он получил возможность обогатить и осложнить диалог; правда, он воспользовался этой возможностью очень сдержанно, сведя диалог трех лиц к последовательным диалогам двух из них, так, чтобы непосредственно после беседы А + В следовали беседы А + С или В + С. Такая сдержанность (в отличие от оживленности комедии) считалась приличествующей трагической торжественности и была сохранена и преемником Софокла Еврипидом. Вместе с тем мы должны признать, что в лице Софокла трагедия как драма достигла своего апогея; средствами, которые нам кажутся очень простыми при небольшом числе действующих лиц и сравнительно незначительном объеме трагедий, он достигает потрясающего действия: героическая борьба с роком Эдипа («Царь Эдип»), самоотверженный подвиг Антигоны, демоническая жажда мести Электры и Ореста — все это незабвенные темы, навсегда обогатившие сокровищницу всемирной поэзии. Сам поэт был настоящим воплощением лучших сторон эллинства: прекрасный собой, сильный, здоровый, замечательно разносторонний в своих дарованиях и обаятельный в обращении, он во всеоружии своих духовных сил дожил до девяностолетнего возраста, написал около ста двадцати драм и имел счастье умереть накануне разгрома своего отечества.
Он пережил даже, хотя лишь на несколько месяцев, своего младшего современника Еврипида, родившегося в самый год той саламинской битвы, в которой сражался Эсхил и после которой Софокл, как прекраснейший из эфебов, был удостоен чести исполнить благодарственный пеан. Тот еще в молодые годы и с полным участием пережил то софистическое движение, которому не удалось поколебать уже установившегося миросозерцания Софокла. Его трагедия — живой отголосок этого движения; к шкале цельных характеров, завершенной его предшественником, он прибавил характеры надломленные, нерешительные, томящиеся под гнетом неразрешимых проблем и собственной богоотчужденности. Он любил изображать нравственность в борьбе со страстью, особенно с греховной любовью; его современники были поражены преступными и все-таки непорочными образами его Федры, влюбленной в своего пасынка («Ипполит»), Макарея, влюбленного в родную сестру («Эол», не сохранилась). Они так убедительно отстаивали свою невиновность («софистика страсти»); рука не поднималась на них, — а, между тем, нравственность требовала их осуждения.
Особенно любил он изображать натиск страсти на женскую душу, будь то любовь, как у Федры, или ревность, как у Медеи. Современники за это называли его женоненавистником, но напрасно: он же дал нам трогательные образы самоотверженной жены (Алкеста, Евадна), сестры (Макария в «Гераклидах»), дочери (Ифигения Авлидская). Вообще современники к нему относились недоброжелательно; зато у потомков он прослыл «самым трагическим» из трагических поэтов, и именно этой своей популярности он обязан тем, что от него нам сохранилось не семь трагедий, как от Эсхила и Софокла, а целых восемнадцать, включая сатирическую драму «Киклоп». На нас они производят неравное впечатление, даже если учесть такие условности, как обращенный к публике пролог и пресловутого deus ex machina (то есть внезапное появление в выси божества, дающего неожиданную и подчас насильственную развязку действия). Но, оставляя в стороне все, что нам может не понравиться, созданных им положительных образов достаточно, чтобы также и ему обеспечить бессмертие.
Таков был V век до Р.Х. в развитии аттической трагедии. О IV веке мы ничего сказать не можем; поэтов было много, и некоторыми из них очень увлекались, но ни драм, ни наглядных известий о них нет. Быть может, в этом заключается крупная несправедливость по отношению к ним; мы ее исправить не в силах, для нас с годом разгрома Афин пелопоннесцами кончается и творческая эпоха аттической трагедии.
Несколько иначе отразился этот роковой год на другой крупной отрасли афинской драмы, на комедии. Возникла она из двух корней — обличительных песен ряженых против своих обидчиков (это и есть komodia в первоначальном смысле, как песнь komos'a, то есть подгулявшей компании) и бытовой сценки, которая, однако, кроме человеческого быта могла задеть и божий, забавно пародируя соответствующие мифы. Эта бытовая сценка в своем самобытном виде встречается во многих местах — в Сиракузах она даже имела очень крупного поэта, современника Эсхила Эпихарма, и под именем «мима» продолжала существовать во все эпохи Античности; но в Афинах она соединилась с упомянутой обличительной песнью и стала тем, чем ее знает V век до Р.Х., — политической комедией. Ее главными представителями были: Кратин, современник и враг Перикла, и Евполид с Аристофаном, современники пелопоннесской войны. Нам только от последнего сохранены комедии, числом одиннадцать, и это наследие — едва ли не самый оригинальный дар всей античной литературы. Никогда впоследствии свобода обличительного слова не была столь полной; поражаешься силой афинской государственности, что она могла сносить в течение целых двух поколений на всенародной сцене такую беспощадную критику. Аристофан — чтобы ограничиться им — забрасывает своими насмешками и могущественных демагогов, вроде Клеона, Гипербола, Клеофонта, и представителей несимпатичных ему духовных течений — Еврипида, Агафона, софистов... С болью в сердце находим мы среди последних и Сократа, но сам Сократ добродушно смеялся над карикатурой своей личности в комедии своего остроумного противника, и Платон представил обоих в приятельской беседе друг с другом и с Агафоном в своем «Пире». Это потому, что в политической комедии яд насмешки был обезврежен всеобщим дионисическим настроением; злопамятствовать не полагалось «высмеянному в унаследованных от отцов торжествах Диониса».
Но удар, ниспровергший гегемонию Афин, сломил также их выносливость в области политической насмешки; в IV веке до Р.Х. комедия присмирела. Лишившись своего обличительного задора, она занялась разработкой в более или менее шаржированном виде тогдашнего быта преимущественно золотой молодежи Афин с ее кутежами, мишурными страстями и мишурным горем. Плодовитость поэтов при этой легкой работе стала еще большей: Антифан, Алексид и другие оставили по несколько сот комедий каждый. Но в качественном отношении эта «среднеаттическая комедия», как мы ее называем, так же свидетельствует об отливе творческих сил народа, как и вся прочая поэзия IV века до Р.Х. Ее историческое значение заключается в том, что она подготовила новый расцвет комедии — новоаттическую комедию Менандра — в следующем периоде.
Переходя затем к области прозы, мы должны и здесь отметить постепенный переход от ионийского языка к аттическому, обусловленный притягательной силой Афин также и для этой отрасли литературы.
Историографию эллинского периода мы закончили Гекатеем; среди младших логографов, живших уже после персидских войн, особенно замечателен лесбосец Гелланик (Hellanikos, не сохранилось), открывший новые методы историографии; не довольствуясь генеалогиями, он использовал старинные, монументальные хронологические записи (между прочим, аргосских жриц Геры), а также составил на основании местных преданий первую историю Аттики под эолийским, позднее ставшим техническим, заглавием «Атфиды» (Atthis). А впрочем, он, хотя и эолиец, писал на общелитературном ионийском наречии, так же как и его славный современник, уроженец дорического Галикарнаса, Геродот, «отец истории», как его называет Цицерон. Свое крупное историческое повествование, разделенное позднее на девять книг, он издал «для того, чтобы не изгладились из памяти потомства великие дела как эллинов, так и варваров, и в особенности, как они воевали друг с другом». Ведет он его издалека, переходя от истории Лидии к истории царей персидских и рассказывая, в связи с вселенскими походами этих последних, историю и быт тех народов, против которых эти походы были направлены (так, в связи с походом Дария против скифов дано описание древней Скифии, см. выше, с. 124). С V книги идет уже рассказ о грекоперсидской войне (V книга — ионийское восстание, VI — Марафон, VII — Фермопилы, VIII — Саламин, IX — Платея и Микале). Но он далеко не строго придерживается своей повествовательной нити, позволяя себе ежеминутные отступления; и эта вольность придает его рассказу неподражаемую прелесть. Историческая критика у него еще слаба: основывая свое повествование на устных сведениях, лично добытых им во время его долгих путешествий, он широкой струей вливает легенду в свою историю; себя он выгораживает добродушным заявлением, что «считает своим долгом все записать, что он слышал, но не считает своим долгом всему верить» (Гер. VII, 152). Божий перст в истории он признает и к оракулам относится доверчиво, но настоящих чудес не допускает, стараясь их устранить рационалистическим толкованием. Вторую половину своей жизни Геродот провел уже в Афинах как приближенный Перикла. Здесь он имел счастье вдохновить своего великого ученика, Фукидида, первого афинского историка. Фукидиду мы обязаны монументальным сочинением о пелопоннесской войне с обстоятельным введением, в котором между прочим вкратце рассказывается история Греции за «пятидесятилетие» между Микале и вторжением пелопоннесцев; позднее это сочинение было разделено на VIII книг (I — введение; II-IV — до мира Никия; V — худой мир; VI-VII — сицилийская экспедиция; VIII — декейская война до 409 года до Р.Х., на которой изложение обрывается — вероятно, за смертью автора). Строгая историческая критика и безусловное стремление к истине отличают это сочинение; в лице Фукидида историография возмужала. Легенда устранена, история секуляризована. Желание быть объективным не позволяет автору самому разрешать вопросы о правоте той или другой стороны: он предоставляет им самим отстаивать свою правду в обстоятельных речах, которые он влагает в уста их представителей, — прием, которому впоследствии многие подражали. Язык изложения труден, но читатель не раскается в усилиях, потраченных на его изучение, — до того богат мыслью пишущий им автор.
Продолжателем труда Фукидида был Ксенофонт, доведший в VII книге своих «Hellenika» греческую историю до смерти Эпаминонда в 362 году до Р.Х., ему же принадлежит и знаменитый «Анабасис», описание похода Кира Младшего против Артаксеркса Персидского и смелого возвращения его греческого наемного войска под предводительством Ксенофонта из долины Евфрата к Эгейскому морю, и еще ряд других сочинений. Необыкновенно разносторонний в своих интересах — сельский хозяин, охотник, наездник, финансист, полководец и, в довершение всего, писатель, — он с ранних лет стал учеником Сократа, память о котором он увековечил в своих «Воспоминаниях», но стал им не ради философии, а ради жизни. Как стилист, он стоит чрезвычайно высоко; впервые под его пером аттическая речь пришла к сознанию своей природной легкости и гибкости. Его сочинения стали впоследствии школой греческого языка, вплоть до наших дней. Как историк он хранит заветы Фукидида, но ему недостает глубокомыслия и политической мудрости этого его образца.
Вторая отрасль прозы, философия, вначале тоже пользуется ионийским языком; а вне Афин, в сочинениях Демокрита и Гиппократа с его школой, ионийский язык сохранился до конца V века до Р.Х. и далее, так же, как в сочинениях пифагорейцев — Филолая, Архита — дорический. Но софисты, часто наезжавшие в Афины, уже переходят с ионийского наречия на аттическое, и всецело ему принадлежит афинянин Сократ. Правда, от Сократа не осталось для потомства ни одной строчки прозы; и все-таки он занимает выдающееся место в истории греческой литературы, так как его неподражаемые по диалектической тонкости «сократические» беседы послужили образцами для литературного диалога. Его художником стал гениальнейший ученик Сократа — Платон. Всего непринужденнее диалогическая форма в тех его сочинениях, где какое-нибудь нравственное понятие, вроде благочестия («Евтифрон»), мужества («Лахет») или скромности («Хармид»), является предметом всестороннего обсуждения собеседников; но нас еще более пленяют его крупные диалоги, как «Федон» (о душе), «Пир» (о любви), «Горгий» (о нравственности) и в особенности «Государство», в которых глубокомысленное содержание сочетается с художественной формой и, кроме того, философский диалог вставлен в красивую бытовую рамку, наглядно знакомящую нас с его участниками, и прежде всего, конечно, с Сократом. И тут незабвеннее всех «Федон», описывающий со слов очевидца последние часы этого праведника, проведенные им среди его учеников в тюрьме. Более специальный интерес представляют философско-конструктивные диалоги, вроде «Теэтета» (о знании), «Филеба» (об удовольствии»), «Тимея» (о мироздании); здесь диалогическая форма чувствуется даже как некоторое стеснение самодовлеющей мысли писателя. Литературные критики древности верно уловили основную черту писательского таланта Платона, назвав ее «обилием». На читателей новой Европы (уже начиная с Декарта) это обилие подчас производит впечатление многословия, которое, однако, тотчас исчезает, если припомнить, что Платон писал для еще не вышколенных логикой читателей, которых нужно было приучать к отвлеченному мышлению.
Эту логику создал, как уже было сказано, Аристотель. Его богатое литературное наследие, соответственно его двойной деятельности — экзотерической и эзотерической, состояло 1) из популярных диалогов, в которых сказывался, по отзыву Цицерона, «золотой поток его красноречия». Все же этот «перипатетический» диалог существенно отличался от «сократического»: в нем оба противника, каждый в связной речи, доказывали свое положение, после чего третье лицо развивало ten areskusan, то есть мнение самого автора. Нам диалоги Аристотеля не сохранены, а между тем именно они и относятся к литературе как искусству. Не относятся к ней 2) сохранившиеся многочисленные трактаты Аристотеля из разных областей философии, указанных выше, с. 160, очень глубокие и важные по содержанию, но сухие и небрежные по форме. Многие из них имели своим основанием 3) очень объемистые своды материалов, вроде того огромного сочинения о греческих «политиях», из которого нам недавно возвращена египетскими песками драгоценная книга «О государстве афинском»[16].
Третья отрасль художественной прозы, красноречие, возникает и расцветает именно в нашу эпоху. Древние очень толково делили всю область красноречия на красноречие: 1) судебное, 2) политическое и 3) торжественное. Выше (с. 141) было указано, как создались в Афинах условия для возникновения судебного красноречия; а раз судебные речи записывались (к чему естественно вела судебная логография), то их примеру вскоре последовали и политические, и торжественные.
История аттического красноречия делится на два периода. Вдохновителем первого был софист Горгий, приведший в 427 году до Р.Х. в восторг афинскую публику своими искусными «антитезами» и (часто рифмованными) «изоколами»[17]. Впрочем, практическое красноречие лишь умеренно могло воспользоваться этим прикрасами. Его чиноначальником был суровый аристократ Антифонт, поплатившийся жизнью в 411 году до Р.Х. за участие в политическом перевороте. Его сохранившиеся речи подкупают своей трезвостью и деловитостью, но их композиция еще очень неумела. За ним следуют уже принадлежащие IV веку до Р.Х. Лисии и Исей. Первый — мастер судебного рассказа и психологии, второй — мастер судебных доказательств. Счастливее был все-таки первый; сравнивая обоих, древние говорили, что Лисий возбуждает доверие даже там, где он не прав, Исей — недоверие даже там, где он прав.
Вдохновителем второго периода был Исократ, великий учитель всей интеллигенции IV века до Р.Х. Сам он издавал образцовые речи торжественного характера (между прочим, «Панегирик», то есть речь в праздничном собрании, заглавие которой поныне осталось нарицательным); в них он научил эллинов продуманной композиции, плавной и звучной периодизации речи и вообще создал стиль греческой прозы, отныне обязательный для всех дорожащих литературной славой писателей. Сам он, безусловно, жертвовал содержанием ради формы, вследствие чего его речи, довольно многочисленные, более поучительны, чем интересны. Но на вспаханной им ниве выросли три ярких таланта, озарившие своим светом сумерки афинской свободы в эпоху Филиппа Македонского — Демосфен, Эсхин и Гиперид[18]. Речи последнего, постепенно воскресающие из египетских могил, все же недостаточно отражают его страстный, увлекающийся характер, странно сотканный из распутства (ср. историю с Фриной) и беззаветной преданности родине. При чтении речей Эсхина к наслаждению, доставляемому их бесспорными формальными красотами, примешивается досада от сознания того, что это — речи предателя, под личиной законности служившего врагу его отечества. А впрочем, полезно будет помнить, что он, вынужденный наконец покинуть Афины, переселился на Родос, где стал учителем красноречия, и что от него ведет начало тот родосский стиль, последним ярким представителем которого был, три века спустя, Цицерон. Самое чистое удовлетворение доставляет читающему Демосфен, бесстрашный защитник Афин и Греции против захватов Филиппа, неукоснительно верный своим идеалам до своей героической смерти в 322 году до Р.Х. Особенно в его «Филипповских речах», кратких, но сильных, чувствуется веяние исторического духа: не часто встречается в истории человечества, чтобы момент огромной мировой важности нашел отражение в сочинениях перворазрядного писателя, как здесь. Правда, читатель, избалованный эффектностью и прикрасами новейшего красноречия, будет разочарован: Демосфен увлекает содержанием, мыслью, волей, в форме же он трезв, сжат и подчас даже сух, и древние, сравнивая его с его страшим современником, Платоном, охотно сопоставляли «силу» одного с «обилием» другого. Они заботливо сохранили нам его богатое наследие, обнимающее, кроме политических речей, и много судебных (среди них особенно интересна пространная речь «О венке», в которой он в связи с присуждением ему гражданского венка защищает свою деятельность против нападений Эсхина). Благодаря этому мы получаем редкостно полное впечатление от этого великого мужа, которого мы и по его речам представляем себе таковым, каким его изображает дивная ватиканская статуя — грустно опускающим изрытое морщинами чело и сложенные руки на могилу греческой свободы.
В нашу эпоху государственная греческая религия как духовный показатель греческой polis была уже вполне созревшим и сложившимся организмом, притом во всех трех своих частях — и мифологической, и обрядовой, и догматической. В них мы ее и рассматриваем, имея и здесь в виду преимущественно Афины.
§ 14. Мифологическая религия, или система греческого политеизма, возникла под воздействием целого ряда сил, отчасти центробежных, отчасти центростремительных. Центробежной силой была расщепленность греческих племен, вследствие которой одно и то же религиозное чувство выливалось хотя и в схожие, но все же в различно именуемые образы. Центростремительные были:
1. Странствования и соселения этих племен, поведшие к соединению культов, причем нередко, если почитаемые божества были различного пола, результатом соселения было представление о браке этих божеств. Поучительный пример — Лемнос. Исконным богом этого вулканического острова был, естественно, Гефест. Но вот на Лемнос переселяются минийцы из Орхомена, почитавшие Харит: супругой Гефеста становится Харита (Ил. XVIII). Вторая волна выносит на тот же Лемнос кадмейцев из Фив с их божественной четой, Аресом и Афродитой: Харита забывается, Гефест получает в супруги Афродиту, но при этом память о ее отношениях к Аресу не стирается, и певцы сочиняют песнь «о любви Ареса и Афродиты» как непохвальный образец олимпийского прелюбодеяния (Од. VIII). Так, вследствие этих странствий и соселений первоначально простые племенные религии были перемешаны между собой; системы при этом, конечно, получиться не могло.
2. Второй центростремительной силой были только что упомянутые певцы (аэды, выше с.97). Повсюду странствуя и доверчиво относясь ко всему услышанному, они рассказывали своим слушателям, что тот же Зевс, которого Аргос знал как супруга строгой единобрачницы Геры, в Элевсине имеет женой Деметру и от нее дочь Кору, в Делосе — женой Латону и детьми Аполлона с Артемидой и т.д. Так получилось соблазнительное представление о многоженстве Зевса, вопреки духу исконных религий единобрачной Эллады. Систематизировал все эти мифосплетения Гесиод в своей «Теогонии» (выше, с.99); его книга стала очень влиятельной, но именно этим она укрепила соблазн.
3. Третьей центростремительной силой была роль дельфийского оракула — и притом сознательной и последовательной в своих действиях. Все же, вследствие присущей греку терпимости, и он не поставил себе целью возвышение одной религии (Аполлона, например) за счет других, а удовольствовался более умеренной попыткой внести порядок в стихийный религиозный хаос. Таковой было выделение двенадцати старших богов. Их подбор для эллинизованного Рима закрепил Энний в своем двустишии:
Juno, Vesta, Minerva, Ceres, Diana, Venus, Mars,
Mercurius, Jovis, Neptunus, Vulcanus, Apollo.
В Греции мужская половина этого пантеона не везде признается, и место одного из шатающихся членов — Ареса или Гефеста — чаще дается Дионису.
4. Наконец, четвертая и на этот раз решительная центростремительная сила всецело принадлежит нашей эпохе; это были художники. Против них спорить было немыслимо; Фидий, Поликлет, Пракситель, Лисипп на все времена закрепили для античного мира образы его богов.
Постараемся же разобраться в этой олимпийской семье. В силу дельфийской религиозной реформы — правда, в противоречии с пережиточными представлениями, черпаемыми из более древней поэзии, — это были божества всемогущие, всеведущие, всеблагие и притом многие. Действительно, главный довод Мухаммеда против многобожия, что множественность всемогущих существ повела бы к анархии, грека бы не убедил; как поклонник «благозакония», он бы ответил: «человек, чем он совершеннее, тем полнее соблюдает закон; божество, как самое совершенное существо, самым полным образом его соблюдает. Добровольное самоограничение не противоречит всемогуществу; именно добровольным самоограничением и законопослушанием своих членов небесная polis богов — образец человеческой». Итак, добровольное самоограничение — вот «закон» греческого политеизма; в чём же оно сказывается?
1. Отдельные божества особо покровительствуют особым общинам: Афина — Афинам, Посейдон — Коринфу, Гера — Аргосу, но и Самосу, Асклепий — Эпидавру и т.д. Особенно красиво эта идея выражена в записях междуэллинских договоров: в заголовке мраморной доски — рельефное изображение Афины, подающей руку Гере, далее следует текст договора афинян с самосцами.
2. Отдельные божества особо покровительствуют особым сословиям и родам занятий: Афина (Органа) — ремесленникам, Посейдон — пловцам, Гермес — торговцам и глашатаям, Деметра — земледельцам, Артемида — охотникам и т.д.
3. Отдельные божества особо покровительствуют отдельным моментам в жизни одних и тех же людей: Аполлон — юношеству, Артемида — девичеству, Афродита — любви, Гера — браку, Гермес — коммерческой сделке и т.д.
Причина этих приурочений нам отчасти известна, отчасти — нет; распространяться о ней здесь не место. Во всяком случае, ими в значительной степени определялся характер греческой религиозности с ее биологическим эвдемонизмом: афинский крестьянин, продавший мегарцу негодный товар, чувствовал над собой гнев и Афины, и Деметры, и Гермеса.
Но что было делать с соблазнами гомеровской мифологии? Гневное слово рапсода Ксенофана (выше, с.157):
Все, что позорным слывет средь людей и хулу вызывает,
Все приписать олимпийцам Гомер с Гесиодом дерзнули:
Красть, и прелюбы творить, и друг друга обманывать гнусно, —
требовало отпора со стороны тех, кто одинаково любил и Гомера и религию, то есть со стороны защитников (апологетов) Гомера. И вот на почве гомеровской апологетики возникает аллегорическое толкование (уже начиная со Стесимброта Фасосского в 450 году до Р.Х.). Пример: гомеровский Зевс не стесняется вразумлять побоями свою божественную супругу Геру; акт, немыслимый в отношениях Гектора к Андромахе, Одиссея к Пенелопе и т.д., подавно немыслим в олимпийской семье; «Гомер кощунствует, если он не аллегоризирует». В чем же дело? Зевс здесь — бог неба; Гера, как доказывает (ошибочная) этимология, — воздух: греческое НРА — АНР. Итак, небо бичует (своими молниями) воздушное пространство; соблазн устраняется физической аллегорией. Другой пример. Можно ли верить, что богиня Цирцея превратила товарищей Одиссея в свиней? Нет, конечно; но мы сами видим, как чувственность превращает человека в грязное животное. Итак, мы имеем здесь дело с этической аллегорией. Эти два метода аллегорического толкования были очень богаты будущностью — ими пользовались впоследствии и иудейские (Филон), и христианские богословы (Ориген и другие). Но их значения для нашей эпохи не следует преувеличивать: они существовали лишь для «умников»; простой верующий оставлял соблазн в стороне и черпал откровение божества в красоте мифов, которые так увлекательно рассказывал его любимец Гомер.
§ 15. Обрядовая религия. В соблюдении ее предписаний и заключалась религиозная жизнь нашей эпохи; а так как это соблюдение было узаконено, то одно и то же слово — nomos — означало и закон, и веру. Обряд же ничьей совести не стеснял: самый крайний вольнодумец мог в Дионисии смотреть трагедию Софокла или посылать свою дочь кошеносицей на праздник девственной богини. Вот причина глубокого религиозного мира античных времен.
И еще заключалась она, в том, что обрядность греческой религии, сосредоточенная в греческих праздниках, подобно мифологии и религиозному искусству, была откровением божества в красоте. Проследим это на праздниках города Афин.
Примечание. Сначала несколько слов о греческом календаре. Греческий год был лунным; то есть в его основе лежит месяц в 29-30 дней, соответствующий обороту луны вокруг земли; каждое первое число приходилось в новолуние (numenia), каждое пятнадцатое — в полнолуние (panselenos). Через двенадцать таких месяцев (всего в 355 дней) солнце приблизительно возвращалось к тому же знаку зодиака; но именно только приблизительно — до полного оборота солнца недоставало десяти дней; вот почему при лунном годе приходилось через два года на третий вставлять високосный месяц. Это делалось после зимнего солнцеворота; сам же год начинался после летнего. Названия месяцев в афинском календаре (у каждой общины был свой) были следующие: гекатомбеон (июль), метагитнион (август), боидромион (сентябрь), пианопсион (октябрь), мемактирион (ноябрь), посидеон (декабрь), гамилион (январь, в високосные годы удваивался), анфестирион (февраль), элафиболион (март), мунихион (апрель), фаргилион (май), скирофорион (июнь).
I. Гекатомбеон (июль) начинался с торжественной гекатомбы (то есть принесения в жертву ста голов скота) в честь Аполлона. которая и дала месяцу название. Из его праздников главными были 12-е число — Кронии, на которых господа угощали своих рабов в память о Кроносе и «золотом веке», не знавшем рабства (выше, с. 129); затем 16-е число — Синэкии, в память о Тесее и афинском синэкизме (выше, с.78) с подобающим жертвоприношением Эйрене; но особенно 16-29-е числа — Панафинеи, национальный праздник Афин. Первые дни этого многодневного торжества были заполнены всевозможными состязаниями — и мусическими (особенно рапсодическими), и гимнастическими, и конными. Главным днем был 28-ой; его канун, когда луны уже не было, праздновался эффектным факельным бегом по эстафетам с призом для победительницы-филы; затем шла веселая «панихида», то есть ночные хороводы девушек, а с зарей следующего дня огромное шествие («помпа») красивейших юношей (верхом), мужей (с жертвенными животными), старцев (с оливковыми ветвями), дев (кошеносиц) и женщин сопровождало на Акрополь избранных четырех «аррефор» (девочек от семи до одиннадцати лет), долженствовавших передать богине сотканный для нее женщинами новый плащ (peplos). Это и есть то шествие, которое Фидий изобразил на фризе Парфенона — представление Афине цвета ее общины. Там же на Акрополе ей приносилась гекатомба. На следующий день состязание триер в Пирее завершало весь праздник.
II. Метагитнион (август), как показывает название, был месяцем «добрососедства», но соответствующий праздник нам неизвестен. Знаем мы кое-что о празднике Геракла, патрона рабов и незаконных сыновей, в предместье Киносарге под Ликабеттом, на котором угощались те и другие и шестьдесят балагуров тешили народ шутливыми рассказами (выше, с.107).
III. Боидромион (сентябрь), названный так в честь Аполлона-Боидромия (то есть «заступника в бою»), был, естественно, месяцем памяти великих исторических побед — платейской (3-е число), марафонской (6-е число; это и были Боидромии) и саламинской (20-е число); но его главным праздником были (15-22-е числа) Великие Мистерии Деметры в Элевсине, естественно развившиеся из праздника пахотьбы («Проэросии»). О нем см. выше, с.115.
IV. Пианопсион (октябрь), тоже посвященный Аполлону, получил свое название от праздника (6-е число) Пианопсий («бобовой каши»), имевшего характер завершения летних работ в области и земледелия, и мореходства, и особенно виноделия. Обрядность его была поэтому довольно сложная. «Обоюдоцветущий» мальчик (выше, с.66) приносил так называемую иресиону, обвитую шерстью масличную ветку, увешанную образчиками всех даров земли, причем исполнялась подобающая песня: эту иресиону прикрепляли как благословение земли к стене дома, где она (подобно нашей вербе) висела до следующих Пианопсий. В тот же день посвящали Аполлону названную бобовую кашу, вспоминая, что так поступил уже Тесей, когда он отвез домой спасенную из лабиринта двойную седмицу отроков и дев — это было концом торжества. Наконец, с Пианопсиямй совпадали и Осхофории — «несение гроздьев» винограда из афинского Дионисия в фалерский храм Афины («Дионис дарит Афине виноград») с состязанием несущих отроков, которые награждались угощением и сказками старушек-рассказчиц. К Пианопсиям естественно примыкали четырехдневные Тесеи, учрежденные в 468 году до Р.Х. Кимоном в честь афинского героя-основателя, с многочисленными агонами и жертвоприношениями. Затем вспоминали и о павших за отечество воинах на Эпитафиях (неизвестного числа); их прославляли и песнями, и хвалебной речью из уст заслуженнейшего гражданина. В такой обстановке и Перикл произнес свою знаменитую надгробную речь (у Фукидида, книга II). Время около полнолуния занимали два важных праздника семейной жизни — пережиток той древней, наивной эпохи, когда Гамилион (январь) был всеобщим месяцем свадеб, и первый человеческий урожай естественно поспевал к Пианопсиону. До полнолуния (10-14-е числа) проходил женский праздник Фесмофорий в честь Деметры-Фесмофоры, то есть «закононосицы», богини оседлой и семейной жизни. Память об ее скорби о похищенной Коре обходилась постом, после чего следовал веселый день Каллигении («прекраснорождения»): молодые матери показывали друг другу и остальным своих малюток, и за самого прекрасного полагалась награда. За полнолунием шел мужской праздник Апатурий («соотцовства»): отцы приглашали своих «фраторов» (выше, с.27) и показывали им своих новорожденных для внесения в гражданские списки, что сопровождалось угощением и песнями — между прочим, и рапсодическими состязаниями мальчиков-школьников. Новолунию предшествовал праздник с песнями и факельным бегом в честь Гефеста, дар которого — огонь — был особенно нужен в наступающее холодное время.
V. Мемактирион (ноябрь), месяц «сотрясающего» Зевса, был лишен всенародных праздников. Время стояло ненастное; не до праздничных собраний было, когда Зевс «сотрясал» землю своими дождями.
VI. Посидеон (декабрь), месяц зимнего затишья и «алкиониных дней» в царстве Посейдона. Из погребов добывался после, первого брожения винный морс; проходили Сельские Дионисии со всевозможными народными увеселениями, причем девушки устраивали качели в честь Эригоны. В том же месяце женщины хороводами и песнями отмечали Галой («праздник тока») в память ополовинивания плена Коры у Плутона.
VII. Гамилион (январь), первоначальный «месяц свадеб» — вследствие чего и праздник Феогамии, то есть свадьбы Зевса и Серы, отлмечался теперь. Но главным праздником были Ленеи, первоначально «праздник точила», в историческое время праздник в память вознесения Дионисом его матери Семелы, отмечаемый, между прочим, драматическими агонами.
VIII. Анфестирион (февраль), названный так по имени своего главного праздника (11-13-е числа) Анфестпирии — праздника «цветов», душ и Диониса, владыки тех и других. В первый день (Pithoigia, «вскрытие чанов») добывалось новое вино, которым хозяин угощал свою челядь. Все храмы закрывались во избежание скверны от бродящих душ. Вечером почтенные Женщины сопровождали царицу (то есть жену архонта-царя) в так называемый буколий, где предполагалась ее мистическая свадьба с Дионисом (ср. миф об Ариадне). Следующий день был «праздником кружек» (Choes): в веселом шествии при участии ряженых царицу сопровождали обратно домой, все украшались цветами, и происходило «состязание кружек»: кто первый выпивал свою, получал в награду винный мех. Третий, и последний, день (Chytroi, «праздник горшков») был посвящен специально душам: их угощали (в горшках), тешили плясками, а к вечеру прогоняли обратно под землю при криках:
Ступайте, души! Анфестириям конец.
После полнолуния (19-21-е числа) праздновались Малые Мистерии в память о возвращении Коры из царства теней. Тогда именно происходило посвящение новых мистов, обыкновенно в отроческом возрасте. Посвящаемый надевал новый хитон, который потом берег, чтобы со временем скроить из него пеленки для своих детей. К Малым Мистериям примыкали Диасии, старинный праздник Зевса в память о Девкалоновом потопе, с ярмаркой игрушек для детей.
IX. Элафиболион (март) был посвящен весенней богине Артемиде-охотнице. (собственно, «поражающей ланей»), но его главным праздником были учрежденные Писистратом Великие Дионисии, занимавшие все дни от первой четверти до полнолуния. Кумир Диониса переносился из его афинского храма в рощу Академа, там чествовался весь день песнями мальчиков и затем ночью при свете факелов в веселом шествии возвращался в Афины, в театр. Здесь происходили поэтические состязания следующих дней: сначала дифирамбические, затем комические, затем главным образом трагические. Жертвоприношением всем богам в полнолуние кончались Дионисии.
X. Мунихион (апрель) был посвящен той же Артемиде, на этот раз как мунихийской по имени той приморской горы нал Пиреем, где находился ее главный храм. Все же праздник первой четверти (6-е число) принадлежал Аполлону: это были Дельфинии, открывавшие собой мореходную пору, с памятью об отправлении Тесея с обеими седмицами на Крит. Главной богине месяца посвящался праздник полнолуния Мунихии, причем ей подносились лепешки, обставленные восковыми свечками. К той же поре, после синэкизма Афин с Бравроном (выше, с.78), был приурочен и главный праздник этой последней общины, Бравронии, в честь той же Артемиды. По смыслу они были родственны Фесмофориям; их особенностью была предсвадебная служба девушек-кошеносиц, которые в уподобление своей богине называли себя «медведицами» (arktoi, выше, с.51).
XI. Фаргилион (май) опять был посвящен Аполлону, которому 7-го числа, в день его рождения, приносились первые дары земли, начатки урожая. Это и были «фаргилии», давшие название самому празднику. Но кроме этого безобидного обряда, соединенного с помпой и хороводами мальчиков, праздник Фаргилий был ознаменован одним мрачным пережитком из азиатской эпохи религии Аполлона. Там, в Азии, существовало мнение: «лучше нам, чтобы один человек умер за людей, нежели чтобы весь народ погиб» (Ин. 11, 50), отсюда и обычай: перед жаркой летней порой, когда бог света становился грозным мучителем, карающим людей и солнечными ударами и поветриями, отвращать его гнев от народа принесением ему в жертву человека. Греческие общины различным образом справились с этим азиатским пережитком. В некоторых общинах до Фаргилий откладывалась казнь осужденных преступников; в других — и, по-видимому, в Афинах — человек заменялся куклой, которая торжественно сжигалась на костре из бревен дикой смоковницы (соответствовавшей нашей осине). Вообще Фаргилион был месяцем очищения, которое простиралось и на богиню общины: ее храм чистился (Каллинтерии, 19-е число), ее кумир — старый, деревянный — раздевался и омывался женщинами в море (Плинтерии). Все эти дни считались несчастными.
XII. Скирофорион (июнь) и сам по себе и в своих немногочисленных праздниках для нас загадочен; оставляем его в стороне.
Окидывая взором афинские праздники, из которых поименованы только главные, мы первым делом должны установить, что они менее всего были «праздниками» в этимологическом смысле этого слова: при положительном характере его нравственности (выше, с.36) греку показалась бы совершенно непонятной мысль, будто можно чествовать бога бездельем. Его праздники были службой богу, долженствующей доставлять ему радость; а так как предполагалось, что все, радующее человека, радует и бога, то греческие праздники были настоящим средоточием радости. Как видно из перечисленных обрядов, — хотя частности пришлось поневоле пропустить, — ум афинян был поразительно изобретателен в этом проявлении радости. Недаром Перикл говорит в своей надгробной речи: «И мы в большей мере, чем какой бы то ни было другой народ, доставляем нашему духу облегчение от насущных трудов, учредив тянущиеся через весь год жертвоприношения и состязания... красота которых не дает возникнуть чувству грусти».
И все, что только можно было, пронизывает дух агонистики: все полно состязания, от самого низменного и шутливого состязания в скорости выпивания кружки до самого серьезного и возвышенного состязания в красоте созданных поэм и рожденных детей. Неудивительно, что для афинян в их праздниках заключался смысл и оправдание жизни; кто это уразумел, тот снисходительнее отнесется даже к тому расслабляющему закону, против которого выступил Демосфен (выше, с. 140), — о передаче в праздничную кассу («феорикон») излишка доходов. Тем более снисходительно, что этой веренице праздников, как проявлению одухотворенной радости, уже не суждено было повториться в истории человечества.
§ 16. Религиозная философия. Общий уровень тогдашней религиозности выражен у Платона в следующих словах почтенного старца Кефала, которыми он отвечает на вопрос, в чем он усматривает главную ценность для себя своего богатства: «Когда к человеку приближается смерть, он испытывает страх и заботу, которых раньше не знал. Рассказы об обители Аида, — что провинившиеся здесь терпят наказание там, — раньше вызывавшие его насмешки, теперь волнуют его душу: а что, если они истинны?.. И вот тогда нас утешает сознание, что мы никогда никого сознательно не обманули и не оболгали, что мы уходим отсюда, не будучи должниками ни богов, ни людей. А этому немало содействует наличие достатка» (Плат. Гос. I 330d). Отсюда видно, что ни ценность «вдовьего гроша», ни уверенность в загробном возмездии, ни исцеляющая сила раскаяния не вошли еще в религиозное сознание большинства эллинов.
Платон, конечно, этому обычному, хотя и не низменному, воззрению на богов и участь души противопоставляет свое, философское. Правда, над очищением народных представлений о богах работали и его предшественники, начиная уже с Ксенофана, который отказался даже от антропоморфического представления о божестве. И если мы затрудняемся назвать Ксенофана монотеистом, то потому только, что в его трансцендентном мире число вообще значения не имеет. То же самое относится и к Платону. Позаимствовав у элеатов учение о двоемирии, он именно мыслимый и сущий мир представил обителью бога или богов. Там же живут и идеи, и Платон бывает склонен прямо отождествить божество с высшей идеей, с идеей добра. Во всяком случае, бог — существо благое и только благое; кощунствуют те, кто, подобно Гомеру, называют бога причиной также и зла (вопрос о происхождении зла оставлен в виде проблемы будущим мыслителям). И вот этот всеблагой бог, «желая, чтобы по возможности все было хорошим и ничто — дурным, приняв весь видимый мир не в состоянии покоя, а движущимся без правила и смысла, ввел его в порядок из беспорядка, считая первый лучше второго» (Плат. Тим. 30а). Этим он стал «демиургом» мироздания, которым он и поныне управляет в силу своего божественного «промысла» (pronoia).
Учение Платона о душе изложено выше (с. 155); в религию он его возвел, сочетав его с орфическим догматом о «круге рождений» (выше, с.118). При этом та великая суть, воссоединения с которой жаждет всякая хорошо направленная душа, естественно совпала с сущим миром богов и идей. Отрешившись, однако, от дионисических символов орфизма, Платон установил, что наша душа в прабытии уже общалась с идеями в том сущем мире, но что она не удержалась в нем вследствие чувственной примеси своего естества, низвергшей ее в чувственный и видимый мир (грехопадение души), и что из-за этого ей определено на много столетий поочередное пребывание на земле и под землей вплоть до окончательного очищения и вознесения. Смутное воспоминание об идеях, которые мы созерцали в прабытии, дает нам возможность узнать их отражение и в окружающем нас видимом мире; более всего это относится к той идее, которая, будучи воспринимаема зрением, легче всего признается в видимости, — к идее красоты. Вот почему именно созерцание красоты окрыляет душу и внушает ей ту тоску по своей небесной родине, которую мы называем любовью (eros).
Итак, любовью спасется человек — таков основной догмат религиозной философии Платона. Правда, эта «платоническая любовь» еще не христианская. Платон был эллинским мыслителем и не мог заглушить в себе того, что было основой религиозного чувства эллина — откровения бога в красоте. Но все же христианство признало со временем свое родство с платонизмом, и последний стал в нем родником того «мистического» течения, которому оно обязано многими прекрасными страницами в истории своего развития.
Иначе подошел к религиозной проблеме Аристотель: как мыслитель трезвый и холодный, он не допускал никакого влияния народной веры — орфической или какой-нибудь иной — на свою философскую спекуляцию. Двоемирия он, как мы знаем, не признавал; а если так, то и божество, коль скоро оно есть, должно принадлежать к нашему, материальному миру. Но есть ли оно? Аристотель исходит из проблемы движения. Все движимое предполагает движущее; итак, первопричина движения будет нечто движущее, но не движимое. Это и есть божество. Первопричина, но не первоначало: ибо движение препвечно. Не движимое, но не недвижное: ибо недвижное не Может быть причиной движения (выше, с.89). Наоборот: нечто самодвижущееся в самом совершенном смысле; божество есть энергия. Вмещая в себе все виды движения, оно вмещает также и те, которые в человеческой душе создают мысль и волю: божество есть разум. Как разумная энергичная субстанция, оно заключает в своем лоне мироздание, отовсюду с ним соприкасаясь и приводя его этим равномерным соприкосновением в равномерное движение; итак, божество есть небо, вернее, наднебесье. Но что же мыслит и волит эта высшая мысль и воля, заключенная в божественном разуме? Тут опять сказался эллин: она мыслит и волит красоту, осуществляя ее этим в движимом ею мире. В этом вечном мышлении и волении красоты божество и вкушает вечное и совершенное блаженство.
В этической области идея красоты претворяется в идею добра, ибо добро есть не что иное, как этически прекрасное. Итак, энергия божества есть осуществление добра. Но если так, то откуда же зло? Зло есть несовершенство; несовершенство же происходит от того, что зиждительная энергия божества встречает сопротивление со стороны того, в чем она стремится осуществить и красоту и добро, — со стороны материи (hyle).
Ту субстанцию отдельного организма, в которой сосредоточиваются его формирующие и совершенствующие силы, мы называем его душой. Об аристотелевской душе уже была речь выше (с. 159); к религиозной проблеме относится только человеческая душа в составе всех ее способностей — и растительной, общей ей со всеми живыми организмами, и чувственной, сближающей ее с животным миром, и мыслительной, свойственной ей только одной. Эта последняя — или разум (mis) — исходит непосредственно от божества как высшего разума и с ним же впоследствии воссоединяется. Итак, бессмертна ли наша душа? Аристотель выражается об этом очень осторожно, как бы чувствуя, что здесь с областью религиозной философии соприкасается область чистой веры. Наши растительные и чувственные способности погибают вместе с телом; та божественная искорка, которая зовется нашим разумом, вознесется и будет вечно гореть в великом наднебесном пламени, именуемом божеством. Есть ли это бессмертие? Называйте, как хотите.
Так учил Аристотель в тенистой роще Ликея. А там, на Акрополе, по-прежнему пылало золотое копье в руках Афины-Воительницы, собирая весь афинский народ в жаркие дни Гекатомбеона на ее радостный панафинейский праздник.