В первые месяцы 1776 года в колониях стал распространяться памфлет, который я без конца перечитывала, держа наготове перо и бумагу. Памфлет, опубликованный анонимно, носил название «Здравый смысл» и призывал не просто к пересмотру отношений с Англией, но к независимости.
Он был таким длинным, что газеты не печатали его целиком и никто не думал прибить его к дереву или столбу, будто обычное объявление, но Сильванус Конант зачитывал с кафедры выдержки из него; правда, прихожане шикали, едва услышав о независимости, а некоторые даже уходили из церкви.
Слово «независимость» было не из тех, которые склоняют на все лады в каждой беседе; стремление к ней многим представлялось шагом за грань допустимого. И все же это слово превратилось в боевой клич.
Войны хотели не все. И хотя за последний год около сотни мужчин из Мидлборо и окрестностей присоединились к армии Джорджа Вашингтона и каждый месяц в нее вступали все новые местные ополченцы, даже здесь сторонников войны было немногим больше, чем тех, кто ее порицал.
Обвинения в предательстве звучали отовсюду; те, кто хотел оставаться под властью Англии, начали называть себя лоялистами – подразумевая, что для их идейных противников нет ничего святого, что они, вероятно, от природы порочны.
– Кому они лояльны? Королю и флагу? Мне думается, лучше быть лояльным своим соотечественникам, – бурчал дьякон Томас.
Несколько месяцев спустя я получила грязное, замызганное письмо с буквами «Дж» и «П» на сургучной печати и подписью «Полк. Дж. Патерсон, 26-й полк» в уголке. Я осторожно надломила печать, потрясенная, что письмо вообще добралось до меня: от братьев мы не получали ни весточки. Послание состояло всего из нескольких абзацев, содержавших краткие и четкие ответы на вопросы, которые я задавала Элизабет. В самом конце значилось:
Народ следует убедить. Уговорить. Памфлет – лишь первая ласточка, знак, что население колоний смягчается в своем отношении к идеям независимости, но знак этот очень важен. Тот, кто написал те строки, сумел подобрать самые сильные и веские аргументы.
Имя автора памфлета по-прежнему оставалось неизвестным, по крайней мере широкой публике, и я втайне мечтала, что его сочинила женщина. Кто-то вроде меня. И почему, собственно, нет? За анонимной личностью с одинаковым успехом могли скрываться как женщина, так и мужчина. Личность автора занимала меня почти так же сильно, как и написанные им слова.
Джон Патерсон оказался прав. Позже, летом, в декларации, составленной Томасом Джефферсоном из Виргинии, Континентальный конгресс объявил объединенные колонии «свободными и независимыми штатами».
Я написала мистеру Патерсону, решив избавить бедняжку Элизабет от моих идеалистических бредней.
14 августа 1776 года
Дорогой полковник Патерсон!
Я стала замечать красоту, которая нам дается бесплатно, – запах сырой земли, цвет рассветного и закатного неба, утреннюю тишину, чириканье птиц, шум падающего с высоты потока воды. Каждому из нас доступны самые чудесные вещи в мире, и мысль об этом меня утешает.
И все же ничто не порадовало меня больше и не обнадежило сильнее, чем слова только что опубликованной декларации. Жизнь, свобода и стремление к счастью. Я повторяла эти провозглашения снова и снова, пока они не стали для меня словами нового языка. Теперь даже мои шаги отдаются в такт им. Жизнь, свобода и стремление к счастью. Никогда прежде сказанное не проникало так глубоко в мою душу и не воодушевляло. Ибо на что нам жизнь без свободы и на что нам свобода без стремления к счастью?
Как вам кажется, в декларации говорится обо всех людях? И о мужчинах, и о женщинах? Ведь ее слова касаются всех – или не касаются никого. Человек не может получить «неотчуждаемые права», а потом объявить, что эти права неотчуждаемы лишь для некоторых. Преподобный Конант объяснил, что «неотчуждаемые» – значит, такие, которые дарованы не человеком, но Господом, принадлежат нам, поскольку мы существуем.
Конечно, здесь есть о чем поразмыслить, есть от чего исполниться надеждой и обрести цель. Те, кто подписал декларацию, отдали в залог того, что в ней сказано, свою жизнь, имущество и священное доброе имя. Имущества у меня нет, моя жизнь не принадлежит мне, но я бы отдала ее в залог декларации, если бы только могла.
Остаюсь вашей смиренной слугой, мистер Патерсон!
Дебора Самсон
Фрэнсис вступил в армию в январе семьдесят седьмого, когда до нас дошли воодушевляющие известия о битвах при Трентоне и Принстоне. Генерал Вашингтон переправился через реку Делавэр в непроглядной тьме, под снегом и градом, больше того, в ночь на Рождество, и застал врасплох полки гессенских наемников. За этим последовала победа над лордом Корнуоллисом, и мы снова загорелись надеждой. Фрэнсис не смог больше ждать.
Я сходила с ним в дом преподобного Кальдера из Третьей баптистской церкви, где вербовщик записывал в армию местных мужчин, а месяц спустя Фрэнсис ушел. Мы понимали, что он не останется.
Дэвид и Дэниел покинули ферму, ничего не сказав ни отцу, ни матери. Но попросили меня сделать это за них.
– Я не могу, – отчаянно сопротивлялась я. – Вы, мальчишки, всегда хотите, чтобы я вас покрывала… делала за вас всю работу. Но в этом я помогать не стану.
– Но ты ведь не будешь нас останавливать, Роб?
– Нет. Я бы тоже ушла. Если бы могла. Но вы должны сказать родителям. Хотя бы письмо им оставьте.
– Мы не умеем писать так, как ты. Скажи родителям и позаботься о них. Ты ведь их не оставишь? – спросил Дэвид. Он всегда отличался добротой.
Я кивнула, хотя обещать не могла. Я не была Томасам дочерью, моя служба у них подходила к концу. Когда закончится договор, меня не будут удерживать ни закон, ни зов крови. Во мне росло желание убежать. Я тоже хотела пойти на войну.
– Скоро закончится срок твоего договора. Тебе исполнится восемнадцать. Может быть, ты выйдешь замуж? – спросил у меня Сильванус Конант после воскресной проповеди. Он вышел из церкви, погрелся на солнце, покружил среди прихожан, а потом, по своему обыкновению, подошел ко мне.
– Замуж? Но за кого? Все ушли на войну. Я выше любого из мальчишек и стариков, которые еще остались, – отвечала я.
– Да. Ростом ты не уступаешь мне, – подметил он. – И когда только ты так выросла?
К четырнадцати годам я почти на фут переросла крошечную миссис Томас: при росте в четыре фута девять дюймов та была пусть и ненамного, но все же ниже большинства женщин. Я, наоборот, превосходила большинство – по крайней мере, ростом. А Сильванус Конант в последнее время как будто съежился.
– Я не хочу смотреть на мужа свысока, – призналась я.
– Тогда выбери статного мужчину.
– Псалом шестьдесят седьмой, стих седьмой: «Бог одиноких вводит в дом, освобождает узников от оков, а непокорные остаются в знойной пустыне», – сказала я. – Я одинока, связана по рукам и ногам и непокорна. Боюсь, меня ждет лишь знойная пустыня.
– Нам надлежит применять к себе слова Писания, Дебора, но узницей ты никогда не была, – заметил преподобный Конант, усмехнувшись моей трактовке псалма. – К тому же ты удивительно богата.
От изумления я вскинула брови, но он пояснил:
– Ты удивительно многим одарена. А Томасы огорчились бы, узнай они, что ты так о них отзываешься.
– Знаю, что огорчились бы, – согласилась я.
Он продолжал, морща лоб, и я разглядела тревогу в его голубых глазах:
– Ты всегда была для меня отрадой. У меня нет детей, но в своем сердце я признал тебя, как только увидел. Ты походила на жеребенка – большие глаза, длинные руки и ноги – и так хотела угодить, казалась такой смышленой, трогательной. Ты заслуживала куда большего, чем миссис Тэтчер, – признаю это, несмотря на все мое уважение к старой даме. Ты ведь не слишком по ней скучала, Дебора?
– Я по ней вовсе не скучала, – честно призналась я.
Преподобный Конант снова рассмеялся. Он никогда не хмурился, услышав непочтительные слова, которые то и дело слетали у меня с языка. Он всегда больше ценил искренность, а не приличия. Быть может, в том, что я стала такой, какой стала, есть и его вина.
– Она проявляла чрезмерную суровость и… – казалось, он подыскивал верное слово, – ревность.
– Ревность? – ахнула я.
– Вдова Тэтчер была стара. Ее жизнь шла к концу. А ты была молода, сильна, неутомима, и твой разум не успели замутить ни страдания, ни годы.
– Я достаточно настрадалась.
При этих словах он нахмурился, и морщинка, пролегавшая у него меж бровей, стала глубже. Я вдруг поняла, что он постарел и будто выцвел.
– Но ведь здесь ты стала счастлива? В семье Томас? – снова спросил он. – Миссис Томас говорит, что нет таких дел, с которыми ты бы не справилась. Ты огородничаешь, плотничаешь, готовишь, шьешь. Юный Иеремия рассказал мне, что ты стреляешь лучше любого из братьев.
– Я очень многого не могу делать, – вздохнула я. – Но изменить это не способна. – Мои слова прозвучали горько – совсем на меня не похоже. Обычно я не жаловалась. В особенности преподобному Сильванусу Конанту, который всегда был мне другом и опорой. – Если я хоть что-то умею, хоть чего-то добилась, то лишь потому, что вы верили в меня, – прибавила я уже спокойнее.
– Ты никогда не нуждалась в поощрении, – заметил он.
– Но вы всегда меня поощряли, – парировала я, чувствуя, что в горле встал ком. Преподобный Конант был мне так дорог.
– Успокой старика, дитя, – попросил он. – Скажи, что я тебя не подвел.
– Нет. Не подвели, ни одного раза. Если бы вы попросили, я бы вызубрила всю Библию, от корки до корки.
– Ты ее почти вызубрила.
– Я хочу прочесть вам одну цитату, – сказала я.
– Ах вот как? И откуда же она? Из Книги Откровений или, быть может, из «Гамлета»? – Он поддразнивал меня, но ведь я однажды выучила все догматы Вестминстерской ассамблеи лишь для того, чтобы меня потрепали по голове и похвалили.
– Это декларация. Вы читали ее?
– Читал.
– И что вы о ней думаете? – нетерпеливо спросила я.
Его глаза блеснули.
– Я не составил конкретного мнения. Напомни-ка, о чем там сказано?
Он всегда был таким: поощрял мое образование, какие бы формы оно ни принимало, и искренне восхищался, когда я узнавала что-то новое.
– Когда ход событий… – пылко начала я.
Он молчал, пока я говорила, а мой голос звучал так же звонко, как его, когда он час назад проповедовал с кафедры.
Как-то раз в воскресенье преподобный Конант не пришел к мессе. Прихожане подождали, но потом вошли в церковь. Внутри царила зловещая пустота. Прождав в нетерпении еще с четверть часа, люди отправили дьякона Томаса в дом священника, чтобы узнать, почему преподобный задерживается. Сильванус Конант лежал на полу у кровати, в ночной рубашке и ночном колпаке. Дьякон Томас сказал, что священник, наверное, хотел встать на колени и помолиться, но его сердце не выдержало. Весь город скорбел по нему, но никто не горевал сильнее, чем я. Я написала Элизабет о его смерти:
Я потеряла истинного друга и защитника. Не могу представить свою жизнь без него. Он был вам дядей, и потому мне надлежит принести вам соболезнования, но я безутешна. Знаю, что не должна жаловаться, не теперь, когда многие отдали свои жизни и когда ваш возлюбленный Джон каждую минуту рискует собой, но я любила преподобного Конанта, а теперь его нет, и я не могу с этим смириться. Кто станет слушать, как я пересказываю все, что запомнила, и восхищаться моим умом? Кто будет поощрять мою учебу, не ставя ограничений? Как я сумею высидеть хоть одну воскресную службу в церкви?
Томасы говорят, что мне следует ходить в церковь, что Сильванус хотел бы, чтобы я бывала на службе, но я не могу этого вытерпеть. Если мертвые видят нас, я буду надеяться, что он сможет меня простить.
Я посещала церковь не из преданности Господу Богу, но лишь из преданности ему. Он любил Бога, и потому я тоже Его люблю, хотя и не уверена, что Господь там, в церкви. В прошлую субботу я пошла в Третью баптистскую церковь, решив проверить, не увижу ли там Его. Может, Он и заглядывал в окно, но я Его не почувствовала. Правда, во время службы я не скорбела по своему другу и потому, возможно, отправлюсь туда снова.
Баптисты радуются, что я пришла к ним, так, словно им удалось переманить меня на свою сторону. Теперь в Мидлборо мало новообращенных, за которых наши две церкви могли бы побороться. Мне нравится чувствовать себя желанной, но уверена, что их внимание ко мне скоро иссякнет – особенно когда они поймут, что я вовсе не такая послушная и преданная, какой кажусь сейчас. Скоро они заметят мои странности и будут рады, что я так по-настоящему и не вошла в их общину.
Я осознала, каким подарком для меня явились вы, дорогая Элизабет. Все эти годы вы могли бы ругать меня, стыдить, могли попросту не отвечать. Но вы решили разделить со мной свою жизнь и любовь, свою веру и силу и приняли меня с распростертыми объятиями. Из всех даров, которые я получила от вашего дяди, самым большим благословением явилась переписка с вами. За это я всегда буду ему обязана.
Дорогая Элизабет, засим я остаюсь вашей самой верной и самой смиренной слугой,
Дебора Самсон
Некоторые мужчины вернулись домой. Они брели по городу, их ноги были обмотаны тряпками, одежда напоминала лохмотья, на лицах читались воспоминания о пережитых ужасах. Срок их службы закончился, и они достаточно повидали. Просить тех, чьи семьи в их отсутствие влачили самое жалкое существование, вернуться обратно в армию означало бы требовать слишком большой жертвы. И все же многие возвращались.
Новости долетали до нас лишь обрывками: отголоски боев, отзвуки побед и слухи о поражениях. А потом, однажды, прискакал всадник и привез запечатанное сургучом письмо для дьякона и миссис Томас. Всадник не улыбнулся, не попросил напоить коня. Он не хотел задерживаться.
Натаниэль погиб. Пал в сражении при Брендивайне. Красивое название – и страшное поражение.
Месяц спустя всадник прискакал снова.
Элайджа погиб в Джермантауне. И Эдвард вместе с ним.
В третий раз всадник не смог встретиться взглядом с дьяконом Томасом. Хозяин протянул мне письмо.
– Какой из сыновей? – прошептал он. – Который из них на сей раз?
Дэвид, так тревожившийся за родителей, не пережил прививку от черной оспы и умер в госпитале в Филадельфии. Я гадала, был ли с ним Дэниел, и молилась, чтобы Натаниэль, Элайджа и Эдвард встретили его в конце пути. Пенсильвания забрала их всех.
Мы привыкли, что их нет рядом, и они по-прежнему отсутствовали, но теперь это отсутствие стало безвременным. Мы терзали себя мыслями о том, как они мучились, и не знали, куда скрыться от страданий. Не было тел, которые мы похоронили бы, холодных рук, которые можно было бы сжать в последний раз. Лишь воспоминания. Неловкий поцелуй и возможность счастья. Все, что оставил мне Натаниэль. И он никогда уже не станет чем-то еще. А мне не придется ни отказать ему, ни уступить и согласиться.
Это было бы просто. Если бы он вернулся домой и протянул мне руку, я бы наверняка приняла ее. Даже если это неправильно, даже если не любила его так, как – мне казалось – могла любить. Но я наверняка согласилась бы на его предложение.
Один. Второй. Третий. Четвертый. Одним махом. Мы больше не верили, что не погибнет и пятый. И шестой, и все остальные. Потеря не распределяется равномерно. Я хорошо усвоила этот урок. Кому-то достаются комки, а кому-то жидкая кашица, но судьба не смотрит на страдания матери и не решает: «Так уж и быть, на этот раз я ее пожалею».
В тот год, в сезон смертей, я часто сидела на холме, глядела на кусочек мира, который мне дано было видеть, и молила Господа смягчить судьбу. Она казалась мне жестокой, но я не верила, что и Бог жесток.
Но судьба с нами еще не закончила, и Бог ее не остановил.