Основные известия о крестовых походах содержатся в западноевропейских хрониках XII—XIII вв., к которым примыкают произведения историков Латинского Востока. И хотя только часть этих сочинений непосредственно посвящена теме, в каждом из них — и излагающих всемирную историю, как ее тогда понимали, и историю отдельных стран, городов, местностей, монастырей, церквей — крестоносным сюжетам отводится значительное место. Вообще говоря, нет ни одной хроники или анналов этого времени, в которых не упоминались бы крестовые походы. Мы будем говорить лишь о произведениях, повествующих преимущественно о самих походах.
Первый крестовый поход (1096—1099), завершившийся захватом западноевропейскими рыцарями «священного» города трех религий — Иерусалима (15 июля 1099 г.) и созданием Латино-Иерусалимского королевства, привлек наибольшее внимание историков. Самым подробным образом он описан в произведениях, созданных участниками событий 1096—1099 гг. К числу таких произведений принадлежит прежде всего хроника под названием «Деяния франков и прочих иерусалимцев». Ее автор — безвестный итало-норманнский рыцарь. Судя по его рассказу, он воевал сперва в отряде князя Боэмунда Тарентского, а начиная с лета 1098 г., после победы, одержанной ими под Антиохией над армией сельджуков, которой командовал мосульский атабег Кербога, сражался в ополчениях графа Раймунда Тулузского и герцога Роберта Нормандского. Сочинение этого рыцаря (обычно его называют просто Анонимом) охватывает историю похода со времени выступления отряда Боэмунда Тарентского (1096) и до битвы с египтянами при Аскалоне (12 августа 1099 г.). «Деяния франков и прочих иерусалимцев» — единственная хроника, принадлежащая светскому очевидцу похода, написанная на основе его дневника, вероятно, около 1100 г.
«Деяния франков» — один из лучших по полноте и достоверности повествовательных источников истории Первого крестового похода. Его отличительная черта — несколько грубоватый реализм, свойственный простому рыцарю, сугубо военному, малообразованному человеку. Фиксируя в своих полуграмотных дневниковых записях те или иные события, он всегда стремился здраво оценить положение вещей, притом подмечал жизненно важные стороны происходящего. Его рассказ проникнут неподдельным интересом к живой действительности, и хронист обладает несомненной пытливостью, ясностью ума, наблюдательностью человека войны — качествами, позволяющими ему правдиво описать эту войну — со всеми ее тяготами, ужасами, жертвами и треволнениями. Аноним точен и обстоятелен в описании пути крестоносцев, географических деталей театра военных действий, в характеристике будничных фактов военной истории похода, большей частью — действий отряда Боэмунда Тарентского. В «Деяниях франков» вообще много внимания уделяется батальным сценам. Это — одна из немногих хроник Первого крестового похода, на основе которой можно составить более или менее отчетливое представление о битвах, происходивших в 1097—1099 гг. в Малой Азии, Сирии и Палестине, о расположении отрядов сражающихся, о военных приемах и хитростях сторон, тактике крестоносцев и их противников, ходе осады тех или иных укрепленных пунктов. Аноним довольно достоверно рисует бытовые подробности, касающиеся положения крестоносного рыцарства во время похода, рассказывает о дипломатических переговорах его вождей с сельджуками и многих других крупных и мелких событиях. В хронике всегда и с большой силой бьется пульс жизни.
Важным памятником истории Первого крестового похода является хроника, называемая «История франков, которые взяли Иерусалим». Ее автор, провансальский священник Раймунд Ажильский, состоял в свите и был духовником предводителя южнофранцузских крестоносцев графа Раймунда Тулузского. Он был также близок к папскому легату в крестоносном войске — епископу Адемару Монтейльскому из Пюи. Подобно Анониму, Раймунд Ажильский находился в центре многих важных событий Первого крестового похода. Его хроника написана главным образом во время осады крестоносцами Антиохии (в 1098 г.) и отчасти в конце 1099 г.
В отличие от «Деяний франков», прозаично рассказывающих о суровой действительности будней, произведение Раймунда Ажильского изобилует описаниями всякого рода священных небылиц, «чудесных» происшествий, якобы происходивших во время крестового похода: такие описания занимают почти четвертую часть труда провансальского летописца. Некоторые исследователи считают его поэтому не только человеком глубоких религиозных убеждений, но и фанатиком. В литературе высказывалось, однако, и другое мнение: Раймунд Ажильский, один из деятельных духовных пастырей воинства креста, не был слепо благочестив, — зачастую он просто придумывал, измышлял всяческие чудеса, небесные видения, исполнившиеся пророчества и тому подобные «факты», т. е. сознательно лгал, прибегал к благочестивому обману в целях подогревания религиозных чувств крестоносцев.
Обе эти точки зрения содержат в себе долю истины. По-видимому, хронист-священник, как это часто бывало в средние века, являлся одновременно и искренне верующим человеком, которому «чудо» представлялось в порядке вещей, и вместе с тем сознательным мистификатором, благочестивым обманщиком, изобретателем «чудес». Существует предположение, что свой труд Раймунд Ажильский предпринял исключительно для того, чтобы рассеять недоверчивое отношение многих современников к так называемому «чуду святого копья», рассказ о котором занимает центральное место в его повествовании. Именно это «чудо», в фабрикации которого участвовал и сам Раймунд, он старается изобразить в качестве наипримечательнейшего и наидостовернейшего события крестового похода — в противовес скептическим суждениям, высказывавшимся даже некоторыми церковниками. Однако, будучи исполнен темных предрассудков своего века, Раймунд Ажильский тем не менее, как и Аноним, реалистичен в своих описаниях повседневных событий похода, — он обстоятельно рассказывает о местностях и городах, через которые проходили крестоносцы, «дабы те, кто не видел этих мест, лучше поняли битвы и приступы, которые там происходили»; тонко и наблюдательно, не хуже заправского рыцаря рисует ход военных действий, которые он наблюдал вблизи и с явным интересом, зорко подмечая особенности тактики турок, образно оценивая результаты той или иной схватки, скупыми, но выразительными штрихами набрасывая картины взятия крестоносцами того или иного города. Наполняющий свое повествование чудесами и видениями, хронист этот, понаторевший в Священном писании и, казалось бы, всецело поглощенный «божественным», обнаруживает, подобно рядовому рыцарю Анониму, заметное пристрастие к финансовой стороне крестоносного предприятия: то и дело сообщает он о ценах на различные продукты, которые воинам приходилось закупать в дороге, о путевых расходах, вообще о рыночной конъюнктуре во время пребывания крестоносцев на Востоке; летописец-священник не забывает сказать и о добыче, которую захватывали рыцари в завоеванных ими городах, и о том, как князья-предводители старались подкупом привлекать к себе в отряды рыцарей, переманивая их у других сеньоров.
Черты такого трезвого восприятия описываемых событий налицо у всех хронистов — очевидцев Первого крестового похода. Следующая по исторической значимости хроника, рассказывающая о нем, — это «Иерусалимская история» французского клирика Фульхерия Шартрского (ок. 1059 — ок. 1128 гг.). В начале похода он сопровождал отряд герцога Роберта Нормандского, а затем, с 1097 г., участвовал в действиях крестоносцев графа Балдуина Булонского в Киликии; в качестве его капеллана Фульхерий находился в 1098 г. в Эдессе, — как раз тогда там было основано первое из государств крестоносцев, — и поэтому не присутствовал при взятии Антиохии и Иерусалима главным войском. Когда после смерти первого государя Иерусалимского королевства Готфрида Бульонского в 1100 г. Балдуин Эдесский занял его трон, Фульхерий также переселился в Иерусалим. Здесь он занимал высокие должности при дворах двух первых королей и фактически являлся официальным историографом Латино-Иерусалимского королевства, в котором прожил почти тридцать лет. Отдельные части хроники Фульхерия Шартрского создавались в разные годы: одни — в 1101 г., другие — в 1106 г., третьи, более поздние, — соответственно в 1124 и 1127 гг. Естественно, что «Иерусалимская история» — источник не только для истории самого крестового похода, она содержит массу ценных сведений и по ранней истории государств крестоносцев на Востоке. Сам Фульхерий, подчеркивая в ходе повествования свою правдивость и объективность, нередко указывает на то, что он был прямым свидетелем излагаемых в хронике событий: «Все это, — пишет историк — я, Фульхерий Шартрский, отправившийся вместе с остальными пилигримами, тщательно и заботливо собрал позже, как я видел своими глазами, чтобы передать памяти потомства». И действительно, хроника Фульхерия, превосходно осведомленного автора, в общем и делом содержит вполне добротный фактический материал. Между прочим, этот хронист дал единственное в своем роде описание Константинополя конца XI в. Правда, «чудесам» в «Иерусалимской истории» тоже принадлежит немалое место — благочестивое воображение священника из Шартра отличалось большой пылкостью, и ему, как и Раймунду Ажильскому, на каждом шагу мерещилось необычайное, сверхъестественное, — но все же он выказывает иногда и рационалистическое отношение к отдельным, наиболее вопиющим проявлениям религиозного легковерия, выражая, например, пусть и в косвенной форме, сомнения по поводу истинности «чуда святого копья». По обилию и точности достоверных сведений самого разнообразного характера труд Фульхерия Шартрского несомненно принадлежит к числу лучших летописей Первого крестового похода.
В отличие от хроник итало-норманнского Анонима, Раймунда Ажильского и Фульхерия Шартрского — наиболее достоверных источников по истории Первого крестового похода — авторы других летописных повествований XII в. только в незначительной степени основывались на собственных наблюдениях и в таких случаях нередко приводили оригинальные и свежие данные, в остальном же они, по обычаю средневековых историков, использовали готовые образцы, главным образом, «Деяния франков» Анонима и «Историю» Фульхерия Шартрского, компилятивно перерабатывая их и кое-где включая дополнительные материалы, почерпнутые из устных рассказов очевидцев, из писем и различных документов. К этой категории сочинений относятся в первую очередь хроника участника похода, клирика Пьера Тудебода из Сиврэй (в Пуатье) — «История Иерусалимского похода», написанная преимущественно по анонимным «Деяниям франков» между 1101 и 1111 гг., и составленная в 1108— 1110 гг. (также на основе произведения Анонима) «Иерусалимская история» архиепископа из Бретани — Бодри Дольского (ок. 1047—1130). С высокомерным пренебрежением отзываясь о своем предшественнике-воине, выпустившем «чересчур мужицкую книжицу», сам Бодри Дольский, однако, дополняет его повествование лишь немногими, да и то зачастую выдуманными, деталями, главным же образом довольствуется тем, что исправляет некоторые «простецкие» выражения «неотесанного» норманнского рыцаря, показавшиеся архиепископу — знатоку латыни и утонченному стилисту — неподходящими для изображения столь «высокого» сюжета, как крестовый поход.
К повествованиям компилятивного характера принадлежит и «История, называемая Деяния бога через франков» (около 1109 г.): ее автор — видный французский писатель и историк, известный в особенности своей автобиографией, аббат Гвиберт Ножанский (1053—1124). Примечательно заглавие его произведения: от начала до конца труд Гвиберта Ножанского проникнут мыслью, заключенной в этом благочестивом названии. Поход на Восток — такова концепция, последовательно проводимая автором, — предпринят был по воле всевышнего, а крестоносцы (франки) выступали только исполнителями небесных предначертаний, переданных им через посредство римского первосвященника. Даже то обстоятельство, что в войне на Востоке не приняли участия коронованные особы, объясняется, как полагает историк, прямым божественным вмешательством: бог умышленно лишил королей милости участвовать в крестовом походе, чтобы никакой человек высокого положения не мог впоследствии приписать себе небесные деяния: «Хвала за это должна быть воздана богу, о человеке надлежит молчать». Именно господь собрал и удостоил победы столь огромное войско, а отнюдь не кто-нибудь из сильных мира сего. Бог один предводительствовал крестоносцами: «он правил, исправлял, доводил до конца начатое».
Так или почти так думали, впрочем, и все остальные летописцы первой половины XII в. Эта концепция — в науке она обозначается понятием «провиденциализм» (от латинского «провиденцио» — «провидение божье») — образует идейную основу их повествований. Провиденциалистское понимание истории вообще господствовало в европейской хронографии эпохи классического средневековья. В произведениях же латинских хронистов крестовых походов такое истолкование исторических событий проявлялось с необычайной рельефностью.
Почти все эти повествования в той или иной степени пронизаны восторженно-благочестивой экзальтацией, отражающей, конечно, умонастроения западных современников крестоносного движения в его начальной фазе.
«Деяния бога через франков» Гвиберта Ножанского словно вобрали в себя провиденциалистские установки, разделявшиеся как церковными, так и светскими историками крестового похода 1096—1099 гг. До отказа напичканный богословской премудростью, он чуть ли не во всякой мелочи усматривает перст божий, что не мешает ему, однако, подобно остальным, столь же благочестиво настроенным историкам крестового похода, вглядываться в факты реальной жизни, связанные с его историей, и описывать их со всей дотошностью. Да и по отношению к «чудесным» событиям, о которых сообщают хронисты, чьи повествования служили ему источником, Гвиберт Ножанский проявляет иногда определенную разборчивость и критицизм, не слишком свойственные писателям того времени. Он знает немало случаев, когда «чудеса» искусственно инсценировались, и с презрением к «постановщикам» такого рода инсценировок рассказывает и о них самих, и о простом народе, «бестолковом и жадном до всяких новинок», принимающем на веру эти лжечудеса. Гвиберт решительно настроен против заведомого обмана, ибо, будучи легко разоблачаем, он лишь подрывает авторитет церкви среди простонародья. В остальном же Гвиберт, как и многие другие хронисты, заполняет свое произведение вздорными историями о чудесах, сбывшихся вещих снах, видениях и т. п.
Во многих отношениях к произведению Гвиберта Ножанского близка «Иерусалимская история» монаха из Реймса по имени Роберт. Она была написана им около 1107 г. (либо между 1112 и 1118 гг.) по поручению аббата монастыря в Мармутье, некоего Бернара — факт сам по себе нередкий в практике средневекового историописания: подчас хроники крестовых походов составлялись церковниками или грамотеями-рыцарями по прямому либо косвенному распоряжению их духовных начальников и светских сеньоров, выдвигавших перед историками задачи апологетического свойства. Именно так обстояло дело и в данном случае. Роберт Монах, трудясь в своей уединенной келье в обители святого Ремигия, описывал крестовый поход вовсе не для удовлетворения простой любознательности аудитории, а имея в виду вполне определенные религиозно-назидательные цели: его хроника предназначалась для укрепления веры в сердцах всех тех, «которые прочитают эту историю или услышат, как се будут читать, и уразумеют выслушанное». Иными словами, задачей хрониста было упрочить своим рассказом престиж и влияние католической церкви. Роберт Монах создавал свой труд, как, впрочем, и многие другие служители церкви, писавшие о войне католиков против «неверных» в начале XII в., «ради прославления имени божьего» — следовательно, и ради прославления самой церкви, действовавшей от имени всевышнего. «Иерусалимская история» Роберта Реймского — первая полная история крестового похода, охватывающая события от Клермонского собора 1095 г. до 1099 г. Наибольшую ценность в его хронике представляет описание Клермонского собора, на котором монах-хронист лично присутствовал.
Следует упомянуть еще ряд хроник, в той или иной мере существенных для реконструкции предыстории и истории крестового похода 1096—1099 гг. Такова хроника немецкого аббата-бенедиктинца Эккехарда из Ауры (? — 1130), озаглавленная им «Иерусалимец, или Книга об угнетении, освобождении и восстановлении святой Иерусалимской церкви». Хроника была написана Эккехардом по возвращении из Палестины, где он пробыл полтора месяца в 1101 г., в основном по «Деяниям франков» Анонима, а отчасти по личным впечатлениям и рассказам очевидцев. Подобно Гвиберту Ножанскому, этот аббат стремится в меру своего разумения, руководствуясь принципами схоластики, очистить историю крестового похода от очевидных нелепостей, которые, в передаче иных авторов, якобы сопутствовали священной войне крестоносцев. Он хочет отмежеваться от явного религиозного бреда, распространявшегося в особенности среди крестоносной бедноты (вроде «побасенки о гусе, который будто бы во время похода вел свою хозяйку» к Иерусалиму). Эккехард Аурский, прибегая к типично схоластической классификации чудес, делит их на «истинные» и «фальшивые». Таким образом он словно переносит в область истории приемы схоластического мышления и в этом плане предстает перед нами «рационалистом» — на церковный лад. Как и Гвиберт Ножанский, Эккехард отбрасывает те известия о «чудесах», которые, с точки зрения высокого сановника церкви, могут подорвать ее авторитет своей слишком уж бросающейся в глаза нелепостью или очевидной фальшью, но зато признает достоверность других, по сути дела не менее нелепых.
Большой интерес в хронике Эккехарда из Ауры представляет рассказ о причинах крестового похода, из которого явствует, что его побудили написать хронику полемические стремления: отстаивая официальную церковную версию происхождения крестового похода как «божественного» по своим истокам, хронист обрушивает благочестивый гнев на противников такого взгляда, по-видимому, имевшихся тогда на Западе: он называет их «безрассудными, более того, бесстыжими людьми, которые, постоянно впадая в старое заблуждение, осмеливаются и всегда готовы поносить это новшество», т. е. крестовый поход. Естественно, что он приводит традиционные, религиозные мотивы отправления в поход. Однако этот весьма наблюдательный церковный деятель уловил и факторы социально-политического порядка, воздействие которых позволило папству легко «уговорить западных франков оставить свои деревни». Хроника Эккехарда позволяет представить картину развертывания крестоносного движения в германских землях. Кроме того, сочинение немецкого аббата содержит небезынтересные сведения об утверждении завоевателей на Востоке: ведь автор непосредственно, хоть и недолго, наблюдал события, происходившие там тотчас после завоевания Иерусалима западным рыцарством. Апологетический тон, стремление прославить крестоносцев как «истинных учеников Христа», которые «победили царства мира», предвзятое, сугубо негативное изображение их противников,— все эти черты сближают труд Эккехарда с остальными хрониками Первого крестового похода.
Своим сравнительно реалистичным характером выделяется повествование норманнского рыцаря Радульфа, или Рауля, из Кана (ок. 1050—1130 гг.) — «Деяния Танкреда в Иерусалимском походе». Сам Рауль не участвовал в крестовом походе, но был свидетелем и очевидцем палестинских сражений (происходивших уже по окончании похода) двоюродного брата Боэмунда Тарентского, итало-норманнского авантюриста Танкреда. Рауль отправился в Палестину после неудачной войны Боэмунда Тарентского с Византией в 1107 г. и написал свою хронику в Иерусалиме (между 1112 и 1118 гг.) на основе личного дневника, куда он вносил рассказы Танкреда и других участников похода, с которыми ему приходилось встречаться. Это был, собственно, главный и единственный источник его информации о минувших событиях.
Рауль Канский вполне сознательно и обдуманно стремился возвеличить крестовый поход в глазах потомков, его сиятельных вождей и героев-рыцарей, в особенности — Танкреда. Рассказывать о деяниях князей — так определял писатель назначение своего повествования — дело благородное и потому, что такой рассказ спасает от забвения их самих, и потому, что он «прославляет мертвых и услаждает переживших [их]». А самое важное, что повествование о деяниях князей и о рыцарских подвигах «воскрешает то, что минует, показывает победы, прославляет победителей, выводит на свет медлительность, возвышает доблесть, клеймит пороки, внушает добродетели, — короче говоря, творит много хорошего». Прославление победителей в назидание грядущим поколениям — вот в чем, следовательно, усматривал историк-рыцарь смысл своего повествования о священной войне христианства.
Как и все хронисты, Рауль Канский стоит на провиденциалистских позициях в объяснении причин крестового похода, считая его боговдохновенным предприятием западных христиан, в первую очередь, норманнов. Он проникнут этим убеждением настолько, что без тени смущения приписывает его даже византийскому императору: сам Алексей Комнин якобы разделял взгляд, что крестоносцев направил на святое дело господь. «Как я вижу, — говорит император в своем, вымышленном историком, послании к Боэмунду Тарентскому, где греческий василевс приглашает последнего прибыть в Константинополь, — бог вдохновил франков начать этот поход, мудро поставив во главе их такого могущественного графа» (Боэмунда). Здесь безоговорочно и безосновательно представления западных христиан распространены на Византию, для правящих кругов которой крестовый поход, конечно, не являлся боговдохновенным деянием.
Тем не менее, Рауль Канский — в целом довольно трезво мыслящий историк, и под его пером война рыцарства на Востоке предстает прежде всего в своей земной, повседневной реальности. Даже там, где историк усматривает прямое божье вмешательство, — а усматривает он его подчас в совершенно случайных совпадениях фактов, ничего общего не имеющих друг с другом, — Рауль выдерживает в сущности реалистический тон, а то и вовсе впадает в грубый натурализм. При этом в его рассуждениях отчетливо выступает сочетание «телесности», натуралистичности видения действительности с «духовностью» ее осмысления. Такое сочетание было чрезвычайно характерно для средневекового мировоззрения.
Элемент «чудесного» — один из обязательных признаков провиденциалистской интерпретации истории — у Рауля Канского, как и у рыцаря-норманна Анонима, присутствует в гораздо меньшей дозе, чем у хронистов-церковников. К тому же, в отличие от полуграмотного Анонима, Рауль Канский — человек широко образованный: он едва ли не самый крупный среди хронистов начала XII в. знаток классической литературы: в «Деяниях Танкреда» очень часто встречаются цитаты из произведений древнеримских писателей, историков и поэтов. Более того, этот «гуманист XII века», как его иногда называют исследователи, зачастую «списывает» качества своих героев у Тита Ливия и Вергилия. Повествование историка лишь в умеренных пределах затуманено провиденциалистской символикой, причем в суждениях Рауля Канского христианско-провиденциалистские представления сосуществуют и переплетаются с усвоенными из античной литературы языческими воззрениями и понятиями, такими, как фатум (рок) и т. п. Хотя историк и упоминает о «чудесах», он делает это осторожно и словно походя, избегая вдаваться в детали «чудесных» происшествий — необычайных небесных явлений, которые истолковывались другими хронистами в качестве знамений, и т. д. В обоснование своей позиции историк (и одновременно поэт) ссылается на то, что, поступи он по-другому, это увлекло бы его далеко в сторону от темы — описания подвигов Танкреда. А в изложении пресловутой истории с «чудом святого копья», якобы найденного в Антиохии и спасшего крестоносцев от неминуемой гибели, Рауль Канский высказывает сугубо скептическую точку зрения здравомыслящего человека: она отражала взгляд норманских предводителей крестового похода, которые враждовали с вождем провансальского рыцарства графом Раймундом IV Тулузским, — именно в его окружении была задумана и осуществлена инсценировка этого «чуда». Рауль Канский изображает находку «святого копья» благочестивым трюком, разоблачает всю его «механику», по-своему раскрывает цели, которые преследовал главный организатор и устроитель этой инсценировки — граф Раймунд Тулузский, стремившийся таким образом обосновать свои притязания на Антиохию, обладания которой домогался и Боэмунд Тарентский. Реалистическая и рационалистическая трактовка данного эпизода в «Деяниях Танкреда» непосредственно обусловлена политической позицией Рауля Канского, чьи симпатии всецело принадлежат князю Боэмунду Тарентскому.
Во всем остальном реалистический подход Рауля Канского к изображению описываемых им событий во многом напоминает их освещение в хронике Анонима. Это и не удивительно: Рауль повествовал о крестовом походе со слов Боэмунда Тарентского и Танкреда, в ополчении которых в свое время воевал и рыцарь-Аноним. Мирской, рыцарский дух их рассказов-воспоминаний, по-видимому, произвел сильное впечатление на будущего историка. В его произведении на переднем плане всегда жизненные картины, реальные события, которые он описывает в значительной степени под углом зрения Боэмунда и Танкреда. Многое в передаче автора «Деяний Танкреда» не обладает той скрупулезной достоверностью и точностью фактических деталей, которые составляют одно из важнейших достоинств «Деяний франков» Анонима. В описаниях Рауля Канского много стереотипного, скорее живописного, чем точного, наглядного — более, чем убедительно конкретного. И все же, рассказ Рауля Канского часто строится на «показаниях» очевидцев и потому обладает силой прямого свидетельства. Историк-поэт глубоко впитывал в себя безусловно реалистичные воспоминания своих «поводырей» и старался в своем повествовании сохранить трезвость их взгляда, что ему во многом и удавалось, несмотря на свойственную этому автору-поэту склонность к гиперболизации и поэтизации (ряд глав «Деяний Танкреда» написан стихами).
К нарративным источникам до истории Первого крестового похода, в основном имеющим компилятивный характер, могут быть отнесены еще две большие хроники. Более ранняя из них — «Иерусалимская история» лотарингского каноника Альберта Аахенского, написанная между 1120 и 1153 гг. Наряду с довольно точными и оригинальными сведениями это произведение содержит массу недостоверных, полулегендарных известий, почерпнутых, вероятно, у пилигримов, купцов, сказителей, возвращавшихся из Палестины и проходивших через город Аахен. Существует предположение, что в основе «Иерусалимской истории» лежит какая-то впоследствии утерянная хроника хорошо осведомленного лотарингского хрониста, участвовавшего в походе. Во всяком случае, «Иерусалимской истории» свойственны определенные политические тенденции. Она написана с пронемецких позиций. Для хрониста весь крестовый поход — немецкое предприятие. Он выпячивает мнимые заслуги немецких рыцарей в отвоевании св. Земли, в идеализированном виде изображает герцога лотарингского Готфрида Бульонского и т. д. Кстати сказать, аналогичные тенденции проявлялись и в других хрониках немецких авторов того времени: их стараниями Готфрид Бульонский посмертно стал главной, популярнейшей фигурой крестового похода и идеалом рыцаря-крестоносца вообще.
Несколько позднее было создано другое по-своему значительное повествование о Первом крестовом походе — «История деяний в заморских землях» архиепископа Гийома Тирского (ок. 1130—1186 гг.) (в старых книгах его называют обычно на немецкий лад «Вильгельмом Тирским», но это неправильно: сам хронист считал себя французом и французский язык определял словами «наш язык»). Он был уроженцем Палестины и провел там большую часть своей жизни. Только в молодые годы Гийом некоторое время жил во Франции, где проходил курс университетского обучения. В 1165 г. каноник Гийом вернулся на родину. Его приняли на службу к иерусалимскому королю Амори I. Гийом Тирский был образованнейшим человеком своей эпохи. Он хорошо знал древние языки и владел арабским. Будущий историк слыл знатоком античной литературы: в своих «Деяниях в заморских землях» он цитирует Тита Ливия, Овидия, Светония, Цицерона, Теренция, широко использует сравнения и образы, почерпнутые в их сочинениях. Вместе с тем это был высокий церковный сановник, искушенный во всех тонкостях богословия и канонического (церковного) права.
Гийом являлся и выдающимся политиком: он непосредственно участвовал во многих событиях политической жизни Латинского Востока и Западной Европы, играл заметную роль в различных международных дипломатических акциях второй половины XII в. В 1108 г. Гийом, посвященный в архидьяконы, по поручению короля Амори I ездил с дипломатической миссией в Константинополь. Он вел переговоры с императором Мануилом о союзе против Египта. В византийской столице Гийом прожил более полугода. С 1174 г. он был канцлером и наставником юного короля Балдуина IV, с 1175 г. — архиепископом в Тире. В 1178 г. Гийом Тирский в составе делегации церковных сановников был направлен на третий Латеранский собор (1179) в Рим. После возвращения из Рима на родину (по пути Гийом выполнил дипломатическое поручение папы Александра III при. Константинопольском дворе) архиепископ Тирский не принимал более активного участия в политической жизни Иерусалимского королевства и почти целиком посвятил себя завершению своего исторического труда.
«История деяний в заморских землях» охватывает, помимо Первого крестового похода, историю франкского Востока (включая и Второй крестовый поход) вплоть до 1184 г. Первые пятнадцать книг сочинения Гийома Тирского, в которых излагаются события до 1144 г., являются компиляцией, базирующейся главным образом на данных хроники Альберта Аахенского, отчасти — хроник Раймунда Ажильского, Фульхерия Шартрского и Бодри Дольского, а также (для времени между 1127 и 1144 гг.) на сведениях, почерпнутых из бесед с людьми старшего поколения. Эта часть «Истории деяний» создавалась в 1169—1178 гг., в ранний период исторического творчества Гийома Тирского, когда он выступал в качестве придворного историографа, выполняя прямое поручение Амори I, с которым не раз в процессе работы советовался о написанном, читая ему те или иные отрывки. В следующей части своего произведения, рисующей события 1144—1184 гг., автор опирался на собственные воспоминания и свидетельства современников. Излагая события после 1165 г., он использовал в значительной мере материалы архивов, к которым имел доступ, поскольку занимал высокое положение в церкви и государстве. Эта часть хроники была создана Гийомом Тирским в последние годы его жизни, когда он находился фактически в опале у победившей в межфеодальной борьбе в Иерусалимском королевстве группировки Гвидо Лузиньяна, и, будучи избавлен обстоятельствами от обязанностей придворного историка, мог рассматривать и описывать современные ему события более объективно.
Труд Гийома Тирского имеет, таким образом, гораздо более общее значение, чем источник только для истории крестового похода конца XI в.: он представляет собой первое сводное сочинение, охватывающее события крестовых походов почти за столетие (с 1095 по 1184 г.).
Как историк Гийом Тирский, особенно во второй части своего труда, стоит на голову выше авторов, рисовавших некогда крестоносную эпопею «по горячим следам». Он писал о ней спустя почти три четверти века, когда религиозные страсти, в немалой степени способствовавшие возникновению массового военно-колонизационного движения на Восток, поулеглись и когда можно было подойти к событиям 1096—1099 гг. несколько иначе, чем это делали современники крестового похода. Гийом Тирский не только более широко подходит к освещению далекого прошлого, он — и это главное — относительно свободнее от богословской предвзятости и стремится понять действительные причины гигантского конфликта западного и восточного миров, разразившегося в конце XI в. Правда, и Гийом Тирский мыслил в русле августиновской концепции исторического процесса, признавая небесное вмешательство решающим фактором в истории крестового похода. Рассказ ведется в традиционной провиденциалистской манере, но все-таки Гийом Тирский меньше верит легендам и чудесам, наполнявшим повествования ранних хронистов. В его «Истории деяний» наряду с теологическими объяснениями встречаются сугубо рационалистические построения, обнаруживается сравнительно реалистичное понимание темы. Те самые факты, которые приводил уже Альберт Аахенский, Гийом Тирский преподносит куда прозаичнее: «мистический тон» старых легенд о происхождении крестового похода у Гийома Тирского ослаблен, события развертываются в его хронике гораздо более «разумно».
Нарастание интереса к мирскому, усиление реалистичного духа, все большее обращение к собственно историческим — экономическим, политическим обстоятельствам, обусловившим те или иные повороты в судьбах крестоносного движения, к обыденным, житейским мотивам и побуждениям крестоносцев и их предводителей, потускнение «потусторонней» направленности повествований, «чудесного» элемента, — все это в особенности характерно для хроник Четвертого крестового похода (1199—1204). Причины такой эволюции отчасти связаны с охлаждением на Западе к XIII в. былого крестоносного воодушевления, но в основном они коренятся в общеисторических условиях развития идеологии и культуры западноевропейского феодального общества. Со второй половины XII и в XIII в. весь жизненный уклад на Западе претерпевает глубокие перемены. Во многом они предопределялись появлением и ростом городов, городской культуры, школы, образованности. Это, с одной стороны, эпоха расцвета католического богословия и схоластики, представленных такими прославленными авторитетами, как Ансельм Кентерберийский, Бернар Клервоский, Фома Аквинский, но вместе с тем это период, когда в церковной науке стали появляться свежие веяния. В недрах схоластики возникли прогрессивные направления, последователи которых пытались сочетать разум с верой и даже противопоставляли знание, полученное эмпирическим путем и осмысленное разумом, слепому принятию католических догм. Это была эпоха знаменитых вольнодумцев — Абеляра и Арнольда Брешианского, Леонардо Пизанского и Роджера Бэкона, Сигера Брабантца и Боэция Дакийского. В это время наряду с рыцарскими завязываются жаркие философско-богословские турниры, в которых скрещивают полемические мечи реалисты — ортодоксальные теологи идеалистического толка — и номиналисты, стремившиеся приблизиться к эмпирическому знанию о природе вещей и несшие зачатки материалистических представлений.
Исподволь вся феодальная культура начинает подвергаться секуляризации, «обмирщению». К XII—XIII вв. относится появление и наивысший подъем рыцарской, в первую очередь, провансальской поэзии, служившей тогда, по выражению Ф. Энгельса, «недостижимым образцом для всех романских народов, да и для немцев и англичан». Она была проникнута светским духом, напоена теплым воздухом французского юга, прозрачной голубизной его неба, полна преклонения перед красотой его земной природы. Эпические или лирические поэты-провансальцы, воспевая войну и любовь, воспевали жизнь в ее земном обличье. Они тонко чувствовали человеческую душу и умели затронуть ее струны, прославляли прекрасное и бичевали порочное, знали цену незлобивой шутке и умели пускать отравленные ядом сатирические стрелы.
Иные из провансальцев не только поэтической практикой отвергали аскетизм церковной культуры, всецело устремлявшей человеческие помыслы к загробному миру, но подчас отваживались нападать и на самое католическую церковь. Среди трубадуров, а также северофранцузских труверов и немецких миннезингеров были поэты, которые еще поднимали на щит идею крестового похода как религиозного подвига (Жоффруа Рюдель, Эмри Беленуа, Конон Бетюнский — участник Четвертого крестового похода, Вальтер фон дер Фогельвейде), призывали к новым священным войнам и сами в них участвовали, но были и такие, которые отвергали идеализированные представления о крестовом походе (Гюг де Бреги, Понс Калдюэльский, Эльяс Кайрель), а то и вовсе резко осуждали и высмеивали эти папские предприятия, обогащавшие Рим (Гийом Фигейра).
Мирские мотивы сказываются и в другой сфере феодальной культуры: в рыцарских романах, где бурно бьет светская, в особенности сказочно-приключенческая струя. Вместо прежних святых легенд, поэтических преданий эпохи Первого крестового похода или наряду с ними расцветает волшебная фантастика; бок о бок с небесными «чудесами», со святым Граалем расписываются чудеса этого мира. Если их не видят, то их измышляют — и не только романисты, но и историки.
Вторая половина XII и XIII в. — это время широкого развития интенсивного товарообмена между Западом и Востоком, происходившего вопреки напряженным отношениям, вызванным крестоносной агрессией. Рост коммерческих связей повлек за собой возникновение потребности в путешествиях, в знакомстве со сказочными заморскими землями. Крупный историк крестовых походов XIII в. Жак Витрийский оставил в своей «Восточной истории» подробные и отмеченные живым интересом к натуре описания растительного и животного мира стран Востока. В его произведении по существу отсутствует какой-либо намек на религиозное воодушевление, свойственное авторам первых хроник крестовых походов. Жак де Витри преподносит собранный им материал, относящийся к истории Иерусалимского королевства, скорее под углом зрения географа, политика и этиолога. Его сравнительно мало занимают деяния крестоносцев; зато он систематически включает в повествование статистические данные, характеризующие природные условия и хозяйственную жизнь Иерусалимского королевства.
Несмотря на противодействие церкви, делает успехи просвещение, распространяются нецерковные школы, отвечавшие нуждам горожан. Появляются зачатки точных и естественных наук. Возрождается изучение римского права: немецкий аббат Вибальд Корвэйский жаловался, что монахов его обители невозможно оторвать от юриспруденции и вернуть к истинно христианским занятиям. Повышается интерес к архитектуре, живописи, ваянию.
Все эти знаменательные факторы социально-экономической и культурно-исторической жизни XII—XIII вв., породив новые черты общественной идеологии, получили свое выражение и в историографии. Нарастание «мирского духа», повышение внимания к земному, прозаическому и сокращение или даже почти полное исключение чудесного «небесного вмешательства» при описании событий, развитие которых представляется результатом поступков участников, их геройства или трусости, верности или предательства, инициативы или бездействия, воинского искусства или храбрости, — таковы новые явления, характеризующие хронографию крестовых походов в тот период, когда в самом крестоносном движении на первый план все отчетливее выдвигаются его политические, завоевательные, торговые стимулы.
Четвертый крестовый поход, приведший к завоеванию французско-итальянским рыцарством Константинополя и образованию Латинской империи, был описан во многих мемуарах и хрониках. Самые содержательные и надежные из них принадлежат двум феодалам, участникам и очевидцам этого разбойничьего предприятия, и одному клирику, писавшему со слов участника похода. Мы имеем в виду записки видного предводителя крестоносцев маршала Шампанского Жоффруа Виллардуэна (ок. 1150—1213) «Завоевание Константинополя», продиктованные им в конце жизни (после 1207 г.) на французском языке и имевшие своей основой дневниковые заметки, более или менее систематически ведшиеся автором с 1201 г. Речь идет далее о написанных, также по-французски (на пикардийском диалекте), мемуарах амьенского рыцаря Робера де Клари (ок. 1170 — после 1216 гг.) «О тех, кто завоевал Константинополь», известных также под названием «Завоевание Константинополя»: они составлялись, по-видимому, в течение многих лет (во всяком случае, уже по возвращении автора на родину, последовавшем вскоре после битвы при Адрианополе в 1205 г.) и излагали события до 1216 г. — дата, на которой обрываются мемуары Робера де Клари и вместе с тем исчезают всякие сведения о нем самом. Что касается автора-церковника, то им был эльзасский монах Гунтер из обители Пэрис, написавший в 1207—1208 гг. свою «Константинопольскую историю» по рассказам вернувшегося из Константинополя пэрисского аббата Мартина.
Кроме того, о событиях Четвертого крестового похода более кратко и фрагментарно повествуют другие западные очевидцы и современники, писавшие с их слов, прежде всего церковники, которые собрали в результате ограбления Константинополя обильную жатву. Так появились «Паломничество в Грецию» безымянного немецкого монаха из Гальберштадта — хроника, написанная им в 1208 г. по воспоминаниям или отрывкам из дневника епископа Гальберштадтского Конрада фон Крозиг, участвовавшего в походе; «Константинопольское опустошение» также безымянного автора, судя по некоторым данным, принадлежавшего к окружению главного вождя похода — Бонифация Монферратского; «О взятии и ограблении Константинополя латинянами» — краткое повествование, написанное епископом Ришаром Амьенским (? — 1211 г.) по рассказу его каноника Валона, доставившего по возвращении из похода реликвии в родной город; столь же лаконична хроника, написанная около 1204 г. неизвестным клириком (или каноником) Суассонской церкви в качестве введения к составленной им описи святынь, привезенных из Константинополя, — «О земле Иерусалимской и каким образом были доставлены реликвии из города Константинополя в эту церковь».
Элементы светского подхода к изображению причинно-следственных взаимосвязей и характера исторических событий в хрониках XIII в. выступают заметнее и рельефнее, в еще более подчеркнутом и обнаженном виде, чем в произведениях предшествующего столетия. Было бы неверно представлять себе труды историков XIII в. вовсе свободными от богословских исторических концепций. Нет, они остаются произведениями средневековых авторов, в основе мировоззрения которых лежат теологические представления. Опираясь на них, все они, каждый по-своему, стараются достичь апологетических целей, восславить крестоносные деяния, что еще более усиливает звучание в их сочинениях типичных мотивов провиденциалистской философии истории. «События, — утверждает Жоффруа Виллардуэн, — ведь следуют так, как это угодно богу». В общем, мирском контексте его мемуаров такого рода суждения, чаще всего брошенные вскользь, выглядят даже несколько неожиданно, но их отнюдь нельзя рассматривать лишь как формальную дань историка традиции, «провиденциалистскую отписку», шаблон, которому не придается особого значения. Напротив, маршал Шампанский (и то же относится к другим историкам-рыцарям, не говоря уже о хронистах-церковниках), опытный военачальник, способный государственный деятель, умелый и ловкий дипломат, — это феодал, искренне верующий во все то, во что надлежало веровать доброму католику. Религиозен и рыцарь Робер де Клари, который в высшей степени занимательно, красочно и реалистично рисует фактическую историю крестового похода против христианских городов Задара и Константинополя. Сама победа крестоносцев над греками — это, в представлении обоих мемуаристов, акт высочайшей милости бога к своему воинству. Только «при его поддержке, — заявляет Виллардуэн, — не более двадцати тысяч вооруженных людей одолели четыреста тысяч человек, а то и больше, — и это в самом могущественном городе, который только был во всем мире». Подобные же представления пронизывают (и даже с еще большей полнотой) произведения церковных писателей — Гальберштадтского Анонима, Гунтера Пэрисского и других. Все они еще прочно стоят на провиденциалистской почве. И, тем не менее, их записки вносят во всю латинскую историографию крестоносной темы значительную порцию реалистического понимания истории.
Как уже отмечалось, в сочинениях хронистов провиденциалистски-символизированное изображение крестовых походов сочетается с обыденно-непосредственным, безыскусным; события излагаются такими, какими их наблюдали очевидцы или же информаторы, чьими сведениями они пользовались. В мемуарах и хрониках XIII в. соотношение религиозно-символического воспроизведения действительности и ее мирского видения явственно изменяется в пользу второго: исторические события преподносятся гораздо более отчетливо, чем это наблюдалось раньше, во всей их живой непосредственности, «во плоти», рассматриваются в их земном ракурсе.
Знаменателен сам по себе тот факт, что ряд мемуаров о Четвертом крестовом походе написан не на латинском, а на французском народном языке, а записки Робера де Клари — даже на местном диалекте. Это обстоятельство, с одной стороны, отражает развитие национального самосознания во Франции, с другой — свидетельствует о стремлении историков стать ближе к жизни, спуститься с заоблачных высот символических и аллегорических толкований на земную твердь. Поэтому-то они и рассказывают о пережитом и увиденном собственными глазами так, чтобы сделать свой рассказ доступным и интересным для более или менее широкой аудитории. О том же стремлении говорит и общий тон повествований — простой, незамысловатый, лишенный риторической выспренности, наблюдавшейся иной раз в ранних хрониках крестовых походов, — тон рассказов не о «деяниях божьих через франков», а о собственно людских делах, определяемых практическими интересами их участников. Сочинение Робера де Клари и вовсе напоминает рыцарский роман: настолько богато оно самыми невероятными, но вполне земными по своему характеру приключениями, настолько исполнено полета фантазии, в особенности там, где этот рыцарь недостаточно осведомлен о подлинных событиях (например, в области политической истории Византии накануне крестового похода). Да и в повествованиях церковных авторов, таких, как Гунтер Пэрисский, прежде всего действуют живые люди, решительные или колеблющиеся, благородные или низкие, а события в основном развиваются в силу их внутреннего сцепления, подчас — в силу случайностей; решения принимаются и осуществляются самими крестоносцами, руководствующимися соображениями, продиктованными обстановкой, и верховный творец вмешивается в них не так уж часто.
Согласно провиденциалистской схеме, история могла освещаться двояким образом: либо она мыслилась как реализация некоего божественного плана, от века намеченного создателем во всех подробностях (так что любое событие молчаливо считалось как бы конкретным моментом его осуществления), либо — как воплощение воли всевышнего, наметившего свой план лишь в самых общих чертах и претворяющего его в жизнь путем непосредственного вмешательства в земные дела, включая вмешательство «отрицательного» характера — «попустительство» чему-либо, противному воле творца. В XIII в., когда происходят глубокие сдвиги в развитии идеологии феодального общества, когда намечается обмирщение феодальной культуры в целом, в историографию все шире проникают свежие веяния. Среди историков распространяется и укореняется представление об отсутствии повседневного, сиюминутного, прямого вторжения бога в историю, представление о том, что ее общее течение предопределено им с сотворения мира, раз и навсегда. Такая концепция (конечно, она еще сосуществует с прежней, господствовавшей до того формой провиденциалистского исторического мышления) открывала более благоприятные перспективы для сравнительно трезвого восприятия и изображения действительности, в том числе истории крестовых походов.
С этим связан и ярко выраженный интерес авторов записок и хроник Четвертого крестового похода к самим людям, участникам событий, к мотивам их поведения, внутренним переживаниям. Все чаще проявляется стремление историков проникнуть в сферу психологии героев, раскрыть их человеческие достоинства и слабости, изобразить их душевный мир, психологически мотивировать их поступки, дать портретно-психологические зарисовки как крестоносцев, так и отчасти их противников. Попытки представить индивидуальные побуждения, двигавшие участниками крестоносных войн, — также новая черта хронографии крестовых походов, показатель дальнейшего поворота историков и хронистов от традиционно-символизированного воспроизведения действительности к ее реальному отображению. О том же говорит их значительно возросшее внимание к сугубо прозаическим конкретным деталям событий, живость, точность и динамизм описания военных эпизодов, окрепший интерес к денежным вопросам, приобретавшим тогда все большее практическое значение в жизни феодального класса, и, вместе с тем, отсутствие, редкость или скудость рассуждений авторов хроник о божественном соизволении и прочих излюбленных темах ранней хронографии крестовых походов. Именно эти черты хроник XIII в., содержащих достоверный, исторически «доброкачественный» материал, особенно ценны для нас.
Разумеется, хронисты ни в коей мере не были беспристрастными свидетелями. Образ летописца, который передает происходящее на его глазах и, тем более, при его участии, «добру и злу внимая равнодушно», совершенно не соответствовал бы действительности, если представить в этом облике любого из католических хронистов крестовых походов. Даже те из них, которые внешне отгораживались от мира в своих кельях (а ведь многие из них вовсе не были монахами-затворниками и находились в гуще описываемых событий), всегда руководствовались определенными субъективными намерениями, всегда преследовали — осознанно или подсознательно — те или другие практические, как правило, апологетические цели, всегда питали те или другие симпатии или антипатии. Нужно, кроме того, иметь в виду, что и степень осведомленности разных авторов была неодинаковой и что среди них иногда встречаются полуграмотные, а то и вовсе неграмотные повествователи (к примеру, Робер де Клари, который за неграмотностью не писал, а диктовал свои мемуары, да еще на родном диалекте). И все же хронисты в огромном большинстве своем были в общем и целом довольно добросовестными рассказчиками. Зачастую они отличались острой наблюдательностью, достаточно объективно, подчас даже критично, судили об отдельных событиях и, что особенно существенно, нередко включали в свои рассказы факты, шедшие, казалось бы, вразрез с их собственной принципиальной схемой истории крестоносного движения; более того, в хрониках порой высказывались суждения, противоречившие коренным, основополагающим установкам, которые вытекали из этой схемы.
Следует, однако, иметь в виду, что уровень достоверности и степень объективности в повествованиях хронистов далеко не одинаковы: то и другое зависит — помимо факторов субъективного порядка — прежде всего от характера конкретных сюжетов и явлений, описываемых в хрониках. Достоверность и объективность их авторов более высоки там, где раскрываются различные стороны антуража, внешней среды, в которых осуществлялись завоевательные предприятия крестоносцев, или описывается внешний ход событий (битв, переходов, осад, наступлений и отступлений, покорения городов и пр.). Напротив, хронисты менее объективны, когда характеризуют самих крестоносцев, их политику, причины и мотивы их поступков, или в особенности, когда рисуют противников крестоносцев, будь то турки, арабы или греки. Иначе говоря, объективность латинских хронистов относительна, и проявляется она зачастую крайне неравномерно.
Нередко хронисты являлись непосредственными участниками описываемых событий и передавали виденное ими самими или слышанное от других участников. Сплошь да рядом они строили свои повествования на основе собственных дневниковых записей или путевых заметок, сплошь да рядом использовали сведения, почерпнутые в беседах с другими очевидцами, а иногда обращались к документальным материалам и к переписке.
Уже поэтому хронисты, люди любознательные, более или менее адекватно отражали многие эпизоды крестоносных войн. Авторам XII—XIII вв. в определенной мере были свойственны безыскусственность, граничившая порой с наивностью, живость и натуралистичность восприятия, своего рода «святая простота», естественно сочетавшаяся у этих полуграмотных клириков и рыцарей с жадной любознательностью.
Во время войны на Востоке они столкнулись с необычной и непривычной для них средой — с новыми обстоятельствами и незнакомыми людьми, с ранее неведомыми странами и с целыми народами, о которых до того если и знали, то лишь понаслышке, с различными фактами, самой своей новизной возбуждавшими их любознательность. Неподдельный интерес ко всему, что они видели и переживали во время походов на Восток, служил важнейшим источником достоверности их повествований. Прямота, бесхитростность видения, причудливо переплетаясь с сознательной или неумышленной тенденциозностью, нередко даже брала верх над нею, как бы превозмогала апологетические намерения историка. В результате его труд освещал и те стороны крестоносной действительности, которые по своему объективному смыслу как будто бы выпадали из развивавшихся хронистом общих представлений о «святом» деле, предпринятом на Востоке ратниками христовыми, и о них самих; он передавал факты, которые по сути противоречили авторской тенденции, тем самым обнажал подлинные причины и цели того или иного крестового похода, раскрывал его действительный характер, свидетельствовал о деяниях, которые сами по себе опровергали тенденциозные установки хрониста, рисовали истинное, совсем неблаговидное обличье воинов креста, их поведение и пр. В конечном счете историческая реальность отражалась в хрониках относительно верно и точно, — сила пережитого хронистом (или его информатором) на месте впечатления оказывалась могущественнее предвзятых представлений и апологетической устремленности.
Иногда источником объективности хронистов является их прямая заинтересованность в наибольшей наглядности, конкретности и точности описываемого: ведь сами хроники подчас составлялись в качестве своего рода практических руководств будущим крестоносцам.
Многие элементы объективности латинских историков обусловливались их собственным опытом и общественно-профессиональным положением. Историки-рыцари, к примеру, особенно квалифицированно, с подлинным знанием дела преподносят факты военной истории крестоносного движения, что не всегда можно сказать об историках-церковниках. Священник или мелкий рыцарь, находящийся в окружении того или иного сиятельного предводителя (графа или герцога), стремится по возможности в наилучшем виде изобразить его деяния в походе. Однако будучи в то же время свидетелем неблаговидных поступков своего героя, его ошибок и промахов, автор силою обстоятельств оказывается вынужденным упоминать и обо всем этом: по своей социальной принадлежности он стоит ближе как раз к тем кругам крестоносцев, среди которых предводительство данного сеньора на отдельных этапах похода вызывало нарекания, недовольство. Хронист, следовательно, невольно выступает выразителем общественного мнения данной социальной группы, мнения, расходящегося с апологетическими намерениями самого хрониста, и благодаря этому приподымает завесу над теми эпизодами, о которых, возможно, хотел бы умолчать перед читателем.
Напротив, высокий ранг церковнослужителя и необходимость для его носителя блюсти интересы «невесты христовой», т. е. церкви, заставляют таких хронистов, как Гвиберт Ножанский и Эккехард из Ауры критически относиться к чересчур, как им представляется, легковесным «чудесным» трюкам и мистификациям, которые могут лишь подорвать авторитет церкви. С другой стороны, близость хрониста-поэта рыцаря Рауля Канского к князю Боэмунду Тарентскому — сопернику графа Раймунда Сен-Жилля, организовавшего через своего капеллана неуклюжую, шитую белыми нитками находку «святого копья» в Антиохии, выступает решающим фактором, который определяет разоблачительную позицию историка по отношению к этой генеральной мистификации времени Первого крестового похода. Рауль Канский выказывает способность к трезвому объяснению «чуда» прежде всего потому, что выражает общественное мнение норманского, антипровансальски настроенного рыцарства, скептически воспринявшего басню о чудесной находке реликвии, басни, пущенной в ход кем-то из окружения графа Раймунда IV.
В некоторых случаях сами провиденциалистско-апологетические воззрения хронистов, как это ни парадоксально на первый взгляд, предопределяют объективность изображения ими каких-то моментов истории крестовых походов. Ведь согласно провиденциалистским установкам, все, что совершали крестоносцы, все, что с ними происходило, — шло от бога, свыше. Сама эта отправная «методологическая» установка требовала от хронистов добросовестного описания пережитого, виденного и слышанного — «ради прославления имени божьего». Рассматривая крестовый поход как дело воли всевышнего, они бесхитростно фиксировали в своих трудах не только факты, способные, с точки зрения католических историков, прославить исполнителей божьих предначертаний — крестоносцев. Передавались и такие факты, которые, собственно говоря, не прибавляли им особой славы и даже самим хронистам представлялись, например, результатом кары господней за грехи освободителей святого гроба. Точно так же, апеллируя к небесным предначертаниям, хронисты без тени смущения подробнейше описывали в своих произведениях и неудачи крестоносных воинств, и всяческие зверства, чинившиеся благочестивыми захватчиками на Востоке, и эпизоды, красноречиво вскрывающие низменную материальную подоплеку «святых помыслов» воинов креста.
Таким образом, хронисты порой и в самом деле следовали декларировавшемуся ими девизу «правда и только правда», но поступали так потому, что этот принцип вполне согласовывался с их представлением о крестовом походе как о деянии божьем: его хорошие и дурные стороны должны быть в равной степени раскрыты в их сочинениях.
Только в редких случаях достоверность повествований связана была с критическим отношением историков к источникам своей информации, с попытками пересмотреть их, дополнить более достоверными сообщениями, проконтролировать документальным материалом и т. д., но попытки подобного рода были весьма робкими. Как правило, хронисты либо почти буквально списывали друг у друга полный текст или какие-либо его части, либо довольствовались чисто стилистическим исправлением своих источников, сокращали их, расширяли, иногда перелагали заимствуемые тексты в стихотворную форму.
Совершенно очевидно, однако, и другое: независимо от того, насколько отдельным представителям латинской хронографии была свойственна субъективная добросовестность, критичность, наблюдательность и аналогичные достоинства, все латинские хронисты в принципе рисуют крестоносное движение в ложном свете, в соответствии с социально-политическим заказом, который они получали от своего класса и важнейшим условием которого было всемерное прославление войн католиков против «неверных». Хроники латинских авторов превозносят крестовые походы с позиций западноевропейских феодалов и церкви. В этом — главная причина, делавшая хронистов неспособными к адекватному, вполне достоверному воспроизведению событий, к их правильному объективному пониманию.
Только последовательное, систематическое сопоставление свидетельств латинских повествователей дает возможность реконструировать подлинную историю крестовых походов.
Множество известий о крестовых походах, их причинах и последствиях, об отдельных событиях истории государств крестоносцев передают арабские, армянские, византийские, еврейские и другие писатели мусульманского и христианского Востока. Правда, никто из них не воссоздает связной, последовательной, систематической истории этих завоевательных предприятий рыцарства. Писатели восточных стран останавливались на тех или иных эпизодах крестовых походов и фактах общественной жизни государств крестоносцев, а также взаимоотношений с ними арабских, тюркских, армянских государств, Византии лишь в рамках описывавшейся ими и интересовавшей их собственно восточной истории, истории своих народов.
Один из наиболее ранних арабских историков, поднимающий эту тему, Ибн ал-Каланиси (1073—1160) касается событий Первого крестового похода в своей «Дамасской истории» (охватывает период времени с 974 по 1160 г.); войне 1097—1099 гг. здесь посвящены три небольшие главки (около восьми страниц), составляющие, однако, важный источник для начальной истории крестоносного движения. Другой крупный арабский историк, участник войн египетского султана Саладина, Ибн ал-Асир (1160—1233), пишет о крестовых походах в своем «Полном своде всеобщей истории» — компиляции, освещающей судьбы мусульманских стран «от сотворения мира» до 1231 г. Известный историк Востока Абу-ль-Фарадж (или Бар Эбрай) (1226—1286) упоминает события крестовых походов в тех разделах своей «Сирийской хроники» (представляющей собой историю династий, которые правили в Сирии до конца XIII в.), где описывается время господства арабов и монголов (Десятая и Одиннадцатая династии). Сведения из истории крестоносных войн содержат и отдельные части многих других общеисторических, локально-исторических или историко-биографических трудов арабских историков XII—XIII вв. — Кемаль ад-Дина (1192—1262), Бега ад-Дина (1145—1234), Имад ад-Дина (1125—1201) и др.
То же самое относится и к произведениям современных крестовым походам армянских, сирийских, а равно и византийских авторов.
Из армянских историков подробные данные о некоторых эпизодах Первого крестового похода оставил Матфей Эдесский. Годы жизни историка неизвестны, но предполагают, что он погиб в 1144 г. при взятии его родного города сельджукским правителем Имад ад-Дином Зенги. Матфей Эдесский — автор «Хронографии», главным предметом изложения в которой является история Киликии, Сирии, Месопотамии и Армении с 952 по 1136/37 г. Свой труд он написал в течение 15 лет, пользуясь отчасти свидетельствами ныне утраченных для истории армянских документов, отчасти — сообщениями очевидцев, равно как и собственными наблюдениями. В этом произведении он обрисовал и ряд событий Первого крестового похода; особенно важны его свидетельства об утверждении крестоносцев в Эдессе в 1098 г.
Следует упомянуть также «Всемирную хронику» яковитского патриарха Михаила Сирийца (1126—1199). Она состоит из двадцати одной книги, но события крестовых походов затрагиваются только в семи последних книгах (начиная с 7-й главы 15-й книги).
Особо важны по своему значению труды византийских историков XII—XIII вв. Греческая царевна Анна Комнина (1083 — ок. 1153/55) уделила довольно много места некоторым эпизодам иерусалимской экспедиции конца XI в. в «Алексиаде» — истории царствования Алексея I, написанной с целью прославить его деяния. Знаменитый византийский историк Никита Хониат (середина XII в. — 1213) в своем обширном труде по истории Византии посвятил немало страниц Четвертому крестовому походу.
Мы напрасно стали бы искать историю войн против франков у арабских авторов — таковой не содержат ни их труды, ни произведения армянских и византийских писателей. Естественно, что мы не вправе говорить об историографии собственно крестовых походов применительно к этим сочинениям. Однако, принимая во внимание специфику латинской хронографии, прежде всего ее предвзятую односторонность, необходимо учитывать и написанное восточными современниками: их материалы имеют большое значение для критики апологетических построений католических хронистов и мемуаристов, — ведь в латинских памятниках слово берут только завоеватели, а не те, кто явился жертвами завоевания.
При сопоставлении восточных и византийских памятников с латинскими хрониками нельзя не заметить определенные различия в изображении крестоносных войн теми и другими. Степень критического отношения к описываемым фактам, уровень глубины их осмысления и оценки довольно низки в апологетических хрониках западноевропейских церковников и рыцарей. Арабские, армянские, греческие писатели, политические и церковные деятели, путешественники и другие свидетели вторжения и утверждения европейских феодальных захватчиков в Малой Азии, Сирии и Палестине более критичны в выборе материала, в описаниях событий и в своих суждениях о них. Восточные и византийские наблюдатели нередко проявляли сравнительно большую объективность при характеристике захватнических предприятий крестоносного рыцарства; подчас они правдивее и точнее, нежели латинские хронисты, рисовали поведение западных грабителей и насильников в завоеванных землях, вернее судили о самом ходе военной и дипломатической борьбы крестоносцев с их противниками, о взаимоотношениях завоевателей с местным населением (во франкских государствах) и о многих других сторонах крестоносного движения.
Отчасти это объясняется, по-видимому, просто иным, зачастую прямо противоположным углом зрения восточных писателей: одни из них были настроены по отношению к крестоносцам в лучшем случае скептически, другие — враждебно. Конечно, сплошь да рядом они тоже, хотя и на свой лад, сгущали краски, поскольку воспринимали происходившее через призму интересов Востока или, точнее говоря, представляемых этими авторами общественно-политических групп арабского, армянского, византийского мира. Кроме того, сведения восточных историков даже об одних и тех же событиях неодинаковы по своей достоверности и характеру освещения. Наконец, подобно латинским хронистам, эти писатели были сынами своего времени: они были подвержены его политическим страстям, разделяли его религиозные воззрения и в своих повествованиях также следовали историко-богословским (мусульманским и православным) схемам.
Тем не менее арабские, армянские, греческие и другие восточные историки в целом, а иной раз и в деталях довольно точно рассказывали о крестоносцах, которые не без основания казались им грубыми варварами. Они подмечали немало такого, что ускользало от внимания или умышленно обходилось молчанием в произведениях западных летописцев, связанных обычно своим пиететом перед воинством христовым и его деяниями, ослепленных верой в боговдохновенность священной войны и блеском пышных титулов ее предводителей.
Так, представления восточных и византийских авторов о непосредственных причинах, целях и характере крестоносного движения на его начальной стадии нередко в гораздо большей мере соответствуют действительности, чем высокопарные рассуждения латинских хронистов о любви западных христиан к богу и пр. Расценивая ранние события войн франков по-своему и, главное, судя прежде всего по делам, а не по словам крестоносцев, греческие и арабские историки в отдельных случаях обнаруживают куда более основательное и глубокое понимание совершившегося, чем западные летописцы. Критическое отношение к франкам помогает им правильнее оценить скрытые пружины крестоносного энтузиазма рыцарства.
Тщетно мы стали бы искать у арабских историков объяснения крестовых походов религиозными факторами. Правда, аль-Азими (1090 — ок. 1161), школьный учитель и поэт из Халеба, автор «Краткой хроники» этого города (в ней излагаются события до 1143—1144 гг.), упоминает, подобно латинским хронистам, о препятствиях, чинившихся мусульманами паломникам в XI в. (По мнению латинских хронистов, именно гонения на паломников якобы вызвали «священный гнев» на Западе и явились одной из важных причин Первого крестового похода.) Однако это известие не принадлежит к числу достоверных, ибо аль-Азими, скорее всего, опирался в данном случае на информацию, полученную им у самих франков. Прочие же арабские историки усматривают причины выступления западного рыцарства на Восток в таких явлениях, которые весьма далеки от религиозной сферы и тем более от высоких моральных принципов.
Ни Ибн ал-Асир, этот единственный, как его называют, настоящий историк своего времени, ни вообще кто-либо из мусульманских авторов XII—XIII вв. не рассматривают крестовые походы в качестве предприятий, вызванных идеологическими мотивами. Даже в тех случаях, когда эти историки недостаточно точны в своих конкретных описаниях причин выступления первых крестоносцев, их общее представление о мотивах и характере деяний воинства божьего и его предводителей значительно выигрывает по сравнению с тем, как эти сюжеты преподносятся в произведениях католических хронистов.
Во многих случаях, далее, византийские и восточные историки были лучше, чем латинские хронисты, информированы и о самих событиях крестовых походов. Иногда восточные авторы вернее, чем западные, объясняют те или иные факты именно потому, что чужды католического фанатизма, подчас ослеплявшего латинских летописцев, и, более того, — враждебны стремлению превозносить мнимую боговдохновенность крестовых походов, которым проникнуты латинские хроники.
Открытие «святого копья» в Антиохийском храме выдается частью западных хронистов за божественное чудо. А между тем лживая подоплека истории находки этой реликвии совершенно очевидна арабскому историку Ибн ал-Асиру. Он рассказывает об этом эпизоде как о хитроумном обмане, подстроенном неким монахом. Прежде чем оповестить франков о явлении апостола, якобы открывшего ему местонахождение «святого копья», он «сам зарыл копье в углу храма и постарался тщательно замести следы своей проделки». Обеспечив таким образом эффект от своего будущего «открытия», монах предписал франкам, осажденным в Антиохии, трехдневный пост, а на четвертый день ввел вождей и воинов в церковь: они принялись рыть там «во всех углах» и, конечно, отыскали то, что требовалось.
Собственно говоря, лишь из сочинений арабских историков, в том числе и Ибн ал-Асира, мы в состоянии составить себе более или менее верное представление о действительных причинах неожиданного перелома в ходе борьбы за Антиохию в июне 1098 г. По мнению латинских авторов, крестоносцы были обязаны своей победе над мосульским атабегом Кербогой, блокировавшим их в Антиохии, чуду: от невзгод их спасло «святое копье»; помощь и на этот раз, как всегда, пришла от бога. Иначе объясняют причины разгрома мусульманской армии, почти три недели осаждавшей крестоносцев в Антиохии, арабские историки.
Ибн ал-Асир подробно рассказывает о распрях, происходивших в лагере Кербоги, под знаменем которого собралось разнокалиберное войско князьков Северной Сирии. «Кербога, — читаем мы у этого автора, — плохо обходился с мусульманами, которые состояли под его командованием»; он высокомерно обращался с эмирами, «будучи уверен в том, что они станут безоговорочно подчиняться ему; но эмиры были очень раздражены [всем этим]; только они скрывали свое недовольство, ожидая дня битвы и намереваясь покинуть Кербогу в решительный момент», что и было ими выполнено.
Еще более конкретное представление о положении дел в мусульманском лагере во время осады Антиохии Кербогой дает Кемаль ад-Дин из Халеба — младший современник Ибн ал-Асира. В своей хронике Кемаль ад-Дин детально повествует о том, как в дни борьбы с франками, окруженными в Антиохии, к Кербоге явились посланцы от султана Рудвана Халебского. Их прибытие возбудило подозрения у союзника Кербоги, дамасского эмира Дукака; вслед за тем «вспыхнуло несогласие между турками и арабами», и из войск осаждавших город началось дезертирство недовольных, а в конце концов «эмиры полностью разошлись друг с другом» и победа досталась франкам. «Кербога остался один со своим войском... сжег палатки и бежал в Халеб».
Таким образом, арабские историки раскрывают вообще неизвестные западным авторам реальные обстоятельства, обеспечившие победу франков: раздоры сельджукских командиров, отражавшие вражду Мосула с другими мусульманскими княжествами.
При попытках выяснить степень достоверности изображения отдельных фактов крестовых походов в современной им литературе подобные сопоставления весьма поучительны: в очень многих случаях они позволяют отдать предпочтение восточным историкам.
Достоинства сочинений арабских, сирийских, греческих авторов в сравнении с латинскими приходится констатировать и тогда, когда мы обратимся от отдельных фактов и событий к сюжетам более или менее широкого плана. Так, историк, который попытается, например, разобраться в социально-экономических отношениях, сложившихся в государствах крестоносцев, и попробует при этом воспользоваться материалами хроник Фульхерия Шартрского или Альберта Аахенского, Гийома Тирского или Жака Витрийского, столкнется с одной поразительной на первый взгляд особенностью их повествований. Уделяя очень много места событиям военно-политической, дипломатической, церковной, матримониальной истории Латино-Иерусалимского королевства, они сравнительно скудно освещают явления, характеризующие повседневную экономическую жизнь и социальный строй франкского Востока.
Лишь изредка мы встретим скупые сообщения о том, скажем, как в 1125 г. — об этом пишет Фульхерий Шартрский — «сарацинские землепашцы (в районе Бейрута и Сайды. — М. З.) не захотели платить податей» и местный сеньор Готье I силой заставил их повиноваться, или данные о том, как сельское население, ненавидевшее своих господ с Запада (о чем, впрочем, хронисты умалчивают), поддерживало внешних врагов Иерусалимского королевства — мусульманские государства Сирии и Египта во время их войн против франков. Фульхерий Шартрский и Гийом Тирский упоминают, к примеру, что в 1113 г. после неудачи рыцарей в битве с египтянами у Син ал-Набра крестьяне Самарии опустошили город Набулус (Наплузу), т. е. местное население пользовалось успехами турок и арабов для нанесения всяческого вреда своим франкским сеньорам. У Жака де Витри бегло отмечается, что местные жители передавали в стан противника этих феодалов сведения, касавшиеся военных секретов.
Однако латинские хронисты предпочитали распространяться на иные темы: о воинских доблестях и примерном благочестии тех или других сеньоров, о христианских добродетелях или, напротив, неугодном богу обмирщении какого-нибудь епископа, о войнах и договорах, семейных событиях при дворах королей и графов и пр. Известия о той напряженной атмосфере, которая царила во франкских государствах, раздиравшихся острыми социальными противоречиями, имеют весьма отрывочный характер и приводятся крайне редко. Тот, кто заинтересуется этим кругом вопросов, должен будет принимать в расчет даже самые скромные, единичные намеки, рассеянные в летописях названных и других писателей XII—XIII вв. Таково, например, характерное по своему озлобленному тону признание Гийома Тирского, что сирийцы были для франков опаснее чумы (букв.: «Никакая чума не представляет большей угрозы, чем близкий враг»).
Факты, раскрывающие экономические и социальные последствия крестовых походов для коренного населения ближневосточных стран, со значительно большими полнотой и вниманием, гораздо детальнее и обстоятельнее описывали арабские, сирийские, греческие и другие восточные авторы. Им, собственно говоря, нечего было утаивать от своего читателя. По наблюдательности и знанию действительного положения вещей они не уступали латинским летописцам, а подчас и превосходили их. Отношение к франкам делало историческое зрение этих писателей более острым, открывая им такие стороны жизни франкского Востока, которых западные летописцы едва касались, либо не видя их, либо — чаще — не желая замечать или, во всяком случае, не считая нужным сообщать о них читателю.
Действительно, только у арабского путешественника конца XII в. Ибн Джубайра мы найдем, например, описание тех тяжких налогов (от одной трети до половины урожая зерна, половина сбора винограда, поголовный налог в один динар и пять киратов), которые сельское население повсюду обязано было выплачивать новым господам: «...эти условия действовали на всем сирийском побережье, занятом франками, во всех деревнях и местечках, населенных мусульманами».
Что же касается социальных отношений вообще и истории социальных конфликтов в государствах крестоносцев в особенности, то, пожалуй, наиболее насыщена в этом плане знаменитая «Книга назидания» Усамы ибн Мункыза (1095—1188). Писатель прожил богатую событиями жизнь. Занимая видное положение при дворах сирийских и египетских правителей, много путешествуя, непосредственно участвуя в исторических делах своего времени — посольствах, войнах и т. д., зорко наблюдая повседневные будни франкского и мусульманского Востока, он к тому же близко соприкасался с крестоносцами. Едва ли в каком-нибудь другом сочинении того времени можно обнаружить такое обилие конкретных сведений по социальной истории эпохи владычества крестоносцев в Сирии и Палестине. В красочных, выразительных и вместе с тем очень реалистичных рассказах Усамы ибн Мункыза, полных запоминающихся, чисто будничных деталей, содержатся ценнейшие данные об общественно-политических порядках, положении и взаимоотношениях различных слоев населения в государствах франков. Примеров того, сколь острыми были социальные противоречия и многообразными столкновения угнетенных и угнетателей во франкских государствах, в сочинении Усамы ибн Мункыза едва ли не больше, чем во всех латинских хрониках, вместе взятых.
Таким образом сочинения византийских и восточных историков XII—XIII вв., часто более полные, точные и правдивые, свободные от панегирического освещения «деяний франков», присущего католическим хронистам, представляют собой важное дополнение и вместе с тем существенный противовес их предвзятой односторонности.
Особое положение среди повествовательных источников по истории крестовых походов занимают памятники древнерусской литературы XII—XIII вв. Рассказы русских авторов по характеру своему отличаются и от проникнутых апологетикой творений западных монахов и сеньоров, и от сообщений восточных и византийских историков, окрашенных неприязнью к крестоносцам.
Киевская Русь никогда не участвовала в крестовых походах на Ближний Восток. Русские феодалы в массе своей едва ли могли испытывать желание принимать участие в крестовых походах уже потому хотя бы, что то были папские предприятия. Урбан II, поднимая Запад на священную войну против «поганого племени турок», звал опоясаться мечом для освобождения гроба господня лишь католиков, — к «схизматикам», почти полвека назад отпавшим от римско-католической церкви (1054), он вовсе не обращался. И, что еще более важно, уже в конце XI в., начиная с понтификата Григория VII, отчетливо обозначилось антирусское направление миродержавной политики папства. Позднее, с XII в., русские земли, как и другие славянские территории, стали непосредственным объектом крестоносной агрессии немецкого рыцарства, тайно и явно инспирировавшейся папами и их окружением (зловещая роль аббата Бернара Клервоского, заклятого врага славянских народов, организатора похода 1147 г. и вместе с тем Второго крестового похода на мусульманский Восток, хорошо известна). В начале XIII в. под эгидой папства образуется военно-монашеский орден меченосцев. Он создается по образцу организованных в Палестине (после Первого и Третьего противомусульманских крестовых походов) рыцарских сообществ. Орден меченосцев, как и Тевтонский, перенесший в начале XIII в. поле своей деятельности в Восточную Европу, под покровительством апостольского престола развернул кровавую экспансию в Прибалтике и против русского Северо-Запада. Большую активность проявляло папство и по отношению к Юго-Западной, Галицко-Волынской Руси, не останавливаясь при этом даже перед тем, чтобы использовать в своих интересах степняков-половцев.
Широкая теократическая программа папства, осуществлявшаяся с помощью оружия крестоносцев, включала в сферу притязаний Рима и Византию, а Русь связывали с ней тесные церковно-политические узы и культурные контакты.
Русские люди в XI—XII вв. ездили в Константинополь и вообще на Ближний Восток с мирными — религиозными или коммерческими — целями. Весьма значительным было число русских паломников в Иерусалим. Одно из наиболее известных странствований — «хождение» игумена Даниила, в начале XII в. с большой группой киевлян и новгородцев (в том числе знатных людей) посетившего Константинополь, а затем обошедшего и «землю Галилейскую».
Сказанным определяется и специфика русских летописных известий о событиях крестовых походов. Они сравнительно редки и в большинстве своем фрагментарны. Летописцы вносят в свои творения вести о далеких войнах «латинников» в том самом виде, в котором были услышаны ими. Иногда это — лишь мельком, попутно брошенная фраза, в которой, однако, явственно виден широкий кругозор историка. Патриарх русского летописания, автор «Повести временных лет», — превосходный тому пример. Он упоминает о переходе Иерусалима к христианам, передавая под 986 г. ходячую легенду о великом князе Владимире, якобы ведшем дискуссию с представителями «трех вер» (мусульманства, христианства, иудаизма). Излагая этот спор, Нестор вкладывает в уста хазарских евреев, которые отвечают на уточняющий вопрос киевского князя о судьбе Иерусалима, такие слова: «Разгневася бог на отци наши и расточи ны по странам грех ради наших и предана бысть земля наша хрестеяном». В этой последней части фразы многие исследователи усматривали намек на взятие Иерусалима крестоносцами в 1099 г. Если летописец действительно имел в виду захват Иерусалима крестоносцами в 1099 г., то не исключено, что столь крупная новость международной жизни могла прийти на Русь и минуя каналы, непосредственно соединявшие се с Ближним Востоком (т. е. с Запада или из Византии). Как бы то ни было, следует признать, что летописец (а ведь «Повесть временных лет» относится к началу XII в.) не обнаруживает ни сколько-нибудь устойчивого интереса к развертывавшимся в далеком Иерусалиме событиям, ни тем более надежной осведомленности. Точно так же обстоит дело и с некоторыми другими разрозненными летописными сообщениями относительно крестовых походов.
У большинства русских современников не встречается выдержанных в сколько-нибудь широком хронологическом масштабе описаний какой-либо из крестоносных войн. В этом и нет чего-либо удивительного: русские люди, отделенные тысячами километров и от западных стран, где рождались и откуда начинали осуществляться завоевательные замыслы рыцарства и католической церкви, и от стран Востока, где развертывались битвы франков против «неверных», конечно, не были в состоянии дать систематизированные рассказы об этих событиях. Даже относительно обстоятельные повествования касаются только некоторых эпизодов крестовых походов, свидетелями которых доводилось быть немногим выходцам из Руси. Зато эти сочинения как источник сведений представляют собой поистине первоклассный материал, вносящий принципиальные поправки, уточнения и дополнения к сообщениям латинско-католических историков, а подчас даже меняющий всю картину событий.
К таким произведениям относятся два литературных памятника: записки паломника игумена Даниила о его странствовании по «Святой земле», напоминающие отчасти (и по форме, и по содержанию) многочисленные итинерарии («путешественные книги») западных пилигримов этой эпохи, и «Повесть о взятии Царьграда фрягами», принадлежащая русскому очевидцу захвата византийской столицы крестоносцами.
Несмотря на то что каждый из этих памятников содержит лишь отрывочные эпизоды крестоносных войн на Востоке, эти описания обладают большими преимуществами перед многими другими. Как «мних» Даниил, так и новгородец, писавший о походе 1202—1204 гг., были свободны от апологетической тенденциозности латинских историков и вместе с тем от «нигилистического» отношения к деяниям западных «варваров», наблюдающегося в сочинениях восточных и греческих писателей. Русские повествователи, будучи свидетелями описываемых ими событий, сумели проявить острую наблюдательность, но в то же время не привнесли в свои рассказы столь откровенной «заинтересованности», как их собратья по перу из других стран: стремление возможно точнее воспроизвести увиденное, сдержанность в оценках, даже при освещении самых неблаговидных поступков «воинов христовых», — таковы наиболее важные достоинства известий упомянутых путешественников.
Правда, то обстоятельство, что Русь непосредственно не была замешана в войнах христианского Запада против мусульманско-византийского Востока, сказалось на свидетельствах названных писателей и иным образом: подчас они недостаточно осведомлены, не знают о каких-то событиях, подлинные факты подменяют сконструированными на основе догадок или сведений от третьих лиц, поэтому трудно использовать отдельные показания этих писателей как источник фактических данных.
Остановимся подробнее на втором произведении. Его автор — новгородец, находившийся в Константинополе в памятные дни апрельского погрома 1204 г. Вскоре после завоевания Константинополя он составил рассказ о виденном — «Повесть о взятии Царьграда фрягами», включенную затем в Новгородскую летопись[1].
Этому произведению свойственна та же главная черта, что «Хождению» Даниила: относительная беспристрастность, «нейтральность», делающая «Повесть» источником большой достоверности. Наблюдательность летописца, отметившего немало любопытных деталей двукратной осады византийской столицы крестоносцами, точность хронологических и топографических данных, обнаруживаемая сравнением известий «Повести» с сообщениями других современников и очевидцев, — все это придает памятнику значение одного из наиболее содержательных источников по истории Четвертого крестового похода. Так, бросается в глаза большая четкость в описании батальных сцен. Описания эти в основном совпадают с соответствующими данными латинских мемуаристов Четвертого похода, однако во многом и уточняют их, что лишний раз говорит о несомненной достоверности свидетельств новгородца.
Латинские историки, будучи апологетами рыцарского воинства, обходили молчанием или стремились смягчить его недостойные «подвиги» в Константинополе. Они воспевали захват города как величайшее историческое событие. Папа Иннокентий III усматривал в завоевании Византии католиками истинное «чудо божье». Не в пример латинским повествователям, русский очевидец рассказывает о взятии Константинополя сдержанно; он правдиво рисует вандализм рыцарей, проявленный ими в древней столице империи, говорит о тайных мотивах, руководивших крестоносцами и их предводителями: «Фрязи же и вси воеводы их възлюбиша злато и сръбро, иже мъняшет имъ Исаковицъ». Описание грабежей фрягов в византийских церквах и монастырях превосходно показывает не только алчность крестоносцев, но и уточняет масштабы истребления предметов культа, о чем западные мемуаристы умалчивают; правда, они отмечают огромные размеры добычи, взятой в Константинополе, но такой «инвентарной описи» погубленного и присвоенного церковного имущества, которую составил русский очевидец апрельских событий 1204 г., не найти, пожалуй, ни у кого из латинских мемуаристов.
Вместе с тем, описывая бесчинства фрягов, автор «Повести» не позволяет себе чрезмерного «нажима», подобно византийскому вельможе Никите Хониату, также являвшемуся очевидцем событий, изложенных в его «Истории». Последний явно не скупится на горькие филиппики против латинян; он то и дело выражает чувства гнева и скорби, прибегает к сарказму, чтобы поведать миру о надругательствах захватчиков над жителями Константинополя, о творившихся ими кощунствах в храмах и на площадях, о варварском истреблении старинных памятников искусства. Местами его рассказ представляет собою явную стилизацию «плача» об участи великого города, стенание о злосчастной судьбе тех, кто пал жертвами насилий латинских завоевателей, о гибели замечательных культурных ценностей, веками накапливавшихся в столице и в два дня обращенных в груды развалин и пепла.
Новгородец, тоже проживавший в Константинополе в дни вторжения рыцарей, излагает виденное гораздо строже, проще и эпически объективнее. Объективность тона составляет бесспорное достоинство «Повести» как источника. Автор опечален гибелью константинопольских святынь, как и всего «Греческого царства», но печаль не застилает ему глаза: он верен долгу историка и старается передать факты так, как сам их наблюдал.
Нельзя, однако, не заметить и другое: повествуя о бесчинствах крестоносцев, новгородец переносит центр тяжести на описание их преступного поведения в константинопольских церквах. Если Никита Хониат подробно перечисляет, что было разрушено из художественных ценностей, то его единоверец, русский летописец, пишет лишь о разграблении драгоценных предметов церковного обихода. Он рассказывает о том, что фряги надругались над монахами, монахинями и священниками, избивали их, о чем нет ни слова в латинских хрониках.
Само собой разумеется, автор был сыном своей эпохи, приверженцем религиозно-этических идей православия. Он — паломник, и для него рассказать о том, что сталось с церквами и их содержимым, — задача первостепенной важности. Рассказ этот внешне бесстрастен, но за спокойствием повествователя чувствуется опаляющее его душу возмущение против диких выходок захватчиков, откровенно глумившихся над «схизматиками» и их святынями. Возможно, новгородец, взирая на эти кощунства, не удержался до конца на позиции стороннего наблюдателя и оказал прямую помощь «добрым мужам» в сокрытии от алчных пришельцев какой-то части церковного имущества.
Тем не менее ценность награбленного и разрушенного латинянами в церквах определялась для этого русского человека не только собственно религиозной значимостью тех или иных предметов культа. В не меньшей мере они привлекали новгородца и как творения искусства — угол зрения, к слову сказать, абсолютно чуждый латинским хронистам, которые даже реликвии оценивали «на вес». Новгородец сокрушался (нигде, впрочем, не афишируя столь подчеркнуто свою скорбь, как Никита Хониат) о гибели церквей, монастырей, об истреблении церковных украшений и как христианин, и как образованный русский человек, преклоняющийся перед красотой, умеющий ценить замечательные памятники церковной архитектуры, прикладного искусства, живописи.
Для него красота архитектурных форм имеет самодовлеющее значение, он очарован достижениями византийского зодчества и не может примириться с их бессмысленным уничтожением. Та же черта его взглядов — умение ценить «художество» — проступает и в описании спасенных от рук рыцарей предметов церковного обихода. Как свидетельства очевидца, переданные сдержанно и объективно, эти известия творца «Повести» существенно дополняют картину разгрома Константинополя крестоносцами Четвертого похода, нарисованную в латинских хрониках и в сочинениях Никиты Хониата; самый же подход к отбору фактов лишний раз подтверждает высокий уровень художественной культуры феодальной Руси начала XIII в.
В целом сопоставление латинских хронистов и византийских историков с русскими современниками выявляет точность и наблюдательность последних — качества, благодаря которым их рассказы нередко позволяют дополнить, исправить, конкретизировать материалы предвзятых латинских и византийских повествований. Известия русских очевидцев событий крестовых походов расширяют наши представления о завоевательных предприятиях феодального Запада, происходивших под религиозными знаменами.