Машина несется на полном газу вдоль шоссе, шины поют, шоссе прямое, тихо позвякивают стекла, а Страсбург и Мец уже далеко позади. Рядом со мной сидит Карл Брегер и жует хлеб с маслом. Но он явно не собран. В мыслях он где-то в другом месте.
Два часа назад мы пообедали. Такие обеды запоминаются: на закуску нам подали половину омара под майонезом, и всего за двадцать пять франков, а после десерта принесли большую тарелку с различными сырами. Не стану говорить о других аппетитных кушаньях. И когда мы понемногу пришли в себя от этих гастрономических переживаний, Карл начинает подробно излагать свои планы и виды на будущее.
Я мало что смыслю в таких делах — с ними связано множество разных «но» и «если» и всяких расчетов и людей. То ли вследствие удовольствия от омара и выпитого вина, или, возможно, даже оттого, что и омар, и вино достались нам поразительно дешево, но мой друг громоздит одну мечту на другую, и они вырастают штабелем, который теряется где-то высоко-высоко, аж в облаках вокруг Монт Эвереста. Послушать Карла — так он через десять лет станет руководителем фирмы, через двадцать — ее директором, потом генеральным директором, президентом и так далее. А пока что Карл стоит на такой низкой ступеньке этой лестницы, что даже если свалится с нее, то наверняка серьезных травм не получит. Он — банковский служащий и отличается отменным здоровьем. Поэтому уже через два часа после омара он в состоянии съесть добрый ломоть хлеба с маслом. Не буду предвосхищать осуществление его заветных дум, но пока что его одолевают грезы о будущей деятельности в роли руководителя фирмы. Уж таков Карл.
Машина мчится дальше. Деревня за деревней. Островерхие двухскатные крыши, коровы, пестрые женские платья. Осенний ветер и кучи навоза проносятся мимо, поворот за поворотом, спуски, подъемы, и вот уже нет ни аллей, ни деревьев, дороги разветвляются, сужаются, мы обгоняем неуклюжие и громыхливые автобусы с броско намалеванными буквами, с какими-то призывами, а на дорожных указателях появляются названия, перед которыми все должны остановиться.
Карл перебирает содержимое своего бумажника. Между банкнотами запиханы вырезки из спортивных газет с описаниями славного футбольного матча — «Райнэ» против «Мюнстера» (команда Карла победила с разгромным счетом 6:0, и Карл удостоился похвалы); но гораздо более существенны фотографии очаровательных дам, которые он разглядывал еще за десертом.
Конец дороги — впереди тупик. Взвизгнули тормоза, и машина встала. Мы выходим на площадь — что-то вроде городского рынка. Здесь стоянка автомобилей; около них слоняются озабоченные, деловитые водите ли в характерных шоферских фуражках с восьмиугольным донышком, толпятся группы посетителей, суетятся гиды; они собирают своих баранов и уводят их. Вокруг нас тоже мельтешат экскурсоводы. Они разговаривают сдавленным, быстрым шепотом и старательно делают свое дело; вчерашние дороги смерти превратились в какие-то бульвары, по которым движутся добропорядочные послевоенные визитеры, и там, где некогда каждый шаг означал кровь и дикий страх сжимал горло, сегодня протянулись дощатые настилы, чтобы обувь туристов оставалась чистой, и хорошо подготовленные переводчики шагают впереди, так что каждому слышно и видно все — гарантировано все!.. Дуомон…
Подошел кто-то и к нам. Возбужденный, усердный, юркий — хочет объяснить нам, какая здесь применялась стратегия, так сказать, ввести нас в курс дела. Карл, подкрепленный омаром и бутербродом, приветливо улыбается, очень внимательно слушает, и мы даже позволяем гиду провести нас при карбидном освещении по форту; мы также выслушиваем, насколько практичными были немцы: едва захватив форт, они сразу же установили под землей различные механизмы, подвели сюда электричество и установили краны для подъема снарядов. Прежде такого не бывало.
Карл утвердительно кивает: да, именно так и обстояли дела. И мы стоим перед заржавленными стальными касками, скрученными пулеметными стволами и неразорвавшимися снарядами, а наш гид продолжает трепаться, а рядом другой начинает излагать то же самое по-английски. Карл делает мне знак, с него хватит; мы протискиваемся наружу. Насмотревшись шлемов, бронежилетов и осколков, мой друг совсем притих.
А наверху после удушливого воздуха подземелья нас овевает ветер, такой мягкий и нежный, что хочется опереться о него. Еще довольно светло, но уже настал тот таинственный час, когда день и ночь уравновесились, и чаши весов, словно прервав свои вечные колебания, на мгновение остановились, замерли, еще один удар сердца — и волшебство прошло; и вдруг перед глазами слабое мерцание вечера, корова мычит на лугу, и на землю опускается ночь.
Перед нами в фиолетовой тени волнистая гряда высоток. Гид, увязавшийся вслед, снова бубнит за спиной: «Вот эта башня — ее называли „перечницей“ — была в высшей степени интересной стратегической точкой…»
Сказать еще что-то ему не удается: Карл нехотя оборачивается к нему и очень определенно говорит:
— Да заткнитесь же вы наконец!..
Произносит он это беззлобно, скорее спокойно и тем самым окончательно.
Потом уходит вперед, прочь от стратегических боевых порядков и кудахтающих групп туристов, прочь от омаров, бутербродов, фотографий красоток и банковских дел, прочь от десяти лет мирной жизни.
Он идет, и лицо его делается все более серьезным; глаза сощуриваются, напряженно вглядываются в землю; шуршит трава, похрустывают камушки, какой-то указатель предупреждает о близкой опасности, но на все это Карл уже не обращает внимания. Он в поиске.
Тропа ведет через поле, изрытое снарядами, сквозь остатки проволочных заграждений. Переводчик натужно орет, предостерегает нас. Теперь он далеко. Мы видим укрытия, которые когда-то засыпало землей, а потом их снова откопали; валяются гранаты на длинных рукоятках и изрешеченные пулями котелки, из желтой глины торчит ржавая солдатская вилка, на ее черенке повисла половина ложки.
Недолго мы продолжаем идти. Карл часто задерживается, внимательно все осматривает, проверяет, что и как. Потом кивает головой и шагает дальше, его неодолимо тянет вперед. Хочет проследить направление ка-кой-то траншеи. Между воронками змеятся чьи-то следы и вдруг резко сворачивают в сторону. Еще несколько шагов. Еще один ищущий взгляд. И вот Карл нашел то, что искал.
С минуту он молчит и наконец говорит: «Здесь…» — и останавливается; затем идет чуть дальше.
— Примерно здесь это и было. Все кругом гремело, и команда «В атаку!» — Он повторяет: — И команда «В атаку!»
И тут он отходит от траншеи, приседает, вскакивает и идет в атаку. Но теперь это уже не Карл Брегер, человек, озабоченный банковскими делами и футбольными новостями; теперь он совсем другой, помолодевший на десять лет унтер-офицер Брегер; он снова во власти этой земли, он почуял дикий запах пепла полей сражения и бессилен перед воспоминанием, вихрем нахлынувшим на него.
Его движения уже не те, как только что: нет больше неуверенности поиска, и походка не та, к которой я привык; бессознательно, невольно возникло самоощущение осторожно крадущегося зверя, настороженного и готового к прыжку, инстинктивно оберегающего свою безопасность; Карл сам не замечает, как втянул голову в плечи, как свободно висят его руки, на которые можно пружинисто упасть; не сознает он и того, что избегает обнаружить себя, словно хочет стать невидимкой; он укрыт…
Так мы движемся вперед. Несколькими часами раньше он едва ли смог бы сориентироваться на местности; теперь он видит каждое углубление в почве; прошлое снова овладело им. Так мы и идем по следу — двое мужчин в костюмах, сшитых по мерке, в шляпах и с тросточками, — мы идем по следу там, где он вместе со своим взводом полз по-пластунски в ту страшную ночь, когда осветительные ракеты, точно огромные дуговые лампы, висели над всеобщим уничтожением, и вся земля вокруг Тиомона и Флери, словно море, вздымалась и опускалась под фонтанами взрывов, — мы снова идем поэтому пути, и вокруг нас безграничный вечерний покой; но в ушах унтер-офицера Брегера бушует битва, он держит свою трость, как ручную гранату, он снова ведет свой взвод через воронки, на штурм города…
А города-то и нет. Он исчез, сровнен с землей; не восстановлен, ибо земля все еще заминирована, забита до отказа взрывчатым материалом, слишком опасно застраивать ее заново.
Карл прислонился к памятнику, обозначающему место, где некогда было Флери — деревня ужаса, развалины которой за одну ночь пришлось шесть раз брать штурмом и опять сдавать врагу.
— Был тут со мной один молодой новобранец, — говорит он. — Все время был вплотную около меня. Когда надо было отступить, он куда-то пропал. А потом…
Потом, когда они снова захватили эту позицию, то нашли только кусок трупа, но не могли определить, он ли это. Включили его в список «пропавших без вести», а его мать до сих пор надеется, что все-таки настанет такое утро, когда он войдет в жилую комнату с красной плюшевой мебелью, войдет возмужавший, сильный и широкоплечий и усядется с ней на диван.
— Нет причин считать, что он погиб, — вслух размышляет Карл и мрачно смотрит на меня. — Как ты думаешь, вышел из него музыкант или нет? Тогда ему очень хотелось стать музыкантом.
Я этого не знаю, и мы уходим. Сумерки вытеснила темная синева. Карл еще раз останавливается и, сделав неопределенный жест рукой, говорит:
— Ничего не понимаю; тогда туг творилось такое, что даже нельзя было думать о чем-либо, все мысли поотшибало; это был ад, чистейший ад, самое последнее, конец всему, какой-то чертов котел, полная безнадежность, и в этом котле торчал человек, который уже вовсе и не был человеком, — а теперь мы с тобой как ни в чем не бывало, запросто шляемся тут, и вон там, в темноте, просто безобидный холмик.
В темноте высится белый мавзолей. Автобусы готовы к отправке. Гудя, они отъезжают со своими рядами мягких сидений…
И снова темный пейзаж плывет мимо автомобиля. Обелиски, много обелисков. Они скользят сквозь свет фар. На большинстве из них речь идет о Gloire[5] и Wictoire[6]. Карл качает головой.
— Это еще ни о чем не говорит, — замечает он. — Нет, совсем ни о чем. Но вообще-то они правы, что ставят такие памятники, потому что нигде не было больше страданий, чем во всех этих местах. Только про одно забыли: чтобы больше никогда. Вот этого не хватает. Ты понимаешь?
Белое шоссе стелется перед нами и медленно поднимается. Из-за облаков показалась луна, красная и грустная. Постепенно она уменьшается и делается ярче, а когда мы подъезжаем к американскому кладбищу, что перед въездом в Романь, она уже отливает серебром. В ее бледном свете мерцают четырнадцать тысяч крестов, ряд за рядом, и в глазах начинается жжение от этой потрясающей прямизны, вертикальности, диагональности. Под каждым крестом могила. На каждом надпись: Герберт К. Уильяме, лейтенант, Коннектикут, 13 сент. 1918… Альберт Петерсон, 137-й пех. полк, 35-й дивизии, Северная Дакота, 28 сент. 1918… Четырнадцать тысяч… А всего их было двадцать пять тысяч… Убиты при штурме Монфокона, убиты за несколько недель до заключения мира. Только одно кладбище для такого множества людей. Остальные лежат в сотнях других мест, повсюду. Белые кресты над французами, черные над немцами.
Посреди четырнадцати тысяч крестов, по широкой главной дороге, удаленный и маленький, один-единственный мужчина шагает вперед и назад, вперед и назад, и это удручает больше, чем если бы там не было никого. Карл торопит меня.
Где-то в городах на площадях играют дети. Вокруг них магазины, дома, кладбища, газеты, шум, крики, улицы, целый мир; дети продолжают играть, увлеченные своими незатейливыми играми. Так уж повелось во всем мире.
— Дети, — говорит Карл, и в темноте не видно, что с ним. — Они везде одинаковы, разве нет?.. Дети еще ни о чем не знают…
И пока я обдумываю его слова и пытаюсь его разглядеть, он поворачивается ко мне.
— Ну, все! — говорит он. — Едем дальше, нечего здесь торчать!
Весь остаток пути он напряженно смотрит в боковое стекло.