История бредит злом
Человека создал Бог — так написано в священных книгах, и разночтения заключаются только в том, как именно он это сделал.
В Библии, например, приведены две взаимоисключающие версии. По одной из них Господь сотворил человека сразу в двух экземплярах («мужчину и женщину сотворил их» — Бытие 1:27), а по другой Он сначала создал только Адама и лишь когда тому стало скучно гулять в одиночестве по райскому саду, вылепил из Адамова ребра ему подругу («И создал Господь Бог из ребра, взятого у человека, жену, и привел ее к человеку» — Бытие 2:22).
Но этим самая популярная среди обывателей теория происхождения человека отнюдь не исчерпывается.
Теория божественного творения или креационизм имеет множество вариаций от мордовской легенды о том, как человек родился из ветоши, которой бог обтерся в бане, и до новейших представлений о том, что Творец просто направлял процесс эволюции или же в первый день творения задал программу развития материального мира на миллиарды лет вперед, после чего самоустранился от процесса и за последствия никакой ответственности не несет.
Более подробно о том, что думали по этому поводу древние, можно прочитать у Дж. Дж. Фрэзера в книге «Фольклор в Ветхом Завете» (см. Фрэзер-1). Мы же остановимся вкратце лишь на точке зрения некоторых протестантских теологов, которые считают возможным толковать Библию аллегорически и в своих учениях соединяют божественную теорию антропогенеза с эволюционной.
Если Библия — это не прямое отображение истины, а собрание аллегорий и иносказаний, то данная точка зрения выглядит весьма привлекательно. Моисей не понял бы премудрости генетики — вот Бог и продиктовал ему текст про сотворение человека из праха земного и оживление его духом святым.
Это снимает все проблемы. Если божественная воля и эволюция не противоречат друг другу, то не надо больше спорить о доказательствах и объявлять кости питекантропов дьявольским наваждением.
Однако мы живем в православной стране, где церковь имеет склонность толковать Библию буквально, а любые вольные интерпретации объявлять святотатством. Православный христианин обязан верить не только в то, что человека создал Бог, но и в то, что Господь собственноручно вылепил Адама из праха земного и оживил его своим дыханием.
А тех, кто в это не верит, священники пугают адом, где у котлов суетятся черти-кочегары (в то время, как англиканская церковь, например, не так давно признала ад выдумкой, унижающей человеческое достоинство).
Ключевой тезис христианства и религии вообще состоит в том, что вера не требует доказательств. «Верю, ибо абсурдно». Однако в наше время такая позиция удовлетворяет далеко не всех, и клерикалы вынуждены искать научные подтверждения своей теории.
Они, правда, не могут противопоставить костям питекантропа кости Адама, но зато находят другие интересные вещи. Например, открыли недавно, что некоторые гены у всех людей одинаковы и, возможно, принадлежат одной женщине-предку.
«Возможно» — сказали ученые. «Несомненно» — воскликнули проповедники. «Существование Евы доказано» — зашумели газеты.
Но тут, к несчастью, появились также и доказательства существования Адама. И все бы хорошо, но генетики Стэнфордского университета в Калифорнии неопровержимо установили, что генетические «Адам и Ева» никогда не встречались друг с другом!
Генетическая прародительница современных женщин жила 143 тысячи лет назад, в то время как генетический прародитель всех мужчин — всего 59 тысяч лет назад.
Это открытие, опровергает не только библейскую версию божественного творения, но и альтернативные теории антропогенеза, которые настаивают на том, что человек современного вида живет на земле уже миллионы лет и рамапитеки, австралопитеки и питекантропы не являются его предками.
Зато эти 143 тысячи и 59 тысяч лет очень органично вписываются в классическую теорию Дарвина и его последователей. 143 тысячи лет назад — это эпоха поздних питекантропов и неандертальцев, среди которых (или рядом с которыми) вызревал Homo sapiens, а 59 тысяч лет назад — это время, когда человек современного вида окончательно оформился, чтобы в ближайшие тысячелетия выйти из пещер Палестины на просторы Евразии.
Но справедливости ради нельзя оставить без внимания еще одну теорию антропогенеза. Ее особенно любят фантасты, но к ней же склоняются и некоторые ученые. Она привлекательна тем, что освобождает человека от неприятной для многих связи с животным миром вообще и обезьянами в частности, но с другой стороны, не требует и непременной веры в Бога.
Это теория внешнего вмешательства.
У нее тоже немало вариаций, простейшая из которых такова: в незапамятные времена на землю высадились инопланетные гуманоиды, которые по какой-то причине утратили связь со своим миром и постепенно одичали, после чего история земной цивилизации началась как бы с нуля.
Другая версия сводится к тому, что высокоразвитая цивилизация инопланетян (не обязательно гуманоидов) вырастила в пробирке или вывела путем селекции популяцию разумных существ, наиболее пригодных для земных условий, и люди — прямые потомки этих существ.
Наконец, есть предположение, что гуманоиды-предки дали начало роду человеческому, скрещиваясь с земными приматами. Но в этом случае теория внешнего вмешательства теряет всю свою прелесть, потому что в число предков человека вклиниваются-таки обезьяны. А если принять тезис о происхождении человека от обезьяны, то инопланетяне становятся, по сути, и не нужны.
Как и всякая теория, претендующая на научность, идея происхождения человека в результате вмешательства извне имеет свою систему доказательств.
Даже если оставить в стороне таинственные рисунки в пустыне Наска, изображения космонавтов в скафандре на стенах пещер, необъяснимые знания некоторых первобытных племен о звездах, которые нельзя увидеть невооруженным глазом, и другие подобные факты и явления, все равно у сторонников инопланетной теории останется главный козырь — кости человека разумного и металлические изделия в слоях земной коры, возраст которых — сотни тысяч и даже миллионы лет.
Если принять во внимание эти находки, то получается, что человек разумный — не потомок австралопитеков и питекантропов, а их ровесник. Что возможно только в том случае, если разумная жизнь привнесена на землю извне.
Беда, однако, в том, что эти находки невозможно интерпретировать однозначно, и упоминания о них муссируются по большей части в околонаучных кругах.
Когда единичная находка противоречит массе других, возникают слишком серьезные основания для сомнений[1]. И здесь вступают в силу другие доказательства, которые, увы, говорят не в пользу теории внешнего вмешательства.
Поразительное сходство генетического кода человека и шимпанзе и удивительные параллели в поведении людей и обезьян можно, конечно, объяснить проделками дьявола или хитростью инопланетных биоинженеров. Только стоит ли все усложнять? Ведь существует теория антропогенеза, которая объясняет это и многое другое настолько просто и убедительно, что не нуждается ни в каких натяжках и ухищрениях для своего обоснования.
Это старое доброе эволюционное учение Дарвина, и оно имеет столько независимых и бесспорных подтверждений, что будет разумно отдать пальму первенства именно ему, оставив другие теории тем, кто предпочитает науке веру — неважно, в Бога или в инопланетян.[2]
Я верю, что человек произошел от обезьяны. Но это не та вера, которая не требует доказательств, и поэтому несколько слов о них.
О поразительном сходстве человека с обезьянами люди писали и говорили, начиная с глубокой древности. Достаточно вспомнить, что малайское слово «орангутан» в переводе означает «лесной человек». Аристотель, Плиний и Гален считали обезьяну чуть ли не копией человека, а Карл Линней, создатель современной классификации растений и животных, поместил человека и обезьян в один отряд.
По традиции человека и антропоидов (человекообразных обезьян) помещают в разные семейства, однако в последнее время генетики и биохимики находят все больше оснований для объединения их в одном семействе.
Генетический код человека и шимпанзе совпадает на 99 %. В этом убеждает изучение произвольно взятых последовательностей ДНК, отвечающих за одни и те же наследственные признаки у людей и обезьян. И этот вывод подкрепляется изучением белков, состав и строение которых у человека и шимпанзе совпадает даже более, чем на 99 %.
Биохимические и генетические различия между двумя близкими видами грызунов в пределах одного рода в 20–30 раз больше (Фридман-1, 204)!
Недавно в прессе появились рассуждения о том, что группы крови человека напрямую связаны с родом деятельности его предков. Якобы древнейшие охотники и собиратели имели первую группу крови, у скотоводов-кочевников появилась вторая, для земледельцев была характерна третья, а четвертая появилась чуть ли не в историческое время, когда люди стали жить в городах.
Однако эту теорию приходится признать очередной газетной уткой по той простой причине, что у шимпанзе существуют все те же самые группы крови. А резус-фактор и вовсе назван по имени макаки-резуса, низшей обезьяны из семейства мартышек.
Более того, при соблюдении правила групповой совместимости кровь можно свободно и безопасно переливать от шимпанзе к человеку и наоборот.
Практически нет сомнений, что люди и шимпанзе могут скрещиваться и давать плодовитое потомство, а проверить это мешает только научная этика.
Даже анатомические различия не мешают объединить людей и шимпанзе в одном семействе. Ведь между шимпанзе и гориллами, например, анатомических различий ничуть не меньше. И единственным критерием разделения семейств Pongidae и Hominidae является разум. Гоминиды разумны, а понгиды — нет.
Традиционно в семейство гоминид с одним родом включают три или четыре вида: homo habilis, homo erectus, homo neanderthalensis и homo sapiens. Но часто два последних объединяют в один вид homo sapiens с двумя подвидами.
Ныне существует и процветает только один из этих видов — homo sapiens, человек разумный. Остальные виды — ископаемые. Homo neanderthalensis — это неантерталец, homo erectus — питекантроп, а homo habilis — человек умелый. И главным доказательством того, что они когда-то существовали, являются их кости, а также каменные орудия, которые во множестве встречаются на месте древних стоянок.
Но вот что интересно. Человек умелый — древнейший представитель семейства гоминид, ничем практически не отличался от австралопитеков, которые считаются не людьми, а обезьянами. Ничем, кроме одного: homo habilis делал каменные орудия, а австралопитеки — нет. И это как нельзя лучше доказывает, что люди и обезьяны разделены в зоологической классификации не по биологическим признакам, а по произвлольному критерию «разумности».
Впрочем, можно посмотреть на это и с другой стороны. Если существо, которое анатомически ближе к обезьянам, чем к людям, было способно создавать и использовать каменные орудия — то лучшего доказательства того, что человек произошел от обезьяны, просто не найти.
Каменные орудия — это самый что ни на есть краеугольный камень эволюционной теории антропогенеза.
В 19-м веке еще можно было сомневаться в подлинности этих орудий или утверждать, что невзрачные камешки, залегающие рядом с костями обезьяноподобных существ или там, где нет никаких костей — это просто игра природы. Но в 20-м веке было неопровержимо установлено не только то, что эти орудия сделаны искусственно, но даже и то, как именно они сделаны.
Однако в интерпретации этого краеугольного доказательства существует некоторая странность, на которой следует остановиться особо.
Камни сохраняются лучше костей и по этой причине в палеоантропологии наблюдается любопытный перекос. Орудиям уделяется больше внимания, чем тем, кто эти орудия делал и использовал.
Каменный век традиционно подразделяется не на эпоху хабилисов, питекантропов, неандертальцев и кроманьонцев (древнейших людей современного вида), а на палеолит, мезолит и неолит. Но при этом в палеолит попадают сразу все — от хабилисов до кроманьонцев. Зато царство человека разумного захватывает сразу три периода каменного века — поздний палеолит, мезолит и неолит.
Причина такого странного деления в том, что в основу его положена не биология, а технология. Технология изготовления каменных орудий.
Но ведь мы изучаем эволюцию не орудий, а людей. И такое пристальное внимание к орудиям имеет смысл только в одном случае — если совершенствование орудий оказывало определяющее влияние на биологическую эволюцию предков человека.
И тут вдумчивый читатель, который окончил школу в те времена, когда в средних учебных заведениях еще не возобновилось изучение Закона Божьего, наверняка скажет — а как же иначе?
Ведь человека создал труд.
Человека создал труд.
Так говорили Маркс и Энгельс, а за ними — все советские ученые, преподаватели, школьные учителя и их ученики.
В фундаментальной работе Ю. И. Семенова «Как возникло человечество» так прямо и сказано: «Все без исключения советские антропологи являются сторонниками созданной К. Марксом и Ф. Энгельсом трудовой теории антропогенеза» (Семенов-1, 68).
Вспомним, однако, что к 1950 году все советские генетики без исключения (из тех, кто остался жив и на свободе) являлись сторонниками созданной Т. Д. Лысенко «мичуринской[3] теории наследственности». По этой теории, в частности, выходило, что если собаке отрубить хвост, то щенки у нее родятся бесхвостые (Матюшин-2, 3).
Но у Лысенко, как известно, было много врагов, и не только тех, кого можно было посадить в тюрьму и заморить голодом, как Вавилова, но и тех, которые были для «народного академика» и его покровителей недосягаемы. Например, Мендель и Вейсман.
Мендель ставил опыты на горохе, но открытый им закон расщепления признаков объясняет множество интересных вещей. Например, почему ребенок иногда бывает похож не на папу и не на маму, а на прадедушку, или почему природа отдыхает на детях гениев.
Согласно этому закону вероятность того, что сын гениального отца тоже будет гениален, составляет в лучшем случае 1 к 4.
А Вейсман ставил опыты на крысах и в частности, рубил им хвосты на протяжении 22 поколений. Но все без толку. Крысята все равно рождались с обыкновенными хвостами — даже не короче ни на миллиметр (Солбриг, 26 и далее).
И если принять тезис, что гениальность — это на 1 % способности, а на 99 % труд, то получается, что даже упомянутая выше вероятность дает самому удачливому потомку (одному из четырех) только 1 процент гениальности. А 99 %, заработанные тяжким трудом, по наследству от отца к сыну, увы, не перейдут. Потому что приобретенные признаки не наследуются!
А между тем, в своем первоначальном виде трудовая теория антропогенеза основывалась именно на этом заблуждении, типичном для 19-го века. Его разделял даже сам Дарвин, который увязывал изменчивость и приспособление к условиям среды как раз с наследованием приобретенных признаков. Понятно, что и его ранние последователи тоже впадали в эту ошибку.
Энгельс в своих работах в биологические подробности не вдавался, но роль труда в процессе превращения обезьяны в человека представлял себе именно так: обезьяна берет в руки палку и чтобы высвободить для этого руки, приспосабливается ходить на двух ногах. И эту новую способность наследуют ее дети.
Конечно, это происходит не за два поколения, но суть дела не меняется. Все равно в основе процесса лежит наследование приобретенных признаков.
И если такие признаки не наследуются, то рушится на корню и трудовая теория антропогенеза в ее первозданном виде.
Согласимся — труд помогает развить природные способности чуть ли не до бесконечных пределов. Но для эволюции в этом нет никакого смысла. Как бы ни был умен отец, мозг сына от этого больше не станет.
Почему же тогда у предков человека мозг постепенно увеличивался? Что было движущей силой антропогенеза, если приобретенные признаки не наследуются?
На этот вопрос легко ответит каждый, кто знаком с эволюционным учением. Эта движущая сила — естественный отбор, и можно было бы не затевать разговор про отрубленный собачий хвост, если бы не один маленький нюанс.
Естественный отбор и трудовая теория антропогенеза плохо стыкуются друг с другом.
В упрощенном виде естественный отбор выглядит так. В каждой популяции существуют особи, которые лучше других приспособлены к существующим условиям — и наоборот. Понятно, что наиболее приспособленные дольше живут, меньше болеют, активнее спариваются и дают больше потомства. В результате их прогрессивные признаки закрепляются в потомстве и доминируют, а бесполезные признаки наименее приспособленных особей исчезают без следа.
В свете трудовой теории антропогенеза ключевой тезис применительно к предкам человека можно сформулировать так: лучше выживают, чаще спариваются и дают больше потомства те особи, которые лучше других приспособлены к труду. То есть более умные, более смекалистые и более ловкие.
В 19-м веке, когда писал свои книги Энгельс, кабинетные ученые, видевшие каменный топор только в музее, рассуждали примерно так:
— Каменное орудие изготовить очень трудно. Бедняге питекантропу приходилось месяцами с утра до вечера оббивать и точить один камень, чтобы из него вышло что-нибудь дельное.
— Самые умные и смекалистые, у которых работа шла быстрее, оказывались в более выгодном положении. У них оставалось больше времени на охоту, собирательство и секс. Поэтому они больше ели, меньше болели, дольше жили и чаще давали потомство.
— Считалось также, что работа каменными орудиями — адский труд. Одно дерево приходилось рубить много дней от зари до зари. И опять же, только у самых сильных и умных оставалось достаточно времени на другие дела.
— В итоге умных, ловких и умелых в каждом поколении становилось все больше — а чтобы выделиться на общем фоне, надо было оказаться еще умнее. Естественный отбор закреплял в потомстве такие признаки, как большой мозг, прямохождение и ловкие руки, и обезьяна медленно, но верно превращалась в человека.
Но в 20-м столетии исследователи, во-первых, хорошо изучили жизнь людей, до сих пор пребывающих в каменном веке, а во-вторых, сами попробовали создать каменные орудия и поработать ими.
И получилось вот что:
— На изготовление хорошего каменного топора у современного человека уходит не больше часа. Менее смекалистые и ловкие питекантропы, возможно, возились дольше, но вряд ли намного. Главное — сообразить, как это делается, или у кого-то научиться, а дальше дебил справится с задачей не хуже гения. Так что на изготовление орудия уходит от силы несколько часов. А пользоваться им можно много дней.
— Много ли орудий надо первобытному человеку? Вряд ли. У индейцев акурио, которые живут в лесах Амазонии, их не больше десятка. Причем каменный только топор, остальные — из дерева или кости. А у архантропов их, наверное, было еще меньше. К тому же, если одни орудия нужны каждому охотнику, то другие не так необходимы — хватит и одного на все племя.
— Срубить дерево каменным рубилом (даже не топором) можно за час. Если очень большое — то за несколько часов. Только на кой черт? В хозяйстве гораздо нужнее тонкие молодые деревца — а тут и получаса хватит с лихвой.
— Человек ленив, а первобытный человек — еще и не запаслив. Не в его правилах работать больше, чем необходимо.
— Следовательно, у наших предков после изготовления орудий, обустройства жилищ и рубки дров для костра оставалась еще уйма времени. Как раз того самого, которое можно тратить на охоту, собирательство, секс и развлечения.
Однако если разница в сроках и качестве изготовления орудий между гениями и дебилами минимальна, то с какой же радости дебилам вымирать, а гениям процветать?
С другими признаками — то же самое. Разумеется, один питекантроп мог иметь руку виртуоза, а другой — неуклюжую граблю. Ну и что? Один делает каменное рубило час, другой — три часа. И оба бог знает сколько недель, месяцев или лет ими пользуются. Почему же, спрашивается, граблерукий должен умереть раньше виртуоза?
К тому же именно сторонники трудовой теории антропогенеза, всегда утверждали, что архантропы не знали понятия частной собственности. Все было общее — и орудия, и пища. И в результате последователи Маркса с неизбежностью впадали в главное проттиворечие марксизма.
Если глупый лентяй может беспрепятственно пользоваться орудиями, которые сделал умный трудяга, и жрать дичь, которую умный трудяга поймал — то при чем здесь вообще труд? В этой ситуации отбор должен идти в обратном направлении. Пока трудяга колет камни и рискует жизнью на охоте, лентяй оплодотворяет всех самок, и в потомстве начинают преобладать наследственные лентяи.
При таких условиях вместо естественного отбора получается самый натуральный колхоз. Причем с аналогичным результатом. Трудяги бегут в город, а лентяи и пьяницы плодятся и размножаются.
Чтобы устранить противоречия между трудовой теорией и первобытным колхозом, была изобретена гипотеза общественно-трудового отбора. Она гласит, что группы архантропов активно конкурировали между собой, и побеждали неизменно те, в которых процент умных и трудолюбивых был выше. Более того, в самом выгодном положении оказывались те группы, которые сами уничтожали своих дураков и лентяев. Этакий красный террор в первобытном обществе.
Сама по себе гипотеза не оригинальна. Теория группового отбора, созданная А. Кизсом (Keith), говорит примерно о том же — только она не ставит во главу угла труд.
Мы еще не раз вернемся ниже к групповому отбору, но с той оговоркой, что не следует видеть в нем нечто особенное и присущее исключительно роду человеческому. Под это понятие можно подвести целый ряд явлений от игры в футбол и до конкуренции пчелиных семей, но при любых условиях групповой отбор — это лишь одна из форм естественного отбора вообще.
А пока несколько слов о частной собственности, которой, якобы, не было у архантропов, потому что они произошли от животных, а животные не знают понятия собственности.
Ах, господа! Попробовали бы вы отнять кость у моей собаки — так потом, лечась от множественных укусов, наверное, изменили бы мнение насчет частной собственности у животных.
Священное право частной собственности появилось задолго до человека. С этим понятием знаком каждый хищник, будь то волк, бегущий в стае, или тигр, охотящийся в одиночку. Объекты этого права — охотничья территория и добыча.
Впрочем, у стадных животных есть свои особенности. А человек — животное, безусловно, стадное. Не успев устать в процессе труда по изготовлению орудий, он, желая сытно поесть, скликал сотоварищей и отправлялся на охоту.
И тут я вижу, как из облаков выглядывают Маркс и Энгельс и задают ехидный вопрос:
— А охота — это разве не труд?
Чтобы ответить на вопрос из облаков, процитируем для начала марксистское определение труда.
«Труд — это целенаправленная деятельность человека, в процессе которой он при помощи орудий труда воздействует на природу, используя ее для создания искусственных предметов, необходимых для удовлетворения его потребностей», — сообщает «Философский энциклопедический словарь», и это определение сразу же ставит нас в тупик.
Оно со всей определенностью говорит, что охота — это не труд, ибо убийство животного нельзя назвать «изготовлением искусственного предмета».
Но как быть тогда с профессиональными охотниками, которые живут этим промыслом? Разве они не трудятся?
И с другой стороны, как отделить охотника-профессионала от человека, который занимается стрельбой по движущимся мишеням из спортивного интереса и даже сам платит деньги за охотничью лицензию? Считать ли это его занятие трудом или все-таки нет?
Самое вразумительное объяснение на этот счет содержится не в философских трактатах, а в художественной литературе для детей и юношества. Помните историю из самой знаменитой книги Марка Твена про то, как Тома Сойера заставили белить забор?
Поскольку Том работал по принуждению, для него это был тяжкий труд, и другие мальчики, которые спешили на реку купаться, посматривали на него презрительно — вот, мол, мы отдыхаем, а тебя заставили вкалывать.
Но когда Том придумал способ не просто привлечь к работе своих друзей, но и заставить их за это платить, у забора выстроилась целая очередь желающих. Потому что для них побелка забора сделалась уже не работой, а развлечением.
И тогда Том Сойер сформулировал закон, согласно которому работа — это то, что ты обязан делать, а развлечение — совсем наоборот.
Иными словами, труд — это такая деятельность, за которую платят тебе, а развлечение — такая, за которую платишь ты. Или шире — в основе труда лежит необходимость, а в основе развлечения — стремление к удовольствиям.
Для Евгения Кафельникова теннис — безусловно, труд, а для Бориса Ельцина — развлечение, и такие примеры можно множить до бесконечности.
С охотой дело обстоит точно так же, и следовательно, мы можем сделать однозначный вывод:
Охота ради пропитания — это труд.
Только вот тигры тоже охотятся. И волки. И хорьки. И существуют они в природе гораздо дольше, чем люди. Почему же они не разумны?
Наверное, дело в орудиях! — догадается вдумчивый читатель. Чтобы успешно охотиться, требовались все более совершенные орудия и труд по их изготовлению делал человека все более умным.
Но зачем?
Почему тигру на протяжении миллионов лет для охоты достаточно одних и тех же клыков, а человеку нужны были все новые орудия?
Нет, если бы дело было только в охоте, то у предков человека просто отросли бы клыки подлиннее да покрепче, и осанка изменилась бы таким образом, чтобы быстрее бегать. И прямохождение для охоты — не подспорье, а помеха. Быстро бегать лучше на четырех ногах.
Более того, в мире приматов известен пример, когда эволюция пошла именно по такому пути. И появились на свет всеядные павианы, которые очень даже не прочь поохотиться. Например, анубисы в Кении активно охотятся на зайцев, мелких антилоп и детенышей парнокопытных (Фридман-1, 162).
Павианы — четвероногие обезьяны с «собачьей» головой, сильными вытянутыми челюстями и большими клыками. Они идеально приспособлены для охоты, и никакие орудия им не нужны.
Человек же гораздо более приспособлен не к охоте, а к совсем другому труду — изготовлению орудий.
Это занятие действительно целиком и полностью подходит под марксистское определение труда — но это не объясняет главного: зачем предкам человека понадобились орудия? Или, вернее, так — почему предки не могли без них жить?
Естественный отбор — это всегда вопрос выживания. И чтобы убедиться в справедливости или порочности трудовой теории антропогенеза, мы должны установить, было ли изготовление орудий вопросом жизни и смерти для предков человека — или может быть, это просто побочный продукт приспособления к какому-то другому виду деятельности и способу существования.
Что, если труд — это не причина превращения обезьяны в человека, а лишь следствие его.
Но если принять это допущение, то придется искать какую-то другую причину, скрытую в далеком прошлом, которое оставило в материальном мире очень мало следов.
Есть один детский вопрос, который задает чуть ли не каждый ребенок, впервые услышавший о том, что человек произошел от обезьяны. Звучит он примерно так: «А у нас в зоопарке тоже есть обезьяна — почему же она не превращается в человека?»
Ребенку такие вопросы простительны. Но когда нечто подобное говорят взрослые — это уже выглядит странно.
На вопрос об обезьяне из зоопарка ученые отвечали уже столько раз, что даже сама обезьяна, наверное, могла бы затвердить ответ наизусть. Но недавно, вскоре после того, как черновики этой книги появились в интернете, я нашел в своей почте письмо, суть которого сводилась к тому же самому «доказательству»: раз современные шимпанзе на наших глазах не превращаются в человека — значит, человек произошел от Адама и Евы.
И я просто вынужден еще раз повторить все тот же банальный ответ на этот детский вопрос.
Эволюция не совершается в одночасье. Для образования новых видов требуются миллионы лет и сотни тысяч поколений.
Так говорил Дарвин, который кое в чем заблуждался, однако в главном был прав. Так говорят и современные биологи, которые со времен Дарвина накопили достаточно материала, чтобы избавиться от любых заблуждений.
Правда в другом письме на мой электронный адрес некая истово верующая девушка уверяла меня, что в конце жизни Дарвин отрекся от своих ересей и уверовал в Бога. Но буквально то же самое я в разное время слышал про Маркса и про Ленина, а такие совпадения настораживают.
Не знаю, как насчет Маркса и Ленина, а вот про Дарвина точно известно, что он веровал в Бога на протяжении всей своей жизни, и для этого ему вовсе не надо было отрекаться от своего учения.
Он придерживался той точки зрения, которую и сегодня проповедуют некоторые прогрессивные теологи: что эволюция — это одно из проявлений Провидения Господня. И это единственно разумный выход для религии, ибо в 21-м веке верить в то, что Бог за семь дней создал мир таким, каков он есть сейчас, могут только законченные фанатики.
Мир не стоит на месте. Он развивается — непрерывно и неостановимо. Как человек рождается, взрослеет, стареет и умирает, так и жизнь на земле движется от простого к сложному. И не только жизнь — ведь звезды тоже рождаются и умирают.
Вопрос только в сроках. Для отдельного человека это годы и месяцы, а для звезд — миллиарды лет.
И в мире биологических видов — та же картина. Виды зарождаются, развиваются, достигают расцвета, а затем начинают сдавать позиции и в конце концов вымирают, и никакая Красная Книга не в силах их спасти.
Диалектика природы неизменна, и в этой неизменности есть своя метафизика.
Мы еще не раз столкнемся с этим парадоксом, суть которого в том, что диалектика (вечное развитие) и метафизика (вечное постоянство) в природе не противостоят друг другу, а сосуществуют и взаимодействуют.
Материальный мир непрерывно развивается, но управляют его развитием вечные законы природы, неизменные и неизбежные, как закон всемирного тяготения.
Но мы говорим об эволюции и нас прежде всего интересуют ее законы.
И для начала мы должны установить, действительно ли для видообразования требуются миллионы поколений. Или может быть, достаточно нескольких тысяч, сотен и даже десятков, как о том говорят некоторые ученые.
И для начала возьмем один известный пример из жизни бабочек. Жили-были в одном районе Англии белые бабочки. Они не слишком выделялись на фоне местного многоцветья, и популяция процветала. Правда, на несколько тысяч белых бабочек попадалась одна черная, но это ничуть не мешало процветанию.
Однако люди, не считаясь с интересами бабочек, построили неподалеку угольную шахту, и на растениях стала оседать угольная пыль. И случилась удивительная вещь. Всего через двадцать лет все бабочки в округе стали черными.
Двадцать лет для этой бабочки равны двадцати поколениям. И нетрудно догадаться, что за эти двадцать поколений произошло.
Былое многоцветье сменилось черным фоном угольной пыли. На закопченых листьях белые бабочки становились легкой добычей птиц. Тысячи и тысячи их погибали, не оставив потомства. Зато считанные единицы или десятки черных размножались, как ни в чем не бывало.
Допустим, что от каждой такой бабочки получалось только две молодых черных особи. Остальные тысячи яиц пропадали без пользы — гибли яйца, гибли гусеницы и куколки, гибли сами бабочки, да и закон расщепления признаков гласит, что не все потомство черной бабочки будет обязаательно черным.
Но и два потомка от одной особи — это очень много. За двадцать поколений это дает миллион. Гораздо больше, чем всего было бабочек в районе шахты. И в свете этих расчетов уже не вызывает удивления, что за двадцать лет вся популяция радикально сменила цвет.
Но черные бабочки — это не новый вид. Это только новый окрас. Один признак среди множества других.
Среди людей тоже бывают блондины и брюнеты.
Запомним, однако, что резкое изменение условий существования способствует стремительному закреплению полезных признаков в популяции. Но только при одном условии — если эти полезные признаки уже и раньше существовали в ней.
Черный окрас среди белых бабочек был большой редкостью. Но иногда он все-таки встречался.
И здесь самое время разобраться в том, откуда берутся полезные признаки.
Рискну предложить на выбор три варианта:
— Их по мере надобности порождает Бог или высший разум;
— Они скрыты в генетической программе, заданной изначально при зарождении жизни (тем же Богом, высшим разумом или законом природы наподобие кармы);
— Они возникают случайно в виде малозаметных мутаций и ждут своего часа, проявляясь лишь изредка подобно черной окраске у белых бабочек.
Понятно, что первая версия целиком идеалистична, вторая может иметь отношение к материализму, только если признать существование «генетической кармы», как извечного закона природы[4], а третья — это материализм в чистом виде.
Право на существование имеют все три, но только одна из них — последняя — не нуждается в привлечении непроверенных гипотез — таких, как бытие Божие или существование кармы.
Но у нее есть другое уязвимое место. Случайности редки и опыты показывают, что в нормальной популяции мышей и мух-дрозофилл число спонтанных мутаций не превышает одного случая на 10000 (Матюшин-3, 62).
Оговоримся сразу, что такое мутация. Это вовсе не страшное уродство из голливудского фильма ужасов, как могут подумать неискушенные в генетике люди, а просто появление нового признака, которого не было у предков. Например, когда у потомственных брюнетов вдруг рождается альбинос.
Среди мутаций встречаются, конечно, и уродства — но это отнюдь не обязательно. К тому же все зависит от того, с какой стороны посмотреть. Большеголовый предок человека среди обезьяноподобных сородичей тоже мог казаться уродом.
Скажем больше. Практически все мутации при зарождении своем либо вредны, либо бесполезны. Вредны, как болезнь Дауна или бесполезны, как шестой палец на руке.
Но весь фокус в том, что при резком или постепенном изменении условий существования бесполезная и даже вредная мутация может вдруг оказаться жизненно необходимой.
Всем известно выражение «белая ворона». Даже по отношению к человеку оно звучит, скорее, неодобрительно. А каково самой птице, если она вдруг на самом деле уродилась альбиносом?
Белая окраска несомненно вредит вороне. Сородичи не хотят знаться с белой уродиной, детишки чаще пуляют в нее из рогатки, охотники норовят подстрелить ее для коллекции чучел. Но если вдруг наступит новая ледниковая эпоха, та же самая белая окраска может сослужить вороне-мутанту хорошую службу.
И здесь надо уяснить, что мутация, однажды появившись, больше из популяции не исчезает. Она передается по наследству и растворяется в генофонде популяции, проявляясь тем чаще, чем меньше в популяции особей.
Чем меньше особей — тем выше вероятность близкородственного скрещивания, при котором мутации проявляются особенно часто.
Если дочь некоего мутанта родит ребенка от произвольно взятого мужчины, то вероятность повторения мутации составит от силы 1 к 4. Если же она родит от своего единокровного брата, то эта вероятность стремится к 100 %.
Вообще говоря, вероятность вторичного проявления мутации обратно пропорциональна числу членов популяции. И если в группе обезьян (будем говорить теперь о них) порядка ста особей, то возникший в результате мутации новый признак может проявляться с частотой 1 к 100.
А этого, как мы убедились на примере белых и черных бабочек, более чем достаточно, чтобы признак за считанные поколения из редкого превратился в господствующий — если того потребуют изменившиеся условия существования.
Теперь допустим, что всего обезьян в популяции около миллиона. И у ста из них наблюдаются разные мутации. Мы не знаем, сколько из них окажутся полезны в будущем, а сколько пропадут без следа. Но мы знаем, что в следующем поколении появится еще сто новых мутаций.
Допустим, что большинство из них — это уродства, мало совместимые с жизнью и борьбой за существование. Естественный отбор вымывает их из генофонда, и они исчезают, не оставив следа. Но другая часть — это бесполезные, но в то же время и безвредные изменения, которые создают основу изменчивости.
За миллион поколений в такой популяции может накопиться несколько миллионов подобных блуждающих признаков, которые даже не воспринимаются как мутации. Каждый двадцатый человек левша, а каждый тридцатый европеец — рыжий.
Но изменчивость этим не ограничивается. Есть много признаков, на первый взгляд незаметных — но они тоже могут сыграть свою роль в эволюции[5].
Поскольку популяция разделена на малые группы, каждая из этих мутаций проявляется с приемлемой частотой. А поскольку некоторое смешение между группами все-таки есть, блуждающие признаки распространяются на всю популяцию в целом.
И в результате мы имеем миллионы безвредных мутаций, которые в любой момент могут стать полезными. А принципиальных анатомических отличий между человеком и шимпанзе всего несколько сотен.
Значит если из каждой тысячи новых признаков, накопившихся за миллион поколений, только один получит светлое будущее, а остальные уйдут в балласт — то и этого с лихвой хватит, чтобы превратить обезьяну в человека.
Все эти цифры, однако, условны. Ведь мы не знаем точного соотношения между вредными и нейтральными мутациями, между прогрессивными признаками и балластом, между близкородственными и экзогамными связями. И сколько особей на самом деле было в популяции первопредков человека — тоже для нас загадка.
А потому не будем настаивать на том, что мутации, превратившие обезьяну в человека — это действительно плод случайности. Расчеты показывают, что такое возможно — но не более того[6].
Оставим открытым вопрос о том, кто или что порождает полезные мутации — Бог, карма или случайная комбинация генов. Эволюция не доказывает бытия Божия и не опровергает его. Она сама по себе.
И нас должно в первую очередь интересовать не то, при каких обстоятельствах зародились в популяции древних обезьян прогрессивные признаки, а то, при каких обстоятельствах они проявились.
Почему безжалостный естественный отбор из миллионов мутаций отобрал те несколько сотен, которые отличают человека от обезьяны, и превратил эти признаки из редких и случайных в господствующие?
И прежде чем продолжить разговор о труде, орудиях, увеличении мозга и развитии умственных способностей, мы должны сначала разобраться, зачем предок человека встал на задние лапы и почему у него выпала шерсть.
9 миллионов лет назад в Африке, там, где теперь Кения, умерла обезьяна, зубы которой имели черты, сближающие ее с гоминидами — то есть с нами и нашими предками. Эту обезьяну назвали кениапитеком, но известно, что 10–12 миллионов лет назад похожие обезьяны — рамапитеки — жили в Азии.
Останков этих обезьян, надо заметить, найдено мало. Зубы, разрозненные осколки костей… Но ведь еще Кювье умел по одному осколку кости реконструировать целого динозавра. Нынешние исследователи, вооруженные накопленным опытом и компьютерами, делают это еще более успешно.
И все, что известно сейчас о кениапитеках и рамапитеках, говорит о том, что это были обыкновенные обезьяны, довольно близкие к современным человекообразным.
Возможно, они были похожи на современного карликового шимпанзе бонобо, которого считают самым человекообразным из всех приматов. У бонобо утолщенные красные губы, у самок — отчетливо выраженные груди, а еще для них характерна склонность к прямохождению, сложная социальная организация и повышенная сексуальность — что также является важным признаком, отличающим человека от большинства обезьян.
Более того — у бонобо отмечены исключительные языковые способности. Дикие бонобо имеют некое подобие языка, на котором они общаются между собой. До сотни звуковых сигналов и десятки жестов — это не так уж далеко от языка примитивных человеческих племен, которые обходятся считанными сотнями слов.
Неудивительно, что бонобо легко учатся понимать человеческую речь и осваивают язык глухонемых, о чем более подробно будет рассказано ниже.
Если рамапитек был похож на этого карликового шимпанзе, то его можно считать превосходным сырьем для упражнений природы в создании разума.
А 4 миллиона лет назад в Восточной Африке по вулканическому песку прошествовала семейка: самец, самка и ребенок. Прошествовали на двух ногах, и следы выглядели почти человеческими. Во всяком случае, все пальцы направлены вперед, как у человека (у обезьян, как известно, большой палец ноги далеко отстоит от остальных и направлен в сторону).
Вскоре нашли и кости существа, которому принадлежали эти следы. Его назвали австралопитеком афарским, и жил он как раз 3–4 миллиона лет назад.
Вот так. Четверорукий рамапитек, лазающий по деревьям в тропическом лесу, и его возможный потомок австралопитек, шагающий на двух ногах по открытым пространствам на склоне вулкана.
А между ними — почти ничего. Только найденный в 2000 году Millenium Man — довольно хорошо сохранившийся скелет, возраст которого порядка 6 миллионов лет, и разрозненные кости давностью от 5,5 до 4,5 миллионов лет, схожие с костями австралопитека. Слишком мало по сравнению с лавиной находок в более высоких, то есть более близких к нам по времени слоях.
Но это, по большому счету, и не странно. Достаточно только представить, сколько всякой живности сбегалось в тропическом лесу к трупу свежеумершего рамапитека, чтобы съесть его мясо, разгрызть его кости, растащить их по своим норам. А потом были еще миллионы лет. Это чудо, что хоть какие-то останки сохранились до наших дней.
Однако заметим для порядка, что от последующих трех миллионов лет уцелело значительно больше остатков прегоминид (предков человека). И вот от этого дисбаланса веет уже некоторой странностью.
Эту странность надо учесть, когда мы займемся вопросом, что происходило в промежутке между рамапитеком и австралопитеком.
Но для начала разберемся в другом. Существует множество бесспорных доказательств (с которыми, в общем-то, никто и не спорит), что предок человека начал ходить на двух ногах значительно раньше, чем додумался до изготовления орудий. То есть гипотезы типа: «Человека встал на задние конечности, чтобы освободить передние для трудовой деятельности», — не проходят в принципе.
Есть, однако, предположение, будто Предку (назовем эту обязьяну так) приходилось часто кидаться камнями и махать палкой — вот эволюция и высвободила руки для этой цели. И до сих пор господствует над умами гипотеза, что прямохождение появилось в ту эпоху, когда Предок вышел из лесов в саванну, где передвигаться удобнее на двух ногах.
Лазать по деревьям не надо, потребность во второй паре рук отпадает, и они могут постепенно превратиться в человеческие ноги. А в руках у Предка палка или камень…
Однако возникает закономерный вопрос — с чего это мы вдруг решили, что двуногому в саванне легче жить?
Обезьяна бегает на четырех ногах быстрее, чем человек на двух. А в высоких травах саванны низкорослому четвероногому животному легче спрятаться от врагов и проще подкрадываться к объекту охоты.
А между тем, за прямохождение человеку пришлось заплатить высокую цену. Многие осложнения при беременности и родах, например, связаны именно с ним. У четвероногих обезьян их нет.
Добавим сюда сердечно-сосудистые нарушения. Гнать кровь к мозгу вертикально вверх тяжелее, чем горизонтально.
Право же, прямохождение — очень странная причуда природы, которая так редко ошибается.
И мне лично видится только одно объяснение, которое все ставит на свои места. Мы можем предположить, что природа готовила Предка для совсем другой среды. А когда по воле обстоятельств его занесло в саванну, свободные и умелые руки спасли Предка от вымирания при столкновении с новыми условиями.
Может быть, Предок сначала стал двуногим, и только потом начал кидаться камнями и размахивать палкой.
Среду, где прямохождение — не излишество, а благо, первым отыскал гидробиолог Элистер Харди, а развил его идею зоолог Ян Линдблад.
Размышляя над тем, чем отличался австралопитек от рамапитека, они поставили вопрос шире: чем отличается современный человек от современных же человекообразных обезьян.
И среди многих признаков нашли, к примеру, такие:
— Голая кожа везде, кроме головы и некоторых других незначительных по масштабам участков тела;
— Более толстый жировой слой;
— Большие груди у женщин;
— Большой пенис у мужчин и более глубокое влагалище у женщин;
— Выдающийся вперед нос, ноздри которого направлены вниз;
— Глаза, способные хорошо видеть под водой;
— Умение плавать.
Ни одного из этих признаков нет у человекообразных обезьян. Ни одна из них не умеет плавать. Более того, они панически боятся воды и, будучи брошены в воду, тонут, так как вода через ноздри их плоского носа немедленно устремляется в дыхательное горло.
А что же человек?
Человек великолепно плавает. Можно бросить его в воду, и он поплывет, даже если никогда прежде этого не делал.
Более того, человек способен нырять и проводить под водой несколько минут, уходя на довольно большую глубину. А когда человек плывет под водой, работая одними ногами, создается впечатление, что его ступни лучше приспособлены для плавания, чем для ходьбы и бега. И то правда — у человека, с традающего плоскостопием, возникают проблемы при ходьбе, а плавать он может не хуже других.
Идем дальше. Несколько лет назад в нашей стране и во всем мире гремело имя доктора Чарковского, который предложил женщинам рожать в воде. Сейчас его методику, вроде бы, признают опасной и даже вредной, но при этом никто, кажется, не спорит, что роды в воде проходят менее болезненно, более быстро и легко и с меньшим стрессом для новорожденного — который, между прочим, мгновенно всплывает на поверхность и приобретает умение плавать с первых минут жизни.
А зачем, интересно, мужчине длинный пенис, а женщине — глубокое влагалище?
Десмонд Моррис, который считает человека обезьяной, свихнувшейся на сексуальной почве, полагает, что благодаря этим особенностям человек получает больше удовольствия при половом акте.
Может, оно и так — действительно, человек способен заниматься сексом часами, тогда как шимпанзе хватает на это дело минуты. Только не переставлены ли здесь причина и следствие?
Что, если Предки любили друг друга в воде? Что, если возможность вылезти для этого на берег выдавалась редко? Может, из-за хищников, может, из-за комаров или еще чего-то в этом духе. А продолжение рода не может ждать.
И тогда изменчивость, которая всегда усиливается, когда надо спасать вид от вымирания, породила среди прочего особи с более длинным пенисом и более глубоким влагалищем. От их связей рождались другие такие же, а от прочих особей вообще никто не рождался, потому что сперма вымывалась водой.
И большие груди из той же оперы. Линдблад предполагает, что из таких грудей удобнее сосать молоко под водой. Очень может быть, но не забудем и другую функцию — сохранение тепла. Зачем-то ведь молочные железы утоплены в жировую ткань, обильно пронизанную кровеносными сосудами. Молоко для ребенка должно быть теплым.
Правда, ни у китов, ни у тюленей нет ничего похожего на вымя. Отметим, однако, важную деталь: детеныши китов совсем не умеют сосать. Самка впрыскивает молоко им в рот, напрягая мышцы, сжимающие молочную железу.
А я не могу забыть один случай, который произошел летом 1979 года в городе Темиртау, на берегу водохранилища, раскинувшегося между металлургическим комбинатом и заводом синтетического каучука.
Мне было девять лет, я загорал на пляже и, в силу своей сохранившейся до сих пор нелюбви к лежанию кверху пузом, носился по всему берегу. И набрел на молодую женщину, которая сидела на песке, обнажив грудь, и кормила младенца. А надо заметить, в городе Темиртау, центре притяжения советских хиппи («Горы слева, горы справа, между ними Темиртау, я стою посередине, словно лошадь в магазине…»), нравы уже тогда были довольно либеральные.
Так вот, этой женщине вздумалоь брызнуть в меня молоком. Слегка сжала грудь — и струйка ударила на приличное расстояние.
Обезьяна так не умеет. Но ей и незачем. Способность выбрасывать молоко под давлением может пригодиться только при кормлении под водой. Если малыш будет сосать сам, он может наглотаться воды. А если мама поможет ему, сдавив грудь рукой, все будет гораздо проще.
И еще. Большая женская грудь производит больше молока, чем плоская обезьянья. Иногда у женщин возникает даже избыток молока, порой весьма значительный. Зачем? Ведь природа не терпит излишеств.
Вряд ли это свидетельство того, что у Предка рождалось больше детенышей, чем у человека. Все человекообразные обезьяны рождают по одному детенышу. Почему у Предка должно быть иначе?
Есть другое объяснение. Вода. Для воздуха 20 градусов тепла — комнатная температура, теплее не надо. А попробуйте часок поплавать в двадцатиградусной воде. Замерзнете.
Лучшее средство борьбы с холодом — обильная жирная пища. Детеныши Предка потребляли больше молока, чем дети человека или шимпанзе. И природа на всякий случай сохранила эту особенность у некоторых женщин.
За остальными доказательствами водной гипотезы я отсылаю читателей к Линдбладу (Линдблад, 63 и далее). С некоторыми из них я даже готов спорить. К примеру, Линдблад считает, что длинные волосы, характерные для людей всех рас, кроме негроидной, появились еще у водных обезьян, чтобы их детеныши могли, плавая, хвататься за них. Я же полагаю, что это — приобретение более позднего времени, эпохи ледника.
Но в общем и целом теория Линдблада представляется весьма правдоподобной и логичной.
Суммируем. Основная идея заключается в том, что от кениапитека 10 миллионов лет назад произошла обезьяна, ведущая полуводный образ жизни. И на протяжении последующих нескольких миллионов лет она утратила волосяной покров, приобрела мощный жировой слой и другие признаки, перечисленные выше.
Такое развитие для природы не уникально. Когда-то водные животные появились в роду общих предков хищных и парнокопытных, и поначалу эти животные были похожи на собак. Но когда они полностью перешли к водному образу жизни, их тела из поколения в поколение стали изменяться и за миллионы лет переменились разительно.
Тело удлиннилось, конечности превратились в ласты, а потом задние вообще исчезли, пропал волосяной покров, не стало наружного уха, а ноздри перекочевали с кончика носа на темя. Размеры, не сдерживаемые тяготением, росли неудержимо, и один из потомков невзрачного предка, похожего на собаку, превратился в самое крупное животное на планете — синего кита.
Каланы, потомки хищных куниц, переселились в воду гораздо позже и в анатомических изменениях зашли пока не так далеко. Их можно рассматривать, как самую раннюю стадию преобразования тела под влиянием водного образа жизни.
А теперь представим, что наши водные обезьяны — это, образно говоря, каланы мира приматов. Только живут они не в холодном северном море, где без пышного меха не обойтись, а в мелководных тропических водоемах, где шерсть — скорее помеха. Вспомните, как неприятно ходить в мокрой одежде и со слипшимися влажными волосами.
Но живут они точно как каланы. То есть все время проводят в воде. Здесь они добывают пищу, здесь же ее поедают, в воде спариваются, в воде рожают и выкармливают детенышей, а на берег выбираются редко и ненадолго.
Ноги водной обезьяны приобрели новую форму, удобную для плавания и хождения по дну. Чтобы в этом убедиться, достаточно посмотреть на современных пловцов. Их ноги словно специально созданы для этих изящных движений. Стопа не разлапистая, как у обезьяны, а удлиненная, ластовидная, и все ее пальцы соединены вместе и направлены вперед (Нестурх, 159).
Ходить по дну, конечно, удобнее на двух ногах. И чем длиннее ноги, тем глубже можно зайти, не отрываясь от дна. А как мы знаем на примере китов, водная среда способствует увеличению размеров.
Да и для плавания лучше иметь удлиненное тело и широкую амплитуду колебания ласт.
Так что будет правомерно предположить, что рано или поздно ноги водной обезьяны стали такими длинными, что у нее просто не было больше возможности ходить по-обезьяньи, опираясь на руки. Руки были слишком коротки, а ноги — чересчур длинны.
И как знать — может, жили бы сейчас на земле не люди, а ластоногие русалки, лишенные разума, если бы не форсмажорные обстоятельства, вызванные колебаниями климата.
8 миллионов лет назад в Африке наступила великая сушь.
Водоемы стали пересыхать, на леса наступали саванны, и водную обезьяну спасло лишь то, что она могла ходить на двух ногах не только по дну.
Когда группы этих обезьян перебирались из пересохшего водоема в еще уцелевший, до цели порой доходили не все. Выживали те, кто передвигался по суше наиболее успешно. И в их потомстве закреплялась способность к наземному прямохождению.
Эта новая обезьяна, которая одинаково хорошо умела плавать и ходить, как раз и оставила однажды свои следы на теплом слое вулканического пепла.
Первооткрыватели назвали это существо австралопитеком, южной обезьяной, чем посеяли некоторую сумятицу в умах обывателей, читающих научно-популярную литературу. До сих пор некоторые думают, что австралопитеки жили в Австралии.
Чтобы развеять это заблуждение, повторим еще раз — австралопитеки жили в Африке. В Африке и только там.
Внешне австралопитек довольно сильно походил на человека. Ноги длиннее рук, голая темная кожа, большие груди у женщин, мощные ягодицы, выступающий нос. И при этом — обезьянья голова.
Ведь размерами мозга и разумом австралопитек не слишком сильно превосходил кениапитека. У гипотетической водной обезьяны заметно менялось тело, а мозг оставался прежним.
Примерно таким, как у шимпанзе.
Про собаку говорят, что она все понимает, только сказать не может. Но это, конечно, преувеличение. Собака действительно может понимать человеческую речь — однако не всю, а только отдельные слова и фразы, которые повторяются достаточно часто, чтобы можно было установить их связь с событиями и явлениями повседневной жизни.
Собаки способны на многое — но они не в состоянии понимать произвольную человеческую речь и уж тем более вразумительно на нее отвечать.
Иначе обстоит дело у обезьян.
Ни одну обезьяну не удалось научить членораздельно произносить человеческие слова. Это невозможно в принципе — по чисто анатомическим причинам. Но выход из положения есть. Ведь существует жестовый язык глухонемых, и можно представить себе, какой переполох поднялся в научном мире, когда в середине 20-го века выяснилось, что человекообразных обезьян можно научить общаться на этом языке.
Рушились основы павловского учения о высшей нервной деятельности. Со времен его опытов на собаках и тех же обезьянах считалось доказанным, что человек тем и отличается от животных, что для него характерна «вторая сигнальная система», то есть способность реагировать не только на событие, но и на сообщение о событии.
Вторая сигнальная система — это то, что делает человека венцом природы. Речь — основной признак разума.
Для Павлова, как человека верующего, было вполне естественно положить в основу своего учения тезис об исключительности человека среди прочих созданий Божьих. Но его открытия (умалять значение которых ни в коем случае нельзя) взяли на вооружение материалисты, у которых были на этот счет и свои аргументы.
Трудовая теория антропогенеза утверждает, что вторая сигнальная система появилась тогда, когда предки человека стали систематически заниматься трудовой деятельностью. Или конкретнее — изготовлением орудий. Более того, она и служит именно этой цели — координации трудовой деятельности.
И вдруг американцы в опытах с обучением шампанзе и горилл амслену — американскому языку глухонемых — натыкаются на факты, которые переворачивают все теории с ног на голову.
Самка шимпанзе по имени Уошо смогла заучить несколько сотен знаков, обозначающих не только предметы, но и действия, признаки и явления. Если ей демонстрировали предмет, Уошо показывала соответствующий знак на амслене — американском языке глухонемых.
Но этого мало. Вскоре обезьяна стала давать правильные ответы на вопросы, заданные устно. Это могло означать только одно — она понимает человеческую речь.
Однажды, когда Уошо чем-то порадовала ученых, один из них не удержался от комплимента.
— Смотри, ну разве она не прелесть? — сказал он.
— Нет, я обезьяна, — тут же ответила жестами шимпанзе.
И тут уже представляешь себе не собаку, которая радостным повизгиванием реагирует на слово «гулять», а скорее, маленького, но смышленого ребенка, который, услышав незнакомое слово в свой адрес, объясняет непонятливым взрослым, кто он такой на самом деле.
А потом говорящая обезьяна окончательно повергла исследователей в шок. Во время прогулки она увидела на озере утку. Слова «утка» в ее знаковом словаре не было. И тогда Уошо, недолго думая, объединила два знака, назвав утку «водяной птицей».
После этого исследователи уже ничему не удивлялись. Даже тому, что Уошо обучила языку глухонемых соседку по вольеру, а потом и собственного детеныша.
А горилла Коко, тоже обученная амслену, однажды стала вдруг давать на все вопросы неправильные ответы.
— Плохая горилла! — в сердцах сказал исследователь.
— Смешная горилла, — смеясь поправила его обезьяна[7].
Вот так.
Если обезьяны способны свободно овладевать человеческой речью — значит, они разумны.
Зачем искать инопланетян на планетах далеких звезд, если братья по разуму живут рядом с нами в африканских джунглях?
Если человеческий разум появился в результате трудовой деятельности, то откуда, в таком случае, взялся обезьяний разум? Ведь обезьяны трудовой деятельностью не занимаются.
И о какой исключительности людей на фоне остального животного царства можно говорить, если у обезьян тоже есть вторая сигнальная система?
Но ведь чем-то человеческий разум все-таки отличается от обезьяньего. Шимпанзе не пишут книг и не запускают спутники в космос. И в этом смысле человек на само деле исключителен.
Значит, дело не в наличии второй сигнальной системы, а в чем-то другом. Может быть, в степени ее развития. Или шире — в универсальности человеческого разума.
Иногда разум отождествляют с абстрактным мышлением. Но это не совсем верно. Если обезьяна может назвать утку «водяной птицей», а тюльпан, розу и гладиолус объединить словом «цветок» — значит, у нее тоже есть абстрактное мышление.
И проблема опять-таки в степени его развития.
Возможно, шимпанзе и вправду можно уподобить человеческому ребенку в возрасте трех-четырех лет. Ребенку, который уже может разговаривать, но еще не умеет читать и писать.
Поскольку четырехлетний ребенок уже может научиться читать, а все попытки обучить этому шимпанзе завершились неудачей, можно уверенно говорить о том, что граница обезьяньего разума проходит именно здесь.
Шимпанзе может разговаривать на языке глухонемых, но она не в состоянии спроектировать космический корабль. Точно так же, как не может этого сделать четырехлетний ребенок. Но у ребенка впереди как минимум пятнадцать лет физического развития, и когда они пройдут, его мозг будет готов к чему угодно — в том числе и к проектированию космических кораблей.
И вот что еще важно. Мозг кроманьонца ничем не отличается от мозга современного человека. И все, чего человечество добилось за последние сорок тысяч лет, достигнуто уже не за счет биологического развития, а путем совершенствования разума.
Человек разумный отличается от животного не наличием мышления, а его неограниченностью. Именно неограниченное мышление и есть разум.
А впрочем, п(лно! Так ли уж безграничен наш разум? А как же бытие Божие, которое мы со всем своим мышлением не можем ни доказать, ни опровергнуть? А как же световой барьер, преодолеть который не сумел гениальный разум Эйнштейна? А как же смерть, которую наш разум не в силах победить?
Быть может, в будущем мозг, не претерпевший никаких изменений со времен кроманьонцев, сумеет решить и эти проблемы. А может, все-таки потребуется новый виток биологического развития, чтобы раздвинуть границы разума.
И тогда окажется, что человек — вовсе не венец творения, а промежуточный этап — такой же, каким был в свое время австралопитек.
Восемь миллионов лет назад всемирная засуха уничтожила леса на огромных пространствах Азии и Африки. Многие антропологи считают, что именно тогда предки человека вышли в саванны. Но Ян Линдблад убедительно оспаривает эту точку зрения — и я склонен с ним согласиться.
Из всех обезьян наилучшим образом к условиям саванны приспособлен не двуногий человек и не двуногий австралопитек, а четвероногий павиан.
Скорее, австралопитек произошел от той обезьяны, которая не вышла в саванну, а осталась в лесах, сохранившихся у водоемов. И пять миллионов лет эти обезьяны жили у воды и в воде, постепенно изменяя форму тела и образ жизни.
Рамапитек питался плодами. Но гидропитеку, чтобы не замерзнуть в воде, требовалась более сытная и жирная пища.
Первыми приходят на ум, конечно, моллюски и ракообразные. Если современный человек может собирать улиток и устриц и ловить руками раков и крабов, то почему гидропитек не мог этого делать?
Ловить голыми руками рыбу труднее, но при хорошей координации движений и это возможно.
Человеческие руки с очень чувствительными кончиками пальцев хорошо приспособлены для того, чтобы ощупывать дно в поисках моллюсков. А координация в системе «глаз — рука» — более высокая, чем у обезьян — позволяет при должной тренировке хватать руками даже быстро плывущую рыбу.
А еще ведь есть водоплавающие птицы, которых можно убить палкой или камнем.
Шимпанзе часто пользуются палками и камнями. Например, когда надо отогнать врага. Или убить и съесть детеныша павиана.
Да-да! Растительноядные шимпанзе, любители бананов, при случае не прочь поохотиться и отведать мяса. Порой они даже устраивают загонную охоту на древесных обезьян колобусов — по всем правилам, с четким разделением обязанностей и превосходной координацией действий.
Почему же гидропитеки должны были вести себя иначе?
Пожалуй, они могли использовать камни даже чаще. Расколоть раковину моллюска или панцирь ракообразного, оглушить пойманную рыбу, подбить неосторожную птицу. Очень полезная это штука — камень.
Гидропитеки жили, вероятнее всего, небольшими группами. Минимальная общественная единица — гарем: вожак-самец и несколько самок с детенышами.
Но из детенышей со временем вырастают взрослые особи. И среди них самцы, которые тоже хотят жить полноценной жизнью.
Природа предлагает им несколько вариантов выбора.
1. Разделить самок по-братски или в соответствии с положением в иерархии — вожаку самые лучшие и числом побольше, а остальным — похуже и поменьше;
2. Заниматься сексом с самыми благосклонными самками втайне от вожака и рискуя навлечь на себя его гнев;
3. Отбить от группы одну или несколько самок и основать собственную семью;
4. Прогнать или убить вожака.
Стая шимпанзе, как правило, состоит из нескольких гаремов. Самый большой — у вожака, поменьше — у других доминирующих самцов, и совсем никакого — у молодых и слабых холостяков. Самки нередко переходят от одного партнера к другому, и отношения между полами довольно свободные — но совсем без конфликтов все-таки не обходится.
Борьба в стае шимпанзе идет не столько за обладание самками, сколько за власть вообще. А вот у павианов сексуальный аспект играет более существенную роль. Доминирующий бабуин готов наказать любого, кто ниже его по рангу, даже если просто увидит у того эрекцию.
А еще у высших обезьян часто случаются конфликты из-за еды. Пока шимпанзе уплетают обычную растительную пищу, в группе царит мир. Но стоит появиться еде более вкусной и питательной, как начинаются ссоры. Ведь, с одной стороны, на добычу претендует тот, кто ее добыл. А с другой — вожак убежден в своем праве отобрать добычу у любого члена группы и задать трепку всякому, кто с этим не согласен.
Авторитет вожака непререкаем, пока вожак силен. Но стоит ему дать слабину, как остальные это сразу же почувствуют, и последствия могут быть для вожака очень неприятны.
Однако самые большие неприятности начинаются, когда в «зоне улучшенного питания» сталкиваются две группы обезьян. Или если в тех же условиях от одной группы откалывается часть во главе с новым вожаком.
Когда исследователи, наблюдающие за группой шимпанзе в естественных условиях, начали прикармливать обезьян бананами, в группе немедленно начались конфликты. Вскоре она распалась надвое, и две новые группы начали настоящую войну между собой. Дело дошло даже до убийства и поедания чужих детенышей.
Но это — война из-за бананов, которых, кстати, было вдоволь. Чтобы приманить животных, ученые наваливали целые кучи вкусных плодов. И все равно — каждая из двух групп стремилась вытеснить другую из «зоны улучшенного питания».
А теперь представим, какие драки могли бушевать среди гидропитеков из-за сытной и вкусной животной пищи, которой вряд ли хватало на всех в усыхающих водоемах и увядающих лесах. Наверняка одни ловили рыбу и убивали птиц и мелких зверьков лучше, чем другие. Однако вожаком становился не тот, кто лучше охотится, а тот, кто лучше дерется.
Но и хороший охотник тоже не лыком шит. Он зарабатывает благосклонность самок тем, что приносит им много хорошей еды — и в конце концов может увести за собой целую компанию.
Так возникают две группы, между которыми разгорается война. Дело уже не в утке, которую один убил, а другой отобрал. Дело в охотничьей территории, в «зоне улучшенного питания». В ней, может, и хватит еды на всех — но лучше подстраховаться и изгнать конкурента.
Но такое поведение предполагает, что наши предки были жестокими существами. По крайней мере, не менее жестокими, чем шимпанзе, которые способны не только переломить палкой хребет леопарду, но и разорвать и сожрать детеныша такого же шимпанзе, если он принадлежит к «вражеской» стае.
А между тем, упомянутый выше Ян Линдблад — один из авторов гипотезы о водных обезьянах — уверяет, что ни о какой жестокости в среде наших славных предков не могло быть и речи. Он рисует идиллическую картину мирной жизни водных обезьян и их прямых потомков австралопитеков. А то, что черепа многих австралопитеков проломлены, относит на счет хищников.
Линдблад полагает, что люди изначально были добрыми и мирными, а жестокость в них пробудилась лишь тогда, когда людей на планете стало слишком много.
В качестве примера он приводит индейцев акурио (Линдблад, 18 и далее), живущих в джунглях Амазонии так, как жили наши предки десятки тысяч лет назад. Акурио ни с кем не воюют, они не знают ни жестокости, ни вражды. И очень соблазнительно поверить, что именно такими мирными и добрыми были наши предки.
Но правомерно ли делать такие выводы на примере одного только первобытного племени. Линдблад сам упоминает о ближайших соседях акурио — жестоких индейцах яномама, в недавнем прошлом людоедах и охотниках за головами. И доказательства, которые он приводит в пользу того, что образ жизни акурио — это самый ранний этап человеческого общежития, а яномама — жертвы стрессов более позднего времени, не выглядят настолько убедительными, чтобы им можно было верить безоговорочно.
А если так, то нам нужен третейский судья, который поможет разобраться, прав Линдблад или все-таки ошибается.
На роль такого судьи как нельзя лучше подходит Лев Гумилев — создатель оригинальной теории этногенеза, то есть возникновения и развития народов.
Смысл этой теории в том, что диалектика и метафизика природы распространяются также и на жизнь этносов, независимо от их величины и статуса — будь-то многомиллионный народ или первобытное племя из сорока человек.
Точно так же, как люди, звезды или биологические виды, народы рождаются, развиваются и умирают. И этим диалектологическим развитием управляет метафизический вечный закон.
Вряд ли имеет смысл вдаваться здесь в подробности этой гипотезы. Достаточно будет сказать, что индейцы-акурио по теории Гумилева в точности подходят под определение реликтового этноса (Гумилев-1, 448).
Реликтовый этнос — это этнос-старик, то есть народ или племя, полностью утратившее пассионарность, энергию развития, и вследствие этого потерявшее способность развиваться. Такой этнос может долго существовать, только если спрячется от остального мира глубоко в джунглях, высоко в горах или далеко в пустыне. Иначе реликтовый этнос будет уничтожен или поглощен другим, более активным народом.
Все просто. В начале восьмидесятых Линдблад еще успел снять на видео, как акурио делают каменные топоры и рубят ими деревья. А в конце девяностых они, скорее всего, пользуются уже железными топорами.
По этой причине акурио не могут служить доказательством извечного миролюбия людей. Они — тупиковая ветвь, реликт, сбежавший от борьбы в леса, прекративший развитие и мирно вымиравший на протяжении тысячелетий без друзей и без врагов.
Первобытные хиппи, решившие однажды, что любовь лучше войны, так и остались первобытными, в то время как остальной мир в беспощадной борьбе двигался вперед.
В этом, собственно, и состоит главный тезис той теории, которую я отстаиваю в этой книге.
Предок вышел на дорогу, которая привела его к превращению в человека, в тот самый день, когда он впервые убил себе подобного, и ему понравилось.
Или несколько иначе: Предок начал превращаться в человека, когда стал регулярно убивать себе подобных.
Эта довольно слабая в физическом отношении обезьяна, умеющая ходить на двух ногах, сделалась самым жестоким зверем на планете.
Но не следует думать, будто я проповедую мысль, что необузданная жестокость сама по себе могла привести к возникновению разума.
Ничего подобного. Если бы действовал один этот фактор, то свирепые обезьяны просто перебили бы друг друга. Но природа не могла этого допустить.
Беспощадной жестокости неизменно противостоит инстинкт самосохранения — как на уровне отдельной особи, так и в масштабах всего вида в целом.
А значит, разум возник благодаря действию двух противоположных сил.
Эти силы — необузданная жестокость и вечное стремление ее обуздать.
Австралопитек афарский, судя по зубам, был всеяден, но чаще ел растительную пищу. И не исключено, что здесь имела место половая дифференциация — как у тех же шимпанзе, самки которых едят самые вкусные лакомства только в том случае, если что-то останется после пиршества самцов.
Но вот что интересно. Самцы австралопитека афарского были в полтора раза крупнее самок.
К чему бы это?
Намекнем: поскольку у шимпанзе самки занимают приниженное положение, дерутся они редко. Этим занимаются самцы.
Теперь проверим наше предположение насчет австралопитеков. Чем выше самец стоит в иерархии, тем больше число самок, с которыми он может спариваться. Чтобы подняться в иерархии, самец должен драться лучше других. Лучше дерется тот, кто сильнее. А сильнее тот, кто крупнее.
Крупные самцы дают больше потомства, а мелкие вымирают, не оставив наследников. Они ведь не только лишаются доступа к самкам, но и чаще гибнут во внутренних и межгрупповых стычках.
И наоборот, мелкую самку легче держать в подчинении. С мелкими самками сильный самец чаще занимается сексом.
Ростом самцов и самок управляют не только разные гены, но даже разные хромосомы. В результате в женской X-хромосоме закрепляются гены миниатюрности, а в мужской Y-хромосоме — гены высокого роста. Что и требовалось доказать.
Но может быть, эта разница в росте нужна для защиты от внешних врагов? От хищников, например.
Нет. Тогда самки росли бы вместе с самцами. Что и проявилось позднее у австралопитеков африканских и особенно у австралопитеков массивных.
В чем тут дело?
На мой взгляд, дело в том, что у гидропитеков, водных обезьян, не было сильных врагов на воде. Большие кошки и гиены — основные хищники саванн — в воде не охотятся. Так что защищаться гидропитеку приходилось прежде всего от своих собратьев. А тут действовали определенные правила игры, первое из которых гласит:
Самка — объект, а не субъект борьбы.
То есть самцы отбивают самок друг у друга, спариваются с ними, иногда берут их силой — но, как правило, их не убивают. И сами эти самки обычно в борьбе не участвуют.
Из этого следует, что австралопитек афарский по образу жизни оставался еще гидропитеком, полуводной обезьяной, хотя и совершающей дальние прогулки по суше между водоемами.
Надо заметить, что вообще-то австралопитеки были не слишком крупными животными. Рост самок составлял около метра, рост самцов — до полутора, вес от 20 до 40 килограммов (Семенов-2, 74). Но по некоторым данным, у австралопитеков африканских самки сближаются с самцами по росту и массе, хотя и не догоняют их.
Очевидно, должно было произойти нечто такое, что заставило природу внести коррективы в соотношение размеров тела у самок и самцов.
А что именно — об этом нам расскажут убитые павианы.
Австралопитеки жили в Африке, и тот вид, чьи кости были найдены первыми, так и назвали: australopithecus africanus, то есть австралопитек африканский.
Оказалось, однако, что хронологически этот вид вовсе не первый. Раньше него жил австралопитек афарский (a. afarensis), от которого Африканус, скорее всего, и произошел.
Африканус появился в африканских саваннах примерно 3 миллиона лет назад — где-то на миллион лет позже Афаренсиса.
В общем и целом они похожи, но есть одна очень существенная деталь. Во многих местах, где найдены кости Африкануса, рядом обнаруживаются многочисленные черепа павианов, пробитые палкой, тяжелой костью или камнем.
Австралопитек афарский, как мы помним, соблюдал обезьянью диету — растительная пища и, возможно, моллюски, рыба и мелкие наземные животные. Но Африканус, похоже, пошел дальше и стал охотиться на павианов — свирепых собакоголовых обезьян.
Детеныша павиана могут зашибить палкой и обычные шимпанзе. Но для Африкануса это занятие стало обычным промыслом (Семенов-2, 55).
Африканус охотился не только на павианов. В пещерах, где жили эти австралопитеки, найдены останки многих видов животных со следами насильственной смерти.
Стоп! Выходит, австралопитеки жили в пещерах?
Выходит, так. Именно в пещерах останки Африканусов находят чаще всего.
Правда, Ян Линдблад считает, что в пещерах жили хищники, которые ловили австралопитеков у воды и тащили их к себе в логово, чтобы там сожрать (Линдблад, 168). Он полагает также, что павианы и копытные тоже могли пасть жертвой этих хищников — пещерных львов, леопардов или каких-то других больших кошек.
В своем стремлении представить человека и его предков мирными существами, Линдблад оспаривает мнение первооткрывателя австралопитеков Р. Дарта о высокой агрессивности Африканусов.
Но мы уже нашли попод усомниться в правоте Линдблада. А кроме того, можем заподозрить его также и в небеспристрастности. Ведь Линдблад всю свою жизнь изучал именно больших кошек, а к вопросам антропогенеза обратился только на склоне лет. В отличие от того же Дарта, для которого ископаемые приматы были страстью всей его жизни.
Дарт считал австралопитеков заядлыми охотниками — но с ним спорит не только Линдблад.
В последнее время, когда трудовая теория антропогенеза перестала быть единственно верным учением, от которого нельзя отступать ни на шаг, большую популярность среди отечественных эволюционистов завоевала гипотеза советского ученого Б. Ф. Поршнева и его последователей.
Глубинную суть этой теории вкратце можно обозначить так: «людоедство как главная движущая сила антропогенеза». И этот тезис сам по себе не вызывает серьезных возражений, особенно если признать каннибализм одним из частных проявлений перманентной войны. Но когда «поршневисты» начинают рассуждать о происхождении каннибализма[8], они впадают в грех неправомерного усложнения.
В их трудах перед нами предстают троглодиты-падальщики, которые питались, якобы, по большей части костным мозгом животных, убитых другими хищниками и умерших от естественных причин.
Именно для дробления костей они использовали камни, превратив их впоследствии в постоянные орудия труда.
Со временем троглодиты[9] стали поедать также костный мозг, а возможно, и мясо своих умерших собратьев, а затем стали убивать их специально, чтобы не зависеть от прихотей природы и от удачной охоты хищников.
Именно тогда мирная обезьяна-падальщик и превратилась в жестокое и свирепое существо, которое двинулось вперед к вершинам разума, устилая свой путь трупами себе подобных.
Но такая постановка вопроса предполагает, что собратья представлялись троглодитам более легкой добычей, чем дикие звери. А это более чем сомнительно.
Убивать членов своей группы просто так, ради еды, ни в коем случае нельзя. Это чревато быстрым вымиранием, и группа, где закрепился подобный дикий обычай, просто исчезнет без следа, не оставив потомства.
Значит, надо охотиться, на особей из чужой, враждебной группы. А они тоже знают о наличии врагов и всегда начеку.
Убить человека непросто даже при неравенстве сил и средств. Например, когда у тебя есть ружье, а у противника нет. Умный противник может спрятаться, затаиться, «качать маятник»[10] или выбить ружье приемом самбо.
Куда как проще подстрелить глупую утку, которая ни о чем подобном понятия не имеет и просто пытается удрать от опасности по прямой.
Справедливости ради заметим, что иногда человек все-таки может оказаться более удобной добычей — и это отчасти объясняет привлекательность людоедства.
Но выводить происхождение каннибализма из поедания падали — это по меньшей мере странно.
Не будем спорить — возможно, австралопитеки действительно ели падаль. С голодухи чего только не съешь. Но позволим себе усомниться в том, что это была их единственная или главная пища.
Перейти к убийству себе подобных ради пропитания гораздо проще тому, кто привык убивать других, да и своих собратьев из враждебных групп убивает достаточно часто.
Простое сочетание убийства зверей ради еды и убийства врагов в ходе войны напрямую приводит к людоедству и избавляет от поиска каких-то хитрых объяснений.
А если добавить к этому, что шимпанзе уличены в убийстве и поедании детенышей своего вида, то все вопросы вообще снимаются.
И поскольку те же шимпанзе с успехом устраивают загонную охоту на колобусов — обезьян другого вида, почему мы должны отказать австралопитекам в праве охотиться на павианов?
Сорок два черепа павианов с одинаковыми и очень специфичными повреждениями с левой стороны — весьма убедительное доказательство того, что Африканусы были все-таки охотниками.
Линдблад пишет, что прыткий павиан вряд ли подпустил бы к себе австралопитека с его дубинкой.
Но ведь автралопитек был очень умной обезьяной. Никак не глупее шимпанзе, которая может разговаривать на языке глухонемых и загонять в заранее подстроенную ловушку колобусов и детенышей дикой свиньи.
Африканусы были достаточно умны, чтобы напасть на стаю павианов неожиданно, отсечь от стаи одного, окружить его, заставить принять бой лицом к лицу и правой рукой шарахнуть дубиной по голове. Поэтому, кстати, и повреждения на черепах с левой стороны.
Если павианы убегали, как предполагает Линдблад, то Африканусам надо было только спланировать свою охоту так, чтобы не дать убежать хотя бы одному.
А если павианы все-таки принимали бой, то и тут у Африканусов было преимущество. Камни и дубинки — отличное оружие против клыков. Шимпанзе, навалившись скопом, запросто прогоняют леопарда.
Скорее всего, пускать в ход палку и камень умели еще рамапитеки и тем более гидропитеки. Австралопитек афарский, очевидно, тем более не упускал случая поохотиться. А Африканус стал уже настоящим профессионалом в этом деле, и его добычей были не только павианы и всякая мелочь, но и крупные копытные.
Дарт, кстати, подметил одну закономерность. В пещерах, где, по его мнению, жили австралопитеки, среди костей, оставшихся от их добычи, кое-чего не хватает. Например, явный недобор больших берцовых костей, рогов и лопаток.
Если это кладбище костей устроил леопард или саблезубый тигр, то куда он дел берцовые кости и рога? И главное, зачем?
А вот для Африкануса эти кости были очень полезны. Чужие рога — отличное оружие для того, кто не имеет своих. Из берцовой кости антилопы получается прекрасная дубинка. А если наточить край лопатки, то ее можно использовать вместо ножа.
Африканус, плохо приспособленный к охоте физически, оказался достаточно умен, чтобы заменить свои жалкие когти и клыки чужими.
А еще эти австралопитеки вне всякого сомнения пользовались камнями. Кидались ими в хищников, убивали ими дичь, кололи орехи, раковины моллюсков, да и те же кости с вкусным мозгом внутри. А возможно даже применяли камни с острыми краями для сдирания шкур с убитой дичи и разрезания мяса.
Режущие края имеют только твердые и хрупкие камни. От сильного удара о твердую поверхность такие камни разлетаются вдребезги. И у получившихся осколков часто бывают очень острые края.
Открытие назревало, оно носилось в воздухе. И наконец какой-то особенно умный австралопитек не только догадался, что хороший заменитель когтей и клыков можно получить, разбив на мелкие осколки подходящий булыжник, но и стал проделывать это регулярно.
Здесь самое время вернуться к той грани, которая отделяет человека от животных. Обезьяны умеют и практикуют так много из того, что умеем и практикуем мы, что невольно возникает вопрос — а чем же все-таки мы от них отличаемся?
Тут мы подходим к очень деликатному вопросу. Дело в том, что ученые дали существу, рядом с костями которого найдены первые примитивные каменные орудие, научное название Homo habilis — «человек умелый». И соответственно, отнесли его к роду людей, а не австралопитеков.
Однако это породило некий таксономический абсурд, потому что биологически homo habilis ничем принципиально от австралопитеков не отличается. То есть он тоже обезьяна — но обезьяна, способная изготавливать простейшие орудия из камня.
Таким образом, Хабилис отнесен к роду Homo не по биологическим, а по философским соображениям. Потому только, что он подходит под наиболее популярное среди антропологов определение раннего человека.
Ранний человек — это высший примат, перешедший к изготовлению каменных орудий.
Это важно. Шимпанзе тоже пользуются орудиями и даже изготавливают их — например, обдирая листья с ветки, чтобы извлекать ею муравьев из муравейника. Но каменных орудий они не делают.
И Африканусы тоже не делали орудий из камня, довольствуясь тем, что им давала природа.
А Хабилисы незаметно перешли грань, которая отделяет человека от мира животных. И то, что у них появились каменные рубила, свидетельствует о том, что Хабилисы были умнее прежних австралопитеков.
Тут важно понять одну тонкость. Человеческие дети 5–6 лет уже могут играть, допустим, в войну — что сопоставимо по сложности с загонной охотой. Но вряд ли ребенок этого возраста сможет изготовить какую-то полезную вещь, даже самую элементарную. И причина не в руках, а в голове. Если кто-то более взрослый будет подсказывать, что надо делать дальше, когда ребенок зайдет в тупик, то руки его справятся с работой. Но без подсказок ничего не получится. Не хватит ума.
Обезьяны умеют учиться — но это умение без развития абстрактного мышления помогает им только до определенного момента. Можно тупо научиться швырять булыганом в скалу, чтобы получить острые осколки. Но чтобы целенаправленно превратить такой осколок в рубило, нужен более развитый ум.
Запомнить последовательность из двадцати четырех однотипных действий, превращающих булыжник в рубило, не так уж сложно. Не сложнее, чем запомнить сотню слов из языка глухонемых. Гораздо труднее эту последовательность изобрести. Но изобрести ее достаточно один раз, а потом передавать навыки из поколения в поколение.
…………………………………………
Примеры обучаемости обезьян. Макака, которая мыла пищу.
…………………………………………
Главная трудность в другом. Изготовление орудия — это не просто заученная последовательность действий. Ведь делать рубила приходится из разнокалиберного сырья, и чтобы работа привела к успеху, надо четко видеть цель и на ходу принимать решения, ясно осознавая, какое из них приведет к этой цели, а какое уведет в сторону.
Есть некий объем энтропии, уровень неопределенности, с которым не может справиться обезьяна или пятилетний ребенок. А десятилетний уже умеет сопоставлять каждое конкретное действие с конечной целью — и для него изготовление тех или иных поделок не составляет непреодолимой проблемы.
Обучение в этом случае сводится уже не к тупому заучиванию технологических процессов, а к запоминанию стандартных решений, которые могут быть подкорректированы в ходе работы в зависимости от обстоятельств.
Но есть вещи, которые не может делать и десятилетний ребенок. Либо потому, что у него недостаточно информации для принятия решений, либо потому, что он просто не в состоянии усвоить эту информацию. Разум еще не готов.
И если мы приравняем Хабилиса к такому ребенку — большой ошибки не будет.
В этом смысле Хабилис — действительно человек. Он не просто умнее других австралопитеков — его разум перешел на качественно новый уровень.
Это — как грань между школьным и дошкольным возрастом с небольшим допуском в ту или другую сторону. До этой грани ребенок по уровню сознания практически не отличается от обезьяны, хотя умеет говорить и может даже научиться читать. А после этой грани он уже вполне сформировавшийся человек, готовый усваивать все новые знания и навыки.
Правда, в отличие от человека разумного, Хабилис на сотни тысяч лет застрял в «младшем школьном возрасте». Его недостаточно развитый мозг не позволял перейти через следующую грань.
Но вернемся к главному тезису. Человек умелый был гораздо умнее австралопитеков. И сразу возникает вопрос — почему?
Трудовая теория антропогенеза говорит, что деятельность по изготовлению орудий вела к развитию абстрактного мышления. Но ведь для того, чтобы начать изготавливать орудия, Предок уже должен был стать умнее, чем прочие австралопитеки. И речь не об одном гении-изобретателе, а о целой популяции, которая в противном случае не смогла бы ничему у гения научиться.
Почему австралопитеки поумнели до того, как начали изготавливать каменные орудия — вот в чем вопрос.
Это действительно интересно. Австралопитек поумнел и сделался более ловким раньше, чем начал изготавливать каменные орудия и заниматься производительным трудом.
С чего бы это?
Может быть, ум и ловкость требовались для охоты?
Конечно. Но тогда на каком-то этапе рост мозга и усложнение его структуры должны были остановиться. Для загонной охоты на зверей, превосходящих по силе и скорости, достаточно такого мозга, какой имеют гиеновые собаки. Делая скидку на малую скорость бега, слабые мышцы и отсутствие клыков, предположим, что австралопитекам нужен был более изощренный ум. Но Африканусам уже вполне хватало ума, чтобы охотиться на прытких павианов и сильных антилоп.
Так может быть, австралопитеки умнели, чтобы лучше защищаться от хищников?
Разумеется. Однако наступает момент, когда ум в таком деле перестает помогать. Будь ты хоть сам человек с ружьем, а лев все-таки может тебя съесть.
Нет, если предположить, что рост умственных способностей — это защитная реакция на внешнего врага, то нам придется поискать противника пострашнее. Такого, который был бы столь же умен и при этом тоже развивался, не давая эволюционной гонке замереть.
Интересно, кто бы это мог быть?
От больших кошек и других крупных хищников австралопитеки, судя по всему, умели вполне эффективно защищаться. А сигнал тревоги и стандартная реакция на него есть даже у низших обезьян. Что же говорить о самой умной обезьяне на планете.
Так кто же был этот таинственный противник? Кто был этот страшный враг, равный Предку по силе, ловкости и уму?
Как ни крути, а претендент получается только один.
Сам Предок.
Тот самый — умный, ловкий, смелый и умелый. Жестокий враг, с которым невозможно справиться, если уступать ему хотя бы в одном из этих компонентов. Враг, который все время развивается, потому что самые слабые, глупые, трусливые и неуклюжие погибают первыми и не оставляют потомства.
Африканусы дрались с Африканусами. Хабилисы воевали с Хабилисами. Африканусам тоже доставалось, но они уже проиграли гонку.
Австралопитеки доживали последний миллион лет. Раньше других вымерли растительноядные парантропы — первые хиппи, которые, решив, что любовь лучше войны, а плоды вкуснее мяса, самоустранились от борьбы и прекратили развитие. А более умные и жестокие Африканусы еще держались кое-где на периферии — пока их всех не перебили питекантропы, которых антропологи уже с полной ответственностью называют людьми.
Подведем промежуточные итоги, а заодно упорядочим факты и уточним хронологию.
Первые следы приматов с зубами, похожими на человеческие, относится к эпохе 30 млн. лет назад. Но от жившего тогда египтопитека осталось слишком мало, чтобы можно было хотя бы приблизительно определить, как он выглядел.
Про рамапитеков и кениапитеков, живших соответственно в Азии и Африке 8-12 миллионов лет назад, тоже известно не очень много. Это были человекообразные обезьяны, и их зубы свидетельствуют о том, что они ели примерно такую же пищу, что и австралопитеки.
Трудно сказать, когда началась история водных обезьян. Может быть, тридцать миллионов лет назад, а может — 10–15. Второе вероятнее.
Но почти наверняка известно, что 5–6 миллионов лет назад уже существовали обезьяны, похожие на австралопитеков.
Останки прямоходящего существа найдены в слоях, относящихся к периоду 5,5 млн. лет назад. А плечевая кость, попавшая в землю на миллион лет позже, уже во всем сходна с аналогичной костью поздних австралопитеков — таких, как человек умелый.
Эти единичные находки наглядно свидетельствуют о том, что 5–6 миллионов лет назад уже существовали водные обезьяны, ходившие на задних конечностях по дну водоемов и, вероятно, вылезавшие на сушу.
Но основная масса костей Предка залегает в слоях, относящихся к эпохе, которая отстоит от нас не более чем на 3–4 миллиона лет.
Может быть, виновато безжалостное время, которое разрушает все, но я рискну предположить иное. Наверняка в воде останки сохранялись значительно хуже, чем в саванне или тропическом лесу. Водная среда агрессивна по своей природе — вода камень точит. И результат налицо. От гидропитеков не осталось почти ничего, а останков австралопитеков, переселившихся на сушу, найдено довольно много.
3,5 миллиона лет назад по Восточной Африке уже бродили австралопитеки афарские или грациальные (изящные) и их растительноядные сородичи — австралопитеки бойсеи, предки парантропов.
А 3 миллиона лет назад началась эпоха Африканусов и Протохабилисов.
Про последних нужно сказать особо. Если австралопитеки грациальные почти наверняка были прямыми предками человека умелого, то про Африканусов нельзя утверждать этого с полной уверенностью. Возможно, они — лишь побочная ветвь родословного древа человека.
Но есть одна находка давностью порядка 3 миллионов лет или немного меньше. Череп, который ближе к черепу современного человека, чем даже у питекантропов, живших на два миллиона лет позже. Объем черепной коробки — около 800 кубических сантиметров (у обычных австралопитеков — 500–600, у человека разумного — от 1000, в среднем 1500).
И что самое главное — этот череп залегал значительно ниже, чем самые древние в этой зоне каменные орудия.
То есть этот Предок не делал орудий! Он был почти во всем подобен человеку, но как-то обходился без обработанных камней, нарушая тем самым все догмы трудовой теории антропогенеза.
Надо полагать, уже последние водные обезьяны — Грациалисы — внешне походили на человека во всем, кроме формы головы, черт лица, размеров и значительной разницы в росте между самцами и самками.
У Африканусов последняя особенность исчезла, а у Протохабилисов появились особи с человеческими чертами лица и более развитым мозгом. Но рядом с ними, в пределах одной популяции, жили и более обезьяноподобные существа.
Надо полагать, наиболее развитые Протохабилисы не составляли большинства в популяции, но их гены передавались из поколения в поколение и закреплялись в потомстве, потому что носители этих генов были более умны, а значит более живучи и жизнеспособны в жестокой борьбе.
Из этой среды и вышли те гении, которые первыми начали делать каменные орудия.
Самые ранние орудия — чопперы, изготовленные путем простого раскалывания камня, найдены в слоях, которые относятся к эпохе 2,6 миллиона лет назад.
Человек умелый, который создавал эти орудия, мало чем отличался от других хищных австралопитеков — тех же Африканусов, например. Но мозг у него был больше, и не исключено, что объем мозга в 700–800 см3 — это и есть та биологическая грань, которая отделяет человека от обезьяны.
Но особенно интересно то, что Хабилис, который 2,5 миллиона лет назад делал самые первые чопперы, биологически не отличается от Хабилиса, который 1,5 миллиона лет назад создавал уже более сложные орудия — предшественники ашелльских бифасов (орудий, тщательно обработанных с двух сторон), которые относятся уже к эпохе «человека прямоходящего» — вида homo erectus (к нему принадлежат азиатские питекантропы и синантропы и их африканские собратья).
Таким образом, на протяжении миллиона лет развивалась только технология, а биология оставалась прежней. Трудовая деятельность не вела к биологическому развитию. И если потом — чуть больше миллиона лет назад — все-таки появился новый, более совершенный вид человека, то к этому привели какие-то другие процессы.
Все останки австралопитеков найдены в Африке. И останки Хабилисов — тоже. Причем почти все они сосредоточены на востоке и юге материка, а больше всего находок сделано в ущелье Олдувай неподалеку от озера Виктория.
Там поблизости есть и другие озера и реки, и в самом ущелье в древности протекала река. Было где жить водным обезьянам. А вокруг — полные дичи саванны, рай для австралопитеков.
Человек умелый широко расселился по материку, и там, где плотность населения была невелика, войны между группами Хабилисов носили не настолько жесткий характер, чтобы серьезно влиять на биологическое развитие.
Иначе обстояло дело в районе озера Виктория. Здесь Хабилисов было слишком много, и им приходилось воевать не только друг с другом, но и с прочими австралопитеками. В результате последние оказались полностью истреблены, а среди Хабилисов выживали только самые сильные, ловкие и умные.
Именно в этих местах, похоже, и появились представители нового вида — homo erectus.
Первое, что бросается в глаза при сравнении поздних австралопитеков и ранних людей — это то, что ум по важности уступал силе. Главное отличие ранних Эректусов от Хабилисов — это не объем черепа, а рост и вес. Питекантропы, жившие менее полутора миллионов лет назад, имели примерно такой же мозг, как и некоторые Протохабилисы, которые вдвое древнее. Но эти Эректусы были гораздо более рослыми и массивными.
Трудовая теория этого никак не объясняет, зато гипотеза перманентной войны объясняет очень хорошо. Боксеров и борцов недаром подразделяют на весовые категории. Ум и ловкость решают в бою не все — часто важна еще и масса тела.
Менее очевидна связь перманентной войны с другой особенностью Эректусов — их умением приспосабливаться к непривычным условиям существования.
Человек умелый не выходил за пределы африканских саванн и прилегающих к ним лесов. А Эректус начал осваивать и другие ландшафты. Он прошел через несколько природно-климатических поясов и перебрался из Африки в Азию.
Типичные Эректусы — питекантропы и синантропы — найдены именно в Азии: в Китае и на островах Индонезии. Но возникли они несомненно в Африке. Только там прослеживается прямая линия от Хабилисов к Эректусам. И только там есть еще одно условие, которое Г. Н. Матюшин в своей книге «У истоков человечества» считает главным, а я расцениваю, как важное.
Это наличие в Восточной Африке месторождений урана и залежей других радиоактивных элементов. Повышенный — пусть даже незначительно — радиационный фон создает мутагенную среду и усиливает изменчивость. В результате в среде тех же Хабилисов появляются особи умные и не очень, ловкие и неуклюжие, высокие и низкорослые. И разница между ними значительно больше, чем в других местах материка и планеты, где нет мутагенной среды.
Но дальше действует естественный отбор, который затихает в спокойные периоды, когда вид находится в равновесии с природой, и усиливается, когда равновесие нарушено.
Не исключено, что Хабилисы первыми нашли новое средство восстановления гармонии с природой. Это средство — экспансия, переселение на новые земли, где нет врагов, которые были бы равны человеку умелому по силе и разуму.
Умение вовремя отступить в ходе войны — одно из проявлений разума, а приспособление к новым ландшафтам — следствие этой тактики.
Экспансия затормозила биологическое развитие человека. Технология изготовления орудий медленно совершенствовалась, а биология оставалась прежней. Вид процветал, еды хватало и сильным, и слабым, а в войнах не все глупые и слабые погибали и не все умнейшие и сильнейшие выживали, а следовательно — равновесие сохранялось.
Но процветание вида обычно ведет к росту его численности. И наступило время, когда численность Хабилисов выросла настолько, что равновесие рухнуло. И особенно заметно это было в том самом урановом котле, где расположен Олдувай. Ведь здесь кроме Хабилисов жили и другие гоминиды, с которыми человеку умелому приходилось бороться, одолевая их не без труда. Австралопитеки тоже были умны, а парантропы еще и сильны, как гориллы.
Однако урановый котел уже породил новых людей — более крупных и сильных, среди которых отдельные особи были еще и более умны, а кроме того, обладали более высокой приспособляемостью.
И они начали свою экспансию — сначала генетическую, а потом и географическую.
Генетическая экспансия означает, что носители прогрессивных генов распространяют их в пределах вида более активно, нежели остальные особи.
Как это понять? Очень просто. Во-первых, носители прогрессивных генов, полезных с точки зрения внутривидовой борьбы, естественным образом доминируют в собственной стае — то есть становятся вожаками или приближенными вожака.
А во-вторых стая, в которой доминируют носители прогрессивных генов, чаще побеждает в стычках с другими стаями, где таких носителей меньше или нет совсем.
Проще говоря, если вожак стаи и его приближенные имеют рост метр восемьдесят, то такая стая легко разгромит другую, где самый высокий боец ростом полтора метра. Правда, ситуация усложнится, если вожак второй стаи окажется умнее и сумеет уклониться от схватки или одержать победу хитростью. Но это не меняет сути дела.
А победитель получает все — и прежде всего, вражеских самок.
Отнюдь не факт, что войны между Предками велись до полного истребления. А раз так, то любая война из-за дележа охотничьих угодий или кровной мести могла приносить живые трофеи, уничтожать которые было бы бессмысленным расточительством[11].
Причина проста. Чем выше самец находится в иерархии — тем больше самок входит в его гарем, которым распоряжается он один. В результате самцы, которые находятся на нижних ступенях иерархической лестницы, остаются вообще без самок.
У обезьян эта проблема решается путем борьбы за верховенство внутри стаи, хотя даже у них бывают случаи, когда самцы одной стаи отбивают самок от другой. И весьма вероятно, что у Предка это стало правилом.
Можно представить себе три варианта стычек между Хабилисами. Первый: стая, кочуя, встречает на своем пути другую стаю и, чувствуя свой перевес, нападает на нее. В схватке она побеждает и частью истребляет, а частью обращает в бегство вражеских самцов. Что касается самок, то те из них, которые не оказали серьезного сопротивления, во-первых, пополняют гаремы доминирующих самцов-победителей, а во-вторых, достаются самцам, которые стоят в иерархии стаи-победительницы ниже.
Второй вариант — самцы-неудачники объединяются между собой специально, чтобы отбить самок у чужой стаи.
А третий вариант — месть стаи, подвергшейся нападению, но не уничтоженной. И тут можно предположить, что выживали и потом мстили как раз самые хитрые и ловкие. У них, может быть, не хватало смелости, чтобы продолжать бой до победы или до смерти — но зато хватало ума, чтобы сообразить, когда наступает пора бросить все и бежать. Бежать, чтобы подготовить внезапный контрудар.
Те, кто бежал просто из-за трусости, вымерли без потомства. Трусы ни в одной стае не могли занять привилегированного положения, и самки их презирали.
А вот те, которые отступали, чтобы подготовить месть — и могли подготовить ее так, чтобы в результате разбить врага, получали всех вражеских самок и их гены закреплялись в потомстве.
Можно предположить, что уже тогда существовали объединения стай для войны. Например, осколки разбитых стай могли сливаться в один сильный отряд, в котором почти не было самок — до тех пор, пока отряд не разбивал чужую стаю и не захватывал женщин в плен.
Впрочем, «плен» — это сильно сказано. «Пленницы» сталновились такими же членами новой стаи, как и остальные самки, только находились они в самом низу иерархии. Если, конечно, не добивались преимущества над другими самками обычным путем — побеждая во внутренних конфликтах или привлекая на свою сторону сильных самцов.
И вероятно, уже в те времена появился символический акт подчинения — изнасилование «пленницы». Если после изнасилования она продолжала сопротивляться — ее убивали, если же нет, брали в победившую стаю.
Все это достаточно логично и не противоречит ни тому, что мы знаем об обезьянах, ни тому, что мы знаем о людях.
Однако может показаться, что я приписываю Предку слишком человеческие черты и действия. Изнасилование, взятие пленных, месть…
Ну так можно дополнить этот перечень еще и любовью. Если у шимпанзе самка может вести себя подобно влюбленной женщине и не просто оказывать предпочтение одному самцу и игнорировать остальных, но еще и ухаживать за «возлюбленным», подносить ему угощения, обнимать и целовать совершенно по-человечески, заниматься с ним грумингом (вычесыванием волос) и отгонять от себя всех других самцов — то почему не предположить, что у Хабилисов были такие же взаимоотношения.
И самцы человекообразных обезьян тоже делают различие между самками. Они, правда, не ведут себя, как влюбленные, но почему-то одних самок приближают к себе, а других даже видеть не хотят рядом.
…………………………………………
Подробнее о промискуитете. Некоторые ученые называют промискуитетом любую форму половой жизни, когда особи не образуют регулярных пар. А у шимпанзе регулярных пар нет. Но все-таки это скорее полигиния.
…………………………………………
И это, кстати, на корню разрушает предположение о промискуитете в стаде ранних предлюдей. А промискуитет — это беспорядочные половые сношения всех со всеми, явление, из которого Энгельс вслед за своим предшественником Морганом выводил теорию возникновения рода.
Удивительно: у человекообразных обезьян никакого промискуитета нет. И у современных людей он тоже не в почете. Более того — человеческая семья (особенно если учесть, что даже там, где господствует моногамия, у многих мужчин есть любовницы) ничем принципиально не отличается от обезьяньей. Откуда же взяться промискуитету в эпоху между обезьяной и человеком?
А ниоткуда. Его просто не было — как не было и матриархата, о чем еще пойдет речь, когда мы будем говорить о происхождении рода.
И если я допустил «очеловечивание» поздних Хабилисов, то не в описании взаимоотношений между полами и связанных с этим страстей.
Вот предположение о том, что Предок готовил месть и вообще занимался подготовкой военных действий, действительно может вызвать споры.
Дело в том, что загонная охота или лобовая схватка вполне может управляться в реальном времени криками и жестами. Так делают шимпанзе — так могли делать и австралопитеки.
Но для предварительной подготовки боевой операции — будь то изгнание чужой стаи с охотничьей территории, охота на самок или «поход мести» — нужен более высокий уровень общения между участниками этих действий.
Крики и жесты не помогут — тут нужна осмысленная речь.
Хабилисов отнесли к роду Homo только потому, что рядом с ними найдены каменные орудия. Но на самом деле Предок стал человеком лишь тогда, когда он начал говорить. К сожалению, этот момент невозможно локализовать во времени, но можно сделать некоторые умозрительные предположения, которые позволят хотя бы приблизительно установить, когда человек умелый превратился в человека говорящего.
Мы уже писали о том, что человекообразную обезьяну можно научить говорить. Это доказано опытами с шимпанзе и гориллами. Но говорящая обезьяна — это типичный случай использования «резервных мощностей» мозга, которые в обычной жизни не задействованы. Некоторые полиглоты знают сотни языков, тогда как для обычного человека изучение даже одного иностранного языка — большая проблема.
Однако при должном усилии и правильной методике любой нормальный человек может превратиться в полиглота.
Говорящая обезьяна — это и есть такой полиглот. Одни обезьяны усваивают язык глухонемых лучше, другие — хуже, но способны его усвоить практически все. Однако в диком лесу язык, подобный человеческому, за все миллионы лет ни шимпанзе, ни гориллам не понадобился. Точно так же, как большинству людей не нужно знать сто языков.
Таким образом, человекообразная обезьяна может говорить, но не нуждается в этом. Для жизни на воле ей вполне достаточно нескольких десятков криков, звуков и жестов.
Австралопитекам, чтобы успешно охотиться и воевать, требовалось больше условных сигналов. Что ж, никаких проблем. «Резервных мощностей» мозга вполне хватит, чтобы изобрести недостающие сигналы — звуковые и жестовые.
А еще можно комбинировать разные сигналы. Достаточно один раз научить шимпанзе соединять несколько знаков амслена в в сложное слово или фразу — и обезьяна наечинает не только повторять заученные комбинации, но и строить новые. Достаточно группе австралопитеков один раз догадаться строить новые сигналы по этому принципу — и их «язык» (пока в кавычках) выйдет на новый уровень развития.
Дальше надо выяснить, почему звуки в языке взяли верх над жестами. Ведь у обезьяны все наоборот. Ее язык, губы, гортань и ротовая полость не приспособлены для членораздельной речи, а руки вполне пригодны для любых жестов.
Но, если верить водной теории раннего периода антропогенеза, то у гидропитеков ротовые органы должны были быть ближе к человеческим. Полные губы и толстый упругий язык, чтобы высасывать мясо моллюсков из раковин. Выступающий нос, который не заливает вода. Больший объем легких. А все вместе — отличная система для самых разнообразных звуковых сигналов.
А звук — он очень часто оказыватся лучше жеста. Можно крикнуть что-нибудь товарищу, который тебя не видит. Можно звукоподражанием обозначить конкретный объект охоты или угрозу.
И постепенно возникает система условных знаков, состоящая в основном из звуков и в меньшей степени — из жестов. Система эта может расширяться — во-первых, за счет комбинирования готовых знаков, а во-вторых, за счет изобретения новых.
А отсюда — всего один шаг до полноценного языка. Обычно, чтобы отличить язык человека от сигнальной системы животного, его называют «членораздельной речью». Но членораздельность — это формальный признак. А главным здесь является признак содержательный.
Доязыковая сигнальная система позволяет общаться только в режиме реального времени, когда поданная команда сразу же исполняется. Типичный аналог у людей — свальная драка с криками типа: «Этот мой!», «Помоги!», «Обходи справа!», предупреждениями «Эй, сзади!» и т. п.
Указать пальцем на врага, рыкнуть соратнику — и он кидается бить того, на кого ему указали — вот обычный пример обезьяньего и дочеловеческого общения.
А человеческое общение предполагает обсуждение вопросов, которые не относятся к настоящему моменту. Планы на будущее, предположения («Что будет, если…»), воспомнания о прошлом — все это доступно человеческому языку.
Говорят, что люди из первобытных племен лишены абстрактного мышления. Но это вряд ли. Скорее, прав Лев Гумилев: люди из реликтовых этносов живут только сегодняшним днем, и им попросту нет дела до абстракций. Но способности к абстрактному мышлению у них есть — хотя бы потому, что они есть у шимпанзе.
У шимпанзе достаточно ума, чтобы называть на амслене «цветком» любой цветок — и астру, и розу, и тюльпан. И когда мне говорят, что в чукотском языке нет единого обозначения для снега, потому что снег падающий, снег лежащий и снег тающий — это для чукчи разные вещи, то я и верю, и не верю.
Верю, потому что вся жизнь чукчей связана со снегом, и это несомненный повод создать для снега много разных терминов. А не верю — потому что разум чукчи ничем не отличается от разума русского или американца — и следовательно, он тоже способен объединить падающий снег с лежащим. И если понадобится, подобрать общее слово или в крайнем случае, изобрести новое.
Умение изготавливать даже самые примитивные орудия предполагает такой уровень абстрактного мышления, при котором уже возможна разумная речь. Но эта возможность условна. Она могла быть реализована, а могла оставаться на уровне «резервных мощностей» мозга.
А вот питекантропу эти «резервные мощности» понадобились уже наверняка. Его распространение по планете, по непривычным для Хабилиса географическим, климатическим и биологическим поясам, показывает, что жизнь Эректуса была организована сложнее, чем жизнь его предшественников.
Хабилис за миллионы лет не смог перешагнуть за границу африканских саванн, а Эректус за вдесятеро меньший срок добрался до прохладных степей Евразии и островов Индонезии (которые, впрочем, тогда, вероятно, еще не были островами, а представляли собой часть материка).
А еще Эректус делал более совершенные орудия, чем поздние Хабилисы. И мозг, который поначалу мало отличался от мозга Хабилиса, затем стал увеличиваться — причем как раз за счет лобных долей, отвечающих за речь, и ассоциативной коры, которая, собственно, и делает человека разумным.
Поэтому питекантропа и его собратьев следовало бы назвать не «человеком прямоходящим», а «человеком говорящим». Ведь автралопитеки и Хабилис ходили не менее прямо — однако они вряд ли умели разговаривать так, как мы.
Эректус, впрочем, тоже разговаривал не совсем так, как мы. На том уровне разума был возможен, вероятно, язык только одного типа — примитивный корнеизолирующий.
Корнеизолирующий язык — это такой язык, в котором каждое слово представляет собой отдельный корень с собственным значением, а конкретный смысл фразы и грамматические отношения определяются порядком слов и специальными служебными словами. Таков, например, китайский язык.
А в примитивном корнеизолирующем языке может вовсе не быть грамматики, и смысл фразы становится ясен просто из набора слов.
Понятный для русских пример корнеизолирующего языка — это дальневосточный пиджин «моя-твоя-болтай», на котором русские в Приамурье общались с китайцами и местными племенами. Однако в этом языке уже есть некий грамматический минимум. «Моя твоя понимай нет» — означает «Я тебя не понимаю», а «твоя моя понимай нет» — «ты меня не понимаешь».
Грань между примитивной речью и настоящим языком проходит там, где появляется грамматика, и слова уже не надо подкреплять жестами или расшифровывать из контекста — все ясно из самих слов.
Мы не можем точно знать, на каком языке говорили питекантропы — но скорее всего, еще на примитивном, лишенном регулярной грамматики.
Настоящий полноценный язык появился позже — у людей, которых относят к виду homo sapiens, то есть у неандертальцев и кроманьонцев. Но о них речь впереди.
Мы привыкли к этой фразе — «языки пламени», и даже не подозреваем, что пламя может быть связано не только с языком, как с частью тела, на которую похожи всполохи огня, но и с языком, как речью.
А между тем, такая связь существует. Весьма вероятно, что австралопитекам и Хабилисам мешали говорить их мощные челюсти и крупные зубы, которыми они без труда могли разрывать сырое мясо.
Но Эректус уже на ранней стадии своего развития совершил одно открытие, которое, пожалуй, сравнимо с изобретением каменных орудий, а может, и превосходит его.
Мы не можем представить себе человека без орудий труда — но мы также не можем представить себе человека без огня.
Скорее всего, Эректус еще не умел разжигать огонь — но он научился его использовать.
Главный источник огня в природе — грозы, и молния ударяет в дерево не так уж редко. От этого случаются лесные и степные пожары, которые порой выжигают все живое, а порой только пробегают стремительно, съедая хвою и сухую траву и не трогая сочные зеленые растения и живые стволы деревьев.
Потомки водных обезьян наверняка могли скрываться от таких пожаров в воде, а потом лакомиться дичью, которую испекла для них сама природа.
Но только Эректусы оказались достаточно умны, чтобы целенаправленно использовать огонь, подаренный им природой и сохранять его из поколения в поколение.
Этому есть два доказательства — прямое и косвенное. Прямое — это семиметровый слой золы в китайской пещере, где жили синантропы. А косвенное — это относительно меньшие размеры челюстей и зубов у Эректусов по сравнению с австралопитеками и Хабилисами.
Такое изменение может означать только одно: мощность челюстей перестала быть для Предка вопросом жизни и смерти. Теперь одинаково хорошо выживали и те, у кого были сильные челюсти, и те, у кого они были слабее. Больше того, последние стали доминировать и довольно скоро в популяции Эректусов остались только они.
Как это можно объяснить? Очень просто. Эректус стал готовить пищу на костре, и теперь, чтобы откусывать и разжевывать куски мяса ему не требовалось прилагать больших усилий.
Зато Предки с более скромными челюстями были лучше приспособлены к членораздельной речи. И стаи, где доминировали Предки с более человеческим речевым аппаратом, за счет лучшего общения и координации действий чаще побеждали в схватках и войнах и успешнее передавали свои гены потомству.
Но огонь дал Эректусу не только более вкусную пищу и — косвенно, через естественный отбор — возможность более членораздельно разговаривать. Огонь кроме того позволил ему продвинуться далеко на север, в Евразию, где уже тогда зимой было отнюдь не жарко.
Если бы Эректус не дошел до Евразии, то неизвестно, что бы там дальше получилось с эволюцией. Ведь последняя стадия антропогенеза — обретение полноценного разума, который позволил людям создать цивилизацию — теснейшим образом связана с ледником. Именно с приходом ледника борьба Предков друг с другом и с природой достигла такого накала, что эволюция в кратчайший срок совершила решительный скачок.
Это была как раз та ситуация, когда угроза вымирания от внешних причин резко подстегивает изменчивость и эффективный отбор. Весьма возможно, что без ледника антропогенез длился бы значительно дольше, а то и остановился бы на стадии питекантропов, которые и так были самыми умными, живучими и свирепыми животными на свете.
Но ледник все изменил. Правда, он не дошел до Африки, и там больших климатических изменений не было. И недаром останки неандертальцев характерны не для Африки, а для Евразии. А черепа и скелеты, которые соединяют в себе признаки Эректусов, неандертальцев и современных людей — проще говоря, переходные формы — обнаружены только в одном месте. В пещерах Палестины.
Последняя стадия антропогенеза, несмотря на свою близость во времени, представляется подчас более туманной, нежели первая. Дело в том, что в стройную картину последовательных эвлюционных превращений вклиниваются неандертальцы, которые, по мнению многих ученых, не были прямыми предками человека. Во всяком случае, некоторые особенности классических евразийских неандертальцев наводят именно на эту мысль.
Находки ранних Сапиенсов в других частях света редки, но можно с уверенностью сказать, что это тоже не предки человека разумного, а какая-то боковая ветвь эволюционного древа.
Долгое время среди археологических находок вообще не удавалось обнаружить явных переходных форм между Homo erectus и Homo sapiens. Но во второй половине 20-го века такие переходные формы были найены, причем в значительном количестве и большом разнообразии.
Сосредоточены эти находки на довольно небольшом пространстве в изобилующей пещерами Палестине. Здесь есть пещеры, в которых человек проживал постоянно, на протяжении сотен тысяч лет, и в нижних слоях можно обнаружить останки Эректусов, а наверху — кости людей вполне современного типа. Но вряд ли последние — это непосредственные потомки первых. Наверняка хозяева пещер не раз менялись в ходе бесконечных войн между Предками.
Оледенение не дошло до Палестины, но значительное похолодание наблюдалось и здесь. Это наверняка осложнило жизнь Предков и привело к обострению борьбы за существование.
И все же какой-то мистикой веет от того, что Палестина — родина трех мировых религий, где их адепты помещали страну предков или землю обетованную, судя по всему, на самом деле является родиной всего современного человечества.
Они жили в Палестинских пещерах рядом — последние Эректусы, первые неандертальцы и представители переходных форм, из которых позднее выкристаллизовался человек современного типа.
Они жили рядом, но не вместе, и в войне, которая шла непрерывно как между группами, так и внутри них, побеждали самые умные, ловкие и умелые.
Те, у кого не было огня, вымерли первыми, когда с севера стал надвигаться ледник.
Те, кто не умел возжигать огонь, вымерли следом, потому что непрерывно поддерживать огонь очень трудно. А если огонь угас, остается только два выхода — либо умереть от холода и недоедания, либо украсть чужой огонь, подобно Прометею.
Но украсть чужой огонь не так-то просто. Это снова война — и у тех, кто умеет возжигать огонь, есть преимущество. Они могут бросить свой очаг и свои жилища и отступить, чтобы зажечь новый огонь на новом месте.
Ум побеждает силу.
А умнейшие из Предков — те, которые научились строить искусственные жилища из подручных материалов на пустом месте — имели еще более серьезное преимущество. Им не нужно было держаться не только за свои пещеры, но и вообще за местность, изобилующую пещерами. Они могли продолжать экспансию в любом направлении.
Человек Прямоходящий проиграл войну Человеку Созидающему. Примерно 100 тысяч лет назад Эректусы стали отступать под ударами Сапиенсов. И прежде всего это случилось на севере, в Евразии — там, где Эректусы, не умевшие добывать огонь и неспособные додуматься до идеи жилища и одежды, не могли составить Сапиенсам конкуренцию.
В холодные времена Эректусы могли жить только в пещерах, поскольку не умели строить жилищ. Изобретателями искусственных жилищ, а также, повидимому, и одежды, были неандертальцы — поэтому они сумели широко расселиться в приледниковой зоне, где никаких Эректусов уже не было.
Неандертальцы тоже часто жили в пещерах, но порой археологи находят их стоянки на открытых местах, и уже доказано, что неандертальцы умели строить жилища.
Это по большому счету вовсе и не странно. Птицы вьют гнезда, бобры сооружают хатки, а шимпанзе устраивают себе лежбища на деревьях. Почему бы и высшим приматам не использовать такой простой способ защиты от холода и ветра.
Однако он кажется простым только со стороны. Птицами и бобрами движет инстинкт, а у приматов такого инстинкта не было. И у человека, что характерно, этого инстинкта тоже нет.
Строительство жилищ — это целиком сознательная деятельность.
Пятилетний ребенок не сможет построить даже простейший шалаш. И десятилетним детям тоже трудно соорудить такое убежище, которое на самом деле способно спасти их от дождя, снега, холода и ветра.
Но у нынешних детей позади громадный опыт предков. К десяти годам любой ребенок уже в принципе знает, как строится шалаш, чум или даже кирпичный дом.
А теперь представим, каково было тем, кто не имел этого опыта. И согласимся с тем, что первые земные строители по уровню своего разума приближались к взрослым людям. К людям, которые способны не только построить достаточно сложное сооружение по готовым рецептам, но и изобрести такое сооружение практически на пустом месте.
И тогда нам станет понятно, почему более умные неандертальцы победили более сильных Эректусов.
Итак, классические неандертальцы не были прямыми предками человека современного типа. Правда, иногда неандертальцами называют и все переходные формы, но это вряд ли правильно.
Эти переходные формы — ранние Сапиенсы — похожи на неандертальцев, но имеют прогрессивные черты, которых неандертальцы лишены.
С другой стороны, не следует преувеличивать примитивность неандертальцев. Их мозг был уже практически таким же, как у современного человека, и сомнительно, чтобы отсутствие подбородочного выступа мешало им членораздельно разговаривать. Ведь челюстной аппарат у них был уже значительно облегчен по сравнению с Эректусами и по всем параметрам приближался к человеческому.
И остается только две ярко выраженных черты, которые свидетельствуют о примитивности неандертальца — более приземистый и плотный костяк, якобы свидетельствующий о не вполне человеческой осанке, и надглазничный валик вместо надбровных дуг.
Но по большому счету эти два признака отличают неандертальца от современного человека ненамного больше, чем японского борца сумо от африканского бегуна-спринтера.
Впрочем, поскольку эти признаки образуют систему, можно согласиться с тем, что неандертальцы и прочие ранние Сапиенсы были ближе к Эректусам, чем современный человек. Однако эта близость проявлялась в первую очередь в наборе малозначительных атавизмов, которые не касались главного — разума.
Неандерталец был человеком разумным и вообще первым по-настоящему разумным существом на планете. Его разум был универсален, и если поздние Сапиенсы — наши с вами прямые предки — все-таки победили неандертальцев в борьбе за место под солнцем, то они скорее всего взяли уже не разумом, а чем-то другим.
По костям трудно определить, что же это было, однако есть предположение, что неандертальцы были специализированной разновидностью человека разумного. Они были наилучшим образом приспособлены к каким-то конкретным условиям, но это, естественно, снижало общую приспособляемость. Поэтому когда условия изменились, неандертальцы уступили место людям современного типа.
Попробуем предположить, что неандертальцы были особым северным подвидом человека разумного, который доминировал на всем протяжении ледникового периода. А Сапиенсы, лишенные этой специализации, не могли выйти на «оперативный простор» до тех пор, пока давление ледника не ослабло, а сами они не приобрели гораздо более важное качество — максимальный универсализм, при котором благополучие вида уже не зависит от его биологических особенностей.
Наглядный пример такого универсализма можно увидеть в том, что негр может жить в Сибири, несмотря на сорокаградусные морозы, хотя биологически негроидная раса приспособлена к тропикам.
Предположим, что неандертальцы были расой или подвидом, который наилучшим образом приспособлен к холодному климату. Прямых доказательств этому нет, так что предположение чисто умозрительное. Разве что коренастый костяк неандертальца отличается от более стройного костяка современного человека примерно так же, как костяк эскимоса отличается от костяка африканца из племени масаев. Возможно, это о чем-то говорит.
Пускаясь в область предположений, я хочу попытаться объяснить одну довольно странную вещь — стремительное возникновение человеческих рас.
Создается впечатление, будто они возникли сразу, на пустом месте, и в Европе испокон веков жили европеоиды, в Азии — монголоиды, а в Африке — негроиды. Это заставляет некоторых ученых предполагать, что человек современного типа образовался не в каком-то одном месте, а в трех разных ареалах, но в таком случае странно, почему же люди всех рас представляют собой один вид.
Между тем, универсальная приспособляемость человека разумного делает расовое деление вообще ненужным. К жизни в северной тундре одинаково хорошо приспособлены и белокожие финны и смуглые эскимосы. А в тропиках отлично уживаются и белокожие австралийцы, и европеоиды-индусы, и монголоиды-вьетнамцы, и негроиды-африканцы.
Но если предположить, что неандертальцы были наилучшим образом приспособлены к холодному климату, то это многое объясняет.
Светлая кожа и светлые волосы с одной стороны и узкие глаза с другой — это очевидные примеры приспособления к жизни на фоне обильного снежного покрова. В тундре светлая кожа и волосы служат хорошей маскировкой на снегу, а узкими глазами лучше смотреть вокруг, когда в тундре ослепительно искрится снежный покров.
Еще одна деталь — длинные волосы. В тропическом лесу они только мешают — зато в тундре могут служить дополнением к одежде. И прикрывают они очень важную точку — то место между лопаток, переохлаждение которого ведет к простуде.
А теперь допустим, что первые люди современного типа, сформировавшиеся в Палестине, напоминали современных негроидов или, скорее, людей эфиопского расотипа. Курчавые волосы, чем-то похожие на шерсть, темная кожа, стройное тело, быстрые ноги, высокий рост, никакого лишнего жира и никакой склонности к ожирению.
Поскольку Палестина принадлежит к бассейну Атлантического океана, а кроме того, есть основания полагать, что берберы Атлантического побережья, чей расотип обычно считают результатом древнего смешения европеоидов с негроидами, на самом деле являются прямыми потомками древнейшей человеческой расы, мы назовем эту расу «атлантической».
И вот в межледниковый период 30–40 тысяч лет назад эти люди вышли на просторы Евразии. В силу своей максимальной приспособляемости они могли выжить здесь и без изменения своего биологического типа, но они по привычке захватывали с боем местных женщин и скрещивались с ними.
Есть предположение, что Сапиенсы воспринимали неандертальцев, как своего рода троллей, уродов, которых необходимо истребить до последнего человека. Однако это сомнительно. Неандертальцы отличались от современных людей ненамного больше, чем люди разных рас отличаются друг от друга. Так что скрещивание вполне могло происходить.
…………………………………………
Абхазская снежная женщина Зана и ее дети от местных мужчин (сын Хвит и трое других).
…………………………………………
А теперь предположим, что в лесах и тундрах Евразии к этому времени за сто тысяч лет сформировались две холодолюбивых расы неандертальцев. Одна — лесная, со светлой кожей и мягкими длинными волосами, а другая — тундровая, с волосами тоже длинными, но более жесткими, а также с узкими глазами.
Скрещивание темнокожих Сапиенсов с лесной расой привело к появлению европеоидов, которые унаследовали от «атлантов» высокий рост, стройность и черты лица, а от неандертальцев — светлую кожу, длинные волосы и более обильный волосяной покров по всему телу, а также склонность к накоплению избыточного жира.
Соответственно, скрещивание «атлантов» с тундровыми неандертальцами дало иной результат. От этого скрещивания получились монголоиды, которые сохранили смуглую кожу и менее обильный волосяной покров, но унаследовали от неандертальцев некоторые черты лица — в частности, узкие глаза и, возможно, выдащиеся скулы, а также более плотный костяк и менее высокий рост.
В Северной Африке люди «атлантической расы» тоже скрещивались с представителями более ранних форм, которые, однако, отличались большим разнообразием, что привело к многообразию африканских расотипов. Однако классические негроиды сохранили в основном «атлантические» черты, и к неандерталоидным признакам у них можно отнести только челюсти, заметно выступающие вперед.
Дравиды и австралоиды, предки которых, очевидно, прошли к нынешним местам проживания через Южную Азию, сохранили больше «атлантических» черт. Однако и у них тоже имеются признаки скрещивания с неандертальцами — в частности, черты лица и некоторые особенности строения тела.
В советской антропологии теории такого рода было принято критиковать за расизм. Но на самом деле никакого расизма в этом нет. Ведь речь идет о том, что идеальная человеческая раса была одна, и вряд ли она в точности походила на любую из ныне существующих рас. Но она растворилась в ходе скрещивания с неандертальцами и другими ранними формами вида Homo sapiens, одновременно растворив их в себе.
При этом человек современного типа во всех скрещиваниях был доминантом, наследуя от неандертальцев только отдельные черты, способствующие приспособлению к конкретным условиям среды. Следует заметить, что признаки, которые здесь отнесены к неандертальским, в большинстве своем рецессивны, то есть склонны к исчезновению при скрещивании. Таков и светлый цвет кожи, волос и глаз, и монголоидный разрез глаз, и обильный волосяной покров на теле, и выступающие негроидные челюсти.
То есть в основе своей человек современного вида является потомком гипотетических «атлантов», но неандертальский субстрат оказал определяющее влияние на формирование рас.
Впрочем, как я уже сказал, предположение это — чисто умозрительное. Спорных моментов у этой идеи довольно много, а очевидных доказательств нет.
Как нет их и в следующей части моего исследования, которая посвящена тому, откуда взялись многие обычаи и представления, которых в силу их сложности и абстрактного характера не было и не могло быть у обезьян, у австралопитеков и даже у Эректусов. Только мозг человека разумного был способен справиться с такой сложной системой понятий и представлений. И однако же есть основания предполагать, что в основе этой системы лежит явление, которое мы, цивилизованные люди, привыкли считать признаком примитивности.
Из всего, что сказано в предыдущих восемнадцати главах, вырисовывается довольно-таки неприглядный образ человека. Выводить свою родословную от такого Предка — свирепого хищника с навязчивой манией убийства, еще более неприятно, чем от какой-то абстрактной обезьяны.
Однако следующая деталь сделает этот образ еще более неприглядным. Ведь Предок, судя по всему, был заядлым каннибалом и передал эту традицию по наследству человеку разумному.
Чтобы доказать это, можно применить все тот же безотказный метод сравнения. Шимпанзе порой поедают детенышей других шимпанзе — обычно при столкновениях двух противоборствующих групп. И примитивные человеческие племена — даже сейчас в джунглях Новой Гвинеи — тоже едят мясо убитых врагов.
Однако людоедство у людей связано не только с войной. Охотники за головами в джунглях Новой Гвинеи, охотятся на людей почти так же, как на животных, то есть смотрят на них прежде всего как на пищу.
Есть в этом своеобразном явлении и третий аспект. Поедание мяса убитого врага в примитивных племенах рассматривается, как магическое действо. Любители творчества Владимира Высоцкого наверняка знают песню «Почему аборигены съели Кука» и полушутливый комментарий к ней насчет того, что каннибал, поедая сердце убитого врага, полагает, что к нему перейдет храбрость убитого, а если полакомиться глазом, то это придаст людоеду зоркости.
Так вот, в каждой шутке есть доля истины. Воззрения примитивных племен, связанные с каннибализмом, действительно таковы. Поедая мясо убитого врага или покойного родственника, каннибал полагает, что к нему вместе с этим мясом перейдут и лучшие качества покойного.
Кстати о покойных родственниках. Стоит задуматься о том, откуда взялся обычай поминок — то есть застолья после похорон и в дни поминовения.
У славян этот обычай выводят обычно из древней традиции «править тризну» — то есть пировать на свежезасыпанной могиле умершего. Однако это отнюдь не объясняет, откуда взялась сама такая традиция.
Зато известно, что папуасы все той же Новой Гвинеи практикуют такой странный с нашей точки зрения обряд. Когда в семье умирает отец, старший сын пробивает череп покойника и съедает его мозг.
Похоже, происхождение тризны и поминок кроется именно здесь. Пир у свежей могилы ведет свое происхождение от тех пиров, на которых друзья и родственники покойного съедали его самого.
У значительной части населения земли бытует еще один странный обычай — сжигать покойников. Почему странный? А потому что это весьма трудоемкий процесс. Погребальный костер должен быть очень большим, для него надо много дров, гораздо больше, чем для обычного пещерного очага.
Куда как легче просто отнести труп подальше от стойбища (что также имеет свои аналоги в более поздней истории), закопать его в землю или бросить в реку на съедение крокодилам.
Но если вспомнить о каннибализме, то все сразу становится на свои места. Достаточно представить, что первоначально покойника не сжигали, а жарили — и тайна возникновения обряда рассеивается.
Между тем, у людей есть и еще более интересные обычаи, происхождение которых так же загадочно, но может быть объяснено, если привлечь на помощь каннибализм.
Взять, например, обычай умерщвления вдов, который, судя по всему, в древности был распространен повсеместно. Обычно предполагают, что он возник, когда люди, уже достигшие высокого уровня абстрактного мышления, стали считать, что человеку на том свете будет тяжко без жены — и соответственно, жену надо переправить к нему туда.
Но в этом случае надо одновременно найти объяснение тому, откуда взялась сама идея загробного мира.
Вообще говоря, все сложные философские идеи рождаются обычно в качестве ответа на простой вопрос «почему?»
Казалось бы, с загробным миром все просто. Кто-то из первых людей однажды задался вопросом — почему люди умирают? И либо он сам, либо некто более мудрый, отыскал ответ на этот вопрос.
Люди умирают потому, что из их тела выходит душа, которая переселяется в лучший мир. Или в худший — по другой версии.
Однако в этом сценарии сразу заметны две натяжки. В самом деле — почему кому-то понадобилось задавать именно такой вопрос и почему кому-то понадобилось давать на него именно такой ответ?
Для примитивного человека — пусть даже такого же разумного, как мы, но не имеющего за спиной нашего многовекового опыта и наших знаний, гораздо проще прийти к мысли о переходе качеств покойного к человеку, поедающему его мясо, чем додуматься до существования души и загробного мира.
Но есть один момент, когда вполне логичным представляется именно такой вопрос и именно аткой ответ.
Например, представим себе ситуацию, когда в племени умер мужчина, и его вдове предстоит умереть вслед за ним.
Очень возможно, что какая-то из вдов, когда дело коснется е, задаст этот сакраментальный вопрос: «Почему?»
Понятно, что все люди смертны — но почему она должна умереть именно сейчас?
И вполне логичным будет в этом случае утешительный ответ: «Потому что муж твой теперь в другой стране и он ждет тебя там».
Понятно, что такой ответ придет на ум не сразу — но если вопрос возникает постоянно, то до него не так уж трудно додуматься.
Конечно, можно предположить и другое — например, что подобный вопрос задает воин, который может умереть в бою. Но смерть в бою не является неизбежной, и настоящий воин стремится в бою выжить и победить. А смерть вдовы на похоронах мужа уже в историческое время была распространена настолько широко, что есть все основания предполагать ее повсеместное распространение во времена доисторические.
Но откуда же взялся этот обычай, если объясняющая его философская идея является не причиной, а следствием?
Здесь надо вспомнить другой обычай, который до самого последнего времени сохранялся у некоторых северных народов. У них было принято убивать стариков, которые уже не могли участвовать в добыче пищи.
Интересно, что этот обычай антропологи всегда объясняли без привлечения сложных философских идей. Все просто — в тундре мало еды, и племени не нужны нахлебники. Стариков убивают, чтобы больше пищи досталось молодым.
А теперь представим себе приледниковую тундру пятьдесят или тридцать тысяч лет назад. В ней тоже мало еды и трудна ее добыча — особенно в эпоху резкой смены климата, когда старая дичь исчезает, а к новой люди еще не приспособились.
Представим себе племя, которое всегда охотилось на оленей — и вдруг олени от холодов вымерли или ушли. Правда, есть мамонты, но люди не знают, как к ним подступиться.
С другой стороны, по соседству обитает другое племяч, и эти два племени постоянно враждуют друг с другом. Они похищают друг у друга женщин, а мужчин при каждом удобном случае убивают и съедают.
Все это хорошо, но этого мало. В одном из племен погибает мужчина. Он убит и съеден воином из другого племени. А в первом племени осталась его жена. Она вроде бы своя — но в то же время когда то похищена из вражеского племени. То есть одновременно она — враг.
И членам племени, которое потеряло воина, приходит на ум очень выгодное решение. Надо убить его вдову. Во-первых, это месть вражескому племени, где остались ее отец и ее братья. Во-вторых, племя, потерявшее кормильца, лишится заодно и нахлебницы. а в третьих, убитая вдова послужит пищей на сегодняшний вечер.
Постепенно обычай закрепляется и становится всеобщим и обязательным. К тому времени, когда племя приобретает все навыки охоты на мамонтов, никто уже не сомневается в целесообразности этой традиции, которая освящена авторитетом предков. В первобытном обществе обычаи, однажды возникнув, сохраняются очень долго (да и в цивилизованном обществе пережитки этих обычаев сохраняются веками и тысячелетиями, никуда не исчезая и лишь трансформируясь под влиянием новых условий).
Но поскольку дела наладились и от голода не осталось даже следа, исчезает и забывается естественное объяснение жестокого обычая. И в один прекрасный день кто-то задает сакраментальный вопрос: «Почему?» — и приходится искать новый ответ.
Впрочем, в возникновении столь сложной идеи, как существование загробного мира, наверняка было задействовано несколько факторов, и то, что описано выше — лишь один из них. А идея переселения душ произошла, скорее всего, напрямую от мысли о наследовании качеств умершего через поедание его мяса.
Что касается обчая умерщвления вдов, то с ним связана еще одна традиция более позднего общества. Это траур, который трактуется, как временное исключение из жизни — и очевидно, в древности траур касался только женщин.
Для многих, впрочем, это может показаться не столь очевидным по одной простой причине. Классическая антропология, исходящая от идей Моргана, как через посредство Энгельса, так и без него, предполагает, что все обычаи, связанные с приниженным положением женщины, возникли в довольно поздний период, которому предшествовала эпоха матриархата.
И снова я хочу предложить читателям простое уравнение, которое почему-то не не приходило в голову многим маститым ученым.
— Стая человекообразных обезьян по сути своей патриархальна. Вожак — всегда самец. Доминанты — всегда самцы. Самки получают еду только после того, как самцы наедятся. Самцы иногда отбивают самку у чужой стаи, но никогда не случается наоборот.
— Практически все исторические общества людей в основе своей патриархальны и, если абстрагироваться от деталей, удивительно напоминают обезьянью стаю. Вожак — почти всегда мужчина, и по сию пору в самой феминистской стране мира — США — ни одна женщина даже не пытается выдвинуть свою кандидатуру на пост президента. Доминанты — тоже мужчины. В длинном перечне знаменитых полководцев от глубокой древности и до наших дней на ум приходит только одна женщина — Жанна д’Арк — да и та, по некоторым данным, была гермафродитом. Ну а о том, как почти все общества, опять же от глубокой древности и до наших дней, относятся к мужским и женским супружеским изменам соответственно, не стоит даже и говорить. Всем все известно.
— Вопрос: откуда в промежутке между первым и вторым пунктом взяться матриархату?
Матриархат был изобретен, как логическое продолжение промискуитета в ту пору, когда ученые не знали ничего о социальной организации обезьяньих стай и думали, что обезьяны, подобно другим стадным животным, живут в свальном грехе.
Соответственно, надо было объяснить, как от свального греха, сиречь, промискуитета, древние люди перешли к родовой и семейной жизни.
Объяснение было найдено такое. Поскольку в условиях промискуитета невозможно установить, кто чей отец, первобытные люди считали родство по матери. И когда люди каким-то образом поняли, что близкородственное скрещивание ведет к вырождению, и решили допускать половую связь только между теми людьми, которые друг другу не родственники, разделение родов произошло по материнской линии.
В 19-м веке среди великого множества патриархальных обществ обнаружилось несколько таких, где вроде бы подтверждалась эта теория. Правда, только в форме пережитков или на уровне легенд — типа всем известной легенды об амазонках, которая имеет чересчур широкое распространение, чтобы быть случайной.
Разумеется, общества, хранящие пережитки матриархата, были объявлены следами древнейшей формы человеческого общежития — хотя с тем же успехом их можно счесть результатом отклонения от генеральной линии. И это будет вернее — хотя бы потому, что все патриархальные общества по сути своей одинаковы, в то время как пережитки матриархата кардинально отличаются друг от друга.
Семья индейцев-акурио по сути своей мало чем отличается от христианской. Христианская семья кардинально отличается от мусульманской только допустимым числом жен. Божественный Инка в Южной Америке и багдадский халиф в Центральной Азии обходились с женщинами примерно одинаково. И все это патриархат.
В то же время матриархальная семья пуналуа на островах Тихого океана не имеет ничего общего с социальной системой ирокезов, с многомужеством в Индии и Непале или с легендарным обществом амазонок. И гораздо логичнее предположить, что это все — единичные аномалии, выпадающие из ряда похожих друг на друга патриархальных обществ.
Особняком стоит разве что легенда об амазонках. Но может быть, она является отображением древней мечты воинов-мужчин, одолевавшей их еще тогда, когда они жили в одном месте — хотя бы в той же Палестине, откуда началась история современного человечества. Мечты о племени, состоящем из одних женщин, которых некому защищать — приходи и бери.
Но можно истолковать эту легенду и иначе, увязав ее с женскими оргиями и похожими на них обрядами (например, обряд вызывания дождя в Африке или опахивание деревни во время эпидемий у индоевропейцев), которые в исходном виде были распространены в примитиных обществах очень широко, а в форме пережитков сохранились и у более цивилизованных народов.
Обычно это тоже трактуется, как доказательство существования матриархата. Но можно найти и другое объяснение, особенно если принять во внимание тот факт, что обычаи, которые включают в себя элементы женских оргий, особенно распространены у тех племен и народов, где свобода женщин максимально ограничена. У индейцев-акурио или полинезийцев, где женщина может уйти от мужа в любой момент, не спрашивая ничьего разрешения, никаких оргиастических обычаев нет. Зато всем известны вакханалии и мистерии греков, у которых женщина была затворницей гинекея.
Объяснение может быть достаточно простым. Очевидно, биология высших приматов предполагает определенную степень свободы для самок в рамках патриархальной организации. Самки в обезьяньей стае занимают приниженное положение, но при этом они относительно свободны в выборе партнера — то есть, во-первых, могут отказать претенденту в благосклонности, а во-вторых, уйти от одного партнера к другому. И если прежнему партнеру это не понравится, то разбираться он будет скорее всего не с самкой, а с самцом-конкурентом.
Но в более сложном человеческом обществе, где инстинкты часто уступают место сознательным желаниям, женщинам порой не оставляли даже минимально необходимой степени свободы, и тогда им приходилось искать суррогатную замену. То есть требовать права законной измены мужу если не в любое время, то хотя бы в определенные дни, которые превратились в оргиастические праздники. Или требовать права насиловать любого мужчину, который имел неосторожность попасться женщинам навстречу во время обряда, к участию в котором мужчины не допускаются. Или утешаться лесбийской любовью (интересная деталь — среди мужчин гомосексуален и бисексуален лишь незначительнй процент, тогда как среди женщин почти любая в принципе может получать удовольствие от лесбийской любви).
Если плебеи раннего Рима могли отстоять свои права, удалившись на священную гору, несмотря на то, что патриции стояли выше них на иерархической лестнице — то почему первобытные женщины не могли устраивать нечто вроде этого.
Если же право на подобную замену свободы женщинам не удавалось отстоять, то они могли уйти из племени совсем, чтобы отстаивать это право с оружием в руках, превращаясь в амазонок. Причем происходило это по тем же самым законам, что и обычный уход части людей из племени с последующим созданием новой общины, о чем будет более подробно рассказано ниже.
Но все это отнюдь не противоречит основам патриархального строя, а является лишь следствием нарушения некоего равновесия прав и свобод мужчин и женщин — равновесия, которое составляет одну из глубинных первооснов человеческого бытия.
Если принять за аксиому, что общество предлюдей и первобытных людей оставалось патриархальным всегда — от рамапитеков до кроманьонцев — то пропадает необходимость приписывать первобытным людям сверхъестественную прозорливость, которая заставила их запретить близкородственные связи. Все гораздо проще.
У некоторых племен или групп, страдавших от недостатка собственных самок или даже от их отсутствия, вошло в систему похищать или захватывать только чужих самок. Это могло случиться еще в эпоху австралопитеков и закрепиться в эпоху Эректусов.
А дальше все просто. Группы, внутри которых допускалось близкородственное скрещивание, вырождались и в конце концов не выдержали конкуренции. А те племена, которые практиковали захват чужих самок, одержали победу в конкурентной борьбе. И Сапиенсам осталось только превратить настоящие боевые схватки во время похищения женщин в ритуальное действо, от которого произошло сватовство. И похоже, во многих обществах превращение это состоялось очень поздно. Еще незадолго до крещения Руси древляне с боем умыкали девиц у воды, а несколькими веками раньше римляне точно так же похищали сабинянок.
А на Кавказе подобный обычай с реальным убийством похитителя девушки, не успевшего ею овладеть, дожил до 20-го века (о чем можно прочитать, например, у Фазиля Искандера).
А что касается исчисления родства, то с этим ни у Предков, ни у древних людей не должно было быть никаких затруднений. Даже у шимпанзе самка обычно живет в данный период времени только с одним самцом, а если и меняет партнеров, то не каждый день и не по несколько раз на дню. То есть высчитать, кто отец того или иного ребенка, большого труда не представляет. Больше того — некоторые особенности поведения обезьян наводят на мысль, что отцы в их стаях прекрасно знают своих детей. Не потому что умеют считать, а потому что длительное время сожительствуют с одними и теми же самками.
Что же тогда говорить о людях…
Классическая теория, идущая от Моргана и Энгельса, гласит, что из промискуитета выкристаллизовался групповой брак и лишь значительно позже он переродился в брак индивидуальный.
С промискуитетом и матриархатом мы уже разобрались, предположив, что их попросту никогда не существовало. Но вот на проблеме группового брака стоит остановиться подробнее.
Примеры группового брака можно найти и в наше время. И речь вовсе не о примитивных племенах тихоокеанских островов, а о вполне цивилизованных людях. Все, наверное, знают, что такое шведская семья. Это семья, которая состоит из нескольких мужчин и нескольких женщин. К этому можно добавить обмен женами, который, по слухам, практикуют офицеры в отдаленных гарнизонах, или бесчисленные объявления в рекламных газетах: «Семейная пара ищет другую пару без комплексов для совместных занятий любовью».
Да и вообще не столь уж редки ситуации, когда женатый мужчина имеет замужнюю любовницу, а их супруги тоже не отличаются верностью, и в результате у каждого члена такого альянса оказывается больше одного партнера.
А поскольку групповой брак существовал в доисторические времена и существует сейчас, имеет смысл разобраться, какая тенденция управляет этим явлением — метафизическая или диалектическая.
О метафизике и диалектике в истории более подробно будет сказано ниже, поскольку это — одна из первооснов всей теории, изложению которой посвящена «История Земли». А вкратце можно пояснить, что метафизика и вытекающая из нее метаполитика считают общественные отношения в основе своей неизменными, в то время как диалектика предполагает их непрерывное развитие от примитивных форм к прогрессивным.
Прежде всего заметим, что вовсе незачем увязывать групповой брак с матриархатом. Похищение женщин из враждебного рода — операция, которую вряд ли возможно провернуть в одиночку. А значит, весьма вероятно, что правами на всех похищенных женщин первоначально обладали все мужчины, участвовавшие в акции. Таким образом возникала типичная групповая семья, которую мы можем назвать пуналуальной, а можем — шведской.
Понятно, что в такой семье невозможно точно определить, кто является отцом того или иного ребенка. Но это вовсе не ведет с неизбежностью к возникновению женского рода. Скорее, род получается двойственный. С одной стороны все дети этих мужчин и женщин принадлежат к роду своих отцов. Они не знают, кто их доподлинный отец — но тем не менее уверены, что у них общий предок по мужской линии. Ведь те мужчины, каждый из которых может быть отцом ребенка, все являются потомками этого общего предка.
Тут правда возникает проблема с личностью самого общего предка. Если брак и в прошлом всегда был групповым, то как удалось установить конкретного прародителя? Однако проблема сводится на нет двумя фактами — во-первых, тем, что предок у рода чаще всего мифический (например, тотемное животное), а во-вторых, иерархическим положением главы рода (который полностью наследует прерогативы вожака обезьяньей стаи). Его права в отношении всех женщин рода настолько всеобъемлющи, что он смело может объявить себя отцом всех детей рода.
Дело в том, что в родовых отношениях используются понятия не генетического, а юридического родства. О генетике первобытные люди не имеют ни малейшего понятия, зато они способны увязывать инстинкты с умозрительными заключениями.
На уровне инстинктов, повидимому, ограничивается совокупление матери с сыном (в частности, потому, что любой здоровый самец инстинктивно предпочитает партнерш моложе себя) и совокупление единоутробцев. Но этого слишком мало, чтобы внушить предкам человека или самому человеку разумному идею экзогамии. Так что нам никуда не деться от мысли о том, что экзогамия возникла в результате похищения мужчинами чужих женщин и расцвета групп, которые возвели это явление в систему — в то время как прочие группы вырождались в результате эндогамии, пока не были уничтожены окончательно.
…………………………………………
В книге Фридмана «Приматы» нечто подобное описано и для обезьян.
…………………………………………
В результате появляется умозрительное заключение, что нельзя совокупляться с женщинами, с которыми вместе рос. Определить их фактическое родство возможно не всегда, но юридически все члены рода — родственники, и они не могут совокупляться между собой, а должны искать партнеров на стороне. Мужчинам приходится похищать женщин из чужих родов, а женщинам — либо ждать, пока их похитят, либо действовать самим.
Возможно, именно так появились знаменитые оргиастические нападения женщин, о которых уже говорилось в главе «Феминистки будут разочарованы». Оргиастические нападения на случайных прохожих мужского пола — это не только пародия на аналогичные дейтвия мужчин, не только маленькая месть, но еще и способ удовлетворить свою похоть в условиях, когда никак иначе этого сделать нельзя.
Итак, основа первобытной общественной организации — это патриархальный род. Но внутри него может существовать другая система, основанная на родстве по женской линии. Здесь отношения тоньше и конкретнее. Всегда можно отличить единоутробных братьев и сестер от двоюродных и с предельной точностью разобраться во взаимосвязях родичей, начиная от родных теток и кончая троюродными прабабушками.
Эти отношения родства имеют для первобытного человека большой практический смысл. Чем ближе друг к другу стоят родичи, тем строже для них сексуальные табу.
Вообще сексуальные табу касаются не только связей с родственниками. Существуют еще возрастные табу, с которыми тесно связаны инициации, а также табу «производственные». Последние запрещают совокупление даже с законной женой во время какой-либо важной деятельности или подготовки к ней.
Возможно, эти табу первоначально были связаны с войной. Чтобы воины не забыли о главной задаче, завидев вражеских женщин, которые нередко являлись конечной целью и главным трофеем боевой операции, им категорически запрещалось даже думать о сексе. А военные неудачи объяснялись тем, что кто-то из воинов пренебрег этим запретом.
Затем та же (псевдо)логическая связь сексуальных утех с неудачей в деле была перенесена на охоту и вообще любую серьезную деятельность. И возникли производственные сексуальные табу, которые порой приводили к длительным периодам воздержания.
Зато по завершении воздержания следовала оргия, во время которой снимались многие обычные запреты. Многие, но не все. Разрешались беспорядочные связи членов одного рода — но только не между ближайшими родственниками. Отец мог переспать со своей возможной дочерью, но сын с доподлинной матерью — ни в коем случае. Дядя мог побаловаться с племянницей, но не брат с единоутробной сестрой.
Впрочем в отношении братьев и сестер отмечаются интересные исключения, которые, однако, лишь подтверждают правило. Сожительство и брак брата с сестрой у некоторых народов — например, в империи инков, где такие браки заключали верховные правители государства — всегда были явлением экстраординарным и объяснялись специальным разрешением богов, в связи с чем и сами эти браки признавались священными.
Интересно отметить также, что сожительство отца с дочерью до сих пор осуждается обществом в гораздо меньшей степени, нежели сожительство сына с матерью. И встречается оно чаще.
Более того — женские инициации во многих первобытных племенах, попавших на глаза историкам и этнографам от Инки Гарсиласо де ла Вега и до наших дней, заключались в дефлорации девушек их отцом. Хотя были и другие варианты — например, дефлорация вождем, колдуном, жрецом или всеми мужчинами племени скопом.
Последний обычай был распространен повсеместно и скорее всего является самым древним. Он происходит от изнасилования девушек, захваченных с боем. Таким образом, первоначально женские инициации заключались в совокуплении мужчин одного рода с девственницами другого. Но позднее появились вариации с участием мужчин того же рода, к которому принадлежат и девушки.
Возможно, это было связано с нежеланием отдавать врагам — реальным или условным — своих нетронутых девственниц, и в результате мужчины рода стали сами лишать своих юных родственниц девственности.
Разновидностью этого обычая является искусственная дефлорация. Этот обряд появился, очевидно там, где девушки своего рода были для мужчин безусловным табу, а отдавать их нетронутыми врагу не хотелось. Инка Гарсиласо де ла Вега упоминает, например, об обычаях древних индейцев, у которых девственниц лишали невинности их матери.
Но вернемся к проблеме группового брака и рассмотрим одну интересную сторону жизни современных шведских семей. Дело в том, что эти семьи редко существуют в течение длительного времени. Обычно они довольно скоро распадаются, и почти всегда по вине женщин. Причиной тому — инстинктивное стремление женщин к моногамии. Они, как правило, органически неспособны оказывать равную благосклонность нескольким партнерам одновременно. Характерное для мужчин легкое отношение к сексу, когда любовь сама по себе, а физическое удовлетворение — само по себе, среди женщин скорее исключение.
Даже любвеобильные самки шимпанзе, которые меняют партнеров, как перчатки, тем не менее оказывают предпочтение одним партнерам перед другими, а действия, которыми они пытаются завоевать благорасположение самцов, стоящих выше других в системе стадной иерархии, удивительно напоминают уловки женщин, стремящихся соблазнить привлекательного мужчину или отбить его у другой пассии.
Хотя самки шимпанзе имеют привычку изменять даже самым «любимым» из своих партнеров, их предпочтения часто бывают настолько явно выраженными, что с большой долей вероятности можно определить, кто является отцом того или иного детеныша.
А у женщин вида Homo sapiens стремление к моногамии выражено еще более ярко. Так что даже в групповом браке женщины неизбежно начинают оказывать особое предпочтение кому-то одному. И в результате групповой брак перерастает в парный не в исторической перспективе, а в каждом конкретном случае.
И это окончательно сводит на нет проблему определения отцовства. Некоторая условность, конечно, остается — но она сохраняется всегда, вплоть до нашего времени, когда отцовство устанавливают по суду путем исследования ДНК, а в народе бытуют анекдоты про ребеночка, который похож не на папу, а на соседа дядю Васю.
Между тем, моноцентрический брак, в котором мужчина может иметь нескольких партнерш, в то время как женщины сохраняют верность одному партнеру, развивает у мужчин собственнические инстинкты, которые прослеживаются еще у обезьян. Чем выше самец шимпанзе стоит в иерархии стада, тем больше прав он имеет на овладение самками и часто пресекает намерения нижестоящих самцов совокупиться с ними. Подчас это очень напоминает человеческую ревность.
У людей такое поведение мужчин ведет к ограничению свободы женщин. Чем сильнее мужчина стремится привязать женщину к себе, тем труднее женщине его оставить — так сказать, «получить развод». Особенно способствует развитию собственнических инстинктов у мужчин нехватка женщин, которая должна быть весьма характерна в условиях, когда невест приходится захатывать с боем у враждебных групп.
Но есть, очевидно, некоторый природный, метафизический баланс свободы и подчинения, нарушение которого выводит систему из равновесия. И именно этим можно объяснить многие обычаи, которые в классической палеоистории и этнографии трактуются, как пережитки матриархата.
Сюда относятся и упомянутые выше оргиастические нападения, и просто оргии, во время которых женщины получают почти неограниченную свободу, которой им так недостает в обычной жизни, и повсеместно распространенные легенды об амазонках.
Следует особо отметить тот факт, что обычаи, которые включают в себя элементы женских оргий, особенно распространены у тех племен и народов, где свобода женщин максимально ограничена. У индейцев-акурио или полинезийцев, где женщина может уйти от мужа в любой момент, не спрашивая ничьего разрешения, подобных оргиастических обрядов нет. Зато всем известны вакханалии и мистерии греков, у которых женщина была затворницей гинекея.
Очевидно, биология высших приматов предполагает определенную степень свободы для самок в рамках патриархальной организации. Самки в обезьяньей стае занимают приниженное положение, но при этом они относительно свободны в выборе партнера — то есть, во-первых, могут отказать претенденту в благосклонности, а во-вторых, по собственной инициативе перейти от одного партнера к другому. И если прежнему партнеру это не понравится, то разбираться он будет скорее всего не с самкой, а с самцом-конкурентом.
Но в более сложном человеческом обществе, где инстинкты часто уступают место сознательным желаниям, женщинам порой не оставляли даже минимально необходимой степени свободы, и тогда им приходилось искать суррогатную замену. То есть требовать права законной измены мужу если не в любое время, то хотя бы в определенные дни, которые превратились в оргиастические праздники. Или требовать права насиловать любого мужчину, который имел неосторожность попасться женщинам навстречу во время обряда, к участию в котором мужчины не допускаются. Или утешаться лесбийской любовью (интересная деталь — среди мужчин гомосексуален и бисексуален лишь незначительный процент, тогда как среди женщин почти любая в принципе может получать удовольствие от лесбийской любви).
Если плебеи раннего Рима могли отстоять свои права, удалившись на священную гору, несмотря на то, что патриции стояли выше них на иерархической лестнице — то почему первобытные женщины не могли устраивать нечто вроде этого.
Если же право на подобную замену свободы женщинам не удавалось отстоять, то они могли уйти из племени совсем, чтобы отстаивать это право с оружием в руках, превращаясь в амазонок. Причем происходило это по тем же самым законам, что и обычный уход части людей из племени с последующим созданием новой общины, о чем будет более подробно рассказано далее.
Но все это отнюдь не противоречит основам патриархального строя, а является лишь следствием нарушения некоего равновесия прав и свобод мужчин и женщин — равновесия, которое составляет одну из глубинных первооснов человеческого бытия.
Обезьяны имеют понятие о любви, хотя не умеют говорить. Наверное, это потому, что любовь не требует слов.
Но другие понятия и представления первобытных людей не могли бы возникнуть без развитого языка. Взять хотя бы то же представление о загробном мире, которое в примитивной форме, возможно, существовало уже у неандертальцев. Во всяком случае, существование у них погребений — и не простых, а явно ритуальных, наводит на эту мысль.
Впрочем, погребальный обряд, вероятно, изначально разрабатывался с другой целью. Самое элементарное объяснение — нужно было спрятать разлагающихся труп, потому что находиться с ним рядом невозможно.
Но ведь мы только что, в позапрошлой главе, пришли к выводу, что ранние Сапиенсы поедали своих покойников.
Но может быть они поедали не всех.
Все антропологи сходятся во мнениях, что у первобытных людей существовали многочисленные табу. А табу — это запреты, которым придается мистический смысл. Считается, что нарушение запрета повлечет беду для всей общины, и это признается аксиомой, не требующей доказательств и объяснений.
Многие табу — это случайно, ситуационно возникшие запреты, которые закрепились и дожили до того времени, когда забылись уже все объяснения и доказательства. Но некоторые табу явно ведут свое происхождение от инстинктов, связанных с самосохранением популяции.
Одно из таких табу — запрет на убийство членов своей группы. О его исключительно древнем характере говорит тот факт, что оно дожило и до наших дней.
Убийство соотечественника считается тяжелейшим из преступлений, в то время как убийство врага на войне признается доблестью. И речь даже не о том, что враг сражается против тебя с оружием в руках. Ведь убийство мирных жителей в ходе военных действий хоть и осуждается обществом, однако практикуется повсеместно. Американцы в Югославии сбрасывали бомбы на головы мирных граждан, и никого из отдавших такой приказ и выполнивших его пока не судили за преступления против человечества.
А если кого-то и судят, то это определяется скорее политической конъюнктурой, нежели природными законами.
Но мы отклонились от темы, а речь шла о табу на убийство членов своей группы. Применительно к первобытному человеку это означает — членов своей общины, своей трибы, своего рода, своего племени.
Логично предположить, что это табу могло получить развитие в форме запрета поедать членов своей общины.
Вот их и приходилось хоронить. Однако это не объясняет, почему неандертальцы иногда хоронили головы отдельно от тела, а в качестве надгробия устанавливали определенным образом кости медведя.
Чтобы объяснить смысл этого обычая, приходится предположить, что у неандертальцев были представления если не о загробном мире, то по меньшей мере — о мертвецах, способных оживать. И чтобы этого избежать, нужно отделить голову от тела, поставить на страже около покойника мертвого хищника или связать труп, как это характерно для некоторых погребений кроманьонской эпохи.
А от этих представлений недалеко уже и до идеи потустороннего мира, царства мертвых, которое обычно не сообщается с миром живых — но могут быть исключения. Самые типичные — это призраки, которые приходят из мира мертвых в мир живых, и колдуны, которые из мира живых общаются с миром мертвых.
Очевидно, что эта глобальная идея, которая по большому счету стала основой всех религий, могла возникнуть, как ответ на разные вопросы «Почему?»
«Почему надо хоронить покойников?»
«Почему надо убивать жену после смерти мужа?»
«Почему одних людей можно есть, а других нельзя?» (Отсюда недалеко уже и от идеи рая и ада. Свои попадают в рай, а чужие — в ад, или — первоначально — обращаются в небытие или растворяются в других людях, будучи съедены победителями).
А идея, которая гласит, что людоед приобретает качества съеденного им человека, впрямую ведет к обожествлению природы. В самом деле, никуда не деться от логической цепочки. Если съедая мясо человека, каннибал приобретает качества этого человека, значит, съедая мясо медведя, человек приобретает качества медведя. Так может быть, он приобретает и способность превращаться в медведя?
Отсюда идет вера в оборотней.
Впрочем, возможен и другой вариант. Человек ест чужих людей и оленей. Так какая между ними разница? Может быть, олени — это просто другие люди.
Тем более, что первобытный человек считает настоящими людьми только членов своей общины. Названия многих народов, даже ныне существующих, в переводе означает просто «люди» или «настоящие люди». Так что для первобытного человека все, кроме его соплеменников — это просто часть живой природы.
Это представление порождает не то чтобы обожествление природы, а скорее наделение ее элементов — животных, растений и даже неживых объектов — человеческими качествами.
Обожествление природы происходит на следующей стадии. Если возникает вера в потусторонний мир и сверъестественные способности мертвых людей, то почему бы не распространить это представление и на всю природу. Ведь звери, деревья, камни и реки — это просто другие люди.
Правда, веру в оборотней принято возводить к древнему способу охоты — когда человек переодевается зверем и таким способом обманывает потенциальную добычу. И отсюда же выводится древнейшая религия человечества — тотемизм.
Однако племенные тотемы — это далеко не всегда те звери, которых члены племени употребляют в пищу. Часто бывает наоборот — на поедание тотемного животного налагается запрет. И право же странно, что австралийский абориген, переодевшись страусом, охотится на страусов, а тотем его племени — орел, который считается несъедобным.
Наверное, тотемами могли становиться разные животные. У одних племен — объекты охоты, у других — те животные, качества которых люди хотели приобрести, а у третьих — те животные, от употребления которых в пищу члены племени воздерживались, чтобы не унаследовать их качеств. Сначала возникало табу на поедание этих животных, потом забывалось первичное объяснение (например, с исчезновением самой идеи о наследовании качеств через пищу), а потом находился ответ на вопрос «Почему?» — потому что животное священно.
Конечно, идею наследования качеств через пищу необязательно выводить из людоедства. Можно представить и более простую логическую цепочку. Лев силен и храбр — съешь сердце льва и тоже будешь сильным и храбрым.
Но вряд ли эта цепочка была столь очевидна для первобытного охотника. Конечно, современному человеку трудно встать на точку зрения первобытного охотника, но все-таки кажется более логичным, если сначала возникает представление о переходе качеств от человека к человеку, и только потом, через ложный силлогизм («я ем людей и оленей — значит, олени тоже люди») распространить это представление на другие объекты.
Для развития идеи в противоположном направлении трудно найти основания. Хотя одно все-таки есть. И это — само противопоставление своих чужим.
В рамках этого противопоставления действительно возможно объединение всех прочих людей со зверьми, растениями и объектами неживой природы. А людоедство в таком случае является не причиной, а следствием подобного объединения.
Поэтому я отношу предположения о важной роли людоедства в возникновении многих обычаев, широко распространенных среди людей, к разряду спорных гипотез.
Иное дело — сама идея вражды между общинами людей, как главного двигателя эволюции Предков и прогресса Сапиенсов.
История человечества — это прежде всего история этносов. А этносы — это не что иное, как враждебные друг другу группы людей. Именно такое определение исходит из теории этногенеза Льва Гумилева — единственной приемлемой гипотезы, обясняющей, почему человечество встречает свое новое тысячелетие разъединенным — таким же, как и пятьдесят тысяч лет назад.
С Гумилевым можно спорить по поводу частностей, но главный постулат его кажется бесспорным.
Этнос — это сообщество людей, противопоставляющее себя всем остальным сообществам и всем остальным людям.
Гумилев, правда, говорит о том, что в первобытном обществе могли действовать другие законы, и поэтому начинает свое исследование с исторического времени.
Однако есть основания полагать, что этническое разделение идет еще от обезьяньих стай. Ведь у них тоже действуют сходные принципы разделения единой группы на две противоборствующие ветви, как это описано выше в истории о зоне улучшенного питания.
Таким образом, резонно будет предположить, что ко времени появления человека современного вида, этническая система на земле уже вполне оформилась, и неандертальцы уже могли похвастаться многоступенчатой системой социальной организации, которая состояла из семьи, рода и племени.
Семья — это мужчина и одна или несколько женщин, которых он предпочитает всем остальным. Это не исключает возможности его спаривания с другими женщинами, но почти исключает обратный случай.
Чтобы изменить мужу без последствий для себя, жена должна сначала уйти от него, а для этого соблюсти некоторые формальности.
Уход жены из семьи мог быть легким или сложным. Скорее всего, первоначально формальности были просты и необременительны для женщин. Именно таков «развод» у обезьян и у многих ныне существующих примитивных народов — от индейцев-акурио до полинезийцев (которые, впрочем, не столь примитивны).
Однако по мере усложнения социальной организации закрепление женщины в семье могло становиться все более прочным. Например, тот же обычай умерщвления вдов, очевидно, более крепко привязывает женщину к определенному мужчине.
И естественно, поскольку моногамность самки неабсолютна даже у обезьян, закрепление женщины в семье должно было увеличивать число женских измен, то есть совокупления женщин с чужими мужчинами без «официального развода».
Это, однако, грозило женщинам значительными неприятностями, вплоть до смертной казни за нарушение табу или убийства жены мужем. А кроме того, на земле повсеместно существует великое множество поверий, которые исходят из предположения, что если жена изменит мужу, то с ним или со всем племенем случится что-то нехорошее. Эти поверья подробно описаны Фрэзером в «Золотой ветви» (Фрэзер-2, 30 и далее).
Повсеместное распространение таких поверий несомненно говорит о том, что семья — и именно патриархальная — была уже у самых первых людей, потомки которых распространились по всему свету.
Следом за семьей идет род, то есть объединение людей, в котором все мужчины ведут свое происхождение от общего предка. Чтобы не слишком обижать феминисток и сторонников идеи матриархата, скажем, что могли существовать и роды, где наоборот, все женщины вели происхождение от общей праматери — но такие роды вряд ли доминировали. (?)
Род противопоставлял себя всем прочим родам, враждовал и воевал с ними, но некоторые роды выделял, как более близкие к себе. Из этих близких родов мужчины брали себе женщин — с боем или согласно ритуалу — в то время как женщины всех прочих родов в жены не годились. Их можно было либо изнасиловать и убить, либо изнасиловать и отпустить, либо убить, не насилуя (если вражеские женщины считались табу).
Возможен еще один вариант — первобытные воины могли брать этих женщин в плен и превращать их в невольниц — то есть членов семьи, занимающих приниженное положение. Но это может показаться анахронизмом — ведь считается, что рабство появилось только при распаде родового строя, то есть уже в неолите, накануне бронзового века — почти в исторические времена.
Этой точки зрения придерживаются марксисты, которые рисуют историю, как поступательную смену социальных систем. Сначала первобытнообщинный строй, потом рабовладельческий, затем феодальный, капиталистический и посткапиталистический, который старые марксисты называли социализмом (с переходом в коммунизм), а новые трактуют, как киберкоммунизм, котоырй в идеале освобождает людей от необходимости заниматься производительным трудом.
Однако Игорь Ефимовв своей «Метаполитике» (Ефимов) убедительно доказал, что никакой поступательной смены социальных систем на самом деле нет. Сталинский Советский Союз ничем принципиально не отличается от государства Урарту, а Египет в эпоху вражды номархов во многом похож на Киевскую Русь времен княжеской междоусобицы.
Однако удивительно то, что Египет, в котором не было ни одного раба (если понимать под этом человека, находящегося в частной собственности у другого человека), считается державой рабовладельческой, а Киевская Русь, где таких рабов было чуть ли не больше, чем свободных крестьян — числится страной феодальной.
Игорь Ефимов делит исторические эпохи по-другому: на первобытную, аграрную и индустриальную. Но это по большому счету противоречит самой идее метаполитики, как аналога метафизики в гуманитарной сфере.
Метафизика в противовес диалектике предполагает постоянство и неизменность основ бытия. Однако если принять саму метафизику за основу, то придется отречься от идеи эволюции и признать, что землю и все, что на ней есть, создал Бог, потому что больше некому.
Впрочем, метафизике противоречит не только эволюционная теория, но и сама история. Ведь социальное устройство от примитивных племен до нынешних государств все-таки усложняется.
Но признать абсолютную правоту диалектики не дает удивительное сходство между социализмом советского образца и строем государства Урарту или того же Древнего Египта эпохи первых фараонов.
Выход из этого противоречия может быть только один. Все становится на свои места, если представить, что социальное устройство человеческих обществ может усложняться, но некоторые основы остаются неизменными, как остаются неизменными основы белковой жизни, несмотря на все причуды эволюции.
Очевидно, что усложнение социальной системы влечет за собой технический прогресс. Но основы остаются незыблемыми, и с древнейших времен до наших дней человечество мечется между доминированием частной и общественной формы собственности, единоличным, олигархическим и демократическим управлением, между максимальной свободой личности и максимальным ограничением этой свободы.
Не будет ли логичным предположить, что эти границы, эти основы достались нам в наследство если не от обезьян, то как минимум от первобытных людей.
В обезьяньей стае особи, находящиеся в самом низу иерархической лестницы, по своему положению очень близки к невольникам.
Но даже если это спорно, то можно привести другой аргумент. Европейцы, которые в эпоху географических открытий случайно попадали в племена первобытных людей, жили там на положении невольников, хотя эти племена вроде бы не знали рабовладения.
Просто они не называли это рабством. Чужак, волею судеб оказавшийся во власти рода, становился членом этого рода — но с поражением в правах, среди которых первое — ограничение свободы.
Чужак при всем своем желании не мог уйти из рода и вернуться к своим.
Были и другие ограничения — например, в брачной сфере или в доступе к религиозным обрядам. Таким образом даже при достаточно комфортной жизни различия между чужаком-невольником и коренными членами рода были достаточно ощутимы, и конечно, не в пользу чужака.
Почему бы не предположить, что у неандертальцев и тем более у первых людей современного вида тоже существовали подобные невольники — члены рода с поражением в правах.
Это, однако, вовсе не отменяет деления родов на «свои» и «чужие», и даже наоборот, подчеркивает его.
«Свои» роды — это враги или недруги, но тоже люди, с которыми можно сочетаться браком (ведь не станет же человек жениться на собаке). А «чужие» роды — это нелюди, которых можно только убивать или в крайнем случае превращать в пленников, которые по статусу близки к собакам, которые у хороших охотников тоже являются членами рода — но, конечно, с меньшими правами, чем у настоящих людей.
«Очеловечиание» природы ничего не меняет. Даже если звери — тоже люди, всех «людей» можно делить на настоящих, почти настоящих и ненастоящих. К настоящим относятся люди своего рода, к почти настоящим — люди близких («своих») родов, а к ненастоящим — все остальные люди вкупе с прочими зверьми.
Соответственно, «свои» роды — даже если они враждуют и ведут между собой бесконечную войну из-за похищения женщин и связанной с этим кровной мести — составляют единое племя, в то время как «чужие» роды, даже если они ведут себя исключительно мирно, все равно считаются иноплеменниками.
Трудно сказать, как начиналось образование племен у людей. современного вида. Возможно, сапиентные признаки сначала стали доминировать только в одном племени, и нынешний подвид Homo sapiens вызрел внутри него. Но это племя все равно должно было распасться рано или поздно, поскольку если родов становится слишком много и они обитают далеко друг от друга, распад связей между ними становится неизбежен.
Но есть и другой вариант возникновения новых родов и племен — в точности по Гумилеву. Особи, наделенные пассионарностью — особой энергией, которая мешает им тупо следовать существующему порядку вещей — сознательно или неосознанно стремятся изменить правила игры. Иногда это удается внутри своего племени, и тогда пассионарии пробиваются на вершину иерархии и приступают к изменениям сверху. Отменяют старые табу и законы, вводят новые — ссылаясь на волю богов, предков или духов либо явочным порядком, тихой сапой — и через некоторое время племя становится другим. Но всегда находятся недовольные (которых ведут за собой другие пассионарии) и если реформаторы и консерваторы не перебьют друг друга — то племя может разделиться.
Однако пассионарии не всегда могут добиться успеха в рамках существующей системы. И тогда им самим приходится уйти. То ли их изгоняют, то ли они сами бегут перед лицом неминуемой смерти. И очень часто такие изгои оказываются вне всех систем.
С другой стороны, именно они составляют передовой отряд экспансии. Ведь выбирая, куда податься, изгои скорее всего предпочтут те места, где нет врагов.
Правда, враги есть везде. Места, где нет «атлантов», заняты неандертальцами. Однако природа не благоприятствует неандертальцам. Они приспособлены к холодам, а на дворе потепление. И все элементы специализации обращаются против них.
Коренастая осанка снижает скорость бега, светлая кожа демаскирует на зеленой траве, лишний жир ограничивает ловкость движений. Неандертальцы вымирают, как эскимосы в Африке, их группы мельчают, и «атланты»-изгои без труда справляются с некоторыми из них.
Они истребляют мужчин и берут себе женщин, потому что у изгоев обычно бывают проблемы с партнершами. Пассионарные женщины, как правило, предпочитают действовать в рамках существующей системы, а не создавать новую. Извечный дуализм инь и ян — охраняющего и изменяющего начала.
Изгои, оказавшиеся вне систем, не особенно разборчивы и обращают меньше внимания на различие своих и чужих. Жить захочешь — и не так раскорячишься. В конце концов, в некоторых современных обществах юноши, еще не получившие доступа к женщинам, тренируются в любви на ослицах и получают от этого большое удовольствие.
Но люди, выпавшие из системы, неизбежно создают свою собственную систему. И основы остаются неизменными. Новая система отличается от прежней в частностях, но границы, в которых строится новая социальная организация, абсолютно те же самые. И по мере того, как новая система каменеет, все явственнее становится противостояние своих и чужих.
Гумилев описывает главное различие молодых и старых этносов. Старые, особенно реликтовые, чрезвычайно неохотно допускают чужаков в свою среду, не поддаются внешним влияниям, но и сами не могут и даже не пытаются распространить свое влияние вовне.
И наоборот, молодые этносы охотно вбирают в себя и чужих людей, и чужие традиции, легко поддаются внешнему влиянию, но одновременно и сами прилагают максимум усилий, чтобы распространить свое влияние на соседей, а в идеале — до бесконечных пределов.
Наверное, эту схему можно распространить и на жизнь первобытных племен, то есть отнести ее к тем самым незыблемым основам, которые можно причислить не к социальной сфере, а к биологическим свойствам человека, как вида. То есть считать их не благоприобретенным порождением разума, а чем-то вроде усложненного инстинкта.
Один из важнейших элементов межэтнического различия — это, конечно, язык. Язык, как средство общения, выше уже был назван определяющим признаком, который отличает людей от животных. Однако в человеческом обществе язык в большей степени выступает, как средство разобщения.
Лев Гумилев не считает язык первостепенным признаком этнической самоидентификации, отмечая, что нередко разные этносы говорят на одном языке и наоборот, один этнос говорит на нескольких языках.
Второй тезис кажется, однако, весьма спорным. Пожалуй, германошвейцарцы все-таки противопоставляют себя итало— и франкошвейцарцам — а значит, это все же разные этносы, хотя и близкие друг к другу в силу исторических причин. Что касается многочисленных англо— и испаноязычных этносов, которые и правда говорят на одном языке, то здесь мы упираемся в вопрос, что же считать самостоятельнм языком. Ведь англичане, американцы и австралийцы говорят все-таки по-разному. И тут языковые особенности и этническое самосознание дополняют друг друга.
Британский и американский английский отличаются друг от друга меньше, чем донской говор русского языка от новгородского. Но поскольку американцы осознают себя отдельной нацией, то порой (обычно в шутку) можно услшать об «американском языке», тогда как о «донском языке» вряд ли кто-нибудь станет говорить даже в шутку — по крайней мере до тех пор, пока казаки не осознают себя самостоятельнм этносом.
Итак, язык — это важный признак этнической идентификации, который, однако, уступает по значению главному фактору — противопоставлению данного этноса всем остальным.
И теперь нам надо найти ответ на очередной вопрос «Почему?» Почему человечество не имеет единого языка и был ли он когда-нибудь единым.
Метафизика и в этом случае не может предложить нам ничего лучше, чем легенда о Вавилонском столпотворении. Но эта легенда никуда не годится, поскольку известно, что во времена Вавилона французского языка, например, не существовало. он произошел гораздо позже от латыни, фактически на глазах историков.
Следовательно, язык развивается, и тут мы опять вступаем в область диалектики. Но чтобы не отступать от введенного в предыдущих главах правила, мы, очевидно, должны найти некие метафизические основы, законы природы или законы человеческого бытия, на базе которых происходит развитие языка.
Некоторые законы природы здесь самоочевидны. Человеческая речь состоит из звуков и в меньшей степени — из жестов. В случае необходимости звуки можно полностью заменить жестами. Частично это можно видеть в условном языке первобытных охотников или современных спецназовцев, а полностью — в языке глухонемых.
Однако основой человеческой речи все-таки является звук, и недаром лингвисты при описании любого языка на первое место ставят фонетику.
К тому же звуки любого языка, в общем, похожи друг на друга. Исключения редки.
Различия начинаются дальше, когда мы переходим к изучению словарного запаса и грамматики. И здесь, похоже, очевидные законы природы уже не действуют.
Однако посмотрим — может быть, нам удастся найти скрытую метафизику в диалектике развития языка.
Если взглянуть на индоевропейские языки, то создается впечатление, что по мере своего развития эти языки все время упрощались. Грамматический строй древнегреческого языка проще, чем у санскрита, а у новогреческого он еще более прост. Русский язык проще старославянского — в нем на два падежа меньше и исчезли все формы прошедшего времени глагола, кроме одной, и все формы будущего времени, кроме двух. А старославянский, в свою очередь, проще древнеиранского, с которым их роднят некоторые общие черты.
Похожая ситуация и в германских языках. Грамматика древнегерманского и современного исландского сложнее, чем у немецкого и тем более новых скандинавских языков. А в нынешнем английском именная система упрощена до предела (нет понятия рода, склонения по падежам и согласования прилагательных с существительными в числе), а глагольная хоть и кажется сложной, однако тоже гораздо проще, чем в других германских языках или в древнеанглийском.
И очень соблазнительно предположить, что древнейший язык был чрезвычайно сложным, а развитие языков-потомков шло по пути упрощения.
Иногда эту идею пытаются объяснить тем, что у первобытных людей (тем более у Эректусов, которые были первыми Предками, которые нацчились говорить) было менее развито абстрктное мышление, и для выражения любой грамматической тонкости им требовалась особая форма слова. Точно так же, как для обозначения любого предмета или явления им требовалось отдельное слово.
Однако эта теория показала свою несостоятельность, когда выяснилось, что шимпанзе, говорящие на языке глухонемых, способны называть «цветком» любой цветок.
К тому же эта теория дает осноания думать, что у наиболее примитивных племен должен быть особенно богатый словарный запас — ведь предметов и явлений вокруг очень много, и для каждого требуется отдельное слово. На деле же исследователи сталкиваются как раз с обратным — чем примитивнее племя, тем меньше слов в его языке.
А представление о том, что Эректусы или даже примитивные люди вида Homo sapiens каким-то образом додумались до исключительно сложной грамматики, вообще кажется странным. Скорее можно поверить в Вавилонскую башню или в то, что Бог дал людям первичный язык в готовом виде.
Но это вовсе необязательно, если подойти к вопросу с другой стороны. Допустим, язык Эрекстусов и их потомков — первых Сапиенсов — был корнеизолирующим, с простейшей грамматикой, в которой точный смысл фразы определяется порядком слов. «Моя твоя понимай нет» — «Я тебя не понимаю», а «Твоя моя понимай нет» — «Ты меня не понимаешь».
Но порядок слов не всегда позволяет точно выражать мысль. И тогда появляется нужда в специальных служебных словах, которые ведут свое происхождение от слов полноценных. В резульате естественным образом появляются фразы типа «Моя была охота ходи», которая радикально отличается от простого «Моя охота ходи». Последнее означает «Я хожу (или „иду“) на охоту», тогда как первое — «Я ходил на охоту».
Правда, словечко «была» здесь — прямое заимствование из русского языка, так что попробуем построить фразу более примитивно: «Моя вчера охота ходи».
Пока «вчера» означает «в предыдущий день», это слово не превращается в служебную частицу. Однако тут может произойти две вещи. Например, для обозначения предыдущего дня может появиться новое слово. Допустим, «накануне» или просто «канун».
В этом случае слово «вчера», освобожденное от основного значения, сохраняет только служебную роль. И фраза «Моя вчера охота ходи» означает уже просто «я ходил на охоту» — без уточнения даты. А чтобы сделать акцент на времени события, надо сказать «Канун моя вчера охота ходи».
А может случиться и нечто иное. Слова, которые используются в роли служебных, имеют свойство редуцироваться. И «вчера» в беглой речи вполне может превратиться в какое-нибудь «чра». В результате из одного слова получается два — одно полновесное, а другое служебное. Фраза «Я вчера ходил на охоту» будет переводиться на этот язык так: «Вчера моя чра охота ходи».
Отметим, что если в двух племенах, выделившихся из одного и утерявших контакт друг с другом, совершенствование грамматики пойдет по разным путям, то это приведет к диалектным различиям. Получится, что в одном языке прошедшее время образуется с помощью частицы «вчера», а в другом — с помощью частицы «чра», а это примерно так же сукщественно, как различие между русским «ходил» и украинским «ходив».
Между тем по мере накопления служебных частиц, не имеющих самостоятельного значения, язык из корнеизолирующего превращается в аналитический.
А теперь представим, что может произойти с грамматикой дальше, уже не на примере гипотетического «моя-твоя-болтай», а на примере литературного русского языка.
В русском языке есть свободная аналитическая частица «таки». Обычно она употребляется в слове «все-таки», но может быть использована и напрямую с глаголом. «Он все-таки пришел к нам» = «Он пришел-таки к нам».
Однако эта частица может употрбляться и в отрыве от глагола, что и делает ее свободной. «Он таки пришел к нам» или даже так: «Он таки после некоторого размышления пришел к нам».
Заметим, впрочем, что последние два варианта употребляются преимущественно в письменной речи, а она вообще более консервативна. А теперь допустим, что письменности нет, а в устной речи свободное употребление частицы «таки» исчезает. Что произойдет в результате? А в результате образуется устойчивая неразрывная форма «глагол+таки». Письменности, как мы помним, нет, но если бы она была, то слово «пришел-таки» можно было бы писать без дефиса: «пришелтаки».
Таким образом частица «таки» переходит из сферы синтаксиса в сферу морфологии, и это приводит к появлению новой формы глагола с самостоятельным грамматическим значением, причем достаточно сложным («он мог бы не прийти, но пришел»). Причем форма эта уже не аналитическая, а флективная.
По мере накопления флективных форм язык может превратиться в агглютинативный или фузионный.
К агглютинативным языкам относятся тюркские, где, например, слово «кыз» — девушка — склоняется так: «кызга» — девушке, «кызлар» — девушки, «кызларга» — девушкам. То есть частица «-га» обозначает дательный падеж, а частица «-лар» — множественное число.
К фузионным языкам принадлежат все древние и многие современные индоевропейские языки — например, русский, где в слове «девушкам» окончание «-ам» обозначает и падеж и число одновременно.
Одно из таких превращений полнозначного слова в служебную частицу, а затем в окончание произошло в славянских языках практически на глазах историков.
В праславянском языке существовали только краткие прилагательные, которые морфологически не отличались от существительных и были в таком виде унаследованы всеми славянскими языками, включая древнерусский. «Девица-красавица Аленушка полюбила добра молодца Иванушку».
Однако по правилам современного русского языка такое словоупотребление считается архаизмом. Положено говорить и писать «доброго молодца». Откуда же взялось это прилагательное «доброго», которого не было в праславянском языке?
Все очень просто. В праславянском языке было местоимение «и», равнозначное слову «он» или «этот». В косвенных падежах оно до сих пор сохранилось в русском языке: «его», «ему», «их» и т. д. Но уже на ранней стадии развития славянских языков это местоимение выполняло также роль определенного артикля, который обычно употреблялся после прилагательного.
Соответственно, фраза «этот добрый молодец» по-древнеславянски могла звучать так: «добръ-и молодец», что в результате фонетических изменений превратилось в «добрый молодец». Точно так же и в родительном падеже: «добра его молодца» в результате редукции превратилось в «добраго молодца». Так, кстати, и писалось до революции, и в этом отношении реформа 1918-го года отступила от логики.
Но суть не в этом, а в том, что по сути уже в историческое время в славянских языках образовалась новая флексия, новая система склонения прилагательных.
На первый взгляд все это может показаться усложнением граматического строя. Но на самом деле это — особая форма упрощения, связанная с особенностями речевого автоматизма. Человек бессознательно стремится к экономии речевых усилий, и ему проще произносить конструкции с одним и тем же грамматическим значением всегда одинаково, а не строить фразу каждый раз по-новому. И в результате такие конструкции омертвляются, становятся неразрывными. Служебная частица сливается с полнозначным словом, и возникает флексия.
И хотя объективно грамматика языка на самом деле становится сложнее, носители языка этого не замечают в силу постепенности процесса. Осваивая язык, дети воспринимают новые ящзыковые конструкции, как существующие изначально, и усваивают их без всякого труда.
Таким образом, можно сделать вывод, что стремление к минимизации речевых усилий ведет к объективному усложнению грамматического строя языка, в ходе которого корнеизолирующий язык может превратиться в аналитический, а аналитический — во флективный.
Однако этот процесс может и не дойти до завершающей стадии — и тогда появляется язык типа китайского — с одной стороны, корнеизолирующий, но с другой стороны, достаточно сложный для сколь угодно точного выражения любой мысли.
А может произойти и нечто иное. Например, изначально сложный флективный язык начинает вдруг упрощаться.
Почему это происходит?
С одной стороны, на этот процесс может оказывать влияние фонетика. Например, если в результате редукции заударных гласных все падежные окончания сольются в одно (например, как у русского слова «ночь», где окончание трех падежей — родительного, дательного и предложного — одно и то же — «и»; можно представить себе дальнейшее развитие этого процесса) — то падежные отношения придется выражать другим способом, скорее всего — аналитическим, с помощью предлогов.
Но представляется, что есть гораздо более важный фактор, ведущий к упрощению грамматического строя языка. А попутно и к изменению фонетического строя. Этот фактор — межэтнические и межъязыковые контакты.
Практически никто из лингвистов не отрицает взаимовлияния контактирующих языков в области фонетики. Хорошо известно, что человек, осваивая чужой язык, имеет привычку подставлять вместо его фонем фонемы своего собственного языка. Если русский человек изучает немецкий язык не в университете, а в условиязх живого общения, то он, скорее всего, будет произносить вместо немецкого звука «р» русский звук «р», не обращая внимания на их разницу. Для взаимопонимания эта разница не принципиальна, а чистота языка в этой ситуации — дело второстепенное.
Конечно, если русский человек живет в окружении немцев, то он со временем если не полностью, то хотя бы частично избавится от акцента. Но представим себе племя, которое состоит из примерно равного числа мужчин, говорящих на одном языке и женщин (пленниц или жен из чужого рода), говорящих на другом.
Допустим, женщины, как существа подчиненные, перейдут на язык мужчин. Но вряд ли они полностью избавятся от своего иноплеменного акцента. Более того, они передадут этот акцент своим детям, которые наверняка чаще будут общаться с женщинами, чем с мужчинами в самый активный период изучения языка (в возрасте от двух до пяти).
Фактически уже в речи этих женщин мы увидим смешанную фонетическую систему, сочетающую звуки двух языков. А в новом поколении из этого смешения выкристаллизуется новая система, которая и станет основой фонетики племенного языка в будущих поколениях.
Возможен, правда, и другой вариант — когда смешение не получает логического завершения и возникают два языка — мужской и женский, которые иногда отличаются только фонетикой (кажется у одного из кавказских народов женщинам неприлично произносить звук «р» и они употребляют вместо него «дз»), а иногда также и лексикой. Однако такое развитие событий — скорее аномалия, чем правило.
Итак, с фонетикой все, в общем, ясно. А вот с грамматикой дело обстоит иначе. Лингвисты в большинстве своем считают, что морфология контактирующих языков не поддается смешению. Максимум, что может произойти — это носители одного языка перейдут на морфологию другого, сохранив свой словарный запас и отчасти фонетику. В качестве примера обычно приводятся цыгане. Язык молдавских цыган — это язык с молдавской морфологией и цыганской лексикой. А у армянских цыган — армянская морфология, но опять-таки цыганская лексика. Перечень можно продолжать.
И действительно, морфология — это самая законченная и консервативная система языка, так что трудно представить себе смешение морфологических систем далеких друг от друга языков. С близкими языками ситуация иная и вполне можно представить себе некий смешанный русско-украинский диалект, в котором с одной стороны будет русское прошедшее время на «-л» («ходил», «носил»), а с другой — украинский звательный падеж существительных («мамо!»)
Но это по большому счету несущественно, поскольку у морфологии есть другое важное свойство. Она может упрощаться без серьезных потерь для взаимопонимания между носителями языка.
Предположим, на необитаемом острове оказалась группа школьников из разных стран, которые изучают немецкий язык. Они знают минимальный набор слов и азы грамматики, но еще путаются в падежах и глагольных временах. Но выхода нет и они начинают общаться по-немецки.
А теперь предположим, что школьников этих так и не спасли. Они выросли, у них родились свои дети. На каком языке эти дети будут разговаривать? Скорее всего, на немецком, но не литературном, а упрощенном — таком, где существительные не склоняются по падежам, а у глаголов не пять времен в двух наклонениях, а не более трех. Вот вам и упрощение.
Впрочем, вовсе необязательно прибегать к таким гипотетическим сценариям. Подобная история происходит при языковом контакте регулярно. Например, на каком языке общаются между собой сезонные рабочие из разных стран, приехавшие в Германию на заработки? Конечно же, на немецком, но не литературном, а упрощенном. Степень упрощения грамматики варьируется от пиджина, где «родная» грамматика языка подменяется искусственной, построенной по аналитическому или даже корнеизолирующему принципу (грамматические отношения выражаются порядком слов и служебными словами — вспомним «моя-твоя-болтай») и до почти правильного языка с ошибками, которые, однако, все объективно ведут к упрощению грамматического строя.
Более сложной представляется ситуация, когда для одной части членов группы язык, ставший общим для всех, является родным. Например, когда мужчины берут себе женщин из иноязычного рода или племени. Понятно, что женщины будут говорить с мужчинами на языке последних, совершая при этом ошибки в сторону упрощения. Но как поведут себя мужчины?
Здесь, как и в случае с фонетикой, возможны два или даже три варианта. Если мужчины будут стремиться как можно лучше обучить женщин своему языку, постоянно поправляя их в случае ошибок, то существенных изменений язык мужчин не претерпит. Женщины постепенно выучат его лучше и передадут своим детям в исходном виде.
Но если стремление к сохранению чистоты языка окажется не столь сильным, то какие-то элементы упрощения могут перейти из ломаного языка женщин в язык детей и закрепиться в нем уже в качестве правил.
Есть и третий вариант. Представим себе общение русского с иностранцем, плохо знающим русский язык. Даже если иностранец будет говорить на очень ломаном русском, русский его поймет. Но как сделать, чтобы иностранец понял русского.
Понятно, что русский, чтобы обеспечить взаимопонимание, скорее всего будет говорить проще, чем он обычно привык, не употребляя ни сложных грамматических конструкций, ни специфических малораспространенных слов.
Если же иностранцу трудно понять даже такую упрощенную речь, русский будет вынужден упростить ее еще больше и перейти на некоторое подобие пиджина. «Моя твоя понимай нет». И на какой-то стадии этого упрощения взаимопонимания удастся добиться (если, конечно, иностранец знает хотя бы минимальный набор русских слов — пусть он даже не имеет никакого понятия о русской грамматике).
Конечно, такая ситуация характерна скорее не для ситуации длительного сожительства разноязыких людей, а для кратковременных контактов — но они ведь тоже играют весьма значительную роль в жизни первобытных племен[12] и особенно в жизни более развитых обществ.
Недаром всевозможные койне (языки поработителей, на которых говорят порабощенные) и купеческие языки от лингва франка до торговых языков в современной Африке всегда проще, чем языки-прототипы.
В итоге можно сделать вывод, что изолированное развитие языка приводит к постепнному усложнению его строя, а смешение языков и поглощение одного языка другим — к его упрощению.
Конечно, в реальной жизни оба процесса могут происходить одновременно. Но какой-то один, как правило, преобладает. В период юности племени или народа, когда он еще не накопил сил для экспансии, это, очевидно, первый процесс (изолированное развитие и усложнение), в период «зрелости» и активной экспансии — второй (смешение, поглощение и упрощение), а в период «старости» народа — либо снова первый, либо развитие приостанавливается вовсе.
И теперь нам будет проще представить себе историю племенных языков в ранний период экспансии человека разумного.
Типичная ситуация — распад племени. Пассионарии увели часть людей на новое место, и новые роды утратили связть с племенем предков. Естественно, язык в обоих племенах будет меняться, но меняться по-разному.
В старом племени, где у всех родов примерно один и тот же язык, будет наблюдаться его изолированное развитие — очевидно, в сторону усложнения. А новое племя — более активное и агрессивное, охотно вступающее с соседями как во враждебные, так и в дружеские отношения и захватывающее женщин у всех врагов без разбору — окажется в ситуации, когда неизбежно смешение языков. В результате язык будет меняться в сторону упрощения.
Но в конце концов структура нового племени устоится, определятся родственные роды, в которых в результате взаимных брачных связей возникнет единый язык, а контакты с иноязычными родами станут менее интенсивны, и тогда язык нового племени снова начнет развиваться изолированно.
Может случиться и так, что два племени распадутся просто из-за слишком большой численности. Ведь большая численность требует большой охотничьей территории, и есть некоторый предел, после которого связь между территориально удаленными родами постепенно утрачивается.
В этом случае языки обоих новых племен будут развиваться в основном изолированно, лишь отчасти подвергаясь влиянию соседних языков. В этом случае один язык тоже превратится в два, поскольку развитие будет происходить хоть и по одной схеме, но все равно неодинаково.
Однако здесь есть еще одна деталь, которая со всей очевидностью следует из теории Льва Гумилева. Она заключается в том, что неактивные племена, которым недостает пассионарности, лишены будущего. Их рано или поздно уничтожат те молодые этносы, для которых характерен избыток пассионарности — и, как следствие, повышенная склонность к контактам с чужаками в бою и в мирной жизни. К контактам, которые среди прочего влекут за собой упрощение языка.
Не следует думать, что оба процесса происходят быстро. Быстро рождаются только ущербные языки — например, те же торговые, которые ни для кого не являются родными. Но эти языки так же быстро и умирают.
А в настоящем живом языке любое изменение, будь то в сторону усложнения или в сторону упрощения, совершается на протяжении нескольких поколений и длится порой веками, в лучшем случае — десятилетиями. Достаточно взглянуть на русский и украинский языки, которые разошлись 6–7 веков назад.
А в первобытном мире контакты между племенами все-таки менее интенсивны, чем в последующие эпохи — хотя бы из-за меньшей численности людей и меньшей плотности населения.
Таким образом, можно предположить, что формирование племенных языков занимало многие века и тысячелетия, причем усложнение грамматического строя в ходе изолированного развития языка преобладало, а упрощение в ходе бурных контактов происходило в виде спорадических всплесков.[13]
И так продолжалось до тех пор, пока не возникла принципиально новая ситуация, характерная уже для исторического времени. Ситуация, когда существуют не только враги и друзья, родичи и соседи, свои и чужие, но еще и победители и побежденные, поработители и порабощенные, страны и границы.
Кажется, в одноименной сказке ее герои после долгих разбирательств и приключений пришли к выводу, что шишки в лесу общие. И это как нельзя лучше иллюстрирует основной постулат марксизма, который гласит, что частная собственность — зло, а общественная — благо.
Более того, марксизм исходит из того, что при первобытнообщинном строе частной собственности не было вообще, и при коммунизме она тоже исчезнет. Таким образом теория поступательного развития общества на самом деле порождает заколдованный круг, ибо коммунизм в первооснове своей (которую образует экономика и ее фундамент — собственность на средства производства) ничем принципиально не отличается от первобытнообщинного строя.
Правда, сейчас, на пороге третьего тысячелетия, уже никто, кажется, не строит коммунизм — даже Фидель Кастро с Ким Чен Иром. Зато с развитием интернета появились новые стихийные марксисты, которые подчас даже не знают, что исповедуют эту почтенную теорию. Я говорю о хакерах, фидошниках, борцах за неограниченную информационную свободу и вообще обо всех тех, кто видит в глобальной компьютерной сети средство построения киберкоммунизма.
Действительно — ни для кого не секрет, что главной ценностью будущего общества станет информация. Между тем глобальная компьютерная сеть может явочным порядком уничтожить право частной собственности на информацию (ведь скопировать файл и даже взломать программу гораздо проще, чем украсть материальный предмет) — и это будет означать рождение киберкоммунизма.
Впрочем, киберкоммунизм — это уничтожение не только частной, но даже и общественной собственности. А еще это будет означать гибель цивилизации или во всяком случае, полное прекращение ее развития. Ведь всякое развитие, подобно электрическому току, рождается из разности потенциалов. Двигатели развития — это конкуренция и благотворное неравенство. Если же все, что душа пожелает, можно взять даром, если достаточно только руку протянуть, если в мире царит счастье для всех, и чтоб никто не ушел обиженный — то никто не станет прилагать усилий для дальнейшего развития.
К счастью, в полной мере киберкоммунизм недостижим, а благотворное неравенство неистребимо, поскольку в реальном мире всегда будут существовать ресурсы, которых не хватает на всех. И всегда будет сохраняться дилемма — либо делить эти ресурсы поровну между всеми (что по большому счету невозможно, так как в любом обществе равных непременно появляются те, кто равнее прочих) либо распределять их в соответствии с заслугами перед обществом (которые выражены всеобщим эквивалентом — деньгами или каким-то иным способом).
И ни метафизический заколдованный круг, ни диалектическая спираль не в силах изменить неизбежного. Нехватку ресурсов можно полностью преодолеть только в виртуальном пространстве, но даже в этом случае ушедшим в виртуал понадобится энергия, питающая вполне материальные компьютеры, в которых эти виртуальные личности будут жить.
Но дело не только в этом. Просто в самой идее общества без частной собственности заложена ошибка, унаследованная от первых марксистов, которые плохо представляли себе жизнь первобытных людей и даже жизнь животных.
Между понятие собственности — это вовсе не порождение человеческого разума. С этим понятием хорошо знакомы многие высокоразвитые животные. Львиный прайд или волчья стая имеют свою охотничью территорию, на которую они не пускают чужаков. Это их общественная собственность. А добыча, которую хищник заполучил ценой больших усилий и никому не отдаст, пока не наестся сам — это уже собственность частная. Конечно, более сильный зверь может отобрать у слабого добычу — но это действие ничем принципиально не отличается от ситуации, когда старшеклассники отбирают у первоклашек карманные деньги. Или когда грабитель вламывается в чужую квартиру. Имущество меняет собственника, но на право собственности, как институт, эти деяния не влияют.
Между тем, охрана охотничьей территории и защита добычи, а равно удержание в своей власти самок и борьба с покушающимися на них самцами — это явления, обусловленные на уровне инстинктов. Таким образом мы не ошибемся, если признаем право собственности явлением, которое коренится в биологии высших животных. А биологию никакими социальными преобразованиями не переделать.
И когда мы говорим о сравнительно позднем появлении стран и границ, не следует забывать об истории с борьбой двух групп шимпанзе за зону улучшенного питания, которую создали для них ученые-биологи. Эта история неопровержимо свидетельствует о том, что у обезьяньей стаи тоже существует своя территория, своя общественная собственность.
Правда, и у обезьян, и у первобытных людей с их кочевым бытом племенная территория нестабильна. Она все время меняется в результате войн и откочевок и при взгляде со стороны может создаться впечатление, что никакой племенной территории нет вовсе.
Однако в каждый определенный момент времени люди некоего племени могут, показав рукой вокруг себя, заявить: «Шишки в этом лесу наши и больше ничьи».
«Наши» — это значит уже не совсем общие. Любой чужак, вторгшийся на охотничью территорию племени, получит отпор. Если чужак победит — значит, шишки будут его, если же нет, то они останутся наши.
Это настолько естественно, что, может, и не стоило бы уделять «шишкам» (под которыми понимаются, естественно, любые дары леса, саванны, степи или тундры) столько внимания. Если бы не одно обстоятельство, суть которого в том, что из понятия «наше» со всей неизбежностью вытекает понятие «мое».
С добычей все, кажется, ясно. Охотник сначала насытится сам и только потом поделится с другими. причем насытится сам, повинуясь природному инстинкту, а поделится с другими — по разумному закону племени. Члены рода, стоящие выше в иерархии, могут отобрать у охотника большую часть добычи, но общему принципу перераспределения собственности (или продуктов труда) в общественной системе это не противоречит. Вожак стаи или глава рода отбирает у добытчика часть добытого точно так же, как помещик берет с крестьян оброк, князь собирает с подвластных земель дань, а государство взимает с населения налоги.
На что будет истрачен отнятый у добытчика продукт — на личное потребление вышестоящего лица или органа или на общественные нужды — вопрос второстепенный. Рядовые члены общества могут влиять на тех, кто стоит выше в иерархии, лишь отчасти. Например, если по законам племени вождь должен распределять отнятую у охотников часть добычи между стариками и женщинами, а он вместо этого объедается ею сам со своими приближенными, то такого вождя общинники могут сместить или убить — точно так же, как казнокрада в современном государстве могут не избрать на новый срок или посадить в тюрьму.
То есть здесь мы видим ту же самую метафизику, о которой говорилось выше.
Однако добыча — это не средство производства, а его результат. Средствами являются орудия труда — например, каменный топор, копье или бумеранг. И тут марксисты твердо стоят на своем. Они уверены, что у первобытных людей орудия труда были общими.
Но если подумать, то это противоречит здравому смыслу. Если один охотник делал копья лучше, чем другие, то он, скорее всего, должен был дорожить ими. Наверное, другие охотники могли взять у него это копье — но вряд ли без спросу. И уж скорее всего мастер мог потребовать возврата своей вещи по первому слову.
Тут в силу вступает тот же самый постулат об избыточных и недостаточных ресурсах. Если каменных топоров много и они просто валяются у хижин, то любой может взять тот топор, который ему приглянулся. Если же хороших топоров мало, то у любого из них наверняка есть хозяин, который имеет преимущественное право пользоваться и распоряжаться своей вещью. Законы племени и вышестоящие члены рода могут ограничивать это право, но они не могут уничтожить само понятие собственности и частного владения.
Изделие, созданное неким первобытным человеком, ничем принципиально не отличается от дичи, которую он добыл. И то и другое — изначально его личная собственность, а законы общества могут лишь регулировать перераспределение собственности, но никак не предопределять ее отсутствие.
Склонность первобытных людей к воровству, которая часто отмечалась цивилизованными путешественниками, объясняется вовсе не тем, что в первобытном обществе нет понятия собственности, а лишь тем, что это понятие не распространяется на имущество чужаков или на определенные категории предметов. Например, всех зверей, которые пасутся на охотничьей территории племени, это племя считает своей законной добычей — и какое австралийским аборигенам дело до того, что гуляющие по их земле овцы на самом деле принадлежат английским фермерам.
Что до полинезийцев, прославившихся своей склонностью к воровству, то они к моменту их открытия европейцами по уровню развития общественных отношений были близки к грекам периода Троянской войны, и слова о первобытной дикости к ним вообще неприменимы. Полинезийцы были прекрасно знакомы с понятием собственности, и все-таки тянули у европейцев все, что плохо лежит.
Между тем, даже самым примитивным племенам знакомо понятие обмена, и весьма вероятно, что меновая торговля возникла в глубокой древности. Например, камень, пригодный для изготовления орудий, можно найти далеко не везде, и кроме лобового решения проблемы — воевать до полной победы с племенем, на территории которого такой камень есть, существует альтернативный вариант — менять на камень какие-то другие ценности. Копья, дубинки, бумеранги, еду и женщин.
Торговля — это вовсе не порождение эпохи разложения родового строя. Больше того, имеет смысл усомниться даже в самом существовании такой эпохи. Скорее родовой строй не разлагался, а перерастал в общинный на всем протяжении своего существования. И рядом с родовыми группами всегда имели место общины, основанные на других принципах — например, те же группы изгоев, объединившихся, чтобы выжить в борьбе за место под солнцем.
Стабильный устойчивый род с развитой системой табу и сложной иерархией родственных связей — это (если взять за основу теорию Льва Гумилева) средняя или даже поздняя стадия развития этноса. И наоборот, на ранней стадии выделившиеся из рода пассионарии и субпассионарии вынуждены ради выживания идти на нарушение многих табу, на изменение законов и упрощение взаимоотношений между родственниками. Если брат и сестра окажутся одни на необитаемом острове, они будут менее щепетильны в вопросе, заниматься им любовью или нет.
Беда в том, что первобытные народы, с которыми сталкивались европейские ученые нового и новейшего времени — это сплошь реликтовые этносы. Они находятся на самой поздней стадии развития, когда сложность родовой структуры и системы табу может перехлестывать через все разумные пределы, а развитие прекращается вовсе и окаменевшие общественные отношения сохраняются в неизменности веками. Это и ввело ученых в заблуждение, заставив думать, что общественные отношения были такими же окаменелыми на всем протяжении первобытной эпохи.
На самом же деле общественные отношения неизбежно должны были развиваться — как метафизически, так и диалектически. Метафизическое развитие — это заколдованный круг, движение от простого к сложному, которое, однако, в конце концов усложняет систему до такой степени, что делает ее неспособной к дальнейшему развитию. Такая система, как правило, гибнет или превращается в реликт, но в процессе развития или распада от нее отделяются живые ветви, которые возвращаются к началу круга и повторяют весь процесс заново.
А момент диалектического развития заключается в том, чтобы вырваться из круга. Это трудно, поскольку родовая структура — важнейший фактор стабильности. Цементирующее основание рода — это не табу, не законы и не воля вождей, а именно родство. «Мы одной крови — ты и я». И именно в силу этого общественная собственность стоит внутри рода выше частной. Не потому что «все общее», а потому что один родич вряд ли не откажет другому, если тот попросит у него какую-то вещь.
И выход из круга становится возможен лишь после того, как некоторые люди решаются поставить «мое» выше «нашего» — и это не приводит их к гибели.
Но для того, чтобы это произошло, первобытные люди должны были пройти большой путь от нагих потомков умной и свирепой обезьяны, ведущих войну и выходящих на охоту под началом вожаков, которые охотятся и воюют наравне со всеми, до одетых в шкуры и ткани детей божьих, которые сеют хлеб и продолжают воевать под началом вождей, чьи привилегии ставят их гораздо выше всех подданных и отмечаются особыми знаками отличия.
Изобретение одежды — одна из многих тайн человеческой истории. Установить, при каких обстоятельствах появилась одежда и что послужило тому причиной, не представляется возможным, и противоречащие друг другу версии не подкрепляются убедительными доказательствами.
Казалось бы, решение этой проблемы лежит на поверхности. Люди стали одеваться, чтобы уберечься от холода. Однако в тех краях, где всегда тепло, люди тоже носят одежду — как минимум набедренные повязки, которыми от холода защититься нельзя.
Зато набедренные повязки предохраняют от повреждения самый нежный орган мужчины, предмет его гордости и символ его власти. Если мужчина не способен к зачатию детей, то его в первобытном обществе (да и не только в первобытном) и за мужчину не считают.
В тропическом лесу ветки, колючки, жгучие растения, лианы, насекомые и прочие животные ежеминутно ставят безопасность детородного органа под угрозу и нет ничего странного, что мужчины постарались его защитить.
Привычка укрывать половой член от опасностей могла явиться поводом для возникновения стыдливости. Но могло быть и наоборот. У павианов, например, старший самец, завидев эрекцию у младшего, устраивает ему взбучку. Что если человеческих подростков мужского пола старшие мужчины тоже наказывали за непроизвольную эрекцию при взгляде на женщин (например, тех, которые были табу для членов рода) — и единственным спасением было укрыть член от посторонних глаз.
А у женщин нет такого органа, который следовало бы особо защищать при прогулках по лесу. Больше того, в холодных краях женщине нет необходимости часто выходить из своего жилища зимой. И возможно, именно здесь кроются истоки как гимноса, так и антигимноса. Гимнос базируется на более свободном отношении женщин к обнажению, а антигимнос — на стремлении мужчин эту «вольность» обуздать.
Тем не менее женская одежда также существует, и не только в холодных краях. Она могла возникнуть по аналогии с мужской одеждой, и мужская стыдливость могла распространиться на женщин с соответствующим переосмыслением.
Например, у некоторых первобытных племен, попавших на глаза исследователям, бытовало мнение, что набедренная повязка у женщин служит заменителем девственной плевы — она защищает вагину от проникновения злых духов. Поэтому девственницы могут ходить полностью обнаженными, тогда как женщины, потерявшие невинность, должны носить набедренный пояс.
Но есть также версия, что женская одежда в частности и человеческая одежда вообще возникла из стремления людей украсить себя. Или, как вариант, из знаков отличия, которыми люди стремились обозначить свою непохожесть на других или свои достижения.
Например, охотник, убив животное, вешал себе на пояс его хвост. И чем больше таких хвостов он носил, тем выше стоял в «племенном рейтинге». Это как зарубки на прикладе снайперской винтовки, как 60 звездочек на фюзеляже истребителя летчика Покрышкина или — если вернуться в первобытный мир — как скальпы врагов в коллекции индейского воина.
Но одежда может обозначать не только достижения личности, но и обособленность племени. Недаром первый признак, по которому различались народы доиндустриальной эпохи — это одежда. Национальный костюм. И первобытные племена, даже близкие друг к другу, можно различать по одежде, даже несмотря на ее скудость в тропиках.
Лисьи хвосты тоже можно носить на поясе по разному. А если соседнее племя носит не лисьи хвосты, а волчьи, различие становится еще более явным.
Итак, версий происхождения одежды много, но вряд ли какая-то из них полностью верна, а остальные ошибочны. Скорее всего, тут сыграли роль разные факторы. Возможно, одежда появилась еще в ледниковую эпоху, и «атланты» из пещер Палестины принесли ее в Африку. Но поскольку даже в холодных краях одежду из шкур носили только зимой, а летом от нее с радостью освобождались, в Африке, где зимы не было, от большей части костюма отказались совсем, оставив только пояс стыдливости, необходимый совсем по другой причине.
Такая возможность подтверждается, исходя из обстоятельств заселения Американского континетнта. Люди в Америку перешли почти наверняка с Чукотки по льду или по древнему сухопутному мосту. Вряд ли можно сомневаться, что у них была одежда. И однако же индейцы Южной Америки ходят практически обнаженными.
Но если вернуться на Чукотку, то этому легко найти объяснение. До сих пор чукчи в чумах пребывают практически нагими, в одних поясках стыдливости — а прежде они летом ходили так и на свежем воздухе. В своей «Земле Санникова» Обручев срисовал онкилонов с древних чукчей, и там этот обычай показан очень наглядно.
Стыдливость в первобытные времена касалась прежде всего половых органов. Однако причудливая игра случая могла привести к объявлению табу любой другой части тела, и папуасские женщины в Новой Гвинее закрывают затылок, а в Греции минойской эпохи по некоторым предположениям женщины должны были закрывать пупок, обнажая при этом грудь.
Но есть и более прозаическая версия распространения стыдливости с половых органов на другие части тела. Дело в том, что русское слово «стыд», например, происходит от праславянского *stud, то есть «холод». Стыд — это ощущение, которое испытывает обнаженный человек в холодную погоду. Следовательно, обычай закрывать одеждой все тело и стыдиться наготы мог прийти с севера.
Странно только, что закрепился он в областях субтропических и тропических. Ведь мы унаследовали его от евреев, которые вышли из жаркого Египта и обосновались в теплой Палестине. А на Востоке законодателями этой моды были китайцы — тоже жители теплых земель.
Что касается наших прямых предков — индоевропейцев, то они относились к наготе куда более вольно. В Индии еще во времена Афанасия Никитина (15-й век) женщины ходили так: «срам прикрыт, а сосцы голы», — что русский путешественник не преминул несколько раз отметить в своем дневнике.
Древние греки тоже были большими гимнофилами, спартанская знать считала право ходить без одежды своей привилегией, древние славяне и германцы одевались очень легко, а во время праздников нисколько не стеснялись обнажаться публично.
Трудно сказать, что в большей степени изменило традиции индоевропейцев первой волны — стремление мужчин ограничить свободу женщин, что сделало афинянок затворницами гинекея, после чего открыто обнажаться без страха быть осмеянными могли только представительницы первой древнейшей профессии (которые, впрочем, пользовались в Древней Греции большим почетом), или же стремление женщин к независимости, которое заставило римлянок отказаться от этрусских традиций[14] и носить скрывающие тело одеяния подобно мужчинам, у которых такая одежда была знаком отличия.
Скорее всего, оба варианта равноценны. Нагота как привилегия — это, конечно, частный случай, причуда истории. Скорее всего этот обычай произошел в результате смешения завоевателей и покоренных ими племен при том, что завоеватели (ставшие в новом этносе знатью) относились к наготе более вольно.
А в общем случае более вероятной представляется обратная ситуация. Как умудренный опытом вождь носит на поясе больше лисьих хвостов, чем начинающий охотник, так же и царь или вельможа носит больше одежды, чем крестьянин или нищий. В результате нагота становится символом нищеты — и если бедности принято стыдиться, то стыдиться будут и наготы.
А стремление мужчин уберечь женщин от взглядов потенциальных соперников, только подливает масла в огонь. У древних греков женщины стали скромными затворницами гинекея, а мужчины остались гимнофилами, и никого не удивляло, что на олимпийских играх не только спортсмены на стадионе, но и зрители на трибунах пребывают обнаженными.
Кто знает, может, у евреев в глубокой древности тоже было нечто подобное, и Давид действительно выходил на бой против Голиафа нагой, как статуя Микеланджело. Однако потом произошли перемены. То ли нагота сделалась привилегией пророков и прочих избранных (в Библии есть указания на то, что они раздирали на себе одежды перед тем, как пророчествовать), то ли наоборот, вожди (судьи, военачальники, а затем цари и их приближенные) стали носить больше одежды, а простой народ стремился им подражать, но только ко времени завоеваний Александра Македонского обычаи греков уже казались евреям бесстыдными до отвращения.
Впрочем, возможно, евреи приобрели стыдливость в эпоху вавилонского пленения, унаследовав ее от зороастрийцев, которые тоже имели обыкновение покрывать одеждой все тело. И тогда перемену отношения к наготе у семитских народов Евразии следует отнести еще дальше в прошлое. Но это не означает, что в более глубокой древности не могли происходить события и развиваться процессы, подобные описанным выше.
Я уделяю так много внимания именно евреям только потому, что европейское отношение к наготе и одежде в большей степени проистекает из христианской, а не римской традиции. Римляне хоть и одевались по нашим понятиям пристойно, однако более чем охотно расставались с одеждой во время оргий, представлений, купаний et cetera. Так что к наследию римской традиции можно отнести скорее такие явления нашей жизни, как стриптиз, эротическое искусство, порнография и отчасти проституция в ее современном виде. А стыдливость — это плод христианства, которое унаследовало свое отношение к наготе от евреев.
Впрочем, к христианским обычаям тоже приложили руку зороастрийцы — поклонники солнечного бога Митры, которых стало очень много в римских легионах в последние века язычества. Помимо воинской доблести и честности митраисты проповедовали еще и стыдливость, скромность и целомудрие, доходящие до степени аскезы. А христианская церковь, в особенности католическая, очень многое позаимствовала у митраизма, хотя неизменно жестоко враждовала с ним.
Однако мы углубились слишком далеко в историческую эпоху и отклонились от основной темы, которая заключается не только в происхождении одежды, но и в распространении знаков отличия — в том числе тех, которыми привилегированные члены первобытного общества обозначали свое обособленное положение.
Кто были эти привилегированные члены общества, представить нетрудно. Это были вожаки общин, главы родов, лучшие воины и охотники. Их привилегии заключались в праве перераспределять добычу, отнимать женщин у более слабых мужчин и вообще диктовать свою волю всему племени, роду или его части.
Однако эти привилегии не освобождали вождей от общих обязанностей. Еду для себя вождь должен был добывать на охоте вместе со всеми. Если вождь собственноручно убил птицу, то эта птица, конечно, его, но если двадцать охотников сообща завалили мамонта, то этот мамонт общий — хотя те, кто участвовал в охоте, могут иметь право на лучшие куски.
Обязанности вождя в этом случае заключаются в справедливом распределении добычи, чтобы никто не был обделен и никто не урвал себе чужую долю.
Я не я, колдун не знахарь
(см. у Фридмана и Аникушкина историю про шимпанзе Майка и бидоны из-под керосина)