Февральским утром служащий, подметавший платформу железнодорожного вокзала в Инниселе, поймал себя на том, что вспоминает давний случай, когда его ранили в плечо, из ружья, из окошка в верхнем этаже. Ему вспомнились те времена, потому что ночью он увидел про это сон – про то, как показывает людям рану, показывает темное пятно на свитере, где шерсть пропиталась кровью, и рассказывает им, как пуля прорвала плоть, но не застряла. Во сне рука у него опять висела на перевязи, и на улицах мужчины постарше провожали его одобрительными взглядами и приглашали в любую из полудюжины местных ячеек – на выбор. Они чествовали его как повстанца, хотя он никогда не принадлежал ни к какой революционной организации. «Ты только посмотри, что они с тобой сделали! – крикнула ему из дверей в питейное и бакалейное заведение Фелана старуха-нищенка. – Они теперь по нам из ружей стреляют!» Ту же фразу сказал ему на улице и «христианский брат», тот самый, который больно щипал его за шею, когда у него не сходился с ответом длинный пример на деление или когда он путал ольстерские графства с коннахтскими. Его пригласили к Фелану, чтобы он смог всем показать свою рану, и ребята у стойки сказали, что ему еще повезло, что жив остался. В его сне они были все: и нищенка, и «христианский брат», и ребята у стойки – и все подняли стаканы в его честь.
Сметая привокзальный мусор на следующий день после того, как сон приснился ему в первый раз, служащий понял, что с трудом отличает увиденное во сне от тех давнишних впечатлений, которые послужили для сна основой. Так и не разобравшись, что здесь сон, а что явь, он в то утро одну-единственную вещь ощутил наверняка: чувство одиночества. Его тогдашние товарищи оба с тех пор успели эмигрировать – один уже давно, а другой совсем недавно. Отец, который когда-то столь сурово отказался принять извинения и компенсацию за нанесенное увечье, умер месяц тому назад. Отец, пока был жив, неизменно гордился этим происшествием, тем более что за ним в скором времени воспоследовал отъезд – и, как видно, навсегда – бывшего офицера британской армии и его англичанки-жены. В том, что они по ошибке поверили в смерть своей дочери, он видел не более чем заслуженную кару; отец служащего часто высказывался на сей счет, но когда он все то же самое сказал во сне, служащему стало не по себе, чего в действительности с ним никогда не случалось.
Стоял февраль, и день выдался холодный.
– Подбрось угля в камин в зале ожидания, – раздался голос, и пока служащий ставил совок и щетку в угол станционного ангара, пока он разбирался с камином в зале ожидания и, не жалея, подбрасывал туда угля, беспокойство в нем не унималось.
Во сне он видел, как пузырями вздулись занавески в окнах дома, белея в полуночной тьме. И – безжизненное тело девочки.
Прошел день. И по мере того как день уходил за днем, те люди, которые были знакомы со станционным служащим, стали обращать внимание на то, что он стал каким-то замкнутым, реже вступал на платформе в случайный разговор с пассажирами и как будто все время о чем-то думал. По ночам его изводил навязчивый сон, в котором все было как взаправду и каждый раз одно и то же. Проснувшись, он неизменно ощущал потребность вычислить возраст девочки, оставшейся без родителей, а когда он решил навести справки, ему сказали, что родители с тех пор так и не нашлись. Во сне именно он давал псам отраву; именно он разбивал стекло и плескал бензином внутрь еще до того, как его ранили; он же и зажигал спичку. Однажды среди бела дня, занимаясь побелкой бордюров вокруг станционных клумб, он увидел, ясно, как во сне, занявшиеся занавески.
Не прошло и года, как он ушел с должности станционного служащего и выучился на маляра. Потом он часто думал, зачем так поступил, и поначалу не понимал зачем. Потом по какому-то наитию до него дошло: почему-то он представлял себе, что день у маляра занят куда плотнее, что, если он будет шлифовать шкуркой двери и косяки, замешивать шпатлевку и разводить краски, времени на то, чтобы думать, у него останется много меньше. И в этом, к сожалению, он ошибался.
Работая паяльной лампой, соскребая старую краску и нанося слой за слоем новую, он стал ловить себя на том, что ему трудно отделить реальность от сна, даже труднее, чем тогда, когда он работал станционным служащим. После того как раздался выстрел, ему помогли. Товарищи отыскали спрятанные в укромном месте велосипеды и стали ему помогать, когда выяснилось, что он со своим сладить не в состоянии. Канистры с бензином, залитые под завязку, остались возле дома, потому что в спешке про них совсем забыли. Он постоянно объяснял это самому себе, прекрасно зная, что это правда, но его продолжало мучить какое-то чувство несоответствия. К его белому комбинезону все привыкли так же быстро, как когда-то к форме железнодорожного служащего, он был тихий и трудолюбивый человек, и в окружающих это вызывало уважение, но о своем наваждении он никому не говорил – ни матери, ни нанимателю, ни тем людям, которые останавливались, чтобы поговорить с ним, пока он работал. Вот таким полуподпольным образом он и существовал, ежедневно убеждая себя в том, что самое страшное из совершенных им преступлений закончилось смертью трех собак, как бы ни пыталась собственная память убедить его в обратном. Но затем, снова и снова, ему являлось тело мертвой девочки.
Закончив школу мистера Эйлворда, Люси обнаружила, что свободного времени у нее теперь куда больше прежнего, и принялась читать книги из шкафов в гостиной. Книги сплошь были старые, их корешки она помнила столько, сколько помнила себя. Но, открыв их, она оказалась втянута в новый и незнакомый мир, в другие века и страны, в романтические и невероятно сложные переплетения чужих судеб, в жизнь людей, совершенно непохожих друг на друга, таких, как Роза Дартл[12] или Джайлз Уинтерборн[13], в промозглый лондонский туман и под палящее солнце Мадагаскара. А когда она прочла почти все, что только можно было прочесть в гостиной, к ее услугам были книжные шкафы на лестничной площадке первого этажа и еще – в бывшей маленькой столовой.
О досках, которыми когда-то на очень короткое время заколотили окна, почти уже никто не помнил; простыни, снятые с мебели, давно пошли на какие-то хозяйственные нужды. Когда отпала надобность ходить в школу, единственными и каждодневными товарищами Люси остались Хенри и Бриджит, которые относились к ней так же тепло и ласково, как когда-то в детстве. Если она шла через пастбище, а где-нибудь поблизости работал мистер О'Рейли, он обязательно махал ей рукой, так же как в былые времена.
Мистер Салливан и каноник Кросби также не оставляли своими заботами одинокую девочку, несмотря на то что детство кончилось. Они по-прежнему наезжали в Лахардан и всегда привозили подарки на день рождения и на Рождество. А взамен имели возможность выбрать рождественскую индейку из тех, что Хенри разводил на заднем дворе.
– Единственное, что меня смущает, – признался как-то раз каноник Кросби, – а правильно ли то, что столь юная особа живет совсем одна, за мили и мили от… от всего прочего?
Всякий раз, как это смущало священника, он получал один и тот же ответ: уж так сложилось, констатировала Бриджит.
– А она вообще когда-нибудь делилась своими планами на будущее? – не отставал каноник Кросби. – Есть у нее какие-нибудь предпочтения?
– Предпочтения?
– В отношении того или иного призвания? Для того, чтобы, ну, для того, чтобы как-то почувствовать связь с миром?
– Ну, с этим-то у нее все в порядке, сэр. Она же каждую ракушку на пляже знает в лицо и чуть не расцеловать готова. Вот такая уж она у нас. И всегда была такая, с самого рождения.
– Но я же совсем не о том говорю! Девушка не должна испытывать чувств к раковинам. Раковины – не самая подходящая для нее компания.
– Есть Хенри. И я.
– Да, конечно. Разумеется. Это для нее просто дар Божий, Бриджит, и вам за вашу доброту воздастся. Вы столько для нее сделали!
– Я же не говорю, сэр, что так оно и должно быть. Я просто говорю, что мы с Хенри делаем все, что в наших силах.
– Да, конечно. Конечно-конечно. Вы просто чудо сотворили. Никто и не отрицает того, что это действительно чудо! – Каноник Кросби очень разволновался; потом немного помолчал. – Бриджит, вот о чем я хотел вас спросить: она по-прежнему верит в то, что они вернутся?
– И никогда не переставала в это верить. Только этого и ждет.
– Я знавал ее отца, когда лет ему было столько же, сколько ей сейчас, – продолжил, помолчав, старик священник.
Голос его звучал слабо, так, словно он заранее смирился с поражением: сколько ни говори теперь, дело с места все равно не сдвинется.
– «Эверард Голт женился на красавице», сказала мне миссис Кросби, которой довелось познакомиться с миссис Голт раньше, чем мне. «Ну что ж, вот ему и воздалось за прежнее», сказала миссис Кросби, потому что своей семьи у Эверарда Голта не осталось, мы же все об этом знали. С тех пор у нее была слабость к Хелоиз Голт. Или, вернее сказать, к ним обоим. Ну, конечно, и у меня то же самое.
– Мы с Хенри…
– Я знаю, Бриджит, знаю. Просто, видите ли, мы вот так сидим иногда по вечерам у себя дома и думаем, что девочка тут совсем одна, ну, то есть нет, конечно, не совсем одна, но все ж таки ей тут довольно одиноко. И мы тоже не оставляем надежды, Бриджит, конечно, и мы тоже.
– Она теперь пчелками, занялась.
– Пчелками?
– У капитана в саду всегда стояли ульи. Мы медом-то совсем не занимались, когда он уехал, у Хенри к этому душа не лежит, а она вот опять все наладила.
Каноник Кросби кивнул. Ну, это все-таки кое-что, сказал он. Лучше пчелы, чем вообще ничего.
Постепенно всем стало казаться, что с капитаном Голтом и его женой что-то случилось; что они нежданно-негаданно оказались без средств к существованию, фобия, весьма характерная для тогдашних времен; что они попали в какую-нибудь катастрофу. То одна, то другая трагедия прямиком с газетной полосы попадала в их историю, которая становилась тем популярнее, чем чаще ее пересказывали. Отсутствие объекта делает из догадки реальность, часто повторял мистер Салливан и сам же грешил догадками, потому что не строить их было никак не возможно. «Здесь, в Ирландии, это трагедия всеобщая, – слышали от него в те дни многие люди, – ибо в силу тех или иных причин мы постоянно оказываемся вынуждены бежать от вещей, которыми более всего дорожим. Наши патриоты были разбиты и уехали, и наши великие графы[14], наши эмигранты времен голода[15], а теперь – наши бедняки в поисках работы и пропитания. Изгнание – часть нашей природы».
Сам он не верил, что капитана Голта и его супругу постигли еще какие-то – естественные или сверхъестественные – злоключения. Изгнанники так или иначе свыкаются со своим новым статусом и часто приобретают свойства, ранее для них не характерные. Он часто наблюдал эту особенность за теми из уехавших, кто возвращался назад в Инниселу, – и чувствовали они себя не на месте и не у дел, и город им казался слишком маленьким, но было ощущение, что за время отсутствия они сделались немного мудрей. И можно ли винить Эверарда Голта и его жену, придавленных грузом горя, в том, что они попытались начать все заново, на новом месте, где все не так, как дома? Он уже десять раз пожалел о том, что нанял недостаточно профессионального частного сыщика, который не смог как следует прошерстить швейцарские города и веси, тем более что сейчас потраченные на эту бессмысленную авантюру деньги были бы очень кстати, – впрочем, все мы умны задним умом. Еще его выводило из себя то обстоятельство, что эта женщина, Шамбрэ, разместила объявления исключительно в английских газетах, тогда как он четко и ясно дал ей понять, что уехавшая пара остановится где угодно, но только не в Англии. Профессиональная привычка все делать хорошо и с достоинством также его подвела, и он многое запутал сам, до последней возможности скрывая собственное виденье ситуации – с тем, как на данный момент обстояли дела в Лахардане, жить было проще, чем с воспоминанием о неоднократно сказанной фразе: все будет хорошо.
С другой стороны, Люси практически не думала о природе изгнанничества, со временем приняв сложившееся положение вещей как данность, так же, как собственную хромоту или как отражение в зеркале. Если бы каноник Кросби набрался смелости поднять в разговоре с ней тему выхода в большой мир, она бы ответила ему, что природа и основные принципы ее существования на этом свете уже определились. Она ждет, сказала бы она ему, и в этом ожидании суть ее веры. Комнаты, все до одной, в чистоте и порядке; каждый стул, каждый стол, каждая безделушка на каминной полке именно такие, какими их помнят родители. Летом – вазы, полные цветов; и пчелы, и ее шаги по лестнице, по комнатам и лестничным площадкам, по вымощенному голышами двору и по гравию – вот и все, что она может им предложить. Она не одинока; иногда ей бывает трудно даже вспомнить состояние одиночества. «Да бросьте вы, мне тут хорошо, – уверила бы она священника, задай он ей такой вопрос. – Я, можно сказать, почти что счастлива».
К двадцать первому дню ее рождения, как всегда, пришли подарки от священника, от его супруги, от мистера Салливана. Потом, в теплом свете вечернего солнца, она лежала и читала в яблоневом саду очередной роман, оставленный предшествующими поколениями. Люси Голт, в ее двадцать один год, вполне хватало тех впечатлений от большого мира, которые можно было получить, заглянув в Незерфилд.
Образы Sacra Conversazione[16] так и не смогли окончательно стереть из памяти воспоминаний об английских сумерках, которые понемногу сгущаются ближе ко второй половине дня. Сквозь детали композиции, выписанные кистью Беллини, – сквозь мраморные колонны и покрытые листвой деревья, сквозь одежды глубоких синего, зеленого и алого тонов – просвечивали чайные чашки на палисандровом столе, и затуманенные стекла окон, и перебегающие по углям в камине язычки пламени; примерно час тому назад Хелоиз зажгла в памяти мужа эти воспоминания, и они все еще тлели.
Он никогда не был лично знаком с той женщиной, которую именно так, во время чая, известили о том, что она вдова, но теперь он видел ее почти воочию, бесплотную тень в окружении Девы Марии, ее младенца и неестественно серьезного музыканта. Фигуры на полотне были расположены впритирку друг к другу, и все-таки казалось, что каждый из этих людей – сам по себе. Телеграмма, куда как менее замысловатая деталь, лежала на палисандровой столешнице, пробили часы в прихожей. «Ледисмит»[17], – сказала мать Хелоиз.
В самую жаркую пору дня в церкви было прохладно, оттуда, где трудился ризничий, разносился запах полировки. Чаша для святой воды была почти пуста; снаружи на ступеньках просил подаяния нищий.
– Нет, позволь, пожалуйста, мне самой, – умоляющим тоном сказала Хелоиз, порылась в сумочке и опустила монету в протянутую к ней руку.
Они прошлись по узкому переулку, куда совсем не попадал солнечный свет, медленно, не торопясь выныривать в послеполуденное марево. Она подсчитала, что тогда, за чаем, ей было шестнадцать лет.
– Почему ты так добр со мной, Эверард? Почему ты так терпеливо меня слушаешь?
– Может быть, просто потому, что я тебя люблю.
– Ах, если бы у меня было побольше сил!
Он не сказал ей, что когда-то сил у нее было вполне достаточно, и не стал уверять, что они к ней вернутся. Он ничего на сей счет не знал. Она вызвала в памяти детские годы, и он, будучи не в состоянии ответить тем же, начал в ответ говорить о годах, проведенных в армии, расцвечивая уже не раз рассказанные истории новыми подробностями: о людях, которыми он командовал, внося свой скромный вклад в общее дело.
На Рива они заказали кофе. Прежде чем его успели принести, он услышал о доме тетушки-опекунши, где осиротевшая девочка провела последние годы детства.
– Они были совсем мальчишки, – сказал он сам и стал перечислять фамилии подчиненных. – Я часто вижу их лица.
Он смотрел, как ее тонкие пальцы роняют в чашку кусочек сахара, один, потом другой. Отчего-то это доставило ему удовольствие, настолько сильное, что он сам себе удивился. Во всяком случае, это была реальность, здесь и сейчас, подумал он; и порадовался еще раз, вероятно, по той же причине, когда искусственный разговор сам собой сошел на нет. Он написал в Лахардан. Он поинтересовался, как идут дела у бывших слуг, которые теперь превратились в смотрителей за его имуществом, спросил о коровах и о доме. Он писал и раньше, но всякий раз останавливал сам себя, когда приходил момент отправить письмо. Придет ответ, который нужно будет получить тайком, начнется тайная переписка, и доверие, на котором с самого начала строился его брак, будет поставлено под вопрос. Он держал эти письма в потайном месте, с уже наклеенными и погашенными марками. На больший обман он пойти не мог.
– Как же здесь красиво! – сказала она.
Рядом с тем местом, где они сидели, причаливали и отваливали гондолы. Чуть дальше в канал медленно вползал со стороны моря пароходик. На борту баркаса тявкнула собака.
Когда стало прохладнее, они прошлись по Дзаттере. Проехали водой на Гвидекка. Вечером в церкви Сан Джиоббе была Annunciadone. Потом у Флориана играли вальсы.
В ту ночь, в «Пенсионе Бучинторо», пока муж спал, Хелоиз лежала рядом с ним без сна. Какое богатство, какая роскошь! – подумала она, вспомнив увиденные за день святыни и все то, что было при этом сказано. Сегодня она совсем не чувствовала себя всеми покинутой, и под влиянием взлелеянного за день ощущения эйфории решила, что утром найдет в себе силы сказать главное: муж добр к ней, и она говорит ему об этом, он терпеливо слушает ее воспоминания о детстве, и она говорит ему об этом – вот только этого мало. «Мы с тобой играем в мертвых», – сорвалось у него однажды, а она так и не смогла объяснить, почему ей всегда будет хотеться обо всем забыть. Она уже слышала свой извиняющийся тон, слышала, как проговаривает все те вещи, о которых ей совсем не хотелось говорить; прежде чем закрыть глаза, она вдруг почувствовала, как фразы складываются сами собой. Но потом она уснула, и проснулась через несколько минут, и услышала собственный голос, который сказал: я не смогу об этом говорить, – и поняла, что права.
Хенри прикурил свой «Вудбайн» и бросил спичку на землю. Из-под арки, которая служила входом во двор, он разглядывал подъехавший автомобиль, – колеса, складное заднее сиденье, зеленую обивку кузова, маленькую эмблему на радиаторе, остроконечный капот, номерной знак IF-19. Матерчатый верх был опущен.
Он слышал, как подъезжала машина, а потом – как хрустит под колесами гравий. Ему подумалось, что это, должно быть, опять каноник Кросби или что стряпчий наконец получил какие-то важные новости, достаточное основание для того, чтобы съездить в Лахардан. Но голос, который он затем услышал оклик, извиняющаяся интонация, – не принадлежал ни тому, ни другому. Из дома вышла Люси, как обычно, когда кто-то приезжал.
– Вы кто? – спросила она, и водитель еще раз извинился, а потом выключил мотор, очевидно испугавшись, что она его плохо слышит.
Это был молодой человек, без жилета под пиджаком; а когда он вылез из автомобиля, Хенри заметил, что галстук у него зацеплен за верхнюю пуговицу фланелевых брюк, туго натянутый вязаный галстук в зеленую, коричневую и фиолетовую полоску. Хенри никогда его раньше не видел.
– А я и не понял, что эта дорога ведет к дому.
– Вы кто такой? – еще раз спросила Люси, и в ответ прозвучало совершенно незнакомое Хенри имя.
Люси качнула головой, дав понять, что и ей оно тоже ни о чем не говорит.
Прислонившись к стене, по-прежнему сжимая в руке пачку «Вудбайна», Хенри вдруг вспомнил те времена, когда в дом приезжали не одни только стряпчий с каноником, а и другие тоже – Мореллы и люди из Рингвилла, люди из Инниселы и Каппоквина и даже из самого Клонмела. Были пикники, на пляж через поля несли корзины с едой, в саду и возле парников играли дети. Приезжала леди Рош из Монатрейна, и полковник Рош, и три сестры Эш, и старая миссис Кронин, и ее вертихвостка дочка, немолодая уже, которая как-то раз вместо приветствия поцеловала капитана. Никого из них Хенри не видел с зимы 1920 года и не знал, что с ними со всеми стало. Может быть, этот молодой человек, что бы он там ни говорил насчет дороги и дома, – один из тогдашних детишек, которые с тех пор успели вырасти?
– Она хочет угостить его чаем, – несколькими минутами позже сказала Бриджит в пристройке, где Хенри плотничал, зайдя туда, чтобы попросить его выставить раскладной столик на гортензиевую лужайку.
Щеки у Бриджит разрумянились, и Хенри вспомнил и этот румянец тоже – возбуждение, вызванное тем, что Бриджит называла «обществом».
Он смахнул со сложенных вместе планок паутину и пыль, а потом протер их тряпкой. На лужайке он смахнул с сидений двух белых железных стульев, встроенных в изгиб стены, нападавшие на них темно-голубые цветы гортензии. Ржавчину с ножек и перекладин надо бы счистить, а сами стулья наново покрасить. Как-нибудь в ближайшее время нужно непременно этим заняться, подумал Хенри, зная, что делать этого все равно не станет.
– Совсем не похоже было на подъездную аллею, – сказал Ральф. – И сторожка заколочена.
Он не заметил выцветших зеленых ворот, заросших крапивой и дягилем. Он все ехал и ехал под каштановым пологом, и вдруг прямо перед ним оказался большой каменный дом.
– Это вы заехали в Лахардан, – сказала миссис Райал. – А девушку зовут Люси Голт.
Девушка, которая вышла из дома, не назвала своего имени. Женщина, которая расстелила на складном столе скатерть, в полном молчании расставила чашки и блюдца, а затем принесла молочник и чайник, ржаной хлеб, масло и медовые соты. У нее был большой деревянный поднос с чуть завернутыми вверх краями по кругу и с белыми фарфоровыми ручками.
Когда разлили чай, женщина вернулась, чтобы посмотреть, всего ли хватает, а потом еще раз: принесла сдобные булочки с изюмом.
– С IF-19 проблем не было? – спросил мистер Райал, и Ральф ответил, что с одолженной на вторую половину дня машиной не знал никаких забот.
– Очень мило с вашей стороны, – повторил он, уже во второй раз за сегодняшний вечер.
– Надо же вам как-то отдыхать от мальчишек.
Мистер Райал дал объявление о том, что подыскивает на летние месяцы репетитора для двоих своих сыновей, ибо, если судить по оценкам, с которыми те закончили подготовительную школу, подтягивать их нужно было по всем предметам сразу. И Ральф, чьи планы, как на лето, так и вообще на всю последующую жизнь, были неопределенными, перебрался в квартиру, расположенную прямо над «Банком Ирландии», интересы которого в Инниселе представлял мистер Райал.
Невысокий и худощавый, с опрятными усиками, тот являл собой полную противоположность жене. Миссис Райал давно махнула рукой на собственные габариты, себе ни в чем не отказывала и не склонна была осуждать других людей: широта ее души словно бы сама собой предполагала телесное обилие и размашистость жестов. Сыновья у нее росли шалопаями, но и на сей счет она ничуть не переживала. Переживать – это по мужниной части, говаривала она, смутно намекая на то, что муж находит в переживаниях некую ему одному понятную радость.
Было половина десятого, в богато обставленной гостиной Райалов сгущалась полумгла. Объемистый сервант повторял мучительные изгибы столь же грандиозного комода. Комплект стульев строго соответствовал по-королевски изысканным, с обивкой в розовый цветочек, дивану и креслам. Цветы на обоях перекликались с рисунком на дамаскиновых портьерах, которые были раздвинуты по сторонам, оставляя место тюлю. В дневное время суток верхние оконные панели закрывали синие сборные шторы с кистями.
На большом, из красного дерева столе был накрыт поздний ужин: в доме у миссис Райал никто не оставался голодным, вне зависимости от того, что показывали стрелки на часах. Масляную лампу с регулируемой высотой над столом зажигать не стали, но под лампой Ральфа ждали крекеры с кремом, сыр, кекс и сухое печенье. Мальчиков отправили по постелям час назад, и в чашках на столе остывали опивки какао.
– Вам, должно быть, никто не объяснил, – сказала миссис Райал, – что случилось в Лахардане.
Светловолосый, голубоглазый, с угловатыми, но приятными на свой собственный лад чертами лица, Ральф выслушал в пересказе Райалов всю историю с начала до конца, в двух регистрах: мистер Райал был точен и придерживался фактов, миссис Райал по мере необходимости педалировала эмоциональные обертоны.
– В городе до сих пор об этом говорят, – добавил мистер Райал, когда в рассказе сама собой возникла пауза.
Миссис Райал подтвердила сказанное, размазывая крем по крекеру.
– Я слышала, она прямо-таки красавицей выросла, – сказала она.
Когда Люси Голт улыбнулась, на щеке у нее возникла ямочка, и оттого улыбка вышла озорной. На переносице у нее были веснушки, глаза – бледно-лазоревые, а волосы – светлые, как пшеница. Этот образ всю обратную дорогу был вместе с Ральфом в салоне автомобиля и снова воскрес теперь, пока он слушал продолжение истории.
– Ко мне ведь тоже обращались, – сказал мистер Райал, – когда обнаружилось, что капитана Голта и миссис Голт никак не могут найти. Была надежда, что он попробует связаться со мной, хотя, честно говоря, я и тогда не понимал, с чего это вдруг. Он, естественно, так ничего мне и не прислал. Что, конечно же, само по себе весьма прискорбно.
Мистер Райал приспустил лампу и снял стеклянный абажур, чтобы поджечь фитиль. Миссис Райал отряхнула с груди крошки от крекера и встала из-за стола, чтобы опустить шторы.
– Ну, и как она вам, хорошенькая? – спросила миссис Райал. – А может, и впрямь красавица? Вы не находите, что Люси Голт – красавица, а, Ральф?
Ральф сказал: он находит, что так оно и есть.
В то лето Люси Голт оставалась красавицей до самой осени. Она была прекрасна в простом белом платье, когда солнечный свет вспыхивал на капельках серебра в ее простых, без камушков, серьгах. Это, должно быть, от матери остались, сказал мистер Райал, и платье, наверное, тоже; уезжали они в спешке, вот многое и оставили.
Когда в саду под раскидистым буком Ральф замечал, что его ученики все равно не слышат ни слова из того, что он пытался втемяшить им в головы, девушка из дома, который сам собой возник перед глазами, появлялась снова – каждое утро и потом еще раз, в сонные часы после обеда. Слушая краем уха, как Килдэр спрягает глаголы, и притворяясь, будто не замечает, как Джек рисует зверей на тыльной стороне тетрадной обложки, Ральф иногда начинал опасаться, что вот-вот, в силу какой-нибудь дурацкой случайности, проговорится сам: о том, какой серьезный у Люси Голт взгляд как раз перед тем, как она улыбнется, или о том, как она сидит, сложив на коленях руки, спокойные и белые, словно из мрамора. В его пугливых воспоминаниях она разливала чай, себе и ему, и говорила о том, что не часто проезжие заворачивают к ним по ошибке.
– Есть река, Арар, которая течет по землям эдуев и секванов и впадает в Рону, – медленно повторял в саду возле банка Ральф. – Est flumen, Килдэр, есть река. Quod influit per fines, которая течет по землям. Ты понял, Килдэр?
Перевод был взят из «Ключей к классической литературе» доктора Джайлза, которые Ральф внимательно просмотрел ранним утром, лежа в постели.
– Aeduorum el Sequanorum – это как раз эдуи и секваны. Понял, Килдэр?
– Да, конечно.
– Ну что ж, давай посмотрим, справишься ли ты с incredibile Imitate, ita ut non possit judicari oculis in utram partem fluat.
Джек превратил равнобедренный треугольник в тарантула. Ральф начертил еще один треугольник, обозначив углы через А, В и С. На обоих мальчиках были мягкие белые шляпы, потому что солнышко сегодня припекало с самого утра.
– Ну, Джек, – сказал Ральф.
Каждую среду он проводил полдня в Инниселе, а вторые полдня был свободен. Мистер Райал по-прежнему давал ему свой автомобиль, рассчитав, что если учителю, которого он нашел для своих оболтусов, станет совсем тоскливо в затхлой атмосфере маленького городка, то он выкинет тот же фортель, какой выкинул прошлогодний учитель, и попросту удерет отсюда. Ральф ездил в Дунгарван и бродил по тамошней округе, ездил в Каппоквин и бродил по тамошней округе, ездил в Балликоттон, Каслмартир и в Лисмор. В дом у обрыва он так больше ни разу и не заглянул. Его не приглашали.
– Так что мы знаем относительно АВ и АС, а, Джек?
– Есть такие буквы в алфавите.
– Я имею в виду начерченные тобою отрезки. Стороны треугольника.
Большим пальцем ноги Джек прошелся вдоль палки, которую недавно грыз один из Райаловых спаниелей. Мальчик тихонько оттолкнул ее в сторону, но так, чтобы она оставалась в пределах досягаемости.
– Нормальные такие прямые отрезки, – сказал он.
– А как насчет углов А, В и С, Джек?
– Нормальные такие…
– Все эти отрезки равной длины. Что в этом случае мы можем сказать относительно углов, а, Джек?
Джек подумал немного, потом еще немного и еще.
– А вот это, lenitate, значит, длинная? – спросил Килдэр. – Очень длинная река, так, что ли?
– Incredibili lenitate, с плавностью невероятной.
– У меня уже просто голова раскалывается, – сказал Джек.
На лужайке появилась горничная, Димпна, с чаем и печеньями для Ральфа, второй завтрак. Едва заметив ее, оба мальчика тут же вскочили из-за стола.
– Насчет эдуев и секванов и правда интересно, – вежливо заметил Килдэр, прежде чем рвануть с места вслед за братом.
По вечерам в среду Ральфа всегда спрашивали, куда он ездил сегодня после обеда, и каждый раз, называя очередной исхоженный вдоль и поперек городишко, он чувствовал, что не оправдывает ожиданий. Было ясно, что Райалы ждут от него повторного визита в Лахардан, даже несмотря на то, что никто его туда не приглашал. Он понимал, что для мистера Райала это послужило бы дополнительной гарантией в том, что он и дальше будет заниматься с его сыновьями; миссис же Райал, натура чувствительная, увидела в нем хоть какую-то компанию для одинокой девушки. Но, ради всего святого, как он мог просто взять и еще раз свернуть на ту же подъездную аллею как ни в чем не бывало, как старый добрый друг? В друзья его никто не приглашал.
Тем не менее однажды в среду Ральф все-таки вернулся к тому месту, где начиналась подъездная аллея, к пустующей сторожке и к спрятанным под буйной летней порослью въездным воротам. Он притормозил, но сворачивать не стал. Вместо этого он поехал дальше и в скором времени нашел место, где можно было съехать прямо на пляж; он искупался и полежал на солнышке. Никто так и не появился ни на галечнике, ни на гладком, утрамбованном приливом песке, на котором даже его собственные следы были едва видны. Проблеск чего-то белого не мелькнул вдалеке, стройная девичья фигурка так и не появилась на скалистом мысе, который уходил в открытое море, прямой, словно вытянутый палец. На обратном пути он еще раз отыскал аллею и сторожку. Он подождал немного, но и здесь никто к нему не вышел.
В другие дни по вечерам Ральф вышагивал по длинной центральной улице Инниселы, останавливаясь, чтобы поглазеть в витрины магазинов; он проводил время с вывешенными у Мак-Минов кусками мяса, с манекенами в галантерее Домвилла, с овощами и фруктами у О'Хэгана и в «Отечественных и колониальных товарах». Огромные стеклянные реторты с зеленой и красной жидкостью были главной достопримечательностью фармакопеи Вестбери; в зале для аукционов П.К. Гэтчелла громоздилась мебель – столы, кровати и гардеробы, комоды, стулья, письменные столы и картины. На рекламных щитах синема три раза в неделю менялись кадры из фильмов.
Ральф читал «Айриш таймс» и «Корк игземинер» у стойки в «Сентрал-отеле». Он шел мимо приземистого маяка и мимо вокзала, мимо летних пансионатов – «Пасифик», «Атлантик», «Мисс Мид», «Сан-Суси». Он шагал по променаду мимо парочек, которые выгуливали псов, мимо монахинь, священников и «христианских братьев». Девчонки из монастырской школы болтали возле желто-голубой эстрады или сидели на парапете, болтая ногами.
Иногда он проходил мимо армейских казарм на Корк-роуд, за которыми кончался город, и уходил далеко в поля. Иногда исследовал куда менее привлекательные улицы в нижней части города, где бегали босые дети и женщины в платках просили милостыню, где мужчины на углах играли в пристенок, а из перенаселенных хибар за версту несло нищетой. Был еще маршрут по берегу реки до протестантской церкви, неподалеку от которой гнездились лебеди, собственно, и давшие городу название. Как-то вечером среди могил он повстречал престарелого священника, который тут же протянул ему руку.
– Вы учите банкирских детишек, – сказал он одновременно с этим дружеским жестом. – А я каноник Кросби.
Ральф не привык к такому способу знакомства, но спрятал замешательство улыбкой. Несколько раз он присутствовал на проповедях каноника Кросби, поскольку в его обязанности входило сопровождать своих подопечных в церковь в тех редких случаях, когда ни отец, ни мать не хотели идти к воскресной заутрене.
– Стараюсь в меру сил, – сказал он после того, как назвал в ответ свое имя.
– Да будет вам. Уверен, что все у вас идет как надо, Ральф. Если я не ошибаюсь, сами-то вы из графства Вексфорд?[18]
– Так точно.
– Когда-то, много лет тому назад, я был викарием в Гори. Что за славное графство, этот ваш Вексфорд!
– Согласен.
– Гордится своим разнообразием.
Ральф улыбнулся еще раз, не уловив смысла последней фразы. Каноник Кросби сказал:
– Мне сообщили, что вам довелось побывать в Лахардане.
– Заехал по нечаянности. Мистер Райал любезно предоставляет мне возможность пользоваться его автомобилем.
– Добрейшей души человек. И женат на добрейшей из смертных. – Каноник Кросби немного помолчал. – А еще, я слышал, вы встречались с Люси Голт.
– Да.
– Что ж, это прекрасно, Ральф, прекрасно! Я так обрадовался, когда узнал об этом вашем визите. И миссис Кросби тоже обрадовалась так, что и передать нельзя. Мы оба были просто на седьмом небе от счастья.
Каноник Кросби то и дело подмигивал, его рука по-дружески опустилась Ральфу на плечо, он восторженно кивал головой, и от всего этого кровь прилила у Ральфа к лицу, и, едва почувствовав, что краснеет, он стал краснеть все пуще и гуще. Во всем сказанном был какой-то второй смысл, в самом тоне, которым говорил каноник Кросби, в его молчаливом допущении, что Ральфу и хотелось бы кое в чем признаться, но, естественно, делать он этого сейчас не станет.
– Если найдется человек, с которым Люси Голт сможет пообщаться целое лето, так это будет чудо, просто чудо.
– Я и был там всего-то один раз.
– А как бы мы все возрадовались, услышав, что вы заехали туда опять! И как была бы рада – ну, конечно, я в этом совершенно уверен – сама Люси.
– Честно говоря, меня туда еще раз никто не приглашал.
– В наших краях, Ральф, принято приезжать в гости безо всяких там приглашений, просто постучать в дверь, когда найдет такой стих, и все тут. Уверяю вас, Ральф, здешний люд обращает на формальности куда меньше внимания, чем в графстве Вексфорд. Вы, должно быть, знакомы с настоятелем из Фернза?
– Боюсь, что нет.
– Ну вот, а я вам что говорил? Мы здесь народ простой. И ко всяческим церемониям относимся довольно просто. И в человеческих отношениях, – добавил каноник Кросби с внезапной суровой ноткой в голосе, – чопорности у нас места нет. Категорически.
– По правде сказать, – начал Ральф, – я не…
– Мальчик мой, ну конечно. Как я вас понимаю. И миссис Кросби тоже. Вам, случаем, не доводилось встречаться с мистером Салливаном?
– Салливаном?
– Из юридической конторы «Салливан и Педлоу»? Юридические и нотариальные услуги?
Ральф покачал головой.
– Мистер Салливан уже весь мир обыскал, пытаясь найти капитана Голта и его жену. А в их отсутствие он за всем присматривает. Присматривает за Люси Голт. В свое личное время, вне какой бы то ни было связи с официальными обязательствами, он взял на себя заботу, – заботу, Ральф, о том, чтобы Люси Голт было на что жить и чтобы жила она по возможности хорошо, заботу о ремонте и содержании этого старого дома, который уже давно похож скорее на казарму, чем на дом. Сделать, конечно, удается очень немногое, поскольку денег на это просто нет. Голты никогда особо не заботились о своем благосостоянии, из поколения в поколение: вы можете судить об этом по тем нескольким полям и небольшому стаду, которые у них остались. Но все это время Лахардан приносил пусть скромную, но все же прибыль, и удавалось это исключительно благодаря стараниям мистера Салливана. Я недавно сказал мистеру Салливану – нарочно остановил его на улице, чтобы это сказать, – что он хороший человек. А в ответ услышал, что ему не раз приходилось обедать в Лахардане, что не раз и не два – в те времена, когда там жил капитан и даже еще того раньше, – он оставался там ночевать, если ехать домой затемно уже не имело смысла. И всю свою глубокую человечность, Ральф, он склонен оправдывать всего лишь благодарностью за оказанное когда-то гостеприимство.
Ральф кивнул. Кожа на лице успела вернуть свой естественный цвет. Ему хотелось поскорее закончить этот разговор, но он не знал, как это сделать.
– А тут до ушей мистера Салливана, а затем и до моих доходит слух о том, что вы побывали в Лахардане. И мистер Салливан был положительно в восторге от этой новости, Ральф, так же как и мы с миссис Кросби. Мы даже вознесли благодарственную молитву. Самую искреннюю благодарственную молитву.
– Я тогда просто ошибся дорогой, не понял, что это подъездная аллея к дому.
– Ошибитесь дорогой еще раз, Ральф. Я вас умоляю, ошибитесь еще раз. Я умоляю вас составить компанию девушке, которой так недостает общения со сверстниками. Я вас умоляю не оставлять на полдороге начатого дела. Я самым искренним образом вас об этом прошу. Съездите еще раз в сей одинокий дом, Ральф.
Выдав этот многословный и велеречивый пассаж, каноник Кросби протянул Ральфу руку и пошел своей дорогой.
Когда пришла наконец весточка от Люси Голт, написана она была почерком до странного безукоризненным, где каждая черта и петелька, каждый росчерк и соединительная планка были на своем единственно верном месте. Это имя, которое Ральф лелеял про себя столь нежно и тайно, было выведено с тем же четким наклоном, что и прочие слова в письме. Вся поэзия мира была бы не в силах вместить той силы, с которой звучало скрытое в этом имени «да»; на сей счет Ральф был уверен. Вся поэзия мира не смогла бы отразить и капли той радости, с которой он вел свой обычный урок под густолистными ветвями бука.
– Давайте-ка мы сегодня просто почитаем, – улыбчиво сказал он утром того дня, когда пришло письмо, и стал читать вслух из «Дневника господина Никто»[19], пока Килдэр дремал, а Джек рисовал гаргулий.
Когда настало время чая и мальчики умчались по своим делам, письмо можно было снова достать, с роскошной неспешностью вынуть его из кармана, не торопясь развернуть, любуясь крапчатой тенью листвы на белой бумаге и синих линиях строк. Конверт лежал отдельно; теперь его тоже можно было изучить. Мольбы каноника Кросби, невысказанные пожелания Райалов больше не вступали в противоречие со свойственным Ральфу застенчивым упрямством. И в эти первые несколько часов, когда все вдруг переменилось, для счастья было довольно одной только возможности смотреть на эти несколько коротких фраз и на то, как она пишет собственное имя.
Прежде чем уехать навсегда, загляните попрощаться. Приезжайте к чаю. Конечно, если вам того хочется. Люси Голт.
И больше ничего, только адрес и дата под ним: 15 августа 1936 года.
В тот самый день, когда в квартиру над «Банком Ирландии» пришло письмо от Люси Голт, в армейском лагере, мимо которого во время вечерних прогулок часто проходил Ральф, появился новобранец. Перед дежурным офицером предстал высокий темноглазый человек с худым лицом и напряженностью во взгляде, которая как-то особенно обращала на себя внимание. У офицера сложилось ощущение, что этот человек чем-то серьезно встревожен, но поскольку медики признали его годным, поскольку он прошел обычное в таких случаях собеседование и был сочтен достойным носить военную форму, офицер поставил штемпель на документах, удостоверяющих его имя, возраст и положенный срок службы. В напечатанную на машинке анкету вкралась ошибка, фамилию написали неправильно, новобранец указал на это офицеру, тот дважды перечеркнул ошибочный вариант и написал правильный: Хорахан.
Затем на плац-параде этот новобранец как-то сразу оказался в одиночестве. Он огляделся вокруг: казармы, уборные, площадка для гандбола за высокой стеной, в углу отдыхают солдаты. Он пошел в армию в надежде, что военная дисциплина и шумный армейский коллективизм, боль в натруженных на марше ногах и здоровая усталость скорее исцелят его недуг, нежели одинокое по самой своей природе ремесло маляра или образ жизни станционного рабочего. Когда он сказал об этом матери, с которой жил до сих пор, она заплакала. Она уже успела привыкнуть к переменам, которые произошли с ним еще в те времена, когда он работал на вокзале. Несмотря на эти перемены – а может быть, даже и благодаря им, – он был хорошим сыном: аккуратный, опрятный, и с каждым годом все опрятнее и аккуратней. Когда ему ни с того ни с сего вдруг взбрело в голову пойти в армию, для нее это был такой удар, которого, наверное, она за всю жизнь не испытывала. Она боялась опасностей, которые постоянно подстерегают военного человека, и ей казалось, что ее сын к ним совсем не готов.
На плац-параде новобранец спросил у стоявших там солдат, как ему пройти к часовне. Они все курили, двигались эдак с ленцой, и у них у всех были расстегнуты верхние пуговицы на кителях. Они решили подшутить над новичком, в Лагере так встречали любого незнакомого человека, и отправили его не в ту сторону, так что, в конце концов, он оказался возле наполовину заполненной отбросами выгребной ямы. Над ямой роились мухи; между костями и консервными банками рылась черно-белая дворняга. Новобранец огляделся вокруг. Он был на самом краю Лагеря, возле забора из сетки-рабицы на металлических опорах; он повернулся и пошел той же дорогой обратно. Дорогу он больше спрашивать не стал, а сориентировался сам, издалека углядев черный деревянный крест на крыше часовни.
Внутри было пусто, и в косых лучах солнечного света покрытые лаком скамьи выглядели неестественно яркими. Солдат обмакнул кончики пальцев в чашу со святой водой, обернулся к алтарю и перекрестился – той же рукой. Потом он отыскал то, зачем пришел, гипсовую статую Девы Марии, перед которой горела одинокая свеча. Он подошел, встал на колени и стал молиться, чтобы за службу родине она вознаградила его душевным покоем, чтобы сны, которые изводили и мучили его по ночам, а потом целый день не давали о себе забыть, прекратились. Он просил у Богородицы заступничества, обещал смиренно исполнять ее волю и умолял ниспослать ему знак, что его молитва услышана. Но когда он закончил молитву, в часовне было тихо, как и во всех других местах, где ему доводилось молиться.
– Что-что? – переспросил его в тот же день другой солдат; новобранец знал, что действительно только что произнес какую-то фразу, но признаваться в этом не стал.
– Слушай, ты же только что меня о чем-то спросил.
– Я спросил, долго ли от новых штанов чешутся ноги.
– Нет, ты не об этом спросил.
Он знал, что не об этом, но та фраза уже ушла, затерялась, и отыскать ее смысл было теперь невозможно, потому что он сам не знал, что это был за смысл. Совсем недавно он красил оконные рамы в большом, из старого выкрошенного кирпича сумасшедшем доме и вдоволь насмотрелся на психов. Теперь его постоянно преследовал страх, что рано или поздно он тоже окажется среди них, по ту сторону стекла.
Когда вдалеке послышался звук мотора, во дворе залаяли собаки. Сорвавшись со своего обычного места на теплых камушках под грушей, они вприпрыжку вылетели было к воротам, но Хенри, который знал, что сегодня днем приедет гость, и знал, что это будет за гость, мигом отправил их обратно. Он стоял в арке, сбоку от фасада, и смотрел, как они, повинуясь его жесту, плетутся назад, а потом повернулся и прислонился к стене, в том же месте, где стоял в прошлый раз, когда впервые увидел здесь эту машину. И так же, как и в прошлый раз, стал нащупывать в кармане сигареты.
Узнав от Бриджит, что давешний парень собирается приехать еще раз, Хенри не сказал ни слова. На его лишенном всякого выражения лице не дрогнул ни единый мускул; впрочем, отсутствие реакции с его стороны не показалось Бриджит чем-то из ряда вон выходящим, поскольку он вообще часто никак не реагировал на разного рода новости. Иногда за этим молчанием крылось желание все как следует обдумать, иногда – нежелание говорить то, что лучше оставить при себе. Когда была оглашена новость о скором возвращении Ральфа, причина у молчания была вторая.
Ральф помахал ему из машины, и он поднял в ответ левую руку, правой затолкав в карман брюк спички и пачку «Вудбайна». IF-19, отметил он для себя, та же машина, что и в прошлый раз. Большой старый «рено».
В одно из прошлых воскресений, после мессы в Килоране, Хенри навел об этом автомобиле справки. Он поговорил с человеком, который работал на дорогах, и тот сказал, что машина принадлежит мистеру Райалу и что раз в неделю мистер Райал ездит на ней из Инниселы в Дунгарван, в тамошнее дочернее отделение «Банка Ирландии». Почему на ней катается этот парень, по всем признакам явно не здешний, дорожник не знал. Судя по тому, что в прошлый раз удалось подслушать Бриджит, ей показалось, что он учитель, но концы с концами все равно пока не сходились.
– Тут он, приехал, – сказал Хенри, зайдя на кухню, и по реакции жены понял, что она довольна этим обстоятельством примерно в той же мере, в какой ему самому это не нравится.
– Кстати, теперь понятно, в чем все дело: он учит Райаловых детишек, – сказала Бриджит. – Она мне сегодня утром сказала. И живет у них же, в банке.
– Значит, со дня на день уедет обратно, откуда он там взялся.
– Вот поэтому она ему и написала письмо, чтобы заглянул попрощаться перед отъездом.
– А он не теряется.
– И вообще парнишка славный.
– Вот уж не знаю.
Бриджит поняла, что палку перегибать не стоит. И переменила тему:
– Она опять принесла к чаю соты.
– Пойду выставлю наружу стол.
Молодой человек стоял и ждал, облокотившись на машину, пока Хенри нес через усыпанную гравием подъездную площадку складной стол. Как и в прошлый раз, он разложил стол на гортензиевой лужайке и пододвинул к нему те же самые два крашеных белой краской стула. На обратном пути он прошел мимо гостя и задал вопрос:
– Вы из Англии, сэр?
– Я живу неподалеку от Иннискроти. А в Англии вообще ни разу в жизни не был.
– И то верно, чего вы там забыли? – Хенри, хоть и через силу, но все-таки кивнул, а потом едва заметно кивнул головой на автомобиль мистера Райала. – Как вам машина, не старовата?
– Я не слишком быстро езжу.
– Тут всего-то что пара царапин на крыльях, и больше ничего. Это я еще в прошлый раз заметил. За ней хорошо ухаживают.
– Ага.
– Приятно посмотреть на вещь, за которой хорошо ухаживают. Я вот тоже стараюсь, чтобы таратайка была в полном порядке. А пару лет назад выкрасил старую тележку, только она все равно еле дышит.
Специально для него был откинут верх, чтобы он мог взглянуть на обтянутое зеленым сукном сиденье. Потом отстегнули и сложили капот, чтобы он мог осмотреть мотор. Хенри восторженно покачал головой. Эта машина, должно быть, уйму денег стоила, сказал он.
– Она не моя, она мистера Райала.
– Мне так и сказали, что вы у него остановились. А вот вам и наша мисси.
Хенри медленно пошел прочь. Теперь, после разговора о машине, на душе у него стало немного легче. Он слышал за спиной начало разговора, фразы скомканные и нервозные. Парнишка извинился, что приехал слишком рано, а она сказала, что это не важно.
– Я подумала, а вдруг вы уже уехали, – сказала Люси. – Я подумала, а вдруг мое письмо до вас не дошло.
– Я останусь в Инниселе еще на несколько недель.
– Я так обрадовалась, когда получила от вас письмо.
Приеду в среду, написал ей Ральф, второпях, чтобы поспеть к вечерней почте. С тех пор прошло шесть дней, и каждый день он пытался представить себе, как все будет на этот раз. Покуда Цезаревы «Записки о Галльской войне» с трудом продвигались вперед, покуда Джек страдал над геометрией, Ральф думал о том, улыбнется ли она точь-в-точь как в первый раз, а еще решил, что пауз в разговоре допускать никак нельзя. Расскажет ли она ему на этот раз о том, о чем ему уже успели рассказать с момента их встречи другие люди? Не скучно ли ей будет слушать про его собственную жизнь? О друзьях, которыми он обзавелся в частной школе? О лесопилке и о складах готовой продукции, которые он в один прекрасный день получит по наследству? Будет ли ей хоть что-нибудь из этого интересно так же, как его интересовало все, что связано с ней?
– Я развожу пчел, – сказала она. – Я раньше вам об этом говорила?
– Нет, не говорили.
– Я даже имени своего вам не сказала. Впрочем, теперь вы его и сами знаете.
– Да, знаю.
– Вы, должно быть, уже наслышаны о Голтах?
– Да нет, не слишком.
Естественно, ни о каких пересудах он и слыхом не слыхивал. И все же ему очень хотелось сказать, что все ходившие по Инниселе истории ничуть не убавили в нем теплого чувства к ней, а как раз наоборот, сделали его сильнее. Однако сказать ей этого он все равно не мог, потому что она ничего не знала о его чувствах. Он даже не мог сказать ей о том, что сам недавно был ребенком и потому вполне способен, хотя бы отчасти, хотя бы со стороны, понять ее детские чувства, когда ей пришлось раз и навсегда отказаться от всего самого близкого и родного да еще и смириться с потерей. Он вдруг совершенно отчетливо представил себе ее тогдашнюю и вспомнил свое собственное чувство полной беспомощности по приезде в частную школу, про которую ему говорили, что там ему будет хорошо, вспомнил мокрую от слез подушку, вспомнил, как далекий родной дом казался ему раем, откуда его изгнали за то, что он его недостаточно сильно любил. Сколь нежными казались ему в зловещей тьме школьного дормитория мамины руки («спокойной ночи, сынок»), какой небесной музыкой звучали отцовские пилорамы, как празднично горел в спальне камин, какие мягкие ковры лежали дома на лестнице! И ад, который в одночасье смел его детское счастье, открылся перед ним далеко не во всем своем ужасном обличье: из обрывков чужих разговоров складывалась устрашающая картина лишений, наказаний, холода и всяких других неудобств во всех возможных сочетаниях; и изо дня в день по утрам будет все та же горелая каша; изо дня в день все тот же запах капустного супа.
Они по-прежнему стояли у машины; пауза затянулась, и Ральфу очень хотелось сказать, что ему тоже знакомы безысходные детские горести, но он прекрасно отдавал себе отчет в том, что его собственный опыт не может идти ни в какое сравнение с прошлой и нынешней жизнью этой девушки, которую, как ему казалось, он любит. Это сочувствие было частью его любви к ней, самой трогательной и нежной ее частью.
– Хотите взглянуть на ульи?
На ней сегодня было другое платье, тоже белое, но рукава доходили только до локтя, и воротничок тоже был другой. На шее были бусы из крохотных жемчужин или из чего-то похожего на жемчуг.
– Да, конечно, – сказал он, и они вдвоем прошли под аркой во двор, а оттуда в сад. Одна из овчарок потрусила вслед за ними, другая по-прежнему осталась лежать в тени под грушевым деревом.
– Батская красавица… – Она принялась перечислять сорта яблок; еще незрелые, они висели в сплетениях старых перекрученных сучьев. – Пипин Керри. Джордж Кейв.
Она указала ему издалека на рядок ульев, но ближе подходить не велела.
– Прекрасный сад, – сказал он.
– Да.
За садом начинался заброшенный огород; они шли мимо пришедших в негодность теплиц и зарослей одичавшей малины. Потом вышли по другую сторону дома, где начиналась ограда ближнего поля.
– Пойдемте прогуляемся?
Как только она произнесла эту фразу, Ральф поймал себя на том, что про себя назвал ее Люси, в первый раз в ее присутствии. Он вдруг явственно увидел перед собой два слова, Люси Голт, ее почерком, как в письме. Никакое другое имя ей бы не подошло.
– С удовольствием.
Они прошли через поле, потом еще через одно, потом краем третьего, где рос картофель.
– Это О'Рейлево, – сказала она.
Она пошла впереди, показывая дорогу вниз по крутому склону, потом через галечник, туда, где по гладкому влажному песку с хозяйским видом выхаживали чайки. Прилив оставил после себя длинные гирлянды водорослей. Из песка там и сям торчали раковины. Она сказала:
– Вот вы идете и думаете: «А девушка-то хромая!»
– И в мыслях не было.
– Вы, конечно, сразу заметили.
– Да что тут, собственно, замечать?..
– Все замечают.
А он бы сказал, что хромота ей идет. Он знал, почему она хромает. Он сказал миссис Райал, когда та его об этом спросила, что ничего в этом некрасивого нет. Он бы и сейчас сказал то же самое, но постеснялся.
– Это Килоран. – Она указала на пристань вдалеке и на дома за пристанью, и ее вытянутый в струнку палец был таким тонким и хрупким, что Ральфа охватило почти неодолимое желание перехватить ее руку и сплестись пальцами.
– Кажется, я туда как-то раз заезжал.
– А я ходила в Килоране в школу. У нашей церкви железная крыша.
– Кажется, я ее видел.
– Я никогда не езжу в Инниселу.
– Вам не нравится Иннисела?
– Просто незачем туда ездить.
– Я думал, может, встречу вас на улице, но так и не встретил.
– А чем вы занимаетесь в Инниселе? А дом, в котором вы живете, он какой?
Он описал квартиру над банком. Он рассказал, как ходит по городу, когда у него по вечерам есть время, как – довольно часто – садится почитать на летней эстраде или в пустом баре «Сентрал-отеля» или мерит шагами променад.
– Если я приглашу вас приехать к чаю еще раз, вы не откажетесь? Вам тут не скучно?
– Что вы такое говорите, конечно же, не откажусь. И ничуть мне здесь не скучно.
– А почему «конечно», Ральф?
Она в первый раз назвала его Ральфом. Ему хотелось, чтобы она сделала это снова. Ему хотелось навсегда остаться на этом пляже, потому что они были здесь одни.
– Потому что я знаю, о чем говорю. Какая уж тут скука. Я так радовался, когда от вас пришло письмо.
– А несколько недель, которые у вас остались, – это сколько?
– Три, потом мальчики пойдут в школу.
– А какие они, эти мальчики?
– Нормальные такие ребята. Проблема в том, что учитель из меня так себе.
– Тогда кто же вы на самом деле?
– Да, в общем-то, никто.
– Да нет же, вы меня обманываете!
– У моего отца лесопилка. В конце концов, она перейдет ко мне. Ну, по крайней мере, все к тому идет.
– А вам это не нравится?
– Какого-то другого призвания я в себе не чувствую. Я уже пробовал чего-то захотеть, чего только не пробовал.
– Кем вы пробовали стать? Актером?
– Боже мой, да я играть-то не способен!
– Почему?
– Ну, просто слеплен из другого теста.
– Но попробовать-то можно.
– Да нет, не думаю, что вышел бы какой-то толк.
– А я бы все перепробовала. И сцену тоже. И жениться на богатой. Как их зовут, этих мальчиков, которых вы учите?
– Килдэр и Джек.
– Смешно. Килдэр. Какое странное имя!
– Ну, наверное, такая у них семейная традиция.
– Были такие графы Килдэр. И графство тоже есть такое.
– И город.
– А у меня есть дядя в Индии. Дядя Джек. Брат моего отца. Только я его не помню. А знаете, сколько в Лахардане книг?
– Не знаю.
– Четыре тысячи двадцать семь. Некоторые из них такие старые, что просто рассыпаются в руках. А другие совсем ни разу никто не открывал. Знаете, сколько я из них прочла? Угадайте.
Ральф покачал головой.
– Пятьсот двенадцать. Вчера вечером как раз закончила «Ярмарку тщеславия», по второму разу.
– А я даже и один-то раз ее не прочел.
– Сильная книга.
– Как-нибудь непременно прочту.
– У меня столько лет ушло на все эти книги. Школу закончила и засела.
– Я по сравнению с вами, считай, что вообще ничего не читал.
– Иногда сюда вымывает медуз. Бедняжки, они такие маленькие, но если попробуешь взять ее в руки, она жжется.
Они побродили между мелководными лагунами в скальной породе, где было полным-полно анемонов и креветок. Увязавшаяся за ними овчарка трогала кучки водорослей лапой.
– Вам не кажется странным, что я считала книги?
– Да нет, ничуть.
Он представил себе, как она их считала, пробегая пальчиком от корешка к корешку и всякий раз начиная заново, полкой ниже. В прошлый раз в дом его не пригласили. Интересно, удастся ли ему сегодня увидеть ее комнаты; он загадал, что удастся.
– Сама не знаю, зачем я их считала, – сказала она и добавила, когда пауза затянулась: – Нам, наверное, пора поворачивать к дому. Может, после чая еще куда-нибудь сходим?
Зря она сказала про книжки. И ведь не хотела говорить. Она хотела всего лишь ввернуть в разговор «Ярмарку тщеславия», может быть, упомянуть особо имя автора, Уильям Мейкпис Теккерей, потому что Мейкпис – имя такое же необычное, как Килдэр, а еще ей нравился в этом имени ритм. Чушь какая-то, нелепость, пересчитывать четыре тысячи двадцать семь книг. И все-таки, когда она его спросила, не кажется ли это странным, он очень решительно покачал головой.
Она разрезала испеченный Бриджит бисквит, думая о том, что, наверное, зря не купила швейцарский рулет от Скриббинса, их иногда продают в Килоране. Бисквит вышел какой-то непропеченный, и нож не проходил сквозь него легко, так, как положено. Выпечка у Бриджит вообще не самое сильное место, чего не скажешь о хлебе.
– Спасибо, – сказал он и взял предложенный ему кусок.
– Он, должно быть, не очень удачный получился.
– Просто великолепный!
Она налила ему чаю, добавила молока, а потом налила себе. О чем она станет говорить, когда опять повиснет пауза? Утром она специально придумывала вопросы, которые можно будет ему задать, но к настоящему моменту те вопросы кончились.
– Вы рады, что приехали в Инниселу, а, Ральф?
– Да, конечно. Конечно, рад.
– А вы и в самом деле плохой учитель?
– Ну, по крайней мере, маленьких Райалов я многому не научил.
– Может, они просто не хотят учиться?
– Не хотят. Ни вот столечко.
– Тогда это не ваша вина.
– Но и у меня совесть тоже не совсем чиста.
– Вот и у меня тоже.
И этого тоже ей не следовало говорить. Она же решила ни словом не обмолвиться о своей нечистой совести. Стороннему человеку это совсем не интересно, да и объяснять пришлось бы слишком многое.
– Я бы не смогла заниматься с мальчиками, – сказала она.
– А может, и смогли бы. Не хуже, чем я.
– Я помню мистера Райала. Такой, с усиками.
– Райалы очень добры ко мне.
– А еще помню одного человека у Домвилла. Жилистый такой человек, очень высокий и очень туго подвязывает галстуком воротничок. Вертится на языке фамилия, а вспомнить никак не могу.
– А я ни разу даже не был у Домвилла.
– Там над головой игрушечная железная дорога, а сдачу приносят в полых деревянных шарах. А знаете, почему я ношу белые платья?
– Ну…
– Потому что это мой любимый цвет. И мамин тоже.
– Белый – ваш любимый цвет?
– Ага. – Она предложила ему еще бисквита, но он покачал головой.
Надо было ей купить рулет от Скриббинса, нарезать ломтиками и самой разложить на тарелке, шоколадный рулет с ванильной начинкой или просто с джемом, если других не окажется.
– Расскажите мне, какая она, Иннисела? – сказала она.
Так появилась новая тема для разговора: монастырь на холме, кинотеатр, длинная главная улица, маленький маяк. А потом она узнала, что и Ральф, оказывается, тоже единственный ребенок в семье. Последовало описание отцовской лесопилки, затем родительского дома, невдалеке от лесопилки, у моста.
– Может, сходим еще, прогуляемся к ручью? – спросила она, когда чай был выпит. – Как в тот раз? Не будет скучно?
– Нет, конечно. – А чуть погодя он сказал: – Совсем почти и не заметно, что вы хромаете. Даже ни капельки.
– Вы приедете в следующую среду?
На широкой пьяцца в Читта-Альта играл духовой оркестр, наружные столики в единственном на пьяцца ristorante укрылись под полосатым бело-зеленым навесом. Il Duce[20] приехал, Il Duce был на пути сюда; сперва возникло замешательство, а потом внизу, на виа Гарибальди и на пьяцца делла Репубблика, раздались приветственные возгласы: Il Duce прибыл.
– «Tosca», – сказал капитан, но музыка из оперы тотчас же умолкла.
Дирижер взмахнул рукой, разом охватив всю пьяцца, дав команду молчать, хотя большая часть площади была пуста. Послышались первые такты песни.
– Ecco,[21] – пробормотал медлительный старый официант словно во сне.
– Bene, bene[22]… – шепнул он, разливая остатки «бароло».
Внизу, в новом городе, играла та же мелодия, усиленная репродуктором так, чтобы каждый, где бы он ни находился, знал, что Il Duce наконец-то приехал.
Хелоиз не сказала ни слова с тех пор, как их провели к столику под тентом – пока им подавали заказанный ланч, пока ковырялась в тарелках, едва попробовав от каждого блюда. Дурной нынче выдался день, сказал себе капитан. Ноющая боль, квинтэссенция горя, тяжким грузом залегшего в самых глубинах ее души, поднялась к поверхности и тлела теперь у нее в глазах, как обычно, когда наступал дурной день. Она попыталась улыбнуться в ответ на его улыбку, но не смогла, и он совершенно отчетливо увидел то, что стояло сейчас у нее перед глазами: как волны тешатся с телом ее дочери, а та даже и не думает сопротивляться, потому что сама так решила. В дурные дни интуиция у него становилась необычайно острой; он все чувствовал, все знал. Он пытался вложить всю свою волю, все нежелание уступить безысходному чувству страха в легкое пожатие пальцев, но она не откликнулась, в ее руке, за которой он минуту назад потянулся и которую до сих пор держал в собственных своих руках, не было ни капли жизни, ни малейшего признака того, что ему и на этот раз удалось развеять тьму, встать на пути полного и беспросветного отчаяния.
Через пьяцца пробежал желтый пес, единственная живая душа, за исключением оркестрантов, официанта и посетителей единственного уличного ресторанчика. Официант ослабил галстук-бабочку. Пес, тощий и, судя по всему, подыхающий от голода, опрокинул мусорный бачок и принялся рыться в отбросах. Оркестранты были всего лишь любителями, которые по воскресеньям лениво наигрывают свои оперные арии, но одетый в белое дирижер вдруг ударился в приступ раздражения по поводу того, что играют они недостаточно воодушевленно – как будто все они уже успели пройти победным маршем по завоеванным городам и весям.
– Va'via! Va'via![23] – прикрикнул на пса старик официант. – Caffe, signore?[24]
– Si, per favore.[25]
Он любил ее, больше, чем кого-либо другого за всю свою жизнь, но сегодня, как то уже не раз бывало, она сама загнала себя в такой угол, в котором даже он был не в состоянии ей помочь. Сколько времени осталось до той поры, когда Италия перестанет быть подходящей страной для таких, как мы? Она задала ему этот вопрос тоном спокойным и рассудительным.
Он покачал головой. Где-то неподалеку снова раздались приветственные клики, и сразу после них – голос, усиленный громкоговорителями, возбужденный, срывающийся на крик, размеченный, как пунктиром, странным чавкающим звуком: должно быть, оратор время от времени ударял кулаком о ладонь. Morte! Sangue! Vittoria! Vittorioso![26] Одни и те же призывы повторялись из раза в раз, тоже похожие на пунктир. На той стороне площади желтый пес вычесывал блох.
– Н-да, похоже, что Италия скоро доберется и до нас, – сказал он и еще раз подумал о том, как сильно он ее любит.
Они лежали друг у друга в объятиях, они говорили, она читала ему из книг особенно понравившиеся места, они вместе объехали бог знает сколько разных мест; но все-таки в такие дни, как этот, достучаться до нее он не мог.
– Пожалуйста, только не проси меня вернуться в Ирландию, – прошептала она, тоном таким мягким и настолько лишенным всякого выражения, что как будто бы и вовсе ничего не говорила.
После того как Ральф успел дважды побывать в Лахардане по средам во второй половине дня, после того как он успел осмотреть дом, походить по комнатам, внимательно изучить корешки книг в нескольких книжных шкафах, багатель в углу гостиной и бильярдный стол на верхней лестничной площадке, Люси сказала:
– Может быть, вы задержитесь ненадолго после того, как закончите работать с мальчиками?
– Здесь?
– А что, вам кажется, что у нас не хватит места?
Преподавать он закончил в первой неделе сентября, под выходные. Вечером накануне того дня, когда мальчикам нужно было возвращаться в школу, мистер Райал выплатил ему все, что причиталось, а потом, покуда Ральф прощался с миссис Райал и с мальчиками, лично перенес оба Ральфовых чемодана из дома в машину. По дороге в Лахардан мистер Райал сказал:
– Все-таки здорово, что вы с ней подружились.
– Знаете, дружба в данном случае не совсем точное слово.
– Н-да…
А в Лахардане мистер Райал сказал:
– Я тебя не видел с тех пор, как ты была совсем малышкой, Люси, лет восьми или девяти.
Она улыбнулась, но так и не сказала, помнит ли сама об этом случае, а когда машина уехала, она повела Ральфа вверх по широкой лестнице, в комнату, где теперь он станет жить. Она была квадратной формы и очень просторная, с умывальником из красного дерева в углу, с гардеробом и комодом, с белым пледом на кровати и с оправленными в темные рамы гравюрами на всех четырех стенах: виды Гленгар-риффа. Окна выходили на море, поверх поля, где паслись коровы.
– Если вы попробуете открыть вот эту дверь, – предупредила Люси, – она не откроется.
Бриджит по случаю гостей снова привела гостиную в жилой вид, проветрила ее, надраила длинный обеденный стол и покрыла его скатертью, которую много лет тому назад сложила и упрятала подальше. Она была страшно возбуждена, бегала туда-сюда по дому с посудой и подносами, щеки у нее раскраснелись, и каждый день на ней был хрустящий накрахмаленный передник.
– Бриджит нравится вся эта суета, – сказала Люси, а Ральф сказал, что он это заметил.
Он просто обожал сидеть с ней за обеденным столом. Как только за Бриджит закрывалась дверь столовой, он начинал представлять себе, что именно так все и будет, если они поженятся. В Лахардане ему нравилось все: сам дом, то, как он расположен, нравилось спускаться рано утром на пляж и нравилось, когда ему время от времени показывали в саду деревья с вырезанными на них буквами Л и Г. Ему нравилось лежать с ней рядом на траве возле ручья и нравилось переходить через ручей по специально выложенным камушкам. Ему нравилось все, что нравилось ей, как если бы иначе даже и быть не могло.
– Я вам еще кое-что покажу, – сказала она и привела его к развалинам дома в самой чаще леса, в лощине. – Хенри расскажет вам про Падди Линдона.
Ральфу не нужно было объяснять, что именно сюда она когда-то в детстве доползла со сломанной ногой, и он представил, как она тогда должна была себя чувствовать: страх, голод и одиночество. Ему хотелось спросить ее об этом, но он не мог, потому что сама она никогда этой темы не касалась, вот разве только в связи с хромотой. На пляже она рассказывала о безымянном псе, который в конечном счете так-таки и сбежал куда-то, но ни словом не обмолвилась о той роли, которую этот пес сыграл в ее собственной истории. Листая в гостиной фотоальбом, он видел сквозь коричневатую дымку пару с детской коляской под яблонями в саду. На этой фотографии он задерживался много дольше, чем на всех прочих, и рассматривал ее так и эдак, но комментариев от Люси так и не дождался.
Однажды в лесу она вдруг сказала:
– Нам пора возвращаться, – как будто почувствовала, как он отчаянно ждет ту фразу, которую она могла бы сейчас произнести, как будто и сама этого испугалась.
Но чувство ожидания, раз возникнув, никуда не ушло, и Ральф начал думать о том, обернется ли оно когда-нибудь чем-то большим, нежели ожидание, хватит ли у него, в конце концов, смелости обнять ее, дотронуться губами до ее гладких светлых волос, а потом до шеи, до щеки, до веснушчатой кожи на тыльной стороне руки, до лба и закрытых глаз, до губ. И не получится ли так, что все его желания так навсегда желаниями и останутся.
– Вы не должны уезжать из Лахардана, – сказала она, – пока не дочитаете «Ярмарку тщеславия».
– Так я еще даже и не начал.
– А когда закончите читать, мы с вами обязательно о ней поговорим. И на это тоже понадобится время.
Иногда на ходу они касались друг друга тыльными сторонами ладоней, а на переправе через ручей руки сами искали и находили друг друга. А еще был неудобный перелаз через каменную стену, и опять ощущение близости.
– Там шестьсот сорок две страницы, – сказала она.
Они бы ни за что не встретились, не перепутай Ральф дорогу: Люси пыталась об этом думать, о том, что они бы не нашли друг друга, что она бы не знала, что на свете есть Ральф. Ей казалось, что он возник из ниоткуда, и ей приходило в голову: а что, если, уехав из Лахардана, он снова канет в никуда и больше не вернется. Она никогда его не забудет. Всю жизнь она будет помнить эти послеобеденные среды и нынешнее время тоже. А когда она станет старой и ей начнет казаться, что Ральф – всего лишь вымысел, фикция, и все это лето – такая же фикция, то это будет не важно, потому что время все равно рано или поздно превращает память в фикцию.
– Ральф, а чего бы вы сейчас хотели больше всего на свете?
Он нагнулся, подобрал с песка голыш и запустил его в море. Камушек дважды отскочил от воды, потом еще раз, третий й наконец пропал. Он уже не так скованно чувствует себя с ней, подумала она, потому что теперь знает ее немного лучше или, по крайней мере, ему так кажется. Ей нравилась его застенчивость и то, какой он милый.
– Ну, знаете, наверное, просто ничего не делать изо дня в день, и все.
– Ну, этого у меня как раз более чем достаточно.
– Значит, вы счастливый человек.
– Мне будет вас не хватать, когда вы уедете. Навряд ли вы сюда вернетесь.
– Ну, если меня пригласят…
– У вас будет чем заняться.
– И чем же этаким я буду занят?
– Ну, если хорошенько подумать, выбор у вас практически бесконечный.
Они искупались, что случалось обычно два раза в день, а потом пошли в Килоран. К пристани пришлось карабкаться через камни. Там было пусто, и на единственной в деревне улице – тоже. Люси сказала:
– Вот здесь я и ходила в школу.
Они заглянули сначала в одно окошко, потом в другое. Глянцевые карты и памятки по-прежнему висели на стенах вперемешку с портретами королей и королев работы мистера Эйлворда: Вильгельм Завоеватель, королева Мейв и император Константин. На доске было написано: Пусть х = 6.
– Я люблю вас, Люси, – сказал Ральф. – Я вас люблю.
Она ничего не ответила. Потом посмотрела в сторону и еще через секунду сказала:
– Да, я знаю. – И опять запнулась. – Только ничего хорошего из этого не выйдет, из нашей с вами любви.
– Почему?
– Меня нельзя любить.
– Да нет же, Люси, можно! Если бы вы только знали, как вас можно полюбить!
Они говорили на ходу, не остановились и теперь. Шли они медленно, и когда Ральф еще раз взял ее за руку, Люси не стала ему противиться. Он сказал:
– Я влюбился в вас сразу, как только увидел, в самый первый раз. И с каждой минутой любил все сильней и сильней. Вы – первая любовь в моей жизни. И последняя. Я больше никого не смогу полюбить.
– Вы ведь еще не закончили «Ярмарку тщеславия». И мы о ней не поговорили. Надо обязательно поговорить, пока вы не уехали.
– Да не хочу я никуда уезжать. Я хочу остаться с вами, на всю жизнь.
Когда Люси покачала головой, Ральф понял, что это не относится к тому, что он сейчас сказал, что она никоим образом не ставит под сомнение ту страсть, которая жила в его голосе и в его глазах. Она качала головой, отказываясь принять его по-детски необузданную и не желающую считаться с обстоятельствами надежду; ничего такого просто быть не может, означал ее молчаливый ответ, рефреном к сказанной чуть раньше фразе о том, что ее нельзя любить.
– Вы первый друг, который был у меня за всю мою жизнь, Ральф. У всех людей есть друзья, а у меня их никогда не было. По крайней мере, в романах друзья бывают у всех.
– Ради вас я готов на все.
– Расскажите мне еще про те места, где вы живете, про дом и все прочее. Так, чтобы я могла себе это представить, когда вас не будет.
– Да о чем тут рассказывать, Люси, места как места.
– Все равно расскажите.
И Ральф стал рассказывать, смешавшись, чувствуя себя совершенно несчастным. Он описал дом, потом мост, который был виден из окон его спальни, а за мостом бар и склад Логана, где торговали всем на свете – от овощей до скобяного товара. Ему и в голову никогда не приходило, что у него в жизни может быть какой-то другой путь, кроме как унаследовать лесопилку и дальше жить до самой смерти в небольшом, увитом плющом двухэтажном доме у дороги. В поле у моста стояло когда-то аббатство, или что-то вроде того, но от него уже почти ничего не осталось.
– А что осталось?
– Одна только башня, да и та обвалившаяся. Вот, собственно, и все.
– Какая жалость!
– Кажется, там должны быть еще могилы монахов. Люди говорят.
– А вы туда ходите, Ральф?
– А зачем, что там делать?
– Искать могилы.
– Нет, этим я не занимаюсь.
– А я бы сходила.
– Люси…
– А на складах Логана вас знают?
– То есть?
– Ну, знают, кто вы такой?
– Я постоянно хожу мимо них. Они меня видят.
– Расскажите про вашу школу.
– Ну, Люси…
– Пожалуйста, Ральф, расскажите. Ну, пожалуйста.
– Их было две.
И Ральф рассказал про первую, ту самую, где он тосковал по дому: серый дом на Даблин-сквер, прогулки парами по воскресеньям, по пустынным улицам, капустный суп.
– Да нет, не может быть, чтобы вас кормили капустным супом. Разве бывает капустный суп?
– У нас он так назывался.
– А в следующей вашей школе тоже был капустный суп?
– Та была получше. Не холодно, не жарко.
– Как это?
– Ну, не знаю.
– Расскажите мне о ней. Обо всем расскажите.
– Она неподалеку от Дублина, в горах. Мы там ходили в мантиях. А отличникам выдавали особые мантии, пошире.
– Вы были отличником?
– Вот уж нет.
– А по каким предметам у вас особенно хорошо получалось?
– Да, в общем-то, не по каким. Там про меня, наверное, теперь уже никто и не вспомнит.
– А в игры вы играли?
– Приходилось.
– А что у вас получалось лучше всего?
– Я вроде как неплохо играл в теннис.
– Поэтому и школу вы ненавидели не так сильно, как прежнюю?
– Да, наверное. А если я вас поцелую, вы не станете возражать?
– Да мы вроде уже пришли. Нет, не стану.
Каждый вечер Хенри ждал на кухне ужин, ничем не отличавшийся от завтрака и всегда один и тот же: яичница с поджаренным хлебом, ломтик бекона. К сему полагался чай: крепкий, сладкий и молока побольше.
В тот вечер, когда Ральф признался в любви, ужин был такой же, как всегда, за исключением того, что за ним было сказано. Час назад Хенри видел, как Ральф и Люси идут через двор, и обратил внимание на то, что манера у него стала какая-то другая и у нее тоже. Они явно чего-то смущались, что-то такое между ними произошло, и шли почти молча. Хенри подумал было, что они поссорились; но Бриджит, которая чуть погодя тоже заметила за ними это особенное настроение, и раньше случалось перехватывать Ральфовы взгляды в сторону Люси за обеденным столом, и о природе его чувств она уже успела догадаться: вся разница в том, что теперь он ей об этих своих чувствах сказал.
На кухне Бриджит озвучила эти свои соображения и встала в тупик, когда попыталась предположить, что же будет дальше. Гость уедет из Лахардана, и по мере того, как осень уступит место зиме, дни будут становиться короче. Пройдет Рождество, и в самом начале нового года погода, как всегда, будет хуже некуда. Вернется ли он в Инниселу, когда придет лето? Приедет ли снова сюда, в Лахардан? Или же время, которое вечно старается все и везде перепутать, украдет его у них этак невзначай?
В Лахардане часто все складывалось так, что Бриджит хотелось приласкать и успокоить Люси, как в былые времена, когда та была совсем еще несмышленая, или чуть позже, когда она уже подросла, но все равно была ребенок ребенком. Теперь Люси всегда была вроде бы под рукой, но в то же время совершенно недосягаема: одинокая фигурка за книжкой по ночам у лампы или днем в саду или бродит целыми днями то по лесам в лощине, то по пляжу, а из друзей – только толстяк стряпчий да старичок священник. Если в дом приходило письмо, то ожидание, надежда все еще вспыхивали, но только на секунду, пока конверт не успели как следует рассмотреть. Всегда хватало и конверта.
– Да, пожалуй, ты права, – согласился Хенри, вколачивая каждое слово на место кивком, отдавая – постфактум – должное ее проницательности.
Он допил чай и отставил чашку в сторону.
– Может, оно действительно и к лучшему. Как веревочка ни вейся…
Бриджит, которая как раз взялась убирать со стола, ничуть не удивилась его словам: она знала, что рано или поздно услышит именно эту фразу. Но перемена в настроении мужа никаких комментариев с ее стороны не вызвала: она уже давным-давно сама все сказала и что теперь по десять раз толочь воду в ступе. То, что случилось этим летом, было к лучшему.
– Все равно они для нее будут как чужие, – сказала она. – Даже если объявятся завтра с утра.
Хенри сэкономил спичку, прикурив у плиты от щепочки. Он не отдавал себе отчета в том, что его чувства называются отцовскими; он всего лишь пытался сделать так, чтобы с капитановой дочкой не случилось ничего дурного, а потому ухаживания со стороны чужого человека вызывали в нем вполне понятные подозрения, как, вероятнее всего, вызвали бы их в ее родном отце. Но покуда Ральф жил в доме, Хенри он нравился все больше и больше. И, сказав, что все случившееся этим летом – к лучшему, он имел в виду нечто большее, чем буквальный смысл произнесенной фразы. Было бы совсем неплохо, если бы капитанову дочку увезли отсюда, и довлеющая дому тьма перестала бы иметь над ней власть.
Дождь шел всю ночь и весь следующий день. Они сыграли в багатель, и Люси завела тот самый долгожданный разговор о «Ярмарке тщеславия». Потом они еще раз сыграли в багатель. Ральф сказал:
– Я люблю вас, Люси.
Люси не стала напоминать ему о том, что он уже говорил ей об этом, причем неоднократно. Она осторожно погладила его кончиками пальцев по тыльной стороне руки. Потом погладила по голове.
– Милый Ральф, – сказала она, – вам не следовало в меня влюбляться.
– Ничего не могу с собой поделать.
– Можно попросить вас об одной услуге? Когда настанет день вашей свадьбы, напишите мне, чтобы сообщить об этом. Так, чтобы я знала и могла себе все это представить. И еще пишите всякий раз, как у вас будут рождаться дети. А еще, может быть, вы напишете мне, как зовут вашу жену, и опишете ее, хотя бы вкратце? Так, чтобы я всегда могла себе представить вас обоих, и всех ваших детей, в этом доме возле лесопилки. Обещаете, Ральф?
– Я хочу жениться на вас.
– Меня вы забудете. Забудете это лето. Оно увянет и выцветет, станет неразличимым, а голоса превратятся в неуловимый для вашего слуха шепот. Настоящее, вот этот миг, когда мы с вами здесь сидим, не может длиться долго, да и не должно длиться. Эта комната будет казаться вам ничуть не более реальной, чем мне – лица персонажей какого-нибудь романа. Лахардан будет сниться вам, Ральф, а может, даже и сниться не будет. Но если он все-таки станет являться вам во сне, я к тому времени уже успею превратиться в призрак.
– Люси…
– Ну, а мне-то вы будете сниться, я буду грезить о каждом из ваших приездов сюда, о тех днях, которые как раз сейчас подходят к концу, о нынешнем моменте, когда багатель нам надоела, потому что мы играли в нее слишком долго, и о том, как секундою позже я скажу вам: «Может быть, сыграем лучше в двадцать одно?»
– Почему вы говорите, что вас нельзя любить?
– Потому что эта ваша любовь принесет вам несчастье.
– Но я счастлив, понимаете, счастлив, что люблю вас.
– Может быть, сыграем в двадцать одно? Дождь, похоже, зарядил надолго.
– Да ведь и прогуляться можно под дождем. По крайней мере, по аллее.
Деревья и впрямь давали хоть какую-то защиту от дождя. Воздух был свеж; восхитительный воздух, как назвала его Люси. Они остановились на аллее, потом остановились еще раз, на крыльце сторожки.
– Ну, конечно, я тоже вас люблю, – сказала Люси. – Если хотите знать.
Бриджит, с чувством, что нужно как-то поднять всем настроение, растопила в гостиной камин. Дождь пошел сильнее, по окнам сбегали ручейки, а потом первые порывы ветра изменили направление дождя. Поначалу ветер был не сильный, но не прошло и часа, как характер дня переменился до неузнаваемости. Ветер вихрем гнал сухие листья, чтобы как следует наиграться с ними, пока они не отмокли и не легли на землю. Он ломился в парадную дверь и в окна. Он швырял потоки ливня о стекла, разбивая тяжелые капли, которые подолгу медлили где-нибудь под рамой, прежде чем набрать достаточно воды и не торопясь скатиться вниз. Н-да, на море сейчас лучше даже не смотреть, сказал Хенри.
У камина в гостиной они поджаривали тосты, подставляя ломтики хлеба поближе к угольям, в самый жар. Они сидели на ковре у камина и читали.
– А это кто такой? – спросил Ральф, указав на единственный в комнате портрет над письменным столом, а Люси сказала, что это какой-то из Голтов, но кто именно, она не знает. Она завела граммофон и поставила пластинку. Джон Каунт Мак-Кормак запел «Сэлли Гарденз».
Они отправились взглянуть на море, и ветер успел разойтись до того, что они друг друга едва слышали. Волны взвивались на дыбы, как дикие белые кони, и разбивались в пыль, в клочья белой пены, и норовили догнать друг друга. Грохот прибоя пополам с воем ветра – такого больше нигде не услышишь.
Когда они обнялись у самой кромки моря, каждый почувствовал на губах у другого вкус соли. Волосы у Люси вымокли, растрепались и спутались, а у Ральфа плотно облепили череп. Шторм заколдовал их так же властно и неотступно, как любовь. Люси подумала, что, наверное, уже никогда в жизни не будет так счастлива, как теперь.
– Да разве можно о таком забыть, – прошептала она, и никто ее не услышал.
– Я не смогу разлюбить тебя, – сказал Ральф, и тоже в никуда.
Они обсушились у камина в гостиной. Бриджит принесла перекусить, потому что здесь было теплее, чем в столовой. Она увидела, какие они счастливые, и вспомнила, что через несколько дней Ральфу уезжать. Молиться она не стала: не тот повод для молитвы. Вместо этого она загадала на будущее и увидела их вместе, улыбчивых, сначала в одной комнате, потом в другой, и услышала, как они говорят о любви, и поняла, что они будут вместе до самой смерти.
– Ой, смотри, лососина! – воскликнула Люси.
Судя по всему, миссис Мак-Брайд прочитала в очередном адресованном ей через Хенри списке: «банка семги „Джон Вест“», и поняла, что намечается некое пиршество, потому что «Джон Вест» – удовольствие дорогое. А еще были крохотные сладкие помидорчики, которые Хенри вырастил в отстроенной заново несколько лет тому назад теплице. С латуком, маленькими луковками и ломтиками сваренного вкрутую яйца из них получился отличный салат.
– Может, выпьем вина? – предложила Люси. – Белого вина? Я, кажется, ни разу в жизни не пробовала вина, если не считать горьковатого красного, в церкви.
Она вышла и мгновение спустя вернулась с бутылкой и двумя стаканами. Там осталась тьма-тьмущая бутылок, на полках в кладовой, и белое, и красное, туда сто лет никто не заходил.
– Поищите штопор, он в каком-нибудь из ящиков стола. Да-да, где-нибудь там. Ага, вот и славно!
Они пододвинули стол поближе к огню, а к столу – два стула. Ральф разлил вино, и ему вдруг отчаянно расхотелось куда бы то ни было уезжать из этого дома. А хотелось ему теперь вовсе не увозить ее отсюда, а, наоборот, самому остаться с ней, потому что она была здесь на своем единственно правильном месте, и ему показалось, что отныне это и для него – единственно правильное место. Игла на граммофоне вычерчивала «Лондондерри».
В ту ночь в море пропали двое рыбаков из Килорана; они уже успели выбрать сети и взяли курс на берег, когда налетел внезапный шквал. В деревне их оплакивали, и скорбное чувство передалось Люси и Ральфу, когда они туда зашли, как раз накануне его отъезда. В доме, вокруг которого собралась вся деревня, голосили женщины. Пришел скрипач, на случай, если кто-нибудь попросит сыграть отходную.
– И как мне только в голову пришло от них сбежать? – сказала Люси на пляже, на обратном пути в Лахардан; в руках у них были крученые фитили вместо фонариков и купленная в деревне газета. – Они наверняка страдали так же, как сейчас страдают эти женщины. Хоть бы только они меня когда-нибудь простили. По-другому мне от этого никак не избавиться.
Этот приступ откровенности возник как-то сам собой, из ничего, и Ральф ни словом на него не отозвался.
– А еще я была тогда по уши влюблена – в деревья, в лагуны среди скал и в следы на песке. Я была как будто не в себе, Ральф. Мне и сейчас кажется, что на меня тогда нашло затмение.
– Ничего подобного.
– Как у бедной миссис Рочестер! Для которой ни у кого не находилось доброго слова!
– Вы были ребенком.
– И на ребенка может найти затмение. А что, если я их в тот момент возненавидела и хотела причинить им боль? А потом, почти сразу, мне стало так стыдно, так стыдно, – может быть, именно по этой причине?
– Я прошу вас, Люси, выходите за меня замуж.
Она медленно покачала головой.
– Мой отец стрелял в человека, но не убил. И мама боялась. А я тогда совсем ничего не понимала. Рассказать вам, Ральф?
И он стал слушать, и услышал уже знакомую историю, и увидел то, что представлял себе так часто: люди на галечнике, на песке, из дома несут свет, потом занимается утро.
– И хватило же мне смелости, – сказала Люси.
– Смелости вам не занимать, Люси.
– Дорогой мой Ральф, ну как я могу выйти за вас замуж?
Она потянулась губами к его губам и коснулась – едва ощутимо. Море было тихое, как пруд; волны с тихим шепотом набегали на берег. Небесная синь стала тоном темнее, чем в летнюю жару. На небе почти неподвижно висели белые, в пену взбитые облака.
– Мне дела нет до того, что вы когда-то сделали, Люси, я клянусь вам.
– Мне придется с этим жить, пока они не вернутся.
– Да нет же, ничего подобного.
– Вы должны вернуться к нормальной человеческой жизни. И перестать быть гостем в моей. Потому что никем иным вы стать не сможете, Ральф, пусть даже я вас и люблю. Когда мы любим друг друга, мы вторгаемся в чужую собственность, воруем то, что нам не принадлежит. Ральф, родной мой, придется нам впредь обходиться воспоминаниями.
– Не придется. Я не хочу и не буду обходиться воспоминаниями.
– Ну, воспоминания, знаете ли, совсем не такая плохая штука.
– Плевать я хотел на воспоминания! – В голосе у него звякнула, как надломилась, горькая нота.
Потом они довольно долго шли молча, пока он не сказал:
– Я не стану увозить вас из Лахардана, если вы сами этого не захотите.
Казалось, она его не услышала. Она водила по песку кончиком туфли. И подняла голову только тогда, когда написала оба имени, свое и Ральфа.
Она сказала:
– О чем они думают, Ральф, про себя, не вслух? Почему они не возвращаются?
Ральф начал было отвечать, но понял, что его не слышат, и умолк. Они медленно двинулись дальше, и Люси сказала:
– Никакой ненависти к ним во мне, конечно, не было, вот только откуда им об этом знать, когда все факты говорят об обратном? В один прекрасный день – сегодня, завтра, через год или через два – они таки соберутся с духом и пустятся в обратный путь, и, когда бы они это ни сделали, поздно не будет.
– Бог ты мой, Люси, да они уже давным-давно вас простили и ничего, кроме счастья, вам не желают. Простили они вас, слышите, простили.
– Воспоминания могут составить целый мир, если вы сами им это позволите. Впрочем, вы правы: вам это совсем ни к чему. Это моя доля, мне с ней и жить. Мы с вами любили друг друга, и воспоминаний об этом мне хватит на всю жизнь. Я буду закрывать глаза и снова чувствовать ваши губы, и видеть вашу улыбку так же ясно, как эти волны, которые вижу каждый божий день. Мы с вами были такими близкими друзьями, Ральф! Видит Бог, как нам не хотелось, чтобы кончилось это лето! Следующее лето будет совсем другим, и мы с вами оба об этом знаем.
– Ничего такого я не знаю и знать не хочу. Просто чушь какая-то!
– Вот бы остановить время и оставить его навсегда, это наше с вами лето. Но – давайте не будем жадничать. А знаете, раньше я даже боялась их возвращения. Даже думала иногда, мол, пусть они и не возвращаются, потому что какая им, спрашивается, радость от моего наигорчайшего раскаяния? Им слишком многое пришлось бы мне простить: так какой же мне смысл надеяться на прощение? И все-таки, если бы они приехали прямо сейчас, если бы вышло так, что мы взобрались на обрыв, а они стоят там, такие удивленные, и слушают Бриджит, а она им обо всем рассказывает – как это было бы здорово! И нам с вами не пришлось бы жить воспоминаниями.
Через два дня Ральф уехал. Хенри на таратайке отвез его на вокзал в Инниселу. Люси могла бы отправиться вместе с ними, могла бы стоять и махать рукой на железнодорожной платформе, пока поезд трогается с места и увозит Ральфа прочь. Но она сказала, что ей бы этого не хотелось; взамен она махала ему рукой от парадной двери, а потом – на подъездной аллее.