Штаб-квартира центра «Действие ради развития» расположена в квартале Мирафлорес, на проспекте Пардо, в одном из последних домов из кирпича и дерева, еще сдерживающих натиск небоскребов, – домов, окруженных садами, где царит тень, шелестит листва, суматошно наперебой чирикают воробьи в кронах смоковниц, домов, которые прежде были властелинами улицы, а теперь стали пигмеями. Хороший вкус Мойзеса – «Доктора Мойзеса Барби Лейвы», напоминает мне надпись на стене при входе, – сказывается в том, что особняк, обставленный мебелью 40-х годов, выстроен в подражание колониальному, все еще не утерявшему своей прелести стилю – балконы с жалюзи, севильянские патио, мавританские арки, облицованные плиткой фонтаны. Дом сверкает, а в его комнатах, выходящих в ухоженный, свежеполитый сад, кипит работа. В вестибюле у входа два охранника с карабинами проверяют, нет ли у меня оружия. В ожидании Мойзеса я рассматриваю последние публикации центра, выложенные на подсвеченную витринку. Обложки красиво изданных книг по экономике, статистике, политике, истории украшены виньетками в виде доисторической морской птицы.
Мойзес Барби Лейва – становой хребет центра: благодаря его комбинаторной одаренности, личному обаянию и фантастической работоспособности это культурное учреждение сделалось одним из самых активных в стране. Помимо всесокрушающей воли и пуленепробиваемого оптимизма, Мойзес обладает поразительным даром комбинаторики: наперекор Гегелю он занимается примирением противоположностей и, подобно нашему местному святому Мартину де Порресу, умеет накормить из одной миски собаку, крысу и кошку. Благодаря этому гению эклектики центр получает ссуды, пожертвования, субсидии и гранты как от капиталистов, так и от коммунистов, от правительств и фондов как крайне консервативных, так и самых революционных, его держат за своего Вашингтон и Москва, Бонн и Гавана, Париж и Пекин. И в этом они все просчитались, ибо центр «Действие ради развития» принадлежит Мойзесу Барби Лейве и не будет принадлежать никому другому до тех, по крайней мере, пор, пока он не исчезнет, причем можно не сомневаться, что центр исчезнет вместе с ним, ибо не родился еще тот, кто сумеет занять его место на этой ниве.
Мойзес, который во времена Майты был революционером-подпольщиком, ныне стал интеллектуалом и прогрессистом. Основа его мудрости – в умении сохранить в неприкосновенности образ левого, более того – укрепить его ради процветания центра и своего собственного. Умудряясь оставаться в превосходных отношениях с самыми непримиримыми идеологическими противниками, точно так же ладит он и со всеми правительствами, сколько там ни было их в стране за последние двадцать лет, причем ни одному не предавался полностью. С поразительным чутьем и умением отмерять порции, пропорции и дистанции, он умеет уравновешивать любую чрезмерную уступку одному направлению цветистыми похвалами – другому. Если где-нибудь на коктейльной вечеринке я слышу, как он с преувеличенным жаром поносит транснациональные корпорации, грабящие наши ресурсы, или выступает против культурной экспансии империализма, извращающей нашу родимую культуру третьего мира, я понимаю, что в этом году американцы субсидировали программы центра щедрее, нежели их соперники, а если на концерте или на вернисаже вдруг замечу, что он встревожен советским вторжением в Афганистан или огорчен репрессиями против польской «Солидарности», это означает, что на сей раз он добился какой-то помощи от Востока. Благодаря этим финтам и уловкам он всегда может доказать идеологическую независимость – свою и своего центра. Все перуанские политики, умеющие читать – а таковых немного, – считают его своим интеллектуальным консультантом и уверены, что центр работает прямо на них, что, кстати сказать, не так уж далеко от истины. Мойзесу хватало мудрости внушать всем, что дружба с его центром пойдет им на пользу, и это отчасти тоже было так, поскольку связи с центром позволяли правым чувствовать себя реформаторами, социал-демократами и почти социалистами, левым – придавали респектабельности, делали более умеренными, наводили на них интеллектуальный лоск, военные же чувствовали себя гражданскими, священники – мирянами, буржуа – пролетариями и землянами.
От успехов Мойзеса завистники корчатся в конвульсиях, кроют его последними словами, изощряются в насмешках над его темно-красным кадиллаком, на котором он колесит по улицам. Злоязычнее всех, как и следует ожидать, – поборники прогресса, которые благодаря его центру – и ему лично – сыты и одеты, пишут, публикуются, ездят на конгрессы, получают гранты, проводят семинары и конференции и укрепляют свой статус прогрессистов. Мойзес знает, что́ о нем говорят, и ему на это плевать, а если даже и нет, он это скрывает. Его успехи в жизни и сохранение своего имиджа зиждутся на философии, которая не изменилась ни на йоту: вероятно, у Мойзеса Барби Лейвы есть враги, но сам Мойзес Барби Лейва врагами считает не существ из мяса и костей, а только абстрактных чудовищ – империализм, латифундизм, милитаризм, олигархии, ЦРУ и так далее, – которые служат ему для достижения его целей так же, как и его друзья (все остальное наличествующее человечество). Неисправимый якобинец, каким Майта остается уже тридцать лет, сказал бы о нем, без сомнения, что это типичный случай «сенсуализации» интеллигента-революционера, и, вероятно, был бы прав. Но признает ли Майта, что на какие бы сделки ни был вынужден идти Мойзес в осатаневшей стране, как бы ни притворялся он, он все же сумел сделать так, что несколько десятков интеллигентов живы и работают, а не прозябают в университетском мирке, изъеденном интригами и постоянным крушением надежд, а немало других – путешествуют, проходят стажировки по своим специальностям, пребывают в плодотворном контакте с коллегами в остальном мире? Признает ли Майта, что рыхлый и дряблый соглашатель Мойзес Барби Лейва в одиночку сделал то, что должны были сделать Министерство образования, Институт культуры или какой-нибудь из наших перуанских университетов, учреждений или частных лиц – должны были, да не сделали? Нет, не признает. Потому что, по его мнению, всякого, имеющего глаза, чтобы видеть, и достоинство, чтобы действовать, все это лишь отвлекает от священной обязанности, от выполнения главной задачи, а именно – от революционной борьбы.
– Привет, – протягивает мне руку Мойзес.
– Привет, товарищ, – ответил Майта.
Он пришел вторым – случай небывалый и исключительный, потому что перед каждым заседанием именно он отпирал дверь гаража на проспекте Сорритос, где помещался комитет. У каждого из семи членов ЦК был свой ключ, и время от времени в гараже ночевал каждый, кто оказывался без крыши над головой или у кого случалась спешная работа. А два студента – товарищ Анатолио и товарищ Медардо – готовились там к экзаменам.
– Сегодня я тебя обставил, – удивился товарищ Медардо. – Чудеса!
– Вечером был в гостях и спать лег очень поздно.
– Ты? В гостях? – рассмеялся товарищ Медардо. – Еще одно чудо.
– Было кое-что интересное, – пояснил Майта. – Но не то, о чем ты думаешь. Сейчас как раз проинформирую комитет.
Снаружи гаража не было и намека на то, что происходило внутри, зато внутри висел плакат с бородатыми лицами Маркса, Ленина и Троцкого, привезенный товарищем Хасинто из Монтевидео, где проходил слет троцкистских организаций. Вдоль стен громоздились кипы газеты «Вос обрера», еще не розданных листовок, воззваний, призывов к забастовкам. Стояли два продавленных кресла и несколько трехногих табуреток, на какие обычно присаживаются доярки или спириты. Лежали один на другом несколько тюфяков, накрытых грубошерстным покрывалом, – они тоже в случае надобности заменяли стулья. На полке, сложенной из кирпича и досок, томились несколько книг, запорошенных цементной пылью, а в углу стоял остов велосипеда – некогда трехколесного. Было так тесно, что даже от трети комитета создавалось впечатление кворума.
– Майта? – Мойзес, подавшись вперед на своем кресле-качалке, недоверчиво смотрит на меня.
– Майта, – говорю я. – Ты ведь помнишь его?
Он обретает прежнюю самоуверенность, а лицо его – улыбку.
– Разумеется! Как же мне не помнить… Но это интересно… Кто сейчас в Перу помнит Майту?
– Очень немногие. И вот из них-то я выжимаю воспоминания.
Хотя я знаю, что Мойзес мне поможет, потому что он человек отзывчивый, всегда готовый подставить плечо всем и каждому, но отдаю себе отчет, что для этого ему надо будет одолеть некий психологический барьер, сделать над собой усилие, а верней – совершить насилие, потому что они с Майтой когда-то были очень близки и крепко дружили. Не воспоминание ли о Майте беспокоит его здесь, в этом кабинете с книгами в переплетах, с картой Перу на пергаменте, с совокупляющимися инками в застекленной витрине? Не чувствует ли он себя не в своей тарелке от того, что приходится вновь говорить о тех деяниях и мечтаниях, которые когда-то разделял с Майтой? Не исключено. Даже я, не сумевший стать единомышленником и товарищем Майты, и то при воспоминании о нем испытываю известную неловкость – что же говорить о такой значительной фигуре, как директор центра «Действие ради развития»…
– Хороший был человек, – говорит он осторожно и смотрит так, словно хочет незаметно определить мое собственное отношение к Майте. – Идеалист с самыми добрыми намерениями. Только очень уж наивен и доверчив. Но, по крайней мере в отношении той злосчастной истории в Хаухе, совесть моя чиста. Я предупреждал, что он ввязывается в поганое дело, я уговаривал его еще раз все взвесить. Но все впустую, только зря время потерял, он же был упрям как мул.
– Пытаюсь восстановить его первые шаги в политике, – объясняю я. – Данных мало, разве что сведения о том, как он еще совсем мальчишкой, оканчивая колледж или уже учась в Сан-Маркосе, сделался апристом. А потом…
– А потом – кем он только не был! – говорит Мойзес. – Апристом, коммунистом, диссидентом, троцкистом. Был членом всех сект, молился всем богам, какие только были в ту пору. Сейчас их прибавилось – вот ему было бы раздолье. В нашем центре мы составили сводную таблицу всех левых партий, групп, коалиций, фракций и фронтов, сколько их ни есть в Перу. А сколько именно, как по-твоему? – больше тридцати.
Он барабанит пальцами по столешнице и принимает задумчивый вид:
– Но одно следует признать, – вдруг добавляет он очень серьезно. – Во всех его метаниях не было оппортунизма, вот ни на йоту. Человек переменчивый, непостоянный, может, даже недалекий, но при этом – воплощенное бескорыстие. Я больше скажу. В нем всегда была склонность к саморазрушению. Бунтарь и оппозиционер по природе своей. Едва лишь вступив куда-нибудь, он начинал с инакомыслия, а кончал фракционной борьбой. Эта черта была в нем сильнее всех прочих. Бедный товарищ Майта! Вот ведь сволочная судьба, а?
– Заседание объявляю открытым, – сказал товарищ Хасинто.
Он был генеральным секретарем РРП (Т) и по возрасту самым старшим из пяти присутствующих. Не хватало еще двоих членов комитета – товарища Пальярди и товарища Карлоса. Подождав полчаса, решили начинать без них. Товарищ Хасинто своим хрипловатым голосом сообщил об итогах последнего заседания, состоявшегося три недели назад. Из предосторожности протокол не вели, но генеральный секретарь заносил в блокнотик основные темы каждой дискуссии и сейчас, сильно щурясь, сверялся со своими записями. Сколько лет было товарищу Хасинто? Шестьдесят, а может, и больше. Крепкого сложения и спортивного вида, рослый, с хохолком надо лбом, державшийся прямо и оттого выглядевший моложе своих лет, он был живой реликвией организации, поскольку участвовал еще в тех собраниях в доме поэта Рафаэля Мендеса Дорича, когда в начале 40-х годов из уст вернувшихся из Парижа сюрреалистов – Вестфалена, Абриля де Виверо, Моро – они получили первые представления об идеях троцкизма. Товарищ Хасинто в 1946 году стал одним из основателей первой троцкистской организации – Группы рабочих-марксистов, из которой проросла Рабочая революционная партия, где работал уже двадцать лет и, несмотря на враждебность апристов и редисок, неизменно входил в руководство. Почему он оставался с ними, а не уходил в другую группу? Майта радовался этому, но не понимал. Вся старая троцкистская гвардия, все сверстники товарища Хасинто остались в РРП. Почему же он по-прежнему состоял в РРП (Т)? Чтобы не отделяться от молодежи? Должно быть, причина крылась в этом, потому что Майта сомневался, чтобы для товарища Хасинто много значила международная полемика между паблистами[13]