История Мурочки еще невелика. Мурочке всего тринадцать лет.
Если вы не поленитесь пройтись по дорожке и заглянуть за кусты лиловой сирени, которые так пышно цветут, вы увидите ее. Она сидит на скамейке с книжкой. Она сплела тоненький веночек из белой кашки и еще каких-то белых цветов и надела себе на голову. И уже забыла про него: так поглощена чтением.
Её двоюродный брат Роман подкрадывается сбоку и неожиданно захлопывает книгу. Мурочка сердится, вскакивает, бежит догонять его, чтоб отшлепать его книжкой. Но у Романа ноги гораздо длиннее, чем у ней, и он благополучно домчался до балкона и бросился на диван в то время, как Мурочка еще бежит по саду.
В саду весна.
Пышная лиловая сирень цветет. На лужайках ковер желтых одуванчиков, с которыми воюет дядя. Шиповник украдкой расцветает у забора. А главное — небо-то какое синее, глубокое!
Сладко, дивно дышится в саду и в поле.
Белые облака бегут по небу. Солнце то по кажется, то опять скроется, играет в прятки. Дядя поглядывает на облачка и укоризненно качает головой: ну, какой от них толк? А дождь-то как нужен!
Мурочка теперь уже привыкла к этим разговорам о дожде и погоде и тоже радуется, когда сизая, хмурая туча вылезет из-за леса и начнет ползти — ползти к ним. Чудовище!.. А еще лучше, когда утром проснешься — глядь! — небо серенькое и дождик прилежно сеется на мокрую травку. Дядя ходит довольный, насвистывает песню, надевает высокие сапоги и отправляется куда-то…
На балконе Роман лежит на диване и смеется. Накрывают на стол. В столовой Женя занимается с двумя меньшими. Надежда Ивановна, которую и старшие называют мамой (хотя она приходится мачехой Жене и Роману), ходит из кухни на балкон с кувшином молока.
Кончайте, господа, пора обедать, — говорит она.
Ваня и в особенности Катя радешеньки. Женя закрывает тетрадку и отмечает в учебнике, сколько нужно выучить на завтра из таблицы умножения.
Роман кричит с балкона:
— Микробы, обедать!
Начинается возня на балконе. Роман борется с Ваней. Ваня вырывается и мчится в сад, где налетает на идущего отца. Отец проходит в свою комнату умыться. Мать усаживает малышей за стол, завязывает им салфетки.
Женя сидит рядом с Мурочкой. Приходит Григорий Степанович и садится возле них.
— Кто это тебя так увенчал? — смеется он, глядя на белый веночек в волосах племянницы, съехавший на бок.
Мурочка, красная, снимает его и бросает в сад.
— Цветы и стихи, стихи и цветы, — насмешливо бормочет Роман.
— Вовсе не стихи, — говорит Мурочка, — а просто, я думаю, всем людям надо хоть один раз прочесть Лермонтова.
Женя вступается.
— Ты не читал?
— Нет.
— Что-то удивительно. Студент, и вдруг не знать.
— А как же на экзамене отвечал? — задорно спрашивает Мурочка.
— Этих билетов не знал, где стихи.
Девицы фыркают.
— У нас в седьмом классе проходили, — говорить Женя авторитетно.
Надежда Ивановна восклицает:
— Что же каши никто не берет! Вчера говорили, что давно ячневой каши не было.
Григорий Степанович начинает рассказывать о вчерашнем деревенском сходе. Школу новую затеяли в Горбатовке, и Женя очень заинтересована ею. Жене остался всего год в гимназии, потом она мечтает сделаться горбатовской учительницей. Надежда Ивановна, которая тоже была учительницей до своего замужества, не менее Жени интересуется новым делом. Уж сколько раз они вдвоем обсуждали его.
И теперь какая радость, что горбатовская школа, вероятно, осуществится!..
После обеда Роман, который целое утро сидел у себя в мезанине и писал, объявляет, что нужно промяться и сходить всем в лес.
— В лес! в лес! — пищит Катя.
Она вертится волчком на балконе, юбки её разлетаются, как у танцовщицы. Она любит кружиться, когда чему-нибудь рада. Ваня бежит к себе наверх за перочинным ножиком: хочет вырезать в лесу хлыстик. Надежда Ивановна суетится с Мурочкой. Они укладывают в корзинку хлеба и крутых яиц. Женя до стала детское верхнее платье и затягивает его в ремень вместе с пледом. В лесу так хорошо, наверное, останутся долго, как бы детям не простудиться.
Григорий Степанович с ними не пойдет: он ушел к себе отдыхать.
Пока все суетится, Роман сидит на балконе и тренькает на гитаре. Он мастер петь.
«Лодка моя легка,
Весла большие…»
напевает он, пощипывая струны.
Ну уж, Рома, оставь, а то когда же соберешься, — говорит Женя и отнимает у него гитару. Он молодецки надвигает фуражку, на самый затылок и берет стянутый в ремень тючок.
Сверху бежит, сломя голову, Ваня, и все отправляются, наконец, в лес, куда просто рукой подать из сада: минут 15 ходьбы.
А небо-то — синее, глубокое! А воздух-то какой! Трава как щелк, а как выйдешь из сада — простор, зеленые поля во все стороны — рожь и пшеница, и овес голубоватый и еще короткий, как щетка, а справа выгон, где пасется стадо.
Но еще лучше в зеленом, свежем, прохладном лесу. Уж тут так хорошо, что и рассказать невозможно!
И не снилось Мурочке, что она попадет в Горбатовку. Деревню она увидела в первый раз в тот день, когда ей минуло тринадцать лет.
Мурочка родилась в высоком, мрачном каменном доме. В этом доме прошли первые годы её жизни.
Конечно, она не помнит их, но отец говорил, что жили они тогда в городе зиму и лето, по обыкновению. Кормилица, а потом няня носили Мурочку на руках в ближайший садик при церкви, в «ограду», как они говорили. Садик был невелик, и дорожки его были замощены плитами, как тротуары. Но все-таки тут была зеленая травка и зеленые деревья, и можно было посидеть на зеленой скамеечке и поиграть песочком.
Нянюшки и мамушки сидят себе на скамейках, разговаривают, перемывают косточки господам, сплетничают, жалуются.
А дети заняты. Те, что поменьше, играют у кучи желтого песку под высокой белой колокольней, лепят пироги, печки, города и крепости с глубокими рвами. И богатые и бедные отлично веселятся вместе.
Большие дети, которые умеют уже играть, держатся тоже вместе, — и нарядные и простые, и с перчатками и без перчаток. Раскраснеются, как маков цвет; щечки так и пылают. Играют в кошки-мышки, в горелки, в пятнашки, в прятки. Хорошо прятаться за колокольню, за пристройку у её стены, где сложены дрова, за скамейки и за нянюшкины широкие юбки.
Визг, писк, смех, иногда ссоры и слезы.
Но как тут обижаться и плакать, когда так чудно хорошо играть на открытом воздухе? Вот уже бойкая девочка набирает компанию для новой игры. Все становятся в кружок, и девочка ходить вокруг и поет:
«Заря-заряница,
Красная девица…»
А там три мальчика, из которых двое — братья Мурочки, играют в лошадки, и сердитый кучер без жалости хлещет своих лошадей.
Мурочка опоздала и не захотела играть в зарю-заряницу. Пришли две девочки, дочери соседнего булочника, две прехорошенькие розовые немочки с светлыми косичками и голубыми глазами. Их зовут Розочка и Минна. Мурочка очень любит их. Они веселые, никогда не дерутся, не дуются, а бегают как шибко! И вот втроем они затевают свою игру — пятнашки, Нужно сосчитать, кому догонять. Мурочка начинает, как учила ее няня:
«Первенчики, другенчики,
Чикири, микири,
По кусту, по насту,
По лебедю — коренью,
Свистень — корень,
Татарский ворот,
Шапка — татарка,
Зеленчик — вон!»
Минна — пятнашка. Мурочка и Роза бегут от неё в разные стороны. Потом они втроем вступают в большую игру в кошки-мышки, и нельзя даже сказать, как они веселятся.
Время идет, плывет, уходит… Вот уже протяжно и гулко ударили к вечерне: «дон!..» Загудел воздух. И солнца уже нет. Давно спряталось оно за высокие дома, только никто этого не заметил. «Дон!.. дон!..» гудит большой колокол. Мурочка закидывает голову назад и хочет увидеть того, кто звонить там, наверху. Но никого не видать; точно колокол сам собою гудит и звонить.
Розочка и Минна прощаются. Мама пришла за ними. Мурочке скучно. Нянюшки и мамушки зашевелились, кое-кто уходить уж собирается. Няня зовет Диму и Ника, зовет Мурочку, и они выходят из ограды и лениво и нехотя идут домой но большой улице, где нет ни единого деревца, где стоять с двух сторон высокие, мрачные каменные дома, где каменные мостовые и каменные тротуары, и где хлопотливо бежит и звонить красная конка.
Мурочке семь лет. Дима старше её на два года и совсем уже большой мальчик, учится в школе. Ник еще мал, он меньше сестры, толстый бутуз, трехлетний буянь и задира.
Дома у Мурочки и хорошо и худо. Хорошо в детской, где они втроем спят, и няня тоже на своем сундуке за печкой. Хорошо играть всем вместе, слушать нянины сказки вечерком, в полутьме, когда только лампадка теплится перед образами. Мурочка давно знает наизусть все нянины сказки: и про Василису Прекрасную, и про морского царя, и про лебединых дев, которые по утрам скидывают у реки свои белые перистые сорочки и становятся царевнами… Чего-чего не знает она! А все-таки каждый раз жмется, к няне и трепещет, когда опять баба-яга догоняет девочку или Кощей-бессмертный губить царевича… Страшно!
Дима, с тех пор как в школе, сталь важничать и уже не с прежним интересом слушает нянины сказки.
— Ну уж, все старье! — говорить он.
У Димы теперь товарищи — мальчики и учителя — мужчины, и он свысока начинает смотреть на баб: на няню и Мурочку, и даже на тетю Варю.
Он боится, как и прежде, тети Вари, но уже начинает храбриться и важничать с нею, впрочем, покамест только в своих мыслях.
Зато с няней и Мурочкой нечего стесняться! Вот он и разгуливает по детской, задрав нос, и критикует, и все, что прежде ему нравилось, кажется теперь вздором и глупостями, не стоящими внимания. И — что всего хуже — он выучился в школе таким словам, как «наплевать», «дурачье» и даже «свинья…»
— Димка! на Лизу наступил! — взмолилась Мурочка, бросаясь спасать свое сокровище — старую, полинявшую куклу.
— Бабье! — небрежно говорить Дима. — Что она, живая, что ли?
Да что ты озорничаешь, батюшка, — говорить старая няня, которая сидит у окна и, надев очки, штопает детские чулки на деревянной ложке. — Погоди, тете скажу.
— Очень боюсь! — бойко отвечает Дима, однако уходит подальше от сестриных игрушек и начинает что-то строгать.
Мурочка вытирает слезы себе и кукле (надо же думать, что Лиза заплакала, когда очутилась под Диминым сапогом) и начинает ее укачивать, напевая нежным голоском:
«Спи, дитя мое, усни!
Сладкий сон к себе мани!..»
— Хи-хи! это днем-то! — смеется Дима у своего окна. — И днем и ночью спит.
— Тебя не спрашивают, — говорить обиженно Мурочка.
— Даже игры придумать не умеют, — небрежно ворчит Дима.
Ник устал бегать в саду и теперь сидит тихо, не балуется. Он строить себе вавилонскую башню на полу, и когда она с треском разваливается, опять собирает кирпичи и снова воздвигает стены.
— Ох-ох! Царица небесная, Миколай угодник… — вздыхает няня, штопая чулки. — Что-то косточки мои ноют. Видно, быть непогоде.
Она смотрит в окно на небо, а неба видать только краешек, потому что окно выходить на двор; с четырех сторон стены, и в них окна. Даже можно видеть напротив у соседей, как шьют на машинке портнихи: там мастерская. Шьют и шьют весь день, с утра до ночи, и Мурочка часто подходить к окошку со своей Лизой на руках и долго задумчиво смотрит, как, нагнувшись, шьют большие девушки и девочки…
Они знают уже Мурочку, потому что не раз кланялись друг дружке через окна, и раз — какая радость! — оттуда прибежала тоненькая стриженая девочка, в розовом платье и черном переднике, и принесла Мурочке целый ворох ярких лоскутиков: красных, зеленых, голубых, желтых и розовых.
Мурочка даже оторопела, увидев такое со кровище. Ома звонко и крепко расцеловала девочку. Няня попросила себе лоскуточков, чтоб — сшить сумочку: «Некуда, — говорить, — наперсток спрятать, катушки и все», и Мурочка с такой радостью отдала ей, сколько надо было, и все-таки осталось еще на роскошные наряды для Лизы.
И потом она еще чаще смотрела в окошко и кланялась и улыбалась им, и думала про себя: «Чем бы только мне отблагодарить их, чем бы показать, как я довольна?»
Но у Мурочки, кроме старых игрушек, не было ничего.
К тому же она и не знала, как живут они там, в мастерской. Сыты ли они, хорошо ли им так шить с утра до вечера, не хочется ли им побегать и посмеяться или, может быть, поплакать, как Мурочка плакала иногда, уткнувшись лицом в нянины колени. Она не знала их жизни, и никто не рассказывал ей про них. Она знала пока только свою крошечную жизнь и жизнь братьев, и еще знала волшебную, страшную, удивительную жизнь разных царей и царевичей: Ивана-царевича, Салтана, Гвидона, Еруслана и Синагриппа, которые жили где-то в тридевятом царстве, в тридесятом государстве, — там, где летают страшные змеи и ковры-самолеты, и где живет, чудная огненная Жар-птица.
Раз, поздно вечером, когда Мурочка уже убирала игрушки, а Ник, уже раздетый, в одной рубашонке, прыгал на своей постели, раздался звонок.
Звонок как звонок, никто на него не обратил внимания. Кому-то отворили двери, кто-то вошел, чьи-то вещи вносили в комнаты, отец с кем-то разговаривал.
Димы не было дома, он отпросился к товарищу и в первый раз один пошел в гости. За ним хотели послать кухарку Аннушку. Дима, конечно, выскочил бы посмотреть, кто приехал, но Мурочка не так была любопытна.
Её мир ограничивался детской, и она не любила заглядывать, что делается в других местах.
Но не успела она сложить все вещи в шкапчик, как случилось нечто необыкновенное. Дверь растворилась, и вошел отец с незнакомой барыней.
Незнакомка была высокая, стройная женщина в темном платье с белым воротничком и рукавчиками. Её волосы были пышно зачесаны наверх. Серые глаза смотрели строго и решительно.
Мурочка застенчиво приподнялась и, молча, смотрела на вошедших. Ник так и присел на постели.
Отец подозвал к себе дочь.
— Это Мария, или Мурочка, как ее зовут у нас, — сказал он.
Барыня поцеловала ее в лоб.
— А где же няня?
— Няня в кухню ушла, — прошептала Мурочка.
— А этот разбойник — меньшой, Ник. Старшего нет: отпросился в гости.
— Как, один? — удивилась барыня.
— Тут недалеко, — сказал отец. Он погладил по головке дочь, которая прижалась к нему. — Друзей у себя в школе приобрел. — Он нагнулся к Мурочке и, взяв ее за подбородок, сказал добродушно — Ведь это тетя Варя приехала.
Вошла няня с вычищенными сапожками Ника.
— Няня, вот Варвара Степановна приехала, будет жить с нами, — сказал отец.
Мурочка удивленно посмотрела на тетю Варю. Низко поклонилась няня и сказала:
— Добро пожаловать, матушка.
Варвара Степановна несколько времени разглядывала старушку, потом обвела глазами детскую.
— Как душно здесь. Отворяют ли форточки?
— Отворяем, матушка, по утрам.
Варвара Степановна обратилась к брату и сказала:
— Надобно сейчас сходить за Дмитрием. Восемь часов — детям давно спать пора.
Так началось царствование тети Вари.
Оказалось, что она всем осталась недовольна. Недовольна была она и тем, что дети много шалили, недовольна и тем, как ходила за ними няня.
Няня была старый человек и воспитывала детей по простоте, как умела, не мудрствуя лукаво. И шлепнет, бывало, Ника, если он заупрямится или очень расшалится, и в кухне посидит с Аннушкой, чайку попьет, но зато уже строго-настрого прикажет детям не ша лить. И дети слушались и вели себя смирно.
С первых же дней тетя Варя нашла, что многое в жизни детей надо изменить.
Прежде всего, каждое утро их стали обтирать холодной водой. И не няня, а сама Варвара Степановна приходила, брала большую губку и обтирала холодной водой сначала Ника, а потом Мурочку. Ник плакал и капризничал, но ни слезы, ни капризы не помогали. Мурочка, молча, подставляла спину и живот и только смертельно боялась, когда в первый раз прикоснется к её телу холодная губка.
— Что ты, Мари, корчишься, — строго говорила тетя Варя.
Понемногу дети, однако, привыкли к холодной воде, и все пошло, как следует.
Вторая новость, которую ввела тетя Варя, касалась Димы, или Дмитрия, как она его называла. Надо сказать, что эта новость чрезвычайно понравилась ему. Тетя Варя раз пришла в детскую и сказала:
— Няня, Дима уже большой мальчик, его надобно перевести из детской. Николай Степанович желает, чтоб он спал на диване в столовой.
— Ну, что ж, матушка, воля ваша, — сказала няня.
Позвали Аннушку, и в детской поднялась кутерьма. Убрали Димину кровать, перенесли его шкапчик в столовую, поставили его рядом с диваном, где должен был с этих пор спать Дима. В датской стало просторнее и даже пусто как-то с непривычки.
Няня, пригорюнившись, сидела на своем сундуке и перебирала чистое датское белье и откладывала в сторону худое, что нужно было зашить и поштопать. Мурочка подошла к ней.
— Нянечка, ведь так лучше? — спросила она. — Дима все смеется надо мной.
— Лучше, матушка, лучше, — проговорила няня. — Папаша захотел, значить, лучше.
Тетя Варя заняла маленькую комнату, которая была рядом со столовой. Там она си дела и работала, туда являлись кухарка Аннушку и няня за приказаниями. Тетя Варя строго распре делила свое время, и все в доме теперь дела лось по часам. Она вставала рано, будила Диму, приказывала ему идти в детскую обтираться холодной водой, и через 10 минут уже являлась в столовую, отворяла форточку; Аннушка накрывала на стол, подавала самовар, и Николай Степанович пил чай вместе с Димой, и потом оба уходили, — один на службу, другой в школу.
И не случалось теперь, чтобы Дима опоздал. Напротив, он являлся из первых.
Отпустив племянника, тетя Варя входила в детскую. После чаю Ник и Мурочка оставались с Варварой Степановной в её комнате. Ник плел полоски и коврики из красных и зеленых бумажных ленточек и постоянно рвал эти ленточки. Мурочка училась читать: ау, рама, рука, рак и так далее, а потом тоже брала ручную работу: вязала крючком.
Это вязанье было для неё истинным мученьем. Толстая бумага и крючок скрипели в потных ручонках, нитки становились грязны, черны, и то, что получалось, было так некрасиво, грязно и жалко. «Но разве можно было сказать тете Варе! Мурочка молча сидела и, скрепя сердце, ковыряла крючком бессмысленную работу и о чем-нибудь думала, чтобы стало повеселее на душе, но от такого думанья случалась беда: она спускала столбики в вязанье, и выходила уже совсем чепуха.
Просидев у тети Вари часа два, дети уходили с няней гулять.
И опять веселились они в «ограде», опять бегала Мурочка с Розой и Минной в пятнашки, а Ник играл в лошадки. Счастливые часы! Чудные, золотые минуты!
Много нового ввела Варвара Степановна в жизнь детей. Дима боялся её, как огня. Она заставляла его каждый день играть на рояли и сидела с ним рядом и неумолимо поправляла каждый раз, когда он ошибался. Дима не понимал, что такое он делает, и не любил этой музыки, но все-таки играл и даже делал успехи, как говорила отцу тетя Варя. Она хотела было и Мурочку учить музыке, но отец сказал, что ей можно еще подождать, и так отложили музыку на будущий год. Когда Дима кончал свои упражнения, приходили Мурочка и Ник. Тетя Варя играла песенки, и сама пела, и дети должны были петь. Мурочка скоро полюбила это занятие и выучила много песен.
Но всего больше было жаль прежних задушевных веселых вечеров, когда все играли и шумели в детской и переворачивали комнату вверх дном. Няня, бывало, принимала участие в игре, и чего-чего не выдумывали они вчетвером! А потом слушали сказки. Для сказок теперь просто не оставалось времени. Варвара Степановна, если была дома, весь вечер сидела в детской, работала и читала свои книги. Няня шила, Дима готовил уроки и отвечал их тете Варе, все до последнего словечка, а Мурочке оставалось только играть с Ником да не очень шуметь.
Только когда Варвара Степановна уходила в гости, в детской опять поднималась шумная возня. Аннушка приходила из кухни, подперев локоток, стояла у дверей и смотрела, улыбаясь, на игру и проказы, и няня по-прежнему покорно обращалась и в слона, и в медведя, и в волка, к общему шумному восторгу.
Мурочка в воскресенье выглянула из детской в коридор. Пошла потихоньку в столовую, думала, что Дима там рисует, но его не нашла. Прошла на цыпочках через комнату тети Вари, где все было в таком образцовом порядке, — и тут пусто. За ширмами, на кровати, стоила картонка от шляпы. Значить, тетя Варя и Дима уже ушли.
Мурочка постояла-постояла и пошла тихонько в гостиную. Там пела канарейка в клетке. Посмотрела на птичку, послушала, как чирикает, стала ее передразнивать, — канарейка так и заливается. Мурочка засмеялась, и отошла.
«Не заглянуть ли в кабинет?» — подумала она и на цыпочках подкралась к двери.
Отец, лежа на диване, читал журнал. Она посмотрела на него, посмотрела, хотела повернуться и незаметно убежать, да споткнулась и упала.
Отец встал и поднял ее.
— Ты зачем пришла?
— Скучно. Ник не хочет играть, а Дима ушел.
— Если ничего не будешь трогать, можешь здесь побыть.
Отец опять стал читать.
Мурочка подошла к письменному столу и начала рассматривать вещи. Потрогала тихонько пальчиком, чернильницу, потом зашла сбоку и погладила черную собачку, лежащую на красном коврике. Собачка была сшита из барашковой шкурки, а красный её коврик служил для того, чтобы обтирать перья.
— Папа, из чего у неё глаза?
— Что такое? — сказал Николай Степанович, отрываясь от книги.
— Глаза у собачки из чего?
— Ты же видишь, что из черных бус.
— А я думала живые, — протянула Мурочка. Но все-таки еще раз погладила собачку.
Когда все вещи на столе были осмотрены и осторожно потроганы пальчиком, Мурочка подошла к шкапу. В шкапу стояли рядами книги. Еще стоял глобус, а так как она не пони мала, что это за штука, он внушал ей страх. Она покосилась на таинственную вещь, поскорее отвела глаза и стала рассматривать корешки книг. Между ними была одна большая, которую ей иногда позволяли смотреть. В ней были удивительные картинки.
Николай Степанович мельком взглянул на дочь. Её тоненькая фигурка была так жалка; беспомощно-грустно смотрели её глазенки. Он отложил книгу и встал с дивана. Достать тебе книгу?
Мурочка просияла.
И вот она сидит в большом кресле с огромною книгой на коленях и с жадным вниманием рассматривает картинки, чудные, непонятные, страшные картинки. Некому объяснить их Мурочке, да она и не поняла бы объяснений.
Николай Степанович молча смотрит на свою девочку. Воспоминания и тяжелые мысли мешают ему читать.
Он вспоминает, как сам был ребенком, — таким же беспомощным и тоненьким. Он жил не у родителей, а у бабушки.
Бабушка была богатая женщина. Она отличалась властолюбивым, тяжелым нравом, любила, чтобы все трепетали перед нею. Когда она видела, что её боятся, она радовалась и гордилась. Ей казалось, что самое лучшее в мире — это сознавать свою власть над людьми и видеть их перед собою покорными, трепещущими, в страхе ожидающими её гнева или милости. Если бы ей кто-нибудь сказал, что есть еще другая власть над людьми, которою еще лучше, еще надежнее можно покорить сердца, — она не по желала бы и выслушать такие речи. И в церкви она стояла и молилась с тем же суровым и гордым выражением лица, которое наводило страх на людей. У неё был единственный сын, с которым она поссорилась. Она не хотела знать его семьи, хотя ей известно было, что живут они в бедности. Но раз она приехала к сыну и предложила взять к себе на воспитание второго внука, Николеньку. Отдали его родители, думая, что лучше ему будет у бабушки, в богатстве и довольстве. Бабушка по требовала, чтобы родители не вмешивались в его воспитание и совершенно отказались от своих прав на него.
Итак, Николенька жил у бабушки. Он рос, как цветочек без солнца, не знал ни ласки, ни ребяческого баловства. Втихомолку терпел он все, что приходилось терпеть. Богатая старуха была скупа даже для внука. Курточки его были заштопаны и узки, он ходил в сапогах, из которых давно уже вырос, ноги у него ныли и болели. Но разве можно было сказать бабушке? Он плакал украдкою и терпел.
Так он рос, молчаливый и грустный, и таким остался на всю жизнь.
Бабушка хотела, чтоб он был инженером, а сам Николай Степанович желал быть учителем; ему пришлось покориться суровой воле старухи. Но когда она вздумала женить его, он возмутился и навсегда ушел от неё.
У него уже была невеста, милая, приветливая девушка; они обвенчались. Но жена его не надолго озарила счастьем его жизнь. Она умерла после рождения Ника.
Николай Степанович стал еще более угрюм и замкнут и весь ушел в свою работу. Он любил своих детей, но совсем не умел приласкать их, ласкал нерешительно и как будто украдкою, и отпускал их тотчас от себя. Он точно стыдился быть нежным.
Мурочка не могла себе представить, что с папой можно поиграть и побегать, и когда обе немочки, Розочка и Минна, рассказывали ей, как они шалят и смеются с отцом, она широко открывала глаза и качала головой.
Мурочка редко и стыдливо ласкалась к отцу, которого так сильно любила своим горячим сердечком. Она всегда с некоторым страхом заглядывала в его кабинет. Да и то сказать, — отец целый день бывал на службе, вечером отдыхал и читал или же уезжал, а иногда приходили к нему товарищи и играли в карты, и Мурочка, прежде чем ложиться спать, тихонько выбегала в гостиную и смотрела, как за столом, при двух свечах, сидят такие же строгие, суровые люди, как папа, и молча играют в карты.
И Мурочка, выглядывая из-за двери, смотрела на них и воображала многое-многое: и у них, может быть, дома дети, и, может быть, такие же девочки, как она, и как те дети живут и как играют, и есть ли у них добрая старушка — няня, — и много-много другого воображала она, смотря исподтишка на незнакомых людей, пока, наконец, няня не уводила ее поскорее спать.
Мурочка, горько рыдая, прятала свое лицо в складках няниного платья.
— Успокойся, матушка, — говорила няня. — Праздник такой великий, Сам Христос Спаситель наш родился на радость и утешение мира, — нехорошо так! На небе ангелы поют, звезды Господни улыбаются, души христианские радуются.
Но Мурочка еще горше заплакала.
Утром, бегая с новой куклой по гостиной, она нечаянно задела за столик, где стояла лампа. Столик свернулся на бок, и не успела она крикнуть, как лампа уже лежала на полу в керосиновой луже, разбитая вдребезги.
Вошла тетя Варя, помолчала и сказала:
— Хорошо. Сколько раз уже тебе говорено? Сорванец, гадкая девчонка! Это все нянино баловство. Привыкли в детской озорничать.
Потом, помолчав, проговорила:
— Сегодня мы все пойдем на елку к Анне Петровне, а ты останешься дома. В другой раз будешь, осторожнее.
Мурочка, не веря своим ушам, глядела на тетку. У них совсем не было знакомых детей, и эта семья была первая, с которой они познакомились. Они уже были раз у Анны Петровны и очень веселились.
Тетя Варя ушла, приказав Мурочке сейчас же идти в детскую и не выходить оттуда весь день.
Мурочка, глотая слезы, поплелась в детскую.
И вот настал вечер, тихий, торжественный вечер. В окно с глубокого темного неба глядела ясная звезда. Через двойные рамы доносился протяжный благовест. В доме было тихо и пусто, все ушли, даже кухарку Аннушку от пустили в гости, и остались только вдвоем Мурочка и няня.
Когда Дима уходил, он высунул на прощанье язык и сказал: «Что, попалась? Курица!»
Но Мурочка стояла молчаливая и бледная, и даже нельзя было подумать, что она весь день плакала. В душе её теплилась робкая, сладкая надежда, что кто-то ее пожалеет, кто-то простить и возьмет с собой, — не папа ли? — но отец, оказывается, еще раньше один уехал куда-то, и тетя Варя была полной владычицей в доме.
Bcе так весело спешили одеваться; все кутались, потому что на дворе стоял сильный мороз, даже снег хрустел и скрипел под ногами; и вот, после суеты, и шума, и смеха, за ними затворилась дверь, и во всей квартира воцарилась мертвая тишина.
— Сам Христос Спаситель наш родился, — говорила няня, нежно гладя по головке рыдающую Мурочку. — А в деревне-то что делается! Ребятки у нас тепло-тепло оденутся, выходят со звездой. А ту звезду целую неделю перед великим праздником мастерят. Бумагу промаслят, да вырежут звезду, да сделают точно фонарь. А в звезде свечку поставят. Наш пономарь горазд больно, ребятам помогает. И наденут ту звезду на шесть, зажгут свечку и идут век со звездою-то от двора ко двору Христа славить, поют молитвы Младенцу Христу… Улица-то деревенская темнешенька, хоть глаз коли, ничего не видать. И плывет это звезда, горит ярко так, хорошо. Всю деревню обойдут ребятки, в каждой избе им подадут, где копейку, где вотрушку, аль пирог, али яичек. Много всего наберут. Ребята-то больше все бедные, — потом делят, домой несут, бегут, — рады, что столько добра насбирали. И бедные люди сыты в святой вечер бывают.
— Нянечка, расскажи, как ты от волков спасалась, — просить Мурочка, все еще всхлипывая.
И няня начинает рассказывать про далекое старое время, когда она была молоденькой девушкой.
Как она была тогда крепостная и как с утра до ночи вышивала в девичьей, строчила прошивки и кружева для своей госпожи. И звали ее в то время Верой, а не Надеждой, потому что сама барыня была Надежда и не желала, чтобы простая холопка носила её имя.
И рассказывала няня, как она раз поклонилась барыне в ноги и отпросилась сходить к матери вместе с сестрой. Мать их жила в другой деревне, и дорога туда шла через дремучий лес. А дело было зимою. Холод, мороз. И идут две девушки через дремучий темный лес, дорога тянется без конца, а снегу-то, снегу сколько! Не пройти. И людей нет. А в лесу хрустит. Страшно так. Неведомо кто бродит в чаще лесной: медведь ли из берлоги поднялся, волки ли зубастые. Начинает смеркаться. Да вдруг как волки завоют!.. У девушек ноги подкашиваются от страху. Бегут вперед, — куда же деваться? Все равно дремучий лес на много верст кругом. Вдруг как блеснет огонек вдали между деревьями, другой, третий… Это волчьи глаза горят. Батюшки, светы мои! Что тут делать? Взлезли сестры на деревья и притаились. Дрожат, молитву читают.
Вдруг как трахнет что-то в лесу! Господи, спаси и помилуй! И опять: трах!.. А это объездчик-сторож по волкам стрелял, едет по дороге. Девушки как закричать ему: «Дядюшка, милостивец наш, возьми нас с собой, помираем! Волки нас окружили, ради Христа спаси!»
В эту минуту, действительно, раздается какой-то треск или шум.
Мурочка вскакивает и испуганно смотрит на няню.
— Господи, да что же это? — говорить старушка. — Никак в двери к нам ломятся.
Она берет Мурочку за руку, и обе отправляются в кухню. Там кто-то изо всех сил колотит в дверь.
— Да кто там, отзовись! — кричит няня, между тем, как Мурочка испуганно держит её руку.
— Да Федор, Федор! — слышится с лестницы. Няня отворяет дверь и впускает занесенного снегом полузамерзшего мальчика, лет двенадцати.
— Ах, Федька, чтоб тебя!.. напугал нас, — ворчит няня.
— Да я стучал-стучал… уходить хотел, — говорить красный, как рак, Федя, обдавая всех свежим морозным воздухом.
Он снимает шапку и полушубок, стряхивает снег в уголок к печке, и Мурочка видит Федю в праздничном наряде: он в красной кумачовой рубашке и черной жилетке, а сапоги высокие, а шаровары новые.
Федя кланяется барышне и целует ее в щеку и поздравляет с праздничком; потом целует няню и вынимает для неё из кармана гостинец — два румяных яблочка.
— Ох, племянничек, спасибо, родной! — говорит няня. — Сами потом скушаете, детки.
И они отправляются в детскую.
Мурочка повеселела. Она ужасно любит племянничка. Федя часто по праздникам приходит к ним. Сначала вместе играют, а потом он рассказывает.
Федины рассказы были точно оконце, через которое дети заглядывали в широкий, иной мир. В том неизвестном для них мире было столько интересного и страшного!
Они жалели Федю и других мальчиков, которые жили у хозяина, потому что хозяин был человек крутого нрава и больно стегал их ремнем, так что матери приходили, кланялись ему в пояс и просили слезно:
«Батюшка, Сидор Иванович, только по голове не бей, смилуйся!»
Точно так же жалко было Федю, когда он рассказывал, что хозяин заставляет самовары ставить и воду носить, а как сапоги шить — не показывает. И хозяин говорить: «На четыре года отдадены, небось успеете, а теперь только даром хлеб едите, подлецы, марш за водой!»
Федя рассказывал, что он пока выучился только заплатки ставить да подметки подбивать, и как ему хочется уйти к другому хозяину, чтобы поскорее выучиться целый сапог шить.
И он с гордостью показывал Диме и Мурочке, какую славную заплатку поставил он себе на левом caпоге.
Тетя Варя всегда хмурилась, когда являлся ведя. Она говорила брату:
— Удивляюсь, как ты не боишься, что он заразу занесет, болезнь какую-нибудь. Бог знает, в какой грязи они там живут.
Но Федя пока ходил и даже брал книжки у Димы, потому что был страстный любитель чтения и читал гораздо быстрее и лучше, чем сам Дима.
Федя удивился, застав дома одну Мурочку. Но из деликатности он и виду не показал, что удивляется, и играл с нею как ни в чем не бывало. Только когда Мурочка уже легла спать, и няня угощала племянничка в кухне чаем с булками, он решился спросить, отчего барышня одна в такой святой, великий праздник.
Уже больше года прошло с того памятного вечера, когда тетя Варя впервые появилась в тихом царстве Мурочки.
Много воды утекло с тех пор, и все в доме успели уже привыкнуть к нраву и желаниям Варвары Степановны.
Мурочка сидела в детской и писала в своей тетрадке упражнение на букву i. Дима только что вернулся из гимназии. Ник ходил с повязанным горлом и капризничал. Няня в своем уголке за печкою завязывала большие узлы и поминутно сморкалась.
— Нянечка, это ты все о матери плачешь? — спросила Мурочка, поднимая голову.
У няни в деревне была древняя старушка-мать. Ей шел уже восемьдесят шестой год, и недавно брат писал няне, что старуха больно плоха стала, неровен час, как бы не умерла.
Няня вытерла глаза платочком и тихо проговорила:
— О матери все, Мурочка. Жалко старуху, всю жизнь красного денька не видала. Нужда да заботушка, и все тут.
— А долго ты останешься там? — опять спросила Мурочка.
Няня медлила отвечать. Она усердно что-то складывала и разбирала.
— Не знаю, матушка, не знаю, — сказала она наконец.
Ник раскапризничался. Говорит, слишком туго у него горло повязано. Няня сняла фланельку, повернула ее на другую сторону, завязала по-другому и крепко поцеловала мальчика.
— Иди, играй.
Вошла тетя Варя.
— Кончила упражнение?
— Сейчас кончаю, — сказала Мурочка.
— Когда напишешь, оденься, мы пойдем гулять. Ник, ты останешься дома. Дмитрий, покажи свой дневник.
Через полчаса Дима, в новой гимназической шинели, и Мурочка уже чинно шагали с теткой по улице, заходили туда и сюда в магазины. Тетя Варя никогда не ходила с детьми в ограду, да и денек был морозный, серенький, и приятно было итти все вперёд да вперед.
Уже было поздно, когда они вернулись. Мурочка сняла с себя башлык и шубку, поставила в уголок калоши и пошла убирать свои вещи в детскую.
Ник играл у стола в солдатики. Мурочка с удивлением оглянулась. Что-то новое было в детской. Что такое? Вот чудеса! Нянин сундук исчез. Вот отчего так странно. Мурочка испугалась и потихоньку, на цыпочках, пробралась в кухню, где Аннушка, засучив рукава, протирала через решето вареный рис. — Аннушка, а где няня? Аннушка посмотрела на нее, вытерла нос об руку около локтя и сказала:
— Уехала няня.
— Уехала? Как же это? И не простилась!
Мурочка стояла пораженная. Ей вдруг вспомнилось, как няня крепко — крепко ее поцеловала, когда они уходила гулять.
— Так, значить, Варвары Степановны воля, — сказала Аннушка.
— Уехала… — проговорила. Мурочка уныло. — И вещи увезла? Что же это? И два стула кто-то поставил как раз на то место, где сундук стоял.
Аннушка усердно протирала ложкой рис.
— Жисть наша, одно слово! — промолвила она в сердцах. — Нонича здесь, завтра там, как пылинка сухая. И что это за доля положена нам, грешным, Иисусе Христе. Живешь-живешь, себя не жалеешь, ан, глядь, не нужна стала, проваливай.
Мурочка со страхом глядела на Аннушку и как она раздраженно терла ложкой по решету. Она отлично поняла, что это про себя и про няню Аннушка говорила. Но нельзя было никак понять, какое отношение это имело к поездке няни в деревню.
Ведь там была дряхлая старушка, почти без ног, с палочкой ходила, и няня так плакала, что вот случится несчастье, умрет старушка без неё. И жалко было расставаться с няней, а все-таки ведь и старушку надобно пожалеть.
Мурочка постояла-постояла и заговорила:
— Только бы знать, когда она вернется. Аннушка, ты как думаешь, скоро вернется?
Аннушка нахмурилась и замолчала.
— Аннушка! — сказала Мурочка и тревожно заглянула ей в глаза.
— Не велено говорить, и все тут. Уходи ты, Мурочка, к себе. Придет тетенька, осерчает.
Но Мурочку уже нельзя было выпроводить из кухни. Сердце у неё заныло, точно она предчувствовала, какая гроза готова была разразиться над нею.
— Аннушка, золотая, милая, скажи! Я не понимаю! Скажи мне.
И Мурочка залилась слезами.
— Ах, матушки, беда мне с тобой! — проговорила Аннушка. — Ведь сказано, не говорить. Ведь няня-то, Надежда-то Архиповна, распростилась, значит. Уж больше не придет. Мурочка всплеснула руками.
— Не придет?!
— Варвара Степановна, слышь, немку наняли, немка завтра придет, ну, а няня уж к чему. Да иди, иди, матушка, как бы грехa с тобой еще не нажить. Варвара Степановна заругает.
— Ах, Аннушка! совсем ушла няня-то! — рыдая, бормотала Мурочка, присев на табуретку.
И плакала-плакала бедная девочка! Пришла тетя Варя, бранила Аннушку, бранила Мурочку, но Мурочке теперь все равно было, она не слушала ничего, плакала, плакала навзрыд, и в детскую пришла, села на стул, где стоял нянин сундук, и плакала, плакала!
И Ник разревелся, узнав, что няня ушла, и тетя Варя увела его к себе, махнув рукой на Мурочку, с которой, на этот раз она не могла справиться.
И Мурочка сидела на том месте, где столько лет стоял нянин сундук, и, прислонив головку к холодной каменной печке, плакала, плакала так, что нос и глаза и все лицо у неё распухли. А Дима стоял злой у окна и молчал, и на все приглашения и приказания тети Вари даже не двинулся с места.
Кончилось оно, золотое, мирное детство! Кончились ласки и задушевные беседы, тихие речи, добрые слова! Кончились радужные сказки и умилительные предания; прощайте вы все, — цари и царевичи, и Лебедь Белая, и Василиса Прекрасная, прощайте, подвижники древних лет, святой Филарет Милостивый! Прощай, няня, золотая, ненаглядная! Незаметно ты расточала свою нежность и ласку на детей, голубила, тешила их, — незаметно и ушла из их жизни… Прощай, дорогая! Прощай!
Дело было весною.
Во дворе стояли роспуски. По черной лестнице вверх и вниз бегали мужики, дворники, Аннушка. Выносили вещи, уложенные еще три дня тому назад.
Мурочка стояла на площадке повыше, чтоб не мешать, и, перегнувшись через перила, смотрела, как выносили старые, хорошо знакомые вещи. Вот несут комод, диван из столовой, на котором спит Дима. Дворник несет большую кадку. Аннушка, вся раскрасневшаяся от беготни, тащит большой узел своих вещей. Внизу кто-то кричит:
— Легче! Не напирай!
— Где глаза-то у тебя? Комод сломаешь! Но, но, поворачивай. Боком, говорят тебе, поворачивай.
Они переезжали.
И весело было и как-то грустно.
Отец купил маленький домик на окраине города. Дети уже побывали там, успели рассмотреть свое новое гнездо.
Дом был деревянный, в один этаж, с мезонином. С одной стороны к нему примыкал маленький сад, с другой — обширный двор, весь в буграх и в ямах, заросший травой. И свету кругом было много и воздуху, и на той улице, где стоял дом, казалось так просторно и привольно. Деревянные невысокие дома с садами тянулись, прерываемые заборами. Народ в этих местах жил все простой, не богатый; магазинов не было, а все лавочки: с красным товаром, с калачами и баранками, с керосином, мылом и дегтем, а на углу продавали сено в большом красном каменном сарае.
И не похоже было, что это тот же каменный мрачный город с звоном конок и шумом и громом колес по мостовой, с трескотней и суетой. И странным и неуклюжим казался большой каменный дом, стоявший один, как воевода, на всю улицу, точно вырос он тут совсем некстати, и ему самому было стыдно перед народом за свои голые красные бока.
Мурочке и Диме все это очень понравилось. Простор и зелень! — ведь этого они раньше не знали. А здесь им будет принадлежать зеленый сад, где теперь цвели тоненькая черемуха и куст лиловой сирени, где росли березки и тополи, смородина, малина и крыжовник, и, кроме того, для их игр есть большой зеленый двор, хотя весь в буграх и ямах, зато сплошь заросший густою молодою травой. Двор был еще заманчивее сада.
С самого утра уже выносили вещи из ста рой квартиры, и дети бродили то по опустелым комнатам, то по двору. Дима ходил по детской и смотрел, не забыл ли он чего. Книги его и инструменты (он любил столярничать и не давно получил в подарок полный набор инструментов) давно были аккуратно уложены им в большой ящик. Вообще Дима стал неузнаваем. Тетя Варя любила его больше, чем других детей. Он приучился к порядку, стал беречь свои вещи, учился в гимназии хорошо, был вежлив с тетей Варей и с немкой Агнесой Петровной. Но весь этот лоск был только внешнего свойства. В душе у Димы было совсем не так чисто и благополучно, как в его гимназическом дневнике. Дима был один при взрослых и совсем другой с товарищами и вообще с детьми. Еще милая няня часто называла его озорником, потому что ведь при ней он не стеснялся показывать себя, каким он был. Теперь, при гувернантках, он выучился притворяться, а между тем исподтишка дразнил и обижал Мурочку, отнимал преспокойно вещи у Ника и грозил ему кулаком, так что Ник, готовый уже разреветься, замолкал с разинутым ртом.
Это очень грешно, но Мурочка не любила Димы. Она часто с ним ссорилась, заступалась за Ника и за себя и изо всех сил колотила его своими кулаками, когда он ее обижал. Но Дима только смеялся и показывал ей язык, потому что Мурочкины кулаки были ничто в сравнении с теми кулачищами, которыми его тузили в гимназии.
Вообще надо сказать, что Дима огрубел в гимназии и привык драться, потихоньку обижать, а бранился он теперь так, что «дурачье» было у него самое еще безобидное слово.
Все те гувернантки, которых столько пере бывало в доме после ухода няни, оставались недолго и не могли разобрать, где у Димы кончалось притворство и где начиналось у него откровенное его поведение, и так все шло шито-крыто, а Дима пользовался тем временем особенной любовью тети Вари.
И сколько немок видели перед собою дети одну за другою!
Была сначала робкая молоденькая немка Доротея Васильевна, которую Дима для сокращения называл просто Дура. Она оставалась недолго и по вечерам, ложась спать, все плакала. Она чувствовала себя такой несчастной в этом доме, где никто ей не сказал ласкового теплого слова, а мальчики так озорничали, дрались и ругались. Мурочка тоже была с нею холодна и враждебна, — не могла простить, что из-за неё ушла няня.
Она молчала и не хотела учиться говорить по-немецки, как ни уговаривала ее Доротея Васильевна.
И кончилось дело тем, что тетя Варя ей отказала.
Бедная девушка сидела в детской у окна и тихонько плакала. Она не знала, как быть, куда ей деваться. Сердце Мурочки дрогнуло; она подошла к пей, обняла, поцеловала и сказала:
— Душечка, Доротея Васильевна, не сердитесь на меня. Я не могла. Я не хотела, чтоб вы были вместо няни. А теперь я вас очень люблю. Очень люблю! Только уходите от нас, пожалуйста. Всё равно Дима вас обижать будет. Уж он такой.
От ласковых слов Мурочки молодая девушка еще пуще расплакалась и рассказала ей всю свою жизнь: как были у неё отец и мать и оба умерли, а она одна выросла, и теперь некому о ней позаботиться, только Бог её защитник.
На другое утро Доротея Васильевна ушла, и расстались они с Мурочкой, как друзья.
Тогда они обе не думали, что им придется еще встретиться в жизни и жить под одной кровлей.
Вторая немка была, точно нарочно, такая бедовая, что когда Варвара Степановна говорила одно СЛОВО, она ей отвечала десять слов. Она и детей наказывала, сколько хотела, — драла за уши Ника, ставила в угол Мурочку. И некому было пожаловаться на нее, потому что тетя Варя все молчала и старалась быть любезной с нею. Но потом из-за какого-то пропавшего чулка в детской поднялась целая буря, и немка кричала, что такой злой дамы еще в жизни своей не встречала и что она знает, кому это надо рассказать.
Тетя Варя почему-то и на этот раз простила немке, и она прожила еще месяц, а по том вдруг сама ушла, сказав, что ей надоели дети.
Потом поступила к ним совсем необразованная, неопрятная и глуповатая девушка. Она не умела обращаться с детьми, не умела учить их немецкому языку, сидела весь день и шила. А Дима хозяйничал в детской, как башибузук. В её время случилось, что Дима чуть не проколол перочинным ножом глаз Нику, его пришлось лечить, и долгое время боялись, что Ник ослепнет на раненый глаз. Но, к счастью, дело обошлось благополучно. Дети ходили неряшливые, унылые. Ник по болезни еще больше капризничал, и Мурочка чувствовала себя одинокой и несчастной.
Раз как-то она случайно выбежала вечерком в кухню, и кого же увидела? Няню.
Она сидела у Аннушки, пила чай. В первый раз решилась она заглянуть к своим «деткам».
— Драгоценная! Золотая! — шептала Мурочка, крепко, изо всех сил обнимая старушку. И плакала же Мурочка, и целовала ее в сморщенные щеки, и гладила ее по руке, и смотрела в глаза.
Няня рассказывала, что живет теперь в доме, где один мальчик, и что хорошо ей, а все-таки скучно без Мурочки, и Ника, и Димы.
Потом Мурочка тихонько позвала Ника, и Ник тоже шепотом говорил с няней и ласкал ее, как никогда раньше не ласкал, и потом оба они просили няню еще приходить поскорее и на цыпочках вернулись в детскую такие счастливые и тихие, и так любили они в эту минуту и няню и друг друга!
Как ни старалась тетя Варя поладить с немкой, а все-таки пришлось ей отказать. Потом стали приходить другие, и от всех тетя Варя слышала одно и то же замечание:
— Говорят, сударыня, что жить у вас невозможно.
И с большим трудом, наконец, достали Агнесу Петровну, которая жила теперь уже пол года, держала себя гордо и неприступно, отказалась спать за печкой и устроила себе уголок за ширмами, там, где раньше стояла кровать Димы.
Она не допускала вмешательства Варвары Степановны в жизнь детей и просила, раз ей доверили их, позволить воспитывать их самостоятельно.
И в третий раз детям пришлось узнать чужую волю над своею жизнью.
С приходом Агнесы Петровны дети как-то подтянулись и приободрились.
Она зорко следила за Димой и ловко выводила наружу все его проказы. Дима стал её бояться так, как вначале боялся тети Вари. Но он вместе с тем не мог не уважать её, потому что она была замечательно справедлива.
И она стыдила его, пренебрежительно относилась к его успехам в ученье и говорила, что вызубрить наизусть еще не великая заслуга.
Её любимец был Ник. Она живо отучила его капризничать. И случилось это так.
Ник уже выздоровел и ходил без по вязки на глазу, но все еще по старой памяти ныл и приставал ко всем.
Агнеса Петровна сидела у своего рабочего столика и вышивала себе красивое полотенце. Она несколько раз уже говорила спокойно Нику:
— Фуй, стыдись. Большой мальчик, а все ведешь себя, как маленький.
Ник приставал к Мурочке, чтоб она поиграла с ним, а Мурочка списывала немецкую сказку.
— Ник, ты сейчас перестанешь, — сказала опять Агнеса Петровна.
— А я — все-таки буду. Хочу, чтоб она играла, хочу, хочу, хочу!
Тогда Агнеса Петровна встала и сказала: Ты не слушаешься меня. И вчера не слушался и третьего дня. Я больше не могу тебя воспитывать. Я скажу тете Варе, чтоб она от дала тебя в приют.
Ник присмирел и исподлобья смотрел на Агнесу Петровну. Он знал, что тетя Варя всегда исполняет её желания, и знал еще, что Агнеса Петровна всегда говорить правду, одну правду.
— Есть такой приют, где исправляют и воспитывают детей, больных детей. Ведь ты болен, должно быть. Здоровые дети всегда веселы и спокойны. Пойдем вместе к тете Варе, поговорим с нею.
После таких слов Ник стал просто совсем другим человеком. Агнеса Петровна в тот же вечер рассказала детям подробно, где тот приют для несчастных больных детей и как их там лечат и воспитывают.
Так шли дела в детской.
И вот теперь они переезжали в новый дом.
Мурочка постояла-постояла на лестнице, потом вошла в опустелую, просторную и странную квартиру, прошла через коридор в пустую детскую, где только лежало на подоконник их верхнее платье, и подошла к окошку.
Там, напротив, по-прежнему жили портнихи, шили весь день, с утра до вечера, согнувшись над работой. Оттуда ее заметили, и черноволосая девушка, которая шила на машинке, стала кланяться и улыбаться. Мурочка тоже поклонилась и долго смотрела на нее, мысленно прощаясь со всеми этими незнакомыми девушками, которые были свидетельницами её мирной детской жизни.
Мурочка вскочила на подоконник, отворила форточку и звонко крикнула им:
— Мы уезжаем! Прощайте!
Окно напротив распахнулось, темноволосая девушка перегнулась из него и тоже сказала:
— Прощайте, Мурочка!
И за нею выглянули другие; все подбежали к окну и, выглядывая из-за плеч друг дружки, кланялись Мурочке, улыбались и говорили: «Прощайте! Прощайте! Прощайте!»
— Будьте счастливы! — сказала черноволосая девушка.
— И вы все будьте счастливы! — крикнула Мурочка звенящим голосом.
— Ах, что ты там делаешь? — послышался позади голос Агнесы Петровны.
Мурочка проворно поклонилась еще раз и рукой послала соседкам воздушный поцелуй и слезла с окна.
— Это милые девушки, мои знакомые, — сказала она. — Я хотела проститься с ними.
Агнеса Петровна поглядела на открытое окно, где были видны русые и темные головы, и тоже поклонилась им дружелюбно.
Вот уже возы тронулись; вышли отец и Ник, тетя Варя и Дима, Агнеса Петровна Мурочка, и все уселись в пролетки; Аннушка поставила на колени тети Вари клетку с канарейкой, и они отъехали навсегда от дома, где родилась Мурочка, где родился Ник, где прошли-пролетели печальные и веселые дни.
Николай Степанович страстно любил цветы. Как только они переехали, он принялся за украшение сада. Позвали садовника, прочистили старые дорожки, проложили новые. На лужайках между деревьями, разбили цветники.
Каждый вечер, приезжая со службы, Николай Степанович работал в саду. Ему помогала Мурочка. Они рассаживали маленькие саженцы цветов: левкоя, резеды, душистого горошка, анютиных глазок. Потом надо было полоть грядки, поливать их, подвязывать молодые растеньица.
Мурочка страшно полюбила это занятие. Раскрасневшаяся, хлопотливо бегала она со своей лейкой по саду, а то сидела на корточках над грядкою гвоздики или резеды и внимательно полола, вырывала сорную траву.
Глаз её приучился различать растеньица, а в памяти хранился целый ряд звучных латинских слов, которые она выучила из каталога семенной торговли.
И каково же было восхищение и Мурочки и Николая Степановича, когда в одно прекрасное летнее утро распустилась первая розовая гвоздичка, пышная, как роза!
Потом все больше и больше расцветал и хорошел сад. По вечерам пахло душистой свежей резедою, и даже те люди, которые проходили по улице, слышали сладкий её аромат и думали про себя:
«Должно-быть, за этим забором чудный сад».
Чудный — не чудный, а все-таки для города это было прелестное местечко. В июле все пышно и ярко цвело, все сладко благоухало. Мурочка с любовью ухаживала за цветами. Вместе с отцом они придумывали на будущий год нововведения и, сидя рядышком на скамейке, под двумя большими тополями, перелистывали каталог и искали в нем описания новых прекрасных цветов.
И в комнатах везде стояли в стаканах со свежею водою цветы, и даже Варвара Степановна иначе не называла Мурочку, как «наша садовница».
Николай Степанович любил махровые пахучие левкои и особенно ухаживал за грядкою этих нежно окрашенных цветов; любил еще петунию за тонкий её запах и голубые венчики «красавицы дня». У Мурочки были в саду свои любимцы. Прежде всего — душистый горошек, потому что он похож на яркую бабочку: того и гляди, улетит с веточки, а потом — анютины глазки.
— Посмотри, папа, — говорила она в восхищении — ведь у них точно лицо — глаза и борода, и точно у людей, все лица разные.
Мурочка сидела вечером на любимой скамейке под тополями и смотрела на небо. Северное бледное небо, но какое нежное, какое глубокое! Так хорошо было, закинув голову, смотреть вверх, в бездонную, легкую, голубую глубину. Ласточки мелькали туда и сюда, резко щебетали, подлетали к дому, где над карнизами окон были у них гнезда. Пахло клейкими листочками тополей и душистыми цветами.
Мурочка долго смотрела на небо. Ей казалось, точно душа её растет, раскрывается навстречу этой красоте. Бледная, нежная лазурь заалела румянцем. Это солнце зашло, вечерняя заря вспыхнула. Кругом было так тихо. Мальчики играли на дворе.
Мурочке хорошо было сидеть одной. Она ни о чем не думала, ничего не вспоминала. Её душа откликалась на красоту Божьего мира, на красоту и радость жизни.
Не хотелось больше сказок и ребяческих игр, — хотелось узнать, что такое это небо и что такое душа и наши мысли, и отчего вдруг бывает так легко и весело?..
Ничего этого Мурочка не сумела бы высказать, но такие неуловимые смутные мысли летали в её задумчивой головке.
— Мурочка, иди, — крикнул Ник, подбежав со двора к зеленой решетке сада, — в палочку украдену играть!
Мурочка с сожалением стряхнула с себя свои мечты и побежала к братьям. Через пять минут она уже убегала со звонким смехом от Гриши.
Кто был Гриша?
На новых местах появились и новые люди. Когда Николай Степанович купил дом, в мезонине жила семья, состоявшая из пяти человек. Квартиранты были люди бедные. У них было всего три небольших комнаты. Крыльцо их находилось рядом с крыльцом кухни. Аннушка, как водится, первая познакомилась с жильцами, узнала всю подноготную и рассказала Мурочке.
И так узнали, что наверху живут Дольниковы. Дольникова была Марья Васильевна, у нее — две дочери и сын, а сестра её Елизавета Васильевна была Петрова, незамужняя, девица. Она служила на телеграфе, уходила рано утром и возвращалась домой под вечер. Кажется, весь день её не было, а любили ее все страшно. Придет тетя Лиза домой, — ей все, все до мелочи расскажут, что было. Тетя Лиза, несмотря на свои труды, была всегда бодрая и ласковая и баловала племянниц постоянными подарками. То сладкого чего принесет, то купит ленточку или кушак. Марья Васильевна занималась хозяйством и брала шить белье. Ей помогала в работе старшая дочь Аня, которой шел девятнадцатый год. Младшая училась в семинарии, а когда приходила домой, тоже помогала шить. Потом был сын Гриша, гимназист пятого класса. Единственный мужчина в семье, он после смерти отца стал считать себя главою дома. Он тоже много работал, учился сам, давал уроки и возвращался домой вечером.
Мать и сестры уже ждали его, уже посматривали на часы, уже накрывали на стол, завари вали чай. За чаем заставала их всех тетя Лиза, и ради этого веселого, мирного часа, ради этой дружеской, теплой беседы можно было весь день проработать и не прийти в отчаяние, не упасть духом.
Гриша, сам усталый, замечал, какие бледные, утомленные лица у всех его домашних, и хмурились его темные брови, и глаза смотрели озабоченно.
Он рассказывал про свой день в гимназии и на уроке, рассказывал, что говорили учителя в классе, а потом пускался мечтать вслух о том, как они все будут жить, когда он кончит гимназию и университет.
Леля тоже начинала мечтать, как она достанет место учительницы, и тогда поднимались споры о том, кто же с кем будет жить. Ведь Леля, по всей вероятности, получит место в селе.
— Мамочка, ты будешь со мной, — говорит Леля. — Как же: мать, и вдруг бросить дочь одну на свете!
— А как же я? — говорил Гриша. — Университет здесь, значит, здесь надо и оставаться.
Тогда Марья Васильевна вступалась и разрешала спор.
— Зачем нам делиться и жить на два дома? Дороже выйдет. Грише в городе надо и тете Лизе, значить, их двое. А тебе, Леля, как кончишь, уж лучше подождать с местом, пока не выйдет здесь.
Они все любили свою тихую, простую улицу, большой двор, где жили с той самой поры, когда над ними грянула грозная беда — умер отец.
Они потревожились, когда узнали, что хозяин продает дом какому-то Тропинину. Что будет, если новый хозяин попросит их выехать? Но все обошлось благополучно. Тропинины переехали; Николай Степаныч оставил все по-старому, был очень ласков с Марьей Васильевной и сказал, что сына своего Дмитрия переведет с осени в ту же ближайшую гимназию, где учится и её сын.
Дима с первых же дней страшно обрадовался: у него будет товарищ да еще какой! Гриша Дольников был высокого роста, лицо у него было выразительное, глаза большие и темные. Он совсем не был похож на Диминых товарищей в старой гимназии. Драться… «жать масло»… — он только презрительно пожимал плечами. Вот силу и ловкость, развивать — это другое дело.
— Ну-ка, подбрось! — кричал он, ловко закидывая мяч лаптою да с такой силой, с такой удалью, что Диме оставалось только завидовать и восхищаться им наперекор своему желанию.
И с этих пор зеленый двор стал их ареной, где они (и даже Ник), как древние спартанцы, упражняли свою силу, ловкость руки и меткость глаза.
Игра была бодрая, разумная и живая.
Мурочка оказалась в единственном числе, и Дима, в сознании своего превосходства, отстранил ее от игр.
— Тут девчонкам не место.
Гриша как-то узнал про это.
— Как? Почему не место? И женщина должна развивать свои силы. Mens sana… ты разве не знаешь?
— Еще бы, конечно, — сказал, вспыхнув Дима. — Здоровый дух в здоровом теле.
— И спартанки тоже упражнялись в беге и в метании диска, — сказал Гриша.
— Эй, Мурка, хочешь, так иди! — крикнул Дима.
Оказалось, что Леля и даже Аня раньше играли в городки, а теперь стесняются. Гриша поговорил с Димой, и оба они раз в воскресенье поднялись наверх и торжественно пригласили молодых девушек на большую игру в городки.
На дворе было замечательно весело.
Потом Дима у знал, что Гриша положил себе основою жизни чувство чести.
— Ты говоришь, что потихоньку от немки колотишь Ника. Разве ты не понимаешь, что это бесчестно?
Дима вспыхнул, как рак.
— Удивляюсь, как не понимать! — продолжал Гриша. — Ведь это значит, что ты не умен. Моя честь велит мне быть всегда одинаковым, и при людях и без людей. Что я делаю открыто, то я делаю и тогда, когда остаюсь один. Я краснел бы за себя…
Дима густо покраснел.
— Я краснел бы за себя, если бы знал за собой такой поступок, про который не могу рассказать всем, кого я уважаю: матери, сестрам, тетке… А ты, ты не думал еще об этом? — спросил он, строго сдвинув брови.
Дима что-то пробормотал.
— Да сколько тебе лет?
— Тринадцать… то-есть скоро тринадцать. Я хочу быть честным, открытым, справедливым. Я хочу сам себя уважать и хочу, чтоб меня уважали хорошие люди. Я хочу быть хорошим, а не подлецом. Мне противна трусость, ложь, противно, если кто делает исподтишка, если кто груб и хвастлив. Мне это противно! Понимаешь?
После такой страстной, горячей речи Гриша стал точно холоднее с Димой. Может-быть, это была случайность, но Дима вообразил, что Гриша узнал про него, и никогда не испытанный стыд за себя охватил его.
Вечером, ложась спать, Дима терзался мыслью о том, как бы заслужить расположение Гриши, что бы такое сделать, какой подвиг совершить бы, чтобы показать всем, какой он стал от крытый, честный человек. Но Гриша как-то нехотя поддавался на все ухаживания Димы и раз сказал ему:
— Дмитрий (Дима даже покраснел от радости), брось все это! Когда ты станешь другой со своими и вообще, тогда мы поговорим.
А к Мурочке Гриша относился с рыцарской вежливостью, никогда не смеялся над её промахами в игре.
Белый, рыхлый снег запушил тихие улицы, дома, сады.
У Тропининых в новом доме жилось всем хорошо. Агнеса Петровна учила Мурочку и Ника, Тетя Варя занималась с ними музыкой. Дима в новой гимназии значительно переменился к лучшему, но все еще далеко ему было до Гриши Дольникова. Гриша, имея своих товарищей, взрослых юношей, мало обращал внимания на Диму, и только дома они водили дружбу.
Теперь, зимою, главное место их игр было все то же. На дворе, занесенном снегом, Николай Степанович выстроил к общему восхищению ледяную гору. Как только кончалось ученье в гимназии, у горы собиралась шумная толпа. Приходили свои, приходили и мало знакомые Диме гимназисты. Салазки так и мелькали вниз по горе и с шумом летели к забору; а потом мальчики опять карабкались вверх по лестнице и ждали своей очереди, шумели, кричали и смеялись.
Можно себе вообразить, как задирал нос Дима, представляя из себя счастливого владельца и ледяной горы. Когда в гимназии незнакомые мальчики просили позволения прийти покататься, он всегда давал согласие; но не из доброты, а просто потому, что ему приятно было похвастаться своей горой.
Каталась и Мурочка, катались и девицы из мезонина, приходила иногда Агнеса Петровна, и ее с торжеством скатывали вниз на самых лучших салазках.
И раз у этой горы разыгралась история, от которой Дима жестоко страдал всю зиму.
Пришел гимназист Соколов, сын очень бедных родителей, пришел с разрешения Димы. Но у него не было своих салазок. Двор был еще пуст. У горы, у подножия лестницы, стояли перевернутые кверху полозьями салазки Димы — большие и маленькие. Соколов постоял-постоял, да и решился. Взял маленькие санки, втащил их на лестницу и покатился. Щеки у него раскраснелись, глаза блестели от удовольствия, от быстрого бега салазок, от свежего морозного воздуха.
Потом пришел еще гимназист Трубачев, но уже со своими санками, и повалил народ.
Вот, наконец, и Дима. У него как раз в этот день вышла в гимназии неприятность: он ответил урок по книжке, спрятанной за спиною товарища. Учитель заметил и оставил Диму отвечать урок после классов. Пришлось твердить урок в большую перемену, а после ученья, когда все шумно одевались и спешили домой, пробыть в гимназии еще около четверти часа: пока учитель пришел, пока он спросил выученное, — время и пролетело, а между тем Дима горел нетерпеливым желанием поскорее попасть домой.
И вот, проходя через двор, он увидел, что на его горе уже давным-давно катаются счастливцы. Досада взяла его. Он побежал домой, поспешно бросил в кухне у Аннушки свои книги на табуретку и побежал к горе.
Мимо него с горы катил Соколов с веселым, беспечным видом. Дима вскипел беспричинным, злым раздражением.
Он бросился за ним, задыхаясь.
— Как ты смел!.. Как ты смел!.. без меня, без спросу!.. — кричал ему вслед Дима.
Но уже другой катился с горы, и за ним третий, а четвертый катился стоя, на коньках. Соколов уже стоял внизу, у конца ледяной дорожки, и смущенно смотрел на Диму. И другие гимназисты стояли и удивленно поглядывали него.
— Как ты смел! Разве я позволил тебе брать салазки?
— Я раньше всех… никого не было еще… Ну и подождал бы, не велика птица.
Тогда Трубачев сказал своим басом:
— Что это за новости? Всегда давал, а нынче вдруг нельзя!
Дима с бешенством обернулся к нему.
— Тебя кто спрашивает? Я здесь хозяин. Да послушай, Тропинин, ведь это несправедливо, — вмешался другой гимназист.
Но Дима не слушал его. Он налетел на растерявшегося, смущенного до слез Соколова.
— Не сметь брать без спросу! Слышишь? Выгоню!
— Глупый! — крикнул Трубачев. — Что с твоими салазками сделается? Дырку он в них просидел, что ли?
Кругом раздался дружный смех.
— И тебя выгоню! — кричал Дима.
Но в эту минуту чья-то сильная рука легла ему на плечо. Он обернулся. Перед ним стоял Дольников.
— Что тут за ссора? Всегда все, пользовались салазками без спросу. Ведь правда, господа?
— Правда, правда! — закричали кругом.
— Без спросу. И раз введено такое правило, то не может быть и речи о том, что Соколов виноват.
— Правило! Какое там правило?! Я — хозяин, что хочу, то и делаю. Хочу — даю, хочу — нет.
— Да ты чего вмешиваешься? Тебя кто просил? Заступники! Все против одного! Я знаю, все из зависти. Есть нечего, так все завидуют, рады меня унизить.
Но, сказав это, Дима сам испугался действия своих слов. Гриша отшатнулся, побледнел и опустил глаза. Кругом воцарилось молчание.
Дима стоял уже не как воевода, а как провинившийся школьник. Все ждали, что скажет Дольников.
Гриша поднял глаза, устремил их прямо в лицо Димы и с достоинством заговорил:
— Извините, Тропинин. Я не могу отвечать вам тем же. Вы корите нас нашей бедностью. На это мы можем только сказать: прощайте, богатый человек. Товарищи! Всем ясно, что с этого дня катанье здесь прекращается.
— Да что ты! — взмолился испуганный Дима. — Да разве я?.. Да послушайте меня!
— Мы не позволим оскорблять себя, — сказал другой гимназист.
— Пойдем-ка, брат, ко мне, — сказал Дольников бедному смущенному Соколову.
И все, молча, разошлись. Только Трубачев плюнул сторону и насмешливо проговорил басом. «Счастливо оставаться!..» И, уходя, захохотал с товарищем.
С этого памятного дня у ледяной горы царила зловещая тишина. Дима мог кататься хоть на двух салазках сразу, никто не отнимал их у него. И в гимназии он был точно отверженный среди бывших приятелей и чувствовал себя прескверно, хотя и храбрился и старался не показывать и виду. Потом понемногу все сгладилось и забылось, и опять стали ходить кататься с горы гимназисты, но уже прежнего увлеченья и беззаветной радости не было в этом катанье. Так же блестел и искрился снег, так же свеж был воздух, так же разгоралась на открытом, ясном небе ярко-розовая морозная заря и так же быстро летели вниз с горы салазки, а чего-то не было, что-то мешало, что-то стояло тенью у этой горы. Не жестокие ли слова?..
Соколов больше не приходил и Дольников тоже. Дима в своем отчаянии унизился до того, что ходил к Грише просить прощения, извинялся перед Соколовым в гимназии, но ничто не помогло. Гриша совершенно охладел к нему, говорил ему «вы» и «Тропинин» и, видимо, даже избегал встречаться с ним.
Но чем больше сторонился Гриша и явно пренебрегал его знакомством, тем жарче разгоралась в сердце Димы тайная потребность этой дружбы, преклонение перед нравственной силой бывшего товарища и страстное желание подражать ему, возвыситься до него.
У Тропининых царило необыкновенное оживление: тетя Варя выходила замуж. Свадьба должна была состояться после Пасхи, на Красную Горку. Будущий муж Варвары Степановны, Алексей Алексеевич, был человек веселый, большой балагур и шутник, и очень полюбил детей.
Мурочка скоро привязалась к нему и всегда бежала к нему навстречу, как только заслышит его голос. Он всегда что-нибудь привозил детям: игрушек, книг, лакомств. Ник любил его главным образом за лакомства, а Мурочка — за его веселый нрав и немножко тоже за книги. Она теперь страстно полюбила чтение.
В доме было так шумно и весело, как никогда не бывало. Тетя Варя ходила сияющая от счастья, стала такая веселая и ласковая со всеми. Агнеса Петровна, которая за это время успела сердечно привязаться к семье Дольниковых, предложила тете Варе отдать шить все приданое в мезонин. Марья Васильевна очень обрадовалась такому хорошему заработку, и у них закипела работа. Часто Аня и Марья Васильевна сходили вниз и советовались с тетей Варей и Агнесой Петровной, какую сделать отделку, не переменить ли выкройку.
По воскресеньям собирались гости, пели и танцевали. Тетя Варя много раз приглашала Дольниковых, но Марья Васильевна благодарила и отказывалась: у неё не было хорошего платья. Елизавета Васильевна из последних своих денег сшила платья Ане и Леле, и обе молодые девушки вместе с братом явились однажды, смущенный и застенчивые.
Навстречу им выбежала Мурочка, довольная, веселая, звонко поцеловала их, товарищески пожала руку Грише и повела всех в гостиную. Но девицы так смутились в незнакомом обществе, что попросили тихонько Мурочку проводить их к Агнесе Петровне.
Мурочка и Агнеса Петровна занимали хорошенькую комнату, оклеенную розовыми обоями.
— Как у вас хорошо! — сказала Леля, оглядывая белые кровати, стол у окна, где занималась Мурочка, и рабочий столик Агнесы Петровны с зеркальцем над ним.
— Ну, сядем, сядем на диван, — сказала Мурочка. И они уселись рядышком на большом диване; и Мурочка стала рассказывать.
Она говорила, как любит Агнесу Петровну, как приятно у неё учиться, как хорошо сама она выучилась говорить по-немецки и теперь уже учится французскому языку.
— А тети Вари жалко, — сказала Мурочка. — Она строгая, я прежде ужасно боялась её. А теперь привыкла, и даже странно подумать, как мы будем жить без нее. Ведь она учила нас всех музыке. И поем мы с нею.
— Что же вы поете?
— Да хором все больше. Я ужасно люблю, например, «В темном лесе» или еще «Был у Христа Младенца сад»…
Леля погладила Мурочку по головке.
— Какая у вас славная коса.
Мурочка засмеялась и взяла в руку свою косичку, аккуратно заплетенную и завязанную голубой ленточкой.
— Не длинная, — сказала она, — только до пояса. — И потом, обернувшись с живостью к Ане, она заговорила:
— Ну, что Гриша? все еще сердится на Диму? Я боялась, что он не придет с вами.
— Гриша сказал, что он идет к вам, а не к Диме.
— Значит, еще сердится! Скажите, ему, ми лая Анечка, чтобы он простил ему. Знаете, он с нами совсем другой стал. И Агнеса Петровна тоже замечает. А Гриша такой справедливый, такой добрый сам, он должен смягчиться.
Пришла Агнеса Петровна. Аня и Леля стали ее целовать.
— Ну, ну, вы все румяна на моих щеках сотрете! — пошутила она. — Покажитесь. Какие вы сегодня нарядные.
Молодые девушки, смеясь, поворачивались в ту и другую сторону, чтоб показать свои новые серые платья, а Агнеса Петровна с Мурочкой разглядывали и хвалили.
— Ваша мама — мастерица, у неё золотые руки, — сказала Агнеса Петровна. — Вот, Мурочка, учись быть такой дельной и искусной, как «фрау Дольников».
— Что же это девицы забились в угол? — послышался веселый голос, и в комнату вошел Алексей Алексеевич, а за ним тетя Варя. — Танцевать! Танцевать!
Леля и Аня застенчиво вышли в гостиную и остановились в дверях. Аню сейчас же пригласил студент, а Мурочка взяла за руку Лелю и сказала умоляющим голосом:
— Душечка Леля! возьмите меня за даму, будьте кавалером. А то меня никто не возьмет.
Агнеса Петровна села за рояль играть кадриль, и все стали танцевать, а Николай Степанович стоял в дверях со своим товарищем по службе и весело улыбался.
— Что же вы не танцуете? — спросил он Гришу, сидевшего за роялем в уголке.
— He умею, — сказал он вспыхнув.
— Выучим, выучим! — воскликнула Агнеса Петровна, быстро играя наизусть кадриль. — Молодой человек должен танцевать.
Ник тем временем вертелся в кухне у Аннушки и пробовал по ломтику от всякой: закуски, которую она резала к чаю; заслышав музыку, он побежал в гостиную.
Не хватало только Димы. Но Дима стыдился показаться на глаза Грише и сидел у себя в темной комнате без дела и не знал, куда ему деваться. И он сидел в темноте и с тоскою прислушивался к веселым голосам и смеху; слышал, как прошли мимо его двери Гриша и его сестры, потом заиграли на рояле и стали танцевать. А он сидел и сидел один. Ник забежал к нему в комнату, но не разглядел его в темноте, сидящего неподвижно, и убежал к гостям. Но вот музыка замолкла. Чьи-то шаги направляются к его комнате.
Мурочка, взяв Гришу за руку, с горячей мольбой смотрела ему в глаза и говорила:
— Гриша! будьте добры, смягчитесь. Смягчитесь, Гриша! Он такой несчастный, я знаю. Все время он мучится. И я знаю, — сегодня он не выйдет к нам, если вы не простите его.
Гриша смотрел на тоненькую девочку с большой косой, на её милое круглое личико, на эти просящие глаза, и смягчился.
— Ради вас прощаю, — сказал он шутливо. — Только ради вас, Мурочка. Ну, где же он? Ведите меня к нему.
Мурочка, вся сияющая, повела Гришу в комнату братьев.
— Дима, ты здесь? — тихонько спросила она, озираясь в темноте.
Но Дима, заслышав их, притаил дыхание и не откликался.
— Он здесь, я знаю, — прошептала Мурочка и, возбужденно и тихо смеясь, толкнула Гришу. — Идите, идите… Дима! тебя кто-то видеть хочет, — крикнула она и убежала смеясь.
Гриша задел за стул, но уже глаза его привыкли к темноте, и он хорошо различал неподвижно сидевшего на кровати Диму. Он осторожно, боясь опрокинуть что-нибудь, подошел к Диме и положил ему руку на плечо, как тогда.
А Дима уже порывисто и страстно плакал.
И Гриша сказал:
— Сестра твоя сказала мне, что ты переменился. Я очень рад это слышать, Дмитрий.
Дима бросился ему на шею.
— Я не стою… не стою, чтобы ты простил меня! Ведь я сам себя презирал все время, сам себя презирал!
— Ну, теперь будет все по-новому, все будет по-новому, — говорил Гриша, обнимая его.
А в гостиной дружно пели хором «Гоп, мои гречаники!..» и тетя Варя была запевалой, потому что голос у нее был такой красивый и звучный.
— Это дядя ваш приехал, — сказала тетя Варя, держа за руку высокого господина, который был замечательно похож на Варвару Степановну, только гораздо старше её.
Когда он уехал, Мурочка тихонько про бралась в кабинет к отцу. Отец сидел пе ред письменным столом, но ничего не делал. Опустив голову на руку, он о чем-то думал.
Заслышав шаги, он обернулся. Мурочка покраснела и в своем замешательстве не знала — уходить ей или оставаться. Но отец с непривычною лаской привлек ее к себе и поцеловал в лоб.
— Папа, откуда этот дядя?
— Он живет в деревне, далеко отсюда. А мы и не знали, что у нас есть дядя.
— Может-быть и еще есть?
Отец засмеялся.
— Нет. Как вас трое, так и нас было трое: двое мальчиков и девочка.
Как странно думать, что отец и тетя Варя были тоже в свое время детьми!
Мурочка спросила:
— Отчего же он не приезжал к нам раньше?
Николай Степанович нахмурился.
— Видишь ли, — сказал он, помолчав. — Когда мы были детьми, мы жили отдельно. Меня воспитывала бабушка, и я редко видел брата и тетю Варю. И если хочешь знать правду: они не любили меня.
— Не любили?!
— Да. Я жил у богатой бабушки, а они — у родителей, а родители наши были бедные люди. Вот они и думали, что я счастливее, и завидовали мне. А когда я приходил к ним, то есть мы с бабушкой приезжали в коляске, они обижали меня. И я тихонько плакал, потому что я рос ведь совсем один. Мне было скучно, я боялся бабушки.
Мурочка обвила руками шею отца и крепко его поцеловала.
Папочка! — сказала она. — А бабушка была похожа на тетю Варю?
— Бабушка была строгая и суровая… Не я один, все её боялись. У нас в доме все ходили на цыпочках. И я не смел шуметь и играл тихонько один.
— Совсем один?
— Да. Я скоро выучился читать и все сидел за книжкой. Еще любил рассматривать большие картины, которые висели в столовой и зале. Много их было у бабушки.
Отец вздохнул, помолчал и продолжал: Большие, пустынные комнаты были у нас, и по вечерам становилось страшно ходить по ним в темноте, а огонь горел только в столовой и у бабушки в спальне. Бабушка скажет мне: «Принеси то и то» или: «Позови Василису горничную», я и побегу, а сам дрожу от страха. У меня тоже была большая комната, холодная и скучная, где я спал один. Только за стеною спал кучер.
Мурочка покачала головой.
— Ну, я не люблю твоей бабушки. Ни за что не стала бы жить в такой комнате.
Отец рассмеялся и промолвил:
— Иди к братьям и не ссорься с ними.
Вечером, приготовив уроки, Мурочка ушла в темную гостиную, освещенную только лам пою из столовой, и села в кресло к белой изразцовой теплой печке. Сидела и думала об отце, о новом дяде и тете Варе.
Дома было тихо. Старших не было, мальчики занимались у себя.
Мурочка сидела в кресле, свернувшись калачиком. Она живо представляла себе ряд богатых, мрачных комнат, с большими картинами в раззолоченных рамах, и там ходил на цыпочках мальчик, такой, как Ник, потому что тетя Варя говорила, что Ник вылитый отец. Какая несправедливость была со стороны брата и сестры к этому бедному мальчику! И теперь, верно, Григорий Степанович не любит брата, потому что приехал только ради свадьбы тети Вари и оставался недолго.
Мурочка стала думать о себе. Она больше любит капризного, плаксивого Ника, чем Диму. Если сказать правду, с Димой она по-прежнему ссорится и дерется; Агнеса Петровна останавливает ее и говорит, что она вспыльчива.
Но ведь сам Дима, как ни старается угодить Грише, часто бывает груб и безжалостен. Он перестал больно колотить, это верно, но добра от него мало видно. Если бы у неё был такой брат, как Гриша!
Мурочка живо представляет себе, как они там, наверху, все сидят за работой. Стучит машинка, шуршит полотно. Все собрались в небольшой низкой комнате. И мать посматривает украдкой на часы. Гриша ушел на урок, скоро должен вернуться. И тетя Лиза скоро придет с телеграфа.
У них там, наверху, так хорошо, несмотря на бедность. Это потому, что они все очень дружны. Сойдутся, все рады поговорить, посмеяться. Счастливые Аня и Леля!..
Теперь у Мурочки скоро будет перемена в доме. Тетя Варя уедет. Без неё не будет скучно, все пойдет как прежде… Только вместо няни — Агнеса Петровна. Няня иногда приходить к Аннушке, и Мурочка выбегает к ней в кухню и крепко целует ее и рассказывает про себя.
— Выросла моя Мурочка! — говорить няня, гладя ее по головке.
И правда, — Мурочка очень выросла в новом доме и стала тоненькая, только лицо осталось круглое.
Вообще она во многом переменилась. Прежние вкусы заменились новыми, старые игры и занятия — другими.
Но многое, что она любила раньше, и теперь — ее самая дорогая, самая заветная любовь. По-прежнему любит она отца, только боится ему надоедать, потому что он всегда так угрюм и молчалив; по-прежнему любит она нежно старую няню.
Но теперь уже Мурочку не занимают приключения царя Салтана, ей скучно было бы слушать про серого волка и бабу-ягу. С тех пор, как она выучилась читать, не мало книг успела она проглотить, жадно читая истории людей, которые вправду живут на свете или, по крайней мере, раньше когда-то жили.
Будни проходили однообразно и тихо.
Утром бывали занятия с Агнесой Петровной, потом надо было играть на рояле с тетей Варей, а после целый час вязать крючком (от этого наказания Мурочка так и не избавилась). Потом шли гулять. До обеда оставался всего какой-нибудь час времени, но этот драгоценный час принадлежал Мурочке, и она дорожила каждой минуткой. Она брала книгу, усаживалась к рабочему столу Агнесы Петровны и при свете лампы читала страницу за страницей.
Агнеса Петровна что-то ей говорить, но она как будто оглохла.
Вдруг ее берут за руку.
— Что?.. — спрашивает она растерянно. Все её мысли и чувства — за тысячу верст, с теми людьми, о которых написано в книге.
— Я спрашиваю тебя, куда, ты девала но жницы?
— Какие ножницы?.. Да, да, — сейчас!
И стремглав бежит она за ножницами.
— Тише, не беги! Можешь упасть и пора нить себя.
Но она уже опять за книгой и вся ушла, улетела в другой мир.
Вечером, скоренько приготовив уроки, Мурочка поднимала беготню и возню вместе с Ником. Начинались представления, переодеванье в разбойников; Мурочка бегала без юбок, в красных теплых штанах, с линейкой за поясом, врывалась в кухню к Аннушке и грозила ее зарезать своим острым кинжалом. Чтоб спастись от неминуемой смерти, Аннушка откупалась ломтем черного хлеба, круто посоленным крупной солью. Тети Вари часто не бывало дома, и можно было бегать сколько угодно. Агнеса Петровна иногда играла с ними, Иногда же сидела у себя и работала, предоставив детям полную свободу.
И за то, что она давала им эту свободу, дети любили ее.
Мурочка, с раскрасневшимся личиком, уста лая от беготни, усаживается у рабочего стола, смотрит, как Агнеса Петровна вышивает тете Варе скатерть: по темному сукну чудные белые лилии и пускается в разговоры.
Агнеса Петровна умеет рассказывать про далекие страны, жаркие и холодные, про путешествия и про разные подвиги людей. Она — человек рассудительный и не любит нелепых сказок про колдуний и ведьм.
И среди новых героев у Мурочки явились свои любимцы, и они без труда заняли в её фантазии то место, которое занимали раньше сказочные цари.
И по-прежнему жизнь Мурочки составляли два различных мира: мир действительный и мир воображаемый.
К первому принадлежала её будничная, простая жизнь, и жизнь всех домашних, и еще Дольниковых, а рядом с этой действительностью её головке существовал мир чудных подвигов, благородных рыцарей, прекрасных и кротких королей, — мир такой же восхитительный и далекий, как и прежний мир сказок, совершенно не похожий на ежедневную, однообразную и простую жизнь в их семье, где все только учились, работали и отдыхали.
И живая фантазия девочки сплетала этот мир грез с той прекрасной жизнью, которая ждет ее далеко-далеко в будущем, когда она вырастет и станет уже взрослой.
Мурочка сидит наверху у Дольниковых и, положив голову на сложенные на столе руки, смотрит исподлобья, как быстро мелькает вверх и вниз игла машинки.
Аня обшивает кружевами голубую юбку, Леля ушла в кухню разогревать паровой утюг. Агнеса Петровна зашла со своей воспитанницей только на минутку, — позвать молодежь танцевать. Но оказывается, что Гриша еще не вернулся с урока.
У них так хорошо, что не хочется уходить. Прибегает Аннушка.
— Варвара Степановна зовут!
Нечего делать. Собираются, одеваются, уходят.
— Так вы придете?.. Сейчас? — спрашивает Мурочка.
— Как только Гриша вернется.
И через полчаса все уже в сборе внизу, и начинаются суета и танцы.
Ведь, собственно говоря, никто ничего не умеет. Аня немножко танцует, но самоучкой. Гриша стыдится, его длинный ноги не слушаются, он удирает сконфуженный из гостиной. Но от тети Вари не так-то легко отделаться. Его ловят, ведут в гостиную, и Варвара Степановна сама показывает ему, как надо танцевать.
Ник и Мурочка смотрят во все глаза и стараются подражать тете Варе. Но выходит одна чепуха. Агнеса Петровна вскакивает из-за рояля, бежит к ним, показывает. Всем жарко и смешно и немножко совестно учиться танцевать. Гриша конфузится больше всех, потому что он такой долговязый, весною в шестой класс перейдет, знает алгебру и латынь и сам дает уроки, а тут тетя Варя ему поправляет ноги!
Но в общей суматохе все, наконец, налаживается, и в гостиной все танцуют, — хорошо ли, худо ли, а танцуют. Кресла сдвинуты в кабинет отца, столы убраны, места много.
Ани и Леля учатся новым танцам и оказываются гораздо понятливее Гриши. Аня такая стройная, просто загляденье, как она ловко танцует с тетей Варей. Аннушка выскочила из кухни и, подперев голову рукою, стоит в дверях и в восхищении смеется.
— Что же ты, Мурочка?
Мурочка, вся красная, сидит и обмахивается платочком. Гриша с важностью приглашает ее, и они идут танцевать под критическими взглядами Варвары Степановны, и путают и сбиваются от смущения, и она кричит им:
— Не так! Не так! Левая нога не так.
Наказанье с этой левой ногой!.. Но вот, наконец, пошло, и все кричат:
— Вот теперь хорошо!
Приходит Николай Степанович смотреть, тогда начинают стесняться барышни Дольниковы, и опять тетя Варя их разыскивает по темным комнатам и приводит беглянок назад и нарочно заставляет танцевать перед Николаем Степановичем.
Так, среди шума и смеха, понемножку все подучились и сами стали уже вертеться и вы ступать как следует. После целого дня работы для Гриши и для его сестер этот урок танцев был приятным развлечением. Уже тетя Варя охотно танцевала с Гришей, а Мурочка и Леля были неразлучной парочкой, Ник отплясывал один на общую потеху; но лучше всех и танцевала Аня.
Потом все разойдутся. Грише надо уроки готовить, а как жалко уходить! Но детям пора спать, и вот уже все толпятся в прихожей, где наскоро накидывают на себя платки, пальто и бегут домой.
Все они готовятся к свадьбе Варвары Степановны, потому что будет бал. На вырученные за работу деньги в мезонине барышни шьют себе платья, белые платья. В них Аня и Леля пойдут причащаться на Страстной неделе, в них же будут на свадьбе.
Уже Великий пост незаметно подошел. Побурел, размяк, раскис и съежился снег на тихой улице, а на дворе гора уже вся потекла, И сшит только остов её, даже жалко смотреть. По улицам ездят и на санях и в пролетках. Дни стали длиннее, чему особенно радуется Марья Васильевна, которая работает у себя наверху, не разгибая спины.
Мурочка, накинув платок на зябкие плечи, стоит на дворе, у крыльца кухни, и смотрит на великолепный алый закат, на голубые не беса над невысокими деревянными домами и за борами, и слушает, как воробьи чирикают совсем по-весеннему, и смотрит, как черная галка осторожно и деликатно выступает своими тонкими черными ногами вдоль лужиц и что-то клюет в воде. И такая нежная, легкая свежесть в воздухе! Как хорошо, — ведь весна идет! Её нет еще, но она идет. Весна теплая, душистая и зеленая, — ведь придет же и её черед!
Мурочка заглядывает через забор в сад; но в саду еще царствует неподвижная зима. Снег лежит высокий, рыхлый и белый, сверху образовался слой наста, и в нем отражается и сверкает яркое пламя зари. И ветки еще отягчены снегом, и только ледяные сосульки на крыше дома уже тают, худеют и обламываются, редеет их блистающая бахрома.
А на дворе дерутся и резво чирикают воробьи, как будто их первых известили о том, что весна идет.
Мурочке весело смотреть и слушать, и если бы не мороз, она так и осталась бы стоять, все глядела бы на небо, на сад, на заборы, на черную галку и воробьев. Но у неё озябли ноги. Она с сожалением уходит в дом и греется у Аннушки в теплой кухне.
— Аннушка, а скоро, ты думаешь, снег растает?
— Таперича уж к тому идет, — отвечает Аннушка.
— Ну, а к Пасхе сойдет?
— Отчего не сойти? Сойдет.
Мурочка идет к себе. Надо вышивать полотенца для тети Вари. Все в доме готовят ей подарки. Дима усердно выпиливает шкатулку, которую он затеял по совету Гриши и с его помощью. Только Ник блаженствует в ничего-неделаньи: с него взятки гладки, он ничего не умеет, только бы чужого не испортил! Дима Все покрикивает на него:
— Не подходи к столу, — там моя работа!
И удивительно скоро летит время, занятое и тем, и другим, и третьим. Никогда еще так хорошо не работалось. Танцы выучены; теперь по воскресеньям повторяют все под ряд, и, к общему удовольствию, и правая и левая нога отлично знают свое дело.
Но потом и для танцев уже не оставалось времени, и все только работали, учились и опять работали.
Подошла Страстная неделя с унылым, протяжным перезвоном колоколов. Снег совсем уже исчез на улицах, только в саду и кое-где на дворе остались его хрупкие, серые груды. В воздухе веяло теплом.
Подошла Страстная неделя и пролетела, и уже наступила суббота, уже Аннушка стоит в кухне в новом розовом платье и в новой ко сынке, и тетя Варя в последний раз помогает ей увязывать на подносе белые пасхи с роза нами и румяные, пышные, пахучие куличи, и уговаривает Аннушку нести все осторожно и не поломать в тесноте и давке.
Аннушка ушла святить куличи, а тетя Варя, Алексей Алексеевич и отец поехали в церковь, и Агнеса Петровна погнала детей спать.
И так весело засыпать в комнате, где все блестит чистотою, где пахнет немножко из кухни горячим сдобным хлебом, где теплится лампадка перед сияющим образом, — хорошо заснуть и сквозь первый сон слышать густой, торжественный и неумолкающий звон где-то далеко-далеко, за окнами, над домом, в ночном весеннем воздухе, в свежей, темной высоте…
После свадьбы тетя Варя уехала с мужем. В доме стало тихо; танцы прекратились. Дети учились с особенным усердием.
Вместо тети Вари с ними занимался музыкой Михаил Иванович.
Вот как это случилось.
У Дольниковых Мурочка часто видела сутуловатого, худого старичка. Увидев его в первый раз, она чуть не рассмеялась ему в лицо. И, право, редко можно встретить таких смешных с виду людей!
Представьте себе печеное яблоко, только что вынутое из печки: такое сморщенное, измятое, коричневое, с красным оттенком было и лицо у Михаила Ивановича. При этом он сморкался оглушительно в большой красный носовой платок, а седые его волосы торчали на темени странным вихром, или чубом. И сам он был чудаковат: то молча сидел в углу, смотрел исподлобья, то бывал ужасно весел и рассказывал без умолку забавные истории. Но случалось, что он и пригорюнится и всплакнет; это бывало тогда, когда Гриша читал вслух.
Раз Гриша принес из гимназии огромную книгу с картинками.
— Ну, Михаил Иваныч, наверно, останется доволен, — сказала, смеясь, тетя Лиза: — «Несчастные», роман Гюго.
Она не ошиблась.
Как только Гриша начал читать, а он читал мастерски, Михаил Иванович уже полез за красным платком и употреблял его много раз в тот вечер.
В следующее воскресенье чтение романа продолжалось, но тут уже случилось нечто необычайное. Гриша читал про девочку Козетту и про её страдания у чужих людей. Михаил Иванович нахмурился, опустил голову и не шевелился. Вдруг он вскочил, опрокинул стул, бросился его поднимать и потом смущенно пролепетал:
— Пора… Извините… Пора домой. И не успели ему ответить, как он схватил свое старое пальто с вешалки и исчез.
Все сидели пораженные.
— Не следовало тебе приносить эту книгу, — проговорила Марья Васильевна. — Ты же знаешь, что Михаил Иваныч не может забыть своей девочки.
Что же делать? — сказал Гриша, вскочив. — Я сбегаю за ним. Читать сегодня не станем больше.
Конечно, сходи. Что ему там сидеть одному в своей холодной каморке?
Мурочка видела, с каким уважением относятся у Дольниковых к смешному старичку, и раз она спросила Марью Васильевну, отчего он такой странный: то молчит, то дурачится и смешит.
Они сидели вдвоем на диване у тети Лизы. Смеркалось; в комнате темнело; хотелось говорить и слушать.
— Милая Мурочка, про жизнь Михаила Иваныча можно написать целую книгу, — сказала Марья Васильевна. — Вы знаете, он был в своей молодости очень красив.
— Красив?!
— Да, да, не смейтесь. Давно только это было. Михаил Иваныч приезжал к моему отцу, а я была еще девочкой. Много горя пришлось ему испытать с тех пор. Он был очень богатый человек, ему принадлежали большой дом здесь, в городе, и огромные имения в Самарской губернии. У него всегда собиралось множество народу. Он любил музыкантов и художников, и все у него бывали запросто, как у равного. Редко можно встретить такого гостеприимного хозяина. И сам он часто играл на скрипке и на рояле с разными знаменитостями.
— Разве он играет?
— У нас ему где же играть? А дома у него рояль и скрипка.
— Вот что!.. — промолвила Мурочка. — И что же, он хорошо играет, как тетя Варя?
— Теперь он уже стар, и руки стали у него слабы, а раньше он играл гораздо лучше тети Вари. Он — настоящий артист, Мурочка.
— Что же было дальше, милая Марья Васильевна? Что с ним случилось потом?
— А вот слушайте. Был у него брат младший, Петр Иваныч. Тот уже совсем другого складу человек. Всегда смеялся и говорил: «Мой братец — сущий мармелад: уже не в меру сладкий он и мягкий». А Михаил Иваныч ему: «Не все ли равно тебе, Петя, куда я деньгу трачу? Ведь у тебя столько же, на твой век хватит». Была у Михаила Иваныча в то время невеста-красавица. Уже свадьба была назначена. Приехал Петр Иваныч, отбил невесту у брата, сам на ней женился. Тогда-то Михаил Иваныч и поседел от горя. Сам молодой человек, а волосы седые. В это самое время случилось большое несчастие в Самарском Крае: хлеб не родился, люди помирали с голоду. Управляющий написал Михаилу Иванычу донесение: спрашивал, что делать ему в такое страшное время.
Тогда Михаил Иванович точно очнулся от своего горя.
«Негодный я человек, — сказал он, — я тут о себе плачу, а там люди гибнут». Взял и поехал туда. Приехал, увидел впалые щеки и трясущиеся ноги у людей, увидел, какой зеленый горький хлеб из лебеды и отрубей ели мужики, как они болели и умирали от такой еды, да и остался там. Неизвестно никому, что он там делал, куда ездил, как помогал. Только вернулся он уже на другой год, загорелый и постаревший. И рассказывал друзьям, смеясь: «Мне и дома моего довольно; какой я, в самом деле, помещик! Теперь пусть они хлопочут: их труды, их и земля»…
Когда узнал об этом Петр Иваныч, даже позеленел весь.
«Да ты с ума сошел! — кричал он на старшего брата. — Где это видано: ни с того ни с сего, тысячи десятин даром раздавать!» — «Да я у тебя ничего не прошу, Петя, — сказал Михаил Иваныч, — и вперед, даю слово, просить не буду». — «Совсем блаженный! — кричал Петр Иваныч. — Да ты подумал бы о моих детях: им бы хоть оставил после смерти, родным своим, а не пьяным мужикам!» Михаил Иваныч ничего не сказал брату. Он вскоре продал свой дом и стал жить в маленькой квартире, и по-прежнему собирались у него музыканты и художники.
Марья Васильевна помолчала. Молчала и Мурочка, пораженная этим рассказом. В первый раз в жизни ей довелось услышать, как человек пожертвовал всем почти состоянием для бедных, голодных людей. И этот человек был такой скромный и смиренный, и думать нельзя было, что он совершил такое великое дело!
Мурочка покачала головой.
— Так вот какой Михаил Иваныч! — проговорила она. — А я-то, а мы-то…
Яркая краска стыда залила её щеки. Она вспомнила, как Дима окрестил Михаила Иваныча прозвищами: «Акакий» и «жилец с тромбоном», и как она сама покатывалась со смеху.
Ей стало нестерпимо стыдно за себя.
А Марья Васильевна продолжала:
— Слушайте дальше. Через несколько лет случилась еще беда: брат его проиграл все свое состояние в карты и остался со своею семьей совершенно нищим. Тогда пришла к Михаилу Иванычу его прежняя невеста — жена брата — и со слезами умоляла спасти её детей. Михаил Иваныч не мог видеть ее в таком унижении и отдал ей последние свои деньги… Он переехал в маленькую комнату и стал давать уроки, чтоб заработать себе на хлеб.
— Ну, милая Марья Васильевна, — сказала взволнованная Мурочка, — а девочка, дочка-то его?
— Через много лет он женился на бедной швее, которая жила рядом. Но и тут Бог не дал ему счастья. Жена скоро умерла, осталась девочка-крошка. Куда было ее девать?.. Посоветовали ему, отдать ее в приют, а там, знаете, небрежно очень за детьми ходили. Девочка-то простудилась и умерла. И остался Михаил Иваныч опять один. Я всегда говорю Грише, — продолжала Марья Васильевна, которую тоже взволновало воспоминание о жизни её старого приятеля, — я всегда говорю Грише, что Михаил Иваныч — самый прекрасный, самый высокий пример для него. Только бы у Гриши было такое золотое сердце! Только нет: я замечаю, что Гриша иногда суров в своей справедливости. У него нет этой мягкости… И заметьте, Мурочка; никогда Михаил Иваныч не говорит про себя. Вы можете быть с ним знакомы хоть десять лет, — вы не услышите от него ни слова про то, что было…
— Что же те… брат с женой? — спросила, помолчав, Мурочка.
— Уехали тогда за границу и жили там очень хорошо, говорят. Теперь оба они уже умерли. Остались франты-племянники, которые, конечно, и знать не хотят бедняка-дядю.
Долго сидела Мурочка призадумавшись. При шла тетя Лиза, вернулся с урока Гриша, потом Аннушка прибежала за нею и увела ее до мой, а она все думала о Михаиле Ивановиче.
Так раскрылась перед нею еще одна жизнь как будто чья-то рука открыла новое окошко в тот незнакомый мир, который волновался за стенами Мурочкина дома.
С этих пор Мурочка стала так почтительна и робка с Михаилом Ивановичем, что смешно было смотреть на нее. У рояля теперь проходили самые лучшие её часы. Когда же Михаил Иванович делал ей замечание, она до того терялась, что ему оставалось только успокаивать ее, приговаривая:
— Только тот, того… не ошибается, кто ничего не делает. Не беда, не беда.
Михаил Иванович оказался очень строгим учителем. Он так любил музыку, что не мог видеть, если к ней относились спустя рукава.
— Михаил Иваныч, — робко, с почтением в голосе сказала Мурочка, кончив сонату и положив руки на колени, — а что, девочки играют на скрипке?
— Как же.
— А мне нельзя попробовать?
Михаил Иванович весь так и просиял.
— Принесу, того… завтра свою скрипку. Если… кхе-кхе… дело пойдет, можно будет купить вам недорого, даже совсем недорого, пустая цена. Я того… поищу.
И так Мурочка стала учиться играть на скрипке. Вначале ей казалось так странно водить смычком по струнам, а левою рукою нажимать их. Но дело скоро пошло на лад: Михаил Иванович был отличный учитель.
— Мурочка у нас музыкантша, — говорили Дольниковы, а Михаил Иванович громко сморкался в свой красный платок и прибавлял взволнованно:
— Есть, есть. Того… огонек есть!
И Мурочку дразнили и называли «огонек Михаилы Иваныча».
В доме Тропининых прибавился новый жилец.
Однажды Михаил Иванович пришел на урок, неся что-то живое в платке, и сказал Мурочке:
— Принес вам… кхе-кхе… посмотрите. Из красного платка беспомощно упал на пол крошечный черный щенок.
Мурочка даже покраснела от радости.
— Прелесть! — сказала она, нагибаясь к собачке.
— Как же звать его? — спросила Агнеса Петровна.
— Да у нас, того… дети звали Кутиком… Бросить его собирались, кормить-то нечем. Я и подумал: снесу вам.
— Как можно бросать! — негодуя, вскричала Мурочка. — Живое существо да еще такой славный песик. Да я его беречь буду!
Что за собачка был этот Кутик! Шерсть у него вилась и была совершенно как шелк; а мал он был еще до того, что походил на черный клубок. Дима, хвастая неизвестно откуда приобретенными познаниями по части собак, с пренебрежением толкал его ногой и говорил:
— Прилобистая!
Мурочка накидывалась на него.
— Не смей трогать! Моя собака.
— Дворняжка простая, — говорил, морща нос, Дима. — Разве у породистых такие лбы? Двор ей стеречь, больше ничего.
— Ну, и прекрасно, ну, и пусть дворняжка, а я ее все-таки люблю больше, чем тебя. Убирайся!
Кутик и не подозревал, что у него есть недоброжелатели, и совершенно так же ласкался к Диме, как к другим. Ему хорошо жилось в саду и на дворе: он валялся на травке, грелся на солнышке, шалил и лаял молодым пронзительным лаем.
Весна, так долгожданная, задержанная холодами и снегом в мае месяце, вдруг расцвела, и сад хорошел с каждым днем. Опять зазеленел двор, тополи и березы оделись листьями, и их смолистый, сладкий дух врывался в комнаты, в открытые, наконец, окна.
Николай Степанович и Мурочка опять работали в саду. Случилось на этот раз несчастие, глубоко огорчившее Мурочку. Николай Степанович поторопился высадить в цветник маленькие саженцы душистого горошка, а ночью стало так холодно, что ртуть в градуснике спустилась ниже нуля. Рано утром весь сад был в инее, точно в белой паутине, и когда Мурочка выбежала туда после чаю, она увидела что высаженные накануне растеньица пожелтели и упали бессильно на холодную землю. Погиб душистый горошек!
Так и осталась Мурочка на этот год без своих любимых цветов.
Но потом весна как будто захотела вознаградить всех за холода и стояла очень теплая. Хорошо было в долгие вечера бегать в горелки, играть в мяч и в городки. На дворе было всегда шумно и весело. Даже Николай Степанович принимал участие в играх.
Гриша и Дима были героями дня. Оба пере шли без экзамена: один — в шестой класс, а другой — в третий.
Вслед за Димой влюбился в Гришу Дольникова и Ник. Он надоел ему ужасно, бегал за ним, как собачонка, и считал счастьем подать своему кумиру мяч или палку.
— Ох, просто мочи нет с тобой, Николашка! — вздыхал Гриша.
Ник взял привычку приставать к нему с вопросами. Не было такой вещи на свете, которою он не интересовался бы. И Гриша должен был давать на все ответы.
— Сколько всего людей на свете?
— Забыл.
— Ско-о-о-лько? — приставал Ник.
— В нашем государстве сто тридцать миллионов.
— Сто и тридцать миллионов! Хи-хи-хи! — радовался Ник. — А еще англичане, и немцы, и дикари, и людоеды!.. А сколько всего обезьян?
— Не знаю.
— Десять миллионов или миллион миллионов?
— Да ты рассуди: как их пересчитать? Они убегут.
— А их поймать.
— Не переловить.
— А как же дикарей считали? Они тоже убегут в лес.
— Дикаря можно позвать, а обезьяну как же?
— Хи-хи-хи! — заливался Ник. — А обезьяна-то и не поймет!
Такие разговоры доставляли Нику неописуемое наслаждение. Как и прежде, у детей не было никаких знакомых, кроме Дольниковых. Приходили товарищи Димы по гимназии, но он встретил так холодно, что они во второй раз не показались. Диме было довольно и своих.
Наступило лето. Стояли жаркие дни, тихие ночи. Надвинутся тучи, прогремит гром, прольется шумный веселый дождь, и опять ясно. Можно было даже забыть, что живешь в городе. Там далеко, по душным улицам стучат конки, про летки; каменные дома накаляются как печи; воздух тяжел, он насыщен запахом пыли, известки, грязи. Здесь же на улице — тишина, пыли нет. У каждого дома зеленеет сад, и по вечерам пахнет свежею листвою.
Мурочка глядит на голубей и думает: «Счастливые голуби! Они взлетят и увидят все сады и все, что там делается. Может-быть, и в других садах играют дети».
Как хотелось ей поскорее узнать, увидеть, как живут другие люди на свете!
Как скучно бывало ей! Так бы и умчалась она куда-нибудь далеко-далеко, как птица, окинула бы взором Божий мир, посмотрела бы на других людей, на других детей!
Мурочка уже вторую неделю жила в мезонине у Дольниковых.
Внизу были больные. Сначала заболело горло у Ника, на другое утро захворал и Дима. Приехал врач, осмотрел их, покачал головой, спросил: «Есть ли еще дети?» Сказали: «Одна девочка». — «Перевести ее куда-нибудь». Мурочка была уже в постели. Ее одели, не дали проститься с братьями, увели наверх. Кстати за брали все её вещи и скрипку. Наверху тоже все всполошились при виде таких поздних гостей. Но Мурочке хотелось спать, и она тут же уснула на диване у тети Лизы.
Утром она с удивлением увидела, что находится на новом месте. Кутик спал у неё в ногах, свернувшись клубочком.
У мальчиков был дифтерит. Всякие сношения с нижней квартирой были запрещены.
Особенно сильно болел Дима. Доктор, хмурый и озабоченный, сказал отцу:
— Младший-то ваш останется жив, ну, а за этого я не ручаюсь.
Какими-то путями дошли эти слова до мезонина. Мурочка всплеснула руками, зарыдала и бросилась на диван лицом вниз.
— Успокойся, Мурочка, — говорила Аня. Она бросила шить на машинке и села к девочке на диван. — Еще, Бог даст, выздоровеет.
— Аня, Аня! — говорила Мурочка. — А мы то… А я-то… как ссорилась с ним и как терпеть его не могла! Да, очень часто терпеть не могла! Вот! А теперь, если он умрет, даже прощенья нельзя попросить. И еще на той неделе мы подрались и я его при-би-и-ла…
— Да, — сказала Марья Васильевна. — У Димы крутой нрав, надо правду сказать, но и ты, Мурочка, бедовая! Вас не разберешь, кто зачинщик, а ссоры-то каждый день, каждый день! Вот мои росли, право, ничего такого не было. А у вас война постоянно.
«Он меня обижает», — подумала про себя Мурочка, но даже думать об этом было теперь грешно. Она поскорее оттолкнула воспоминание о прежних обидах и стала только жалеть, жалеть Диму.
Когда Гриша вечером пришел с урока, он в темной комнате подсел к Мурочке. Она ни за что не хотела идти туда, где у стола сидели все и работали при свете лампы.
Гриша подсел к ней и стал тихонько говорить:
— Знаете, Мурочка, у южных славян есть обычай: можно побрататься с чужим человеком. Например, был приятель, и вот мы с ним поменялись крестами и стали братьями и говорим друг другу «ты». Хотите, будемте тоже так? Вот у вас и будет лишний брат. Хотите?
Как мечтала Мурочка раньше о том, чтобы иметь такого брата! Но теперь она поняла, что это вместо Димы он хочет быть её братом. Значит, и он и все другие уверены, что Дима должен умереть!
Она помотала головой и снова уткнулась лицом в мокрый платок.
Но Гриша снял с шеи маленький крестик на черном старом шнурке и положил его в руку Мурочки.
— Ну, где твой крест, давай, сестричка, — сказал он.
Мурочка машинально вытащила из-за ворота тоненькую серебряную цепочку и подала ее Грише.
— Ай-ай! — сказал Гриша. — Какой я стал теперь богатый! Да ты, пожалуй, моего крестика и надеть не захочешь. Твой красивый, с эмалью, а мой-то совсем простой, на шнурочке.
Но Мурочка живо надела на себя Гришин крест и улыбнулась, почувствовав, как холодный крестик скользнул по её груди.
— Что же, значит, — брат и сестра? Поцелуемся.
Сначала было неловко говорить Грише «ты». Особенно при всех, но никто не обращал внимания на нее, и она была ужасно рада, и каждый раз краснела от удовольствия, называя своего нового брата «ты».
Медленно шло время. Все ждали, что-то будет.
Мурочка играла на скрипке, когда услышала за собою в передней голос Аннушки. Марья Васильевна быстро вскочила, выпроводила Аннушку в сени и стала с нею говорить через щелку в двери.
И Мурочка подбежала.
— Что, что, Аннушка?
— Ах ты, светик наш, Машенька, — сказала Аннушка всхлипывая. — Смиловалась Царица небесная. На поправку дело пошло.
— На поправку? — вскричала Мурочка и радостно засмеялась.
— Слава Богу! — проговорила Марья Васильевна.
— Что же, Аннушка, они встали?
— Куды! их и ноги почитай не держат. Лежат — и все тут. Да худые такие, желтые, как упокойнички.
— Уходи, уходи, Аннушка! — сказала Марья Васильевна. — Еще заразу занесешь.
Аннушка обиделась ужасно.
— И вы туды же! Кака така зараза? Божья воля — и все тут. Што я, поганая, прости Господи?
Но Марья Васильевна уже притворила дверь и защелкнула задвижку.
«Пришла беда — отворяй ворота». Эта народная примета оправдалась в доме Тропининых.
После выздоровления мальчиков, когда врач позволил Мурочке вернуться домой, жизнь все как-то не налаживалась по-старому. Дима стал ходить в гимназию, младшие учились, как прежде, а в доме было тоскливо, как будто над всеми лежало тяжелое предчувствие нового несчастия.
Дождливая холодная осень глядела в окно, и все были пасмурны, как серое ненастное небо. Мурочка с сожалением вспоминала свою жизнь у Дольниковых. Дома на нее обращали мало внимания. Все были озабочены здоровьем мальчиков и в особенности Ника, который после болезни очень вырос, но стал слаб и хрупок, как осенний цветочек. От слабости с ним и случались обмороки. Отец тоже ходил мрачный. Он был, очевидно, занять неприятными мыслями и редко разговаривал с детьми.
Мурочка после болезни братьев старалась установить добрые отношения к ним; но Ник стал ужасно похож на Диму и обижал ее без зазрения совести. Никто не ценил того, что она старалась быть уступчивой и кроткой, а, напротив, кричали на нее и командовали ею.
Ник играл по целым дням в карты, и Мурочка должна была без конца сидеть и играть в «свои козыри». Она просила хоть переменить игру, предлагая «дурачки» и «носы»; Ник злился и колотил ее колодою карт, и они опять играли в «свои козыри».
С Димой дела шли не лучше.
На все уступки Мурочки он не обращал никакого внимания. Он грубо кричал на нее, а иногда давал ей подзатыльник. Обыкновенно он играл с Ником в карты или же столярничал у себя и раздражался, когда ему мешали.
Заметно было, что он вышел из-под влияния Гриши и возвращался к старым привычкам.
Никогда еще Мурочка не чувствовала себя такой одинокой, как в эту злополучную осень. Только и было светлого, что у Дольниковых. Но, к её удивлению, отец запретил ей бывать там часто.
— Что за беготня! Чтобы этого не было! — приказал он.
Отец часто теперь раздражался и сердился на Дольниковых, и прежних хороших отношений уже не было между хозяевами и жильцами. Дольниковы бывали все реже и, наконец, совсем перестали ходить. Мурочка встречалась с Гришей случайно.
— Гриша! — умоляюще говорила она своему названному брату. — Скажи сестрам, чтобы они пришли… отчего они не хотят?
Но Гриша тоже был мрачен и молчал.
— Что же, Гриша, ты не скажешь им?
— Нет, не беспокойся, — скажу непременно. Только знаешь, Мурочка, они ведь очень заняты, не могут часто.
— А раньше могли, — уныло говорила Мурочка. — Нет, я вижу, и ты и все твои ужасно переменились. Только я не понимаю, отчего?..
— Что ты, сестренка! Не печалься. Мы все тебя любим по-прежнему.
А между тем Мурочка угадывала верно.
Дольниковы барышни, несмотря на обещания, не являлись; не являлся и Гриша.
Скука и уныние царили в доме.
Потом она услышала от Гриши, что мать ищет другую квартиру. Сердце у неё дрогнуло. Они собираются уезжать! Вот только этого не хватало!
И Марья Васильевна сказала ей, что они собираются уехать. Мурочка растерянно смотрела то на одного, тo на другого. У всех были такие сумрачные лица. Даже тетя Лиза оставила свои обычные шутки и была грустна.
Мурочка боялась уже спросить, почему они приняли вдруг такое решение, когда еще не давно говорили, что так любят свой уголок?.. Она тоже сидела печальная и смущенная, точно сама была виновата перед ними.
И Михаил Иванович не являлся на уроки. Он схватил сильную простуду и сидел в своей каморке.
Леля, видя, как приуныла Мурочка, предложила ей пойти вместе навестить Михаила Ивановича. Но он даже не принял барышен. Он только чуть-чуть приотворил дверь, проворчал что-то про непрошенных гостей и сейчас же защелкнул изнутри задвижку.
Так прошло несколько времени.
Николай Степанович редко бывал дома, все ездил куда-то и возвращался озабоченный и сердитый. Между бровями у него залегла глубокая складка. На детей он не обращал никакого внимания и даже покрикивал на Ника. А Ник, как известно, был его любимец.
Раз он приехал домой поздно вечером. Дети уже спали. Только одна Мурочка проснулась от звонка и, заслышав шаги отца в столовой, вскочила и осталась сидеть на кровати. Она слышала, как Аннушка подала самовар, как Агнеса Петровна заварила чай. Все было, как обыкновенно; но Мурочка, притаив дыхание, слушала, что будет дальше. Ей холодно стало сидеть; она завернулась в одеяло и прислонилась к стене. И так сидела она и слушала, что говорил отец Агнесе Петровне.
Он говорил негромко, и Мурочка едва могла уловить отдельные слова, Она была уверена, что речь идет о Дольниковых. Ведь они каждый день ждали, что Николай Степанович попросит их съехать. И Мурочка жадно ловила слова: «через две недели уезжать» и «решено окончательно», и все что-то упоминалось о переезде, о вещах. Мурочка слышала, как Агнеса Петровна взволнованным голосом отвечала отцу и, кажется, плакала.
Долго потом вспоминала Мурочка этот вечер.
Утром Мурочка убедилась, по заплаканным глазам Агнесы Петровны, что произошло нечто необычайное. День проходил в суете. Ученья не было; никто не спрашивал, чем заняты дети. Агнеса Петровна разбирала вещи в шкапах, записывала их и откладывала. Она была расстроена и сердита.
Мурочка не вытерпела и робко спросила ее, о чем говорил вчера отец. Она нахмурилась, помолчала и ответила кратко, что отец сам расскажет ей, когда приедет.
— Только одно скажите: Дольниковы останутся?
— Как захотят, — загадочно ответила Агнеса Петровна.
В каком томленьи прошел этот день! Ник капризничал; Мурочка, скрепя сердце, играла с ним в свои козыри и все оставалась в проигрыше, потому что была очень рассеянна.
Отец вернулся домой уже к вечеру. Хмурый и озабоченный, он сел за стол, пообедал. Потом пошел к себе в кабинет и долго сидел там один, разбирая деловые бумаги. Мурочка бродила бесцельно по комнатам и тоскливо смотрела, как суетилась Агнеса Петровна. Голос отца заставил ее встрепенуться. Отец звал ее и Диму.
Дима, ничего не подозревая, столярничал у себя в комнате и явился к отцу с черными руками и весь в стружках. Мурочка тихонько вошла за ним. Отец сидел на диване и пристально взглянул на детей. Он помолчал, по том заговорил:
— Я должен сообщить вам о большой перемене в нашей жизни.
Дима удивленно посмотрел на отца, а Мурочка вздрогнула и побледнела.
— Вот в чем дело — продолжал отец. — Меня перевели по делам службы далеко отсюда — в Сибирь. Через три недели я должен быть уже на новом месте. Мы больше не станем жить в этом доме. Я хочу его продать. Я уеду с Ником и Агнесой Петровной. Ник еще очень слаб, ему нельзя учиться. Вы оба останетесь здесь. Ты, Дима, будешь жить у твоего инспектора. Я был у него сегодня, все уже решено и улажено. Инспектор будет следить за твоим ученьем. Надеюсь, что ты не заставишь его прибегать к строгости.
— У инспектора! — воскликнул Дима. — Инспектор был самый строгий из преподавателей, и жить у него было не особенно сладко, как говорили его пансионеры.
— Да. Решение это окончательное, — сказал твердо отец. — Ты переедешь к нему накануне того дня, когда мы отправимся в путь. А тебе, Мурочка, уже одиннадцать лет. Тебе пора серьезно учиться. Там, где мы будем жить, нет хорошей гимназии для девочек. Так что ты поступишь в гимназию здесь.
Мурочка слушала молча, бледная и растерянная.
Отец взглянул на нее, нахмурился и промолвил:
— Так ты поняла? Послезавтра Агнеса Петровна поведет тебя экзаменоваться. Надеюсь, что ты достаточно подготовлена. Ты будешь жить там в общежитии. Весною Агнеса Петровна приедет за вами, и мы проживем вместе все лето. Как приятно будет встретиться после такой разлуки!
Он обнял Мурочку и крепко поцеловал ее.
— Ведь до лета недолго. Одна только зима. И не увидим, как время пролетит. Хорошо будешь учиться?.. Ну, то-то же.
В эту минуту вошла Агнеса Петровна и стала говорить о том, куда уложить серебро.
Мурочка вышла из кабинета, пробралась в свою комнату, где было совсем темно, и села на кровать.
Никогда еще в жизни ей не было так страшно.