ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I День и ночь

— Ваше имя? — бойко спросила тоненькая девочка, налетев со своей подругой на Мурочку.

— Тропинина.

— Гм… значит, будем сидеть рядом в дневнике.

Мурочка ничего не понимала. Что значить: сидеть рядом в дневнике?

Девочка рассмеялась ей в лицо. Круто повернув, подруги умчались из класса.

От шума и гама у Мурочки болела и кружилась голова.

Ей казалось, что она сама стала другая, чужая. Растерянная до крайности, она уже не могла понять самой простой вещи. Она не думала, не соображала; она как будто потеряла все свои старые, привычные чувства. Старое все ухнуло, ушло куда-то в туман. Теперь была уже не прежняя Мурочка, живая, вспыльчивая, со своими простыми, давно известными симпатиями и желаниями, а какая-то дикая, поглупевшая, ничего не соображавшая, робкая и тупая девочка.

Она ни о чем не думала, когда стояла или ходила среди задорной, шумной толпы, где так звонко целовались, так звонко смеялись, где шалостям не было конца и не было конца болтовне.

Не глупо ли, — ей казалось, что все девочки на одно лицо, и она не различала даже ближайших своих соседок! Правда, все были одеты одинаково, в коричневые платья с черными шерстяными передниками, и все были гладко при чесаны, и все смеялись и шумели.

Второй класс уже решил: новенькая совершенная деревяшка, пень какой-то!

Кто-то даже крикнул:

— Тупицына! ваше дежурство нынче.

Все обернулись в её сторону, а Мурочка покраснела как рак.



Даже в голову ей не пришло сказать, что она не Тупицына.

Она покорно пошла вытирать доску, потом металась по коридору и искала сторожа, чтобы спросить у него мелу, и уже шел урок, когда она явилась в класс. Учительница географии, Евгения Савишна, которую девочки звали «бабушкой», несмотря на то, что она была совсем молодая, сделала замечание Мурочке, что мел должен быть приготовлен заранее.

Она села на скамейку, вся красная от стыда, и не была в состоянии слушать.

Куда девался задор Мурочки, с каким она боролась за свои права дома в прежние времена? Здесь она обратилась в совершенную трусиху. Она боялась и девочек-насмешниц, которые потихоньку дергали ее за косу и ста вили непонятные вопросы, боялась учителей и начальницы, которая так громко говорила, и восьмиклассницы в сером платье (она была в их классе надзирательницей), и даже сторожа Лаврентия, старого солдата с щетинистыми, грозными усами.

Она вся точно онемела, окаменела внутри, и машинально делала то, что ей приказывали; сидела и слушала уроки, бродила одна по коридору, ходила в общежитие и там обедала и готовила уроки; и даже говорила что-то, если с нею разговаривали и спрашивали, кто она такая и откуда.

А между тем экзамен сошел как нельзя лучше, и ее приняли во второй класс.

Мурочка сидит в большом, выбеленном известкою классе, на третьей скамейке у окна; и усердно слушает уроки. Нелепый страх преследует ее; а что, если она не поймет?.. Душа замирает.

Но, слава-Богу, учителя и учительницы объясняют так просто и подробно, и не вызывают её, и она понемногу успокаивается.

Неприятно только то, что её соседка Егорова, девочка курносая и противная, немилосердно толкает ее во время писания, и у Мурочки в тетрадях повсюду сидят чернильные пятна, а от буквы иногда перо вдруг размахнется вверх или вниз, непонятно для чего. Мурочка боялась сказать Егоровой, чтобы она не толкала, и сама жалась от неё в сторону, так что под конец сидела на самом кончике скамьи.

И тут случилось несчастье, которое еще больше опозорило ее в глазах класса. Она среди урока чистописания, когда была такая тишина, что слышался только скрип перьев, вдруг полетела с места и растянулась на полу. Дружный смех раздался в классе, сам учитель старичок рассмеялся, и Мурочка, до слез смущенная, с разбитым коленом, не смея поднять глаз, опять уселась на кончик парты.

Самое страшное был урок русского языка, которого Мурочка никогда в жизни не забудет.

Ее только что привели в гимназию, и отец, в пустом коридоре, при стороже Лаврентии, крепко обнял ее, много раз целовал ее в дрожащие губы, перекрестил и простился, наконец, до будущего года, до лета…

Она села, вся потрясенная разлукою, на указанное место, и тотчас вошел учитель, размашисто подошел к кафедре, поклонился, сел и стал раздавать диктовки. И сердился же он, Боже мой, до чего сердился! Покраснел даже, и только слышно было: «Егорова — двойка, Величко Анна — двойка, Красовская — двойка»…

Девочки с двойками плакали, а класс присмирел, точно цыплята перед грозой. Жутко было Мурочке слушать, как учитель сердился, подзывал учениц к большой черной доске и приказывал писать ошибки.

В большую перемену гимназистки обступили новенькую и пробовали знакомиться. Мурочка отвечала бестолково, невпопад, и ее бросили. Общежитие было в двухэтажном флигеле, в глубине большого двора. Внизу находилась кухня и жили служители, наверху помещались гимназистки. Нужно было надеть пальто и калоши и пройти по тротуару через двор. Во дворе росли три огромных дерева: два у забора, а одно, самое большое и старое, как раз посередине. Теперь деревья были голы и на одном из них красовались растрепанные вороньи гнезда. После классов живущие только бежали в общежитие и тотчас принимались за игры, пока мадам Шарпантье не поведет гулять.

Любимою игрой была игра в мяч. В первый раз в жизни Мурочка увидела большие казенные комнаты, выбеленные известкою, пустые, без всяких украшений. На подоконниках не стояло ни единого растения. Все было пусто и голо. В общежитии было шесть спален для учениц и огромная столовая, где по вечерам все собирались готовить уроки. Тут же стоял старинный рояль. В спальнях стояли рядами железные кровати, все покрытые одинаковыми казенными одеялами, из серой байки с красною каймой. Мурочку поместили в углу, в большой комнате, где спало шесть человек. Кровати стояли по три в ряд. Ни коврика ни картин. Только у каждой кровати был шкапчик, а под окнами, у свободной стены, стоял простой крашеный стол и стулья.

Мадам Шарпантье указала Мурочке её место и велела ей сейчас же убрать принесенные из дому вещи в шкапчик.

— Я буду следить, аккуратно ли вы держите свой шкап, — сказала она ей по-французски.

Когда Мурочка в первый раз легла спать на холодную жесткую постель и увидела, как другие девочки нырнули поскорее под одеяла (в комнате было свежо), и потом смотрела на эти чужие головы на подушках, ей показалось, что она никогда не заснет здесь.

Но она тут же уснула, утомленная тем, что ей пришлось пережить в этот день. И сон унес ее на золотых, сияющих крылах в далекое прошлое и радужными видениями усыпил её тоску.

Ей грезилось, что ми лая няня играет с нею в старой детской, няня пряталась за печкою, и Мурочка смеялась и бегала так шибко, так шибко, что сердце стучало; и постоянно ее догонял кто-то, — сначала Гриша, кажется, а потом нянин племянничек Федя в красной рубашке и новой жилетке…

Утром надо было вставать по звонку еще до свету, в темноте, при сонном свете ламп. Надо было бежать в коридор умываться, и тут девочки шалили, брызгали из кранов ледяной водою, ссорились из-за очереди и смеялись. Холодно и жутко было утром в коридоре. На конце его горела маленькая лампа, но эта лампа плохо освещала его. Хотелось спать, потому что было еще так рано: семь часов, и едва только рассветало…



А по вечерам, ложась спать, девочки в рубашках и юбках танцевали между кроватями танец диких или щекотали друг друга, и тут было много визгу и хохота, и аханья, и оханья, или бросались подушками и воевали трое против двоих, потому что новенькая не принимала участия в игре. Но чуть заслышат шаги мадам Шарпантье, все юркнут в постели и притворятся спящими.

Мурочку оставляли в покое. Она лежала, отвернувшись к стене. Когда Степанида приходила тушить лампу, она все еще не спала. Она думала о своих, об отце, о прощаньи с ним, о его прежних редких ласках, думала о Нике, и сердце её переполнялось скорбью. И когда все заснут и перестанут шептаться, хихикать и рассказывать друг другу свои тайны, Мурочка сбрасывала с себя одеяло, становилась на колени на своей постели, и, уткнувшись лицом в подушки, плакала горючими слезами и молилась: «Господи, Господи!..»

Наплачется, намолится и заснет от усталости тела и души.

II Тея

Было воскресенье, пасмурный и холодный день. «Общежитие» ходило к обедне, потом завтракали.

Мурочка сидела в большой столовой у окна и читала, скрепя сердце, книгу, которую ей дала восьмиклассница. Книга была о зверях и птицах, а Мурочка такими книгами никогда не интересовалась. Она любила читать про людей.

— Где Тропинина?.. — послышался вдруг в прихожей веселый и звонкий голос. Только что Степанида кого-то впустила, и девочки помчались туда с веселым криком.

В столовую вошла высокая, молодая девушка в белой шапочке, румяная от свежего воз духа. Ее положительно облепили со всех сторон гимназистки.

Мурочка вздрогнула. Голос показался ей знакомым. Она опустила книгу на колени и смотрела на идущую к ней молодую девушку.

И та не узнавала маленькой резвой Мурочки в этой бледной и худой девочке, в коричневом платье и черном переднике, неловко сидевшей в углу. Она остановилась и смотрела на нее. Но глаза Мурочки были все те же, большие серые глаза с доверчивым и вместе робким взглядом, и молодая девушка узнала их. Она стряхнула с себя, смеясь, нависших ото всюду девочек, и быстро подошла к Мурочке и крепко обняла ее.

А Мурочка все еще ничего не понимала. Она забыла ее. Это была та Доротея Васильевна, которую Дима называл для сокращения дурой, робкая, забитая Доротея Васильевна, которую Мурочка обижала и не хотела знать после ухода няни.

Она придвинула стул, села возле Мурочки и стала ее расспрашивать. Она напомнила ей, как сурова была тетя Варя, как они прощались в детской и как перед разлукою Мурочка помирилась с нею. Мурочка просияла, вспомнив старину, и в первый раз с того вечера, когда она слушала разговор отца с Агнесой Петровной, сидя, завернувшись в одеяло, на постели в своей комнатке, в первый раз она улыбнулась и обрадовалась.

Чем-то родным пахнуло на нее от слов Доротеи Васильевны. Вспомнилось старое житье, повеяло счастливым детством, пришли на па мять милая няня и её сказки вечерком, и грусть разлуки и строгости тети Вари… Господи, как много воды утекло с тех пор!

Доротея Васильевна подозвала к себе старшую Величко.

— А вы еще не подружились?

Та отрицательно мотнула головой.

— Целую неделю, даже больше, она здесь, и никто с нею не познакомился? — сказала молодая девушка. — Да что вы, господа! Старые наши ученицы, и не оказали радушного приема?.. Возможно ли это?

Она укоризненно качала головой и смеялась, и все смеялись, и даже Мурочка улыбалась.

А еще славянки! Где же ваше знаменитое в истории гостеприимство?.. На этот раз, погодите, немка перещеголяет славянок. Пойдем ко мне, Мурочка. Ты будешь моей гостьей, а этих девиц мы ни за что не позовем!

— Доротея Васильевна! — послышались шутливоотчаянные восклицания. — Пригласите нас! Пригласите!

Воскресные чаепития у Доротеи Васильевны были любимым препровождением времени тех, кто оставался в общежитии по праздникам и воскресеньям.

Но Доротея Васильевна не сдалась на умильные просьбы и увлекла с собой Мурочку.

Комната её была за спальней старших.

Перед диваном стоял стол, где лежали книги и альбомы. Мягкие кресла и большой ковер делали комнату необыкновенно уютной. Окно было заставлено растениями.

Уголок этот совершенно не был похож на казенную обстановку общежития с его голыми выбеленными стенами. Здесь было так хорошо и уютно. Доротея Васильевна усадила Мурочку в кресло, дала ей время оглядеться, а сама выпорхнула за дверь, позвала Степаниду и попросила поставить самоварчик.

Потом, вернувшись, она долго хлопотала, Вынимая из шкапа чашки, чай, сахар, печенье и яблоки. Уставив ими весь стол, она присела к Мурочке и внимательно всмотрелась в её побледневшее лицо, в её грустные глаза.

— Теперь расскажи, как ты жила, — проговорила она. — Совсем большая стала: узнать нельзя.

Мурочка стала рассказывать.

______

Уже стемнело, а она все еще сидела у Доротеи Васильевны, успокоенная, с облегченным сердцем. Она рассматривала альбомы с видами итальянских городов. Доротея Васильевна в углу разбирала вещи в чемодане. Она только утром, когда все были у обедни, вернулась из отпуска и не успела еще вынуть своих вещей.

После обеда она послала Мурочку за старшей Величко и потом сказала им:

— Да знакомьтесь же поскорей! Валентина, Мурочка, я хочу, чтоб вы были друзьями.

Они провели втроем весь вечер. Девочки сидели на диване рядом, грызли кедровые орехи и рассматривали домодельные фотографии, которые Доротея Васильевна привезла с собою. Она гостила в имении у своей бывшей ученицы. Фотографии изображали скромную усадьбу, вид деревни и реки. При этом Доротея Васильевна рассказывала разные смешные случаи, бывшие в деревне.

— Милая Тея, — сказала Валентина, — вам-то было хорошо, а нам каково без вас! Насилу дождались. Ну, теперь опять заживем по-старому.

День прошел незаметно. Мурочка, ложась спать, уже не горевала, не плакала втихомолку, а взбила повыше подушку, улеглась, свернулась калачиком и крепко заснула.

III Квартет

Валентина Величко была старше Мурочки на два года. Сестра её Анна, или Гандзя, училась плохо, а Валентина и могла бы учиться хорошо, да ленилась. Она сидела второй год в классе. Прежние подруги её были уже в третьем классе и понемножку отставали от неё, кроме Комаровой, которая тоже жила в общежитии и находилась в той же спальне. «Комар» был закадычным другом Валентины, и про него всегда говорили: он.

Валентина была черноглазая, темноволосая малороссиянка с смуглым лицом и горячим румянцем.

— Я с ленцой, — говорила она откровенно. — И батько мой рассказывал про себя, что учился неважно.

Она сидела на последней скамейке и переманила к себе Мурочку. Мурочка была рада, что избавилась от противной Егоровой, которая толкалась; на последней лавочке было замечательно хорошо.

— Я люблю спокойствие, — говорила Валентина. — С последней парты когда еще вызовут.

Рядом с Валентиной сидела худенькая, высокая девочка Неустроева. Ей тоже было 13 лет. Она была сибирячка и жила в общежитии. У неё во всем городе не было ни знакомых ни родных, но она не огорчалась.

— Мой дом здесь, — говорила она. — Я люблю Катерину Александровну, и мне все тут нравится.

Неустроеву звали Неониллой, но мать переделала Неониллу в Люсеньку, и так все звали ее дома и в общежитии.

Люсенька была первой ученицей в классе. Валентина обожала музыку. Когда её родители приезжали из имения, чтобы провести месяц-другой в городе и повеселиться, Валя и Гандзя бывали в театре несколько раз в неделю. Напрасно Катерина Александровна восставала против такого баловства и говорила матери, что девочкам надобно учиться, а не веселиться, мать все-таки брала их в театры.

Валентина обожала оперу и в особенности знаменитую певицу Онегину. Портрет Онегиной она всегда носила в кармане, а ночью клала под подушку, чтобы увидеть ее во сне. Она только и мечтала о том, как бы познакомиться с Онегиной и признаться ей в своем обожании.

Люсенька, наоборот, была равнодушна к музыке и даже не училась пению: ее забраковали за недостатком слуха. Она любила рисовать, и праздники проводила за красками. Учитель рисования давал ей рисовать акварелью и больше всего занимался с нею, пока весь класс, зевая, срисовывал с грехом пополам гипсовую звезду или простой орнамент.

Учитель рисования быль старик с седыми взъерошенными волосами и косматой седой бородой, но его черные глаза горели, как у молодого, под черными густыми бровями. Он открыл талант Люсеньки и с жаром занимался с нею, и под влиянием этого события и в классе оживился интерес к рисованию.

Четвертая ученица на последней парте была Лиза Шарпантье, дочь француженки-учительницы. У неё был вздернутый нос и маленькие черные глазки, блестящие как у ежа. Она вечно ссорилась и мирилась, несколько уже раз пере ходила с ты на вы с Валентиной; она вечно заступалась за всех перед матерью и учителями, и если нужно было итти выборным из класса просить Катерину Александровну переложить гнев на милость, — вечно шла Лиза Шарпантье.

Лиза бегала по скамейкам и перелезала через столы во время уроков; сидеть спокойно было для неё сущим наказанием. Учителя знали её живой нрав и снисходительно улыбались, когда она путешествовала через парты. Она была любимицей русского учителя Авенира Федоровича, которого она называла «Сувенирчик».

Только мать бранила ее и строго наказы вала.

— Лиз! — вызывала она ее. — Ты дежурная? Опять нет мелу?

Лиза мчалась как ураган за мелом и, вся пунцовая, возвращалась с требуемым.

Мадам Шарпантье плохо знала по-русски, а Лиза говорила чисто, как природная русская.

Мадам Шарпантье любила аккуратные тетрадки и изящные почерки, и если ей подавали грязную тетрадь с каракулями, она всегда говорила:

— Если взять сиплён и помошить лапк в шернил, и пускать на бумаг, он так написаль!

А Лиза по живости своей никак не могла достигнуть изящества и чистоты; и терпения у неё хватало написать хорошо только первую строчку; чем дальше, тем больше прыгали буквы, а конец уже был всегда неизглаголанным мараньем.

— Что же? — сказала Валентина, озирая свои владения. — Было трио, а теперь квартет. Недурно. Ты, Лиза, будь проказница-мартышка, а Люся — козел, а Мурка уже настоящий косолапый мишка; ну, а я, так и быть, буду осел, — закончила она великодушно.

Квартет через несколько времени отлично спелся, и даже, учителя узнали, что во втором классе на последней парте завелись крыловские музыканты.

IV Опять Михаил Иванович

— Тропинина, начальница зовет! — сказала восьмиклассница, заглянув в опустелый класс.

Мурочка замешкалась, потому что была дежурная. Услышав такое приказание, она всполошилась. Что еще случилось?

Второй класс был в третьем этаже, а канцелярия и библиотека находились внизу, в первом этаже, направо. Мурочка быстро сбежала по широкой лестнице, где еще спускались вниз запоздавшие ученицы, и с сильным сердцебиением остановилась у дверей канцелярии.

Она осторожно постучала, но там разговаривали и не слышали её стука. Она отворила тяжелую дверь и вошла.

Катерина Александровна сидела за письменным столом и что-то писала. Тут же были два учителя: рисования — Иван Иваныч, физики — незнакомый Мурочке высокий господин в золотых очках.

Катерина Александровна, увидев Мурочку, откинулась к спинке кресла и посмотрела внимательно на вошедшую. Но, к счастью, и волосы, и платье, и воротничок Мурочки были в порядке.

— Отец ваш говорил мне, что вы играете на скрипке.

— Да.

— Кто с вами занимался?

— Михаил Иваныч.

— Какой Михаил Иваныч?

— Старичок. Фамилии не знаю, — сказала смущенно Мурочка.

— Хотите продолжать учиться?

Мурочка покраснела и утвердительно кивнула головой.

— Скрипка ваша при вас?

— В общежитии.

— Так вот сегодня вечером пусть Степанида проводит вас ко мне. Захватите скрипку; я хочу послушать, как учит ваш Михаил Иваныч.

До самого вечера Мурочка повторяла пьесы, которые учила раньше. Валентина аккомпанировала ей на плохоньком рояли общежития. Тея была так добра, не беспокоила их, не брала на гулянье.

— И не стыдно тебе, Мурка, что до сих пор держала свою скрипку в секрете? — сказала Валентина, захлопнув крышку рояля.

Вечером Степанида повела Мурочку к начальнице.

Квартира её была налево, против канцелярии. Мурочка нерешительно вошла в прихожую, сняла шубку и взяла у Степаниды футляр со скрипкою. В комнатах бегали и шалили маленькие дети Катерины Александровны — два мальчика и девочка. Они бегали в столовой вокруг стола и догоняли друг дружку. Маленькая девчурка, лет трех, толстая и забавная, подбежала к дверям и во все глаза смотрела на Мурочку и на черную вещь в её руках. Мальчики тоже прибежали, и все втроем, разинув рты, глядели на Мурочку. Потом старший вдруг круто повернул и помчался с криком:

— Мама! гимназистка пришла с черным ящиком.

Тогда вышла Катерина Александровна, поцеловала Мурочку и пригласила войти.

Она подняла свою крошку на руки и сказала:

— Пойдемте все к дедушке.

Дома Катерина Александровна была совсем не та строгая начальница, которая наводила такой страх на гимназисток. Она была, наоборот, очень ласкова и проста.

Дедушка, седой и худощавый старик, сидел в большом кресле у горящего камина. В комнате его все стены были заняты полками для книг. Они громоздились от пола до самого потолка. Никогда еще в жизни Мурочка не видела такого огромного собрания книг. Только одна стена была свободна от них, и там стоял рояль и большой кожаный диван зеленого цвета; над ним висели картины и круглые большие часы. У самого кресла дедушки стоял стол. На столе горела лампа под широким зеленым колпаком.

Когда прибежали мальчики, дедушка раскладывал на столе пасьянс.

— Черный ящик пришел с гимназисткой! — закричал старший мальчик и повалился на ковер. За ним бросился на ковер и другой, и, как маленькие медвежата, они развалились у самого огня.

Дедушка собрал и смешал карты, и поверх зеленого колпака лампы взглянул на Мурочку.

— А! — сказал он.

Катерина Александровна передала свою крошку Старику и сказала:

— Если вы будете сидеть смирно, то услышите музыку… Это — Тропинина. Она пришла со скрипкой.

Дедушка, держа на руках Лилю, подозвал к себе Мурочку и протянул ей свою большую, морщинистую и заросшую волосами руку. При этом он улыбнулся.

— Здравствуй, — сказал он. — Как тебя зовут?

— Мария.

— Маня, или Маруся?

— Мурочка.

Оба мальчика покатились со смеху, а старший закричал:

— Курочка! Курочка!

— Тише, — сказал дед. — Тише, шалуны… Если тебя дома звали Мурочка, то и у нас будешь Мурочка.

При этом дедушка провел рукою по её волосам.

— Что же, Catherine, — сказал он дочери, — сначала чай будем пить или музыку слушать?

— Я думаю, пусть она поиграет.

Мурочка вынула скрипку и смычок, положила на левое плечо сложенный белый платочек и стала пробовать струны.

Мальчики и Лиля смотрели во все глаза; мальчики хихикали, и дед погрозил им пальцем.

— А рояль?.. — спросила смущенно Мурочка.

— Я буду аккомпанировать, — отвечала начальница. Она зажгла свечи, открыла рояль и села.



Мурочка настроила скрипку и стала играть.

Она старалась играть как можно лучше. Ей так хотелось, чтобы дедушка похвалил ее.

Когда она кончила, дед ничего не сказал, а только спросил, нет ли у неё еще нот.

Мурочка переиграла все, что знала, а дедушка все молчал. Наконец Катерина Александровна закрыла рояль, по гасила свечи.

— Будем пить чай! — сказала она. — Всего забавнее, что она не знает, как зовут учителя, — обратилась она к отцу. — Михаил Иваныч… Как его найти?

Мурочка, которая приуныла, потому что дед не похвалил её игры, встрепенулась и сказала:

— Если он вам нужен, можно послать к Дольниковым и спросить.

— А кто такие Дольниковы?

— Наши жильцы… Они там и живут, в нашем доме, наверху.

Лицо Мурочки омрачилось. Все прошлое вдруг вспомнилось, жизнь у себя дома, среди родных и друзей. Она почувствовала себя такой одинокой в этой чужой семье.

Нa глазах ее навернулись слезы, но она спохватилась и постаралась овладеть собою, чтобы эти чужие люди не заметили её волнения.

Она долго возилась со скрипкой, пока, наконец, уложила ее в футляр и успела немножко успокоиться.

— Василек, скажи, чтоб подали чай сюда, — сказала Катерина Александровна.

Оба мальчика вскочили и побежали взапуски. Мурочку пригласили сесть к столу.

— Я думаю, нет причины колебаться, — сказала начальница отцу. — Мы всегда желали, чтобы были уроки скрипки. Чего же лучше.

— Шш! Шш! — сказал дед, отнимая у Лили бронзовый колокольчик, который она схватила со стола. — Ты звонишь так, что ничего не слышно. Мурочка возьмет да и уйдет. Что мы тогда с тобою поделаем?.. Что же, пригласи его. Пошли завтра к этим Дольниковым.

— Он не пойдет! — проговорила Мурочка и грустно покачала головой. Она живо вспомнила смешную фигуру учителя в старом заштопанном сюртуке. — Я знаю, он ни за что не пойдет.

Дедушка и Катерина Александровна удивились.

— Почему не пойдет?

— Он бедный, он будет стыдиться!

И так как на нее смотрели с любопытством, она расхрабрилась и стала рассказывать все, что знала о Михаиле Ивановиче: о его богатстве и бедности, о его брате и маленькой дочке, которая умерла в приюте, потому что там небрежно ходили за детьми.

Мальчики слушали, и Лиля тоже слушала, хотя ничего не понимала. Катерина Александровна заварила чай и разлила его по чашкам, налила отцу в его стакан в серебряном подставце, взяла к себе свою девчурку и стала ее кормить булочкой, а Мурочка все еще рассказывала про своего учителя; потом вдруг сконфузилась и замолкла.

И все молчали и пили чай.

Потом дед закурил папиросу и сказал:

— Съездить к нему надо, непременно. Лучше всего, попрошу мужа, — промолвила Катерина Александровна. — Он познакомится с ним и переговорить.

Мурочку угощали печеньем, но ей не хотелось есть, она выпила чай и стала прощаться.

— Уроки надо готовить.

Дедушка подозвал ее и поцеловал в лоб.

— Не откажешь в другой раз поиграть мне?

— Я с радостью, — сказала Мурочка.

— Когда разыщем твоего Михаила Ивановича, будешь опять у него учиться, — продолжал он. Не следует бросать начатого. Ну, а теперь прощай, Мурочка. Иди с Богом, учись.

Мальчики побежали провожать ее до передней. Явился сторож Лаврентий, подхватил под мышку футляр со скрипкою и повел Мурочку в общежитие.

Через неделю Михаил Иванович в новом отличном сюртуке уже давал урок Мурочке и другим желающим гимназисткам.

Когда он появился в коридоре, общий взрыв смеха и острот встретил его. Девочки, не смея смеяться ему в лицо, хохотали в классах, прячась за классные доски.

— Гриб! Сморчок!

Мурочка, сверкая глазами, налетела на Лизу Шарпантье.

— Если ты… при мне… еще осмелишься, я прибью! Не сметь… Слышишь? Бессовестные!

В эту минуту она была ужасно похожа на Диму.

Никто не ожидал от Тропининой такого азарта, и все притихли.

А Мурочка помчалась вниз по лестнице к швейцарской, где преподаватели оставляли пальто и калоши.

Пока она летела по лестнице, возмущение её улеглось, и она уже только стремилась поговорить с Михаилом Иванычем.

— Михаил Иваныч! — воскликнула она, вбегая в швейцарскую.

Он надевал свое старенькое ватное пальто, обернулся, заморгал глазами и отечески обнял и поцеловал Мурочку.

Как странно было видеть ее в этом казенном платье. Да ведь она похудела и побледнела!..

А Мурочка, спеша, говорила:

— А Кутик мой, Кутик у вас, Михаил Иваныч?

— Нет. Того… скучал больно у меня. Так я его к Дольниковым отнес.

— Вот и хорошо и отлично, — пробормотала Мурочка. — Ну, а Дольниковы по-прежнему живут?

— Как же. Все по-старому.

— Они меня знать не хотят! — сказала Мурочка, поднимая печальный взгляд. — Да, да, Михаил Иваныч, не говорите. Я очень хорошо вижу.

Голос её дрогнул.

— Вот уже которое воскресенье жду-жду, а никто не приходит. И Диму, верно, инспектор не пускает.

— Он там не нашалил ли? Надо справиться, — проговорил Михаил Иваныч, надевая калоши. — А мои-то, гм… Дольниковы, они придут, погодите. И Гриша придет.

— Ну, а в нашей квартире кто живет?

— Новые хозяева. Да. Кому же и жить?

— Новые хозяева?.. — протянула Мурочка.

Чужие люди ходят и живут в тех комнатах, где жили они, веселятся, смеются, хлопочут и не знают, что пережила Мурочка, покидая свое разоренное, родное гнездо.

Михаилу Ивановичу было так жалко видеть Мурочку в этой казенной обстановке, в форменном платье, среди множества чужих людей, что он прекратил разговор, сказал ей очень строго, чтоб она получше готовила ему урок, так как стала играть гораздо хуже прежнего, и поскорее простился с нею и ушел.

А Мурочка стояла на лестнице и смотрела ему вслед.

V За Мурочкой ухаживают

Дима пришел в воскресенье, и с ним Дольников. Доротея Васильевна пригласила их к себе пить чай после катанья. Кататься же все пошли в большой сад времен императрицы Екатерины, где в чаше высоких столетних деревьев были пруды, закованные теперь в блестящую броню зеленоватого льда.

На прощанье отец подарил детям коньки, и теперь Мурочка училась кататься. Гриша был её учителем; она оказалась очень неповоротливой и боязливой, и ему не мало пришлось мучиться с нею, пока она не научилась, наконец, стоять на коньках.

Зато Неустроева, как истая сибирячка, летала по льду точно птица. Валентина тоже каталась, но плохо и неохотно, и предпочитала сидеть на скамейке и критиковать катающихся.

На катке было множество народу. Почти все пансионерки из гимназии собрались здесь, потому что каток был в двух шагах, и начальница требовала, чтобы все катались для здоровья.

Кругом лежал блестящий белый снег, деревья были в инее, и по краям катка снеговые массы образовали как бы толстый крепостной вал.

Тишина огромного сада оглашалась смехом маленьких и веселыми разговорами старших. Мадам Шарпантье, неподвижно сидевшая в теплой шубе и меховых сапожках, разговаривала с гувернанткой-француженкой и мало обращала внимания на своих гимназисток. Она вскоре поднялась, велела Лизе снять коньки и подозвала к себе Неустроеву.

— Мы уходим, — сказала она. — Сейчас придет Степанида. Можете оставаться тут, пока светло.

Пришла Степанида. До наступления сумерек все прибывали новые конькобежцы. Мурочка, боясь быть опрокинутой, сняла коньки и, спотыкаясь усталыми ногами, пошла к той скамейке, где сидела Валентина.

Величко с торжеством вытащила из своей муфты какой-то сверток.

— Вкусно? — спросила она, поднося его к носу соседки.

Она всегда ухитрялась в воскресенье незаметно забежать в магазин и покупала себе колбасы и сыру на всю неделю.

— Вечером угощу всех. Твои останутся?

— Да.

Появление Димы и Гриши произвело впечатление, и с Мурочкой все стали необыкновенно любезны.

Подошел Гриша с коньками в руках, а за ним Люсенька и Дима.

— Пора домой? — спросил Дима. — Какая до сада, что нет фонарей. Если б было освещение, можно бы кататься еще часа два.

Дима стал необыкновенно важен с тех пор, как жил у инспектора. Он держал себя совсем как взрослый и на сестру смотрел свысока. Но Мурочка не успела заметить в нем перемены и только радовалась, что он, наконец пришел.

— Гриша! — сказала она, смеясь. — Пожалуй, ты не захочешь меня больше учить. Опять «наказанье с левой ногой», помнишь?

— Помню, — отвечал, улыбаясь, Гриша. — Но тогда левая нога была главным образом моя.

— Что такое? — спросила нетерпеливо Валентина.

— Дела давно минувших дней, — шутливо сказал он.

— Идемте! — воскликнула Мурочка. — А то не успеем устроить театр.

— A y вас нынче представленье? — важно спросил Дима.

— Каждое воскресенье, — сказала Неустроева. — Жалко только, что Лизы нет.

Разговаривая так, они шли по узкой тропочке, утоптанной посредине снежной дороги. Уже смеркалось. Веселое звяканье коньков, смех и болтовня оглашали воздух.

В общежитии давно уже поджидали их.

После чаепития у Доротеи Васильевны, от которого у всех разгорелись уши и щеки, Люсенька, Валентина и Мурочка таинственно исчезли. За ними скрылся и «Комар», по случаю насморка и кашля сидевший дома. Комар отличался редким великодушием: сам не выступал актером, а только занимался режиссерской частью: придумывал костюмы, а иногда и самые пьесы, и усердно мазал жженой пробкой густые брови и злодейские усы.

Дольников и Дима все еще сидели у Доротеи Васильевны. Дима прилагал все усилия, чтобы показать ей, какой он стал воспитанный и любезный молодой человек, как вдруг у дверей кто-то постучался, и тоненький голос Гандзи пропищал:

— Представленье начинается!

— Пойдем смотреть, — сказала Доротея Васильевна, и все гурьбою отправились через темный коридор в столовую.

В столовой столы были отодвинуты в сторону; стулья для зрителей были расставлены в два ряда. От печки, боком, в виде щита, стояла черная доска; ножки её были завешены казенным одеялом, серым с красною каймой. За доской, как за ширмами или кулисами, скрывались артисты; слышен был их шепот и сдержанный смех.

Представление началось.

За черной доской прозвенел жиденький колокольчик, и на сцену выпорхнула артистка № 1 — приготовишка Леночка Петрова, — в красных фланелевых штанах и какой-то желтой куртке, в черных усах. Это был клоун труппы. Она стала выделывать разные штуки, кувыркалась на ковре, глотала шпагу (линейку), играла тремя мячиками за раз и, наконец, убежала за печку среди рукоплесканий.

Потом вышла какая-то необыкновенная дама в длинном розовом платье. Лицо и плечи её были закутаны белой кисеей. Она величественно поклонилась и стала вертеться, представляя танец серпантин. Под розовой юбкой мелькало и голубое, и черное, и красное, и желтое, да так быстро, точно вихрь. И эта дама вызвала взрыв аплодисментов.

— Кто такая? — шепнула Доротея Васильевна сидевшей рядом гимназистке.

Но та покачала головой и не захотела выдавать тайны.

Потом началась пантомима. Королева в золотой короне и великолепном платье, с не обыкновенно густыми черными бровями, выплыла из-за печки. Маленький паж, в красных штанах, почтительно нес за нею подол её платья. Вдруг на него нашел прилив дурачества, и он перекувырнулся на ковре. Королева стала знаками объяснять ему, как это неучтиво. Пажик стал на колени и просил прощения. В эту минуту из-за печки выскочил злодей, закутанный в испанский плащ. Злодей размахивал рукою и грозил королеве, потом бросился на нее с линейкой и убил ее. Королева упала бездыханная. Злодей скрылся; бежал и перепуганный пажик. Потом пришел король в золотой короне, с длинной седой бородой, и стал убиваться и плакать над погибшей королевой. Но королева вдруг вскочила, расхохоталась и убежала за печку, предоставив королю размышлять над таким удивительным случаем.

Опять вызывали актеров, и все они вышли и кланялись.

Потом королева сорвала с себя корону и сказала:

— Ну, что это, скучно. Давайте петь. Мурка, ты будешь?

Король снял бороду и сказал:

— Конечно, буду, и Дима будет, если можно. Можно, Доротея Васильевна?

— Разумеется.

Тогда королева обратилась к злодею и про молвила:

— Люся, позови, пожалуйста, Чернышову. Она там у маленьких. Без Чернышовой не стоит петь.

Злодей скинул свой плащ и пошел за Чернышовой.

В эту минуту из-за черной доски выскочила Леночка Петрова и стала опять кувыркаться.

— Я еще хочу быть клоуном!

— И не стыдно тебе при чужих быть в таком виде! — воскликнула королева. — Иди, переоденься.

Пока злодей бегал за Чернышовой, артисты отправились к умывальникам смыть усы и брови, и вскоре вернулись в настоящем виде. Пришла Чернышева, большая уже девица, с густыми русыми волосами, а за нею прибежала мелкота.

Доротея Васильевна села за рояль. Дима с ловкостью настоящего кавалера зажег и поставил ей свечи. Началось хоровое пение.

Так закончился этот вечер.

Мурочка ложилась спать усталая и довольная.

Кругом еще шептались и тихонько смеялись, потом раздался звонок, — вернулись Лиза с матерью. Лиза вошла в спальню, присела на кровать к Валентине, стала рассказывать ей что-то шепотом; потом они обе стали кушать колбасу и сыр без хлеба, отрезая себе ломтики того и другого перочинным ножом. А Мурочка уже спала крепким, здоровым сном.

VI Дела и делишки

За месяц до Рождества во второй класс поступила новая ученица — Грачева.

Она не растерялась, как Мурочка, не ходила точно пришибленная, а сразу примкнула к соседкам, которых дала ей судьба. Ее посадили нa первую парту по причине её малого роста; там она и осталась.

Первая лавочка с самого начала года находилась в натянутых отношениях к компании Валентины.

Там сидели: Софронович, Костырина, дочь известного писателя, и Андриевская, у которой дома были учителя и гувернантки; она относилась к гимназии свысока, а к гимназисткам — небрежно.

Вера Софронович зубрила уроки с великим усердием, знала все выученное и считала себя поэтому первой ученицей. Она заискивала немного перед своими соседками; на прочих смотрела презрительно.

Андриевская, холеная, как тепличное растение, опаздывала на уроки, а некоторые и вовсе пропускала; она отвечала учителям, точно делала им величайшее одолжение. Она говорила, что мать её только после долгих споров согласилась на желание отца поместить ее в гимназию, где учатся простая; настоящее место её было бы в институте.

Вместе с Софронович они спрашивали у соседок: «Почем у вас материя на платье? И, узнав, что столько-то копеек аршин, небрежно говорили: «А у меня два рубля». «А у меня рубль восемьдесят».

При всем том Андриевская была довольно добродушна и, случалось, подсказывала своим соседкам.

Костырина Лидия, дочь писателя, держала себя как взрослая. Дома она привыкла видеть большое общество, привыкла к разговорам, спорам, застольным речам, долгим беседам. Она сидела за длинным столом посреди взрослых, и только после ужина мать посылала ее спать. Лидия привыкла к тому, чтоб ее замечали, здоровались с нею и спрашивали об успехах в ученьи самые знаменитые люди. Она и сама считала себя в некотором роде знаменитостью. Она всегда говорила с большим достоинством: «У нас… мой отец… наши субботы…» Её самоуверенность пленила Веру Софронович, которая тоже имела маленькую слабость к знаменитым людям; и они подружились.

Валентина звала Костырину не иначе, как «семь мудрецов». Никто в классе не умел так красно говорить, как «семь мудрецов»: не даром наслушалась она дома умных речей. Иногда, правда, мудреные слова говорились невпопад, и объяснить их Лидия не умела; зато она бойко рассказывала, какую книгу пишет тот или другой знаменитый писатель, и как он ей подарил конфет. (Увы! только в её воображении!)

Лидия была недалекая по уму, но страшно тщеславная девочка.

Она считала себя гораздо умнее всех прочих, она всюду совалась вперед, всех беспокоила своими делами, точно она была самая главная и замечательная; она уже во втором классе думала о золотой медали.

Андриевская, эта сдержанная и надменная девочка, и та подчинялась обаянию такой самоуверенности и тоже подружилась с Костыриной.

Теперь к ним прибавилась четвертая, Грачева Наталья.

Грачевой было 12 лет, но можно было по думать, что ей только десять. Небольшого роста, крепкая и сильная, с здоровым румянцем, с красивыми тонкими бровями, она отличалась веселым нравом. Видно было, что у неё дома очень хорошо, потому что, когда за нею приходила в гимназию мать, она летела со всех ног к ней навстречу, кидалась ей на шею и крепко целовала. У матери тоже было румяное лицо и тонкие брови. Обе они, взявшись за руки, уходили и все время разговаривали и смеялись, как друзья.

Грачева была резка и не щадила никого, говоря то, что думала. Дома она привыкла к полной свободе, и ей в голову не приходило, что можно глубоко и несправедливо огорчить, человека опрометчивым словом.

Валентина, наморщив нос, слушала бойкие речи новенькой.

— Посмотрим, посмотрим! — сказала она себе.

Первая стычка была из-за того, что молодой учитель арифметики, Андрей Андреич, назначил повторение всего пройденного. Андрей Андреич был придирчив и строг и взыскателен до последней степени. У него в классе царила всегда тишина, так что восьмиклассница сидела совершенно напрасно: никому и в голову не приходило шалить.

Лиза Шарпантье, которая у «Сувенирчика» бегала по столам и лавкам и, сияя от удовольствия, разбирала самые трудные предложения и всегда тянулась изо всех сил с поднятой высоко рукою, чтоб он только заметил ее, только вызвал, у Андрея Андреевича была тише воды, ниже травы. Даже соображение у неё ослабевало, только оттого, что нужно было думать о неподвижности и, Боже сохрани, как-нибудь не нашалить нечаянно. Она вся точно съеживалась и бледнела на его уроках.

— У него в ниточку высохнешь, — жалобно говорила она.

И вот, на злополучной репетиции, Лиза вдруг, неожиданно для себя, рассмеялась, — сейчас же была вызвана к доске и растерялась совершенно, до слез…

— Сколько будет один да один? — спросил, наконец, Андрей Андреич.

— Два, — промолвила Лиза упавшим голосом.

— Значить, вам два. Садитесь.

Валентина, нахмуря брови, смотрела, как плелась назад бедная «мартышка». Мадам Шарпантье была строга, и Лизу ждал жестокий на гоняй. Вот отчего она так плакала.

В это время Софронович обернулась и насмешливо покачала головой. И Костырина вслед за нею тоже обернулась и сделала гримасу.

Андрей Андреич немедленно вызвал Софронович. Она вначале спуталась, но быстро вспомнила, в чем дело, и решила задачу.

— Садитесь! — сказал Андрей Андреич. И так как она с любопытством заглянула в журнал, он прибавил снисходительно. — Четыре.

— Садись дерево на дерево, — ясно разнесся по всему классу громкий шепот Валентины. Все слышали и осторожно улыбнулись, а учитель покраснел, нахмурил брови и сейчас же вы звал Величко старшую.

Валентина ответила блестяще. Андрей Андреич в наказание не поставил ей заслуженной пятерки, а только милостиво промолвил:

— Достаточно!

Она с видом победительницы вернулась на свое место. Восьмиклассница тихонько погрозила ей пальцем, но сама не сочувствовала Софронович и решила оставить дело без последствий.

После урока Костырина пошепталась с Софронович и пошла объясняться. Квартет сбился в кучку и готов был отразить нападение.

— Объясните, что вы хотели сказать? — спросила Костырина.

— Только то, что все слышали.

— Сама сидит в классе второй год, а делает замечания, — пренебрежительно кинула Костырина.

— Довольно с нас и «семи мудрецов», — ответила Валентина.

Восьмиклассница утешала Лизу, которая все еще плакала. Двойка Андрея Андреевича была так же незыблима, как законы математики, и просить его смягчиться было бесполезно. И действительно, досталось Лизе от матери в тот же день, и долго помнила она злополучную задачу!

Другой случай был опять с нею. У Костыриной на столе лежала книжка в розовой обложке, с заманчивым и непонятным заглавием: «Король Лир». Она нарочно выложила ее на стол, чтобы все видели.

Лиза, проходя, задела ее и уронила.

— Извините! — сказала она, поднимая книгу.

— Дайте! — резко заметила Костырина. — Это не для вас.

— Почему вы так думаете? — возразила Лиза. — Я эту книгу уж давно читала.

Она сказала неправду. Не оттого, что ей хотелось солгать, а из чувства противоречия, нечаянно сорвалось это у неё с языка; и сейчас же ей показалось, что она вправду читала когда-то такую книгу.

Андриевская небрежно усмехнулась, а Софронович сказала:

— Читали?!. Ну-ка, скажите, о чем в ней написано?

— О чем? — храбро сказала Лиза, не подозревая западни. — То есть, о ком? Извольте, я скажу. Тут такой богатый король, у которого много лир, золотых лир…

Дружный смех раздался с первой скамейки. Лиза покраснела, высунула язык и убежала.

Валентина не здоровалась с «врагами» и вечно язвила их. Раз она спросила во всеуслышание у Авенира Федоровича, хорош ли, действительно, писатель Костырин, и можно ли его сравнить, с Пушкиным.

Авенир Федорович смутился, но должен был ответить, что до Пушкина ему далеко, и что пишет он совсем другое.

Костырина страшно покраснела и даже не оглянулась. Мурочке такая выходка не понравилась, и она сказала после урока:

— Зачем ты ее так обидела? Она любит отца. Мне нравится, что она им гордится. Что же, если он и не такой, как Пушкин?

— Ну, ты вечно с деликатностью! — возразила нетерпеливо Валентина. — Стоит ли она того, чтоб ее жалеть? Язык, как бритва. Противная хвастунья! Все они там одна другой лучше. Уж и Грачева начинает подпускать шпильки. Ну, да увидим, — рано обрадовались. До булавы треба головы.

VII Повальная болезнь

Мурочка стоит с Лизой Шарпантье у стены рекреационной залы и играет в мяч.

Она, как и все, увлекается этой игрой и теперь оказывается самой рьяной во всем классе.

— Положительно повальная болезнь! — говорят, смеясь, учителя и учительницы.

Евгения Саввишна вызывает Лизу к карте Азии отвечать урок, а та и не слышит. Сидит и думает: «На чем я давеча остановилась? Кажется, на большой масленице».

Потому что они играют по всем правилам искусства.

Есть у них большой и малый «гвоздь», есть «галка», есть «свечка», есть большая и малая «масленица», да разве перечтешь все фигуры? А «вертушка», а «туалет»?..

Проделав все эти хитрости, нужно еще на стоящему, заправскому игроку пройти через все «классы»: играть обеими руками, потом одной рукой, потом стоя на одной ноге.

Сначала безумство это охватило Валентину, и она, несмотря на свою хохлацкую лень, и в гимназии и в общежитии, играла с утра до вечера. Наконец мадам Шарпантье отняла у неё мяч, потому что она совершенно забросила уроки; тогда она выдумала играть своей туфлей и играла ею с таким же азартом, как в настоящий мяч. Но потом она вдруг остыла и играла, когда к ней очень приставали. Но её увлеченье оказалось заразительным, как насморк, и весь класс был им обуян, в большей или меньшей степени.

Мурочка любила состязаться с Лизой, и они даже подружились из-за этого. Лиза и Валентина расшевелили приунывшую Мурочку, и она стала почти такая, какая была дома. Ей ничего не стоило перелезать через столы и бегать по скамейкам; и вспыльчива она была на старый лад; главное же, перестала бояться учителей и учительниц, кроме строгого Андрея Андреича.

Главной причиною такой перемены было то, что Мурочка вскоре оказалась одной из лучших учениц, уже не говоря о том, что она так же хорошо знала языки, как Андриевская. Авенир Федорович относился к ней так же благосклонно, как к Лизе, и даже редко беспокоил; потому что она писала без ошибок и могла бы поступить даже в третий класс.

Мурочка привыкла к жизни в общежитии и к шумной гимназии. Она чувствовала себя несчастной тогда, когда около неё не было человека, который мог бы ее приласкать и утешить. Тогда ее обуревала тоска, она бродила унылая, становилась раздражительна и охладевала к любимым занятиям. Ей, выросшей без матери, нужна была ласка, как солнечный луч зеленому растению.

Но стоило судьбе послать ей кого-нибудь, кто бы ее согрел и приголубил, — милую няню, Гришу и Аню Дольниковых, Доротею Васильевну, — как она становилась весела, резва, деятельна, и в душе её водворялось спокойствие.

Так случилось и этот раз.

Доротея Васильевна была добра и заботлива; как родная мать, и Мурочка знала, что есть перед кем и горе выплакать и поделиться тем, что на сердце.

Но, слава Богу, горя никакого не было, письма от отца и Агнесы Петровны приходили часто и были веселы, и Мурочка жила себе от лично.

Новые чувства узнала она. С «квартетом» связывали ее уже тесные дружеские отношения, и она гордилась своими подругами. Не зная еще, которую из них предпочесть, она любила всех одинаково и стояла за них, как за себя. Чувство чести и сознание своей тесной связи с ними иногда становилось так ярко, что Мурочка рада была повоевать, заступиться за своих и бросить в неприятеля метким словечком. Она была уже не одна в классе; она была членом маленького кружка, где все друг друга любили и защищали, все знали хорошо друг друга, потому что все жили под одной крышей и виделись с утра до позднего вечера.

Мурочка легла спать и долго не могла уснуть. Все уже замолкли и спали, а она ворочалась на жесткой казенной постели. Она ужасно много читала эти дни и только перед самым вечером кончила «Капитанскую дочку». Вереницей воскресали в памяти события, и жутко было вспоминать в темноте про Пугачева и казни. Разгоряченная голова не хотела успокоиться. Все яснее представлялись страшные сцены, виселица, убийства, крики казнимых, ужас и смятение. Страшно было даже лежать, повернувшись лицом к стене: а вдруг он подойдет и схватит за спину? Мурочка повернулась спиною к стене, но оказалось, что лежать так было еще страшнее. Луна светила с боку в окно, и через занавеску ложились какие-то странные тени, и даже видно было, как они ходили и двигались в зловещей тишине, жутко было смотреть туда: уж не стоял ли там кто притаившись?..

Мурочка не шевелилась, не дышала, а только смотрела неотступно на тени. Такая тишина была кругом, верно, уже поздно, глубокая ночь. Все спят и ничего не видят, а она видит и боится пошевельнуться. Она готова закричать от страха. Бывало, прежде, в раннем детстве, находил такой безумный ужас, тогда можно было спрятаться у няни. А теперь, — не побежать ли к Тее?..

Эта мысль блеснула как молния, и Мурочка, не помня себя, в трепете и волнении, вскочила, завернулась в одеяло и босиком бросилась в дверь направо, побежала длинным темным коридором во весь дух, точно за нею мчалась погоня, и порывисто постучала в дверь Доротеи Васильевны.

Доротея Васильевна, в капоте, с распущенными волосами, сидела и читала книгу. Было всего половина одиннадцатого. Она удивилась, услышав стук, встала, отворила дверь, и еще более удивилась, увидев Мурочку, босиком, закутанную в одеяло, с расстроенным лицом.

— Что с тобой? Ты заболела? — спросила она тревожно.



Но Мурочка, тяжело дыша, вскочила на диван и вдруг заплакала.

— Да что случилось?

— Я испугалась, — пробормотала она. — Там так страшно… У окна точно Пугачев стоит… Я боюсь.

Доротея Васильевна укутала ее в теплый платок.

— Какие глупости, откуда Пугачев?.. Уже больше 100 лет, что его нет на свете.

— Все равно, кто-то там стоит, страшный.

— Вот пустяки. Пойдем вместе, я покажу тебе, что никого там нет. Просто тень от деревьев, луна светит.

— Не могу, не могу, — пробормотала Мурочка, дрожа всем телом. — Я там умру от страху. Тея, ангельчик, не гоните меня, я боюсь.

Молодая девушка посмотрела внимательно на её бледное, осунувшееся лицо, вспомнила, сколько пережила Мурочка за последнее время, и пожалела ее.

— Не стыдно ли, — большая девочка! — проговорила она. — Послушай, сейчас, так и быть, оставлю тебя здесь, но другой раз ни за что. И книг таких больше не получишь… Полезай на мою кровать.

Доротея Васильевна постлала на диване простыню, положила подушку и уложила Мурочку, покрыв ее платком и казенным одеялом, в котором она прибежала. Но Мурочка никак не могла успокоиться и дрожала всем телом, несмотря на то, что в комнате было тепло.

Тогда Доротея Васильевна зажгла бензиновую лампочку, вспыхнула звездочка белых огоньков, и молоко в синей кастрюльке живо закипело.

— Беспокойное мое дитя! — сказала Тея. — На, выпей чашечку теплого молока и усни поскорее.

Мурочка нырнула под одеяло.

— Ну, что, заснешь здесь? — спросила, смеясь, Тея. — Иль сюда тоже заберется Пугачев?

— Нет, нет, дорогая… простите! Как я вас люблю!

Доротея Васильевна села к столу и стала читать, а Мурочка тут же уснула.

На другой день пришла гимназическая докторша. Она запретила Мурочке игру в мяч до одурения и всякое чтение после уроков. Она посоветовала Мурочке работать на гимназическом дворе, — расчищать дорожки от снега вместе с другими гимназистками.

VIII Святки

Подошли рождественские праздники.

Мурочка, облокотившись о перила лестницы, смотрела, как все прощались и расходились. Грачева вышла с матерью, веселая и радостная. Прошла мимо Костырина и сказала: «Прощайте», и Мурочка тоже смягчилась и сказала ей дружески: «До свиданья». Сзади кто-то вдруг налетел на нее, и четыре руки обхватили ее. Валентина и Гандзя чуть не задушили ее.

— Мурка, до свиданья! Прощай! До нового года! — кричали они наперерыв, красные от волнения. Внизу у подъезда ждала в санях их мать. Они уезжали к себе в деревню.

Неустроева и Мурочка, проводив всех, грустные, пошли вместе в общежитие.

Из живущих оставалось на праздники всего семь человек; из второго класса — Мурочка, Люсенька и Лиза, да еще одна приготовишка — Леночка Петрова, да две взрослые из шестого класса, Чернышева и Березовская, да еще из третьего класса Микулина.

Все они сидели у окна и о чем-то горячо спорили.

— Мало ли что, много работы! — говорила Березовская. — Времени у всех много свободного. — Я все равно не стану! — вскричала Лиза. — Что за скука, и так довольно сидели.

— Что же, можешь и не помогать, — сказала Чернышева.

— Елку затеваем, как в прошлом году, сказала Микулина Мурочке.

— Не для себя, — объяснила Березовская. — Себе не интересно. Для детей наших гимназических. У Лаврентия сторожа двое мальчиков, у Степаниды дочка Маша, которая учится у белошвейки, и другие еще, — наберется человек десять. Катерина Александровна позволила тогда и теперь позволит.

— Я пойду просить! — вскричала Лиза.

— Вот и прекрасно, — сказала Люсенька. — Видишь, и для тебя дело нашлось.

Затея эта всех воодушевила. Отпросились у Доротеи Васильевны в писчебумажный магазин за покупками. Всякий дал, сколько мог, а елку положили просить у Катерины Александровны, потому что дедушка покупал всегда для внучат великолепное дерево.

Лиза и Чернышева отправились за разрешеньем к начальнице, а Березовская с Люсенькой взяли лоскуток бумаги и карандаш и составили список нужных вещей.



Потом вся компания оделась и отправилась в магазин. Улица, где стояла гимназия, была не та захолустная, мирная улица, на которой находился дом Тропининых; тут была суета, конка про летала мимо за углом, и дома были высокие, каменные. Теперь, накануне праздников, езда и движение стали еще оживленнее. В магазине девушки застали невообразимую толкотню и давку. Увидев множество безделушек и елочных украшений, все растерялись; глаза разбежались! Но Чернышева напомнила, что нельзя увлекаться; они накупили по списку золотой и серебряной бумаги, картинок, звездочек и бортов, купили тонкой бумаги для цветов, про волоки и листьев.

Уже темнело, когда они вернулись, и весь вечер прошел в хлопотливой веселой работе: клеили звезды, коробочки, мельницы, домики и фонарики, делали негров из изюма, вырезали золотые цепи, приготовляли цветы.

И Лиза с особенным усердием складывала бумажную цепь своей выдумки, так, чтобы с обеих сторон звенья были золотые.

В сочельник убрали готовые вещи в ко робки и спрятали материалы, чтобы приняться опять за работу на второй день Рождества.

Вечером Мурочка пошла в темную спальню — вынуть из шкапчика почтовой бумаги. Она чувствовала себя как раз, в ударе, чтобы написать отцу и Нику письмо, полное нежности и радости. Она нагнулась к шкапчику, отворила дверцу и вдруг вскрикнула.

Что-то большое, мягкое и живое выскочило оттуда, метнулось ей прямо в руки, оцарапало и с громким мяуканьем шарахнулось в сторону.

Из темноты раздался довольный, заразительный смех Лизы Шарпантье:

— Это ты? — кинулась к ней Мурочка. — Гадкая!

— Ах, удивительно! — сказала обиженная Лиза. — Подумаешь, какая беда. Испугалась кошки.

— Это злая шутка! — вскипела Мурочка. — Я знаю, что кошка. Но она меня всю исцарапала.

— Неправда, не злая.

— Так я знать тебя не хочу.

— Скажите, какая принцесса!

И Лиза побежала вприпрыжку в коридор.

После этого происшествия обе они стали говорить друг другу вы и перестали играть вместе. Люсенька напрасно старалась узнать, что случилось; обе упрямо молчали.

Елку зажгли у детей Катерины Александровны в первый день Рождества, а под Новый год Лаврентий вместе с полотером приволок огромное дерево в общежитие, и по всем комнатам запахло хвоями.

С утра принялись убирать елку. Даже жарко стало всем от беготни и суеты. Микулина с Леночкой Петровой убирали нижние ветки; Березовская, взобравшись на лесенку, украшала верх.

Пришла Доротея Васильевна и принесла большую куклу: «Дедушка-Мороз», в белой шубе и шапке с длинной бородою из пакли. Его прикрепили к верхушке елки.

От начальницы прислали пряников и других сластей; нужно было разделить их по числу гостей и наложить в бумажные мешочки.

Степанида и дочка её Маша помогали украшать елку. Степанида говорила, что такой бога той елки и в прошлом году не было.

— Что значит — ученье! — говорила она. — Ишь ты, мельница! Придумали же барышни!

— А я настоящей мельницы никогда не видала, — проговорила Мурочка, прикреплявшая конец золотой цепи.

— Мельница — что, — сказала Степанида. — Известно, мужикам надо же зерно молоть. Чего и смотреть. Разве с городом сравнишь? Тут и туртуары, и ликтрийские фонари, а там, известно, деревенское все, ну, и мельница.

— А мне хотелось бы жить в деревне, — сказала Мурочка. — Как хорошо, я воображаю.

— Что вы, барышня! — возмутилась Степанида. — В городе, какой ни есть человек, за деньги все ума купит, а там, в деревне-то, одна шантропа. Люди темные, пням Богу молятся, одно слово.

Все засмеялись, а Маша покраснела и стыдливо промолвила:

— А я бы сичас в деревню!

— Ну, и дура, — сказала мать и пошла за булавками к Доротее Васильевне.

— Сидишь-сидишь и небу-то не видишь, какая она? неба-то?.. — заговорила Маша. — Шьешь и шьешь, а перед глазами стена серая. А там я побегала бы шибко и в речке покупалась бы.

Елка, наконец, была готова. Все отошли, любовались ею, обходили со всех сторон. Оставалось только ждать вечера.

Мурочка и Лиза все еще дулись друг на друга. Им надоело уже сердиться, но ни та ни другая не желали сказать первое слово. Люсенька посматривала на них и что-то придумывала.

Вечером, перед тем, как зажигать елку, Люсенька заманила Лизу в тесную каморку рядом с прихожей. Эта каморка была заставлена ящиками, корзинками, хозяйственною мелочью. Потом Люся позвала Мурочку, поскорее втолкнула ее туда же и защелкнула дверь на крючок.

— Миритесь поскорее! Раньше не выпущу. Лиза и Мурочка, спотыкаясь в темноте о ящики, наткнулись друг на дружку, сконфузились, засмеялись и помирились.

Глупая ссора кончилась. Можно было теперь веселиться от души.

Вскоре собрались маленькие гости: поднялся шум, смех, веселье, и елка торжественно за сияла огнями и золотыми украшениями среди ли кующей и прыгающей детворы.

IX Бури

В первый же день после каникул начались враждебные действия.

— Грачи прилетели, — сказала Валентина, завидев входящую Грачеву.

— Берегитесь, как бы они не заклевали осла, — отвечала та.

— Не беспокойтесь, он умеет лягаться! — воскликнула Валентина.

С этого дня первая скамейка называлась сокращенно «грачи».

«Грачи» по-прежнему отличались усердием и держали себя примерно. «Квартет» позволял себе смешные выходки для увеселения класса и поленивался. Мурочка, видя, что ей нечего бояться, тоже стала относиться к делам спустя рукава, а Лиза и раньше не пламенела особенным усердием и брала больше смекалкой и храбростью. Люсенька вечно рисовала на полях книг и тетрадок; когда ее вызывали, она отвечала все как следует, но видно было, что мысли её заняты другим. Иван Иванович, старичок — учитель рисования, принес ей книгу с множеством рисунков: «История искусств», и Люсенька, читала, ее не отрываясь, мечтала о чем-то, была рассеяна и задумчива. Изо всего кружка она одна не принимала участия в стычках с «грачами». Однако вскоре и ей пришлось вступить в бой.

Квартет был озабочен. Хотели устроить сюрприз Доротее Васильевне: приближался день её рождения. Много было разговоров в большую перемену в гимназическом зале, а вечером в общежитии, и, наконец, «Комар» придумал такой сюрприз. В виду того, что на елке особенно удались цветы, «Комар» предложил сделать множество роз, маков, ромашек и из них сплести гирлянды; гирляндами этими украсить комнату Теи.

Итак, все согласились и принялись за дело. Из других классов приносили большие ко робки с пышными бледными, и яркими розами; смотрели, сравнивали, придумывали новые цветы.

Весь класс интересовался ими, одни только «грачи» глядели с пренебреженьем.

— Нашли, кого обожать! — презрительно засмеялась Костырина. — Я понимаю, Андрея Андреича или Евгенью Саввишну, а то немку ка кую-то!

— Не какую-то, а умную и добрую, — воскликнула Мурочка.

— Чем же она так добра и умна? Просто фрейлейн, и больше ничего, — сказала Софронович. — Все равно, как бонна.

Люсенька подняла голову и промолвила краснея:

— Даже не верится, что это говорит гимназистка.

— Почему же не верится?

— Так могут думать только необразованные какие-нибудь. Доротея Васильевна трудится, учит нас, уже не говоря о том, что она о нас заботится и ласкает, как родная.

— Из-за денег и учит и ласкает.

— Оставь их! — вскричала Грачева. — Они там все в общежитии заискивают, ужасные подлизы… Зато им и делают поблажки.

— Заискивают? — вскричала Валентина, сдвинув грозно брови. — Кто это видел?

— Какие поблажки нам делают? Говорите! — сказала Люсенька.

— Да уже мы знаем, — отвечала Софронович.

— Что вы знаете?

— Пусть Тропинина скажет, бегала она к ней ночью, спасаясь от привидений, или нет?..

Все обернулись, а Мурочка вспыхнула до ушей и пробормотала смущенно:

— Я была больна!

— Ага! Значит, правда, — засмеялась Костырина.

«Откуда только они проведали?» — думала Мурочка.

А Грачева насмешливо сказала:

— И в классе противно смотреть, как вы лезете вперед, чтоб отличиться перед ними.

— Перед кем?

— Да вот, француженкой и немкой. И позволяете им говорить «ты». Очень нужно.

— Они нас видят целый день, — сказала Люсенька, — мы гуляем вместе и проводим вечера. Что же тут дурного, если они говорят нам «ты»? Нам это нравится.

— Нравится потому, что стараетесь подделаться!

— Если б моя немка сказала мне «ты», моя мама сейчас рассчитала бы ее, — сказала небрежно Андреевская.

— «Валентин, переведи рассказ»! — передразнила Костырина француженку да так похоже, что все рассмеялись.

— Как вы смеете нападать на мою мать? — вскричала Лиза, чуть не плача от гнева. — Может-быть, она в тысячу раз лучше твоей и твоей!

Люсенька взяла Лизу за руку.

— Не кипятись, Лиза. Мы все уважаем твою мать.

— Главное, — продолжала Софронович, — все эти немки и француженки бегут к нам, едут в Россию, потому что у нас им хорошо живется, а дома нечего есть. Отчего русские туда не едут?

— Оттого, что мы не можем их учить. Наш язык им не нужен.

— Отчего же, скажите на милость, им не нужен русский язык? — спросила Костырина. — Мы-то ведь учимся их языкам, а они-то что же?

— Верно, русских книг еще мало хороших, что им не надо знать нашего языка, — отвечала Люсенька, а Валентина воскликнула:

— Ты забыла писателя Костырина!

Тут уже началось что-то невообразимое. Костырина бросила в Валентину грязной намокшей губкой, Софронович стала кричать: «Приютки! Приютки!» Грачева больно прибила Валентину, а Мурочка и Лиза полезли ее защищать.

На шум и крик пришла восьмиклассница и наказала весь класс сидеть после урока.

После урока неожиданно явилась сама Катерина Александровна и потребовала отчета, по чему ученицы наказаны. Перетрусили все и сказали, что подрались из-за цветов. Катерина Александровна задала им трудную арифметическую задачу и ушла, поручив восьмикласснице наблюдать за ними и доставить ей листки. Валентина исподтишка показала Грачевой кулак и погрозила. Но потом все должны были приложить внимание к задаче, и страсти улеглись.

С этой битвы не проходило дня, чтобы враждующие стороны не подпустили друг другу шпильки.

— Приютки! — говорили презрительно «грачи».

— Зубрилки! — отвечали те.

В квартете вошло в моду хвастать ленью и беспечностью. Даже Мурочка и та нередко являлась в класс, не заглянув в книжку. Они хотели показать, что и без зубренья они все запоминают. Они выходили решать задачу с беспечным видом и возвращались победительницами. На карте они бойко показывали моря, горы и реки, а потом громко говорили между собою, что и не раскрывали учебника, а только запомнили то, что рассказывала Евгения Саввишна. У Авенира Федоровича они лучше всех разбирали, а в диктовках ни у кого не было ни единой ошибки, потому что они списывали друг у дружки.

«Грачи» завидовали и мстили. Они хвастались тем, сколько времени потратили на приготовление уроков. Тетради велись с невероятной аккуратностью, и только на зло мадам Шарпантье во французских сажали большие чернильные пятна или протирали пальцем дырку. «Грачи» учили даже вперед и хвалились тем, что знают все, о чем речь будет еще только через неделю.

«Грачи» с небрежностью говорили о рисовании и занимались просто из снисхождения к Ивану Ивановичу. «Квартет» же вдруг воспылал необыкновенной любовью к искусствам (это было влияние той книги, которую прочла Люсенька), и, если бы послушать их, все четыре готовились стать знаменитыми артистками, славою и гордостью России: Валентина была уверена, что голос её со временем разовьется, и она будет петь, как Онегина; Люсеньке Сам Бог велел быть художницей (уже говорили об её будущих выставках), Мурочка должна была удивить весь свет своею скрипкой, а для Лизы Шарпантье оставалось еще одно благородное искусство — лепка и ваяние; она за обедом прятала в карман ломти мягкого черного хлеба и потом на досуге лепила из мякиша грибы.

Месть «грачей» была некрасива: Софронович доносила восьмикласснице, что в квартете постоянно списывают и подсказывают; Костырина язвила Валентину самыми обидными словами, а Грачева выдумала ей прозвище Хивря. (Она только что прочитала рассказ Гоголя.)

— Что, вчера, небось, шоколадом угощались? — ехидно спросила Софронович.

— Не ваше дело, — отвечала Лиза.

Действительно, накануне Доротея Васильевна угощала все общежитие. Праздник её удался чудесно. Комнатка, вся разубранная гирляндами цветов, была так хороша, что все учительницы из гимназии приходили смотреть, и сама Катерина Александровна пришла и любовалась изделиями своих девочек.

— Оттого и заискивают, чтобы раз в год их шоколадом угостили, — продолжала Софронович.

Мурочка со слезами на глазах воскликнула:

— Да перестаньте приставать к нам! Какое вам дело до того, что у нас в общежитии и кого мы любим? Это вас не касается!

— Пожалуйста, не заплачьте, — сказала Грачева. — Вы так жалостливы. Размазня!

— А я нахожу, лучше размазня, чем бессердечная.

Мурочка просто видеть не могла Грачевой, и все казалось ей противным в ней: и её круглые, тонкие брови, и румянец во всю щеку, и её смех.

Она еще теснее примкнула к своим и теперь уже не восставала, когда Валентина была слишком резка в своих насмешках.

— О, мне их нисколько не жаль! — говорила Валентина, когда Люсенька вступалась с укоризною. — Я веселю всех и себя, а им поделом. Что за гадость такая! Подсматривают, сплетничают, доносят… Мне Алексеева говорила, что Софронович вечно лезет к ней с доносами.

Какими способами они узнавали о том, что делается в общежитии, никто не мог понять; но оказывалось, что каждый поступок и каждое слово им известны.

В это время как раз случилось, что Машу, дочь Степаниды, прогнала белошвейка из-за того, что у девочки разболелись глаза. Степанида водила ее в больницу, и врач сказал, что она может ослепнуть, если будет еще работать в мастерской. Затужила Степанида: как быть с девчонкой? Маша плакала и этим еще более портила свои несчастные глаза. Гимназистки приняли живое участие в этой маленькой драме. Девочки собирались после обеда в большой столовой и толковали о том, как бы помочь Маше.

Начальница предложила Степаниде, не хочет ли Маша покамест исполнять должность судомойки. Но это могло быть только временным занятием, до приискания другого, настоящего. Маша не могла стать и кухаркой, потому что пар и жар от плиты тоже могли повредить её зрению. И Маша усердно мыла тарелки и чистила ножи и вилки и бегала в лавочку, как ветер, а Степанида вздыхала.

Однажды Валентина вернулась от матери в веселом возбуждении.

— Ну, кажется, уладила! — сказала она. — Теперь вопрос в том, согласится ли Степанида расстаться со своей дивчиной.

— Что? Что? — посыпались вопросы.

— Мама хочет взять ее в деревню. У нас молочное хозяйство, она научится там и потом станет получать хорошее жалованье.

Степанида погоревала, поохала, — не хотелось ей расставаться с единственной дочерью, но она сама видела, что Бога надо благодарить и, наконец, благословила Машу ехать.

А Маша горела нетерпением увидеть деревню.

Величко уезжали к себе в начале поста, и гимназистки решили сделать Маше маленькое приданое. Собрали кое-какие старые юбки и кофточки, башмаки и ленты, купили ей коленкору на сорочки. Все смотрели на Машу, как на свое детище, и проводы её были очень торжественны.

«Грачи» и об этом проведали, и это нашли смехотворным.

— Надо же им пестоваться с кем-нибудь, — сказала Костырина.

Кто-то из них пустил слух, что Маша целовала руку у Валентины и кланялась ей в ноги, и по этому случаю острили, что «Хивря» не только «гений», но еще «благодетельница».

Эти насмешки глубоко возмущали всех, и в особенности Мурочку. Она не хотела верить, что могут так очернить самые хорошие поступки, и окончательно возненавидела «грачей». Потом оказалось, что ябедницей была маленькая приготовишка Нина Кольцова, которой «грачи» давали конфет, чтобы она рассказывала обо всех делах в общежитии.

— А ты, Мурка, еще деликатничала с ними! — сказала Валентина. — Теперь сама видишь, какой это народ… Ну, да все равно. Я рада, что Машутка попала к нам. Мама — добрейшая женщина: она ее выведет в люди.

X Говенье

Мурочка никому не признавалась, что эти постоянные ссоры и дрязги опротивели ей. Не говорила она никому и того, как ей нравится батюшка.

Батюшка был еще молодой человек. Он недавно овдовел, и про него носились слухи, что он отдал себя на служение бедным и делает тайно много добра. Мурочке нравились его бледное лицо и гладкие темные волосы, зачесанные назад, и тихий голос. Когда батюшка говорил, ей особенно стыдно и неловко становилось за всю ту скверну, которая накопилась в её душе.

Особенно теперь, когда наступил Великий пост, и когда перед уроком закона Божия читали молитву «Господи и Владыко живота моего», Мурочке было стыдно вспомнить, как она терпеть не может «грачей», и как ее возмущает каждая их насмешка, и как она рада поколотить их при первой же стычке. Батюшка так задушевно и тепло рассказывал про Иисуса Христа, про Марфу и Марию, и Мурочка ничего бы так не жаждала, как сидеть у ног Христа и слушать Его речи, как слушала их счастливая Мария.

Но она стыдилась говорить об этом даже своим.

Нестерпимая мысль преследовала ее. А вдруг «грачи» узнают, что она долго молится по вечерам и сокрушается о своих грехах, и начнут ее вышучивать? Такой грубости она не могла бы перенести.

А между тем у неё было, что скрывать, и она трепетала, как бы не проведали её тайны.

Тайна же её состояла в том, что она часто ходила со Степанидой к ранней обедне.

Степанида, которая сильно привязалась к Валентине и её подругам после того, как при строилась её Машутка, не знала, каким способом показать им всю свою благодарность. Она как-то раз сказала Мурочке, что записала их всех в «поминанье» и завтра пойдет к ранней обедне и вынет просфору за их здоровье. Мурочке вдруг захотелось пойти тоже к ранней обедне, и на другой день Степанида ранешенько разбудила ее. Она вскочила, тихонько оделась, чтоб не разбудить соседки, и вышла со Степанидой. На улице еще мало было движения. Дворники мели тротуары, шел рабочий люд, плелись в церковь старушки. Лавочник, зевая во весь рот, снимал деревянные ставни с окон своей лавки. Конка еще не ходила, и извозчиков было мало. На чистом небе солнце сияло, как умытое, снег блестел, воздух был свеж и чист; перезвон колоколов доносился со всех сторон.

Весело было на душе у Мурочки. Она вспомнила то, о чем почти забыла думать, — свою старую няню и её рассказы про святых мучеников. Она с благоговением вошла вслед за Степанидой в темный притвор храма и, забыв о том, как она недостойна перед Богом, чувствовала только умиление и радость.

Такие тайные хождения в церковь вместе со Степанидой повторялись каждое воскресенье и доставляли Мурочке глубокое удовлетворение. Она думала, что, наверно, первые христиане испытывали такое же сладкое чувство, когда тайно от своих ходили в катакомбы и там молились Богу.

Мурочка для своего удовольствия учила наизусть молитвы, которые ей особенно нравились; она вздумала отказаться от всех других книг и читала Евангелие, положив себе окончить его к Пасхе. Ей казалось, что только теперь она стала в самом деле христианкой. На уроках у батюшки она уже не рисовала, как прежде, цветы и арабески в своей общей тетради. Боже сохрани! Это показалось бы ей теперь кощунством! Она слушала батюшку с глубоким вниманием и удивлялась, как она раньше не видела, какой это замечательный человек. Она даже смотрела на него, как на святого. Она всегда вызывалась читать урок дальше, и слушала объяснения, и старалась запомнить все слово в слово.

А вечером она засыпала с влажными глазами, перечитав про себя все молитвы, какие только знала.

И вдруг «грачи» опять позволяли себе злую выходку против «квартета!» На душе у Мурочки бурно закипала ненависть, и она нападала на своих врагов с ожесточением.

Потом все забывалось и утихало, а Мурочка вздыхала и думала:

«Если бы я вправду была христианка, я любила бы их и прощала бы им».

Но любить Софронович и Грачеву, прощать Костыриной её злые насмешки над Валентиной, — это было сверх сил человеческих!

Мурочка сокрушалась и снова брала маленькую книгу в черном коленкоровом переплете и украдкой читала ее. Все разойдутся, кто куда, а она сидит одна в столовой и читает.

Снег таял, небо становилось глубже и синее, облака прозрачнее и легче. Весенняя мягкость в воздухе наводила дремоту и непонятное волнение. Точно хотелось чего-то или жаль было кого-то, или хотелось куда-то уйти, улететь… Как широк Божий мир! Как прекрасен! Вообразите, что эти улицы кончаются, и там, за ними, начинаются поля, снежные равнины, а там — леса, реки, холмы… Реки еще за кованы в лед, но солнце греет все жарче, — растает снег, побегут ручьи, встрепенутся реки, польются… Польются все дальше и дальше к морю и бросятся в море, в его синие волны. Господи! какая красота, какой необъятный простор! Только бы посмотреть на синее море, какое оно, как шумят его волны, как белеют паруса!.. Люди там едут куда-нибудь, счастливые люди, свободные люди! Они едут за товарами или возвращаются домой с дарами южных стран: с шелковыми тканями, с апельсинами, чаем, кофе, с блестящими раковинами, кораллами, жемчужинами…

Мурочка вздыхает, закрывает глаза, сидит неподвижно и улыбается чему-то… Потом вдруг очнется и снова углубляется в чтение.

Мурочка становилась все бледнее, росла и худела, гимназическая докторша прописала ей железо. Доротея Васильевна тревожилась: она знала о раннем вставании Мурочки к обедне и заутрене, но молчала.

— Ты полежала бы днем! — сказала она ей как-то в воскресенье, заметив её бледность.

Мурочка вспыхнула до ушей и прошептала:

— Не беспокойтесь, дорогая! Я совсем здорова.

На Страстной неделе все гимназистки в общежитии говели. Величко уехали к себе в деревню, с узелками, которые мать посылала своей Машутке; Мурочка осталась одна с Люсенькой. Лиза тоже уехала с матерью к дяде.

Мурочка с волнением ждала Страстной недели. Вся душа её пламенела и рвалась к Богу. Она строго соблюдала пост, и отказывалась от фиников и апельсинов, которыми угощала ее Доротея Васильевна. Она торопила всех и приходила в отчаяние, если кто замешкается, когда уже пора в церковь. Перед исповедью она ходила ко всем и со слезами на глазах просила прощения; даже хотела написать Граче вой и помириться с нею, да не знала адреса.

С трепетом стояла она в кучке гимназисток и ждала своей очереди, чтобы идти исповедаться. Она вспоминала все свои недавние и прежние грехи, вечные ссоры с Димой, и душа у неё замирала от страха и ожидания. В церкви было темно. Уже погасили почти все свечи, и теплились одни только лампады. Исповедников было много. Все они стояли и ждали, потому что батюшка после всенощной сказал, что сна чала будет исповедывать детей. В полумраке, озаренные лампадами, образа смотрели величественно из своих золотых окладов и рам. Темные лики святых напоминали о стремлении к Богу, о святости жизни, о чистоте и возвышенности мыслей. В тишине слышался шепот за ширмами, робкие разговоры у стен, где стоял народ. Какая-то древняя старушка усердно клала поклоны перед Распятием, где горели на длинных золотых цепочках темно-красные лампады.

Настала очередь идти Мурочке. Она вздрогнула и, спеша, отправилась за ширмы. Молодой священник узнал свою усердную ученицу и так трогательно увещевал ее. Мурочка едва сдерживалась, чтоб не расплакаться от полноты чувства, и вышла после исповеди радостная, точно омытая от всех своих дурных мыслей и слов, точно просветленная и безгрешная, как ангел.

Она встала в сторонке и горячо молилась, и в душе её было только одно тревожное чувство — как бы не согрешить до утра.

Весь следующий день прошел так же хорошо, как этот. После причастия все собрались в общежитии за ранним обедом, потом убрали со стола и принесли яиц и краски. Все принялись за крашенье яиц, в праздничном и миролюбивом настроении, и все хвалили труды друг у друга.

До самой Пасхи Мурочка хранила в себе это мирное и радостное расположение духа. По том заботы и мелочи житейские со всех сторон начали наступать на нее, и радость её поблекла, порывы угасли. Но в глубине души осталось чудное воспоминание о пережитом.

XI Весенние заботы

В конце апреля Мурочка получила неприятное письмо от своих. Все её надежды на свидание с родными рушились!

Отец писал, что его переводят по службе в другой город, и неизвестно еще, когда они переедут. Поэтому Диме и Мурочке придется провести это лето в городе. Отец писал кратко, но от Агнесы Петровны было длинное письмо. Она сообщала, что отец очень недоволен новым перемещением по службе и стал опять угрюм и раздражителен.

Мурочка так была огорчена, что не дочитала этого письма.

«Неужели я останусь здесь? — думала она тоскливо. — Невозможно!»

Лето в общежитии казалось ей ужасным.

Она ходила расстроенная и унылая; разговоры с Люсенькой о летнем путешествии прекратились… Ведь они думали, что поедут вместе…

С наступлением весны и репетиций враждебные стычки во втором классе прекратились.

Может-быть, надоело всем браниться и корить друг друга злыми словами, может быть, теплый воздух, синее небо, яркое солнце, блеск и радость весны настроили всех благодушно. Все было тихо и мирно, и только изредка звенело по-прежнему, как стрела в воздухе, ядовитое словечко.

В большую перемену гимназистки играли и бегали на дворе. Березы одевались яркою, светло-зеленою листвою, роняли красные сережки, благоухали смолой. В скворечницах хозяйничали и спорили скворцы. Весело было после трех уроков подышать свежим воздухом и побегать, приятно было играть в горелки, догонять друг друга, лазать на заборы и заглядывать в чужие дворы.

И те, что сидели в классе утомленные, бледные и вялые, на дворе вдруг изменялись и становились резвыми и румяными, и так заразительно смеялись, что любо было слушать и смотреть.



Вечером же на дворе было тише и просторнее, потому что играли одни обитательницы общежития. Любимым местом была круглая скамеечка, которая опоясывала ствол старой большой березы, стоявшей во всей своей новой красе посредине двора. Обыкновенно тут си дели Мурочка, Валентина и Комар; приходила и Люсенька с руками, выпачканными красками, когда было уже слишком темно рисовать.

Валентина рассказывала про свою милую Украину, про чистые белые хатки под соломенной опрятной кровлей, про вишневые садочки, про ряды желтых подсолнечников за невысоким плетнем.

— У нас и народ не такой, как здесь, — рассказывала она. — Мне кажется, у нас люди мягче и веселее, и песни поют лучше, и добрее, они, и, кажется, богаче живут.

И они сидели, наслаждались теплым весенним вечером и думали о счастливой Украйне.

Эти три высокие березы, которые росли во дворе, мешали гимназисткам устроить как следует площадку для крокета. Тем не менее, ни одна не согласилась бы на то, чтобы вырубить старые широковершинные березы, которые были так хороши весною и даже осенью и придавали двору что-то поэтическое и милое. И начальница говорила, что жалко рубить старые, вековые деревья.

— Уж лучше устройте себе площадку по меньше, — говорила она.

Репетиции шли успешно. Валентине и её кружку пришлось-таки поработать: одним соображением нельзя было брать, пришлось кое-что и подучить.

Прошла неделя с того дня, как были рас пущены на каникулы все ученицы. Все опустело. Мурочка сидела вечером у окна общежития, когда увидела Люсеньку, идущую по двору с каким-то господином. Это был её брат. Мурочка вздрогнула от внезапной мысли, мелькнувшей в её голове. Не поехать ли с ними?

Она выбежала в прихожую.

— Люся, милая! не откажи, возьми меня с собою.

Люсенька покачала головой.

— Разве это возможно? Ну, рассуди спокойно. Мы тебя довезем до нашего города, а потом как? Там еще 720 верст.

Брат Люсеньки засмеялся.

— Поедем, поедем, барышня! Чего вам тут коптеть? До нашего города довезем, а там еще какой-нибудь хороший человек найдется вам в попутчики, и айда!

— Что ты, — сказала укоризненно Люсенька, — не смущай ее. Разве Катерина Александровна позволит? Никогда. И отец её, я знаю, будет страшно недоволен.

Мурочка повесила голову, а брат Люсеньки проговорил:

— Ты здесь, я вижу, отвыкла от сибирских нравов. У нас — разве не помнишь? — девушки и помоложе путешествуют одни как ни в чем не бывало.

Долго прощалась Мурочка с Люсей, и когда она исчезла с братом за воротами, отошла от окна и уныло поплелась в комнату Доротеи Васильевны.

И Дима скоро пришел к ней прощаться. Инспектор брал его на дачу, в гимназическую колонию. Дима совершенно не интересовался тем, как проведет лето его сестра, и, очевидно, даже не печалился, а скорее радовался, что не надо тащиться к отцу за тридевять земель.

Мурочка глаза вытаращила на него, когда он преспокойно вынул из кармана портсигар, закурил папироску и потом долго вертел этот портсигар. Потом он небрежно простился и ушел.

Вскоре опустел весь дом. В общежитии остались мадам Шарпантье с Лизой, Чернышева и Тропинина. И в гимназии тоже царила безмолвная тишина. Катерина Александровна с мужем и детьми уехала в деревню, и остались только дедушка, его лакей да Лаврентий сторож.

XII Одиночество

«Ты, верно, удивишься такому большому письму, дорогая, милая моя Валентина. Предупреждаю тебя, что письмо заказное (впрочем, ты увидишь это прежде всего), и что, очень может быть, оно будет больше 5 листов. По-моему, лицемерие говорить: надеюсь, не надоем тебе. Впрочем, если надоест, так брось. Еще светло, спать не хочется, и кругом никого нет. Даже Чернышева ушла куда-то. Заранее извиняюсь за почерк и за ошибки, но выбирай между мной и красиво написанным письмом. Желаю тебе быть красивой, умной, доброй, только больше показывать это, желаю быть счастливой и радоваться жизни. И всего, всего, что только может быть хорошего, желаю тебе, милочка. «Не слишком ли уж нежно?» скажешь ты насмешливо, но ведь я очень люблю тебя, голубчик.

«Что это на меня нашло? Хандрила, хандрила, даже, признаюсь, вчера плакала, а теперь вдруг!

«Начну описывать все по порядку.

«Последняя уехала Люся, за нею явился брат, ну, точь в точь Андрей Андреич наш, только потолще. Моя последняя надежда про пала, они меня не взяли с собою. Катерина Александровна позвала меня и сказала, чтоб я не выдумывала, и очень сердилась. Тея вчера рано утром уехала к своей Липочке в Знаменское, и на нашей половине остались я и Чернышева. Зато мы теперь говорим столько по-французски, что мадам Шарпантье очень добра стала.

«Перед окнами показались ростки тех подсолнечников, которые мы с тобою посеяли. У вас, должно-быть, они уже большие выросли?

«Иногда тяжело делается, милая Флора, когда подумаешь, что я тут одна и не с кем по говорить, да еще как подумаю о доме, как живут они на новом месте, и как отец недоволен, и скоро ли мы увидимся!.. Я так горячо люблю отца, а не знаю, любит ли он меня. Впрочем, я знаю, что любит; мне нравится, что он скрывает, он не хочет так, чтобы все видели; как отец Софронович свою дочь при всех целует. Впрочем, Бог с ними. Поверишь ли, так все это надоело, Софронович, Грачева и все прочее, я рада, что их нет.

«Погода жаркая, но у нас в общежитии прохладно. Мы играем с Чернышевой (не завидуй!), и моя скрипка ужасно меня утешает.

«Степанида пришла и говорит, чтоб я тебе поклон написала, а Машутке родительское благословение, и чтоб она барыни слушалась, а не то мать приедет, уши надерет! Степанида от рук отбилась, зовешь ее, не дозовешься, — все внизу, в кухне сидит. Ты знаешь, мадам Шарпантье за этим не смотрит. Лиза как всегда цветет здоровьем, немного красотою, остроумием, шалостями и ленью.

«Ну, теперь слушай, как живет твоя Эллис и другие.

«Утром занимаемся до 2-х, потом обедаем и идем в сад. У меня там есть любимое местечко над прудом, где мы зимою катались на коньках. Теперь из-за деревьев совсем не видать забора и кажется, будто зелень кругом без конца. Там всегда много народу, и есть одна девочка, которая мне очень нравится и напоминает тебя чем-то, не могу только сказать, чем. Мы подружились и гуляем по большой аллее. Лиза немножко ревнует, но пусть!

«В семь мы возвращаемся и тут успеваем только сыграть партию в крокет. С нами играет Андрюша, Лаврентия сторожа сын.

«Самое главное забыла сказать. В воскресенье (это вчера) Чернышева ушла и Лиза с матерью тоже. Я была одна и хандрила ужасно. Горевала о разных глупостях, а главное, милая Флора, тоска напала и все мне казалось ужасным. Вдруг отворяется дверь, и я вижу Михаила Иваныча! Представь мою радость. А он говорит: «Пойдем к Александру Максимовичу» (это к дедушке). А я говорю: «Боюсь». А Михаил Иваныч: «Да ведь он сам послал меня за тобою». Ну, я вымыла глаза, чтоб незаметно было, что я плакала, причесалась, надела чистую кофточку и пошла. У меня щеки так горели, просто совестно было. Приходим туда. Дедушка сидит у стола и смеется. «Вот, — говорит, — гордая артистка (это про меня), забыла старика, не хочет играть. Ох, — говорит, — я уже старый гриб, все меня забыли, кроме Михаила Иваныча. Ну, да он такая же старая сыроежка». А Михаил Иваныч говорит: «Ну, Александр Максимович, вы-то сыроежка, а для меня слишком большая честь и сыроежкой быть. А вот есть такой гриб черненький, горькушка, он хоть не ядовит, да все равно не проглотишь; так уж лучше я буду горькушкой». Мне стало смешно и весело. Дедушка мне очень нравится. У него длинные седые волосы, вьются локонами, а глаза голубые. Вот я села. Пришел лакей и принес самовар. Тогда дедушка говорит: «Ты думаешь, Марья Николаевна, что мы тебя даром позвали? Э, нет, извольте-ка хозяйничать и чай разливать!» И все меня смешил, так что я просто не могла удержаться. Я не думала, что он такой.

«И вообрази! он с Михаилом Иванычем давно подружился, вместе играют в шахматы, а я и не знала. Окно у него раскрыто во двор, и ветки нашей березы лезут в окошко. «Это мой сад», говорит. А я подошла и вижу, что скворцы у скворечницы дерутся, и говорю: «Подойдите, подойдите сюда скорее! Как смешно они дерутся!» И тут вышло такое неприятное, что я готова была казнить себя.

«Вижу, Михаил Иваныч мне испуганно делает какие-то знаки глазами, а дедушка вздохнул и говорит: «Нет, Мурочка, не подойду. У меня ноги онемели, я только еще сидеть могу да лежать, а ходить уже никогда в жизни не буду…» Тут я сообразила, отчего у него кресло на колесах. И как подумала я, что он не может встать с кресла, мне так жалко его стало, а он подозвал меня и говорит: «Ни чего, хуже бывает!.. Достань-ка мне, Марья. Николаевна, с верхней полки ту большую красную книгу». И я полезла на лесенку…»

XIII Старое на новый лад

Вскоре после того, как было отправлено Мурочкино письмо, в общежитии все пошло вверх дном.

Во время сильной бури, которая пронеслась с проливным дождем над городом, ветром сорвало железо с крыши общежития. Местами вода подмочила потолки и стены. Приехала начальница, распорядилась, чтобы вынесли все из комнат, и там начали работать штукатуры и маляры.

Михаил Иваныч через дедушку выхлопотал для Мурочки позволение погостить две недели у Дольниковых.

Вместе с Михаилом Иванычем подъехала она к знакомому дому. Каким маленьким показался он ей! Точно врос в землю! По темной, узкой лестнице они поднялись в мезонин. Навстречу им бросилась с яростным лаем большая собака, потом стала визжать и лезть на Мурочку.

Мурочка отбивалась от неё.

— Неужели, — говорила она, — неужели это Кутик?! Пусти, пусти!..

— Того… славный сторож вышел… Многое еще удивило Мурочку. У Дольниковых ей показалось тесно и душно, и даже двор оказался не таким огромным, каким она представляла его себе.

Ее встретили радушно, а она сидела на диване и не знала, о чем говорить. Все ей показалось чужим и новым.

Леля выросла, носила длинное платье и волосы зачесала наверх; Аня выходила замуж за студента. Потом пришел Гриша. Мурочка видела его зимою только на катке и раза три в гимназии; теперь она даже не узнала его в его синей рубашке, подпоясанной ремнем. Он так вырос, что тетя Лиза была ему только по плечо. Все переменились, только Марья Васильевна и тетя остались такие, какие были. Даже платье у Марьи Васильевны было старое, синее с полосками, и Мурочка почти обрадовалась ему.

Мурочка стеснялась и скучала. Все говорили о женихе, об Аниной свадьбе, и ей приходи лось молчать о своей жизни. Вечером пришел черноволосый студент, с большой черной бородой, и все окружили его, говорили наперерыв, расспрашивали его о каких-то людях и смеялись над каким-то Яковом Петровичем.

У Мурочки разболелась голова от духоты в низких комнатах, от этого крика и смеха. Она сидела в уголке и улыбалась, но ей было не весело.

Наконец все решили, что в комнатах душно, и отправились на зеленый двор. Пошла беготня вверх и вниз: тащили стулья, самовар, чашки на подносе, — бегали взад и вперед, смеялись и шутили.

Всем было весело; погода была такая хорошая, теплая. На дворе, на зеленой травке, кувыркался Кутик, — большой, черный, лохматый!

Мурочка с Лелей подошли к решетке сада. Там было запустение; цветы не росли, дорожки покрылись травою. В доме окна были замазаны белой краской.

— Уехали, — сказала Леля. — До осени. А мы рады. Хочешь, пойдем в сад?

— Разве можно! — вскричала Мурочка. — Ни за что.

Лелю позвали к столу. Мурочка оторвала ветку черной смородины, которая выбилась из-за решетки, потом поднялась по лесенке, ведущей на чердак, и уселась высоко на ступеньке. Она была рада, что осталась одна.

Даже неприятно было, что через некоторое время пришел Гриша и сел на ступеньке по ниже. Мурочке неловко было говорить ему «ты», и она молча вертела смородинную ветку. Гриша тоже помолчал.

Вдруг он улыбнулся, взглянул на Мурочку и вытащил из-за ворота серебряную цепочку с крестиком. И Мурочка улыбнулась и тоже вытащила и показала ему свой.

— Я тогда был уверен, что Дима «умрет», сказал он.

Мурочка вздохнула. Она рассказала Грише про последнее свое прощанье с братом. Гриша рассмеялся.

— Будет белоподкладочник, — ты уж извини меня, а правду нужно сказать! Недолго он был под моим влиянием. Эх! может быть, и я виноват! Мне бы забрать его в руки да держать его под началом! Да вот беда: я с виду человек суровый, а других в ежовых рукавицах держать не умею.

— Что значит белоподкладочник?

— Ну, знаешь, студент, а у него мундир белым атласом подбит. Ты извини: терпеть не могу франтов! Мы, русские, народ бедный, и студенты у нас бедняки; и надо гордиться, что столько бедных людей в нужде бьются, а все-таки учатся и науку любят страстно! И богатый, который порядочный человек, не лезет показывать свой портсигар или атласную под кладку, а лучше сам поскромнее оденется да товарищу-бедняку поможет. Вот это я понимаю.

Мурочка вздохнула.

— Дима не такой, — проговорила она и вся вспыхнула стыдом за брата.

— Ну, может быть, еще переменится, сойдет эта дурь, — сказал Гриша, улыбаясь и морща брови. — Но только, знаешь, по-моему, это недостойно. Какое тут! У нас нужны рабочие люди, у нас столько дела, столько работы везде! Вот Константин Яковлевич, — это он жених Ани, — он уже через год кончает, в земство уходит, будет крестьян лечить, а я жду не дождусь, когда кончу эту канитель в гимназии…. Господи Боже мой! Только бы скорее в университет! Я тоже хочу быть врачом. У нас, ты понимаешь, Мурочка, люди мрут сотнями оттого, что некому их лечить! Ты понимаешь?!. И ничего-ничего еще нет. И учителей мало и всего! Сколько людей нужно везде-везде!

— И я буду учительницей, — сказала Мурочка вспыхнув. — Только мне самой еще нужно ужасно, много учиться.

Гриша взглянул на нее.

— Всем нужно учиться, — горячо продолжал он. — Каждый человек нужен там (он показал рукой куда-то вдаль), и я и всякий, только надо припасать знаний, знаний, да любить их, которые там сидят, в глуши, по деревням и ничего-то не знают.

— А я никогда деревни не видела, — смущенно сказала Мурочка.

В эту минуту подошли тетя Лиза с Лелей.

— Опять проповедуешь? — сказала Лизавета Васильевна, с улыбкой глядя на раскрасневшееся лицо Гриши.

— Вот она говорит, что деревни не видела, — сказал он и, смеясь, тряхнул длинными волосами.

— Что же, давайте, отправимся все вместе! В субботу праздник и воскресенье; а я по прошу на телеграфе мою товарку, чтоб меня заменила.

Итак, отправились на два дня в дальний путь. Ехали по железной дороге в третьем классе, потом вышли, гуляли в большом лесу, собирали землянику; потом ночевали в дальней деревне у крестьян, в каком-то сарае, на душистом сене; и, после длинного перехода по полям и лесам, опять вернулись к вечеру на маленькую станцию в лесу и сели в вагон.

И еще раз ходили гулять за город пешком, и Мурочка развернулась. Её прежнее чувство отчужденности прошло, она увидела, что все остались такие же, какие были раньше: и Аня, и Леля, и в особенности Гриша. Только она теперь гораздо лучше узнала их. С Гришей было так весело говорить, он так увлекался, когда рассказывал: глаза у него горели, он торопливо проводил рукою по длинным волосам и все строил планы будущего, — как он будет учиться в университете, а потом как станет жить непременно, непременно в деревне, самой глуши, где так много нужно людей…

Даже с Константином Яковлевичем Мурочка не дичилась и охотно бегала в пятнашки, когда вечером все собирались на дворе, а небо так великолепно пылало розовым огнем.

— Спасибо, спасибо! — говорила Мурочка, целуя всех на прощанье. — Мне так хорошо было, никогда не забуду.

Но домой она возвращалась с удовольствием.

Она бегом побежала по двору в общежитие. Там все блистало чистотою: стены и по толки были белее снега, полы желтые, как песок, большие окна растворены настежь. Сколько воздуха и света! Как прохладно!

Мурочка расцеловала Степаниду: кроме неё никого не было в общежитии. Чернышева уехала до конца каникул к подруге, а мадам Шарпантье должна была скоро вернуться.

Мурочка прохаживалась по комнатам, точно царевна в заколдованном пустынном замке, прибирала свои вещи и напевала песенку, ложась спать.

На другое утро, проснувшись, она увидела, как дождь барабанил по окну, и как текли потоки из труб. По небу неслись низкие тучи.

Как хорошо, что она успела нагуляться в ясные дни!

Она не вытерпела, накинула пальто, надела калоши и перебежала через мокрый двор к дедушке.

Большие часы в его комнате как раз били двенадцать.

— Можно? — спросила она, приотворив двери и заглядывая к нему.

— Да это, кажется, моя Марья Николаевна? — сказал Александр Максимовичу глядя на нее поверх очков, которые сползли ему на кончик носа. — Пора, матушка, пора. Загостилась.

Мурочка подошла к нему и поздоровалась.

— Мне было очень хорошо, но я соскучилась о вас, — сказала она. — И Дон-Карлоса еще не кончила. Можно?

— Можно. Только сначала расскажи деду про свои приключения.

Как приятно было опять видеть эту комнату, заставленную до потолка книгами, видеть опять дедушку в его большом кресле у стола, где лежали книги и знакомая колода карт. Только жалко было дедушки, который сидел тут, бедняга, пригвожденный болезнью к своему креслу, сидел один и скучал в хорошие летние дни, когда все веселились и гуляли. Как скучно было ему тут одному!.. И Мурочка рассказывала ему все подробно, особенно про Гришу.

Дождь перестал, опять показалось голубое небо.

— Не открыть ли окно? — заботливо спросила Мурочка.

— Пожалуйста.

Она растворила настежь обе рамы, и в комнату ворвался освеженный воздух и влажный запах березы.

XIV Наташа

Все было новое.

Третий класс находился в самом конце коридора и был залит солнцем. Окна в нем были с двух сторон. И скамьи стояли иначе, можно было сидеть только по двое. Валентина сидела с Люсей; Лизе мать велела перейти на первую парту, и Мурочка потому сидела покамест одна.

Она летела, сломя голову, вниз по лестнице с каким-то поручением. В прихожей она наскочила на Грачеву, которая только что вошла с матерью.

— Здравствуйте! — сказала радостно Грачева.

— Здравствуйте! — отвечала Мурочка. Она тоже была рада видеть всех без исключения старых подруг.

— И я вас помню, у вас такая хорошая коса, — сказала мать. — Вы позволите поцеловать вас?

— Я все говорила Наташе, чтоб она с вами познакомилась, — продолжала госпожа Грачева. — Вы живете в общежитии? — У вас, верно, нет матери?

— Нет, — сказала Мурочка. — Моя мама давно-давно умерла.

Прозвенел звонок.

— Пора! — вскричала она. — Извините, мне еще надо в библиотеку.

И она умчалась, как ветер. Придя в класс, она увидела, что Грачеву посадили рядом с нею.

— Вы позволите? — сказала она.

— Как хотите, — вежливо отвечала Мурочка.

Грачева очень переменилась, выросла и не много похудела, и не имела того задорного вида, как раньше.

«Только бы неприятностей не вышло», — подумала Мурочка.

Но, к её удивлению, все обошлось благополучно.

После первого урока Грачева обернулась к Валентине и протянула руку.

— Будемте друзьями! — сказала она. — И под сказывать буду, если хотите.

При этом она виновато улыбнулась.

Валентина была уже не в прежнем воинственном настроении. Лето принесло её семье большое горе. Её сестра Гандзя, бедная, неспособная Гандзя, последняя ученица в классе, простудилась, заболела и умерла. Валентина любила сестру и страшно горевала. Она сидела теперь бледная, в черном платье, которое выделялось печальным пятном среди других коричневых платьев.

Мурочка рассказала Грачевой о болезни и смерти Гандзи.

— Я хочу, чтобы мы теперь стали все друзьями, — сказала Грачева, тряхнув кудрявой голо вой. — Вы увидите, я до бьюсь того, что Валентина меня полюбит. Я так люблю побеждать.



Много было нового в третьем классе.

Костырина ушла: ее перевели в другую гимназию. Андриевская не захотела сидеть рядом с Софронович, потому что поступила её двоюродная сестра, графиня Кушелева, скромная и милая девушка; обе кузины поместились на первой лавочке.

Наташа Грачева скоро подружилась с Мурочкой.

— Ты знаешь, — говорила она, — отчего я так люблю маму? Она добрая и справедливая, и всех нас равно любит. И мы все стараемся быть; как она. Если хочешь сама что сделать, всегда позволяет. Она смеется. «Моя вольница», говорить. Но это шутя; мы все ее слушаем. Но только все сами делаем. И я сама всегда училась. Захотела — выучилась читать сама, по газетам старым. Потом захотела узнать, что такое арифметика. Попросила мамочку учить меня. Но ей некогда; пришлось взять учительницу. Я ей сказала: «Учите меня тому и тому, да только поскорее! Мне десять лет, я хочу поскорее в гимназию».

— А про гимназию ты откуда узнала?

Как откуда? Мамочка училась в гимназии и много рассказывала, и я решила, что буду в гимназии, только дома немножко подучусь, чтоб девочки надо мною не смеялись. Только одному завидую: языков не знаю, как ты.

Расскажи еще про твою маму. Она мне ужасно нравится.

— Вот удивительно! Мамочка, все говорила: «Нравится мне та девочка с большой косой, дружись с нею поскорее». А мы тогда враги были…

— Я все сама, — рассказывала Наташа, — если вешалка оборвется или сестры порвут платьице или передничек, — сейчас зашью. Только не люблю шить. Мамочка всегда говорить: «Если неприятное дело — живей берись, не откладывай, чтоб поскорее отделаться!» И мамочка шить не любит, а, нечего делать, обшивает маленьких.

Оказалось, что Наташа была очень славная и добрая. Правда, её опрометчивость и резкость иногда отталкивали от неё, но в сущности она никому не желала зла. Мурочка удивлялась её самоуверенности и бойкости и думала: «Верно, дома она приучилась быть такой».

Мурочку привлекало в Наташе именно то, чего у неё самой было так мало: бодрость, веселость, самостоятельность и уверенность в себе.

Пока еще стояли теплые осенние дни, они много играли вместе на гимназическом дворе; потом наступили холода, пошли дожди, и в большую перемену оставалось только гулять взад и вперед по зале и рассказывать про себя.

Самое лучшее было то, что Мурочка и Наташа, Валентина и Люсенька вдруг загорелись страстным желанием учиться.

Дедушка Александр Максимович еще летом дал Мурочке две книги по истории. В них подробно рассказывалась борьба за независимость маленькой Голландии против могущественного Филиппа Испанского. Никогда еще Мурочке не приходилось читать такой книги. Она была в восхищении, прочитала добросовестно обе части, даже все скучные места, и рисовала себе воображаемые портреты всех тех людей, о которых там говорилось, — рисовала Маргариту Пармскую и благородного Эгмонта, молчаливого принца и Альбу. Наконец-то добралась она до правды, которой так жаждала всегда, — от няниных сказок к рассказам Агнесы Петровны, и, наконец, к настоящей, правдивой истории о людях, к такой книге, где всякое слово было истинно.

Если и скучно и трудно было читать некоторые страницы, зато какое удовольствие знать, любить одних и ненавидеть других, жалеть несчастных страдальцев и радоваться счастливому концу.

Мурочка рассказывала своим подругам про то, что говорил Гриша и что узнала она из книг; ее слушали и удивлялись её учености, а Наташа вздыхала и говорила:

— Господи! сколько еще надо учиться! Как мало мы знаем!

— Ничего не знаем, — отрезала Валентина.

— Мне тринадцать лет! — вскричала Наташа. — Скоро вырасту и буду большая, а что я знаю? Всему-всему надо учиться! Только бы времени драгоценного не потерять.

— Довольно его и теряли, — мрачно заметила Валентина.

И Люсенька под влиянием таких разговоров встрепенулась.

— Время теряем даром, ни на что не похоже! — трещала Наташа. — Учиться, так учиться. Давайте читать.

И все бегали в библиотеку, брали книги, читали, передавали книгу следующей. Наташа выдумала даже делать выписки. Купила себе тетрадку в пятак и выписывала туда все замечательные мысли.

Валентина заметила пренебрежительно:

— Что же, ты их заучивать собираешься? Надо самой до всего додуматься. А так выйдет, что ты — попугай.

— Нет! — вскричала Наташа. — Я над каждою чужою мыслью подумаю: да верно ли сказано? А подумав, решу окончательно.

А Мурочка купила себе тетрадку потолще, уже в гривенник, и тайно от подруг завела себе дневник.

XV Еще о новом

Кроме старых учителей и учительниц, в третьем классе давала уроки по естествен ной истории молоденькая учительница Аглая Дмитриевна, сама только недавно окончившая высшие курсы.

Однако надобно сказать два слова и о старых учителях.

Старые были «Сувенирчик» и Андрей Андреич, и по-прежнему Авенир Федорович благоволил к Тропининой и Шарпантье и вызывал их только «на десерт», как говорили. Он обещал задать сочинение, и Мурочка заранее радовалась ему. Андрей Андреич по-прежнему был строг и работать заставлял изрядно.

Старичок учитель рисования Иван Иваныч, не мог нарадоваться на успехи Люсеньки. Раз он объявил, что в следующее воскресенье поведет желающих смотреть картины в знаменитой галерее. Люсенька покраснела от радости, и даже те, кто совсем плохо рисовал, стали проситься в галерею.



И так случилось, что раза три Иван Иваныч водил их смотреть картины и давал объяснения, и Мурочке грезились какие-то ангелы в облаках, и чудные Мадонны в голубых одеждах, и таинственные рыцари. На цыпочках ходили девочки за Иваном Иванычем по скользким паркетным полам, слушали его, смотрели на невиданные роскошные картины, проходили из одной залы в другую, озираясь на неподвижных и суровых лакеев в красных одеждах. У многих под конец болела голова, но все-таки удовольствия было много.

И только ради Люсеньки баловал Иван Иваныч третий класс.

Старые были две учительницы: Евгения Саввишна, которую звали «бабушкой», и Дарья Матвеевна, преподававшая историю. По-прежнему замечали, какие у неё платье и прическа, потому что она любила наряжаться. Она начала древнюю историю и повела третий класс в музей древностей.

Положительно везло третьему классу!

Опять они ходили по огромным, холодным и сумрачным залам, слушали объяснения и осматривали древние гробницы, обломки колонн и фризов, разные каменные изваяния. Они рассматривали клинообразные письмена ассирийцев и гиероглифы египтян, смотрели со страхом на коричневые мумии и засохших птиц и змей, видели заржавленные копья и стрелы, позеленевшие от векового лежанья в земле светильники и серьги, запястья и ожерелья… Глубокая, седая древность человеческого рода воскресала перед ними со всеми своими чудесами.

Мурочка давно прочла весь учебник истории до конца и уже несколько раз перечитывала самые интересные места. Все они брали из библиотеки книги по истории, а Люсенька рисовала на-память гробницы и светильники.

Старые были также мадам Шарпантье и Тея, у которой с особенным усердием занималась Наташа.

— Я ничего не имею против неё, — говорила она. — Даже сознаюсь, что мы ужасно оскорбляли ее в прошлом году. Но мне вот что не нравилось: отчего она к вам так благоволила? Все должны быть на равных условиях, понимаешь? Что это за любимчики.

Мурочка защищала Тею, однако в душе у неё было неспокойно: она уже не так любила ее. Ей ужасно нравилась Аглая Дмитриевна, и она сознавала, что охладевает к Доротее Васильевне. Мурочка терзалась своей изменой и старалась быть как можно внимательнее к Тее, а все-таки забывала ее при виде Аглаи Дмитриевны и только думала о том, чтобы угодить своему новому кумиру.

Аглая Дмитриевна была высокая, стройная брюнетка, лицо её было одушевлено умом и энергией. Её большие черные глаза смотрели открыто и смело, и только губы её придавали лицу мягкость и доброту. Когда она смеялась, открывались крепкие и ровные зубы, а на щеках появлялись ямочки. Но смех замолкал, улыбка исчезала, и большие глаза смотрели опять строго и даже сурово.

Все в ней казалось Мурочке восхитительным, и она даже пробовала придать своим глазам такой же строгий взгляд, и в почерке подражала Аглае Дмитриевне, и точно так же пробовала надевать шапочку перед зеркалом.

Аглая Дмитриевна была и ласкова и строга. Она с первого же урока объявила, что если заниматься, так заниматься, и к удивлению всего класса рассказала про себя, какая она сама была глупая, и как ленилась в гимназии, и как по том по ночам сидела, чтоб догнать упущенное.

Потом она рассказала, о чем будет речь на её уроках до самой весны, и спросила, нравится ли классу заниматься по такой программе.

Все, конечно, поспешили заявить, что одобряют программу. Приятно было прикинуть в уме все эти неизвестные еще вещи, как будто показана была дорога по необозримому полю, которое нужно перейти до весны.

Потом Аглая Дмитриевна, без долгих разговоров, послала Мурочку к Лаврентию за корзиною её вещей. Лаврентий принес корзину, из неё были вынуты банка из-под варенья, стеклянная трубочка в аршин длины и кусочек красноватой резиновой трубочки.

Пока тридцать пар молодых глаз смотрели на все это, Аглая Дмитриевна выдула еще особенную лампочку, рассказала, что она стоит четвертак, зажгла ее и стала нагревать на пламени стеклянную трубочку и гнуть ее коленцем.

С задних скамеек все повскакали и со брались у кафедры. Но Аглая Дмитриевна сейчас же распорядилась, чтобы все стали так, чтоб не заслонять друг от друга кафедру, и на глазах у класса сделала довольно сложный прибор.

Посредством прибора был получен газ углекислота, и каждая ученица в классе сама должна была убедиться в свойствах этого газа.

Но что было еще удивительнее и веселее, — после урока Аглая Дмитриевна вынула из корзины вторую банку, вынула воронку, и все это, передала классу. Она пригласила учениц составить из всего этого новый прибор к следующему уроку, подобный тому, какой они сейчас видели.

Валентина вызвалась хранить вещи, также спиртовую лампочку и баночку замазки.

Составлять прибор захотел весь класс, и надо сказать, что он был приготовлен совершенно правильно.

За первыми опытами следовали другие, и постоянно третий класс учился приготовлять при боры и обращаться с лампочкой, со стеклянными трубками и подпилками. Потом пошли опыты над прорастанием семян, и в общежитии появились баночки с посеянным горохом, кукурузой и коноплею, и каждая ученица записывала свои наблюдения в тетрадку.

Класс был сильно заинтересован такими занятиями, и Аглая Дмитриевна объявила ученицам, что довольна ими и соглашается быть у них классной наставницей.

XVI Онегина

Неделя проходила за неделею.

Валентина стряхнула с себя грусть, повеселела.

Причиною такой перемены было то, что приехала и опять пела в опере Онегина, идол Валентины. У неё уже лежал в кармане новый портрет Онегиной в роли Миньоны, а в голове бродили мысли одна другой соблазнительнее.

Вскоре одна из них осуществилась.

Было куплено шелковое полотенце, Люся засела за работу — нарисовала узор в древнерусском вкусе, а Мурочка и Наташа покорно взяли по иголке и вышивали сразу оба конца яркими шелками и золотом. Валентина только похаживала и торопила работу.

— Что же ты сама?

— Ты хочешь, чтоб я напортила? Ну, не разговаривай, шей поскорее.

И её слушались и шили.

В две недели полотенце было готово.

Им восхищались, спрашивали, кому достанется такая роскошная работа. Приставали к Валентине, а она отвечала кратко:

— Подарок.

Даже Иван Иваныч одобрил сочетание красок и узор. Когда все достаточно налюбовались полотенцем, оно исчезло, запертое в сундучке у Валентины, а потом о нем позабыли.

А Валентина ходила задумчивая, озабоченная.

Миньона стояла на её столике возле кровати, вся в цветах, и улыбалась ей своим прелестным лицом.

Наконец родители Валентины приехали, как всегда, в город, стали брать дочь к себе и в оперу, и Валентина повеселела.

Однажды — дело было уже позднею осенью — Валентина вернулась в общежитие в девятом часу вечера, возбужденная, но молчаливая. Она бродила одна в пустой спальне, пока другие сидели еще за чаем в столовой, и напевала про себя какую-то песенку. Тея позвала ее пить чай, она подошла к двери и кратко сказала:

— Я уже пила.

Но когда все улеглись, когда все успокоилось, — что тогда рассказала Валентина!

Комар, Люся и Мурочка сидели у неё на постели, завернувшись в одеяла, и слушали, и ахали, и завидовали.

Но прежде всего Валентина взяла клятву, что они никому никогда не откроют её тайны. И они поклялись.

Онегина сидела в своем голубом атласном кабинете, когда вошла горничная и доложила, что та барышня, которая принесла на днях пакет и убежала, опять пришла и просить позволения войти.

Онегина удивленно приподняла свои красивые брови, закрыла книжку и проговорила:

— Пусть войдет.

Перед нею стояла девочка-подросток в черном платье и черном переднике, в черных чулках и башмаках, в черной шляпе.

— Что вам угодно? — спросила Онегина, движением руки указывая ей низкое голубое кресло.

Валентина смущенно села, и подняла глаза, и увидела свое великолепное полотенце на спинке голубого дивана.

Она застенчиво улыбнулась и сказала:

— Оно вам понравилось?

— Так это ваша работа?



— Моя… то-есть все равно, что моя. Я хотела познакомиться… сказать вам… я всегда, всегда восхищаюсь… и третьего дня я видела вас в опере. Она смотрела на певицу глазами, в которых выражалось безграничное обожание.

— Вы любите пение?

— Ах, как же не любить! А вы… вы…

Онегина улыбнулась и, взяв со стола коробку шоколадных конфет, протянула ее Валентине.

— Возьмите, пожалуйста… не знаю вашего имени.

— Я Валентина Величко. Мой отец помещик украинский… Когда папа и мама приезжают, они всегда берут меня в оперу… Я все слышала, почти все… Мне кажется, нельзя петь лучше, чем вы… когда вы поете, — все, все за бываешь… У меня есть ваша карточка, Миньона. Целый день на вас смотрю.

Онегина с любопытством смотрела на раскрасневшуюся девочку.

— Спасибо моя хорошая. А я и не знала, что у меня есть такая поклонница… Если хотите, могу вам подарить еще какой-нибудь портрет.

— Ах, пожалуйста!

Онегина встала и пошла к резной этажерке, заставленной безделушками. Валентина, вся пунцовая от волнения, сняла шляпу и стала рассматривать комнату. Везде были живые цветы, — розы, белая сирень, нарциссы, от них так хорошо пахло. Потом был на стене серебряный венок, перевитый голубой лентою, с надписью; на столах лежали альбомы.

Громкий звонок заставил ее вздрогнуть. Она побледнела.

— Я уйду, — прошептала она испуганно. Онегина удержала ее за руку и сказала:

— Не бойтесь. Это, должно-быть, мои детки. Пойдемте их встречать.

Через залу и богатую столовую они вышли в прихожую. Там они застали старушку-нянюшку и двух детей, которые были одеты одинаково в белые шубки и белые шапочки. Увидев мать, они побежали к ней и вцепились в её платье. Прекрасное лицо Онегиной озари лось счастливой улыбкой, она нагнулась к своим малышам и поцеловала их в румяные щечки.

Валентина стояла и дивилась.

Дети вытаращили глазенки на черную барышню и не хотели раздеваться. Но няня усадила их на скамеечку и раздела; мальчик и девочка побежали со всех ног через большие комнаты к себе в детскую.

— Хотите, пойдем к ним? Они сейчас будут завтракать.

Валентина была на все согласна, только бы видеть ее и слушать её речи.

Итак, они пошли в детскую. Там стояли две кроватки, большой низкий стол и такие же низкие стулья. Нянюшка кормила детей рисовой кашкой, а мать стояла и рассказывала Валентине, какие шалунишки её детки.

Валентине странно было видеть Миньону в этой домашней обстановке. Ведь она воображала, что увидит ее в каком-нибудь сказочном наряде, за роялем, за пением, а эта красивая женщина в белом домашнем платье была у себя дома не принцесса и не волшебница, а просто счастливая и добрая мать.

Она обняла Валентину (как она задрожала от счастья!) и сказала, нагнувшись к ней:

— Отчего вы в трауре?

— Сестра моя Гандзя умерла, — сказала Валентина дрогнувшим голосом.

Онегина провела рукою по её волосам, таким густым и темным.

— А ваши знают, что вы пришли ко мне?

— Нет.

— Нехорошо!

— Ради Бога, не сердитесь! Я потом сама скажу им, все скажу, только не гоните меня.

Опять раздался звонок.

— Я теперь пойду, — заторопилась Валентина.

— Карточку вы хотели.

— Ах, пожалуйста…

Вот и все. Чудный сон окончился. Валентина с пылающими щеками уже стоит на улице, с новой карточкой в кармане, и в своем смятении не знает, куда идти… В гимназии еще уроки, да она слишком, возбуждена, чтобы идти в гимназию. Итак, она возвращается в гостиницу к матери и говорить ей, что вернулась потому, что голова разболелась, и все равно учиться нынче не в состоянии. У неё такой измученный вид, что добрая мать укладывает ее на диван за ширмами и ходит на цыпочках, чтоб она уснула. А Валентина лежит с закрытыми глазами, её лицо пылает, она улыбается блаженной улыбкою, и рука её держит в кармане заветный портрет.

XVII Ночи

Онегина и не подозревала, что каждое её слово, каждая вещица в её комнатах были известны каким-то совершенно чужим для неё гимназисткам, о существовали которых она — знаменитая, счастливая и богатая женщина — и не подозревала.

Но имя её повторялось ими на все лады. Все они знали, что ее зовут Нина Аркадьевна, что она совсем не Онегина, а Соболева; знали, что муж её офицер и, должно-быть, важный, по тому что на его мундире много золотого шитья; знали, что дети у неё — Милочка и Славчик; знали, что она любит шоколадные конфеты, а из цветов — белую сирень…

Для того, чтобы не оставалось ни малейшего сомнения в справедливости всех слов и описаний, Валентина приносила от неё в своем кармане веточки белой сирени и шоколад, и хотя последний появлялся из кармана в до вольно-таки жалком, измятом виде, — все же и Мурочка, и «Комар», и Люся (ночью), и Наташа (в классе) могли попробовать этих конфет и насладиться ими. Остальное добавлялось воображением, и все они мечтали теперь о голубой атласной гостиной и о белых платьях с широкими кружевами.

Портрет Онегиной стоял у Валентины, заменив собою Миньону. На новом портрете она была еще очаровательнее, потому что изображала принцессу с короною в пышных волосах.

По вечерам в спальне долго шептались и разговаривали. В темноте казались еще чудеснее рассказы Валентины. Иногда только Люсенька своею обычною рассудительностью нарушала очарование и говорила, что нехорошо с её стороны обманывать мать и лучше бы уж вместе с нею ездить к Онегиной. Но Валентина вся вспыхивала и шептала возбужденно:

— Да, если б я наверно знала, что папа позволить, — но, может быть, и не позволить, тогда я с горя умру, умру!

— Тише, — дергал ее за руку «Комар».

— Я думаю, лучше поступать открыто, а не исподтишка.

— Может быть, ты уже собираешься вы дать меня? — с ожесточением накидывалась на нее Валентина, а Мурочка шептала:

— Да что ты, разве можно?

— Кажется, знаешь сама, что не выдам, — говорила спокойно Люсенька. — Я только свое мнение высказываю.

Иногда перессорятся и полезут каждая в свою постель, и долго лежат возбужденные, думая об этой удивительной, чудной Онегиной. Иногда же говорят, говорят так, что Доротея Васильевна придет и строго прикажет им идти спать.

Мурочка от путешествий босиком по холодному крашеному полу часто простужалась; у неё поднималась невыносимая зубная боль, и она ворочалась на кровати и тихонько стонала.

Тогда Люся вставала, давала ей одеколону, растирала щеку, обвязывала ее ватою. Люся вообще все больше и больше привязывалась к Мурочке и была с нею, как старшая сестра.

Мурочка любила Неустроеву, но была с нею, как и со всеми, довольно скрытной.

Одному она страшно завидовала — это смелости и энергии Валентины. Разыскать своего ку мира, суметь познакомиться с ним, бывать наперекор всем обстоятельствам и всегда знать, что скоро опять увидишься и наговоришься, — ну, как не завидовать ей?..

Мурочка думала об Аглае Дмитриевне и ломала голову, как бы ей познакомиться с нею, — но ничего не выходило, потому что отлучиться из общежития было немыслимо.

И Мурочка терзалась мыслью, что она раз мазня и мокрая курица, что Флора на её месте наверное нашла бы исход, а она только вздыхает и томится.

И она презирала себя.

Среди всех этих треволнений довольно-таки полиняло и потускнело то внезапное желание учиться и читать, которое когда-то обуяло их всех. Те самые девицы, которые спохватились и решили, что нельзя терять драгоценное время даром, что надо читать, читать и читать, — теперь бродили с мечтательными глазами и бессовестно ленились. Про Валентину и говорить нечего: ей было не до науки; но другие тоже как будто заразились её ленью и забросили книги. Одна только Мурочка, чтоб заглушить свою тоску и недовольство собою, сидела, подолгу уткнув нос в книгу, и к ней уже обращались все, как будто она была кладезь премудрости.

Мурочка читала всякие книги с одинаковым рвением. Она любила повести, историю и еще, пожалуй, путешествия, но ради Аглаи Дмитриевны брала и другие книги: о птицах и зверях, об уме насекомых, о прошлом земли. И такие книги оказывались замечательно интересными, только трудно было заставить себя прочесть первые страницы.

Но Мурочка заставляла себя и торжествовала победу над самой собой.

Зато потом можно было с чистой совестью читать длинную повесть.

Нельзя сказать, чтоб от этого постоянного сидения над книжкой Мурочка цвела здоровьем. Она стала еще тоньше и выше, у неё часто болели голова и зубы. Вообще она раскисла и стала не похожа на себя, и даже в зеркало было противно смотреть, — так не нравилось ей собственное вытянутое и кислое лицо.

Тея теперь уже ни одного вечера не пропускала, чтобы не зайти в спальню, где собирался клуб говорильщиц, и разгоняла их, чтобы они могли выспаться. У Валентины и Люси здоровье было завидное, но Мурочке и «Комару» нужен был и отдых и покой.

И гимназическая докторша опять прописывала им железо и молоко, накладывала запрещение на книги и приказывала подольше гулять. Но Мурочка не розовела и не полнела, а все оставалась худой, как щепка, и желтой, как лимон. За неимением книг она сидела за дневником и строчила, строчила.

XVIII Передряга

Это был такой несчастный день, какого ни кто никогда не переживал в гимназии.

Началось с того, что накануне госпожа Величко опять увезла дочь в театр. Начальницы не было дома, отпустила ее мадам Шарпантье.

Утром, за уроком рисования, неожиданно явилась Катерина Александровна. Она окинула взглядом поднявшихся со своих мест учениц и вышла.

— Где Величко? — спросила она в коридоре у Аглаи Дмитриевны.

— Еще не вернулась. Вчера вечером за нею приезжала мать.

— Это невозможно. Раньше она являлась к началу уроков, а теперь и те стала пропускать. Надо положить этому конец.

Она ушла.

И в большую перемену Валентина не вернулась. Прозвенел звонок, все собрались в классе и ждали Андрея Андреича. В коридоре было уже пусто. Вдруг сторож Лаврентий вызвал Аглаю Дмитриевну и что-то сказал ей шепотом.

Мурочка с тревогою взглянула на Люсеньку. Недоброе предчувствие закралось в её душу.

— Ты видела?

— Да.

— Что бы это могло быть? Уж не с Валентиной ли…

Люсенька покачала головой.

Но в эту минуту послышались знакомые шаги, вошел Андрей Андреич, ученицы шумно поднялись с мест и снова сели. Начался урок.

И во всех классах шли занятия; в коридорах было тихо и пусто. Внизу же, в библиотеке, разыгралась такая бурная сцена.

Анна Павловна Величко стояла и ждала Аглаю Дмитриевну.

— Сторож говорит, моей дочери нет в гимназии.

— Её нет.

— Не может быть! Она ушла сюда в одиннадцать часов. Она книги свои забыла, я потому заехала.

Аглая Дмитриевна покачала головой.

— В классе её нет. Не в общежитии ли?..

Она вышла в коридор.

— Лаврентий! сбегай в общежитие, узнай, там ли барышня Величко… Удивительно! Может быть, голова у неё разболелась? Так она должна бы сказать мне.

— Она последнее время ужасно возбужденная, — вздохнула мать. — Все следы нашего семейного горя.

В это время явилась Катерина Александровна. Между ними завязался неприятный разговор. Начальница сердилась, и мать сердилась. Ни та ни другая не хотели уступить.

— Как вам угодно, — сказала Катерина Александровна. — Я не могу допустить, чтобы относились так к занятиям. Если вы желаете оста вить дочь в гимназии, она должна подчиниться моим требованиям.

Сторож Лаврентий явился с докладом, что барышни в общежитии нет. Общий переполох.

Начальница посылает за мадам Шарпантье и за Теей и накидывается на них. Как смели отпустить Величко без ведома начальства. Мадам Шарпантье растерялась и оправдывается. Тея молчит.

Анна Павловна плачет в отчаянии. Аглая Дмитриевна ее утешает. Лаврентия посылают в гостиницу узнать у швейцара, в которую сторону ушла барышня.

— Направо.

— Как направо?.. В гимназию надо налево.

Из слов матери обнаруживается, что и раньше Валентина уходила в гимназию в одиннадцатом часу, а возвращалась к двум!..

Все потеряли голову. Начальница требует к допросу подруг Валентины. Кто они? Лиза?.. Нет, с Лизой они поссорились в начале года, и она спит в другой спальне.

Неустроева, Тропинина, Грачева.

— Позвать их.

Аглая Дмитриевна входит в класс к Андрею Андреевичу, говорит ему тихо два слова и, к общему изумлению, вызывает троих. Те бледнеют, обмениваются многозначительным взглядом и, волнуясь, плетутся за Аглаей Дмитриевной.

Им ли не знать, где Валентина!

В библиотеке госпожа Величко ходит взад и вперед, начальница сидит мрачная, Тея, сложив руки, стоит у шкапов и о чем-то думает.

Вошли три девицы и стоят, потупив глаза.

— Не знаете ли вы, где Величко? Куда она ходит? — спрашивает грозно начальница.

Молчание.

— Знаете или нет?

Люсенька тихонько отвечает:

— Нет, Катерина Александровна.

— Не может быть. Она вам рассказывала. Тея быстро взглядывает на своих, Люсеньку и Мурочку, и вспоминает бесконечные ночные разговоры.

Но Люсенька опять отвечает:

— Не знаем.

Так же отвечают Грачева и Тропинина.

— Так я вас накажу, примерно накажу за укрывательство! Когда вас спрашивают, вы обязаны сказать!

Но Аглая Дмитриевна наклоняется к ней, говорит с нею вполголоса и потом приказывает им идти обратно в класс. Они со страху сначала не понимают, потом идут молча, боясь даже взглянуть друг на друга.

Аглая Дмитриевна говорит:

— Они знают, Катерина Александровна, ведь это ясно. Не пытать же их. Они, вероятно, дали слово молчать и правы по-своему, если не желают нарушить слова.

Катерина Александровна кидает на нее гневный взгляд, но Аглая Дмитриевна не смущается и спокойно обращается к Тее.

— Вы знаете их лучше всех, — говорит она. — Нет ли у вас каких-нибудь предположений?

— Да, — говорит задумчиво Тея, скрестив руки. — Я и то думаю… вспоминаю. Вечером у них разговоры без конца… и портрет… по том полотенце было… Да, вот оно! полотенце было для неё! — восклицает она.

— Какое полотенце? Для кого?

— Для Онегиной.

Все изумлены.

— Не там ли она? — говорить Тея.

— О, наверное! — восклицает Аглая Дмитриевна. — Она вспоминает принесенную Валентиной большую цветущую ветку белой сирени, по которой класс изучал строение цветка.

Остается только ехать к Онегиной. Доротея Васильевна отправляется, потому что мать Валентины чувствует себя дурно. Отправляется и возвращается с испуганной, виноватой девицей.

Увидев мать расстроенную и в слезах, Валентина бросается к ней на шею. Катерина Александровна делает ей строгий выговор и отсылает в класс.

Потом она говорит, что такой случай подлежит обсуждению педагогического совета, и если совет найдет присутствие Валентины в гимназии нежелательным, она принуждена будет уйти.

Бедная мать, уничтоженная и возмущенная, уходит, но Аглая Дмитриевна еще успевает шепнуть ей, чтобы она напрасно не волновалась: самое большее, поставят 4 за поведение; на совете она заступится за Валентину.

Пока поклонница Миньоны отбывает наказание в пустом, темном классе, среди молчания и тишины целого дома, пока Мурочка и Люся волнуются и исповедуются у Теи, которая старается их успокоить надеждою на то, что Валентину не исключат из гимназии, — Анна Павловна едет к Онегиной и рассказывает ей о переполохе в гимназии.

Зачем она поехала к незнакомой певице, она и сама не знала. Её материнское сердце чуяло, что она встретит там участие и даже, может быть, утешение и поддержку. Суровый приговор Катерины Александровны камнем лежал на её душе; она со страхом думала, что скажет отец, — потому что гимназия была хорошая, и они могли быть совершенно спокойны за дочь.

Сердце матери не ошиблось.

Онегина всполошилась, наговорила Анне Павловне много хорошего про Валентину, хвалила её скромность и великодушную прямоту, сказала, что все в доме ужасно ее полюбили, и, расцеловав Анну Павловну, просила ее приехать с дочерью при первой возможности.

Но, главное, Онегина обещала съездить к начальнице и заступиться за нее.

И кончилась вся история тем, что Онегина пела на концерте в пользу бедных учениц гимназии, Анна Павловна дала обещание не брать дочери в театр до самого лета, а прошедшее было предано забвению.

Но зато по воскресеньям Валентина с матерью бывала у Онегиной и уже не тайно, а открыто рассказывала всем про свою дружбу с драгоценной, чудной Ниной Аркадьевной.

XIX Из дневника

21 октября, воскресенье.

«Разлюбила скрипку. Михаил Иваныч сердится, но я не могу столько играть, как прежде. Хотелось бы отказаться, да язык не поворачивается сказать ему.

«Люся говорит, что я вообще должна быть гораздо строже к себе. Она говорит, и в другом я непостоянна. И с людьми я неровная, говорит.

«Господи! помоги мне исправить себя! Я нарочно стала вести дневник, чтобы самое себя корить и замечать все недостатки.

«Я сама замечаю неровность. Я не то, что Люся. Она всегда одинакова, и не знаю я, сердилась ли она хоть раз. Впрочем, ей пятнадцатый год, а мне тринадцатый. Неужели в два года я себя не исправлю?

«Сегодня обернула дневник в красную бумагу, чтобы не было похоже на простую тетрадь. Бумага матовая и бархатистая, и цвет роскошный, Люся выбирала.

«Я оттого неровная бываю, что мне иногда весело, и тогда все равно с кем смеяться и бегать, а потом вдруг все станут скучны и противны, и мне хочется говорить только с теми, кого я люблю.

«Потом еще вспыльчивость свою надо покорить.

«Вчера я опять ссорилась с Лизой. Флора увела меня. Говорит: «Ты же знаешь, что она любит прибавлять, зачем же приставать? Все равно ее от лжи не отучишь».

«Удивляюсь, как могла я в прошлом году дружить с нею.

«Люся и тут умеет найти извинение. Она говорит: «Если бы мадам Шарпантье не наказывала бы ее и не бранила, то она не научилась бы лгать».


8 ноября.

«Сегодня выпал первый снег, все стало белым, так весело смотреть. Ужасно люблю зиму.

«Александр Максимыч прислал за мною. Я играла у него на скрипке. Только его люблю; все остальные там холодные люди. Он опять дал мне книгу. Больше всего на свете люблю читать. Вдруг я познакомилась бы с писателями. Они, должно быть, совсем не похожи на других людей. Впрочем, кажется, большая часть их давно уже умерли. С такими же, как Костырин, совсем не хотела бы знакомиться. Он, верно, похож на свою Лидочку. Слава Богу, что её нет у нас; по крайней мере, в классе довольно мирно.

«Что стану я делать, когда кончу? Осталось еще 4 1/2 года. Какая радость, если я поступлю на курсы и буду такая, как моя обожаемая А. Д. Но куда! разве мне можно достигнуть этого!

«Господи! какая я счастливая, благодарю Тебя!

«Наташа такая смешная, она сказала, что любить молиться, и что Бог всегда исполняет её желания. В прошлом году она все молилась, чтоб ей подарили крокет, и к Пасхе подарили.

«По-моему, это язычество».


14 ноября.

«Как я люблю А. Д.! Обожаю в ней все! Милая моя, умная, прямая и твердая. Она даже Катерины Александровны не боится. Мне хоте лось бы стать такой же умной, твердой, бесстрашной, такой же сильной, как она.

«Вчера, например, я побежала, как всегда, вниз подать ей кофточку, а она надевает перед зеркалом шапочку и говорит:

«— Что-то голова болит.

«А я говорю:

«— Отдохните, прилягте.

«— Пустяки! Мне надо на урок, и вечером еще работа.

«А я спрашиваю:

«— Какая?

«— Пишу дома, книгу по ботанике перевожу.

«Значить, она писательница!!!!

«— А вы, Тропинина, теперь ботанику полюбили? — смеется она.

«— Страшно люблю.

«— То-то же.

«И вдруг поцеловала меня. Я даже онемела от радости (она ведь не особенно ласковая).

«Запомнить счастливый день 13-го ноября».


25 ноября.

«Вчера были именины начальницы. Учиться кончили в 12, для нас в общежитии был шоколад, а вечером танцевали. Дима пришел и Гриша. Они ужасно много танцевали, и наши были в восторге. Мне даже не удалось с ними поговорить, спросить про Аню, куда она уехала с мужем, и про других. Они все время отплясывали; у Димы были белые перчатки.

«Интереснее всех была Валентина с голубым бантом в волосах, Люся ее причесывала. Люся тоже была мила, но меньше. Про себя не говорю. Уж не раз приходилось плакать, что я так некрасива. Только и есть хорошая коса.

«Господи! дай, если не красоту, так хоть немножко, чтоб я получше стала!

«Мы недавно (перед балом) мерили свои ресницы бумажкой, делали значки карандашом; длиннее всех у Флоры, потом у меня. Но её ресницы черные, а мои такие какие-то, оттого и не видать, что у меня длинные ресницы.

«Впрочем, грех все это. Господи! прости, помилуй и очисти от скверны.

«Хороший выдался вчера день, воскресенье. Меня отпустили к Наташе. Прихожу, — там обедают. Я ужасно смутилась и не знала, не лучше ли уйти? Но мать Наташи увидела меня и говорит:

«— Вот хорошо, как раз к пирогу.

«А я говорю:

«— Мы уже ели.

«Но меня все равно посадили за стол и отрезали пирога. У них замечательно весело. Всего 6 человек детей, старшая Наташа. К счастью, скоро кончили обедать; мы с Наташей остались в столовой, уселись на большом диване и стали говорить о гимназии. Потом при шла Марья Гавриловна и тоже села к нам. У них очень просто, даже, можно сказать, бедно. Но все такие веселые. Играли в фанты и танцевали под шарманку, которую вертела Марья Гавриловна. У них нет рояля, и Наташа совсем не любит музыки. Потом по шли все укладывать маленьких, остались только Наташа и её брат. Мы пошли в столовую и разговаривали. Потом пришла за мной Степанида. Марья Гавриловна так была ласкова, удивительно. Никто, кажется, так меня не ласкал, как она.

«Говорит вдруг:

«— Жалко, что вы не моя дочка.

«А Наташа смеется:

«— Что же, помести меня в общежитие, а ее возьми.

«Марья Гавриловна и говорит:

«— Непременно. Я всегда себе желала дочку с большой косой и тоненькую, а ты что? Карапуз толстый, и волосенки плохие, только и берут тем, что вьются.

«А Степанида стоит и смеется:

«— Как можно, — говорит, — вашу барышню с нашей сравнить. Ваша — кровь с молоком, лицо круглое, а у нашей-то в лице ни кровинки, совсем отощала от ученья.

«А Марья Гавриловна опять обняла меня и сказала:

«— Вот таких-то я и люблю больше всего.

«Как странно, я совсем не помню мамы. Даже возмущаюсь на себя за это. Ведь мне был четвертый год, когда она умерла. Иногда по вечерам лежу, лежу в постели, стараюсь припомнить ее, — ничего не выходить, только го лова разболится. Иногда вдруг что-то осенит, и я воображаю ее себе в белом платье, задумчивую, но потом вспоминаю, что это портрет её, который висел у отца в кабинете.

«Нет, живую не помню.

«Если бы она не умерла, как счастлива была бы я!»


9 января.

«Целый месяц не писала здесь ни строчки. Праздники прошли, уже 9 января. В самый сочельник я захворала, меня отправили в лазарет. Думали, что тиф, потом обошлось, только две недели пролежала.

«Когда вернулась в общежитие, как все об радовались! Не знала я, что они так любят меня. Про Тею и говорить нечего, мне стыдно перед нею за свою неблагодарность.

«Но солнце мое А. Д. — все для меня.

«Что лучше: ум или доброта?

«По-моему, ум. Например, Гриша. (А Люся спорит, что доброта, она говорит: «Какая польза, если умный, да злой?»)

«А. Д. я люблю потому, что она все знает. Если бы она могла все время рассказывать, а мы слушали бы, мы стали бы образованными. От неё точно лучи света исходят.

«Столько мы уже узнали от неё, и все хочется еще, еще. Теперь, после болезни, я крепче стала и просто накинулась на ученье.

«Мне скоро тринадцать лет, я уже почти взрослая, мне хочется знать все то, что открыли самые ученые и гениальные люди.

«Господи, дай мне сил!

«Вот отчего я разлюбила Тею. Страшно писать, но правда.

«Ей все равно, она не любить науки и не интересуется. Если бы она была такая, как А. Д., я никогда не разлюбила бы ее.

«У нас какие с нею разговоры? «Не болит ли голова? Что пишет отец? Не хочешь ли от дохнуть?» (Ведь это бессовестно с моей стороны осуждать такую доброту!)

«Но мне этого мало!

«— Я хочу, чтоб меня учили, — вели выше, выше, чтоб я чувствовала, что я становлюсь умнее и образованнее! Когда говоришь с А. Д., то весь мир будто открывается! Иногда надо по думать, сообразить, — зато сама замечаешь, что это шаг вперед, и какая бодрость вдруг явится!

«О, я обожаю науку.

«Одна Люся и еще «Комар» хотят серьезно заниматься, о прочих не стоить говорить.

«Что будет с Флорой? Я начинаю не на шутку бояться за нее. Её ум ленив, такая она от природы. Она говорит: на что ей естественная история, когда она будет певицей?

«С этим можно ли согласиться?»


15 января.

«Бедная А. Д.! Как она старается, чтоб нас заинтересовать, и что же? Из всего класса мы двое, да Наташа, да еще Кушелева, пожалуй, а все остальные с грехом пополам учатся.

«Я слышала, весною будет экскурсия за 30 верст. Только бы время поскорее пролетело.

«А. Д. советует тем, кто живет летом в деревне, наблюдать природу и вести дневник, какие растения начали цвести и тому подобное.

«Мне не придется этим заниматься. Где я летом, еще неизвестно, только наверное не в деревне.

«Ужасно мне нравится ботаника».


18 января.

«Что, если бы этот дневник попался Тее! Я запираю его в шкап, а ключ ношу на себе.

«Эта зима очень снежная. Вчера было воскресенье, мы прочищали дорожки к большой березе и в гимназию.

«Мне теперь все науки нравятся, и такое горе: не знаю, которую из них выбрать по том?.. А. Д. говорит, что нельзя изучать все, не хватит жизни».


24 января.

«Сегодня в общежитии мы опять ссорились. «Валентина говорит:

«— Ну, хорошо, ты всему выучишься, а потом?

«— Потом увижу.

«— Учительницей будешь?

«— Еще не знаю. Главное — быть образован ной, а потом уже найду, что делать.

«— Так, значить, неизвестно еще, что из тебя выйдет. А я, по крайней мере, твердо решила: буду певицей.

«— Ну, какая польза людям, что ты будешь петь?

«Я ужасно на нее разозлилась. «А Люся еще вступается: — Конечно, польза. Я буду рисовать, и тоже будет польза.

«— Не понимаю, — вскричала я. — Вы обе себе как-то по-другому представляете все. Я нахожу, надо стараться, чтобы все люди стали умные и образованные. На что это похоже! Например, мы все жили — жили, вы обе до пятнадцати по чти лет дожили, — и ничего-то не понимали и не видели, и если бы не А. Д., так дальше и жили бы мы глупые, кругом невежды. Это счастье наше, что к нам поступила А. Д.

«— А. Д.! А. Д.! точно это профессор ка кой-то! Ведь и истории учимся, и географии, и всему; и без неё не мало знали бы.

«— Ну, хорошо, ты всему выучишься, а по том?

«— Потом увижу.

«— Учительницей будешь?

«— Еще не знаю. Главное — быть образован ной, а потом уже найду, что делать.

«— Так, значит, неизвестно еще, что из тебя выйдет. А я, по крайней мере, твердо решила: буду певицей.

«— Ну, какая польза людям, что ты будешь петь?

«Я ужасно на нее разозлилась.

«А Люся еще вступается:

«— Конечно, польза. Я буду рисовать, и тоже будет польза.

«— Не понимаю, — вскричала я. — Вы обе себе как-то по-другому представляете все. Я нахожу, надо стараться, чтобы все люди стали умные и образованные. На что это похоже! Например, мы все жили — жили, вы обе до пятнадцати по чти лет дожили, — и ничего-то не понимали и не видели, и если бы не А. Д., так дальше и жили бы — мы глупые, кругом невежды. Это счастье наше, что к нам поступила А. Д.

«— А. Д.! А. Д.! точно это профессор ка кой-то! Ведь и истории учимся, и географии, и всему; и без неё не мало знали бы.

«— А все-таки она нам главное рассказывает.

«— Ну да, ты влюблена в нее.

«Тогда я, конечно, не захотела больше говорить с Валентиной и обратилась к Люсе:

«— Ну, хоть ты скажи на милость, разве не главное — наука? Разве не главное быть умной и знать, что нас окружает, и почему всякие явления? Вот прежде я любила сказки и верила вся кой чепухе. Просто фантазии какие-то. Ведь это, я думаю, разница. Теперь я ищу только то, что истинная правда, и хочу знать все.

«— Ну, и знай! Никто тебе не мешает.

«— Я не с тобой говорю, с Люсей. «Валентина пожала плечами и отошла.

«— Люся, — сказала я, — что же вы на меня сердитесь! Я не понимаю.

«— Ну да, сердимся. Ты говоришь, что нет пользы быть певицей или рисовать картины.

«— Какая же польза?

«— А та, по-моему, что человек хоть отдохнет и повеселится и придет в восхищение.

«— Ну, это очень маленькая польза.

«— Но ты сама любишь же стихи?

«— Еще бы.

«— Значит, и они не без пользы были на писаны. Кому-нибудь да доставили удовольствие. — Так это удовольствие, а не польза.

«— Значит и удовольствие польза.

«— Хорошо. Но ведь ты учишься же у А. Д. И даже опыты мы с тобою делали на прошлой неделе. И сама говорила, что будешь летом изучать цветы и собирать гербарий.

«Люся рассмеялась.

«— Да. Они пригодятся мне для рисования.

«Я так рассердилась, что ушла. Потом они приходили мириться.

«— С тобой невозможно, — сказала Валентина. — Ты ужасный деспот. Ты хочешь, чтобы все любили то и делали то, что ты сама любишь. Всякий человек по-своему. А ты не терпишь, чтобы другой не соглашался с тобою.

«И Люся сказала, что у меня жесткий характер.

«Господи! помоги мне исправиться. Я сама чувствую, что у меня характер нехороший. Я вспыльчива и сержусь всегда, точно Дима. Буду следить за каждым своим словом.

«Ведь невозможно, если я вдруг буду такая, как тетя Варя.

«Вот всех осуждаю, а сама-то!..

«Я хотела бы, чтоб все меня любили. Если бы мама была жива и ласково меня останавливала и не сердилась бы, а терпеливо меня учила всему доброму, наверно, я была бы гораздо лучше.

«А так дома я ссорилась с Димой, который всегда рад был меня обидеть и даже тихонько бил и щипал, а тут я ссорюсь с Люсей и Флорой, про Наташу уже нечего говорить.

«Я их люблю, но мне хочется доказать, что я права, а из этого выходят только неприятности.

«Господи! дай мне кротости и терпенья, дай, чтобы все любили меня!..»

XX Сочинительницы

Мурочка сидит на широком подоконнике, сложив ноги по-турецки, и с увлечением пишет первое свое сочинение для Авенира Федоровича.

Февраль. Дни такие светлые, длинные. Голубое небо ясно и глубоко; на нем размазаны розовые облака. Солнце только что село, но в воздухе еще осталось золотое сияние.

Мурочка задумчиво смотрит на розовые облака и опять строчит, строчит свое сочинение.

Зима была крутая. В общежитии печки то пились два раза в день, и то было холодно. По вечерам перед печками собирались гимназистки, сидели, разговаривали, сумерничали. Весело было глядеть на горящие дрова, на языки пламени, на груды рдеющих углей, по которым перебегали голубые огоньки; весело было слушать треск дерева и шипенье коры в тихой комнате, в сумерки, между угасающим днем и тихонько крадущимся вечером.

Прошли незаметно святки, прошло Крещенье, солнце улыбнулось и повеселело, снег засверкал в воздухе, закружился, посыпался мягким пухом, — стало теплее.

И когда утром расходился ночной туман, то уже по одному бирюзовому цвету неба можно было сказать, что зима на исходе…

После сочинения, поданного Авениру Федоровичу, необыкновенная писательская горячка обуяла тех, кто у него отличился. К тому случилось еще, что прочитали замечательный английский роман, где героинями были восемь дочерей английского пастора.

После всего этого невозможно было не попытать и своих сил, и все засели писать романы.

Даже Люся и та променяла кисточки на перо.

Про Мурочку нечего и говорить: она тут только поняла, в чем её настоящее, высокое призвание.

Писали также «Комар» и Валентина, и новенькая Тимофеева, которую звали Тимоша, писала и Наташа у себя дома.

Бумага изводилась в неимоверном количестве; в пылу творчества черной рекою текли чернила по казенным столам, а пальцы и ладони нельзя было отбыть даже щеткой.

Когда приходили старшие и заглядывали через плечо, их казнили негодующим взглядом и очень невежливо просили убираться прочь.

Романы задумывались в трех и четырех частях, но останавливались на третьей главе и потом уничтожались, и писался уже совсем новый роман с другим названием и другими действующими лицами.

У каждой из сочинительниц роман выходил на особенный лад.

Лучше всех, по общему приговору, писала Валентина. Она даже подумывала о том, — хорошо ли она поступила, что бесповоротно решила быть певицей?

Но зато в её романах героиня всегда пела как соловей, даже лучше соловья. Героиня жила в голубой атласной комнате и ходила в белых платьях, обшитых кружевами. Вообще все находили, что Валентине легко писать романы, потому что она своими глазами видела, как живут такие героини.

У Мурочки и в помине не было такого блеска. Мурочка писала больше исторические романы, где самым бессовестным образом перевирала историю и заставляла молчаливого принца объясняться в любви перед Маргаритой Пармской.

Но снисходительные судьи оставались до вольны и хвалили места, где описывались замки и подземелья, рыцарские турниры, подвиги и сражения.

У Люси героями были больше итальянцы, и романы происходили во времена Лоренцо Медичи, и не было просто Иванов, Василиев и Екатерин, но дам звали деликатно и звучно Элеонора, Форнарина, Беатричи, а синьоры все решительно бедные художники или принцы.

Бедная Тимоша и бедный «Комар» не могли угоняться за такою красотой и сочиняли совсем уже чепуху.

Сначала писали просто для своего удовольствия, а потом решили сделать нечто в роде состязания, и, конечно, лучше всех написала Валентина. Она писала до одурения, и её роман оказался всего длиннее: в нем было 7 глав.

Героиня (которая пела лучше, чем соловей) была бедная уличная певица. Ее услышал из окна старик, знаменитый музыкант. Он принял ее в свой дом, учил пению, и из неё вышла замечательная певица. Случился пожар, ее спас из пламени какой-то граф, но она осталась бесчувственной к его обожанию, по тому что он был как раз сын того жестокого богача, который преследовал её бедного отца и свел его в могилу.

Здесь роман обрывался. Все сидели, слушали, и каждая придумывала свой конец.

Потом горячка эта несколько поостыла. На смену ей явилось другое.

Утро, пять часов… Едва-едва забрезжил рассвет.

Дрожа от холода, от раннего вставанья, бегут все босиком, завернувшись в одеяла, к Валентине и забираются на её постель. Тут и Люся, и Мурочка, и Тимоша, и «Комар».

Тишина. Слышно дыхание спящих. Даже Степанида еще не вставала. Начинает светать. Спальни имеют такой странный, необычный вид. И холодно как! Но все укутались потеплее, уселись в кучку и слушают.

Рассказывает Мурочка, потому что никто не знает таких страшных историй, как она. От куда они у неё — неизвестно, но просто зуб на зуб не попадает от страху, когда она начинает свои истории про тюрьмы, средневековые пытки, про ведьм и чародеев.

Чем страшней, тем лучше. Иногда рассказывают и другие, но скоро их прерывают и опять слушают Тропинину. Еще мастерица рассказывать Тимоша. Та знает целый ряд историй про то, как в наши дни сами собою вертятся столы, сам пишет карандаш, вещи летают по воздуху. Ее слушают недоверчиво, но все-таки и это страшно, и все довольны. Говорят и о привидениях, и та самая Мурочка, которая распинается за науку, тут оказывается самой верующей и так же охотно верит в привидения, как в кислород и углекислоту.

Приятно сидеть так в кучке и шепотом рассказывать и слушать истории, от которых мурашки по спине пробегают и начинаешь дрожать с головы до пяток. Страшно и оглянуться на темные, еще полные ночного мрака углы комнаты, на черный безмолвный коридор, и если где-нибудь скрипнет кровать или запоздалая мышка зацарапается в углу, так наши девицы замрут и притаятся и не дышать, а потом все обойдется, и опять пошли шептаться, и жадно слушают истории, которые рассказывает Мурочка.

Не даром успела она на своем веку проглотить столько книг.

И перепутает их, и прибавит по-своему, так что на первый взгляд будто и невероятное рассказывает, но зато такое страшное, что это не беда, и ее слушают и млеют от ужаса.

Но времени так мало! Не успеют часы пробить шесть, как уже заслышать они шаги Степаниды в столовой. Она ступает тихонько, чтоб не разбудить детей, но эти-то девицы от лично слышать, как она шмыгает в своих мягких войлочных туфлях. И вот поскорее доканчивается история, все тихонько плетутся по домам, и стараются согреться под холодными казенными одеялами, и даже иногда ухитряются подремать, пока в 7 часов звонок не поднимет их своим резким, противным звоном.

XXI Прощание

На мокрую землю падал мокрый, густой снег, который тут же таял и распускался в слякоти и грязи. По обнаженным камням мостовой громыхали дрожки с поднятым верхом, мокрым извозчиком и продрогшей, вымокшей лошаденкой.

Мурочка и Люся, бледные и похудевшие, сидели у окна в лазарете и смотрели на улицу.

Лазарет был флигилек в три окна, наискось от гимназии. Там по случаю эпидемии кори набралось с десяток больных. Одни посту пали, другие выздоравливали.

Люся и Мурочка захворали почти одновременно и теперь, поправившись, уже расхаживали по комнате, играли в карты и в домино с теми, кто еще лежал, и ждали того счастливого дня, когда докторша позволить им вернуться в гимназию.

Мурочка, уже болевшая зимою сильною простудою, после кори чувствовала себя очень слабой и стала вялая, точно разбитая.

В общежитии им оставалось пробыть не долго. По случаю эпидемии ученье в гимназии прекращалось до осени, и родителям было предложено взять детей еще до Пасхи.

Обе девушки сидели у окна и говорили о скорой неожиданной разлуке.

В такие минуты всегда сильнее чувствуется привязанность к человеку, и становится жалко того, что прошло, — как будто видишь, что можно было бы лучше прожить умчавшееся время, меньше тратить его на пустяки, наполнить чем-нибудь прекрасным и важным. Мурочка смотрела на Люсю и вспоминала, сколько раз она из-за мелочей (так казалось теперь) спорила и сердилась на нее, и как мало, в сущности, показывала ей свою любовь. Любовь-то ведь была, запрятанная где-то далеко в сердце, да мало, скупо она продлялась, и похоже было на то, что вовсе и недороги были для Мурочки её старшие подруги.

Люся, такая справедливая и рассудительная, всегда смягчала вспышки и не давала им разрастись до крупной ссоры, а Мурочка только кипятилась, отстаивая то, что считала правдой, и как будто не замечала этих стараний.

Но она замечала их, — и теперь, перед расставаньем, все вспомнилось вдруг и встало укором в её памяти.

Разлука, — какое печальное слово! Жили-жили вместе, виделись каждый день, знали мысли, желания и привычки каждой, были близки, будто родные сестры, делили и радости и тревоги, — и вот теперь разойдутся, разлетятся все, кто куда, на пять длинных месяцев.

И, что всего удивительнее, Мурочке не придется и в этом году ехать с Люсенькой в Сибирь. Отец писал начальнице, что просил брата своего взять Мурочку на это время к себе в имение, и уже был получен ответ от Григория Степановича, который сообщал, что приедет за племянницей на Вербной неделе.

Мурочка смутно припоминала дядю, как он в том доме приезжал не надолго к свадьбе тети Вари. Она с затаенною тревогой ждала предстоящего знакомства с дядей и его семьей. В её памяти еще сохранились обрывки печальных рассказов отца, как богатая и властолюбивая старуха-бабушка оторвала мальчика от семьи и поселила между ним и его сестрою и братом зависть и вражду, в то время, как сердце одинокого ребенка жаждало только дружелюбных совместных игр. Мурочка думала о том, как-то встретят ее там, и не будет ли она рваться назад в свое любимое общежитие.

Хорошо было делиться своими мыслями с Люсей потому, что она умела рассеять тревогу и внушить симпатию к незнакомым родственникам.

А Люся была счастлива и спокойна. Она знала, что ее встретят мать и братья, что отец скоро вернется с приисков и вновь их семья, разбросанная по широкому лицу земли, соберется в родном гнезде и пойдут веселые разговоры и гадания о будущем. Она радовалась, что каникулы затянутся долее обыкновенного и что ей придется еще застать пышный расцвет сибирской весны.

Через два дня обеих выпустили из лазарета.

Общежитие волновалось и гудело, как пчелиный улей. Все собирались в путь-дорогу, хлопотали и спешили, бегали и волновались. Кое-кто уже успел исчезнуть, другие ждали приезда родных.

Валентина истосковалась за тот длинный месяц, который ей пришлось прожить в полном почти одиночестве. Ведь не только Люся и Мурка, но и бедный «Комар», её закадычный друг, лежал в лазарете. «Комарик» всегда отличался хрупким здоровьем, всегда покашливал и был еще худощавее Мурочки, а теперь корь его сразила, и он дольше всех оставался в лазарете. Валентина посылала в лазарет записочки, старалась поддержать бодрость духа своей Марусеньки напоминанием о лете и их близкой совместной жизни в деревне, — но оттуда никаких писем посылать не дозволялось, и Валентина бродила сумрачная и неразговорчивая.

В своем одиночестве она все больше и больше задумывалась над тем, как ей быть с ученьем. Летом ей должно было исполниться 15 лет, и она тосковала при мысли, что еще четыре года придется томиться в гимназии.

В длинные, светлые вечера она сидела у Теи и с нею обсуждала этот вопрос. Тея тоже думала, что лучше ей бросить гимназию и учиться дома, чтоб наверстать потерянное время.

Валентина внезапно решилась, написала матери и отцу и получила их согласие.

Она встрепенулась и повеселела, точно крылья выросли у неё; ей страстно захотелось учиться самой, как взрослые учатся, серьезно и вдумчиво, со свежим свободным вниманием.

Она, встретила Люсю и Мурочку неожиданными словами:

— Я совсем ухожу из гимназии!

Их грустные, удивленные взоры смутили её радость. Люся покачала головой, а Мурочка всплеснула руками и заплакала. После болезни её нервы еще не успели окрепнуть.

— Ну, Мурка, Бог с тобой! — утешала ее Валентина. — Все равно, когда-нибудь придется же нам разойтись…

Вечером они сидели втроем в любимом уголке за печкою, в пустой столовой общежития.

Все, что говорила Валентина, было справедливо, но сердце сжималось при мысли, что кончились, миновали безвозвратно дни их веселой, дружной жизни.

— Пожалуй, и ты, Люся, не вернешься, — промолвила приунывшая Мурочка.

— Нет, — сказала Неустроева. — Я наверно приеду. Лучше Ивана Иваныча я не найду учителя. Осенью я буду брать у него частные уроки, если отец согласится, и хочу, кончив гимназию, прямо идти в академию. И в гимназии я постараюсь взять как можно больше от ученья, потерплю до восемнадцати лет, а выйду с хорошими знаниями…

Они сидели и молчали, охваченные грустью разлуки. Потом Валентина тряхнула головой и промолвила:

— Да, жалко, но что же делать! Прежде я была ленива, не хотела работать, — теперь надо исправлять беду. А для этого лучше остаться дома. И как славно возьмусь я теперь за дело! Честное слово, дня даром не пропущу! Я хочу доказать отцу, что на меня можно положиться.

— Жалко не гимназии, а вас, — прибавила она помолчав. — Ну, что же делать!.. Дадим слово, что не забудем друг друга и всего нашего житья здесь.

Она улыбнулась своей приятной, открытой улыбкой, которая так привлекала к ней всех.

Но Люся сказала:

— Это что, разве можно забыть!.. Нет, знаете, — дадим вот какое слово, в роде обещания, что мы постараемся сделаться такими, как самые лучшие люди, умными и добрыми чтоб не пришлось вдруг краснеть, когда встретимся потом… Ведь не может быть, чтоб не встретились!.. И вдруг, какой ужас, если кто-нибудь из нас окажется злой, противной, не образованной…

— Нет, никогда этого не случится! — горячо воскликнула Валентина. — Дадим слово, что не случится!.. Нет, — чтобы с радостью встретиться и гордиться друг другом… Ты, Люся, наверно будешь знаменитая художница.

— Так разве это одно, — ведь и художницы бывают несимпатичные, завистливые; всякие, я думаю, есть. Не только этим гордиться, а вообще тем, что жизнь наша хорошая, — задумчиво проговорила Люся, а Мурочка вдруг вспомнила своего старого друга и учителя Михаила Ивановича, у которого последнее время так бессовестно ленилась, — вспомнила его золотое сердце и скромную жизнь.

Они сидели, перекидываясь редкими речами, но больше молчали, думая каждая о той неведомой, чудной и таинственной жизни, которая шумела и волновалась там где-то, в туманной дали, как безбрежное море, — шумела и волновалась бурями и манила к себе, и ожидала их всех, чтобы они могли испытать свои силы.

Что-то даст им жизнь? Будут ли они счастливы, довольны своей долей? Сумеют ли в юные годы накопить в своей душе сокровища знания, горячей любви, бодрости и правды, чтобы потом рассыпать вокруг себя щедрые дары на радость и утешение другим?..

XXII Египтянка

Все промелькнуло, как быстрый сон: и горестная разлука с Валентиной, и последние поцелуи, и последние хлопоты, и добрые пожелания Аглаи Дмитриевны, и поспешное прощание с дедушкой…

Уже сутки едет Мурочка в вагоне и смотрит в окошко на обнаженные рыжие поля, еще покрытые местами снегом, точно скатертями, смотрит на голые леса, на пышные зеленые ели и сосны, на угрюмые серые небеса.

Тот город, в котором она родилась и жила все время, каменная громады домов, теснота и шум, — все осталось далеко позади, так далеко, что и сосчитать нельзя, сколько уже проехали они потом деревушек, сел, городишек и городов… А в окно вагона видны поля без конца; словно веером раскинулись они, и этот веер убегает по кривой линии назад, и рябить в глазах от мелькающих столбов, заборов, деревьев, домишек и пустынных полей.

Мурочка смотрит до утомления, не отрываясь. Григорий Степанович неразговорчив, он читает газету, спит, а она все у окна.

Вот она, огромная, необъятная ширь полей, о которой Мурочка знала только понаслышке. Вот где живут миллионы людей, которые родятся тут и умирают, и не знают другой жизни.

Так философствует Мурочка под гуденье колес и тряску вагона, и смотрит во все глаза на мужиков в зимних тулупах, на баб в овчинных полушубках, закутанных в ковровые платки, которые плетутся к маленьким станциям, или стоят там на платформе в ожидании поезда.

Они едут уже целые сутки.

Утром рано она проснулась от яркого луча, который защекотал её глаза. Она вскочила. В вагоне все еще крепко спали. Она приподняла немного синюю занавеску у окна и прильнула к стеклу.

Все то же видно из окна.

Мелькают обнаженные поля, рыжая взъерошенная трава уныло желтеет до самого гори зонта, прерываемая местами черной вспаханной полосой или красновато-коричневым голым лесом. Снегу видно уже гораздо меньше, чем накануне, а небо хотя и покрыто тучами, но все же и синева проглядывает кое-где. Солнышко нашло себе лазейку и пробралось сквозь облака и озаряет землю веселыми лучами. Повеселели голые поля и леса; и дальние деревушки кажутся привлекательными, и белая церковь ярко блестит на солнце.

Хочется смеяться и петь!

Часов шесть еще, не больше.

Но солнышко слишком рано обрадовалось. Тучи сговорились прогнать его яркую улыбку с полей и лесов, ветер дует сурово, вот опять все потускнело и посерело, и Мурочка смотрит на грустный пейзаж усталыми, отяжелевшими от беспокойного сна глазами.

Опять хочется спать, и она ложится и крепко засыпает под однообразную, утомительную тряску и громкий стук колес.

Она просыпается, кто-то теребит ее за руку. Все тихо. Она сначала не понимает, где она, оборачивается и видит перед собой дядю.

Вагон стоит, в нем суетятся люди. Они на большой станции. Нужно пересесть в другой поезд.

Мурочка, еще заспанная, машинально надевает пальто, собирает свои вещи, выходить вслед за дядей и носильщиком. Она ощущает что-то новое, но не может еще понять, в чем дело. На большой платформе беготня, суета, крик. У Мурочки замирает сердце от страху, что они опоздают. Она бежит за дядей, они благополучно занимают места в новом вагоне, где люди ссорятся из-за мест, волнуются и, наконец, усаживаются и успокаиваются.

Дядя говорит:

— Еще не было первого звонка, давай, на пьемся чаю.

Они идут в большую залу, где за длинными белыми столами сидят и кушают проезжие. Выпив чаю с хлебом, они опять вы ходить на платформу, и тут только Мурочка соображает, что такое это новое: ведь воздух здесь какой свежий, дивный! Она дышит пол ной грудью, и глаза у неё блестят.

Она идет за дядей к концу платформы, где стоит их поезд, и смотрит на необозримую, плоскую равнину, смотрит на огромный купол неба над собою, по которому тянутся косматые тучи, на просветы лазури, на дальний лес…

— Господи! какой простор, какая благодать!

Звонок загоняет их в вагон.

— Ну, теперь немного осталось, — говорить радостно дядя, снимает фуражку и поглаживает свои седеющие волосы. — Слава Богу! нынче вечером будем дома.

Мурочка смотрит на него с ожиданием. Он сегодня в хорошем расположении духа, и она уже немного привыкла к нему, не так смущена, как вчера.

И он рассказывает:

— Дома, я думаю, все уже съехались. Конечно, малыши Катя и Ванюша — те всегда дома. Но Женя тоже должна была приехать на этих днях из гимназии.

Мурочка не решается спросить, каких лет эта Женя, но ей приятно узнать, что есть такая Женя и, значит, будет с кем подружиться.

— И Роман уже дома, вероятно, — продолжает Григорий Степанович, и по его тону Мурочка догадывается, что Роман — гордость отца. — Со всеми познакомишься, — говорит Григорий Степанович, добродушно улыбаясь. — Я думаю, ждут нас как! В деревне, знаешь, каждый новый человек — событие. И на тебя все накинутся, увидишь.

Мурочка краснеет и улыбается. Дядя смотрит на нее и говорит:

— Удивительно, как ты похожа на свою мать.

— Я не думала… — бормочет смущенно она.

— Те же глаза, та же улыбка, — говорить он.

От этого замечания Мурочка вдруг чувствует себя с дядей хорошо и свободно и смеется от радости.

— Когда приедем? — спрашивает она.

— К шести часам будем дома. На станцию выслан тарантас, дорога еще не в конец испортилась, живо доедем.

Вот, наконец, и станция, — маленький деревянный дом с резными украшениями. Только они одни и выходят здесь. На платформе пусто. Слышно, как за станцией побрякивают бубенчики. Мужик в чекмене выносит из вагона вещи, а Григорий Степанович оживленно говорить ему:

— Вещи барышни захвати, они наверху, на полке… Ведь это наш кучер, Евстигней.

Евстигней улыбается и смотрит на Мурочку из-под своих; косматых, нависших бровей.

Поезд умчался. На станции тихо, кругом — тишина… Они выходят на крыльцо. Тут стоит тройка, лошади звенят бубенцами, потряхивая головой. Евстигней увязывает вещи с помощью паренька, и вот уже тройка караковых лошадок мчит их по твердой, промерз шей дороге, и Мурочку с непривычки ужасно толкает и подбрасывает во все стороны. Дядя замечает, что ей плохо. Евстигней останавливает лошадей, из ремня вынимают подушки и обкладывают ими тощую городскую барышню.

— Эй, вы, голубчики!

Зато воздух-то какой! Солнце то выглянет, то спрячется за тучу. Шумит серый надувшийся ручей, и ветер гуляет по открытому полю. Мурочка улыбается, но вся закоченела, и нос у неё стал синий.

— Ты не замерзла?

— Ничего.

Ей ужасно совестно признаться, но дядя догадывается развернуть плед и укутывает ее с головы до ног.

Холодно в поле. Снег уже почти сошел, дорога подмерзла; только в лесу, вдоль которого они едут, еще виден посеревший, раскисший снежок.

Потом переправа через реку, вздувшуюся от половодья, страшную и быструю; Мурочка зажмурила глаза и боится взглянуть, голова кружится, — кажется, что вода уносит их. Но вот они уже на другом берегу, и лошадки пустились во весь дух, чтобы согреться.

Опять поля, деревеньки, леса и поля…

Четыре часа езды по промерзлой дороге дают-таки знать о себе. У Мурочки с непривычки уже болела голова от железнодорожного стука и тряски; теперь, несмотря на по душки, ее всю растрясло и разбило, она точно отупела вся и даже перестала смотреть по сторонам. Она съежилась и застыла под своим пледом.

А между тем небо совсем прояснилось, солнце медленно закатилось; загорелась заря, и над голыми вершинами леса справа выплыл круглый белый месяц.

Мурочка и не заметила, как, проехав лес, они очутились в селе, миновали церковь и за вернули влево. Какие-то строения мелькнули с той и с другой стороны, какой-то паренек в красной рубахе отворил ворота во двор, — и тарантас подкатил к крыльцу низенького, с маленьким мезонином, дома, точно гриб, вросшего в землю.

Позади дома виднелись голые деревья сада, а над ними как раз остановился, полный месяц, уже серебристый, яркий, на розовом фоне зари.

Из дому выбежала пожилая женщина в кацавейке и помогла Мурочке выйти из тарантаса. Она едва держалась на озябших, онемевших от толчков ногах.



И вот дядя уже ведет ее на крылечко и говорить:

— Добро пожаловать! Они входят в переднюю, где ждет их вся семья. Белокурая молодая девушка и высокий студент бросаются к отцу, здороваются. Надежда Ивановна обнимает Мурочку и восклицает:

— Да ты ее совсем заморозил! Двое маленьких ребят смотрят во все глаза на Мурочку, и вдруг мальчик бросается на студента, который стоит, заложив руки в карманы, и хохочет.

— Зачем обманул?! — кричит мальчуган и лезет драться.

— Что такое? — спрашивает отец, заранее готовый смеяться шутке сына.

— Первое апреля! — смеется молодая девушка (это и есть Женя).

— Да что, скажите?

— Он нам говорил, — что она египтянка черная, совсем черная, как арап, — жалуется Ваня, глядя с упреком на белое лицо Мурочки.

— Как же не египтянка, ведь ты — Мария египетская? — говорит Роман.

— Да.

— Видишь? разве я обманывал?

— Так ведь сегодня твои именины? — восклицает Надежда Ивановна.

Мурочка, краснея, говорит:

— Именины и день рожденья, все вместе.

Женя уводить Мурочку наверх. В доме так просто и по-деревенски уютно. По узкой лесенке они поднимаются в мезонин и входят в небольшую комнатку, где Женя уже все приготовила для своей двоюродной сестры.

XXIII Женя

Мурочка отогрелась, отдохнула и немножко пришла в себя.

Дверь комнаты заперта на крючок. Обе сестры укладываются спать. Старомодная лампа под зеленым колпаком стоит на столе у окна и освещает комнату: белые с цветочками обои, две железные кровати, простые стулья и стол, очевидно, работы деревенского столяра, полку с книгами и крошечный туалетный стол в белой кисейной юбочке, с зеркалом.

Мурочка, полураздетая, в нижней коротенькой юбке, нагнулась над своей корзиной и вынимает оттуда белье. Её темная коса свесилась на бок до земли, щеки пылают, обожженные резким воздухом. Женя расчесывает свои длинные белокурые волосы и заплетает их в косу.

Надежда Ивановна хотела тебя поместить внизу в столовой, а я придумала здесь. Тут уже все прибрали к праздникам, и вообще приятнее иметь свой угол. Хотя тесновато, пожалуй.

— Конечно, здесь лучше! — восклицает Мурочка. — Мы точно в тереме здесь, право.

— Ты знаешь, Надежда Ивановна жила у нас раньше учительницей, а потом папа женился на ней. Мы все зовем ее мамой. Я ужас но ее люблю. Она такая сердечная и отзывчивая. А главное — всегда во всем ищет справедливости. Я вообще думаю, что самое главное. — чтоб у человека была чуткая совесть… А ты?

— Да, да, — спешит поддержать ее Мурочка, — Я всегда так думала и спорила, только не умела так ясно сказать.

— Когда тетя Варя так воевала с нею…

Мурочка вскакивает.

— Как и у вас была тетя Варя?!

— Ну да, она самая… Когда папа женился, она так рассердилась, что уехала.

— И потом жила у нас!.. вот как оно было!

В памяти её вдруг воскресают далекие, туманные дни раннего детства, когда она вся как бы съежилась и застыла под холодным владычеством тети Вари.

— Чего, чего только не было, — продолжает Женя, которой ужасно хочется рассказать все про себя. Разве можно их сравнить! Тетя Варя — деспот, ей дела нет до людей, она все по-своему хочет повернуть, а себя считает непогрешимой.

______

Мурочка внезапно краснеет и отворачивается к окошку, как будто ищет чего-то… Не теми ли самыми словами корили ее недавно Люся и Флора? Неужели она, в самом деле, будет вторая тетя Варя?.. «Господи, дай мне покорить себя!»

А Женя продолжает:

— Мама такая добрая и самоотверженная, она всю нашу семью согрела, после того, как тетя Варя всех нас заморозила… Право!

Обе девушки смеются.

— И папа стал добрее и веселее, — одним словом, теперь лучше нашего дома, кажется, не найдешь. И когда я из гимназии домой пишу, так всегда ей, а не папе. И она мне много пишет. Даже Роман, заметь, как он ее уважает.

Мурочка, которая уже умывается и полощется в уголке за печкою, отвечает:

— Это правда. Я всегда смущаюсь у чужих, так боюсь сказать что-нибудь глупое и сделать, что осудят… А у вас с первой минуты мне стало хорошо. Мне тоже ужасно понравилась Надежда Ивановна, она такая хлопотунья.

— Может быть, ты совсем останешься у нас? Осенью перейдешь в мою гимназию, чтобы поближе быть, — говорит Женя.

Но Мурочка вспыхивает, и глаза её от страха делаются еще больше.

— Как можно! Я ни за что не брошу моей гимназии! Ты не знаешь, как у нас все от лично, и учителя, и все…

В эту минуту раздается осторожный стук в дверь.

— Кто там?

— Можно на минутку? — слышится тихий голос Надежды Ивановны.

Женя в чулках подбегает к двери и снимает крючок.

— Своих малышей уложила, уснули, наконец, неугомонные, — говорить Надежда Ивановна, глядя с улыбкой на Мурочку. — Слышу, вы тут разговариваете, зашла поболтать. Впрочем, мы с тобою, Евгеша, страшные эгоистки. Смотри, до чего у неё измученное лицо. Она, бедняжка еще и не опомнилась с дороги. Да хорошо ли ты постель устроила?.. Нет, нет, не удерживайте, я ухожу, ложитесь поскорее. Еще наговоримся.

Она выходит своей легкой походкой, и скоро в маленькой белой комнате воцаряется тишина. Слышно только ровное дыхание молоденьких девушек, которые крепко спят, в то время как яркий месяц смотрит с чистого ночного неба в комнату и сквозь кисейные занавески окна рисует на полу причудливые голубые узоры.


Загрузка...