В. С. Поликарпов История нравов России. Восток или Запад

Введение

В настоящее время происходит рост национального самосознания русского народа и в связи с этим усиливается интерес к прошлому нашего отечества в его различных аспектах. Немаловажное место в этом прошлом занимают нравы императорской России, их эволюция на протяжении двух столетий, начиная с Петра Великого и кончая Николаем Вторым. До революционного 1917 года нравам различных слоев российского общества посвящались статьи, воспоминания, фельетоны, рассказы; достаточно вспомнить большую статью М. Богословского «Быт и нравы русского дворянства в первой половине XVIII века», воспоминания фрейлины императрицы Александры Федоровны, баронессы М. П.Фредерике, книгу М. И.Пыляева «Старый Петербург», монографию И. Г.Прыжова «История кабаков в России в связи с историей русского народа», рассказы А. П.Чехова, фельетоны В. Михневича, А. Бахтиарова и т. д. (125, Кн. V и VI; 103; 220; 320). В советское время данная проблема осталась практически неразработанной, хотя имеется ряд художественных произведений, посвященных российским нравам, например, книга В. В.Крестовского «Петербургские трущобы» (134). Поэтому актуальность предлагаемой читателю монографии не вызывает сомнений и автор надеется, что она будет встречена общественностью с интересом и позволит в определенном аспекте восстановить историческую память нашего народа.

Поскольку объектом исследования выступают нравы российского общества, постольку необходимо прежде всего иметь четкое представление о том, что такое нравы. В словаре русского языка С. И.Ожегова под нравами понимается «Обычай, уклад общественной жизни», а также характеры (186, 370). Иными словами, понятие «нравы» как бы двойственно — оно фиксирует стереотипы поведения представителей того или иного социального слоя или группы и вместе с тем обозначает совокупность душевных свойств и черт характера человека. Понятно, что между этими двумя аспектами понятия «нравы» существуют весьма сложные взаимоотношения. Уже знаменитый древнегреческий поэт Пиндар говорит о «врожденном нраве»:

«А врожденному нраву

Иным не стать —

Ни в красной лисе, ни в ревучем льве» (203, 49).

Ясно, что «врожденный нрав» предполагает такое внутреннее состояние, которое не зависит от чего–то внешнего, что нравы имманентно присущи их носителям от природы, неотделимы от индивида. И одновременно формирование «нравов» конкретной индивидуальности связано с причинами религиозно–нравственного и социального порядка. Так, Симеон Полоцкий (XVII в.) в своих стихотворениях и прозаических произведениях не только дал четкую классификацию «нравов», но и увязал их с социальным положением человека, подчеркивая значимость условий жизни в формировании нравов. В целом ряде его стихотворений «Торжество», «Казнь», «Суд», «Правитель», «Овцы», «Гражданство» и другие он показывает связь нравов (гордость, несправедливость, лесть, зависть, ложь, обман, клевета и пр.) с местом человека на иерархической социальной лестнице. Известное высказывание Симеона Полоцкого о купечестве, склонном к обману покупателей («Купечество»), ярко высвечивает источник злого нрава купцов — стремление к богатству. По его мнению, воспитание, развитие и исправление нравов зависят от христианского вероучения (306, 196). И если в средневековой русской культуре доминировало представление о том, что по природе своей человек склонен более к добру, то уже в XVIII столетии господствует противоположный постулат, что отражает влияние века Просвещения.

В нашей монографии раскрываются особенности российских нравов, неразрывно связанные с неповторимостью, уникальностью культуры России. Во–первых, характерной чертой отечественной культуры является двоеверие, представляющее собой сочетание христианской веры в ее православном варианте и прежних славянских языческих обычаев. С крещением Киевской Руси языческие боги ушли, а язычество в своих земледельческих и бытовых нравственных формах живо до сих пор. Во–вторых, другой характерной чертой российской культуры, доставшейся ей в наследство от Московской Руси, выступает «татарщина», т. е. азиатский деспотизм в отношениях государя и его подданных, который пронизывал все сферы жизни. В-третьих, не менее важной чертой является религиозность, вошедшая в глубины российской культуры. Весь уклад жизни различных слоев русского общества был пропитан религиозным, православным мировоззрением. В-четвертых, окончательно сложившаяся во второй половине XVIII века «дворянская культура», вызванная к жизни абсолютизмом, обладает «открытостью», т. е. она постоянно обогащалась достижениями, в основном, западной культуры. Все эти черты отечественной культуры оказали громадное влияние на российские нравы, придав им определенную специфику.

В данной работе на основе модели социальной стратификации — «портрета» общества императорской России, разделенного на страты (слои), и в этом смысле «стратификация — черта любого общества: рабовладельческого, феодального, капиталистического, социалистического» (235, 25), — рассматривается история нравов нашего отечества в прошлом. Это значит, что предметом исследования выступают нравы в их динамике всех слоев российского общества — семья самодержца, императорский двор, высший свет, провинциальное дворянство, бюрократия, офицерство, духовенство, купечество, казачество, крестьянство, интеллигенция и пр. Изложение материала учитывает цивилизованный принцип, согласно которому «низшие слои подражают высшим» (327, 475–477). Понятно, что этот принцип проявлялся из–за своеобразия российских условий иначе, чем в Западной Европе. Это своеобразие состояло в том, что в Российской империи дворянство как высшее сословие занимало исключительное положение и его главная привилегия заключалась во владении крепостными, поэтому у служивших царю людей существовало сильное стремление попасть в дворянское сословие. Ведь знаменитый петровский «табель о рангах всех чинов воинских, статских и придворных, которые в каком классе чины» устанавливал место человека в социальной иерархии империи (269, 139, 161–167).

В применении к истории нравов Российской империи, где «Табель о рангах» регулировал воинскую, статскую и придворную службы, где существовала иерархия чинов в зависимости от личной выслуги, заслуг и знаний человека, что привлекало в аппарат управления выходцев из недворянских сословий и групп, это означает, что указанный выше цивилизованный принцип выступает не только в качестве инструмента престижа, но и становится инструментом господства. История нравов в России свидетельствует о процессе взаимного изменения социальных и индивидуально–личностных структур, ибо трансформация на уровне уклада общества связана с изменением на уровне психологии индивида, и наоборот. Поэтому эволюция нравов на протяжении двух столетий в Российской империи фактически представляет собою психосоциальную историю развития нашего отечества, показывает, как по мере централизации государственной власти происходит изменение социально–психологических стереотипов эмоционального поведения. В книге подчеркивается тот момент, что изменение нравов происходило неравномерно в зависимости от социального слоя, что некоторые нравы в принципе не изменились (например, нравы старообрядцев и др.). Насколько автору удалась попытка изложить историю нравов в императорской России в сравнении с нравами Востока и Запада, пусть судит читатель.

Раздел 1. Семья самодержавца

Историю нравов российской империи необходимо начать с семьи самодержца Алексея Тишайшего в силу следующих причин: во–первых, государь представляет собой один из типов русского народа, что прекрасно показано в фундаментальном труде выдающегося историка И. Е.Забелина «Домашний быт русских царей в XVI и XVII столетиях»; во–вторых, именно в XVII веке была подготовлена почва для смены средневековья с его религиозной культурой новой, светской культурой, ориентированной на гуманистическую европейскую традицию, что связано со становлением империи в эпоху Петра Великого (90; 306, 201). Ведь в семье царя, окруженной боярством, господствовали, как показывает И. Е.Забелин, те же понятия, привычки, вкусы, обычаи, домашние порядки, суеверия, что и в народной среде. Более того, нравы того времени, ярко проявляющиеся в царской семье, дожили и до нашего времени в своих реликтовых формах, о чем зачастую многие и не подозревают (например, грубые нравы, «матерный лай», произвол в отношении нижестоящих и раболепие перед начальством). Иными словами, существует определенная параллель между нравами седой старины, «наивного детства» России и нравами нашего общества конца XX столетия. Многие исследователи средневекового общества (Ф. Карди–ни, Н. Элиас, Н. Костомаров и др.) отмечают, что структура психического аппарата самоконтроля человека характеризуется большими контрастами, неожиданными скачками, «яростной эмоциональностью» и вообще множеством бурных эмоциональных взрывов (112, 105–106; 129; 327, 380). Само собой понятно, что «дисциплина эмоций» является неизбежным психологическим компонентом любого человеческого общества, независимо от занимаемой исторической ступени, речь может идти лишь о степени этой дисциплины. И если в западном средневековом обществе свирепость и яростная эмоциональность рыцарей на протяжении столетий подвергалась очистительной полировке эпическим и этическим спиритуализмом, куртуазностью, то в русском средневековом обществе господствовала «рабская психология» с ее необузданными эмоциональными вспышками и весьма грубыми нравами. Существенный отпечаток на нравы допетровской, а потом и петровской эпохи наложило крепостное право: «недаром до Петра дворянство и официально титуловалось «холопами» в своих обращениях к государю» (27, кн. VI, 38). И неудивительно, что в царской семье проявлялся этот отпечаток, зачастую окрашенный в различные нюансы, что зависело от природного нрава самодержца.

Весь уклад семьи самодержца Алексея Тишайшего с его восьмиаршинными комнатами, с палатами, выстроенными по типу древних гридниц, с «мыленками» — банями, со слюдяными оконцами, изразцовыми печами, со скамьями и лавками, с дворцовыми забавами, обрядами, обедами, богомолиями и пр. по сути отразил весь мир русского средневековья, пронизанного патриархальными порядками. Общественный статус царицы и других женщин, входящих в состав семьи самодержца, практически был равен нулю; они, как и боярыни, и купчихи, и крестьянки, подчинялись правилам Домостроя, считались лишь приложением к особе владыки, государя.

Алексей Тишайший отличался чрезвычайным благочестием, читал священные книги, ссылался на них и руководствовался ими, соблюдал посты. Как замечает Н. И.Костомаров, «чистота нравов его была безупречна: самый заклятый враг не смел бы заподозрить его в распущенности; он был примерный семьянин» (129, 482). От природы он был веселого нрава, обладал поэтическим чувством, не держал долго зла, добросовестно ежедневно выполнял все положенные ему предписания, перед большими праздниками обходил богадельни, раздавал милостыню, посещал тюрьмы, выкупал должников, миловал преступников, обедал с нищими в своих палатах.

В нравах Алексея Тишайшего проявляется удивительное сочетание глубокой религиозности и аскетизма с удовольствиями и потехами, деликатности и мягкости с грубостью. В качестве примера дикого нрава его можно привести случай, когда он во гневе оттаскал за бороду своего тестя боярина И. Д. Милославского, затем изругал и пинками вытолкал из комнаты (212, 62). Бранчливый и вспыльчивый, царь был весьма отходчивым и легко переходил от брани к ласке. Такое поведение самодержца объясняется тогдашней сравнительной простотой и раскованностью нравов при московском дворе, которые как бы в миниатюре отражали, по выражению князя М. М.Щербатова, «грубые древние нравы» (189, 72), присущие обществу в целом. Для этой эпохи характерны лень, грубость, граничащая с цинизмом, необузданность, пьянство, презрение к человеческой личности, чудовищное унижение достоинства человека, грубая расправа с подчиненными и т. д. Все это дало основание посещавшим тогда Московское государство иностранцам клеймить беспощадными приговорами все русское общество, ибо личность практически мало выделялась из массы. В дневнике одного иноземца от 1699 года имеется запись следующего содержания: «Прелюбодеяние, любострастие и подобные тому пороки в России превышают всякую меру. Не напрасно спорят после этого о русских нравах: больше ли в них невежества или невоздержания и непотребства» (187, 5). Такого рода старинный уклад московской жизни доживал свои последние дни в эпоху Петра Великого, причем он проявился и в нравах царственного преобразователя.

Своей неутомимой деятельностью Петр Великий вывел Россию на новый путь, разрушив одновременно с этим гнет предшествующего уклада жизни и преобразовав нравы дворянского сословия. Прежде всего нарушается замкнутость семьи: боярские жены и дочери выходят в свет, принимают участие в общественной жизни. Великий реформатор обрушивается на ханжество, на соблюдение многочисленных религиозных и домаи/них обрядов, преследует старую русскую одежду, бороды, пводит западноевропейские нравы и обычаи. И здесь русские общество раскололось на несколько частей: одни пошли за самодержцем в освоении приемов европейской жизни и обучали им своих детей; другие держались старых нравов, ненавидели Петра и его реформы, даже готовы были к жертвам; третьи (их оказалось большинство) избрали «золотую середину» и стремились пробалансировать между новаторами и консерваторами.

Интересно, что в самой семье царя (а потом и императора) тоже проявился этот раскол, хотя он имел некоторые нюансы. Ведь в этом случае сложились довольно сложные взаимоотношения между Петром Великим, его первой женой Евдокией Лопухиной, второй женой Екатериной Алексеевной, его сыном Алексеем, царицей Прасковьей Федоровной, вдовой царя Ивана Алексеевича и матерью будущей императрицы Анны Иоанновны и другими членами семьи. Та же Евдокия Лопухина, которую выдали замуж за Петра, когда ему не было еще и 17 лет, представляла собой идеал допетровских женщин, образец московских цариц XVII века. Выдающийся русский историк прошлого века М. И.Семевский пишет о ней так: «В самом деле, скромная, тихая, весьма набожная, она обвыклась с теремным заточением; она нянчится с малютками, читает церковные книги, беседует с толпой служанок, с боярынями и боярышнями, вышивает и шьет, сетует и печалится на ветреность мужа» (242, 13). Она, давшая Петру наследника престола, была пострижена в монастырь; вместе с тем царица Евдокия сумела внушить царевичу Алексею мысль о том, что отца испортили немецкие нравы. Вполне понятно, что наследник впитал в себя многое из нравов старорусской жизни, однако на него оказали влияние и образованные люди; в связи с этим сын Петра понимал необходимость реформ, но идти им нужно было, по его мнению, иным путем (124, 543–544). В итоге царевич Алексей был осужден по велению своего грозного родителя на смертную казнь.

Совершенно иной была Екатерина Алексеевна (Марта Скавронская), сначала фаворитка Петра Великого, а потом государыня, «сердешнинький друг». Веселая и энергичная, она умела распотешить своего супруга и затеей веселого пира, и князь–папой; к тому же разделяла с ним его горести и радости, заботилась о нем, принимала участие в его размышлениях о будущем страны. Иными словами, Екатерина Алексеевна поддерживала морально и психологически Петра в его глубоких преобразованиях, в разрушении старых нравов. И нет ничего удивительного в том, что «суровый деспот, человек с железным характером, спокойно смотревший на истязание на дыбе и затем смерть родного сына, Петр в своих отношениях к Катерине был решительно неузнаваем: письмо за письмом посылалось к ней, одно другого нежнее, и каждое полное любви и предупредительной заботливости» (242, 83–84). И когда к Петру попал донос об «опасном» романе императрицы и камергера В. Монса, последний был публично казнен.

Царица Прасковья Федоровна, вступив в семью самодержца, сумела найти свое место среди дворцовых интриг, соблюдала принятые обычаи, ладила с сестрами и тетками своего супруга и одновременно умудрялась оставаться в хороших отношениях с Петром и Екатериной, а также ласково обходилась с царевичем Алексеем (242а). Такое отношение родственницы Петра к его преобразованиям создавало немалые трудности для нее и свидетельствовало о ее уме и изворотливости — приверженцы старых обычаев и нравов считали ее своей, и Петр уважал ее и заботился о ней и ее дочерях.

Грандиозность реформ Петра Великого неразрывно связана с его нравами, сформировавшимися под влиянием ряда обстоятельств. Во–первых, он к 10-ти годам испытал «самые различные впечатления, переносившие его от грозного призрака смерти к обаянию самодержавной власти и всенародному поклонению» (64, 26). Иными словами, смуты и волнения стрельцов, интриги бояр и царевны Софьи, вражда между родственниками царя, великолепие венчания на царство наложили отпечаток на его характер и нрав. Во–вторых, Петр воспитывался и рос не так, как все царевичи — он был с детства предоставлен сам себе, и в забавах его окружали дети спальников, дворовых, конюхов, сокольников, кречетников, он черпал знания у плотников и матросов. В-третьих, Петр нашел собеседников в Немецкой слободе, где он не только получал необходимые ему сведения у иноземцев, но и проводил время в попойках и ночных разгул ах. В определенном смысле эта слобода с ее разноплеменной компанией заменяет ему домашний очаг; она привила ему многие дурные привычки, грубые нравы, пороки и цинический дух улицы, бесшабашный разгул и привычку к пьянству, развратной жизни.

Нет ничего удивительного, что Петр Великий бесцеремонно проявлял свои нравы не только на родине, но и за границей. Так, в 1717 году он прибыл в Париж и после приема 7-летнего короля Людовика XV нанес ответный визит в Тюильри. Когда французский король увидел приближающуюся царскую карету, он подбежал к ней, а Петр выскочил из нее, подхватил Людовика XV на руки и занес его в зал для аудиенций, обращаясь к ошеломленным придворным: «Несу всю Францию!» (347, 187). Какое нарушение общепринятого придворного этикета во Франции, славящейся своей изысканностью!

В отношении к женщинам Великий Преобразователь грубость совмещал с глубокой и нежной привязанностью. Его врач заметил, что «у Его Величества должен быть целый легион демонов сладострастия в крови» (187, 36). Из–за своей чувственности Петр оставил незаконное потомство, чья численность не отличается от размеров потомства, оставленного Людовиком XIV. Во всяком случае характерен анекдот о том, что у каждой из 400 дам, состоявших при жене императора, был от него ребенок. Надо сказать, что он, как правило, платил женщинам солдатскую цену: одну копейку за три объятия, и обычно с ними не церемонился. «Случалось ему, — пишет Е. Оларт, — и переносить побои от лиц, желавших защитить честь девушки, на которую заявлял он претензии» (187, 38). Однако среди многочисленных женщин нашлись и такие, которые внушили ему глубокую привязанность: Анна Монс, леди Гамильтон и Марта Скавронская. Именно из–за Анны Монс произошел случай, выходящий из нравов петровской эпохи и истории европейской дипломатии, — представитель прусского короля при дворе царя Петра Г. И. фон Кейзерлинг был жестоко оскорблен и побит во время попойки Петром и Меньшиковым (242, 35–36). Потом царь сумел найти повод, чтобы все это сгладить.

Наконец, нельзя пройти мимо знаменитой петровской дубины, которой он хаживал не только царедворцев, провинившихся в мздоимстве и халатности, но и собственного сына Алексея. С. Князьков пишет: «Слушая постоянно осуждения всей деятельности отца от людей, которых отец не любил…, Алексей приучился скрывать это все от отца, обманывал его на случайных экзаменах (по навигации с фортификацией — В. П.), говорил ему не то, что думалось. Когда обман раскрывался, Петр, не терпевший лжи, хватал дубинку; жестокие побои, конечно, были плохим средством создать путь сердечной доверчивости между отцом и сыном…» (127, 547). Более того, царевич потом стал желать смерти своего гениального родителя, в чем и признался духовнику, приверженному старинным нравам и потому не выдавшему царственного отрока.

Петр Великий был набожным человеком, печалился по поводу невежества православного духовенства и непорядка в церковных делах, чтил и знал Церковный обряд, по праздникам становился на клиросе в ряды своих певчих и пел вместе с ними сильным голосом. И в то же время он был подвержен церковно–народной слабости подшутить над священными предметами и изречениями. Склонностью к юмору он напоминает Алексея Тишайшего, любившего пошутить и словом и делом: царь за опоздание купал своих стольников в пруду и приглашал затем их к столу, император же создал не менее известный церемониал «всешутейшего собора». Петр Великий любил повеселиться, им был заведен значительный календарь придворных ежегодных праздников, хваталц также и различного рода торжеств, балов и маскарадов, где веселились на западноевропейский манер. Следует отметить, что в гостях, на свадьбах, на заведенных им в Петербурге зимних ассамблеях, среди столичного бомонда, по очереди съезжавшегося у того или иного вельможи, император проявлял нравы старорусского властного хозяина с грубыми замашками. Известный русский историк В. О.Ключевский пишет, что «Петр вообще не отличался тонкостью в обращении, не имел деликатных манер» (121, т. IV, 32). Он был добрым по природе как человек, но — грубым как самодержец, который не привык уважать человека ни в себе, ни в других.

По сообщениям иностранцев, лиц из его окружения, Петр Великий в своей будничной жизни был весьма скромен, стремился ее устроить как можно проще и дешевле (121, т. IV, 31; 124, 607–608; 220, 15–16). Он вставал рано, знакомился с делами; после завтрака в шесть часов объезжал верфи, стройки, сам работал, затем отправлялся в адмиралтейство или сенат; в полдень обедал, отдыхал часа два; к вечеру отправлялся к кому–нибудь в гости на ужин или дома веселился с ближними; спать укладывался рано. И хотя его считали одним из самых могущественных и богатых монархов Европы, он часто ходил в стоптанных башмаках и заштопанных женой или дочерьми чулках, носил незатейливый кафтан из толстого сукна, разъезжал на одноколке или плохоньком кабриолете. «В домашнем быту Петр до конца жизни оставался верен привычкам древнерусского человека, не любил просторных и высоких зал и за границей избегал пышных королевских дворцов» (121, т. IV, 31). Оставив кремлевские хоромы, Петр Великий покончил с пышностью прежней придворной жизни московских царей; с простотой петербургского двора мог поспорить разве что двор короля–скряги Фридриха Вильгельма I. Не случайно он любил сравнивать себя с этим королем и говорил, что они оба не любят мотовства и роскоши. Несмотря на отрицательное отношение Петра Великого к великолепию и пышности, он в последние годы делает исключения для Екатерины Алексеевны, чей блестящий и многочисленный двор был устроен на немецкий лад и мог 1 ягаться с любым двором тогдашней Германии. К этому необходимо добавить, что он не вмешивался в дела, а даже и помогал царице Прасковье Федоровне, что, в общем, в его семье[1] причудливо переплетались старинные, московские, и новые, европейские, преимущественно немецкие, нравы.

Действительно, царица Прасковья со своими тремя дочерьми после смерти Ивана Алексеевича поселилась в подмосковном селе Измайлове, причем Петр Великий содержал ее деньгами и припасами, согласно ее сану. В Измайлове все порядки, времяпрепровождение и нравы были старорусскими, с которыми Великий Реформатор вел жестокую борьбу. Для многочисленных небольших комнат дворца характерны были беспорядок, грязь, ничегонеделание; они населены были богомолками, богомольцами, нищими, карликами, шутами и скоморохами. Они своими жалобными песнями, кривляниями, плясками забавляли невзыскательную царицу и ее дочек. Царевен обучали грамоте при помощи телесных наказаний, ибо наши предки полагали, что без них никакая наука не может укрепиться в головах учеников. В тогдашних стихах так воспевается польза наказаний:

«Розгою Дух Святый детище бита велит,

Розга убо ниже мало здравию вредит,

Розга разум во главу детям вгоняет,

Учит молитве и злых всех истязает;

Розга родителям послушны дети творит,

Розга божественного писания учит».

Чтобы угодить своему государю, Прасковья в качестве воспитателя и учителя немецкого языка пригласила А. И.Остермана и преподавателя танцев и французского языка С. Рамбура; в течение пяти лет царевны не смогли овладеть даже французской речью, не говоря уже о письме. В общем, образованность их по сути мало отличалась от прежних, допетровских времен — царевны были склонны к праздности, привязаны к шутам и скоморохам и не уважали человеческую личность.

Петр Великий по–новому воспитывал своих дочерей, Анну и Елизавету, поощряя изучение иностранных языков: первую наставляли в знании немецкого, вторую — во владении французским языком, обеих обучали испанским танцам и манерам. Ведь Анну сватали за одного из немецких принцев, тогда как 10-летнюю Елизавету прочили в жены будущему французскому королю Людовику XV. «Заботы о раннем браке дочерей побуждали царственных родителей приучать детей к обществу и торжественным выходам. Перестраивая весь общественный склад, Петр I требовал, чтобы и его семья подчинялась, наравне с другими подданными, новым порядкам: и Екатерина Алексеевна, и обе его малолетние дочери. должны были обязательно посещать все пиры, вечеринки, гулянья и ассамблеи, где танцевали до упаду с шумными и веселыми кавалерами» (64, 119–120). На этих вечеринках и ассамблеях мужчины носили немецкие кафтаны, а женщины — юбки и шлафроки; на них же возникла и страсть любовная, незнаемая почти при старых грубых нравах; вместо домашней водки здесь употреблялась голландская анисовая водка и венгерское вино и т. д. В общем, можно сказать, что благодаря деятельности Петра Великого в Российской империи наряду с немецкой ученостью и техникой, военным и морским опытом вошли в жизнь немецкие нравы (а также и немецкие бюрократические порядки) и варварское распутство.

И хотя сам Петр Великий избегал всякую роскошь и излишества, он баловал своих дочерей, воспитывая их в богатстве и довольстве как и подобает дочерям могущественного монарха; к тому же он стремился, чтобы некоторые его подданные жили в великолепии и роскоши, вводя тем самым европейскую моду. Вопреки его уверенности, что «при жизни его излишнее великолепие и сластолюбие не утвердит престола своего при царском дворе» (189, 73), его преемники делали все для увеличения роскоши и великолепия императорской семьи, двора и высшего света, что сопровождалось необузданными страстями и любовными похождениями.

Начало этому было положено в первые послепетровские царствования — «эпоху дворцовых переворотов» (1720–1760‑е годы), непохожую на предшествующую ей эпоху грандиозных петровских преобразований и начавшийся после нее «золотой век» Екатерины И. После смерти матери, Екатерины Алексеевны, два с половиной года на престоле находился Петр II. Он попал под влияние своей тетки — красавицы Елизаветы, увлекаясь тем, что нравилось ей: танцами, прогулками верхом, охотой и маскарадами; к тому же он был большой охотник до женского полу, чему способствовал его друг князь Иван Долгорукий. Испанский посол де Лириа в послании писал: «Монарху не исполнилось еще тринадцати лет, но, поскольку его уже объявили совершеннолетним, никто не осмеливался возражать ему или направлять… Царь уже имел любовные похождения, и очевидно, что в будущем он станет большим поклонником женского пола» (227, 125). Проверить это предсказание оказалось невозможным, ибо юный император заболел оспой и вскоре умер.

На престол была призвана племянница Петра Великого, курляндская герцогиня Анна Иоанновна, имевшая заурядную внешность и грубые манеры. По мнению В. О.Ключевского, ее царствование является одной из «мрачных страниц нашей истории, и наиболее темное пятно на ней — сама императрица» (121, т. IV, 272). Воспитанная в старомосковских обычаях, черствая по природе и еще более очерствевшая при захолустном дворе в Митаве, ограниченная в средствах и имеющая злой и малообразованный ум, она получила возможность удовлетворить жажду запоздалых удовольствий и грубых развлечений. В повседневном обиходе Анна Иоанновна была окружена толпой шутов и приживалок, которых находила чуть ли не во всех уголках империи. Ее поведение ничем не отличалось от нравов русских помещиц–крепостниц того времени: «Свободное от придворных церемоний и государственных дел время Анна, надев просторный домашний капот и повязав голову платком, любила проводить в своей спальне среди шутов и приживалок. Фрейлины ее двора, как простые сенные девушки в каждом барском доме, сидели за работой в соседней со спальней комнате. Соскучившись, Анна отворяла к ним дверь и говорила: «Ну, девки, пойте!» И они пели до тех пор, пока государыня не кричала: «Довольно!». Провинившихся в чем–нибудь и вызвавших ее неудовольствие фрейлин она посылала стирать белье на прачечном дворе, т. е. расправлялась с ними так же, как поступали в барской усадьбе с дворовыми девками» (25, кн. 6, 38). Для нее не было большего удовольствия, нежели унизить человека и потешиться над его промахом; ее двор был наводнен немцами, среди которых выделялись «каналья курляндец» Бирон и «каналья лифляндец» граф Левен–вольд. Засилье немцев проявлялось не только в занятии всех доходных мест в системе государственного управления, но и в устроении разгульных празднеств. Тот же X. де Лириа отмечает, что царица Анна «щедра до расточительности, любит пышность до чрезмерности, от чего двор ее великолепием превосходит все прочие европейские» (227, 130). Игра в карты, рукоделье, развлечение музыкой или скоморохами и шутами, торжественные выезды и приемы заполняли ее жизнь, управление же громадным государством было доверено фавориту Бирону, извлекавшему из этого неисчислимые для себя выгоды. В итоге стало нарастать среди гвардии движение против засилья немцев, что привело к власти дочь Петра Великого Елизавету.

Елизавета была весьма привлекательна, о чем свидетельствуют не только свидетельства современников (испанского посланника герцога X. де Лириа, Екатерины II и др.), но и ее портреты; однако ее нравы, по существу, не отличались от поведения барыни–помещицы. Ведь она была пропитана предрассудками и суевериями, любила на сон грядущий слушать страшные истории о разбойниках, для чего содержала штат болтливых женщин, с дамами двора обходилась, подобно Анне Иоанновне, как с сенными девушками, ей были присущи бранчливость и скупость (251, 93). Императрица Елизавета имела всепоглощающую страсть к нарядам и развлечениям, причем в ее царствование с немецких платьев перешли на парижские туалеты, в дворянской среде стал господствовать французский язык, «приятный во всех отношениях», в театре шли французские комедии; сама она, по замечанию А. Тургенева, была предана «пьянству и сладострастию» (95, 79). Уклад ее домашней жизни оказался перевернутым — она спала днем и бодрствовала ночью, обедала и ужинала после полуночи в кругу ближайших людей при отсутствии слуг, ибо стол опускался этажом ниже и там обслуживался. И хотя образ жизни дочери Великого Петра, ее нравы дают вроде бы основание считать, что она практически не занималась управлением государства, документы свидетельствуют о другом: участвуя в придворных раутах, куртагах и маскарадах, посещая театры и выезжая в город, Елизавета Петровна уделяла внимание и внешнеполитическим делам (5, 164–165). Время царствования Елизаветы характеризуется тем, что при ней абсолютизм приобрел необычайный, ослепительный блеск роскоши, что в культуре стало доминировать барокко — достаточно взглянуть на красоту множества возведенных тогда дворцов.

Затем на престол взошел Петр III, представляющий собой скомороха по своему поведению, на что обращает внимание В. О.Ключевский (120, 12); сама императрица Елизавета называла его «гольштинским чертушкой». Все время он проводил в попойках и кутежах, редко бывая вечером трезвым; будучи женат, Петр III играл с куклами, разыгрывал сражения с игрушечным войском, выносил приговоры крысам, полакомившимся сахарными солдатиками на бисквитной крепости, и вешал их. Все его поведение демонстрировало пренебрежение к русским: «он не скрывал, напротив, задорно щеголял своим пренебрежением к церковным православным обрядам, публично дразнил русское религиозное чувство, в придворной церкви во время богослужения принимал послов, ходя взад и вперед, точно у себя в кабинете, громко разговаривал, высовывал язык священнослужителям… дан был приказ… русским священникам обрить бороды и одеваться, как лютеранские пасторы» (121, т. IV, 320). Все это наряду с другими действиями императора вызвало ропот в обществе и привело к его свержению, в результате чего самодержицей стала Екатерина II.

Время ее царствования называют екатерининским «золотым осьмнадцатым» веком; это — эпоха славы и могущества России, закрепившей за собой статус великой державы. Екатерина II стала государственным деятелем с громадным кругозором, дальновидным и расчетливым политиком, своеобразным «философом на троне», восхищавшим проницательного и лукавого Фридриха II, владычицей «державы полумира». При всем ее могуществе она проявляла добрый нрав, ибо, по мнению историка прошлого века А. Брикнера, «власть и перевес, полученные ею после удачного государственного переворота, оказали облагораживающее влияние на нрав царицы» (32, 700). В домашней жизни она была весьма человеколюбива, обладала веселым нравом, склонностью к юмору, шуткам и забавам, любезностью в обращении с детьми, добротой и кротостью, снисходительностью к прислуге, щедростью. Вместе с тем, ей были присущи некоторое упрямство, своенравие и высокомерие; тщеславие являлось ее идолом, на что обращали внимание ее современники (Иосиф II и др.).

Князь М. Щербатов прямо порицает Екатерину II за следующие пороки: любострастие, разврат, пышность, бесконечное самолюбие, переменчивость в суждениях (189, 118–119).

Следует отметить, что и в полубульварных романах французского поляка К. Валишевского «Роман одной императрицы» и «Вокруг трона», а также в современной историко–художественной беллетристике «интимная» жизнь императрицы заслоняет ее масштабную фигуру, обывательское представление о ней как о «развратнице на троне» искажает действительность.

Дело в том, что весьма сильно в императорской России XVIII века был развит фаворитизм; он существовал и в других странах, но здесь на нем лежал своеобразный отпечаток. Ведь после Петра Великого (у него были свои фаворитки) на престоле находились преимущественно женщины; особое значение фаворитизм приобрел в царствование Екатерины II. Она, как и Анна, и Елизавета, имела фаворитов, но ее темперамент, характер, наклонность все преувеличивать и все ставить на карту придали этому явлению необычные размеры. Анна сделала из конюха Бирона герцога Курляндского; Екатерина из Понятовского — короля Польши; Елизавета удовлетворялась двумя официальными фаворитами (Разумовским и Шуваловым); Екатерина насчитывала их дюжинами.

Впрочем, и интимная жизнь императрицы, воспринявшей существовавший до нее институт фаворитов, имеет вполне реальные основания. В ответ на обвинения Потемкина в легкомысленном поведении она пишет: «Бог видит, что не от распутства, к которому никакой склонности не имею, и если б я в участь получила с молода мужа, которого бы любить могла, я бы вечно к нему не переменилась…» (83, 714). К тому же следует учитывать и то, что ум у Екатерины II был не только чрезмерным, преступающим общепринятые границы, это был ум властный, самодовлеющий, презирающий установленные правила, возводящий в закон свои собственные наклонности, волю, даже каприз. При Анне Иоанновне и Елизавете Петровне фаворитизм был только прихотью, при Екатерине II он становится своеобразным государственным учреждением. В ее отношении к фаворитам играет роль не только чувственная страсть, но и потребность в уме и воле, чтобы эффективнее управлять делами империи. Она воспитывала своих фаворитов (среди них наряду с ничтожными пешками встречались и великие государственные умы) не без пользы для дела: достаточно вспомнить Потемкина, Зорича и др.

Фаворитизм — основное колесо правительственного механизма, и обошелся он в эпоху Екатерины II в 92,5 миллиона рублей. Сама императрица была уверена, что не впала в разврат и не содействовала развращению нравов в своем государстве. В 1790 г., беседуя со своим секретарем А. Храповицким о французских событиях, она сказала: «От того погибла Франция, что там все предаются разврату и порокам; опера Буфа всех перековеркала; я думаю, что гувернантки (французские — В. П.) ваших дочерей — все сводницы. Смотрите за нравами!» (199, 232). Если же отбросить фаворитизм, то, по мнению К. Валишевского, Екатерина II была строга в нравственном отношении и ценила непорочность и неприступность, однако это мнение подвергается сомнению.

Во всяком случае, императрица уделяла внимание воспитанию внуков — Александра и Константина (сыну Павлу же она не могла уделить в первое время достаточно часа) — в определенных нравственных правилах. В ее собственноручных заметках говорится: «Храните в себе те великие душевные качества, которые составляют отличительную принадлежность человека честного, человека великого и героя; страшитесь всякого коварства; прикосновение с светом да не помрачит в вас античного вкуса к чести и добродетели» (309, 27). И не случайно «северная Семирамида» заботилась о правильном воспитании своих внуков и пригласила в качестве воспитателя «доктора прав» швейцарца Ф. Лагарпа, сторонника идей Просвещения. Несомненно, что императрица стремилась воплотить в жизнь программу, о которой Г. Державин выразился так:

«Ты ведаешь, Фелица! правы

И человеков и царей;

Когда ты просвещаешь нравы,

Ты не дурачишь так людей…»

Здесь в не очень уклюжих строках изложены два основных пункта ее программы: закон и просвещение, смягчение нравов. Нетривиальная личность Екатерины II, о чем свидетельствует множество сохранившихся ее портретов (303, 53–87), не только выразила свой век с его особенностями, сложностью и глубокими противоречиями, но и сыграла немаловажную роль в становлении новой русской культуры. Век «домоправительницы в короне» — это век роскоши, даже чрезмерной, век взлета культуры и просвещения.

Когда началось царствование Павла I, тогда наступили перемены и в стране, и в семейных нравах. По характеристике В. О.Ключевского, ему были присущи дарования, хорошие нравственные качества, природное чувство порядка и дисциплины, набожность; образование его было преимущественно светским (120, 223). Следует иметь в виду, что на характер и нрав императора оказала сильное влияние нравственная атмосфера маленьких немецких княжеств, откуда с петровских времен брали невест для великих князей дома Романовых, а также тридцатилетнее ожидание престола при его нетерпеливости. Понятно, что к власти пришел чуть ли не полубезумный человек; этим объясняется нелепость его диких выходок, описание его в литературе как трагикомической фигуры и оттенок зловещего фарса его режима. О. Чайковская вполне справедливо рассматривает Павла I как чисто трагическую фигуру: «Те черты, которые мы видели в маленьком великом князе, его деликатность, душевная тонкость, жажда привязанности, доброта — все это, смешавшись с обожженным самолюбием, диким властолюбием (меньшим, чем у Екатерины), сумасшедшим «пруссачеством», дало острую, горькую и взрывчатую смесь» (303, 252). Его поведение зачастую было непредсказуемым, о чем свидетельствуют различного рода мемуары; достаточно заглянуть в «Воспоминания» М. Каменской или в «Старый Петербург» М. И.Пыляева.

Прежде всего Павел I повел борьбу с екатерининской роскошью в армии и при дворе — была проведена полная реформа военного быта и введены прусские военные порядки, многоцветье мундиров сменилось «гатчинским» одноцветьем. Им были уничтожены особые столы во дворце, и положено за правило, чтобы члены его семьи обедали всегда вместе с ним; причем он приказал покупать все припасы для дворца на рынке, изгнав тем самым дворцовых подрядчиков. Несмотря на воздержанность в пище императора, его стол изобиловал десертом и убирался весьма роскошно. Во время обеда царило глубокое молчание, иногда прерываемое государем и воспитателем графом Строгановым; когда Павел I находился в хорошем расположении духа, к столу призывался шут «Иванушка» со своими смелыми речами, которые использовались придворными для сведения счетов со своими соперниками. Распорядок дня императора М. Пыляев описывает так: «Император Павел вставал в пять часов утра, умывался и обтирал лицо льдом; в шесть часов он принимал государственных людей с докладами, в восемь часов кончалась аудиенция министров, в двенадцать часов он обедал вместе с семейством, после обеда он отдыхал немного и затем отправлялся по городу на прогулку. После вечерней прогулки у императора во дворце бывало частное домашнее собрание, где императрица, как хозяйка дома, сама разливала чай. Император ложился спать иногда в восемь часов вечера и вслед за этим во всем городе гасили огни» (220, 398–400).

Павлом I были введены этикеты: один состоял в том, что при встрече с государем мужчины должны становиться перед ним на колени и целовать руки, другой — при встрече мужчины обязаны выходить из кареты и отдавать честь, а дамы выходить на подножку экипажа; последний этикет придуман нарочно, чтобы вывести из моды шелковые чулки и башмаки, в которых щеголяли все мужчины. Ведь по остроумному замечанию В. О.Ключевского, дворянин–артиллерист петровской эпохи при Елизавете превратился в петиметра (щеголя), а во времена Екатерины II стал еще и литератором. Естественно, что Павел I был убит, и после восшествия на престол Александра I все вернулось как бы на свои места.

Павловские «новшества» в основном ушли в небытие, ведь Александр I объявил в манифесте намерение, даже обязанность «управлять по законам и по сердцу Екатерины Великой». Надо вспомнить, что Александр, как и сама Екатерина II, любил называть себя «республиканцем по духу». Под последним разумелся некий нравственный тип, благородный характер, сочетающий в себе начала «гражданской добродетели», твердого служения принципам справедливости, общественного долга, человеческого достоинства и стоического мужества. Александр I был воспитан Лагарпом на образцах античной доблести, изложенных в трудах историка Тацита и жизнеописаниях Плутарха, и рассуждениях в духе французской просветительской философии.

Вместе с тем следует учитывать и то, что Александр I испытал влияние и «малого двора» своего отца, по своим нравам и духу скорее похожего на двор мелкого германского князя, чем будущего русского самодержца. — Здесь господствовала не атмосфера «просвещенного» века с его рационализмом, скептицизмом и вольтерьянством, а доминировали религиозность и крепость немецких нравов, несколько мещанская корректная «добродетель» немецкой принцессы и сентиментализм (212, 153). Здесь он прошел школу Аракчеева с ее жестокостью и усвоил систему приемов и навыков, царившую в армии до реформы Александра II и выступавшую образцом общественной дисциплины вообще. Поэтому нравы Александра I поражают своей противоречивостью, они выражают сложную человеческую натуру, сформировавшуюся в условиях петербургского («большого») и гатчинского («малого») дворов, в среде екатерининских и павловских нравов..

Придворная и семейная среда позволили ему выработать искусную технику лицемерия; этому содействовало и воспитание Лагарпа, говорившего, что «лучший и, быть может, единственный друг правителя — сила его собственной рассудительности, с помощью которой он взвешивает доводы своих министров, советы друзей и похвалы царедворцев» (309, 39). Нет ничего удивительного, что потом Александр I недоверчиво относился к матери, что друзья приходили к нему в гости по потайной лестнице, что он увлекался мистицизмом, что он оказывал знаки монаршего благоволения масонским ложам и одновременно принял меры к ограничению их деятельности (161). В его личности проявлялся то государь самодержавный, то великодушный человек.

О нравах Александра I красноречиво свидетельствует его семейная жизнь, отношения с женой. В 1793 г. 16-летний красивый и целомудренный царевич Александр женится на 14-летней принцессе Луизе Баденской, которая приняла имя великой княгини Елизаветы. Вначале он ей безумно нравился, но более глубокое знакомство разрушило безоглядную любовь. Он, такой воспитанный и образованный, как–то попытался в присутствии нескольких мужчин расстегнуть корсет своей молодой жены, чтобы всем показать ее грудь. Что это — мальчишество или садизм? После охлаждения мужа великая княгиня, сохраняя к нему горячую привязанность, завела любовную связь с его другом А. Чарторыйским; более того, сам Александр I поощрял эту связь. Он любил поволочиться за женщинами, у него было множество мимолетных связей; вместе с тем, у него длительное время существовала любовная связь с М. Нарышкиной, чей муж был прозван «королем кулис» и «князем каламбуров». Не слишком умная и не отличавшаяся верностью, эта «любовница постоянно была рядом, удерживая царя красотой, грацией и силой привычки, — писал Жозеф де Местр. — Она не интриговала, не желала зла, не мстила» (38, 239). Император многие вечера проводил в пышном дворце на Фонтанке или на роскошной даче на Крестовском острове, где жила «Северная Аспазия». Затем они расстались, ибо она была уличена в неверности; в оправдание она могла сказать, что особую склонность в любовных делах она проявляла к адъютантам Александра I.

Император не пренебрегал религиозными обрядами и в соответствии с укладом домашней жизни участвовал в публичных богослужениях. Швейцарский писатель, дипломат и политик А. Валлотон пишет: «Нет сомнения, что царь — человек сложный, импульсивный, противоречивый, часто прибегавший к ухищрениям и уловкам — в делах веры был совершенно искренним» (38, 299). Эта религиозная вера подкреплялась разочарованием в русской действительности, в невозможности осуществить на практике свои прекраснодушные идеалы. Ведь порывы молодости прошли, силы были на исходе, французское свободомыслие к зрелости сменилось религиозным настроением. «Александр был прекрасный цветок, но тепличный, не успевший акклиматизироваться, он роскошно цвел при хорошей погоде, наполняя окружающую среду благоуханием, но когда подула буря, настало столь обычное русское ненастье, — пишет В. О.Ключевский, — этот цветок завял и опустился» (120, 263). Данная история нравственной жизни была воспроизведена и в политической деятельности императора, когда возникла альтернатива крепостному строю, когда Россия могла пойти по другому пути развития, но этого не случилось.

По смерти Александра I самодержавная власть перешла в руки его брата Николая I, чье царствование представляет собой эпоху крайнего самоутверждения русской монархии, «золотой век русского национализма» (212, 254). Характеры Александра I и Николая I противоположны, последнему гораздо ближе Петр Великий, чем его брат, что не мешает ему ссылаться на заветы «отца» — Фридриха — и Александра I и считать основами «принципов авторитета» прусский партиар–хальный монархизм, образцовую воинскую дисциплину, религиозно–нравственные устои, служебный долг и преданность традиционному строю отношений. Вполне справедливо заметил маркиз А. де Кюстин, что «его немецкая натура (государя — В. П.) должна была долго мешать ему стать тем, чем он является теперь, — истинно русским» (144, 109). В чем же здесь дело? Не будь он самодержавным деспотом, он был бы простым, добродушным человеком. И в данном случае верно положение о том, что в укладе домашней жизни «лежат зародыши и зачатки всех так называемых великих событий» (90, 9), в том числе и политических событий.

Истоки характера и нрава Николая I следует искать прежде всего в его детстве, в его воспитании. В свое время Павел I и его жена Мария Федоровна выбрали в качестве воспитателя генерала М. Ламсдорфа, который был хорошим служакой, строгим формалистом, имел грубый, жестокий характер, холодное сердце и стремился всеми средствами и силами «переломить» великого князя на свой лад (236–237). Он особое внимание обращал на недостатки характера и дурные наклонности своего царственного воспитанника, указывал на них императрице–матери и считал, что лучшим средством их искоренения являются телесные наказания, вплоть до ударов шомполами. В книге Купера «История розги» подчеркивается, что М. Ламсдорф, «воспитатель Императора Николая I, позволял себе бить его линейками, шомполами, хватал мальчика за воротник или за грудь и ударял его об стену так, что он почти лишался чувств, — и это делалось не тайно, а записывалось в дневники» (143, 152). Необходимо считаться и с атмосферой «малого», гатчинского двора, и с проявившейся с детства, по замечанию императорского биографа М. Шильдера, страстью к военным занятиям (310). Императорская «фамилия» была отгорожена от живой русской действительности, в ней внутренний быт получил особый, полурусский, полунемецкий склад: «двор родителей Николая был в бытовом отношении под сильным немецким влиянием, благодаря нюр–тембергскому родству императрицы, голштинскому наследству и прусским симпатиям Павла» (212, 250). Вот почему «гатчинская дисциплина», созданная Павлом и разработанная Аракчеевым, породила традицию неукоснительного повиновения и распространила ее чуть ли не на все общество.

Семья самодержца купается в роскоши, развлекается на многочисленных балах в великолепных дворцах с галереями редчайших цветов. Маркиз А. де Кюстин пишет: «Блеск главной галереи в Зимнем дворце положительно ослепил меня. Она вся покрыта золотом, тогда как до пожара она была окрашена лишь в белый цвет. Это несчастье во дворце дало возможность императору проявить свою страсть к царственному, я сказал бы даже, божественному великолепию» (144, 112). И далее он говорит об участвующей в праздничном бале императрице и восторгается семейной добродетелью императора Николая I, хотя перед нами забавный курьез, свидетельствующий об артистическом лицемерии императора.

В действительности Николай I был весьма женолюбив, фаворитизм процветал при царе; помимо официальной, общепризнанной фаворитки В. А.Нелидовой, даже жившей во дворце, он оказывал особое внимание не только фрейлинам и другим придворным дамам и девицам, но и довольно часто проявлял благосклонность к случайным встречным из среднего сословия. Наблюдательный соотечественник А. де Кюсти–на, живший в России, рассказывал следующее: «Если он (царь) отличает женщину на прогулке, в театре, в свете, он говорит одно слово дежурному адъютанту. Особа, привлекшая внимание божества, попадает под наблюдение, под надзор. Предупреждают супруга, если она замужем, родителей, если она девушка, о чести, которая им выпала. Нет примеров, чтобы это отличие было принято иначе, как с изъявлением почтительной признательности. Равным образом нет еще примеров, чтобы обесчещенные мужья или отцы не извлекали прибыли из своего бесчестия» (316, 489). Сама жертва прихоти никогда не оказывала сопротивления императору — она даже и не помышляла об отказе, ибо так было общепринято. Как правило, взятую ко дворцу девушку из знатной семьи использовали для услуг самодержавнейшего государя, а потом обесчещенную девушку выдавали замуж за кого–нибудь из придворных женихов, причем этим занималась императрица Александра. Таким образом складывалась интимная жизнь царской семьи, которой так восторгался доверчивый А. де Кюстин.

Прекрасная характеристика домашнего быта Николая I — Дон Кихота самодержавия — дана фрейлиной А. Ф.Тютчевой: «Жизнь государей, наших по крайней мере, строго распределена, они до такой степени ограничены рамками не только своих официальных обязанностей, но и условных развлечений и забот о здоровье, они до такой степени являются рабами своих привычек, что неизбежно должны потерять всякую непосредственность. Все непредусмотренное, а следовательно, и всякое живое и животворящее впечатление навсегда вычеркнуто из их жизни. Никогда не имеют они возможности с увлечением погрузиться в чтение, беседу или размышление… Они, как в футляре, замкнуты в собственном существовании, созданном их ролью колес в огромной машине… Они не родятся посредственностями, они становятся посредственностями силою вещей… Масса мелких интересов до такой степени заслоняет их взор, что совершенно закрывает от них широкие горизонты» (275, 34). Понятно, что всякие семейные события принимают в глазах самодержца громадное значение; это благотворно сказалось на воспитании Александра II.

Первым его воспитателем был генерал К. Мердер, который, в отличие от М. Ламсдорфа, относился к царевичу гуманно и ласково и исключил всякие наказания и грубости. Обучением же занимался знаменитый поэт В. А.Жуковский. Вступив на престол, Александр II осуществил завет своего наставника — он отменил крепостное право в России, «положил в нашем отечестве начало гласности и создал одинаковый для всех суд» (64, 285). Иными словами, дал возможность каждому русскому гражданину уважать в себе то «святейшее звание — человека», о котором было сказано в приветственном стихе его наставника–поэта. Император Александр II, получивший громкое и почетное имя «Царя — Освободителя», венчался на царство в августе 1856 года. Корреспондент лондонского журнала «Тайме» так описывает это событие, представляющее собой неотъемлемый элемент уклада жизни царской семьи: «Торжество было во всех отношениях величественное и поразительное; богатство огромного Царства было выставлено напоказ с восточною роскошью, и последняя на этот раз соединилась с вкусом образованного Запада. Вместо тесной сцены зрелище разыгралось в древней столице огромного государства, какое когда–либо существовало в мире; вместо мишуры и блесток горело чистое золото, серебро и драгоценные камни… Великолепие карет и мундиров, ливрей и конских сбруй было достойно римских цесарей или знаменитейших властелинов Востока. Говорят, что коронация стоила России шесть миллионов рублей серебром или один миллион фунтов стерлингов» (248, 62). Москва была блестяще иллюминирована в этот вечер, все напоминало сон из «Тысячи и одной ночи», который бессильны передать человеческие слова.

После коронации жизнь императорской семьи пошла своим чередом, о чем поведали в своих воспоминаниях и дневниках фрейлины двора А. Ф.Тютчева и баронесса М. П.Фредерикс. Когда у императрицы Марии Александровны родился сын — маленький великий князь Сергей Александрович, то состоялся по этому случаю обед на восемьсот человек, сопровождаемый неуместной роскошью. Как отмечает А. Ф.Тютчева, событие свершилось в такое время, «когда все жалуются на дурное состояние финансов, когда в мелочах обрезают расходы на армию и несчастных чиновников» (275, 157). Понятно, что в обществе распространено неудовольствие образом жизни императорской фамилии: императрица увлекается спиритическими сеансами, государь, по слухам, проводит ночи в пьянстве и слывет развратником. И если фрейлина А. Ф.Тютчева указывает, что образ жизни государя дает повод для «самой нелепой клеветы» (275, 157), то в своем дневнике аристократка А. Бог–данович, имевшая информацию о жизни императора Александра II, пишет после визита генерала С. Е.Кушелева: «Рассказывал про интимную жизнь царя. Об этом нельзя писать, никто не знает, что может случиться, могут украсть и этот бесценный дневник» (13 декабря 1880 года) (23, 51). А ведь А. Богданович была рьяной приверженницей монархии и считала, что только самодержавная власть должна решать все проблемы жизни общества, к тому же ее дневник был сугубо приватным, не предназначенным для опубликования.

После убийства Александра II во главе государства стал Александр III, который имел по сравнению с отцом более сильный характер, причем со временем он «сделался грознее» (А. Богданович). В дневнике А. Богданович имеются данные о великих князьях, их нравах и привычках все они, по ее мнению, «более или менее развратны» (23, 96). Примечательны записи о нравах Николая II; к нему А. Богданович относилась без того пиетета, с которым были связаны имена его отца и деда. Еще когда Николай был цесаревичем, хозяйка салона, бывшего одним из незримых центров власти при дряхлеющем режиме, отмечала, что он «развивается физически, но не умственно» (6 ноября 1889 г.), что во время посещения Японии он и его свита бывали в «злачных» местах и «много пили» (4 июля 1891 г.), что он «ведет очень несерьезную жизнь», «увлечен танцовщицей Кшесинской» и «не хочет царствовать» (21 февраля, 31 мая, 22 сентября 1893 г.), что он «упрям и никаких советов не терпит» (18 апреля 1894 г.). В дневнике А. Богданович подчеркивается недопустимость появления в дворцовых покоях гадалок, прорицателей, а деяния «старца» Г. Распутина квалифицируются так: «И это творится в XX веке! Прямо ужас!» (20 марта 1910 г.). Ведь теперь страной управляет не царь, а проходимец и авантюрист Г. Распутин или, как его окрестили, «святой черт», развратный по своей природе, ведь он «хлыст».

Здесь следует отметить, что проблема личной судьбы и дела Николая II в нашей стране еще не находится в фокусе специальных исследований, хотя о нем написано весьма много. Однако все сходятся на том, что он был обыкновенной посредственностью, что ему не хватало ума, характера и знаний. В работах представителей либеральной интеллигенции приводится фактический материал, показывающий двуличие, коварство, жестокость, бессердечие «государя императора»; в других трудах он изображается хорошим семьянином, милым в общении, хотя и безвольным (например, книга П. Жильяра «Император Николай II и его семья»); в трех монографиях раскрывается вся глубина духовного, нравственного падения последнего представителя династии Романовых, примером чего служит книга М. Касвинова «Двадцать три ступени вниз» (87; 115; 164).

В нашем аспекте существенны нравы императорский семьи, что предполагает учитывать целый ряд факторов. Прежде всего, верно замечание А. Ф.Тютчевой, что самодержец, за исключением гениев типа Петра Великого, в системе государственного механизма становится посредственностью. Не менее значимо и то, что самому Николаю Второму больше всего импонировал Алексей Тишайший и ориентировался он на обычаи допетровской эпохи; отсюда и тяга к различного рода «странникам», «старцам», «гадалкам», вера в суеверия и чудеса (не следует забывать и болезнь наследника Алексея Николаевича, на чем и сыграл Г. Распутин). Не вызывают сомнения и воспоминания П. Жильяра о том, что в семье господствовали нежные отношения, однако это не мешало императрице Александре Федоровне замыслить свергнуть своего супруга, повторив тем самым деяния Екатерины II. Правы и те, кто обращает внимание на дикие нравы, господствующие в императорской семье: развратное поведение великих князей, воровство (например, великий князь Николай Константинович украл у своей матери бриллианты для любовницы–певички) драки, пьянство, разнузданные кутежи, во время которых рубили головы своим борзым собакам, стоя на четвереньках, лакали шампанское из серебряной лохани или нагими распевали серенады, сидя на крыше собственного дома (164, 4–5) и т. д. По сравнению с нравами Петра III господствующие нравы в семье последнего самодержца показывают высокую степень деградации, и это в век высокоразвитой русской культуры, сконцентрировавшей в себе все достижения мировой культуры! И если учесть, что нравы представляют собою каркас общественной системы, то разложившиеся нравы императорской семьи способствовали гибели монархии. Вот почему случилось то, о чем писал камергер И. Тхоржевский: «Но из числа неограниченных возможностей России историей избрана была возможность, казавшаяся ранее самой невероятной: гибели монархии, — и срыва народа в бездну» (273, 190). Само собой разумеется, что нравы императорской семьи нельзя рассматривать только как нечто самодовлеющее, ибо они связаны с определенной средой — двором, высшим светом, провинциальным дворянством и другими сословиями. Они коренились в них и одновременно оказывали влияние на них, что мы увидим дальше, в следующих разделах.

Раздел 2. Придворная жизнь

Важную роль в жизни императорской России играл двор, чья численность росла с течением времени и достигла к 1914 году около двух тысяч человек. Свод придворных правил на протяжении столетий представлял собой, по выражению Н. Элиаса, «не что иное, как непосредственный орган социальной жизни» (327, 143). Формирующиеся островки «придворного общества» служили импульсом к постепенному распространению эмоциональной дисциплины снизу вверх. Именно благодаря двору самодержца, а также дворам его наследников и других родственников в общество проникают иноземные обычаи, предметы домашнего обихода, европейские моды, манеры поведения, философские и политические идеи, достижения наук и пр. Все это затем получает распространение в обществе, вызывая и положительные, и отрицательные последствия, как мы увидим ниже.

Следует отметить, что под влиянием византийских идей и обычаев, чьим носителем была Софья Палеолог и окружавшие ее греки, царский двор потерял первобытную простоту древних княжеских отношений. И. Е.Забелин пишет: «Новое устройство двора, установление новых придворных обычаев и торжественных чинов, или обрядов, по подобию обычаев и обрядов двора византийского, навсегда определили высокий сан самодержца и отдалили его на неизмеримое расстояние от подданного» (90, 321). Понятно, что со времени приезда в Москву Софьи Палеолог в 1472 году «врастание» новых придворных церемоний происходило постепенно, медленно, и когда они были усвоены, то приобрели пышные царственные формы.

На старомосковский двор особый отпечаток наложила личность Алексея Тишайшего — замечательного эстета, любившего и понимавшего красоту, обладавшего поэтическим чувством. Издавна соблюдавшийся многообразный чин царских выходов, богомолий, приемов посольств, торжественных длинных обедов (когда даже в постные дни подавалось до 70 блюд) и пр. при нем получил живой характер, стал еще более изящным и прекрасным. Все иноземцы, посетившие Москву, были изумлены величием двора и восточным раболепием, которые господствовали при дворе «тишайшего государя». Англичанин Карлейль так описывает свое впечатление: «Двор московского государя так красив и держится в таком порядке, что между всеми христианскими монархами едва ли есть один, который бы превосходил в этом московский. Все сосредоточивается около двора. Подданные, ослепленные его блеском, приучаются тем более благоговеть пред царем и честят его почти наравне с Богом» (129, 485). Естественно, что народ был уверен в высоком призвании самодержца и поэтому не только чтил все знаки его величия, но окружал почетом его местопребывание (дворец) и окружение, состоящее из придворных (бояр, окольничих, думных и ближних людей). В случае нарушения этого почета, нарушения чести государева двора вступал в действие закон, преследующий виновника: в «Уложении» Алексея Тишайшего имеется целая глава «О Государеве Дворе, чтоб на Государеве Дворе ни от кого никакого бесчинства и брани не было». И так как житейские отношения при дворе характеризовались непосредственностью и чистосердечностью, грубостью и дикостью нравов (а это — сколок со всего старорусского общественного уклада жизни), то неудивительно множество ссор и брани позорными и матерными словами и следовавших отсюда дел о нарушении чести или о бесчестье одним только словом. В этом смысле прав К. Валишевский, который писал: «До Петра I государи московские были окружены придворными, но не имели двора в настоящем смысле этого слова» (37, 438–439).

В окружение царя Алексея входили представители 16 знатнейших фамилий: Черкасские, Воротынские, Трубецкие, Голицыны, Хованские, Морозовы, Шереметевы, Одоевские, Пронские, Шеины, Салтыковы, Прозоровские, Буйносовы, Хилковы и Урусовы, а также его близкие люди и любимцы: Милославский, Стрешнев, Хитрово, Ртищев, Нащокин, Матвеев и др. Московское боярство, входившее в государев двор, в отличие от своих предков, при Алексее Тишайшем уже преклоняется перед властью великих государей и хлопочет о том, чтобы высшие должности не выходили за пределы их круга (250, 599). Иными словами, теперь скрытой движущей причиной действий государевых придворных является стремление оказывать на самодержца влияние; отсюда и различного рода интриги среди них.

Одним из самых сильных влияний на государя считалось родственное влияние, особенно через его жену. И когда Алексей Тишайший в 1647 году на смотринах девиц выбрал Евфимию Федоровну Всеволожскую, дочь касимовского помещика, то из–за козней боярина Морозова свадьба не состоялась. В ходе одевания невесты в царские одежды женщины затянули ей волосы так крепко, что она, придя на встречу с Алексеем Тишайшим, упала в обморок. Все это приписали падучей болезни; отца невесты обвинили в сокрытии болезни, его постигла опала — он был сослан со всей семьей в Тюмень. Впоследствии его вернули в свое имение без права выезда из него.

Современники усматривали здесь интригу боярина Морозова, боявшегося резкого усиления влияния родни будущей царицы и уменьшения своей власти. Он «всеми силами старался занять царя забавами, чтобы самому со своими подручниками править государством, и удалял со двора всякого, кто не был ему покорен» (129, 489). Для упрочения своей власти Морозов выдал замуж за царя Алексея одну из двух красивых дочек Милославского, а сам женился на другой. Царь оказался счастливым в браке, он нежно любил свою жену и имел от нее потомство; Морозов, же был гораздо старше жены и вполне понятно, что у этой брачной пары, по выражению англичанина Коллинса, вместо детей родилась ревность, которая познакомила молодую жену старого боярина с кожаной плетью в палец толщиной.

Боярин Морозов считал, что он достиг цели сделаться всесильным, однако он обманулся. Дело в том, что еще раньше у московского народа вызвало сильное раздражение распоряжение боярина о введении пошлины на соль, которое усилилось совершенным двойным бракосочетанием; к этому следует добавить и то существенное обстоятельство, что выдвигаемые Морозовым небогатые и жадные родственники царицы стали брать взятки. Особую ненависть у народа вызывали подручные Морозова, которые приходились родственниками Милославским; ведавший Земским приказом Леонтий Плещеев и находившийся во главе Пушкарского приказа Петр Траханиотов. Они беззастенчиво вымогали взятки, подвергали жестоким пыткам облыжно обвиненных людей, не платили служилым людям жалованье. В результате, им пришлось расплатиться своими головами, а боярин Морозов потерял свое прежнее влияние — таков финал интриги!

В придворной среде Алексея Тишайшего ярко проявляется феномен «встречи» господствовавшего дотоле восточного, византийского, и постепенно проникавшего западного влияния. В. О.Ключевский показывает, что византийское (греческое) влияние было привнесено и проводилось в жизнь церковью, оно проникло во все поры общества, придавая ему духовную цельность и влияя на религиозно–нравственную атмосферу, тогда как западное влияние поддерживалось государством, оказывая воздействие на государственный порядок, общественный уклад жизни и изменяя костюмы, нравы, привычки и верования, но не охватывая всего общества: «Итак, греческое влияние было церковное, западное — государственное. Греческое влияние захватывало все общество, не захватывая всего человека; западное захватывало всего человека, не захватывая всего общества» (121, т. III, 244–245).

Впервые эти два направления в умственной и культурной жизни нашего народа четко обозначились во второй половине XVII века в вопросе о сравнительной пользе изучения греческого и латинского языков (этот спор неразрывно связан с проблемой времени пресуществления святых даров). Понятно, что прежде всего при государевом дворе сталкиваются византийское и западное влияния: носителем первого выступают родовитые бояре, сторонниками второго являются, в основном, пробившиеся в верхний правящий слой дворяне типа А. Ордин — Нащокина. Последний вырос в семье скромного псковского помещика, в молодости получил хорошее образование — знал математику, латинский и немецкий языки, затем овладел польским языком, и в итоге стал главным управителем Посольского приказа с громким титулом «царской большой печати и государственных великих посольских дел оберегателя», т. е. стал государственным канцлером. Именно он после боярина Морозова, князя Одоевского и патриарха Никона правил за царя Алексея, потом его сменил Матвеев (267, 130). Ордин — Нащокин (и Матвеев) был ревностным поклонником Западной Европы и жестким критиком отечественных нравов и быта; им отстаивалась идея во всем брать образец с Запада, все делать «с примеру сторонних, чужих земель» (122, 280). Следует подчеркнуть, что он был одним из немногих западников, считавших необходимым сочетать общеевропейскую культуру с национальной самобытностью. Деятельность Ордина — Нащокина и его сторонников при государевом дворе способствовала проникновению в жизнь царя Алексея и его окружения приятных «новшеств» западного быта. Можно сказать, что проводником западного влияния был царский двор, а его объектом выступал тот общественный слой, для которого жизнь двора служит обязательным образцом. Уже в обстановке кремлевского дворца при Алексее Тишайшем можно увидеть много предметов житейского обихода западного происхождения, соблазнительных в глазах истого приверженца московского благочестия. Царь Алексей любил посмотреть картину западного художника, послушать игру немца–органиста, завел даже у себя немецкий театр. Ведь в это время Русь «трогалась с Востока на Запад» (С. Соловьев). Вместе с поручением пригласить на службу заграничных мастеров царь требует найти и привезти и «ученых, которые 6 умели всякие комедии строить». Так как поиски таких «ученых» затягивались, то (и здесь первое слово принадлежало Артамону Матвееву) в Немецкой слободе находят школьного учителя Иоганна Грегори и царь Алексей поручает ему подготовить спектакль. Для этого в подмосковном селе Преображенском — летней резиденции царской семьи — специально построили «комедийную хоромину» для театрального представления. Это свидетельствует о повороте страны к широкому культурному развитию, к европеизации, что и было решительно осуществлено Петром Великим.

Именно он перенес резиденцию монарха с насиженного места в основанный им Петербург, находившийся далеко от московских святынь, под чьей сенью спокойно чувствовали себя старинные цари. В новой столице были выстроены небольшие дворцы, украшенные картинами западноевропейских художников, а также статуями, выбранными в соответствии с господствовавшими тогда эстетическими вкусами и привезенными из–за границы по заказу Петра Великого. Выше уже отмечалось, что петербургский двор был весьма прост и не очень роскошен — обычные расходы старомосковского двора, исчислявшиеся сотнями тысяч рублей, теперь не превышали 60 тысяч рублей в год. Сам царь довольствовался прислугой из 10–12 молодых дворян, в основном незнатного происхождения, которых называли денщиками; а двор с камергерами и камер–юнкерами, организованный по–новому, обслуживал его вторую царицу. В целом, двор Петра Великого приобрел черты, присущие двору немецкого государя средней величины с его веяниями в области моды (тогда подражали французским королям).

Чинные торжественные выходы московских царей и скучные парадные обеды во дворце, оглашаемые грубой местнической бранью (220; 90, гл. III), теперь сменились совсем новым придворным европейским этикетом; к тому же скрытыми мотивами служения при дворе стали стремление разбогатеть и пользоваться жизнью и ее наслаждениями нисколько не считаясь с правами и достоинствами ближнего (104, 31). Ведь новый придворный штат был незатейлив, среди фрейлин Екатерины Алексеевны почти не встречаются женщины знатного происхождения. И Петр, и Екатерина не обращали внимания на знатность, они придавали большое значение красоте и молодости. Поэтому все иноземки (русских было немного при дворе), большей частью немки и чухонки, были как на подбор хороши собой. Среди них встречались и уроды — их брали ко двору, чтобы они потешали своим безобразием и смешили своими грубыми, иногда циничными выходками. Вся эта разноплеменная и разноязычная толпа придворных, получая очень скудное жалование, своей жадностью, раболепством и грубостью не отличалась от крепостных холопов, прислуживающих барину. Государь и государыня видели в придворных рабов, расправлялись с ними дубиной и оплеухами. Нет ничего удивительного, что они и сами относились друг к другу таким же образом; они шпионили за всеми и каждым, занимались интригами, чтобы погубить друг друга в глазах своих владык.

Несколько особое положение среди придворных дам занимала леди Гамильтон, выделявшаяся своей красотой, изяществом, природной грацией, уменьем одеваться в немецкое платье и хорошими манерами. У нее был свой штат из нескольких горничных, придворные старались угодить ей лестью и «приношениями», например, генеральша Балк подарила ей красивую пленную шведку. Вместе с тем, среди придворной челяди было много недоброжелателей леди Гамильтон, и в итоге прекрасная леди, отдавшаяся царю «по долгу», а не по любви, была казнена, причем ее голова по приказу Петра была заспиртована и хранилась в Академии наук, о чем впоследствии узнала княгиня Е. П.Дашкова, возглавлявшая при Екатерине II это учреждение России.

Следует отметить, что широкая русская натура не могла удержаться в узких рамках Немецкого придворного этикета, она все время выходила из них, когда во время рождественских празднеств Петр Великий с многочисленной шумной и пьяной компанией приближенных объезжал дома вельмож и именитых купцов, когда он исполнял обязанности протодьякона на заседаниях всешутейшего и всепьянейшего собора или, когда, празднуя спуск нового корабля, он объявлял во всеуслышание, что тот бездельник, кто по такому радостному случаю не напьется допьяна (после 6-ти часового угощения участники пира сваливались под стол, откуда их выносили замертво). Однако к концу царствования такого рода широкие размахи ослабли, и Петр Великий стал находить удовольствие в увеселениях более скромного характера, к которым он и стал приучать придворное общество и высший свет.

Так как дворцовые помещения были тесны, то в летнее время придворные собрания происходили в императорском Петергофском саду, чьи дворцовые постройки, фонтаны и гроты были исполнены по планам и моделям парижских загородных строений. По отзыву Берхгольца, Петергоф^ыл очень хорошо устроен, в нем находились правильно разбитые клумбы и аллеи, грот, украшенный статуями, редкими раковинами и кораллами, с фонтанами и удивительным органом: «Так, по приказу царя, в большом гроте было поставлено несколько стеклянных колоколов, подобранных по тонам, или, как говорили тогда, колокольня, которая водою ходит. Пробочные молоточки у колоколов приводились в движение посредством особого механизма, колесом, на которое падала вода. Колокола издавали во время действия приятные и тихие аккорды, на разные тоны» (57, 25). По пушечному сигналу в 5 часов вечера к берегу сада приставала целая флотилия небольших судов, привозивших по Неве приглашенное общество. Вечер начинался прогулкой, затем бывали танцы, до которых Петр был большой охотник и в которых он брал на себя роль распорядителя, чтобы придумывать все новые и новые замысловатые фигуры, приводившие в замешательство танцоров и вызывавшие общую потеху. Угощение на этих придворных вечерах было грубовато, подавали простую водку к великому неудовольствию иностранцев и дам.

В эпоху «дворцовых переворотов» в императорском обиходе появляется роскошь, которая поражает иностранцев. «Роскошь двора Анны Иоанновны, — говорит Д. А.Корсаков, — поражала своим великолепием даже привычный глаз придворных виндзорского и версальского дворов. Жена английского резидента леди Рандо приходит в восторг от великолепия придворных праздников в Петербурге, переносивших ее своей волшебной обстановкой в страну фей и напоминавших ей шекспировский «Сон в летнюю ночь». Этими праздниками восхищался и избалованный маркиз двора Людовика XV, его посол в России дела Шетарди. Балы, маскарады, куртаги, рауты, итальянская опера, парадные обеды, торжественные приемы послов, военные парады, свадьбы «высоких персон», фейерверки — пестрым калейдоскопом сменяли один другой и поглощали золотой дождь червонцев, щедрой рукой падавший на них из казначейства. Достаточно бегло просмотреть наивные отметки «ка–мер–фурьерских» и «церемониальных» журналов и «Придворной конторы на знатные при дворе Е. И.В. оказии» за десять лет царствования Анны Иоанновны, чтобы убедиться, как часто повторялись подобные «оказии». Почти сплошной праздник шел целый год у императрицы (104, 134–135). Однако роскошь придворных Анны Иоанновны не отличалась изяществом, уживаясь с неряшеством и грязью.

Фельдмаршал Б. Х.Миних отмечает, что императрица Анна «любила порядок и великолепие, и никогда двор не управлялся так хорошо, как в ее царствование» (16, 58). Зимний дворец, построенный Петром, показался ей слишком тесным, и она выстроила новый, трехэтажный, в 70 комнат разной величины с тронной и театральными залами. В последние годы царствования Петра весь расход на содержание двора составлял около 186 тыс. руб.; при Анне с 1733 г. только на придворный стол тратилось 67 тыс. руб. (общая же сумма расходов на двор равнялась 260 000 руб.).

Императрица Анна была страстной охотницей и любительницей лошадей; она ловко ездила верхом и стреляла из ружья, не промахиваясь по птице на лету. Для нее был устроен обширный манеж и заведен конюшенный штат из 379 лошадей и еще большего количества состоявших при них людей (содержание придворного конюшего ведомства обходилось в 100 тыс. руб. в год). Придворная охота, совсем упраздненная при Петре, при Анне была громадна, и русские послы в Париже и Лондоне среди важных дипломатических дел должны были исполнять императорские поручения по закупке целых партий заграничных собак охотничьего типа, за которые платились тысячи рублей. Роскошь при дворе заражала и высшее общество; появилось щегольство в одежде, открытые столы, неизвестные до того времени дорогие вина (шампанское и бургундское). С растущим великолепием в придворный обиход все более проникает искусство, облекая роскошь в изящные и элегантные западноевропейские формы. В основном же, роскошь тогдашнего двора проявлялась в ярких, богатых платьях, не всегда отличавшихся изяществом, элегантностью, причем женские и мужские костюмы не отличались друг от друга. При Анне появилась при дворе итальянская опера; устраиваются и русские спектакли, в которых актерами выступают воспитанники шляхетского кадетского корпуса. Придворный балетмейстер Ланде вводит грацию и изящество в чинные и церемонные менуэты, которым с увлечением предается придворное общество; нужно иметь крепкое здоровье, чтобы выдерживать бесконечные увеселения (придворный маскарад в Москве в 1731 г. длился 10 дней).

Роскошь стала обязанностью при дворе, придворные думали только о том, как бы набить себе карманы и блеснуть великолепием. Наряду с этим, как отмечают князья М. Щербатов и П. Долгоруков, «подлость и низость развиваются необычайно», «обстоятельствами правления и примерами двора злые нравы учинили» (133, 98) Придворные, привыкшие к грубому и бесчеловечному обращению со стороны императрицы Анны и ее фаворита герцога Бирона (при нем был развит шпионаж за знаменитыми семействами, и малейшее неудовольствие всесильным фаворитом приводило к ужасным последствиям), сами становились извергами. Иностранцы, выросшие в среде с совершенно иными нравами, при дворе Анны «становились такими же варварами» (104, 136). Самым жестоким из них был граф Огтон — Густав Дуглас, бывший шведский офицер: он сек людей в своем присутствии и изодранные спины приказывал посыпать порохом и зажигать. Стоны и крики заставляли его хохотать от удовольствия; он называл это «жечь фейерверки на спинах». Тот же принц Людвиг Гессен — Гомбургский сек в своем присутствии крепостных лакеев своей жены; такого рода примеров можно привести достаточно много. Если такие деяния совершали придворные и высокопоставленные лица, то что же должны были проделывать в глухих уголках России грубые и необразованные офицеры и помещики? Наши предки считали, что все эти жестокости и грехи можно компенсировать постами, молитвами и пудовыми свечами у икон.

Еще шаг вперед в смысле роскоши был сделан при императрице Елизавете, славной дочери Петра. Здесь уже, по свидетельству М. Щербатова, экипажи «возблистали златом», дома «стали украшаться позолотою, шелковыми обоями во всех комнатах, дорогими меблями, зеркалами», двор облекался в златотканые одежды, «подражание роскошнейшим народам возрастало, и человек делался почтителен по мере великолепности его житья и уборов» (189, 104). Сластолюбию и роскоши при императорском дворе в немалой степени способствовал граф И. Г.Чернышев, много путешествовавший в иноземных странах и побывавший в ряде европейских дворов.

В елизаветинские времена продолжительные придворные торжества полны чинного этикета, а оргии петровского царствования отошли уже в область преданий. Вот как описывается придворный бал в «Петербургских Ведомостях», данный 2 января 1751 года: в этот день «как знатные обоего пола персоны и иностранные господа министры, так и все знатное дворянство с фамилиями от 6 до 8‑го часа имели приезд ко двору на маскарад в богатом маскарадном платье и собирались в большой зале, где в осьмом часу началась музыка на двух оркестрах и продолжалась до семи часов пополуночи. Между тем были убраны столы кушаньем и конфектами для их императорских высочеств с знатными обоего пола персонами и иностранными господами министрами в особливом покое, а для прочих находившихся в том маскараде персон в прихожих парадных покоях на трех столах, на которых поставлено было великое множество пирамид с конфектами, а также холодное и жаркое кушанье. В оной большой зале и в парадных покоях в паникадилах и крагштейнах горело свеч до 5000, а в маскараде было обоего полу до 1500 персон, которые все по желанию каждого разными водками и наилучшими виноградными винами, также кофеем, шоколадом, чаем, оршатом и лимонадом и прочими напитками довольствованы.» (25, кн. V, 101).

Увеселения прогрессируют быстрее других элементов придворной и общественной жизни. Звуки бальной музыки, волны света, заливающие залы, лица в масках, мелькающие в танцах пары — как все это далеко от церковного ритуала московского царского двора! Новые формы светских отношений и новые увеселения легко входили в быт и нравы двора и высшего общества. Современники подчеркивали фантастическую страсть Елизаветы к развлечениям и нарядам, которую она с успехом культивировала в придворной среде и высшем дворянстве. Екатерина II писала о дворе Елизаветы: «Дамы тогда были заняты только нарядами, и роскошь была доведена до того, что меняли туалеты по крайней мере два раза в день; императрица сама чрезвычайно любила наряды и почти никогда не надевала два раза одного платья, но меняла их несколько раз в день; вот с этим примером все и сообразовывались: игра и туалет наполняли день» —. Во время пожара в Москве (1753 г.) во дворце сгорело 4 тыс. платьев Елизаветы, а после ее смерти Петр III обнаружил в Летнем дворце Елизаветы гардероб с 15 тыс. платьев, «частью один раз надеванных, частью совсем не ношенных, 2 сундука шелковых чулок», несколько тысяч пар обуви и более сотни неразрезанных кусков «богатых французских материй» (83, 61, 346).

Поскольку с годами красота Елизаветы меркла, постольку она все требовательней и прихотливее относилась к нарядам; она издавала указы о нарядах и использовала власть абсолютного монарха для пресечения нарушений — ни одна женщина не должна была выглядеть лучше нее. Весьма болезненно императрица переживала успех других дам на придворных балах и маскарадах. По словам Екатерины II, однажды на балу Елизавета подозвала Н. Ф.Нарышкину и у всех на глазах срезала украшение из лент, очень шедшее к прическе женщины; «в другой раз она лично остригла половину завитых спереди волос у своих двух фрейлин под тем предлогом, что не любит фасон прически, какой у них был». Потом «обе девицы уверяли, что е. в. с волосами содрала и немножко кожи». Придворным дамам приходилось решать фактически задачу на квадратуру круга: одеваться так, чтобы не затмевать императрицу, но в атмосфере «ухищрений кокетства» невозможно было удержаться, и всякий старался отличиться в наряде (83, 187, 312–314, 56, 78–80). В елизаветинское время пребывание на балах и маскарадах было обязательным, как для офицеров участие в маневрах.

Само собой разумеется, что при дворе Елизаветы господствовали лесть, подхалимство, стяжательство, интриганство и лицемерие. Княгиня Е. Дашкова вспоминает о своем споре с великим князем (будущим Петром III): «На следующий день великая княгиня отозвалась обо мне самым лестным образом. Что до меня, то я не придала спору с Петром особого значения, потому что из–за неопытности в светской и особенно в придворной жизни, не понимала, насколько опасно, тем более при дворе, делать то, что почитается долгом каждого честного человека: всегда говорить правду. Не знала я и того, что если вас может простить сам государь, то его приближенные не простят никогда» (98, 54).

Под конец жизни ревниво относившаяся к своей красоте Елизавета убедилась в справедливости афоризма Ларошфуко: «Старость — вот преисподняя для женщин». Часы, проведенные перед зеркалом, новые французские наряды и изобретения лучших парфюмеров и парикмахеров — все это не могло уже противостоять болезням и увяданию. Поэтому царедворцы стали задумываться о не очень–то радужном будущем. Так как благополучие людей, толпящихся у трона, зависело от «милостей» монарха, то их следовало сохранить; однако великий князь Петр Федорович был весьма своеобразной личностью и царедворцы могли лишиться власти, почета, денег, поместьев и других благ. В таких условиях Екатерина сумела, установив весьма тесные связи с родовитой молодежью при дворе и в гвардии и добившись расположения многих влиятельных елизаветинских сановников, после смерти Императрицы и восхождения на престол Петра III подготовить переворот.

Власть и перевес, полученные Екатериной II после удачного государственного переворота, сказались на ее нраве в плане благородства и доброты. Историк А. Брикнер пишет: «История двора при Петре I, при императрице Анне, при Елизавете изобилует чертами тирании, жестокости и произвола; все современники Екатерининского царствования удивлялись кротости ее обращения с окружавшими ее лицами, радовались совершенному устранению жестоких форм и крутых мер в отношении к подчиненным» (33, 700). Екатерина II прекрасно владела собою и относилась к окружающим ее людям в соответствии с правилами человеколюбия. Понятно, что это наложило отпечаток на атмосферу придворной жизни, которую стали сравнивать с обычаями версальского двора Людовика XIV или Людовика XVI, служившего образцом для европейских монархов и князей.

Действительно, принц де-Линь в 1787 году писал, что Людовик XIV позавидовал бы своей «сестре» Екатерине. Он был не одинок в таком суждении — в общем мнении утвердилась мысль о пышности, великолепии и неподражаемом блеске нового Версаля, находившегося на берегах туманной Невы. Не случайно князь М. Щербатов резко порицал неслыханную расточительность двора Екатерины II, указывая на чрезмерную роскошь ее двора, что не вязалось со строгим отзывом императрицы о баснословно богатом гардеробе Елизаветы Петровны. У него были основания считать, что пример Екатерины II отразился вредно на подражавших ей в этом отношении придворных, фаворитах, вельможах и сановниках; и хотя М. Щербатов хвалит императрицу за умеренность в пище и питье, он отмечает обжорство и безмерный сибаритизм царедворцев и вельмож (189, 123–124).

Иностранцы, приезжавшие в Россию того времени, поражались сказочной пышности русского двора. Англичанин Кокс подметил такую черту екатерининского двора, как соединение азиатской роскоши с чрезмерной европейской утонченностью; он был поражен тем, что не только женщины, но и мужчины являлись при дворе в уборах из драгоценных камней (33, 712). К. Валишневский в книге «Вокруг трона» пишет: «Со своим светом и тенью, блеском западной культуры и подкладкой азиатского варварства, утонченностью и грубостью, действительный вид двора Екатерины дает отрывочное, но верное, одновременно поучительное и полезное изображение великой работы преобразования, из которой целиком вылилась современная Россия» (37, 438). Посмотрим, насколько оказалось велико влияние западноевропейской цивилизации на нравы екатерининского двора (и высшего общества России).

Прежде всего обратим внимание на то, что «король–солнце», Людовик IV и его преемники жили по очереди в блестящей резиденции, каковым являлся дворец–парк Версаль (подсчитано, что одной пятой его стоимости достаточно было, чтобы превратить весь Париж в прекрасный город), в Лувре, Фонтенбло и Сен — Жермене. Французский король и его придворные наслаждались роскошью, при дворе процветал разврат, о чем повествует исторический роман Е. Маурина «В чаду наслаждений», однако он был прикрыт правилами хорошего тона и изяществом. Тот же Людовик XV полными пригоршнями разбрасывал золото и создавал своей избраннице небывалую роскошь (так, его знаменитая фаворитка мадам Помпадур получила 40 миллионов ливров, помимо ее расходов, оплачиваемых королем). Екатерина II на фаворитов тоже тратила огромную сумму денег, как отмечалось в предыдущем разделе; при ее дворе изо всех сил подражали тону французского двора, однако хорошо была усвоена испорченность нравов старого Версаля, оказавшаяся к тому же опошлившейся и изуродованной. В 1784 г. по рукам придворных ходила карикатура на князя Потемкина: он изображен лежащим на диване в окружении своих трех племянниц, графинь Браницкой, Юсуповой и Скавронской, одетых почти в костюм Евы и домогавшихся его ласки. Уличенные в этой шалости две фрейлины, Бутурлина и Эльмпт, были наказаны розгами до крови в присутствии подруг и изгнаны из двора, хотя через несколько лет они играли заметную роль при дворе.

Одним из признаков цивилизованности служит гигиена тела и окружающей среды. Роскошь при дворе французских королей не всегда сопровождалась «истинным» комфортом. Квартиры в Париже редко были оборудованы уборной на английский лад, изобретенной Джоном Хэрингтоном в 1596 г., а на королевских приемах не хватает ночных горшков, с которыми бегают лакеи, и придворные «орошают занавеси, мочатся в камины, за дверьми, на стены, с балконов» (135, 29). Вот почему Людовик XIV, например, периодически меняет свое местопребывание: чтобы избежать потопа испражнений, совершается переезд из Версаля в Лувр, потом в Фонтенбло; эти дворцы после пребывания в них двора чистят и моют. Мы не говорим уже о том, что в тогдашней Европе, где на мытье наложила отпечаток христианская ригористическая мораль, только скандинавы и русские культивировали купанье в банях и ваннах и были гораздо чище остальных европейцев (341, 119). В Петергофе — этом русском Версале — при императрице Екатерине II архитектором Фельтеном построена купальня; в Эрмитаже, построенном по плану Расстрелли в чистом стиле рококо, в Зимнем дворце на императорских приемах, на балах и увеселениях не наблюдалось картин, подобных приемам Людовика XIV. Во время пребывания в царскосельском дворце Екатерина II принимала доклады министров и других придворных в великолепной уборной, отгородившись от них ширмой. Все это было в пределах приличий той эпохи; достаточно в качестве примера привести письмо внучки своей бабушке, знатной французской дворянке Шуазель, в котором речь идет о восторге, вызванном выставленным публично ночным горшком, полученным в подарок от бабушки (327а, 185). Вообще–то, отправление естественных надобностей в присутствии других до начала XIX столетия в Европе не считалось чем–то неприличным и вписывалось в существующие нравы.

Екатерина II и ее двор наслаждались роскошью, комфортом и красивым местопребыванием своих дворцов, дач, оранжерей, садов и пр. Иностранные путешественники, архитекторы, художники, специалисты по устройству садов и парков восхищались прелестью Петергофа, Царского Села и другими дворцами и садами; они описывали роскошь и изящество зеркал и колоннад, картин и статуй, пышность и уютность покоев в Эрмитаже, импозантную архитектуру зданий, возведенных по планам знаменитого Кваренги. Особенно поразила Европу баснословная по своей роскоши поездка Екатерины, сопровождаемой придворными и посланниками иностранных держав, в южную Россию. Она обошлась государственной казне более чем в 10 миллионов рублей, не считая расходов Потемкина (отсюда и пошло выражение «потемкинские деревни»). Сама поездка напоминала эпизоды из царствования римских императоров.

Следует заметить, что придворные расходы, согласно документу, помеченному 1767 годом, составляли ежегодно один миллион сто тысяч рублей. Во вторую половину царствования Екатерины II эти расходы, вероятно, удвоились, но и они в 7 раз были меньше придворного бюджета французского короля Людовика XVI. При этом следует учитывать то, что придворный штат Екатерины II насчитывал 12 камергеров, 12 камер–юнкеров и 12 фрейлин[2] и еще несколько лиц, тогда как до 4 тысяч человек находилось в свите короля Франции, не считая 8-тысячной королевской гвардии. Так как штат Екатерины был малочислен, то многие добивались чести принадлежать к нему. Поэтому придворные исполняли свои должности с большим усердием и точностью.

Все иностранцы, посещавшие двор Екатерины II, восхищались прелестью придворного общества, в котором императрица блистала остроумными беседами и где устраивались разные праздники, театральные представления и т. д. «Утонченность забав при дворе Екатерины II, — пишет А. Брикнер, — могла служить меркою влияния западной Европы на нравы высших слоев общества в России. Разница между грубыми шутками и потехами Петра Великого и изысканными беседами и вечерами в Эрмитаже при Екатерине II бросается в глаза. Попойки, скоморохи, шумные увеселения исчезли; вместо того давались на сцене театра в Эрмитаже опера Екатерины или драма Сепора и пр. Весельчак Лев Нарышкин при Екатерине не походил на какого–нибудь Балакирева времен Петра Великого или на придворных шутов эпохи Анны Иоанновны» (32,716–717). Именно в екатерининскую эпоху императорский двор находился под сильным влиянием философии, литературы, искусства и других сфер культуры Западной Европы, особенно Франции[3]. Более того, атмосфера покоя и раскованности, господствовавшая при дворе Екатерины II (в Царском Селе вообще, по рассказам князя Ф. Голицына, не придерживались придворного этикета), выражает XVIII век — век веселья и наслаждений, легкомысленных нравов, роскоши и великолепия, век, создавший веселую моду белых париков и алых каблуков, веселых и ярких костюмов, вееров и ширм, век, позолотивший стены дворцов.

Совсем иные нравы культивировались при «малом» дворе великого князя Павла, ориентированного на Пруссию; это были немецкие, грубые нравы. Историки отмечают наличие антагонизма между «большим», петербургским, и «малым», гатчинским дворами, особенно усилившийся к. концу царствования Екатерины П. Крупнейший русский писатель второй половины XX столетия В. Ходасевич пишет об этом так: «В своей мрачной Гатчине жил он (великий князь Павел — В. П.) особым двором, с собственными своими войсками, как бы в мире, который не был и не должен был быть ни в чем схож с миром Екатерины. Люди екатерининского мира редко заглядывали в мир Павла, и он им чудился как бы потусторонним, как бы тем светом, в котором среди солдат витает окровавленный призрак солдата — Петра Третьего» (299, 192). И нет ничего удивительного в том, что не успели еще внести в камер–фурьерский журнал запись о кончине Екатерины II, как началась ломка екатерининского мира с его веселыми нравами.

Известный биограф ряда императоров России Н. К.Шильдер приводит в своей книге «Император Павел Первый» ряд свидетельств резкого изменения придворной жизни. «Настал иной век, иная жизнь, иное бытие, — говорит современник. — Перемена сия была так велика, что не иначе показалась мне, как бы неприятельским нашествием». С ним не сговариваясь, Державин пишет: «Тотчас во дворце прияло все другой вид, загремели шпоры, ботфорты, тесаки, и, будто по завоевании города, ворвались в покои везде военные люди с великим шумом». Дипломат–иностранец вторит обоим: «Дворец в одно мгновение принял такой вид, как будто бы он был захвачен приступом иностранными войсками» (311, 293–297). И наконец, княгиня Е. Дашкова в своих записках подчеркивает жестокость и необузданность Павла I и пишет: «Как мало напоминала ежедневная жизнь придворных Павла жизнь тех, кто имел счастье стоять близко к Великой Екатерине!» (104, 238). И если одни были охвачены ужасом и отчаянием, другие впали в оцепенение, то третьи спешили выслужиться перед новым повелителем с вполне определенным расчетом.

Надо сказать, что расчетливые царедворцы и вельможи не обманулись в своих ожиданиях. В день венчания Павел I наградил чинами и орденами более 600 человек, а 109 лиц получили имения, насчитывающие в сумме более 100 тысяч душ мужского пола. В «Сказании о венчании на царство русских царей и императоров» подчеркивается, что «в таком обширном размере милости никогда не давались как прежде, так и впоследствии» (248, 42). Опальные придворные и знаменитейшие особы ссылались в свои поместья, отстранялись от должностей, их место занимали другие лица, например были призваны ко двору известный поэт Г. Державин и И. Лопухин, пожалованный в сенаторы. Придворная жизнь шла своим чередом со всеми ее соблазнами и счастьем временщиков. Тот же честнейший сенатор И. Лопухин пишет: «Что же сказать о жизни придворной? — Картина ее весьма известна — и всегда та же, только с некоторою переменою в тенях. Корысть — идол и душа всех ее действий. Угодничество и притворство составляют в ней весь разум, а острое словцо — в толчок ближнему — верх его» (99, 87).

Особенностью Павла I было то, что его поведение (как и принятие решений) было непредсказуемым, оно не поддавалось никаким попыткам усмотреть здесь какие–либо причинно–следственные связи. Тогда–то и проявилась любопытная закономерность социальной психологии — вначале напуганные люди стали веселиться (терять им ведь было все равно нечего). «Современники рассказывают, — пишет В. О.Ключевский, — что не только на частных, но и на придворных балах никогда так не веселились и не дурачились, как. в последние месяцы царствования Павла» (120, 235).

Действительно, по распоряжению императора было выстроено за весьма короткое время здание Михайловского замка из гранита, кирпича, облицованного мрамором, где крыша была из чистой меди, подоконники мраморные, обитые деревом стены покоев украшены прекрасными картинами. Саксонский посланник при дворе Павла I так характеризовал архитектуру этого дворца, внушающую трепет: «У дворца было имя архангела и краски любовницы» (311, 72). По преданию, фаворитка Павла I княгиня А. Гагарина явилась однажды при дворе в перчатках красноватого цвета. В этом дворце императору было суждено прожить 40 дней перед убийством его знатными заговорщиками. И если восшествие на престол Павла I воспринималось как вторжение супостата, то его смерти радовались, подобно изгнанию неприятеля (восторг этот проявляло преимущественно дворянство). Моментально изменилась мода в одежде, прическах и экипажах: произошел как бы возврат к екатерининским временам; общество испытывало ребяческую радость, ибо было покончено с милитаризованным придворным бытом и управлением империей.

По воцарении Александр I, выросший в атмосфере придворных интриг, роль императрицы в большом дворе оставляет за матерью, а не женой. Вся его личность с ее неуловимостью и неустойчивостью в отношении к придворным и вельможам, которыми он пользовался для достижения своих целей, сформировалась под влиянием петербургского и гатчинского дворов. Внешний блеск двора, его условная величественность и салонное изящество, доведенное до уровня художественной картинности, не могли скрыть от него крайнюю распущенность нравов, разгул мелких интриг и корыстных происков, низость характеров и отношений, цинизм хищений и произвола. А. Е.Пресняков пишет: «Он видел императрицу окруженной «людьми, которых не желал бы иметь у себя и лакеями», а в их руках — власть над обширной империей…» (212, 152). Позднее, при восшествии на престол, Александр I объявит в манифесте намерение, даже «обязанность управлять по законам и по сердцу Екатерины Великой». Подписывая этот манифест, он подчинялся и стереотипам екатерининской эпохи, и условиям момента реакции против павловских «новшеств». Однако император–красавец был глубоко убежден, что двор его бабки с присущим ему французским ветрогонством, интриганством и пороками, в том числе и азартными играми, испортил воспитание во всей империи. Его симпатии находились на стороне гатчинского двора с характерными для него прусской дисциплиной и немецкими нравами[4].

Вполне естественно, что склонность Александра 1 к прусскому патриархальному монархизму оказала влияние на сменившего его Николая I. К тому же двор родителей Николая I находился под сильным немецким влиянием благодаря вюртембергскому родству императрицы, голштинскому наследству и прусской ориентации Павла. Новый император после подавления восстания декабристов проводит весьма жесткую политику и ссылается при этом на дорогие ему заветы «отца» — Фридриха — и брата Александра. «В русскую придворную среду и вообще в петербургское «высшее» общество входит с этих пор, все усиливаясь, немецкий элемент». (212, 250).

И при дворе Николая I велись интриги, причем здесь они проявляются наиболее ярка по сравнению с дворами других европейских монархий. Французский путешественник и литератор Астольф де Кюстин в своей известной книге «Николаевская Россия» пишет об этом так: «Повсюду, где есть двор и придворные, царят расчетливость и интриги, но нигде они так явственно не выступают, как в России. Российская империя — это огромный театральный зал, в котором из всех лож следят лишь за тем, что происходит за кулисами» (144, 86). Затем он подчеркивает азиатскую роскошь, господствующую при императорском дворе. Маркиз А. де Кюстин описывает ошеломляющее впечатление, произведенное на него церемонией венчания по греческому обряду великокняжеской пары — герцога Лейхтенбергского и внучки Павла I. Великолепие дворцового торжества, в котором придворная лесть бросалась всем в глаза, усиливалось блеском церковной службы. Золотом и драгоценными камнями сверкали не только одежды священнослужителей, но и стены и плафоны церкви, не говоря уже о сокровищах костюмов придворных. Пение хора без аккомпанемента сравнимо с церковным католическим пением (здесь для наибольшей свежести и чистоты звучания сопрановые и альтовые партии поручались кастратам) в святую неделю в Риме, в Сикстинской капелле. Все поражает даже самое непоэтическое воображение: «Это зрелище напоминает фантастические описания из «Тысячи и одной ночи». Оно захватывает, как восточная поэзия, в которой ощущение служит источником чувства и мысли» (144, 100).

Через полтора десятилетия о возрастающей роскоши двора будет писать в своих воспоминаниях фрейлина А. Ф.Тютчева: «Дворцовая прислуга теперь живет более просторно и лучше обставлена, чем в наше время жили статс–дамы, а между тем наш образ жизни казался роскошным тем, кто помнил нравы эпохи Александра I и Марии Федоровны» (275, 31). И далее она подчеркивает пышность и блеск двора при императоре Александре II.

Известный французский писатель Теофиль Готье, посетивший Россию в 1865 году и удостоившийся приглашения на один из придворных балов, признался, что ему пришлось исчерпать все богатство своего языка для описания этого празднества. Английский посланник, лорд Лофтус, так описывает в своих «Мемуарах дипломата» блестящий период жизни двора Александра II: «Двор блистает и поражает своим великолепием, в котором есть что–то, напоминающее Восток. Балы, с их живописным разнообразием военных форм, среди которых выделяется романтическое изящество кавказских одеяний, с исключительной красотой дамских туалетов, сказочным сверканием драгоценных камней, своей роскошью и блеском превосходят все, что я видел в других странах» (198, 562).

Роскошь императорского двора, и соответственно, субсидии на него постоянно возрастали при следующих двух царях — Александре III и Николае II; в начале XX века на содержание двора по государственному бюджету отводилось 16 миллионов рублей (132, 165). И в то же время происходило разложение нравов, достигшее своей кульминации к концу царствования Николая П. С. Мельгунов в своей брошюре «Последний самодержец» пишет: «Выродившаяся среда — это только слабый термин для определения того действительно невыразимого смрада, который окутывал монархию последних лет… Распутиниа–да лишь увенчивала собой разложение и вырождение голып–тин–готторпской династии… Прочтите книгу Иллиодора — ведь это сплошной ужас, какая–то мерзость запустения, в которой пребывали придворная челядь и чиновничья сферы до момента свержения старого режима» (164, 6). Здесь проявилась рабская и корыстная психология одних, убожество и кретинизм других и все они отвернулись от недавно обожаемого монарха, которому демонстрировали при дворе свою верность.

В данном случае просматриваются интересные параллели между концом старого королевского режима во Франции и гибелью российского самодержавия в нравственно–психологическом планах поведения монархов и их придворных. Знаменитый писатель С. Цвейг в своем известном романе «Мария Антуанетта» дает психологические портреты и нравы придворных, которые во многом подобны ситуации при дворе последнего российского самодержца. Людовик XVI и Мария Антуанетта по своим индивидуальным качествам не отвечали требованиям эпохи и общества, они проявляли пассивность, когда нужно было проявить волю, силу духа, инициативу, найти союзников; поэтому они были обречены. Так, хотя Людовик XVI не был ни тираном, ни злым или подлым человеком, против него выступили практически все слои общества. Его ближайшие родственники, стремясь захватить власть, занимались коварным интриганством, придворная аристократия не уважала своего короля и королеву, даже крестьянство с присущим ему монархическим чувством, измученное нескончаемыми налогами, утратило почтение к власти монарха.

В такой же ситуации оказался Николай II перед Февральской революцией 1917 года, когда против него готовились заговоры представителями рода Романовых, готовых в случае отречения царя занять его место и поддерживаемых известными политическими деятелями буржуазных партий. Народы Российской империи так же видели в особе царя политика, который не хочет мира, а царицу–немку считали изменницей, как когда–то изменницей интересов Франции считали «австриячку» Марию Антуанетту. Параллели можно проводить и дальше: болезненными были наследники как французского, так и российского трона — малый Людовик и малый Алексей. Даже такие детали — дневники Людовика XVI и Николая II поражают удивительной бесцветностью, полным отсутствием ощущения фатальности времени. Эти параллели помогают нам глубже понимать не только историю Франции XVIII века, но и историю России XX столетия.

Известно, что казнь Людовика XVI и Марии Антуанетты не поугасила политических страстей. В книге английского историка Т. Картейля «Французская революция» прекрасно показано, что это ужасное «театральное» зрелище подогревало наиболее низменные эмоции толпы, обесценивало не столько монархию как политический институт, сколько ценность человеческой жизни вообще (113). Кровавый разгул продолжался, набирая силу, и уничтожил наконец и самих якобинцев, которые начали этот террор. Понятно, что казнь королевской пары во Франции и расстрел в России царской семьи — являются не только беззаконным, но и жестоким и неоправданным актом. Но история совершилась именно таким образом, и те руководители в России 1917 года, по чьему приказу были уничтожены Николай II и его семья, сами стали жертвами сталинского террора, превзошедшего якобинский террор. Еще раз убеждаешься, что нравы, в том числе и придворные, являются колыбелью будущих политических событий, ибо они подготавливают почву для них.

Раздел 3. Высший свет

Представляет интерес рассмотрение нравов высшего света — верхнего слоя правящего сословия (или класса) в Российской империи, коим является дворянство. В данном случае методологической основой для понимания нравов этой среды служит разработанная американским экономистом и социологом Т. Вебленом «теория праздного класса». По его мнению, «институт праздного класса» достигает наивысшего расцвета на стадии «варварской культуры», которая присуща феодальной Японии или феодальной Европе (40, 57). Верхние слои общества, согласно традиции, не заняты в системе производства, они поглощены определенными занятиями, считающимися «почетными» — к ним прежде всего относятся военное дело и священнослужение. Праздный класс в целом состоит из представителей знати и священнослужителей вместе с многочисленным их окружением. Т. Веблен считает, что владение собственностью, праздность и расточительность являются атрибутами именно господствующего класса, они и занимают главное место в системе ценностей «праздного класса», становятся почетными, тогда как другие другие члены общества вынуждены работать и ограничивать свое потребление. Владение большей собственностью означает и больший престиж, более высокое положение в социальной иерархии. Вот почему представители класса собственников стремились демонстрировать свое богатство; праздный образ жизни и «демонстративное поведение» есть важнейшие свойства «праздного класса». По мнению Т. Веблена, стремление к праздности порождает и кодекс приличий, и правила поведения, причем весь образ жизни высших слоев подчинен постоянной и даже обременительной демонстрации праздности: «В условиях подчинения требованию демонстративного потребления атрибуты человеческой жизни — такие, как жилище, обстановка, экзотические безделушки, гардероб, питание, — стали столь сложными и обременительными, что потребители не могут должным образом справиться с ними без посторонней помощи» (40, 106).

Следует не забывать, что по природе вещей жизненные удобства и роскошь являются привилегиями «праздного класса», и это хорошо видно на примере высшего слоя российского общества — высшего света, неразрывно связанного с семьей самодержца и его двором. Вся история высшего света императорской России свидетельствует о возрастании роскоши и комфорта в жизни знати и церковных иерархов и соответствующем изменении нравов (хотя здесь имеются различного рода вариации). Ведь «в конечном счете, значение хороших манер заключается в том факте, что владение ими — своего рода расписка в праздном образе жизни» (40, 93).

В эпоху Алексея Тишайшего высшая московская знать имела такие же усадьбы, что и царская резиденция (она прекрасно описана в книге И. Забелина «Государев двор, или дворец»), только у некоронованных особ не вычленялся отдельный комплекс хором для «государыни» (хозяйки) и взрослых детей. Дворец крупного московского вельможи представлял собой небольшой городок, где имелось несколько комплексов: прежде всего, служившие для приема парадные комнаты, личные покои самого главы семьи, покои его жены и дочерей, взрослых сыновей (каждый взрослый член семьи боярина всегда имел в своем распоряжении несколько комнат, дети с их мамками и няньками обычно жили в покоях матери), служебные помещения и, чаще всего — несколько, церквей (221, 68). И если дома крестьян, горожан и незнатных дворян, как правило, были деревянными с незамысловатым интерьером, то строения–дворцы знати возводились из камня, а стены, полы и иногда потолки обшивали красным тесом, обивали материей (отсюда само слово «обои») — цветным сукном, шелковь ми и золотыми тканями.

На стенах дворцовых помещений висели зеркала, русские и зарубежные лубочные листки, а также картины, написанные масляными красками. И обязательно имелась мыльня с вениками и туесами, наполненными квасом.

Роскошь как проявление демонстративного поведения «праздного класса» видна в питании московской знати (и вообще зажиточных горожан), именно здесь раскрывается все богатство русской средневековой городской кухни. Наиболее полный перечень кушаний, подававшихся к столу знатного человека (в богатом городском доме) содержит список Домостроя. В нем названы около 200 различных кушаний и напитков: заяц черный, голова свиная под чесноком, ноги говяжьи, тетерев под шафраном, лебедь медвяной, журавли под зваром с шафраном, зайцы в рассоле, куря в лапше, уха в зверине, лососина с чесноком, спинка осетровая, белужина, разные сорта икры, до 20 сортов пирогов, сладкие блюда, безалкогольные и спиртные напитки и т. д. (79, 160–163). Наряду с водкой употребляли и «заморские пития»: «романею, ренское, французское» (Котошихин).

Именно двор и высший московский свет стали проводниками западноевропейской культуры, и прежде всего — в сфере комфорта, житейских удобств и увеселений. В. О.Ключевский пишет: «…любопытно следить за московскими верхами, как они падко бросаются на иноземную роскошь, на привозные приманки, ломая свои старые предубеждения, вкусы и привычки» (121, т. III, 254). В подражание иноземным образцам царь и бояре для езды используют нарядные немецкие кареты, обитые бархатом, с хрустальными стеклами; бояре (и богатые купцы) вместо деревянных хором возводят каменные палаты, заводят домашнюю обстановку на иноземный лад, обивают стены «золотыми кожами» бельгийского производства, украшают комнаты картинами и часами, их пиры сопровождаются музыкой, они смотрят комедии и балет. Такого рода новшества и увеселения выступали в качестве роскоши для высшего московского общества, воспитывая в нем новые, более рафинированные вкусы и потребности и подготавливая смену нравов, которые до этого были весьма грубым, санкционированными Домостроем.

Домострой ориентирован на прошлое и замкнут на тот общественный быт, с которого и был «снят» как образец «праведного жития». До его появления, например, знатные женщины имели сравнительно широкие права и играли заметную роль в политических событиях; теперь же: «домашнее затворничество женщин стало в конце XVI — начале XVII веков отличительной чертой домашнего быта российской феодальной знати и именитого купечества» (216, 21). Княгини и боярыни не имели права ездить в гости, посетить церковь, даже просто выйти из дома без ведома мужа; они были обречены вести «теремный образ жизни». Домострой освящен авторитетом веры и Бога, он накладывает отпечаток на нравы допетровской эпохи. Так, поскольку родственниками в России считались люди, имевшие родство, начиная с 7 колена, постольку греховной объявлялась интимная связь с родственниками даже в виде объятий или танцев, когда они «приводили к высшему пику наслаждения» (85, 17). Следует помнить, что мерой цивилизованности, мерой благородности нравов служит отношение мужчины к женщине, а они в московской старине были весьма жестокими и грубыми. Мы уже не говорим о «площадных обхождениях» в среде старинного высшего света, когда словом оскорбляли князья, бояре и думные дьяки друг друга, что вызвало рост непомерного сутяжничества, когда появился «Тайный приказ», занимавшийся розыском по делам, связанным со «словом и делом» (90, 349; 225, 125; 323, 193). Нравы, рожденные в среде старомосковского высшего света XVII столетия, надолго сохранятся в России, несмотря на облагораживающее влияние западноевропейской культуры и нравов.

Во времена Алексея Тишайшего западное влияние на русскую жизнь и ее нравы осуществлялось по двум каналам: иностранная книга в виде романа, а затем и научного или публицистического трактата и иностранец в качестве сначала военного инструктора, а потом учителя и гувернера. При Петре Великом появился третий канал — непосредственное знакомство русского общества с Западом благодаря путешествиям за границу (достаточно вспомнить путешествия боярина Б. Шереметева, дипломата П. Толстого), обращавших внимание на нравы Польши, Австро — Венгерской империи, Венеции, Милана и других городов Европы (25, кн. V, 87; 196). В эпоху петровских преобразований новые нравы стали распространяться прежде всего в высшем свете.

Здесь необходимо учитывать то, что верхний слой дворянства, в котором потонули остатки боярства, в эпоху становления Российской империи представляет собой слияние представителей родословного боярства (князья Голицыны, Долгорукие, Репнины, Щербатовы, Шереметевы, Головины, Бутурлины), провинциального дворянства (Ордин — Нащокин, Неплюев), «убогого шляхетства» и слоев «ниже шляхетства» (Нарышкины, Лопухины, Меньшиковы, Зотов), холопства (Курбатов, Ершов и др.), иноземцев (Шафиров, Ягужинский, Остерман, Брюс, Миних, Геннинг и др.). По этническому составу верхний слой дворянства был весьма разнообразным — в него входили служилые люди из московского государства, из татарских орд, из кавказских народов, особенно грузин (из всех 250 существовавших на Руси княжеских фамилий 56 % составляли грузинские князья), из поляков, немцев, литовцев и др. (121, т. IV, 66–67; 114). Среди высшего света времен Петра Великого многие из иноземцев были образованными людьми, они не порывали связей с западноевропейским миром, своим уровнем цивилизованности и заслугами кололи глаза «невежественному и дармоедному большинству русской знати» (12.1, т. IV, 217).

Так как в первую половину XVIII столетия было очень мало школ, то русских дворян массами посылали за границу для обучения. Их ум оказался неподготовленным к восприятию западноевропейской цивилизации, поэтому они, осваивая нравы, порядки и обстановку европейского общежития, не различали «див культуры от фокусов и пустяков» (В. Ключевский), не выделяли существенное в море непривычных впечатлений (это не значит, что все были такими; встречались и самородки типа П. Толстого). Все это нужно учитывать для понимания тех нравов, которые складывались в эпоху петровских реформ, когда новый покрой платья, парики, бритые бороды, ассамблеи ставили целью преобразить русских людей снаружи и внутри по подобию просвещенных европейских народов.

Высший свет тогда был очень пестрым по своему составу и уровню культуры, он отличался примитивной грубостью и невзыскательностью своих запросов. После тяжелого труда сподвижники Петра Великого старались найти отдых в шумной пирушке, чтобы забыться. «По наследованной от предков привычке немалое значение в этом отдыхе имело «питие непомерное», а по усвоенному с иноземных образцов обряду развлечение обставлялось новыми западными формами» (124, 614). Здесь старое, дедовское, причудливо смешивалось с новым, иноземным, создавая причудливую смесь нравов, в которой московское «варварство» уживалось с европейским «политесом». Так, приближенные Петра должны были вести широкую жизнь с приемами, пирами и весельем, на которых старались ввести вельможный тон и манеры французского дворянства, но иногда Государь смешивал бал с матросской попойкой (только к концу жизни приучил себя не смешивать их).

На приемах и балах в домах представителей высшего света молодые люди, побывавшие за границей и вкусившие всю прелесть тогдашней европейской цивилизации, уже не только вкушают яства и пьют вина и водку, но спешат к танцам и стараются быть галантными с дамами, ведут беседу на прекрасном французском языке. Этому способствовала переведенная и напечатанная по приказу царя книжка «Юности честное зерцало, или показание к житейскому обхождению, собранное от разных авторов». Идея этой книжицы заключается в том, чтобы преподать правила поведения в обществе для достижения успехов при дворе и в свете. Первое общее правило — ни в коем случае не быть похожим на деревенского мужика, а шляхетство достигается тремя благочестными поступками и добродетелями: приветливость, смирение и учтивость. Затем следовали полезные для молодого русского шляхтича наставления: «повеся голову и потупя глаза на улице не ходить и на людей косо не заглядывать, глядеть весело и приятно с благообразным постоянством, при встрече со знакомыми за три шага шляпу снять с приятным образом, а не мимо прошедше оглядываться, в сапогах не танцевать, в обществе в круг не плевать, а на сторону, в комнате или в церкви в платок громко не сморкаться и не чихать, перстом носа не чистить, губ рукой не утирать, за столом на стол не опираться, перстов не облизывать, костей не грызть, ножом зубов не чистить, руками по столу не колобродить, ногами не мотать, над пищей, как свинья, не чавкать, не проглотя куска не говорить, ибо так делают крестьяне». Чтобы стать придворным и иметь успех в свете, молодой шляхтич должен быть «обучен языкам, конной езде, танцам, шпажной битве, красноглаголив и в книгах начитан, уметь добрый разговор вести, обладать отвагой и не робеть при дворе и государе». Все направлено на то, чтобы дворянин мог стать лощеным светским фатом и придворным пройдохой. В заключение перечислены 20 добродетелей, долженствующих украшать благородных девиц. Особенно любезны были «младым отрокам» советы не говорить между собой по–русски, чтобы не поняла прислуга и их можно было отличить от незнающих болванов, со слугами не общаться, обращаться с ними недоверчиво и презрительно, всячески их смирять и унижать. Немецко–дворянское «Зерцало» после смерти Петра Великого использовалось для возможно наиболее резкого обособления господствующего сословия от других сословий, особенно крестьян и холопов (в высшем свете господствуют немецкие и французские по преимуществу, а в низших сословиях — старорусские, полуазиатские нравы и обычаи, связанные с городской и сельской культурами).

Под влиянием иноземной моды (в Европе с 1350 года по 1880 года утвердилось царство моды, причем оно явилось весьма многоликим — бургундская, французская, итальянская, испанская, английская, турецкая и пр.)[5], новых вкусов и модного воспитания к первой половине XVIII столетия нравы высшего света получили своеобразный отпечаток. Перед нами модный свет столичных и губернских городов, в котором представители праздного сословия оттачивают знание французского языка и занимаются чтением легкого романа. И если в самом начале это чтение служило средством занять скучающую лень, то потом оно превратилось в моду, в требование светского приличия, в условие благовоспитанности, причем читали все без разбору: и историю Александра Македонского по Квинту Кур–цию, и роман «Жиль — Блаз» и пр. Писатель А. Болотов говорит, что именно с половины века, «с середины царствования Елизаветы, вместе с карточной игрой и вся нынешняя светская жизнь получила свое основание и стал входить в народ тонкий вкус во всем» (120, 185). Несколько позже французский посол Сепор, подметив под внешним лоском петербургского света некоторые остатки старинных нравов, изумляется успехам, каких достигло высшее общество в усвоении иноземной культуры: «Все, что касается до тонкости обращения и до светских приличий, усвоено петербургским обществом в совершенстве» (120, 185). Это значит, что дворянский бомонд получил светский блеск взамен старой выправки казармы (не следует забывать, что при Петре Великом ценился дворянин–артиллерист, что все общество строилось по военному образцу, что характерными были матросские пирушки), что начала развиваться эстетическая восприимчивость и чувствительность. Представители высшего света кажутся весьма слабонервными, ибо они в любом случае плачут, например, высокопоставленный граф И. Чернышев плачет радостными слезами от умиления, с которым костромские дворяне встретили императрицу; он также со слезами вспоминал Петра Великого и говорил, что это «истинный бог был на земле при наших предках».

В таких условиях в высшем свете сложилось два прелюбопытных типа, блиставших в царствование Елизаветы: «петиметр» — великосветский кавалер, воспитанный по–французски (русское для него почти не существовало, в крайнем случае оно заслуживало презрения), и «кокетка», родная сестра петиметра, нередко вступавшая с ним в любовные отношения. Не случайно, в конце 1752 — начале 1753 г. широкое хождение в столице получила сатира И. П.Елагина «На петиметра и кокетку», поразившее всех своей злободневностью:

«Увижу я его, седяща без убора,

Увижу, как рука проворна жоликера

(парикмахера — В. П.)

Разженной стадию главу с висками сжет,

И смрадный от него в палате дым встает;

Как он пред зеркалом, сердяся, воздыхает

И солнечны лучи безумно проклинает,

Мня, что от жару их в лице он черен стал,

Хотя но от роду белее не бывал.

Тут истощает он все благовонны воды,

Которыми должат нас разные народы,

И, зная к новостям весьма наш склонный нрав,

Смеется, ни за что с нас втрое деньги взяв.

Когда б не привезли из Франции помады,

Пропал бы петиметр, как Троя без Паллады.

Потом, взяв ленточку, кокетка что дала,

Стократно он кричал: «Уж радость, как мила

Меж пудренными тут лента волосами!»

К эфесу шпажному фигурными узлами

В знак милости ея он тщился прицепить

И мыслил час о том, где мушку налепить.

Одевшись совсем, полдня он размышляет:

«По вкусу ли одет?» — еще того не знает,

Понравится ль убор его таким, как сам,

Не смею я сказать — таким же дуракам» (12, 452).

Таким образом, главная забота в елизаветинское время состояла в том, что высшее, светское общество занималось украшением жизни, заполнением досуга изящными развлечениями и вкушением плодов иноземной культуры, и все это оставило «осадок», выражаясь словами В. Ключевского, в русских понятиях и нравах (светские приличия, доминирование эстетических развлечений и развитие сентиментальности). Согласно А. Болотову, середина столетия — это именно то время, когда «светская жизнь получила свое основание» (мы это повторяем, чтобы подчеркнуть произошедший перелом в эволюции нравов высшего света).

В екатерининскую эпоху стремление украшать жизнь дополняется желанием усваивать чужие идеи, украшать ум, чему способствовали хорошее знакомство с французским языком, наклонность к изящному чтению и поощрение двором изучения французской просветительской литературы (вспомним, что сама Екатерина была «философом на троне» и вела переписку с Вольтером, Дидро и Даламбером). Результатом всего этого в умственной и нравственной жизни русского общества остался «осадок», выразившийся в двух особенностях: 1) потеря привычки к размышлению и 2) утрата способности понимать окружающую действительность. Это проявляется и в появлении новых типов в высшем обществе; достаточно в качестве примера привести княгиню Е. Дашкову и губернатора во Владимире Н. Струйского. Первая занимала ведущее место среди просвещенных знатных дам своего времени (она занимала пост президента русской Академии наук), в молодости зачитывалась до нервного расстройства трудами Вольтера, Руссо и др. После конца своей блестящей карьеры она уединилась в московской усадьбе, где никого не принимала, за некоторым исключением; была безразлична к судьбам своих детей, постоянно дралась со своей прислугой и все внимание сосредоточила на прирученных ею крысах. Несчастье, постигшее ее крысу, растрогало ее весьма сильно, тогда как смерть сына ничуть не затронула ее сердца. Второй после отставки поселился в пензенской усадьбе, где тратил огромные суммы на печатание своих стихов; помимо увлечения музами, он был еще и страстным юристом и все дела в деревне решал по всем правилам европейской правовой науки. Но самое ужасное состояло в том, что цивилизованная судебная процедура сочеталась с варварским средством — пыткой: в подвалах его дома находились орудия пытки. Такого рода нравы являются итогом влияния французской просветительской литературы и иноземной моды.

В целом, к эволюции нравов высшего света можно применить блестящую характеристику В. Ключевского: «… петровский артиллерист и навигатор через несколько времени превратился в елизаветинского петиметра, а петиметр при Екатерине II превратился в свою очередь в Ьотте йе 1е&ге 5 (литератора), который к концу века сделался вольнодумцем, масоном либо вольтерьянцем; и тот высший слой дворянства, прошедший указанные моменты развития в течение XVIII в., и должен был после Екатерины руководить обществом… Положение этого класса в обществе покоилось на политической несправедливости и венчалось общественным бездельем; с рук дьячка–учителя человек этого класса переходил на руки к французу–гувернеру, довершал свое образование в итальянском театре или французском ресторане, применял приобретенные понятия в столичных гостиных и доканчивал свои дни в московском или деревенском своем кабинете с Вольтером в руках… На Западе, за границей, в нем видели переодетого татарина, а в России на него смотрели, как на случайно родившегося в России француза» (121, т. V, 167).

Примечательно то, что В. Ключевский отмечает «общественное безделье» высшего света, или «праздность» господствующего слоя, по терминологии Т. Веблена. В свое время немецкий мыслитель А. Шопенгауэр в своей книге афоризмов заметил в связи с этим, что жизнь в суете и суматохе высшего света «имеет целью и ревратить наше жалкое существование в непрерывный ряд радостей, утех, наслаждений» (229а, 118). Однако «суета» или «праздность» в истории нравов Российской империи не были бесплодными — в результате вырабатываются хорошие манеры, облагораживаются нравы, происходит усиление цивилизованного фактора, повышение уровня культуры, развитие гуманизирующего начала.

В высшем свете требуется, чтобы знатный человек умел разбираться до тонкостей в качестве еды, питья, костюма и пр.; это, в свою очередь, оказывает влияние на образ жизни, воспитание, духовное развитие праздного индивида. Чтобы не подвергнуться насмешкам, ему приходится воспитывать свой вкус, становиться знатоком в яствах, напитках, безделушках, в приличествующем облачении и в архитектуре, в оружии, играх и танцах. Для такого эстетического развития способностей нужно время, силы и требования, предъявляемые к благородному господину. Все вместе взятое ведет к превращению его праздной жизни в усердное занятие освоением секретов приличного образа жизни. «Существует требование, тесно связанное с необходимым условием потребления тех, а не иных товаров, — благородный господин должен уметь потреблять их подобающим образом. Он учится вести свою праздную жизнь по должной форме. Отсюда и возникают хорошие манеры… Благовоспитанное поведение и высокородный образ жизни — это следование нормам демонстративной праздности и демонстративного поведения» (40, 113). Отсюда и устройство дорогих увеселений, пиров и балов, раздаваемые подарки. Понятно, что здесь присутствует целый ряд мотивов — обычай праздничных сборищ своими корнями уходит в религиозные мотивы и пиршества, другими мотивами являются потребности в развлечении и веселом общении; здесь осуществляется и «завистническая» — цель. Однако одним из основных мотивов является доказательство всемогущества данного лица, что требует приглашения друзей и соперников.[6]

В качестве примера достаточно привести фрагменты из жизни князя Г. Потемкина, фаворита Екатерины II, точнее: из приватной, частной, жизни. В тех же Яссах его пребывание было окружено огромной пышностью и великолепием, громадные суммы тратились на удовлетворение прихотей светлейшего и окружавших его женщин. У него была группа музыкантов, им выписывались танцовщики из Франции, его развлекал собственный театр, следующий за ним повсюду; он содержал за дорогую цену различного рода виртуозов, певиц, плясунов, забавных дураков, а также хор раскольников, услаждавших слух старинным пением. Для его стола из разных российских городов доставлялись кислая капуста, соленые огурцы, стерляжья уха; галантерейные вещи ему привозили из Парижа (одна разовая пошлина обошлась ему в 12 000 руб.), за столом у светлейшего всегда находились гости, званые и незваные, потребляющие изящнейшего вкуса и разного рода драгоценные вина. Иными словами, приватная жизнь Г. Потемкина фактически ничем не отличалась от королевской, что свидетельствовало о его высоком престиже и положении в высшем свете (190).

В Петербурге князь Г. Потемкин проводил время в увеселениях, причем в его честь дворяне давали балы и пиршества, на которых старались сами ему прислуживать. Однако он всех затмил данным им в честь Екатерины II празднеством, устроенным в Таврическом дворце. Во время празднества оркестр из 300 музыкантов исполнял роговую музыку, дворец освещали 140 тысяч лампад и 20 тысяч восковых свечей. После просмотра двух французских комедий и двух балетов императрицею и частью гостей начался бал, затем был подан ужин на 42 стола, уставленных посудой из серебра и фарфора с отличнейшими яствами, и опять до утра бал. Весь праздник обошелся по самым скромным подсчетам в 200 000 рублей (190, 28). Вся жизнь князя Таврического в последнее пребывание его в Петербурге превосходит все, что можно представить, в роскоши, излишестве и праздности, характерных для высшего русского света.

То, что российские нравы претерпели эволюцию на протяжении XVIII столетия в сторону их улучшения, можно увидеть весьма наглядно в следующем. Известно, что Петр Великий прибегал к самым жестоким мерам, чтобы заставить служить отечеству дворян. В случае уличения кого–либо из них в уклонении от службы его имущество объявлялось конфискованным. Как подчеркивает князь П. Долгоруков, «донос был возведен в обязанность» (104, 18); доносчиков поощряли обещанием имущества, конфискованного у обвиненных; крепостной же, донесший на своего господина, сразу получал вольную. Понятно, что такого рода бесчестные нравы, возведенные в долг верноподданного, нанесли большой ущерб нравственности нашего народа (достаточно вспомнить доносительство в недавнем прошлом, приведшее к многочисленным жертвам и искореженным судьбам). Служилые дворяне стремились попасть в гвардию или ко двору, хотя бы на самую скромную службу в одной из столиц. Из них и формировался высший свет с его первоначально грубыми нравами на немецкий лад в смеси со старорусскими обычаями. Затем началась шлифовка нравов в созданных Минихом кадетских корпусах, при елизаветинском дворе и в петербургском высшем свете.

И только в 1762 году российское дворянство получило свободу в соответствии со знаменитым «Указом о вольности дворянства». Только с этих пор личные воззрения, вкусы, нравы и пристрастия дворянина стали определять сферу его интересов: служить в гвардии, в канцелярии, жить в Петербурге, в Москве или деревенской усадьбе. «И чрезвычайно быстро выработался новый стиль жизни, который вознес уже не императора, а помещика… Еще недавно в центре интересов дворянина был император, а значит его барочный дворец, который поражал экстазом световых, водных и огненных извержений, вихрем архитектурных форм, роскошью и блеском убранства» (222, 49). Все большее значение приобретает теперь дворянская усадьба, возникает усадебная культура, культивируются определенные нравы. Самое интересное, что старая Москва приобрела новое значение, стала хлебосольным домом всего русского дворянства — его Карамзин назвал дворянской Республикой.

В свое время А. Пушкин в «Путешествии из Москвы в Петербург» писал: «Некогда в Москве пребывало богатое неслужащее боярство, вельможи, оставившие двор, люди независимые, беспечные, страстные к безвредному злоречию и к дешевому хлебосольству; некогда Москва была сборным местом для всего русского дворянства, которое из всех провинций съезжалось в нее на зиму. Блестящая гвардейская молодежь налетала туда ж из Петербурга. Во всех концах древней столицы гремела музыка, и везде была толпа. В зале Благородного собрания два раза в неделю было до пяти тысяч народу. Тут молодые люди знакомились между собою; улаживались свадьбы. Москва славилась невестами, как Вязьма пряниками; московские обеды (так оригинально описанные князем Долгоруким) вошли в пословицу. Невинные странности москвичей были признаком их независимости. Они жили по–своему, забавлялись как хотели, мало заботясь о мнении ближнего» (218, 530). В описании А. Пушкина Москва предстает как своего рода анти-Петербург, причем средоточием независимой, свободной и веселой жизни он называет зал Благородного собрания, представляющий собой синоним хлебосольного высшего света с его патриархальными нравами.

Москва вместе с тем испытывала и влияние Петербурга; так, щеголихи, перенимая петербургские моды, придавали нарядам неизгладимое своеобразие. Надменный Петербург издали «смеялся и не вмешивался в затеи старушки Москвы» (А. Пушкин); хотя вся шумная, праздная, беззаботная жизнь с ее балами, пирами и гуляньями была характерна для обеих столиц. И в Петербурге богатые вельможи давали роскошные праздники, не думая о расплате за них. Весной (как правило, первого мая) в рощах Екатерингофа разбивались палатки и устраивались веселые гулянья. Палатки вельмож были «сотворены» из дорогих турецких шалей, в них на столах стояла роскошная трапеза, рядом располагались оркестры дворцовых музыкантов. Всюду прямо–таки азиатская роскошь. М. Пыляев пишет: «Вельможи, приезжая сюда со свитою в несколько десятков человек, пировали по три и по четыре дня; перед их палатками плясали и пели песенники–цыгане в белых кафтанах с золотыми позументами. Здесь же на потеху народу завязывался кулачный бой, в который вступая, по русскому обычаю, соперники троекратно целовались и обнимались» (220,435).

В царствование Екатерины II непомерная роскошь настолько была сильна, что императрица издала указ о том, как и кому ездить. Двум первым классам (по табели о рангах) ездить цугом с двумя вершниками; 3, 4, 5 классам — только цугом; 6, 7 и 8 классам — четвернею; обер–офицерам — парою; не имеющим офицерских чинов — верхом, в одноколке или санях с одной лошадью. Ливреи лакеев тоже были разными в зависимости от ранга их хозяев. И нравы в высшем свете были таковы, что если кто–нибудь приезжал в гости к вельможе в не соответствующем его положению экипаже и одежде, то его просто не принимали, а потом выражали ему порицание и возмущение.

Во время царствования императора Павла I начались гонения и указы против французских мод.[7] «В 1800 году было обязательно для всех жителей Российской империи, как состоявших на службе, так и бывших в отставке с каким бы то ни было мундиром, военным, морским или гражданским, носить длиннополый прусской формы мундир, ботфорты, крагены, шпагу на пояснице, шпоры с колесцами, трость почти в сажень, шляпу с широкими галунами и напудренный парик с длинною косой» (220, 452). С приходом к власти Александра I мгновенно все изменилось — стали носить платья нового французского покроя, первые модники трость заменили сучковатой дубинкой с внушительным названием «права человека», появились также и плащи английского и латиноамериканского типа; только представители высшего света носили бриллианты.

Любопытно, что в первые годы царствования Александра I в среде молодежи петербургского высшего света появились тайные общества разгульного характера, причем многие из них преследовали любовные цели: «Любовные похождения были в то время в большой чести и придавали светскому человеку некоторый блеск и известность. Нравы регентства были не чужды нам, и у нас были в своем роде герцоги Ришелье» (216, 195). К числу отечественных волокит относился некто X, впоследствии посланник при одном из итальянских дворов; по числу побед он сравнялся с Дон — Жуаном — ему не была известна непокоренная красавица.

При Александре I расцвели и различные масонские ложи, к которым с недоверием относилась Екатерина II (вспомним ее гонения на Новикова). В 1802 году действительный камергер А. А.Жеребцов открыл в Петербурге ложу «Соединенные друзья», в которую входили представители знати: великий князь Константин Павлович, герцог А. Виртембергский, граф А. Остерман — Толстой, граф И. Нарышкин и др. Задача этой масонской ложи формулировалась так: «Стереть между человеками отличия рас, сословий, верований, воззрений, истребить фанатизм, суеверие, уничтожить национальную ненависть, войну, объединить все человечество узами любви и знания» (161, 159). Члены ложи «Соединенные друзья» должны были заниматься умозрительными размышлениями и стараться очистить «дикий камень», т. е. свою нравственность. В ней проповедывалась любовь к красоте жизни, повелевалось добиваться этой красоты для возможно большего числа людей и стремиться к устройству земного Эдема; великий храм человечества следовало воздвигнуть на трех столбах: силы, мудрости и красоты. В принципе, это значило, что должны исчезнуть такие пороки высшего света, двора и привилегированного сословия, как мотовство, пьянство, распутство, игры азартные и другие порочные нравы, а также пороки, присущие низшим сословиям российского общества того времени.

В России существовали и другие масонские ложи, однако, несмотря на их разнородность, для всех них общей чертой были религиозно–нравственные искания. Представляет интерес свидетельство А. Пушкина о масонах: «Мы еще застали несколько стариков, принадлежащих этому полуполитическому, полурелигиозному обществу. Странная смесь мистической набожности и философского вольнодумства, бескорыстная любовь к просвещению, практическая филантропия ярко отличали их от поколения, которому они принадлежали. Люди, находившие свою выгоду в коварном злословии, старались представить мартинистов заговорщиками и приписывали им преступные политические виды… Нельзя отрицать, что многие из них принадлежали к числу недовольных; но их недоброжелательство ограничивалось брюзгливым порицанием настоящего, невинными надеждами на будущее и двусмысленными тостами на франкмасонских ужинах» (217, т. VII, 352–353). Масонские взгляды содержали в себе элементы неприятия морали и нравов феодально–крепостнического общества и, последовательно проведенные, эти элементы могли привести и к политической деятельности. Следует отметить, что среди масонов было около 50 будущих декабристов, некоторые из них (Н. Муравьев; С. и М. Муравьевы — Апостолы, П. Пестель) вышли из масонских лож и в итоге на Сенатской площади масоны оказались пс разные стороны баррикад. После этого масонство перестало играть значительную роль в жизни общества.

Поколение, давшее людей 14 декабря, отличается от поколения своих отцов в мыслях и нравах — отцы были вольно: думцами, дети стали свободомыслящими деятелями. Указывая на это различие, В. Ключевский пишет, что «по высшему обществу в начале царствования Александра пробежала тень, которую часто забывают в истории общества того времени» (121, 221). Здесь — различие в воспитании аристократов: в XVIII веке гувернерами у детей высшего дворянства были: первый — парикмахер, второй — вольнодумец (напомним, что они рекрутировались из французов и немцев). В конце этого столетия в нашу страну хлынули эмигранты — аббаты и дворяне, значительная часть которых вышла из аббатов. Эти эмигранты — консерваторы и католики, а также и иезуиты — становятся гувернерами в домах высшего света. Но самое интересное впереди: иезуитское влияние, встретившись с вольтерьянскими преданиями отцов, сформировало у юных аристократов теплое патриотическое чувство, что не входило в расчеты воспитателей. «Это важная перемена, совершившаяся в том поколении, которое, сменило екатерининских вольнодумцев; веселая космополитическая сентиментальность отцов превратилась теперь в детях в патриотическую скорбь. Отцы были русскими, которым страстно хотелось стать французами; сыновья были по воспитанию французами, которым страстно хотелось стать русскими» (121, т. V, 228). Настроением того поколения, которое подняло восстание, объясняется весь ход дела.

Эпоха Александра I характеризуется стилизацией нравов высшего света под народные. Марта Вильмот в своих письмах из России отмечает именно этот момент: «Смесь фамильярности и гордыни кажется мне удивительной особенностью этой страны. Здесь часто можно видеть, как господа и крепостные танцуют вместе, а посещая незнакомые дома, я не раз недоумевала, как различать хозяйку и горничную… Однажды в Москве мы обедали в одной аристократической семье; после обеда меня ужасно напугали послышавшаяся брань и потасовка двух людей, и тут же в невероятном исступлении женщина (по одежде — крепостная) ворвалась в гостиную и направилась к группе гостей, забавлявшихся ее гневом и нелепыми выходками… Вдруг она в слезах подбежала ко мне, яростно сжимая кулаки, как бы собираясь драться… Мне удалось уговорить присутствующих успокоить ее (речь идет о шутихе, которых тогда держали в знатных семьях — В. П.); они с трудом упросили дурочку поцеловать мне руку в знак примирения» (98, 265–266). На маскарадах, даваемых представителями высшего света, все присутствующие были пышно одеты и украшены бриллиантами, тогда как на хозяине и хозяйке были крестьянские платья (как здесь не вспомнить французских аристократов времен Людовика XVI, одетых под пастухов и пастушек!).

В высшем свете модно было содержать аристократические салоны, пользовавшиеся успехом. В первой трети XIX столетия любезной приветливостью и истинной просвещенностью славился в Петербурге литературный и аристократический салон А. Оленина. В нем бывали А. Пушкин, А. Кэрн, князья Вяземский и Шаховской, баснописец И. Крылов, известный естествоиспытатель Гумбольдт и др. «Всего примечательнее, — вспоминает современник, — было искусное сочетание всех приятностей европейской жизни с простотой, с обычаями русской старины» (128, 66). На этом салоне лежала часть уютной патриархальности с ее мягкими нравами.

В эту эпоху значима была и дружба, наполняющая смыслом жизнь человека с душой и талантом, — достаточно вспомнить выдающуюся роль друзей в жизни первого из тогдашних поэтов — А. Пушкина, первого из историков — Н. Карамзина, первого из светил бюрократии — М. Сперанского. В России умели дружить, друзья зачастую давали человеку возможность быть самим собою, выразить свои чувства и мысли. Друзья образовывали кружки, придавшие оживление салонной жизни обеих столиц, особенно в николаевскую эпоху, когда, по выражению В. Ключевского, представитель высшего света стал «скучать» (121, т. II, 168). Именно в кружках формировалось и общественное мнение, и социально–политические идеи.

В высшем свете Петербурга и Москвы значительную роль играли клубы, особенно Английский клуб (он был в обеих столицах). Английский клуб являлся наиболее уважаемым местом, где собиралась московская знать и интеллигенция.[8] Доступ в члены клуба был весьма затруднен, поэтому его состав был крайне рафинированным. А. де Кюстин следующим образом описывает любопытный обычай, господствовавший в Английском клубе: «Военные всякого возраста, светские люди, пожилые господа и безусые франты истово крестились и молчали несколько минут перед тем, как сесть за стол. И делалось это не в семейном кругу, а за табльдотом, в чисто мужском обществе!» (144, 237). Хотя были и такие, кто воздерживался от этого религиозного обряда; атмосфера же была весьма спокойной и доброжелательной.

Эволюция нравов высшего света в первой половине XIX века проявилась и в образовании полусвета. Действительно, писатель И. Панаев приводит представление о счастливой жизни, вложенное в уста представителя высшего света: «Я человек вполне образованный, потому что одеваюсь, как все порядочные люди, умею вставлять в глаз стеклышко, подпрыгиваю на седле по–английски, я выработал в себе известную посадку в экипаже, известные приемы в салоне и в театре; читаю Поль де Кока и Александра Дюма–сына, легко вальсирую и полькирую, говорю по–французски; притворяюсь, будто чувствую неловкость говорить по–русски… Я живу, как все порядочные люди: у меня мебели Гамбса, ковер на лестнице, лакей в штиблетах и в гербовой ливрее, банан за диваном, английские кипсеки на столе… Петербург удовлетворяет меня совершенно: в нем итальянская опера, отличный балет, французский театр (в русский театр я не хожу и русских книг не читаю), Дамы с камелиями, которые при встрече со мною улыбаются и дружески кивают мне головою. Я на ты со всеми порядочными людьми в Петербурге: об остальных я мало забочусь. Я счастлив. Чего же мне больше?…» (266, 240).

Такого рода людей в Петербурге достаточно много; они считают, что «Петербург — это Париж в миниатюре», а раз так, то в нем заводится нечто вроде парижского полусвета. Петербург быстро идет по пути развития европейского лоска и довел до блеска все безобразия европейской цивилизации. В развитии и смене мод на экипажи, мебельные стили, туалеты, в уиножении публичных увеселений, ресторанов, в расположении дам, называемых камелиями, петербургский свет не уступает парижскому. И. Панаев в своем рассказе «Дама из Петербургского полусвета» описывает нравы и быт женщин, занимающих середину между прославленными камелиями и I порядочными женщинами (266, 240–255). Полусвет подражает свету и заражается всеми его нравами, лоском и блеском, роскошью и рабством.

После отмены крепостного права нравы высшего света претерпели определенную трансформацию, что обусловлено развитием страны по буржуазному пути, а также отсутствием политических свобод, партий, жесткой регламентацией всех форм общественной деятельности. Высший свет по–прежнему оказывал влияние на государственную политику, многие его представители стремились занять удобное место у подножия трона, чтобы сделать карьеру, составить состояние, упиться властью и удовлетворить свои честолюбивые замыслы. Здесь громадную роль играли различного рода закулисные интриги, которые не могли обойтись без столичных салонов, где зачастую делалась политика и политики. О нравах этих салонов и идет речь в упоминавшемся выше «Дневнике» А. Богданович; в нем прекрасно описываются разложение нравов и придворной камарильи, и временщиков, стремившихся урвать «кусок пирога» побольше.

На арену истории выходит российская буржуазия, чьи представители стремятся подчеркнуть роскошью одежды и блеском драгоценностей свое богатство. В конце XIX — начале XX века аристократы, в отличие от них, старались не выделяться особой пышностью и великолепием туалетов, они одевались довольно скромно. Встретив на улицах столицы аристократа или аристократку, можно было и не признать их общественного положения. Однако в их костюме нет смешения разных стилей, он весь — от головного убора до перчаток и ботинок — строго выдержан и элегантен, цвета также не бросаются в глаза своей яркостью. Представители высшего света не очень–то следовали за модой, напротив, некоторое отставание от нее считалось признаком хорошего тона. Они не злоупотребляли ношением драгоценностей, обычно это были фамильные драгоценности. Хотя были и исключения, ибо отдельные аристократки одевались очень нарядно, тратя на это огромные деньги. Так, графиня Орлова, увековеченная известным художником В. Серовым, ежегодно (по словам сына директора императорских театров В. Теляковского) расходовала около ста тысяч рублей. В «Воспоминаниях» Д. А.Засосова и В. И.Пызина подчеркивается: «Нам приходилось встречать этих людей, кроме обычной обстановки, в Мариинском и Михайловском театрах и в концертах. В воскресенье вечером в Мариинском театре обычно шел балет, и тогда собиралась особо нарядная публика. Но и там можно было отличить аристократок от представителей «золотого мешка»: красивые, изысканные туалеты аристократок выгодно отличались своей выдержанностью и изяществом от пышных, броских туалетов богатеев» (100, 113). Таким образом, высший свет достиг изящности и утонченности в одеждах и манерах.

Вместе с тем ситуация в стране ухудшалась, нравы разлагались, чему немало способствовал и Г. Распутин, проворачивавший интрига при дворе и в высшем свете. Придворная фрейлина А. Вырубова показывает в своих «Воспоминаниях» всю глубину разложения нравов петроградского «бомонда» в годы первой мировой войны: «Трудно и противно говорить о петроградском обществе, которое, невзирая на войну, веселилось и кутило целыми днями. Рестораны и театры процветали. По рассказу одной французской портнихи, ни в один сезон не заказывалось столько костюмов, как зимой 1915–1916 годов, и не покупалось такое количество бриллиантов: война как будто не существовала» (78, 160–161). Помимо кутежей высший свет развлекался еще и распусканием всевозможных сплетен о жизни царствующей императрицы, что способствовало усилению социальной напряженности в обществе. В результате появились новые, еще более дикие нравы, присущие эпохе гражданской войны и становления большевистского государства, о чем ярко свидетельствуют, например, воспоминания Ф. Шаляпина и дневники З. Гиппиус. Заслуживает внимания то, что французский посол в России М. Палеолог на основе наблюдения высшего света и собранной информации о положении в различных слоях общества сделал вывод об обреченности режима Николая Второго (198). Сами же нравы «бомонда» своими корнями уходят в жизнь и нравы провинциального дворянства, поэтому и перейдем к их рассмотрению.

Раздел 4. Провинциальное дворянство

Модный высший свет своим основанием имел слой провинциального дворянства, до которого не так быстро и просто доходило влияние новых вкусов и обычаев. Жизнь и нравы провинциального дворянства в сильной степени были извращены и приняли уродливые формы под влиянием крепостного права. В. Ключевский пишет об этом так: «Самым едким элементом сословного взаимоотчуждения было крепостное право, составившееся из холопей и крестьянской неволи… Все классы общества в большей или меньшей степени, прямо или косвенно участвовали в крепостном грехе по тем или иным крепостям… Но особенно зловредно сказывалось это право на общественном положении и политическом воспитании землевладельческих классов» (121, т. III, 176). Крепостное право — это центральный узел всего уклада частной, общественной и государственной жизни. Привычки, нравы и отношения, генерируемые такой основной социально–экономической единицей, каковой являлась крепостная вотчина, отражались на высших этажах общежития, его юридическом облике и духовном содержании. «Социальный строй государства, — пишет М. Богословский, — весь сверху донизу носил печать крепостного права, так как все общественные классы были закрепощены» (25, кн. VI, 37). Весьма сильное влияние крепостное право оказало на провинциальных дворян, которые в своих имениях непосредственно осуществляли функцию владельцев крепостных, отсюда и особенно дикие нравы их.

В XVII столетии (при Алексее Тишайшем) нравы были очень простыми в вотчинах и поместьях. Князь М. Щербатов отмечает, что тогда бояре и дворяне жили уединенно, все необходимое для жизни производилось в вотчинах, открытых столов не держали; к тому же религиозное воспитание, «хотя иногда делало иных суеверными, но влагало страх закона божия, который утверждался в сердцах их ежедневною домашнею божественною службою» (189, 68). Уединенная жизнь заставляла читать «Священное писание», тем более что скуку нельзя было устранить чтением увеселительных книг (их просто не было). Управление деревенским хозяйством требовало знания законов государства и приказных дел, что в ряде случаев приводило к необходимости заниматься судебными делами, часто оказывавшихся сутяжными.

И хотя в результате преобразований Петра Великого европейские формы жизни и нравы, иноземная литература и языки, идеи европейского Просвещения, вошедшие в быт русского дворянства, позолотили высший свет и двор императора, они едва заметно мерцающими лучиками проникли в окутанные темнотой глубокие провинциальные слои. Темная масса провинциального дворянства в первой половине XVIII века жила по преданиям своих предков. Прежде всего следует заметить, что русскому дворянину XVII и первой половины XVIII столетия, в отличие от западноевропейского аристократа, было мало знакомо чувство лично» чести. В верхах дворянства было сильно развито чувство родовой чести, выражавшееся в местничестве; в силу этого чувства дворянин, который не видел ничего унизительного в названии себя холопом, в подписи уменьшительным именем, в телесном наказании, считал унижением для себя занимать место за столом рядом с таким же дворянином, недостаточно знатным для этого соседства. Поэтому монархи были вынуждены воспитывать у дворян чувство личной чести — Петр Великий исключил из употребления уменьшительные имена, Екатерина II разъяснила, что дворянство является отнюдь не какого–то рода повинностью, а почетным наименованием, признанием заслуг перед государством, однако некоторые из помещиков подписывались в документах чином придворного «лакея». Понятно, что это уродовало нравы дворян и унижало их как личностей.

В своих «Записках» князь П. Долгорукий пишет: «Жизнь помещиков по деревням была, за очень немногими исключениями, — жизнь растительная, тупая, беспросветная. Осенью и зимой — охота. Круглый год — водка; ни книг, ни газет. Газета в те времена была на всю Россию только одна: С. — Петербургские Ведомости, основанные Петром I в 1703 г. Они выходили два раза в неделю и читались довольно много в обеих столицах и в больших городах, но в помещичьих усадьбах о них почти не знали. Невежество было невообразимое» (104, 19). Достаточно привести высказывания одной помещицы в царствование Анны Иоанновны о том, что турецкий султан и «царь» французский исповедуют басурманскую веру.

Помещичьи дома были все похожи друг на друга и отличались только размерами. Достаточно привести описание такого дома в отдаленной вотчине князя Д. М.Голицына (селе Зна–менское Нижегородского уезда, отписанном в 1737 г.). В нем две чистые горницы, каждая по 5 окон, разделенные между собой сенями: одна — на жилой подклети, другая — на омшанике, причем окна слюдяные, ветхие. К чистым горницам примыкала еще одна черная. Дом покрыт дранью, вокруг него обычные хозяйственные постройки: погреб, две конюшни, амбар, сарай, баня с предбанником, а также «земская изба» — очевидно контора имения. В таких тесных и невзрачных, разбросанных в провинциальной глуши гнездах и ютилось провинциальное дворянство.

Стены были бревенчатыми, обои имелись только у очень богатых помещиков; из мебели довольствовались деревянными скамьями, покрытыми коврами, стулья были редки, а кресла относились к предметам исключительной роскоши. Зато, благодаря дешевизне продуктов, стол накрывался обильный, ели жирно, много и тяжело. Зажиточность определялась, в основном, нарядами, посудой, лошадями, экипажами и числом дворовых. Последних кормили до отвалу, однако одевали неряшливо и убого — казакины из грубого домашнего сукна были усеяны заплатами; прислуживали они за столом босиком, ибо сапоги надевались исключительно по праздникам большим или для весьма почетных гостей. Дворовые — отнюдь не роскошь для помещика, они нужны были для защиты от разбойников или для набегов на имения соседних помещиков.

В усадьбе крупного барина, помимо дворовой челяди, находился особый штат приживальщиков (они осуществляли так называемое «подставное» потребление представителя праздного класса, по Т. Веблену) из дальней и бедной родни или из мелких соседей, которые служили мишенями барского остроумия или орудиями барских потех, принимающих грубый характер и сразу же переходящих в насилие. Устами своего депутата в екатерининской комиссии однодворцы Тамбовской губернии жаловались на постоянные обиды, наносимые им соседями–дворянами. Депутат горячо восстал против отмены телесного наказания для дворян; без этих наказаний, говорил он, «благородным от насилия воздержать себя по оказуемой им вольности впредь невозможно. Но, почтеннейшее собрание, — продолжал он, — о других губерниях не отваживаюсь, а что ж о Воронежской и Белгородской, смело уверяю: где б какое жительство осталось без притеснения и обид от благородного дворянства спокойно? Подлинно нет ни одного, что и в представлениях от общества доказывается» (25, т. VI, 36). Мелкопоместные дворяне подражали по мере возможности владельцам крупных имений.

Крепостное право отрицательно сказывалось на личности дворянина, порождало порочные нравы — оно обеспечивало его даровым трудом, доставляя ему «вредный досуг для праздного ума» (М. Богословский). Так как этот досуг нечем было занять серьезным, а энергия требовала выхода, то дворянин занимался не только охотой и служением Бахусу, но и тяжбами. Князь М. Щербатов вспоминает, что один из его ближних предков «хаживал» в суд не только по своим делам, но вел также по поручению и чужие тяжбы (68). Процессы тянулись годами и служили наряду с борзой и гончей охотой наиболее интересной темой для разговоров сельского дворянства, заполняя тем самым пустоту и скуку уединенной жизни. В некоторых случаях сутяжничество превращалось в страсть, появились большие охотники и охотницы судиться, прибегая к помощи мудрых юрисконсультов, заинтересованных в сутяжничестве.

В 1752 г. императрица Елизавета объявила Сенату о своем крайнем неудовольствии слышать о разорении и притеснении своих подданных со стороны «ябедников», причем в указе приводится и конкретный портрет такого ябедника. Это — князь Н. Хованский, отставной лейб–гвардии прапорщик, религиозный и политический вольнодумец; к тому же неуживчивый человек — бросил жену, 12 лет подряд не ходил на исповедь, называл высокопоставленных особ дураками и злорадствовал по поводу пожара в московском дворце, остря, что императрицу преследуют стихии: из Петербурга ее гонит вода (наводнение), а из Москвы — огонь. Указ предписывал князю Хованскому сутяжничество бросить и никого не консультировать по судебным делам под угрозой- конфискации его движимого и недвижимого имущества (то же грозило и обращавшимся к нему за советами). За свой атеизм и злой язык остроумный князь–адвокат расплатился плетьми и ссылкой сначала в монастырь на покаяние, а затем в свою деревню.

Однако не все в дворянской среде в силу горячности натуры могли заниматься тяжбами, и они, как замечает М. Богословский, предпочитали решать возникавшие недоразумения «открытым боем» (15, кн. VI, 34–35). Это значит, что разгорались военные действия между соседними «вотчинами–государствами» в средневековом духе. Так, в 1742 г. богатый вяземский помещик Грибоедов во главе отряда дворовых с рогатинами и дубьем напал ночью на усадьбу помещицы Бехтеевой, владелицу выгнал и сам поселился в завоеванной усадьбе. В 1754 г. трое орловских помещиков, братья Львовы, советник, асессор и корнет, предприняли поход против своего соседа поручика Сафонова. При помощи родственников они собрали армию из крестьян и дворовых численностью в 600 человек. Выступление было обставлено торжественной церемонией: два священника отслужили молебствие с водосвятием, все приложились к иконе; после помещики выступили с напутственными речами перед «воинством», побуждая «иметь неуступную драку» и не выдавать друг друга. Лучшим крестьянам для большего подъема воинственного духа поднесли по чарке водки, и все двинулись в путь. Подкравшись к крестьянам противника, занятым на сенокосе, и застав их врасплох, Львовы ударили по ним из лесу. Произошла кровопролитная свалка: 11 человек было убито, 45 тяжело ранено, 2 пропало без вести. В этот век царствования женщин жены и дочери дворян проявляли воинственные наклонности и стратегические таланты. В 1755 году пошехонская помещица Побединская во главе своих крепостных сразилась с двумя соседями — помещиками Фрязиным и Леонтьевым, заключившими между собой союз и напавшими на ее людей. Битва закончилась поражением и смертью обоих союзников. В иных усадьбах из дворовых людей формировались вооруженные, обмундированные и обученные военному делу отряды для междуусобных войн и для защиты от частых тогда нападений на поместья разбойничьих шаек (25, т. VI, 35; 104, 20).

Эти шайки были тем более опасны, что их тайные предводители, скупавшие награбленные вещи, часто бывали родовитыми, иногда титулованными, людьми, имевшими большие связи. В своих «Записках» князь П. Долгоруков приводит целый ряд примеров такого рода. В Чернском уезде Тульской губернии дворяне Ерженский и Шеншин предводительствовали разбойничьими шайками; на юге России в качестве тайных руководителей разбойников выступали братья, графы Девиеры; в Костромской губернии — князь Козловский, являвшийся по матери Салтыковой родственником Ягужин–ских, Салтыковых, Лабановых, Долгоруковых. Не отставали и женщины. В Путивльском уезде Курской губернии вдова Марфа Дурова, владевшая тысячью душами, садилась на лошадь и в сопровождении трех сыновей и довольно многочисленной шайки разбойничала. Этот разбой она называла — «ходить на охоту»; охота обошлась ей дорого — в результате ее арестовали и сослали в Сибирь.

В Малороссии действовала некая богатая женщина Базилевская, прозванная Базилихой; она выступала одновременно в роли покровительницы и любовницы разбойника Гаркуцы. Когда ею было накоплено огромное количество награбленных Гаркуцей драгоценностей, она отдала его в руки полиции. Его наказали кнутом, заклеймили и сослали на каторгу; Базилиха же все это состояние оставила своему сыну Петру, считавшемуся сыном Гаркуцы. Этот Петр Базилевс–кий женился на Грессер, племяннице фельдмаршала князя Трубецкого, бывшего министра двора при Николае I. После женитьбы Базилевский получил звание камергера, однако после того, как возмущенные его жестокостью крепостные связали и выпороли его, он вынужден был в 1849 году выехать за границу. И таких примеров можно привести достаточно много, все они прекрасно характеризуют нравы тогдашнего дворянства.

В первой половине XVIII столетия дворянские гнезда в провинции были довольно пусты, ибо их население должно было быть занято на службе. «Околоток наш, — говорит А. Болотов, вспоминая детские годы, — был тогда так пуст, что никого из хороших и богатых соседей в близости к нам не было» (25, т. VI, 30). Особенно пустынными были дворянские усадьбы во времена Петра Великого, когда служилый дворянин получал кратковременный отпуск. В большинстве случаев петровскому дворянину приходилось возвращаться в родное место после длительной службы, он выходил в отставку уже одряхлевшим. Так, в 1727 г. некий бригадир Кропотов доносил Сенату, что в своем поместье он не бывал с 1700 года, т. е. целых 27 лет. И только в послепетровское время начинается ослабление служебного бремени дворянина, сокращение срока дворянской службы, что содействовало приливу дворянства в родные углы (достаточно вспомнить меры Екатерины I и Анны Иоанновны).

Однако подлинным оживлением провинциальной жизни дворянство обязано закону о дворянской вольности 1762 г., наполнившему провинцию дворянством, и закону о дворянском обществе 1775 г., организовавшему провинциальное дворянство в дворянские общества для управления губернскими делами[9]. Вместе с тем, пустота провинции в первой половине того столетия, отсутствие контакта с людьми своего круга, невозможность жить интересами дворянского общества наложили отпечаток на психологию и нравы помещика. По характеристике М. Богословского: «Они убивали в характерах общительность и действовали в противоположность службе, развивавшей в дворянском кругу товарищеские чувства и отношения. Одинокие и редкие обитатели усадеб, свободные от службы, дичали, и наряду с чертами радушия и гостеприимства, свойственными вообще славянской натуре и широко распространенными в русском дворянстве XVIII в., складывался также особый тип угрюмого и нелюдимого помещика, замкнувшегося в своей усадьбе, никуда не выезжавшего и никого к себе не принимавшего, погруженного исключительно в мелкие интересы и дрязги своего крепостного люда и заботы о борзых и гончих сворах» (25, кн. VI, 31–32).

Именно так, майор Данилов обрисовывает жизнь и нравы слоя провинциального дворянства первой половины XVIII века. Он ведет повествование о своей родственнице, тульской помещице–вдове: грамоте она не училась, но каждый день, разогнув спину, читала наизусть всем вслух акафист богородице; она очень любила щи с бараниной, и пока их кушала, перед ней секли варившую их кухарку не потому, что она дурно варила, а так, для аппетита. Дед майора Данилова проводил дни уединенно в своей усадьбе: «Он никогда не езжал по гостям, да я и не слыхивал, чтоб и к нему кто из соседей равные ему дворяне езжали» (25, кн. VI, 32). Такие черты провинциальных дворян, порожденные существующими условиями, оказались весьма устойчивыми — их не смогли «стереть» провинциальные дворянские учреждения, созданные Екатериной II, они обнаружатся у помещиков первой половины XIX столетия и найдут свое бессмертное воплощение в образе Плюшкина. Угрюмые и нелюдимые Даниловы и Болотовы времен Анны и Елизаветы сродни ему — они ведь его деды и прадеды.

И тем не менее западноевропейские нравы и правила общежития, введенные Петром Великим в русское общество, оказывали свое действие и на провинциальное дворянство. Значительную роль сыграли ассамблеи, пришедшиеся по вкусу светскому русскому обществу; они быстро распространились, и введенная благодаря им в общественную жизнь женщина стала чувствовать себя хозяйкой на них. «Приятно было женскому полу, — повествует об этом князь М. Щербатов, — бывшему почти до сего невольницами в домах своих, пользоваться всеми удовольствиями общества, украшать себя одеяниями и уборами, умножающими красоту лица их и оказующими им хороший стан; не малое же им удовольствие учинило, что могли прежде видеть, с кем на век должны совокупиться, и что лица женихов их и мужей уже не покрыты стали колючими бородами». Это сближение полов не только смягчало нравы, но и порождало новые чувства и настроения, до сих пор неведомые русским людям[10]. «Страсть любовная, — продолжает М. Щербатов, — до того почти в грубых нравах незнаемая, начала чувствительными сердцами овладевать, и первое утверждение сей перемены от действия чувств произошло!.. О коль желание быть приятной действует над чувствами жен!» (189, 72).

Ассамблеи давали возможность развивать на практике те чувства, о которых шла речь в каком–нибудь переводном французском романе типа «Эпаминонд и Целериана». Такого рода романы формировали представления о нежной и романтической любовной страсти. «Все, что хорошею жизнью зовется, — вспоминает А. Болотов о елизаветинских временах, — тогда только что заводилось, равно как входил в народ тонкий вкус во всем. Самая нежная любовь, толико подкрепляемая нежными и любовными и в порядочных стихах сочиненными песенками, тогда получала первое только над молодыми людьми свое господство» (25, кн. VI, 102–103). В середине века западные забавы и развлечения уже начинают проникать в дворянские усадьбы — там происходят своего рода ассамблеи; они тяжеловаты и грубоваты, как и все в деревне; появляются карточные игры, танцуют менуэты и контрдансы. В 1752 г. молодой А. Болотов на пути из Петербурга в свою родную тульскую деревню заехал к зятю, псковскому помещику Неклюдову, женатому на его старшей сестре, и попал как раз на ее именины. Они праздновались уже по–новому — на них собрались окрестные дворяне с семьями. Один из солидных соседей, полковник П. Сумароцкий, прибыл с домашним оркестром скрипачей. После многочасового обеда все предались увеселениям: молодые люди увлеклись танцами, причем Болотов, щеголяя сшитым петербургским портным синим кафтаном с белыми разрезными обшлагами, открыл менуэт в паре с полковничьей дочерью. Дамы забавлялись игрой в карты, мужчины продолжали беседу за рюмкой. Когда же оживление охватило всех, то карты и разговоры были отставлены в сторону и все пустились в пляс. Элементы русской культуры подчинили европейскую — чинный западный менуэт уступил место русской под песни дворовых девок и лакеев. Веселье продолжалось до ужина, после которого гости остались на ночь у радушного хозяина и разъехались на другой день после обеда.

Следует отметить, что жизнь московского дворянства, зимой — в Москве, летом — в подмосковных усадьбах, по сути, мало чем отличалась от жизни в деревенской глуши в XVIII веке; разве что нравы были более мягкими и роскоши было побольше. В предыдущем разделе уже говорилось о том, что после получения дворянами вольности значимость приобрела дворянская усадьба, с нею связана и возникшая атмосфера дружеского общения. В новиковском журнале «Кошелек» пародируется это общение: «Ныне женщин взаперти и под покрывалами их лиц не держат: все оне наруже. Что ж бы мы сошедшись в женское собрание говорить стали? От обхождения нашего с французами переняли мы их тонкость, живость и гибкость, так что я несколько часов могу разговаривать с женщиною, и верно знаю, что ей не будет скучно…» (222, 59). Однако способность к общению в самом широком смысле этого слова выступала важнейшей характеристикой личности дворянина — она определяла достоинство в соответствии с этическим кодексом эпохи Просвещения. Поэтому хозяин городской или деревенской усадьбы просто немыслим вне многочисленных дружеских связей. Интересно то, что именно неписаный закон дружбы как бы связывал воедино собравшееся в усадьбе «общество». Ведь в гостиной не всегда собирались единомышленники, напротив, в учтивой и непринужденной беседе (она могла быть и бурной, все зависело от темперамента беседующих) сталкивались зачастую противоположные мнения, вкусы и мировоззрения. Их спектр достаточно широк — здесь и мечтательный поклонник Фенелона, и скептический вольтерьянец, и филантропический руссист, и политический циник в духе Дидро, и просто спесивый человек. Эпоха Просвещения оказала сильное влияние на русское дворянство; поднимая на щит общение, ее литература — литература сентиментализма — окутала дружбу чуть–ли не мистическим туманом. Эта основа и позволила весьма быстро сформироваться культуре общения в среде российского дворянства.

На эту новую потребность сразу же откликнулась архитектура русского классицизма — она создала новый тип усадебного дома с целым комплексом обширных парадных помещений:

«В них всеми доступными художественными средствами созидалась празднично гостеприимная атмосфера. Разнообразные по форме и отделке парадные помещения объединялись, подобно «золотым» комнатам демидовского дома, в великолепные анфилады, в которых было не столько удобно жить, сколько общаться» (222, 59). Парадный интерьер был сконструирован так, чтобы в его пространстве разворачивалось действо: обеды и балы, приемы и беседы, чтение книг и музицирование, наслаждение произведениями искусства и игра в карты. В дворянских поместьях наряду с этим создавались и парковые пейзажи; ведь парковый пейзаж, являясь неотъемлемой частью усадьбы, воспитывал у дворянина эстетический вкус благодаря поэтическому опыту созерцания и переживания природы. Сам парк выступает уже в качестве необходимого условия достойного человеческого существования: ежедневная прогулка по парку вошла в дворянский быт не только деревни, но и города. И не случайно тогда в Петербурге называли Москву «большой деревней» и многие в ту пору стремились жить на лоне природы.

Н. Карамзин в «Записках старого московского жителя» писал: «…Русские уже чувствуют красоту Природы; умеют даже украшать ее. Объезжайте Подмосковныя: сколько прекрасных домов, Английских садов, сельских заведений, достойных любопытного взора просвещенных иностранцев!.. Рощи, — где дикость Природы соединяется с удобностями искусства и всякая дорожка ведет к чему–нибудь приятному: или к хорошему виду, или у обширному лугу, или к живописной дичи — наконец заступают у нас место так называемых правильных садов, которые ни на что не похожи в натуре и совсем не действуют на воображение» (122, 60). Такого рода красота влияла облагораживающе на нравы провинциального дворянства и высшего света, внесла свой вклад в формирование нашей отечественной культуры, заложив в нее громадный творческий потенциал.

Действительно, в конце екатерининского «златого века» возник такой социокультурный феномен, как дворянская усадьба, связанный с новой тенденцией в общественной жизни. Наряду с гражданскими мотивами в произведениях творцов блестящей формирующейся русской национальной культуры все более настойчиво повторяется идея ухода от государственной, общественной деятельности, неверие в ее плодотворность. В стихах Державина, Капниста, Львова, в живописи Боровиковского кристаллизуется образ человека, отвергнувшего суету и нравы столичной жизни, обитающего в своей усадьбе в кругу семьи, друзей, любимого крестьянина, к которым он относится отечески. Такая жизнь дает физическое и нравственное здоровье, душевный покой; дни наполнены простыми «естественными» радостями бытия. В стихах Державина поэтизируется природа, самые обычные дела (еда, сон); переосмысливается понятие богатства, которое состоит отнюдь не в «сокровищах»:

«Богат, коль здрав, обилен, —

Могу поесть, попить;

Подчас и не бессилен

С Миленой пошалить».

Созданный им поэтический образ человека, живущего естественной и счастливой жизнью, противопоставляется суетным нравам вельмож, придворных и откупщиков. В послании В. В.Капнисту с истинно державинской поэтической смелостью светское общество названо чернью: «Умей презреть и ты златую, злословну, площадную чернь». В другом послании (Львову) Державин вкладывает в уста друга программный афоризм: «Ужель тебе то не известно, (Что ослепленным жизнью дворской) Природа самая мертва?» Уход в усадебную жизнь в кругу семьи и друзей, противопоставление ее «жизни дворской», где «природа самая мертва», привели к появлению таких культурных гнезд дворянства, как Никольское — Черенчицы Львова, Премухино А. Бакунина, близ Торжка, Обуховка Капниста на реке Псел, возле Миргорода, Званка Державна на реке Волхов.

Дворянская усадьба представляла собою сравнительно замкнутый цельный мирок, подвластный воле помещика, базирующийся на крепостном труде. Архитектурное, парковое, театральное, музыкальное, живописное творчество во многих усадьбах выражало прогрессивные тенденции культуры. Созданные здесь произведения искусства вошли в сокровищницу национальной и мировой культуры и продолжают давать эстетическое наслаждение, не отменяемое и не заменяемое творениями последующих мастеров. Именно в дворянской усадьбе с необычайной остротой обнаруживается основное противоречие культурно–исторического процесса эпохи (последняя треть XVIII — первая половина XIX века): складывание отечественной культуры в условиях начинающего разлагаться крепостничества и нарождающихся буржуазных отношений. Дворянская усадьба — социокультурный феномен, который выходит за рамки дворянской культуры и является одним из свидетельств и выражений процесса складывания национальной русской культуры.

В 30‑х годах прошлого столетия А. Пушкин охватил это основное противоречие в описании подмосковных дворянских усадеб: «Подмосковные деревни также пусты и печальны. Роговая музыка не гремит в рощах Свирлова и Останкина; плошки и цветные фонари не освещают английских дорожек, ныне заросших травою, а бывало уставленных миртовым и померанцевыми деревьями. Пыльные кулисы домашнего театра тлеют в зале, оставленной после последнего представления французской комедии. Барский дом дряхлеет… Обеды даются уже не хлебосолами старинного покроя, в день хозяйских именин или в угоду веселых обжор, в честь вельможи, удалившегося от двора, но обществом игроков, задумавших обобрать, наверное, юношу, вышедшего из–под опеки, или саратовского откупщика» (218, 530).

В таком доме могли быть и помещения для «кабинетных упражнений», где хозяин работал и писал подобно тому, как были написаны знаменитые мемуары «Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные самим им для своих потомков. 1738–1793». В подобных домах бывали сочинения Ломоносова и Сумарокова, Хераскова и Карамзина, Вольтера и Дидро. Полки с книгами, гравюры на стенках, конторка, часы — все это свидетельствует о том, что хозяин является любителем «книжного просвещения» и знаком с западноевропейской культурой. «Могучее влияние печатного слова, — пишет А. Корнилова, — проникало в помещичьи усадьбы, и хорошие библиотеки становились не таким уж редким явлением в деревенском захолустье» (128, 32). Именно книги русских и западноевропейских писателей, труды французских мыслителей оказывали влияние на формирование подрастающего поколения дворян, что способствовало усилению их умственной деятельности, отодвигая на задний план помещичьи занятия и связанные с ними нравы. Появились просвещенные дворяне, чьи дети под влиянием тех же книг 14 декабря 1825 года выйдут на Сенатскую площадь.

И тем не менее образованных людей среди провинциального дворянства было немного, большинство из них отличалось полудикими нравами. В одном из писем Марты Виль–мот, датированном 14 июня 1806 года, говорится: «Баронессе Прайзер волею несчастных обстоятельств пришлось служить гувернанткой в двух или трех семьях. Только что она отказалась в одной из них от места из–за плохого обращения и из–за отвратительного поведения хозяев, чему ей приходилось быть свидетельницей (между прочим, эта семья пользуется чрезвычайным уважением в округе). Я не хочу портить этими сценами свой дневник; но вот один пример. В первый день, как приехала баронесса, хозяин дома, к ее ужасу, позвал горничную и развлекался тем, что приказал этой женщине ловить на нем блох, которых по воскресеньям ищут друг у друга в голове нищие ирландские дети, и эта картина часто потом повторялась. Баронессу считали капризной, потому что в подобных случаях она спешила уйти в свою комнату» (98, 394).

А разве это не относится к полудиким нравам, когда у многих помещиков была страсть к свиньям. С. Т.Аксаков в своей автобиографической повести «Детские годы Багрова–внука» вспоминает помещика Дурасова, который хвастался своими заведениями: «Да у меня и свиньи такие есть, каких здесь не видывали; я их привез в горнице на колесах из Англии. У них теперь особый дом… Я всякий день раза по два у них бываю».

В самом деле, в глухой стороне сада стоял красивый домик. В передней комнате жил скотник и скотница, а в двух больших комнатах жили две чудовищные свиньи, каждая величиной с небольшую корову. Хозяин ласкал их, называл какими–то именами. Он особенно обращал наше внимание на их уши, говоря: «Посмотрите на уши, точно печные заслоны!» (15, 251). И когда одна из свиней «сдохла», то барин сильно печалился, не обращая внимания на своих людей — свинья оказалась дороже человека! Нелишне заметить, что в фонвизиновском «Недоросле» люди по черным избам в тесноте да в грязи ютились, а у каждой свинки «хлевок особливый» имелся.

В XVIII столетии крепостной человек был ревизской душой, неполноправным государственным лицом, однако в глазах дворян и других сословий он был, по выражению князя М. Щербатова," рабом. Отсюда и хамские нравы в отношении помещиков к крепостным крестьянам, сохранившееся и в XIX веке. И дворяне же этого века (разумеется, некоторые из них) приходили к мысли о ненужности крепостного права, ведущего к величайшей испорченности нравов и помещиков, и крепостных. Так, в представлении братьев Николая и Сергея Тургеневых хамами являются те, кто ест выращенный крестьянами хлеб и попирает их же достоинство. В начале 1818 г. Николай писал Сергею: «Наш образ мыслей, основанный на любви к Отечеству, — на любви к справедливости и чистой совести, не может, конечно, нравиться хамам и хаменкам. Презрение, возможное их уничтожение может быть только нашим ответом. Все эти хамы, пресмыкаясь в подлости и потворстве, переменив тысячу раз свой образ мыслей, погрязнут, наконец, в пыли, прейдут заклейменные печатью отвержения от собратства людей честных, но истина останется истиною, патриотизм останется священным идеалом людей благородных» (229, 249). Тургеневское понимание хамства, весьма оригинальное для того времени, быстро было подхвачено в декабристских кругах, мечтавших установить в России республиканскую форму правления.

Однако мечты оставались мечтами, а в николаевской России господствовали отвратительные нравы провинциального дворянства в виде телесных наказаний (крестьян и дворовых секли на конюшнях), всякого рода насилий и бесконечных надругательств. А. де Кюстин писал: «Русские помещики — владыки, и владыки, увы, чересчур самодержавные в своих имениях. Но, в сущности, эти деревенские самодержцы представляют собой пустое место в государстве. Они не имеют политической силы. У себя дома помещики позволяют себе всевозможные злоупотребления и смеются над правительством, потому что всеобщее взяточничество сводит на нет местные власти, но государством они не правят» (144, 268). Барыня читала чувствительный роман или молилась в церкви, а на конюшне по ее приказу нещадно драли «мужиков, баб и девок». Что же касается барина, то его отношения к насилию великолепно выражено А. Некрасовым в словах помещика Оболдо — Оболдуева:

«Кулак — моя полиция!

Удар искросыпительный,

Удар зубодробительный,

Удар — скуловорррот!..»

И верно пишет В. Купер в своей книге «История розги», что «этот паривший некогда кулак пережил и до настоящего времени, позорное наследие перешло и к нам, и долго еще русскому обществу и народу бороться с последствиями рабства и былых насилий» (109, 153). Такого рода нравы пережили крушение крепостного права, преодолеть их оказалось очень трудно. О насилии и взяточничестве в провинции сообщает и А. И.Кошлев, бывший в 40‑х годах прошлого века предводителем уездного дворянства. Он рассказывает о весьма богатом старике–помещике, который в течение 18 лет был уездным предводителем дворянства и прославился своим самоуправством и плохим обхождением с крестьянами и дворовыми людьми. «Он был несколько раз под судом: но по милости денег всегда выходил чистым из самых ужасных дел. Он засекал до смерти людей, зарывал их у себя в саду и подавал объявления о том, что такой–то от него бежал. Полиция, суд и уездный стряпчий у него в кабинете поканчивали все его дела» (234, 79). И самое интересное, что этот помещик был очень набожен, не пропускал ни обеден, ни заутрень и строго соблюдал все посты, а людей приказывал сечь между заутреней и обедней по праздникам (не следует забывать, что в императорской России на долю религиозных праздников приходилось 160 дней в году). Более того, ему вздумалось получить пряжку за 35-летнюю беспорочную службу, однако неблагоприятные для этого отметки в его служебном формуляре служили, казалось, неустранимым препятствием. Но деньги всемогущи — всего–навсего 20–30 тысяч рублей, и в царствование Николая I грудь самодура украсила желанная пряжка за беспорочную службу.

В качестве другого примера А. И.Кошелев приводит деяния помещика Ч., бывшего майора, пользовавшегося уважением среди дворян, но жестокого в обращении с крестьянами и дворовыми. Сам по себе он не был злым человеком, его жестокость проистекает от стремления научить своих крепостных порядочной жизни, это он считал своим священным долгом. «Майор Ч., как старый военный служака, особенно любил военную выправку, и у него крестьяне и дворовые люди являлись все с солдатскими манерами. Жаловаться на помещика никто не смел, и житье людям было ужасное. Так, при земляных работах, чтобы работники не могли ложиться для отдыха, Ч-ов надевал на них особого устройства рогатки, в которых они и работали. За неисправности сажал людей в башню и кормил их селедками, не давая им при этом пить. Если кто из людей бежал, то пойманного приковывал цепью к столбу… Брань, ругательства и сечение крестьян производилось ежедневно» (234, 81). Такие случаи отнюдь не были единичными в данном уезде, они типичны для всего провинциального дворянства и весьма ярко характеризуют его жестокие нравы, что потом и откликнулось в еще большей жестокости крестьян по отношению к дворянам в революцию 1917 года.

Провинциальный дворянин, привыкший жить на всем готовом, оказался не подготовленным к обострившейся экономической борьбе, которая развернулась в России после отмены крепостного права. Многие дворяне были выбиты из наезженной колеи привычного образа жизни; чтобы выжить в новых условиях, они хлынули в Петербург и заняли все возможные места в его структуре. С. Чериковер в своей интересной книге «Петербург» пишет: «Они теперь накинулись на канцелярии, департаменты, на всякие должности в главных управлениях, в банках, и акционерных обществах… Мало–помалу они обосновались здесь… и живут, всюду бросаясь в глаза, составляя значительную часть населения Петербурга (8,9 %)… Из их среды выбираются члены Государственного Совета, министры, главноначальствующие, директора департаментов; ими заняты все выдающиеся должности при Дворе, они поставляют дипломатов за границу и высших чиновников в провинцию; их представители наполняют гвардейские полки, флот и привилегированные высшие и средние учебные заведения Петербурга» (305, 90–91). Одни из них тянулись ко двору императора, им был присущ снобизм и замыкание в своем узком кругу, другие постепенно освобождались от сословных предрассудков и порочных нравов, общались с неродовитой интеллигенцией, в общении с представителями других слоев и классов были просты, деликатны и безыскусственны.

Раздел 5. Офицерская корпорация

Свои нравы были присущи офицерской корпорации с ее кодексами чести, сформировавшимися на протяжении длительной истории нашего отечества. Здесь следует учитывать то существенное обстоятельство, что служилое сословие (дворянство), чьи истоки восходят к княжеской дружине, приобретало нравственные качества, выражающиеся и в нравах, в кровавых столкновениях с кочевыми народами, которые волнами накатывались на Русь из глубин Азии. Нет ничего удивительного в том, что «Россия в течение всей своей многовековой истории жила в режиме сверхвысокого давления извне…» — подчеркивает Ф. Нестеров этот колоссальный по своим последствиям факт (179, 11). Это создало в стране атмосферу осадной крепости, чрезвычайного положения, которое в сочетании с унаследованным от татаро–монгольского ига рабством наделило самодержца поистине абсолютной властью. Ведь гигантская работа по поддержанию безопасности границ государства требовала такого же напряжения, что и война, поэтому в конечном счете дружина превратилась в особое сословие поместного дворянства, полностью зависящего от государя (212, 35–36). Государи, как известно, могли казнить и миловать, могли щедро одарить, пожаловать кубок вина, кафтан или шубу с царского плеча, оружие и пр. Именно в таких условиях сложился кодекс чести служилого сословия, покоящийся на принципе личной преданности, верности присяге, долгу, когда государь олицетворял Отечество.

Этот исторически сложившийся кодекс чести оказал большое влияние на ратные дела, на мужественную борьбу наших предков с различного рода захватчиками. Однако лежащий в его основе принцип личной преданности государю («за государем не пропадет!») являлся не только источником воинской доблести и геройства, но «и одновременно лакейского лицемерия, подлого прислужничества придворных, всех и вся развращавшего, требовавшего постоянного лицедейства, демонстрации чувств «высоких», коих и кумир и воскурители фимиама могли и не испытывать» (212, 10). И не случайно в 1682 году восставшие стрельцы расправились с боярами, стрелецкими начальниками и приказными дьяками: насилия, вымогательства, взятки приказных и военных начальников способствовали взрыву стрельцовского возмущения.

В допетровскую эпоху ядром войска выступало конное служилое ополчение (т. е. наследственное войско), дополненное полками стрельцов. По своему характеру стрелецкое войско было таково, что в мирное время стрельцы проживали по своим слободам и занимались ремеслами и мелкой торговлей. Понятно, что и господствовавшие в нем нравы не очень отличались от нравов посадского населения, к тому же с военной точки зрения оно больше походило на «поселенное ополчение» (С. Князьков). Поэтому уже со времен Василия III московское правительство нанимало на службу целые отряды иноземной пехоты, и естественно, что Петр Великий свои два первоначально «потешных» полка — Преображенский и Семеновский — построил по иноземному образцу, а они послужили, в свою очередь, эталоном для формирования других полков российской армии.

Наш первый император отдал много энергии созданию регулярной армии, способной противостоять сильным европейским армиям, и в связи с этим выше всего ставил нравственное воспитание армии. Его наиглавнейший завет — «В службе честь» — вошел в плоть и кровь русского офицерства.

Петр Великий этот завет проводил в жизнь прежде всего в Семеновском полку, где он был первым полковником. Во время проведения маневров молодой царь делал так, чтобы все 1250 человек всегда были на одной стороне — это воспитывало у них чувство боевого братства; к тому же всеми средствами предотвращалась «соревновательность», ведущая к соперничеству и недружелюбию (145, 11). По мнению Петра Великого, нравственность воспитывалась на основе дисциплины, отношения офицера к своему долгу и личного его примера служения Отечеству. Со времени его царствования начинает складываться и крепнуть другой воинский кодекс нравственного поведения: «Честь выше присяги!» Формирование офицерского корпуса основывалось на том положении, что воины служат не ради чести и славы своей или императора, а в интересах государства Российского. «Вот пришел час, который решит судьбу Отечества, — обращался Петр Первый к участникам будущей Полтавской битвы. — И так не должны вы помышлять, что сражаетесь за Петра, но за государство, Петру врученное, за род свой, за Отечество… А о Петре ведайте, что ему жизнь его не дорога, только бы жила Россия в блаженстве и славе, для благосостояния вашего» (185, 26).

В свое время Петр Великий отказался от услуг иноземных наемников, так как они во главе с фельдмаршалом фон Круи первыми сдались в плен шведам под Нарвой. Следует отметить, что набранные отовсюду и спешно офицеры–иноземцы оказались непригодными в большинстве своем к военному делу. По аттестации генерала Головина, многие из них были «гуляки великие», другие просто не знали своего дела и «за мушкет взяться не умели» (124, 62). Поэтому русская армия и флот перешли на комплектование посредством рекрутских наборов, причем все дворяне обязаны были служить, за исключением дряхлых стариков, больных и детей.

Офицерский состав был дворянским и готовился и в созданной системе кадетских корпусов, и непосредственно в войсках гвардии, где рядовыми служили дворяне, которые потом выходили офицерами в армейские полки. Прогрессивную роль в подготовке и воспитании офицеров играли первые военно–учебные заведения — Сухопутный кадетский, Артиллерийский и Инженерный кадетский корпуса; они выпускали достаточно образованных, воспитанных в просветительском духе офицеров. Цель подготовки трудолюбивого, честного и добронравного человека, верного слуги Отечества определялась следующим образом: «Сделать добродетельными и благочестивыми воспитанников; прививать им точное исполнение обязанностей, чувство долга, преданности государю, повиновение начальству, почтительность к родителям; уважение к старшим, любовь к ближнему» (185, 24). Эта новая система ценностей нравственных в России возникла на основе идеологии Просвещения и национально–патриотического подъема.

Гвардия, особенно Семеновский полк, — это правая рука Петра Великого во всех его начинаниях. Так как ему нужны сведущие в науках и ремеслах люди, то за границу едут молодые дворяне, многие из которых так и появляются в Европе в семеновском мундире. Оттуда они привозят не только новые книги технического содержания, но и по юриспруденции, искусству и изящной литературе, а также новые нравы и обычаи. Неугомонный царь устраивает на ассамблеях балы и увеселения, маскарады и празднества — рядом с ним пляшут, горланят гордые собой и своим привилегированным положением гвардейцы. Мчит ли Петр в Воронеж или в Архангельск, в Москву или Петербург, в Киев или Прибалтику — около него бывшие «потешные», решительные и беспощадные, как их повелитель, надежные исполнители титанической воли и прихотей. На этом основании В. Лапин делает вывод, что «гвардия была партией, опираясь на которую Петр I вершил свои дела» (145, 16); с этим можно согласиться.

И хотя офицеры принимали участие в ассамблейных собраниях, пирушках в Летнем саду, в «викториальных» церемониях и торжествах, в шутовских «неусыпных бдениях» всешум–нейшего собора, характеризующихся грубостью нравов, однако и они, усвоив европейскую культурность лишь как простое украшение быта или внешнее удобство, создавали в будущем потребность в высокой культуре и хороших манерах. Для понимания нравов русского офицерства и их эволюции в дальнейшем нельзя забывать то, что в 1714 году было принято решение зачислять дворян в полки с 13-летнего возраста: они должны бьши скорее проходить десятилетний срок солдатской службы и затем становиться офицерами. Преобразователь настрого запретил производить в офицеры тех, кто «из дворянских пород», которые не служили солдатами в гвардии и «с фундамента солдатского дела не знают» (121 т. IV, 73). Вот почему в гвардии все были дворянского происхождения: Преображенский полк состоял из трех тысяч человек и ста двадцати офицеров, Семеновский полк — из трех тысяч и ста офицеров. Затем при Анне Иоанновне были образованы гвардейские Измайловский и Конно–гвардейские полки; все они первое время были полностью дворянскими, самые знатные и богатые семьи могли зачислить туда своих детей мужского пола.

«Дворянин–гвардеец, — отмечает В. Ключевский, — жил, как солдат, в полковой казарме, получал солдатский паек и исполнял все работы рядового. Державин в своих записках рассказывает, как он, сын дворянина и полковника, поступив рядовым в Преображенский полк, уже при Петре III жил в казарме с рядовыми из простонародья и вместе с ними ходил на работы, чистил канавы, ставился на караулы, возил провиант и бегал на посылках у офицеров» (121, т. IV, 74). Все это закаляло будущих офицеров, подготавливало их к военной жизни, помогало им находить контакт с солдатами (хотя не всегда они это делали), в определенной мере смягчало их нравы.

Иностранцы отмечали «любовь царя Петра I к гвардии, которой он уже и не знает, как польстить» (206, 249). Однако эта любовь отнюдь не приводила к послаблению по службе: гвардеец–дворянин получал положенный солдатский паек и выполнял все обязанности рядового. Все это удивляло западных дипломатов, которые вчера наблюдали во время празднества в Летнем саду панибратскую близость между императором и солдатами–преображенцами, а сегодня при прогулке по улицам возводимого Петербурга узнавали в гвардейце, который старательно чистил канал и забивал, стоя по пояс в воде, сваю в дно Мойки, князя Волконского или князя Гагарина, с коим он вчера пил венгерское вино за столом самого государя. И великий самодержец мог с полным правом сказать, что он, не задумываясь, доверит жизнь любому преображенцу или семеновцу.

В послепетровское время нравы офицеров–гвардейцев начинают изменяться в сторону усиления тяги к роскоши. Ведь они стали держать при себе своих крепостных и, в зависимости от состояния, иногда жили весьма роскошно и с блеском. Многие из них, принадлежащие к аристократическим кругам, выезжали в свет, веселились на балах и маскарадах. Офицерам полагалось ездить четверкой цугом; наносить визиты пешком для гвардейского офицера считалось крайне неприличным. В чине бригадира и выше нужно было ездить шестеркой. Князь П. Долгоруков приводит следующий типичный пример: «Однажды, в царствование императрицы Елизаветы Петровны, сенатор князь Одоевский, известный своей нечистой игрой в карты, вернулся домой очень взволнованным. «Представьте себе», — объявил он гостям своей жены, — «что я только что видел — сенатор Жуковский в наемном экипаже четверкой вместо шестерки! Какое неприличие! Куда мы идем?..» (104, 24).

До принятия Екатериной указа о вольности дворян многие из гвардейских офицеров и унтер–офицеров добывали себе свидетельства о болезни и жили в Москве или в усадьбах провинции в постоянно возобновляемом отпуске. Они просто покупали себе разрешение на такой отпуск, и если не было у них наличных денег, то они платили, не стесняясь и не задумываясь, крепостными. «Дарили одну, две, три семьи, — отмечает П. Долгоруков, — считая эту плату людьми делом совершенно обыкновенным и естественным» (104, 24). Такое отношение офицеров–дворян, характерное для всего дворянского сословия, приводило к тому, что дворянин в социально–нравственном плане был как бы «зеркальным» двойником крепостного–раба, т. е. крепостной и дворянин — «близнецы–рабы». Перед нами уникальное явление, а именно: существование гармонического отношения, хотя и уродливого по своей сути, между крепостным–рабом и дворянином–рабом! Достаточно привести случай с фельдмаршалом С. Ф.Апраксиным, который играл в карты с гетманом Разумовским и смошенничал. Тот встал, дал ему пощечину, затем схватил за ворот камзола и хорошо его поколотил руками и ногами. С. Апраксин молча проглотил обиду, не посмев потребовать удовлетворения у брата тайного супруга Елизаветы Петровны. Несмотря на свою огромную физическую силу, С. Апраксин просто–напросто жалкий и трусливый раб, только вельможный раб, низкий, двуличный, с присущими ему привычками к клевете, интриганству и воровству. И таковым он стал благодаря неограниченной власти над своими рабами–крепостными. Нелишне заметить, что часть дворян по своему происхождению является холопами–рабами и поэтому им трудно было «выдавить из себя раба», по выражению А. П.Чехова. Такими же были и офицеры–дворяне; их рабская натура проявлялась в отношении к солдатам и крепостным и в XIX веке. На нравы гвардейских офицеров наложила отпечаток эпоха «дворцовых переворотов», о которой уже шла речь. Уже в 1725 году, буквально после того, как перестало биться сердце Петра Великого, гвардейские полки впервые решили вопрос о престолонаследии. Преображенцы и семеновцы явились во дворец и высказали тем самым пожелание о том, чтобы на престол взошла Екатерина I, заслужившая уважение и преданность их, видевших ее в походах и праздниках рядом с их предводителем.

Исследователи (В. В.Лапин, Е. В.Анисимов и др.) вполне справедливо усматривают в гвардии XVIII столетия козырную карту тех, кто задумывал и совершал дворцовые перевороты (5, 25, 145, 18). Не секрет для всех тех, кто знает эту эпоху, что именно гвардия решала судьбу престола. Ведь гвардия представляет собой дворянство, служившее в привилегированных полках и как правящий слой получившее возможность возводить на престол то или иное лицо. Ее роль обусловлена системой власти, сложившейся при Петре Великом, который в своем «Уставе о наследии престола» закрепил право назначать своим наследником кого ему заблагорассудится. Вот почему пришедшая к власти Анна Иоан–новна постаралась выключить из гвардии дворян, заменяя их рекрутами из податных сословий.

Отечественный исследователь Е. Анисимов приводит данные анализа социального состава гвардейцев, совершивших переворот в пользу Елизаветы: 17,5 % дворян, 82,5 % — выходцы из разночинцев и крестьян. Однако, по его мнению, существенным является то, что «гвардейцы были носителями типично преторианской психологии», выражавшей «идеи, присущие дворянской массе в целом» (5, 26). Ведь они служили при дворе и видели всю его жизнь изнутри: весь быт и нравы самодержцев, фаворитов, вельмож проходили перед глазами стоящих на карауле солдат, о чем они делились после дежурства в гвардейских казармах. Многолетняя служба при дворе сформировала у них чувство причастности к придворной жизни, причем они не поддавались пышности и блеску двора, подобно провинциалам, ибо знали все подробности его жизни. Больше них знали только лакеи, однако не они совершали дворцовые перевороты. Именно гвардия, в силу того, что она представляла собою прекрасно обученное воинское соединение со сложившимися традициями и корпоративным духом, и могла совершать такого рода акции.

У гвардейцев не существовало чувства благоговения перед придворной жизнью, более того, иногда монархи унижали и оскорбляли, а то и ломали их судьбу своим поведением. В связи с этим нельзя не вспомнить анекдотический случай с грустным исходом для П. И.Панина. Он стоял на часах и почувствовал позыв на зевоту в тот самый момент, когда проходила Анна Иоанновна. Он «успел пересилить себя. Тем не менее судорожное движение челюстей было замечено императрицей, отнесшей это действие часового к намерению сделать гримасу, и за эту небывалую вину несчастный юноша» был послан рядовым солдатом в пехотный полк, направлявшийся на войну с турками (201, 565). Такого рода случаи тоже определяли симпатии или антипатии гвардейцев к монарху или его возможному преемнику.

История возведения на престол Елизаветы и низвержения Петра III — это история доминирования сильного патриотического чувства в психологии гвардии, когда на первое место выдвинулся долг перед Отечеством, любовь к нему и презрение к тем, кто унижал достоинство России и русских. В этих случаях их вели не стремление получить награды или гордое сознание своих возможностей, а национально–патриотические идеи, ненависть к «немцам».

«Золотой век» Екатерины II к концу его великолепия привел к изменению нравов гвардии и армейского офицерства. Современники отмечают целый ряд пороков, присущих армии: произвол командиров, вытекающие отсюда казнокрадство, жестокое, превышающее требование закона, обращение с нижними чинами, притеснение обывателей, несоблюдение строевых уставов; по отзыву графа Ланжерона, гвардия же — «позор и бич русской армии» (300 т. XVII).

Для гвардейских офицеров екатерининской эпохи характерна необычайная роскошь: каждый из них должен был иметь шесть или четверик лошадей, новомодную карету, множество мундиров (только один мундир стоил 120 рублей, а это огромная по тем временам сумма), несколько модных фраков, большое количество жилетов, шелковых чулок, башмаков, шляп, много слуг, егеря или гусара, одетого в золотые или серебрянные одежды. Роскошь вела к неоплатным долгам, к разорению, к злоупотреблениям и казнок–радствам. «Всем известно, — рассказывает А. Болотов, — что во время обладавшего всем князя Потемкина за несколько лет был у нас один рекрутский набор с женами рекрутскими, и что весь он был как им, так креатурами и любимцами его разворован» (300, XVIII). Вообще, рекрутов разворовывали офицеры и обращали их в своих крепостных. По словам Безбородко, «растасканных» различными способами из полков солдат в 1795 году насчитывалось до 50 тысяч человек и это при 400-тысячной армии! О злоупотреблениях в армии и гвардии живописует А. Болотов, говоря о борьбе с ними императора Павла I.

«Монархиня у нас была милостивая и к дворянству благорасположенная, — говорит А. Болотов, — а господа гвардейские подполковники и майоры делали, что хотели; но не только они, но даже самые гвардейские секретари были превеликие люди и жаловали кого хотели за деньги. Словом, гвардейская служба составляла сущую кукольную комедию. В таковом–то положении застал гвардию государь… он прежде всего начал… пробуждением всех гвардейцев из прежнего их дрема–ния и сна, так и неги и лени. Все должны были совсем позабыть прежний свой и избалованный совсем образ жизни, но приучить себя вставать очень рано, быть до света еще в мундирах… наравне с солдатами быть ежедневно в строю» (28, 65). Известно, что при Екатерине II не столько служили, сколько «записывались» в службу. Унтер–офицеров и сержантов «набилось в гвардию бесчисленное почти множество» — всего их насчитывалось до 20 тысяч человек. Интересно то, и это характеризует нравы офицерской корпорации екатерининского времени, что в гвардию записывали и грудных младенцев, и совсем еще не родившихся, получая на них паспорта с незаполненными именами. Таким образом, были, по замечанию А. Болотова, гвардии унтер–офицеры «имярек», в утробах матерей и неизвестного еще пола!.. Большая же часть взрослых и не думала служить: они проживали по своим домам и усадьбам и «либо мотали, вертопрашили, буянили, либо с собаками по полям только рыскали», однако «чрез происки и деньги» добивались чинов поручика и капитана. Каждый год они выходили из гвардии и армейские полки переполнялись этими тунеядцами и недорослями, преграждающими повышение по службе настоящим офицерам и получающими еще жалование.

И далее А. Болотов подчеркивает, что император Павел I навел решительный порядок — по его повелению к нему на смотр обязаны были явиться эти числящиеся и находящиеся в отпусках тунеядцы; все дороги Российской империи были переполнены кибитками скачущих гвардейцев и матерей, везущих на смотр к государю своих малюток. Везде скачка и гоньба, повсюду резко возросли цены на проезд к столице и повсюду слышны были стенания. Так, завершает рассказ А. Болотов, «наказано было наше дворянство за бессовестное и бесстыдное употребление во зло милости прежней милосердной монархини… и за обманы их непростительные» (28, 65–66).

Следует отметить, что Павел I в искоренении пороков русской армии вместе с водой выплеснул и ребенка, ибо наряду с распущенностью и злоупотреблениями под топор его указов попали и культивируемые Румянцевым и Суворовым лучшие традиции русской армии эпохи Екатерины II (185, 32–35, 41–42 т. 13 Ч. 2). В армии насаждалась дисциплина в капральском понимании этого слова, поощрялась плац–парадность — понятно, что военно–балетные па, великолепно выглядевшие на плац–параде, были бесполезны при отражении атак яростно визжащих турецких янычар, при штурме крепостей, в схватках с решительной французской пехотой. Но император преследовал и далекоидущую цель, а именно: он осознавал опасность усиления военной корпорации, способной выступать в качестве противовеса самодержавию с его централизаторскими тенденциями. Еще не изгладились из памяти дворцовые перевороты середины XVIII века, когда офицеры и солдаты гвардии составляли единое целое. Поэтому в павловское время рядовой состав гвардейских полков стали формировать уже не из дворян, что серьезно уменьшило политическое значение гвардии как дворянской организации (145, 57). Начала усиливаться бюрократизация армии, и в связи с этим процветают и новые нравы, т. е. начинает происходить бюрократизация нравов, их огрубление, достигшее своей вершины в царствование Николая I не без помощи небезызвестного Аракчеева.

В неписаный кодекс поведения русского офицерства входит и дуэль, которая была запрещенным занятием. И здесь Павел I, как замечает в своих «Записках» генерал граф Л. Л.Беннигсен, проявил несправедливость и самодурство. Двое молодых людей, один военный (князь Б. Святополк — Четвертинский), другой штатский (А. И.Рибопьер) подрались на дуэли из–за одной молодой дамы, пользовавшейся благосклонностью императора. Штатский, который был единственным сыном своей матери, оказался ранен в руку. Врачи перевязали ему руку и предписали лежать ему в постели, чтобы избежать смертельного кровоизлияния из–за истощения. Можно себе представить, как велико было горе матери; и здесь Павел I, ревновавший к молодому человеку, узнал о его состоянии и от радости обласкал молодого офицера; самого же штатского, его мать и сестер сослал (229, 31). Это тоже способствовало в конечном счете убийству Павла I в Михайловском замке. Необходимо отметить, что о дуэлях идет речь в «Войне и мире» Л. Толстого, в «Повестях покойного Ивана Петровича Белкина» и «Евгении Онегине» А. Пушкина, в повести «Поединок» А. И.Куприна. И хотя дуэль считалась поединком чести, неким рыцарским отношением офицера и дворянина к жизни, в принципе, она была убийством. Достаточно вспомнить, что именно на дуэли погибли А. Пушкин и М. Лермонтов, не говоря уже о других.

В определенных случаях вызов на дуэль давал возможность офицеру защитить свою честь, ибо не было других средств. Так, великий князь Константин Павлович довольно резко отозвался о кавалергардах, и поскольку обвинение оказалось незаслуженным, ему пришлось извиниться перед полком. В день, когда полк находился на учении, он подъехал к фрунту и громогласно сказал: «Я слышал, что кавалергарды считают себя обиженными мною, и я готов предоставить им сатисфакцию — кто желает?» Он насмешливо после этого поглядел на ряды кавалергардов, думая этим вызовом смутить всех. Однако один из офицеров, будущий декабрист М. С.Лунин, известный всему Петербургу своей беззаветной храбростью и частыми поединками, подскакал к великому князю: «Ваше высочество, — почтительным тоном, но глядя ему прямо в глаза, ответил он, — честь так велика, что одного я только опасаюсь: никто из товарищей не согласится ее уступить мне». И пришлось Константину Павловичу отделаться шуткой: «Ну ты, брат, для этого слишком молод!» В данном случае молодой офицер проявил смелость и чувство собственного достоинства.

В XIX — начале XX века в офицерском корпусе постепенно изменялись, эволюционировали нравы, но кодекс русского офицера оставался со своими традициями неизмененным. Действительно, А. Пушкин описывает жизнь армейского командира так: «Утром ученье, манеж; обед у полкового командира или в жидовском трактире; вечером пунш и карты» (218, 378). В карты играли практически все офицеры — одни для развлечения, другие оттачивали свой профессионализм. Зеленое сукно ломберного стола иногда поглощало целые состояния — проигрывались имения со всем движимым и недвижимым имуществом, с крепостными душами, лесами и угодьями.

В гвардии эпохи Александра I произошли изменения в умонастроениях офицеров и солдат, что было обусловлено заграничными походами и патриотическим подъемом. В армию пришло много новых людей, которым были чужды казарменная замкнутость и ограничение кругозора только пла–цом и стрельбищем. И хотя «число этих людей было сравнительно с общей численностью офицерского корпуса невелико, нельзя недооценить их значение», — пишет В. Лапин (145, 67). Происходила своего рода интеллектуализация армии и прежде всего гвардии, что повлияло на нравы.

Известно, что в Семеновском полку сложилась такая одна из преддекабристских организаций, как офицерская артель, что в армии не было редкостью. Все началось с того, что 15–20 семеновских офицеров стали вскладчину вместе ежедневно обедать, чтобы сэкономить средства. Вскоре живые и интересные беседы и дискуссии привлекли в артель остальных, в том числе и состоятельных, офицеров. По воспоминаниям И. Якушкина, если «… в 1811 году, когда я вступил в Семеновский полк, офицеры, сходившиеся между собой, или играли в карты, без зазренья совести надувая друг друга, или пили и кутили напропалую…», то в 1815 году (между этими годами пролегла Отечественная война) «после обеда одни играли в шахматы, другие громко читали иностранные газеты и следили за происшествиями в Европе — такое времяпровождение было решительным нововведением» (180, 119–120). Несмотря на то, что артель потом была по приказу императора ликвидирована, она сыграла свою роль в жизни гвардии.

Известный своими воспоминаниями о событиях 1812 года Н. Глинка в стихах «О бывшем Семеновском полку» выразил чувства, испытываемые его современниками:

«Была прекрасная пора:

Россия в лаврах, под венками,

Неся с победными полками

В душе — покой, в устах — «ура!»,

Пришла домой и отдохнула.

Минута чудная мелькнула

Тогда для города Петра.

Окончив полевые драки,

Носили офицеры фраки,

И всякий был и бодр, и свеж.

Пристрастье к форме пригасало,

О палке и вестей не стало,

Дремал народ, пустел манеж…

Зато солдат, опрятный, ловкий,

Всегда учтив и сановит,

Уж принял светские уловки

И нравов европейских вид…

Но перед всеми отличался

Семеновский прекрасный полк.

И кто ж тогда не восхищался,

Хваля и ум его, и толк,

И человечные манеры?

И молодые офицеры,

Давая обществу примеры,

Являлись скромно в блеске зал.

Их не манил летучий бал.

Бессмысленным кружебным шумом:

У них чело яснелось думой,

Из–за которой ум сиял…

Влюбившись от души в науки

И бросив шпагу спать в ножнах,

Они в их дружеских семьях

Перо и книгу брали в руки,

Сбираясь, по служебном дне,

На поле мысли, в тишине…

Тогда гремел, звучней, чем пушки,

Своим стихом лицейский Пушкин,

И много было… — Все прошло!» (230, 422–423).

Некоторые офицеры Семеновского полка входили в декабристское тайное общество «Союз Благоденствия»; они влияли на нравы: где эти офицеры были ротными командирами, там и не вспоминали о розгах и палках (то же самое было и в других полках). Однако такой порядок вещей вскоре после победы над Наполеоном стал изменяться, ибо в силу стала входить аракчеевская педантичность.

О том, как проводилась в жизнь новая, «аракчеевская» политика, вспоминает декабрист Н. И.Лорер: «Оба великих князя, Николай и Михаил, получили бригады и тут же стали прилагать к делу вошедший в моду педантизм. В городе они ловили офицеров; за малейшее отступление от формы, за надетую не по форме шляпу сажали на гаупвахту… Приятности военного звания были отравлены, служба всем нам стала делаться невыносимой! По целым дням по всему Петербургу шагали полки то на ученье, то с ученья, барабанный бой раздавался с раннего утра до поздней ночи. Манежи были переполнены, и начальники часто спорили между собой, кому из них первому владеть ими, так что принуждены были составить правильную очередь» (153, 58). Вступление на престол Николая Первого, который не благоволил А. Аракчееву, означало закат его деятельности в военной сфере, однако порядки остались.

В период царствования Александра I, а затем и Николая IV происходит окончательное складывание системы государственности, которая была заложена Петром Великим. В результате самодержавие достигло апогея, причем бюрократическая система окрепла настолько, что превратилась во влиятельную силу — с ней стали считаться даже императоры. В армии доминирует палочная дисциплина с ее жестокими; офицеры прямо с бала попадали на плац, где командовали наказаниями солдат. В книге В. Купера «История розги» приводится рассказ 95-летнего солдата, служившего при Александре I и Николае I. Известно, что в последние годы царствования Александра I из 100 солдат 20 забивали насмерть. Этот солдат говорит: «Я еще Александра застал. Того Александра хвалили солдаты, говорили — милостивый был… А мне довелось при Николае служить… Тогда что было? Тогда на 50 розог и порток не снимали, 150, 200, 300… на смерть запарывали… А уж палками — недели не проходило, чтобы не забивали не смерть человека или двух из полка. Нынче уже и не знают, что такое палка, а тогда это словечко со рта не сходило» (143, 171–172). Сам рассказчик считал нормальным применение палок в армии и даже не осознавал своего положения раба, а тем более — уродливой рабской натуры своего ротного или полкового командира. Вот уж, поистине, королевство кривых зеркал, где исковерканы нравы, поражающие своей жестокостью и бессмысленностью. И только после военной реформы, проведенной в царствование Александра II, были отменены эти жестокие наказания (розги остались в военных тюрьмах).

Проведенная военная реформа (отмена телесных наказаний, введение нового положения о дисциплинарных взысканиях, новая судебная реформа и пр.) сказалась положительно на нравах офицерской корпорации. Ведь теперь ставится задача найти пути к тому, чтобы сделать нашего солдата «возможно совершенным человеком», человеком «сердца и добра». Именно здесь громадную роль играют и личность офицера, и нравы в командирской среде. В связи с этим генерал–лейтенант Э. Свидзинский пишет, что офицер должен быть образованным и развитым — все это он должен найти в офицерском собрании (185, 107–109). В рамках этих собраний проводимые литературные, музыкальные и танцевальные вечера, лишенные оттенка чопорности и мелких соперничеств, формируют чувства удовольствия и тем самым привязывают массу молодежи к полковому кружку, а через него и к военной службе. Разумно организованные военные собрания, доставляя офицерам возможность совместного развлечения, способствуют развитию товарищества и сплоченности военных и влияют на формирование любви к своему званию. Те же собрания требуют соблюдения офицерами всех приличий порядочного общества, исключения нарушений чести и достоинства собрания.

С офицерскими собраниями неразрывно связаны военные суды чести; вместе они позволяют выработать общий единый дух в среде военнослужащих и исполнять кодекс чести. «Верность до последней капли крови, непоколебимое мужество, непреклонная решительность, повиновение, доведенное до самоотречения, безупречная правдивость, безусловное сохранение служебной тайны, полная готовность жертвовать собою для исполнения своего долга» — таковы доблести офицерского звания (185, 109). Такого рода принципы поведения русского офицерства показывают высокий уровень его нравственности, несмотря на существование некоторых испорченных нравов (об этом будет сказано ниже).

Князь В. Трубецкой в своих «Записках кирасира» описывает беседу (она состоялась в августе 1912 года) с полковником фон-Шредером — старшим офицером гвардейского полка «Синих кирасир» ее величества: «Я — ваш старший полковник — требую от вас, чтобы — где бы вы ни находились, — вы ни на минуту не забывали, что у вас на плечах офицерские знаки нашего полка. Эти погоны обязывают… всякого, кто имеет честь их носить, к достойным поступкам, порядочности и приличию. Помните, что в глазах общества и света всякий ваш неблаговидный поступок или даже жест будет приписан не столько вашей личности, сколько всему полку, потому что полк, принявший в свою среду офицера, тем самым гарантирует его порядочность и воспитанность. Офицера, не умеющего ограждать свое достоинство и достоинство полка, офицера, не умеющего держать себя, полк не потерпит в своей среде. Теперь — относительно денежных дел… Я требую от вас в этом вопросе высшей щепетильности. Полк требует от своих офицеров, чтобы они жили прилично, но… если у вас нет для этого средств — постарайтесь сами скорее покинуть полк. Жизнь выше средств, неоплаченные счета, долги и векселя — все это в конце концов приводит офицера к совершению неблаговидных, даже бесчестных поступков» (270, 105). И затем он приводит случай, когда запутавшегося в долгах корнета Z** собрание полка исключило из своего состава.

Эти правила офицерского кодекса чести соблюдались и в других полках и дивизиях императорской армии. Писатель Н. Брешковский в своем романе «Жуткая сила» описывает случай, произошедший во время первой мировой войны. На «Вилле Родэ» в интимной атмосфере вина и кабацкого уюта перед великосветской публикой, где находился и старец Распутин, выступал цыганский хор. Следует иметь в виду, что по неписаным законам никто не мог обнять и поцеловать цыганку, за этим следили строго мужчины. И вдруг старцу восхотелось овладеть цыганкой, которая недоступнее любой дамы общества, и он накинулся на бледно–матовую красавицу, облапив ее. Цыганка вырвалась, дав ему пощечину, что привело в состояние остервенения Распутина, и он кинулся на смелую обидчицу. Цыганка–красавица бросилась от него наутек, он за ней; ей пришлось залететь в кабинет офицеров Дикой дивизии, моля о спасении. Влетевший за ней Распутин выкрикивал проклятья, и тогда ротмистр Ланской приказал ему убраться из кабинета. Никто не позволял себе со всесильным временщиком так разговаривать, и он обрушился на этого кавалерийского офицера, награжденного Георгиевским крестом. Но ротмистр Ланской выхватил шашку и полоснул ею по черепу старца; кто–то успел перехватить руку офицера, и шашка только повредила головную кость. Распутину оказали медицинскую помощь; самое интересное состоит в том, что никто из присутствующих офицеров не выдал Ланского, каждый из них взял вину на себя[11]. В итоге все обошлось благополучно, никто не пострадал (31, 36–42) и честь мундира была спасена.

Не следует вместе с тем идеализировать нравы офицерского корпуса — наряду со славными воинскими традициями проявлялись и грубые, развращенные нравы, тоже имевшие традиции и свидетельствовавшие о разложении общества. С. Мельгунов приводит полное описание этих грубых нравов: «Нередко великому князю, командиру полка, и разделяющим с ним кампанию гусарам, начинало казаться, что они не люди уже, а волки. Все раздевались донага и выбегали на улицу, в ночные часы в Царском Селе обычно пустынную. Там садились они на задния ноги (передние заменялись руками), подымали к небу свои пьяные головы и начинали громко выть. Старик буфетчик (дело происходило в офицерском собрании — В. П.) знал уже, что нужно делать. Он выносил на крыльцо большую лохань, и вся стая устремлялась на четвереньках к тазу, лакала языками вино, визжала и кусалась, а старый буфетчик отталкивал ногой визжавших великих князей: «Ну, серый, куда ты лезешь» (164, 4–5). Перед нами яркий образчик диких нравов выродившейся среды среди части русского офицерства.

В целом, можно сказать, что нравы офицерской корпорации в конце царствования Николая II были дифференцированы в зависимости от рода войск, присущих ему традиций (например, выделялись своей серьезностью, образованностью и благородством офицеры Генерального штаба, Военно–инженерной академии), что рафинированность соседствовала с грубостью. Д. А.Засосов и В. И.Пызин пишут: «Несмотря на внешнюю воспитанность и лоск, французскую речь в обществе, тот же офицер, придя в казарму или на корабль, мог разразиться такой нецензурной руганью, которая приводила в восторг бывалых боцманов, фельдфебелей и вахмистров — этих виртуозов в ругани — и изумляла солдат, наивно полагавших, что так ругаться может только простой народ» (100, 171). В этом нет ничего удивительного, ибо сама действительность была противоречива, к тому же не была преодолена еще рабская психология.

Раздел 6. Чиновничество

Для понимания специфики нравов императорской (да и советской тоже) России необходимо представлять себе чиновную среду с присущими ей нравами и обычаями. В отечественной публицистической литературе, в художественных произведениях писателей XIX и XX веков просматривается мысль о том, что «в России горе от ума», что в ней «гибель от чиновничества» (достаточно вспомнить комедию А. С.Грибоедова «Горе от ума», пародию М. Е.Салтыкова — Щедрина «История одного города» и др.). Именно российская бюрократия (номенклатура) с ее иерархией чинов и социальных барьеров, с ее нравами культивировала «тяжкую российскую глупость» (М. Горький). В нашем отечестве под гнетом чиновничества находились буквально все слои общества, его пороки разлагали общественные нравы, препятствовали развитию страны по пути цивилизации.

Не следует думать, что бюрократия есть изобретение недавнего прошлого, ее корни уходят в глубокую древность. Зарубежный историк Л. Мэмфорд в работе «Миф машины» пишет о древней живой машине («мегамашине», по его терминологии), в которой каждый индивид является винтиком»: «Впервые в истории власть оказалась эффективной за пределами досягаемости руки или голоса. Никакое оружие не могло бы само по себе дать такую власть. Необходим был некий трансмиссионный механизм: армия писцов; глашатаев, управителей, надзирателей, руководителей, крупных и мелких чиновников, само существование которых зависело от точного исполнения приказов царя или его могущественных министров и генералов. Иными словами, хорошо организованная бюрократия есть интегральная часть мегамаши–ны: группа людей, способных передавать и выполнять приказы с ритуалистической пунктуальностью жреца и бездумным повиновением солдата. Воображать, что бюрократия — сравнительно недавний институт, значит игнорировать анналы древней истории. Первые документы, свидетельствующие о существовании бюрократии, относятся к векам пирамид (176, 93). Со времен Древнего Египта бюрократическая регламентация жизни просматривается во многих цивилизациях от древности до наших дней, в том числе и в «славянорусском культурно–историческом типе», по выражению Н. Данилевского (76, гл. XVII).

Рассматриваемая нами тема требует обращения ко времени царствования Алексея Тишайшего, к тому же некоторые нравы чиновничества своими корнями уходят в старомосковскую старину, оказавшись весьма живучими и в наши дни. В XVII веке в местном управлении произошел решительный поворот от земского начала к бюрократическому порядку, когда воевода уподоблялся уже не кормленщику, а выступал как истая коронная власть. Центральным московским приказам удобнее было иметь дело с одним общим правителем уезда, чем с многочисленными выборными властями на местах. Однако введение института воеводства вместо старого наместничества ухудшило само управление местными делами. В. Ключевский пишет: «Воеводы XVII в. были сыновья или внуки наместников XVI в. На протяжении одного–двух поколений могли измениться учреждения, а не нравы и привычки. Воевода не собирал кормов и пошлин в размерах, указанных уставной грамотой, которой ему не давали; но не были воспрещены добровольные приносы «в почесть», и воевода брал их без уставной таксы, сколько рука выможет. В своих челобитных о назначении соискатели воеводских мест так напрямки и просили отпустить их в такой–то город на воеводство «покормиться» (21 т. III, 140). В результате воеводство оказалось административной должностью с «неокладным» жалованием; и если к этому добавить точно не определенные границы воеводской власти, то понятным становятся злоупотребления и произвол в делах и выросшие на этой почве нравы приказных (чиновничьих) людей.

На нравы чиновников, как и всего общества, наложил отпечаток учрежденный Алексеем Тишайшим приказ «Тайных дел», который представлял собою царскую канцелярию. Вместе с тем «Тайный приказ» осуществлял, наряду с общим контролем под эгидой Боярской думы, особый царский надзор. Г. Котошихин описывает так это учреждение: «Присутствие приказа состояло только из дьяка с десятком под–ъячих; думным людям туда закрыты были двери. Этих под–ъячих царь причислял к посольствам, ехавшим в иностранные государства, к воеводам, шедшим в поход, для наблюдения за их словом и поступками; и те подьячие над послы и над воеводами подсматривают и царю приехав сказывают» (131, 96). Понятно, что и родовитые послы, и воеводы хорошо понимали роль этих «маленьких» лишних людей в их свите и всячески их задабривали «выше их меры».

В плане нравов этот «Тайный приказ» свидетельствовал о недоверии царя к своим помощникам по управлению государственными делами, фактически выражал его бестактность. Тот же Г. Котошихин пишет, что Алексей Тишайший устроил этот приказ «для того, чтобы его царская мысль и дела исполнялись и все по его хотению, а бояре и думные люди о том ни о чем не ведали» (131, 70). Царь тайно действовал по отношению к ближайшим исполнителям своей воли, с которыми же он сам «советовался» по тем или иным государственным вопросам. В этом проявлялся «удельный инстинкт опричнины» (В. Ключевский), принесший уже в императорской России немало бед множеству людей и деформировавший и общественное сознание, и общественные нравы всех сословий. И хотя «Тайный приказ» закрыли по смерти царя Алексея, инстинкт опричнины потом найдет свое воплощение в петровской «Тайной канцелярии» и в жандармском корпусе последующих времен.

В ходе своих грандиозных реформ Петр Великий преобразовал старомосковские структуры в новые и создал тем самым уже Российскую империю. В основе чиновничьих нравов лежит основной принцип всего здания империи, великолепно изложенный устами светлейшего князя А. Д.Меньшикова, героя произведения поэта Д. Самойлова:

«Я знатен, я богат.

Почти владею целым государством.

Но в этом–то «почти» — загвоздка вся!

Я — первый из вельмож, но я второй.

А в Русском государстве нет вторых,

Есть только первый, а за ним последний…»

Этот принцип неограниченной власти монарха, имеет свои истоки в истории российского государства: уже с карамзинских времен азиатский способ властвования и рабскую покорность всех сословий связывали с татаро–монгольским нашествием. Этот фундаментальный принцип самодержавия был юридически оформлен и нашел свое воплощение в бюрократической системе в правление Петра Великого. Существенно то, что созданное им в области государственного управления пережило многие поколения. Достаточно напомнить, что Сенат просуществовал с 1711 г. по декабрь 1917 г.; синодальное устройство православной церкви оставалось неизменным с 1721 г. по 1918 г., система подушной подати была установлена в 1724 г. и отменена лишь в 1887 г. и т. д. Иными словами, созданные Петром Великим бюрократические институты практически функционировали на протяжении существования Российской империи, оказывая мощное воздействие на все стороны общественной жизни. Более того, ряд стереотипов мышления и социальных нравов, выработанных в эпоху петровских реформ, до сих пор незримо присутствуют в нашем мышлении и поведении.

Для характеристики системы Российской империи весьма удобен образ корабля под парусами со шкипером на мостике. Современный исследователь Е. В.Анисимов пишет: «Думаю, что и сам Петр не возражал бы против этого образа (его создал А. Пушкин — В. П.). Корабль — эта вечная его любовь — был для него символом организованной, рассчитанной до дюйма структуры, материальное воплощение человеческой мысли, сложного движения по воле разумного человека» (4, 187). Данная модель корабля удачно описывает ту мощную бюрократическую машину, которая, представляя собой единообразную систему центральных и местных учреждений во главе с Сенатом, достаточно эффективно действовала на территории громадного государства в течение почти двух веков.

К этому следует добавить такой существенный нюанс, что рассматриваемый нами корабль — как государство — является военным судном. Ведь Петр Великий был убежден, что армия есть самая совершенная общественная структура, что она — прекрасная модель общественного устройства. И вполне закономерно, что «…гражданская служба в канцелярии была поставлена вровень с военной службой в полках, а распределение членов каждой дворянской семьи между обоими родами службы было подчинено установленной законом пропорции» (31 т. XXVIII, 468). Во всяком случае, несомненно одно — в императорской России государство находилось при армии (об этом говорит и военный бюджет, и служба отставных офицеров в бюрократических структурах).

Императорская бюрократия выросла на российской почве, ее знаменитая «Табель о рангах» обусловлена объективными историческими условиями. Петр Великий в данном случае «пороха не выдумал» — он взял готовые «табели» в Швеции, Дании и частично в Пруссии, к тому же он лишь оформил статус уже складывающегося «служилого человека» — военного, бюрократа. Самое интересное состоит в том, что намерения у царя–императора были самые добрые — он, введя «Табель о рангах», хотел создать корпус умелых управляющих от имени монарха. Однако весьма быстро «государевы служащие», выделились в самостоятельное сословие со своими нравами, чинопочитанием, иерархией ценностей, «при которых их основная функция, — пишет В. Г.Сироткин, — служба царю и государству — оставалась как бы на последнем месте» (247, 88). Великий реформатор не учел социальной структуры России, и в итоге возникла весьма своеобразная бюрократическая система, во многом отличающаяся от бюрократии цивилизованных, западноевропейских стран, хотя в их нравах (но не всегда) и имеется нечто общее (например, взяточничество).

Сравним царскую бюрократию с западноевропейским чиновничеством, взяв за модель Францию. Говорят, что Наполеон Бонапарт однажды сказал: «Моя истинная слава не в том, что я выиграл сто сражений, а в том, что будет жить вечно — мой Гражданский кодекс!» (1804 г.). Петровская «Табель о рангах» во многом проигрывает наполеоновскому «Гражданскому кодексу», а именно: первая носила азиатcкий, деспотический характер, второй был цивилизованным. Прежде всего следует обратить внимание на то, что наполеоновский «кодекс» исходил из понимания бюрократа как «агента государства», и поэтому были четко определены условия поступления на публичную службу (образовательный ценз, периодическая сдача экзаменов на «классность»), взаимоотношения начальника и подчиненного (право не выполнять «аморальные приказы»), право на административную (судебную) и социальную (пенсии до 80 % последнего оклада) защиту и защищенность чиновника от самодурства начальника (все чиновники находятся в двойном подчинении — собственного министра и генерального директората публичной службы при премьер–министре, кроме того существует общественный совет чиновников, наблюдающий за соблюдением социальных и нравственных прав и норм французских акакиев акакиевичей).

Ничего подобного не было сделано Петром Великим — он, кроме жалования, часть которого вначале выдавалась хлебом, никакой социальной и моральной защиты не предусмотрел. Поэтому нет ничего удивительного в процветании таких нравов, как взяточничество, чьи корни уходят в воеводское «кормление», расхищение государственной казны, раболепие нижестоящих перед вышестоящими, самодурство, протекционизм и прочих злоупотреблений. И в этом смысле можно понять возмущение А. И.Герцена существованием чиновничьей, дикой по своим нравам корпорации; для него официальная Россия «начинается с императора и идет от жандарма до жандарма, от чиновника до чиновника, до последнего полицейского в самом отдаленном закоулке империи. Каждая ступень этой лестницы приобретает, как в дантовских bolgi (ямах ада — В. П.) новую силу зла, новую ступень разврата и жестокости. Это живая пирамида из преступлений, злоупотреблений, подкупов, полицейских, негодяев, немецких бездушных администраторов, вечно голодных; невежей–судей, вечно пьяных; аристократов, вечно подлых: все это связано сообществом грабительства и добычи и опирается на шестьсот тысяч органических машин с штыками» (60, т. VII, 329).

Появление бюрократической машины в России является закономерным — она приходит на смену системе средневекового управления, основанного на обычае. Бюрократия стала необходимым элементом структуры государств нового времени, однако в условиях специфического российского самодержавия, «когда ничем и никем не ограниченная воля монарха — единственный источник права, когда чиновник не ответственен ни перед кем, кроме своего начальника, создание бюрократической машины стало и своеобразной «бюрократической революцией», в ходе которой был запущен вечный двигатель бюрократии» (4, 204–205). С этого времени начала разливаться река российского чиновничества: по оценкам исследователей, в 1738 г. насчитывалось около 5,3 тыс. чиновников, в 1857 — 86,1 тыс., вместе с канцелярскими служителями — около 122,2 тыс., а в 1910 г. — около 576 тыс. (169, 137, 247, 91). Таким образом, бюрократия численно увеличилась в сотню раз, обогнав рост населения России в десятки раз. Понятно, что с петровских времен бюрократия стала функционировать по своим внутренним законам, что сделало «номенклатуру» неуязвимой и до сих пор.

Российское чиновничество было неоднородно по своему социальному составу, причем в численном отношении эта неоднородность росла — если в середине XVIII века около 28 % всей бюрократии составляли выходцы не из дворянских сословий (разночинцев, церковников, крестьян, низших военных чинов и др.), то уже на рубеже XVIII и XIX столетий таковых было свыше половины (169, 139). Одновременно шел процесс уравнивания царской «номенклатуры» в правах с родовитой знатью — он выражался с XVIII века пожалованием земель и награждением орденами, а после отмены крепостного права — разрешением на скупку земель разорившихся помещиков. Окончательно это уравнение произошло к началу XX века.

Естественно, что российская бюрократия делилась внутри себя: слой высших чиновников («номенклатурщики» — 1–4‑го рангов), «класс» средних чиновников (ранги от 10‑го до 6‑го: поручик — полковник) и чиновничья «мелкота» (XIV–XI ранги). Высшим чиновникам, почти всем бывшим из потомственных дворян, их образу жизни и нравам стараются подражать чиновники среднего слоя, а за этими тянутся мелкие. И здесь действует правило «низшие подражают высшим»; особенно наглядно это проявляется в нравах, хотя здесь имеются свои особенности из–за разницы в положении по принципу «что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку».

Петр Великий щедрой рукой раздавал княжеские и графские титулы беспородным, но талантливым простолюдинам — Меньшикову, Шафирову, Ягужинскому, Румянцеву и др. Но и на этих бывших «простолюдинов», занимавших высокие посты в бюрократической номенклатуре, оказал свое растлевающее влияние старый русский приказный быт с его «поминками и посулами» и волокитой. Подобно своим старомосковским предшественникам (судьям приказов, дьякам и подъячим) ближайшие сотрудники Петра Великого «ко взятию руки скоро допускали». Различие состояло только в том, что последние, позаимствовав у европейской культуры внешний лоск и блеск и имея больше стремления к благам жизни, больше брали и крали. Тот же Меньшиков, которого царь называл «Мейн герц–брудер» и высоко ценил, был нечист на руку, грабил миллионами; его Петр угощал только дубинкой, говоря: «Вина не малая, да прежние заслуги больше ея!» (124, 609). И в то же время за взяточничество и казнокрадство многие из сподвижников императора побьшали под судом и уплатили денежный штраф, а некоторые потеряли голову на плахе. Отсюда и необыкновенная строгость его законодательства, обилие в нем статей, предусматривающих казнь, и «Тайная канцелярия», рассматривавшая злоупотребления и воровство и пытавшая до смерти злоумышленников.

Однако практически все «птенцы» гнезда Петрова крали в невиданных ни до, ни после размерах и масштабах. Известно, что Меньшиков последние 15 лет своей жизни провел под судом за систематическое воровство, о котором прекрасно был осведомлен Петр Великий. Историк В. Ключевский дает весьма выразительную характеристику действиям «птенцов» после смерти великого реформатора: «Они начали дурачиться над Россией тотчас после смерти преобразователя, возненавидели друг друга и принялись торговать Россией, как своей добычей» (250а, 456–457).

Возникает вопрос: во что обошлись России эта торговля и это воровство? В связи с этим И. Солоневич пишет следующее: «Этим вопросом не удосужился заняться ни один историк, а вопрос не очень праздный. Дело осложняется тем, что воруя, «птенцы, товарищи и сыны» прятали ворованное в безопасное место — в заграничные банки. «Счастья баловень безродный» Алексашка Меньшиков перевел в английские банки около пяти миллионов рублей. Эта сумма нам, пережившим инфляции, дефляции, девальвации экспроприации и национализации, не говорит ничего. Для оценки вспомним, что, весь государственный бюджет России в начале царствования Петра равнялся полутора миллионам, в середине — несколько больше, чем трем миллионам, и к концу — около десяти. Так что сумма, которую украл и спрятал за границей Меньшиков, равнялась, в среднем, годовому бюджету всей Империи Российской. Для сравнения представим себе, что министр Николая II украл бы миллиардов 5 в золоте или сталинских миллиардов полтораста — в дензнаках. За Меньшиковым следовали и другие. Но не только «птенцы», а всякие более мелкие птенчики. «Финансовое доверие» было организовано так прочно, что в начале Северной войны понадобился указ, запрещающий деньги «в землю хоронить» — не всем же был доступен английский банк, хоронили и в землю. У каких–то Шустовых на Оке нашли по доносу на 700 000 рублей золота и серебра. Сколько было таких Меньшиковых, которые сплавляли за границу деньги, и таких Шустовых, которые прятали свои деньги от меньшиковского воровства, а воровство развилось совершенно небывалое. М. Алданов в своих романах «Заговор» и «Чертов мост» рисует, как нечто само собой разумеющееся, переправу чиновых капиталов в амстердамские банки. Речь идет о конце екатерининской эпохи. Надо полагать, что эта традиция далеко пережила и Екатерину. Сколько капиталов в результате всего этого исчезало из русского народнохозяйственного оборота, сколько погибло в земле и — вопрос очень интересный — сколько их было использовано иностранцами для обогащения всяких голландских, английских и прочих компаний? Историки этим не поинтересовались, — по крайней мере, я не знаю ни одного труда на эту тему. А вопрос может быть поставлен и в чрезвычайно интересной плоскости: выколачивая из мужика самым нещадным образом все, что только можно было выколотить, с него драли семь и больше шкур. Какой–то процент шел все–таки на какое–то дело. Огромная масса средств пропадала совершенно зря — гнили и дубовые бревна, и полковые слободы, и конская сбруя, и корабли, и Бог знает, что еще. Какой–то процент, судя по Меньшикову, очень значительный утекал в заграничные банки. Заграничные банки на шкуре, содранной с русского мужика, строили мировой капитализм, тот самый, который нынче товарищ Сталин пытался ликвидировать с помощью той же шкуры, содранной с того же русского мужика (250а, 457–458). Однако не будем заходить так далеко (для описания нравов советской России требуется отдельная книга) и вернемся к нашему историческому контексту.

О злоупотреблениях А. Меньшикова и других помощников Великого Петра давно известно и отражено в соответствующей литературе, посвященной петровской эпохе. В биографическом очерке «Меньшиков» Б. Д.Порозовская пишет: «О злоупотреблениях Меньшикова, о его лихоимстве писали очень много. Это такие же общеизвестные факты его биографии, как его низкое происхождение и печальный конец, выставляемый обыкновенно, как «достойный плод его злонравия». Но одними голыми фактами нельзя довольствоваться при произнесении приговора. В применении к историческому лицу необходимо еще обратить внимание на нравы всей эпохи, необходимо выяснить, в какой степени при данном, и бесспорно, предосудительном образе действия велико было его уклонение от того общего уровня нравственности, каковой существовал в современном ему обществе» (20, т. 1, с.239). Несомненно то, что великий Преобразователь всю жизнь безуспешно боролся со взяточничеством и казнокрадством — глубокими застарелыми язвами допетровского русского общества, когда государственные должности считались источником обогащения.

Взяточничество, нечестное обогащение и связанное с ними жестокое обращение с представителями различных сословий процветало и во время царствования Анны Иоанновны — в эпоху бироновщины. Указом императрицы был создан особый «доимочный приказ», имевший полную свободу действий при возникновении недоимок. Князь П. Долгоруков красочно описывает картину сбора недоимок в своих «Записках»: «Посылался взвод солдат под начальством офицера в город или деревню, и производилась экзекуция. Экзекуция состояла в том, что у зажиточных обывателей забирали все вещи, мебель, весь домашний скарб, выводили лошадей, скот, и все продавали с молотка до баснословно низкой цене. Если вырученная сумма не покрывала сумму причитающихся с города недоимок — собственников проданного с молотка имущества арестовывали, заковывали в кандалы; сажали в тюрьму и оттуда ежедневно выводили на площадь перед судом на правеж; несчастных выгоняли с босыми обнаженными до колен ногами, даже зимой по глубокому снегу, в лютый мороз, — и били батожьем по икрам до крови. Дворян–помещиков также заковывали в кандалы, сажали в тюрьму на хлеб и воду… Если сбор недоимок бывал затруднителен… тогда из Петербурга командировался гвардейский офицер, уполномоченный сечь, пороть кнутом, сажать в тюрьму и кандалы всех в уезде, начиная с воеводы. Дело разрешалось обыкновенно уплатой офицеру громадных взяток, особенно, если это был немец… Такие командировки считались весьма доходными, и Липпманн, придворный банкир, торговал ими: продавалось право ехать взимать недоимки в том или ином уезде» (104, 127–128). В итоге целый ряд деревень обезлюдели, ибо жители бежали от такого рода экзекуций, поля были заброшены, повсеместно «вспыхивал» голод, а в руки Бирона поступали миллионы.

Нравы того времени были таковы, что управлявший Астраханской губернией А. П.Волынский (он был женат на двоюродной сестре Петра Первого) взял у настоятеля одного из местных монастырей подаренные когда–то Иваном Грозным ризы, обшитые жемчугом и драгоценными камнями и оцениваемые в сто тысяч рублей, чтобы срисовать их. Настоятель через два дня получил ризы, однако через слугу губернатор попросил его еще раз, так как в рисунке были сделаны ошибки. Через несколько недель настоятель отправился к А. Волынскому за ризами; тот прикинулся удивленным и послал за слугой, который под розгами поклялся, что никогда не был с просьбой о ризах у настоятеля. Тогда губернатор заявляет: «Значит, батюшка, вы сами украли ризы, а еще клевещите на других!» Настоятель был настолько поражен, что потерял дар речи; по приказу А. Волынского его заковали в кандалы и посадили в острог за святотатство и воровство. Пятнадцать лет промучился бедный настоятель в остроге, пока после ареста А. Волынского не обнаружили эти ризы, но уже без жемчугов и драгоценных камней.

А. Волынский, младший современник и птенец Петра Великого, честностью не отличался, любил жизнь и брал громадные взятки, подобно другим сановным чиновникам, не видел ничего зазорного в тайном доносе. Доказывать же свой донос открыто, следственным порядком, очными ставками и «прочими пакостями», по выражению Волынского, бесчестно и для последнего дворянина, а публично оправдавший себя доносчик «и с правдою своею самому себе мерзок будет» (121 т. IV, 234). По натуре он был жестоким и мстительным, проявлял характерное для российского крупного (да и мелкого тоже) чиновника самодурство. Однажды молодой мичман, князь Мещерский, оскорбленный грубой бранью Волынского, заметил ему, что следует вести себя корректно по отношению к равному себе дворянину, В ответ услышал: «Я покажу тебе, какой ты мне ровня!» По его повелению Мещерского схватили, вымазали лицо сажей, посадили на перекладину, служащую для порки, связали внизу ноги, привязали к ним два тяжелых булыжника и кнутом стали натравливать злую собаку. В итоге, замечает П. Долгоруков, этой собакой все ноги несчастного были изгрызаны до костей (104, 154). Можно до бесконечности перечислять все «шалости» этого вельможного сановника, откупившегося взяткой Бирону, чтобы не дать ходу принесенным Анне Иоанновне на него жалобам. Он был назначен кабинет–министром, и вскоре после этого его казнили, причем в качестве предлога для процесса использовали избиение им пиита Тредиаковского.

Набор в чиновники на практике осуществлялся по анкете и по принципу — кто более угодливо сможет сказать: «Чего изволите-с, Ваше Превосходительство?», тогда как в Западной Европе критериями служили «ум» и уровень компетентности. Ярким примером служит карьера П. Шувалова, который благодаря женитьбе на немолодой, некрасивой, но любимой фрейлине Елизаветы Мавре Шепелевой и «разумом своим, удобным к делам и ко льсти, силу свою умножил», — пишет М. Щербатов (189, 107), назвав его даже «чудовищем». В течение 4‑х лет он стал генерал–лейтенантом, сенатором, камергером и графом; он цепко держал в своих руках нити власти, его петербургский дворец представлял собой как бы филиал высшего государственного учреждения, куда с докладами и просьбами приезжали государственные деятели, генералы и придворные. Следует отдать должное его поистине государственному уму, позволявшему прекрасно разбираться в финансовых, военных делах, в землеустро–ении, инженерных проектах и т. д. Даже ядовитый М. Щербатов писал о нем так: «Петр Иванович Шувалов был человек умный, быстрый, честолюбивый, корыстолюбивый, роскошный…» (189, 107). И враги, в первую очередь отрицающие у своих противников ум, вынуждены признать его у П. Шувалова.

Непомерно честолюбивый, несдержанный, надменный и сказочно богатый П. Шувалов имел массу врагов и недоброжелателей. Французский дипломат Ж. — Л. Фавье писал, что генерал–фельдмаршал «возбуждал зависть азиатской роскошью в дому и в своем образе жизни: он всегда покрыт бриллиантами, как Могол, и окружен свитой из конюхов, адъютантов и ординарцев» (290, 394). Для нас интересно то, что сделавший свою карьеру в атмосфере фаворитизма и угодничества П. Шувалов имел своего фаворита, который обладал огромной властью над людьми и во всем подражал своему господину. О нем, генерал–адъютанте М. А.Яковлеве, пишет А. Болотов: «Вошед в зал, нашел я его весь набитый народом, я увидел тут множество всякого рода людей: были тут и знатные особы, и низкого состояния люди, и все с некоторым родом подобострастия дожидающиеся выхода в зал любимца графского для принятия прошений и выслушивания просьб. Мое удивление еще увеличилось, когда увидел я, что самые генералы в лентах и кавалериях, приехавшие при мне, не осмеливались прямо и без спроса входить в его предспальню, но с некоторым уничижением у стоящих подле дверей лакеев спрашивали, можно ли им войти и не помешают ли Михаиле Александровичу — так называлась тогда сия столь знаменитая особа, не имеющая хотя… больше подполковничьего чина. Но не чин тогда был важен, а власть его и сила, которая простиралась даже до того, что все, кому бы ни хотелось о чем спросить графа, долженствовали наперед просить сего любимца… мы прождали его еще с добрую четверть часа, но, наконец, распахнулись двери, и графский фаворит вошел в зал в препровождении многих знаменитых людей, и по большей части таких, кои чинами своими были гораздо его выше. Не успел он показаться, как все зделали ему поклон не с меньшим подобострастием, как бы то и перед самим графом чинили» (27, 317–318). У этого фаворита были свои причуды и капризы: хлопотавших, как А. Болотов, о получении офицерского чина он заставлял часами молиться вместе с ним в церкви и выдавал офицерские патенты в зависимости от усердия испытуемого в отбивании поклонов. Таким образом у чиновников и военных формировалось раболепие и подхалимство, без коего очень трудно продвинуться по иерархической служебной лестнице. Следует отметить, что атмосфера раболепия, интриганства и корыстолюбия господствовала в чиновничьем мире и при Екатерине II, высоко ценившей ум и талант. Она считала, что талант необходим для управления государственными делами; сама она обладала даром находить способных людей и эффективно использовала их на своей службе, закрывая глаза на их пороки. Достаточно вспомнить избранного ею в свои личные секретари А. Храповицкого, попавшего в сети Бахуса, но делавшего с блеском свое дело, или канцлера А. Безбородко, который вел жизнь развратника, преданного игре и женщинам, и вместе с тем блестяще решал важные государственные дела (37, 31–35). Однако по мере приближения старости Екатерина II все более начинает ценить в чиновниках послушность; хотя к бездарностям она не благоволила по–прежнему, умные и талантливые бюрократы уже не вызывали у нее былого восторга, ибо таковые часто бывают непослушны начальству.

Однако самым надежным средством сделать в России чиновную карьеру считалась во все времена протекция, а не ум, талант или послушание. Рекомендательные письма поступавшим на службу были в моде; приведем образчик типичного для конца XVIII века рекомендательного письма. Оно написано одному из крупных сановников И. П.Архаровым, чей брат умел исполнять умопомрачительные капризы императора Павла I. Вот его содержание: «Любезный друг, Петр Степанович! Доброго соседа моего сын Николай отправляется для определения в статскую службу. Он большой простофиля и худо учился, а поэтому и нужно ему покровительство. Удиви милость свою, любезный друг, на моем дураке, запиши его в свою канцелярию и при случае не оставь наградить чинком или двумя, если захочешь, — мы за это не рассердимся. Жалование ему полагать не должно, потому что он его не стоит, да и отец его богат, а будет еще богаче, потому что живет свиньей» (265, 52). Благодаря этому письму юноша был устроен на службу и за три года получил три чина, что считается блестящей карьерой.

Блестящую и стремительную карьеру сделал самый выдающийся государственный ум, светило российской бюрократии — М. М.Сперанский, который за 52 месяца прошел путь от титулярного советника (IX класс) до действительного статского советника (IV ранг). Стать видным сановником Российской империи в молодом возрасте, достигнув звания статского генерала всего за 4 с половиной года! Нужно знать нравы павловского времени, господствующие в чиновничьем мире, особенно в ведомстве генерал–прокурора, где и начался служебный взлет М. Сперанского. Служивший вместе с ним И. Дмитриев так описывает тогдашнюю атмосферу: «Со вступлением моим в гражданскую службу я будто вступил в другой мир, совершенно для меня новый. Здесь и знакомства, и ласки основаны по большей части на расчетах своекорыстия, эгоизм господствует во всей силе; образ обхождения непрестанно изменяется, наравне с положением каждого. Товарищи не уступают кокеткам: каждый хочет исключительно прельстить своего начальника, хотя бы то было на счет другого. Нет искренности в ответах: ловят, помнят и передают каждое неосторожное слово» (265, 54–55).

Атмосфера павловского царствования была переполнена сумасбродством императора, самодурством вельмож, эгоизмом и раболепием чиновников. Само собой понятно, что сановники и чиновники старались не уступать своему монарху в сумасбродстве, доходящем порою до полной бессмыслицы. Достаточно привести приказ петербургского обер–полицмейстера Рылеева: «Объявить всем хозяевам домов, с подпискою, чтобы они заблаговременно, и именно за три дня извещали полицию, у кого в доме имеет быть пожар». Такого рода сумасбродство, самодурство почти всегда представляет собою способ борьбы облеченного властью лица с «собственным ничтожеством» (265, 56). И вот молодой человек, начинающий чиновную карьеру, не искушенный в чиновных интригах и секретах угождения начальству, каждого из сменявших друг друга генерал–прокуроров как бы гипнотизировал и превращал в своего покровителя. В чем же секрет такого влияния? Дело в том, что при всем его уме и даровании государственного человека он умел угождать своему начальнику, каким бы он ни был по характеру, нраву и мировоззрению. Сам М. Сперанский впоследствии рассказывал: «При всех четырех генерал–прокурорах, различных в характерах, нравах, способностях, был я, если не по имени, то по самой вещи, правителем их канцелярии. Одному надобно было угождать так, другому иначе; для одного достаточно было исправности в делах, для другого более того требовалось: быть в пудре, в мундире, при шпаге, и я был — всяческая во всем» (265, 63). И в дальнейшей деятельности этого выдающегося бюрократа его влияние на ход государственных дел всегда будет значительно превышать занимаемую им должность[12].

В итоге были преобразованы высшие отрасли управления империи — законодательная и исполнительная — что усилило царскую бюрократию.

В императорской России сила и влияние чиновной знати чрезвычайно возросли при Николае I, ибо самодержавие видело в ней для себя надежную опору. Тот же А. де Кюстин говорит о том, что страной управляет «класс чиновников», уже со школьной скамьи занимающих административные должности, что бюрократия зачастую управляет вопреки монаршей воле, что из недр своих канцелярий эти «невидимые деспоты», эти «пигмеи–тираны» безраздельно властвуют над страной: «И, как это ни звучит парадоксально, самодержец всероссийский часто замечает, что он вовсе не так всесилен, как говорят, и с удивлением, в котором он боится сам себе признаться, видит, что власть его имеет предел» (144, 269). Этот предел положен бюрократией, чьи злоупотребления называются любовью к порядку, причем императорский абсолютизм основан на бюрократической тирании, чему конец был положен только в ходе революции 1917 года (самое интересное состоит в том, что бюрократия после революции возродилась, подобно птице феникс из пепла, и стала еще более мощной!).

Следует обратить внимание на то, что в екатерининскую эпоху всевластие бюрократии ощущалось нагляднее, чем в XIX — начале XX века (хотя ее влияние, напротив, усилилось). Известно, что в XVIII столетии сановник не только на службе, но и в частной жизни чувствовал себя начальником над теми, кто был ниже его чином. Более того, многие чувствовали себя подчиненными, даже гуляя в саду или находясь в театре. Тогда, например, пожилой и почтенный генерал Олсуфьев во время оперного спектакля мог в бешенстве вскочить с места и крикнуть сидящим в партере молодым людям, которые вслух выразили восхищение арией итальянской примадонны: «Молчите, ослы!» Генерал и в театре вел себя, как на государственной службе, и его возмутил факт командования актерами и публикой неведомо кем. По той же причине император Павел I особым указом предписал, чтобы зрители не смели аплодировать актерам в тех случаях, когда он сам находился в театре и не рукоплескал.

После его убийства резко изменилось дворянское мироощущение — моментально потускнело и постепенно угасло чувство ежеминутной подотчетности начальству. Партикулярный обиход, дворянская повседневность отделились от государства; время, считавшееся ранее казенной собственностью, стало приватным. Изменилось отношение дворянства к жизни — оно стало свободным и легким, поколение, которое вступило в круг большого света в начале XIX века, уже не смотрело на жизнь снизу вверх и не со стороны, а рассматривало ее в упор — иногда задумчиво, иногда насмешливо. Теперь уже начальство потеряло привилегию устанавливать и распоряжаться общественными приличиями. Верховным судьей нравов стало общее мнение — произошла революция в светском мире, хотя ничего не изменилось в чиновном мире.

Понятно, что в екатерининском времени остались сумасбродства одного из сибирских губернаторов Вас. Вас. Н-на, крестника Екатерины II, который на празднествах, посвященных «открытию новой благодати», разжаловывал чиновников, арестантов производил в чины, сажал за свой стол обедать, заставляя первых прислуживать последним; который катался по городу в экипаже, запряженном провинившимися чиновниками; который под конец своего губернаторства предпринял военный поход против иркутского губернатора Немцова (220, 83–84). И тем не менее, в принципе нравы чиновников — взяточничество, воровство, расхищение казны, эгоизм, доносительство и др. — не изменились. В свое время большие неприятности со всеми этими «прелестными» нравами пришлось испытать Г. Державину, когда в 80‑х годах XIX века он был Олонецким губернатором. И в начале XIX столетия он, ревизуя действия калужского губернатора Лопухина, обнаружил, что тот виновен в 34 уголовных делах и сотне «шалостей»; в результате это обернулось для него крупными неприятностями.

И вначале прошлого века крупные и мелкие чиновники брали взятки — В. Одоевский в «Пестрых сказках» описывает неподражаемого Севастьяныча, уездного толкователя законов, который за обещанную взятку в 50 рублей согласен написать прошение о возврате «мертвого тела» потерявшей его душе (200); и в конце этого же века — то же самое. Известный ученый М. Богословский в своем труде «Москва в 1870–1890‑х годах» пишет о нравах полицейских чиновников: «Как в древние времена «кормлений» княжеских наместников и волостелей, полицейским чинам, начиная от частного пристава и кончая последним паспортистом, прописывавшим в квартале паспорта, домовладельцы посылали с дворниками два раза в году на праздники рождества Христова и пасхи конверты со вложением разных сумм денег, смотря по должности берущего и по доходности дома или степени состоятельности домовладельца. В большей степени были обложены такими сборами торговые, промышленные заведения, трактиры, гостиницы и пр. В расходных домовых книгах можно было встретить, кроме того, такие записи: «Частному приставу в день его именин» и т. д. Без таких поборов совершенно немыслимо было представить себе полицейского чина того времени, до того веками укорененная взятка была в нравах полиции» (26, 122).

И поскольку низшие слои подражают высшим, то понятно, что такого рода нравы были распространены и в высших чиновничьих сферах. А. Богданович в своем «Дневнике» приводит немало фактов хищений, казнокрадства, взятках и других неблагородных нравов в высших бюрократических слоях: «Все стараются взять побольше барыша, и все за счет голодающих, «везде злоупотребления»; и приходит к выводу о том, что «совесть у теперешних лиц, у власти стоящих, очень эластична и они входят с ней в соглашение» (23, 156–157). Понятно, что делали гешефты и брали взятки не все представители высшей администрации, однако это было присуще многим чиновникам.

Отсутствие демократических свобод, господство в обществе бюрократии, организованной по военно–казарменному принципу (это талантливо раскрыл М. Е.Салтыков — Щедрин в «угрюм–бурчеевщине»), приводило к тому, что чиновник, какой бы он ни занимал пост, полностью зависит от вышестоящего начальства. Нравы же были таковы, что начальство требовалось «неукоснительно почитать», а его образ действий принимать за образец. И вот здесь любопытно взаимоотношение неписаного дворянского кодекса чести (высшее чиновничество й подавляющем большинстве рекрутировалось из «благородного сословия») и зачастую беззастенчивого взяточничества и казнокрадства должностных лиц[13].

Перед нами знакомый феномен двойной морали, которая свидетельствует о деградации в нравственном плане высших слоев общества. С одной стороны, позором считалось не вернуть карточный долг (а игра в карты, посещение клуба и театра — это атрибуты жизни высших чиновников) и провинившийся подвергался социальному остракизму. С другой — провернуть «дельце», позволяющее положить в карман кругленькую сумму, хотя и не одобрялось, но и не закрывало двери аристократических гостиных.

Бюрократическая машина императорской России обладала поистине неограниченной властью, которая не очень–то обращала внимание на нравственные критерии добра и зла и стремилась регламентировать все стороны жизни общества. Эта «невидимая» машина вырабатывает и воспроизводит особый тип личности, без коей она не может функционировать эффективно. Для модели такой личности характерна посредственность, послушание, конформизм, бездарность, исполнительность, и вместе с тем ей чужды критическое отношение к окружающей действительности, интеллектуальная и моральная смелость и увлечение творческой деятельности. В отношении карьеры чиновника можно сказать так: чем меньше проявляешь свою человеческую суть, чем меньше мыслишь и чувствуешь, чем больше развиты трусливость и бездарность, тем больше шансов продвинуться по лестнице служебной иерархии, тем больше получишь милостей и добьешься успехов. И не случайно, что русская литература прошлого столетия показала нам классические образцы российского чиновничества с его нравами — от гоголевского Акакия Акакиевича из «Шинели» и коллежского советника Ивана Богдановича Отношенье из «Пестрых сказок» Одоевского, городничего и судей типа Ляпкина — Тяпкина в «Ревизоре» и «номенклатурного» толстовского Каренина до че-. ховских «толстого и тонкого». Во всей этой богатой литературе почти невозможно обнаружить ни одного положительного персонажа из среды чиновничества, хотя они представлены во французской и немецкой литературе, что свидетельствует о цивилизованности западной бюрократии и ее способности более или менее адекватно «реагировать» на социальную среду и происходящие в ней изменения.

Реальная власть в Российской империи принадлежала «номенклатурной» верхушке, в которую входило 6343 высших сановника (247, 91). И вот эта всемогущая бюрократия, составляющая основу и условие существования самодержавия, начала распадаться, ибо в сложившейся ситуации, когда радикально настроенная часть интеллигенции звала народ в топору, верхушка российской номенклатуры не смогла найти консенсус с либеральной интеллигенцией, которая, как считает М. Палеолог, являлась «неформальной» частью российских «верхов» (198). В результате произошел революционный взрыв, уничтоживший и бюрократию, и интеллигенцию, не желавшую сотрудничать с властью империи.

Раздел 7. Интеллигенция

В трагедии, разыгравшейся на просторах Российской империи начала XX столетия, довольно существенная роль принадлежит интеллигенции — тонкому образованному, культурному слою с присущими ему нравами. По своему происхождению, подчеркивает П. Н.Милюков, «русская интеллигенция есть создание новой русской государственности» (41, 334). Представители первых поколений интеллигенции являлись непосредственными помощниками Петра Великого, который собрал кружок самоучек–интеллигентов для строительства нового государственного устройства, для распространения в стране западноевропейских наук, искусств, нравов и обычаев. Именно интеллигенты первых поколений способствовали становлению новой культуры, влекущей за собой изменения в иерархии нравственных ценностей, что привело к обмирщению морали (хотя сами носители образованного слоя были религиозными людьми), формированию новых потребностей в роскоши дворцов, бытовом комфорте, произведениях светского искусства, возникновению жажды научных знаний и т. д. Несмотря на то, что число первых интеллигентов было весьма малым, они сделали доброе дело, положив начало приобщению России к кругу европейских народов и их просвещению.

С. Князьков следующим образом характеризует переворот в умственном развитии русского человека в эпоху перехода от старомосковской жизни к появлению империи: «Надо признать, что за полстолетия с 1675 по 1725 год русский просвещенный человек проделал хорошую умственную гимнастику: от начетчика и знатока книг, дрожавшего за единый аз священных книг и бегавшего от «еллинских борзостей и латинских прелестей», он попал в славяно–греко–латинскую академию, где постиг сладости и эллинского и латинского глагола, стал бойко разбираться в тонкостях схоластической философии и богословия и научился строить «орации» по самым последним рецептам схоластической выучки и сочинять тяжеловесные и неуклюжие силлабические вирши не только назидательного характера, но и игривого, на увеселение слушающим. Такой человек знал, что такое грамматика, и, вооруженный ею, свободно относился к букве, «изыскуя не того, как написано, а выразумевая силу писанного».

Из латинской и греческой школы государство послало русского человека учиться новым языкам за тем, чтобы ехать ему в чужие края или у себя дома у приезжих иноземцев учиться навигации, инженерному, военному делу, навыкая всему не только в теории, но и на практике. Из кабинета схоласта, философа и богослова русский образованный человек оказался командированным к грубому практическому делу, руководясь воспринятыми в школе теоретическими знаниями. Приведенный к делу, на котором постоянно приходилось сталкиваться в качестве начальника и подчиненного с иноземцами, русский человек, уже одевший европейскую одежду, должен был волей–неволей перенять европейские обычай и правила общежития. Таким путем вырабатывались люди, далекие по своему миросозерцанию и миропониманию от своих отцов, выросших в заветах Московской Руси XVII в., и более похожие на голландцев и немцев, чем на русских людей XVII-го века» (124, 507–509).

Многие из этих людей постоянно находились возле Петра Великого (ярким примером служит П. — А. Толстой) и активно перестраивали российскую действительность, приобщая все большее число людей к западноевропейской культуре, нравам и обычаям. Понятно, что среди них было немало лиц и с грубым, необузданным нравом, однако все они обладали хорошими знаниями и высоким уровнем интеллекта.

Им присущи черты характера человека переходной эпохи, когда влияние просвещения еще не сказалось в полной мере; поэтому в видном сподвижнике царя, как хорошо показал Н. И.Павленко в своей книге «Птенцы гнезда Петрова» (в ней описывается жизнедеятельность Б. П.Шереметьева, П. А.Толстого и А. В.Макарова), великолепно уживались грубость и изысканная любезность, обаяние и надменность, внешний лоск и варварская жестокость (196).

Среди интеллигенции XVIII века до 1770‑х годов преобладали разночинцы, а потом их численность стала сокращаться, причем стала возрастать роль дворян. Данная закономерность, как свидетельствуют исследования, сохранялась и в первой половине XIX столетия (169, 178). Это значит, что нравы интеллигенции, разнородной по своему социальному составу, дифференцировались и в то же время зависели от господства тех или иных нравов в обществе. Следует не забывать, что в эпоху становления новой, гуманистической, культуры на нравы глубокий отпечаток накладывало крепостное право, нравственно разъедавшее (чем дальше, тем больше) русское общество. В данном случае ситуация была гораздо хуже, чем в классическом рабовладельческом обществе. Так, в древнегреческом обществе рабы обеспечивали всем необходимым рабовладельцев, последние же были свободными гражданами и не могли, по крайней мере, позволять по отношению друг к другу жестокость, самодурство и прочее. В России же только царь (потом император) был господином, все остальные образовывали иерархию рабов, в основании которой лежал слой крепостных–рабов. Естественно; что в таком своеобразном обществе и нравы были окрашены в крепостнически–рабские тона, какое бы сословие мы не рассматривали — дворянство, духовенство, купечество и т. д. Не избежала этого и интеллигенция, представители которой в XVIII веке в основном служили в государственных учреждениях, достаточно вспомнить Г. Державина, А. Кантемира и пр.

Общество петровской эпохи и отдельные личности имели отрицательные черты, зачастую отвратительные: и выдающиеся индивиды отталкивают от себя грубостью поведения, чувства и языка. И одной из задач немногочисленных интеллигентов тогда была исправление нравов порочных и недостатков «природного человека». Ведь в указе, приписываемом Петру, утверждалось, что «от естества самого зело трудно к благонравию прилепится» и поэтому необходимо «прирожденную грубость благими науками и учением искоренять» (94, 51). И неудивительно, что самый молодой философ «ученой дружины» Петра Великого — Антиох Кантемир — дал анализ человеческих нравов в своих сатирах «На зависть и гордость дворян злонравных», «О различии страстей человеческих», «К уму своему» и др. Он исходил из положения о равенстве людей по их природе, естеству: «…та же и в свободных (И в холопах течет кровь, та же плоть, те же кости») (110, 71). Не родовитость («порода») дает человеку чувство собственного достоинства и уважение общества, а честное отношение к своему делу и благие нравы:

«Разогнал ли пред собой враги устрашенны?

Облегчил ли тяжкие подати народу?

Суд судя, забыл ли ты страсти…

Знаешь ли чисты хранить и совесть и руки?

Не завистлив, ласков, прав, не гневлив, беззлобен?» (110, 70).

«Благородный» и «подлый» человек для А. Кантимира не является таковым по рождению, им оказывается тот, у кого благородная или подлая душа.

Нравы «благородных» и «подлых» людей четко высвечиваются в отношении к особому слою людей, профессионально работавших в сфере науки, в учрежденной Петром Первым Академии наук. Император позаботился о благосостоянии ученых, чтобы их нравы не испортились и не нанесли тем самым вреда научным исследованиям. В данном случае мотивировка рисует колоритную картину нравов: «…дабы ходя в трактиры и другие мелкие дома, с непотребными обращаючись, не обучились их непотребных обычаев и других забавах времени не теряли бездельно; понеже суть образцы такие из многих иностранных, которые в отечестве добронравны бывши, с роскошниками и пьяницами в бездельничестве пропали и государственного убытку больше, неже прибыли учинили» (149, 106). Так начал складываться популярный впоследствии образ ученого — человека несколько «не от мира сего», занятого наукой только, чудаковатого, требующего присмотра за ним.

Много внимания нравственному облику (и связанным с ним нравам), научной этике уделял М. Ломоносов, о котором А. Пушкин писал, что «в отношении к самому себе он был очень беспечен, и, кажется, жена его хоть была и немка, но мало смыслила в хозяйстве» (117, 284). Великий ученый и пиит считал бескорыстность, способность более уважать чужое мнение, если оно истинное, чем поддерживать свои ложные положения, мужество при проведении опытов необходимыми нравственными качествами ученых.

Не следует забывать, что Академия наук в России была государственным учреждением и поэтому в ней тоже проявлялись нравы, характерные для чиновничьей среды, хотя и в меньшей степени. Так, княгиня Е. Дашкова после назначения ее главой этого учреждения едет к знаменитому математику Л. Эйлеру, в течение ряда лет не посещавшему заседаний из–за. возмущавших его порядков. Она входит в залу, где собрались все академические профессора и адъюнкты, вместе с великим слепцом (Эйлер был слеп) и произносит краткую вступительную речь. Затем намеревается сесть и обнаруживает, что место рядом с председательским, т. е. первое место, по праву принадлежащее Эйлеру, собирается занять господин Штелин, профессор аллегории, бездарный, но имевший чин действительного статского советника (Дашкова острила, что и научные его знания, и сам он — только аллегория). Тогда она предложила Эйлеру «сесть, где он пожелает, так как любое место, которое он займет всегда будет первым» (98, 181–182). Находясь на посту президента Академии наук Е. Дашкова была непримирима и резка по отношению к добивающимся почета не по научным заслугам, а по чинам и связям, и в то же время относилась чрезвычайно тактично к подлинным ученым, приносившим пользу России.

Следует остановиться на нраве М. Ломоносова, требовавшего добронравия от других ученых и преодолевавшего трудности бюрократического порядка и происки недругов. В словаре, составленном Н. И.Новиковым, возникает привлекательный человеческий образ: «Нрав он имел веселый, говорил коротко и остроумно и любил в разговорах употреблять острые шутки; к отечеству и друзьям своим был верен, покровительствовал упражняющихся во словесных науках и ободрял их; во обхождении был по большей части ласков, к искателям его милости щедр; но при всем том был горяч и вспыльчив» (183, 128).

М. Ломоносову приходилось нередко прибегать к помощи «меценатов», в частности И. И.Шувалова; он писывал хвалебные оды и панегирики своим «покровителям», однако не дорожил покровительством своих меценатов, когда шла речь о его чести или защите любимых идей. И вот представляют интерес нравы интеллигентов (ученых и литераторов), собиравшихся в доме И. И.Шувалова. На этих встречах они редко церемонились друг с другом и особенно, как рассказывает Шувалов, такими непримиримыми врагами были Ломоносов с Сумароковым: «В спорах Сумароков чем более злился, тем более Ломоносов язвил его; и если оба не совсем были трезвы, то оканчивали ссору запальчивою бранью, так что я вынужден высылать их обоих, или чаще Сумарокова. Если же Ломоносов занесется в своих жалобах, то я посылаю за Сумароковым, а с тем, ожидая, заведу речь о нем. Сумароков, услышав у дверей, что Ломоносов здесь, или уходил, или, подслушав, вбегает с криком: не верьте ему, ваше превосходительство, он все лжет; удивляюсь, как вы даете у себя место такому пьянице, негодяю. — Сам ты пьяница, неуч, под школой учился, сцены твои краденый! — Но иногда мне удавалось примирить их, и тогда оба были очень приятны»' (220,170–172). Однако их не всегда можно было примирить.

В одном из писем Ломоносова Шувалову от 19 января 1761 года говорится: «Никто в жизни меня больше не изобидел, как ваше высокопревосходительство: призвали меня сегодня к себе; я думал, может быть, какое нибудь обрадование будет по моим справедливым прошениям… Вдруг слышу: помирись с Сумароковым! т. е. сделай смех и позор! Не хотя вас оскорбить отказом при многих кавалерах, показал вам послушание; только вас уверяю, что в последний раз, — ваше превосходительство, имея ныне случай служить отечеству спомоществованием в науках, можете лучшие дела производить, нежели меня мирить с Сумароковым. Не только у стола знатных господ, или каких земных владетелей, дураком быть не хочу…» (220, 172).

Однако не все, подобно Ломоносову и Сумарокову, шумели на вечерах у Шувалова; среди литераторов встречались и служившие образцами светскости. К ним относился постоянный гость Шувалова, автор знаменитой «Душеньки» И. Богданович. Он всегда был одет щегольски в французском кафтане с кошельком на спине, с тафтяной шляпой под мышкой. Если Богданович не садился играть в карты, то рассказывал о новостях или сыпал шутками; он счастливо обладал свойством Ла–фонтена — под видом шутки, мимоходом, как будто ненарочно высказывать колкую и меткую правду, задевать различные самолюбия и в комплиментах высказывать истину.

Надо сказать, что в первой половине XVIII века с литераторами не очень–то церемонились при императорском дворе. Так, известно, что поэт Тредиаковский, который приводил в восторг двор Анны Иоанновны, как–то удостоился чести декламировать одно из своих произведений в присутствии самой императрицы. Его он прочитал, стоя на коленях у камина, и в благодарность получил пощечину от собственной руки ее величества. При Екатерине Второй такие нравы уже не культивировались; напротив, когда Сумароков поссорился в 1770 г. с актрисой Бельмонти и во время представления утащил ее со сцены, ибо запретил ей появляться в своих пьесах, то императрица отнеслась к поэту снисходительно (268). В ответ на его очень грубые и непочтительные письма, оправдывающие его поведение, она дала милый ответ.

Другой поэт, Г. Державин, играл почетную роль при дворе Екатерины, и по своим нравам он был сыном своего времени. Благодаря интригам он добивался влияния на решение тех или иных дел; играл в карты, что спасло его однажды от судебного разбирательства, участвовал в дуэлях и умел быть приятным в любом обществе. В. Ходасевич пишет: «У Алексея Петровича Мельгунова, на Мельгуновском тенистом острове…, на пикниках, средь умной и просвещенной беседы, он был занимателен. Масоны из мельгуновских друзей звали его в свою ложу, но он воздержался. Он был свой человек и на пышных пиршествах кн. Мещерского, с генералом Перфильевым, и среди людей не столь знатных, там, где попросту пенилась старая серебряная кружка, налитая пополам русским и английским пивом (в пиво сыпались гренки и лимонная корка). Женщины, чаще всего — доступные участницы холостых пирушек, находили в нем предприимчивого и веселого поклонника» (299, 109). Между прочим, он никого не выделял среди возлюбленных, так же он относился и к винам, он всех любил одинаково:

«Вот красно–розово вино:

За здравье выпьем жен румяных.

Как сердцу сладостно оно

Нам с поцелуем уст багряных!

Ты тож румяна, хороша:

Так поцелуй меня, душа!

Вот черно–тинтово вино:

За здравье выпьем чернобровых.

Как сердцу сладостно оно

Нам с поцелуем уст лиловых!

Ты тож, смуглянка, хороша:

Так поцелуй меня, душа!

Вот злато–кипрское вино:

За здравье выпьем светловласых.

Как сердцу сладостно оно

Нам с поцелуем уст прекрасных!

Ты тож, белянка, хороша:

Так поцелуй меня душа!..» (299, 109).

Державин тоже искал покровительства важных сановников и нашел его в лице князя, генерал–прокурора Сената А. Вяземского. Благодаря тому, что он стал своим человеком в доме князя, началась его карьера на государственном поприще. Его положение еще больше упрочилось после женитьбы на красавице Вастидоновой, дочери кормилицы будущего императора Павла I. И здесь он решал те или иные государственные дела с позиций интеллигента–патриота, старающегося принести пользу отечеству.

Во времена Екатерины II интеллигенция начинает оказывать воздействие на окружающую социальную среду, за ней уже стоит «часть средних дворян и образованный слой тогдашней буржуазии, подлого мещанства» (41, 335). Именно в результате деятельности литераторов, поэтов, художников, архитекторов, музыкантов (Г. Державина, В. Капниста, И. Хемницера, В. Боровиковского, Д. Левицкого, А. Бакунина и др.) к концу XVIII века образовалось колоссальное духовное богатство, воплощенное в новых архитектурных обликах городов и отдельных зданий, различных социокультурных институтах, библиотеках, произведениях искусства и научных трудах. Но сама эпоха была противоречива, «испорченная» нравами крепостничества и «возвышенная» достижениями дворянской «усадебной» культуры. Проницательный наблюдатель граф Л. Сегюр в своих «Записках» схватил эту противоречивость, подчеркнул социальные контрасты России того времени: с одной стороны, «модные наряды, богатые одежды, роскошные пиры, великолепные торжества, зрелища, подобные тем, которые увеселяют избранное общество Парижа и Лондона», с другой — «купцы в азиатской одежде, извозчики, слуги и мужики в овчинных тулупах» (96, 30). И далее он замечает, что русские, «хотя и потеряли свою гордость под гнетом татар и русских бояр, сохранили прежнюю мощь и врожденную отвагу» (96, 35). Здесь он нащупал причины «отсталости» России в сравнении с Западной Европой, а именно: татарское иго и феодальная аристократия.

Следует отметить в связи с этим, что интеллигенция находилась под растлевающим влиянием крепостного права. Так, «Московские ведомости» печатали и такого рода объявления: «князь Шаховской предлагает купить строевой лес, сосновые доски, а также… садовника и каретника». В 1779–1789 гг. газету редактировал гуманный Н. И. Новиков, противник помещичьего «жестокосердия», просветитель. Однако и он принимал и печатал объявления о продаже людей, т. е. он находился под влиянием «привычки» к рабству, которая удивительным образом уживалась с гуманностью и благородством. Для русского просветителя, или интеллигента, конца XVIII и начала XIX века характерны отвращение к произволу помещиков, «чувствительность к крестьянскому состоянию», непри- ятие таких нравов, как сословная спесь, грубость, жестокость, надменность и др. Они считали, что любовь к знаниям, науке, театру — это средство, позволяющее усовершенствовать отношения между людьми и самого человека, избавить общество (понятно, при поддержке «просвещенного монарха») от «пороков». Культивируемые в среде интеллигенции чувства гражданственности, любви к отечеству имели неоценимое значение для судеб русской культуры (132, 179), для «исправления», гуманизации «порочных» нравов.

Во времена Александра I существовал блестящий и просвещенный слой интеллигенции, чья деятельность протекала в образованных кружках. Последние жили довольно замкнутой жизнью и имели мало точек соприкосновения с остальными слоями и сословиями русского общества. К. Д.Кавелин пишет: «Образованные кружки представляли у нас тогда посреди русского народа оазисы, в которых сосредоточивались лучшие умственные и культурные силы, — искусственные центры, с своей особой атмосферой, в которой вырабатывались изящные, глубоко просвещенные и нравственные личности» (233, 145). В любом европейском обществе эти люди пользовались бы почетом и играли видную роль, только не в своем отечестве. Они горячо любили свою родину, желали благ всем остальным людям, ценили талант, мечтали об освобождении крепостных, о преобразовании администрации, суда, школы и пр.

Нельзя не согласиться с тем, что «успехами России в течение девятнадцатого века мы существенно обязаны этим людям» (233, 145). Однако их культура и добрые нравы воплощались не в обстановке повседневной грубой жизни, а в общих административных, законодательных мерах, в литературных, художественных и научных произведениях. Эти люди, проникнутые идеями правды и гуманности, с омерзением и гадливостью относились к диким нравам губернской и уездной администрации, когда невежды, земские ерышки и подьячие старого закала грабили живых и мертвых, притесняли простой народ. Они соблюдали определенную дистанцию, чтобы не унизиться и не испачкаться в нравственной грязи соприкосновением с ней. В их кружках не было спеси, жестокости, в них принимались радушно и дружески на равных все таланты, даже выходившие из крепостных, подававшие надежду стать потом литераторами, художниками, учеными — таким людям оказывалась помощь. Так, благодаря хлопотам К. Ф.Рылеева получил вольную у графа Шереметьева и стал историком русской литературы, профессором Петербургского университета, академиком и цензором А. В.Никитенко (из крепостных вышли М. П.Погодин, О. А.Кипренский и другие видные представители интеллигенции).

Такого рода деятельность представителей тонкого и рафинированного слоя Александровской эпохи представляет собой результат глубокого убеждения, которое превратилось в привычки и нравы, что образование, знание, талант, ученые и литературные заслуги значительно превосходят сословные привилегии, богатство и знатность. Однако они не смогли адаптироваться к существующей действительности: «Воспитанные в этих кружках люди, — подчеркивает К. Кавелин, — несмотря на все свое обаяние, были тепличными растениями и не могли выдержать обыкновенной температуры. Им предстояла задача акклиматизировать в России то, что они несли с собою; но это было невозможно, потому что почва далеко не была для этого подготовлена» (233, 147). И тем не менее это поколение блестящей интеллигенции сыграло свою историческую роль в смягчении нравов, в развитии отечественной культуры. Ведь не надо забывать, что перед нами пушкинская эпоха — золотой век русской словесности, подготовивший золотой век русской философии и серебряный век русской культуры.

В эту эпоху искусство и прежде всего литература приобрели в России небывалое значение. Литература, в сущности, оказалась универсальной формой общественного самосознания, она совмещала собственно эстетические цели с задачами, обычно входившими в компетенцию иных форм, или сфер культуры. Такой синкретизм предполагал активную жизнет–ворческую роль: литература очень часто моделировала психологию, поведение и нравы просвещенной части русского общества. Люди строили свою жизнь, ориентируясь на высокие книжные образцы, воплощая в поступках или переживаниях литературные ситуации, типы, идеалы и нравы.

В этом плане заслуживает внимания деятельность князя Д. Голицына, который получил образование в Страсбурге, прославился как отличный генерал, затем занялся философией, историей, правом и ботаникой, наконец, стал московским генерал–губернатором. Просвещенный князь приложил немало сил для возрождения Москвы после наполеоновского пожара. Писатель В. Пикуль в рассказе «Сын «пиковой дамы» замечает: «Первопрестольная при нем возрождалась, но князь Голицын создавал в Москве и то, чем «допожарная» Москва не могла похвалиться, — больницы для простонародья, а строилось при Голицыне очень много, строилось быстро, и Москва постепенно обретала тот приятный, почти домашний уют, что делал ее милой и дорогой сердцу каждого россиянина. Если вдумчиво перебирать старые листы акварелей и цветных литографий, изображающих Москву «послепожарных» лет, то, ей–ей, перед вами предстанет чарующий город, наполненный волшебными садами, прелестью тихих переулков, сценами народных гуляний, и нигде, пожалуй, не было так много концертов, домашних оркестров, танцев и плясок…» (202, 49).

Нравы Д. Голицына вполне укладывались в рамки гуманизма — к службе он привлекал выпускников университета, не подпуская и близко хрычей с опытом чинодральства и взяточничества, покровительствовал ссыльному поэту Адаму Мицкевчу и Н. Гоголю, разносил в пух и прах чинодралов, уличенных в обкрадывании сирот и инвалидов, помогал врачу–филантропу Ф. Гаазу, бросившему клич всему обществу: «Торопитесь делать добро». Известный гуманист–юрист А. Кони так характеризовал Д. Голицына: «Независимый и не нуждающийся в средствах, прямодушно преданный без искательства, властный без ненужного проявления власти, неизменно вежливый, приветливый и снисходительный, екатерининский вельможа по приемам, передовой человек своего времени по идеям» (202, 51). Он смог сделать для арестантов то, что не под силу было доктору Ф. Гаазу: через прусского короля добивается у императора Николая I облегчения страданий каторжников в тюрьмах и на этапах. В неурожайный год своим примером побудил московских миллионеров пожертвовать деньги, чтобы первопрестольная и губерния не голодали. Перед нами светлая струя в мире сложных и противоречивых нравов императорской России — чистые и благородные нравы, которые характерны не только для князя Д. Голицына, но и для других лиц, любивших отечество.

Возникшие в годы царствования Александра I литературные и ученые кружки продолжали свою жизнь и при императоре Николае Первом. Одним из таких был замечательный литературный кружок во главе с Н. Полевым, куда входили Пушкин, Кюхельбекер, князья Вяземский и Одоевский, Шевырев, Погодин, Кошелев и др. Другой — это литературно–философский кружок Веневитинова, вобравший в себя членов самораспустившегося «Общества любомудров», поэта Баратынского, Мельгунова, Свербеева и др. В конце 30‑х годов прошлого века в московских литературных слоях появились Н. Языков, И. и П. Киреевские; при участии приехавшего из Петербурга Жуковского членами кружка был обсужден план журнала «Европеец». Затем в нем появились А. Тургенев, П. Чаадаев и А. Хомяков; существенно то, что здесь зарождается славянофильство. В так называемом «профессорском» кружке, возглавляемым крупным историком Т. Грановским, проповедывались идеи западничества; члены этого кружка поддерживали связь с жившими в Петербурге Тургеневым, Панаевым, Некрасовым, Герценом, переехавшим потом в Москву. Последний писал о необыкновенной чистоте нравов этого кружка: «Такого круга людей, талантливых, развитых, многосторонних и чистых, я не встречал потом нигде, ни на высших вершинах политического мира, ни на последних маковках литературного и артистического» (148, 135). В кружке западников каждый человек представлял собой сложную и цельную личность с благородными нравами; всех объединяло неприятие российской действительности с ее деспотическими нравами: произволом, беззаконием, хамством и пр.

В блестящих салонах и кружках Москвы и Петербурга излагались господствующие в русской интеллигенции литературные направления, научные и философские взгляды.

Здесь в лучшем обществе, где царила удивительная простота и непринужденность, обсуждались и воспринимались идеи западной философии. Так, диалектические принципы философии Гегеля, захватив ориентированные на Запад умы от Белинского и Бакунина до Герцена и Ленина, превратились в России в «алгебру революции»; тогда как трансцендентальный идеализм Шеллинга, его глубокое осмысление мифологии и искусства, способствовало сначала формированию «Общества любомудров» во главе с Одоевским и Веневитиновым, а затем — через И. Киреевского — развитию мощного движения славянофилов.

В отношениях между славянофилами и западниками проявлялись себялюбивая обидчивость и угловатые распри (здесь как бы воспроизводится атмосфера нравов интеллигенции XVIII века, проявляющаяся в отношениях Ломоносова и Сумарокова). Это было характерным и для писателей различной ориентации, причем эти нравы характеризовали не столько отношения между лицами, сколько явления российской действительности[14].

Например, Ф. Достоевский, называя Белинского «смрадной букашкой», принесшей России «столько вреда», писал: «Я обругал Белинского более как явление русской жизни, нежели лицо; это было самое смрадное, тупое и позорное явление русской жизни. Одно извинение — в неизбежности этого явления» (48, 577). Такого рода нравы среди интеллигенции господствовали потом на протяжении оставшегося времени существования Российской империи.

Вместе с тем появляются и новые нравы, обусловленные ситуацией, возникшей после отмены крепостного права в 1861 году. Прекрасно описано состояние русского интеллигента, этого «неплательщика», в произведениях Г. Успенского — рассказе «С человеком — тихо», очерках «Волей–неволей» и др. В них писатель прослеживает влияние освобождения крестьян и живучести крепостнических пережитков на внутренний мир и нравы русского интеллигента. Для последнего жизнь предстает как стихийный поток бессвязных явлений, как некое обезличивающее начало, угнетающее своей случайностью. Всемогущий случай властвует не только над всей жизнью, но и распоряжается совестью индивида. «Психологическая основа безграничной власти случая в русской жизни, — отмечает Г. Успенский, — бессилие личности. Личность в русском человеке стерта, подавлена, сознательность решений за собственный страх утрачена ею, способность уважать себя ослаблена в ней до последней степени. Собственная личность тяготит человека, ему хочется не чувствовать себя, отдаться чему–нибудь внешнему, отказаться от личной ответственности и собственной воли» (61, 147–148). Основная причина этой обезличенности коренится в отмене крепостного права, повлекшая за собой необходимость быть индивиду самостоятельным; ведь с упразднением целой крепостной философской системы интеллигент «заболел» бессмысленностью своего существования.

В своих произведениях Успенский показывает тот сложный психологический узел, где обезличенность русского человека, обусловленная неведомыми и поэтому кажущимися случайными историческими причинами, встречается и тесно срастается с проповедью самопожертвования и живого служения общественным задачам. Растерянность русского интеллигента (речь идет, разумеется, об одном из слоев интеллигенции), которая выражается в стремлении убежать от самого себя, неодолимо влечет его к осуществлению гигантских замыслов, требующих нравственного здоровья, гордого самосознания, ответственности и инициативы (но их как раз и нет в опустошенном индивиде).

Подобного рода сращение крайней совестливости и омертвления личности порождает новые нравы среди революционной, радикально настроенной интеллигенции конца XIX — начала XX века. Одни из них, умные и страдающие, подобно дворянину–писателю В. Гаршину, в крайних случаях кончают жизнь самоубийством, можно даже говорить о своего рода «поветрии» среди интеллигенции. Другие, напротив, отрекаются от бога (а в императорской России православная вера пустила очень глубокие корни среди различных слоев общества) и становятся на путь терроризма. Эти нравы хорошо схватил В. Купер: «В России нередкость встретить изящную девушку, с тонкими аристократическими ручками, созданными для держания дорогого веера, вооруженную револьвером большого калибра и стреляющую в представителя власти» (143, 570). В случае такого рода нравов револю, — ционеров–террористов хорошо видно, что нравы эти определяют зарождение социально значимых событий, на чем в свое время настаивал И. Забелин. В качестве примера можно привести убийство 1 марта 1881 Александра II, который вез с собой манифест об ограничении самодержавной власти народным представительством. М. Палеолог вспоминает, что Александр III под давлением абсолютистской группы во главе с обер–прокурором Святейшего синода, фанатичным защитником неограниченной царской власти Победоносцевым не опубликовал этот манифест и не выполнил волю своего отца (198, 635). А ведь развитие России могло пойти по другому пути, превратившись в поистине великую страну, не знающую по мощи и богатству себе равных в мире.

Для революционера–террориста характерно отрицание христианской любви к ближнему, человеческая жизнь для него цены не имеет, в том числе и собственная. Известный террорист–эсер Б. Савинков в своей книге «Конь бледный» пишет об этом так: «Ваня сказал: как жить без любви? Это Ваня сказал, а не я… Нет. Я мастер красного цеха. Я опять займусь ремеслом. Изо дня в день, из долгого часа в час я буду готовить убийство. Я буду украдкой следить, буду жить смертью, и однажды сверкнет пьяная радость: свершилось, я победил. И так до виселицы, до гроба. А люди будут хвалить, громко радоваться победе. Что мне их гнев, их жалкая радость?..» (226, 104). Б. Савинков совершил много убийств- Плеве, великий князь Сергей Александрович и многие другие жертвы — причем он считал, что совершает их ради народа. Перед нами болезнь русского интеллигента — «заболевание сердца сущею правдой» (Г. Успенский), которая со временем должна пройти, ибо в силу исторических условий путь к гармонии, человечности проходил через душевный разлад, через дисгармонию. Выражением этой дисгармонии и являются нравы революционеров–террористов, типичные для конца XIX — начала XX столетия.

Однако самые страшные нравы были культивируемы российскими интеллигентами–марксистами — классовые нравы, означающие на практике уничтожение физически миллионов людей. И одним из носителей классовых подходов к природе нравов (не следует забывать, что нравы являются неотъемлемым компонентом обыденного пласта культуры) является блестящий интеллигент Г. Плеханов. На одном из диспутов среди российской эмиграции в Женеве (1902 год), посвященном марксизму в России, он подверг критике террор социалистов–революционеров, восхваляя террор Великой французской революции, террор Робеспьера: «Каждый социал–демократ должен быть террористом к 1а Робеспьер. Мы не станем подобно социалистам–революционерам стрелять теперь в царя и его прислужников, но после победы мы воздвигнем для них гильотину на Казанской площади…» Не успел Плеханов закончить эту фразу, как раздался голос известного революционера Надеждина: «Какая гадость!» (47, 15–16). Зловещие по своей жестокости нравы получили полную свободу после гибели Российской империи, они известны как «красный террор», превзошедший по своим масштабам террор якобинский. Для них характерно то, что революционеры ведут борьбу с мрачными условиями жизни, «борьбу с грехом и мраком, — как заметил Т. Карлейль, — увы, пребывающими в них самих настолько же, насколько и в других; таково царство террора» (113, 481). Этот террор связан с аракчеевским пониманием социализма и пугачевским пониманием классовой борьбы, когда российские интеллигенты–марксисты исходили из примата «кулака», грубой физической силы и отбрасывали культуру.

В то же время были русские интеллигенты, которые стремились облагородить грубые нравы, имеющие многовековые традиции, особенно связанные с потреблением водки. Благодарности заслуживает князь Д. П.Голицын — Муравлин, внесший от имени 33 членов Государственного Совета поправку в закон, принятый этим законодательным органом. Согласно этой поправке, воспрещалась продажа спиртных напитков в буфетах государственных учреждений, общественных садов и гуляний, театров, концертов, катков, выставок. Известный журналист, отставной штабс–капитан М. Меньшиков, расстрелянный в 1918 году, писал: «Горжусь тем, что инициатива этого превосходного закона (ст. 231) принадлежит в лице князя Голицына — Муравлина русскому литератору, правда, давно уже посвятившему выдающийся талант своей борьбе с одичанием русского культурного общества» (166, 166–167).

Благородные деятели из правящего слоя и интеллигенции рассмотрели опасность в пучине пьяного зла, поняли угрозу, которая состояла в том, что очагами отечественной культуры вместо православных алтарей и феодальных тронов стали питейные заведения. Многое было сделано патриотической интеллигенцией для спасения национальной культуры, для облагораживания нравов, однако ход истории повернулся в другую сторону по милости радикальной интеллигенции с ее жестокими, азиатскими нравами.

Раздел 8. В мире лицедейства

Особый мир представляют собой различного рода зрелища, маскарадные гулянья, театральные представления, в которых показывается в сатирическом, ироническом, юмористическом виде жизнь и нравы эпохи. Этот мир лицедейства есть художественный микрокосмос, выражающий в типических формах нравы общества и служащий их исправлению, перенося реальные конфликты в идеальную сферу и очищая тем самым психику человека от накопившихся отрицательных эмоций. Русский историк и психолог Р. Виппер пишет: «Человек не может выносить непрерывно тягостного или стеснительного настроения. Есть какая–то спасительная сила внутри нас, которая открывает нам возможность перерыва, отвлечения. Тогда человек резко взрывается, точно оборачивается лицом к врагу, который сидит в его сердце и точит его жизнь. Самым лучшим выходом для этого взрыва бодрости оказывается насмешка, карикатура на то самое состояние, от которого он хочет избавиться. Чтобы сбросить с себя нравственный гнет, человек смеется над самим собой» (45, 14). В качестве примера он приводит обычай самопародирования в средневековой церкви, когда после богослужения в храме появлялись шуты и пародировали богослужение, причем в этом шутовстве принимали участие и сами служители культа.

Празднично–карнавальные формы мира лицедейства — игры скоморошьи, гуляния, маскарады, шутовские процессии, театрализованные действа выполняют целый ряд функций: общения, взаимодействия, регуляции поведения и нравов, психологической разрядки, удовлетворения эстетической, развлекательной и игровой потребности человека. Исследования показывают, что этот мир лицедейства является изнаночным, вывернутым, нереальным миром, где господствует смех, где реальные события приобретают форму сновидений (151, 17–21, 49, 115). Лицедей или шут как главная фигура в этом призрачном мире, не опасаясь социальных санкций, мог в пародийной форме высказать правду; не случайно существует мысль о том, что «король и шут необходимы для нормального функционирования общества».

В допетровской старомосковской жизни не было театра в том виде, каким его уже знала Западная Европа. Его предысторией было скоморошество — артисты–скоморохи ездили из города в город, из села в село и выступали на торгах, ярмарках или празднествах. Скоморохи были артистами–профессионалами — танцорами, акробатами, фокусниками, водили медведей и других дрессированных животных. Надо отметить, что церковные круги отрицательно относились ко всем развлечениям, видя в них «пакость», «бесовство», связанное с языческими религиозными воззрениями, отвлекающими людей от церкви. Под их влиянием Алексей Тишайший, у которого была «врожденная любовь к художеству», издал в 1648 году пресловутую грамоту, чуть не погубившую ростки русской театральной культуры. Хорошо, что у него были не только советники домостроевского типа, но и прогрессивно мыслящие люди того времени — окольничий Ф. Ртищев, образованный дипломат А. Ордин — Нащокин, любимец царя А. Матвеев.

Выше уже отмечалось, что западное влияние постепенно усиливалось во время царствования Алексея Михайловича, размывая основы старомосковских нравов. В XVII столетии мода на карликов и шутов охватила все европейские дворцы, в том числе и двор царя, состоящий из огромного числа шутов, негров и карликов (328, 38). Отечественный исследователь И. Забелин в работе «Как жили в старину русские цари–государи» пишет: «Во дворце была особая Потешная Палата, в которой разного рода потешники забавляли царское семейство песнями, музыкою, пляскою, танцованием по канату и другими «действами». В числе этих потешников были: веселые (скоморохи), гусельники, скрыпотчики, домрачеи, органисты, цымбальники и проч. Во дворце жили также дураки–шуты, а у царицы — дурки–шутихи, карлы и карлицы. Они пели песни, кувыркались и предавались разного рода веселостям, которые служили немалым потешени–ем государеву семейству. По словам иностранцев, это была самая любимая забава царя Федора Ивановича» (91, 12). Таковой она была и во времена Алексея Тишайшего, который к тому же увлекался и спектаклями на библейские и светские темы; именно при нем были поставлены первые спектакли на сцене первого русского театра.

В упоминавшейся уже выше «комедийной хоромине» в спектаклях звучат мотивы доброго вождя и правителя как защитника угнетенных, интерес к земным радостям и земной любви, критика консервативного семейно–бытового уклада, присутствуют развлекательные элементы. Более того, уже на сцене идут такие «игривые» вещи как комедия о боге вина и веселья Бахусе и балет об Орфее, взятом богами на небо за свой прекрасный голос».

Органической частью любой постановки являются не только изгонявшиеся ранее музыка, танец и пение, но и разухабистые шутовские репризы и вставки различных «дураков». Вроде пленного солдата Сусакима из «Юдифи», приговоренного к казни и тем не менее произносящего «прощальны речи» в комическом духе. Он прощается со всем белым светом, с родственниками, прощается с девятью «художествами» — пьянством, блудом и т. д., с любимыми кушаньями, коими торгуют в корчмах. Казнь оказывается фиктивной: не мечом, а лисьим хвостом, шутя, бьют Сусакима по шее. Цель спектакля, несмотря на веселье, шутовство и клоунаду, состоит в показе победы над злыми кознями и нечестием, посрамление гордыни и торжество невинно угнетаемых (173, 26–27).

В начале XVIII века, в эпоху Петра Великого, в Россию приезжают из Западной Европы все новые актеры, музыканты и певцы и вместе с русскими актерами выступают не только на закрытых представлениях для «избранных», но и перед широкой публикой. Устраиваются различные театрализованные процессии и маскарады. Так, на одном из них «целый флот двигался по улицам на санях»; экипаж самого царя представлял собою в миниатюре точную копию введенного недавно в строй корабля «Миротворец». В конце процессии находился точно такой же «корабль», причем оба они были вооружены настоящими пушками, из которых находившийся в головном экипаже Петр салютовал и получал ответ от последнего «корабля» (173, 29). В этом праздничном шествии участвовали тысячи людей; аналогично и театр, по замыслу царя, должен был стать общедоступным и понятным для «разного чину» публики, для всех желающих посмотреть спектакли и извлечь моральный урок.

Еще в 1702 году по приказу царя в Москве на Красной площади был выстроен театр, где выступали немецкие актеры во главе с неким Кунстом, получившеим пышное название «Царского величества комедиантской правитель». У него обучались лицедейству русские ученики, но комедийному делу они учились мало, а больше гуляли и бражничали: «непрестанно по гостям в нощные времена ходя, пьют и в рядах торговых людей емлют в долги и денег не платят, и всякие задоры с теми торговыми и иных чинов людьми чинят, придираясь к безчестию, чтобы с них что взять нахально… а иным торговым людям бороды режут для таких же взятков» (124, 643). За такое поведение и нравы комедиантов не миловали, секли батогами за плутовство и пьянство.

Царица Прасковья в Москве имела домашний театр, чьи актеры обязаны были разносить афиши знатным персонам; если же они при этом клянчили подачки, то их за это наказывали батогами. По отзыву Берхгольца, театр устроен «очень изящно», однако зрители «оставались в совершенных потемках» из–за плохого освещения. «В прошлый раз, — жаловался Берхгольц, — у меня стянули из кармана табакерку, а в нынешний у Альфельда и капитана Ф. — Ильгена вытащили шелковые носовые платки» (124, 643). Такая же ситуация и в театре на Красной площади, где во время представления в толпе затевают ссоры, обчищают карманы и курят, что запрещено; и подъячим посольского приказа (он ведал комедийным делом) приходилось иметь много хлопот и забот.

Петр Великий из всего стремился извлечь пользу, поэтому он ставил перед театром задачу осмеяния привереженцев старомосковских нравов и обычаев. В некоторых «издевных» пьесах бичевались взяточничество приказных и другие язвы тогдашнего общества, однако такого рода воспитательная работа осуществлялась спорадически, случайно. Ведь сам царь отнюдь не был большим охотником театральных развлечений, хотя и считал их необходимыми, ибо так принято и на Западе; театр для него был одним из «курьозите».

И тем не менее на устройство театрализованных празднеств у бережливого царя уходило немало денег. «Эти траты не должны однако удивлять читателя. Петр, знавший цену каждой копейки и далеко не принадлежавший к числу сторонников внешнего блеска жизни, был все же современником Людовика XIV и регента Франции герцога Орлеанского, окружавших себя, как известно, необыкновенною пышностью; как современник этих лиц, задававших тон европейским дворам, он не мог не чувствовать желания показать многочисленным иностранцам, бывавшим по делам в Москве и Петербурге и разносившим молву о России по свету, что русский двор в подобающих случаях не отстает от других дворов, обладая средствами и уменьем веселиться так, как веселились в Европе. Наконец, праздники, устраивавшиеся Петром, имели и еще одну сторону: при неимоверных трудах и тяготах, возлагавшихся на народ во имя высших государственных интересов, требовались дни отдыха и развлечений» (124, 644–645). Это нужно было и «на троне вечному работнику» — самому государю, причем эти развлечения со временем теряли свою грубость и рафинировались.

В начале царствования Петра Великого шуты и дураки сидели и обедали за одним столом с царем и оглушали его гостей своим криком, свистом, визгом и пением. Их остроумие сводилось только к потасовкам и оскорблениям друг друга. В конце 20‑х годов XVIII века их место заняли шутники и остроумцы по призванию, заражавшие своим весельем присутствовавших на петровских ассамблеях. Например, молодой князь Трубецкой панически боялся щекотки: по знаку императрицы, к нему подкрадывается его сестра, княгиня Черкасская, и начинает щекотать его под шеей. И бедный князь «всякий раз принимался реветь, как теленок, которого режут, что гостей очень потешало».

Исследователи показывают, что древнерусская смеховая стихия отчасти вошла в мир лицедейства петровской и послепетровской эпохи: «Проявление древнерусской смеховой стихии — коллегия пьянства и «сумасброднейший, всешутейший и всепьянейший собор» Петра Великого, действовавший под председательством князя–папы, или всешумнейшего и всешутеишего патриарха московского, кокуйского и всея Яузы, причем характерно, что здесь опять–таки повторялась как бы в опрокинутом виде вся организация церкви и государства» (151, 57). Парь самолично сочинил для мира лицедейства регламент, предписывающий поступать всем обратно тому, что происходит в реальном мире, и совершать пьянодействия. Соответственно были и свои облачения, молитвословия и песнопения, причем в шествии участвовали ряженые в вывороченных наизнанку шубах — символы древнерусского шутовства (оно сохранилось и в XIX столетии)[15].

К этому типу средневекового «государственного смеха» относились и различные маскарады, пародические и шутовские празднества, шутовские шествия, устраиваемые Петром Великим. Таковы были свадьбы–пародии обоих князей–пап Зотова и Бутурлина в 1715 и 1721 гг. Здесь, например, при венчании шута Зотова пародировалось церковное венчание. В церковь и обратно процессия шла с шутовской музыкой под колокольный звон московских храмов. Почти целый месяц устраивались церемониальные прогулки, пиршества, угощения для народа. Для Бутурлина же с молодой было «устроено брачное ложе в большой деревянной пирамиде; внутри она была освещена свечами, ложе было убрано хмелем, а по сторонам стояли бочки с вином, пивом и водкой; царь напоил их в последний раз из сосудов, имевших вид больших половых органов, затем их оставил одних; в пирамиде были оставлены дыры, в которые можно было видеть как вели себя молодые» (55, 367).

К этой же категории относятся маскарадная свадьба шута Анны Иоанновны — князя Голицына, — для которой был выстроен особый ледяной дом, где молодых уложили в ледяную постель, а чтобы не сбежали, к дому был приставлен караул; и маскарад «Торжествующая Минерва», устроенный по случаю коронования Екатерины И. В последнем случае императрица стремилась напомнить всем времена Петра Великого, а с другой стороны — показать себя просвещенным монархом. «Маскарад сей, — пишет современник, — имел целью своею осмеяние всех обыкновеннейших между людьми пороков, а особливо мздоимных судей, игроков, мотов, пьяниц и распутных, и торжество над ними наук и добродетели» (55, 374).

Грандиозная маскарадная процессия возглавлялась первым придворным актером Ф. Волковым, включала людей в масках, расположившихся на колесницах, повозках и санях. Фигуры лицедеев изображали и нравы петровских времен, и новые нравы середины XVIII столетия. Действительно, перед нами знакомый уже Бахус, чья колесница запряжена тиграми, рядом с ним пьяный Силен, Пан, сатиры и нимфы, Вулкан с кузницей, Юпитер, Минерва и др. Однако выступают и новые маски: Обман, Невежество, Праздность, Злословие, Мздоимство, Ябедники, Крючкописцы, Взятки, Кривосуд, Обиралов и Взятколюб Обдиралов, а также другие аллегорические фигуры. Для маскарада специально были сочинены тексты и музыка хоров: хор сатир, хор игроков, хор к мздоимству, хор к златому веку, хор к Минерве и др. Все эти маскарадные празднества, шутовские шествия, пародийные концерты представляли собой самодеятельный театр, который подготовил почву для появления русского театра с его оформившимися потом традициями.

Во времена правления Анны Иоанновны и Елизаветы Петровны при дворе процветал иноземный театр. К эпохе «дворцовых переворотов» вполне применим афоризм, согласно которому «придворная жизнь была сплошным воплощением театра, а театр был сплошным воплощением придворного этикета». При Анне Иоанновне тон развлечениям задавали обер–гофмаршал Левенвольде, саксонский посланник Линар, которому покровительствовал сам Бирон. Первый был поклонником итальянских актрис, второй выписал одну из лучших немецких трупп Каролины Нейбер. После падения Бирона немецких актеров выпроводили из страны, не выплатив им положенного жалованья — таковы тогда были нравы.

Вступившая на престол императрица Елизавета старалась ни чем не уступать версальскому двору, при ней ставили спектакли французская, итальянская и прибывшая новая немецкая труппы. В декабре 1750 года она подписала указ, разрешавший «обывателям», кои «похотят для увеселения честные компании и вечеринки с пристойною музыкою или… русские комедии иметь, в том позволение им давать и воспрещения не чинить, токмо с таким подтверждением, чтоб при тех вечеринках никаких непорядков и противных указом поступок, и шуму, и драк не происходило, а на русских комедиях в чернеческое и протчее касающееся до духовных персон платье не наряжались и по улицам в таком же и в протчем приличном к комедиям ни в каком, нарядясь, не ходили и не ездили» (140, 15). Благодаря этому указу в Петербурге впервые на Руси появится профессиональная труппа.

Внесет в это дело свою долю и Сухопутный кадетский шляхетский корпус, готовивший высших офицеров и чиновников для государственной службы. Кадеты приобщались к европейской культуре — занимались литературой, изучали иностранные языки, обучались правилам светского этикета, танцам, фехтованию и активно участвовали в представлениях иностранных трупп в придворном театре. В корпусе обучался и Сумароков, который участвовал в созданной кадетами драматической труппе, поставившей на придворной сцене в 1750 году его первые трагедии «Хорев» и «Гамлет». Его вскоре нарекут «российским Расином», и он станет первым прославленным драматургом учрежденного Российского драматического театра.

Выше уже отмечалось, что вступление на престол Елизаветы ознаменовалось окончанием господства немецкого владычества и грубых немецких нравов, им на смену пришли французские вкусы, моды, одежда и манеры. «В числе этих французских мод и развлечений, — пишет В. Ключевский, — и театр стал тогда серьезным житейским делом, страсть к спектаклям усиливается и при дворе и в высшем обществе. Усиленный спрос на драматические развлечения вызвал с французским и немецким театром и театр русский, который /тогда впервые завелся в Петербурге. Припомните, что то было время первых русских драматургов и артистов, время Сумарокова и Дмитриевского. Вслед за столичным стали появляться и русские театры по провинциям» (121 т. V, 149).

Сумароков находился и у истоков русской комедии, чья популярность основывалась на традициях смеховой культуры с ее сатирой. Не случайно, он в своей «Епистоле о стихотворстве» пишет о том, что главная задача комедии — осмеять обличаемый на сцене порок: «Свойство комедии издевкой править нрав»:

«Смешить и пользовать прямой ее устав.

Представь бездушного подъячего в приказе,

Судью, что не поймет, что писано в указе,

Представь мне щеголя, кто тем вздымает нос,

Что целый мыслит век о красоте волос.<…>

Представь латынщика на диспуте его,

Который не соврет без ерго ничего…» (261, 20).

В своих комедиях Сумароков бичует педантизм, хвастовство, преклонение перед французской модой, кокетство, скупость; лицемерие и злоязычие. Подлинным создателем русской самобытной комедии является Д. Фонвизин; его комедия представляла собою комически заостренное исследование нравов общества. Фонвизинская пьеса «Бригадир» открыла зрителю нравы русского поместного дворянства в качестве объекта комедийной сатиры. Оригинальная же русская стихотворная комедия создана М. Херасковым, где «от противного» доказывается наличие пороков:

«Что кривды нет в судах, божатся в том судьи,

Что будто грабят всех — так, может быть, то ложно.

Не лицемерствуют они, живут набожно,

Отцы своих детей умеют воспитать,

И люди взрослые не знают, что мотать.

Законники у нас ни в чем не лицемерны;

Как Еве был Адам, женам мужья так верны» (259, 15).

В целом, русская комедия вскрывала и в художественной форме показывала порочные нравы XVIII столетия, хотя Екатерина II считала необходимым заменить сатиру на общественные пороки критикой слабостей, присущих всем людям.

Вполне естественно, что театр выполнял свою воспитательную функцию — в екатерининский век актеры и театр привлекали внимание общества. Тогда существовали записные театралы из всех слоев общества, первая постановка какой–нибудь трагедии, комедии или оперы вызывала общий интерес и порождала всюду споры и обсуждения. «Театр времен Екатерины, — пишет М. Пыляев, — можно было назвать отражением тогдашнего утонченного тона, источником. изящества, стиля и т. д. Театры, как и актеры, в то время были мастера при случае сложить мадригал и расшаркаться по всем правилам салона. На сцене как ни была пламенна любовь Федры, Андромахи или Роксаны, но оне всегда умели сохранить в обращении приемы придворных» (220, 374). Старые театральные рецензенты тоже были учтивыми и вежливыми, непременно в печатных отзывах перед именами артистов ставили ласкательные эпитеты типа славный, незабвенный, единственный, а кое–кого воспевали и виршами, например, «Вальберхова Дидона достойна трона».

И в начале XIX века, по воспоминаниям С. Жихарева, «театральные дела как на самой сцене, так и за кулисами трактовались с некоторою важностью… тогда всякая порядочная актриса и даже порядочный актер имели свой круг приверженцев и своих недоброжелателей; между ними происходили столкновения в мнениях, порождавшие множество случаев и сцен… Словом, для театра и театралов было Золотое время» (89, 18). Действительно, театр как мир лицедейства в своем существовании слагается из актеров, публики и репертуара и это определяет различия театральных эпох и мест, например, театральная жизнь Петербурга и Москвы в императорской России со своими нравами различалась довольно основательно.

В. Белинский в статье «Александрийский театр» показывает, что именно Александрийский театр есть «норов» Петербурга: «Но кто хочет узнать внутренний Петербург, не одни его дома, но и тех, кто в них, познакомиться с его бытом, тот непременно должен долго и постоянно посещать Александрийский театр преимущественно перед всеми другими театрами Петербурга» (293, 160). Выстроенный в 1832 году выдающимся архитектором К. Росси и названный в честь жены Николая I, Александрийский театр отличался от Михайловского театра, где спектакли шли на французском языке, и Большого, в котором по преимуществу исполнялись оперы и балеты, разнообразным репертуаром оригинальных и переводных пьес — от трагедий и драм до народных водевилей. В его труппе участвовали выдающиеся и популярные актеры: В. А.Каратыгин, А. Е.Мартынов, Е. Я.Сосницкая и др.

Публика же в нем была массовой, складывалась из представителей недворянских сословий. «В состав ее, — писал Н. Некрасов в 1845 году, — входило так много разнородных элементов разноплеменного петербургского народонаселения, что подвести ее под общий уровень, уловить в ней общий определенный характер едва ли было возможно. Представьте себе толпу юношей, только что выпущенных из школы… Потом представьте себе доброго, смиренномудрого и довольного собою чиновника, вечно занятого службой… Потом представьте себе купеческое семейство… Сидельцы — большие охотники до драматической крови… Наконец… обратите внимание на раек, набитый сверху донизу… Боже милостивый! какое изумительное разнообразие, какая пестрая смесь! Воротник сторожа, борода безграмотного каменщика, красный нос дворового человека, зеленые глаза вашей кухарки, небритый подбородок выгнанного со службы подъячего…» (178 т. V, 426–429). И эта–то публика не любила пьесы Гоголя, тогда как для московской публики комедии Гоголя — верх совершенства, ибо в Москве люди разных сословий живут потому, что в ней весело жить.

Петербургский русский театр — это представитель европейского классицизма, который передавался от Дмитриевского через Яковлева и Семенову до Каратыгина. «Это классическое время было блестящею эпохою русского театра в Петербурге, — пишет Белинский, — тогда в нем принимали участие и высшая публика столицы, и замечательнейшие литераторы того времени» (293, 165). На него трудились сначала Сумароков, Княжнин, Фонвизин, а потом Озеров, Жандр, Гнедич и другие. Пушкин еще помнит пышный закат классического величия русского петербургского театра:

«Театра злой законодатель,

Непостоянный обожатель

Очаровательных актрис,

Почетный гражданин кулис,

Онегин полетел к театру,

Где каждый, вольностью дыша,

Готов охлопать entrachat,

Обшикать Федру, Клеопатру,

Моину вызвать (для того,

Чтоб только слышали его).

Волшебный край! там в стары годы,

Сатиры смелый властелин,

Блистал Фонвизин, друг свободы,

И переимчивый Княжнин;

Там Озеров невольны дани

Народных слез, рукоплесканий

С младой Семеновой делил;

Там наш Катенин воскресил

Корнеля гений величавый;

Там вывел колкий Шаховской

Своих комедий шумный рой,

Там и Дидло венчался славой…» (218, 221–222).

С трагедией и комедией делил внимание публики и балет — это истинное чудо классицизма и XVII столетия. Достаточно вспомнить поэтические строки в «Евгении Онегине», посвященные описанию танцующей Истоминой. Во времена Пушкина балет одержал победу над классической трагедией и комедией:

«Но там, где Мельпомены бурной

Протяжный раздается вой,

Где машет мантией мишурной

Она пред хладною толпой;

Где Талия тихонько дремлет

И плескам дружеским не внемлет;

Где Терпсихоре лишь одной

Дивится зритель молодой

(Что было также в прежни леты,

Во время ваше и мое)» (218, 264).

Потом балет уже не привлекал к себе множества зрителей, он ставился для избранной публики на сцене императорского Михайловского театра.

В мире лицедейства второй половины XIX века доминируют спектакли, отражающие нравы русской жизни, нравы обывателей, простых людей. Подавляющее большинство подобных спектаклей составляли комедии и водевили; сам водевиль испытал эволюцию — в старом водевиле на первом месте находился анекдотический сюжет, на втором — человеческие типы. Об этом идет речь в очерке «Водевилист»: «.В одну минуту он представит вам из себя и бюст Наполеона, и харю пьяного лакея; будет петь, как лучший певец, и щебетать, как сорока; покажет лучшее антраша Тальони, и вдруг изменится в неповоротливого Стецка» (231, 342). Теперь выдвигаются сами персонажи, анекдот же позволяет осуществить глубокое познание российской действительности. Ведь анекдот выступает стержнем, вокруг которого организуется пестрый материал человеческого бытия, благодаря чему схватывается суть массовидного явления. «В этой маленькой жанровой картинке, — писал А. И.Арапов, — обратили на себя внимание новые типы, а именно: военного писаря, франта и волокиты…, маклера–маклака…, придворного полотера…, наконец, русского… и немецкого… подмастерьев, приехавших на петергофское гулянье вдвоем с одним фраком» (51, 75). В этом водевиле (речь идет о водевиле П. А. Каратыгина «1-ое июля в Петергофе» — В. П.) показаны разнообразные типы петербургского населения. И самое интересное, что одной из главных фигур водевильного мира является «маленький человек», который порабощен судьбой, перемолот гигантским механизмом государственной машины (228, 101–102).

Теперь пореформенный мир лицедейства на сцене показывает новую жизнь — деловые комбинации, способы быстрого обогащения, интриги заводчиков, торговых махинаторов, владельцев больших капиталов, нравы буржуазии — и новых героев, отнюдь не похожих на героев Мольера, Бомарше, Крылова, Гоголя или молодого Тургенева. Сцены любви, измен, нравственного падения или самоутверждения характеризуют уже нравы новых владык жизни, порожденных российской пореформенной действительностью и распоряжающихся судьбами многих «маленьких» людей.

Гениальный драматург А. Островский в «Записке о положении драматического искусства в России в настоящее время» (1881 г.) ярко показал, как театр влияет на формирование нравов на различные слои общества. Он отметил, что раньше «публика» была преимущественно дворянская, а теперь ее состав значительно расширился за счет торговых людей, чиновников, крестьян, приезжих. Московский театр стал явлением общероссийским. Он писал: «В настоящее время в умственном развитии средних и низших классов общества наступила пора, когда эстетические удовольствия и преимущественно драматические представления делаются насущной потребностью. Эта потребность достигла значительной степени напряженности, и неудовлетворенности, и неудовлетворение этой потребности может иметь вредное влияние на общественную нравственность (т. е. нравы — В. Л.)» (191, 196).

Однако театральное дело поставлено из рук вон плохо, что препятствует облагораживанию нравов, а напротив, способствует их одичанию. А. Островский подчеркивает этот момент: «Лишены театра мелкие торговцы и хозяева ремесленных заведений… Если б ремесленнику в праздничные дни был выбор между удовольствиями, то, конечно, большая часть их предпочла бы пьянству доступный театр. Когда для рабочего все другие удовольствия заказаны, так он волей–неволей должен идти в трактир, ему более некуда девать своего праздничного досуга… Из того, что разные корпорации рабочих не заявляют гласно о потребности в изящных удовольствиях, никак не следует, что они вовсе не имеют этой потребности. Для таких заявлений у них нет ни уменья, ни смелости, ни органа» (191, 190–191, 192). У всякого трудового человека есть потребность отвлечься от повседневной, серой действительности, ему хочется в иную действительность — мир княжеских и боярских хором, царских палат, увидеть торжество справедливости и услышать горячие и торжественные речи. Все это может ему дать мир лицедейства, после посещения театра не будет на другой день угрызения совести за пропитые деньги, ссоры с женой и других мелких дрязг, от которых недалеко и до запоя, драк. Однако театр весьма дорог для мелких торговцев, ремесленников, рабочих, учащейся молодежи, учителей, художников, литераторов, профессоров и других. В итоге не только театральное искусство без интеллигентной публики опускается до пошлости, но и консервирует грубые нравы в обществе, способствует порче нравов. Ведь, по выражению А. Островского, театр «не может быть ни чем иным, как школой нравов».

В истории русской культуры конец XIX — начало XX века получил название «серебряного века», который начинается «Миром искусства» и заканчивается акмеизмом. Огромную роль в эту эпоху играл С. Дягилев, меценат и импрессарио гастролей русской оперы и балета за границей. Организованные им «Русские сезоны» в Париже относятся к числу этапных событий в истории отечественной музыки, живописи, оперного и балетного искусства. На них в 1908 году с исключительным успехом выступал наш гениальный певец Ф. Шаляпин, исполнивший партию царя Бориса в опере Мусоргского «Борис Годунов»; с 1903 года начались «Русские сезоны» балета.

С «Русскими сезонами» связан расцвет творчества многих деятелей в области музыки, живописи, балета и других сфер театрального искусства. Одним из крупнейших новаторов русского балета начала XX века был М. Фокин, который утверждал драматургию как идейную основу балетного спектакля и стремился путем «содружества танца, музыки и живописи» к созданию психологически содержательного и правда: вого образа. В театральном искусстве оживление — в чеховских пьесах («Чайка», «Дядя Ваня», «Три сестры», «Вишневый сад» и др.) подвергаются критике застойные мещанские нравы, гибель дворянского уклада жизни. Пьесы такого рода находили отзвук в общественном мнении, заставляли людей осмысливать окружающую их действительность. Наряду с этим в Петербурге начала XX века пользовались успехом среди дворянской публики не только балеты с участием Кшесинской, Карсавиной и Павловой, но и концерты Гофмана и Кубелика — двух музыкальных полубогов театра лилипутов, тогда как провинциальные и столичные богатеи посещали прекрасную оперетту в саду «Буфф».

Так как театр — школа нравов, то представляет интерес и то, какие же нравы были в среде самих лицедеев. Прежде всего следует принимать во внимание то, что в определенной степени они зависят и от особенностей самого искусства, и от общественного положения актеров и актрис. В. Всеволод–ский в своей книге «История русского театра» показывает, что для аристократии актерский труд выглядел низменным, а для деловой буржуазии — не очень серьезным, что, в целом, актера считали своего рода забавником, потешником, что особое отношение было только к пользовавшимся успехом у публики: «Учитывая все это, мы можем сказать, что отношение общества к актеру, вообще, менялось соответственно с изменением общей социальной конъюнктуры и что, при этом, в эпоху господства тех или иных классовых групп, устанавливается свой подход к актеру» (55, 90).

«Знатные персоны» и высшее дворянство вообще «снисходили» к прославленным актерам; как и в истории других цивилизаций в Российской империи аристократы ухаживали за артистками и содержали их в качестве любовниц. Актерам и актрисам в дни их сценического торжества благоволение выражалось аплодисментами и бросанием на сцену кошельков с золотыми монетами; члены императорской фамилии «допускали к руке», иногда удостаивали милостивых слов и в особых случаях дарили драгоценные перстни, золотые табакерки или деньги. Однако за малейшую провинность начальство наказывало актера вплоть до ареста и телесных наказаний.

Представители дворянства и дворянской интеллигенции приходили в восторг и умиление от актеров, они ухаживали за актрисами, стараясь поднять их уровень культуры, и иногда женились на них. С. Жихарев в «Записках современника» вспоминает посещение князя А. Шаховского, заведовавшего русской труппой, где царила атмосфера полусветского, полубогемного быта. В прихожей его встретил лакей, а в гостиной — простодушно–говорливая комическая актриса Катерина Ежова, невенчанная (гражданская) жена князя (89, 22). В данном случае банальная ситуация — актриса на содержании барина–театрала — приняла иной вид, ибо «очаровательница» оказалась вместе с тем и товарищем по профессии своего обожателя.

Не менее яркой оказалась и судьба выдающейся актрисы Катерины Семеновой, поступившей в столичную театральную школу в 1796 году. Ей пришлось пройти через деспотизм, пренебрежительный окрик, принуждение к безусловному повиновению во время обучения. Театральная школа — это, по сути, арена жизни в миниатюре: сколько учениц, полудевочек, увозили, скрывали в наемных квартирах и занимались с ними любовью, потом многие из них ходили по рукам, пытались уйти от позора из жизни, но неудачно.

И когда Семенова стала в центре всех театральных толков, сколько страстей начало бушевать вокруг нее, хотя она их вроде бы не замечала. «От этого страсти накалялись еще больше, переходя за границы обычных и переменчивых увлечений. Роман с молодой актрисой входил в состав расписания жизни светского человека, как украшающая, а то, может быть, что и обязательная его подробность. Из этих романов, или вовсе и не романов, а так — кратковременных связей, не делали тайны, они были частью быта, привычных житейских установлений… Семенову выбрали многие, ей предстояло ответить» (17, 43). И она вышла замуж за князя И. Гагарина; естественно, что у актеров и актрис возникала зависть к ее успехам (она получила от любителей театральных представлений бриллиантовую диадему), не говоря уже об отношениях с князем. «Эта мерзавка, — сокрушался Вальберх, — на всех жалуется, забыв, что ей довольно чести… обращаясь с ней не как с девчонкой, а как с товарищем» (140, 245). Это способствовало ее отчуждению от актерской среды и глубокому, серьезному отношению к своим сценическим ролям.

Свои нравы господствовали в крепостных театрах, которых только в годы «золотого века» русского дворянства (восемнадцатого) насчитывалось 173. Выше уже отмечалось, что помещичье имение представляло собою «государство в миниатюре»; провинциальные и столичные дворяне, подражая императорскому двору и большим вельможам, создавали у себя дома одну–две труппы, составленные из крепостных. Так как последние не были готовы к постановке пьес, то барин нанимал специалистов–педагогов для их обучения. Там, где невежественный самодур–помещик сам выколачивал художественные навыки, чередуя театральные упражнения с гаремными, там был отрицательный результат (хотя за малейшую провинность крепостных актеров и актрис секли на конюшне); там же, где нанимались в преподаватели лучшие современные актеры, результаты были превосходные, например, у графа Шереметева. Именно последние ситуации обусловили пополнение профессиональными актерами лучшие, императорские театры и положили основу провинциальным театрам (55 т. I, 525–527).

В пореформенной России на провинциальном горизонте появляются дельцы–антрепренеры, в их руках уже находятся провинциальные театры. В воспоминаниях П. А.Стрепетовой дается выразительная характеристика нравов театров провинциальной глуши: «Под… гостеприимную сень стекались преимущественно артисты «праздности и лени», тунеядцы, не находившие себе нигде дела, бездарные и глубоко невежественные субъекты, часто вконец утратившие человеческий образ. Такие труппы кишели шулерами, камелиями средней руки, пропойцами и теми отбросами вырождения, которых когда–нибудь поколения более гуманные, чем наше, будут лечить в общественных больницах» (260, 226). Антрепренеры–авантюристы торговали не только талантом актрис, но и смотрели на них как на «живой товар», заставляя их принимать участие в попойках и кутежах известной части «любителей»' искусства (134, 184).

Подобного рода нравы в мире лицедейства характерны были не только для провинции, но и для столицы. И если артистка балета М. Кшесинская была любовницей Николая II и великого князя Сергея Михайловича (потом она стала женой вел. кн. Андрея Владимировича), то хористка театра, еще молоденькая девица, устраивает в меблированных комнатах оргии со знакомыми мужчинами (23, 182, 248, 458, 321, 132). В круг театральных нравов входят также самоуверенность, апломб, презрение к другим, поза нередко раздутой знаменитости, потребность в лести, самовозвеличивание и пр. Вот почему крупнейший театральный авторитет К. С.Станиславский выступал против всех этих «дурных» нравов и требовал от актера творческого, горения и служения высокой цели искусства (254, 539, 542), понимая, что нравы мира лицедейства — сколок с общества.

Раздел 9. Духовенство

Нравы духовенства православного толка можно понять только в контексте русской культуры и жизни с ее глубокой религиозностью. В романе Ф. Достоевского «Братья Карамазовы» одна из богоборческих инвектив Ивана Карамазова направлена против существования духовенства (здесь фактически речь идет о проблеме теодицеи — богооправдания, снятия вины с Творца за наличие в мире зла), однако его брат Алеша говорит, что религиозность присуща природе человека, что человеку необходимы в жизни священнослужители. Можно только поражаться гениальной интуиции Достоевского, ибо научные исследования во второй половине XX столетия показали, что истоки религиозности следует искать в общественной жизни, в социокультурной и биопсихической реальности человеческого бытия.

В соответствии с одним из подходов, имеющимся в современной культурологии, в процессе перехода от животного к человеку возникает мир культуры, который опосредует отношения человека с миром природы (животное вписано в естественную среду, его поведение определяется системой рефлексов и инстинктов). Эта опосредованность приводит к тому, что человек попадает в ситуацию неопределенности; именно потребность в снятии неопределенности и порождает мир культуры (мифологию, религию, искусство и пр.). Здесь религиозная вера и позволяет человеку преодолеть неопределенность и уверенно действовать в жизни (207, 6–7). Вместе с тем благодаря культуре человек знает, что он смертен; поэтому у человека возникает страх перед смертью, перед небытием. Культура же стремится нейтрализовать этот экзистенциальный страх — одним из средств в этом случае и является религиозно–мифологическое миропонимание. Религия, предлагая человеку вечную жизнь в «ином мире», объясняет смерть как переход к бессмертию; этим самым она придает смысл жизни и формирует чувство безопасности в перипетиях быстротечной жизни.

Западные исследователи в области психобиологии показывают, что способность к вере (религиозной и нерелигиозной), ритуал или культ являются одним из центров программы деятельности человеческого мозга (354, 357–358). Оперирование понятиями, лежащими в основе любого логического рассуждения, должно быть предварено верой, т. е. знание опирается на веру (без веры не может жить даже самый завзятый скептик). Оказывается, что в базальных ганглиях (крупные скопления нейронов, лежащи в основании полушарий мозга) хранятся схемы поведения, сформировавшиеся в процессе эволюции; эти врожденные, вписанные в мозг человека схемы поведения проявляются в стереотипной, ритуализованной деятельности человека.

Известно, что все религии нацеливают своих адептов на поиск связи с «невидимым» божеством. Во всех религиях имеются ритуальные позы, которые необходимы для выражения почитания и способствуют созерцанию, благоприятному для общения с богом[16].

Оказывается, что традиционная поза обожания — коленопреклонение и падение ниц, насыщенные эмоциональностью, — отнюдь не результат суеверия, а ожидание «откровения», выражение интуитивной природы многомерного человека и его стремлению к единению с окружающей его социальной и природной средой. Об этом свидетельствует бесчисленное множество примеров, охватывающих всю область эзотерической и магической практики и знания, мифологическое наследие, обычаи и условности самых разнообразных культур.

Когда человек испытывает чувство почитания или поклонения, будь это в форме тихого созерцания природы или во время религиозной церемонии, тогда блаженство, идущее из центра награды, разливается по коре головного мозга. «Это отнюдь не фантастическое предположение, — подчеркивает английский психобиолог Дж. Янг, — ибо когда испытываем чувство блаженства, почитания, то по каналам систем распространяются нервные импульсы, освобождающие поток химических сигналов, которые открывают пути к коре головного мозга и ее сфере» (354, 368). Понятно теперь в свете современного научного знания, что религиозность выражает одну из фундаментальных потребностей человека, выросшую на основе биопсихосоциокультурной основе, а именно: потребность в вере.

С самого зарождения человеческого общества потребность в вере приняла религиозный характер и для ее удовлетворения возник социальный институт священнослужителей (или жрецов), с его священными текстами, обрядами и церемониями. О значимости религии в жизни пишет прекрасно В. Ключевский: «Люди, слышавшие проповедь Христа на горе, давно умерли и унесли с собою пережитое ими впечатление; но и мы переживаем долю этого впечатления, потому что текст этой проповеди вставлен в рамки нашего богослужения. Обряд или текст — это своего рода фонограф, в котором застыл нравственный момент, когда–то вызвавший в людях добрые дела и чувства. Этих людей давно нет, и момент с тех пор не повторился; но с помощью обряда или текста, в который он скрылся от людского забвения, мы по мере желания воспроизводим его и по степени своей нравственной восприимчивости переживаем его действие. Из таких обрядов, обычаев, условных отношений и приличий, в которые отлились мысли и чувства, исправляющие жизнь людей и служившие для них идеалом, постепенно путем колебаний, споров, борьбы и крови складывалось людское общение. Я не знаю, каков будет человек через тысячу лет; но отнимите у современного человека этот нажитой и доставшийся ему по наследству скарб обрядов, обычаев и всяких условностей — и он все забудет, всему разучится и должен будет все начинать сызнова (121 т. III, 273). Религия посредством священных текстов и обрядов, через догматы и заповеди оказывала влияние на нравы общества; не меньшее значение при этом играли и нравы самого духовенства.

Если окинуть взглядом панораму нравов духовенства на протяжении всего существования Российской империи, то можно увидеть, как причудливо перемешаны здесь божественное и дьявольское, светлое и темное, пошлое и возвышенное, как происходила эволюция нравов священнослужителей различного ранга в зависимости от исторических условий и духовного совершенства. Противоречия русской жизни наложили свой отпечаток на нравы православного духовенства (среди него выделяется белое духовенство — патриарх, митрополиты, архиепископы, епископы, священники, дьяки и др. — и черное — монахи и монахини).

К началу XVII века русское духовенство пропиталось религиозной самоуверенностью, считая себя единственным обладателем и хранителем христианской истины, чистого православия. Доминирующим настроением стало то, что православная Русь имеет все необходимое верующему человеку, что ей уже нечему учиться. Древнерусское церковное общество даже творца вселенной представляло русским богом:

«Самодовольно успокоившись на этом мнении, оно и свою местную церковную обрядность признало неприкосновенной святыней, а свое религиозное понимание нормой и коррективом боговедения» (121 т. IV, 279). Русская церковная иерархия XVII века предала осуждению русскую церковную старину, имевшую для многих вселенское значение, чем способствовала стяжанию, разврату, пьянству, пиршеству в монастырях, взяточничеству и другим порокам, процветавшим в среде духовенства.

В XVII столетии возросли различного рода «настроения», или порочные нравы, которые ревнители благочестия считали опасными и распространенными. В одной из челобитных неизвестного автора указывается на пьянство среди служителей церкви и нерадение к службе, ибо священники даже службы совершают, «омраченные пьянством». Более того, ради «малого своего покоя» стараются быстрее окончить службу и не обращают внимания на недостойное поведение верующих в церкви и вне ее. Монахи, говорится далее в челобитной, «любят сребро и злато и украшение келейное», ведут пьяную, разгульную и развратную жизнь, дают взятки церковным властям, чтобы получить место игумена или келаря; недостойным является и поведение архиреев (111, IV–V).

В середине XVII века возник кружок ревнителей благочестия (или «боголюбцев»), состоявший из духовных и светских лиц — в него входили Алексей Тишайший, Ф. Ртищев, архимандрит Никон (позже митрополит и патриарх), дьякон Благовещенского собора Федор Иванов, священники Аввакум Петров, Даниил и др. Участники этого кружка верили, что возможно исправление нравов духовенства, что можно будет заменить нерадивых и корыстных пастырей высоконравственными ревнителями благочестия, однако жизнь разрушила такого рода иллюзии. В итоге кружок разделился на две группы, чья деятельность привела к знаменитому расколу.

Раскол имел не только конфессиональные, но и социальные причины, т. е. за никоновской реформой стоят вполне реальные общественные интересы различных групп. Ведь старообрядцы отвергали «самодержавство» царя в церковных делах, обожествление фигуры монарха, падение роли епископства. В «порче» нравов духовенства, в социальном неблагополучии, в утеснении «малых людей», в западном влиянии они видели «знамения прихода Антихриста», о чем ярко свидетельствуют сочинения протопопа Аввакума и исторические произведения Д. Мордовцева «За чьи грехи?» и «Великий раскол» (88, 172). Обостренное ожидание эсхатологических событий питало и поддерживало раскольников в тюрьмах и на кострах.

Патриарху Никону противостоял протопоп Аввакум, духовный вождь старообрядчества, причем споры и диспуты между их сторонниками отнюдь не были чисто теоретическими упражнениями. Они повлекли за собой реальные трагические последствия — массовые самосожжения. Староверы не только шли на плаху, но и принимали «огненное крещение» — самосожжение, т. е. принимали мученический венец во имя «старой веры», что было единственным способом спасти свою душу. Нужно иметь в виду, что самосожжение не было просто актом добровольной смерти, его благослав–лял обычно старообрядческий пророк и оно выступало таким образом в качестве религиозного священнодействия.:

Смысл этого фанатического священнодействия можно понять, только обратившись к основной идее крестьянской реформации, согласно которой мир представляет собой царство торжествующего зла и скверны. Мир раздвоился, с одной стороны, антихрист, с другой — гонимые им верные, чье спасение состоит в окончательном очищении от всего злого. Однако в силу того, что весь мир подвержен злой порче, верный несет в себе частицу этого зла, поэтому необходимо очиститься от греха, искупить его.

И эти акты искупления осуществились в форме самосожжения, которое продолжалось в течение нескольких десятилетий XVII века (в них погибло около 9000 человек), в XVIII столетии, особенно во времена бироновщины, причем число жертв оказалось еще большим (182, 175). Понятно, что самосожжение было уделом крайних фанатиков, основная же масса приверженцев старой веры ограничилась такой «мягкой» формой фанатизма, как бегство от мира в лесные пустыни. «Вне лесов ныне царство антихристово», — говорили бежавшие староверы; само же бегство представляло, по сути своей, колонизацию девственных лесных чащ нижегородского Заволжья, Приуралья и Зауралья и пр. Соответственно вырабатывался характер старообрядцев с его чертами суровости, строгости и решительности, а также сохранялись в чистоте нравы старины (не пить, табака не курить, не развратничать) и высокая духовность.

Староверы — нестяжатели, которые выступали против «порчи» нравов духовенства, осуждали роскошь высших сфер, клеймили праздность как величайший порок: «Ты крадешь, насилуешь, ябедничаешь, занимаешь и, не имея чем отдать, бегаешь, запираешься, преступаешь клятву и совершаешь другие бесчисленные злодеяния». Разгромив староверов–нестяжателей, государство пожинало горькие плоды, обнаружившиеся и в середине XIX века. Православные священники обвиняли прихожан, которые перестали ходить в кабак, употреблять скверные слова и начали читать книги, в раскольничестве. Вместе с тем высокая нравственность и чистые нравы старообрядчества подпитывали высокую русскую духовность; не случайно, что философско–нравственные искания Л. Толстого, чьи результаты отражены в его знаменитой «Исповеди», близки нравственному пафосу мучительных поисков Аввакума.

Существовало резкое отличие высшего духовенства от низшего, ибо иерархи буквально купались в роскоши и были недоступны рядовым священникам, демонстрируя в ряде случаев по отношению к ним дикие нравы (об этом будет сказано ниже). Приведем описание патриарших палат и господствовавший в них быт в допетровскую эпоху. Патриарший дом и двор с 1626 года по 1700‑й был трехэтажным: в нижних палатах размещались некоторые из лиц придворного патриаршего штата (подъячие, певчие дьяки и др.), средний этаж представлял собой собственно патриаршие хоромы, на третьем этаже располагались патриаршая казна, мастерская серебряных дел мастера и покои, где проживали старцы. Стены патриарших хором были обиты сукном разноцветным, потолок — «кожей золотной» или более дорогими материалами, кроме того, палаты были расписаны библейскими образами. Сервировка стола патриарха, особенно в парадных случаях, когда приглашались знатные и именитые гости, иногда и царь, отличалась роскошью и богатством, не уступавшими царским трапезам (204). Патриарший дом и двор содержались на церковные доходы, идущие от монастырей, храмов и приходов.

В петровскую эпоху патриархи превратились в прямых слуг светской власти, готовых хвалить и порицать все в угоду царю. Они занимались своими личными делами, устраивали свои именья да занимались пышными церковными церемониями. Патриарх и архиереи старались не соприкасаться с окружающим миром и не допускали к себе представителей рядового духовенства — двери патриаршего дома были так же недоступны даже для настоятеля крупного монастыря, как рай для изгнанных прародителей человечества.

Вслед за патриархом многие архиереи, «ревновавшие о вельми жестокой славе», требовали себе чести, «равной царской». Такой ревностный к славе архиерей заставлял водить себя под руки и только под звон колоколов. Лиц, которые являлись для поставления в священники, такой архиерей держал на крыльце, даже в зимнюю стужу, по 5–6 часов на протяжении нескольких недель. Подручные архиерея беззастенчиво обдирали приехавших на прием священников, например, иному священнику, чтобы добиться позволения перейти из одного прихода в другой, нужно было «поднести» челяди митрополита 15 рублей[17].

Патриарший дьяк брал 5–6 рублей, столько же приходилось его помощникам, да гостинцев ему и его жене в виде рыбы, меда, ягоды в сахаре, мыла.

Отчуждение между церковными властями и низшим духовенством настолько было сильным, что священники считали для себя недосягаемой честью подойти в церкви к архиерейскому благословению! Ведь находились такие архиереи, которые в храме бранили священников во всеуслышание самыми бранными словами и могли даже до крови собственноручно избить неугодного им священнослужителя. Тех же, кто попадал в архиерейский суд, ожидали плети, сажание на цепь и заключение в колодки. И редко встречались высокопоставленные святители высокой духовности и честных нравов — это воронежский архиерей Митрофаний, св. Феодосии Углицкий, св. Дмитрий Ростовский, Афанасий Холмогорский и др. Не лучше были нравы и среди представителей низшего духовенства; многие из них были невежественными и неграмотными, ибо получали свои места за взятки, не дорожили своим саном, носили грязное платье, дрались на кулаках и т. д. Грубость нравов низшего духовенства петровских времен производит удручающее впечатление. В духовенстве особенно укоренилось поистине сатанинская страсть к хмельному; драки в алтаре из–за молебна (т. е. из–за денег), побои родственников, не исключая и отца родного, подлоги и плутовство различного рода дают образ пастыря той эпохи (124, 426). Не удивительно, что уважение к сану священника практически отсутствовало — в актах того времени довольно часто идет речь о священниках, которые были биты или изувечены сильными и простыми людьми. Еще непригляднее, грубее нравы черного духовенства петровских времен. К XVIII веку монастыри во многом утеряли свое высокое культурное значение, перестали поддерживать лучшие идеалы веры, в них стремились уже не для свершения подвигов во имя человечества, а чтобы обрести телесный покой[18].

В монастыри теперь идут не в поисках душевного спасения, сюда хлынули те, кто не хочет трудиться, ищет даровой хлеб и привольной жизни; за сплошной массой этих, по выражению Петра Великого, «тунеядцев» теряются отдельные подвижники. «Богослужение, молитва, послушание, подвиги и воздержание, — говорит историк церкви, — уступили в монастырях первенствующее место пьянству, безначалию, разнузданности, страсти к наживе. Забыв свои обязанности и обеты, а может быть, по невежеству, и не зная их, монахи в бесстрашии пьянствовали, проводили жизнь во всяком бесчинии, своеволии, беспутно волочились, ходили по кабакам, производили «многую вражду и мятеж». Ростовский преосвященный Георгий Дашков в письме царю Петру с отчаянием сообщает, что его епархии «чернецы спились и заворовались» (124, 427).

В конце концов Петр Первый для поднятия нравственного уровня духовенства принял ряд мер: была произведена генеральная чистка духовенства, в результате которой были исключены дьячки, монастырские слуги, пономари, их дети и свойственники, началось безжалостное наступление на нищих, архиереям назначали жалованье, образован Синод во главе с обер–прокурором. Белое духовенство сократилось, доступ в него стал затруднен и оно стало воспроизводить само себя. В связи с этим духовенство обрело кастовые черты, характеризуемые обязательным наследованием сыном места отца. Отныне духовная пастырская деятельность подчинялась интересам государственной власти, священнослужители стали осуществлять тяжкие обязанности. Им теперь вменена повинность не только славословить царя и его реформы, но доносить властям о враждебных намерениях, высказанных на исповеди, о раскольниках, уклоняющихся от уплаты двойной подати. Иными словами, священник превратился в фискала; тогда как святейший Синод стал одним из государственных учреждений.

Однако нравы духовенства и после этого, по сути, не изменились — невозможно было требовать от духовенства самостоятельного мышления и даже простого чувства собственного достоинства. Ибо оно оказалось всецело подчиненным власти митрополита, который сам был подвластен правительству. И монашество жило в довольстве и изобилии, оно богатело и жирело, купалось в роскоши. Монастырям принадлежало более 900 сот тысяч крепостных душ в соответствии с переписью 1742 года, из них одна десятая приходилась на долю Троице — Сергиевской Лавры. Неудивительно, что Гедеон Криновский, архимандрит этой Лавры, носил на башмаках бриллиантовые пряжки. Только в 1764 г. указом Екатерины II имущество церковников было отчуждено в пользу государства.

Князь П. Долгоруков пишет: «Нравы духовенства были дикие. В стране, где князья, графы, кавалеры высших орденов и даже кавалерственные дамы могли быть наказаны кнутом — и духовенство было подчинено общему правилу. Не говоря о Тайной канцелярии и ее пытках, простой донос подвергал священника и монаха самому постыдному унижению, по произволу архимандрита или епископа. Часто священника, едва успевшего дослужить обедню и совершить таинство св. Причастия, тащили на конюшню архиерейского двора и секли «нещадно». Самые умные и образованные из архиепископов — оказывались часто самыми жестокими. Таковы, например, были Амвросий Каменский, митрополит Московский и Арсений Мацеевич — Ростовский» (104, 15).

Естественно, что подобного рода унижения привели к полному развращению духовенства. Известно, что когда в царствование Екатерины II захватили в плен одну разбойничью шайку, на 86 разбойников приходилось три священника, один дьякон и три Дьячка. До введения метрических книг в «златом веке» священники могли обвенчать за целковый или ведро водки кого угодно и поэтому довольно обычным делом было двоеженство и троеженство.

Необходимо отметить, что положение духовенства на протяжении XVIII столетия неуклонно улучшалось, ибо возрастал объем сословных прав и привилегий. Действительно, Елизавета в начале 40‑х годов отменила последние натуральные повинности, лежавшие на духовенстве; Екатерина II в 1764 г. освободила его от поборов в пользу епархиальных властей, в 1767 г. запретила телесные наказания священников, в 1771 г. — дьяконов по приговорам духовных судов, а в 1801 г. и по приговорам светских судов. Павел I даровал духовенству право получать ордена, что позволяло духовным лицам приобретать потомственное дворянство иг следовательно, владеть имениями с крепостными. «К началу XIX в., — пишет Б. Миронов, — священники по своим правам практически сравнялись с личными дворянами. Одновременно улучшилось материальное положение духовенства, и весьма заметно вырос его культурный и образовательный уровень» (169, 142). Все это повысило значимость священнослужителей в глазах населения и способствовало исчезновению отвратительных нравов: священников уже не подвергают телесным наказаниям, архимандрит не пытает заподозренных им в краже служек, забивая им под ногти деревянные спицы, священники и дьяконы не промышляют разбоем и т. д.

И тем не менее ряд нравов, присущих XVII и XVIII векам сохранился в XIX — начале XX века: пьянство, разврат, чревоугодничество, нечестность и пр. Известный нам А. де Кюстин следующим образом характеризует нравы духовенства в николаевской России, когда он пребывал в Москве. Его познакомили с молодым человеком весьма знатного рода, князем, единственным сыном чрезвычайно богатых родителей. Этот представитель «золотой молодежи» большую часть времени проводит в кабаках и распутстве, причем ему в этом способствует толпа окружающих его молодых людей: «Я хотел бы дать вам несколько деталей их образа жизни, но перо выпадает у меня из рук, ибо пришлось бы рассказать о связях этих развратников не только с погибшими женщинами, но и с молодыми монахинями, весьма своеобразно понимающими монастырский устав» (144, 248).

Далее А. де Кюстин рассказывает об одном ужасном преступлении — об убийстве одного молодого человека монахинями Н-ского монастыря. Об этом чудовищном случае поведал князь на большом обеде, где находились пожилые и почтенные чиновники, люди с весом и положением. Все восприняли этот рассказ необычайно снисходительно, как и прочие безнравственные и скабрезные истории, что свидетельствует о типичности такого рода явлений. Суть злодейской истории состоит в следующем. Некий молодой человек проник в женский монастырь и целый месяц тайно наслаждался с монахинями. Дело кончилось тем, что от избытка полового наслаждения и он, и монахини пресытились этой радостью, причем молодой человек оказался на грани смерти. Монахини хотели от него отделаться, но в то же время опасались вызванного его смертью скандала. Тогда они решили сами покончить с ним, ибо ему все равно пришлось бы отправиться на тот свет… Несчастного убили, труп разрезали на части и бросили в колодец; через несколько дней все это обнаружилось, однако дело не было предано огласке, как будто ничего не произошло. «Если поверить тем же, по–видимому, хорошо осведомленным лицам, — продолжает А. де Кюстин, — правило затворничества совсем не соблюдается во многих монастырях Москвы. Один из друзей князя демонстрировал вчера мне и целой компании распутников четки послушницы, забытые будто бы ею в его комнате. Другой хвастался своим трофеем — молитвенником, принадлежащим, как он уверен, сестре М-ской общины, славящейся своей богобоязненностью. И вся аудитория была в восторге!» (144, 249). Во всяком случае, очевидно, что женские монастыри выступали конкурентами «светских общин» московских куртизанок.

В конце XIX — начале XX столетия из–за грубых, нечистоплотных нравов духовенства среди просвещенной части общества авторитет русской православной церкви заметно упал. Прежде всего это связано с тем, что в среде церковнослужителей многие были необразованными, они не понимали или примитивно трактовали христианское вероучение. Далее раздавались сетования на недостойное поведение священнослужителей в быту, выражавшееся в чревоугодии и чрезмерном употреблении вина. К тому же не существовало установленной таксы за совершение церковных обрядов (крестины, венчание, панихиды); всяк брал столько, сколько вздумается и этим пользовались корыстные, нечестные и бесцеремонные пастыри овец православных, тем более, что церкви и монастыри были богаты. В народе вошло в употребление такое выражение, как «поповские карманы», означающее их глубину и бездонность (100, 84–85). Такого рода нравы православного духовенства отталкивали от церкви людей, и неудивительно, что наряду с истинно верующими многие ходили в храм как бы по инерции и в основном из–за его великолепия, торжественности богослужения и пения замечательных хоров.

Необходимо заметить, что в соборах Александро — Невской лавры, Исакиевском и Никольском исполнялись литургии Бортнянского, Рахманинова, Гречанинова, а в хорах пели многие знаменитости, в том числе и Шаляпин. В общем, можно сказать, что особенно впечатляющее зрелище представляли службы с участием архиреев и митрополитов. Привлекали людей трогательная красота венчания, трагизм в предпасхальных песнопениях, крестные ходы с ликующими голосами певчих в пасхальную неделю. Немалое влияние оказывали чистые нравы духовенства, носителями которых были некоторые священники, великие подвижники, святые старцы и праведники. Именно их высокая нравственность, без коей невозможны и благородные, гуманные нравы, и подпитывала постоянно особую страну — Святую Русь, представляющую собой вечный немеркнущий идеал народа, духовную страну со своими городами–монастырями, домами–кельями, со своими гражданами–праведниками. Святая Русь — это духовное образование, которого вроде бы и нет в реальном пространстве и времени — эта святая мечта не может ужиться с «грешной» и «прелюбодейной» действительностью, по крайней мере, ей нелегко ужиться.

Однако эта «мифическая» Святая Русь оказывает на человека сильное влияние, ибо концентрирует в себе духовные ценности русского народа, выступает стержнем российской духовности. Ведь «не стоит село без праведника» и «без трех праведников несть граду стояния», иными словами, невозможно представить жизнь нашего народа, развитие отечественной культуры без Святой Руси, пронизывающей буквально все стороны жизни общества.

Святая Русь — золотое сердце России; ее духовные сокровища добыты подвигами нестяжания, совершенными чистыми праведниками на тернистом пути самоотречения. Благодаря их деятельности по воплощению в жизнь высоких идеалов религиозность вошла в глубины духа нашей культуры еще со времен киевской и московской старины. В одном из русских житий описывается следующий величественный образ русской земли: «О светлая и пресветлая русская земля и приукрашенная многими реками и разноличными птицами и зверьми и всякою различною тварью, потешая Бог человека и сотворил вся его ради на потеху и на потребу различных искушений человеческого ради естества, и потом подарова Господь православною верою, наполнив ю велицами грады и домы церковными и насеяв ю боголюбивыми книгами, и показуя им путь спасения и радости всех святых» (1456, 446–447). В этом фрагменте жития содержится ключ к религиозному смыслу национальной жизни; здесь четко просматриваются три плана. Внизу находится тварная природная жизнь, которую благословил создатель; она представляет собою физический субстрат народной жизни. Наверху — «свет и радость всех святых» (град небесный), а посередине — путь спасения, который является именно всенародным, а не личным, путь, скупо обрисованный словами: «грады и домы… и книги». Грады и книги и есть путь культуры, без коей невозможна жизнь нации.

Для признания религиозного смысла национальной идеи, по мнению Федотова, нужны две предпосылки: религиозный смысл культуры («градов, домов и книг»), чьей сердцевиной служит храмовая мистерия, и множественность культурных «путей спасения», т. е. наличие многообразия личных путей святости (епископа, юродивого и др.). Культура России — это в своих основаниях религиозная культура, ибо все сферы бытия русского человека были пронизаны православным религиозным воздействием, где заметное влияние оказывал нравственный облик святого и святителя (и его нравы, определяемые нестяжанием материальных благ), и во многом зависело от него[19].

Нельзя не согласиться с высказыванием священника А. Салтыкова: «Влияние литургической жизни на русский народ, на формирование его душевных свойств видно как в культуре, так и в высоких нравственных качествах русского человека в прошлом. То, что является лучшим в русском народе, те черты русского человека, которые справедливо восхваляются в художественной литературе, не есть нечто врожденное. Доброта, мягкость, терпимость, благожелательность, жертвенность, бесстрашие, бескорыстие, радушие — эти и другие черты, которые часто отмечаются как лучшие в русском человеке, особенно прошлого времени, были воспитаны в нем постоянной, из века в век духовно–нравственной проповедью, которую он с детства слышал с церковного амвона, и покаянием, к которому он также был приучен с детских лет» (237, 53). Кто–то удачно заметил, что без таинства исповеди не было бы Достоевского, не было бы русского психологического романа; точно так же без взращенного исповедью глубокого критического самоанализа не было бы русского психологического портрета, музыки Мусоргского и пр.

На характере русского народа сказался подвиг стяжания духовной чистоты и величия святости. Вспомним подвиг Сергия Радонежского в отшельничестве, вдохнувшего нравственные силы в русский народ, поднявшегося на решающую битву с Мамаем, когда произошло освобождение от татаро–монгольского порабощения. Хранители традиции Сергия Радонежского, последователи Нила (нестяжатели) исходили из любви к человеку. Содержание нестяжательства можно выразить на современном языке следующим образом: «Богатство человека отнюдь не в деньгах и дорогих вещах, оно заключается в глубинном постижении бытия, стяжании красоты и гармонии мира, создании высоконравственного порядка». Здесь перед вами интереснейший феномен — понимание красоты как святости и святости как красоты, причем «красота тесно связана в русской народной психологии с трудным усилием самоотречения» (1, 58). Этот феномен выражается не только в фольклорных песнях о царевиче Иосафе, уходящем от роскоши царского дворца в суровую пустыню (аналогичен и поступок Будды), но и русской иконописи, этом «умозрении в красках», в красоте красноречия, или «витийства» церковного.

Феномен нестяжательства, восхищение святостью и красотой проходит через всю русскую историю, через русскую словесность, через историю нравов. Ведь осуществление христианской нравственности возможно через иконопись, архитектуру храмов и слово. Ярким примером служит творчество Андрея Рублева, в чьей иконописи божественная красота выступает критерием истины, а также выражены народная мечта о мире, спокойствии, благополучии и человеческой близости. Традиции Андрея Рублева видны в искусстве иконописания Дионисия, Даниила Черного, Симона Ушакова, Истомы Савина и др. О них писал грек, диакон Павел Алеппский, побывавший в 1666 году в России, что «иконописцы… не имеют себе подобных на лице земли по своему искусству, тонкости письма в мастерстве… Жаль, что люди с такими руками тленны» (207, 175). Достижения иконописи вошли в плоть и кровь русской культуры XVIII–XIX вв., оказывая влияние на нравственный облик верующих людей путем очищения души от мерзостей жизни.

Эстетическое воздействие исходило и от красоты храмов, выстроенных во многих городах, о которых можно говорить как о городах–заповедниках: Суздаль, Ростов Великий, Переяславль Залесский, Кириллов и др. Наши храмы — монументальные, веселые и украшенные, что отличает их от соборов Западной Европы. Если хотите, тут даже какой–то элемент веселой красоты: православное христианство — самое веселое христианство. Помните у Тютчева: «Я лютеран люблю богослуженье»?; но поэт подчеркивает мрачность этого богослужения, к тому же следует иметь в виду, что и католические храмы суровы в своей грандиозности. Тогда как русский храм, благодаря светлому, сияющему иконостасу, благодаря очеловеченному устройству пространства, его космизму и золоту огня, просто красив и весел. Красота иконостасов храмов способствовала формированию у русского человека стойкости в годину суровых испытаний, закаляла его характер, на что обращает внимание А. Н.Муравьев, совершивший в начале прошлого века путешествие по святым местам русским (133), облагораживало нравы.

В возвышении нравов и духовенства, и верующих немалую роль играло и слово, проповедь, как шедевр святой красоты. Великолепным красноречием отличался знаменитый русский иерарх XVIII века — митрополит Платон. Сама Екатерина II говорила, что «отец Платон делает из нас, что хочет: хочет, чтобы мы плакали — и мы плачем» (149, 81). Он был искусен и тверд в отстаивании принципов православия среди придворных вольтерьянцев, умел ладить с окружающими и стремился путем обучения в гуманитарной школе воссоздать ученое и культурное духовенство. С ним по красноречию в XIX веке мог равняться митрополит Филарет (Дроздов), сюда следует прибавить имена митрополитов Гавриила (Петрова), Амвросия (Подобедова). Их проповеди представляют собою подлинные шедевры искусства слова и затрагивают глубокие духовно–нравственные проблемы. «Лучшие проповедники всегда собирали множество слушателей, — пишет А. Салтыков, — по их проповедям учились правильно жить» (237, 55). В проповедях излагались евангельские заповеди с содержащимися в них добродетелями: кротость, милосердие, любовь мира и тишины, нелюбостяжание и пр.

Эти проповеди оказывали влияние на общественную жизнь, причем благочестие и другие добродетели выражались различными путями. Так, митрополит Вениамин (Фед–ченков) в книге «Божьи люди» пишет о влиянии святых старцев Оптиной пустыни на мирян (среди них были не только простые люди, чьи озябшие души согревались любовью евангельской, но и князья, и Л. Толстой, Достоевский и др.) и священнослужителей. Он приводит в качестве примера решение семейного конфликта, возникшего в семье одного священника, отцом Анатолием. Суть дела состояла в том, что священник женится по любви, получает приход в городе и начинает строить храм. Все хорошо, только он стал из–за стройки опаздывать к обеду, что вызвало неудовольствие матушки; в итоге дилемма: что или кого кого предпочесть — храм или жену? «Конечно, — сказал о. Анатолий, — и храм строить — великое дело; но и мир семейный хранить — тоже святое Божие повеление… Нужно сочетать и храм, и семейный мир. Иначе Богу неугодно будет и строение храма» (41, 22–23). Таким образом святые старцы разгоняли тьму в сердцах человеческих, мудро разрешая жизненные вопросы.

Благочестие находило и другие формы своего выражения — в создании церковных братств и благотворительных обществ; их с середины XIX века к началу нашего столетия было более 700. Эти братства крепко цементировались высокой нравственностью, высокими нравами; в них воплощался на практике дух христианской соборности. Они имели школы, типографии, больницы, занимались различными формами просветительской и миссионерской деятельности, благотворительностью, в их распоряжении находились храмы и монастыри. Отмечая огромную эффективность, в том числе и экономическую, деятельности таких братств, А. Салтыков приводит в качестве рядового примера данные о четвертьвековой работе Попечительного совета о бедных при московской Николо — Ваганьковской церкви (до 1903 года): школа для бедных с значительным обеспечением 90 учениц, богадельня на 20 человек с полным содержанием и денежная и вещевая помощь нуждающимся ежегодно до 1320 рублей (237, 54–55). И это в одном храме, а таких было тысячи по всей стране.

Занимались благотворительной деятельностью и иерархи русской церкви, среди них был и владыка (будущий патриарх всея Руси) Тихон, жертвующий на нужды монастырей деньги из личных сбережений, бичующий при этом лень, стяжательство, беззаконие, презрение к семейной жизни и пр. (53, 23). Он скорбел о том, что в обществе происходит разложение нравов, когда террористические акты, грабежи получают научное обоснование в речах вождей плодящихся, как грибы после дождя, партий «прогрессивного» толка, и радовался появлению новых благотворительных обществ, быстрому экономическому развитию России. В целом, оценивая нравы православного духовенства на протяжении всего существования Российской империи, следует сказать, что они выражали противоречия жизни; однако со временем проявилась тенденция к их облагораживанию, к приобретению все более цивилизованных форм, к отмиранию грубых и невежественных нравов.

Раздел 10. Купечество

При рассмотрении нравов купеческого сословия необходимо принимать во внимание то, что они описываются в записках иностранцев, побывавших в нашем отечестве, и во многих произведениях русских писателей преимущественно в черных тонах. Так, немецкий дипломат и путешественник С. фон Герберштейн (XVI в.) и немецкий ученый и путешественник А. Олеарий (XVII в.), посетившие Московию, в один голос утверждают о величайшем лукавстве и обмане, ловкости и изворотливости московских купцов (58, 144). Однако в этом плане московские купцы по своим нравам ничем не отличаются от своих собратьев в Западной Европе (33, 13). Почти такую же картину купеческих нравов (бесчестности и плутоватости), в общем, дает и русская литература, где купцы показываются, как правило, плутами и мошенниками, любителями надуть ближнего при сделке, самодурами в быту, больше всего на свете любящими деньги. У знаменитого баснописца И. Крылова в басне «Купец» говориться о наставлениях, даваемых купцом своему племяннику: «Торгуй по–моему, так будешь не внакладе». Он приводит пример, как сбыть гнилое сукно за хорошее английское. Однако прогорел сам купец, с коим покупатель расплатился фальшивой купюрой. В этой басне характерны заключительные строки:

«Обманут! Обманул Купец: в том дива нет;

Но если кто на свет

Повыше лавок взглянет, —

Увидит, что и там на ту же стать идет;

Почти у всех во всем один расчет:

Кого кто лучше подведет,

И кто кого хитрей обманет» (137, 199).

В «Ревизоре» Гоголя городничий называет купцов «само–варниками», «аршинниками», «протобестиями», «надувалами морскими». Наиболее беспристрастно нравы русской купеческой среды изображены в произведениях А. Островского, отмечающего при этом пороки и недостатки всех сословий общества; особенно знамениты его пьесы «Свои люди — сочтемся!» и «Гроза». Не следует забывать, что П. И.Мельников (А. Печерский) в своей хронике «В лесах» уловил значение купцов в начавшемся развитии российской экономики, когда один из героев говорит, что когда по–древнему благочестивый, смышленый человек с хорошим достатком начал, дело — и разбогател народ, стал жить лучше. В связи с такой ситуацией нужна объективная картина нравов купеческого сословия, и хотя момент субъективности невозможно исключить, постараемся дать изображение этих нравов в их эволюции.

Состояние купечества в допетровскую эпоху С. Князьков характеризует следующим образом: «Иностранцы очень жаловались на недобросовестность и лживость русских купцов, тогда еще выработавших себе знаменитое правило: «не обманешь — не продашь», и ревностно ему следовавших. Русская купеческая среда создавала косных и неподвижных людей, застывших в давних, старозаветных торговых привычках. Волна иноземного купечества всколыхнула, однако, и русских, но, встревоженная предприимчивой иноземной конкуренцией, мысль русских торговцев не пошла дальше неотступных просьб, обращенных к правительству, чтобы оно прогнало «немцев» из России, запретило им иметь своих приказчиков по русским городам; русские купцы просили «загородить накрепко дыру», прорубленную немцами из нашей земли, т. е. почту, чтобы «как наши русские люди о их товарах не знают, такожде бы и они о наших товарах не знали»; сами же от себя русские купцы додумывались только до стачки для повышения цен» (124, 308).

В наследство Петру Великому досталась плохо налаженная торговля, что было обусловлено недостаточным уровнем культуры и невнимательным отношением государства к торговле. Чтобы прорубить «окно» в Европу, царь начал войну со Швецией, используя регулярную армию и создаваемый флот; все это требовало немалых средств, казна находилась в плачевном состоянии. Поэтому было решено не только брать налоги с населения, но и поднимать благосостояние народа путем развития торговли и промышленности (большое влияние и здесь оказала Западная Европа). Проведенные железной волей реформы положили начало административному выделению купеческого сословия из массы посадского населения и превращение его в привилегированное сословие.

Действительно, регламентом Главного магистрата (1721 г.) городское население, за исключением иностранцев, шляхетства, духовенства и «подлых» людей — чернорабочих и поденщиков, — делилось на две гильдии. В первую гильдию были включены «банкиры, знатные купцы, имеющие значительные отъезжие торги или продающие разные товары в рядах, городские доктора, лекари и аптекари, шкипера купеческих кораблей, золотых и серебряных дел мастера, иконописцы и живописцы». Ко второй гильдии отнесены все торгующие мелочными товарами и харчевыми припасами, а также резчики, токари, столяры, сапожники и другие ремесленники. В третий разряд, который не назван гильдией, включены чернорабочие и лица наемного труда, «которые хотя и почитаются гражданами, но нигде между знатными и регулярными гражданами не счисляются» (35, 15).

Записанным в гильдии купцам полагались весьма серьезные льготы: при уплате в казну по сто рублей с человека они освобождались от личной рекрутской повинности, а также им разрешалось покупать крестьян, чтобы те трудились на фабриках или заводах. Представители «гостей» и гостиной сотни окончательно были уравнены с гильдейским купечеством юридически в 1728 году. Одни выбыли из торгового сословия из–за разорения, другие вошли в него, причем с тех пор купечество стало пополняться лицами из самых разных слоев общества. «Мы встречаем среди них крестьян, посадских людей и купцов разных городов, мастерового человека Оружейной палаты, портного мастера Мастерской палаты, сыновей священников, пономарей, дьячков, истопника Сытного дворца, иконописца Оружейной палаты, разных инородцев и иностранцев, в начале главным образом «Польской породы» и «Шведской нации» (307, 490). И тем не менее купцы были ущемлены в социальном отношении, что обуславливало их нравы.

Купечество находилось под прессом произвола капризной власти, ему приходилось откупаться взятками от жадных подъячих. Разбогатевшие купцы торопились записать своих сыновей на службу, чтобы те смогли добиться ставшего теперь доступным звания дворянина. Князь П. Долгоруков пишет: «Никакой независимостью купечество не пользовалось — одни взятки могли оградить его от произвола. Поневоле купец стремился прежде всего нажиться и в способах не стеснялся. О коммерческом кредите и доброй репутации никому не приходило в голову заботиться, да и было не до того. Сверху давило рабство, снизу царил обман, мошенничество совмещалось с самым высоким положением; что же удивительного, что купцы были по большей части мошенники… Монгольское иго оставило глубокий след. Оно не только видоизменило и расшатало политический и общественный строй России, но и развратило нравы наших предков» (104, 16).

Окончательное оформление купеческого сословия завершилось с изданием в 1785 году «Грамоты на права и выгоды городам Российской империи». По этому закону каждый, независимо от пола, возраста, рода, семьи, состояния, торга, промысла, ремесла, при условии предъявления капитала от 1 до 50 тыс. рублей мог записаться в одну из гильдий. Купцы всех трех гильдий освобождались от натуральной рекрутской повинности, а 1‑й и 2‑й гильдий — от телесного наказания (209 т. XXII, № 16187). В итоге возникает социальная пирамида купеческого сословия с очень тонкой верхушкой в виде малочисленного слоя первогильдейских купцов с их причудливыми нравами.

Образ жизни купца XVIII века можно описать следующими красками на многоцветном полотне нравов тогдашнего общества. Верхом его мечтаний было «иметь жирную лошадь, толстую жену, крепкое пиво, в доме своем собственную светелку, баню и сад» (220, 339). Поэтому он стремился получить как можно больше прибыли, иначе мечте не суждено было осуществиться. Вставал купец рано и приходил в лавку зимой вместе с первым лучом солнца, а летом — в шесть часов утра. Открывал ее, садился за стол и вместе с знакомыми и покупателями пил сбитень или чай, а затем принимался за торговые дела. Тогда успех в торговле зависел от умения зазвать к себе покупателя, отбив его у соседа. Вот почему высоко ценились молодцы с зычным голосом, неотвязчивые и умеющие привлечь покупателя в лавку. Когда покупатель заходил в лавку, то купец ублажал его различными способами, пытаясь продать товар втридорога. Обращение с покупателем зависело от его сословной принадлежности — с мужиком не церемонились, относились к нему фамильярно, важному лицу кланялись и всячески угождали, священнослужителю демонстрировали знание «Священного писания» и святость.

Согласно прадедовским обычаям, на обед купец шел домой, затворив лавку; после обеда он укладывался спать — в то время после обеда спали все, начиная от вельможи и кончая уличной чернью, отдыхавшей прямо на улицах. Когда темнело, купец запирал лавку и, помолившись, шел домой. Так как торговая жизнь отличалась однообразием, то развлечением служила игра с приятелями в шашки на пиво. В игре, как и в торговле, выигрыш достигался не столько знанием, сколько хитростью, умением воспользоваться оплошностью партнера. Купец всегда любил выпить, ему мало было семейных празднеств (именин, родин, крестин), такую возможность давала игра в шашки, а также еженедельное посещение бани. Летом на праздники купцы с друзьями выезжали за город с пирогами, самоварами и водкой Зимние удовольствия сводились к катанью с гор, зрелищу кулачных боев и медвежьей травле. Купеческие жены не играли в шашки и пива не пили, однако хозяйка дома отводила свою гостью потихоньку в спальню и там подносила ей тайно по чарочке, пока та не напивалась допьяна. Приказчики подражали своим хозяевам, различие состояло в том, что они напивались допьяна под игру одного из товарищей на гуслях.

Купец XVIII века носил русское платье, ходил «при бороде», жил в деревянном доме; «вид его был смирный, бого–боязливый, почитал он после Бога власть, поставленную от Бога, стоял почтительно за прилавком, снявши шапку пред благородною полицией, боялся военных, чиновников, целый век обдергивался, суетился» (220, 340). Он был главой семьи, все подчинялись ему; жену и детей он держал в черном теле и божьем страхе, обучал сына торговому делу, чтобы тот умел твердо читать, писать и проворно считать на счетах. И когда умирал отец семейства, то его хоронили в дубовой колоде по религиозному обряду.

После смерти старика–купца оставался обычно значительный капитал, его наследник старался одеться по–европейски, хотя и своеобразно: носил длинный сюртук, вправляя брюки в сапоги, и брил бороду, и возводил огромный каменный дом. Ведь среди высших слоев горожан престиж владения каменным домом был чрезвычайно высок, к тому же это свидетельствовало о финансовом благополучии его владельца. В этом смысле показателен пример купца И. А.Толчено–ва, много лет бывшего бургомистром г. Дмитрова в последней четверти XVIII столетия. На месте старого двора богатого горожанина с деревянными и каменными постройками, с приспособлениями для сушки снопов и приготовления солода был выстроен вполне современный для той эпохи особняк в два этажа, а со двора — с антресолями (т. е. в три этажа), с фронтонами и иными новшествами. При доме заведен «регулярный» сад с садовником, построены оранжерея и теплица «для ранних огурцей», высажено до 70 фруктовых деревьев, в том числе померанцевых, лавровых, лимонных, персиковых. Для различного рода приемов была закуплена фарфоровая посуда; в роскошной зале своего особняка бургомистр устраивал приемы для местного купечества и духовенства (221, 85–86). Такого типа дома строились для зажиточных горожан — дворян и богатых купцов, причем следует отметить, что в то время особенно богатых купцов было немного, ибо богатыми были придворные и высшие сановники. Со вступлением России на путь капитализма, отмечает П. А.Бурышкин в своей книге «Москва купеческая», «наметилось появление «новых» купцов, образовавших ядро коренной московской буржуазии» (35, 18). Это ядро формировалось в конце XVIII — начале XIX века преимущественно из крестьян, так сложилась элита московского торгово–промышленного мира: династии Морозовых, Прохоровых, Рябушин–ских, Бахрушиных, Коноваловых, Коншиных, Третьяковых. Представители элиты, «аристократия капитала» старалась перенять образ жизни привилегированного сословия — дворянства. За ними тянулись и купцы победнее, о чем идет речь в «Очерках московской жизни» П. Вистенгофа.

Образ жизни московских купцов прежде всего характеризуется религиозностью: они богомольны, строго соблюдают посты и большей частью ведут семейную жизнь. Как и в XVIII столетии, они весьма любят хорошие барыши, чай, пиво, меды, лошадей и дородных жен, при оказии упиваются шампанским. Жены купцов не щадят усилий для того, чтобы румянами и белилами умастить лицо; они любят, уважают и побаиваются своих мужей, в основном занимаются домашним хозяйством, в свободное время они наслаждаются различными яствами, домашними наливками, пивом и чаепитием. Своих дочерей они учат русской грамоте, иногда французскому наречию и танцам. Во многих купеческих семействах французский язык и танцы признаются необходимыми элементами воспитания и воспитанности.

Купеческим сынкам свойственно повиновение родителям, но бреющие бороду и знающие французский язык более склонны к мотовству, праздношатанию и различным шалостям; они стремятся стать дворянами и поэтому идут в армию или поступают в университет. «Купеческие дети очень скромных, но зажиточных родителей, — пишет П. Вистенгоф, — иногда отличаются своим неистовством на московских загородных гуляньях, где в кругу гуляк, с бокалами шампанского, они прислушиваются к диким песням московских цыган; к ним присоединяются дети мелких торговцев, иногда сидельцы, и часто барыши, приобретенные в течение нескольких месяцев, уничтожаются при одной жестокой попойке» (231, 106). Деньги в таких случаях тратятся только из самолюбия, если же какой–нибудь купеческий сынок попадал в «плохую» историю, то он выпутывался из нее путем уплаты крупной суммы денег.

Купец, который торгует в рядах, редко видит свое семейство, ибо он проводит там целый день, даже обедает на стороне, домой приходит вечером, рано ужинает, молится и укладывается спать. В воскресенье (или праздничный день) все семейство в экипаже отправляется к обедне, потом обедает, а вечером выезжает в какую–нибудь рощу, где распивает чай, водку, вина и закусывает ветчиной, колбасами, кулебякой и телятиной. Иногда на гулянье с семьей, где купец ведет себя тихо и смирно, кто–либо из приятелей затащит его в ресторацию. Там он требует шампанского и цыганок, случается, что ему придется вступить в ссору с задорным приказным, и дело кончается хорошей пьянкой с «противником». После все семейство возвращается домой, чтобы завтра начать новый хлопотный день.

Осенью и зимой купец вывозит свое семейство в театр, где, в зависимости от состояния, берет бельэтаж или другие ложи высшего разряда. Ему нравятся «пользительная» трагедия или «понятливая» и «разговорная» пьеса, которая показывает «курьезные чувствия». Ему не по душе опера, ибо за музыкой он не разбирает слов арий, и балет, так как последний являет собою немое действие. А. Островский пишет следующее о том, что театр оказал малое цивилизующее воздействие на «аристократию капитала»: «Посещать публичные собрания и увеселения для богатого купца — не внутренняя потребность, а внешняя необходимость: нельзя от других отставать; эта публика бывает в театре точно по наряду: «Наша служба такая», — как они сами выражаются… Московское разбогатевшее купечество гораздо менее развито, чем европейское. Особенно несчастливы настоящие представители богатой московской буржуазии. Отцы и деды этого поколения разбогатели в то время, когда образование купечества считалось не только лишним, но и неприличным и даже вольнодумством. Мало того, богатые купцы считали свободу от науки своего сословия льготой, особым счастьем. Дети получили в наследство, вместе с миллионами, некультивированный мозг, еще неспособный к быстрому пониманию отвлеченностей, и такое воспитание, при котором умственная лень и льготы от труда, дисциплины и всякого рода обязанностей считались благополучием. Явилось поколение, вялое умственно и нравственно. Когда умерли отцы, дети поспешили, внешним образом, сблизиться с Европой, то есть переняли там платье, домашнюю обстановку и некоторые привычки и обычаи. К счастью, они далеко не составляют большинства, есть много купеческих семейств, нисколько не беднее их, которые, продолжая быть русскими, заботятся более об умственном и нравственном образовании, чем о подражании Европе. Но первые виднее, заметнее, потому и являются представителями купеческой аристократии» (191, 194–195). Такого рода публика не понимала искусства и предъявляла к нему неэстетические требования, чем снизила уровень театрального дела.

В день именин своих и жены, если у них добрые отношения (а то ведь бывало и такое, что пьяный и озверевший купец бил свою беременную жену ногами в живот), он устраивал званые обеды, а иногда и роскошные балы. На балах молодые танцуют, пожилые играют в мушку, пикет и бостон, купчихи в возрасте поглощают яства и в ходе коротких бесед кивают своими головами, украшенными жемчугом и бриллиантами. За ужином гости много пьют за здоровье хозяина, часто гости бьют посуду, свидетельствуя тем самым свое доброжелательное отношение к хозяину. «Свадьбы совершаются большей частию, — пишет П. Вистенгоф, — по выбору родителей, которые руководствуются в этом случае расчетами по торговле, и молодая купеческая дочка редко осмеливается мечтать о своем суженом, если он ей не назначен волею родителей» (231, 108). Иногда же зятем купца становится дворянин, однако это относилось к довольно редким явлениям.

В своей повседневной торговой деятельности, которая протекает в Рядах и Гостином дворе, купец озабочен одним: подать товар лицом и взять за него как можно больше. В некоторых лавках купцы засматриваются на хорошеньких женщин, роющихся в грудах различных вещей, и строят им куры, спрашивают у них адреса местожительства, что не мешает им брать барыши. Иногда кое–кто из хорошеньких женщин не скрывают своих квартир и заводят самые приятные и прочные знакомства. Не следует думать, что все купцы обвешивали, обсчитывали и обкрадывали развесившего уши покупателя, встречались и порядочные, дорожившие своей честью. Для нравов купечества характерно пьянство, причем купец по своему уставу 1807 года имел легальное право на запой, трактуемый как «болезнь души». На «малый запой» отводилась неделя, на «большой» — до месяца; на двери лавки XIX века в таких случаях вывешивалось объявление «Тит Титыч в запое–съ».

Пьянству предавались и купцы–миллионеры и в XVIII, и в XIX столетии, причем оно сопровождалось непомерным мотовством. М. Пыляев в «Старом Петербурге» приводит в качестве яркого примера жизнь Саввы Яковлева, проматывавшего более миллиона рублей в год (речь идет о середине прошлого века). Жизнь его — самое непробудное пьянство, никто не мог перещеголять его в этом деле. Дома на столе у него стоял «серебряный гроб» — кубок, сделанный из серебра в виде гроба; в него вмещалась бутылка шампанского. В конце каждой попойки Савва кричал хриплым голосом: «Гроб!!!»; тогда слуги вносили ящик с шампанским и «серебряный гроб», один из слуг приносил также пистолет, заряженный пулей. Затем дворецкий произносил имя одного из гостей, тот должен был подойти к хозяину, который поднимал пистолет над его головой, выпить до дна и, поцеловав Савву, отправляться домой. После угощения таким образом всех гостей хозяин осушал кубок и засыпал на своем раздвижном стуле. В конце концов дело кончилось самоубийством: осушив кубок до дна, Яковлев повернул дуло пистолета себе в рот и выстрелил (220, 335–336).

В 40‑х годах прошлого века в Петербурге проживал иногородний купец–миллионер Н-в, сколотивший свое состояние на золотопромышленном деле. Приведем красочное описание поистине барского гостеприимства этого мультимиллионера, данное М. Пыляевым в его книге «Замечательные чудаки и оригиналы»: «Дом его по изобилию всего просто поражал посетителя. Балы его напоминали нечто сказочное: еще далеко до его дома виден был свет от его палат, а у подъезда стояла целая праздничная иллюминация. Сам хозяин встречал гостей в передней и подносил каждой из дам по роскошному букету из камелий или других редких цветов. Все комнаты этого богача убирались и уставлялись цветами и деревьями, несмотря на зимнее время; здесь были в цвету буль–донеж, сирень, акация, розы и другие цветы не по времени. Освещение в комнатах было тоже поразительное: всюду горели карельские лампы в таком количестве, что температура в комнатах была чисто тропическая. Аромат в комнатах был тоже редкий, точно на какой–нибудь парфюмерной фабрике, и для того, чтобы запах держался долго, на шкафах и под диванами, всюду лежали благовонные товары: мыла, саше, пудра и т. д. На одно куренье комнат у него выходило духов за вечер около полпуда. Мало того, что комнаты его представляли нечто вроде тропических садов, но вдобавок сады эти были оживлены пернатыми: здесь с куста на куст порхали ручные птицы, которые садились на плечи дам и пели громкогласные свои песни. Возле зала была устроена большая уборная для прекрасного пола. В ней все высокие стены были зеркальные, кругом стояли столы, на которых лежало все, чего душе было угодно — и перчатки, и башмаки, духи, помада, мыло, фиксатуар, шпильки в коробках, булавки, различные щетки, губки, и все это дамы брали у него даром. Но единственно, что было невыносимо в этих апартаментах — это духота; последняя происходила от ламп, которые своим светом превращали ночь в день; этому, впрочем, хозяин очень радовался — гостям ужасно хотелось пить. И амфитрион только и делал, что ходил по комнатам и кричал официантам:

принеси гостям напиться. Но напиться воды здесь было нельзя. Хозяин говорил, что у нас воды и в заводе нет, а шампанского сколько угодно. Дамам, впрочем, было разрешено подавать ананасное прохладительное… Мебель в его кабинете представляла ценность… немалую: что ни вещь, то золотая или серебряная, сигары гостям предлагались лучшие гаванские и величиной чуть ли не в пол–аршина; дорогая мадера, так называемая тогда ягодная, остиндская, в больших графинах стояла на столе. В углу помещался накрытый стол с разными закусками, салфеточной икрой, балыками и другими деликатесами» (219, 48–49). Он не смог растратить всего своего состояния и после нескольких лет жизни в столице уехал умирать к себе на родину.

Следует отметить, что положительное влияние на купеческие нравы в николаевское время оказывали главные торговые деятели нижегородской ярмарки — этого всероссийского торжища, — которыми были крепостные крестьяне. Тогда существовал закон, запрещающий предоставлять кредит крепостному в сумме свыше пяти рублей, и поэтому с этими, по выражению А. де Кюстина, «рабами–миллионерами», «банкирами–крепостными» сделки на огромные суммы заключаются на слово. «Не забывайте, что те, кому принадлежат рабы–миллионеры, могут в любой день и час, — пишет А. де Кюстин, — отобрать у последних их состояние. Правда, такие акты произвола редки, но они возможны. В то же время никто не помнит, чтобы крестьянин обманул доверие имеющего с ним торговые дела купца. Так в каждом обществе прогресс народных нравов исправляет недостатки общественных учреждений» (144, 289). Во всяком случае, лучшие представители российского купечества 1‑й и 2‑й гильдии и заводчики — Демидовы, Щукины, Третьяковы, Морозовы, Путиловы, Гучковы и др. — отказались от мелкоторгового российского принципа «не обманешь — не продашь». Но для этого нужны были образование и усвоение представителями купеческого сословия минимума культуры, а также отказ от грубых нравов.

Именно в пореформенной Российской империи и начался довольно интенсивно процесс основательного окультуривания купечества. Писатель П. Д.Боборыкин в «Письмах о Москве» так описывает данный процесс: «До шестидесятых годов нашего века читающая, мыслящая и художественно–творящая Москва была исключительно господская, барская… В последние двадцать лет, с начала шестидесятых годов, бытовой мир Замоскворечья и Рогожской тронулся: детей стали учить; молодые купцы попадали не только в коммерческую академию, но и в университет, дочери заговорили по–английски и заиграли ноктюрны Шопена. Тяжелые, тупые самодуры переродились в дельцов, сознававших свою материальную силу уже на другой манер… Тягаться с некоторыми коммерсантами, поднявшимися уже до барского тона и привычек, нет возможности… А миллионер–промышленник, банкир и хозяин амбара не только занимают. общественные места, пробираются в директора, в гласные, в представители разных частных учреждений, в председатели благотворительных обществ; они начинают поддерживать своими деньгами умственные и художественные интересы, заводят галереи, покупают дорогие произведения искусства для своих кабинетов и салонов, учреждают стипендии, делаются покровителями разных школ, ученых обществ, экспедиций, живописцев и поэтов, актеров и писателей» (24).

Здесь писателем схвачен исторический этап смены господства аристократии владычеством буржуазии не только в сфере экономики, но и на арене общественной жизни. В Западной Европе аналогичная ситуация характерна для эпохи Возрождения, когда будущие купцы получали хорошее коммерческое образование, а некоторые из них обращались к «высшему» образованию и штудировали право, например, в Болонс–ком университете. Можно сказать, что обучение коммерции порой сочеталось у купца с приобщением к подлинной культуре. Во Флоренции Медичи никто не удивлялся тому, что купцы являются друзьями гуманистов, что некоторые из них сами прекрасные латинисты, что они хорошо пишут и любят писать, что они знают от корки до корки «Божественную комедию» великого Данте, пользуясь в своих письмах реминисценциями из нее, что они создали успех «Ста новеллам» Боккаччо, что они полюбили изысканное сочинение Альберти «О семье», что они ведут борьбу за новое искусство, за Брунеллески против средневекового Гиберти. В связи с этим Ф. Бродель подчеркивает: «Купцы несут на своих плечах значительную долю той новой цивилизации, представление о которой вызывает у нас слово «Возрождение». Но то было также и заслугой денег: одна привилегия привлекала другие. Говоря о Риме, Рихард Эренберг утверждал, что там, где живут банкиры, обитают и художники. Не будем представлять себе купеческую Европу в соответствии с этой моделью. Но практическое и техническое обучение становилось необходимым повсюду» (33, 406). Подобного рода процесс обозначился в императорской России через три с половиной столетия.

Теперь «аристократия» капитала начинает искать свои родовые корни, приобретает недвижимость и возводит роскошные особняки, оказывает влияние на художественную жизнь России. Не случайно, что в кружке, покровителем которого выступал крупный промышленник Мамонтов, зародилось национально–романтическое направление модерна, вылившееся затем в так называемый неорусский стиль. Свойственный модерну принцип стилизации стал распространяться в различных жанрах русской художественной культуры — в прикладном искусстве, книжной графике, мебели, театральной декорации, декоративном панно, в архитектуре и пр. Первым в России его стал использовать В. М.Васнецов в своих фресках, картинах–панно на сказочные и былинные сюжеты, в знаменитых декорациях к «Снегурочке», в не менее знаменитой абрамцевской церквушке, росписях Исторического музея, архитектурных проектах. «В русле этих исканий, — пишет Е. И.Кириченко, — входят мебель, книжная графика и вышивка Е. Д.Поленовой, керамика Врубеля, изделия столярной и керамической мастерских того же Абрамцева, работы К. А.Коровина для Всероссийской выставки в Нижнем Новгороде» (118, 331). Художники Мамонтовского кружка стимулировали развитие модерна в России, способствовали изменению характера архитектуры, зодчество начинает теперь выразительно воплощать своеобразие русского этического идеала, богатырско–эпический строй вызывает эмоциональное звучание построек неорусского стиля.

«Аристократия капитала» стремится дать своим детям наилучшее образование и воспитание, чтобы привить им «элитарный» стиль жизни, присущий дворянству, «аристократам крови» (и в этом русская крупная буржуазия повторяет то, что ранее происходило в Западной Европе). Вполне естественно появление в конце прошлого века «Свода законов общественных и светских приличий», рассчитанного на милых, добрых и благонамеренных представителей «русской образцовой молодежи обоего пола, которые понимают всю прелесть порядочности» (240, 6). Положения этого кодекса «светского этикета» (он предвосхитил известное произведение Д. Карнеги — своеобразный путеводитель по житейскому морю) своим острием направлены против непристойностей нравственных молодых нерях, получивших распространение в тогдашнем обществе под влиянием нигилизма.

Известно, что получение молодыми людьми коммерческого образования в солидных торговых и промышленных западноевропейских фирмах сыграло существенную роль в «окультуривании» российского купеческого сословия. Уже в 40–50‑х годах прошлого столетия несколько молодых отпрысков бога-. тых купцов и промышленников проходили «стажировку» за границей. Такого рода стажировки были непростым и дорогостоящим делом, ибо «тогда заграничный паспорт стоил 500 рублей серебром, дозволялось ездить за границу только с коммерческой целью или с целью лечебной; причем в первом случае требовалось ручательство торговых фирм в благонадежности поведения едущего» (133, 79). История свидетельствует о том, что именно образованные, культурные представители купечества стали определять будущее российской экономики.

В книге П. А.Бурышкина «Москва купеческая» показывается на ряде примеров купеческих династий колоссальная разница в образовательном уровне дедов и внуков. Так, родоначальник Морозовых, знаменитый Савва Васильевич, умер, так и не научившись грамоте, а его внук, не менее знаменитый Савва Тимофеевич, сначала обучался в Московском университете, затем изучил химию в Кембриджском университете и готовился защитить там диссертацию. Однако ему срочно пришлось возвратиться на родину, чтобы возглавить семейное дело, и науку пришлось отложить. Он был меценатом в области искусства, сыграл большую роль в жизни московского. Художественного театра, финансировал революционное движение (35, 127–128).

Деятельную и щедрую поддержку многим культурным начинаниям в Москве начала XX века оказывала М. К.Морозова, урожденная Мамонтова. Будучи директором Музыкального общества, учредительницей московского Религиозно–философского общества, владелицей издательства «Путь», она объединяла вокруг себя многих незаурядных людей (И. Э.Грабарь, В. А.Серов, К. А.Коровин, М. А.Врубель, Л. М.Лопатин и другие дружили с ее семьей). В своих «Воспоминаниях» она рассказывает о том, что в ее воспитании огромную роль сыграли чтение книг русских и зарубежных писателей (Гоголя, С. Т.Аксакова, Тургенева, Гончарова, Лермонтова, Гейне, Дюма, Перро и др.), посещение концертов А. Рубенштейна, итальянских и русских опер, любование картинной галереей Третьякова (174, 93–94). Разумеется, это резко контрастирует с нравами купечества, описанными великим А. Островским в его произведениях и продолжающими существовать среди некоторой, не такой уже и малой части представителей торгового сословия. Наш комедиограф в «Записках замоскворецкого жителя» ярко обрисовывает тип молодого купеческого сына, Саву Титыча: «Общество свое он считает необразованным. Да и что ему делать дома, он человек светский и без общества жить не может. Он почти каждый день бывает в театре, он занимается литературой, он трется кругом образованных людей, бывает во всех собраниях и на всех публичных балах. Хотя драматическое искусство на него не действует, а если действует — так усыпительно; хотя из толстой книги журнала, которую подает ему мальчик в кофейной, он не понимает ни одной фразы; хотя в образованном обществе ему так же неловко и дико, как во французском театре, — да ему что за дело, он бывает в обществе затем только, чтобы людей посмотреть да себя показать.:. Никакого следа развития, никаких признаков собственной мысли не рассмотрите вы у Савы Титыча в самый сильный микроскоп. Отсутствие внутренней жизни и совершенная безличность — вот отличительные черты Савы Титыча. Он как будто не живой человек, а модная картинка, бежавшая из последней книжки парижского журнала» (192, 37). В начале нашего века известный библиофил С. Р.Минц–лов путешествует по России в поисках интересующих его книг и, сталкиваясь с разбогатевшими нуворишами, хваткими купцами, отъявленными мошенниками, на корню скупившими дворянские имения, показывает пошлость и бездуховность их нравов. Для большинства из них ценности культуры — старинные книги, предметы утвари и другие реликвии — это «мертвые души», за которые не грех слупить побольше с проезжего любителя. С. Минцлов приводит сценку с одним из таких купцов: «Уступите, в самом деле, книги: хорошее дело сделаете! — Мы в эдакие дела не пускаемся!.. — Ведь у вас их все равно мыши съедят. — Пущай едят… муке меньше порчи будет!..» (168, 246). У такого «невоспитанного животного» книги используются для заворачивания «цигарок». Для таких купцов старые книги, картины и другие ценности культуры, излучающие невидимый «свет» культуры, не имеют никакой цены. Именно разбогатевшие нувориши имеют дикие нравы капитализма эпохи накопительства, что мешает развитию общества — низкий уровень культуры, особенно нравственной культуры, не позволяет развернуть мощнейший потенциал общества.

Это понимали образованные и воспитанные представители «аристократии капитала», вот почему для них характерны меценатство и благотворительность. О значимости их вклада в различные области культуры прекрасно сказано К. С.Станиславским в его книге «Моя жизнь в искусстве»: «Начать с того, что я жил в такое время, когда в области искусства, науки, эстетики началось очень большое оживление. Как известно, в Москве этому значительно способствовало тогдашнее молодое купечество, которое впервые вышло на арену русской жизни и наряду со своими промышленно–торговыми делами вплотную заинтересовалось искусством.

Вот, например, Павел Михайлович Третьяков, создатель знаменитой галереи, которую он пожертвовал городу Москве. С утра до ночи работал он в конторе или на фабрике, а вечером занимался в своей галерее или беседовал с молодыми художниками, в которых чуял талант. Через год–другой картины их попадали в галерею, а они сами становились сначала просто известными, а потом знаменитыми. И с какой скромностью меценатствовал П. М.Третьяков! Кто бы узнал знаменитого русского Медичи в конфузливой, робкой, высокой и худой фигуре, напоминавшей духовное лицо!..

Вот другой фабрикант — К. Т.Солдатенков, посвятивший себя издательству тех книг, которые не могли рассчитывать на большой тираж, но были необходимы для науки или вообще для культурных и образовательных целей…

М. В.Сабашников, подобно Солдатенкову, тоже меценатствовал в области литературы и книги и создал замечательное в культурном отношении издательство.

С. И.Щукин собрал галерею французских художников нового направления, куда бесплатно допускались все желающие знакомиться с живописью. Его брат, П. И.Щукин, создал большой музей русских древностей.

Алексей Александрович Бахрушин учредил на свои средства единственный в России театральный музей, собрав в него то, что относится к русскому и частью к западноевропейскому театру. А вот и еще превосходная фигура одного из строителей русской жизни, совершенно исключительная по таланту, разносторонности, энергии и широте размаха. Я говорю об известном меценате Савве Ивановиче Мамонтове, который был одновременно и певцом, и оперным артистом, и режиссером, и драматургом, и создателем русской частной оперы, и меценатом в живописи, вроде Третьякова, и строителем многих русских железнодорожных линий» (225, 55–56).

Во время царствования Александра III и Николая II господствующее положение в городских делах обеих столиц стала занимать «аристократия капитала». Крупные фабриканты и коммерсанты проявляли большой интерес к жизни городской и помогали ей огромными пожертвованиями, например, в Москве на них были выстроены ряд больниц, клиник, богаделен, приютов и других различных учреждений. За свою благотворительную деятельность их награждали орденами, давали чины и звания, превращая таким образом в «дворян». Это повышало их социальный статус и значимость в деловом мире и позволяло выйти за узкие рамки купеческой сословной обособленности (14, 114). Благодаря деятельности городского головы Н. Алексеева, родом из крупной семьи коммерсантов и родственника К. Станиславского (Алексеева), в Москве были проведены водопровод и канализация (26, 130–131). Этих двух грандиозных достижений достаточно, чтобы стяжать ему славу и благодарность московского населения. Примеров подобного рода полезной деятельности, свидетельствующих об «окультуривании» нравов купеческого сословия можно привести достаточно много, хотя сохранялись и невежественные, грубые нравы, уходящие в старокупеческую традицию, вызванную, в свою очередь, дикими условиями крепостнического строя и военным устройством державы.

В облагораживании купеческих нравов сыграла свою роль и религиозность, желание обрести благодать в жизни вечной через соблюдения евангельских заповедей в земной жизни, о чем говорит крупный московский купец Н. П.Вишняков (46, 19). В эпоху царствования Николая II происходит размывание граней между сословиями, особенно между аристократией, интеллигенцией и богатыми купцами. Устанавливались родственные связи между некоторыми дворянскими семьями и семьями просвещенных купцов, банкиров, ученых и священнослужителей (100, 72). Однако этот процесс «окультуривания» нравов российского купечества был прерван революцией, а потом и купечество приказало долго жить.

Раздел 11. Казачество

Весьма своеобразны нравы казачества, внесшего значительный вклад в защиту нашего отечества от внешних врагов; в конце XVI — начале XVII века казаки принимали активное участие в изгнании поляков из Московского государства, они высказались за избрание Михаила Романова на престол. Согласно дошедшему до нас преданию, подлинный участник выборов донской атаман Филат Межанов при подаче своей записки за боярина Михаила Федоровича Романова прикрыл ее сверху отстегнутой саблей. Историк Н. Костомаров пишет: «Дворяне и дети боярские начали подавать письменно извещения, что они хотят царем Михаила Романова; за ними выборные люди от городов и волостей, а также и казаки стали за Романова» (129, 430).

В допетровскую эпоху казаки не только участвовали в войнах Московской державы, но и самостоятельно боролись с могущественной Турецкой империей, с Крымским ханством и Польским королевством. Запорожцы и донцы на своих лодках переплывали Черное море и осаждали турецкие и крымские города; донские казаки совместно с запорожцами в 1637 году осадили и взяли сильнейшую турецкую крепость Азов, стоящую в устье Дона и преграждавшую казакам выход в Азовское море. Именно в ратном труде казаков, защищавших русский народ и православную веру от многочисленных ворогов, сложились весьма необычные для многих нравы.

Для понимания нравов казачества необходимо знать его происхождение, однако здесь еще достаточно много «белых пятен». В монографии дореволюционного донского историка Е. П.Савельева «История казачества» истоки донского казачества усматриваются в глубокой древности, во временах этрусков и даже критомикенской культуре, а предками называются скифы, сарматы, гунны, хазары, варяги, аланы роксоланы, касоги–черкесы и др. (236).

По мнению В. Ключевского, казаками на Руси называли вольных гулящих людей, которые вели борьбу в русском степном пограничье с бродившими там татарами, что придало казачеству особый характер, причем подчеркивается, что «донских казаков едва ли не следует считать первообразом степного казачества» (121 т. III, 99). Ведь, продолжает он далее, по крайней мере во второй половине XVI в., когда запорожское казачество еще начинало формироваться как военное общество, донское уже таковым являлось.

Противоположной точки зрения придерживается французский историк и писатель П. Мериме, который пишет, что казаки отнюдь не были отдельным народом, а представляли собою сообщество поляков и русских, поселившихся на землях, опустошенных татарскими вторжениями. Эти земли приходилось защищать с оружием в руках практически ежедневно, что превратило это сообщество в передовой отряд восточных христиан, боровшийся с тогдашними завоевателями–мусульманами в целях защиты Малороссии: «На мой взгляд, подчеркивает П. Мериме, — первыми казаками, образцовыми казаками, были запорожцы, которые поселились на днепровских островах, за порогами этой реки» (29, 116).

Украинский историк В. Антонович считает, что казачество возникло в XV столетии на степных землях Великого княжества Литовского и Русского (юг Киивщины, Переяславщина, Черкасщина и другие районы южнорусской степи). Чтобы защитить страну от вторжения врага, старосты окраинных земель стали раздавать общинам привилегии в виде невмешательства в их дела, взамен они должны были отдавать на войсковую службу вооруженных людей. «Таким образом, возник общинно–вечевой строй. Это, кажется, и есть то зерно, которое явилось началом казачества» (9, 22). С этого времени начинаются походы казаков против татар и их распространение на территории Дикого поля.

Как бы то не было с происхождением казачества донского и запорожского, несомненно, что именно суровые и жестокие условия их жизни диктовали и определенные нравы (хотя нравы у запорожцев и донцов и отличались друг от друга по некоторым характеристикам). Вначале рассмотрим нравы запорожских казаков (имея в виду также и тех казаков, которые проживали вне Запорожской Сечи). Академик Д. И.Яворницкий в своей «Истории запорожских Козаков» пишет об особенностях казацкой жизни: «Война для козака была столь же необходима, как птице крылья, как рыбе вода. Без войны козак — не козак, без войны лыцарь — не лыцарь. Козак не столько не боялся, а любил войну. Он заботился не только о том, чтобы спасти себе жизнь, сколько о том, чтобы умереть в бою, как умирают истые рыцари на войне» (320, 236). Вот почему для запорожских казаков, как и для всех тех, кто считает войну главным занятием и ремеслом своей жизни, характерна смесь добродетелей и пороков.

К добродетелям запорожского товарищества относятся благодушие, нестяжательство, щедрость, бескорыстие, постоянство в дружбе (грехом считалось обмануть даже черта, если тот попадал в товарищи к сичовикам), любовь к свободе — позорному рабству предпочиталась лютая смерть, уважение к старым и заслуженным воинам, простота в домашнем быту, гостеприимство, честность даже в отношении к врагам православной веры. «Хотя в Сичи, — говорит католический патер Китович, — жили люди всякого рода — беглые и отступники от всех вер — однако там царствовали такая честность и такая безопасность, что приезжавшие с товарами или за товарами, или по другим каким делам люди не боялись и волоска потерять с головы своей. Можно было на улице оставить свои деньги, не опасаясь, чтобы они были похищены. Всякое преступление против чьей–либо честности, гостя или сичевого жителя, немедленно наказывалось смертью» (214).

В запорожской Сечи жили неженатые казаки, по чистоте нравов они сравнивали себя с мальтийскими рыцарями; ведь сама жизнь, наполненная опасностями войн и стычек с коварными, умными и жестокими врагами, требовала соблюдения целомудрия. Поэтому в Сечь и не допускались женщины, независимо от того, будет ли это мать, сестра, посторонняя для казака женщина. «Самый древний и самый строго сохраняемый обычай у запорожских казаков, — подчеркивает француз Лезюр, — был тот, который исключал, под страхом быть казненным, появление в Сечи женщины; отступление от этого обычая никогда не проходило безнаказанно, и в этом случае удивительнее всего то, что эта оригинальная республика устроилась в тех местах, где было, по преданию, царство амазонок» (332, 290). Исповедуемый принцип безженства на территории Запорожской Сечи следовал из всеобщей веры казаков, что достаточно появиться женщине, как придет конец Запорожью.

Правда, некоторые запорожские казаки имели жен, живущих недалеко от Сечи; эти казаки ездили к ним на время тайком от старшины. Здесь мы встречаемся еще с одними нравами, которые местами встречались с Малороссии. Побывавший там в XVII веке французский инженер и картограф Г. де Боплан пишет: «Здесь, в отличие от обычаев и традиций других народов, девушка первой сватается к парню, который ей понравился. Их традиционное и несокрушимое суеверие почти всегда в этом помогает девушке, да и она больше уверена в успехе, нежели отважился первым посвататься парень» (29, 73). Ведь родители юноши боятся вызвать гнев божий или какое–нибудь несчастье отказом девушке и соглашаются на свадьбу, иногда сами уговаривают сына жениться на ней. Во всяком случае бессемейную жизнь запорожских казаков обусловливали сами условия жизни, когда благо товарищества ставилось выше интересов индивида.

Жизнь запорожского казака представляла собою своеобразный аскетизм: «лицарю и лицарська честь: йому треба воювати, а не бiля жiнки пропадати». Однако необходимо было избежать одиночества, гнетущего душу, поэтому был распространен обычай побратимства. Кроме того, в военном походе сичевой казак, нападавший на врага или сам подвергавшийся атаке, нуждался в верном друге и сотоварище, который мог бы уберечь его от опасности и оказать помощь. Побратимство предполагало принесение в жертву жизни ради друга, если это понадобится. Законную силу побратимство приобретало, когда друзья давали «завещательное слово» в церкви при священнике: «Мы, нижеподписавшиеся, даем от себя сие завещание перед богом о том, что мы — братья, и с тем, кто нарушит братства нашего союз, тот перед богом ответ да воздаст перед нелицемерным судею нашим Спасителем. Вышеписанное наше обещание вышеписанных Федоров (два брата Федор да Федор) есть: дабы друг друга любить, не взирая на напасти со стороны наших либо прыятелей, либо непрыятелей, но взирая на миродателя бога; к сему заключили хмельного не пить, брат брата любить. В сем братия расписуемось» (116, 383–384). После такого обряда побратимы оставляли свои знаки на завещательном слове, прослушивали евангельскую заповедь, обменивались крестами и иконами, троекратно целовались и становились как бы родными братьями на всю жизнь.

Нравы у запорожских казаков были веселыми, отличались насмешливостью; они умели подмечать смешное в поведении других и высказывать это в шутливой, но не в обидной форме: «Обычаи у запорожцев чудны, поступки хитры, а речи и вымыслы остры и большей частью на насмешку похожи» (289, 20). Этим отчасти объясняется привычка запорожцев давать странные прозвища приходящим в Сечь новичкам: Гнида, Пивторикожуха, Непийпиво, Лупынос, Загубыколесо, Задерыхвист, Держихвист–пистолем и т. д. В соответствии со своим юмором запорожские казаки называли человека малого роста Махиной, большого роста — Малютой, разбойника — Святошей, ленивого — Доброволею, неуклюжего — Черепахой и пр. «Они всех поднимают на смех, — замечает П. Кулиш, — Украина у них не Украина, а Польша; люди нам не люди, а недолюдки, мажутся там не святым миром, а гусиным жиром» (141, 161).

В свободное от походов время запорожские казаки любили, лежа на животах, побалагурить, послушать рассказы других, держа при этом в зубах коротенькие люльки. Именно люлька для казака первое дело:

«Менi з жiнкою не возиться,

А тютюн та люлька

Козаку в дорозi знадобиться».

Люлька для запорожца дороже пасхи, принесенной из церкви, он без нее не мыслит себе жизни. Д. Яворницкий так пишет о значимости люльки в жизни сичевых казаков: «Люлька для запорожца — родная сестра, дорогая подруга его: он как сел на коня, зараз же запалил люльку да так верст шесть, а то и больше все смалит и смалит и изо рта ее не выпускает» (320, 237). У запорожцев, замечает далее Д. Яворницкий, имелась еще и «очеська» люлька, которая была больших размеров, украшенная дорогими камнями и разными бляхами, иногда на ней виднелась надпись типа «козацька люлька — добрая думка». Такую люльку покуривало все собрание запорожцев, когда обдумывал ось какое–нибудь предприятие или замышлялся против кого–нибудь поход. Наряду с люльками в употреблении находились и нюхательные рожки, ими пользовались в основном старые деды. Некоторые употребляли и то, и другое: «Люлька душу услаждае, а рiжок мозок прочищае».

В уклад жизни запорожских казаков «вписана» была родная музыка в исполнении баянов, слепцов–кобзарей, нередко они и сами играли на кобзах, любимых инструментах, складывали думы и песни. Кобзарь, тот же французский трувер, немецкий мейстерзингер, сербский слепчак–пьевак, пользовался уважением и почетом у запорожцев, ибо он «всюди вештасться и долю спiвае». Помимо этого, кобзарь у запорожцев выступал в качестве хранителя заветных казацких преданий, «лыцарских подвигов», знахаря, воодушевителя военных походов. Согласно представлениям казаков, кобзу сотворил сам Творец, поэтому она была у них в чести.

К темным нравам запорожских казаков относилось следующее: многие из них любили прихвастнуть своими подвигами, совершенных в походах, любили пустить пыль в глаза перед чужими, щегольнуть своим убранством и оружием, им присущи были легкомысленность и непостоянство, хотя и называли они себя в письмах и посланиях к царям и королям «верным войском его королевского или царского величества»; недаром о них существует поговорка, что они «гульливы, как волна, непостоянны, как молва». Еще больше, как замечает Г. Боплан, запорожцы отличались своей ленью и беспечностью (29, 26). Не случайно на их счет сложены вирши:

«Се козак–запорожец, нi об чiм не туже:

Як люлька с й тютюнець, то йому й байдуже,

Вiн те тiьки й знае —

Коли не п'е, так вошi б'е, а все ж не гуляе!»

Огромным пороком запорожских казаков была также их страсть к алкогольным напиткам: «В пьянстве и бражничестве, — говорит Г. Боплан, — они старались превзойти друг друга, и едва ли найдутся во всей христианской Европе такие беззаботные головы, как казацкие… Нет в мире народа, который мог бы сравниться в пьянстве с казаками: не успеют проспаться и вновь уже напиваются. Однако, понятно, что это бывает только во время отдыха, ибо когда находятся в походе или обдумывают какое–нибудь важное дело, то являются чрезвычайно трезвыми» (29, 25, 26). Сами о себе запорожцы говорили по этому поводу: «У нас в Сiчi норов — хто «Отче наш» знае, той вранцi встав, умисться та й чарки шукае». Существует даже вирш:

«Ой, Сiч–мати, ой, Сiч–мати,

А в тiй Сiчi добре жити:

Ой, тiльки спати, спати та лежати,

Та горшочку кружати».

Вот почему в казацких думах любая корчма называется «княгиней», а в той «княгине много казацкого добра загине, и сама она неошатно ходит и Козаков под случай без свиток водит». Настоящий запорожец водку называл горилкою, а чаще всего оковитою, т. е. водою жизни и обращался к ней, как к живому существу. Она настолько вошла в жизнь запорожских казаков, что они без нее не отправлялись даже в столицу Российской империи по войсковым делам первостепенной важности. Например, в 1766 году в Петербурге находилось несколько человек запорожцев во главе с кошевым Петром Калнишевским. Они поиздержались, поистратились, собственная водка кончилась, и тогда кошевой через президента Малороссийской коллегии, графа П. А.Румянцева, отправил в Сечь Антона Головатого, чтобы тот привез «для собственного их употребления 50 ведер вина горячего» (117, 225). Вообще пьянство запорожский Кош считал пороком и боролся, хотя и безуспешно, с этим злом.

Обыденная повседневная жизнь запорожских казаков в Сечи складывалась следующим образом: «Козаки поднимались на ноги с восходом солнца, тот же час умывались холодной ключевой или речной водой, затем молились богу и после молитвы, спустя некоторое время, садились за стол к горячему завтраку. Время от завтрака до обеда козаки проводили разно: кто объезжал коня, кто осматривал оружие, кто упражнялся в стрельбе, кто чинил платье, а кто просто лежал на боку, попыхивая из люльки–носогрейки, рассказывал о собственных подвигах на войне, слушал рассказы других и излагал планы новых походов. Ровно в 12 часов куренной кухарь ударял в котел, и тогда, по звуку котла, каждый козак спешил в свой курень к обеду… Войдя в курень, козаки находили кушанья (пшенная кашица с примесью кислого ржаного теста, свинина, мамалыга, брынза, рыба и др.) уже налитыми в «ваганки», или небольшие деревянные корыта, и расставленными в ряд по краям сырна (стола с обедом — В. П.)… разные напитки — горилку, мед, пиво, брагу, наливку… Время от обеда до ужина проводилось в тех же занятиях. Вечером, по заходе солнца, козаки вновь собирались в курене; здесь они ужинали горячим ужином; после ужина тот же час молились богу и потом ложились спать…; другие собирались в небольшие кучки и по–своему веселились: играли на кобзах, скрипках, ваганах, лирах («рел–лях»), басах, цимбалах, кожах, свистели на сопилках, свистунках, — одним словом, на чем попало, на том и играли, и тут же танцевали» (320, 243–245). Третьи просто пели без музыки и пляски; четвертые собирались в углах куреня и при зажженных свечах играли в карты, проигравшего таскали за чуб; играли также в кости, причем не только на деньги, но и на добычу и пленных татар.

Большие праздники отмечались торжественно, все присутствовали на божественном молебне, после коего казаки устраивали оружейный салют. В обыкновенные праздничные дни запорожцы зачастую развлекались на кулачных боях; во время этих боев они нередко ожесточались до того, что наносили друг другу страшные увечья, а иногда и убивали кого–нибудь. Однако подобного рода времяпрепровождение выглядело очень скромным по сравнению с тем временем, когда запорожские казаки возвращались из похода.

Здесь следует заметить, что во время похода они подчинялись беспрекословно кошевому, или походному, атаману; его власть «была абсолютной и неделимой, как и должно быть у военачальника» (29, 118). После похода атаман снова ничем не отличался от остальных казаков, кроме того, он держал ответ, почему не все замыслы были осуществлены. Затем казаки, прибыв в Сечь, в течение нескольких дней устраивали гульбище, сопровождаемое пушечными и ружейными салютами, музыкой, танцами и попойками. Всех кто бы ни ехал и кто бы ни шел, будь то знакомый или незнакомый человек, гулявшие «лыцари» приглашали в свою компанию и угощали напитками и закусками. В результате подобного гулянья запорожцы пропивали все добытые в походе деньги и добычу, даже попадали в долги.

Однако они старались продлить свое веселье, ибо «не на те козак п'е що е, а на те, що буде». И здесь мы встречаемся еще с одним характерным для Запорожской Сечи обычаем — если шинкари или мясники слишком уж повышали цены на свои товары против установленной войском нормы, то дозволялось грабить их имущество. «Пользуясь этим правом, — пишет Д. Яворницкий, — пропившиеся козаки, собравшись в числе около ста или более человек, бросались на имущество виновных и все, что находили у них — продукты, деньги, водку, платье — брали себе; больше всего, разумеется, набрасывались они на горилку: разбив бочку или высадив в ней дно, казаки или выливали водку прямо на улицу, или забирали ее во что попало и продолжали пить» (320, 248). Метко выразился о запорожских казаках бессмертный Гоголь: «Сичь умела только пить да из ружей палить». И это вполне справедливое замечание, прекрасно выражающее нравы запорожского войска.

Особенно нравы запорожских казаков — суровые и жестокие — проявлялись в отношении различного рода преступлений. Ведь у них не было собственного законодательного статута, к тому же ими не признавались ни польские законы, ни немецкое магдебургское право, коим пользовались малороссийские казаки даже со времен Богдана Хмельницкого. Они заменили писаные польские законы, как не отвечающие духу малороссов, «здравыми рассуждениями и введенными обыкновениями». Именно обычай, заменяющий писаные законы, считался гарантией прочных порядков в Запорожье; он признавался русским правительством, начиная временем Алексея Тишайшего и кончая веком Екатерины II, когда Сечь прекратила свое существование.

Наказания и казни у запорожцев зависели от рода преступлений, совершенным тем или иным лицом. Самая страшная казнь полагалась за убийство своего товарища — убийцу укладывали в гроб вместе с убитым и закапывали в землю; иногда убийцу как храброго воина и доброго казака миловали, заменяя казнь штрафом. Однако самым популярным видом казни было забивание киями у позорного столба, к этому приговаривались те, кто совершил воровство или скрыл ворованные вещи, позволил себе прелюбодеяние, содомский грех, учинил побои, насилия, дезертирство. Наряду с этим запорожцы за «великое» воровство или другое преступление практиковали шибеницю (виселицу) и железный гак. Согласно преданию, от шибеницы, по запорожскому обычаю, можно было избавиться в случае, если какая–нибудь девушка изъявляла желание выйти замуж за преступника. Любопытно, что приговор производился не палачами, ибо таковых в Запорожской Сечи не было, а самими преступниками в отношении друг к другу. Иногда ненавистного всем казакам человека бросали в воду.

Весьма редко запорожцы прибегали к сажанию преступника на кол, об этом говорится в глубоких преданиях; зато поляки часто к этому виду казни обращались. Когда поляки возводили на кол запорожцев, то они, сидя на них, издевались над ляхам, прося у них потянуть люльки и потом, покуривши, обводили своих жестоких врагов мутными глазами, плевали им «межи–очи», проклинали католическую веру и спокойно умирали «столбовою смертью», как свидетельствуют народные предания. Интересно, что сажание на кол — распространенная казнь на Востоке, она характеризует жестокие нравы, присущие тому беспощадному и кровавому времени.

Запорожская Сечь представляла собою казацкую республику со своими нравами и суровыми требованиями; в нее принимали отважных, мужественных и ловких, независимо от национальности и социального статуса — в ней были русские, поляки, цыгане, литовцы, свободные и крепостные. П. Мериме пишет, что вступивший в ряды запорожского войска «становился привилегированным человеком, и каждый запорожец готов был защищать с оружием в руках своего названого брата, если тот не ладил с законом» (29, 119). Запорожские казаки исповедовали православие, их священники освящали челны, на которых запорожцы делали набеги на крымские и турецкие города, и отпускали грехи отправлявшимся в поход. В этих культовых отправлениях ощущалась добрая часть мусульманских и языческих обычаев. Сичевики верили в привидения, проклятья и иную чертовщину; они стойко защищали свою веру и готовы были терпеть муки за православие, хотя и не знали, чем оно отличается от других верований.

До нашего времени сведения о жизни запорожских казаков, их нравах и обычаях дошли в исторических песнях и преданиях. Именно исторические песни позволили Гоголю схватить суть жизни запорожских казаков. В своих знаменитых «Арабесках» он пишет: «Песни малороссийские могут вполне назваться историческими, потому что они не отрываются ни на миг от жизни и всегда верны тогдашней минуте и тогдашнему состоянию чувств. Везде проникает их, везде в них дышит эта широкая воля казацкой жизни. Везде видна та сила, радость, могущество, какою козак бросает тишину и беспечность жизни домовитой, чтобы вдаться во всю поэзию битв, опасностей и разгульного пиршества с товарищами. Ни чернобровая подруга, пылающая свежестью, с карими очами, с ослепительным блеском зубов, вся преданная любови, удерживающая за стремя коня его, ни престарелая мать, разливающаяся как ручей слезами, которой всем существованием завладело одно материнское чувство, ^- ничто не в силах удержать его. Упрямый, непреклонный, он спешит в степи, в вольницу товарищей. Его жену, мать, сестру, братьев — все заменяет ватага гульливых рыцарей набегов. Узы этого братства для него выше всего, сильнее любви. Сверкает Черное море; вся чудесная, неизмеримая степь от Тамана до Дуная — дикий океан цветов, колышется одним налетом ветра; в беспредельной глубине неба тонут лебеди и журавли; умирающий козак лежит среди этой свежести девственной природы и собирает все силы, чтобы, не умереть не взглянув еще раз на своих товарищей.

То ще добре козацька голова знала,

Що без вийска козацкого не вмирала.

Увидевши их, он насыщается и умирает. Выступает ли козацкое войско в поход с тишиною и повиновением; извергает ли из самопалов потоп дыма и пуль; кружает ли вольно мед, вино; описывается ли ужасная казнь гетмана, от которой дыбом подымается волос, мщение ли козаков, вид ли убитого козака, с широко раскинутыми руками на траве, с разметанным чубом, клекты ли орлов, спорящих о том, кому из них выдрать козацкие очи: все это живет в песнях и окинуто смелыми красками» (65, 266–267). Так поэтически изображает Гоголь казацкую жизнь запорожцев и ее отображение в певучих и прекрасных малороссийских песнях.

Необходимо заметить, что запорожцы не одни вели борьбу с татарам и турками, их боевыми союзниками были донские казаки. В монографии «История Дона» указывается, что «их связывало единство происхождения и общность исторических судеб, определивших особенности общественного строя и быта» (107, 137). Ведь само существование донских и запорожских казаков в немалой мере зависело от действенности их борьбы с мусульманскими соседями. Поэтому они помогали друг другу в защите своих земель, особенно в устраивании походов татар и турков. «У нас де, — говорили донские казаки, — с запороскими черкасы приговор учинен таков: как приходу откуда чает таких … людей многих на Дон или в Запороги, и запороским черкасом на Дону нам помогать, а нам, донским казакам, помогать запороским черкасом» (256, 328).

В настоящее время принято считать началом возникновения донского казачества первую половину XVI столетия, как процесс превращения его в сословие. Войско Донское управлялось Войсковым Кругом, состоявшим из всех казаков–воинов; они же, как известно, с юношеских лет до глубокой старости держали в. руках оружие. Е. П.Савельев обращает внимание на то, что «казаки были народ прямолинейный и рыцарски гордый, лишних слов не любили и дела в Кругу решали скоро и справедливо» (236, 367), подобно запорожским друзьям–казакам. Все рассматриваемые дела решались, исходя из старого казачьего народного права, а именно: по большинству голосов, причем каждое решение в качестве основания имело одну из евангельских заповедей. Так, в войсковой грамоте 1687 года говорится: «…и били челом великому государю и нам, всему Великому Войску Донскому, в Кругу вы, атаманы–молодцы… а в челобитье своем сказали, чтоб нам, Войску Донскому, правд ваших (свидетелей) допросить… И мы, атаманы–молодцы, правд в Кругу допрашивали по евангельской заповеди Господней… И мы, атаманы–молодцы, приговорили всем Войском…»

XVII столетие было временем расцвета казачьих вольностей, когда, по словам казаков, «все земли нашему казачьему житью завидовали» (107, 119). Тогда особой отличительной чертой организации власти и управления в войске Донском был его демократизм. Это зафиксировано Г. Котошихиным, который писал, что «дана им (казакам — В. П.) на Дону жить воля своя, и начальных людей меж себя атаманов и иных избирают, и судятца во всяких делах по своей воле, а не по царскому указу» (131, 135). Донские казаки с гордостью говорили о своей свободе и равенстве; последнее проявлялось, как и у запорожцев, в частности, в том, что все добытое в походах богатство делилось поровну между всеми казаками.

На войсковом Кругу решали вопросы, относящиеся ко всему Войску: выборы войскового атамана, есаулов, войсковых писарей, духовенства войскового собора, прием в казаки, объявлялись походы, принимали царских послов и царское жалованье, рассматривали преступления против веры, против всего войска и т. д. «Высшим наказанием, например, за измену, предательство и проч., была смертная казнь — «в куль да в воду». За другие преступления сажали в воду, били, забивали в колодки и т. п.» (236, 368).

Условия жизни, полной опасности, когда легко можно было потерять голову в бою с басурманами или попасть в плен, выработали у донских казаков веселый нрав, неподражаемую хитрость и ум, способность мгновенно ориентироваться в обстановке, переносить тяжелые лишения, стойкость и верность друг другу. Неотъемлемой чертой их нравов была беспощадная месть врагу, постоянно притеснявшему донских казаков и других православных.

Донских казаков отличала необычайная смелость и отвага, что проявлялось не только в конных сражениях, но и в морских походах. В легких стругах, вмещавших от 30 до 80 человек, с обшитыми камышом бортами, без компаса, в бури, грозы и морские туманы пускались они в Азовское и Каспийское моря, громили прибрежные города вплоть до Фарабада и Стамбула. В ходе этих смелых и дерзких операций донские казаки освобождали своих, взятых в полон, братьев–христиан, вступали в бой с прекрасно вооруженными турецкими кораблями и брали их на абордаж. Они приводили в трепет грозных и непобедимых турецких султанов в их собственной столице — Стамбуле.

Соль и оружие, серебро и золото, ткани и драгоценные камни, прекрасные черноокие пленницы доставались им в добычу. «В схватках и битвах казаки были беспощадны и жестоки, — пишет Е. Савельев, — они мстили туркам и крымцам за бесчеловечное обращение и угнетение христиан, за страдание своих пленных братьев–казаков, за вероломство и за несоблюдение мирных договоров. «Казак поклянется душою христианскою и стоит на своем, а турок поклянется душою магометскою и солжет», — говорили казаки. Стоя твердо друг за друга, «все за одного и один за всех», за свое древнее казачье братство, казаки были неподкупны; предательств среди них, среди природных казаков, не было. Попавшие в плен тайн своего братства не выдавали и умирали под пытками смертью мучеников–героев». (236, 370–371).

Все эти нравы донского казачества очень ярко проявились в знаменитом азовском «сиденье», когда 6000 казакам пришлось защищать Азов от 250 000-тысячной турецкой армии. В первый день осады 24 июня 1641 года турки предложили казакам сдать крепость без боя, ибо помощи от московского царя не будет и устоять против их превосходящих сил невозможно, причем они обещали выплатить 42 000 червонцев. На это донцы гордо ответили: «Сами волею своею взяли мы Азов; сами и отстаивать его будем; помощи, кроме Бога, ни от кого не ожидаем; прельщений ваших не слушаем и хотя не орем, и не сеем, но также, как птицы небесные, сыты бываем. Жен же красных и серебро и злато емлем мы у вас за морем, что и вам ведомо. Будем и впредь также промышлять; и не словами, а саблями готовы принять вас, незваных гостей.» (236, 371). В этой изнурительной и кровавой осаде, когда казаков пало на поле боя около половины, а турок до 50 000 человек, когда храбрые защитники города решили все, до одного человека, умереть, но не сдаваться, не было ни одного предательства или попытки измены. Казаки на протяжении XVI и XVII веков войны с турками и татарами предателей не знали; перебежчиков и выкрестов держали под присмотром, им они не доверяли.

Насколько донские казаки были беспощадными и жестокими в походах и сражениях с басурманами, настолько они были просты, радушны и гостеприимны в обыденной жизни. Накормить и напоить вином гостя считалось священной обязанностью; донцы были привязаны друг к другу, как братья, делясь между собой последней крохой хлеба, презирали воровство. Они очень отрицательно относились к трусости, а самыми первейшими добродетелями считали целомудрие и храбрость. В походах, пограничных городках и на кордонах казаки вели холостой образ жизни и строго соблюдали свое целомудрие. «Развратников, как давшие обет целомудрия, холостые казаки в своей среде не терпели, — замечает Е. Савельев. — Развратники наказывались смертью. Ермак требовал от своих сподвижников полного целомудрия. Степан Разин на Волге велел бросить в воду казака и бабу за нарушение целомудрия, а когда ему самому напомнили 6 том же, то он бросил в Волгу пленную персидскую княжну» (236, 374). По казацкому обычаю, «казак в поле» за отношения с бабой подвергался смертной казни; «в куль да в воду», притом вместе с бабой, если она поймана, и вдобавок — с котом, который бы их царапал в куле.

С незапамятных времен брак на Дону в станицах заключался в соответствии со следующей церемонией: желающие вступить в брак в сопровождении родственников являлись на майдан, где уже собрался круг. Жених спрашивал невесту «люб ли он ей?»; после утвердительного ответа, в свою очередь, невеста тоже спрашивала жениха «люба ли она ему?» и получив утвердительный ответ, кланялась жениху в ноги, что было знаком подчинения. После этого атаман и старшины вставали со своих мест и поздравляли молодых словами «в добрый час». Данная традиция была настолько сильна, что и после венчания в церкви необходимость совершения церемонии на майдане не отпала. Власть мужа над женой в XVI и XVII веках была неограниченной, что объясняется влиянием Востока.

Брак не всегда был прочен; развод осуществлялся с такой же легкостью — надоевшую жену муж ведет на майдан и говорит атаману и старшинам, что она ему была люба и хорошо выполняла домашние обязанности, но теперь она не нужна, и слегка отталкивал ее от себя. В это время желающий взять разведенную в жены подходил к ней и покрывал ее полой своего казакина; таким образом брак оказывался совершенным и снималось бесчестье с разведенной. Священник Пивоваров в своих записках, относящихся к 20–40‑м годам прошлого столетия, указывает на существование этого обряда в его время (236, 271). Неудивительно, что донские казаки женились четыре, пять и более раз.

Вместе с тем казаки высоко ценили семейную жизнь, к женатым относились с большим уважением. Уличенных в прелюбодеянии сажали в старые времена на железные шейные цепи. Потом нравы несколько изменились — на цепь уже не сажали, но пороли. В «Тихом Доне» М. Шолохова отец предупреждает Григория Мелехова, чтобы тот не баловал с женой соседа, иначе он его запорет (312, 35).

Девушки–казачки в станицах пользовались полной свободой, они росли вместе со своими будущими мужьями. Чистота нравов в казачьей общине, которая вся следила за нравственным поведением молодежи, была достойна лучших времен Рима, где для этого выбирались из самых благонадежных граждан особые цензоры. Не лишне заметить, что под влиянием московских нравов в столице донского казачества над дочерьми домовитых казаков и старшин был учрежден за благонравием особый надзор. В конце XVII века затворническая жизнь этих девушек ослабла; к чести донских казачек следует отнести их заботливость о чистоте жилища и опрятности одежды.

Для нравов донских казаков испокон веков было характерным почитание старших; молодые не имели права садиться в присутствии стариков. Испытанные в боях старики обучали молодых казаков военным хитростям и упражнениям. Благодаря им многие казаки могли на значительном расстоянии пулей выбить монету, зажатую между пальцев, не задев руки.

Нравы донских казаков, в основном, не претерпели значительных изменений после того, как их земли были включены в состав Российской империи. Благодаря высоким нравам казачество представляло собою первоклассную боевую силу, всегда подготовленную и дисциплинированную. Прекрасные нравственные качества донского казачества проявились, например, в Отечественной войне 1812 года. Войска казачьи под предводительством знаменитого атамана М. И.Платова значительно способствовали разгрому французской армии.

Казаки, разгромившие полчища Наполеона, достойно вели себя и за границей. М. Пыляев рассказывает о ставшем знаменитостью донском казаке Зеленухине, награжденном Георгиевским крестом и многими медалями. Он прибыл в Лондон к царскому посланнику графу Ливену; англичане встретили участника Отечественной войны восторженными возгласами, старались поздороваться с ним за руку, давали ему разные подарки. От денег он отказался, говоря: «Наш батюшка царь наделил нас всем, мы ни в чем не нуждаемся, сами в состоянии помогать бедным. Спасибо за ласку вашу!» Эти слова Зеленухина были приведены всеми английскими газетами, и никто после этого не предлагал ему денег. Он отказался принять от принца–регента даже тысячу фунтов стерлингов, или 24 тысячи рублей на ассигнации (219, 211). Такой пример бескорыстия привел в совершенное изумление всю английскую нацию.

Понятно, что тенденция к облагораживанию нравов в Российской империи не обошла стороной и некоторые из жестоких и суровых нравов донского казачества. Так, за убийство уже не карали, как в старину, смертной казнью; приговор выносил суд. В «Тихом Доне» дед Григория Мелехова за то, что шашкой развалил до пояса одностаничника Люшню, был осужден на каторгу, где и пробыл 12 лет (312, 31).

Следует обратить внимание на то, что казаки не только служили отечеству, но и многие молодые казаки, начиная с середины XIX века, поступали в высшие учебные заведения — университеты и политехникумы. Как всегда и везде, в высшую школу шли наиболее способные и талантливые люди. Из казаков вышло значительное число профессоров, врачей, архитекторов, художников, учителей, священников. и др. Их деятельность была направлена на то, чтобы поднять уровень культуры как на Дону, так и в России, чему способствовали строгие и прекрасные нравы донского казачества.

М. К.Морозова в своих воспоминаниях высоко отзывается о В. И.Сафонове — видной музыкальной фигуре Москвы дореволюционного времени, директоре консерватории и дирижере симфонических концертов: «И. по своему музыкальному дарованию — как пианист и дирижер — и по своему характеру, по своей энергии и работоспособности, он был человеком, действительно, выдающимся. Кроме того, благодаря своему воспитанию, знанию языков, ораторским способностям, он имел широкий размах, умел представительствовать, умел привлекать людей, иметь влияние» (174, 101). В. И.Сафонов происходил их казацкой семьи, его отец был генералом казачьего войска, что наложило отпечаток на его личность: нрава он был веселого, крутого, неукротимого, деспотичного, что способствовало его неустанной и бурной деятельности на поприще культурной жизни Российской империи.

В качестве другого яркого примера можно привести классическую гимназию в Новочеркасске, где получил образование один из крупнейших мыслителей XX столетия А. Ф.Лосев. В ней были прекрасные педагоги, в ней читали Эсхила, Софокла, Еврипида, Данте, «Фауста» Гете, Байрона. По воспоминанию А. Ф.Лосева, инспектор гимназии разрешил ему «беспрепятственно посещать театр, где гимназист перевидал весь классический репертуар (Шекспир, Шиллер, Ибсен, Метерлинк, Чехов) в исполнении известных актеров, гастролировавших в провинции» (154, 5). Он вырос в атмосфере чистых и замечательных нравов донского казачества, что, очевидно, позволило ему на протяжении 70-ти лет творчества последовательно и целеустремленно разрабатывать кардинальные мировоззренческие проблемы (достаточно, вспомнить такой его фундаментальный труд, как «Философия имени»).

И наконец, следует подчеркнуть, что во время падения царской власти, развала правительственного механизма, революционного хаоса, беззакония и террора особенно проявились высокие, нравственные качества донского казачества. В казачьих областях во время революции соблюдался полный порядок, жизнь протекала спокойно, права личности были ограждены.

Раздел 12. Крестьянство

В нашей литературе очень мало внимания уделяли нравам русского крестьянства, которое образовывало фундамент всего здания Российской империи и служило истоком вершин отечественной культуры. Сейчас начинают появляться книги, описывающие обычаи, обряды, предания, суеверия, но в основном они представляют собой переиздание или ротапринтное воспроизведение изданий царского времени, например, фундаментальная книга М. Забылина «Русский народ, его обычаи, обряды, предания, суеверия и поэзия». Церковно–народный месяцеслов И. П.Калининского, «Круглый год. Русский земледельческий календарь» и др. (92, 302, 136). Это связано с потребностями, возникшими в наше весьма интересное и сложное время, когда сняты многие ограничения на все, относящееся к истории нашего отечества.

В нашем обществе происходит благодетельный процесс восстановления народной памяти, осмысления исторического прошлого, о коем множество людей имеют весьма поверхностное представление. Действительно, нам известны годы правления Владимира Мономаха, до мельчайших подробностей реконструируется картина Бородинского сражения, толпы туристов с восхищением рассматривают старинные Кижи, Новгородскую Софию и классические архитектурные ансамбли Петербурга, с интересом читаются и перечитываются «Слово о полку Игореве», Пушкин, Лермонтов, Чехов. Однако, как правило, за исключением усвоенных из курса школьной истории вульгарных социологических схем, все сводящих только к классовой борьбе, нам мало известны нравы и быт обычных крестьян времен, когда принималось «Уложение 1649 года», когда Петр Великий «прорубал окно в Европу», когда Достоевский писал «Братьев Карамазовых», когда в высшем свете при Николае II процветала распутинщина.

Что из себя представлял уклад жизни того самого мужика, который дал отечеству Кузьму Минина, Ломоносова, Кулибина, Тропинина, Коненкова, который властно заявлял о себе в Л. Толстом, Суворове, Пирогове, Мусоргском? Каковы были нравственные качества русского крестьянина, неразрывно связанные с самобытностью нашего народа, что в нравах и обычаях было общечеловеческим и национальным? Знание нравов и обычаев русского народа оказывает неоценимую помощь в понимании многих моментов в истории различных сословий и слоев, поколений и судеб отдельных людей, позволяет высветить нити, связывающие прошлое с настоящим, а главное дает возможность восстановить социально–историческую память, ибо без памяти народ перестает быть целостным образованием и превращается в толпу, которой может управлять какой–нибудь авантюрист или чужеземный молодец.

В допетровской России XVII столетия низший слой населения делился на четыре большие группы: холопы–рабы, принадлежавшие господам и не платившие податей; крестьяне «владельческие», принадлежавшие служилым людям, боярам и монастырям; казенные и дворцовые крестьяне; вольные или лично свободные люди, не несшие никаких государственных повинностей и промышлявшие скоморошеством, нищенством, сезонной работой на полях во время сельских работ, грабежом и разбоем.

Принятое в 1649 году «Уложение» царя Алексея Тишайшего положило начало процессу так называемого «вторичного закрепощения», когда в силу неопределенности взаимных прав и обязанностей землевладельцев и крестьян на практике «личные права крестьянина не принимались в расчет; его личность исчезала в мелочной казуистике господских отношений» (249 т. III, 170). И хотя по «Уложению» помещик не имел права оторвать от земли свободного по закону крестьянина (этим он отличался от холопа), на практике сложился обычай передавать крестьян от одного землевладельца к другому. Этот обычай настолько сильно вошел в сознание людей, что даже правительство забыло о личной свободе крестьян: в указе 7‑го апреля 1690 года имеется следующая формулировка: «Всякий помещик и вотчинник в поместьях своих и в вотчинах крестьян поступаться и сдать, и променять их волен» (124, 370). Иными словами, поощрялась продажа крестьян; и неудивительно, что помещик XVII века распоряжается живущими на его земле крестьянами, как рабами. Его приказчик волен сажать крестьян в тюрьму, в колодку, в железа, бить батогами, кнутом, может даже подвергать их пытке. Некоторые крупные феодалы доставляли подробные росписи, согласно которым приказчики должны наказывать провинившихся крестьян.

В дошедших до нас письмах и наказах боярина Морозова в его вотчины ярко просвечивают нравы тогдашних крестьян, искоренявшиеся грозным боярином. «Первая вина, — писал боярин Морозов, — спустить; смотря по тому, если небольшая вина, побранить словом и дать на поруки; а сворует в другорядь и таких бить батоги; а сворует в третие — и такого бить кнутом». В обоих случаях провинившегося отдавали на поруки кому–либо из провинившихся крестьян. «По ком порук не будет, а ведомо, что он вор, — пишет далее боярин, — таких сажать в тюрьму, покамест поруки крепкия будут, и писать о том мне в Москву». Приказчик мог вмешиваться во все мелочи домашнего обихода крестьянина. Боярин приказывает ему крепко–накрепко следить, чтобы крестьяне «вина на продажу не курили и табаку не держали, и не курили, и не продавали, зернью и картами не играли, бабками не метали и на кабаках не пропивались» (124, 371). В письмах боярина Морозова речь идет и о поруках, что свидетельствует о значимости в жизни крестьянской общины, возникшей в глубокой древности и имеющей значение соборного объединения крестьян. Именно община неформально осуществляла строжайший социальный контроль, ибо все знали все друг о друге, проводила цензуру нравов, от которой невозможно было спрятаться: «Отдельная крестьянская личность растворялась, поглощалась, сливалась с сельским миром, — пишет О. Платонов, — Праздники и похороны, именины и свадьбы справлялись у крестьян всем миром, с миром у крестьянина связывались все радости, горести, успехи, прибытки» (205, 53).

Традиционная крестьянская община с ее высоким духовно–нравственным потенциалом выступала хранителем чистоты нравов и оставляла мало места для различного рода духовного разложения. Сила культуры крестьянской общины настолько была велика, что даже ярмо крепостничества не могло вытравить все лучшее в нравах русского крестьянина: трудолюбия, инициативы, самостоятельности, тяги к красоте и др. «Взгляните на русского крестьянина, — восклицал А. Пушкин, — есть ли тень рабского унижения в его поступи и речи? О его смелости и смышленности и говорить нечего. Переимчивость его известна, проворство и ловкость удивительны» — (217, т. VI, 195).

Община, писал русский историк и этнограф И. Прыжов, основана на вечном законе о братской любви, на законе, что «веревка крепка с повивкой, а человек с помощью», «друг о друге, а Бог обо всех». Мир как одна семья, чье мнение во многих случаях выше писаного закона: «деритесь, да не расходитесь», «все за одного и один за всех», «хоть назади, да в том же стаде». Сила, связующая мысль, по мнению И. Прыжова, — общая выгода, общая беда: «люди — Иван, и я — Иван, люди в воду, и я в воду». Человек в общине всецело предан интересам ее: «где у мира руки, там моя голова». Мир есть высшая инстанция для крестьянина, выше него только царь да Бог: «мир — велик человек», «сто голов — сто умов». В преданности миру залог преуспевания и благополучия, поэтому решениям мира подчиняются беспрекословно: «где мир да люди — там божья благодать», «мир с ума сойдет — на Цепь не посадишь» и т. д. (215, 176–177). Из вышеприведенного ясна роль крестьянской общины в формировании нравов нашего народа, но вместе с тем нельзя сбрасывать со счетов и многовековое крепостничество — рабство с его атмосферой, породившей немало грязных нравов.

Здесь необходимо остановиться и на противоречивых последствиях преобразований Петра Великого, особенно отрицательно сказавшихся на нравах и образе жизни русского крестьянства. Вполне правомерно утверждение С. Князькова, что «…и крестьянство при нем не испытало коренного переустройства своего быта, но ряд отдельных мер, вызванных военными или финансовыми нуждами, продолжал укреплять те начала, которые создались и утвердились в жизни» (124, 375). Так, уничтожив одним росчерком пера тысячелетний институт холопства, Петр Великий способствовал усилению процесса «вторичного закрепощения», начавшегося еще в Московском государстве. Данный процесс в Восточной Европе был инициирован западноевропейским торговым капитализмом; по мнению Ф. Броделя, «вторичное закрепощение» было оборотной стороной торгового капитализма, который в положении на востоке Европы находил свою выгоду, а для некоторой своей части — и самый смысл существования» (33, 264). Чем обернулось это «вторичное закрепощение» для России, поддержанное в петровскую эпоху, уже известно — сильными социальными потрясениями, последствия которых ощущаются до сих пор.

Ведь крестьяне обратились в холопов–рабов, владельцы стали продавать их подушно. Здесь Бирон поставил точку в юридическом плане, узаконив торговлю людьми: Сенату было предложено облагать «работорговлю, таким же налогом, что и продажу любой собственности». Падение нравов в обществе и среди крестьянства вызвано окончательным узаконением крепостного рабства. Невозможно описать те издевательства и мучения, которые переносили крестьяне, — провинциальный дворянин, сам являвшийся рабом, коему могли отрезать язык и уши, вырвать ноздри и побить кнутом, вытворял невообразимое с находившимися от него в зависимости крестьянами–рабами. Естественно, что наступила эпоха, полная развращенных нравов, тем более, что пример подавало само бироновское правительство.

В качестве образчика господствовавших тогда нравов приведем отношение троюродного брата Петра Великого, генерал–аншефа Леонтьева к крепостному крестьянину. Когда он бывал недоволен обедом, то призывал к себе своих двух поваров, один из которых был французом, а другой крепостной русский. Французу выносился резкий выговор, тогда как русского подвергали истязанию. Сначала его секли в присутствии генерала, затем заставляли съесть густо покрытый солью и перцем кусок хлеба, большую селедку без хлеба и выпить два стакана водки, после чего его запирали на сутки без воды. Иностранцам, присутствующим при этих варварствах, Леонтьев говорил: «С французом я так поступать не могу — он мне всадит пулю в лоб. С русскими же иначе нельзя — это единственный способ держать их в руках. Мой отец меня этому учил и был более чем прав» (104, 135–136). Можно себе представить, что же творили в глухих углах Российской империи грубые и невежественные дворяне и отставные офицеры, жизнь которых носила полуживотный характер.

Все это не проходило бесследно, и в соответствующий момент происходил социальный взрыв в виде мятежей, восстаний и пр- Глубокого ума человек П. Долгоруков писал: «Долготерпение в страдании, то, что в древности называлось стоицизмом, лежит в характере русского человека и, может быть, в большей степени, чем это желательно для чувства национального достоинства. Русский способен вынести бесконечно много, страдать долго без жалобы и ропота, но когда настает реакция, естественная и законная, он закусывает удила и обуздать его почти невозможно» (104, 13). Иго рабства оказало в ту эпоху бироновщины различное воздействие: слабые натуры впадали в уныние, топили в водке свое горе и спивались; вторые бежали, кто за границу (таковых насчитывалось 250 000 человек, многие после объявленной амнистии Елизаветой вернулись в качестве казенных крестьян в южнорусские степи), кто в темные леса и далекие степи, превращаясь в бродяг и воров; третьи объявляли войну обществу, лишившему их элементарных человеческих прав, собирались в разбойные шайки и захватывали барские усадьбы, жгли деревни, зверски истязали их жителей, грабили и убивали на реках. Только императору Павлу I удалось уничтожить речной разбой.

Доведенные до отчаяния крепостные продолжали убивать помещиков и. в XIX веке. Так, Ф. Достоевский очень сильно переживал смерть своего отца, надворного советника, который был умерщвлен своими крепостными крестьянами в 1839 году. По мнению Томаса Манна, эта смерть наложила отпечаток на творчество Достоевского: «Мне кажется совершенно невозможным говорить от гении Достоевского, не произнося слова «преступление»… Нет сомнений, что подсознание и даже сознание художника–титана было постоянно отягощено чувством вины, преступности, и чувство это отнюдь не было только ипохондрией» (158, 330–331). Во всяком случае, жестокость отца, приведшая его к гибели, вызвала сильнейшее нервное потрясение у писателя, оставшееся в памяти навсегда и выразившееся в его произведениях.

Рабская атмосфера, господствующая в императорской России, и связанное с ней узаконенное насилие в виде позорных наказаний наложили глубокий отпечаток на нравы русского народа. Рабство, деспотизм и насилие оставило нам в наследство татаро–монгольское иго, когда «правда по закону святую оказалась вытесненной битьем и ругательствами. Это видно даже по татарским словам: дурак, кулак, кулачное право, кандалы (кайданы), кат (палач), бузовать, башка и пр.; мы не говорим уже о том, что именно татары ввели правеж вместо права и кнут в качестве наказания, а также кабак вместо корчмы (об этом речь будет идти немного ниже).

В начале XX века русский врач Жбанков говорил: «Полвека отделяет нас от того ужасного мрачного времени, когда большинство русского населения — крестьяне — находилось в рабском состоянии, когда личность в России вовсе не уважалась, и телесные наказания и всякие насилия и надругательства были бесконечно распространены повсюду л над всеми: «мудрено было прожить в России без битья*. Рабство, угнетения и позорные наказания развращали всех, не проходили бесследно и для высших сословий, по всем гуляла властная рука, вооруженная розгой, кнутом, плетью, палкой шпицрутенами. Конюшни для крестьян, «сквозь строй» — и дисциплинарные батальоны для военных, бурса, корпуса и другие учебные заведения, не исключая и высших, для детей и юношей, третье отделение с розгами для вольнолюбивых чиновников и державная «дубинка» для вельмож; стыд и женская честь не признавались, и женщины от крестьянок до знатных дам также наказывались позорно и публично» (143, 151).

Однако с отменой крепостного права остались в употреблении розги для крестьян, бродяг, штрафных солдат и заключенных в арестантских ротах. При этом следует подчеркнуть, что высеченный розгами крестьянин лишался навсегда права быть избранным на какую–нибудь общественную должность. На протяжении почти полувека применяемые телесные наказания «подпитывали» грубые и жестокие нравы среди населения, в том числе и крестьян. Наряду с этим усилилось и незаконное избиение, мордобой и рукоприкладство, обрушивавшиеся на солдат и крестьян. Наконец, только манифестом царя 11 августа 1904 года в основном отменены телесные наказания (их оставили для преступников–бродяг, заключенных, каторжных и ссыльно–поселенцев). Но несмотря на манифест, в различных местах Российской империи продолжались телесные наказания и избиения. Эти жестокие нравы тоже подготовили все ужасы свершившейся потом революции и последовавшей за ней гражданской войны с ее белым и красным террором.

Жестокость оказывала влияние на поддержание другого порока — пьянства; причем возник миф о том, что пьянство — это черта русского народа (этот миф и сейчас используется определенными силами для достижения своих нечистоплотных целей). Посмотрим, как же обстояло дело в действительности с «традиционным» русским пьянством. Прежде всего нужно отметить, что интерес к хмельному у рода человеческого возник в седой древности. Уже в 4-ом тысячелетии до нашей эры в Древнем Египте знали вкус виноградного вина и пива; широко проповедовался культ вина в Древней Греции; литературные памятники донесли до нас невоздержанность в употреблении вила древними римлянами, достаточно вспомнить описания «лукулловых пиров», где в винном угаре тонули и общественная мораль, и общепринятые нормы поведения; совещались под хмельком о важнейших делах персы. «У самых цивилизованных и просвещенных народов очень принято было пить», — писал в своем трактате о пьянстве М. Монтень (171, 302).

Ветхозаветный пророк Исайя сообщал о древних евреях, что те вставали рано утром, чтобы гнаться за опьяняющими напитками, и засиживались ночью, чтобы сжигать себя вином; на пагубную страсть древних евреев жалуются и другие библейские тексты. Та же христианская Византия, которая возвестила миру аскетизм и воздержанность, не смогла справиться с устоявшимся пороком. Уже в древние времена отдавали себе отчет многие, что пьянство представляет собою пагубный общественный нрав, недуг, и нуждается в государственном врачевании. Древние египтяне за пьянство подвергали наказанию и осмеянию; в древнем Китае поняли, что пьянство может стать причиной разрушения государства, поэтому в соответствии с указом императора Ву Венга захваченные во время попойки лица приговаривались к смертной казни; уличенных в пьянстве в Индии поили расплавленным серебром, свинцом или медью; в древней Спарте не казнили, а специально спаивали пленных рабов, чтобы юноши видели их скотское состояние и воспитывали в себе отвращение к нему. Из этого перечня, который можно было бы продолжать до бесконечности, А. Серегин делает вполне справедливый вывод, что «пьянство с древнейших времен не являлось прерогативой какой–либо страны, национальности», что, «сметая на своем пути этнические и государственные границы, оно не обошло ни одну страну, ни один народ» (245, 132). И Русская земля, которая издавна, со времен светлого князя Владимира жила «по правде и закону святу», не составляла в этом плане исключения. И. Прыжов в своей интересной книге «История кабаков в России в связи с историей русского народа» пишет: «Всякое мирское дело непременно начиналось пиром или попойкой, и поэтому в социальной жизни народа напитки имели громадное культурное значение. То были изстаринные ячные и медвяные питья, которые Славяне вынесли из своей арийской прародины и пили с тех пор в течение длинного ряда веков, вырабатывая свою культуру: брага, мед, пиво, эль и квас, хмельной напиток, чисто славянский, обоготворенный у соседей Скандинавов в образе вещего Квасира» (214, 7–8). Брага называлась хмельной, пиво бархатным, меды стоялыми, квасы медвяными.

Хмельное питье (пиво, брагу и мед) всякий варил у себя, сколько ему нужно было для обихода, иногда его варили семьями, миром, и тогда говорили о мирской бражке, мирском пиве; виноградное вино было доступно даже простым людям уже в X веке на Руси. На пирах князей, владык и бояр пили вина, пиво и меды из драгоценных сосудов, серебряных и хрустальных кубков. «При этом строе жизни, — пишет И. Прыжов, — пьянства в домосковской Руси не было, — не было, как порока, разъедавшего народный организм. Питье составляло веселье, удовольствие, как это и видно из слов, вложенных древнерусским грамотником в уста Владимира: «Руси есть веселье пити, не можем без того быти». Но прошли века, совершилось многое, и ту же поговорку ученые стали приводить в пример пьянства, без которого будто бы не можем быта… Около питья братски сходился человек с человеком, сходились мужчины и женщины, и, скрепленная весельем и любовью, двигалась вперед социальная жизнь народа, возникали братчины, и питейный дом (корчма) делался центром общественной жизни известного округа. Напитки, подкрепляя силы человека и сбирая около себя людей, оказывали… самое благодетельное влияние на физическую и духовную природу человека» (214, 10).

Иное положение сложилось после татарского завоевания Руси; именно у татар Иван Грозный позаимствовал кабак. Однако в отличие от татарского кабака, где можно было есть и пить, в московском кабаке разрешалось только пить крестьянам и посадским людям. Ведь только им запрещалось приготавливать домашние напитки; все это привело к развитию пьянства и увеличению доходов казны и откупщиков. Все остальные люди пили напитки у себя дома и имели право владеть кабаками, а именно: кроме царя, кабаками владели священнослужители и бояре. Чтобы доходы шли в казну, московское правительство ввело институт кабацких голов и целовальников, а в XVII веке появились и корчемные сыщики — все они получили «право надзора над общественной и домашней жизнью народа, право входить в его семейную жизнь с обыском, насилиями, производя срам и оскорбление нравственного достоинства человека…» (214, 74). Однако народ варил пиво, курил вино и заводил тайные корчмы, а в кабаки не шел — там собирались одни питухи. Дворовые люди, крестьяне и дворники крадут у бояр вино и торгуют им, корчемствуют архиерейские служители, монахи и монахини. Следует отметить, что у русского народа так называемой пьяной традиции никогда не существовало; пьянство пришло в наше отечество со стороны, недаром еще в конце XVII столетия на Руси был учрежден специальный «орден за пьянство» — тяжелая чугунная плита с железным ошейником, с выпивохой же обращались весьма круто.

Московское, а потом императорское правительство ставило перед собой две взаимоисключающие цели: увеличивать доход от «питья» и сократить народное пьянство. «Именно эта лицемерная по своей сути политика, — отмечает А. Серегин, — красной нитью проходит через историю кабацкого вопроса в России. С одной стороны, монах бичует пьянство, с другой — велит с прибылью собрать «напойные» (245, 135). Вот почему алкоголь стал все глубже и глубже проникать в русское общество.

И. Прыжов показывает, что привело к появлению в деревне «неслыханного запоя», как за 140 лет существования питейного откупа (к середине XIX века) его доход увеличился в 335 раз, что в 1859–63 годах на 70 миллионов человек приходилось всего 216 откупщиков, чей ежегодный доход достигал, по разным оценкам, от 500 млн. до 780 млн. рублей, не считая украденные ими громадные суммы (214, 234, 241). Понятно, что откуп был выгоден всем, кто им занимался, а также различного рода чиновникам, получающим от откупщиков немалые взятки. В сведениях по питейному делу, изданных министерством финансов Российской империи, имеется перечень из 26 пунктов экстраординарных расходов откупщика, куда входят чиновники от губернатора до винного пристава.

Злоупотребления откупщиков достигли таких размеров, что в 1859 году в разных местах империи происходили волнения и беспорядки. В это время по всей русской земле проносится мысль о воздержании и трезвости. Еще в 1858 году в Литовском крае возникло общество трезвости, затем к нему присоединились Ковенская и три четверти Виленской губернии, а потом и Гродненская губерния. Подобные общества появились в Нижнем Новгороде, Саратовской, Рязанской, Владимирской, Пензенской, Тверской и других губерниях. «Это делалось по одной лишь инициативе народа», — подчеркивает И. Прыжов (214, 244). Для надзора за трезвостью в каждом селении выбирали старшину, за излишнее употребление вина мирским приговором налагался штраф и телесное наказание (до 25 уларов). Последствия движения за трезвость были самыми благодатными — крестьяне отказывались пить спиртное, цены на вино и водку покатились вниз и никакие ухищрения откупщиков, в том числе и вмешательство полиции, не помогли. Откупщики пытались через министра внутренних дел повлиять на священнослужителей, чтобы те проповедовали народу необходимость умеренного употребления вина, но обер–прокурор Синода благословил священнослужителей содействовать движению за трезвость. И тогда в дело вмешался министр финансов, который уничтожил приговор городских и сельских обществ о воздержании и велел не допускать впредь собраний и сходов для этих целей. Таким образом, правительство одержало верх над церковью в таком важном вопросе, как борьба за трезвость.

Именно под прессом правительственной политики, направленной на все большее извлечение денег от продажи спиртного, Россия все больше хмелела, однако этот процесс распространялся вширь, а не вглубь. Наша страна по потреблению алкоголя занимала одно из последних мест в Европе (речь идет о потреблении на душу населения); впереди же находились Франция, Швеция, Германия и другие европейские страны. О. Платонов пишет в книге «Русский, труд»: «Пьянство в крестьянской среде было чрезвычайным делом. Еще в начале нашего века абсолютное большинство крестьян пили только по праздникам (по престольным праздникам, на пасху, масленице, на свадьбах и базарах — В. П.). Были, конечно, на селе пьяницы. Но, как правило, деклассированный люд, глубоко презираемый сельчанами» (205, 53). Иное дело, что европеец свое ведро с небольшим выпивал в течение года рюмками, то русский крестьянин выпивал это ведро за время праздников и поэтому был пьян, когда пил.

Одной из черт характера (нравов) русского народа является его религиозность. Отечественный философ Н. О.Лосский пишет о том, что русский человек ищет абсолютное добро: «Искание абсолютного добра, конечно, не означает, что русский человек, например, простолюдин, сознательно влечется к Царству Божию, имея в своем уме сложную систему учений о нем… Русский человек обладает особенно чутким различением добра и зла; он зорко подмечает несовершенство всех наших поступков, нравов и учреждений, никогда не удовлетворяясь ими и не переставая искать совершенного добра» (156, 241).

Религиозность русского народа проявляется в разных формах, например, в XIX веке она выражалась в великой, золотой литературе, которая занималась исканием и смысла жизни, и абсолютного добра, а также в расцвете религиозной философии. Религиозность непосредственно проявляется среди крестьянства в том, что тогда было развито паломничество к святым местам — в Троицко — Сергиевскую лавру, Киево — Печорскую лавру, Соловецкий монастырь, Почаевский монастырь, Оптину пустынь, за рубежом — на знаменитый Афон, в Иерусалим. У крестьян имелась потребность, причем страстная потребность, в поклонении чудотворным иконам Богоматери, находящимся в разных местах.

Русский народ (а он в подавляющей своей массе представлял крестьянство) воспринял Христа как идеального человеколюбца; поэтому истинное духовное просвещение, замечает Достоевский в своих «Дневниках писателя», народ получает в молитвах, сказаниях, в почитании великих сподвижников (81, февраль, 1,2). Историческими идеалами нашего народа являются Сергий Радонежский, Феодосии Печорский, Тихон Задонский. Особенно большое влияние на нравственность русского народа и его нравы оказал жизненный путь «великого старца» Сергия Радонежского, который бежал от общества людей, а в итоге стал его духовным предводителем. Своим «высоким житием» он внушал людям веру в их нравственные силы. Ярко это выразил В. Ключевский: «При имени преподобного Сергия народ вспоминает свое нравственное возрождение, сделавшее возможным и возрождение политическое, и затверживает правило, что политическая крепость прочна только тогда, когда держится на силе нравственной. Это возрождение и это правило — самые драгоценные вклады преподобного Сергия, не архивные или теоретические, а положенные в живую душу народа, в его нравственное содержание. Нравственное богатство народа наглядно исчисляется памятниками деяний на общее благо, памятниками деятелей, внесших наибольшее количества добра в свое общество. С этими памятниками и памятями срастается нравственное чувство народа; они его питательная почва; в них его корни; оторвите его от них — оно завянет, как скошенная трава. Они питают не народное самомнение, а мысль об ответственности потомков перед великими предками, ибо нравственное чувство есть чувство долга. Творя память преподобного Сергия, мы проверяем самих себя, пересматриваем свой нравственный запас, завещанный нам великими строителями нашего нравственного порядка, обновляем его, пополняя произведенные в нем траты». (123, 209).

Для русского народа характерно стремление к абсолютному идеалу; в случае сомнения русский способен дойти до крайнего скотоподобия или равнодушия ко всему, он может быстро перейти «от невероятной законопослушности до самого необузданного безграничного бунта» (Л. Карсавин). Русский ориентирован на целостный подход к миру, на идеал абсолютного добра. Об этом пишет в своей великолепной книге «Европа и душа Востока» — В. Шубарт, прекрасно и глубоко знавший русскую культуру и русский язык. Он исходит из существования двух типов человека: прометеевского, героического, и иоанновсхого, мессианского, человека, т. е. человека, следующего идеалу, данному в Евангелии от Иоанна. Прометеевский тип человека характерен для романских и германских народов, иоанновский — для славян, особенно русских.

Иоанновский, «мессианский человек чувствует себя призванным создать на земле иыстгай божественный порядок, чей образ он в себе роковым образом носит. Он хочет восстановить в себе ту гармонию, которую он в себе носит… Мессианского человека одухотворяет не жажда власти, но настроение примирения и любви… Он видит в людях не врагов, а братьев; в мире же не добычу, на которую нужно бросаться, а грубую материю, которую нужно осветить и освятить» — (156, 244). Именно иоанновский человек должен вернуть человечеству душу, которой лишил его Запад. Ведь русский человек в своей религиозности устремлен к Царству Божию, т. е. к сверхземному абсолютному добру.

Такого рода характер православия ярко выражен во всем богослужении и в «празднике праздников» — Пасхе, Воскресении Христовом, знаменующем победу над смертью в форме Преображения (жизни в небесном царстве). Святая Пасха особенно торжественно праздновалась в императорской России; по народному представлению, в праздник Пасхи для всех умирающих в это время открывается светлый рай. Начиная с понедельника, во все дни недели в городе и селе устраиваются качели, карусели, балаганы, где идут комедии и иные зрелища, каждый город и село оглашается колокольным звоном и все христосуются и употребляют красные яйца (92, 51–52). Обряд христосования, как известно, занесен к нам из Греции; он выражает общую радость и всеобщее спасение, дарованное людям воскресением Спасителя. Вот почему наши предки на праздник Пасхи христосовались не только с живыми, но и умершими. Этот обычай в старину особенно соблюдали благочестивые старики и старушки, ходившие на кладбище и христосовавшиеся со своими покойниками, причем обряд сопровождался плачем, стонами и разными причитаниями (302, 180).

Не менее уважался в нашем народе и другой обычай, освященный православной церковью, а именно: употребление на Пасху красных яиц. «В яйце, скрывающем жизнь птенца, наши предки могли видеть наглядное изображение живоносного гроба и воскресения Христова; с другой стороны, вос–кресенское яйцо своим красным цветом легко могло напоминать ту бесценную кровь, которою исходатайствовано нам вечное спасение» (302, 181). Вместе с тем из истории культуры нам известно, что в представлениях дохристианских народов — египтян, персов, римлян, греков и других — яйцо выступало своего рода Творцом всего мира. В крестьянском мировоззрении яйцо является символом всего жизненного и цветущего в природе, и это своими корнями уходит в языческие времена. Иными словами, обычай употреблять красные яйца на Пасху, празднование Пасхи выражает доверие, свойственное крестьянской религиозности. В более широком смысле можно сказать, что народный календарь, в котором записаны традиционные обряды и праздники с их святыми и который дошел до нас в записях XVIII — начала XX века, демонстрирует соединение языческого и христианского на чал, или, по выражению А. Ф.Некрыловой, «народное православие», а не двоеверие (136, 7).

Следует помнить, что языческие народные праздники естественным путем как бы «сплавлялись» с церковными, ибо все они были проникнуты двойственным мироощущением. Тема жизни и смерти, постоянный переход из одного состояния в другое, возрождение и воскресение через смерть, гибель, сожжение, зарывание — главенствующие темы церковной и народной культуры (11, 15, 151). В свою очередь, христианские праздники не встречали трудностей в бытовом и трудовом переосмыслении народа, так как большинство из них имело «Языческое происхождение», — писал В. Я.Пропп. И добавлял: «Русская церковь, запрещавшая святки, масленицу, семик, Купалу и другие праздники, преследовала то мировоззрение, из которого она родилась сама» (216, 5, 100). Вот почему крестьянину не составляло особенного труда перетолковать и язычество, и христианство в необходимом для него смысле.

Все крестьянские (общинные) праздники — приходские, волостные, деревенские (местные) — делились на большие (главные), годовые и малые (полупраздники). К большим праздникам, охватывавшим исторически сложившиеся этнокультурные единства, относились: во–первых, церковные — престольные, Пасха, двунадесятые (рождество, троица, Иванов, Петров, Ильин дни и т. д.); во–вторых, не установленные церковью, языческие — святки, масленица, пятницы, кануны и др. На последнее обратила внимание Кэтрин Вильмот, которая писала: «У меня есть еще немного места, и я опишу один национальный обычай, который интереснее, чем ты можешь предположить; наряду с русскими костюмами, музыкальными инструментами, деревенскими увеселениями, прорицателями и суевериями он доказывает, что русские и греки произошли от одних прародителей: все у них очень схоже. Вообще, может быть, самое любопытное в путешествии по России — наблюдать за крестьянами, они являют собой подлинную картину ушедших веков. Интересно отметить, что все деревенские развлечения, тщательно сохраняемые и в наше время, происходят от языческих обрядов, объясняются языческими преданиями и являются объектом всеобщего почитания» (98, 374). Ничего удивительного в этом нет, ибо все праздники перетолковывались с точки зрения земледельца.

К малым праздникам относились праздники, справляемые одной деревней, а не волостью или приходом, «преддверие» или продолжение больших праздников, а также полевые праздники: «Ссыпки со всего села на еду после пашни и посева», «Окончание молотьбы празднуется как семейный праздник», «Дожинки — женский праздник» и т. д. (19, 138). Число малых праздников увеличивалось за счет разнообразных религиозно–магических обрядов, сливавшихся с бытовым православием и происходивших в будни (делая эти дни полупраздниками), что отразилось в пословице: «Сколько дней у бога в году, столько святых в раю, а мы, грешные, им празднуем».

Сам праздник содержит идею вечности, поэтому любой праздник сопровождался преображением всей будничной обстановки и внешнего облика людей: убирали и мыли в избе, ставили в божницу праздничные иконы, надевали лучшую одежду, меняли приветствия и обращения друг к другу (преобладали величания по имени–отчеству), содержание разговора (о насущных хозяйственных делах предпочитали не говорить) и пр. «Праздничное поведение взрослых заключалось, — отмечает Т. Бернштам, — в следующем: полная праздность («день свят, и дела наши спят»); постоянное столованье с приемом гостей и хождением в гости; питье и пение песен. Несоблюдение этих норм поведения определялось понятием греха» (19,142). Картина посещения церкви в прошлом столетии во время больших церковных праздников поразительно напоминает таковую же во времена Владимира Мономаха: в церкви пусто, а толпы людей находятся на игрищах.

Для праздников характерно то, что мужчины и женщины «гуляли» отдельно: в гостях сидели за разными столами, переходили из дома в дом своими группами, пели свои песни — в определенное время и в соответствующих местах; понятно, что разгул праздника нарушал все границы, когда мир выворачивался наизнанку. Исследователи указывают и на существование общинных праздников особого рода, когда допускалось ритуальное половое общение взрослых, о чем свидетельствует такое выразительное сообщение конца XIX в. из Вятской губернии: «Во время братчин в Хорошевской волости совокупляются в близких степенях родства: сноха с деверем, свекром, близкие родственники. Бывали такие случаи и с родными — братья с сестрами (все женатые) и грехом не считали» (19, 144). Такого рода сообщения довольно большая редкость, но косвенных, символических, данных о следах праздничного «свального греха» имеется достаточно. Они относятся главным образом к масленице и Иванову — Петрову дням — обычай типа масленичного «целовника» молодушек, эротических «шуток» над не успевшими пожениться в мясоед, Ярилиных игрищ, в которых участвовали взрослые и совершеннолетняя молодежь и пр.

Знаменитый историк и фольклорист А. Н.Афанасьев пишет: Поклонение Ярилу и буйные, нецеломудренные игрища, возникшие под влиянием этого поклонения, все, в чем воображению язычника наглядно сказывалось священное торжество жизни над смертью (весны над зимою), для христианских моралистов были «действа» нечистые, проклятые бесовские; против них постоянно раздавался протест духовенства. Несмотря на то, стародавний обычай не скоро уступил место назиданиям проповедников; до позднейшего времени на Яриловом празднестве допускались свободные объяснения в любви, поцелуи и объятия, и матери охотно посылали своих дочерей поневеститься на игрищах…» (11, 113).

Связь такого рода любовных игр с эйфорией после питья отразилась, в частности, в широко известной русской игре молодежи «пиво варить»: выбор партнеров — друг по дружке с символикой «переживания», эротическая недвусмысленность текста песни и телодвижений; по определению священника из Новгородской губернии, в этой игре «скачут буди беси перед заутреней» (19, 144).

В то же время в крестьянской среде традиционными были разнообразные игры на вечерках, в том числе и эротического характера, но без всякого угощения и питья (речь идет о Сибири). На них плясали, «неоднократно осыпая друг друга поцелуями», оными же сопровождались почти все игры на вечерках. Условия большинства игр требовали, чтобы хор образовывал живой круг, внутри которого и разыгрывалась «драма». Например, под напев песни пара, изображавшая супругов, медленно ходила в «кружке»; «молодец» ласкался к своей «женушке», заглядывал ей в «ясные очи», но она упорно отворачивалась то него, даже после того как он предлагал ей подарок. Лишь при словах «я куплю для ней шелковую да плетку» «спесь» «злодейки–лиходейки» пропадала, она сама начинала «ухаживать» за «молодцом», обнимала и целовала его (167, 127–128).

Вообще взаимоотношения молодых людей на вечерках были достаточно вольными. Церковь пыталась бороться с вечерками, но, по признанию самих священников, эта форма увеселений «настолько укоренилась в обществе, что ни проповеди, ни строгие взыскания пастырей» не оказывали необходимого воздействия (167, 128). Вся система обрядности языческого происхождения предполагает свободу добрачных связей, что и практиковалось у русских крестьян местами до XIX столетия.

Русский Эрос (а он вообще, как показал Аристотель, многоэтажен: секс и ощущения — в гениталиях, любовь и чувства — в сердце, а ум, познание — в голове) имеет свое особенное, а именно: любовь стоит выше секса. Любовь представляет собой как бы взаимное истязание, страдание, и в этом ее наслаждение. Здесь в единоборстве находятся два из семи смертных грехов: гордыня и любострастие[20], чтобы с помощью одного то ли справиться, то ли получить большее наслаждение от другого. «Телесной похоти нет, — заметил Г. Гачев, — зато есть похоть духа» (56, 170). Суть русского Эроса великолепно выражена в следующем стихотворении Пушкина:

«Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,

Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,

Стенаньем, криками вакханки молодой,

Когда, виясь в моих объятиях змией,

Порывом пылких ласк и язвою лобзаний

Она торопит миг последних содроганий!

О, как милее ты, смиренница моя!

О, как мучительно тобою счастлив я,

Когда, склонялся на долгие моленья,

Ты предаешься мне нежна без упоенья,

Стыдливо–холодна, восторгу моему

Едва ответствуешь, не внемлешь ничему

И. оживляешься потом все боле, боле —

И делишь наконец мой пламень поневоле!»

Пламенная вакханка — жрица секса — оттеняется стыдливо–холодной русской женщиной: выше сладострастья — счастье мучительное, дороже страсти — нежность. Такое толкование любви у поэта весьма близко к народному. В русском народе говорят «жалеть» — в смысле «любить»; любовные песни называются «страдания». В отношении женщины к мужчине преобладает материнское чувстао: пригреть горемыку, непутевого, она уступает ему не столько из–за сексуальной пылкости, сколько из–за наплыва сочувствия и нежности. Точно также и в русском мужчине сладострастие отнюдь не является всепоглощающим.

Для русской эротической любви и жизни характерны два типа любви и женщин, как это показал Г. Гачев в своей работе «Русский Эрос». Один тип любви — это океан нежности и жалости, и тогда перед нами белотелая, белобрысая красавица: красивая, глаза, как у русалки, завораживающей северной красавицы; светлоокая, она и уводит душу в северную космическую бесконечность. Другой тип женщины (и одновременно любви) — это бледные, худощавые и черноглазые красавицы, любовь у них находится под прессом тянучей жизни, долготерпения и кончается катастрофическим взрывом с разметанием всего и вся (62, 237). Архитип этой страстной женщины в России увидел и воспроизвел на полотне Суриков в образе боярыни Морозовой, а в литературе он представлен Татьяной Лариной и Анной Карениной, тогда как архитип северной красавицы — это Ольга в «Евгении Онегине».

Богатый мир человеческих эмоций, связанных с любовными желаниями, предстает перед нами в заговорах и заклинаниях русского народа. Вот один их типичных образцов любовного заговора: «Во имя Отца, и Сына, и Святого духа. Стану я, раб Божий (имярек), благословись, пойду перекрестясь, из избы дверями, из двора воротами, выйду в чистое поле; в чистом поле стоит изба, в избе из угла в угол лежит доска, на доске лежит тоска. Я той тоске, раб Божий (имярек), помолюся и поклонюся: о, сия тоска, не ходи ко мне, рабу Божию (имярек), поди тоска, навались на красную девицу, в ясные очи, в черные брови, в ретивое сердце, разожги у ней, рабы божией (имярек), ретивое сердце, кровь горячую по мне, рабе Божием (имярек), не могла бы ни жить, ни быть. Вся моя крепость, аминь, аминь». (92, 311–312). Аналогичные заговоры произносили и девушки.

Интересен и обряд гадания, направленный на узнавание своего суженого. Русский этнограф И. П.Сахаров приводит следующий пример: «Девушки выходят во двор, берут скатерть за края, старушка всыпает снег. Раскачивая скатерть, приговаривают: «Полю, полю бел снег среди поля. Залай, залай, собаченька; дознай, дознай суженый!» В это время каждая девушка прислушивается, как лают собаки. Хриплый лай означает суженого старика, звонкий — молодого, толстый — вдовца» (238, 248). Всякого рода любовные заговоры, заклинания и гадания тесно связаны с религиозно–мистическими, религиозно–магическими представлениями русского народа, чьи корни уходят в индевропейскую древность.

Представляет интерес свадебная церемония, которая у русского народа неразрывно связана с баней. «К числу народных обычаев, существующих даже в царских и боярских домах, — пишет М. Забылин, — принадлежали: мытье в бане накануне свадьбы и после нее, также подстилка ржаных снопов вместо постели и усаживание молодых на меха. Мытье в бане выражало чистоту брачного ложа и вообще чистоплотность, спанье на снопах — прибыток в доме, а на мехах сидение — богатство. Таковые обычаи существуют и поныне» (92, 119). Выше уже отмечалось, что русский народ был одним из самых чистоплотных народов во всей Европе, у каждого крестьянина была баня, где он мылся, парился и бил себя веником из березы и других кустарников или деревьев.

В своих письмах Кэтрин Вильмот описывает недавнее посещение ею бани — этой панацеи на все случаи жизни — накануне свадьбы горничной и конюха княгини Е. Дашковой: «Церемонии предсвадебного дня состоят из молитв и посещения бани… Жених, подарив невесте свадебный наряд со всем необходимым, включая белила и румяна, с дружками уходит в свою баню. Невеста, обливаясь слезами, сидит во главе стола, украшенного плодами. Группа девушек начинает петь что–то жалобное, называемое «Свадебной песнью»… Затем мы проводили Софью в баню вместе с подружками (всего было 30–40 девушек), они помогли невесте раздеться в предбаннике, а затем обнаженную ввели в баню. Девушки сняли с себя одежды и, хорошенько вымыв Софью, начали плясать вокруг нее, хлопать в ладоши и пить вино… Затем они снова запели… Под эти песни наша милая Софья мылась и раскрашивала лицо белилами, румянами и чернила брови. После этого она ударилась в слезы, восклицая: «Как я покину батюшку? Как брошу матушку? Не по своей воле покидаю я батюшку. Не по своей воле прощаюсь я с матушкой»… Девушки, веселясь, разукрашивали себя, пели и плясали, как вакханки; невеста молчала, обливаясь слезами. Потом ее. отвели в дом и усадили за стол, а подружки запели еще одну песню… Обряды завершились очень хорошим ужином, а на следующий день пара обвенчалась» (98, 374–375).

Невесте не случайно приходилось лить слезы и печалиться, ибо ее волновали не только будущие отношения со свекровью и свекром и уход из своей семьи. Дело в том, что в большинстве случаев помещики подходили с точки зрения своей выгоды при заключении браков между крепостными. В книге революционера и историка Л. Шишко «Рассказы из русской истории» приводится пример из жизни одного княжеского имения Ярославской губернии, где почти все браки совершались по наряду конторы: «… в известное время в году вызывались в контору, по особому списку, женихи и невесты; там управляющий составлял из них пары по своему усмотрению, а затем их, под надзором конторских служащих, прямо отправляли в церковь, где православный поп венчал их гуртом по нескольку пар зараз» (328, 273–274). С позиции дворян, здесь не могло быть и речи о собственных чувствах и желаниях женихов и невест, о какой–либо симпатии и влюбленности между этими «господскими людьми», которых даже, звали ругательными кличками типа «Васька–мерзавец» и «Машка–подлая». В целом среди дворянства господствовало представление о браке среди крепостных как об экономической категории. Понятно, что не все помещики придерживались этого представления и что среди свободных крестьян, например, сибирских, имелись совершенно иные воззрения на вступление в брачный союз.

Для нравов русского народа характерно искание смысла жизни, связанное неразрывно со стремлением к абсолютному добру. Именно тяготение к разрешению вопроса о смысле жизни заставляет крестьянина и русского человека вообще философски осмысливать мир, чтобы попытаться выработать целостное мировоззрение. Эта черта является в высочайшей степени присущей русскому народу, который страстно ищет истины и правды (на это в свое время обратил внимание Н. К.Михайловский в своих «Записках профана»). Достоевский от имени Ивана Карамазова говорит, что русские мальчики, не успев как следует познакомиться, приткнулись в вонючем углу трактира и тотчас же начали рассуждать «о мировых вопросах не иначе: есть ли Бог, есть ли бессмертие? А которые в Бога не веруют, ну те о социализме и анархизме заговорят, о переделке всего человечества по новому штату; так ведь это один же черт выйдет, все те же вопросы только с другого конца» (80, 293). Не случайно в русской литературе философское искание смысла жизни занимает существенное место, достаточно вспомнить произведения «Анна Каренина» и «Война и мир» Л. Толстого, «Скучная история» А. Чехова, не говоря уже о произведениях Ф. Достоевского.

Находящиеся в основе мировоззрения вопросы о духовном абсолюте и смысле жизни занимали ум не только образованных людей, но и простого народа. Летом к озеру «Светлый Яр», которое связано с легендой о граде Китеже, съезжались и сходились тысячи сектантов и православных. Они обсуждали в такой необычной обстановке фундаментальные проблемы миросозерцания. Н. Бердяев так характеризует это качество русского народа: «В России, в душе народной есть какое–то бесконечное искание, искание невидимого града-Китежа, незримого дома. Перед Русской душой открываются дали и нет очерченного горизонта перед духовными ея очами. Русская душа сгорает в пламенном искании правды, абсолютной, божественной правды и спасения для всего мира и всеобщего воскресения к новой жизни. Она вечно печалу–ется о горе и страдании народа и всего мира, и мука ея не знает утоления. Душа эта поглощена решением конечных, проклятых вопросов о смысле жизни» (18, 13).

Поиск смысла жизни, истины и правды, добра всегда связан с эмоциями и аффектами, со страстями и чувствами, что сказывается на нравах русского человека, характеризующихся могучей силой воли. И в этом плане нельзя не согласиться со следующим утверждением Н. Лосского: «Отсюда понятна страстность русских людей, проявляемая в политической жизни, еще большая страстность в жизни религиозной. Максимализм, экстремизм и фанатическая нетерпимость суть порождения этой страстности» (156, 263). Примеров этому не счесть; выше уже говорилось о том, что в состоянии фанатической нетерпимости многие тысячи старообрядцев обрекли себя сознательно на самосожжение; к этому следует добавить и факты этого фанатизма и страстности в конце XIX века — самозакапывание в землю во имя религиозной идеи.

Русский максимализм и экстремизм в его крайней форме прекрасно выражен в стихотворении А. К.Толстого:

«Коль любить, так без рассудку,

Коль грозить, так не на шутку,

Коль ругнуть, так сгоряча,

Коль рубнуть, так уж сплеча!

Коли спорить, так уж смело,

Коль карать, так уж за дело,

Коль просить, так всей душой,

Коли пир, так пир горой!»

Эти нравы типичны для русского человека, они есть проявление его широты характера, его души[21]. Многие писатели и исследователи указывают на связь характера, норова народа и окружающей его своенравной природы. Так, В. Ключевский пишет, «что природа Великороссии «часто смеется над самыми осторожными расчетами великоросса; своенравие климата и почвы обманывает самые скромные его ожидания, и, привыкнув к этим обманам, расчетливый великоросс любит подчас, очертя голову, выбрать самое что ни на есть безнадежное и нерасчетливое решение, противопоставляя капризу природы каприз собственной отваги».(119, 60). Такого рода склонность дразнить счастье, играть в удачу и выражается в знаменитом русском «авось». В этом есть доля истины, но есть и интересы.

Со страстностью и фанатизмом удивительным образом уживается и обломовщина, леность и пассивность, прекрасно изображенная в романе И. Гончарова «Обломов». Часто этот порок русского человека преувеличивают, считая его врожденным свойством нашего народа; во многих случаях обломовщину объясняют влиянием крепостного права (достаточно вспомнить суждения Добролюбова на этот счет). Разумеется, крепостное право сыграло определенную роль в появлении обломовщины, лености русского крестьянина и представителей других сословий общества. Однако считать обломовщину порочным нравом, национальной русской болезнью — значит возводить клевету на наш народ. Прав Н. Лосский, когда пишет: «Гончаров, будучи великим художником, дал образ Обломова в такой полноте, которая открывает глубинные условия, ведущие к уклонению от систематического, полного скучных мелочей труда и порождающие в конце концов леность… он нарисовал образ, имеющий общечеловеческое значение: обломовщину он изобразил в той ее сущности, в которой она встречается не только у русского народа, но и во всем человечестве» (156, 271). Леность русского человека представляет собой оборотную строну его высоких нравов, реагирующих на недостатки социальной действительности.

Одним из нравственных качеств русского народа является его доброта в ее многоразличных проявлениях. «Кто жил в деревне, — отмечает Н. Лосский, — и вступал в общение с крестьянами, у того, наверное, всплывут в уме живые воспоминания об этом прекрасном сочетании мужества и мягкости» (156, 290). Из многовековой истории известна доброта, милосердие русских солдат (вчерашних крестьян) в отношении неприятеля. Во время Севастопольской кампании раненых французов «уносили на перевязку прежде, чем русских», говоря: «Русского–то всякий подымет, а французик–то чужой, его наперед пожалеть надо». И во время русско–турецкой войны 1877–1878 гг. наш солдат кормит измученного в бою и захваченного в плен турка: «Человек тоже, хотя и не хрестьянин», — записывает Достоевский в своем «Дневнике писателя») (81, 1877. Май–июнь, 1,1; июль–август, 111,4). Доброта русского народа, как известно, проявляется и в отсутствии злопамятности, в жалостливости. Хотя среди русских крестьян наблюдались и жестокие, злые нравы — иногда в крестьянском быту мужья в пьяном виде избивали своих жен.

И вместе с тем, необходимо учитывать дифференциацию нравов крестьян на громадной территории Российской империи. Так, в сохранившихся от XVIII — первой половины XIX вв. письмах сибирских крестьян, а также в воспоминаниях, записях песен, разговоров муж обращается к жене по–разному: «хозяйка», «жена», «мать» (в присутствии детей), по имени, по имени–отчеству, но никогда — «баба» (167, 99). В Сибири выражения типа «мужик» и «баба» употребляли только в бранном смысле.

Русскому крестьянину присуще трудолюбие, представления о чести и бесчестии; репутация честного человека много значила в глазах хлебороба: «Беден, да честен», «Гол, да не вор», «Честь чести и на слово верит». Честный человек, по мнению крестьян, это прежде всего человек трудолюбивый. На это обратил внимание А. Кюстин: «Русский крестьянин трудолюбив и умеет выпутываться из затруднений в всех случаях жизни» (144, 225). Бездельники и пьяницы нередко становились кликушами и колдунами, сводящими счеты со своими односельчанами; В. Даль описывает, как он их вылечил, когда работал управляющим в имении одного графа (75, 75). Бесчестным у крестьян считалось покушение на чужую собственность — воровство, поэтому «вора бьют и отдыхать не дают» и т. д. Уважение к чужой собственности, бережливость — нравы, естественные для земледельца, причем они сочетались с гостеприимством. Гостеприимство среди крестьянских нравов находилось на первом месте — не принять гостя или отказаться от приглашения считалось проявлением невежества и невоспитанности.

Нравы русского народа характеризует также любовь к красоте, артистическое восприятие мира. «Любовь к красоте и дар творческого воображения, — подчеркивает Н Лососий, — принадлежат к числу факторов, содействующих высокому развитию искусства в России» (156, 306). Достаточно вспомнить изумительные произведения иконописи, красоту богослужений, прелесть русской литературы и поэзии, великолепную живопись и др., питаемые чувством красоты нашего одаренного многосторонними талантами народа.

И наконец, нельзя забывать еще одно ценнейшее нравственное качество русского народа — чуткое восприятие чужих душевных состояний^ сопереживание. Вот почему возникает живое общение даже весьма мало знакомых друг с другом людей. В. Шубарт говорит: «Русский переживает мир, исходя не из «я» и не из «ты», а из «мы» (156, 258). Этот нрав является основным источником признания обаятельности русского народа. И именно «мы», крестьянская община, разрушаемая под видом европезации нашей культуры, оказалась причиной (одной из причин) революционных потрясений начала нашего столетия.

Раздел 13. В рабоче–мастеровой среде

В наше время достаточно широко распространено представление о том, что нравы рабочих и мастеровых в императорской России были грубыми, жестокими, что в рабочей и мастеровой среде господствовали пьянство и мордобитие, что это, по сути, нравы люмпенов, подонков общества. В немалой степени утверждению такого рода представления способствовали произведения А. М.Горького, в частности, его роман «Мать». Однако в действительности это не так, ибо историческая реальность не укладывается в идеологические схемы того или иного писателя, тем более если они служат определенной цели — показать изначальную порочность нашего народа, в том числе и слоя мастеровых и рабочих. Что за этим стоит, объяснять, очевидно, не стоит и так все ясно — использовать интеллектуальные и материальные ресурсы нашего отечества в интересах западного мира. Вот почему необходимо показать реальную картину нравов рабоче–мастеровой среды в истории нашего многострадального отечества на протяжении почти трех веков. Мастеровые издавна пользовались на Руси почетом и уважением за их нравственные качества, за создание произведений, выступающих образцами искусства для последующих поколений (здесь имеется в виду ювелирное, живописное, фарфоровое, оружейное, строительное и пр. дело). Нравы мастеровых, их высокое умение не только воплощались в жизни общества, но и оказывали заметное влияние в силу духовности на окружающих. Понятно, что именно крестьянская община была своего рода «колыбелью» формирования русских мастеровых, которые объединялись в артели.

В своей книге «Русский труд» О. Платонов так пишет об этом поистине удивительном феномене русской истории: «Русская артель была добровольным товариществом совершенно равноправных работников, призванным на основе взаимопомощи и взаимовыручки решать практически любые хозяйственные и производственные задачи. Объединение людей в артель не только не ограничивало дух самостоятельности и предприимчивости каждого артельщика, а, напротив, поощряло его. Мало того — артель удивительным образом позволяла сочетать склонность русского человека к самостоятельному и даже обособленному труду с коллективными усилиями» (205, 55). Русская артель находится в кровном родстве с общиной, в народной жизни они неразрывно переплетались между собой; следовательно, нравы мастеровых существенно не отличались от нравственных качеств русского крестьянина, хотя и имели свои особенности.

При рассмотрении нравов мастеровых–артельщиков необходимо учитывать замечание исследователя артели М. Слобожанина, что «артельная система есть не классовая, а общечеловеческая система, форма же проявления ее — артель — есть союз личностей» (249, 69). В артели русский человек не просто прилагал свой труд, а имел возможность выявить свои творческие, духовные и физические способности; здесь отнюдь не господствовало примитивное равенство, некая уравниловка — все имели равное право выразить свои способности и получить доход по труду[22].

Для русской артели характерна круговая порука, т. е. каждый член артели был солидарен со всеми, он ручался за всех, все же несли ответственность за каждого в отдельности (этот принцип, как мы видели выше был присущ и казачеству, он в значительной степени определял нравы артельщиков). В дошедших до нас исторических памятниках, договорах с артелями, в конце подчеркивается ответственность за ущерб и убытки, нанесенные артелью, тех, «кто будет в лицах» (314, т. II, 184), т. е. каждого участника артели.

Артелью, считает, И. Прыжов, называется братство, которое устроилось для какого–нибудь общего дела. Русская артель представляет собой своего рода семью: «Артель — своя семья»; про большую семью же говорят: «Экая артель». Главное в артели — это товарищеская взаимопомощь и общее согласие: «Артельная кашица гуще живет», «Одному и у каши не споро», «В семье и каша гуще». Вот почему, по справедливому замечанию И. Прыжова, у русского человека большое скопление людей получает смысл артели: «Народ по улицам артелями бродит» (215, 175). Можно сказать, что артель является самоуправляемым трудовым коллективом, во главе которого находится атаман, или староста, чья твердая воля не подавляет самостоятельности членов артельного товарищества.

Побывавший в конце XIX столетия в России Г. Шульц — Ге–верниц обращает внимание на принципиальные отличия русской артели от западноевропейских промышленно–ремесленных объединений. Если западноевропейские ремесленные объединения основаны на индивидуалистических началах, подчеркивает он, то русские артели охватывают всего человека, связывая его с остальными членами артели, заказчиками и государством круговой порукой (313, 123–124). Еще одним важным отличием русской артели от западного кооперативного движения является то, что она во главу угла ставит не только материальный интерес, но и духовно–нравственные потребности индивида, т. е. стремится найти гармонию между материальным и духовным, что оказывает огромное влияние на нравы артельщиков. Не случайно многие исследователи указывают на нравственный характер артелей, чье развитие стимулировалось не столько погоней за прибылью, сколько более высокими духовно–нравственными «соображениями взаимопомощи, взаимоподдержки, справедливости в распределении благ, древней склонности к самоуправлению и трудовой демократии» (205, 58).

Именно равноправие, справедливое вознаграждение, товарищеская поддержка как нравы присус ие артели привлекали в нее русского человека. Тем более эта тяга имела значимость во времена царствования Михаила Романова, когда «начали появляться случаи продажи крестьян без земли — мастеровых или рабочих» (82, 25). По мнению русского человека, артель, подобно общине, представляет собою великую силу — «артелью города берут». Артельный характер жизни, в основе которого лежат общинные начала, имел самые разнообразные формы и названия — складчины (их мы отмечали в разделе «Офицерская корпорация»), братства (религиозные объединения, о чьей благотворительной деятельности шла речь выше), ватаги (у казаков), дружины, товарищества и собственно артели. Широкое распространение артели среди русского народа вытекает из того, что артельные формы жизни исходят из соответствия их народному духу. Следует иметь в виду то «соответствие основных начал нравственности и справедливости, заложенных в артели, духу народа и то непосредственное участие народных масс в артельном строительстве, которое сделало артели действительно русскими бытовыми, чисто народными союзными организациями (249, 14).

С высокими нравами связано и качество выполненных работ, о чем свидетельствует, например, возведенная в конце XVII века артелью каменного дела колокольня Пафнутьево — Боровского монастыря, расположенного в ста километрах юго–западнее Москвы. Эта колокольня, сооруженная на деньги князя К. Щербатова, представляет собой красивое здание. Она поставлена на подклете «восьмериком на четверике», прямоугольная в плане, трехъярусная. Ее украшают узорчатые карнизы, полуколонны, каменные наличники, бочечки и ширинки; она четырежды опоясана цветными изразцами кудесника Степана Полубеса. Колокольня завершается двухъярусным восьмигранником звона, который увенчан также восьмигранными шейками с куполом и крестом. В целом, сооружение представляет собою пример русской красоты и в связи с этим возникает вопрос об именах строителей.

Свет на это проливает обнаруженная недавно в Центральном государственном архиве древних актов «подрядная запись». В этом документе отражено два существенных и характерных момента — «показано, кто строил, кто так красиво и добротно сложил камень к камню, и как строил, условия подряда, условия, при которых с давних времен создавалось взаимовлияние экономики и нравственности» (7, 178). Оказывается строили колокольню двадцать шесть мастеров каменного дела — Степан Григорьев, Василий Петров, Артемий Прокофьев, Григорий Ферапонтов, Алексей Иванов и другие. В «подрядной записи» говорится от их имени, что «поручились семы друг по друге круговою порукою и дали мы на себя сию запись Боровского уезда Пафнутьева монастыря архимандриту Феофану да келарю старцу Пафнотию з братией в том, что подрядились мы подрядчики и каменщики, в том Пафнутьеве монастыре сделать колокольню каменную…» (7, 181). Именно эта артель каменных дел мастеров отразила в камне свой принцип работы: «Делать самым добрым мастерством!»

Разумеется в этой «подрядной записи» имеется и пункт о том, что мастерам полагается выдать наперед «вина ведро…»; это тоже характеризует нравы мастеров. Однако дальше оговаривается условие такого характера: «…самым добрым мастерством не сделаем… или учнем пить и бражничать, или за каким дурном ходить… кто нас в лицах будет, взять им, архимандриту Феофану и келарю старцу Пафнотию з братией по сей записи за неустойку двести рубле» денег» (7, 182). Как видно из данного документа делать работу некачественно либо пить и бражничать мастерам каменных дел весьма невыгодно — ведь придется платить неустойку в 200 рублей (это в два раза больше того, что они заработают). Да и платить придется, если не им самим, то их детям; отсюда и дисциплина, и качество, и сдержанность в винном питие!

В допетровской России промышленность носила домашний характер, ибо вся страна обходилась собственным производством и иногда пользовалась изделиями соседей. Хозяйство в основном носило натуральный характер, каждая семья удовлетворяла в большинстве случаев свои потребности сама. Только некоторые виды производства осуществлялись артелями и лицами казенного найма. В. Ключевский пишет, что тогда «между служилым классом и посадским населением стояли служилые люди «меньших чинов», служившие не по отечеству, наследственно, а по прибору, по казенному найму; это были казенные кузнецы и плотники, воротники, пушкари и затинщики, состоявшие при крепостях и крепостной артиллерии; они примыкали к служилому классу, неся военно–ремесленную службу, но близко стояли к посадскому населению, из которого обыкновенно набирались, и занимались городскими промыслами, не неся посадского тягла» — (121, т. III, 147). Понятно, что слоя рабочих в допетровском государстве еще не существовало, он только зарождался, его предтечей служили сосредотачивавшиеся в слободах мастеровые люди и мелкие ремесленники. При Алексее Тишайшем правительство поощряло развитие заводов — железоделательный завод Виниуса в Туле, часовой, стеклянные заводы в Москве, поташное производство в Муроме, шелковые, полотняные и суконные фабрики и т. д.

С этих заводов и фабрик не брали никаких податей, к ним приписывали целые деревни, чтобы обеспечить их рабочими и некоторым количеством денег для начала. Иностранцы–хозяева заводов обязывались нанимать всяких людей «по доброте, а не в неволю», тесноты и обид никому не чинить и промыслов ни у кого не отнимать. «Все эти фабрики и заводы, за исключением разве тульских заводов Виниуса и Марселиса, — пишет С. Князьков, — были очень невелики и едва ли достигали размеров средней руки мастерской нашего времени. Это было еще только зерно, начало промышленности, больше интересные деловые опыты, устраиваемые правительством, чем самое дело» (124, 305). Характерной чертой такого рода промышленности допетровской державы является то, что опа представляла собою мелкое производство и что московский купец предпочитал скупать продукты труда мелкого производителя и держать его в полной зависимости, «не обращая его в наемного рабочего», — отмечает М. Туган — Барановский (272, И), т. е. тогда практически не существовало фабричного производства и соответственно — фабричного рабочего.

И только при Петре Великом в России возникло крупное производство; после его смерти насчитывалось уже 233 казенных и частных фабрик и заводов. Петровские фабрики и заводы такое же создание великого реформатора, как и преобразование внутреннего административного устройства государства, новая организация армии, распространение начал европейской культуры в высших слоях общества и вообще европеизация России. Однако созданная им крупная промышленность, считает М. Туган — Барановский, не была капиталистической, ибо она не основана на наемном труде — отсутствовал класс свободных рабочих (272, 23).

Сама жизнь поставила проблему нужных рабочих рук для фабрик и заводов; поэтому при их учреждении владельцам давалось право свободно нанимать русских и иноземных мастеров и учеников, «платить им за труды достойную плату». Иногда к фабрике приписывались целые села, но в большинстве случаев фабриканты и заводчики должны были сами приискивать себе рабочих путем найма и в основном на фабрику приходил всякий сброд. В силу существующих обстоятельств «главным контингентом фабричных рабочих были беглые крепостные и казенные люди» (272, 24). И все равно рабочих рук не хватало, поэтому Петром Великим был издан ряд указов, в соответствии с которыми на горных и железноделательных заводах организовывались школы, куда набирали грамотных солдатских, подъяческих и поповских детей, а на фабрики посылали женщин, виновных в разных проступках. Последующими указами 1736, 1753,1762 и 1771 годов велено отдавать на фабрики бродяг, нищих и публичных женщин (209, т. V, 3313; т. VI, 3808; т. XV, 11485; т. XIX, 13664). На фабриках, например, Петербурга в 1762 году были распределены забранные полицией праздношатающиеся и способные к труду солдатские, матросские и других служилых людей жены.

Таким образом, котингент фабричных рабочих состоял из самых разнообразных социальных элементов: беглые крепостные, бродяги, нищие, публичные женщины, преступники. В отличие от западноевропейских мануфактур, получивших прекрасно обученных рабочих из бывших ремесленников, российским фабрикам даже необученных рабочих негде было взять, и поэтому прибегали к вышеописанным полицейским мерам. В таких условиях пришлось перейти к принудительному крепостному труду, и фабрика приняла характер рабочего дома, в котором порядок поддерживался суровой дисциплиной, а поощрением к труду служили телесные наказания.

Жизнь рабочих на фабриках XVIII века представляла собой мучительное существование с грубыми и жестокими нравами. По указу императрицы Анны Иоанновны фабриканты и заводчики получили право наказывать своих крепостных рабочих «домашним порядком», а также и отправлять их в Ком-. мерц–коллегию «для ссылки в дальние города или на Камчатку на работу, чтоб другим был страх». В случае бегства мастеровых с фабрики воеводы должны были их ловить и по учинении наказания отсылать обратно на фабрику (209, т. IX, 6858). Понятно, что эти отданные в неволю рабочие (посессионные крестьяне) не выдерживали тяжесть угнетения и оказывали сопротивление. Уже вскоре после появления посессионных крестьян, в 1752 году, на парусной и бумажной фабрике Гончарова, в Малоярославском уезде, произошел бунт, причем возмутившиеся крестьяне разбили высланную против них воинскую команду и отняли у нее пушки. Но после того присланные вновь три пехотных полка с артиллерией одержали верх и «привели крестьян к покорности» (310, 308). На фабриках порядок управления и нравы напоминали обращение с тюремными арестантами.

Нет ничего удивительного, что фабричные рабочие подавали жалобы Екатерине II, Павлу I, Александру I, Николаю I, за что многих из них подвергали битью плетьми, некоторых ссылали в Сибирь и отдавали в солдаты. Неповиновение рабочих владельцам было обычным на посессионных фабриках, возникали волнения, и в итоге посессионные фабрики в середине прошлого века были ликвидированы, более выгодными оказались формы труда, связанные со свободными рабочими. Интересно, что ликвидация крепостного права, а следовательно и вотчинной фабрики, привела в тому, что рабочие целыми массами бросали заводы и переселялись в другие губернии. «Бывших заводских рабочих так тянуло бросить постылые заводы, что усадьбы, дома и огороды продавались совершенно за бесценок, а иногда и отдавались задаром» (272, 245). Заводы внезапно лишились весьма значительной части рабочих рук, заменить же на Урале ушедших рабочих новыми было невозможно, что привело к сильному сокращению производства. Вот яркий пример влияния нравственности и прежде всего жестоких и грубых нравов на экономику!

О том, какие нравы господствовали в среде фабричных рабочих дореформенной России свидетельствует проект законодательства московского генерал–губернатора графа Закревского, регулирующий условия рабочего труда. И хотя этот проект не был утвержден законодательно, генерал–губернатор в конце 40‑х годов прошлого века собственной властью ввел содержащиеся в проекте правила для исполнения на фабриках. Прежде всего, данные правила строжайшим образом регулируют всю жизнь рабочего. Рабочие в праздничные дни не имеют права отлучаться из своих квартир (если они помещаются в фабричном здании) позже известного часа. Им запрещается принимать у себя на квартире знакомых и родных «ни для ночлега, ни в какое время, которое превосходит краткость обыкновенного свидания».

Далее, рабочим не дозволяется «курить сигареты и папиросы ни во время работ, ни в застольных помещениях и на дворе фабрики»; не разрешается «заводить кулачные бои и всякого рода вредные для других игры и шутки, игру в орлянку и в карты на деньги» и даже не дозволяется «употребление бранных и неприличных слов, под опасением взыскания в пользу доказчика пятидесяти копеек серебром и наказания исправительного со стороны полиции». По воскресеньям и праздничным дням рабочие должны ходить в церковь, «под опасением штрафа в пользу доказчика пять копеек серебром» (272, 147).

Интересно, что правила Закревского отнюдь не являются лишь историческим курьезом — еще в 80‑х годах прошлого века некоторые из них признавались имеющими силу на иных московских фабриках. В отчете фабричного инспектора за 1882–1883 годы отмечается, например, что правило об обязательном посещении рабочими воскресной и праздничной церковной службы, под угрозой штрафа в пользу доносчика, вывешено на стенах многих фабрик (271). В то же время правило о штрафе за произнесение бранных слов не прижилось, ибо в силу необразованности рабочих их невозможно удержать от этого, причем бранились они непреднамеренно, а штрафы превысили бы всю их зарплату.

В XIX веке фабричных рабочих вербовали, в основном, из крестьян; в первой половине этого столетия по вольному найму трудились государственные и помещичьи крестьяне. Фабриканты предпочитали рабочих из помещичьих крестьян в силу того, что они были более покорными, покладистыми. Немалую роль играло и то, что помещичьи крестьяне находились в полной зависимости от фабрикантов, уплачивавших за них помещику оброк. Перед нами особый слой так называемых «кабальных» рабочих — они работали очень плохо, однако их труд обходился весьма дешево, и фабриканты охотно к нему прибегали.

Экономист А. Бутовский следующим образом характеризует нравы кабальных рабочих, зависящие от поистине нечеловеческих условий их существования: «Самый дурной род работников составляли крестьяне, отдаваемые внаймы помещиками на чужие фабрики и заводы. Сколько ни умеренна иногда плата, взимаемая за подобную ссуду, одна только крайность может побудить предпринимателя к употреблению столь нерадивых и часто развращенных работников. От них нельзя ожидать никакого старания, никакого порядка; фабриканту угрожали ежеминутные побеги, воровство, плутовские шашни; мы слышали, что подобные работники, на которых не действуют ни увещевания, ни угрозы, часто гуртом оставляли заведения и останавливали работы в самые дорогие минуты» (36, 482).

Н. Тургенев в своей книге «Россия и русские» пишет о кабальных рабочих, об их бедственном положении, которое было еще хуже, чем ситуация крепостного крестьянина: «Одно из самых возмутительных злоупотреблений замечается в белорусских провинциях (Витебской, Могилевской), где крестьяне так несчастны, что вызывали сострадание даже русских крепостных. В этих провинциях помещики отдавали своих крепостных сотнями и тысячами подрядчикам, которые исполняли землекопные работы во всех концах империи. Эти бедные люди употребляются, главным образом, на постройку больших дорог и каналов. Помещик берет обязательство поставить такое–то количество людей по условленной плате, а подрядчик обязуется кормить их во время работы. Правительственные инженеры, наблюдающие за работами, не требуют от подрядчика в пользу этих несчастных ничего сверх того, что требуется для поддержания их жизни» (242а, 137–138). Иными словами, кабальные рабочие вели полуживотный, полурастительный образ жизни, они существовали на грани выживания, и ясно, какие нравы господствовали в их среде. Именно руками кабальных рабочих были проложены дороги в окрестностях Царского Села.

Отдача на фабрики таких кабальных рабочих практиковалась и в центральных губерниях Российской империи. Так, на Вознесенской мануфактуре в Дмитриевском уезде (40‑е годы XIX века) работало несколько тысяч рабочих, и было выстроено семь каменных корпусов, носивших название «кабальных».

Каждый из этих корпусов назывался по фамилии того помещика, которому принадлежали размещавшиеся в этом корпусе кабальные рабочие. Понятно, что условия жизни кабальных рабочих толкали их на волнения довольного крупного масштаба, например в 1844 году на этой фабрике они были усмирены лишь с помощью вооруженной силы.

Императорское правительство запретило помещикам отдачу крепостных на заводские работы с заключением договора от имени помещика; в случае нарушения этого закона помещиком кабальный рабочий получал свободу (209, т. XI, 30385). Однако помещики легко обходили этот закон, прибегая к окольным путям, например, требуя плату не на свое имя, а на имя сельской общины или семьи рабочего. Другим обходным путем была отдача в кабалу на фабрику преимущественно детей на семилетний срок в качестве учеников. Нередко фабриканты, подобно их английским собратьям, которые получали малолетних рабочих из приходских домов для бедных, получали нужных им детей и из воспитательного дома. Известны возмутительные жестокости, имевшие при этом место в Англии: посылавшиеся фабрикантами агенты набирали живой товар, не считаясь с желаниями детей, и доставляли их по месту назначения, где с ними обращались хуже, чем с домашними животными. В английских газетах нередко помещались объявления о том, что там–то можно получить на таких–то условиях столько–то маленьких «белых рабов» (74). И если об ужасах английских порядков первых десятилетий прошлого века известно из–за негодования значительной части английского общества и критики их литературой, то о русских порядках известно очень немного, ведь, как замечает М. Туган — Барановский, «русское общество имело более грубые нравы, а литература под игом цензуры должна была тщательно обходить всякие щекотливые вопросы» (272, 81). Можно предположить, что обращение с малолетними рабочими на русских фабриках не очень сильно отличалось от английских фабричных порядков.

С уничтожением крепостного права исчез и слой кабальных рабочих, однако уклад жизни фабричных рабочих в условиях дикого капитализма в пореформенной России нес на себе отпечаток кабального труда. Ведь еще в начале прошлого века была высказана мысль о превосходстве нравов крестьянина перед нравами фабричного рабочего: «Зайди в избу мужика: тепло, обуто, одето, хотя и в лаптях. Посмотрите же на фабричного: бледно, бедно, босо, наго, холодно и голодно… Может ли такой человек быть счастлив и сохранит ли нравственность? И поневоле предается разврату и злодеянию… Кто из стариков московских не помнит, что у Каменного моста (там была крупная суконная фабрика, основанная еще при Петре) ни днем, ни ночью проходу не было; но Екатерина, истребляя гнездо сие, истребила и злодеяние» (172, 221). Но что же принципиально изменилось в жизненном укладе русского фабричного рабочего в конце того века? Очевидно, мало что изменилось, иначе не возник бы так называемый рабочий вопрос, характерный вообще для эпохи «первоначального накопления» капитала во всех странах мира, по крайней мере, западного мира.

В Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона говориться: «Ряд исследований в Западной Европе и у нас в России показал, что рабочие классы живут по большей части в очень плохой, с гигиенической точки зрения, обстановке…» К тому следует добавить низкое качество продовольствия, плохие товары, которые рабочий вынужден брать, хотя зачастую они ему и не нужны. «Указанные темные стороны в материальном положении рабочих классов, — подчеркивается далее в энциклопедическом словаре, — отражаются неблагоприятно и на духовной стороне их жизни. Продолжительный рабочий день, ночной труд, изнурительные работы не дают возможности посвящать некоторое время умственному развитию, чтению, развлечениям. Особенно печально это отзывается на молодом поколении, работающем в промышленных заведениях; оно не имеет возможности регулярно посещать школу или посещает ее усталым от работы, не занимается домашним чтением и таким образом вырастает невежественным и грубым. Совместная работа двух полов, при отсутствии культурных удовольствий, портит нравы, создает кратковременные связи, в результате которых являются дети, лишенные семейной обстановки или даже бросаемые на произвол судьбы. Наконец, указанные условия труда влияют разлагающим образом на семью, которая теряет влияние на нравственное объединение и развитие ее членов» (318, тт. XXVI, XVII–XIX)

Исследования санитарных врачей Эрисмана, Дементьева, Погожева и других, работавших по поручению московского губернского земства, показали поистине нечеловеческие, ужасные условия жизни фабричных рабочих и прежде всего в отношении жилища. Из собранных ими в 1880‑х годах данных видно, что на всех больших фабриках рабочие живут в громадных многоэтажных казармах с центральными коридорами и комнатами–каморками по сторонам. Эти каморки отделены друг от друга дощатыми, не доходящими до потолка перегородками. В этих клетушках находится часто по две, три, иногда до семи семей, в некоторых же располагаются рабочие–одиночки. «В конце концов, — говорит врач Дементьев, — большая часть каморок, а на многих фабриках и все каморки, превращаются в общие спальни, отличаясь от типических общих спален лишь меньшей величиною» (318, т. XXV). Ни на одной из обследованных в московском округе фабрик не существует никаких норм распределения жильцов по каморкам. Единственным кри–терием расселения служит только физическая возможность вместить еще одну семью или одинокого рабочего.

Для большинства фабрик характерно страшное перенаселение каморок жильцами — на каждого человека в большинстве случаев приходится четыре кубометра воздуха. Устройство спален везде одинаково, редко бывает, когда в каморках имеется что–либо в виде столов и табуреток, данных фабрикой. «Мужчины, женщины, дети, — отмечает М. Туган — Барановский, — спали вповалку на нарах, без различия пола и возраста, в сырых, душных и тесных казармах, иногда в подвалах, иногда в каморках, лишенных света. Но на большинстве фабрик и таких спален не было. Рабочие после 12-, 13- и 14-часовой дневной работы располагались спать тут же, в мастерской, на станках, столах, верстаках, на полу, подложивши под голову какую–нибудь рваную одежду. И это практиковалось нередко в таких мастерских, пребывание в которых, благодаря употреблению различных ядовитых красок и химических веществ, даже в рабочее время было далеко не безопасно!» (272, 322).

В тех же случаях, когда рабочие имели возможность жить в казармах фабрики, нары зачастую были двухъярусными: так что при обычной высоте комнат в 3–4 аршина (аршин равен 0,71 метра — В. П.), верхний ярус отстоит от потолка на 3/4 аршина. Семейные рабочие стараются отделить себя от остальных занавесками, вышиною в полтора аршина или же такого размера тонкими тесовыми перегородками. Понятно, что переполненные спальни грязны и плохо вентилируемы; после рабочего дня в испорченном воздухе мастерской рабочие сразу же попадают в еще более испорченный воздух фабричных спален. Однако и вольные квартиры фабричных рабочих отнюдь не лучше, о чем свидетельствует следующий типичный пример. В избе из двух комнат, шириной в 7, а длиной в 7 или 6 аршин, с высотою от пола до потолка в 3 1/4 аршина, следовательно, имеющей (за исключением печей) 11,39 кубических сажени (сажень равна трем аршинам или 2,13 метра — В. П.) помещались 4 прядильщика с женами, 17 парней и мальчиков–присучалыциков и ставильщиков, 15 женщин и девушек–банкоброшниц и мотальщиц, а всего, вместе с хозяйкой, 41 человек и на каждого приходилось воздуха по 0,273 кубической сажени. Такая же теснота наблюдается и в специальных меблированных для фабричных рабочих комнатах (318, т. XXXV, 212).

Не лучше обстояло дело и в рабочих слободках при фабриках, где тяжелая и изнурительная работа, весь уклад жизни калечил духовно и нравственно людей, не говоря уже о физической стороне дела (смертность среди рабочего класса в поре; форменной России была в два раза выше, нежели в зажиточных сословиях). Нравы рабочей слободки хорошо описаны в известном романе М. Горького «Мать».

«День проглочен фабрикой, машины высосали из мускулов людей столько силы, сколько им было нужно, — пишет М. Горький, — День бесследно вычеркнут из жизни, человек сделал еще шаг к своей могиле, но он видел близко перед собой наслаждение отдыха, радости дымного кабака и — был доволен.

По праздникам спали до десяти, потом люди солидные и женатые одевались в свое лучшее платье и шли слушать обедню, попутно ругая молодежь за ее равнодушие к церкви. Из церкви возвращались домой, ели пироги и снова ложились спать до — вечера.

Усталость, накопленная годами, лишала людей аппетита, и для того, чтобы есть, много пили, раздражая желудок острыми ожогами водки.

Вечером лениво гуляли по улицам, и тот, кто имел галоши, надевал их, если даже было сухо, а имея дождевой зонтик, носил его с собой, хотя бы светило солнце.

Встречаясь друг с другом, говорили о фабрике, о машинах, ругали мастеров, — говорили и думали только о том, что связано с работой. Одинокие искры неумелой, бессильной мысли едва мерцали в скучном однообразии дней. Возвращаясь домой, ссорились с женами и часто били их, не щадя кулаков. Молодежь сидела в трактирах или устраивала вечеринки друг у друга, играла на гармониках, пела похабные, некрасивые песни, танцевала, сквернословила и пила. Истомленные трудом люди пьянели быстро, и во всех грудях пробуждалось непонятное, болезненное раздражение. Оно требовало выхода. И, цепко хватаясь за каждую возможность разрядить это тревожное чувство, люди, из–за пустяков, бросались друг на друга с озлоблением зверей. Возникали кровавые драки. Порою они кончались тяжкими увечьями, изредка — убийством.

В отношениях людей всего больше было чувства подстерегающей злобы, оно было такое же застарелое, как и неизлечимая усталость мускулов. Люди рождались с этою болезнью души, наследуя ее от отцов, и она черною тенью сопровождала их до могилы, побуждая в течение жизни к ряду поступков, отвратительных своей бесцельной жестокостью» (68, 68–69). Описанные М. Горьким нравы фабричных рабочих типичны для рабочей среды Западной Европы на определенной стадии развития капитализма; об этом свидетельствуют нравы рабочих Англии первой половины прошлого века — этой родины классического капитализма.

Известно, что развитию капитализма в Англии способствовала пуританская этика, и тем не менее в 40‑х годах прошлого столетия Ф. Энгельс, ссылаясь на английские источники, писал о том, что «в массе почти везде наблюдается полное безразличие к религии» и рабочие не посещают церковь, что «рабочие много пьют», но считал это вполне естественным в условиях их жизни, принимая во внимание легкость приобретения спиртного (160, т. II, 357; т. И, 358–359). По данным П. И.Сумарокова, ежедневно в Лондоне насчитывалось до 100 тыс. человек «подгулявших». «Чернь предана пьянству, — писал он, — в шинках жертвуют трудами целой недели, и, отказывая иногда себе в пище, пресыщаются джином до потеряния рассудка». При этом «женский пол также любит крепкие напитки» и на улицах можно встретить пьяных женщин (262, 234), чего в России не наблюдалось.

Журналы того времени приводят сведения о том, что пьянство в Англии не уменьшается, а, напротив, растет; многие считали пьянство даже национальным пороком, причем рост пьянства связывался с обнищанием английского народа. Отечественный исследователь Н. А.Ерофеев в своей интересной книге «Туманный Альбион. Англия и англичане глазами русских 1825–1853 гг.» пишет: «Этому вряд ли следует удивляться, если принять во внимание огромное количество кабаков: так, в Эдинбурге один кабак приходился на каждые 15 семей, а в одном ирландском городке на 800 жителей насчитывалось 88 кабаков» (84, 224). Все это красноречиво свидетельствует о нравах английских рабочих, весьма далеких от распространенных тогда представлений, о высокой нравственности английского народа. Именно западный капитализм по меньшей мере два–три века осуществлял жесточайшую эксплуатацию народа, когда множество поколений были перетерты в атомарную пыль индустриальной машиной.

Понятно, что введение в России западноевропейских предпринимательских фабрик, что противоречило отечественному общинному укладу жизни, привело к нравам в среде фабричных рабочих, аналогичным нравам английских рабочих, обреченных вести скотский образ жизни. Верно замечает О. Платонов, что «фабрика, построенная на западноевропейских основах, разрушала не только привычный уклад жизни работников, но и ломала, уродовала самих работников — нарушала жизненный ритм, ослабляла здоровье» (205, 178). Общинные традиции русского народа требовали развития национальных фабричных ассоциаций, господства артельных отношений в промышленной сфере. Ведь западная схема прогресса, главным условием какового является замена всех национально–своеобразных форм человеческих отношений чистоганом и голой экономической рациональностью, отнюдь не является универсальной, и не было необходимости осуществлять ее в России.

Действительная картина нравов в рабоче–мастеровой среде императорской России была весьма многомерной и сложной, ибо кроме нравов, описанных М. Горьким, имелись нравы в среде высококвалифицированных рабочих. Упоминавшиеся выше «Записки очевидцев» петербургской жизни 1890–1910‑х годов следующим образом характеризуют нравы знаменитого оружейного завода в Сестрорецке: «Завод был небольшой, но имел прекрасных специалистов, рабочих и инженеров, которые пользовались в городе уважением» (100, 208). Вполне естественно, что уважали рабочих–оружейников за хорошие нравы, а не за пьянство, разврат, драки и невежество. К этому следует добавить нравы артелей, занимавших немалое место в российской промышленной жизни; они существовали на заводах и фабриках и обеспечивали стремительное развитие сталеплавильной промышленности (и других отраслей) в конце XVIII века. Однако ограничение артельных форм и механическое копирование западноевропейских форм организации труда наряду с крепостничеством, ставка на не присущий нашему сознанию индивидуализм и превращение рабочего в «винтик» производства послужили причиной отставания экономики от Запада. Поэтому необходимо видеть картину нравов рабоче–мастеровой среды Российской империи в ее дифференцированности и многокрасочности, иначе непонятны изящество каслинских изделий художественного литья, благодаря которым Петербург из города–крепости превратился в город–дворец, великая сибирская дорога, протяженностью 7,5 тыс. км, большинство старинных домов, до сих пор не нуждающихся в капитальном ремонте и т. д.

Не случайно великий русский ученый–патриот Д. И.Менделеев считал «ближайшим русским идеалом» общину: «Фабрика или завод около каждой почти деревни, в каждой почти помещичьей усадьбе — вот что одно может, по моему крайнему разумению, сделать русский народ богатым, трудолюбивым и образованным. И к постепенному достижению этого идеала я не вижу ни одного существенного препятствия ни в быте народном, ни в общих русских условиях…» (165, 273). Однако наш ученый не увидел отечественных интеллигентов–радикалов, которые, вопреки мудрой логике Маркса, подчеркивающего самобытность российского развития через общину, с ее крепкими нравами, ввергли страну в пучину бедствий.

Раздел 14. На социальном дне

Представляют интерес и нравы тех, кто в Российской империи находился на дне общества, нравы низшего слоя населения, состоящего из бродяг, преступников, живущих проституцией, нищих, тунеядцев, безработных, босяков, опустившихся, неработоспособных, сирот и детей бедняков. Этот низший слой люмпенов, или «пауперов», не участвует в производственном процессе, не выполняет общественных функций, не обладает социальным статусом и существует на те средства, которые либо добываются в обход общепринятых установлений, либо предоставляются из различного рода благотворительных фондов имущими классами и сословиями, чтобы не произошло социального взрыва. В современной научной литературе этот слой населения обычно именуется маргинальным, т. е. находящимся на обочине социальной организации общества.

Маргинальный слой населения присущ любому (за редким исключением) обществу, дифференцированному на имущих и неимущих, богатых и бедных; это явление в более или менее развитом виде имело место «почти во всех фазах общественного развития» (177, 7). Понятно, что объем маргинального слоя и его влияние увеличивалось во время кризисного состояния общества — это характерно для кризиса античных городов–государств, Римской и других древних империй служит выражением упадка феодальных государств средневековья, абсолютистских монархий XVII и XVIII веков; не избежала этого феномена и Российская империя под конец своего существования. К маргинальному слою, например, в Римской империи относились те, кто стоял на самой низшей ступени социальной лестницы — рабы, разорившийся и неимущий мелкий люд, уличная чернь, «пролетариат» в античном понимании этого слова. Это был крикливый и пестрый мир уличных попрошаек, шарлатанов, проституток, служителей сомнительных культов и пр., великолепно описанный в Петрониевом «Сатириконе». Автор этого произведения римской литературы одел в насмешливое веселье весь нищий, маргинальный мир, но человеку, умудренному историческим опытом, легко угадать в нем предвестника надвигающейся катастрофы; и, действительно, Римская империя погибла. Этот маргинальный слой сыграл поистине зловещую роль и в судьбах нашего народа и нашей культуры, ибо на него были ориентированы некоторые слои российской интеллигенции, захватившие в итоге власть после падения царского режима.

Понятно, что нравы этого низшего, маргинального слоя сказались на жизни русского народа после революции 1917 года, когда на практике стали осуществляться, по выражению О. Платонова, «уголовно–троцкистские воззрения на русский народ» (205, 162). Поэтому рассмотрим в историческом ракурсе нравы «обитателей» социального дна Российской империи, чтобы знать их — это позволит понимать более четко историю нашего многострадального отечества. Ведь нравы «обитателей» социального дна в своеобразной форме фокусируют острые противоречия жизни общества, обнажают социальное зло в его неприкрашенном виде. Писатель прошлого века В. В.Крестовский в своем знаменитом романе «Петербургские трущобы» формулирует все эти больные вопросы так: «Отчего эти голод и холод, эта нищета, разъедающая в самом центре промышленного, богатого и элегантного города, рядом с палатами и самодовольно–сытыми физиономиями? Как доходят люди до этого позора, порока, разврата и преступления? Как они нисходят на степень животного, скота, до притупления всего человеческого, всех не только нравственных чувств, но даже физических ощущений страданий и боли? Отчего все это так совершается? Какие причины приводят человека к такой жизни? Сам ли он или другое что виной всего этого?» (134, 29).

Однако этот мир социального дна появился не сразу, когда–то его в таком виде не было на русской земле. О. Платонов подчеркивает: «Праздношатающийся человек без ремесла и без дела, по–нашему, тунеядец, был для Древней Руси явление довольно редкое. Такой человек мог жить либо на милостыню, либо воровством. Как закон, так и народное нравственное чувство давило его со всех сторон, не давая развиваться. Именно поэтому на Руси таких лиц было сравнительно мало» (205, 160). И хотя исторические хроники свидетельствуют о многочисленных нищих, которые жили при церквях и монастырях больших городов и получали по христианскому обычаю обильную милостыню, однако они представляли собою увечных инвалидов, калек, убогих и неспособных к труду лиц.

Вместе с тем, играя на чувстве милосердия русского народа, к этим сирым примазываются настоящие бездельники, лодыри и тунеядцы. Именно им московское государство объявляет войну — царь Федор Алексеевич издал распоряжение о том, чтобы способные трудиться нищие были определены на работу, а их дети учились всяким ремеслам. В 1691 году указывают забирать «гулящих» людей, которые, «подвязав руки, також и ноги, а иногда глаза завеся и зажмуря, и притворным лукавством просят на Христово имя», и отправлять их по месту жительства, и определять к делу. Если же они снова примутся за старое, то бить кнутом и ссылать в дальние сибирские города на казенные работы. В 1718 году Петр Великий издает указ, в котором говорится, что тунеядцев, пойманных в первый раз, бить батожьем нещадно, в другой раз бить на площади кнутом, посылать на каторжные работы (на шахты, рудники, и т. п.), баб — в шпингауз, а ребят — учить мастерствам (215, 151–152).

В 1736 году против тунеядства издается еще один указ: «Ежели из купечества и из разночинцев подлые неимущие пропитания и промыслов мужеска пола, кроме дворцовых Синодальных и Архиерейских и монастырских и помещико–вых людей и крестьян, а женска пола, хотя бы чьи они ни были, скудные без призрения по городам и по слободам и по уездам между двор будут праздно шататься и просить милостыню, таких брать в губернские и воеводские канцелярии, записывая по силе прежних указов отдавать на мануфактуры и фабрики; кого те фабриканты принять похотят, и давать им фабрикантам на них письма, дабы там за работу или за учение пропитание получали и напрасно не шатались… и тем отданным на мануфактурах и фабриках быть мужеска пола до 5 лет, а по происшествии 5 лет отпускать их с пашпортами». По указу 1753 года «шатающихся и бродящих по миру» мужчин–тунеядцев, годных в военную службу, велено отдавать в солдаты, а негодных — на фабрики без указания срока их пребывания там (215, 180).

Однако никакие репрессивные меры не могли воспрепятствовать концентрации в больших городах лодырей и бездельников, которые не хотели трудиться и пребывали в праздности. Мир социального дна, начиная с первой половины прошлого века, когда в России стал стремительно ускоряться процесс капиталистического накопления, пополняется безработными, опустившимися и другими обездоленными лицами. Контраст между богатством и бедностью становится поистине ошеломляющим, что влечет за собою рост пьянства, преступности и проституции. Публицисты начала 1860‑х годов много внимания уделяли пугающим темпам падения «общественной нравственности»; они, например, обращали внимание на «промышленный характер» разврата: «Нередко, — писал сотрудник журнала «Время», — даже мать продает в разврат свою дочь из–за гнетущей бедности» (54, 65). Иными словами, нравы мира социального дна зависят от общественных условий, господствующих в императорской России, от резкости социальной дифференциации.

Не следует забывать, что и крепостничество наложило свой отпечаток на нравы социального дна; это особенно ярко видно на примере блудниц, или куртизанок. В допетровскую эпоху православная церковь проповедовала длительное воздержание от греховных «соблазнов», причем эти нравственные проповеди против проявлений сексуальности находили отклик в сердцах прихожан. Кстати сказать, представление о «блуднице» эволюционировало: в московскую старину вначале под блудницей понимали девицу, осмелившуюся до брака вступить в интимную связь, и вдовицу, привечавшую мужчин, а потом стали называть и замужних женщин, «поймавших чюжого мужа» (85, 16). Блуд осуждался и не случайно в «Домострое» говорится о том, что муж должен свою жену любить, что любодеев и прелюбодеев бог осудит. К тому же следует помнить, что сексуальные прегрешения подлежали наказаниям, причем в отношении ряда проступков (за исключением сожительства или изнасилования) строгость наказания на практике зависела от пола. Иными словами, в московскую старину, как и в чужих странах, для нравов общества был характерен «двойной стандарт» — различные нормы сексуального поведения для мужчин и женщин. Это значит, что внебрачные и добрачные связи женщин наказывались гораздо строже, тогда как любовные похождения мужчин, хотя формально и осуждались, в действительности повышали его общественный престиж.

Прелюбодейство было известно на Руси давно, достаточт но заметить, что Китай–город (торговая часть Москвы) был заполнен не только купцами и ремесленниками, но и девицами легкого поведения или как их тогда называли в народе, «прелестницами». Интересно, что их любимым местом служила идущая от Кремля улица, на которой жили и работали иконописцы. Ряды этих «прелестниц» пополняли крестьянки, испытавшие «любовь» своего барина и наскучившие ему; этот источник пополнения рядов проституток не иссякал вплоть до отмены крепостного права.

Феодал, бывший почти полным властелином в своих поместьях, беспрепятственно развращал крестьянских жен и дочерей, опираясь и на пресловутое право «первой ночи» (оно господствовало и в феодальной Западной Европе), и на прямое насилие. Упоминавшийся выше Л. Шишко в своих исторических очерках рассказывает о некоем русском помещике, который наездами посещал свои владения и, требуя у управляющего заранее подготовленный список всех «созревших» крестьянских девиц, проводил с каждой одну ночь. Исчерпав список, он закладывал лошадей и ехал в другую деревню. Другой крепостник во время вечерних прогулок по своим владениям стучал концом палки в окно какой–нибудь крестьянской избы. Услышав стук, из дома выходила самая красивая и молодая женщина и на два–три дня пропадала в барской опочивальне. Наскучившие барину наложницы зачастую пополняли ряды городских «прелестниц», чья жизнь была полна приключений (163, 84–85).

Еще до Петра Великого на Руси эти «прелестницы», или «потворенныя бабы» (или «что молодые жены с чужими мужи сваживают»), занимались довольно искусно своим ремеслом. Они уже тогда весьма умело проникали в дома, прикидываясь торговками, богомолками и пр. Тогда разврат юридически квалифицировался одинаково с воровством и разбоем, хотя и не относился к разряду тяжких преступлений. При Петре Великом было обращено внимание, как уже отмечалось выше, на благопристойное поведение молодых людей, добродетелям и целомудрию девиц посвящены многие разделы книги «Юности честное зерцало». Одной из добродетелей является «девственное целомудрие, когда человек без всякого пороку… и без прелести плотские наружно и внутренне душою и телом чисто себя вне супружества содержит…». В нем превозносится девическое целомудрие и порицается непорядочная, блудливая девица, позволяющая себя «по всем углам таскать и волочить, яко стерва» (319, 147, 149).

Надо сказать, что в то время закон сурово карал неверность жен и жестоко казнил жену, не только изменившую мужу, но и убившую его. В качестве примера приведем рассказ английского посланника Ч. Витворта о казни за убийство мужа женщины, занимавшей хорошее положение в московском обществе. Сама казнь состоялась 19 ноября 1706 года: «В яму, вырытую на площади, женщину–убийцу опустили живою и засыпали ее там до плеч; затем прямо пред ее глазами поставили плаху, на которой тут же обезглавили прислужницу, помогавшую убийце; другого сообщника — управителя и любовника зарытой — повесили прямо над ее головой. Оба трупа оставались перед ней и это ужасное зрелище устранено было с глаз ее только 24 часа спустя по просьбе многих лиц; сама же она оставалась без пищи и питья до ночи 24‑го ноября, когда, наконец, землю вокруг нее прибили плотнее с целью ускорить смерть, иначе несчастная прожила бы еще два или три дня в ужасном положении» (242, 53).

В екатерининскую «златую эпоху» разврат не сократился; чтобы нарисовать картину нравов того времени, достаточно привести отрывок из письма одной «прелестницы» старого склада. Он живо показывает тогдашнее женское дело, по народному выражению, «перелестивое», «перепадчивое». Вот эти признания: «Расставшись с тобой, я отошла от госпожи, у которой мы вместе с тобой жили. Я пришла к Агафье, которая расхвалила меня, клялась, что я похорошела и сделалась видна и ловка. «Ты пришла очень кстати, — сказала она, — только перед тобою вышел от меня богатый господин, который живет без жены и ищет пригожую девушку с тем, чтобы она для благопристойности служила у него под видом разливательницы чая. Нам надобно сделать так, чтобы ты завтра пришла, немного ранее вечера, у меня есть прекрасная казимировая шинельда, точно по твоему росту; я ее на тебя надену, дам тебе мою шляпу, ты сама распустишь кудри на глаза, приукрасишься как надо, и когда все будет готово, то пошлем за господином». Как было говорено, так и сделано. Я понравилась господину, и мы условились, чтобы я в следующее утро пришла к нему с какою–нибудь будто матерью и под видом бедной девушки, которая бы и отдала меня к нему в услужение за самую незначащую цену. Ты знаешь плаксу Феклу; я наняла ее за рубль, и она жалкими рассказами о моей бедности даже прослезила всех слуг. При первом изготовленном самоваре господин за искусство определил мне в месяц по 50 рублей. Две недели все шло хорошо, но в одну ночь жена моего господина возвратилась из деревни и захотела нечаянно обрадовать его, подкралась на цыпочках и вошла в спальню. Остальное ты сама можешь понять. Кончилось тем, что меня выгнали…» (220, 156–157). Целая одиссея любовных похождений и плутовства кончилась тем, что эту «прелестницу» полиция отправила в Калинкину деревню — место для исправления «прелестниц» и наставления их на путь истинный.

Всем известна любовь русских к парной бане, в которой наряду с исхлестываением тела вениками применялись массаж и растирания. Обычай общего купания мужчин и женщин при сильном воздействии парной на половое влечение приводил к разврату. Поэтому указ Екатерины II приказывал владельцам общественных бань в городах устроить раздельные бани для мужчин и женщин. Им запрещалось допускать в женские бани мужчин, кроме необходимых для услужения, а также художников и врачей. После этого многие мужчины выдавали себя за врачей или художников, чтобы иметь возможность посещать женские бани.

Естественно, такие условия привели к обширному развитию в императорской России банной проституции. Немецкий исследователь начала XX века Б. Штерн отмечает, что в Польше, южной России, Одессе и на Кавказе хозяин бани без всякого требования со стороны купающего мужчины при водит к нему несколько девушек на выбор, чтобы он мог за определенную плату выбрать одну для растираний (209). В петербургских банях служитель задает посетителю вопрос, желает ли он блондинку или брюнетку, какого возраста и за какую плату; наряду с общими комнатами в них имелись и отдельные кабинеты за три рубля. В некоторых русских банях висели фотографии девиц, чтобы каждый мог выбирать по своему вкусу и потребностям.

В XIX веке в связи с развитием капиталистических отношений в императорской России начинают эволюционировать и нравы «падших женщин». Нельзя не согласиться с Вл. Мих–невичем, который в своей книге «Русская женщина XVIII столетия» пишет о прошлом веке: «Да и позднее, когда нравы поисшатались и развилось куртизанство, то и тогда ветреность, испорченность сердца и непостоянство чувства отличали преимущественно замужних женщин, искусившихся в опыте суетной жизни и деморализации века» (170, 158). Действительно, произошло дальнейшее падение нравов, возникают трущобы, где также промышляют «падшие женщины», или проститутки. В. Крестовский в «Петербургских трущобах» пишет, что в 1858 году увидел, как один мужчина бил полупьяную женщину, причем полицейский даже и глазом не моргнул, считая это обыденным делом. Затем из полуподвального помещения выскочило несколько оборванных женщин и утащили избиваемую к себе в приют, где шла «отвратительная оргия» (134, Кн.1, 28). Такие трущобы существовали не только в Петербурге, но и в Москве, Ростове–на–Дону, Одессе и других городах российской империи.

Прекрасный знаток трущобной жизни Москвы прошлого и начала нашего столетия В. А.Гиляровский описывает трактир на Хитровом рынке под названием «Каторга», где пьяные проститутки, зачастую избиваемые, сидели со своими «котами»: «Судьба их всех одинакова, и будущее каждой из них не разнится: или смерть в больнице и под забором, или при счастливом исходе — торговля гнилыми яблоками и селедками здесь же на рынке… Прошлое почти одинаковое: пришла на Хитров рынок наниматься; у нее нарочно, чтобы закабалить ее, «кот» украл паспорт, затем разыгрывая из себя благодетеля, выручил ее, водворив на ночлег в ночлежный дом — место, где можно переночевать, не имея паспорта… «Кот», наконец, сделался ее любовником и пустил в «оборот», то есть ввел в «Каторгу» и начал продавать ее пьяным посетителям… Прошло три–шесть месяцев, и свеженькая, совсем юная девушка превратилась в потерявшую облик человеческий «каторжную тетку» (197, 72). «Коты» — это отдельная каста; они находятся в дружеских отношениях с половыми и буфетчиками, живут на вырученные их любовницами деньги. Тот же В. А.Гиляровский в своей известной книге «Москва и москвичи» подмечает: «По ночам «коты» выходили на Цветной бульвар и на Самотеку, где их «марухи» замарь–яживали пьяных. Они или приводили их в свои притоны, или их тут же раздевали следовавшие по пятам своих «дам» «коты». Из последних в притонах вербовались «составителями» громилы для совершения преступлений, и сюда никогда не заглядывала полиция…» (62, 64). Итак, «коты» живут кражей кошельков и платья у пьяных, участвуют в различного рода преступлениях.

Чуть более века тому назад все проститутки в Императорской России делились на три категории — «жрицы любви» публичных домов (всего таких домов насчитывалось 1216, число их обитательниц — 7840 человек), «одиночки» или «квартирные проститутки» (для приема клиентов их обязывали нанимать помещения, их число составляло 9763 человека) и «тайные», нелегальные проститутки из развратных притонов, не поддающихся медицинскому и полицейскому контролю (109, 38–39). Многие из них принимали у себя несовершеннолетних юнцов, хотя это и запрещалось законом.

В прошлом и начале нашего века в императорской России (как и во Франции, Англии, Германии, Австро — Венгерской монархии) процветает утонченная хореографическая проституция. Такие названия, как «Бальный зал», «Орфеум», «Танцкласс», «Аркадий» и др., весьма четко обозначают очаги данного вида проституции. О тесной связи проституции с танцами свидетельствует, например, интересное сообщение врача Архангельского в 1897 году на петербургском конгрессе по борьбе с сифилисом (именно тогда в стране широко начал распространяться сифилис). Он отметил, что в Туле, известной своими оружейными заводами и серебряными изделиями, нет танцевальных школ и что молодые люди обоего пола посещают публичные дома, Чтобы научиться танцам. Аналогичные явления встречались также в Петербурге и Москве.

В начале нашего столетия в Петербурге наряду со 197 домами терпимости было зарегистрировано официально 5276 проституток (по оценке петербургских статистиков реальная цифра в пять раз больше) (321, 13). Приведем в качестве одной из «язв» Петербурга ресторан «Квисисана», чье описание превосходно дано одним из репортеров рубежа столетий Ю. Ангаровым в одноименном очерке. Данное учреждение располагалось на углу Троицкой и Невского, представляя по внешнему виду ресторанчик дурного вкуса с тухлыми котлетами на маргарине, разбитым пианино и жидким кофе. Посетители идут сюда не закусывать, а чтобы принять участие в оргиях с «жрицами любви»; в полночь около «Квисисана» толпятся представители золотой молодежи, все подонки общества: коты, сутенеры, хлыщи, жуиры, фаты, студенты, офицеры, чиновники разных ведомств, инженеры; все одеты в модные и изысканные костюмы. Наступает момент и вся толпа врывается в ресторан и пред нами открывается зрелище не безобразнее и не ужаснее Дантова ада. Последуем за Ю. Ангаровым и увидим следующее.

Ресторан состоит из двух больших и двух маленьких комнат, сообщающихся между собой. В них тесным кольцом расположены столики, так близко, что сидящие рядом касаются друг друга спинами, т. е. теснота невероятная. Все толкутся, медленно движутся, останавливаются, кружатся, толкаются, ссорятся. Зрелище напоминает знаменитое вавилонское столпотворение и смешение языков. За столиками сидят женщины со своими любовниками или приятелями, ибо по ресторанному статусу женщин одних не пускают. Невозможно описать цинизм поз, жестов и разговоров. Столы уставлены вином, пивом, пирожками, антрекотами; кое–кто распивает водку из рукава.

«Сидят на спинках стульев, на столах, на коленях, — пишет Ю. Ангаров. — Целуются, обнимаются, давят женщинам грудь; те кричат, взвизгивают. Брань несется со всех концов: ругаются едко, отборно и зло.

Скандалы назревают каждую минуту. То проститутка вцепилась в другую: происходит потасовка на почве конкуренции из–за гостя. То «погибшее, но милое созданье» встретило своего клиента, который посетил ее «на пушку», т. е. ничего не уплатив. Теперь она настоятельно требует долг, грозя серной кислотой.

То «жертва общественного темперамента» в порыве раскаяния, в момент экстаза, в пьяном угаре стала сентиментальничать, изливать посетителям свою горькую долю, все свои жгучие обиды, всю свою безрадостную жизнь. Слезы текут по ее изможденному лицу, лижут белила и румяна и капают в стакан с пивом. «Стешка, не ной», — говаривает ее подруга. Та заливается еще сильнее.

А вот «пассажир» из арапов отказывается платить за угощение «этой дамы». «Ты сама подсела ко мне, я тебя не звал, — оправдывается он, — лопала, лопала, жрала, пила — а я плати, дудки, Матрена». Проститутка беснуется, «Прощелыга ты, голодранец, а еще в котелке и лакированных ботинках. Тебе чистильщиком сапог быть, а не с дамами кутить»… Стон стоит невероятный. То грубые мужские ноты, то крикливые женские голоса прорывают воздух. Душно, парно, угарно, смрадно. Большинство присутствующих пьяны.

Женщин, наверно, до 200–300, мужчин в несколько раз больше. Надо всем царит одно огненное слово — «культ тела». Ему поклоняются, в его чудодейственную силу веруют, им пламенеют, его жаждут… Все здесь заражены венерическими болезнями; здоровый человек редкость. Это никого не изумляет и не возмущает. Наоборот, это создает привилегированное положение: болел, мол, — это модно и в этой среде звучит гордо… Какой–то пьяный в цилиндре разбросал по столу и на полу массу серебряных монет. Проститутки с жаром набросились на деньги и подбирают их. Происходит ссора, потасовка… Публика прибывает бесконечной вереницей. Пьянство и разврат! В позах, движениях не стесняются. Та положила ноги на плечи кавалеру, эта распустила волосы. Тут господин расстегнул жилет, там сидит пара, прижавшись друг к другу, и целуются… Надо всем царит всевластный разврат. Думают и говорят только о наслаждениях. Верят и ценят только их. Смеются над ученостью, разумом, светом. Все попирают, все изводят на ступень полового удовлетворения» (321, 125–127). В конце царствования династии Романовых «веселящиеся верхи» столицы в своем разврате, в погоне за наслаждениями опускаются на социальное дно и ярко демонстрируют рабскую половую этику с ее системой двойной морали. Подобного рода разложение нравов характерно для прогнивших режимов, каковым оказался и государственный строй нашего отечества в начале XX столетия.

Жестокие нравы, порожденные крепостным строем, не могли не отразиться и на представителях дна общества. Выше уже отмечалось, что в эпоху «дворцовых переворотов» жестокий гнет порождал разбойников, занимавшихся грабежами и издевательством над людьми, что во главе некоторых разбойничьих шаек находились «тайные» вожди из лиц высшего света. Майор Данилов рассказывает, что в его время (это время императрицы Анны Иоанновны и Елизаветы Петровны) был казнен на площади разбойник князь Лихутьев: «голова его взогнута была на кол» (220, 152). Тогда в самом Петербурге сильно распространены были разбои и грабеж; так, в лежащих вокруг Фонтанки лесах скрывались разбойники, которые нападали на прохожих и проезжих. Поэтому полиция обязала владельцев дач на Фонтанке вырубить эти леса, «дабы ворам пристанища не было»; аналогичное распоряжение о вырубке лесов было отдано владельцам дач и домов по Нарвской дороге на тридцать саженей в каждую сторону, «дабы впредь невозможно было разбойникам внезапно чинить нападения» (220, 154). Грабили и на «Невском прошпекте», в связи с чем были восстановлены военные пикеты для прекращения этих «зол».

На Выборгской стороне, около церкви Сампсония, в казачьей слободе, которая насчитывала всего 22 двора, существовал притон. Правительство отдало распоряжение перенести эту слободу в другое место; в Петербурге случались и грабительства кощунственного характера — это «гробокопательство». Когда в одной из кирх на ночь оставили тело умершего знатного иностранца, то воры забрались в нее, вытащили тело из гроба и ограбили. Благодаря предпринятым мерам воров нашли и казнили. Несмотря на жестокие меры борьбы с преступностью — разбойников сажали живых на кол, вешали и подвергали различным страшным карам — разбои не прекращались. Необходимо отметить, что значительное усиление преступности в России связано с царствованием Петра Великого. Ведь он стремился реформировать страну путем ее европеизации и вместе с тем превратить ее в великую военную державу, однако для этого им применялись жестокие самодержавные методы. В судопроизводстве не было никаких послаблений, к тому же царь зачастую сам принимал участие в массовых казнях, сам рубил головы осужденным. Морально–психологическая атмосфера нарождающейся империи была пронизана доносительством в Тайную канцелярию, ведавшеую государственными тайнами и политическими преступлениями. Яркой фигурой этого времени служит такая наиболее выдающаяся фигура в преступном мире, как широко известный Иван Осипов (по прозвищу Ванька — Каин). Он сызмальства посвятил свою жизнь воровству; и начал с того, что обокрал своего барина и сбежал от него в Москву. Здесь он вошел в местный воровской мир после соответствующей церемонии под Каменным мостом вблизи Кремля. На ней он заплатил членский взнос и произнес речь на воровском, жаргоне. Он промышлял карманным воровством и однажды его арестовали на рынке; однако его выручили, и он сбежал из тюрьмы.

Затем Ванька — Каин перебежал из воровского мира в полицию, где под его началом находился вооруженный отряд. Прекрасное знание преступного мира Москвы позволило ему в первую же ночь своей службы схватить тридцать два преступника. «Официально он был доносчиком и не получал за это платы, поэтому, — отмечают М. Дикоелиус и А. Константинов, — вскоре начал вымогать деньги у своих бывших соучастников по преступлениям, а кроме того угрожать купцам поджогами. Таким образом, Осипов — Каин стал одним из первых предшественников современных вымогателей и бандитов» (78а, 44). Следует заметить, что с эпохи Ваньки — Каина увеличивается число преступников, которые переходят от нападений и грабежей к взломам и другим менее жестоким методам совершения преступлений.

В XVIII веке пойманных разбойников, грабителей и воров довольно часто подвергали публично телесным наказаниям; такого рода экзекуции совершались на Конной площади в Петербурге. Обыкновенно преступника везли на позорной колеснице рано утром; он был одет в черное платье и черную шапку, на груди у него висела черная деревянная доска, на которой крупными белыми буквами начертаны сведения о совершенном преступлении. Преступник сидел на скамейке спиною к лошадям, его руки и ноги были привязаны к скамейке сыромятными ремнями. Позорную колесницу сопровождали солдаты с барабанщиком, выбивавшим глухую дробь. За ней в отдельном фургоне ехал под конвоем солдат палач, облаченный в красную рубашку.

Когда позорная колесница прибывала на место казни, тогда преступника приводили на. эшафот; к нему подходил священник, утешал его и давал целовать крест, а уж потом чиновник зачитывал приговор. Тюремные сторожа привязывали осужденного к позорному столбу; затем снимали с него верхнее платье и передавали его в руки палачей. Они обнажали преступника по пояс, клали его на кобылу, прикрепляли руки и ноги к ней сыромятными ремнями и после команды наносили удары плетью с определенной регулярностью. По окончании казни виновного отвязывали, на лицо наносили клеймо, одевали и вместе с фельдшером отвозили в тюремную больницу. Если осужденного должны были отправить на каторгу, то палач вырывал у него специальными клещами ноздри; ворам ставили на щеках и лбу знак «вор» и потом затирали порохом. В 1801 году император Александр I отменил и пытку, и знаки; в указе было сказано: «Самое название пытки, стыд и укоризну человечеству наносящее, должно быть изглажено навсегда из памяти народной» (220, 351).

И тем не менее нравы русского общества остаются жестокими, а число грабителей, воров и нищих не уменьшается, а растет, что связано с усилившимся расслоением общества, с увеличивающейся пропастью между богатыми и бедными. Аристократически–купеческие Петербург и Москва — это очаги пороков различного рода, где столичное и провинциальное дворянство и богатеи всех сортов проматывали свои состояния, погрязши в пьянстве и распутстве. Роскошь, порождающая страсть к развлечениям, мотовству, пьяному разгулу, разврату, и неотделимая от нее праздность вызывает по закону «низшие подражают высшим» соответствующие порочные нравы среди представителей социального дна. В этом смысле верно замечание А. де Кюстина: «Больше всего меня возмущает то, что в России самое утонченное изящество уживается рядом с самым отвратительным варварством. Если бы в жизни светского общества было меньше роскоши и неги, положение простого народа внушало бы мне меньше жалости. Богатые здесь — не сограждане бедных» (144, 181). В этом замечании нет ничего удивительного, ибо оно фиксирует жестокие нравы крепостничества и дикого капитализма.

Именно порождением социальных условий российской действительности являются «язвы» типа Хитрова рынка (или Хитровки), о котором В. Гиляровский писал: «Лондон мне всегда представлялся самым туманным местом в Европе, а Хитров рынок, несомненно, самым туманным местом в Москве» (62, 16). Возникла Хитровка в первой половине прошлого века и десятки лет наводила ужас на всех москвичей и приезжающих в древнюю столицу: В трущобах Хитровки было полно нищих, бродяг, проституток, кокаинистов, «огольцов» (кавалеров–подростков девочек трущоб), шулеров, воров и пр. Воры делились по категориям, образуя своего рода иерархию на социальном дне. На нижней лестнице этой «иерархии» находились «огольцы», которые, придя на базары, толпой набрасывались на торговок и исчезали врассыпную, прихватив товар. Ступенью выше находились «поездошники» — они выхватывали на проездах бульваров, в глухих переулках и на темных вокзальных площадях из верха пролетки чемоданы. За ними следовали «фортачи», ловкие ч гибкие ребята, которые лазали в форточку, и «ширмачи», бесшумно лазившие по карманам; толкались также и «портяночники», срывавшие шапку с прохожего или отнимающие у своего же хитрована–нищего суму с куском хлеба (62, 29).

Существовали и корпорации банных воров, выработавшие системы воровства в «простонародных» и «дворянских» банях. В «простонародных» банях использовалась следующая система кражи белья и платья, сушившихся в «горячей» бане. Воры столько наливали воды на «каменку», что баня наполнялась облаком горячего пара; купающиеся не выдерживали жары и выходили в мыльню. Тогда–то воры срывали с шестов белье и платье и прятали здесь же, а вечером забирали спрятанное. В «дворянских» банях или отделениях бань, где практиковалась выдача жестяных номерков за сданное на хранение платье и обувь, применялась иная система.

Купающийся надевал номерок себе на шею, привязывал к руке или просто цеплял его к ручке шайки и шел мыться и париться. Вор выслеживал кого–нибудь, ухитрялся подменить его номерок своим, быстро выходил, получал платье и исчезал вместе с ним. Купающийся потом получал вместо своей дорогой одежды рвань и опорки.

В. Гиляровский пишет о банных ворах следующее: «Банные воры были сильны и неуловимы. Некоторые хозяева, чтобы сохранить престиж своих бань, даже входили в сделку с ворами, платя им отступного ежемесячно, и «купленные» воры следили за чужими ворами, и если какой попадался — плохо ему приходилось, пощады от конкурентов не было: если не совсем убивали, то калечили на всю жизнь. Во всех банях в раздевальнях были деревянные столбы, поддерживавшие потолок. При поимке вора, положим, часов в семь утра, его, полуголого и босого, привязывали к такому столбу поближе к выходу. Между приходившими в баню бывали люди, обкраденные в банях, и они нередко вымещали свое озлобление на пойманном… В полночь, перед запором бань, избитого вора иногда отправляли в полицию, что бывало очень редко, а чаще просто выталкивали, несмотря на погоду и время года» (62, 207). И наконец высокую ступень в воровской «иерархии» занимали «деловые ребята», А которые по ночам выползали из подземелий «Сухого оврага» на фарт с фомками и револьверами.

Естественно, что преступники попадали в тюрьмы, где господствовали свои, особые нравы — на них обращает внимание В. Крестовский в своих «Петербургских трущобах». Эти нравы противоречивы: с одной стороны, для заключенных характерны отсутствие раскаяния в содеянном, способность самых отчаянных и жестоких откликнуться на человеческое обращение, готовность многих из них за сравнительно ничтожное вознаграждение взять на себя чужое преступление; с другой стороны, традиции тюремной камеры являются жестокими и беспощадными. С Иваном Вересовым, как и с каждым новичком, арестанты проводят «игру», в результате которой он избит до полусмерти. С садистским весельем арестанты вымещают на новичке свою боль и отчаяние и только заступничество олонецкого крестьянина Рамзи спасло Вересова от окончательной расправы. В нем, как пишет В. Крестовский, нельзя было не почувствовать «нравственно сильного, могучего человека, который невольно, хоть и сам, быть может, не захочет, а наверно возьмет первый голос и верх над камерой» (134, 470). Однако в тюрьме доминирует, в целом другой тип преступника, которому присуща жестокость, хотя не умерли в нем и добрые чувства.

«Вообще в объективном характере арестантов, — пишет В. Крестовский, — является странное слияние этого зверства с чем–то детски наивным, доверчивым. Зверство же само по себе есть прямой продукт нашей русской системы общего заключения. Понятно, почему первую роль в камерах играет физическая сила, здоровый кулак и прошлое арестанта, богатое ловкими приключениями, а главное — отчаянным злодейством» (134, 487–488). Немудрено, что после пребывания в тюрьме слабохарактерный или не закаленный нравственно человек выходит уже негодяем, способным на любое низкое преступление и поступок. Не следует забывать, что тюрьма представляет собою перевернутый социальный мир, в котором наиболее ярко раскрывается природа человека как сплав добра и зла. Тюрьма — это микрокосм сильно спрессованной истории, где наиболее четко проявляется трещина между добром и злом. Ведь в ней содержится в концентрированном виде вся сумма зла и страданий, существующих в обычной жизни распыленно и незримо и противостоящих добру.

И наконец, следует обратить внимание на босяков и нищих, находящихся тоже на социальном дне; они жили и на Хитровке, и на знаменитом петербургском «Горячем поле», и в других трущобах Российской империи. В. Гиляровский пишет: «Самый благонамеренный элемент Хитровки — это нищие. Многие из них здесь родились и выросли; и если по убожеству своему и никчемности они не сделались ворами и разбойниками, а так и остались нищими, то теперь уж ни на что не променяют своего ремесла» (62, 30). Причем следует иметь в виду, что это не те нищие, которых иногда встречают на улицах.

Дело в том, что трущобные нищие (Хитровки, Горячего поля и др.) были объединены в артели. В той же Москве хорошо были организованы артели нищих (кроме того, имелись артели разбойников и воров), которые, как рассказывал И. Прыжов, жили в отдельных домах или подвалах и чердаках домов, имели общий стол и часто едва ли не жен. По милости ежедневных сборов, которые, по пословице «досыта не накормят, а с голода не уморят», нищие имели более или менее обеспеченную жизнь. У них есть чай, а придешь в гости — угостят и водочкой, а у иных и денежки есть. Артелью управляет избранный староста, доступ в нее имеют свои и знакомые, чужого туда не пустят (215, 180).

Среди нищих существовала своя иерархия: «Были нищие, собиравшие по лавкам, трактирам и торговым рядам. Их «служба» — с десяти утра до пяти вечера. Эта группа и другая, называемая «с ручкой», рыскающая по церквам, — самые многочисленные. В последней — бабы с грудными детьми, взятыми напрокат, а то и просто с поленом, обернутым в тряпку, которое они нежно баюкают, прося на бедного сиротку. Тут же настоящие и поддельные слепцы и убогие. А вот — аристократы, — отмечает В. Гиляровский. — Они жили частью в доме Орлова, частью в доме Бунина. Среди них имелись и чиновники, и выгнанные со службы офицеры, и попы–расстриги. Они работали коллективно, разделив московские дома на очереди» (31). В целом, можно сказать, что в трущобах жили и пьяницы, и воры, и нищие, и босяки, и хулиганы и прочие деклассированные элементы, и опуститься ниже уже было невозможно; отсюда и соответствующие нравы (жестокость, грубость, ругань, разврат и т. д.).

Любая нация всегда стремится к тому, чтобы этот слой деклассированных элементов, это социальное дно с испорченными нравами не разрасталось; всегда его развитие пресекается. И только в нашем отечестве один из слоев российской интеллигенции сблизился с «босяцкой нетрудовой средой, выражавшей мировоззрение деклассированных элементов страны, по–своему романтизируя эти паразитические элементы общества» (205, 162). Все это не прошло даром, и в то, что случилось потом с нашей страной, внесли свой вклад все эти челкаши, обитатели хитровок и романтики «дна».

Раздел 15. Семья Самодежца: Восток или Запад?

Эволюция нравов семьи самодержца вписана, хотя и не однозначно, в изменении нравов нашего народа, сотканных из традиций Востока и Запада. Уже Н. Костомаров в своем исследовании «Русские нравы» подчеркивает, что «в русском обращении была смесь византийской напыщенности и церемонности с татарской грубостью» (130, 107). Сама же Византия представляла собой «золотой мост» между Востоком и Западом и ее нравы включали в себя элементы восточных и западных нравов, нередко причудливо переплетавшихся. С принятием Русью православия в жизни русского народа отразилось византийское влияние: в различных слоях и разных сферах общества просматривается воздействие византийских нравов, отфильтрованных особенностями русской культуры и менталитета.

На нравы семьи самодержца и связанных с ними слоев русского общества громадное влияние оказали теория и практика византийского самодержавия. Прежде всего слово «самодержец» является калькой греческого «автократор» (aytos — «сам», crato — «держу»). В ходе принятия титула царя Великим князем Московским Иоанном Грозным последний старался доказать свои права на него. Тогда турки уже завоевали Константинополь. Византия в качестве единой мировой империи, заменившая императорский древний Рим, прекратила свое существование. Все права Иоанна Грозного на царский титул покоились только на родственных связях московского и византийских престолов. Именно в эти времена родилась легенда о том, что византийский император Константин Мономах венчал на царство киевского князя Владимира Мономаха. В действительности ничего подобного быть не могло, ибо Владимиру Мономаху было всего два года, когда скончался Константин Мономах. К тому же тогда никто не мог и думать, что Владимир Мономах через пятьдесят восемь лет станет Великим киевским князем, так как было много князей старше его по возрасту.

Однако данная легенда, весьма рельефно высвечивающая нашу национальную зависимость от византийских традиций, оказалась важнее многих реальных фактов отечественной истории. В предисловии к интересной книге французского ученого Ш. Диля «Византийские портреты» П. Безобразов пишет об этом следующее: «Иоанн IV был первым нашим самодержцем, настоящим византийским царем на московском престоле. В первый раз иностранные послы увидели в Москве царя, сидящего на троне с золотой византийской короной на голове, в золотом византийском платье, с византийским скипетром в руке, — русского царя со всеми атрибутами византийского самодержавия. С тех пор все подданные стали холопами царя. «Жаловать своих холопей мы вольны и казнить их также вольны», — писал грозный царь Курбскому. Для царя все были холопами: и бояре, и потомки удельных князей, и воеводы — наравне с мужиками все они были холопами, рабами царя. Все подданные на челобитных царю подписываются «холоп твой такой–то», так же точно, как в Византии высший сановник наравне с кресть-.янином подписывался «раб державного царя такой–то» (77, 7). Этим византийским духом пропитаны все проповеди и поучения, которые произносили православные священники в храмах и которые формировали нравственность нашего народа на протяжении длительного времени.

Византийская империя была весьма противоречива и оригинальна по своей сути, ибо в ней сочетались одновременно и абсолютизм, и демократия. Ведь император обладал деспотической, неограниченной властью, однако его происхождение не имело при этом никакого значения (облечься в порфиру мог и безродный). В теории была унаследована от древнего Рима формула о том, что византийский император избирался народом и сенатом, однако она на практике оказалась фикцией, лишенной какого–либо реального содержания. Народное избрание было пустой формальностью, сенат же в Византийской империи никогда не был правительственным учреждением. Представляя собой назначенное императором собрание сановников, имеющее совещательный голос, он не играл значительной роли в государственных делах. Вспомним Сенат и другие подобного рода учреждения в императорской России: они играли аналогичную роль, хотя и носили статус правительственных учреждений.

Известно, что в Византийской империи не существовало закона о престолонаследии; на практике это означало, что любой свободный гражданин (не раб и не крепостной) имел право облачиться в порфиру и надеть царский венец. П. Безобразов следующими словами характеризует существующее положение вещей: «Это право сильного, и в нем заключалась византийская конституция. Царское самовластие сдерживалось заговорами, возможностью, о которой так часто мечтали византийцы, свергнуть царя и занять его место. Из сорока трех императоров, царствовавших от Юстиниана до четвертого крестового похода, шестнадцать вступили на престол насильственным путем. Когда заговор приводил к желаемому результату, то происходило провозглашение нового царя, но производилось оно исключительно столичным населением, а не всеми подданными, и означало только подтверждение совершившегося факта. Главное же значение при византийских переворотах принадлежало войску, а константинопольские жители иногда помогали заговорщику тем, что начинали шуметь и грозить царствовавшему императору» (77, 10). Все нравы, связанные с отсутствием закона о престолонаследии, весьма четко проявились в императорской России, когда Петр Великий не назначил своего преемника и в стране наступила эпоха «дворцовых переворотов» (мы не говорим уже об убийстве Павла I). Та же Анна Иоанновна из собственного опыта знала, что формула «несть власти аще не от Бога» — на практике звучит как «несть власти аще не от гвардии». М. Василевский в своей оригинальной книге «Романовы. От Михаила до Николая: История в лицах и анекдотах» пишет, что Анна Иоанновна не хотела рисковать, ибо, «если бы не было законного престолонаследника, любая кучка офицеров могла бы выдвинуть своего кандидата» (39, 199). И Елизавета, и Екатерина II пришли к власти на штыках гвардии: население столицы Российской империи приветствовало захват ими императорского престола.

Иным путем решалась проблема престолонаследия в Турецкой, или Османской, империи. Так как в ней правящая династия удерживалась на протяжении существования самой империи, то султанский престол не переходил автоматически к старшему сыну падишаха (не следует забывать, что султан имел гарем из нескольких сотен жен и наложниц и все родившиеся дети считались его законными отпрысками). Молодые принцы в возрасте 14 лет подвергались церемонии обрезания, после чего им в управление передавались разные провинции в Анатолии, откуда шли регулярно донесения об их способностях и совершенных ими поступках. На основе. этих донесений султан принимал окончательное решение о том, какой из его сыновей станет наследником, и тогда ему доверялась важная в стратегическом отношении должность вблизи столицы. «Чтобы избежать создания оппозиционных фракций, поддерживающих кандидатов на трон, — пишет Р. Льюис, — стал практиковаться обычай уничтожения остальных братьев (и их сыновей). Их душили шелковой тетивой лука — это была форма казни, предусмотренная исключительно для тех, чье убийство, связанное с пролитием крови, считалось святотатством» (340, 21). Этот варварский обычай считался необходимой и невеликой ценой, которую следовало заплатить во избежание династических войн и социальных потрясений. В основе данного обычая лежала мысль, что «смерть принца менее достойна сожаления, нежели утрата провинции».

Из Византии наше отечество пришел еще один обычай, который весьма негативно сказался на семейных нравах. Для византийского менталитета было характерным уничижительное отношение к женщине — она рассматривалась как порождение дьявола, виновница грехопадения рода человеческого, как существо слабое и нечистое, предназначенное быть служанкой и рабой мужчины. Женщина до замужества подчинялась отцу, после замужества полностью подчинялась супругу, причем до вступления в брак она его зачастую и в глаза не видела. Ей было отказано в праве самостоятельно распоряжаться и собой и имуществом, ее не считали личностью. Некоторой свободой она обладала дома, где в обязанность ей вменялось ведение домашнего хозяйства и занятие женским рукоделием. Однако выходить из дома, бывать в театре или в цирке ей можно было только с разрешения мужа. «Даже в собственном доме, — отмечает П. Безобразов, — свобода ее была ограниченна: ей отводилась отдельная половина, гинекей, откуда она не имела права выходить, когда у ее мужа сидели гости» (77, 8–9). Но ведь точно такие же порядки характерны для допетровской эпохи, где терем вполне соответствует византийскому гинекею. И в этом нет ничего удивительного, ибо особенно сильно византийское влияние проявилось в домашней жизни русского человека, руководствовавшегося знаменитым «Домостроем».

Здесь же опять «сработали» в качестве фильтров отечественная культура и менталитет — они «отобрали» из византийской традиции одни элементы и отбросили другие. Ведь эта традиция была противоречивой: считавшаяся презренным существом женщина время от времени распоряжалась судьбой империи. Достаточно вспомнить умную, властную и очаровательную императрицу Феодору и знаменитую императрицу Феофано (См.: Диль Ш. Указ. соч. Гл. VI и IX). И в те времена мужчины имели свои слабости в отношении женщин, увлекались женской красотой и прелестью. Так, благодаря интриге Склирены, любовницы императора Константина Мономаха, против талантливейшего полководца того времени Маниака, последний был лишен своей должности, и у византийской армии был отнят лучший генерал.

Женщины играли свою значительную роль в судьбах монархий и на Западе, где на исходе эпохи средневековья родилась индивидуальная половая любовь благодаря куртуазной жизни высших слоев общества. Французский писатель и историк Ги Бретон в своем многотомном сочинении «Истории любви в истории Франции» показывает, что ради благосклонности любимой женщины государственные мужи объявляли войны, запрещали религии и принимали абсурдные законы. Он пишет: «Если Мария Манчини своей образованностью, Генриетта Английская своим политическим чутьем, Луиза де Лавальер изяществом, мадам де Монтеспан хитроумным коварством, мадемуазель де Фонтанж элегантностью, а мадам де Монтенон умом способствовали расцвету Великого века (речь идет о времени правления короля Людовика XIV — В. П.), то мадемуазель Демар, мадам де Авери, мадам де Тансен, мадам де Парабер и прочие излишне доступные и легкомысленные женщины своим развратным поведением произвели переворот в умах.

А вслед за ними явятся другие, не столь беззаботные, но столь же бесстыдные — и процесс разрушения обретет неудержимую силу. В царствование Людовика XV вся власть окажется в руках нескольких восхитительных женщин, но воспользуются они ею с удручающим легкомыслием.

И здесь остается только развести руками в изумлении: в течение целого тысячелетия женщины благодаря своему шарму, обаянию и красоте играли решающую роль в возведении и укреплении французского трона, и всего за семьдесят лет с помощью тех же шарма, обаяния и красоты добьются того, что здание французской монархии рухнет с оглушающим треском» (30, т. III‑IV, С.574). Понятно, что к уничтожению той же французской абсолютистской монархии привел целый ряд социокультурных факторов, однако и женщины несут свою долю ответственности за него.

Наша история тоже богата именами многих замечательных женщин, достаточно вспомнить княгиню Ольгу, дочь Ярослава Мудрого — Анну, королеву Франции, Евфросинью Полоцкую, Ксению Годунову и др. О них говорят исторические источники, легенды, сказания, повести и исторические песни. Однако до петровской эпохи женщина не могла участвовать в общественной, политической и культурной жизни государства. Именно преобразования Великого Реформатора начали отодвигать в прошлое предписанный «Домостроем» старинный уклад жизни. Указами Петра I динамично вводятся западные нравы в образ жизни правящего сословия, нарушается замкнутость теремного существования. Боярские жены и дочери выходят в свет, принимают участие в общественной жизни — они посещают «ассамблеи» (публичные гуляния), бывают «на театрах», на приемах иностранных послов и дипломатов. Известно, что родная сестра Петра I, Наталья Алексеевна основала при своем дворе небольшой театр, писала для него пьесы и принимала участие в их постановке на сцене.

Освобождение женщины от «теремного затворничества» принесло изменение в нравах, относящихся к любви и браку. Именно к началу становления Российской империи относится «повреждение» нравов, когда «страсть любовная, до той поры незнаемая, стала людскими сердцами овладевать» (М. Щербатов). Однако одновременно с этим стали развиваться предпосылки просветительских идей с их культом разума, веры в человека, в его нравственные и физические возможности. Нравственное становление женской личности нашло отражение, в частности, в том, что появилась потребность осознать свое место в жизни, описать события, глубоко затронувшие ее чувства и эмоции. Не случайно поэтому появление в XVIII в. (и в начале XIX в.) записок и воспоминаний русских женщин. Здесь достаточно указать «Записки» императрицы Екатерины Второй, «Своеручные записки» Н. Долгоруковой, «Записки» Е. Дашковой и др. (97).

Следует иметь в виду, что в абсолютных восточных деспотиях иногда женщинам тоже отдавалось должное, причем им туделялось такое внимание, какое не всегда встретишь на Западе. В качестве примера можно привести знаменитый во всем мире мавзолей Тадж Махал, возведенный по приказу императора могольской династии Шахджахана для своей любимой жены, известной под именем Мумтаз Махал, или Украшение Дворца. Император могольского Индостана горячо любил свою жену, советовался с ней не только по частным, но по государственным делам. Он сделал ее соправителем, советником и доверенной в тайных государственных делах; вот почему к ней обращались многие с прошениями, и каждый, кто имел обоснованную просьбу, мог рассчитывать на прием у нее. Она родила ему четырнадцать детей и скончалась в ходе последних родов; Шахджахан после этого приказал возвести для нее чудо искусства — Тадж Махал, на который в последние годы своей жизни смотрел из находившейся рядом башни, куда заключил его сын Аурангзеб, и в котором он был похоронен рядом с Мумтаз Махал.

Современный американский историк и писатель В. Хансен так описывает свое впечатление о Тадж Махале: «Может быть, сегодня, а может быть, всегда… от мавзолея веет холодом абсолюта. Некоторые даже слышат непрестанный шепот: это давно забытые императорские муллы возносят молитвы за ту женщину, память о которой должна сохраняться навеки. Ежегодно в день ее смерти Шахджахан молился на корточках перед выложенной драгоценными камнями балюстрадой, окружающей ее саркофаг. Каждую ночь мавзолей освещался светом золотых ламп, а в помещении висел золотой шар, украшенный выпуклыми зеркалами из Алеппо, бросающими изменчивый поток чувственных отблесков на саркофаг бесповоротно утраченной женщины. Смерть — это сама сущность Тадж Махала, но в этом строении чувствуется не только смерть. Ни одна фотография, ни один фильм не способен воспроизвести дух, излучаемый этим шедевром искусства — как эктоплазма вызывает гусиную кожу только у непосредственного наблюдателя. Дуновение этого духа распространяется от центральной арки мусульманского типа, подобно варварской стреле, нацеленной в купол из белого мрамора. Все становится здесь призрачным и прелестным, подобно заклятью, благодаря которому смерть теряет свою грубость» (331, 23). Тадж Махал содержит в себе всю свою историю и одновременно ускользает удивительным образом из–под власти времени: он символ вечной любви, без которой не может обойтись ни один владыка, будь он восточным, западным или российским.

Общим для всех абсолютных монархий является то, что, за некоторым исключением, властители в системе государственного механизма являются посредственностями, которые купаются в роскоши. В качестве примера западного монарха можно привести французского короля Людовика XIV, чье правление называют «великим веком». Он любил роскошь, великолепие и изобилие, что обеспечивало ему процветающее государство. Один из его современников, герцог де Сен — Симон в своих «Мемуарах» пишет: «Государство процветало и богатело, Кольбер поднял финансы, морской флот, торговлю, мануфактуры и даже литературу на высочайший уровень, и в сей век, сравнимый с-веком Августа, во всех областях в изобилии явились великие люди, в том числе и такие, которые хороши только для увеселений» (243, 107–108).

Именно существование широкого круга великих людей и обеспечило развитие Франции, хотя сам Людовик XIV по своей сути был обыкновенной посредственностью и никакими особыми талантами не блистал. Тот же Сен — Симон замечает: «Будучи одарен от природы даже менее чем посредственным умом, но способным развиваться, шлифоваться, утончаться, без стеснения перенимать чужие мысли, не впадая в подражание, он извлекал величайшую пользу из того, что всю жизнь прожил среди знаменитых людей, бывших куда умнее, чем он, людей самых разнообразных, мужчин и женщин разного возраста, разного происхождения и положения. Его вступление в жизнь, если можно так говорить о двадцатитрехлетнем короле, было счастливым, так как то время изобиловало замечательным умами. Его министры и посланники были тогда самыми искусными в Европе, генералы — великими полководцами, их помощники, ставшие, пройдя их школу, выдающимися военачальниками, — превосходными: имена тех и других единодушно чтут потомки. Волнения, которые после смерти Людовика изнутри и извне неистово потрясали государство, вызвали к жизни плеяду талантливых, прославленных людей и таких царедворцев, которые и составили двор» (243, 104–105). В конце же своего правления, на пороге нового века Людовик XIV имел бездарных министров и генералов, страна стала приходить в упадок. В результате он усилил свой гнет и над двором, и над всеми подданными, стремясь расширить пределы своей власти.

Людовик XIV буквально утопает в роскоши и развлечениях самого различного рода. Ему после Фронды опротивел Париж, и он переехал в построенную роскошную резиденцию Версаль, возведение которой обошлось в огромную денежную сумму (до 500 млн. ливров) и стоило немало человеческих жертв. Так, известно, что только на постройке водопровода, предназначенного для знаменитых версальских каскадов и фонтанов, в течение трех лет было занято 22 тыс. солдат и 8 тыс. каменщиков. Работы обошлись в 9 млн. ливров, в 10 тыс. человеческих жизней и были заброшены недоведенными до конца (343, 5).

В Версале вокруг персоны короля устанавливается строжайший, почти ритуальный этикет. Его покой и безопасность охраняет гвардия в 10 тыс. кавалеристов и пехотинцев: число слуг всех рангов доходит до 4 тыс. человек. К ним относятся и высшее дворянство страны: среди должностей есть такие, как «ординарный хранитель галстуков короля» и «капитан комнатных левреток» (324, 49). При дворе существует культ короля: его утренний подъем, его туалет, завтрак и т. п. совершаются публично, присутствовать при этом, а тем более священнодействовать, подавая Людовику XIV утром сорочку или неся перед ним вечером свечу (эти права оспариваются принцами крови), считается высшей честью, к которой допускаются только избранные.

Король для предотвращения выступлений против него аристократов предпочитает их лицезреть постоянно при своем дворе. «Поэтому вечерами в Версале, — отмечается в «Истории Франции», — происходят грандиозные празднества: Людовик любит пышность и требует ее от своих придворных. Балы и костюмы, усыпанные драгоценностями, разоряют их, тем самым они начинают все больше зависеть от милостей и щедрот короля. И он их осыпает наградами, платит их долги, дарит им деньги на карточную игру за королевским столом, награждает их синекурами. Честь стать королевской любовницей оспаривается знатнейшими дамами страны: при дворе существуют партии той или иной фаворитки, и ее родственники, близкие и друзья делают карьеру» (108, 262).

На индийском субконтиненте за век до эпохи «короля–солнца» поистине титаническими усилиями могольский император Акбар Великий сумел под своей властью объединить две трети территории Индии (включая и нынешний Пакистан). Он был гениальным властителем, отличался развитым социальным воображением и совершил ряд смелых реформ в своем государстве. В его тешащемся значительной свободой гареме вместе с могольскими женщинами жили индианки, персиянки и даже армянки. Акбар Великий отменил введенный мусульманами ненавистный подушный налог на «неверных», реформировал с успехом земельный налог и заложил основы смелого либерализма, который уравнял адептов индуизма с мусульманами. Он в своей эфемерной столице, Фатехпуре Сикре, даже ввел дивную эклектичную религию — истиный духовный синкретизм значительно опережая свою эпоху. Акбар Великий насмехался над мусульманской ортодоксией, поступая в делах религии так решительно, словно он был папой Индии. Всем его реформам сопутствовали тяжелые военные кампании, увеличивающие территорию империи.

Он достиг таких значительных успехов, какие и не снились ни его предшественникам, ни его потомкам: он не был ни эстетом, ни хитрым дипломатом, однако отличался некоей властной силой, обладая при этом огромной физической потенцией. Его гнев был страшным: схваченного в момент плетения интриги своего молочного брата Акбар Великий оглушил ударом руки и приказал выбросить в окно, сопровождая эхо удара несчастного выкриком: «Вот тебе, сукин сын!». И хотя ему приходилось часто использовать насилие, он умел быть также глубоко человечным. Несмотря на отсутствие образования, отличался Акбар Великий интересом к интеллектуальной деятельности и охотно окружал себя знаменитыми учеными.

Можно сказать, что Акбар Великий, третий император из могольской династии (ее корни восходят к Чингис–хану и Тамерлану), не уступал ни одному из современных ему европейских монархов. «Может быть, был более великим, чем они, — замечает В. Хансен. — Объединение Индии XVII века требовало от властителя чего–то большего, нежели абсолютной тирании в соответствии с восточным менталитетом, хотя полный милосердия гуманизм, очевидно, был бы в этой части света высмеян. Однако этот Геркулес сумел сочетать авторитет деспота с необычайной терпимостью, так умело погашая конфликты, что ему удалось объединить весьма различные в религиозном и этническом плане элементы Индии. И совершил он это в такие времена, когда абстрактная идея народа была совершенно неизвестна (по крайней мере, в Индии) — Более того, стремясь обеспечить почитание себя и своих потомков, этот истинный чудотворец сумел так загипнотизировать как индусов, так и мусульман, что они признали сверхъестественный характер монархии: обе религии подчинялись могольскому императору, и каждый вопреки своей воле был нарушителем своей веры» (331, 33).

Интересно, что с некоторого момента на дворцовых фресках голова могольского императора стала изображаться с нимбом святого. И хотя дивная пантеистическая религия Акбара Великого вместе с ним сошла в могилу, но созданный им ореол священного характера императорской особы сохранился вплоть до 1857 года. Его авторитет помог его гораздо менее способным потомкам управлять империей и получать колоссальные доходы. Могольская империя во времена Акбара Великого, его сына Джахангира и его внука Шахдорахана обладала невероятным богатством. Когда стали измерять это богатство, то после пяти месяцев взвешивания сокровищ на четырехстах весах, действующих днем и ночью, прекратили данную инвентаризацию. Понятно, что такое богатство обеспечивало роскошь и наслаждения различного рода, на которые были весьма изощрены индусы и мусульмане.

Раздел 16. Придворная жизнь: Восток или Запад?

В придворную жизнь императорской России вошли византийские традиции, связанные с восприятием западных нравов. Известно, что в эпоху крестовых походов произошло взаимодействие и смешение византийской и западной. цивилизаций. Однако только избранные слои византийского общества, имеющие непосредственное отношение ко двору императора, восприняли западные нравы, тогда как остальные слои отнеслись к ним негативно. Ш. Диль следующим образом описывает это отношение: «Прежде всего, лишь в избранное общество могли проникнуть нравы Запада. Народные массы остались в данном случае совершенно невосприимчивы, а равно и греческая церковь. В то время как политики, дипломаты, важные особы, из расчетов или по симпатии, сближались с латинянами, в народе, более их страдавшем от этого насильственного вторжения чужеземцев, от беззастенчивой эксплуатации итальянских торговцев, в духовенстве, испуганном и скандализованном возможностью сближения с Римом, чувствовалось, наоборот, все возраставшее недовольство. Политические опасения, соперничество в торговле, затруднения религиозные — все это, вместе взятое, явилось причиной обострения векового несогласия, что сделало еще более неосмысленной и фанатичной закоренелую злобу. Это становится очевидным, если принять во внимание внезапные вспышки ненависти, взрывы яростной страсти, вследствие которых византийская чернь не раз набрасывалась на ненавистных латинян, в особенности если вспомнить трагический день 2 мая 1182 года, когда итальянский квартал в Константинополе был предан огню и разграблению возмущенной толпой, когда духовные и светские, женщины и дети, старики и даже больные, находившиеся в больницах, были беспощадно преданы смерти разъяренной толпой, радостно мстившей в один день за столько лет глухо клокотавшей злобы, темной зависти и непримиримой ненависти» (77, 238). И в императорской России сложилась подобная ситуация, когда в результате реформ Петра I избранные слои общества восприняли западные нравы, русский же народ не впитал их и относился с ненавистью ко всему французскому и немецкому (особенно ярко эта ненависть проявилась в революции 1917 года и последовавшей за этим гражданской войне).

При дворе монарха развивается и рафинируется культура, элементы которой затем начинают проникать в поры всего общества. Начиная с петровской эпохи, придворная жизнь российского императора многое вбирает в себя из культуры (и нравов) французского двора, задающего моду всей Западной Европе. «Великий век» Людовика XIV, о котором уже шла речь выше, — это XVII век, эпоха барокко с ее культом плоти и ее безумствами. Немецкий историк Э. Фукс пишет: «Стиль барокко — художественное отражение княжеского абсолютизма, художественная формула величия, позы, представительности. Абсолютизм создал особый стиль дворцовых построек. Дворец уже не крепость, как в Средние века, пробуждающая в обитателях чувство безопасности от нападений и неожиданностей, а низведенный на землю Олимп, где все говорит о том, что здесь обитают боги. Обширная передняя, огромные залы и галереи. Стены покрыты сверху донизу зеркалами, ослепляющими взоры. Без зеркал не могут обойтись ни поза, ни жажда представительствования. Ничто не должно быть скрываемо: все должно стать выставкой богоподобия — даже сон государя. Сады и парки, окружающие на значительном расстоянии дворец, выстроенный в стиле барокко, — сверкающие поляны Олимпа, вечно смеющиеся и вечно веселые.

Весна превращена в отягченную плодами осень, зима становится напоенным ароматами летом. Опрокинуты все законы природы, и только воля государя повелевает ею» (296, 13–14).

Стиль барокко фиксирует как бы торжество священной особы монарха — выше его ни в идее, ни на практике никого просто–напросто нет. Вся жизнь его и окружающих его сонма придворных протекает в земном раю со всеми строгими правилами этикета, увеселениями, наслаждениями и удовольствиями. Понятно, что на первый план выдвигается чувственность, предполагающая погибельную страсть и плотские наслаждения и порождающая мир пленительных иллюзий, где господствует любовь со всеми ее манерностями, изысканностями и прихотливостями. Дворцовая жизнь, по замечанию Мариана Филяра, значительно усилила эротоманию: «Сто пятьдесят лет — между Тридцатилетней войной и Великой французской революцией — были «золотым веком» аристократической и дворцовой галантности, великих королевских любовниц. Не существовало никаких ограничений полигамии и полиандрии при королевском дворе и во дворцах аристократии, а те, кто избегал порока, выглядел чудаком или дикарем, отставшем от века…» (73, 8). Известно, что датский король поздравил Петра I с тем, что тот наконец–то «европеизировался» — завел себе любовницу (это означало, что любовные дела никто не превращал в драматические события).

При дворе царствовали любовницы французских Людовиков во главе с мадам Помпадур; и хотя они и не занимали трона, подобно Марте Скавронской, но фактически правили Францией. Вполне понятно, что придворная жизнь, полная чувственных удовольствий, была пышной и великолепной. Однако это приводило к расцвету различного рода язв и пороков, насаждаемых монархом вполне сознательно. Об этом достаточно красочно говорится в «Мемуарах» Сен — Симона: «Во всем он (речь идет о Людовике XIV — В. П.) любил пышность, великолепие, изобилие. Из политических соображений эти свои вкусы он сделал правилом и привил их всему двору. Чтобы снискать его благосклонность, следовало без счету тратиться на стол, наряды, выезды, дворцы, безрассудно играть в карты. Это давало возможность обратить на себя внимание. Суть же была в том, чтобы попытаться истощить средства всех представителей общества, в чем он и преуспел, превратив роскошь в достоинство, а для некоторых даже в необходимость, й доведя всех до полной зависимости от его благодеяний, дабы иметь средства к существованию. Кроме того, он тешил свою гордыню тем, что имеет великолепный двор, при котором происходит всеобщее смешение, стирающее родовые отличия. Единожды нанесенная, эта рана превратилась в язву, изнутри разъедавшую всех, поскольку со двора она немедленно перекинулась на Париж, провинции и армии, и повсюду люди, какое бы место они ни занимали, стали оцениваться по богатству их стола и роскоши: эта язва разъедала всех и каждого, вынуждая тех, чья должность давала возможность воровать, в большинстве случаев делать это из необходимости увеличивать расходы: наряду со смешением сословий, которое поддерживалось тщеславием и особыми видами короля, эта язва благодаря всеобщему безумию все расширялась, и ее бесчисленные последствия несут не более и не менее, как всеобщее разорение и беспорядок» (243, 200–201). В итоге все закончилось кровавой Великой Французской революцией, когда революционный террор обезглавил и короля с королевой и многих дворян.

Однако до этого события было еще далеко, к тому же никто из власть предержащих, особенно при дворе «короля–солнца», этим себе голову не забивал. Весь двор во главе с монархом веселился, празднества следовали одно за другим. В качестве примера можно привести грандиозные празднества в Фонтенбло, превратившиеся в ежедневное возвеличивание Генриетты Английской со стороны Людовика XIV и двора. «Она царила, на всех балах и повелевала всеми развлечениями, — говорит мадам де Лафайет» — все делалось по ее прихоти, и, казалось, королю доставляло удовольствие только то, что радовало ее. Стояла середина лета. Мадам каждый день отправлялась купаться: она выезжала в карете из–за жары, а возвращалась верхом, в сопровождении роскошно одетых дам с тысячами перьев на голове, окруженная всей придворной молодежью, предводителем которой был король. После ужина садились в легкие коляски и под звуки скрипок совершали ночные прогулки вокруг канала» (30, 382). Однако прогулка короля со своей милой при свете луны вызывает у него любовный зуд, и он скрывается с Генриеттой в зарослях. Это служит сигналом для всех остальных — молодые придворные выходят из колясок и, ведя под руку «источник грядущего удовольствия», скрываются в кустах. И вскоре рощи Фонтенбло наполняются нежными вздохами влюбленных пар, причем такого рода шалости продолжались допоздна. Когда же у короля возникает желание отдохнуть, тогда молодые придворные вновь занимают свои места в колясках, и все возвращаются в замок, обмениваясь при этом сальными шуточками.

«Впрочем, этот двор, имеющий репутацию самого изысканного и изящного в мире, — замечает Ги Бретон, — в основном пробавлялся непристойностями. Вопреки распространенному мнению, дамы и господа — и монарх в их числе — изъяснялись с грубостью, превосходящей всякое воображение… В прозвищах, которыми награждали друг друга в Лувре, так же не было ничего аристократического: королеву–мать именовали старухой, мадемуазель де Тонне — Шарант (будущую мадам де Монтеспан) — толстой торговкой требухой, мадам де Вове — кривой Като, мадемуазель де Монтале — потаскухой и т. д.» (30, 383). Сюда следует добавить и то, что на пиршествах ради забавы король Людовик XIV кидал в других хлебные шарики, яблоки и апельсины, позволяя это и в отношении себя. После таких шумных пиршеств придворные обычно выходили в коридор, где и орошали стены, а дамы, как правило, присаживались под лестницей и, быстро подобрав юбки, делали свои дела. Никто не испытывал ни тени смущения, всех раздражали только «ароматные» запахи: их значимость при дворе «короля–солнца» запечатлена в изречении «Пале — Рояль весь провонял мочой» (Принцесса Пфальцская).

И наконец, не лишне заметить, что для придворных нравов характерно доносительство и шпионаж придворных друг за другом. Сен — Симон подчеркивает: «Людовик XIV весьма стремился быть точно осведомленным обо всем, что происходит всюду — в общественных местах, частных домах, в свете, о семейных тайнах и любовных связях. Шпионам и доносчикам не было числа. И были они всякого рода: многие не знали, что их доносы доходят до короля, другие это знали, некоторые писали прямо ему и отсылали свои послания тем путем, который он им сам указал, и эти письма читал только он самолично, и притом прежде всех, а имелись и такие, кто лично отчитывался перед ним в кабинете, приходя туда с заднего хода» (243, 191). Здесь было широкое поле для различного рода интриг — множество людей, часто совершенно безвинно, пострадало от этого. Ведь король, составив о ком–либо мнение, почти никогда его не менял, что зачастую ломало судьбы пострадавших в результате тайного доноса. Такое явление присуще и придворным нравам российских императоров, что прекрасно показано в романе «Гардемарины, вперед!».

Подобно культурной эпохе Людовика XIV, сконцентрированной в Версале и Париже, наиболее яркое воплощение получила японская придворная культура в Киото. «Между ними много общего, — заметил лорд Редесдейл. — Мне кажется возможным предположить, что в атмосфере того периода было что–то таинственное, неуловимое, как аромат духов, который ощущаешь, но не можешь передать словами: поэтому вполне возможно представить Людовика Святого на месте в обстановке целомудренно–аскетической простоты императорского двора в Киото, а какого–нибудь древнего микадо, окруженного придворными аристократами — кугэ, принимающим с королевским величием мантию европейского монарха. Нигде божественность монарха не была столь общепризнанной, как в Японии. Император там был не просто царственной особой — он был божест вом» (344, 201). Великолепие эпохи Людовика XIV можно описать следующим образом: в центре находится «король–солнце», вокруг которого вращаются сверкающие созвездия в виде рыцарей, министров, полководцев и поэтов, восхваляющих его правление. Аналогичная картина наблюдалась и в Японии XVII столетия, хотя и с одним существенным отличием. «Культура Японии в этот период в некоторой мере рассредоточилась по трем городам: Киото, Осака и Эдо, ее развитию способствовала аристократия как из императорского дворца, так и из ставки сегуна, в то время как во Франции Версаль являлся почти единственным и главным источником французской культуры, а Людовик XIV оказывал гораздо большее непосредственное влияние на ее развитие, чем какой–либо японский император» (118а, 32).

Однако императорский двор играл немаловажную роль в процветании культуры, в развитии искусства феодального времени. Ведь двор выступал в качестве мецената, а придворные аристократы были благородными покровителями. Художники, архитекторы, ремесленники и поэты стремились к императорскому двору и демонстрировали свои таланты и отточенное мастерство, выказывая тем самым свое почтенна микадо. Нет ничего удивительного в том, что они увеличивали роскошь придворной жизни благодаря меценатам. Быт придворной знати, расточительность и изысканность, весьма совершенно изображенные в «Гэндзи–моноготари» и в дневниках придворных дам X в., как бы не подвергались воздействию времени и остались такими же и в XVII столетии.

Прежде всего следует заметить, что в суетный X век средневековое общество характеризовалось всяческими ограничениями. Они относились не только к низшим слоям населения (как обычно считают), но и быту придворных. Вся жизнь придворной аристократии находилась в тисках жесткой регламентации, однако ее отношение к ней было иным, нежели у простолюдинов. Цель такого рода ограничений заключается в том, чтобы подчеркнуть общественный статус, поэтому не принято было нарушать ни верхнюю, ни нижнюю границы. Придворные должности ранжировались весьма строго: согласно рангу, регламентировалась ширина ворот в усадьбе и высота экипажа, цвет и материал шнуров, кистей и декоративных тканей, фактура, расцветка и покрой одежды, нормы поведения, походка и жестикуляция. «Подумать только, — писала Сэй–сенагон, — куродо вправе носить светло–зеленую парчу, затканную узорами, что не дозволяется даже отпрыскам самых знатных семей!» (263, 117). Ничего не изменилось и в XVII столетии: художники точно так же соперничали друг с другом за право на признание и стремились угодить дворам императора и сегуна, сохранилась и жесткая регламентация жизни придворных аристократов.

Э. Кемпфер в своей «Истории Японии» следующим образом описывает повседневную жизнь придворных императора: «Все придворные дайри, (или «истинного» императора), принадлежат к семейству Тэндзе Дайдзина, и, будучи столь знатными и известными от рождения, они считают себя более достойными уважения и почтения, чем того могут требовать к себе обычные люди. Хотя все они и происходят из одного рода, и в настоящее время их насчитывается несколько тысяч, и подразделяют их на несколько категорий по рангам. Часть из них становятся настоятелями и первосвященниками богатых монастырей, разбросанных по всей империи. Большинство же остается при дворе и безмерно предано самому священному лицу — дайри, поддержкой и защитой которого они пользуются в зависимости от положения или ранга, которым они облечены… Но все же они сохраняют свое былое величие и достоинство, и об этом дворе вернее всего будет сказать, что при всей своей скромности он очарователен… Хотя доход Микадо и невелик по сравнению с прежними временами, пока он еще им распоряжается, то наверняка в первую очередь заботится о самом себе и делает все, чтобы сохранить былое великолепие и наслаждаться богатством и роскошью…

Основными развлечениями Священного двора являются интеллектуальные занятия. Не только придворные–кугэ, но и многие представительницы прекрасного пола снискали известность своими поэтическими, историческими и прочими сочинениями. Прежде все календари составлялись при дворе, но теперь в Мияко есть образованный гражданин, который этим занимается. Однако их необходимо представить двору для проверки и одобрения специальными людьми, которые потом обеспечивают их отправку в святилище Исэ для печатания. Придворные — большие поклонники музыки; с особым мастерством на всевозможных музыкальных инструментах играют женщины. Молодые придворные развлекаются, демонстрируя свои способности в верховой езде, беге наперегонки, танцах, борьбе, игре в мяч и прочих упражнениях. Я не спрашивал, разыгрываются ли при дворе драматические представления, но так как все японцы любят театр и тратят на него солидные суммы, я склонен думать, что и священные особы, несмотря на их важность и святость, должно быть, не пренебрегают столь приятным, увлекательным и притом невинным развлечением» (335, 151–154).

Необходимо отметить, что в XVII столетии Японией правили сегуны, однако микадо был духовной главой государства. Двор императора в Киото включал в себя консервативных придворных — кугэ, причем там сохранялась преторианская гвардия. В окружение микадо входили также классические ученые, мудрецы, философы, поэты и художники, которые черпали свое вдохновение у старых китайских мастеров. По выражению К. Кирквуда: «Киото оставался попрежнему Афинами японской культуры» (118а, 35). Императорский двор еще сыграл свою роль в жизни Японии, когда императорская власть была реставрирована в эпоху Мейдзи (буржуазной революции).

И наконец, коснемся придворной жизни китайского императора Гуансюя, находившегося под пятой вдовствующей императрицы Цыси (1835–1908 гг.). Жизнь императорского двора в Китае, окружённая особой тайной, оставалась за семью печатями вплоть до начала нашего столетия, пока не была свергнута монархия. На последнем этапе Пинской (маньчжурской) династии немалую роль в жизни страны играла жестокая, хитрая и сластолюбивая Цыси, бывшая наложница, ставшая всесильной императрицей. Ее полувековое царствование наполнено интригами, переворотами, убийствами и расправами над народными восстаниями. Среди всех известных качеств Цыси на первом месте находится жестокость, которая проявлялась не только в убийствах, но и в многочисленных избиениях. Для последних у нее имелся специальный мешок желтого (императорского) цвета. «Этот мешок путешествовал за государыней, куда бы она ни ездила, и содержал в себе бамбуковые палки всех размеров для битья евнухов и служанок, в том числе старых» (241, 122).

Большую роль в жизни императорского двора играли евнухи, набиравшиеся только из китайцев. Если в Персии и Турции евнухи могли поступить на службу любому, кто мог им платить, то в Китае только император и члены его семьи могли пользоваться услугами евнухов. «Во времена китайской династии Мин при императоре находилось до 10 тысяч евнухов. После установления в Китае в 1644 г. власти маньчжуров влияние евнухов значительно ослабло. Однако царствование вдовствующей императрицы Цыси евнухи при дворе вновь стали играть большую роль. Когда Цыси переступила порог императорских дворцов, в них насчитывалось 4 тысячи евнухов» (246, 21). Институт евнухов оказывал значительное влияние на все стороны придворной жизни, так как евнухи обслуживали императора и членов его семьи, распространяли высочайшие указы, сопровождали чиновников на аудиенцию к императору, знакомились с документами и бумагами Департамента двора, получали деньги и зерно от казначеев, находящихся вне двора и пр. Император Пу И так говорит о роли евнухов в императорском дворце: «Описывая — мое детство, нельзя не упомянуть евнухов. Они присутствовали, когда я ел, одевался и спал, сопровождали меня в играх и на занятиях, рассказывали мне истории, получали от меня награды и наказания. Если другим запрещалось находиться при мне, то евнухам это вменялось в обязанность. Они были моими главными компаньонами в детстве, моими рабами и моими первыми учителями» (246, 22).

В соответствии со сложившимися обычаями император наряду с главной женой имел еще двух «второстепенных», а также обзаводился большим числом наложниц. Последние жили в специальных помещениях, за ними строго надзирали евнухи. Если они нарушали установленные правила, то их выдворяли из императорского дворца. Их жизнь после этого становилась несчастной, ибо никто не хотел брать в семью «сорванный цветок», т. е. им было весьма трудно выйти замуж. Молоденькие наложницы оказывались на положении рабынь, многие исполняли обязанности бесправных служанок. Наложницы не только удовлетворяли сексуальные желания императора, но и отвечали за убранство императорских покоев, за подготовку банкетов императора, изготавливали косметику для придворных дам и т. д.

Евнухи и наложницы использовались весьма широко в придворной жизни, о чем говорит царствование вдовствующей императрицы Цыси. В. Я.Сидихменов пишет: «Цыси была необычайно опытна в дворцовых интригах, беспощадно расправлялась со своими противниками как во дворце, так и за его пределами, отличалась холодной жестокостью, вела расточительный и распутный образ жизни. Ее увлечения, писали современники, были столь же многочисленны, сколь и преходящи. Фавориты были ей милы лишь в минуты необузданной оргии, и потому они разделяли с ней только ложе, но не власть. Многие из них трагически поплатились за эту высокую честь. О ее кутежах с евнухами, под видом которых тайком проводились во дворец молодые люди, о красавцах–юношах, принимавших участие в этих оргиях и исчезавших бесследно после каждого такого пиршества, слагались легенды» (246, 235). Следует заметить, что Цыси с нежелательными людьми расправлялась, используя яды, хранившиеся в императорской аптеке со времени династии Мин и привезенные иностранными миссионерами из Европы. В целом можно сказать, что придворная жизнь была наполнена различными интригами, коварными уловками, издевательствами, выражая в полной мере восточный характер правителей и царедворцев Срединной империи, стремящихся «отхватить» кусок побольше от пирога роскоши и власти.

Раздел 17. Высший свет: Восток или Запад?

Нравы высшего света императорской России в ряде моментов созвучны нравам «позолоченной верхушки» других обществ уже в силу их принадлежности к «праздному классу». И само собой разумеется, что и здесь можно обнаружить их сходство с нравами византийской знати. Прежде всего византийская знать ценила комфорт и роскошь, что выражалось в обустройстве жилища. Как правило, аристократы имели несколько роскошных вилл в сельской местности и в городе. Эти виллы располагались среди огромных садов, заполненных кустами роз и виноградными лозами, заползавшими в комнаты. Их часто возводили на берегах рек, на склонах холмов с террасами садов и прудами для рыб; для их архитектуры характерно наличие внутреннего двора, где размещались бассейны и нимфеи. Фактически эти виллы представляли собой дворцы, предназначенные для отдыха и развлечений.

Такого рода виллы–дворцы были богато и с блеском отделаны: «Крыши их нередко облицовывались золотом. Они имели широкие портики, балконы, фонтаны, просторные светлые комнаты с дверями из слоновой кости, с плафонами, украшенными вызолоченными обшивками. Стены комнат были Целиком облицованы мрамором или позолоченным металлом. Колонны во дворцах аристократов имели золотые капители, иногда целиком покрывались золотыми пластинами. Повсюду находились прекрасные, выполненные в античном духе статуи. Мебель: столы, ложа, сиденья — была отделана серебром или слоновой костью. Большую любовь питали аристократы к фрескам, но еще больше любили мозаику, мода на которую беспрестанно возрастала. Отличавшимися богатством красок мозаиками украшали и стены комнат и пол. Сюжеты мозаик были различные, но, как правило, светские: мифологические, нередко эротические сюжеты, изображения птиц, животных и, наконец, орнаменты… Ряд мозаик содержит персонификации языческих добродетелей и абстрактных идей, отражающих наиболее важные концепции античной философии и этики, таких как Мегалопсихия, Биос, Дю–намис, Сотерия и т. д.» (210. 69). Следует добавить, что комнаты виллы–дворца украшались драпировками и коврами, которыми покрывали полы и столы. Предметом гордости аристократа служила прекрасная посуда из серебра, иногда из золота, украшенная росписью на темы из античной мифологии. На блюдах и кувшинах изображались силены и менады, Мелеагр и Атланта, Ахилл и Одиссей, Венера и Анхис, кормление священного змея жрицей и т. п.

Представители византийского высшего света были большими гурманами, высоко ценили кулинарное искусство. Не случайно последнее было высоко развито, и повара иногда удостаивались высокой милости. Злые языки поговаривали, что за удачно приготовленное блюдо Иоанн Каппадокийский назначал своих поваров на высокие должности. «Роскошные обеды были обычным явлением в домах аристократов. Еда нехотя, без чувства, казалась этим людям чем–то странным и подобающим лишь монахам. Кушанья были предметом застольных бесед и долгих обсуждений, как какие' блюда готовить и в каком порядке их подавать. Перед началом пира стол опрыскивали благовониями. Во время пира повар строго следил за тем, как подавались блюда, самыми изысканными из которых были фазаны и пулярки, изжаренные на углях и начиненные рыбой. Деликатесом считалась зайчатина, а охота на зайцев была одним из любимых видов спорта у аристократов. Пищу приправляли изысканными соусами, в состав которых входили ароматические травы, доставляемые из Индии» (210, 76–77). Естественно, что обеды аристократов не обходились без вина, в котором ценился красивый цвет и прекрасный аромат. В высшем свете употребляли, в основном, высококачественное ароматное вино, изготовлявшееся в Палестине, и киликийский мускат.

Аристократы охотно предавались различного рода развлечениям, среди них наиболее распространенной считалась охота. Ее страстными любителями были Роман II, Константин IX Мономах, Алексей I Комнин, Андроник и др. Охота, воинские упражнения, а также конная игра в мяч (6, 383) считались наиболее достойными аристократа занятиями, необходимыми, в частности, для воспитания императора, который сам в ту пору нередко являлся полководцем. Именно охотой, воинскими упражнениями и игрой в мяч советует заняться Алексею Комнину (правнуку Алексея I) Продром. Аристократы обучались и основам стратегии и тактики, а также умению ладить с подчиненными и поддерживать дисциплину в армии.

Необходимо считаться с тем, что в византийской империи из–за постоянных войн и внутренней нестабильности никто не мог чувствовать себя уверенно: ни император, который нередко незаконно захватывал престол, ни представители знати, которых могли в один прекрасный день лишить богатства и положения «(мы не говорим уже об остальных слоях населения). Вторжения врагов, произвол, мятежи и репрессии обнажали иллюзорный характер благополучия и простых смертных, и аристократов. Все это привело к атмосфере всеобщей подозрительности и недоверия; она стала привычной и во дворце императора, и в кругу аристократов, и на улице, и иногда даже в лоне семьи. Вовсю процветал тайный сыск, по мнению Михаила Пселла, императоры и их фавориты имели вездесущую «многоглазую силу». Об этом свидетельствует сохранившаяся до наших дней любопытная книжная миниатюра с изображением служителей сыска, спрятавшихся в частном доме за занавесями и записывающих происходящий рядом разговор. Вот почему автор «Стратегикона» Кевкамен советует своему сыну вести себя очень осторожно: «Не поминай вообще имени василевса и царицы, не ходи на пирушку, где можешь попасть в дурную компанию и быть обвиненным в заговоре, не рассуждай в присутствии важного лица, молчи, пока не спрашивают, не порицай поступков начальников, не то тотчас скажут, что ты «возмутитель народа» (Кек., I, параграф 3, 123–125). Доносы и клевета стали обычными в обществе, не исключая и высший свет, ибо эгоизм как прямое выражение инстинкта самосохранения стал нормой самозащиты. Отсюда проистекают неискренность, лживость, сервилизм и готовность к компромиссам (210, 153–154).

Извращенный характер приобрело и отношение к дружбе в силу атмосферы подозрительности и недоверия. Тот же Кевкамен пишет об этом в весьма откровенном тоне: «Если у тебя есть друг, живущий в другом месте, и если он проезжает через город, в котором ты живешь, не помещай его в своем доме. Пусть он разместится в другом месте, а ты пошли ему все необходимое, и он будет относиться к тебе лучше». В противном случае «…он опорочит твою прислугу, стол, порядки, будет расспрашивать о твоем имуществе, имеешь ли ты то или это. Да что много говорить? Если найдет возможность, то будет подавать любовные знаки твоей жене, посмотрит на нее распутными глазами, а если сможет, то и соблазнит ее. А если и нет, то, удалясь, будет хвастать, чем не должно» (Кек., III, параграф 39, С. 203). Поэтому теперь дружба в среде аристократов уже не та, что была в давно ушедшие времена, она стала лишь системой личных связей. Это помогало достигать различные цели и продвигаться по службе, что стимулировалось обменом письмами и дарами.

На нравы высшего света императорской России значительное влияние оказало «солнце» абсолютистской морали французского дворянства. Оно заглядывало во все уголки Европы, и все. монархи и аристократы подражали «великому французскому королю». Так, Август Сильный («сильный как Геркулес и прекрасный как Аполлон») в своей частной жизни прославился как распутник. Его любовницы (чье число достигало 120) стоили государственной казне не меньше 23 млн. франков; перед нами отголосок титанической развратности эпохи Возрождения.

Высшему свету эпохи барокко присущ развитый этикет, ритуальное мышление, широко распространенные прежде всего при дворе Людовика XIV и его преемниках. Культ этикета и формализм церемоний были превращены в способ утверждения абсолютной власти (346, 15). Велась борьба за малейшие привилегии участвовать в этом ритуале, за утверждение аристократических преимуществ и своеобразно понимаемого достоинства. Одним дамам разрешалось сидеть возле короля, другие вынуждены были стоять. Существовал этикет, который предписывал одним сидеть в креслах или на табуретках, в креслах с той или иной спинкой; одни имели преимущество идти впереди иностранных принцев, другие — позади. Были и такие, которым дозволялось держать свечу при раздевании короля, хотя покои при этом ярко освещались. Ритуальное сознание выражалось в чувстве меры надлежащего поведения, во владении символикой слов и жестов.

Тщательно детализированная ритуальная вежливость сочеталась с грубостью и дикостью привычек, моральной неопрятностью. Барочный высший свет имел двойное обличье, на что указывает Сен — Симон, обнажая нравственное разложение высшего слоя дворянства (как, впрочем, и всего дворянства Франции в целом) и считая его одновременно сливками общества. Принцы крови обладали кастовыми преимуществами, им должны были свидетельствовать свое почтение аристократы, парламент и даже герцоги и пэры. Комедия, сатира и сказки указывали на эти пороки, а мемуары, переписка этой эпохи отображают нравственное разложение. Такой, например, является знаменитая переписка мадам де Севиньеи других с представителями высших слоев французского общества (346, 17).

Об открытом занятии любовью короля с маркизой Мон–теспан с укоризной рассказывает Сен — Симон, рисуя ее портрет с сочувствием и уважением. Покинутая королем, она оставила Версаль и посвятила себя добродетельной жизни, а для искупления грехов носила пояс с железными шипами (346, 18). Маркиза Монтеспан и ее креатура — Лувуа — много способствовали основанию Людовиком XIV знаменитого инвалидного дома. Другая любовница «короля–солнца», маркиза Ментенон основала Сенсирский институт для воспитания благородных девиц — кальвинисток, перешедших в католицизм. Устав этого института, утвержденный шартрским епископом (в 1686 году), был составлен самой маркизой, и во всех отношениях оказался причудливой смесью протестантской простоты с католическим ханжеством. Иными словами, маркиза Ментенон была сама олицетворением устава института Сен — Сира.

Некоторые историки, исходя из собственных мемуаров маркизы Монтеспан и лестных отзывов ее современников, хвалят ее за бескорыстие. «Правда, в течение тридцатипятилетнего сожительства своего с Людовиком XIV она сама нажила немного, — пишет К. Биркин, — но зато, по примеру Ментенон, вывела в люди свою роденьку, которую Людовик награждал по–королевски. Брат ее Жан д'Обинье, отчаянный рубака и кутила, по ее милости получил губернаторства Бофора, Коньяка, Эг, Морта и орден Святого духа. Маркиза, выговаривая ему за расточительность, в то же время платила за него долги, выпрашивая у короля пособия; поместила дочь его в Сен — Сир, дала ей прекрасное образование и выдала за молодого графа д'Айен. Маркиза дала ей от себя в приданое 600 000 ливров, но эта сумма была ничтожною в сравнении с щедротами короля: 800 000 ливров наличными деньгами, на 100 000 ливров бриллиантами; графу — губернаторства Руссильон и Перпиньян — таковы были подарки Людовика XIV новобрачным» (21, 45).

Искусством властвовать (речь идет о человеческом характере эпохи барокко) полной мерой владел король, оно наследовалось приближенными в их манере поведения, выполнении ритуалов и касались не воли и мудрости, а только виртуозности в точном выражении абсолютной власти. Сам король был и творцом, и рабом этикета, выражая такую морально–психологическую проблему «золотого века», как «быть и казаться». Король считает себя абсолютным владыкой, а в действительности он управляет лишь мелочами, ибо умные министры под маской раболепия управляют державой. Короля уверяли в том, что он великий полководец, на деле же он, по словам его врагов, только «король парадов» (346, 35). Результат царствования Людовика XIV — упадок государства и неуклонное движение к Великой Французской революции.

Представители высшего света составляли несколько процентов населения, исполнение любого их каприза обеспечивалось нищетой и голодом всего остального населения страны. «Во Франции, например, дворянство состояло во второй половине XVIII в. из 30 тысяч семейств, всего 140 тысяч человек, однако пользоваться благами режима могла только та часть, которая отказалась от своих прежних феодальных занятий и добровольно опустилась до уровня придворной знати, исполняя с виду обязанности преторианцев, а на самом деле лишь функции высших лакеев. Впрочем, и эта последняя служба была лишь фиктивной. Но и этой фикции было достаточно, чтобы придворная знать получала большинство синекур, которыми в каждой стране мог распоряжаться по собственному усмотрению самодержавный монарх и которые были одинаково чудовищны как по форме, так и по доходности» (296, 41). Поскольку сам статус придворной знати (а она во Франции практически совпадала с высшим светом) основывался на мнимых заслугах, постольку отсутствие заслуг постепенно становилось основной добродетелью аристократии. Ведь и монарх, и дворянство имели только «прирожденные», а не «приобретенные» права, к тому же доходы были связаны с титулами, а не с деятельностью.

В высшем свете эпохи абсолютизма изменились и нравы, присущие сфере интимных отношений, — на смену чувственной любви, получившей расцвет в эпоху Ренессанса, пришла утонченность. «Стихийная сила стала культивированной, салонной, — подчеркивает Э. Фукс, — естественная простота осложнилась, и в этой осложненности человек искал наслаждения. Поэтому в XVIII веке в объятия друг к другу склонялись не нагие идеальные люди, а элегантно одетые салонные кавалеры и дамы, и вся утонченность именно и сводилась к постепенному обнажению и раздеванию. Утонченная культура преградила путь к цели множеством заграждений, заставила проходить целый ряд обходных путей. И каждое такое заграждение было одновременно средством и защиты, и соблазна. Корсет стал панцирем груди и в то же время наипикантнейшим образом выставил ее напоказ, резко подчеркнув ее очертания. Одежда женщины стала сплошным молчаливым вызовом мужчине, средством эротического соблазна. Любовь в век Рококо тоже осложнилась: минута опьянения растягивалась на долгие часы. Штурм крепости распался на множество последовательных атак, и преодоление каждого заграждения в отдельности стало само по себе эротическим наслаждением. С другой стороны, любовь в эпоху Рококо, как некогда в упадочном Риме, из страсти превратилась в игру, развлечение» (297, 311). Развращенность французского высшего света XVIII столетия достигает невероятных размеров и как массовое явление, и как продукт индивидуальной психологии, в итоге завершаясь кровавой революцией. И здесь просматриваются параллели с высшим светом императорской России.

Весьма своеобразным был высший свет абсолютистской Японии — он слагался из аристократии при императорском дворе (она занимала высшее положение в иерархической системе общества только лишь по принципу аристократического престижа и «благородства»), не имеющей политического веса, и верхушки самурайского сословия — класса, или феодальных князей (дайме), составлявших двор сегуна (фактического военного правителя страны). Социальная структура японского общества эпохи Токугава выражается формулой «си–но–ко–сё» — «самураи–крестьяне–ремесленники–купцы» (395, 1982). Самураи считались лучшими людьми страны, цветом японской нации, отсюда и поговорка: «Среди цветов — вишня, среди людей — самурай».

Некоторые западные исследователи, стремясь понять социальную природу и нравы японского самурайства, иногда сравнивают его европейским средневековым рыцарством. Так, английский профессор В. Чемберлен полагал, что «воспитание, занятия, правила чести и, вообще, вся нравственная атмосфера, окружающая самураев, представляла поразительное сходство с той, в которой находилась английская знать и джентри в средние века. У них, так же как у англичан, безответное и восторженное повиновение феодальным повелителям перешло в преданность до гробовой доски монархам, управляющим по божескому праву. У них, так же как у англичан, имеют значение только происхождение и воспитание, а не деньги. Для самурая слово было равносильно обязательству, и ему предписывалось быть столь же благородным, сколь и храбрым. Без сомнения, некоторые резко обозначенные местные оттенки сильно отличают японские понятия о рыцарстве от западных. Обычай самоубийства, харакири, входящий в кодекс понятий о чести, хотя и напоминает дуэль наших предков, представляется одной из таких своеобразных особенностей. Еще более характерно отсутствие особой вежливости по отношению к прекрасному полу» (304, 298–299).

Историческую параллель следует проводить с некоторыми весьма существенными оговорками, а именно; во–первых, рыцарство находилось на службе господствующего класса, тогда как самурайство само было господствующим: во–вторых, самурайство было гораздо многочисленнее западноевропейского дворянства, если последнее насчитывало 2 % общего числа населения, то первые — около 10 % (106, 52; 325, 13). Эти особенности ставили самурайство в особое положение в японском феодальном обществе, причем его единство в основном достигалось цельной системой политических, философских и религиозных взглядов, известной под названием «бусидо» («путь самурая–воина»).

Своеобразно было и положение представителей высшего света — дайме (о представителях императорского двора уже шла речь выше). Для предотвращения возникновения оппозиции в среде дайме сегуны проводили политику ослабления их силы, особенно тех, которые перешли на сторону Иэясу после его победы (их называли «тодзама–дайме»). В начале XVII века их земли конфисковывались полностью или частично, их самих переселяли в другие районы страны с понижением ранга. Затем стали применяться иные методы: «Их облагали огромной контрибуцией на различные общественные мероприятия, вынуждали тратить большие средства на–, постройку резиденций в столице и содержание большого числа слуг в связи с системой санкин–котай (посменная служба при дворе)» (70, 84). Согласно этой системе, дайме должен был периодически нести службу при дворе сегуна в Эдо и постоянно держать свою семью в столице. Ему разрешалось жить в своем поместье один год, потом он отправлялся в столицу, затем снова возвращался в свои владения, оставляя членов своей семьи в качестве заложников у сегуна. В произведениях литературы и изобразительного искусства многократно запечатлены красочные процессии дайме на дорогах Японии со свитами, насчитывающими иногда несколько тысяч человек.

Численность дайме составляла примерно 250 человек (она колебалось вокруг этой цифры), а их доход составлял, по разным данным, от 70 % до 76 % всего дохода страны. Часть своих доходов они отдавали в казну сегуна, содержали самураев низших рангов, некоторые из них оплачивали деятельность труппы актеров театра. Дайме принимали участие в пышных церемониях при дворе сегуна, не проходили и мимо различных придворных увеселений. Их дочери становились придворными дамами, украшающими жизнь двора сегуна. Придворные дамы уделяли много времени туалетам, прическе и косметике, так как их платье и внешний вид при исполнении различных обязанностей определялись строгими предписаниями этикета. Необходима была также постоянная практика в изящных развлечениях: чайной церемонии, аранжировке цветов и подборе ароматических курений. У них оставалось достаточно времени для поэтических игр и любования цветами или снегом в садах замка. Значительное место в их жизни, как и в жизни придворных мужчин, занимали интриги, злословие и ревность, неизбежные при их образе жизни (325, 43–44).

Для нравов японского высшего света характерна церемония чаепития, отличающаяся своеобразием (не следует забывать, что чаепитие было широко распространенной фо'рмой общения между людьми всех социальных слоев). В резиденциях дайме чайные церемонии проходили в виде чайных состязаний среди узкого круга лиц. С самого начала чай подавали в парадной комнате, отгораживая в ней ширмами и экранами небольшое пространство. Затем для этой церемонии стали сооружать специальные небольшие комнаты; причем это был чинный аристократический ритуал, отличавшийся строгим этикетом и изысканностью. Оформлялся он дорогой китайской утварью и произведениями искусства, подлинно китайскими или созданными по китайским образцам (345, 441).

В дальнейшем церемония еще больше изменилась и стала престижным ритуалом демонстрации богатства, величия и влияния. «Крупные дайме, теряя голову, соперничали в приобретении дорогих котелков, сосудов, чаш и прочих принадлежностей церемониального чаепития. Цены на эти предметы росли стремительно. Фантастические суммы выплачивались за редкие и красивые вещи. Ценность коллекции принадлежностей чайной церемонии считалась показателем социального положения и реальной силы ее владельца» (70, 66). В результате действу чаепития была придана строгая форма, даже жесты ее участников оказались стилизованными под манеру движений актеров театра Но. Чаепитие превратилось в детально разработанный, философски обоснованный, целенаправленно усложненный и эстетизированный ритуал.

Вкусы японского высшего света, проявившиеся в чаепитии, оказали сильное влияние на развитие национальной культуры. Отечественный исследователь Н. Николаева пишет: «Культ чая, или Путь чая (тя–до), — одно из очень сложных и важных явлений в японском искусстве эпохи средневековья. Подобно философии дзэн, из которой этот культ органически вырастал и с которой сплавлен был самым тесным образом, он не существовал локально, изолированно, но пронизывал своими концепциями всю культуру, влияя и на мировоззрение и на образ жизни людей того времени. Во многом под влиянием чайного культа оказалось развитие японской архитектуры, керамики, искусства составления букетов (икебана). Культ чая способствовал формированию новых эстетических взглядов и художественных форм, в некоторых своих произведениях сохранившихся до нового времени» (181, 136). В целом можно отметить, что для японского высшего света характерны стремление к роскоши и комфорту, к утонченным развлечениям и строгому соблюдению тщательно разработанного этикета.

Раздел 18. Провинциальное дворянство: Восток или Запад?

Входе эволюции нравы провинциального дворянства императорской России в некоторых аспектах перекликаются с нравами и бытом византийской провинциальной знати. Следует иметь в виду, что во время становления и развития феодализма в Византии нередко весьма значительно изменялась социальная опора императорской власти. Отечественный исследователь З. В.Удальцова пишет: «На престоле сменялись императоры — ставленники то могущественной столичной придворной аристократии и высшего чиновничества, то провинциальной феодальной знати. Недаром вся политическая история Византии наполнена постоянными столкновениями константинопольской чиновной знати с местными феодальными землевладельцами. Соперничество этих социальных группировок, их смена у власти — зерно всей борьбы внутри господствующего класса империи, зачастую, правда, принимавшей форму дворцовых переворотов» (276, 114). И в самой местной знати происходили определенные изменения, ибо могущество провинциальной (фемной) знати имело своим источником не только служебные полномочия, но и значительные собственные доходы.

В ранневизантийском обществе в городах доминирующим слоем выступали средние землевладельцы — куриалы, чьи добротные дома определяли архитектурный облик жилых кварталов. Они представляли собой здания, выстроенные в традиционном греко–римском стиле и глухой стеной обращенные к улице, «в скромности постройки чуждающиейся горделивости и пошлости» (150, 212). Для домов куриалов характерно то, что стены и потолки были украшены росписями, а полы — мозаикой; в доме стояли скульптуры любимых и уважаемых людей, а также находились портреты скончавшихся родственников, выполненные на холсте или досках. «Многие куриалы имели собственные библиотеки, где помимо классической литературы содержались речи городских риторов и адвокатов, т. е. современные произведения, которые либо нравились хозяину дома, либо служили своего рода пособием и образцом для его публичных выступлений» (210, 68). И как обычно для византийского образа жизни мерилом достатка служила высококачественная серебряная и стеклянная посуда, а богатством и гордостью дома куриала являлись «драгоценности госпожи».

С середины IV столетия происходит интенсивный процесс расслоения провинциальной, в том числе и муниципальной, аристократии. Основная масса куриалов беднеет, так как приходится продавать за бесценок земли, рабов, серебряную утварь и другое имущество. И только немногие из них упрочивают свое положение и выделяются в особую группу; к концу IX века формируется крупное землевладение, феодальное по своей сути. Основным центром расположения такого рода поместий провинциальной знати становится Малая Азия. Исходя из данных «Геопоник» и иных исторических источников того периода, исследователи реконструируют облик нового поместья, которое могло варьироваться от обширного имения с господским домом в центре до относительно небольшого владения типа хутора. Приведем в связи с этим описание А. А.Чекаловой одного из такого рода имений, подаренного императором Михаилом VII Дукой двоюродному брату Андронику Дуке: «Оно состояло из нескольких земельных участков, содержащих в себе в целом 7300 модиев (более 700 га) пахотной земли. Сам магнат жил в усадьбе, называвшейся Варис, в большом господском доме, со всех сторон окруженном террасой, полы в доме и на террасе были выложены мрамором. Возле дома находились просторные бани, местами также облицованные мрамором. В пределах усадьбы располагались и различного рода хозяйственные постройки: амбар, состоящий из двух отделений — подвала, где хранились скоропортящиеся продукты, и верхнего помещения, куда складывался хлеб: отдельные строения предназначались для ссыпки зерна, соломы и мякины. Имелись при усадьбе также конюшни, хлевы для скота» (142, 572).

Обычно господский дом был немыслим без сада, в котором росли яблони, груши, вишни, сливы, персики, финиковые пальмы, лимонные деревья, айва, гранаты, смоковницы, фисташковые и миндальные деревья, каштаны и орехи (57а, 172–203). Все пространство между деревьями было усажено цветами — розами, лилиями, фиалками и шафраном. Особой любовью пользовались розы, ибо считалось, что в их природе «есть что–то божественное». Ведь, согласно одной из версий античного предания, роза своим происхождением обязана богине охоты Диане. «Влюбленная в Амура, богиня эта приревновала его к дивно красивой нимфе Розалии, полагая, что он предпочел ей эту последнюю. И вот однажды, в диком гневе, она схватила несчастную, повлекла ее в ближайший куст терновника и, изранив страшными шипами этого колючего кустарника, лишила ее жизни. Узнав о горькой участи своей возлюбленной, Амур поспешил на место преступления и, найдя ее бездыханной, в неутешном горе залился горючими слезами. Слезы его капали, капали из глаз на терновник, как роса, и, — о, чудо! — орошаемый ими куст начал покрываться дивными цветами. Цветы эти были розы» (101, 6). Разведение цветов имело не только эстетический характер, их использовали в лечебных целях. Считалось, что плющ помогает излечивать больную селезенку, нарцисс «хорошо охлаждает», а розы «помогают больным глазам» (57а, Гл. 18, 25, 30). Ко всему прочему, не следует забывать, что из роз приготавливали ароматические смеси. В имениях особое место занимали виноградники, где выращивались многие сорта винограда.

В опоэтизированном виде предстает перед нами усадьба Дигениса Акрита, где среди чудесного сада, в котором «лозы чудные свисали винограда… и розы цветом пурпура окрашивали землю», возвышался большой прямоугольный дом, построенный из тесаного камня. Крыша дома и его полы покрыты мрамором, внутри здания были помещения с тремя высокими сводами. «Покои крестовидные, причудливые спальни» сверкали разноцветным мрамором, а полы в покоях были облицованы ониксом, отполированным так, что всякому казалось, что «замерзли капельки воды и льдинки пол покрыли». По бокам здания находились триклинии с золотыми сводами, причем их стены были украшены мозаичными сценами, изображавшими подвиги героев Илиады, Самсона и Давида, чудеса Моисея и пр., причудливо смешивая античные и библейские сюжеты (210, 573).

В центре господского дома располагался просторный зал — столовая; в поместье Филарета Милостивого в ней находился большой круглый стол слоновой кости, отделанный золотом (за ним одновременно могло разместиться тридцать шесть человек). Неотъемлемой частью ансамбля имения служила церковь; в том же Варисе была большая церковь, чей купол покоился на восьми колоннах, с хорами и мраморным полом. И наконец, жизнь имения знатного византийца невозможно представить себе без женщины, выступающей ядром семьи, вокруг которого сплачивались все ее члены. И это несмотря на то, что в византийском обществе к женщине относились в основном по–восточному. Она всегда получала домашнее воспитание, на нее смотрели прежде всего как на продолжательницу рода человеческого; в высших (и средних) слоях общества женщины, как правило, бывали затворницами в гинекеях. Женщина при всей своей набожности была прекрасной хозяйкой в усадьбе, ибо за всем наблюдала, ко всему прикладывала руку и играла большую роль, нежели ее муж. Достаточно вспомнить мать Алексея I Комнина Анну Даклассину, имевшую огромное влияние на своих детей, которые, свою очередь, испытывали к ней глубокую благодарность и уважение. Не случайно, при отъезде Алексея I на войну в Иллирии с норманнами Роберта Гвис–кара, он предоставил матери абсолютную власть, полагаясь на ее природный ум, преданность и «многоопытность в житейских делах» (6, 127). Таких женщин было немало среди семей провинциальной византийской знати: понятно, почему византийцы дорожили семьей и своей женой.

Иное положение занимало французское провинциальное дворянство в эпоху абсолютистской монархии. Ведь дворянство, владевшее 20 % территории Франции, внутри себя было дифференцировано: «Наряду с вельможами, жившими за счет пенсий двора (около 4000 человек), существовало так называемое «дворянство мантии» и «дворянство колокольни», состоящее из одворянившихся буржуа; купивших или унаследовавших должность в бюрократическом аппарате королевства, и буржуа, купивших у разорившихся дворян поместья со всеми феодальными привилегиями. Наряду с ними существовало провинциальное дворянство, косное, отсталое, прозябавшее в своих полуразвалившихся замках и усадьбах, замкнувшееся в своей нищете» (108, 293–294). Это провинциальное дворянство несло на себе печать сельской жизни со всеми ее особенностями, унаследованными от предыдущих столетий.

Известно, что в XVI веке вся французская знать жила в сельской местности, обосновавшись в своих замках и дворцах. И хотя многие из них. представляли собой замечательные сооружения с фасадами в античном стиле, с многочисленными скульптурами, причем они были великолепно отделаны мрамором, однако не были приспособлены для комфортной жизни. В них зимой приходилось дрожать от холода, ибо топящиеся (и дымящие часто) печи обогревали только находившихся возле них; находившиеся подальше от камина мерзли и поэтому вынуждены были все время носить теплую одежду. Французский историк Л. Февр пишет: «Обычно для дворянина, живущего не по–княжески, обиталище — усадебный дом, в котором он три четверти времени проводит в одном помещении — на кухне. До XVIII века французский дом не имеет особой комнаты — столовой. Людовик XIV в обычные дни ест в спальне, за квадратным столом, лицом к окну. Сеньоры XVI столетия, более скромные, они обычно едят у себя на кухне, которую в иных провинциях называют «сЬаийои> (обогревальня). На кухне тепло. Или, точнее, не так холодно, как в других комнатах. Здесь постоянно пылает огонь. Пахучий пар, вырываясь из кастрюль, создает атмосферу несколько тяжеловатую, но в общем теплую и уютную. Свежая солома на плитах пола сохраняет тепло для ног. И, кроме того, на кухне многолюдно. Люди живут локоть к локтю. А люди XVI века очень любят так жить. Как все крестьяне, они терпеть не могут одиночества. У XVI века понятия о стыдливости не такие, как у нас. Ему совершенно неведома наша потребность в уединении. В доказательство я упомяну только о размерах кроватей того времени: это монументальные сооружения, в них укладывалось порою множество людей, не испытывающих стеснения и смущения. Каждому своя комната — эта мысль принадлежит нынешнему времени. К чему это? — сказали бы наши предки. Отдельная комната, предназначенная для того или иного, — это тоже современная выдумка. На кухне собирались все и делали все или почти все» (291, 288).

На кухне в деревянных креслах перед огнем восседали сеньор и его супруга, а на скамьях — их дети. Иногда рядом располагались гости, приходской священник и слуги. Под бдительным оком госпожи служанки накрывали стол для обеда, за который усаживались пришедшие с поля арендаторы, работники, поденщики. Вперемешку с людьми снуют домашние животные: куры и утки находятся под столом, охотничьи птицы располагаются на плечах охотников, собаки лежат у ног хозяев на подстилке и под юбками женщин выкусывают у себя блох или греются у огня. Наконец подается обед из простой пищи — хлеб, который редко бывал пшеничным, большие миски пшеничной кашг или сваренного в молоке проса. Мясо подавали только на свадьбах и к праздничному столу, чаще бывало сало. Следует учитывать то, что очень много было постных дней, в том числе и Великий пост, после соблюдения которого многие сильно ослабевали (в постные дни принято было воздерживаться от пищи и питья). Единственное, что могли позволить тогда люди в зависимости от толщины своего кошелька, это пряности, приготовленные по мудреным рецептам (провинциальные дворяне не знали ни табака, ни кофе, ни чая и прочих крепких напитков).

Необходимо иметь в виду то, что провинциальные дворяне не так уж много проводят времени в доме. Они находятся в нем, чтобы пообедать, когда льют дожди или приостанавливаются полевые работы. Само собой разумеется, они сидят дома вечером, с наступлением темноты, не зная, как преодолеть ее. На кухне, где набилось десятка два человек и где коптят зловонные светильники да пляшут огни камина, никто не читает. Разве что четыре или пять раз в году, когда сильно льет дождь и нечего делать, кто–нибудь с горя читает вслух какую–нибудь главу из старого рыцарского романа в прозе. Иногда же поздно вечером, после того как все заснули, сеньор достает книгу и просматривает занесенные в нее все семейные дела и события или на счетах с костяшками просчитывает свой бюджет. «В сущности, настоящая жизнь этого человека и всех ему подобных, — отмечает Л. Февр, — заключается в том, чтобы обойти или объехать свои поля, виноградники, луга, леса, обозреть свои владения, охотясь, или поохотиться, обозревая их. В том, чтобы посещать рынки и ярмарки, по–свойски потолковать с крестьянами на их языке и о предметах, которые одни только их и интересуют (легко догадаться, что это вопросы не политические и не метафизические). По воскресеньям и праздничным дням этот простой в обращении сеньор, во многих отношениях тот же крестьянин, только рангом повыше, открывает бал вместе со своей супругой, кружит девушек в пляске, а при случае — играет в шары, стреляет из лука, сбивает наземь какую–нибудь птицу или развлекается борьбою ладонь на ладонь» (291, 290).

Очевидно, что эти нравы и обычаи провинциального дворянства остались такими же и в XVIII столетии вплоть до Великой Французской революции. Исследователи начала нашего века отмечают, что «во Франции во многих сельских захолустных округах еще сохранились нравы и обычаи, ведущие начало с седой древности» (177а, 597). Иное дело, что в ходе царствования Людовика XIV значительная часть провинциального дворянства обеднела, в сущности была разорена, хотя стремилась прикрыть это показной роскошью. Не случайно, что важнейшей темой всей моралистики XVII века является тема лица и маски, получившая наиболее яркое выражение в знаменитых «Характерах» Лабрюйера. Она — выражение глубокого кризиса абсолютистской системы, резкого несоответствия между тем, чем является французское общество по своей сущности, и показной стороной его жизни. Эта жизнь видится Лабрюйером как грандиозный спектакль, в котором каждый играет несвойственную роль, старается казаться не тем, кем является в действительности. Захудалый дворянчик хочет прослыть маленьким сеньором, а знатный сеньор желает титуловаться принцем, но, кичась своими дворянскими титулами, спесивая знать роднится с разбогатевшими выскочками (145). Это стремление казаться не тем, кем являешься в действительности, заставляла провинциальных дворян обращаться со своими бывшими крепостными с суровостью настоящих ростовщиков. Они пытались выколотить из них все денежные и натуральные средства, установленные обычаем, что в конечном счете привело к революции.

В феодальной Японии к провинциальному дворянству относились, в основном, байсин или самураи, находившиеся в подчинении многочисленных местных феодалов, асигару (рядовые воины), ронины–самураи, утратившие место в своем клане. Последние находились вне категорий дифференцированного сословия–класса самураев. «Они покидали своего сюзерена по его принуждению (в случае разрыва договора между господином и слугой, что бывало крайне редко) или же добровольно, например, для совершения кровной мести, после исполнения которой могли вернуться к своему хозяину, — пишет И. Горевалов. — Многие ронины, лишенные средств к существованию, искали нового покровителя или становились на путь грабежа и разбоя, объединяясь в банды и терроризируя жителей мелких деревень, путников на дорогах. Среди ронинов, «самой развратной категории населения», готовой за деньги на любые преступления, вербовались также наемные убийцы» (67, 316).

Основная масса самураев не имела земельных владений и получала от сюзерена за несение службы специальный паек рисом. Его, как правило, хватало для удовлетворения собственных и семейных нужд — от одежды и пищи до предметов роскоши. Самураи ниже своего достоинства считали занятия торговлей, ремеслом, ростовщичеством, к тому же правительство сегуна не брало с них налогов. Закон весьма строго охранял честь самурая — один из пунктов основного административного уложения дома Токугава гласил: «Если лицо низшего сословия, такое как горожанин или крестьянин, будет виновно в оскорблении самурая речью или грубым поведением, его можно тут же зарубить». Неуважение к личности самурая также рассматривалось как неподобающее к нему отношение. Крестьянам предписывалось: «где бы они ни были — у обочины дороги или за работой в поле», — завидев любого самурая, в том числе и из чужого владения, «обязательно снимать головные уборы — соломенные шляпы, платки, повязки из полотенца — и пасть на колени». За нарушение этого правила полагалось наказание, т. е. «каждая встреча с самураем могла окончиться смертью» (67,317). Вместе с тем самурай за какой–нибудь поступок, предусмотренный бусидо, лишался жизни, тогда как крестьянину жизнь сохраняли. Достаточно вспомнить обычай харакири, исполняемый в случае нарушения данного слова или уклонения от выполнения приказа.

Особое положение самурайства в японском обществе обусловлено специфическими принципами и правилами долга и чести, выработанными на протяжении веков, зафиксированными в своеобразном моральном кодексе, или «бусидо». «Морально–этические правила и нормы поведения, отразившие идеологию господствующего класса феодальной Японии, призваны были, с одной стороны, выделить самураев из всей остальной массы населения, поставить их в привилегированное положение, а с другой — привить им верноподданническую идеологию, доказать, что слепая верность и бездумная преданность сюзерену являются главной добродетелью самурая. Это вполне отвечало интересам сохранения и укрепления существовавших в стране социально–политических порядков. Вассальные отношения, которые пронизывали самурайский кодекс, распространялись на все слои самурайства, включая самые высокие его прослойки. Исключение составляли лишь сегун да император, на которых не распространялись никакие регламентации» (106, 53–54).

Вся система воспитания самураев была нацелена на формирование таких качеств характера, как вассальная преданность, воинственность, мужественность и отвага. Высшим проявлением этих черт является готовность к самопожертвованию. Прививаемые самураю моральные качества и профессиональные навыки рождали у него чувство собственного достоинства, ощущение превосходства над всеми другими людьми. Эта система призвана была воспитать у самурая три главных качества: мудрость, гуманность и храбрость. «Выработке этих свойств характера самураев способствовала хорошо продуманная система обучения и воспитания, включавшая целый комплекс разнообразных предметов — от фехтования и стрельбы из лука до философии, литературы и истории. Занятия гуманитарными дисциплинами преследовали цель дать самураям необходимый минимум общеобразовательной подготовки, повысить их интеллектуальный уровень. Все остальные предметы имели сугубо прикладной характер. Например, занятия каллиграфией вырабатывали четкий и красивый почерк в написании иероглифов и прививали самураям художественно–эстетический вкус, но в то же время по почерку и манере письма можно было как по своего рода индикатору судить о личных качествах и характере самурая» (106, 55).

Однако главное место в системе обучения и воспитания отводилось военной подготовке, чтобы самурай в совершенстве владел оружием и разбирался в искусстве ведения боя. Существенно то, что у самурая формировался религиозный фанатизм, который лежал в основе их смелости и храбрости, высшим же проявлением их служит самопожертвование во имя своего сюзерена. В свое время известный ученый Н. И. Конрад отметил, что «основным действующим фактором психического уклада, свойственного военному дворянству, была религиозность» (127, 18). К середине XIX века в силу общественной эволюции Токугавского режима самурайство разложилось, произошла буржуазная революция. И тем не менее следует считаться с тем фактом, что кодекс «бусидо» внес существенный вклад в формирование японского национального характера и культуры.

Раздел 19. Офицерская корпорация: Восток или Запад?

Наше отечество всегда было славно армией и ее цветом — офицерским корпусом. У истоков российской регулярной армии стоит Великий Петр со своими «потешными» полками, составивший знаменитую «Табель о рангах», представлявшую собой ключ к познанию истории нашего воинского искусства. Многое в навыки и форму, нравы и быт армии императорской России внесли поляки и турки, немцы и шведы (193, 4) и представители других наций и народов. И это вполне естественно, ибо господствующий класс — дворянство — жадно впитывал элементы культуры и Запада, и Востока, в том числе и нравы. Не следует забывать того существенного факта, что офицерская корпорация российской императорской армии формировалась из дворян, по своему происхождению относившихся к татарам, грузинам, немцам, шведам, полякам, французам, славянам и прочим. Это также необходимо учитывать при рассмотрении нравов нашего, в целом, блестящего и высокоинтеллектуального офицерства.

Прежде всего представляют интерес нравы наполеоновской офицерской корпорации, с которой пришлось сталкиваться российской армии в начале прошлого столетия. В отличие от предыдущих разделов, здесь нет смысла рассматривать элитарный слой французской армии абсолютистского строя. Достаточно в качестве примера привести князя Невшательского, занимавшего должность начальника главного штаба армии Наполеона и назначавшего неспособных на офицерские должности. Известно, что князь Невшательский в нравственном отношении был весьма порядочным человеком, однако не обладал способностями, необходимыми для управления войсками. Известный французский писатель Стендаль в своем произведении «Жизнь Наполеона» дает ему следующую характеристику: «Князь Невшательский, последовательно занимавший в Версале ряд низших придворных должностей, сын человека, который своими географическими трудами снискал расположение Людовика XV, никогда не испытывал того восторга перед республикой, которым в молодости горело большинство наших генералов. Это был законченный продукт того воспитания, которое давалось при дворе Людовика XVI; весьма порядочный человек, ненавидевший все, что носило отпечаток благородства или величия. Из всех военных он наименее способен был постичь подлинно римский дух Наполеона; вот почему он хотя и нравился деспоту своими замашками царедворца, однако постоянно раздажал великого человека своими взглядами, проникнутыми духом старого порядка… Впрочем, в частной жизни он обладал всеми добродетелями; он был ничтожен лишь как правитель и полководец» (257, 126–127). Не случайно Наполеон во время своих постоянных смотров опрашивал солдат, чтобы сделать, назначения на офицерские должности, игнорируя неудачные назначения князя Невшательского.

Общественное мнение не считало князя Невшательского достойным должности начальника главного штаба наполеоновской армии. Он и сам с удовольствием отдал бы свою должность кому–нибудь другому, так как она его тяготила. Он быстро утомлялся и поэтому целыми днями сидел, развалясь в кресле и положив ноги на письменный стол; он отказывался отдавать распоряжения и на все обращенные к нему вопросы отвечал посвистыванием. В наполеоновские времена солдаты и сублейтенанты были уверены в том, что достаточно храбро сражаться и уцелеть под пулями, на поле боя, чтобы получить звание маршала Империи. «Эта блаженная иллюзия, — замечает Стендаль, — сохранялась до производства в чин бригадного генерала; тогда в прихожей вице–коннетабля военным становилось ясно, что преуспеть — если только не представится случай совершить подвиг на глазах великого человека — можно только путем интриг. Начальник главного штаба окружил себя подобием двора, чтобы подчеркнуть свое превосходство над теми маршалами, которые — он сам это осознавал — были талантливее его» (257, 127–128). Многие назначения и награды Наполеон делал после победы или просто удачного дела, опрашивая солдат. В пылу энтузиазма в присутствии великого полководца они говорили искренне. Если самый храбрый офицер не обладал необходимыми способностями для занятия той или иной дол–жности, то его производили в следующий чин по ордену Почетного Легиона.

Наполеон обладал способностью находить талантливых людей; он смело и уверенно выдвигал их на первые места. Известный историк А. З.Манфред писал: «Люди ума, люди таланта — вот что нужно для возрождения Франции. И Бонапарту действительно удалось создать такое правительство, такое государственное, политическое, военное руководство, которое силой и богатством талантов затмевало любое. другое из современных ему правительств» (159, 353). Наполеон окружал себя множеством ярких талантов во всех сферах общественной деятельности, в том числе и в военной сфере. Само появление этого множества по–разному способных людей являло собой выход на общественную арену молодого и энергичного класса буржуазии.

В этом смысле весьма показательна судьба ярчайшей личности времен Наполеона, его соратника, члена его семейства маршала Мюрата. Французский писатель Ж. Тюлар в своей книге «Мюрат» пишет: «Если бы не события ночи на 4 августа 1789 года, разрушившие социальные перегородки Старого Порядка, Мюрату суждено было бы прожить свой век нерадивым священником или бравым солдатом, до пенсии тянувшим свою лямку» (274, 13). Разумеется, сословное общество абсолютной монархии не было застывшим — в нем тоже случались блестящие восхождения по социальной лестнице. Однако без громкого титула достижение высокого воинского чина, значительной должности или епископства практически было равно нулю. Революция 1789 года открыла перед Мюратом множество путей, и он как способный человек понял, что отныне все пути открыты и чины, почести и награды могут стать наградой, если не упустишь свой шанс. По выражению Ж. Тюлара, «Мюрат — символ победившего третьего сословия» (274, 14): он никогда не забывал и не позволял никому забыть, что начинал простым солдатом Революции. Все это дало ему возможность сохранить свою популярность в армии, чьи ряды в основном состояли из офицеров, в большинстве своем вышедших из горнила 1792–1799 годов, и солдат–новобранцев, людей из народной гущи. Во время развала Великой Империи Наполеона он думает о сохранении неополитанской короны и мечтает об объединении Италии под своей властью. Более того, считает Ж. Тюлар: «Кто знает, если бы воплотились, его мечты, Европа — еще до Наполеона III, но более реалистично и без прекраснодушной демагогии — может быть, стала бы единым целым, более прочным, нежели Великая Империя, и в будущем способным избежать не только революций 1830 и 1848 годов, но и катаклизмов 1914‑го и 1940‑го?» (274, 350). Наполеон был объявлен наследственным императором и помазан на престол папой, однако он сумел внушить своим солдатам, что он по–прежнему является только первым солдатом Франции. Грозный Цезарь XIX столетия, перед которым трепетала Западная Европа, для них был только солдатом, и они в своей среде называли его «маленьким капралом». Для них не было пустым звуком изречение Наполеона о том, что в «ранце каждого солдата лежит жезл маршала».

И действительно и Мюрат, и Бернадот, и Лефевр и другие звезды генералитета начинали свою службу с низших чинов.

Наполеон находился в окружении созвездия блестяще одаренных военных людей. «Они были не похожи друг на друга во всем, кроме одной черты, — подчеркивает Е. Тарле, — они все обладали, хоть и в неодинаковой степени, быстротой соображения, пониманием условий обстановки, умением принимать быстрые решения, военным чутьем, указывавшим внезапно выход из безвыходного положения, упорством там, где оно нужно, а главное — Наполеон приучил их с полуслова понимать его мысль и развивать ее дальше уже самостоятельно. Стратегический талант Наполеона делал маршалов точнейшими исполнителями его воли и в то же время не убивал в них самостоятельности на поле сражения» (264, 147–148). Добродушный Лефевр, холодный Даву, лихой Мюрат, рассудительный Бернадот, методичный Массена, сдержанный Мармон обладали большой инициативой и были недюжинными тактиками. Само собой, считалось совершенно обязательным личное бесстрашие, и у них выработалась совсем особая военная доблесть.

О господствовавших нравах в армии Наполеона свидетельствует существование особо авторитетного института — товарищеского суда. Он не был нигде обозначен в законах, однако был введен в великой армии с молчаливого согласия императора. Е. Тарле пишет: «Вот что по этому поводу говорят очевидцы. Произошло сражение. В роте заметили, что двух солдат никто во время боя не видал. Они явились к концу и объяснили свое отсутствие. Рота, убежденная, что виновники просто спрятались со страха, сейчас же выбирает трех судей (из солдат). Они выслушивают обвиняемых, приговаривают их к смертной казни и тут же, на месте, расстреливают. Начальство все это знает, но не вмешивается. На том дело и кончается» (264, 147). Никто из офицеров, по меньшей мере официально, ничего об этом не знает и не должен участвовать в самом суде.

Во французской армии немало нравов были веселыми, особенно, когда она находилась за границей. Во время похода, в Ломбардию (1796 г.) офицеры повально увлекались миланскими красавицами. Генералу А. Бертье пыталась вскружить голову красавица княгиня Висконти, что увенчалось успехом, и страсть длилась девятнадцать лет. «Вскоре пошли толки о сотнях других увлечений, менее длительных, — пишет в «Воспоминаниях о Наполеоне» Стендаль, — но столь же страстных. Напомним еще раз, что в ту пору никто в армии не был одержим честолюбием; я видел офицеров, которые отказывались от повышения, лишь бы не расстаться со своим полком или со своей возлюбленной. Как сильно мы изменились: где теперь та женщина, которая могла бы притязать хотя бы на минутное колебание?» (258, 293).

Однако постепенно дух и нравы армии и офицерского корпуса изменялись, так как армия из суровой, республиканской и героической (такой она была при Маренго) превратилась в монархическую и эгоистическую. По мере того как шитье на мундирах офицеров становилось все богаче, а орденов на них все прибавлялось, сердца их все больше черствели. Те из генералов, кто выполнял свои обязанности с энтузиазмом (например, генерал Дезэ), были удалены из армии либо отодвинуты на задний план. Стендаль пишет: «Восторжествовали интриганы, и с них император не решался взыскивать за проступки. Один полковник, который обращался в бегство или прятался где–нибудь во рву всякий раз, когда его полк шел в атаку, был произведен в бригадные генералы и назначен в одну из внутренних областей Франции. Ко времени похода в Россию армия уже до такой степени прониклась эгоизмом и развратилась, что готова была ставить условия своему полководцу» (257, 129–130). С каждым годом ослабевали дисциплина, готовность повиноваться, выдержка; и если некоторые маршалы (Даву или Сюше) еще имели власть над своими корпусами, то другие высшие офицеры, казалось, сами насаждали беспорядок. Очевидно, это внесло определенный вклад в поражение наполеоновской армии в России и окончательный ее разгром вооруженными силами коалиции во главе с Россией.

Иные нравы были присущи армии Османской (Турецкой) империи в силу ряда обстоятельств, существенными среди которых являлись восточные обычаи и ислам. Известно арабское выражение, произнесенное самим пророком: «Всемогущий Аллах говорит: «Имею армию, которой дал имя «турки»: когда люди вызывают у меня гнев, тогда насылаю на них моих турков»». Эта репутация турецкой армии — «правой руки» султана — основывается прежде всего на традициях беспримерной отваги и абсолютного послушания. Эти две добродетели были общи таким, на первый взгляд, противоположным категориям ее солдат и офицеров, как свободные мусульмане (феодальные землевладельцы) и имеющие статус невольников христиане «по рождению» янычарам. Феодальный армейский корпус состоял из кавалеристов — сипахов, — которые имели в ленном владении землю; эту землю обрабатывали крестьяне, для которых они были сеньорами и с которых они получали дань. Взамен этого они обязаны были служить в армии — некоторый срок в мирное время, и всегда в военное время, и, кроме того, должны были выставлять одного или нескольких полностью экипированных всадников. При этом численность сопровождающей его свиты зависела от их ранга и размеров имения. В мирное время некоторая часть сипахов несла полицейскую службу (340).

Ни один из этих сипахов не проходил регулярной военной подготовки, однако все они были смелыми наездниками, с детства знающими толк в военном ремесле. Во время войны один из десяти сипахов оставался в стране для поддержания порядка, а входе военных кампаний, когда отряды находились на зимних квартирах, им разрешались отъезды домой, чтобы собрать десятину и иные виды доходов с крестьян. Ведь это единственный источник их доходов и основа жизни как в мирное время, так и при прохождении военной службы. Помимо сипахов в феодальном армейском корпусе служило определенное число добровольцев; одни из них воевали исключительно с целью захвата добычи, однако встречались и христиане–ренегаты, которые перешли в ислам, и, воюя под его знаменами, получали награды и продвижение по лестнице военной иерархии. Нередко также, благодаря способностям и непримиримой враждебности к христианству, они достигали высоких должностей. Не менее двадцати предводителей сухопутных армий и четыре самых знаменитых в истории империи предводителей флота были старыми христианскими сол–датами, которые приняли ислам и перешли на службу в армию, где не обращалось внимание на происхождение и имелись шансы для неограниченного продвижения по службе.

Совершенно особое место в армии Османской империи занимали янычары — отобранные из христиан юноши, которых из–за их физической силы и психического здоровья считали добротным «материалом» для формирования воина. «Всех пленных юношей — неверных — надо зачислять в наше войско», — такой совет дал султану Орхану визирь и воинский судья Аллаэдин. Эта идея была осуществлена при султане Мураде I (1360–1389 гг.). Перед распростертыми на земле юношами возвышалась фигура известного дервиша шейха Бекташа. Подойдя к тому их них, кто находился поближе, дервиш поднял руку над его головой, осеняя ее рукавом своего халата, и произнес: «Да будете вы ены черы». Так было положено начало особому корпусу янычар (от «ены черы» — «новое войско»). От остальных военнослужащих их отличал головной убор — белый войлочный колпак с висящим сзади куском материи, напоминающим по форме рукав халата Бекташа. Вооружение янычар составляли копья, сабли и кинжалы, а роль знамени исполнял котел для приготовления пищи. Некоторые воинские звания в янычарском корпусе также были заимствованы из «кухонного» лексикона, например, полковник назывался «чорбаджи», т. е. «кашевар».

Значительная часть янычаров (кроме меньшей, занятой в осуществлении административных функций имперских органов) образовывала корпус на условиях платы (корпус профессионалов). Этот корпус представлял собою приватное и сильнейшее оружие в руках султана. Им командовал ага, который одновременно исполнял должность начальника полиции Стамбула и заседал вместе с министрами в диване. На войне он сопровождал султана и командовал его отрядами, в чем ему помогал совет из пяти наивысших офицеров. Янычарский корпус насчитывал несколько дивизий, каждая из которых располагалась в собственных казармах, а во время войны — в больших шатрах. Смысл существования янычар, оторванных в детстве от родителей, которым нельзя было ни жениться, ни заниматься каким–либо ремеслом (к тому же у них не было к этому никаких навыков), ограничивался участием в битвах во время войны и поддержанием порядка в мирное время.

Янычары больше были привязаны к своим товарищам, чем к султану, а еще большая близость возникала между янычарами одной и той же казармы, которые приносили друг другу присягу на мисочке соли, Коране и мече. Еще большей опекой, нежели войсковые знамена, они окружали большие медные котлы, коих приходилось два или три на казарму (в них они готовили себе рис и вокруг них проводили все вечера). Если хотя бы один из этих котлов терялся в битве, то все офицеры из опозоренной казармы увольнялись; в случае поступления вновь на военную службу их никогда не принимали в то же подразделение.

На нравы и поведение янычар сильное влияние оказывали дервиши из ордена Бекташа, которые так тесно были связаны с янычарами, что в 1591 году весь этот орден был включен официально в 99-ую дивизию, а его шейх получил звание «чорбаджи». Восемь дервишей были прикреплены к казармам янычар в Стамбуле — их задача заключалась в вознесении молитв за империю и ее армию. На парадах же по случаю разных празднеств они маршировали перед агой, и в ответ на выкрик ведущего шествие «Аллах керим» («Аллах является щедрым») отвечали долгим, звучным «хууууу–ом». Можно сказать, что для янычар был характерен религиозный фанатизм, чем и объясняется признаваемая даже врагами их потрясающая дисциплина и неукоснительный порядок (340, 36).

Необходимо отметить еще и такие характерные для нравов янычар черты, как своеволие и бунтарство, которые со временем возрастали. Если, например, после окончания сторожевой службы во дворце, когда происходило заседание дивана, янычары отказывались от приготовленной им пищи и переворачивали котлы, то власти старались их задобрить, чтобы предотвратить разрастание их недовольства. Более того, они постоянно культивировали право утверждать на троне каждого нового султана. Когда–то Баязет II путем подкупа в 1481 году получил их поддержку для своих необоснованных претензий на трон. Янычары поняли этот «дар» как прецедент и с тех пор требовали от каждого очередного султана вознаграждения под угрозой отказа в своей поддержке. В противном случае они поднимали бунт и ставили на престол угодного им султана; они внушали такой страх, что, как правило, их требования всегда удовлетворялись (340, 35).

Следует подчеркнуть, что янычары показали себя плохими защитниками Османской империи на поле боя. Они внесли свой вклад в то, что общие потери Турции в войнах, например, XVIII века с Австрией и Россией, составили 200000 человек, что в четыре раза больше потерь русских и австрийцев (288, 71). К тому же янычары служили ненадежной опорой султанского трона; поэтому Махмуд II решил создать новое постоянное войско, причем эти солдаты получили большее денежное довольствие, нежели янычары. Парад нового войска перед их казармами они восприняли как вызов и в ночь на 15 июня 1826 года взбунтовались. В результате их истребили артиллерийским огнем, уцелевших (около одной тысячи) осудил военный трибунал, после которого все осужденные были удушены, и их тела были брошены в Мраморное море. Таким образом, своеволие и бунтарство как характерные черты нравов янычар (этой гвардии султана) привели к их полному уничтожению.

Раздел 20. Чиновничество: Восток или Запад?

Императорская Россия представляла собой централизованное бюрократическое государство, ибо, несмотря на власть самодержца, ею фактически управляло чиновничество. Основателем императорской бюрократии считается Петр I, который ввел в действие знаменитую «Табель о рангах» 24 января 1722 года. В разработке этой «лестницы чинов», кроме самого императора, принимал участие целый ряд крупных государственных деятелей и дипломатов России, а именно: канцлер, сенатор граф Г. И.Головкин и вице–канцлер, сенатор граф А. И.Остерман, князья Д. М.Голицын и А. Д.Меньшиков, графы Ф. М.Апраксин и П. А.Толстой и другие. При этом учитывался и опыт законодательства европейских государств, однако не в форме слепого копирования, а путем рационального переосмысления. Наибольшее влияние на формирование «Табели о рангах» оказали нормы Шведского, Датско — Норвежского и Прусского королевств. Однако не следует забывать и незримого воздействия византийских и татарских традиций регулирования деятельности чиновничества. К тому же необходимо считаться с тем, что указанные выше нормы и традиции функционировали в различных социокультурных средах и различных типах систем управления — стационарно–энергетических с доминированием правовых мотиваций (Византийская империя и др.), стационарно–энергетических с преобладанием витальных мотиваций (империя Чингис–хана и пр.), динамично–энергетических систем с акцентированием правовых мотиваций (королевство Пруссия и другие германские государства) и т. д. (338). Понятно, что взаимопереплетение этих разнородных норм и традиций породило своеобразные черты чиновничества императорской России, которые существуют и в наше время.

Примером стационарной системы управления обществом с доминированием правовых мотиваций является византийская система, чьи традиции во многих областях жизни вошли в ткань российской цивилизации. О стационарности византийской системы свидетельствуют следующие демографические данные: население Византии в 500 г. н. э. насчитывало 26 млн. человек, а в 1050 г. н. э. — 20 млн. человек (339, 125–160). Можно считать, что в важнейшеий период существования Византии (500 — 1050 гг. н. э.) численность населения практически является постоянной. Историческое знание говорит о том, что средняя производительность труда византийского общества не была подвержена существенным изменениям. Постоянной было и состояние общественной структуры, опирающейся на соответствующие правовые нормы. О стационарности византийского государственного аппарата может свидетельствовать численность армии; во времена Юстиниана она насчитывала 150000 солдат, а в IX веке — около 120000, т. е. практически мало изменилась (322, 81–85). О доминировании мотивации права свидетельствуют исследования господствующей роли бюрократии в византийском обществе.

Целью византийской системы управления обществом было сохранение разветвленной системы общественной организации, возникшей в древнем Риме. В империи наступило ослабление информационных мотиваций, на которые опиралась классическая римская система управления. Проявлением этого прежде всего явилось ослабление этики, особенно в публичной жизни. В силу этого система управления в Византии вынуждена была в значительной мере опираться на энергетические мотивации — с тем, чтобы обеспечить функционирование в обществе разных социокультурных норм, им придали правовой характер. Была произведена тщательная кодификация права, совершенная уже Юстинианом, а затем огосударствление религии, науки, хозяйства и почти всех областей общественной жизни. В общем, с главенством права связана значимость бюрократии, которая представляла основной канал управления и выполняла функцию организатора византийского государства.

Бюрократический аппарат находился под скрупулезным контролем и был нацелен на тесное сотрудничество с императором, чтобы воплощать в жизнь его волю. Византийская администрация была мудро организована, позволяя государству пережить довольно частую смену императоров без господства анархии (за тысячу лет существования Византии на престоле находилось 88 императоров). Император лично контролировал назначение, продвижение и увольнение чиновников. Перспективы награждений, повышение ранга и статуса — вот главные стимулы амбиций чиновников.

Влияние и сила византийской бюрократии постоянно возрастали: она программировала нормы социального поведения, она могла даже сделать невозможным осуществление воли императора, если те находилась в противоречии с ее интересами; даже принцы был государственными чиновниками. Для нее характерно строгое ранжирование и правила продвижения по «лестнице чинов». «Иерархия чиновников, — отмечают Н. Бэйнесс и Г. Мосс, — была установлена весьма рано путем деления их на ряд рангов… Низший чиновник получал благословение императора, прежде чем он занимал первую должность. Продвижение по службе происходило в соответствии с принципом старшинства… Подсчитано, что общая численность занятых в обеих восточных префектурах равнялась около 10000 человек» (322, 251–252).

Большим достоинством византийской бюрократии является великолепная выучка ее чиновников. Факт, что Константин Порфирородный позаботился об обеспечении студентов своего университета, показывает, что государство было заинтересовано в подготовке высококвалифицированной бюрократии. Доступ к влиятельным и престижным должностям теоретически имел каждый житель, однако фактически на протяжении поколений сформировалась чиновничья аристократия, которая эффективно блокировала «делание» карьеры новыми членами корпорации бюрократов (322, 259).

С течением времени в рамках бюрократии начали происходить процессы разложения строгих нравов — ширилась коррупция и непотизм, с которыми безуспешно пытался бороться император. Не случайно, современники этого процесса выделяли прежде всего мздоимство, наушничество и клеветничество среди чиновников. Душной была атмосфера чиновничьего аппарата; выжидание санов, должностей и подачек, стремление выдвинуться, быть замеченным; «архитит завидует архититу… архонт архонту, наварх наварху, судья судье, секретарь секретарю, писец писцу, ритор ритору, врач врачу…» (210, 256). Нормой считалось взяточничество в деловых отношениях. Стефан Сахликис, который в начале своей адвокатской деятельности освободил от платы бедняков и не брал взяток, навлек на себя неудовольствие со стороны коллег. Набор моральных проявлений, принятых по традиции называть «византинизмом», просуществовал до падения Византии.

Заслуживает внимания динамично–энергетическая система управления обществом с преобладанием витальных мотиваций. Целью такой системы является построение общественного организма за счет населения; это влечет за собой рост социальной силы, причем средняя производительность труда не изменяется существенно, аналогично — сохраняется внутренняя структура общества. Основным методом управления выступают стимулы, связанные с витальными мотивациями.

Классическим примером динамическо–энергетической системы управления обществом с преобладанием витальных мотиваций является империя Чингис–хана. О динамизме этой системы управления свидетельствует стремительное расширение территории монгольской империи, которое коррелировалось с ростом населения за счет завоевания новых народов и стран. Чингис–хан сумел покорить целый ряд стран с высокоразвитыми цивилизациями — северный Китай, Персию Индию, наконец, восточную Европу. О преобладании витальных мотиваций свидетельствует милитарная организация монгольской империи. «Великий хан был верховным владыкой и властителем своего государства, а его близкие родственники: сыновья, братья и потомки получили во владение отдельные части империи (улусы), в которых обладали широкой автономией (определенной обычаями), однако подчинялись великому хану… Внутренняя организация монгольского государства была полностью подчинена потребностям войска. Административные единицы совпадали с военными подразделениями. Улусы одновременно являлись армией (или крыльями великой армии)» (336, 87–88). Следующие ступени феодальной иерархии общества занимали предводители войск: командующий тумена (корпуса численностью в 10000 человек) осуществлял власть над территорией, занимаемой десятью минганами (эквивалент полка, насчитывающего 1000 человек); минган, в свою очередь, состоял из десяти джаунов по сто воинов в каждом, а джаун складывался из десяти арбанов (арбан насчитывал десять человек). Командующий минганом одновременно был руководителем и гражданским администратором родов и племен, которые составляли данный минган. Феодальные властители, особенно принцы крови, обладали во внутренних делах своего улуса, или орды, практически неограниченной властью.

Основным методом управления обществом в монгольской империи были сильные репрессии витального характера (в основном уничтожение непокорных) и вознаграждения различного рода. Функцию организатора общества и канала управления между господствующей верхушкой и исполнителями выполнял прежде всего соответственно организованный военный аппарат. Основным видом позитивных стимулов, побуждающих к общественной активности, служили вознаграждения в организационной структуре общества, которые давали лучшие возможности для жизни и безопасности. Вознаграждение могло иметь личностный или групповой характер, заключающийся в том, что целому народу могли быть подчинены другие народы; основным же критерием вознаграждения выступали воинское умение и послушание. Сохранение нормативной системы основывалось в первую очередь на послушании власти и ее представителям, непокорность же наказывалась жестокими репрессиями.

Чиновники в монгольской империи одновременно с гражданскими фукциями выполняли и военные обязанности. Армия Чингис–хана была первой в средние века регулярной армией с соответствующей системой подготовки офицерских кадров, служебной прагматикой, прекрасно функционирующим генеральным штабом, великолепно организованной квартирмейстерской службой и ведомством связи. Особое внимание в управлении громадной империей уделялось постово–курьерским путям, протянувшимся от Маньчжурии и Северной Кореи до Черного моря. Они служили не только для передачи необходимой информации и приказов (управляющих сигналов) на большие расстояния, но и для доставки податей и дани из отдельных регионов империи. Монгольские властители большое значение придавали бесперебойному функционированию коммуникаций и безопасности на дорогах. Беспощадно уничтожались разбойничьи банды, на важнейших дорогах находились специальные военные посты. Ответственность за безопасность путешественников на степных просторах несли местные войсковые начальники (338, 328). Для обслуживания потребностей государственной администрации на дорогах были организованы почтово–курьерские станции. Безопасность, обеспечение продовольствием и транспортом путешествующих под опекой государства обеспечивала пайцза. Предъявление пайцзы обязывало все органы власти оказывать ее владельцу всевозможное содействие.

Чинхис–хан ценил роль светлых голов при своем дворе и в государственном аппарате; приближал к себе всех, на кого обратил свое внимание. Он охотно окружал себя талантливыми людьми из разных цивилизационных центров, поддерживал их, ценил и выделял. Э. Хара — Даван в своей книге «Чингис–хан» пишет в связи с этим следующее: «Но надо отдать справедливость великому монгольскому монарху, что несмотря на свои строго аристократические воззрения, он при назначении на высшие должности по войску и по администрации никогда не руководствовался только происхождением, а принимал в серьезное внимание техническую годность данного лица, степень его соответствия известным нравственным требованиям, признававшимся им обязательными для всех своих подданных, начиная от вельможи и кончая простым воином. Огромную помощь в таком выборе сотрудников оказывало свойственное ему, как большинству гениальных людей, глубокое знание человеческой души и умение распознавать людские характеры» (298, 56–57).

Чингис–хан ценил и поощрял такие добродетели, как верность, преданность и стойкость, и презирал у своих подчиненных пороки типа измены, предательства и трусости. Исходя из этого, он делил всех людей на две категории и соответственно относился к ним. «Для одного типа людей их материальное благополучие и безопасность выше их личного достоинства и чести; поэтому они способны на трусость и измену. Такой человек подчиняется своему начальнику из–за его силы и мощи, посредством которых он может лишить его благополучия и жизни: поэтому он трепещет перед его силой. Он подчинен своему господину в порядке страха, т. е. он в сущности раб своего страха… Это — низменные, рабские, подлые натуры, и Чингис–хан беспощадно уничтожал их на своем завоевательном пути… Ценимые Чингис–ханом люди ставят свою честь и достоинство выше своей безопасности и материального благополучия… В их сознании живет постоянно моральный кодекс, они им дорожат более всего, относясь к нему религиозно, так как такие люди в то же время религиозны, понимая мир как установленный божественной волей порядок, в котором все имеет свое определенное место, связанное с долгом и обязанностью» (298, 57).

Именно из людей такого психического типа Чингис–хан и строил иерархическую лестницу своей империи, назначая их на соответствующие чиновные должности. Так как индивиды такого типа в основном встречались среди кочевых народов, не очень пораженных алчностью к материальному богатству, не всегда честно приобретенному, то и чиновники всех рангов рекрутировались из этих народов. Из земледельческих народов, имеющих более высокую культуру (Китай, Персия и др.) в систему управления монгольской империи привлекались только «спецы», обладающие высочайшей квалификацией. И наконец, следует заметить, что все сотрудники Чингис–хана должны были быть религиозными, хотя не было объявлено официальное вероисповедание. Чиновники должны ощущать свою подчиненность Высшему Существу, независимо от исповедуемой религии (среди них были буддисты, мусульмане, несториане и др.).

От предыдущих систем отличается динамично–энергетическая система управления обществом с господством правовых мотиваций. Здесь бюрократия не заинтересована в консервации общественного развития в каждой области и сохранении неизменного состояния общественной системы, а стремится поддерживать развитие всех сфер общественной жизни в рамках правовых норм при одновременном их контроле. «Бюрократия в этой системе, — отмечает И. Коссецкий, — будет даже планировать развитие общества во всех сферах, она будет подавлять любые незапланированные и неконтролируемые ею формы общественного развития — прежде всего негативно относиться будет к спонтанным процессам развития общества. В этой системе имеем планируемое и контролируемое бюрократией развитие науки, идеологии, права, хозяйства, медицины и искусства» (338, 347).

Вознаграждение в бюрократической структуре общества является главным позитивным стимулом, побуждающим к общественной активности, но в критериях вознаграждения значительную роль, наряду с правовыми, играет критерий профессиональной квалификации.

Примером динамично–энергетической системы управления обществом с преобладанием правовых мотиваций служат Пруссия и Германия (особенно в XVIII и XIX веках). О динамизме этой системы свидетельствует территориальный рост прусского государства, которое из небольшого ленного королевства превратилось в большое государство и в конце концов объединило под своей гегемонией всю Германию. Численность населения с 1750 г. по 1910 г. возросла с 20 млн. человек до почти 65 млн. человек, а производство стали за этот период — почти в 700 раз (339). О доминировании правовых мотиваций говорят» исследования отношений к правовым нормам, роли государства и позиций государственного аппарата в Германии (особенно в Пруссии).

Для Пруссии характерен культ государства и государственного империализма, а также пропаганда идеи навязывания гегемонии одной немецкой державы над другими. Официальная прусская доктрина ставила право над этикой и другими общественными нормами. В прусском мировоззрении добром считалось все то, что было в согласии с государственным правом, причем юридическая ответственность оказывалась важнее этики. В Пруссии возник культ государства, который можно назвать государственным мистицизмом, и целая сложная философия государства, наиболее крупным представителем которой был Г. Гегель. Известно, что этот философ видел в государстве наивысшую форму общественного устройства, оно являлось для него неизбежным земным воплощением абсолютного мирового духа. Отсюда следует и признание за государством высочайшего авторитета.

Если же речь идет об отношении к этике, то моральным, согласно гегелевскому воззрению, является все то, что согласуется с коллективной волей. Наиболее нравственным является то, что служит на пользу государству. Этот тезис прекрасно укладывался в рамки прусской авторитарной системы правления и глубоко укоренился в сознании сторонников Гегеля в Германии. Не случайно, он стал официальным философом прусской монархии. Прусское государство, а затем и Германия все свои действия регулировали четко сформулированными нормами государственного права, стараясь как можно больше сфер общественной жизни подчинить контролю государства. Экономика, наука и другие области общественного развития были подчинены потребностям государства, а чиновники и военные занимали в социальной иерархии наиболее высокое место.

О нравах немецких чиновников XVIII столетия свидетельствует судьба отца самого выдающегося из русских министров финансов графа Е. Ф.Канкрина, немца по происхождению. Его отец, Франц Людвиг Канкрин, был видным специалистом в области технологии, архитектуры, горного дела и юриспруденции. «Благодаря своим глубоким знаниям, теоретическим и практическим, он скоро выдвинулся в служебной иерархии своего отечества, Гессенского курфюршества, но резкий и суровый его нрав повредил его дальнейшей карьере. Он плохо уживался с порядками, господствовавшими при мелких германских дворах. Между одной из придворных дам, любимицей курфюрста, и женой Канкрина произошла размолвка, кончившаяся тем, что он подал немедленно в отставку и перебрался на службу к маркграфу в Ансбах…» (20, Т. 4, 414). Но и там он не смог. ужиться; в итоге, не расположенный к России, он принял приглашение русского правительства и переехал в нее, оставив своего сына в Германии.

И хотя его сын, будучи студентом, проявил блестящие способности, ему не нашлось места на родине. «Суровый нрав» отца, безусловно честного, но малосговорчивого и непокладистого чиновника, который не был способен на сделки с совестью, повредил карьере сына. Поэтому Канкрин–сын приехал к отцу в Россию и там сделал блестящую карьеру — стал министром финансов. На этом посту проявились все позитивные черты немецкого чиновника, вся его неподкупность и честность, позволившая ему привести в порядок сильно расстроенные финансы Российской империи. Не случайно Петр I использовал в работе над «Табелью о рангах» опыт функционирования германской бюрократической системы. Однако русская бюрократическая система вобрала в себя и другие традиции в области управления обществом, что привело к своеобразию отечественного чиновничества.

Раздел 21. Интеллигенция: Восток или Запад?

При рассмотрении нравов интеллигенции вне пределов императорской России следует иметь в виду, что во всем остальном мире ничего подобного русской интеллигенции не существовало, что ее эквивалентом можно считать круги интеллектуалов. Без этих кругов просто–напросто не смогла функционировать эффективно ни одна система управления обществом. Происхождение слоя интеллектуалов (или интеллигенции) связано с разделением труда на физический и умственный; уже шаманы и знахари в зародыше представляли собой представителей интеллектуального слоя общества. Уже на Древнем Востоке достигла своего расцвета идеология, носителем которой всегда выступали определенные профессиональные группы. В своей интересной книге «Идеологии Востока» отечественный исследователь М. Рейснер пишет: «И среди них выдвигается на первый план та профессиональная группа, которая завершает фикцию внеклассового общества. Это интеллигенция… Характерным ее признаком является добывание материальных средств при помощи производства идей, идеологических форм и применения их на практике. Условия хозяйства в большинстве восточных стран чрезвычайно способствовали образованию и развитию этой группы в виде специалистов как материальной, так и магической техники и науки. Выдающееся положение таких жрецов и бюрократов не вызывало особенных возражений, так как, очевидно, население без них осталось бы и без надлежащей хозяйственной помощи» (223, 28). Интеллигенция (интеллектуальный слой общества) занимает значительное место в духовном производстве, оказывающем сильное влияние на материальное производство и функционирование социума и цивилизации.

Неудивительно, что в Византии высоко ценилось знание, которое является «продуктом» духовного производства и носителем которого выступают интеллектуалы (интеллигенты). Ведь знание необходимо было и императорам, и чиновникам, и всем остальным подданным империи; его же можно было приобрести в процессе образования. В условиях православной византийской цивилизации знание рассматривалось как средство обоснования религиозных догм, достижения истины, познания божества и морального самосовершенствования христиан. Существенно было и то, что знание использовалось для разоблачения ересей и борьбы с ними, для ч выявления всего полезного у языческих авторов, чтобы поставить его на службу христианству.

Ценность знания и образования следовала из чисто практических потребностей функционирования громадной державы. «Византийская империя была централизованным государством. Во главе его стояло правительство, которое, по образному выражению, было «правительством писцов». Круг вопросов, которые находились в его ведении, был чрезвычайно широк. Оно осуществляло правосудие, распоряжалось финансами, занималось дипломатией и многими другими видами деятельности. Огромный бюрократический аппарат нуждался в хорошо обученных чиновниках, которые легко бы справлялись с возложенными на них довольно обширными и разнообразными обязанностями» (142, 375). Вполне понятна значимость интеллектуалов в функционировании византийской империи, где многие императоры, в том числе и Анна Комнина, были образованными.

Византийские интеллектуалы нередко образовывали кружки, где обсуждались в основном «ученые» вопросы. Так, известен в первые годы царствования Константина IX кружок интеллектуалов, образовавшийся вокруг весьма просвещенного и образованного «первого царского министра» Константина Лихуда. В него входили знаменитый историограф Михаил Пселл, писатель Иоанн Мавропод, будущий константинопольский патриарх Иоанн Ксилифин. «Преданность наукам и своеобразная ученая дружба возвышали этих сравнительно молодых людей над окружающим их «морем невежества», составляли предмет их гордости и создавали ощущение избранничества» (157, 201). Из них Михаил Пселл претендовал как философ на роль государственного деятеля, считая взаимообусловленными и едиными ученую и государственную деятельности. Между участниками этого кружка интеллектуалов существовала, в силу общности их литературных и научных интересов, утонченная интеллектуальная дружба. Для нравов византийских интеллектуалов характерен примат «дружбы», личные связи и обусловленные ими услуги значили гораздо больше, чем строгое исполнение долга. Михаил Пселл склонен был решать все в пользу «дружбы»: «Ты не допускай злоупотреблений, глядя на них, а просто не замечай их, ты должен смотреть, но не видеть, слушать, но не слышать» (142, 593).

Византийские интеллектуалы, за редким исключением, не решались выставлять напоказ свою образованность и ученые занятия. Они, как правило, вели спокойное существование, характерное для эпикурейского образа жизни, предпочитая общение в кругу полуучеников–полудрузей бурной изменчивой придворной жизни. За возможность тихой жизни благодарит судьбу Лев Философ (его современники упрекали, как потом и Пселла, в пристрастии к эллинской'культуре). Предпочитает безмятежную жизнь и ученые занятия в окружении близких людей хлопотным обязанностям патриарха и Фотий; к такому образу жизни стремится и Иоанн Мавропод.

Нет ничего удивительного в том, что византийские интеллектуалы жили достаточно долго (не только по меркам того времени). Так, средний возраст жизни византийца периода IX–XII вв. весьма невелик — половина населения империи не доживала до 35 лет. Как показывают демографические исследования, дольше всего жили императоры, интеллектуалы и отшельники: «Примерно на десять лет больше продолжительности жизни василевсов IX–XII вв. оказывается средний возраст известных византийских интеллектуалов. По подсчетам специалистов, в эпоху Комнинов ученые в среднем жили до 71 года» (142, 589). Еще больше жили отшельники, «святые» старцы — до 80 и 90 лет.

Следует отметить, что деятельность византийских интеллектуалов была направлена на благо общества. В эпоху Комнинов весьма эффективно действовали литературные и философские кружки, в которые объединились почитатели и любители науки и литературы. Одним из них руководила и направляла его деятельность дочь Алексея I Анна Комнина. Упомянутый выше Ш. Диль пишет о ней: «Это не была только образованная женщина, это была женщина ученая. Все.1 современники одинаково восхваляют ее изящный аттический слог, силу и способность ее ума разбираться в самых запутанных вопросах, превосходство ее природного гения и прилежание, с каким она старалась развить его дары, любовь, какую она всегда выказывала к книгам и ученым разговорам, наконец, универсальность ее познаний» (77, 243). Участники ее и других кружков не только занимались учеными разговорами, но и обсуждали трактаты, подготовленные ими для своих покровителей по различным отраслям знаний, которые затем использовались в практической деятельности различных сфер общества. Следует помнить и то, что именно интеллектуалы поздней Византии сформулировали гуманистические идеи, оплодотворившие европейскую культуру эпохи Ренессанса.

Интеллектуалы сыграли немаловажную роль и в истории японского общества, в формировании японской национальной культуры. Известно, что они способствовали объединению Японии и образованию централизованного государства. В свое время сегун Иэясу как–то признался Хонда Масанобу: «Когда я был молод, то слишком много времени занимался военным делом, на учебу же времени не оставалось, и вот поэтому на старости лет я довольно невежественен» (118а, 44). Иэясу был неэмоциональным человеком, поэтому не интересовался особенно поэзией; когда ему приходилось, согласно традиции, участвовать в поэтических соревнованиях, то стихи за него обычно писал кто–либо из ученых. Однако он страстно интересовался историей и литературой практического или информативного характера. Его особенно интересовали проблемы, связанные с управлением социальными процессами.

Это объясняет, почему Иэясу внимательно следил за диспутами интеллектуалов, принадлежащих к различным религиозно–философским школам, но не принимал чью–либо сторону, стремясь использовать все ценное, рождавшееся в этих спорах. «Он обожал литературные дискуссии, — пишет К. Кирквуд, — равно как и споры о буддийской философии, и рассказывают, что одним из его излюбленных развлечений было собирать вместе несколько образованных священников и устраивать между ними споры. Эти дискуссии затягивались надолго, ибо об одной из них сообщается, что она продолжалась с восьми вечера до двух часов ночи. Для самих участников они были довольно выгодны; в одном случае мы узнаем о подарках в 100 коку риса, а в другом — в 100 серебряных монет, не говоря уже о платьях, которыми одаривали их после окончания спора» (118а, 45). Присутствуя на спорах интеллектуалов, принадлежащих к буддийским и конфуцианским школам, сегун заимствовал у них, все, что могло пригодиться для управления страной. В результате он отдал предпочтение конфуцианству, учению школы Тэйсю, которое стало официальной идеологией токугавского сегуната.

В XVII столетии конфуцианство, получив статус государственной светской философии, стало играть роль стимулятора в таких сферах державной жизни, как воспитание и политическая философия. Первые конфуцианцы и их покровители были в определенном смысле творцами нового мира, для которого стало необходимым новое мировоззрение. Позитивистские позиции таких правителей, как Хидаёси и Иэясу, обусловлены были теми обстоятельствами, что они отдавали себе отчет в значимости сознания в «делании» своей судьбы. Согласно их представлениям, разделяемым современниками, можно управлять социальным миром. В значительной мере именно эта позиция явилась стимулом для интеллектуальной борьбы с буддийской религией и ее мистическим отношением к жизни. Как кратко выразился Ямамато Банто: «Не существует ни ада, ни неба, ни души, есть только человек и материальный мир.» (330, 153).

Конфуцианство соответствовало менталитету людей эпохи Токугава, так как интеллектуалы–конфуцианцы предлагали новую философию жизни и новую космологию. Это воззрение исходило из того, что во вселенной существует разумная причина (ри), которая, воздействуя на материю (ки), творит мир человека и вещей. Причина и порядок существуют также в структуре общества и нужно их только понять, причем этот порядок носит моральный характер. Важность предложенной интеллектуалами картины мира заключается в том, что здесь новое единство мысли и действия, философии и политической системы. Постижение основных принципов ведет к знанию, позволяющему проникнуть в суть морального порядка, что создает морального человека. Управление тогда сводится, в принципе, к тому, чтобы облегчить людям достижение этого нравственного порядка.

Деятельность интеллектуалов–конфуцианцев совпала с формированием нового социального порядка и политического строя бакуфу. Ведь конфуцианство, концентрируя свое внимание на политических и социальных проблемах, отвечало интересам сегунов Токугава и классу–сословию самураев. Первые правители Токугава оказались перед необходимостью положить конец военным мятежам и навести прядок, а интеллектуалы–конфуцианцы выработали рецепты решения этих проблем. Переход от общества, основанного на феодальных отношениях, к иному социальному строю требовал новых правовых норм и законов. Интеллектуалы–конфуцианцы внесли немалый вклад в выработку новых норм и административных положений, чтобы перейти от правления человека к управлению посредством закона.

Профессор Йельского университета Дж. Холл пишет о деятельности интеллектуалов–конфуцианцев следующее: «Значение конфуцианства для режима Токугава состоит в том, что но предложило новую теорию управления и новое видение гармонического общества. Предложенный идеал общественного порядка имел форму природной иерархии классов, в которой каждый индивидуум занимает определенное место и старается выполнить свое жизненное предназначение… Так как конфуцианство было не только философией контроля общества, оно постулировало существование нравственного порядка над правителем. Таким образом, оно наложило на сегуна и дай–ме обязанности править так, чтобы обеспечить народу благополучие. Власть может быть, в принципе, абсолютной, однако она должна находить свое обоснование в чувстве ответственности и гуманности перед управляемыми» (330, 1554). Интеллектуалы–конфуцианцы внесли свой вклад в создание философских основа нового правового и политического порядка, содействуя переходу от поведения, основанного на обычаях, к его правовому регулированию. Существенно то, что японские интеллектуалы поставили свои знания на пользу общества в весьма сложный его период, когда закладывались основы новой централизованной государственности и формировалась национальная культура.

В отличие от византийских и японских интеллектуалов, французские, принадлежавшие абсолютизму XVIII столетия, выражали интересы «третьего сословия» (буржуазии) и все свои усилия направили на разрушение существующего социального строя, на свержение монархического государства. В предисловии к труду «Философия в «Энциклопедии» Дидро и Даламбера» отечественный философ В. М.Богуславский пишет: «Глубокий кризис всей феодально–абсолютистской системы делал все более настоятельной необходимость коренного преобразования существовавшего в стране социально–экономического и политического строя. В осознании этой необходимости обществом, осознании, без которого не могла бы совершиться революция 1789 года, чрезвычайно большую роль сыграла работа, широко развернутая мыслителями, учеными, писателями, обычно именуемыми просветителями. Сами же себя они называли «философами», и, также, их называли их единомышленники» (294, 5).

Необходимо иметь в виду, что эти «философы» (интеллектуалы) отнюдь не были объединены в какую–либо организацию, придававшую их деструктивной интеллектуальной деятельности планомерный характер. В силу обстоятельств все они оказались сгруппированными вокруг «Энциклопедии», подготовленной к публикации Дидро и Даламбером. Французские интеллектуалы, выражая интересы буржуазии, не только обосновывали необходимость перехода управления в руки имущих классов, но и стремились уничтожить «развратные» нрав абсолютистского режима, чтобы «утвердить республиканскую простоту нравов по примеру молодых американских республик» (136, 11).

Французские интеллектуалы считали, что с наступлением господства буржуазии должен наступить век истинного нравственного миропорядка. Ведь свободный гражданин не должен находиться в плену низких страстей, поэтому следует идеализировать любовь, чтобы освободить ее из–под власти наслаждения–разврата, присущего монархическому порядку. В евангелии буржуазной идеологии любви — в «Новой Элоизе» — Ж. Руссо изложил следующие требования, предъявляемые к любви: во–первых, она должна быть естественной; во–вторых, она должна чистым и целомудренным чувством гореть в сердцах людей; в-третьих, человек должен любить в другом, в первую очередь, его ум и душу; в-четвертых, только благородная натура может быть достойна любви; в-пятых, нужно любить красивую внешность только из–за прекрасного внутреннего содержания.

В своем первом письме к обожаемой им Юлии Сен — Пре Ж. Руссо, этот новый мужчина, пишет: «Нет, прекрасная Юлия, ваша красота могла, конечно, ослепить мои глаза, но не могла бы она увлечь мое сердце, если бы ее не одухотворяла иная, более могучая красота. В вас я обожаю трогательное сочетание живого чувства и неизменной кротости, нежное сострадание к другим, ясную мысль и изысканный вкус, коренящийся в вашей чистой душе, словом, я обожаю в гораздо большей степени вашу очаровательную душу, чем вашу внешность. Я готов допустить, что вы могли бы быть еще прекраснее, но представить вас душевно еще более привлекательной, представить вас еще более достойной любви мужчины, это, дорогая Юлия, невозможно» (295, 24). Те же чистые и идеальные представления проникают и в душу новой женщины, Юлии. Иными словами, французские интеллектуалы одновременно очеловечили и обоготворили любовь, ставшую величайшим переживанием.

Следует отметить, что некоторые французские интеллектуалы в жизни следовали проповедуемым им нравам в сфере интимных отношений. В качестве примера можно привести знаменитого Вольтера, который никогда не женился, хотя были женщины, которые произвели на него сильное впечатление. Одна из них на долгое время стала его любовницей. «В 1733 году Вольтер познакомился с женщиной, которая на целых 16 лет стала его любовницей, другом и интеллектуальным спутником. Габриэль — Эмили Ле Тоннейе де Бретей, маркиза дю Шатле, была идеальной партнершей для Вольтера. Она читала на латыни и на итальянском, перевела труд Ньютона «Принципы» на французский язык, а также написала научный трактат о философской системе Лейбница, который был высоко оценен современниками. Вольтер называл ее «божественной любовницей»» (277, 55).

И хотя их роман сначала был очень страстным, затем он из физического единения превратился в интеллектуальное единство двух блестящих умов. Затем Эмили, неудовлетворенная интимной жизнью с Вольтером, нашла себе другого любовника, и, родив от него ребенка, скончалась. Вольтер после ее смерти заявил, что он потерял «половину самого себя»; и тем не менее он быстро оправился от такой потери и нашел свое счастье в кровосмесительной любовной связи со своей остроумной племянницей Мари — Луизой Дени (тогда такие отношения не считались предосудительными). Сам роман дяди с племянницей начался тогда, когда Эмили писала страстные письма новому любовнику. Этакая простота нравов, на которой настаивали французские интеллектуалы; не лишне заметить, что буржуазная действительность практически сравнялась с нравами развращенного абсолютизма, если не превзошла их. Как здесь не вспомнить известную русскую поговорку: «Благими намерениями дорога в ад вымощена». Она применима и к русской интеллигенции начала XX столетия, своей деятельностью ввергнувшей наше отечество в пучину колоссальных бедствий.

Раздел 22. В мире лицедейства: Восток или Запад?

Нравы каждой эпохи наиболее рельефно выражаются в мире лицедейства, в мире театрального действа, который в определенном смысле воспроизводит общество со всеми его противоречиями. Сама конструкция театрального пространства представляет собой в миниатюре повседневную жизнь, когда зрители в партере и ложах, подобно зевакам, собравшимся на площади или улице и выглядывающим из лоджий домов, смотрят действо актеров, имитирующих при помощи кодов мимолетные уличные сцены со всеми их нравами. Не случайно известный французский исследователь П. Пави в своем «Словаре театра» пишет, что «театр — самое хрупкое, самое эфемерное, самое восприимчивое из всех искусств в контексте эпохи» (195, XI). Однако театр представляет собой синтетическое искусство, вобравшее в себя архитектуру, музыку, поэзию, живопись, танец и жесты, что дает возможность представителям других эпох знакомиться с театральными постановками прошлого. Мир лицедейства существует в силу необходимости удовлетворить одну из потребностей человека «рассказывать истории и безнаказанно смеяться над тем или иным состоянием общества» (195, 130). Мы не говорим уже об удовлетворении человеческой потребности в игровой деятельности, которую реализуют и зрители, и актеры, испытывая наслаждение при перевоплощении. Мир лицедейства представляет собой «часть» общественной жизни, закодированной в определенных эстетических знаковых системах, и имеет свои нравы, тесно связанные с повседневной экзистенцией человека и социальных групп и слоев.

Представляет интерес мир лицедейства, характерный для византийского общества, ибо некоторые связанные с ним традиции восприняты нашими предками. Театр в самых его разнообразных проявлениях издавна выступал существенным компонентом традиционных языческих празднеств. Поэтому в период VIII–IX вв. весьма популярными были представления мимов. «Не только миряне, но, как свидетельствуют 24‑й и 71‑й каноны Трулльского собора, священники и монахи с увлечением смотрели сценки этого легкомысленного жанра» (142, 607). Существовала школа, готовившая и поставлявшая мимов в столицу и другие города империи.

Само содержание мимических пьес исходило из будничной жизни или мифологии, которая преподносилась в пародийном стиле. В центре внимания находилась не интрига, а изображение характеров — здесь и теща, являющаяся грозой для зятя или его любовницей, и вдова, и скряга, и пьянчужка, и мачеха, влюбленная в пасынка, и сводница, и трактирщица, и гадалка. В мимических пьесах актеры с особым воодушевлением изображали человеческие пороки, высмеивались мошенничество и крючкотворство, особенно часто изображалась супружеская неверность. Как было остроумно замечено, «мим или изобличает измену, или показывает ее» (126, 12–13). Все эти пьесы походили друг на друга и обычно персонажами в них выступали обольстительная ветреная супруга, брюзгливый муж, изящный и грациозный красавец–любовник, непременная устроительница любовных свиданий плутовка–горничная. Весьма открыто разыгрывались эротические сцены, когда в самый неподходящий момент появлялся любовник и раскрывался обман. В результате все кончалось благополучно — наступало примирение, сопровождаемое веселыми шутками. Следует отметить, что исполнение пьес сопровождалось музыкой и пением, к которым византийцы испытывали особую склонность.

Надо сказать, что вначале церковь весьма враждебно относилась к театру, кульминацией этого является решение Трулльского собора, резко выступившего против сценических представлений. Кроме того, на этом соборе впервые не были исполнены акты песнопения, так как в них церковь усмотрела дань языческому искусству. Однако со временем начало меняться отношение церкви к театральному искусству: «С VII века отношение к театру» начинает меняться. Императоры–иконоборцы открыто покровительствовали театру, видя в нем действенное орудие против своих врагов–иконопочитателей. Сценки, высмеивающие жизнь монахов и монахинь, пользовались тогда особой популярностью… В конце иконоборческого периода стали поощряться театрализованные панигирии во время больших религиозных праздников» (210, 174–175). В итоге оказалось, что церковь существенно изменила театр, приспособив его для своих религиозных целей и сделала его торжественным и величавым. Необходимо отметить, что мимы и актрисы пользовались любовью зрителей, что их портреты выставлялись в портиках и у входа в театр, однако кануло в лету уважение к ним, характерное для классической Греции. Актрисы не только на театральной сцене отличались легкомысленным поведением, оно было присуще им и в частной жизни. Не случайно и для Иоанна Златоуста, и для Прокопия Кесарийского синонимами являлись слова «актриса» и «блудница». Вполне понятно, что некоторое время для аристократов были запрещены браки с актрисами. Но на связь с ними смотрели сквозь пальцы, и часто они были на содержании у видных и знатных лиц (208, 110). Из среды актрис и мимисток, которые исполняли пантомимные танцы эротического характера и почти всегда были куртизанками, рекрутировались гетеры.

Будущая супруга Юстиниана императрица Феодора в юности, как известно, сначала сопровождала свою сестру на сцене и прислуживала ей, а затем сама стала выступать в пантомиме. Ш. Диль пишет в связи с этим следующее: «…Но ей не хотелось, подобно многим другим, быть флейтисткой, певицей или танцовщицей; она предпочитала принимать участие в живых картинах, где она могла выставлять без всякого прикрытия свою красоту, которой гордилась, и в пантомимах, где могли проявляться вполне свободно ее весёлость и живой комизм… В профессии, не требующей добродетели, она развлекала, забавляла и скандализировала Константинополь. На сцене она решалась на самые нескромные выходки и показывалась самым откровенным образом. В городе она скоро прославилась безумной роскошью своих ужинов, смелостью речей и множеством любовников. Но тут в особенности она скоро так скомпрометировала себя, что честные люди, встречаясь с ней на улице, сторонились ее, боясь запачкаться, прикоснувшись к такому нечистому существу, и один факт встречи с ней принимался уже за дурное предзнаменование» (77, 49). Затем она исчезла из столицы, а потом стала императрицей, которая играла решающую роль в управлении империи и которая проявила выдающийся ум, редкую сообразительность и недюжинную энергичность.

Театральный мир не только изображал нравы современного ему общества, но и сам оказывал влияние на них, о чем свидетельствует японский театр Кабуки эпохи Токугава. Общественная жизнь Японии на протяжении всего XVII столетия, когда возник театр Кабуки, неразрывно была связана с театральными развлечениями. «Театру вскоре предстояло стать для японцев среднего и низшего сословий, — замечает К. Кирквуд, — тем же самым, чем он был в Англии, или по меньшей мере в Лондоне, в веселые дни «доброй королевы Бесс», когда устами Гамлета Шекспир выразил дух своего времени в словах: «Зрелище — веревка для шеи короля» (118а, 101). Именно театр Кабуки, использующий чувственный настрой, музыку и отражающий нравы данной группы населения, влиял на нравы и поведение публики (интересно, что он дожил до наших дней).

Театр Кабуки родился благодаря тому, что в Киото прибыла исполнявшая храмовые синтоистские танцы красавица Идзумо–но Окуни. Начав свои выступления с исполнения ритуальных танцев в высохшем русле реки и на шумных улицах древней столицы, она постепенно ввела в репертуар романтические и светские танцы в сопровождении музыкальных инструментов. Ей удалось совместить различные традиционные танцы, народные баллады, стихотворные импровизации и другие элементы, привлекая к их исполнению группу молодых и красивых танцовщиц, оформившуюся затем в театр Кабуки. Затем труппа Окуни прибыла в Эдо, где ее представления вошли в моду и стали популярными.

Успехи труппы Окуни привели к тому, что быстро выросло число актрис театра Кабуки и что исполняемые ими представления стали излюбленным развлечением широкой публики. Однако развитие театра привело к пагубному влиянию актрис на уровень общественной нравственности; поэтому токугавское правительство издало ряд декретов, запрещающих выступление актрис на сцене. «Падение нравов в Онна Кабуки (женским Кабуки), — пишет Пенглингтон, — в немалой степени объяснялось тем, что мужчины и женщины выступали на сцене вместе. Очень скоро зрители начали смотреть на исполнителей сверху вниз и называть их кавара кодзики (сухого русла нищие). В последующие времена этим словом пользовались, чтобы запятнать репутацию целых поколений настоящих честных актеров… Несколько придворных дам, которые завели роман с красивыми актерами Онна Кабуки, в наказание за недостойное поведение были отправлены в изгнание» (337, 60–61).

Однако театр Кабуки, несмотря на регламентацию и запреты правительства, развивался и процветал. Его актеры стали признанными кумирами всех слоев городского общества — в их честь слагались стихи, их имена не сходили с уст горожан, а их изображения хранились, очевидно, в каждом доме. Популярность актеров театра Кабуки (кстати, они находились внизу социальной лестницы и не причислялись ни к одному из сословий) обусловлена' тем, что в их постановках просматривались новые принципы поведения, необходимые для самоутверждения молодой буржуазии. Не следует забывать того существенного момента, что жизнь Кабуки органично входила в жизнь «веселых кварталов», координируя и возглавляя ее, так что, по меткому выражению одного из исследователей, «чайные дома окружали театр, как шакалы льва» (326, 91). Театры притягивали к себе публику различных социальных слоев, включая и самураев, которые были поклонниками театра Кабуки.

Период Эдо (1614–1868 гг.) — это время становления и развития новой, городской культуры, появления веселых кварталов (знаменитая «Иошивара» возникла в 1614 г.), театра Кабуки, искусства укиё-э и литературы укиё–дзоси. Последние вместе с театральным искусством составили единую культуру укиё — «быстротекущего мира наслаждений». К концу XVII в. складывается своеобразный этикет горожан, выра 1 жавший гедонистическую устремленность, культ любви и удовольствий и напоминавший в силу эстетизации быта этикет эпохи Хэйан. Но последний свидетельствовал о гармоническом единстве личности и общества, а этикет периода Эдо носил условную, игровую форму. «Сферой проявления новых принципов поведения была не семья, продолжавшаяся оставаться оплотом традиционной этики, а своеобразный комплекс заведений, сосредоточенных в веселых кварталах. Их быт сформировал свои культурные нормы. Там горожанин мог сбросить с себя все навязанные ему сверху ограничения и нормы поведения, но в то же время добровольно вступал в новую систему условностей, являющуюся свидетельством его принадлежности к эдоскому «полусвету»… В этом слове отразился и снобизм новоявленных богачей и вместе с тем их раскованность и распущенность. Термин «полусвет» характеризует также некоторую подражательность новой культуры и проливает свет на природу того мира, где царили более или менее блестящие куртизанки» (244, 27–28).

Горожане стремились жить и наслаждаться жизнью, это привело к тому, что городская жизнь приобрела театральный эффект. Понятно здесь свою роль сыграл театр Кабуки, который не только определил основное направление театрального искусства эпохи Эдо, но и оказал определенное влияние на все мировоззрение и культуру этой эпохи. Театр Кабуки, как зеркало, отражал новые нравы растущей японской буржуазии и одновременно влиял на эти нравы благодаря органической связи с веселыми кварталами. Ведь в Японии куртизанки подчеркивают эстетическую сторону своей деятельности: «Воспитание для профессии гетеры», то есть возможно законченное эстетическое развитие человека, обучение внешней манере и художественной деятельности, имеет здесь величайшее значение» (23, 114–115). Вот почему японец общается с куртизанками, вот почему он ходит в театр Кабуки — веселые нравы дают ему возможность провести свое время в свободной атмосфере и забыть гнет повседневной жизни.

Мир лицедейства во времена французского абсолютизма был проникнут духом порнографии и эротизма; к тому же театр тогда относился к числу главных развлечений. Ведь его посещали, в первую очередь, ради получения удовольствия — существенная потребность в веселых и грубых зрелищах требовала пантомимы и фарса, и неудивительно, что даже серьезные пьесы почти всегда завершались ими. Э. Фукс пишет в связи с этим следующее: «Теперь это прежде всего публичное выставление напоказ известных чувств. Уже одно это объясняет нам то фанатическое увлечение, с которым в XVIII в. относились к театру почти все круги. Ибо, если наиболее страстным стремлением этой враждебной всему интимному эпохи было желание выставлять напоказ свои чувства, то театр, то есть такая форма, которая особенно ярко выставляет напоказ чувства, как нельзя лучше отвечает этой потребности. А чувства, выставлявшиеся со сцены напоказ перед публикой и возбуждавшие особенный интерес, вертелись, естественно, исключительно вокруг галантности.

Люди хотели наслаждаться эротикой не только активно, но и пассивно, быть свидетелями чужой эротики, зрителями эротики вообще» (296, 459).

Этим потребностям прежде всего удовлетворяли фарс и комедия, чье содержание зачастую представляло собою драматизированную порнографию. Во французских (и других западноевропейских) театрах большинство комедий и фарсов, даже вполне приличных, есть мимическая перефразировка флирта, который начинался дерзкими жестами и грубыми ласками и заканчивался непередаваемыми непристойностями. Для более серьезных постановок характерны сцены насилия, чтобы привлечь внимание публики и добиться успеха. Особенно же нравились публике пьесы и песни, где действия происходят в графских или княжеских будуарах. В вышедших «Картинах Парижа» (1783 г.) говорится: «Певицы предпочитают песни настолько откровенные, что приходится закрывать лицо веером. Каждая фраза здесь насыщена двусмысленностями и грубыми шутками. Во всем царит крайняя испорченность. Все женщины, развратные нравы которых описываются, — графини или маркизы, жены президентов и герцогов. Среди них нет ни единой мещанки» (296, 461). И поворот от скабрезности к рафинированному показу любовных чувств на сцене произошел только с победой буржуазных идей и установлением господства буржуазии (и то ненадолго).

Наряду с комедиями и фарсами, публику весьма сильно привлекали танцы и балет, причем иногда они вызывали у нее более сильный восторг, нежели драматизированные в комедии непристойности. «В балете считалось, например, необходимым правилом, чтобы танцовщица искусно показывала зрителям самые сокровенные свой прелести. Знаменитая танцовщица Камарго танцевала, как рассказывает Казанова, всегда без трико. Правда, у нее, несмотря «на самые рискованные прыжки», ничего нельзя было увидеть. Утонченность состояла тут, таким образом, в том, чтобы настолько возбудить чувство зрителей, чтобы каждый считал своей особой заслугой «что–нибудь» увидеть. Эта утонченность, безусловно, не менее сладострастна по своей цели, чем та, которая была направлена на возбуждение эротического любопытства даже при самых невинных па. Что касается содержания театральных пьес, то оно в огромном большинстве случаев было чисто эротическим: на частных сценах ставились прямо–таки порнографические пьесы, точные и детальные воспроизведения эротических оргий» (297, 321).

Театр зеркально отражал основной принцип французского абсолютизма — «удовольствие во всем» — и показывал его роль в организации беспробудных оргий, в подавлении всего естественного и в возвышении всего рафинированного и развращенного. Можно вполне согласиться с утверждением Э. Фукса, что «возмутительные произведения маркиза де Сада были пережиты обществом еще до их создания» (297, 322). Сами актрисы в своей частной жизни тоже придерживались этого принципа и окунались в море разврата, служа по мере сил своих культу Приапа. Сводницы, которые содержали увеселительные и публичные дома, имели в своем распоряжении так называемый «легион», представляющий собой готовых к услугам «порядочных» женщин. «У Гурдан имелся подробный перечень этого легиона, — отмечает Э. Фукс, — в котором о каждой из женщин сообщались все их главные прелести и специфические «склонности». Такого рода «каталоги» не были, впрочем, редкостью: они предъявлялись зачастую в печатном виде клиентам, которые на основании их и производили выбор… «Легион» Гурдан состоял, главным образом, из танцовщиц и статисток Оперы и Французской комедии, из прачек и публичных женщин» (297, 318). Таким образом, мир лицедейства не только воспроизводил на сцене развратные нравы, но и его представительницы сами были погружены в трясину таких нравов.

Раздел 23. Духовенство: Восток или Запад?

При рассмотрении нравов духовенства необходимо принимать во внимание тот факт, что они представляют собой многообразную палитру. Так, в случае русского православного духовенства они простираются от нравов безграмотного пьяненького сельского попа до подвижничества высоконравственного отца Сергия Радонежского. Пестрота нравов служителей церкви характерна для различных конфессий: начиная от предававшихся пьянству дервишей знаменитого ордена бекташитов и кончая потасовкой высших иерархов христианской церкви на «разбойничьем» втором Эфесском соборе, когда оппонент александрийского патриарха Диоскура епископ Флавиан был избит, председательствующий собора топтал его ногами (340, 48; 333, т. I, 262). И хотя данная тема требует отдельного рассмотрения, в силу ограничений текстового характера придется просто очертить некоторые из них.

И как всегда обратимся к нравам, господствовавшим в среде православного духовенства Византии, ибо некоторые из них «перешли» по наследству к отечественным духовным лицам. Одним из замечательных явлений ранневизантийской цивилизации является аскетизм и самые разнообразные формы отшельничества: «Люди покидали города и селения, пополняя ряды пустынножителей, столпников и постников, ставивших выше всего победу духа над грешным телом. Множество отшельников появилось в Египте, где Ливийская пустыня получила вследствие этого название «пустыни святых» (210, 89) Согласно «Египетскому патерику», сам Антоний Великий облегчал шутками тяготы своих собратий по пустынножительству, его юмор порой бывал резким и гротескным. Нравы диковинных старцев, поселившихся в египетских и палестинских пустынях, отнюдь не назовешь пресными и нудными, ибо каждому из них пришлось вывернуть все, чтобы выстроить здание своей души, к тому же их опыт отличался экстравагантностью. «Авва Ахилла знает, что с безупречными праведниками можно было быть невнимательным, но того, кто заслужил попреки, необходимо окружить удвоенным вниманием; авва Алоний видит, что правдивость со всеми подряд — скорее порок, чем добродетель, и учит своего собеседника врать, чтобы не выдать человека на расправу» (52, 16).

Отшельничество широко было распространено в Сирии и Палестине, Константинополе и Западной Европе. Колонии анахоретов состояли из живших рядом одиночек или небольших групп пустынножителей, причем они собирались по субботам и воскресеньям на богослужение в церкви — духовном центре сообщества. Другие монахи занимались богоугодной деятельностью в монастырях, подчиняясь строгостям их уставов (105). Слухи о подвигах пустынников оказывают сильное влияние на все слои византийского общества, сами императоры обращаются за советами к известным анахоретам по государственным и церковным делам.

Аскетизм и пустынническая жизнь считались обычным явлением, отшельники окружены уважением и почетом. «Никого не удивляет вид людей, живущих как дикие звери в уединенных горах и в пещерах или долгие годы подвизающихся в тесном пространстве между высокими стенами и сообщающихся с внешним миром через узкое отверстие в стене. Самые странные обычаи и необыкновенные поступки возбуждали похвалу и желание подражать. Одни обнаженными предпринимали длительные прогулки по снегу, другие, чтобы приучить себя к молчанию, держали камень во рту» (210, 89). Известен своим новшеством Симеон Столпник, который придумал такое самоистязание, как стояние на высоком столпе. Следует заметить, что со временем место мученика, чье тело изувечено веригами, занимает одетый в воинские доспехи «святой», что связано с изменением идеалов византийцев.

Вместе с тем для нравов византийского духовенства характерно использование различного рода чудес, чтобы подчинить своему влиянию паству. Византийцев легко было убедить в том, что засов, на который запирали храм св. Софии, если его зажать между зубами, способен избавить человека от яда, что «чудо» поможет обнаружить вора, достаточно священнику положить в рот подозреваемым лицам кусок «священного» хлеба (преступник тот, кто не мог его проглотить) (351, 210, 219). Особенно много «чудес» было связано с иконами богоматери, когда каждую пятницу после захода солнца «само собой» поднималось покрывало этих икон.

Следует отметить и нравы, порожденные религиозным фанатизмом, когда в своем религиозном рвении духовенство, и прежде всего монашество, беспощадно уничтожало сокровища античной литературы и искусства. Достаточно в качестве примера привести сожжение по наущению епископа знаменитого Серапиума со всеми его обширными книжными сокровищами. На совести фанатического духовенства лежит и зверское убийство известной своей ученостью всему тогдашнему цивилизованному миру женщины–философа Ипатии. Тем самым был нанесен крупный ущерб сокровищнице мировой культуры, не говоря уже о нарушении евангельских заповедей.

Из христианства вырос и ислам, который в своей эволюции далеко отошел от своего истока и приблизился к конфуцианству. Ислам является не столько мировой религией, сколько образом жизни правоверных, считающих богом только единого и единственного Аллаха. Поэтому нет смысла останавливаться на нравах мусульманского духовенства, они достаточно хорошо изложены в фундаментальных исследованиях (348). Коснемся нравов, царивших в орденах дервишей, которые отличались от нравов ортодоксального духовенства. Не следует забывать, что эти ордена играли значительную роль в религиозной жизни мусульман. Большинство из них возникли в XII и XIII веках по инициативе мистиков, стремившихся вступить в более интимный контакт с богом. Эти ордена («братства») своей целью ставили распространение «тайных наук» Мухаммеда, отличавшихся от содержавшегося в хадисах и доступного всем знания.

Именно на этом «эзотерическом» («тайных науках») были основаны правила организации и обряды различных орденов, а засушенная безличность ортодоксального ислама с его простой доктриной подчинения далекому и деспотическому Аллаху приводила к тому, что многие охотно вступали в эти братские сообщества. О господствовавших в них нравах и атмосфере английский востоковед Дж. Тримингэм пишет так: «Одни вели жизнь рациональных трезвенников, а другие витали в мире фантазий и были подвержены экстатическим состояниям. Часть уходила в аскетизм, проводя жизнь в уединении и подвергая себя суровым лишениям, в то время как другая наслаждалась приобретенной властью над жизнью людей и их душами» (268, 187). Будучи чем–то средним между сектой, клубом и тайным братством, эти ордена привлекали большое число сторонников; так, многие ремесленные цеха имели в качестве своего патрона какого–нибудь дервиша. Такая популярность орденов сделала их настолько мощными, что их определяли как «религию в религии и государство в государстве».

Члены братства прежде всего беспрекословно подчинялись шейху, или руководителю ордена, они хранили обеты тайны и солидарности, участвовали в собраниях, жертвовали на содержание ордена и были набожны. Получаемые взамен этого блага в общественной и религиозной сферах были настолько значительны, что некоторые из этих орденов превратились во влиятельных партнеров, а чаще опасных противников как государства, так и религиозных институтов. Подсчитано, что 10 % мусульман было связано с каким–либо из дервишеских орденов, причем они по преимуществу относились к горожанам. Среди около 200 орденов к наиважнейшим относились следующие: орден кадирийа, чья большая веротерпимость и великолепные проповеди склонили многих христиан и евреев к принятию ислама; орден рифаитов, которые в состоянии транса ходили по раскаленным углям, глотали змей и пронизывали себя ножами без крови, причем слюна шейха моментально залечивала любые раны; орден каландаров — путешествующих, босоногих нищенствующих пилигримов, не обладающих каким–либо имуществом; орден мавлавийа — наиболее аристократический и интеллектуальный орден. Мавлавийа достигали состояния экстаза, танцуя под грохот бубнов и пищалок; они пользовались таким почитанием, что представители ордена имели право участвовать в церемонии преподнесения меча новому султану.

Однако наибольшей популярностью среди турок получили бекташи — веселый и беспокойный орден, признающий доктрину с множеством неоднородных элементов, что делало его притягательным как для мусульман, так и для христиан. «Питие вина и других алкогольных напитков, запрещенное в исламе, — отмечает Р. Льюис, — здесь было разрешено, к тому же орден допускал также женщин, которые участвовали в обрядах без паранджи и на принципах абсолютного равноправия. Посвященные относились к монастырям, называемым текке, где не только совершались религиозные обряды, но и проводились встречи светского характера, которые проходили в веселой и свободной атмосфере, что позволяло критикам обвинять бекташи в распутстве» (340, 48–49). Однако влияние ордена распространялось на большую территорию, а его авторитет среди слоя ремесленников был не меньше, нежели в знаменитом корпусе янычаров.

Все святые отцы и странствующие дервиши почитались не только суеверным народом, но (хотя и по политическим причинам) и султаном. Их приглашали даже на заседания дивана, где они давали советы и благословляли те или иные решения. Во время рамазана и в другие праздничные дни они могли свободно входить в любой дом, где их встречали с большим радушием.

Своеобразными были нравы и среди японского духовенства, относящегося к различным религиям — синтоизму, буддизму и конфуцианству (мы не говорим уже о японском христианстве). Уже в XVII в. весьма сильным оказалось влияние аристократического буддизма, процветавшего наряду с синтоизмом. Известно, что синтоистские и буддийские священники часто отправляли службу в одном и том же храме; все это представляло странное сочетание аскетизма, строгости и простоты синтоизма и восточной экзотической красоты буддизма. Внешне утонченная и безупречная японская оболочка скрывает подлинный вкус и стремление к почти чувственной культуре. «В сущности, буддийский храм является прекрасной иллюстрацией замаскированной чувственности, таящейся в японцах, при почти аскетической синтоистской оболочке и экстерьере, но с восхитительным, роскошным интерьером, чудесами цвета и формы, изобилием украшений: алтари, смущающие обилием золота и бронзы, шелковые ширмы, разукрашенные вышитыми иероглифами, бронзовые светильники, золоченые колокола, покрытые великолепным лаком и золотом деревянные изделия, курильницы для благовоний, высокие золотые лотосы, вазы с перегородчатой эмалью на подставках рубинового цвета» (118а, 33). Подобным же образом и в средневековой Европе церковь скрывала великолепие роскошных украшений и убранств под личиной внешней благочестивости и аскетизма монашеской жизни.

В буддийских (точнее дзэн–буддийских или чаньских) монастырях образ жизни монахов был кодифицирован и регламентирован. Основой распорядка выступал коллективный ручной труд, который считался формой медитации, чтобы достигнуть просветления. Это перекликается с практикой ручного труда, присущей восточнохристианским религиозным традициям. Так, у пустынножителей Фиваиды Египетской плетельные ремесла сочетались с «умным деланием» (непрестанным творением Иисусовой молитвы) и размеренным дыханием, что позволяло достигнуть измененного состояния сознания. Интересно отметить девиз патриарха Хякудзо Экай — «День без работы — день без пищи».

В монастырях существовали различные нравы, зависевшие от личности монахов, а буддийские монастыри включали в свой состав представителей разных вероисповедных толков, занимавшихся поэзией и философией, политической деятельностью и торговыми операциями. «Попавшие в монастырь в силу той или иной житейской необходимости, они, видимо, не имели ни силы воли, ни особого желания обуздывать свою человеческую плоть. Об отношениях между взрослыми монахами и молоденькими Послушниками известно из множества источников…» (314, 51). К тому же среди монахов нередко можно было слышать не подобающее их сану бахвальство, а также сохранение и в монастыре аристократических аксессуаров типа редкостного и дорого веера. Чрезмерная светскость нравов среди монахов привела к умалению прилежания в религиозных штудиях и выработке благочестия.

Среди массы такого рода монахов–послушников были, разумеется, и отрешенные от треволнений жизни архаты, и любители любовной связи с женщинами. Ведь махаянический идеал спасения всех живых существ включал в себя и женщин, что вызвало к жизни формулу «страсть и грех суть мудрость, рождение и смерть — нирвана». Однако лишь немногие мастера дзэн–буддизма настолько были святы, что забывали само понятие греха и вступали в любовные отношения с женщинами, которых рассматривали как «цветки просветления». В японской традиции еще с глубокой древности просматривается нить сакрально–эстетического осмысления отношения между мужчиной и женщиной. Ведь этим отношениям было положено начало не грехопадением, как в Библии, а богами — создателями Японии — Идзанаги и Идзанами, о чем идет речь в «Кодзики» (125). Вполне естественны любовные связи между дзэнскими наставниками и куртизанками, входящие в ткань религиозного опыта, нацеленного на духовное совершенство, достижение целостности и. единства души.

И наконец, необходимо отметить наличие в среде японского духовенства «святых безумцев», юродствующих, чтобы путем перевернутого благочестия и смиренности более адекватно выразить апофатику истины. Юродствующие подвижники шокировали ортодоксальное духовенство, ибо они отказываются от официально признанных моделей мышления и поведения. Ибо «мудрость мира сего есть безумие пред Господом»; юродствующий мастер дзэн юмором и эпатажом всегда привлекал симпатии и поклонение мирян, которые прислушивались к нему.

Заслуживает внимание аналогия между монахом и куртизанкой, основанная на отсутствии у них привязанностей к собственному дому и семье, что просматривается в японском и западном социуме. Для западного духовенства характерны свои нравы, имеющие свой достаточно широкий спектр.

На одном полюсе находятся монахи–аскеты, пустынножители и отшельники, красноречивые проповедники, призывающие свою паству из различных слоев общества к соблюдению христианских добродетелей. В эпоху барокко самым величайшим проповедником в немецкоязычных государствах был августианец Абрахам, который в Вене и Граце во времена больших несчастий (в год эпидемии и турецкой угрозы) не только нес слова утешения, но и вдохновлял на активные действия, призывал к истинной набожности и истинному покаянию. На его проповедях присутствовали представители всех слоев императорской столицы, начиная с Леопольда I, его двора, министров и кончая мещанами, беглыми крестьянами и простыми людьми из села.» Полные юмора примеры и сравнения, — подчеркивается в «Истории церкви», — которые он умел представить с редким мастерством, демонстрируя исключительное богатство творческой фантазии и почти недостижимое искусство красноречия, служили для него только средством для выражения вечных истин. Их он преподносил с нерушимым достоинством, не обращая внимания на социальный статус своих слушателей и ничем не ограничиваясь» (333, т. III, 237). Рядом с ним многочисленные проповедники–капуцины, пользуясь народным языком, показывали конкретные и ясные пути христианских добродетелей.

На другом полюсе находились развращенные нравы западного духовенства, когда пороки и прегрешения одних монахов и священнослужителей привлекали к себе внимание на фоне нравов честных и добродетельных служителей церкви. Не случайно распущенности нравов духовенства в эпоху Возрождения посвящено множество литературных произведений типа «Декамерона» Боккачио и «Новеллино» Мазуччо. Наш крупный мыслитель А. Ф.Лосев показывает, что развратные нравы западного духовенства являются обратной стороной возрожденческого титанизма, и описывает их весьма красочно: «Всяческого рода разгул страстей, своеволия и распущенности достигает в возрожденческой Италии невероятных размеров. Священнослужители содержат мясные лавки, кабаки, игорные и публичные дома, так что приходится неоднократно издавать декреты, запрещающие священникам «ради денег делаться сводниками проституток», но все напрасно. Монахини читают «Декамерон» и предаются оргиям, а в грязных стоках находят детские скелеты как последствия этих оргий. Тогдашние писатели сравнивают монастыри то с разбойничьими вертепами, то с непотребными домами. Тысячи монахов и монахинь живут вне монастырских стен. В Комо вследствие раздоров происходят настоящие битвы между францисканскими монахами и монахинями, причем последние храбро сопротивляются вооруженным монахам. В церквях пьянствуют и пируют, перед чудотворными иконами развешаны по обету изображения половых органов, исцеленных этими иконами. Францисканские монахи изгоняются из города Реджио за грубые и скандальные нарушения общественной нравственности, позднее за то же из этого города изгоняются и доминиканские монахи» (155, 122). Число подобного рода примеров можно приводить до бесконечности.

Самое интересное заключается в том, что римская церковь официально установила таксу за разрешение совершать различного рода преступления. В число запрещенных римской курией книг попала и «Такса святой апостольской канцелярии», долгое время использовавшаяся папством для отпущения грехов за деньги (152, 259–260). Из этого прейскуранта можно узнать о значительном количестве разнообразных преступлений и пороков, совершение которых можно было искупить индульгенциями, продаваемыми священниками высокого ранга. Таким образом, сама римско–католическая церковь культивировала порочные нравы, отпуская грехи за кругленькую сумму. В целом же можно отметить, что нравы западного духовенства представляли собой причудливое переплетение добродетелей и пороков, выражая тем самым противоречивую ткань общественной жизни Запада.

Раздел 24. Купечество: Восток или Запад?

По мере роста цивилизованности общества, когда люди стали производить больше того, что сами потребляли и что можно было обменивать с другими индивидами, «появилась, стала развиваться торговля» (59, 14). Уже в древности возникло мировое хозяйство, чья обширная зона простиралась от Гибралтара до Китая. В ней на протяжении многих столетий циркулируют купцы, перевозя в своих вьюках драгоценные товары, слитки, монеты, золотые и серебряные изделия, перец, гвоздику, имбирь, камедь, мускус, амбру, парчу, хлопковые ткани, муслины, шелка, атласы, затканные золотом, красильное и благовонное дерево, лаковые изделия, драгоценные камни, жемчуг, китайский фарфор и пр. Отсюда вытекает значимость купечества как сословия, без которого не мог осуществляться процесс развития цивилизованности народов мира.

Известно, что доходами от этой мировой торговли жили в пору своего блеска еще Византия и мир ислама. Известный современный французский историк Ф. Бродель характеризует ислам как торговую цивилизацию: «Мусульманские купцы издавна пользовались, по крайней мере у политических владык, уважением, на которое Европа в том, что касалось ее купцов, будет весьма скупа. Сам пророк будто бы сказал: «Купец равно блажен в сем мире и в будущем», «Кто зарабатывает деньги, угоден Аллаху». И этого почти достаточно, чтобы представить ту атмосферу уважения, которая окружала торговую жизнь…» (Бродель Ф. Игры обмена. М., 1988. С. 567). Достаточно в качестве примера привести традиционные рекомендации государю Османской империи второй половины XV века: «Благосклонно относись к купцам в стране; неизменно проявляй о них заботу; никому не дозволяй их притеснять, отдавать им приказания; ибо посредством их торговли страна достигает процветания, а благодаря их товарам повсюду царит дешевизна» (334, 102).

Поэтому обратимся к рассмотрению нравов турецких купцов, игравших немалую роль в повседневной жизни подданных империи, в частности, Стамбула. Торговый день начинался очень рано, сразу же после утренней молитвы; около 11 часов купцы завтракали. Все бедестаны (крытые рынки) закрывались в полдень, некоторые чарши (улицы–тоннели, полные лавок и магазинов) оставались открытыми до вечерней молитвы. Незадолго перед закрытием дозорный стучал ключами в железные ворота, оповещая о том, что приближается время молитвы и что все должны покинуть торговое место. Купцы прикрывали лавки, накрывая старым ковром оставшиеся снаружи товары, и уходили домой. Ворота запирались и по пустым улицам и переулкам всю ночь ходила стража.

В помещениях при воротах располагался торговый суд, где судьи не только разрешали различные спорные вопросы, но и следили за тем, чтобы никто не монополизировал рынка в сфере продажи любого товара, и устанавливали максимальные цены на товары. Все торговые места (крытые и открытые) постоянно проверяли контролеры весов и мер. Главным контролером в Стамбуле был сам великий визирь, который три раза в неделю, сопровождаемый кади столицы и аги янычаров, обходил рынки и базары. Он проверял исполнение предписаний, регулирующих торговую деятельность, и назначал наказания их нарушителям. Местные инспекторы имели право карать владельцев лавок и лотков за такие преступления, как использование фальшивых мер. В случае подтверждения обмана два помощника контролера виноватого палками наносили удары по пяткам. После такого наказания опухшие нога причиняли купцу–обманщику длительные мучения и показывали всем его вину (340, 72).

Купеческий дом, подобно дворцам и бедным хижинам, обязательно имел отдельные помещения для женщин, по возможности их размещали в отдельных домах. Этого требовали каноны мусульманской семейной жизни, независимо от размеров дома и либерализма в проблемах веры. В богатых купеческих семьях на рынок посылали рабов, самой же жене или женам (в случае наличия у купца гарема) категорически запрещалось ходить туда. Женщины из купеческих семей не получали образования, и редко которая из них умела немного читать и знала фрагменты или весь Коран. Жизнь в гареме была нудной и пустой, его обитательницы редко принимали участие в публичных празднествах и увеселениях, большую часть времени они проводили в сплетнях и подглядывании через щели закрытых окон за уличной жизнью.

Раз в неделю все женщины купеческой семьи посещали общественные бани, где они встречались с приятельницами и заводили новые знакомства, знакомились с новостями, рассматривали своих будущих невесток или возможных соперниц своих дочерей. Матери сыновей занимали более высокое положение там, чем имеющие дочерей, они становились центрами сплетен и интриг. В бане женщины проводили целый день, трижды купаясь, занимаясь рукоделием и косметическими процедурами. В отличие от женщин, купцы посещали общественные бани поодиночке или вместе с двумя приятелями; там он [купец] сидел на ковре, курил кальян и ждал массажа, после чего купался, пользуясь услугами банщика.

Купеческие семьи наносили визиты друг другу, выезжали на целый день за город, на побережье Босфора и в другие места. На природе отдыхали и вкушали сладкие блюда. Играли странствующие музыканты, женщины наслаждались разговорами, а мужчины настолько забывали свою солидность, что на глазах у всех забавлялись с детьми. Ничто так не радовало сердце турецкого купца, как непосредственное общение с природой. И само собой разумеется, каждый купец в соответствии с предписаниями ислама обязан был совершить паломничество в Мекку, иначе он терял свой статус благочестивого мусульманина со всеми вытекающими отсюда последствиями.

В отличие от исламского мира с его уважительным отношением к купеческому сословию, в токугавской Японии по–иному относились к нему. Как замечает Дж. Данн, здесь «купец находился на дне классовой системы, потому что его считали паразитом, ничего не прибавляющим в экономике…» (325, 97). Он устраивал свою жизнь за счет перепродажи того, что было произведено другими, наживая таким образом деньги и богатство; и тем не менее подъем торгового сословия обусловил процветание и соответственно рост роскоши, искусства, театра и других видов развлечений. В течение XVII столетия, как известно, возникло сословие купцов, торговцев и ростовщиков. Оно было сконцентрировано в городах Нара, Киото и Осака и получило название камигшата, причем историк–экономист Такэкоси Есабуро приравнивает купцов к европейским евреям. Им присущи практичность, бережливость и удачливость, что позволило им стать мощной силой, ибо феодалы–аристократы не способны были заниматься торговыми делами (349, 282).

В «позолоченный век» сегунской Японии всего за одно поколение самые удачливые составили себе весьма приличное состояние, что привело к росту роскоши в быту и развлечениях. Их нравы достаточно подробно описывают Такэкоси Есабуро следующим образом. Так, Навая Куроэмон и его младший брат Дзюроэмон, богатейшие люди Киото эпохи Гэнроку (1688–1704 гг.), жили в великолепных особняках, и «их бурная жизнь поражала весь Киото». Рассказывают, что, когда однажды богатый торговец из Эдо прибыл в Киото и пригласил братьев Навая на банкет с целью добиться их расположения, он смог удовлетворить их, только потратив на один этот прием 20000 каммэ серебра. Эти и многие другие нувориши были собирателями и знатоками прекраснейших произведений искусства, а также покровителями художников. Знаменитый дом Едоя в Осаке, прежде чем его погубил ревнивый сегун Цунаёси, гордился неслыханным богатством и антикварными вещами, более ценными, чем те, которыми обладали крупнейшие дайме. В его коллекции было: 21 цельная золотая курица с 10 цыплятами, 14 цельных золотых попугаев ара, 15 цельных золотых воробьев, 51 цельный золотой и серебряный голубь, жемчуга, кораллы, 173 рубина, агаты, янтарь, 150000 фунтов ртути, более 700 мечей, свыше 1700 рулонов замши, бархата, шелка и парчи, 480 ковров, 96 стеклянных створчатых ширм, цельная золотая шахматная доска толщиной в 8 см., 3500000 ре в золотых монетах, 14166000 ре серебра и 550000 ре в медных монетах, около 750 китайских картин, не считая 540 домов и около 250 угодий и полей с 1500 арендаторами. Кинокуния Бундзаэмон, крупный лесоторговец, добился подряда на поставки сегунскому правительству и сколотил огромное состояние. После он стал вести сумасбродный образ жизни, распутствовал в Есиваре; дом его занимал целый квартал, и он устраивал щедрые приемы для официальных лиц. Его имя повсюду прославляли в стихах, превозносили профессиональные певцы. Он дошел до того, что каждый день менял в своем доме циновки, изготовлением которых постоянно занимался целый отряд плетельщиков. Все это делалось ради того, чтобы продемонстрировать представителям официальной власти уважение и заботу. Сохранилось много других рассказов о расточительности и выходках, которые позволяли себе эти предприимчивые люди, быстро разбогатевшие на выгодных торговых или банковских сделках (349, 222–228). Правительство сегуна неоднократно издавало законы, направленные против роскоши, чтобы пресечь расточительность в быту среди горожан–торговцев.

Нравы японских купцов не очень изменились во времена Мей–дзи, когда токугавский режим сменился господством буржуазии.

Интересно отметить, что многие женщины достигли значительных успехов в торговле, зачастую обнаруживая большую склонность к риску, нежели мужчины. В качестве примера можно привести Кайфу Хану (1831–1917 гг.), которая изобрела новый способ изготовления креповой ткани, называемой авашира, и не только с успехом торговала ею в Японии, но и экспортировала ее в Корею, Китай и страны юго–восточной Азии; или Оиру Океи (1828–1884 гг.), начавшую торговать чаем с иностранцами в Нагасаки и получившую такую известность, что генерал Грант при посещении Японии пригласил ее на свое судно. Следует подчеркнуть, что японки (хотя и занимавшиеся торговлей) в публичной жизни вели себя скромно, воздавали мужу почести в соответствии с обычаем, однако дома они были главами семьи: «Женщина, которая среди чужих казалась мягкой, милой и покорной, дома нередко оказывалась весьма своевольной и жаждавшей власти» (329, 135).

В повседневной жизни японские купцы по традиции посещали излюбленный театр Кабуки; актеров, несмотря на их принадлежность к низшему социальному слою, все также окружали вниманием. Богатые купцы иногда тратили деньги на содержание театра, чтобы получить удовольствие от спектаклей. Еще большей популярностью у купцов (а также ремесленников и чиновников) пользовались иосе, где они проводили свободное время. Иосе — это небольшие кофейни с музыкой, в которых однако кофе не пили и музыку не слушали, а внимали рассказчику, который выступал с проповедями на весьма различные темы или с трагическими и забавными историями, сопровождая отдельные фрагменты движениями веера. Слушатели, сидя за чашкой чая у жаровни, собирались в иосе, чтобы послушать рассказчика, повествующего об актуальных политических и социальных проблемах. И хотя он вносил немало домысла, его намеки и критические замечания, полные игры слов и остроумия, с пониманием встречались публикой.

Купцы побогаче, а так же те, кто стремился выглядеть культурными, снисходительно, иногда презрением относились к этим популярным зрелищам. Они организовывали в своих домах чаепитие или ходили на него к своим знакомым. Чаще всего богачи приглашали своих приятелей на обед в ресторан, где тогда подавали европейские блюда, пиво и вино, а иногда вместо саке — водку. Так как не существовало обычая устраивать приемов дома, то посещение ресторана становилось необходимым, чтобы показать себя и встретиться с важными лицами. Иногда такие пиршества происходили в чайных домиках, причем в таком дружеском кругу бывали гейши, которые создавали атмосферу уюта, играя на различных музыкальных инструментах, читая стихи, задавая загадки и танцуя или просто беседуя при подаче напитков. Гости любили смотреть на танцы, однако сами никогда не танцевали, разве что злоупотребляли алкоголем.

Наибольшее удовольствие купцам доставляли прогулки без какой–либо определенной цели или в связи с каким–нибудь празднеством. Часто их совершали для того, чтобы полюбоваться цветением вишни, слив, ирисов или хризантем, в зависимости от сезона. «Прогулка по–японски, — писал Ф. Шалайе, — это любование изменчивостью картин, которые возникают перед нами; это чувственная связь с лицами и вещами, среди которых мы прогуливаемся, таких как толпа, дома, святыни, леса, животные, цветы, камни, облака; это упоение весьма мимолетными чарами света, которые уже не повторятся; это радость, которую доставляет нам созерцание всей действительности, восприятие ее, стремление к ней и восхищение ею» (329, 205–206). Так как Япония великолепно умеет сочетать традиции и новации, то многое из нравов буржуазии старого времени сохранилось до сих пор.

Аналогичные нравы характерны и для высших слоев западноевропейской буржуазии (английской, французской и пр.), которую исследователи называют джентри. В связи с этим Ф. Бродель пишет: «Слово джентри для обозначения высшего слоя французской буржуазии, разбогатевшего на торговле, но через поколение или два покинувшего лавку или контору, в общем эмансипировавшего от торговли и ее «пятна», поддерживаемого в его богатстве и его благосостоянии эксплуатацией обширных земельных владений, постоянной торговлей деньгами, покупкой королевских должностей, которые включались в наследственное имущество осмотрительных, экономных и консервативных семейств — так вот, это слово джентри, конечно же не общепринятое, вызовет резкое неудовольствие всех историков — специалистов по французской действительности этих столетий. Но открытая дискуссия по этому поводу быстро доказывает свою плодотворность» (33, 486). Во всяком случае это слово выступает прекрасным инструментарием в исследовании нравов и быта горожан и представителей высшего слоя буржуазии, стремившихся в определенной степени подражать жизни дворянского сословия.

В XVII веке щегольство, например, английских горожан и джентри было не менее сумасбродным, чем у купцов «позолоченного века» токугавского режима. Об этом свидетельствует любое описание костюмов времен Карла I, Карла II или Якова I, когда мужчины наравне с женщинами использовали рюши и перья, дорогие шелка и бархат, кружевные жабо, пряжки и украшения с драгоценными камнями, пудру и косметику. Ф. Бродель пишет: «История костюма менее анекдотична, чем это кажется. Она ставит много проблем: сырья, процессов изготовления, себестоимости, устойчивости культур, моды, социальной иерархии. Сколько угодно изменяясь, костюм повсюду упрямо свидетельствовал о социальных противоположностях. Законы против роскоши были, таким образом, следствием благоразумия правительств, но в еще большей степени — раздражением высших классов общества, когда те видели, что им подражают нувориши» (34, 333). Однако нувориши — богатые горожане и джентри все равно стремились роскошно одеваться.

Джентри как представителям «нового дворянства» не чуждо было социальное тщеславие, однако они отнюдь не разделяли такие вкусы дворянства шпаги, как охота, дуэли и пр. К такого рода нравам они выказывали свое презрение, ибо эти нравы были лишены благоразумия. Вся буржуазия, и высшая и средняя, имела в связи с этим одинаковое мнение. Она считали, что почтенные буржуа городов и добрые купцы благороднее, нежели объедавшие своих крестьян и не способные приобрести богатство своим трудом дворяне. Именно горожане и купцы ведут добропорядочную жизнь, их нравам чужды подлые деяния, кои часто встречаются у носителей шпаги.

Ф. Бродель пишет об образе жизни французских джентри: «Французские крупные буржуа, ставшие дворянами, на самом деле продолжали свою прежнюю жизнь, уравновешенную, благоразумную, в своих ли прекрасных городских домах, или в своих замках, или загородных резиденциях. Радостью жизни и гордостью для них была их гуманистическая культура; их усладу составляли их библиотеки, где протекали лучшие часы их досуга. Культурная граница, которая определяла и лучше всего характеризовала их, — это их страсть к латыни, к греческому, к правоведению, к античной и отечественной истории. Они стояли у истоков создания бесчисленных светских школ в городах и даже в местечках. Единственно, что их роднило с настоящим дворянством, были отказ от работы и от торговли, вкус к праздности, т. е. к досугу, что было для них синонимом чтения, научных споров с равными–себе» (33, 489). Данный образ жизни был основан на солидных доходах, приносимых эксплуатацией земель, ростовщичеством за счет дворян и крестьян, судейскими и финансовыми должностями, которые передавались по наследству.

Когда буржуазия пришла к власти и вскоре стала обладательницей огромных богатств, то стали ли ее нравы (и нравственность, проявляющаяся в нравах) соответствовать ее идеалам? Иными словами, что сделало богатство с представителями буржуазии? Вознесло ли оно их в духовном, душевном и моральном отношении над их прежним уровнем? Пробудило ли оно в них высшие добродетели? Создало ли оно поколение героев? Действительность оказывается отнюдь не однозназначной, ибо нравы буржуазии дифференцированы в зависимости от ряда социокультурных факторов (господство пуританской морали и т. д.). Вот почему можно согласиться с таким знатоком буржуазного образа жизни и связанных с ними нравов, как В. Зомбарт, который так характеризует набор «мещанских» добродетелей: «Следует жить «корректно» — это становится теперь верховным правилом поведения для хорошего делового человека. Следует воздерживаться от всяких беспутств, показываться только в приличном обществе; нельзя быть пьяницей, игроком, бабником; следует ходить к святой обедне или к воскресной проповеди: короче говоря, следует и в своем внешнем поведении по отношению к свету также быть добрым «мещанином» — из делового интереса. Ибо такой нравственный образ жизни поднимает кредит» (102, 99 — 100). Здесь перед нами нравственность, нацеленная на приобретение выгод и требующая, по крайней мере, напоказ культивировать известные добродетели.

Однако прав и Э. Фукс, глубоко исследовавший нравы буржуазного слоя, что богатство развратило отдельных его представителей: «Отвратительные денежные машины, лишенные всякого чувства, всякой чуткости, — вот что сделал прежде всего капитал из тех, кто им владел и кто им командовал. Раньше всего и ярче всего обнаружились эти черты у английской буржуазии. Так как английская буржуазия раньше других европейских стран вступила на путь капиталистического производства, то она могла дольше всего развиваться свободно и потому здесь специфический тип буржуазии мог получить свое наиболее характерное выражение» (295, 37). Ориентация индивида на богатство, на «делание» денег привела к атомизации общества, к «разумной конкуренции», представляющей из себя взаимную вражду, к эгоизму, к ледяному расчету, к господству денежного интереса при заключении брака, к алчности. Резюмируя нравы буржуа, Э. Фукс пишет: «Все стало товаром, все капитализировано, все поступки, все отношения людей. Чувство и мысль, любовь, наука, искусство сведены на денежную стоимость. Человеческое достоинство определяется рыночным весом — таков товарный характер вещи» (295, 41–42). Все, в целом, свидетельствует, что ткань нравов буржуа весьма противоречива, что к ней неправомерно применять аристотелевскую логику «да» или «нет», что необходимо пользоваться многозначной логикой.

Раздел 25. Казачество: Восток или Запад?

Данный раздел можно считать достаточно условным в силу определенных трудностей: одна из них состоит в неразрешенной до сих пор окончательно проблеме происхождения казачества. Исследователи обращают внимание на то, что слово «казак» существовало в языках всех народов Востока, Средней и Малой Азии и других народов, что оно имело самое разное содержание. У персов оно означало человека, состоящего на службе и получающего за нее плату из казны, арабы под ним понимали всадника, который сражался за веру и закон пророка, монголы им обозначали свободного воина, стерегущего границы (66, 14). В плане нашего изложения существенно то, что в составе Российской империи было двенадцать казачьих областей, чье население частью состояло из служилых людей и охотников, частью из вольных людей. Согласно официальной русской истории, население казачьих областей происходит от выходцев из русских княжеств, которые не смирились с тяжелым бытом русской жизни и ушли в «Дикое поле». Эти «беглецы» объединялись в «ватага», а затем в более крупные группы, устраивая жизнь на основе свободы и равноправия. В противоположность этой версии А. А.Гордеев считает, что казаки — это русские, находившиеся в войсках монгол и использовавшиеся русскими князьями в своих междуусобицах (66, 79). Для этих версий характерно то, что по своему генезису казаки являются русскими, попавшими в иные социокультурные условия.

Несмотря на многообразные толкования слова «казак», основной его смысл заключается в представлении о «вольном» человеке. Такое понимание относится к глубокой древности, к эпохе героического народного эпоса. Ведь человечество всегда стремилось к осуществлению мечты о «вольной и счастливой» жизни, и она становилось тем сильнее, чем беспросветнее была социальная действительность. Отдельные лица пытались осуществить эту мечту, порывая со своей средой и уходя «на волю», где устраивали жизнь по своему усмотрению. «Вокруг отдельных смельчаков, — отмечает А. Гордеев, — собирались группы таких же искателей счастливой жизни. Собиравшиеся группы отдельных лиц превращались в боевые дружины и устраивали свою жизнь на основе дружбы, равенства и свободных бытовых отношений, и среди других народов получили название «казаки», или «свободные люди» (66, 15). Эти группы затем образовывали сообщества, или «республики», которые хранили свои бытовые особенности и присущие им нравы.

Для нас важным является то, что феномен казачества исторически присущ российской действительности, что его нравы в определенном смысле сопоставимы с нравами пиратов, в основном, корсаров. И хотя пираты (и корсары, каперы) были грабителями, они нередко вызывали восхищение у своих соотечественников тем, что бунтовали против несправедливого устройства общества, что создавали большие объединения, пиратские «республики», что могли разорвать с привычными для своего времени представлениями и шорами традиций (См.: Нойкирхен X. Пираты. Киев, 1992. С.5). Во всяком случае, несомненно одно — пираты и корсары, подобно казакам, были разбойничьим «народом», следовательно, имеется сходство (но не во всем, ибо в отличие от пиратов казаки были героическими людьми) и в нравах. Уже Вольтер, восхищаясь пиратами, писал о них: «Это были отчаянные люди, известные подвигами, которым не хватало только честности для того, чтобы считаться героическими» (50, 154–155). Держа в уме это различие, перейдем к рассмотрению нравов пиратов и корсаров, которые находились на службе государства и действовали как на Востоке, так и на Западе.

Широкую известность в Азии и Европе приобрели пираты мусульманских стран, чьи основные базы находились на северном побережье Африки вдоль Средиземного моря. В пиратскую вольницу входили турки, арабы и мавры; ее корабли нападали на любое европейское судно. Для их нравов характерно то, что они были менее кровожадны и более практичны, чем их европейские собратья, — они не убивали захваченных пленников, а продавали их на рынках Египта, Туниса, Алжира и Турции; к тому же крепкие молодые мужчины нужны были им самим для пополнения команды подневольных гребцов. Молодые белые женщины высоко ценились на восточном рынке, их охотно покупали для гаремов, за детей же состоятельных и знатных родителей пираты брали хороший выкуп (22).

В XV и XVI вв. бассейн Средиземного моря стал ареной ожесточенной борьбы между христианскими державами и мусульманской Турцией. В войнах на море существенную роль сыграло пиратское государство в Северной Африке во главе с султанами братьями Барбаросса (69, 162, 184). Главарем (султаном) этого пиратского государства был Арудж, грек с острова Митилена, принявший ислам. В начале своей деятельности он примкнул к турецким корсарам и прославился отвагой и беспощадностью в битвах на Эгейском море. Арудж был известен христианам под именем Барбароссы, или Рыжебородого — по цвету его бороды. Грабежи судов в открытом море принесли столь фантастические трофеи, что под его начало прибывали пираты со всего Средиземного моря. Он оказал помощь эмиру Алжира Салиму в борьбе с испанцами, которые были выдворены из Алжира. Воспользовавшись этой победой, Арудж задушил Салима и провозгласил себя владыкой Алжира, присвоив себе имя Барбароссы. Новый испанский император Карл V направил значительные вооруженные силы против султана Барбароссы I, который в одной из стычек, несмотря на верность и героизм своих сотоварищей, погиб (162, 59–60).

После гибели султана Барбароссы I его крупную пиратскую флотилию с командой в несколько тысяч человек и притязания на власть над Алжиром унаследовал его брат Хай–раддин Барбаросса II. Он уступил все притязания на Алжир турецкому султану, став его вассалом, и получил звание паши. И хотя Хайраддин подносил турецкому султану богатые подарки, в личной жизни он оставался простым и скромным. В истории французского флота, которая вышла в 1841 году, о нем говорится следующее: «Он был среднего роста, однако обладал богатырской силой. На вытянутой руке он мог держать двухгодовалую овцу до тех пор, пока та не погибала… Поистине необычайное влияние, оказываемое им на своих командиров и простых пиратов, поклонники его объясняют его огромной храбростью и ловкостью этого человека, а также тем, что даже самые отчаянные его. предприятия всегда оканчивались успехом. Ум и храбрость в нападении, прозорливость и отвага в обороне, огромная работоспособность, непобедимость — все эти похвальные качества заслонялись приливами неумолимой и холодной жестокости…» (184, 186–187). Пираты Хараддина отличались дисциплинированностью и получали добычу в соответствии с правилами, принятыми у их христианских «коллег». Их предводитель получил от турецкого султана чин адмирала и после нанесения христианским государствам сокрушительного поражения прожил последние годы в роскоши в Стамбуле, где и был похоронен в воздвигнутой им мечети. «В течение длительного времени каждый турецкий корабль, выходивший из бухты Золотой Рог, — замечает П. Гребельский, — отдавал салют перед мавзолеем, а команда возносила молитвы в честь величайшего турецкого мореплавателя и могущественного пирата» (69, 28).

Издавна было развито пиратство на Дальнем Востоке, где пираты грабили нагруженные товарами речные и морские суда купцов. Им покровительствовали высокопоставленные чиновники и представители родовой знати, которые получали от этого немалые выгоды. Борьба китайских и японских императоров с ними не увенчалась успехом — пиратство то затихало на время, то возрождалось снова. Наиболее видным китайским пиратом считается Коксинга, родившийся в семье, где ремесло пирата передавалось от отца к сыну. Его отец Лин Чэн Ци заработал в португальской колонии Макао сумму денег, прибавил к ней приданое жены и приобрел на них небольшую пиратскую флотилию. Последняя со временем настолько разрослась, что он получил возможность контролировать всю морскую торговлю у юго–восточного побережья Китая: грабежу подвергались не только прибрежные селения и китайские джонки, но и крупные торговые суда Ост — Индской компании.

Чэн оказал существенную помощь китайскому императору из династии Мин в борьбе с маньчжурскими захватчиками, получив от него пост адмирала китайского флота. За успехи в войне с маньчжурами он потребовал у императора усыновления своего сына и княжеского титула для него. Однако в этом ему было отказано, чем и воспользовались маньчжуры: они предложили ему титул императора Южного Китая, и по прибытии к ним он был схвачен, подвергнут пыткам и казнен.

Во главе пиратского флота стал его сын Коксинга, который в отместку маньчжурам присоединился к Минам и в течение 20 лет совершал нападения на побережье Китая. Тогда маньчжуры применили тактику «выжженной земли», и ему пришлось обратить все свои силы против старых врагов отца — голландцев, начавших в это время колонизацию Формозы (Тайваня). Коксинга одержал над ними внушительную победу, оказав тем самым определенное влияние на судьбу Формозы: «Изгнание голландцев прервало процесс колонизации, облегчив в дальнейшем связь острова с китайским материком» (162, 178). В данном случае просматривается некая аналогия с казаками, защищавшими рубежи нашего государства от чужеземных захватчиков.

Китайское пиратство было возрождено на рубеже XVIII и XIX веков, когда неофициальным адмиралом всего китайского пиратского флота стала госпожа Цин. О могуществе пиратской организации Цин свидетельствует то, что только одна из шести эскадр насчитывала 8 тысяч матросов, сто шестьдесят кораблей с пятьюстами тяжелыми и пятью тысячами легких орудий (162, 180). Пиратский флот перешел под командование Цин после смерти ее мужа. Причем ею была установлена в разбойничьем братстве железная дисциплина. Один китайский историк следующим образом охарактеризовал этот порядок: «1. Если кто–либо самовольно сойдет на берег, он подлежит аресту и ему проткнут уши на виду у всего флота. Совершивший повторно самовольную отлучку приговаривается к смерти. 2. Из захваченной добычи нельзя ничего брать, пока она не будет полностью учтена. Добыча делится на десять равных частей. Две части предназначаются для раздачи командам, восемь поступают на склад как всеобщее достояние. Брать что–либо со склада без разрешения запрещается. Уличенные в этом караются смертью» (184, 244–245).

Цин была весьма разумной особой и понимала, что без поддержки местного населения и союзников она ничего не добьется. Вот почему в одном из положений пиратского устава содержался запрет грабить сельское население, и предписывалось платить наличными деньгами за продовольствие (рис, вино и другие сельскохозяйственные продукты) и услуги. Любое нарушение относительно местных жителей каралось смертной казнью. Соблюдение этих правил обеспечило пиратам как снабжение продовольствием и порохом, так и поддержку со стороны прибрежного населения.

Цин обладала незаурядным стратегическим талантом, который позволил ей в большом морском сражении с правительственным флотом разгромить его полностью. Затем ее флоту снова удалось одержать крупную победу над правительственными силами, однако через год адмирал Цун Мэн–сен во главе ста кораблей нанес поражение морским пиратам, но пираты опять сумели отомстить. Китайский император, понимая всю тяжесть борьбы с пиратским флотом, решил соблазнить пиратов обещанием простить их и вступил с ними в переговоры. «В конце концов была достигнута договоренность, что каждый пират, отказавшийся от своего разбойничьего ремесла, получит одного поросенка, бочонок вина и некоторую сумму денег, чтобы начать новую жизнь. Условия эти удовлетворяли не всех, однако с горсткой пиратов, которые отказались воспользоваться предложением, китайское правительство расправилось довольно легко. С тех пор в китайских водах на время установилось спокойствие. А Цин дожила свой век как главарь крупной банды контрабандистов» (162, 180–181). Использование китайским императором английской тактики (она была выработана еще древними римлянами) «разделяй и властвуй» принесло свои плоды.

С эпохи Великих географических открытий наряду с заморскими экспедициями, которые снаряжались правительствами Португалии, Испании, Англии и других стран для завоевания новых земель или торговыми компаниями для извлечения выгоды, началась деятельность «авантюристов», занимавшихся попутно морским разбоем. Они находились под явным или тайным покровительством властей, за что вносили в казну значительную часть добычи (42, Гл.4). Следует отметить деятельность английских пиратов, подрывающих монопольное испанское могущество на морях своими внезапными нападениями на караваны галеонов, которые возвращались в Испанию с ценными грузами золота, серебра и всевозможными колониальными товарами. Помимо этого они совершали отчаянные налеты на маленькие гавани и форты, находящиеся на побережье Центральной и Южной Америки. В ходе таких корсарских рейдов «авантюристы» или погибали, или неслыханно обогащались, причем они делились своей добычей с вельможами, министрами и с самой королевой Елизаветой, принимавшей негласное участие в снаряжении пиратских экспедиций (239).

Британские пираты XVI‑XVII вв. своей основной базой в Англии считали порт Плимут, откуда отправлялись в Атлантический океан флотилии «морских псов», не дающих житья дряхлеющему испанскому льву. Город процветал за счет морского разбоя, огромная гавань была занята большими и малыми кораблями, склады были переполнены ценнейшими товарами самого различного происхождения. Плимутские негоцианты в качестве пайщиков пиратских компаний торговали оптом и в розницу всеми товарами обеих Испании: гвоздикой, шелком, бразильским деревом, амброй, старыми испанскими винами и сахаром. В темных лавках, расположенных вблизи плимутской гавани, по сходной цене можно было приобрести золотые кольца, снятые с убитых испанцев, бархатные и шелковые платья с плохо замытыми следами крови (239).

За счет пиратского промысла кормились сотни комиссионеров, факторов и мелких скупщиков награбленного добра; процветали и богатели кабатчики, содержатели веселых домов и воровских притонов. И если судили и отправляли на виселицу нищих, бродяг и воровато знаменитые мастера пиратского промысла пользовались знаками уважения и почтения со стороны судей и шерифов. Ведь сами короли зачастую были с ними на дружеской ноге, возводили их в дворянское достоинство, назначали в состав королевского общества, возводили в разряд национальных героев за отличия в войнах. В их число входили сэр Френсис Дрейк, сэр Уолтер Рели, сэр Томас Кэвендиш, Джон Девис, Уильям Дампир, Генри Морган и др. (69, 57).

Английские пираты и корсары действовали, в основном, в водах Атлантического океана, омывающих берега Америки, находившихся в испанском владении. Об их жизни повествует А. Эксквемелин в своей знаменитой книге «Пираты Америки». Кстати, он сам был пиратом, и поэтому со знанием дела излагает их быт и нравы. Он пишет: «Захватив корабль, команда решает, передавать ли его капитану. Если захваченный корабль лучше их собственного, пираты переходят на него, а свой сжигают. После того как корабль захвачен, никому не дается право грабить имущество, посягать на товары в его трюмах. Вся добыча — будь то золото, драгоценности, камни или разные вещи — делится впоследствии поровну. Чтобы никто не захватил больше другого и не было никакого обмана, каждый, получая свою долю до–, бычи, должен поклясться на Библии, что не взял ни на грош больше, чем ему полагалось при дележке. Это касается как золота, серебра, драгоценностей, так и шелка, льна, хлопка, одежды и свинца. Того, кто дал ложную клятву, изгоняют с корабля и впредь никогда не принимают. Пираты очень дружны и во всем друг другу помогают. Тому, у кого ничего нет, сразу же выделяется какое–либо имущество, причем с уплатой ждут до тех пор, пока у неимущего не заведутся деньги» (317, 61–62).

Одно из самых любимых занятий пиратов — это стрельба в цель и чистка оружия, которое (ружья и пистолеты) у них является поистине великолепным. К ним имеются патронташи с пулями и порохом, достаточные на тридцать выстрелов: пираты никогда не расстаются с оружием и поэтому их никогда нельзя застать врасплох. Если же они останавливаются где–либо на продолжительное время, то стремятся отправиться на поиски приключений. Среди пиратов имелись такие, кто веселился на добытые деньги, пил и развратничал, пока они не кончались. «Некоторые из них умудряются за ночь прокутить две–три тысячи реалов, так что к утру у них не остается даже рубашки на теле. Я знал на Ямайке одного человека, который платил девке пятьсот реалов лишь за то, чтобы взглянуть на нее голую. И такие люди совершают много всяческих глупостей. Мой бывший господин частенько покупал бочонок вина, выкатывал его на улицу, выбивал затычку и садился рядом. Все шедшие мимо должны были пить вместе с ним — попробуй не выпить, если тебя угощают под ружейным дулом, а с ружьем мой господин не расставался. Порой он покупал бочку масла, вытаскивал ее на улицу и швырял масло в прохожих прямо на одежду или на голову» (317, 74).

У пиратов Америки были свои собственные законы, согласно которым они вершили суд над совершившими проступки. Если кто–нибудь из них вероломно убил своего сотоварища, то его привязывают к дереву и предлагают ему самому выбрать того, кто его умертвит. В случае, когда пират не нападал на своего вооруженного противника сзади, пираты прощали убийцу. Среди них очень легко завязывались дуэли, что служило развлечением для собравшихся их посмотреть. Когда пираты захватывали корабль, то пленных высаживали при первой же возможности, оставляя себе нескольких человек на продажу или для прислуживания (после двух–трех лет добросовестной службы их иногда отпускали).

Для нравов пиратов характерно то, что при наборе экипажа оговаривались доля пирата в добыче и компенсация за понесенное увечье в бою. В качестве примера можно привести договор, заключенный в 1385 г. Балтазаром Коссой, где, в частности, говорилось: «Все добытое в операциях — будет немедленно делиться на четыре части. Две из них будет получать экипаж, четверть пойдет моим верным и храбрым друзьям — Ринери, Джованни, Ованто, Берардо и Биордо. Последнюю четверть буду получать я, как капитан корабля и руководитель операций. Если в нашей операции кто–то потеряет глаз, он получит компенсацию в 50 золотых цехинов, дукатов или флоринов, или 100 скудо или реалов, или 40 сицилийских унцир. Или, если он это предпочтет, — одного раба мавра…» (69, 119). Подписывая договор, пираты клялись в его соблюдении и в подчиненности капитану на Библии. В целом, можно сказать, что нравы пиратов были достаточно суровые, и их нарушение каралось весьма жестоко.

Раздел 26. Крестьянство: Восток или Запад?

Все познается в сравнении, и поэтому нравы русского крестьянства лучше всего высвечиваются при их сопоставлении с нравами восточного и западного крестьянства. Ведь не секрет, что в нашем представлении до сих пор проскальзывают высокомерные нотки в отношении русского мужика. Исследователь культуры русских крестьян XVIII‑XIX веков М. Громыко пишет: «Случилось так, что в своем высокомерном отношении к крестьянину, к его возможностям, иные современные деятели, хотя и провозглашали себя выразителями народных интересов, оказались в одном ряду с худшей частью надменных аристократов или ограниченных чиновников старой России, презрительно поджимавших губы в адрес простого мужика. Именно с худшей частью, потому что не только лучшие из дворян восхищались крестьянскими сметливостью в хозяйстве или художественным творчеством, но даже средние помещик и чиновник, обладавшие здравым смыслом, считались с крестьянским опытом и обычаем» (71, б). Сопоставление нравов русского, турецкого, японского и французского крестьянства феодально–абсолютистской эпохи весьма поучительно, позволяя более объемно представить фигуру крестьянина в ее многомерности. Османская Турция слагалась из территорий четырех типов, а именно: регионы, управляемые непосредственно (Анатолия, Румелия и некоторые другие провинции); регионы типа Египта, Мекки и Медины; провинции Румыния, Семиградье и пр.; протектораты, к которым относились вассальные государства Арабского полуострова и крымских татар. В наиболее чистом виде быт и нравы турецкого крестьянства проявлялись в Анатолии, где, в отличие от остальных регионов империи, крестьяне выплачивали десятину (это относилось к мусульманам) деньгами или натурой с произведенного продукта. Естественно, существовали налоги на заключение брака, на холостяков и др.

Все существование анатолийского крестьянства связано было с возделыванием земли, принадлежащей крупным феодалам–землевладельцам, получившим ее от султана. Эта земля на принципе долговременного владения передавалась крестьянским семьям, которые взамен обязаны были во время войны выставлять солдат, воюющих под началом феодала. Землю мог получить во владение сын умершего арендатора или его близкие родственники за небольшую оплату. В случае отсутствия наследника землю передавали кому–нибудь чужому; если же никто из крестьян не хотел воспользоваться ею, то ее можно было передать жителям другой деревни, однако местные сельские общины имели достаточно силы, чтобы этого не допустить. Следует иметь в виду то немаловажное обстоятельство, что правительственные чиновники стремились максимально ограничить свободное перемещение крестьян — существующие правила привязывали их к возделываемой земле, «поддерживали старые обычаи (340, 154–155).

Размеры земельных владений определялись тем, какой участок можно было обработать парой волов за день. Все члены крестьянской семьи занимались хозяйством, после смерти главы все имущество переходило к его детям. Старший сын принимал на себя обязанности отца, касающиеся прежде всего заботы о женщинах семьи, землю же делили. В силу этого возникало множество малых и экономически слабых хозяйств. Дочерям доставалось наследство в два раза больше, чем невесткам, причем они должны были оставаться в полученном хозяйстве, которым управляли их мужья. При заключении брака у кади между лицами, чьи земельные участки находились рядом, они могли быть объединены в один, что увеличивало урожайность. Арендаторы должны были извещать своих феодальных хозяев обо всех произошедших изменениях, но не было случая, чтобы какая–то семья произвольно была лишена земли, находящейся в собственности султана, если она соблюдала агротехнику и платила налоги. Если же арендатор не занимался хозяйством как положено, то на него накладывали штраф, пропорциональный размеру земельного надела, а после трех лет плохого хозяйствования его лишали этого надела.

Большая часть сельского населения проживала в гористой местности, вдали от дорог и имела спорадические контакты с внешним миром. Поэтому, находясь в таких условиях, замкнутые в себе крестьянские общины почти всем обеспечивали себя сами. Все хозяйственные орудия (плуги, бороны, сани и пр.) производились на месте, в основном из дерева. Овцы и козы давали не только молоко, из которого вырабатывались продукты, составляющие вместе с овощами пищу крестьян, но и кожу и шерсть, идущие на изготовление одежды, обуви, шатров, ковров, пледов и мешков. Крестьяне (и горожане) очень хорошо обращались со своими животными; и хотя время от времени забивали их на мясо, а также использовали на тяжелых, монотонных работах, однако весьма редко к ним относились жестоко и даже самые бедные заботились о них не меньше, чем о своих детях. Существовало много хозяйств, занимающихся выращиванием племенных животных, хватало также квалифицированных ветеринаров. Особо заботились о конях — они не знали ни крика, ни битья, на ночь их укрывали шерстяными одеялами, а владельцы скакунов прекрасно разбирались в «генеалогии» жеребцов.

Дома крестьян представляли собой, по сути, выкопанные на склонах холмов ямы, извлеченную землю использовали для возведения стен и покрытия крыши, которая зарастала травой. В результате оставался видным только вход, а на поросшей дерном крыше паслись овцы и играли дети. Часть дома предназначалась для женщин и находилась в глубине, а конюшня и овин примыкали к переднему, главному помещению, обогревая его зимой теплом животных. Внутри, как во всех турецких домах, вещей было мало — пара диванов с одеялами, одежда, все же остальные вещи находились в кожаных торбах; полы были устланы шерстяными коврами. Помещения блистали чистотой, особое внимание уделялось той комнате, где обычно обедали. Принимая пищу, члены семьи сидели «по–турецки» на полу; меню же их составляли хлеб с солью, лук, чеснок, огурцы, йогурт, сыр и сушеные или свежие овощи. Баранину или курицу с рисом подавали в особых случаях; редко лакомились сладостями и напитками: щербетом, виноградным соком и водой с медом или сахаром.

Так как Анатолия формально была мусульманской, то местная народная религия была пронизана домусульмански–ми верованиями, обрядами. «Независимо от этих языческих пережитков, — отмечает Р. Льюис, — в некоторых районах было сильно влияние различных мусульманских сект. Как в городах, в провинции большой популярностью пользовался орден дервишей–бекташитов, чьи обряды совершались публично в атмосфере радости и доброжелательства; в некоторых деревнях весьма живы были традиции мевлевитов» (340, 160). В начале нового года в некоторых районах праздники отмечали траурными шествиями, а в деревнях с шиитскими: традициями (напомним, что турки в основном были суннитами) инсценировались представления, показывающие мучения Гуссейна, которые сопровождались дикими танцами нередко заканчивались кровопролитием.

Деревенские увеселения, в общем, отличались простотой: крестьяне устраивали развлечения, практически состоящие из местных танцев и иногда театральных представлений, где женские роли исполняли мужчины. Эти увеселения приурочивались к таким семейным праздникам, как рождение ребенка, обряд обрезания и свадьба, а также к празднествам, отмечающим смену сезонов года, начало или конец некоторых сезонных работ и т. д. Когда заканчивалась пора дождей, ребята с зажженными фонарями в сопровождении музыканта обходили дома с пением и танцами, а иногда в открытые двери вносили фонари, символизируя приход Солнца; другие празднества устраивали в связи с окончанием уборки урожая и наступлением зимней поры — исполнялись танцы, символизирующие смерть и воскресение к жизни, или начало нового годового цикла. К этому следует прибавить еще сельские ярмарки, организованные в большинстве округов и имеющие весьма давние традиции. Так как крестьяне прибывали на них издалека, то они длились не меньше трех дней — как правило, целую неделю и больше. Охрану этих необычных для условий деревенской жизни больших скоплений народа от возможных нападений грабителей несли солдаты, специально для этого присылаемые властями. На таких привлекательных выставках сельскохозяйственных продуктов и изделий местных ремесленников выступали группы танцоров и ставились драматические представления.

В местных танцах не только сохранялась фольклорная традиция, они представляли собою ту форму искусства, которому крестьяне уделяли наибольшее внимание. И если танцующий из какой–либо групп замечал, что другой танцующий превосходит его своим мастерством, он уступал ему место. Существовало множество разнообразных танцев: одни исполнялись шеренгой, другие полукругом, держась за руки или за плечи, а иногда несколько танцующих исполняли танец одновременно, но отдельно, не обращая внимания друг на друга. Женщины и мужчины танцевали отдельно; там же, Где исполняли танец вместе, им запрещалось касаться друг друга, они держались за концы платочков. На танцы одевали самые лучшие одежды: женщины облачались в свадебные платья, опоясывались серебряным поясом, а головной убор украшали золотыми монетами; мужчины танцевали в вышитых жилетах, опоясанных кушаком, за который затыкали украшенный драгоценными каменьями кинжал, а шаровары подвязывали под коленами, чтобы было легко танцевать; и мужчины, и женщины обувались в чувяки, сшитые из мягкой кожи. Танцы сопровождались песнями и музыкой; исполнялись также и религиозные танцы, доводящие участников до самозабвения. «Танец был всеохватывающим явлением, — отмечает Р. Льис, — своими корнями уходящим в незапамятные времена; возникшие из языческих ритуалов танцы содержали в себе давно забытые элементы экзорцизма и выражали поклонение силам природы» (340, 163). Ислам безуспешно пытался искоренить эти древние танцы — крестьяне просто игнорировали его предписания и культивировали именно эти танцы, протестуя таким образом против подобных запретов. Можно сказать, что для нравов анатолийского крестьянства характерен определенный синкретизм, когда языческие и мусульманские элементы переплетались в обыденной жизни.

Свои нравы присущи японским крестьянам, чьей основной функцией является выращивание риса для самураев, возделывание хлопка и выделка шелковых изделий (325, 50–61). Не случайно Тоётоми Хидаёси, этот японский Иван Грозный, осуществил земельную реформу, чтобы резко увеличить производство риса, которым выдавалось жалованье всем чиновникам, придворным и самураям. И самое интересное состоит в том, что урожай риса после проведения в жизнь жесткими методами аграрной реформы заметно вырос. В социальном плане произошла подлинная реставрация крепостничества в масштабах всей страны.

В соответствии с реформой крестьяне навечно прикреплялись к земле и должны были вести мелкое самостоятельное хозяйство, причем из них формировались сельские поселения с четко очерченными административными границами. Во главе этого поселения находился сельский староста, непосредственно подчинявшийся феодальному чиновнику, который представлял интересы дайме. Весьма сильно было ограничено крестьянское самоуправление, у всех крестьян отобрали оружие (они были вооружены местными феодалами, чтобы участвовать в борьбе феодалов между собой; теперь же с созданием централизованного государства, надобность в этом отпала). Для нашего изложения существенны те нововведения Тоётоми Хидаёси, которые оказали влияние на крестьянские нравы, а именно: «В самой деревне насаждалась система коллективности ее жителей за неукоснительное выполнение всех феодальных повинностей. Уже в это время зарождалась печально известная система пятидворок (гонингуми), с помощью которой в стране вводилась повальная слежка за людьми, устанавливалась так называемая коллективная ответственность, по которой за малейшую провинность кого–либо из крестьян наказанию подвергались все жители пяти соседних дворов, а в особых случаях и вся деревня. Отсюда — постоянная слежка соседей друг за другом, доносы, которые всячески поощрялись феодальными властями. Добровольные и платные осведомители щедро вознаграждались» (106, 229–230).

В этом Тоётоми Хидаёси отнюдь не оригинален — как и все диктаторы, он, не полагаясь на одну только силу, стремился использовать весь арсенал методов и средств разобщения людей, чтобы держать всех в страхе. Так, еще задолго до него основатель китайской императорской династии Мин Чжу Юаньчжан (XIV в. н. э.) отдал распоряжение провести обследование населения, в результате которого оно все было разбито на стодесятидворки и десятидворки, чтобы было удобнее взимать налоги и контролировать всех жителей империи. Для этого был издан указ, согласно которому стодесятидворка, десятидворка и соседи должны знать все друг о друге и доносить о подозрительных лицах и скрывающихся от властей. В противном случае все они наказываются как за соучастие в преступлении: «Если в стодесятидворке среди ста семей все же окажется скрывающийся, если эти семьи не донесут на него, а соседи и родственники не схватят его и если этот скрывающийся совершит неправильные поступки в общественных местах, городах или поселках, то такой преступник подлежит аресту властями и подвергается казни, а соседи по стодесятидворке и десятидворке отправляются в ссылку» (297а, 177–178). Доносчики же получали награду и славу. Атмосфера всеобщей подозрительности и шпиономании порождает нравы, когда донос и клевета считаются чуть ли не высшими добродетелями, а честность, доброта и порядочность рассматриваются как признаки слабости и неудачливости человека. Культивирование подобного рода нравов в конечном счете задерживает развитие общества и ведет к деградации культуры. «История, к сожалению, — отмечает А. Искандеров, — наказывает не самых диктаторов, которые к тому времени в силу естественной смерти или иных объективных причин уже часто сходят с исторической сцены, и не тех кто делал диктатора диктатором, безбожно раздувая кадило личной власти, а само общество, ибо все эти необходимые атрибуты деспотического режима и полицейского государства лишают общество динамического развития, обрекая его на социальную, экономическую и культурную отсталость» (106, 230). История свидетельствует, что развитие Японии задержалось на долгие годы как раз в силу существования такой системы тотального контроля над всем населением страны и поощрения такого рода нравов.

Следует отметить, что Тоётоми Хидаёси удалось к концу своего пребывания у власти уложить жизнь японского крестьянства в прокрустово ложе жестких феодальных законов и добиться строжайшей регламентации всего уклада крестьянского быта. Пришедший на смену правлению Тоётоми Хидаёси режим Токугава стремился осуществить следующий идеал общества: «Он представлял модель экономики принципиально земледельческого общества с минимальной торговой деятельностью, где самураи властвовали, крестьяне производили материальные блага, а купцы занимались распространением этих благ» (330, 166). Однако данный идеал оказался неосуществимым уже в момент своего появления, ибо он был анахронизмом. И тем не менее сегунат проводил «реформы», суть которых состояла в том, что на крестьянство хлынула лавина законов, ограничивающих его достаток, и постановлений, противодействующих плохой обработке земли. Наряду с этим ученые–конфуцианцы настаивали на возвращении страны к идеальному земледельческому хозяйству.

Во все время существования режима Токугава не исчезало ностальгическое видение общества, в котором самураи делили бы с крестьянами простую жизнь в Деревне. Новое объединение сословия–класса самураев и крестьянства позволило бы самураям воскресить боевой дух и добродетель умеренности, ибо им хватило бы части употребляемого ими риса. И крестьяне тогда вздохнули бы с облегчением, освобожденные от тягот налогов и находящиеся под патерналистской опекой самураев. Сюда прекрасно вписывалась существующая в японском обществе весьма разветвленная система кровного родства — клановая организация. Члены одного клана вначале все жили в одной деревне, затем клан стал охватывать всю провинцию, хотя появление сословия самураев привело к изменению понятия клана. Жители одного региона находились под властью главы клана, ответственного за все. Вот почему на такой политике «возвращения к земле» настаивали дайме, они предпринимали даже единичные попытки воплощения ее в жизнь, особенно те, чьи подопечные оказались в трудной финансовой ситуации, Однако вся совокупность условий, господствующих в Японии, воздействовала в противоположном направлении, к экономической дифференциации и коммерциализации.

Когда наступила эра Мейдзи и клановая система была отменена, тогда люди стали всё чаще перемещаться из деревни в деревню и из провинции в провинцию, в крестьянском сообществе стали развиваться ремесла и промыслы, которые зачастую ничего общего не имели с земледелием. Деревенская семья стала охватывать не только кровных родственников, но и лиц, занимающихся теми же профессиями и родом деятельности. В результате японская семья была скорее социальной группой, чем состоящей из кровных родственников семьей; к ней относились также слуги и «клиенты». Понятно, что японская сельская семья была гораздо многочисленнее семьи, опирающейся на кровнородственные связи. Она заботилась об общем благе, каждый ее член участвовал в коллективной деятельности, приносящей доходы или потери.

Именно семья играла значительную роль в заключении брака, причем в крестьянской среде женились и выходили замуж по любви (в отличие от горожан и представителей аристократии, где любовь считалась чем–то лишним). Интересно отметить, что в крестьянских семьях существовал фактически матриархат, так как женщины трудились наравне с мужчинами, занимались торговыми операциями, кормили шелкопрядов и пр. (329, 134). И, наконец, следует отметить, что японские крестьяне (как и представители других сословий) всегда были веселыми людьми, даже в минуты неудач они пользовались любым свободным временем, чтобы удовлетворить какую–нибудь из своих склонностей. Традиционный японец часто любит смотреть различного рода спектакли; в целом, он не гоняется за плотскими удовольствиями, в противоположность западному индивиду, которых японцы конца XIX века считали «чувственными» существами, он выше всего ставил эстетические наслаждения или удовольствия, вызываемые зрелищем или игрой, которая требует быстрой реакции или ловкости; японский крестьянин любил вкусно поесть и хорошо выпить, разумеется, в силу своих материальных возможностей. Рядовой японец редко мог позволить себе развлечения, ибо в большинстве случаев ему приходилось бороться с трудностями жизни, на что уходила почти вся его энергия.

С иными нравами приходится сталкиваться при знакомстве с образом жизни французских крестьян абсолиютистской эпохи. Прежде всего, в отличие от японского крестьянина, который на социальной лестнице находился выше сословия купцов и ремесленников (по крайней мере, формально), французский крестьянин в общественном мнении представал в нечеловеческом облике. Уже во французской поэзии и поэзии вагантов оценка мужика является резко уничижительной и отрицательной. Во «Всепьянейшей литургии» ненависть вагантов к крестьянам находит самое откровенное выражение: «Боже, иже вечную распрю между клириком и мужиком посеял и всех мужиков господскими холопами содеял, подаждь нам… от трудов их питаться, с женами и дочерьми их баловаться и о смертности их вечно веселиться». В «грамматическом упражнении» вагант склоняет слово «мужик» таким образом: «… этот мужик, этого мужлана, этому мерзавцу, эту сволочь…» и далее в подобном же роде, и в единственном, и во множественном числе. В «Мужицком катехизисе» читаем: «Что есть мужик? — Существительное. — Какого рода? — Ослиного, ибо во всех делах и трудах своих он ослу подобен. — Какого вида? — Несовершенного: ибо прежде, чем петух дважды крикнет, мужик уже трижды обгадится…» (73, 21). Из этих фрагментов французской литературы видна ненависть к крестьянам, которых считают нелюдями, стоящими вне морали и вне культуры. Такого рода установка французской литературы раннего средневековья сохранится и в дальнейшем.

Упоминавшийся выше Л. Февр отмечает, что и в XVI столетии сам крестьянин чувствовал себя ближе к животным, нежели к людям: «Это масса бедняков, обездоленных, отсталых, невежественных, тех, что много работают и страдают, кого едва отличают от скотины и кто сам зачастую испытывает больше братских чувств, живя среди скотины, чем при общении с себе подобными» (291, 337). Эти бедные крестьяне, лишь слегка обтесавшиеся в силу того, что ходили в школу, где сносили побои сельского полуграмотного священника и научились с грехом пополам служить мессу и твердить молитвы из требника, ежедневно посещали церковь. Они стоят на богослужении в полинявшей от многих стирок одежде, уставшие от тяжелой работы и погрузившиеся в мир грез и мечтаний. Они крестятся потому что так положено, становятся на колени и поднимаются с колен, слушают краем уха песнопения и молитвы, и в то же время их мысли блуждают в полях и лесах, где у дуба Фей с прохладным источником ночью собираются пить воду сказочные драконы, покрытые медной чешуей и осыпанные жемчужными каплями. В глубине души они хранят память о языческих культах и верованиях, несмотря на массированную обработку их сознания католическими проповедниками: «Могучие потоки народной религии природных сил, стихийного пантеизма текут через все средневековье — не будем об этом забывать — и через все Возрождение. Людей, которые дали этой религии соблазнить себя, увлечь, утянуть невесть куда, — таких людей христианство обогатило, наверное, одним представлением о Дьяволе — этом противобоге негодяев» (291, 337–338). Языческие верования живут в сердцах французских крестьян, подпитывая древние коммунистические идеи.

И сама социальная действительность тоже способствует этому — ведь французского крестьянина давят громадные налоги, десятина «обычная» и «необычная», он страдает от ущерба, наносимого охотой дворянина на его полях, от придирок и злоупотреблений правосудия. Крестьянин стремится отстаивать свое право на воду и дерево, на рыбу речную и дичь полевую, на лес с пчелами и зверями. Неудивительно, что крестьяне собираются на тайные сходки, где зарождаются несметное число бунтов, подавляемых чуждым им миром.

Для нравов французских крестьян рассматриваемой эпохи характерна своеобразно понятая религиозность. О ней Л. Февр пишет следующее: «Религиозность заключалась в том, чтобы, находясь в церкви, читать одну за другой молитвы, перебирать четки, пока священник совершает богослужение. Это значило строго поститься в Великий пост, в другие постные дни; не работать по воскресеньям и в дни праздников; молиться ежедневно; два или три раза в жизни совершить паломничество, близкое или далекое; лучше всего наперекор всем стихиям добраться до Святой Земли — не страшась ни пиратов, ни турок, ни штормов» (291, 334–35). Вообще, в сердце французского крестьянина (как и у других представителей третьего сословия) заложено стремление к странствиям, замешанное на старой закваске бродяжничества и крестовых походов.

Семейная жизнь крестьян той эпохи характеризуется неопределённостью отношений между родителями и детьми. Во всяком случае ясно одно — исследователям ничего неизвестно о господствовавших чувствах в семье. Жизнь была тогда весьма суровой, на крестьянина обрушивалась масса несчастий и злоключений; чтобы перенести различного рода напасти, он должен был иметь толстую кожу, дубленую шкуру (в прямом и переносном смысле). Возможно, что за грубой внешностью скрывались родники нежных и тонких чувств; однако наша ретроспективная история чувствований исходит из регистрации внешних проявлений эмоций и чувств крестьян. «А то внешнее, что мы наблюдаем в XVI веке, — подчеркивает Л. Февр, — часто беспощадно и сурово. В семье умирает ребенок, два ребенка, пять детей в нежном возрасте, унесенные неведомыми болезнями, которые не умеют отличить одну от другой, которые никто не умел тогда ни распознавать, ни лечить; сухое свидетельство из семейной книги, просто дата, сообщение о факте, после чего автор записи, отец, переходит к какому–нибудь более значительному событию: сильные заморозки в апреле, уничтожившие надежду на хороший урожай, или землетрясение — предвестник великих бедствий?» (291, 296). Перед нами только констатация факта о смерти детей и ничего больше, что может свидетельствовать о неразвитости чувств.

О суровых и жестоких нравах того времени говорят следующие фактические данные о взаимоотношениях детей и родителей, проявлявшихся в экстремальных ситуациях.

Обычно жену крестьянина в деревне почитали за добродетель, уважали за женскую плодовитость и иногда хвалили за хозяйственные таланты. Однако если она умирала, оставив супругу очень мало детей (не более пяти–шести), то он сразу же женился вновь, чтобы иметь не менее дюжины детей. И когда женщина–крестьянка, которая осталась тоже без мужа, выходила снова замуж, то для ее детей, как правило, это означало бездомную жизнь. Они вынуждены были уходить из дома, поступать в услужение или заниматься ненадежным и опасным нищенством на дорогах. Обычно эти дети забывали даже имя своей матери, в памяти у них оставались имена двух или трех братьев и сестер; все остальные родственники просто–напросто не существовали для них. Для таких поистине диких нравов, согласно нашим привычным меркам, характерно отсутствие привязанности к семейному очагу, отчему дому, родственникам.

Очевидно, эти нравы вырастали из условий существования французских крестьян, чья жизнь по мере укрепления абсолютистской власти все более ухудшалась (все время увеличивалось налоговое бремя). Крестьяне, например, в основном жили в деревянных хижинах, отапливавшихся «по–черному», без трубы и окон (окна ведь облагались налогом), одевались в грубую домотканую одежду, в зимнюю стужу надевали тяжелую деревянную обувь — сабо. Только небольшая группа крестьян позажиточней выделялась в их среде, однако и они стонали под прессом налового бремени. Об условиях жизни французских крестьян XVIII столетия говорится в письме епископа Масильона, отправленном им в 1740 г. из Клермона в провинции Овернь министру Людовика XV Флери: «Народ в наших деревнях живет в чудовищной нищете, не имея ни постели, ни утвари. Большинству около полугода не хватает их единственной пищи — ячменного или овсяного хлеба, в котором они вынуждены отказывать себе и своим детям, чтобы иметь, чем оплачивать налоги… Негры наших островов бесконечно более счастливы, так как за работу их кормят и одевают с женами и детьми, тогда как наши крестьяне, самые трудолюбивые во всем королевстве, при самом упорном труде не могут обеспечить хлебом себя и свои семьи и уплатить причитающиеся с них взносы. Если в этой провинции находятся интенданты, говорящие иным языком, это значит, что они пожертвовали истиной и своей совестью ради презренной карьеры» (108, 297). И хотя во всех провинциях Франции положение было столь катастрофическим, ибо были провинции и позажиточнее, несомненна нищета крестьян и беспросветность их существования, порождающая весьма жестокие и дикие нравы.

Раздел 27. В рабоче–мастеровой среде: Восток или Запад?

Заслуживает внимания и рассмотрение в плане сравнения нравов ремесленников и рабочих Востока и Запада, что позволяет лучше понять особенности жизнедеятельности этого социального слоя в условиях монархического строя. Начнем, как не раз уже случалось, с описания быта и нравов ремесленников и мастеровых Османской империи. Сразу же заметим, что в ней почти каждый мужчина занимался какой–нибудь профессиональной деятельностью: торговля, земледелие и ремесло или свободная профессия в сферах теологии, права или медицины. Даже среди самых богатых мало было таких, кто прожигал жизнь исключительно в море наслаждений, — большинство из них выполняло функции высших государственных чиновников и к тому же энергично занималось устройством собственных имений. Занятие каким–либо ремеслом считалось похвальным до такой степени, что даже сам султан должен был владеть одним из множества ремесел. Мехмед 1 изготавливал тетивы к лукам; Мехмед II был завзятым садоводом; Селим I и Сулейман I были золотых дел мастера; Мурад III слыл специалистом по выработке наконечников к стрелам, а Мехмед IV был поэтом и даже приказы для войска писал стихами и т. д. Иногда султаны преподносили в подарок лицам, прибывшим во дворец, какую–нибудь мелочь собственного изготовления; смысл здесь состоял в том, что факт занятия султаном деятельностью, которая была повседневным хлебом большинства его подданных, подчеркивал достоинство труда и выражал поддержку религиозной и социально–профессиональной функции цехов.

Если попытаться перечислить все отрасли и профессии, то список этот не имел бы конца; во всяком случае, каждый, кто хотел работать, мог найти подходящее для себя занятие. Несмотря на это, возможности свободного выбора той или иной профессии были небольшими из–за ограничений, налагаемых цехами. «Ведь житель Османской Турции, — подчеркивает Р. Льюис, — обязан был подчиняться прежде всего своему цеху, затем религии и только в третью очередь султану, или государству, так что просто невозможно переоценить роль, которую играли в структуре турецкого общества цеха» (340, 136). Авторитет цехов был непоколебим, а так как они обладали полной самостоятельностью в ситуации, когда большинство городов и деревень в хозяйственном плане было самодостаточным, то они оставались относительно независимыми от всяких изменений политической природы, происходящих в империи. Эталоном для цехов служило рыцарское братство «ахи», объединяющее сильных духом холостых мужчин, которые выбирали предводителя и отдавали ему все свои доходы; эти деньги расходовались на прокорм и иные нужды членов братства. В османские времена уже только кожевники, шорники, портные и галантерейщики были объединены в аутентичное братское ахи. Остальные же братства утратили свой квазирелигиозный характер и превратились в некие профессиональные союзы, отдельные для каждого ремесла.

В начале XVI века был сформулирован полный свод предписаний, касающихся места работы и используемых членами цеха инструментов. Определенное число ремесленников обладало правом заниматься данным ремеслом в четко определенном районе, установлено также было количество лавок и торговых предприятий, которые могли функционировать в этом месте. Ремесленник мог получить двоякого рода свидетельство, или «гедик»: одно разрешало заниматься ему своей деятельностью без территориальных ограничений, другое же выдавалось только тем, кто занимался своей деятельностью постоянно в определенном месте, т. е. имел лавку или лоток. Если ремесленник хотел обеспечить за собой право выполнять свою работу в определенном месте длительное время, то он обращался в цех для регистрации инструментов и изделий, которые записывались в соответствующий реестр, а ему выдавалось свидетельство, гарантирующее права. В случае пожелания ремесленника передать свои права кому–либо другому, хотя бы даже сыну, требовалось снова специальное разрешение; когда же он желал перебраться в другой город или на соседнюю улицу, тогда необходимо было обновить лицензию.

Власти Османской империи с самого начала противились такого рода ограничениям, однако цеха настояли на своем, утверждая, что они должны охранять права своих членов. В этом духе своеобразного патернализма было сезонное определение максимально допустимых цен на изделия. Во времена, когда данная отрасль ремесла процветала, выдавалось много гедиков, в случае же уменьшения спроса на данную группу изделий сокращалось количество гедиков, и тем самым уменьшалось количество действующих ремесленников. Этим достигался эффект предотвращения условий, стимулирующих появление конкуренции. Одновременно весьма точно были очерчены область и вид продукции в отдельных отраслях ремесел, причем цеха негативно относились к любым инновациям и не. допускали изменения установленных образцов, они заботились о порядке, дисциплине и высоком качестве изделий и создавали среди цехового братства чувство профессиональной солидарности. Так, лавочники, которые уже сегодня что- нибудь продали, часто отсылали следующего клиента к коллеге, еще ничего не продавшему (340, 137).

Каждый цех располагал в городе помещением, в котором происходили собрания и диспуты его членов. Цеховой старшина сидел на возвышении, остальные рассаживались ниже, на полу, причем к участию в обсуждениях допускались только мастера. Некоторые дисциплинарные дела направлялись к кади, однако старались все дела решать в своем кругу. В связи с этим один из членов правления цеха, который должен был исполнять приговор цехового старшины, имел кнут и палку, висевшие на стене для острастки всех. Ремесленники, запятнавшие доброе имя цеха, лишались на время прав членов цеха или, в крайних случаях, исключались из него и тем самым действенно лишались возможности зарабатывать на жизнь достойным образом.

Правление цеха собиралось всегда в первую и третью пятницу каждого месяца и выслушивало информацию своих членов о всем случившемся, о том, что могло повредить их интересам. Принимались также доклады двух членов цеха, которым ранее давалось поручение исследовать материальное положение ремесленников, обратившихся за помощью в цеховую кассу. Эта касса выполняла функцию фонда помощи, пополняемого еженедельно и ежемесячно и выделяющего средства частью на религиозные цели, например, на чтение Корана в мечети во время праздника рамазан и приобретение продуктов для нищих, частью на содержание каждого члена цеха, заболевшего или попавшего в трудную финансовую ситуацию. Цех покрывал расходы на погребение, если семья покойника не имела денег для этого, и выдавал кредиты под один процент мастерам, желавшим открыть собственное предприятие. Обычные обыватели также вносили вклады в общую цеховую кассу, к помощи которой прибегали в необходимых случаях; некоторые горожане вносили деньги, если исполнилось какое–либо их желание, а также притекали средства от суеверных, а такими были почти все, ожидающих благоприятного для себя события. Из цеховой кассы можно было под низкий процент получить кредиты любому гражданину, их нее брались средства для решения таких местных проблем, как постройка дома после пожара или помощь сиротам.

Каждые десять–двадцать лет все цеха принимали участие в празднике; это действо совершалось на лоне природы в форме коллективной вылазки за город. Здесь на лотках выставлялись изделия различных ремесел, причем некоторые из самых прекрасных преподносились в дар султану, прежде всего тогда, когда цеховое празднество совпадало с каким–нибудь придворным праздником. Султан же зачастую присылал ответный подарок в виде серебряного или золотого подноса, который получивший цех бережно хранил и выставлял на празднествах вместе с собственным драгоценным подносом и другими дарами, преподнесенными в знак уважения и почтения властям цеха. Все расходы на празднества и официальные приемы покрывались не из цеховой кассы, а путем взимания налога с ремесленников.

Все отношения и нравы цехов оказывали сильное влияние на турецкое общество, придавая ему характер торговой цивилизации (ведь без ремесленных цехов торговля не имела бы того широкого размаха, который был присущ Османской империи).

Теперь рассмотрим быт и нравы японских рабочих эпохи Мейдзи, весьма напоминающие образ жизни русских рабочих прошлого столетия. Среди японских рабочих довольно большой процент составляли дети и подростки в возрасте 17, 10 и 13 лет. Наряду с большими фабриками (с числом рабочих порядка 3000 человек), по всей стране были рассыпано множество мелких предприятий. В Киото, отмечает Ж. Вейерси, в кварталах Нишиджин, где жили ткачи дорогих шелковых тканей, находилось более 4000 предприятий, преимущественно семейных; трудились, в основном, для дзайбацу Мицуи с его 30000 рабочих. «Внешний вид этих предприятий неказист; входные двери весьма узкие и настолько низкие, что можно удариться головой. Прихожую, где на татами гостям подается чай, украшают каллиграфически выписанные на золотой бумаге стихи; один цех, в нем около 20 работников и работниц. Предприятия почти такие же, как и в XVI веке, когда производство дорогих шелковых тканей размещалось в районе Нишиджин. Единственным источником энергии является человек…» (353, 110–111).

На крупных фабриках условия труда мужчин, женщин и детей были страшными, ибо, пренебрегая распоряжением правительства, текстильные фабрики начинали трудовой день на рассвете и заканчивали его около 11 часов вечера. Работницы, разделенные на две группы, трудились 12 часов с перерывом на получасовой обед. Уставы предусматривали еще 15‑минутный перерыв, но на практике его просто не соблюдали, так как станки не останавливались. Независимо от такого удлиненного рабочего дня, фабрики и так напоминали настоящий ад. В порядке вещей были увечья, причем искалеченные рабочие не получали никакой компенсации. После нескольких лет работы почти каждый рабочий приобретал какие–нибудь тяжелые заболевания, в основном, туберкулез и кожные болезни.

О нечеловеческих условиях труда на фабриках свидетельствуют рапорты и книги правительственных чиновников, а также заметки иностранцев. «Мерзости промышленного феодализма, — с возмущением писал В. Берар, — превращают в каторгу, в камеру пыток те японские фабрики, где шестилет–ние дети, девушки и женщины становятся рабынями только для того, чтобы обогащать каких–нибудь дайме нового типа, капиталистов и банкиров, и чтобы не отставать от европейской промышленности. На этой азиатской почве жестокое право вооружилось еще клыками и когтями; нигде больше в мире жизнь работников из народа, нежные тела детей и женщин не четвертуются, раздираются, вымучиваются под механическими молотами или колесами машин, с такой жестокостью и беззаботностью при молчаливом одобрении правительства» (822а, 102).

Рабочие и работницы жили в так называемых «совместных пансионах», где в одном доме толклись мужчины и женщины под неусыпным надзором фабричных надзирателей. Последние выступали в качестве хозяев этого дома, поставляли рабочим и работницам продукты и часто одалживали им деньги под высокий процент. Жизнь в этих коммунальных домах была несколько легче, чем в фабричных квартирах, которые представляли собой общие спальни и были окружены стенами, чтобы рабочие не могли сбежать. Чаще всего они размещались на территории фабрики или сообщались с цехами длинными коридорами. Выход жильцов находился под строгим контролем. На ночь спальни работниц запирались на ключ; некоторым из них за хорошее поведение разрешалось после работы выйти на два–три часа по специальному пропуску.

Семейные рабочие, если не имели своего жилья в городе или пригороде, вынуждены были довольствоваться наймом «жилого пространства» в одном из длинных домов, выстроенных с этой целью фабрикой, или сдаваемых владельцами домов. Шибушава Кейзо в своем произведении так описывает одно из этих семейных помещений: «Номер 3 квартала Такибана–хо в Кобэ занимают рабочие спичечной фабрики; это один из известнейших кварталов нищеты. В каждом доме имеется около двадцати комнат, каждая размером два метра на четыре. Большую часть места занимают лежащие на полу три мата, татами… Маты для спанья обходятся в два сэна за сутки, поэтому семьи из пяти–шести человек спят только на двух матах» (329, 166).

Опытные и квалифицированные рабочие получали мизерную зарплату — она составляла в лучшем случае около 20 иен в месяц, а рабочий содержал семью из отца, матери и более двух детей. Из них он платил за жилье 2 иены, за рис 8 иен, две с половиной иены за древесный уголь печурки, за рыбу и овощи 3 иены. Остальные весьма скромные расходы шли на сакэ, табак, сахар, керосин для лампы, средства личной гигиены, газеты… Немногие из рабочих могли откладывать хотя бы два сэна; в большинстве случаев рабочие тратили больше, чем зарабатывали, поэтому они вынуждены были занимать у хозяев фабрик и владельцев домов. Ситуация оказывалась безысходной и рабочий попадал в кабалу на всю оставшуюся жизнь. Следует иметь в виду, что уровень жизни и условия труда рабочих как в Европе, так и в Америке были, в целом, такими, что им особенно не позавидуешь.

Образ жизни, в том числе быт и нравы, рабочих на Западе по сути ничем не отличался от образа жизни японских и русских работников. Это, очевидно, обусловлено общими закономерностями перехода от аграрного общества к индустриальной цивилизации в ходе промышленной революции и становления капитализма. Вполне естественно, что изменился и образ жизни с соответствующими нравами и бытовыми явлениями. Так, один из старых английских чулочных дел мастеров, вспоминая свое детство, которое пришлось на до–промышленную цивилизацию, писал: «Они (чулочники) жили в сравнительной легкости и изобилии, пользуясь правом на выпас на общественной земле свиньи, домашней птицы, а иногда и коровы. У каждого из них имелся огород, бочонок домашнего эля, рабочая одежда, выходной костюм и масса свободного времени» (211, 158). В тон ему, только не жалуясь, а страстно обвиняя, звучит популярное четверостишие тех времен:

Закон тебя поставит на правеж,

Коль ты гуся в общине украдешь.

Но почему ж молчит законность вся,

Когда крадут общину у «гуся»?

Известно, что Англия в силу ряда исторических причин стала первой индустриальной державой мира, превратилась в «мастерскую мира» с первым на нашей планете классом обезземеленных рабочих. Бесконтрольное развитие молодой капиталистической системы характеризовалось невиданным обнищанием и страданиями ремесленников и рабочих. Многие ремесленники вынуждены были расстаться со своим ремеслом и либо попасть в работные дома, либо стать бедняками, существуя на нищенское пособие, либо превратиться в рабочих, которые работали в адских условиях по 14–16 часов в день.

На многочисленных фабриках просто не было никакой охраны труда и здоровья рабочих, что признавал даже такой респектабельный журнал, как «Джельтменс мэгэзин». Он писал в 1782 году следующее об условиях жизни рабочих: «Они задыхаются от вредоносных газов в шахтах и рудниках или становятся жертвами ядовитых испарений во время обработки металлов, масел, порошков, жидких составов и т. п. На фабриках они являют собой печальную галерею слепых, хромых, преждевременно одряхлевших астматических и увечных инвалидов или полуинвалидов, в которых едва теплится жизнь…» (211, 160). Среди рабочих были и малолетние дети (начиная, с семи лет), причем сама их жизнь представляла беспросветное чередование тяжелого труда и короткого сна, нищенской же зарплаты едва хватало для поддержания скудного существования. Характеризуя семейные нравы пролетариата то» эпохи, Э. Фукс пишет о том, что в этой среде супружеская верность не подвергается искушениям: «Уже по одной той причине, что здесь, где приходится страшно работать для поддержания жизни, люди в короткое свободное время совершенно отупели и обессилены» (295, 297). Сюда следует добавить, как уже отмечалось, страшное пьянство и грубость в отношениях между английскими рабочими.

Аналогичная ситуация сложилась и во Франции, где тоже нищета и страдания были присущи рабочим, крестьянам и батракам. Многие крестьяне XVIII столетия пытались пополнить свой нищенский бюджет работой на «рассеянной мануфактуре», другие становились рабочими–сезонниками, уходя в города или оседая на местных предприятиях. «И если у рабочих–горожан, занятых на централизованных мануфактурах, оставалась еще надежда на поддержку тайного, хотя бы запретного, союза, то в еще более жалком положении оказывались крестьяне–рабочие рассеянных мануфактур: работая поодиночке или всей семьей у себя дома, отданные во власть предпринимателя–скупщика, они прирабатывали гроши, позволяющие им как–то существовать после уплаты королевских налогов и сеньоральных поборов, и еще почитали себя счастливыми, что, кроме нищенского земельного надела, в их собственности имеется станок» (108, 298). И вполне естественна та ожесточенность, с которой французские рабочие расправлялись с представителями господствующего класса. Ведь Великая Французская революция 1789 года в определенной степени является порождением нравов угнетенных социальных слоев и групп. Можно сказать, что кровавая революция — следствие жестоких нравов низших слоев общества, сформированных недалекой политикой эгоистичных высших слоев монархического строя.

И наконец, достаточно сильное влияние на нравы рабочих оказала индустриальная цивилизация — она убила красоту, что сказалось на взаимоотношениях полов. «Только слепой может не видеть убийственного уничтожения сохранившейся еще в народе физической красоты, — подчеркивает Э. Фукс, — производимого опустошительным действием чрезмерной и однообразной работы по обслуживанию капиталистически эксплуатируемой машины» (295, 139). Исчезновение эстетического начала из взаимоотношений индивидов влечет оскопление мира, который становится серым, что в свою очередь, делает жизнь серой и ведет к отуплению рабочих, формирует в их среде «безнравственные», жестокие и дикие нравы.

Раздел 28. На социальном дне: Восток или Запад?

С возникновением и развитием цивилизации общество стало усложняться и дифференцироваться — появились высшие и низшие слои, образовалось социальное дно. В сфере последнего существовали такие колоритные фигуры маргиналов, как куртизанки, воры, нищие, мошенники, плуты, бродяги и пр. И хотя социальное дно представляет собою почти универсальный феномен (исключение составляют отдельные цивилизации, например, империя инков, где не было только что перечисленных маргиналов), оно приобретает вполне определенную окраску в зависимости от социокультурной среды. Поэтому представляет особый интерес выявить инвариантные и переменные характеристики этого феномена в его восточной и западной версиях, что позволит более рельефно увидеть картину его отечественного варианта.

Достаточно разнообразен мир социального дна в арабо–мусульманской цивилизации, несмотря на устремленность ислама к справедливому устройству общества. Следует заметить, что представители социального дна характерны, преимущественно, для городской жизни с ее резкими контрастами между богачами и бедняками. Исследования средневекового арабского города показывают эту язву во всей ее «красоте»: «Очень многие в городах не находили никакого жилья и селились в шалашах на пустырях и окраинах города, устраивались на ночлег в мечетях (в первые века ислама это не возбранялось), ночевали в развалинах и даже в банях, где, как хорошо было известно, после захода солнца обитает нечистая сила. Армия поденщиков и бродяг, профессиональных нищих, карманников и просто опустившихся безработных составляла дно больших городов, любой из обитателей которого с удовольствием поменялся бы судьбой с домашними рабами, которые были каждый день сыты и имели крышу над головой» (194, 197).

Нравы социального дна арабо–мусульманской цивилизации привлекали внимание и интерес богатой и влиятельной верхушки горожан; поэтому данный социальный заказ нашел свое воплощение в таком специфическом жанре арабской литературы, как макамы. По мнению отечественных исследователей В. М.Борисова и А. А.Долинина, они не имеют аналога в европейской литературе и представляют собой сочетание свойств стихов и прозы, изысканной украшенной литературы и живой речи. В них ученый спор соседствует с рассказом о ловкой плутовской проделке, душеспасительная проповедь — с фривольным анекдотом, назидательные рассуждения — со злой сатирой, откровенно условная композиция — с достоверным отражением черт реальной жизни (3, 1987). Персонаж макам, Абу Зейд, относится к низам общества; через его похождения раскрывается мир большого арабского города, где процветала не только торговля, но и самое разнообразное мошенничество.

Абу Зейд, подобно прочим плутам и мошенникам, ненавидит богачей и власть имущих, поэтому он обманывает и обирает прежде всего богатых купцов, судей и правителей. Иногда он не только обманывает, но прямо обличает их жестокость, несправедливость и сластолюбие, заступается за обиженных; однако Абу Зейд обманывает любого, кто подвернется ему под руку, даже своего друга. Он понимает, что его поведение далеко не безукоризненно, но оправдывает его необходимостью приспособиться к жестоким условиям своего времени:

«Ведь рок, человеку слывущий отцом,

Нередко прикинется жалким глупцом:

Незрячим родясь, беззаконья творит —

Так сыну грешно ль притворяться слепцом?» (3, 44).

Макамы отражают свое время в художественной форме, позволяя наглядно и вместе с тем обобщенно представить жизненные сцены. Соответственно и Абу Зейд не является некой схемой или маской сотесНа с! е 1 агЬе, а личностью, чей характер неоднозначен: он не «плох» и не «хорош» — ему присущи человечность, ему свойственны и злые, и добрые поступки и нравы.

Красочный мир преступников и мошенников изображен в арабском средневековом плутовском романе «Жизнеописания Али–з–Зибака», частично вошедшем в знаменитые сказки «Тысяча и одной ночи». В центре его находятся проделки мошенницы Далилы, ее дочери Зайнаб, плутов Ахмада ад- Данафа, Али–з–Зибака и других (253). Перед нами повествование о «войне плутов», о хитростях, которые устраивают друг другу различные «партии плутов». Однако не следует забывать, что повествования такого рода отражают действительное положение восточных городов, где действовали «братства» плутов, или «молодцов». Обычно глава этих «молодцов» зачастую исполнял обязанности начальника городской стражи или был тесно с ним связан, выплачивая ему определенную сумму. Правитель, как правило, тоже пользовался услугами предводителя «молодцов», так как тот, прекрасно зная всех представителей преступного мира и все их уловки, мог легко раскрывать преступления и ловить воров и грабителей. И как бы нам это ни казалось фантастическим и невероятным, в действительности существовали такие ловкие и пронырливые предводители различного рода «братств» плутов, шаек воров и банд грабителей, о чем свидетельствуют многие арабские средневековые исторические хроники. В этом нет ничего удивительного — все это вполне вписывается в менталитет средневекового арабского горожанина «среднего класса»: будь хитер, ловок, смел, не будь разиней и не доверяйся слишком людям, и тогда, может быть, судьба будет к тебе благосклонна. Ну, как здесь не вспомнить нашего знаменитого Ваньку — Каина, порожденного нравами русской действительности эпохи Петровских реформ.

Свой колорит присущи нравам социального дна Японии прошлых столетий, элементы которых до сих пор существуют в современной жизни. Именно в XVII столетие своими корнями уходят, например, нынешние гангстерские банды — якудза. Если воспользоваться набором образов–штампов, привычных для восприятия Японии иностранцами, то можно «выписать» следующую картину: японский пейзаж невозможно представить без горы Фудзи, японскую культуру — без икебаны, японскую промышленность без электроники, так и японское общество — без якудзы. Последние своим появлением обязаны бурно развивающемуся Эдо XVII века, куда устремились тысячи крестьян, ремесленников и самураев, не имеющие средств для своего существования. «Бурно строившийся Эдо действительно давал крестьянам и самураям возможность заработать на существование, а особенно удачливым — разбогатеть. Крестьяне полагались на свои руки. Самураи, которых не до конца развратило тунеядство при княжеских замках, выбирали науки, изучение западных языков. Среди воинского сословия оказались, однако, и такие, кто сообразил: в кишащем пришлым людом Эдо не обязательно жить своим умом, можно жить и чужой глупостью. Бандзуин Тёбей был из их числа» (301, 5–6). Он не мог усвоить ни одной буквы и прежде всего букву закона, требовавшую честности в азартных играх, что дало ему возможность, открыв игорный дом, сколотить приличное состояние. Этот Тёбей и стал первым описанным в японской истории якудза, означающее самое плохое число 27 в японских картах. Ему принадлежит идея организации принудительного труда, которая приносит неплохой доход. Однажды власти предложили Тёбею нанять рабочих для прокладки дорог в городе и его окрестностях и ремонта каменных стен Эдосского замка. Не обладая для этого хоть какими–нибудь навыками, он прибегнул к картам: обыгранные им незадачливые картежники на стройке отрабатывали долги и проценты на них. С тех пор посредничество при найме на работу вместе с азартными играми и букмекерством стало неотъемлемой частью доходов преступного мира Японии.

В середине XIX века развернулась первая гангстерская война, причиной которой явился дележ территорий, на которых якудза в игорных притонах обирали рабочих–поденщиков. Дзи–ротё из города Симидзу, предводительствуя бандой гангстеров численностью в 600 человек, беспощадно вырезал группу соперников из соседней префектуры. Нынешние якудза исповедуют философско–людоедскую сентенцию Дзиротё: «Пистолет холоден. Пистолет — это механизм. В нем нет персонификации, — так передают гангстеры слова Дзиротё, — а меч — продолжение человеческой руки, человеческой плоти, и я могу, — цитируют якудза изречение своего прародителя, — передать всю глубину ненависти к противнику, когда клинок моего меча пронзает его тело. Погружая руку–меч в тело врага, — в этом месте пересказа слов Дзиротё якудза обычно закатывают в экстазе глаза, — нет большего наслаждения произнести: «Синдэ мораимасу», то есть «прошу вас умереть» (301, 6). Не случайно, что японская организованная преступность пришла к своему 300-летнему юбилею с результатами, вызывающими жгучую зависть американской «Коза ностра» и сицилийской мафии.

Немалое место в мире социального дна Японии занимали куртизанки, причем следует иметь в виду тот существенный факт, что долгое время профессия куртизанки отнюдь не считалась позорной. Ведь проституция рассматривалась как нечто необходимое для нормального функционирования общества. Ее особенностью является подчеркивание эстетической стороны человеческой экзистенции — она до такой степени насыщена артистическими элементами, как ни в какой другой стране мира. Уже шведский путешественник Кемпфер Энгельберт (1651–1716 гг.) сообщает, что публичные дома посещаются в Японии немногим меньше, чем храмы, что бордельный квартал города Нагасаки состоял из самых красивых домов, в которых жили только куртизанки. «Девушки покупаются еще в детстве за приличную сумму на известное число лет (от 10 до 20), — замечает Кемпфер, — и живут на иждивении богатого хозяина дома, по 7–30 человек взрослых и детей в одном доме.

Они все имеют очень удобные комнаты и ежедневно обучаются танцам, игре на разных музыкальных инструментах, писанию писем и другим подобающим их полу и способствующим развитию сладострастия искусствам. Младшие из них являются служанками и в то же время ученицами старших и более опытных. По мере того как они приобретают известную ловкость и обходительность в обращении, как на них увеличивается спрос и они приносят больший доход, их повышают рангом, вводят в лучший круг клиентов, и цена их возрастает, но деньги получает только хозяин» (23, 115).

Мечтой самого лучшего мужчины было испытать любовь «тауи», самой знатной из всех куртизанок. Не лишне заметить, что в японском обществе куртизанка в зависимости от своих талантов могла занимать и высокое место. Вся обстановка квартала куртизанок настолько художественна, производит такое эстетическое впечатление, что скрывает закулисную, темную сторону представительниц социального дна. Внешняя форма проявления японской проституции так же далека от европейской, как небо — от земли. Достаточно привести описание «Иошивары» Брунхубером, относящееся к 1907 году: «Нигде в мире расточительная, легкомысленная богиня чувственного наслаждения не воздвигла себе роскошного и более чувственного храма, чем в Иошиваре… В дрожащем потоке света и красок сидят, отдаленные от публики узкими решетками из палочек, самые красивые японские женщины. Волосы их уложены в прелестные прически, лицо, согласно обычаю страны, сильно накрашено и напудрено, и они одеты в лучшие произведения японской шелковой индустрии. Кимоно из материи темного, насыщенного цвета, вокруг стройной талии — «оби», пикантно оттеняющий по цвету кимоно… Молча сидят эти прекрасные изображения пагоды. Изредка только обмениваются они словами между собой, еще реже — с внешним миром. Ничто не оскорбляет взгляда непристойностью, ничто не шокирует изумленного иностранца, которого часто приветствуют ласковым кивком головы или дружеским жестом узкой руки. Женская честь не пятнается здесь в пошлой, безобразной форме. От этой современной женщины веет на нас дыханием того эллинского, античного воззрения на любовь и чувственные наслаждения, которое видело благородство полового инстинкта не в шаткой благопристойности, а в сочетанном с красотой достоинстве личности. Здесь этот идеал осуществлен» (23, 117–119).

С веселыми кварталами японских городов издавна тесно связаны гейши — японские гетеры, которые чаще всего не продают своего тела, а развлекают гостя в соответствии со строгими правилами. Пребывание у гейши, в течение шести лет обучавшейся манерам поведения, пению, танцам, церемонии приготовления чая и составлению букетов цветов, позволяет мужчине расслабиться, освободиться от стального корсета вечного самообладания на некоторое время (208, 60). Понятно, что общение с гейшей могли позволить себе только состоятельные японцы. Таким образом, нравы японского социального дна отличаются от распространенных на Западе нравов своей эстетичностью и философичностью, будь это нравы якудза или куртизанок.

Многообразен и мир социального дна Западной Европы прошлых веков господства абсолютистских монархий и буржуазных правительств: здесь и нищие, и воры, и проститутки, и преступники разного рода и калибра. Например, в XVIII в. Неаполь представлял собой удивительную смесь красоты и грязи, богатства и нищеты. Ему были присущи живость и веселость, достаточно вспомнить район бедноты, где происходили шутовские потасовки во время бесплатных раздач продовольствия и где наблюдалась чрезмерная скученность бедняков и нищих. «Большая часть нищих не имеет крова, на ночь они находят приют в каких–нибудь пещерах или конюшнях, разрушенных домах или в ночлежках, которые, пожалуй, не лучше и хозяева которых, предоставляя в виде всей обстановки фонарь и немного соломы, за один грано (мелкая неаполитанская монета) или за чуть большую сумму впускают их на ночь… Их видишь там, — продолжает князь Строители (1783), — спящими вповалку, подобно грязным животным, без различия возраста и пола. Можно ли представить себе все мерзости, какие из сего воспоследуют, и прекрасных отпрысков, зачатых там» (33, 565). Этих бедняков в 400-тысячном Неаполе насчитывалось самое малое 100000 человек; среди них господствуют нравы висельников и неунывающих бродяг.

На социальном дне общества оказывались и те, кто по разным причинам оказывался на каторге. Известно, что абсолютизм выражался в многочисленных институтах, одним из которых является каторга на галерах. Здесь отбывали наказание контрабандисты, дезертиры, нищие и др. Французский министр времен Людовика XIV Кольбер давал специальные распоряжения для судей, чтобы формировать команды для флота, причем осужденных держали на нем и после отбывания срока наказания. Для каторжной работы на галерах испанский король выкрадывал подданных у своих соседей, а Людовик XIV имел договор с Савойским герцогом, у которого не было флота, чтобы он отдавал своих каторжан Франции; с 1685 года на галеры отправляли массу протестантов (146, 102). Протестанты сидели среди дезертиров, у которых были обрезаны уши и носы. Все были прикованы к скамьям длинными цепями, гребли каждый день 10–12 часов, кормили их хлебом и водой. Чтобы они не кричали в случае ранения во время морского боя, им затыкали рот специальной затычкой из пробкового дерева, висевшей у них все время на шее. Надсмотрщики методично били их по спине батогами из воловьих жил.

В этом кусочке социального дна, как в фокусе, отражалось общество с его отношением к человеку. Народ отбывал каторгу по всей Франции — большой галере; о его нравах уже тала речь выше. Нас интересуют в данном случае нравы социального дна французского общества, где концентрировались люди, питавшие отвращение к труду и в силу этого имевшие распущенные нравы. Все эти нравы прекрасно описаны в книге Э. — Ф. Видока, бывшего каторжанина, который впоследствии стал начальником Парижской тайной полиции. В своих знаменитых «Записках» он пишет: «Как только ворам стало известно, что я буду возведен в должность главного агента охранительной полиции, они сочли себя погибшими. Более всего их беспокоило то, что я был окружен людьми, жившими и работавшими вместе с ними в течение многих лет и потому знавшими их наперечет» (44, 65). И действительно, им были раскрыты многие преступления, совершенные дерзкими ворами парижского дна. Как все это похоже на случаи Ваньки — Каина и арабских главарей «молодцов». О нравах люмпенов (нищих, воров и прочих представителей социального дна) с тонким психологизмом рассказывается в «Дневнике вора» Жана Жене: «Человек остается падшим, пока несет в себе знаки падения, и умение прибегать к уловкам мало что даёт. Лишь с помощью гордости, необходимой нищете, мы вызывали жалость, бередя самые омерзительные язвы. Мы становились укором вашему благополучию» (86, 52).

Проституция в западноевропейских странах носила отвратительный характер, в отличие от японской — она поистине является язвой общества. Когда–то Наполеон пытался вести с ней решительную борьбу, однако успехом она не увенчалась. И тогда была высказана мысль о том, что общество подобно прекрасному дворцу, который не может жить. нормальной жизнью без отхожего места, каковым и является проституция. Понятно, что мир куртизанок был дифференцирован на профессионалок высшего и низшего разрядов, хотя по сущее-. тву никакого различия между ними не было.

Типичной фигурой, неотделимой от проститутки (как правило уличной), является сутенер, который нужен ей как любовник (не следует забывать, что проститутка отдается клиенту как автомат, бесчувственное существо). Именно этим объясняется то, «что проститутка не только содержит сутенера — если бы его главная функция состояла в том, чтобы доставлять ей клиентов и охранять ее, было бы естественнее, если бы они делили доход пополам, — но и положительно осыпает его порою деньгами и что между проститутками существует настоящее соревнование, кто лучше содержит своего альфонса» (285, 337). Сам сутенер считается отбросом общества, самым низким человеческим существом, являясь, по сути, паразитом, и связывая проститутку с уголовным миром. Без него невозможно понять феномен западноевропейской проституции и нравы обитателей социального дна.

Литература

1. Аверинцев С. С. Крещение Руси и путь русской культуры. Русское зарубежье в год тысячелетия крещения Руси. М., 1991.

2. Аксаков СТ. Детские годы Багрова–внука. Минск, 1982.

3. Аль — Харири Абу Мухаммед Аль — Касим. Макамы. Арабские средневековые плутовские новеллы. М., 1987.

4. Анисимов Е. В. Петр Первый: Рождение империи // История Отечества: люди, идеи, решения. Очерки истории России IX — начала XX в. М., 1991.

5. Анисимов Е. В. Россия в середине XVIII века: борьба за наследие Петра. М., 1986.

6. Анан Комн. Кн. XIV. 4.

7. Антипов А. Бригадный подряд XVII века // Дорогами тысячелетий: сборник исторических статей и очерков. М., 1989.

8. Антоний, митрополит. О Пушкине. М., 1991.

9. Антонович В. Коротка iстория Коззаччини. Киiв, 1991.

10. Архив истории труда в России. Пг., 1922.

11. Афанасьев А. Н. Древо жизни. М., 1982.

12. Афанасьев А. Н. Образцы литературной полемики прошлого столетия. Библиографические записки. 1859. Т.2.

13. Бантыш — Каменский Дм. Биография российских генералиссимусов и генерал–фельдмаршалов. М., 1991. 4.2.

14. Барышников М. Н. История делового мира России. М., 1994.

15. Бахтин М. М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М., 1990.

16. Безвременье и временщики: Воспоминания об «эпохе дворцовых переворотов» (1720–1760‑е годы). Л., 1991.

17. Беньяш Р. Катерина Семенова. Л., 1987.

18. Бердяев Н. Судьба России. М., 1918.

19. Бернштам Т. А. Будни и праздники: поведение взрослых в русской крестьянской среде (XIX — начало XX века). Этнические стереотипы поведения. М., 1985.

20. Библиотека Флоренция Павленкова. Библиграфическая серия. Челябинск, 1994. Т. т. 1, 4.

21. Биркин К. Временщики и фаворитки XVI, XVII, XVIII столетий. М., 1992. Кн. 3.

22. Блон Ж. Великий час океанов… Средиземное море. М., 1982.

23. Блох И. История проституции. СПб., 1994.

24. Боборыкин П. Д. Письма о Москве. // Вестник Европы. 1881. № 1.

25. Богословский М. Быт и нравы русского дворянства в первой половине XVIII века. // Научное слово. 1904. Кн. V и VI.

26. Богославский М. М. Историография, мемуаристика, эпнстолярий. М., 1987.

27. Болотов А. Т. Записки. СПб., 1875. Т.1.

28. Болотов А. Т. Любопытные деяния и анекдоты. М., 1875.

29. Боплан Г. Л. Опис Украiни. Мерiме П. Украiнскi козаки на ихнi останнi гетьмани. Богдан Хмельницкий. Львiв, 1990.

30. Бретон Ги. Истории любви в истории Франции. М.,1995. Т. 3–4.

31. Брешко — Брешковский Н. Жуткая сила. Ростов–на–Дону, 1991.

32. Брикнер А. История Екатерины Второй. М., 1991.

33. Бродель Ф. Игры обмена. М., 1988.

34. Бродель Ф. Структуры повседневности: возможное и невозможное. М., 1986.

35. Бурышкин П. А. Москва купеческая. М., 1991.

36. Бутовский А. Опыт о народном богатстве. СПб., 1847.

37. Валишевский К. Вокруг трона. М., 1990.

38. Валлотон А. Александр I. М., 1991.

39. Василевский И. М. Романовы. От Михаила до Николая: История в лицах и анекдотах. Ростов–на–Дону, 1993.

40. Веблен Т. Теория праздного класса. М., 1984.

41. Вениамин, митрополит (Федченков). Божий люди. М., 1991.

42. Верн Ж. История великих путешествий. В 3‑х книгах. М., 1993. Кн. 1.

43. Вехи. Интеллигенция в России: Сб. Ст. 1909–1910. М., 1991.

44. Видок Э. — Ф. Записки Видока, начальника Парижской тайной полиции. Киев, 1991. Т. 2–3.

45. Виппер Р. Психология театра. // Мир Божий. 1902. N62.

46. Вишняков Н. П. Сведения о купеческом роде Вишняковых. М., 1911. Ч. III.

47. Власов Ю. П. Огненный крест. Историческая исповедь. М., 1991. 4.1.

48. Волгин И. Родиться в России… «Достоевский и современники: жизнь в документах». М., 1991

49. Волошин М. Лики творчества. Л., 1988.

50. Вольтер. История Карла XII, короля шведов. СПб., 1909. Т. 2.

51. Вольф А. И. Хроника петербургских театров. СПб., 1877. Ч. 1.

52. Восток — Запад. Исследования. Переводы. Публикации. М., 1985.

53. Вострышев М. Божий избранник: Крестный путь Святителя Тихона, Патриарха Московского и всея России. М., 1991.

54. Время. 1862. № 8. Отд. 2.

55. Всеволодский (Гернгросс) В. История русского театра. В 2‑х т. Л. — М., 1929.

56. Гачев Г. Русский Эрос. // Опыты. Сб. М., 1990.

57. Гейрот А. Описание Петергофа. СПб., 1868.

57а. Геопоники.,

58. Герберштейн С. Записки о московитских делах. СПб., 1908.

59. Гермес. Торговля и реклама. Сборник. СПб., 1994.

60. Герцен А. И. Собр. соч.: В 30-ти т. М., 1954–1964. Т. 7.

61. Гершензон М. Литературное обозрение. // Научное слово. 1904\Кн. IV.

62. Гиляровский Вл. Москва и москвичи. М., 1981.

63. Гиляровский В. А. Трущобные люди. М., 1984.

64. Глинский Б. Б. Царские дети и их наставники. СПб. М., 1912.

65. Гоголь Н. В. Арабески. М., 1990.

66. Гордеев А. А. История казаков. М., 1991. 4.1.

67. Горевалов И. И. Боевые искусства мира. Йошкар — Ола. 1994.

68. Горький М. На дне. Мать. В. И.Ленин. М., 1981.

69. Гребельский П. Х. Пираты. СПб., 1992.

70. Гришелева Л. Д. Формирование японской национальной культуры. М., 1986.

71. Громыко М. М. Мир русской деревни. М., 1991.

72. Гуревич А. Я. Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства. М., 1990.

73. Гуревич П. Философия изысканного сладострастия. // «Соперница собственной дочери» и др. истории. М., 1994.

74. Давыдова Л. Ричард Остлер, король фабричных детей. //Мир Божий. 1895. Март.

75. Даль В. Картины из русского быта. СПб., 1861. Т. I.

76. Данилевский Н. Я. Россия и Европа. М., 1991.

77. Диль Ш. Византийские портреты. М., 1994.,

78. «Дневник» и воспоминания Анны Вырубовой. М., 1991.

78а. Дикселиус М., Константинов А. Преступный мир России. СПб., 1995.

79. Домострой по списку Общества истории и древностей российских. / подгот. к печати И. Е.Забелин. М., 1882.

80. Достоевский Ф. Братья Карамазовы. М., 1977.

81. Достоевский Ф. Дневник писателя. М., 1982,1984.

82. Евгеньева М. История династии Романовых. М., 1991.

83. Екатерина II. Записки. СПб., 1907.

84. Ерофеев Н. А. Туманный Альбион. Англия и англичане глазами русских. 1825–1853. М., 1982.

85. Ефремова Н. Как любили наши предки. // Эрос. М., 1990. № I.

86. Жене Ж. Дневник вора. М., 1994.

87. Жильяр П. Император Николай II и его семья. Л., 1990.

88. Житие Аввакума и другие его сочинения. М., 1991.

89. Жихарев СП. Записки современника. Воспоминание старого театрала. В 2‑х т. Л., 1989. Т. I.

90. Забелин И. Е. Домашний быт русского народа в XVI и XVII столетиях. М., 1918.

91. Забелин И. Е. Как жили в старину русские цари–государи. М., 1991.

92. Забылин М. Русский народ, его обычаи, обряды, предания, суеверия и поэзия. М., 1990.

93. Замалеев А. Ф., Овчинникова Е. А. Еретики и ортодоксы: Очерки древнерусской духовности. Л., 1991.

94. Замысловский Е. Царствование Феодора Алексеевича. СПб., 1871. 4.1.

95. Записки А. М.Тургенева. // Былое. Пг., 1919. № 14.

96. Записки графа Сегюра о пребывании его в России в царствование Екатерины II. СПб., 1865.

97. Записки императрицы Екатерины Второй. СПб., 1907: Записки и воспоминания русских женщин XVIII — первой половины XIX веков. М., 1990.

98. Записки княгини Дашковой. Письма сестер Вильмот из России. М., 1991.

99. Записки сенатора И. В.Лопухина. М., 1990.

100. Засосов Д. А., Пызин В. И. Из жизни Петербурга 1890–1910‑х годов. Записки очевидцев. Л., 1991.

101. Золотницкий Н. Ф. Цветы в легендах и преданиях. М., 1991.

102. Зомбарт В. Буржуа. Этюды но истории духовного развития современного экономического человека. М., 1994.

103. Из воспоминаний баронессы М. П.Фредерике. // Исторический вестник. 1898. № 1–5.

104. Из записок князя П. В.Долгорукова. М., 1909.

105. Изречения египетских отцов. СПб., 1993.

106. Искендеров А. А. Тоетоми Хидзеси. М., 1984.

107. История Дона (с древнейших времен до падения крепостного права). Ростов–на–Дону, 1973.

108. История Франции. М, 1972. Т. I.

109. Калачев Б. Ф. Взгляд на проблему через… столетие // Проституция и преступность. М., 1991.

110. Кантемир А. Собрание стихотворений. Л., 1956.

111. Каптерев Н. Ф. Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович. Сергиев Посад, 1909. Т. I.

112. Кардини Ф. Истоки средневекового рыцарства. М., 1987.

113. Карлейль Т. История Французской революции. М., 1991.

114. Карнович Е. Родовые прозвания и титулы в России и слияние иноземцев с русскими. М., 1991.

115. Касвинов М. К. Двадцать три ступени вниз. Кишинев, 1988.

116. Киевская старина. Киев, 1887. Т. XIX. Октябрь.

117. Киевская старина. Киев, 1889. № I.

118. Кириченко Е. И. Русская архитектура 1830–1910‑х годов. М., 1978.

118а. Кирквуд К. Ренессанс в Японии. М, 1988.

119. Ключевский В. О. Исторические портреты. Деятели исторической мысли. М., 1990.

120. Ключевский В. О. Курс русской истории. М., 1937. Ч. V.

121. Ключевский В. О. Курс русской истории: В 9-ти томах. М., 1987–1990.

122. Ключевский В. О. Литературные портреты. М., 1991.

123. Ключевский В. О. Очерки и речи. Пг., 1918.

124. Князьков С. Очерки из истории Петра Великого и его времени. М., 1990.

125. Кодзики. Записки о деяниях древности. СПб., 1994.

126. Кондаков Н. П. Очерки и заметки по истории средневекового искусства и культуры. Прага, 1929.

127. Конрад Н. И. Японская литература в образцах и очерках. Л., 1927. Т. I.

128. Корнилова А. В. Картинные книги. М., 1982.

129. Костомаров Н. И. Русская история в жизнеописаниях ее главных деятелей. М., 1991.

130. Костомаров Н. Русские нравы. М., 1995.

131. Котошихин Г. К. О России в царствование Алексея Михайловича. СПб., 1859.

132. Кранобаев Б. И. Русская культура второй половины XVII — начала XIX в. М., 1983.

133. Крестовников Н. К. Семейная хроника Крестовниковых. М., 1908. Кн. 1.

134. Крестовский В. В. Петербургские трущобы. В 2‑х кн. М., 1990. Кн. I.

135. Крутикова Т. Что мы знаем о стыде. // Эрос. М., 1991. № I.

136. Кропоткин П. А. Великая французская революция 1789–1793. М., 1979.

137. Круглый год. Русский земледельческий календарь. М., 1992.

138. Крылов А. И. Басни. Сатирические произведения. Воспоминания современников. М., 1988.

139. Кузнецова А. Табель о рангах. // Глагол. Литературно–художественный альманах. М., 1990.

140. Куликова К. Российского театра первые актеры. Л., 1991.

141. Кулиш П. А. Записки и Южной Руси. СПб., 1856. Т. I.

142. Культура Византии. Вторая половина VII‑XII в. М., 1989.

143. Купер В. История розги. Харьков, 1991.

144. Кюстин А. Николаевская Россия. М., 1990.

145. Лабрюйер Ж. де. Характеры. М., 1974.

146. Лависс Э., Рамбо А. Всеобщая история с VI столетия до нашего времени. М., 1899. Т.6.

147. Лапип В. В. Семеновская история 16–18 октября 1820 года. Л., 1991.

148. Левандовский А. А. Время Грановского: У истоков формирования русской интеллигенции. М., 1990.

149. Левшин Б. В. Начало Академии наук в России. // История СССР. № 2.

150. Ливан. Речи. XI. 212.

151. Лихачев Д. С., Панченко А. М., Понырко Н. В. Смех в Древней Руси. Л., 1984.

152. Лозинский С. Г. История панства. М., 1986.

153. Лорер Н. И. Записки декабриста. М., 1931.

154. Лосев А. Ф. Философия, мифология, культура. М., 1991.

155. Лосев А. Ф. Эстетика Возрождения. М., 1978.

156. Лосский Н. О. Условия абсолютного добра. Основание этики. Характер русского народа. М., 1991.

157. Любарский Л. Н. Историограф Михаил Пселл. // Пселл М. Хронография. М., 1978.

158. Манн Т. Собр. соч. М., 1961. Т. 10.

159. Манфред А. З. Наполеон Бонапарт. Сухуми, 1989.

160. Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2‑е изд.

161. Масонство в его прошлом и настоящем. М., 1991. Т. 11.

162. Маховский Я. История морского пиратства. Киев, 1992.

163. Меликсетян А. С. Краткий очерк истории проституции. // Преподавание истории в школе. 1990. № 3.

164. Мельгунов С. П. Последний самодержец. М., 1990.

165. Менделеев Д. И. Собр. соч. М., 1950. Т. XX.

166. Меньшиков М. О. Из писем к ближним. М., 1991.

167. Миненко Н. А. Живая старина: Будни и праздники сибирской деревни в XVIII — первой половине XIX в. Новосибирск, 1989.

168. Минцлов СР. За мертвыми душами. М., 1991.

169. Миронов Б. Н. Русский город в 1740–1860‑е годы: демографическое, социальное и экономическое развитие. Л., 1990.

170. Михневич Вл. Русская женщина XVIII столетия. Киев, 1895.

171. Монтень М. Опыты. Книга первая и вторая. М., 1979.

172. Мордовцев Д. Л. За чьи грехи? Великий раскол. М., 1990.

173. Моров А. В. Три века русской сцены. М., 1978. Кн. 1.

174. Морозова М. К. Мои воспоминания. // Наше Наследие. 1991. № VI.

175. Муравьев А. Н. Путешествия по святым местам русским. М., 1990.

176. Мэмфорд Л. Миф машины. // Утопия и утопическое мышление: антология зарубежной литературы. М., 1991.

177. На изломе социальных структур. / Рук. авт. коллектива А. А.Галкин. М., 1987.

177а. Народы мира в нравах и обычаях. Пг., 1916.

178. Некрасов Н. А. Собр. соч. в 8-ти т. М., 1965–1967. Т. 1.

179. Нестеров Ф. Связь времен. М., 1987.

180. Нечкина М. Д. Движение декабристов. М., 1957. Т. 1.

181. Николаева Н. Японские сады. М. 1975.

182. Никольский Н. М. История русское церкви. М., 1988.

183. Новиков Н. И. Опыт исторического словаря о российских писателях. СПб., 1772.

184. Нойкирхен X. Пираты. Киев, 1992.

185. О долге и чести воинской в российской армии: Собрание материалов, документов и статей. / Под ред. В. Н.Лобова. М., 1988.

186. Ожегов СИ. Словарь русского языка. М., 1982.

187. Оларт Е. Петр I и женщины. Киев, 1991.

188. Олеарий А. Описание путешествия в Московию и через Московию в Персию и обратно. СПб., 1906.

189. О повреждении нравов в России князя М. Щербатова и путешествии А. Радищева. М., 1984.

190. О приватной жизни.

191. Островский А. Н. Вся жизнь театру. М., 1989.

192. Островский А. Н. Записки замоскворецкого жителя. М., 1987.

193. Охлябин С. Д. Честь мундира. М., 1994.

194. Очерки истории арабской культуры V–XV вв. М., 1982.

195. Пави Л. Словарь театра. М., 1991.

196. Павленко Н. И. Птенцы гнезда Петрова. М., 1988.

197. Паламарчук П. Москва или Третий Рим? Восемнадцать очерков о русской истории и словесности. М., 1991.

198. Палеолог М. Царская Россия накануне революции. М., 1991.

199. Памятные записки А. З.Храповницкого, статс–секретаря императрицы Екатерины Второй. М., 1990.

200. Пестрые сказки с красным словцом, собранные Иринеем Модестовичем Гомозейкой. СПб., 1833.

201. Петров П. Н. Составитель «Замечаний на заметки Майнштейна о России». // Русская старина. 1876. Т. 26.

202. Пикуль В. Сын «пиковой дамы».// Перспективы. М., 1991. № 8.

203. Пиндар. Вакхилид: Оды, Фрагменты. М., 1980.

204. Писарев Н. Домашний быт русских патриархов. М., 1991.

205. Платонов О. Русский труд. М., 1991.

206. Покровский М. Н. Русская история с древнейших времен. М. — Л., 1933. Т. И.

207. Поликарпов В. С. Лекцii з iсторii свiтовоi культури. Харкiв, 1990.

208. Поликарпов В. С. Любовь и эротика в истории мировой культуры. Ростов–на–Дону, 1993.

209. Полное собрание законов Российской империи. Т. I–XVII. СПб., 1830.

210. Поляковская М. А., Чекалова А. А. Византия: быт и нравы. Свердловск, 1989.

211. Поулсен Ч. Английские бунтари. М., 1987.

212. Персняков А. Е. Российские самодержцы. М., 1990.

213. Пропп В. Я. Русские аграрные праздники. Л., 1963.

214. Прыжов И. Г. История кабаков в России в связи с историей русского народа. Казань, 1913.

215. Прыжов И. Г. Очерки. Статьи. Письма. М. — Л., 1934.

216. Пушкарева Н. Какими были древнерусские женщины. // Наука и жизнь. 1991. № 8.

217. Пушкин А. С. Собр. соч. в 10-ти томах. М., 1974–1978.

218. Пушкин А. С. Собр. соч. в одном томе. М., 1984.

219. Пыляев М. И. Замечательные чудаки и оргиналы. М., 1990.

220. Пыляев М. И. Старый Петербург. СПб., 1889.

221. Рабинович М. Г. Очерки материальной культуры русского феодального города. М., 1988.

222. Разумовский Ф. Матвей Казаков — архитектор «дворянской республики». // Наше наследие. 1991. М» VI.

223. Рейснер. Идеология Востока. М. — Л., 1027.

224. Розанов В. В. Люди лунного света. СПб., 1913.

225. Романов В. Под покровом тайны. // Русская старина. М., 1990 Вып. 1.

226. Ропшин В. / Савинков Б. / Конь бледный. М., 1991.

227. Россия и Испания: Документы и материалы. Т.1. 1667–1799 гг М., 1991.

228. Русская художественная культура второй половины XIX века: Картина мира… М., 1991.

229. Русские мемуары. Избранные страницы. 1800–1825 гг. М., 1989.

230. Русский архив. 1875. № 11.

231. Русский очерк. 20–50‑е годы XIX века. М., 1986.

232. Русский провинциальный театр. Воспоминания. Л. — М., 1937.

233. Русское общество 30‑х годов XIX века. Люди и идеи. Мемуары современников. М., 1989.

234. Русское общество 40–50‑х годов XIX века. Часть I. Записки А. И.Ко–шелева. М., 1991.

235. Рывкина Р. В. Советская социология и теория социальной стратификации. // Постижение. М., 1989.

236. Савельев Е. П. История казачества. Новочеркасск, 1812–1916 Ч. 1–3.

237. Салтыков А. С. Стержень российской духовности. / / Русь многоликая. М., 1990.

238. Сахаров И. П. Русское народное чернокнижие. М., 1991.

239. Свет Я. В страну Офир. М., 1967.

240. Светрзарская С. Светский человек, изучивший свод законов общественных и светских приличий. СПб., 1880.

241. Семанов В. И. Из жизни императрицы Цыси. М., 1976.

242. Семевский М. Царица Катерина Алексеевна, Анна и Биллем Монс. 1692–1724. Л., 1990.

242а. Семевский М. Царица Прасковья. 1664–1723. М., 1989.

243. Сен — Симон. Мемуары. М., 1991. Т. 2.

244. Сердюк Е. А. Японская театральная гравюра 17–19 веков. М., 1990.

245. Серегин А. Была ли пьяной Русь. // Глагол. Художественно–литературный альманах. М., 1990.

246. Сидихменов В. Я. Маньчжурские правители Китая. М., 1985.

247. Сироткин В. Г. Вехи отечественной истории. Очерки и публицистика. М„1991.

248. Сказание о венчании на царство русских царей и императоров. М., 1990.

249. Слобожанин М. Историческое развитие идей артельного движения. Боровичи, 1919.

250. Соловьев С. М. История России с древнейших времен. М., 1991. Т. 12.

250а. Солоневич И. Народная монархия. М., 1991.

251. Сочинения Екатерины II. М., 1990.

252. Спиридович А. Записки жандарма. М., 1991.

253. Средневековые арабские повести и новеллы. М., 1982.

254. Станиславский К. С. Мое гражданское служение России. М.,1990.

255. Станиславский К. С. Моя жизнь в искусстве. М., 1962.

256. Статистическое описание Земли донских казаков, составленное в 1822–1833 гг. Новочеркасск, 1891.

257. Стендаль. Жизнь Наполеона. // Собр. соч. в 15-ти томах. М., 1959. Т. II.

258. Стендаль. Воспоминание о Наполеоне. Собр. соч. в 15-ти томах. М., 1959. Т. II.

259. Стихотворная комедия, комическая опера, водевиль конца XVIII — начала XX века. Л., 1990. Т. 1.

260. Стрепетова А. Записки. М., 1934.

261. Сумароков А. П. Драматические сочинения. Л., 1990.

262. Сумароков П. И. Прогулка за границей. СПб.,1821.

263. Сэй–сенагон. Записки у изголовья. М., 1975.

264. Тарле Е. Ф. Наполеон. М., 1991.

265. Томсинов В. А. Светило российской бюрократии: Исторический портрет М. М.Сперанского. М., 1991.

266. Тот дивный мир: XVIII–XIX вв. М., 1991.

267. Три века. М., 1991. Т 1.

268. Тримингэм Дж. С. Суфийские ордена в исламе. М., 1989.

269. Троицкий СМ. Русский абсолютизм и дворянство в XVIII в. М., 1974.

270. Трубецкой В. Записки кирасира. // Наше наследие. 1991. МНУ.

271. Труды комиссии, учрежденной для пересмотра «Уставов фабричного и ремесленного». СПб., 1883. 4.2. Приложение VIII.

272. Туган — Барановский М. Русская фабрика в прошлом и настоящем. Харьков, 1926.

273. Тхоржевский Ив. Последний Петербург. // Нева. 1991. № 7.

274. Тюлар Ж. Мюрат, или пробуждение нации. М., 1993.

275. Тютчева А. Ф. При дворе двух императоров. М., 1990.

276. Удальцова З. В. Византийская культура. М., 1988.

277. Уоллас И., Уоллас С, Уоласс Э., Валлечински Д. Интимная сексуальная жизнь знаменитых людей. Минск, 1993.

278. Урланис В. Ц. История военных потерь. СПб., 1994.

279. Устное повествование Никиты Коржа. Одесса, 1842.

280. Фавье Ж. — Л. Записки секретаря французского посольства в С. — Петербурге. // Исторический вестник. 1887. Т. 29.

281. Февр Л. Бои за историю. М., 1991.

282. Феоктистов Е. За кулисами политики и литературы. М., 1991.

283. Физиология Петербурга. М., 1984.

284. Философия в «Энциклопедии» Дидро и Даламбера. М., 1994.

285. Фукс Э. Иллюстрированная история нравов. Буржуазный век. М., 1994.

286. Фукс Э. Иллюстрированная история нравов. Галантный век. М., 1994.

287. Фукс Э. Иллюстрированная история эротического искусства. М., 1995.

287а. Хань У. Жизнеописание Чжу — Юаньчжана. М., 1980.

288. Хара — Даван Э. Чинхис–хан. Элиста, 1991.

289. Ходачевич В. Державин. М., 1988.

290. Цареубийство 11 марта 1801 года: Записки участников и современников. СПб., 1907.

291. Цветов В. Мафия по–японски. М., 1985.

292. Церковно–народный месяцеслов И. П.Калинского. М., 1990.

293. Чайковская О. «Как любопытный скиф…» М., 1990.

294. Чемберлен В. Вся Япония. СПб., 1905.

295. Чериковер С. Петербург. М., 1909.

296. Черная Л. А. Русская мысль второй половины XVII — начала XVIII в. о природе человека. // Человек и культура. М., 1990.

297. Чулков Н. П. Московское купечество XVIII и XIX веков. //Русский архив. 1907. № 12.

298. Шепелев Л. Е. Отмененные историей чины, звания и титулы Российской империи. Л., 1977.

299. Шильдер Н. К. Император Александр Первый, его жизнь и царствование. СПб., 1897. Т. 1.

300. Шильдер Н. К. Император Николай I, его жизнь и царствование. СПб., 1903. Т. 1.

301. Шиман Г., Брикнер А. Смерть Павла Первого. М., 1910.

302. Шишко Л. Рассказы из русской истории. М., 1991.

303. Шолохов М. А. Тихий Дои. Книга 1 и 2. М., 1980.

304. Штейнер Е. С. Икю Содзюн. М., 1987.

305. Шульце — Певерниц Г. Очерки общественного хозяйства и экономической политики. Россия. СПб., 1901.

306. Шеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина. М. — Л., 1928.

307. Эксквемелин А. О. Пираты Америки. М., 1994.

308. Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона.

309. Юности честное зерцало. // Семья: книга для чтения. Кн. 1. М., 1990.

310. Яворницкий Д.1. Iстория запорозских Козаков. Т. 1. Киiв. 1990.

311. Язвы Петербурга. / Столичное дно глазами газетных репортеров рубежа веков. / Л., 1990.

312. Baynes N. H. Moss H. S. Bizancjum w step do cywilizacjoi wschodnior–zymskiej. W., 1964.

312a. Berard V. La Revolte de 1, Asie. P.,

313. Chopin M. Russie. P., 1838. T. 1.

314. De Broc V. La France sous I Ancien Regime. Le gouverment et les institutions. P., 1887.

315. Dunn Ch. Everyday Life in Traditional Japan. Tokyo, 1982.

316. Edwards O. Japanese Play and Playfellows. L., 1901.

317. Elias N. B. A milestone in hist. psycho-Sociology: The making of the social person //. F. of Hist. Sc. — Oxford 1989. Vol. 2. N 2.

317a. Elias N. Prizemiany obyczoyow w cywilizacji zachodu. W., 1980.

318. Fabiani B. Niziolki, lokietki, karlikowie. W., 1980.

319. Frederic L. Zycie codzienne w Jponii u progu nowoczenosci. W.,1988.

320. Hall J. W. Jponia od szasow najdawnejszych do dzisiaj. W., 1979.

321. Hansen W. Pawi tron. W., 1980.

322. Histoire de cosacs. P., T. 1.

323. Historia Kosciola. W.,1984.

324. Inalcik H. Capital formation in the Ottoman Empire // Journal of Economic History. 1969, March.

325. Kaempfer E. History of Japan. Tokyo. 1923.

326. Kaluzynski 3. Imperium mongolskie. W., 1970.

327. Kinkaid Z. (Penlington). Kabuki: the Popular Stage of Japan, L., 1925.

328. Kosseckij. Cybernetyka spleszna. W., 1975.

329. Kurowski S. Wstep do demografii historycznej // Studia Ekonomic–zne. 1971. Z.23.

330. Lewis R. Zycie codzienne w Turcji Osmanskij. W., 1984.

331. Marzak A. Zycie codzienne w podzozoch po Europie w XVI u XVII wieku. W., 1978.

332. Opis obycifoajow i zwyczajow. Poznan. 1840. T. II.

333. Rambaud A. Histoire de la civilisaton transaise. P., 18… T. II.

334. Redesdale. A tragedy in Stone. L., 1912.

335. Sansom G. N. Japan: A Short Cultural History. Stanford., 1978.

336. Sen — Simon. Memoires. M., 1976. T. 1.

337. Serczyk W. A., Piotr 1. Wielki. Wroslaw — Warszawa-Krakow — Gdansk, 1977.

338. Sourdel J., Sourdel D. La civilisation de I, islam classique P., 1968.

339. Takekoshi Yosaburo. The Economic Aspects of the History of the Civilisation of Japan. L., Vol. 2.

341. Walter G. La vie quotidienne a Byzance au Siecle des Comnenes. P., 1966.

342. Weber M. Essays in Sociology. L., 1947.

343. Weulersee G. Le Japon L'ayjourd, ui. P…, 1905.

344. Young J. Z. Programy mozgu. W., 1984.

Загрузка...