История последнего из Абенсераджей

...

Когда Боабдил,[1] последний король Гранады, отправляясь в изгнание, покидал владения своих предков, он помедлил на горе Падуль. С ее вершины открывалось море, по которому несчастному монарху предстояло плыть в Африку, а также видны были Гранада, Вега и берег Хениля, где раскинулись палатки Фердинанда и Изабеллы. Взглянув на этот прекрасный край, на кипарисы, кое-где еще отмечавшие могилы мусульман, Боабдил залился слезами. Султанша Айше, мать Боабдила, которая вместе с приближенными короля, составлявшими некогда его двор, также отправлялась в изгнание, сказала:

— Теперь оплакивай, как женщина, королевство, которое ты не сумел защитить, как мужчина.

Они спустились в долину, и Гранада навеки исчезла из их глаз.

Испанские мавры, разделившие участь Боабдила, рассеялись по Африке. Семейства Зегриев и Гомелов вернулись в королевство Фес, откуда они вели свое происхождение, Ванеги и Альбесы осели на побережье между Ораном и Алжиром, а Абенсераджи поселились вблизи Туниса. Возле самых развалин Карфагена они основали колонию, жители которой до сих пор отличаются от африканских мавров утонченностью нравов и мягкостью обычаев.

Эти семейства унесли с собой на новую родину воспоминания о старой. «Божественная Гранада» продолжала жить в их памяти. Матери рассказывали о ней грудным детям и напевали им песни Зегриев и Абенсераджей. Каждые пять дней во время молитвы в мечетях все обращались лицом к Гранаде. Они призывали аллаха вернуть правоверным эту землю услад. Напрасно страна лотофагов[2] предлагала им свои плоды, воды, зелень, блистающее солнце: вдали от Красных Башен не было ни вкусных плодов, ни прозрачных водоемов, ни свежей зелени, ни солнца, которым стоило бы любоваться. Если кому-нибудь из испанских мавров показывали долины Баграды, он покачивал головой и со вздохом восклицал: «Гранада!»

Особенно нежную и верную память о родине хранили Абенсераджи. С мучительной скорбью покинули они арену своей славы и те берега, где так часто звучал их боевой клич: «Честь и любовь!» И так как в пустыне не на кого поднимать пики, а в поселениях землепашцев незачем надевать шлемы, то им пришлось посвятить себя изучению целебных трав — занятию, почитаемому среди арабов не менее, нежели военное ремесло. Поэтому бесстрашные мужи, наносившие когда-то раны, теперь занимались их врачеванием. Но это не было изменой старинным обычаям, ибо и прежде мавританским рыцарям нередко доводилось перевязывать раны поверженных врагов.

Хижина Абенсераджей, владевших прежде дворцами, стояла в стороне от расположенного у подножия горы Мамелиф поселения, в котором жили другие изгнанники; она была построена среди самых развалин Карфагена, на берегу моря, в том уголке, где когда-то на ложе из пепла умер святой Людовик, а теперь ютятся магометанские отшельники. На стенах хижины висели щиты, обтянутые львиной кожей, на их лазурном поле было вытиснено изображение двух дикарей, разрушающих дубинкой город, а вокруг вилась надпись: «Это сущая безделица!» Таков был герб и девиз Абенсераджей. Рядом со щитами сверкали пики, украшенные голубыми и белыми остроконечными флагами, бурнусы, казакины из узорной парчи, турецкие сабли и кинжалы. Были там и железные перчатки, и удила, осыпанные драгоценными каменьями, и широкие серебряные стремена, и длинные шпаги в футлярах, вышитых руками принцесс, и золотые шпоры, которые Изольды, Гениевры и Орианы пристегивали некогда к ботфортам бесстрашных рыцарей.

На столах, под этими трофеями воинской славы, были разложены трофеи мирной жизни: растения, собранные на вершинах Атласских гор, в пустыне Сахаре и даже привезенные из окрестностей Гранады. Одни помогали при телесных недугах, другие должны были исцелять и душевные страдания. Абенсераджи особенно ценили те травы, которые успокаивают тщетные сожаления, рассеивают безумные мечты и надежды на счастье, вечно вспыхивающие, вечно угасающие. Но, увы! Эти растения нередко оказывали противоположное действие, и запах цветка из родной страны становился ядом для прославленных изгнанников.

Со дня падения Гранады прошло двадцать четыре года. За этот недолгий срок под воздействием нового климата, случайностей кочевой жизни и особенно горя, которое исподтишка подтачивает силы человека, погибло четырнадцать Абенсераджей. Все надежды знаменитого рода сосредоточились на последнем его отпрыске. Юношу звали Абен Хамет, по имени того Абенсераджа, которого Зегрии обвинили в обольщении султанши Альфаимы. Он сочетал в себе красоту, храбрость, учтивость и благородство своих предков с той легкой грустью, с тем мягким очарованием, которые присущи людям, мужественно переносящим несчастье.

После смерти отца Абен Хамет, которому исполнилось всего лишь двадцать два года, решил совершить паломничество на родину своих отцов, для того чтобы утолить желание сердца и привести в исполнение замысел, тщательно скрываемый от матери.

Он сел на корабль в Тунисском порту и, добравшись с попутным ветром до Картахены, сошел на берег, после чего, ни минуты не медля, отправился в Гранаду, объясняя любопытствующим, что он арабский врач и намеревается собирать лекарственные травы на скалах Сьерры Невады. Верхом на смирном муле Абен Хамет медленно тащился по той самой местности, где Абенсераджи мчались когда-то на воинственных скакунах. Впереди шел проводник, ведя двух других мулов, увешанных бубенчиками и пучками цветной шерсти. Дорога шла вдоль бесконечных вересковых зарослей и пальмовых рощ Мурсии; пальмы были очень стары, и Абен Хамет понял, что насадить их могли только его предки, и преисполнился печали. То он видел башню, где во время войны мавров с христианами бодрствовал часовой, то наталкивался на руины, архитектура которых говорила об их мавританском происхождении: новый повод для скорбных мыслей! Абенсерадж спешивался и под предлогом поиска растений ненадолго скрывался в развалинах, где давал волю слезам. Потом он снова пускался в путь и под звон бубенцов на упряжи мулов и однообразное пение проводника погружался в раздумье. Проводник прерывал свою бесконечную песню только затем, чтобы подбодрить мулов, называя их красавцами и храбрецами, или выбранить, именуя лентяями и упрямцами.

Стада баранов, которые, словно войско, вел пастух по невозделанным, пожелтевшим равнинам, и одинокие путники не только не оживляли дорогу, но, напротив, придавали ей особенно унылый и пустынный вид. Путники, все до единого вооруженные шпагами, кутались в плащи, а лица их были наполовину скрыты широкополыми шляпами. Они на ходу приветствовали Абен Хамета, который улавливал в этом благородном приветствии лишь слова «господь», «сеньор» и «рыцарь». По вечерам Абенсерадж располагался среди незнакомых людей в какой-нибудь венте,[3] и его ни разу не обеспокоило чье-либо нескромное внимание. С ним никто не заговаривал, никто не обращал внимания на его тюрбан, одежду, оружие. Абен Хамет не мог не признать, что если уж аллаху было угодно, чтобы испанские мавры потеряли свою прекрасную родину, то своим орудием он избрал завоевателей, исполненных достоинства.

В конце пути Абенсераджа охватило еще большее волнение. Гранада расположена у подножия Сьерры Невады, на склонах двух холмов, разделенных глубокой лощиной. Дома, построенные на косогорах и в самой лощине, придают городу вид и форму полураскрытого граната, откуда и произошло его имя. Две реки, Хениль и Дуэро, из которых одна катит крупинки золота, а другая — сереброносные пески, омывают подножия холмов, потом сближаются и змеятся по прелестной долине, носящей название Вега. Эта долина, над которой раскинулась Гранада, покрыта виноградниками, гранатовыми, фиговыми, тутовыми, апельсиновыми рощами и окружена горами, ласкающими взор своими очертаниями и красками. Безмятежное небо, чистый и сладостный воздух вселяют в душу даже случайного прохожего тайное томление, с которым нелегко бороться. И нет сомнения, что в этом краю нежные чувства давно взяли бы верх над чувствами героическими, если бы истинная любовь не стремилась всегда идти об руку со славой.

Когда Абен Хамет увидел вдали первые кровли домов Гранады, сердце у него так забилось, что он принужден был остановить мула. Скрестив руки на груди, он молча и неподвижно смотрел на священный город. Проводник тоже остановился; испанцам понятны все благородные чувства, поэтому он, казалось, был тронут, догадавшись, что мавр увидел свою потерянную родину. Наконец Абенсерадж нарушил молчание.

— Проводник! — воскликнул он. — Да снизойдет к тебе счастье! Не скрывай от меня правды, ибо в день твоего появления на свет луна прибывала и спокойствие царило над морем. Что это за башни, подобно звездам, сверкают над зеленым лесом?

— Это Альгамбра, — ответил проводник.

— А вот этот замок на другом холме? — спросил Абен Хамет.

— Это Хенералифе, — объяснил испанец. — Говорят, что в миртовом саду этого замка застигли Абенсераджа во время его свидания с султаншей Альфаимой. Туда подальше виден Альбаисин, а ближе к нам — Красные Башни.

Каждое слово проводника иглой вонзалось в сердце Абен Хамета. Как ужасно, что ему приходится спрашивать у чужеземца названия дворцов, выстроенных его собственными предками, и выслушивать из равнодушных уст историю своей семьи и друзей! Возглас проводника положил конец размышлениям Абен Хамета:

— В путь, сеньор мавр, в путь! На то была воля божья. Мужайтесь! Сам Франциск Первый живет сейчас пленником в нашем Мадриде.[4] На то была воля божья!

Он снял шляпу, осенил себя широким крестом и стегнул мулов. Абенсерадж, также хлестнув своего мула, воскликнул:

— Так значилось в книге судеб![5]

И они направились к Гранаде.

Они миновали огромный ясень, знаменитый тем, что при последнем короле Гранады под ним сражался Муса с главой ордена Калатравы. Проехав по бульвару Альмейды, они добрались до ворот Эльвиры, поднялись по Рамбле и вскоре оказались на площади, окруженной со всех сторон домами мавританской архитектуры. На этой площади был выстроен караван — сарай для африканских мавров, которые толпами приезжали в Гранаду за вегскими шелками. Туда и привел проводник Абен Хамета.

Абенсерадж был так взволнован, что не мог отдохнуть в своем новом жилище: его терзали мысли о родине. Гонимый чувствами, переполнявшими его душу, он среди ночи отправился бродить по улицам Гранады. Он пытался узнать хотя бы некоторые из дворцов, о которых ему так часто повествовали старики, — он смотрел на них, дотрагивался до них руками. Быть может, это высокое здание, стены которого смутно рисовались во мраке, было некогда жилищем Абенсераджей? Быть может, на этой безлюдной площади происходили празднества, возносившие славу Гранады до самых небес? По ней проносились тогда группы всадников в великолепных парчовых одеяниях, скользили галеры, наполненные оружием и цветами, ползли изрыгающие пламя драконы; в которых укрывались знаменитые воины… Таковы были искусные выдумки тех, кто хотел веселиться и нравиться.

Но увы! Смолкли звуки анафинов, зовы труб, любовные песни, и глубокое молчание окружало Абен Хамета. Этот немой город сменил своих хозяев, и теперь победители отдыхали на ложе побежденных.

— Надменные испанцы спят в тех жилищах, откуда они изгнали моих предков! — гневно воскликнул Абен Хамет. — А я, Абенсерадж, одинокий, затерянный, никому неведомый, бодрствую у входа во дворец моих предков!

И Абен Хамет задумался о людском жребии, о превратностях судьбы, о падении царств, о Гранаде, застигнутой врагами в ту минуту, когда она предавалась веселью, и внезапно сменившей гирлянды цветов на цепи. Перед его взором возникали ее жители, которые в своих праздничных одеждах покидали домашние очаги, словно беспорядочная толпа гостей в смятых нарядах, гонимая пожаром из пиршественного зала.

Эти образы и мысли всё время теснились в голове Абен Хамета; исполненный скорби и сожалений, упорно обдумывая способы для осуществления замысла, ради которого приехал в Гранаду, он не заметил, как рассвело. Тут Абенсерадж обнаружил, что заблудился: немалое расстояние отделяло предместье, куда он забрел, от караван-сарая. Город спал, ни единый звук не нарушал молчания улиц. Двери и окна домов были закрыты, и только пение петуха возвещало беднякам о приходе нового дня трудов и невзгод.

Абен Хамет долго блуждал, отыскивая дорогу, и вдруг услышал стук отпираемой двери. Из нее вышла молодая женщина, одетая почти так же, как те средневековые королевы, которых мы видим на скульптурных группах в наших старинных аббатствах, (стройную фигуру обтягивал черный корсаж, отделанный стеклярусом, из-под узкой короткой юбки без складок виднелись тонкая щиколотка и прелестная ножка, на голову была накинута мантилья, тоже черная, скрещенные концы которой дама придерживала левой рукой под подбородком, так что получалось нечто вроде капюшона, оставлявшего открытыми лишь большие глаза да похожий на розу рот. Ее сопровождала дуэнья, впереди паж нес молитвенник, позади, на некотором расстоянии, шли двое слуг, одетых в цвета своей хозяйки. Прекрасная незнакомка спешила в соседний монастырь, откуда доносился звон колокола, созывающий к заутрене.

Абен Хамету показалось, что он видит перед собой ангела Исрафила или самую юную из гурий. Испанка с неменьшим удивлением смотрела на Абенсераджа, к чьей благородной внешности необычайно шли тюрбан, восточная одежда и оружие. Потом, спохватившись, она с особой, непринужденной грацией, свойственной женщинам этой страны, сделала чужестранцу знак приблизиться.

— Сеньор мавр, — сказала она, — вы, как видно, только что приехали в Гранаду. Не сбились ли вы с дороги?

— Властительница цветов, — ответил Абен Хамет, — услада человеческих глаз, христианская рабыня, более прекрасная, чем девушка Грузии, ты угадала! Я только что приехал в этот город и, заблудившись среди его дворцов, не могу отыскать мавританский караван-сарай. Пусть Магомет тронет твое сердце и вознаградит тебя за гостеприимство.

— Мавры известны своей учтивостью, — очаровательно улыбнувшись, ответила испанка, — но я не властительница цветов, не рабыня и не нуждаюсь в покровительстве Магомета. Следуйте за мной, сеньор мавр, я доведу вас до мавританского караван-сарая.

Она легкой поступью пошла вперед, довела Абенсераджа до дверей караван-сарая, указала на них и скрылась за каким-то дворцом.

От чего зависит покой человека! Теперь сердце Абен Хамета занимает и волнует не только родина! Гранада не кажется ему пустынной, покинутой, осиротелой, одинокой; она стала ему еще дороже, и ее развалины приобрели для него новую прелесть. Перед его взором витают не только призраки предков, но и восхитительное видение. Абен Хамет отыскал кладбище, где покоится прах Абенсераджей, но молясь, но простираясь на камнях, но проливая сыновние слезы, он вспоминает, что мимо этих гробниц порой проходит молодая испанка, и участь праотцев уже не кажется ему столь печальной.

Тщетно старается он думать лишь о цели своего путешествия в страну предков, тщетно собирает на рассвете целебные растения по берегам Хениля и Дуэро: его привлекает только один цветок — прекрасная христианка. Сколько он уже сделал неудачных попыток найти дворец своей обольстительницы! Сколько раз вновь пытался проделать путь, по которому шел вслед за своим прелестным проводником! Сколько раз ему чудилось, что он слышит звон того колокола, пение того петуха, которые раздавались возле жилища испанки! Он бежал на эти обманчиво похожие звуки, но волшебный дворец не открывался его взорам. Часто характерные одеяния гранадских женщин на мгновение вселяли, в его сердце надежду: издали все христианки были похожи на властительницу его сердца, но вблизи ни одна не могла сравниться с нею красотой и изяществом. Наконец, пытаясь отыскать незнакомку, Абен Хамет стал ходить по церквам; он даже посетил гробницу Фердинанда и Изабеллы, что в ту пору было величайшей жертвой, принесенной им в дар своей любви.

Однажды он собирал растения в долине Дуэро. На южном зеленом склоне виднелись стены Альгамбры и сады Хенералифе. Северный, холмистый берег был живописно украшен Альбаисином, плодовыми деревьями и пещерами, где жило множество людей. С запада долину замыкали колокольни Гранады, окруженные купами кипарисов и каменных дубов. На востоке взгляд путника привлекали пики скал, увенчанные монастырями, хижинами пустынников, развалинами древней Иллибери, и вдалеке — вершины Сьерры Невады. В долине протекала река Дуэро, окаймленная недавно выстроенными мельницами, шумными водопадами, разрушенными арками римского акведука и остатками моста, сооруженного маврами.

Абен Хамет уже не чувствовал себя ни достаточно счастливым, ни достаточно несчастным, чтобы наслаждаться прелестью одиночества: рассеянно и равнодушно бродил он вдоль этих чарующих берегов. Однажды он шел куда глаза глядят по тенистой тропинке, извивающейся на склоне холма, где стоит Альбаисин. Вскоре он увидел загородный дом, окруженный апельсиновыми деревьями, и услышал женский голос, что-то напевавший под звуки гитары. Между голосом, чертами лица и взглядом женщины существует тайная связь, которую охваченный любовью человек чувствует безошибочно.

— Это моя гурия! — воскликнул Абен Хамет и с бьющимся сердцем стал прислушиваться. Сердце его забилось еще сильней, когда он уловил несколько раз повторявшееся имя Абенсераджей. Незнакомка пела кастильскую песню об Абенсераджах и Зегриях. Абен Хамет уже не владеет собой: он раздвигает живую изгородь из миртов и оказывается среди стайки молодых женщин, которые с испуганными криками разбегаются в разные стороны. Испанка — это она пела песню и все еще держала в руках гитару — восклицает:

— Да это сеньор мавр! — И зовет подруг вернуться.

— Любимица добрых гениев, — сказал ей Абенсерадж, — я искал тебя, как араб ищет родник в полуденный зной; я услышал звуки твоей гитары, ты славила героев моей родины, я узнал тебя по красоте голоса и приношу к твоим ногам сердце Абен Хамета.

— А я, — ответила донья Бланка, — думала о вас, когда пела об Абенсераджах. Со дня нашей встречи эти мавританские рыцари стали представляться мне похожими на вас.

Сказав это, Бланка слегка покраснела. Абен Хамет готов был пасть к ногам юной христианки и сказать, что он последний из Абенсераджей, но его удержал остаток благоразумия: мавр понимал, что это имя, слишком хорошо известное в Гранаде, напугает власти. Только что закончилась война с морисками,[6] и присутствие в городе одного из Абенсераджей могло внушить испанцам естественное беспокойство. Абен Хамета не страшили никакие опасности, но мысль о разлуке с дочерью дона Родриго приводила его в ужас.

Донья Бланка происходила из рода, который вел свое начало от Сида де Бивар и Химены, дочери графа Гомеса де Гормас. Из-за неблагодарности кастильского двора потомки завоевателя прекрасной Валенсии впали в крайнюю бедность; они вели существование столь незаметное, что в течение нескольких столетий род Сида считался угасшим. Но ко времени завоевания Гранады последний отпрыск рода Биверов, дед Бланки, заставил заговорить о себе, и не столько о своем имени, сколько о несравненном мужестве. После изгнания мавров Фердинанд отдал потомку Сида имущество нескольких мавританских семейств и пожаловал ему титул герцога Санта Фэ. Новоявленный герцог обосновался в Гранаде; умер он сравнительно молодым, оставив наследником единственного, уже женатого, сына, дона Родриго, отца Бланки.

Донья Тереса де Херес, супруга дона Родриго, произвела на свет мальчика, которому, как повелось из поколения в поколение, дали имя Родриго, но, чтобы отличить от отца, звали дон Карлосом. Великие события, свидетелем которых дон Карлос был с ранней юности, опасности, которым он подвергался чуть ли не с детства, лишь усилили черты сумрачной непреклонности в характере и без того суровом. Дон Карлосу едва минуло четырнадцать лет, когда он, сопровождая Кортеса,[7] отправился в Мексику. Он перенес все тяготы, был свидетелем всех жестокостей этого удивительного путешествия, присутствовал при свержении последнего короля страны, до того времени неизвестной. Через три года после этой страшной развязки, вернувшись в Европу, дон Карлос принял участие в битве при Павии, словно для того, чтобы увидеть, как удары судьбы повергают в прах монарха, олицетворявшего доблесть и честь. Новый мир, открывшийся перед дон Карлосом, долгие странствия по еще неизведанным морям, зрелище революций и превратности человеческого жребия потрясли его религиозную и склонную к меланхолии душу: он вступил в рыцарский орден Калатравы и, навсегда отказавшись, несмотря на просьбы дона Родриго, от брака, предназначил все свои богатства сестре.

Бланка де Бивар, единственная сестра дон Карлоса, возрастом значительно моложе, чем он, была кумиром своего отца. Когда Абен Хамет приехал в Гранаду, у Бланки уже не было матери и ей шел восемнадцатый год. Все было очаровательно в этой прелестной девушке. Она чудесно пела, в танцах была легка, как ветерок; порою ей, подобно Армиде, нравилось управлять колесницей, порою она мчалась на самом быстром андалузском скакуне, словно одна из тех лесных фей, которых видели Тристан и Галаор. В Афинах она была бы Аспазией, в Париже — Дианой де Пуатье, чья звезда только что начала восходить при французском дворе. Но в этой женщине, обольстительной, как француженка, жили страсти испанки, а врожденное кокетство не умаляло верности, постоянства, силы и возвышенности чувств.

На крики молодых испанок, напуганных появлением Абен Хамета в саду, поспешил прийти сам дон Родриго.

— Отец, — сказала Бланка, — вот мавританский сеньор, о котором я вам говорила. Он услышал мое пение и узнал меня. Он вошел сюда, чтобы поблагодарить меня за то, что я показала ему дорогу.

Герцог Санта Фэ принял Абенсераджа с испанской учтивостью, величавой и вместе с тем простодушной. У испанцев не бывает того раболепного вида, тех оборотов речи, которые свидетельствуют о низких мыслях и грязной душе. Вельможа и крестьянин одинаково разговаривают, одинаково кланяются и приветствуют, у них одинаковые пристрастия и обычаи. Насколько этот народ благороден и доверчив по отношению к чужеземцам, настолько же он страшен и мстителен, когда убеждается, что его предали. Непреклонно мужественные, безгранично стойкие, неспособные склониться перед судьбой, испанцы либо одерживают над ней победу, либо погибают, поверженные в прах. Они не отличаются особой живостью ума, но вместо этого светоча, зажженного богатством и утонченностью мыслей, у них есть неукротимые страсти. Испанец, который за день не вымолвит слова, который ничего в жизни не видел, ничего не хочет увидеть, ничего не читал, ничему не учился, ничего не сравнивал, черпает в величии своих чувств силы, необходимые, чтобы достойно выдержать любое испытание.

Был день рождения дона Родриго, и Бланка, чествуя отца, устроила в этом прелестном уединенном доме маленький праздник — tertullia. Герцог Санта Фэ пригласил Абен Хамета занять место в кругу молодых женщин, забавлявшихся видом тюрбана и одежды чужеземца. Слуга принес бархатные коврики, и Абенсерадж устроился на них полулежа, как принято у мавров. Ему стали задавать вопросы о стране, в которой он вырос, о событиях его жизни; он отвечал весело и остроумно. Абен Хамет изъяснялся на чистейшем кастильском наречии, и его легко было бы принять за испанца, если бы он не говорил почти всегда «ты» вместо «вы». Это слово звучало в его устах столь нежно, что Бланка не могла подавить в себе тайной досады, когда он так обращался к какой-нибудь из ее подруг.

Многочисленные слуги принесли шоколад, засахаренные фрукты, малагские сдобные хлебцы, белые как снег, легкие и пористые, как губка. После refresco[8] все стали просить Бланку исполнить какой-нибудь из тех характерных танцев, в которых она превосходила самых искусных плясуний. Ей пришлось сдаться на просьбы подруг. Абен Хамет молчал, но в его взорах светилась красноречивая мольба. Бланка выбрала самбру, выразительный танец, заимствованный испанцами у мавров.

Одна из молодых женщин начала наигрывать на гитаре мотив чужеземного танца. Дочь дона Родриго сняла шарф и прикрепила к рукам кастаньеты из черного дерева. Ее темные волосы локонами рассыпались по алебастровой шее, глаза и губы улыбались, щеки разгорелись от сердечного волнения. Внезапно она застучала своими звучными кастаньетами, трижды отбила ритм, запела, слив голос со звоном гитары, и как вихрь закружилась в пляске.

Как разнообразны ее па! Как изящны все позы! Она то быстро поднимает руки, то роняет их в истоме. Порою она бросается вперед, словно опьяненная радостью, порою отступает, словно пораженная горем. Она поворачивает голову, как будто зовет кого-то невидимого, скромно подставляя румяную щеку поцелую молодого супруга, стыдливо ускользает, возвращается, сияющая и утешенная, движется надменно, почти воинственно, снова порхает по зеленой лужайке. Ее движения, песня и звуки гитары сливались в гармоническое целое. Тембр слегка приглушенного голоса Бланки, волнуя чувства, проникал в самые тайники сердца. Испанская музыка, состоящая из вздохов, быстрых ритмов, грустных припевов, оборванных музыкальных фраз, представляет собой необыкновенную смесь веселья и печали. Эта музыка и этот танец безвозвратно решили участь последнего из Абенсераджей: они могли бы нарушить покой любого, куда более защищенного сердца.

В сумерки все вернулись берегом Дуэро в Гранаду. Дон Родриго, очарованный благородным и утонченным обхождением Абен Хамета, прощаясь взял с мавра слово часто приходить в гости и развлекать Бланку чудесными рассказами о Востоке. Абен Хамет, чьи мечты воплотились в действительность, на следующий же день поспешил во дворец, где жила та, что была ему дороже зеницы ока.

Именно потому, что страсть к Абен Хамету казалась Бланке совершенно невозможной, она вскоре целиком завладела сердцем девушки. Мысль о любви к неверному, к мавру, к чужеземцу казалась ей до того странной, что сперва она не обратила внимания на яд, уже проникший в ее кровь. Зато, распознав его, она отнеслась к нему, как истая испанка. Она понимала, что ее ждут опасности и страдания, но не отошла от бездны, не вступила в долгие пререканья с собственным сердцем. Она решила: «Если Абен Хамет примет христианство, если он меня любит, я пойду за ним на край света».

Абенсерадж также был охвачен могучей, непреодолимой страстью и жил одной Бланкой. Он больше не думал о замысле, приведшем его в Гранаду. Абен Хамету не трудно было бы получить сведения, ради которых он приехал, но все, что не имело отношения к его любви, теперь утратило для него смысл. Он даже боялся что-либо узнавать, потому что это могло бы нарушить течение его жизни. Он ни о чем не допытывался, ничего не хотел знать; он решил: «Если Бланка примет магометанство, если она меня любит, я буду ей служить до последнего вздоха».

Утвердившись в своих решениях, Абен Хамет и Бланка ждали только удобного случая, чтобы открыться друг другу.

Стояла лучшая пора года.

— Вы до сих пор не видели Альгамбры, — сказала дочь герцога Санта Фэ. — Вы как-то случайно сказали, что ваши предки родом из Гранады. Быть может, вам было бы приятно взглянуть на дворец ваших прежних королей? Сегодня вечером я буду вашим проводником.

Абен Хамет поклялся пророком, что для него не может быть более приятной прогулки.

Когда наступил час, назначенный для посещения Альгамбры, дочь дона Родриго села на белого иноходца, который умел взбираться на скалы, словно горный козел. Вслед за блестящей испанкой скакал Абен Хамет на андалузском коне, оседланном по — турецки. От быстрой скачки пурпурная одежда молодого мавра развевалась, кривая сабля звенела, ударяясь о высоко поднятое седло, ветер трепал перо на тюрбане. Прохожие, восхищенные его посадкой, говорили, следя за ним глазами:

Донья Бланка обратит этого мусульманского гранда в истинную веру.

Сперва Бланка и Абен Хамет ехали по длинной улице, все еще называвшейся по имени знаменитого мавританского рода. Эта улица упиралась во внешнюю ограду Альгамбры. Миновав молодую вязовую рощу и водоем, они увидели перед собой внутреннюю ограду дворца Боабдила. В зубчатой стене с башнями виднелись ворота, носившие название Врат Правосудия. Бланка и Абен Хамет въехали в них и поскакали по узкой дороге, извивавшемся между высокими стенами и полуразрушенными лачугами. Дорога привела их к площади Альджибе, где в то время по приказу Карла Пятого возводили дворец. Оттуда они повернули на север и добрались до пустынного двора, расположенного у старинной гладкой стены. Абен Хамет, легко соскочив с коня, помог Бланке спешиться. Слуги постучали в обветшалую дверь, по самый порог заросшую травой. Дверь распахнулась, открыв тайные закоулки Альгамбры.

Вся прелесть утраченной родины, вся скорбь о ней, смешанная с высоким волнением любви, пронзила сердце последнего из Абенсераджей. Неподвижный, взволнованный, он в изумлении глядел на эту волшебную обитель; ему казалось, что он очутился перед одним из дворцов, описанных в арабских сказках. Глазам его представились легкие галереи, каналы из белого мрамора, окаймленные цветущими лимонными и апельсиновыми деревьями, водоемы, укромные дворики, а за высокими сводами портиков виднелись новые переходы и чудесные уголки. Между колонн, поддерживавших цепь небольших готических арок, просвечивала синева безоблачного неба. Украшенные арабесками стены напоминали восточную ткань, прихотливо вышитую невольницей, изнывающей в гареме. Каким-то томным благочестием, смешанным с воинственностью, дышало это необыкновенное здание, этот монастырь любви — таинственный приют, где мавританские короли вкушали земные услады, забывая о призывах долга.

Постояв несколько мгновений в изумленном молчании, влюбленные вошли в жилище былого могущества и минувшего счастья. Сперва они осмотрели зал Посланников, наполненный ароматом цветов и свежестью вод. Потом вышли в Львиный двор. Волнение Абенсераджа возрастало с каждым шагом.

— Если бы ты не преисполняла мою душу восторгом, — сказал он Бланке, — как горько было бы мне узнавать историю дворца от тебя, от испанской девушки! Увы, эти места созданы, чтобы служить убежищем счастья, а я…

Внезапно Абен Хамет увидел имя Боабдила, искусно вплетенное в мозаику.

— О мой король, — воскликнул он, — что сталось с тобою?

Как мне найти тебя в твоей опустелой Альгамбре?

И на глаза молодого мавра навернулись слезы, исторгнутые верностью, преданностью и доблестью.

— Ваши прежние властители, вернее — короли ваших предков, были неблагодарными людьми, — сказала Бланка.

— Что из того! — ответил Абенсерадж. — Они были несчастны.

Словно в ответ на эти слова, Бланка ввела его в небольшое здание — истинное святилище этого храма любви. Ничто не могло сравниться с ним изяществом: сквозь его золотисто-лазурный свод, состоявший из сквозных арабесок, проникал свет, словно сквозь ковер из цветов. Посредине бил фонтан, рассыпая брызги, которые падали росою в алебастровую раковину.

— Абен Хамет, — сказала дочь герцога Санта Фэ, — взгляните внимательно на этот водоем: в него бросили обезображенные головы Абенсераджей. На мраморе до сих пор видны пятна крови тех несчастных, которых Боабдил принес в жертву своим подозрениям. Так обходятся ваши соотечественники с мужчинами, соблазняющими доверчивых женщин.

Абен Хамет больше не слушал Бланку: простершись на земле, он благоговейно целовал следы крови своих предков. Потом он поднялся и воскликнул:

— Бланка, клянусь кровью этих рыцарей, что буду любить тебя так верно, преданно и страстно, словно я из рода Абенсераджей!

— Значит, вы меня любите? — спросила Бланка, сжав прекрасные руки и устремив глаза к небу. — Но помните ли вы о том, что вы неверный, вы мавр, враг, а я испанка и верую в Христа?

— О святой пророк, — сказал Абен Хамет, — будь свидетелем моих клятв…

— Неужели я поверю клятвам хулителя моего бога? — прервала его Бланка. — С чего вы взяли, что я вас люблю? Кто дал вам право вести такие речи?

— Да, это верно, я всего лишь твой раб, ибо ты не избрала меня своим рыцарем, — в замешательстве ответил Абен Хамет.

— Мавр, — сказала Бланка, — к чему притворяться? Ты прочел в моих глазах, что я тебя люблю. Нет меры моему безумству: прими христианство, и тогда ничто не помешает мне стать твоей. Но уже по той прямоте, с которой обращается к тебе дочь герцога Санта Фэ, ты можешь судить, сумеет ли она побороть себя и получит ли когда-нибудь власть над ней враг христиан.

Обуреваемый страстью, Абен Хамет схватил руки Бланки и поднес их сперва к тюрбану, потом к сердцу.

— Аллах всемогущ, — воскликнул он, — и Абен Хамет счастлив. О Магомет! Пусть эта христианка познает твой закон, и ничто…

— Ты богохульствуешь, — сказала Бланка. — Уйдем отсюда.

Она оперлась на руку мавра и подошла к фонтану Двенадцати львов; такое же название носит и один из дворов Альгамбры.

— Чужеземец, — сказала простодушная испанка, — когда я смотрю на твой тюрбан, на одежду, на оружие и думаю о нашей любви, я вижу призрак прекрасного Абенсераджа, который гуляет по этому покинутому убежищу вместе с несчастной Альфаимой. Переведи мне арабскую надпись, выгравированную на мраморе фонтана.

Абен Хамет прочел ей следующие слова:[9]

«Прекрасная султанша, которая, надев убор из жемчугов, прогуливается по саду, столь умножает его красоты…»

Конец надписи стерся.

— В этой надписи говорится о тебе, — сказал Абен Хамет. — Возлюбленная султанша, дворцы Альгамбры даже в пору своего первоначального блеска не были столь прекрасны, как сейчас, когда они лежат в развалинах. Прислушайся к плеску фонтанов, чьим струйкам преградил дорогу мох, взгляни сквозь полуразрушенные арки на сады, полюбуйся дневным светилом, которое медленно скрывается за портиками: какое счастье бродить с тобой по этим местам! Твои слова, точно розы любви, наполняют Альгамбру благоуханием. С каким восторгом слышу я в твоей речи отголоски языка моих предков! Когда твое платье, шелестя, касается мраморных плит, меня охватывает трепет. Воздух напоен ароматом, потому что он играл твоими волосами. Среди этих обломков ты сияешь красотой, словно гений моей родины. Но может ли Абен Хамет надеяться, что он удержит твое сердце? Что он такое по сравнению с тобой? Вместе со своим отцом он много бродил по горам, он знает целебные травы, растущие в пустыне, но увы! — нет такой травы, которая излечила бы нанесенную тобой рану. Он не расстается с оружием, но не посвящен в рыцари. Когда-то я говорил себе: морская вода, спящая в выбоине скалы, нема и спокойна, тогда как море вблизи шумит и волнуется, такова будет и твоя жизнь, Абен Хамет, — безмолвная, мирная, скрытая от всех в неведомом уголке земли, между тем как при дворе султана бушуют бури. Как я говорил, но ты, юная христианка, заставила меня понять, что буря может возмутить покой даже водяной капли в выбоине скалы.

Бланка с упоением слушала этот новый для себя язык; восточные обороты как нельзя лучше подходили к тому сказочному дворцу, по которому она бродила сейчас со своим возлюбленным, Любовь наполняла ее сердце, колени подгибались, ей пришлось сильнее опереться на руку своего проводника. Абен Хамет, ощущая плечом эту сладостную тяжесть, повторял на ходу:

— Если бы я был блестящим Абенсераджем!

— Ты бы меньше мне нравился, — сказала Бланка, — потому что я не знала бы покоя. Живи в безвестности, для меня одной. Знаменитые рыцари нередко забывали любовь ради славы.

— Тебе эта опасность не грозит, — промолвил Абен Хамет.

— Будь ты Абенсераджем, как бы ты меня любил? — спросила праправнучка Химены.

— Я любил бы тебя больше славы и меньше чести, — ответил мавр.

Пока влюбленные гуляли, солнце скрылось за горизонтом. Они обошли всю Альгамбру. Какие образы возникли в воображении Абен Хамета! Тут султанша через отдушины вдыхала ароматы курений, возжигаемых внизу; там, в уединенном уголке, она наряжалась со всей восточной роскошью. И все эти подробности Бланка, обожаемая женщина, рассказывала прекрасному юноше, которого она боготворила.

Взошла луна, залив неверным светом покинутые святилища и пустынные дворы Альгамбры. Ее бледные лучи рисовали на траве лужаек и на стенах покоев кружевные орнаменты, своды галерей, изменчивые тени кустов, колеблемых ветром, и струй фонтана. В ветвях кипариса, прорезавшего верхушкой купол разрушенной мечети, пел соловей, и эхо повторяло его жалобы. При свете луны Абен Хамет написал на мраморе зала Двух сестер имя Бланки: он начертал его арабскими буквами, чтобы путешественнику пришлось разгадывать еще одну тайну в этом дворце тайн.

— Мавр, — сказала Бланка, — эти места дышат жестокостью, покинем их. Судьба моя решена навеки. Запомни хорошенько: если ты останешься мусульманином, я по — прежнему буду твоей не знающей надежды возлюбленной, если обратишься в христианство, стану твоей счастливой супругой.

— Если ты останешься христианкой, я буду твоим скорбящим рабом, если примешь мусульманство, стану твоим вознесенным на вершину блаженства супругом, — ответил Абен Хамет.

Благородные влюбленные покинули опасный дворец.

Страсть Бланки разгоралась с каждым днем все сильнее, точно так же, как страсть Абен Хамета. Абенсерадж был в восхищении от того, что его любят ради него самого, что к чувству Бланки ничто не примешивается, поэтому он не торопился открыть дочери герцога Санта Фэ тайну своего происхождения: он испытывал утонченную радость при мысли о том, что сообщит ей о своем прославленном имени лишь в тот день, когда она согласится стать его женой. Но внезапно Абен Хамета вызвали в Тунис: его мать, заболев неизлечимым недугом, хотела перед кончиной обнять и благословить сына. Абен Хамет пришел во дворец к Бланке.

— Властительница, — сказал он, — моя мать умирает. Она просит меня приехать и закрыть ей глаза. Будешь ты ждать моего возвращения?

— Ты меня покидаешь! — бледнея, воскликнула Бланка. — Свидимся ли мы когда-нибудь?

— Пойдем, — сказал Абен Хамет, — обменяемся обетами, которые сможет снять с нас только смерть. Следуй за мной.

Они вышли из дворца. Абен Хамет привел Бланку на кладбище, некогда мавританское. Кое-где еще сохранились маленькие надгробные колонны, которые скульптор — магометанин некогда украсил тюрбанами, замененными впоследствии христианскими крестами. К этим-то колоннам и привел Бланку Абен Хамет.

— Бланка, — сказал он, — здесь покоятся мои предки. Клянусь их прахом, что буду любить тебя вплоть до того дня, когда ангел смерти призовет меня на суд аллаха. Обещаю тебе, что мое сердце никогда не будет принадлежать другой женщине и что я женюсь на тебе в тот самый час, когда ты постигнешь святой закон пророка. Каждый год в такую пору я буду приезжать в Гранаду, чтобы узнать, верна ли ты мне и не хочешь ли отказаться от своих заблуждений.

— А я все время буду ждать тебя, — плача ответила Бланка. — До последнего вздоха я сохраню тебе верность, в которой поклялась, и выйду за тебя замуж, как только бог христиан, более могущественный, чем твоя возлюбленная, озарит твое языческое сердце.

Абен Хамет уезжает, ветры приносят его к африканскому берегу. Там он узнает, что его мать только что умерла. Он ее оплакивает, припадает к ее гробу. Проходят месяцы. Бродя среди развалин Карфагена, сидя на гробнице святого Людовика, изгнанный Абенсерадж торопит день, который должен вернуть его в Гранаду. Наконец этот день наступает: Абен Хамет садится на корабль и приказывает держать курс на Малагу. Какой восторг, какую радость, смешанную со страхом, ощущает он, завидев вдалеке мысы испанского берега! Ждет ли его на этом берегу Бланка? Не забыла ли она бедного араба, который под пальмами пустыни ни на минуту не переставал ее боготворить?

Дочь герцога Санта Фэ не нарушила своего обета. Она попросила отца отвезти ее в Малагу. С высоких скал, обрамлявших безлюдное побережье, она следила за далекими кораблями и мельканием парусов. Во время бури она с ужасом глядела на бушующее море: ей нравилось тогда мысленно взлетать под облака, плыть по опасным проливам, чувствовать на себе влагу тех же волн, ощущать дыхание того же вихря, которые грозили жизни Абен Хамета. При виде вечно стонущей чайки, которая, касаясь моря распластанными крыльями, летела к африканскому берегу, Бланка передавала с ней все слова любви, все безумные уверения, которые вырываются из снедаемого страстью сердца.

Однажды, бродя по берегу, она увидела длинную, исполненную мавританского изящества фелюгу с высоко поднятым носом, склоненной мачтой и косым треугольным парусом. Бланка побежала в порт и вскоре увидела чужеземный корабль, который, вздымая пену, стремительно приближался к земле. На носу стоял мавр в великолепных одеждах. За ним двое чернокожих рабов держали под уздцы арабского коня; его раздувавшиеся ноздри и вставшая дыбом грива говорили о горячем норове и, вместе с тем, о страхе, который внушал ему рокот моря. Фелюга подплыла ближе, опустила парус и, коснувшись мола, повернулась боком; мавр спрыгнул на берег, огласившийся звоном его оружия. Рабы помогли сойти пятнистому, как леопард, скакуну, который от радости, что под его копытами — земля, заржал и встал на дыбы. Другие рабы осторожно вынесли корзину, где на пальмовых листьях лежала газель. Ее тонкие ноги были подогнуты и привязаны, чтобы она не сломала их во время качки. На газели было ожерелье из зерен алоэ, соединенное сзади серебряной пластинкой, на которой были выгравированы по — арабски какое-то имя и заклинание.

Бланка узнала Абен Хамета. Боясь выдать себя в присутствии чужих людей, она ушла и послала Доротею, одну из своих служанок, сказать Абенсераджу, что ждет его в Мавританском дворце. Абенсерадж передавал в эту минуту губернатору свой фирман,[10] написанный лазурными буквами на драгоценном пергаменте и обернутый в шелк. Доротея подошла к нему и повела счастливого Абенсераджа к Бланке. Какой восторг они испытали, убедившись, что сохранили верность друг другу! Как были счастливы, встретившись после такой долгой разлуки! Как горячо клялись в вечной любви!

Двое рабов привели нумидийского коня, у которого вместо седла была накинута на спину львиная шкура, укрепленная пурпурным шнуром. Потом слуги принесли газель.

— Властительница, — сказал Абен Хамет, — эта косуля из моей страны почти так же легконога, как ты.

Бланка сама развязала прелестное животное, которое словно благодарило ее своими кроткими глазами. За время отсутствия Абенсераджа дочь герцога Санта Фэ изучила арабский язык: растроганная, она прочла на ожерелье газели свое собственное имя. Освобожденное животное с трудом держалось на ногах, которые так долго были связаны; оно легло на землю и положило мордочку на колени хозяйки. Поглаживая тонкую шерсть, все еще хранившую ароматы зарослей алоэ и тунисских роз, Бланка протянула козочке, привезенной из пустыни, только что сорванные финики.

Абенсерадж вместе с герцогом Санта Фэ и его дочерью поехали в Гранаду. Счастливая пара проводила дни так же, как в прошлом году: те же прогулки, те же сожаления об утраченной родине, та же любовь, вернее — любовь, все возрастающая и как прежде разделенная, но, вместе с тем, та же привязанность обоих влюбленных к вере своих предков.

— Обратись в христианство, — говорила Бланка.

— Обратись в мусульманство, — говорил Абен Хамет.

И они снова расстались, не поддавшись страсти, которая влекла их друг к другу.

Абен Хамет приехал и на третий год, подобно перелетным птицам, которые весной, по зову любви, возвращаются в наши края. Его возлюбленной на берегу не было, но письмо Бланки известило верного араба, что герцог Санта Фэ уехал в Мадрид и что в Гранаду прибыл дон Карлос. Брат Бланки привез с собой своего друга, французского пленника. Когда мавр прочел это, у него сжалось сердце. Из Малаги в Гранаду он выехал, терзаемый самыми печальными предчувствиями. Горы показались ему до ужаса пустынными, и он несколько раз оглядывался на море, которое только что переплыл на корабле.

Бланка не могла во время отсутствия отца покинуть брата, которого любила, который хотел отказаться в ее пользу от всего своего имущества и с которым она семь лет не виделась. Дон Карлос отличался мужеством и гордым нравом истинного испанца: грозный, как те завоеватели Нового Света, с которыми он совершил свои первые походы, и благочестивый, как испанские рыцари, победившие мавров, он хранил в своем сердце ненависть к неверным, унаследованную им вместе с кровью Сида.

Тома де Лотрек, происходивший из знаменитого рода Фуа, в котором женская красота и мужская доблесть считались наследственными дарами, был младшим братом графини Фуа и несчастного храбреца Одэ де Фуа, сеньора Лотрекского. Восемнадцатилетний Тома был посвящен в рыцари Баярдом[11] во время того отступления, которое стоило жизни рыцарю без страха и упрека. Вскоре после этого, в битве при Павии, Тома получил множество ран и был взят в плен, защищая короля — рыцаря, который потерял тогда все, кроме чести.

Дон Карлос де Бивар, свидетель неустрашимости Лотрека, приказал перевязать раны молодого француза, и с тех пор между ними завязалась мужественная дружба, основанная на взаимном уважении к добродетелям друг друга. Франциск Первый вернулся во Францию, но остальных пленников Карл Пятый приказал задержать в Испании. Лотрек имел честь разделить неволю своего короля и спать в темнице у его ног. Оставшись в Испании после отбытия монарха, он был взят на поруки дон Карлосом, который и привез его в Гранаду.

Когда Абен Хамет пришел во дворец дона Родриго и был введен в зал, где находилась дочь герцога Санта Фэ, он ощутил неведомые ему доселе душевные терзания. У ног доньи Бланки сидел юноша, глядевший на нее в немом восхищении. Этот юноша был в коротких панталонах из буйволовой кожи и узкой куртке того же цвета, стянутой поясом, на котором висела шпага с вычеканенными на ней лилиями. На плечах у него был шелковый плащ, на голове — шляпа почти без полей, украшенная перьями. Кружевные брыжи открывали спереди шею. Черные как смоль усы сообщали его кроткому от природы лицу мужественное и воинственное выражение. На ботфортах с широкими отворотами были золотые шпоры — знак рыцарского достоинства.

Невдалеке стоял, опершись о железный эфес длинной шпаги, другой рыцарь: одет он был так же, как первый, но казался старше годами. Его лицо, хотя и свидетельствовало о пылких страстях, было сурово и внушало почтительный страх. На куртке был вышит алый крест ордена Калатравы и девиз: «За него и за моего короля».

Увидев Абен Хамета, Бланка невольно вскрикнула.

— Рыцари, — сразу же сказала она, — вот неверный, о котором я вам столько рассказывала. Берегитесь, как бы он не одержал над вами победу. Он во всем подобен Абенсераджам, а их никто не превосходил в храбрости, верности и учтивости.

Дон Карлос приблизился к Абен Хамету.

— Сеньор мавр, — сказал он, — мой отец и моя сестра сообщили мне ваше имя. Они считают, что вы происходите из благородного и доблестного рода, а сами отличаетесь всеми рыцарскими достоинствами. Вскоре Карл Пятый, мой король, должен начать войну в Тунисе, и я надеюсь, что мы с вами встретимся на поле чести.

Абен Хамет молча прижал руки к сердцу, сел на землю и устремил глаза на Бланку и Лотрека. Последний, со свойственной его народу любознательностью, восхищенно разглядывал великолепную одежду, сверкающее оружие, красивое лицо молодого мавра. Бланка нисколько не была смущена: вся ее душа светилась в глазах. Прямодушная испанка не пыталась скрыть своей сердечной тайны. После короткого молчания Абен Хамет поднялся, склонился перед дочерью дона Родриго и ушел. Пораженный поведением мавра и взглядами Бланки, Лотрек тоже распрощался, унося в душе подозрение, которое быстро превратилось в уверенность.

Дон Карлос остался наедине с сестрой.

— Бланка, — сказал он, — объяснитесь. Почему приход этого чужеземца так взволновал вас?

— Брат, — ответила Бланка, — я люблю Абен Хамета и, если он обратится в Христианство, отдам ему свою руку»

— Как! — воскликнул дон Карлос. — Вы любите Абен Хамета? Дочь Биваров любит неверного, любит мавра, врага, изгнанного нами из этого дворца?

— Дон Карлос, — возразила ему Бланка, — я люблю Абен Хамета, Абен Хамет любит меня, но вот уже три года, как он от меня отказывается, не желая отречься от веры своих предков. Он исполнен великодушия, чести, доблести, и до последнего моего вздоха я буду его боготворить!

Дон Карлос по достоинству оценил благородное решение Абен Хамета, хотя и скорбел над ослеплением этого заблудшего.

— Несчастная Бланка, — сказал он, — куда приведет тебя эта любовь? Я надеялся, что мой друг Лотрек станет мне братом.

Ты заблуждался, — ответила Бланка. — Я не могу любить этого чужеземца. А в своих чувствах к Абен Хамету я никому не обязана давать отчет. Храни свой рыцарский обет, а я буду хранить свой обет любви. Но пусть тебя утешит то, что Бланка никогда не станет женой неверного.

— Значит, наш род бесследно исчезнет с лица земли? — воскликнул дон Карлос.

— Что ж, продли его, — промолвила Бланка. — Да и какое тебе дело до детей, которых ты не увидишь и в которых измельчают твои добродетели? Дон Карлос, я чувствую, что мы последние в нашем роду: слишком мы не похожи на других людей, чтобы оставить после себя потомков. Сид был нашим предком, он будет и нашим наследником.

С этими словами Бланка ушла.

Дон Карлос поспешил к Абенсераджу.

— Мавр, — сказал он ему, — откажись от моей сестры или прими вызов на поединок.

— Твоя сестра поручила тебе потребовать назад клятву, которую она мне дала? — спросил Абен Хамет.

— Нет, — ответил дон Карлос, — она любит тебя еще сильнее, чем прежде.

— О достойный брат своей сестры! — прервал его Абен Хамет. — Всем своим счастьем я обязан твоему роду! О Абен Хамет, баловень судьбы! О блаженный день, который принес мне уверенность, что Бланка не изменила мне ради этого французского рыцаря!

— И в этом твое несчастье! — вне себя от гнева воскликнул дон Карлос. — Лотрек — мой друг. Если бы не ты, он был бы моим братом! Ты должен отплатить мне за слезы, которые по твоей милости проливают мои близкие!

— Охотно, — сказал Абен Хамет. — Но хотя я, быть может, и принадлежу к роду, который сражался с твоим, в рыцари я не посвящен. Я не вижу здесь никого, кто мог бы это сделать и тем самым позволить тебе, не запятнав своего звания, помериться со мной силами.

Дон Карлос, пораженный словами мавра, окинул его взглядом, в котором восхищения было не меньше, чем гнева. Потом он внезапно произнес:

— Я сам посвящу тебя в рыцари! Ты этого достоин!

Абен Хамет преклонил колено перед дон Карлосом, и тот посвятил его, трижды ударив по плечу саблей плашмя. Затем дон Карлос повязал Абенсераджу шпагу, которую тот, быть может, вонзит ему в грудь. Таково было в старину понимание чести!

Они вскочили на коней, выехали из стен Гранады и помчались к источнику Одинокой сосны. С давних времен этот родник был знаменит поединками мавров с христианами. Там дрались Малик Алабес и Понсе де Леон, там глава ордена Калатравы убил доблестного Абаядоса. На ветвях дерева все еще висело заржавевшее оружие мавританского рыцаря, а на коре были видны отдельные слова надгробной надписи. Дон Карлос показал Абенсераджу на могилу Абаядоса и воскликнул:

— Последуй примеру этого храброго язычника и прими от моей руки смерть и крещение!

— Смерть, быть может, — ответил Абен Хамет, — но нет бога, кроме аллаха, и Магомет пророк его!

Они сразу же заняли каждый свою позицию и яростно поскакали навстречу друг другу. Вооружены они были только шпагами. Абен Хамет был менее опытен в поединках, чем дон Карлос, но превосходное оружие, закаленное в Дамаске, и быстроногий арабский конь давали ему преимущества над противником. Он послал своего скакуна так, как это умеют делать только мавры, и широким острым стременем порезал ногу коня дон Карлоса над самым коленом. Раненная, лошадь упала, а дон Карлос, оказавшийся благодаря этому удачному маневру на земле, пошел на Абен Хамета с поднятой шпагой. Абен Хамет спешился и бесстрашно встретил дон Карлоса. Он отпарировал первые выпады испанца, шпага которого вскоре сломалась о дамасскую сталь. Чуть не плача от бешенства, дон Карлос, дважды уже обманутый судьбой, крикнул противнику:

— Рази, мавр, рази! Безоружный дон Карлос не боится ни тебя, ни всех твоих некрещеных соплеменников!

— Ты мог меня убить, но мне и в голову не приходило нанести тебе малейшую рану, — сказал Абен Хамет. — Я просто хотел доказать, что достоин быть твоим братом и не заслуживаю твоего презрения.

В эту минуту вдали показалось облако пыли: то Бланка и Лотрек мчались на фесских скакунах, быстрых, как ветер. Подскакав к источнику Одинокой сосны, они увидели, что поединок прерван.

— Я побежден, — сказал дон Карлос. — Этот рыцарь даровал мне жизнь. Лотрек, может быть, вы окажетесь счастливее меня?

— Мои раны, — сказал Лотрек звучным, исполненным благородства голосом, — позволяют мне отказаться от битвы с этим достойным рыцарем. Я не хочу, — добавил он, покраснев, — знать причину вашей ссоры, не хочу проникать в тайну, которая, быть может, нанесет мне смертельный удар. Скоро между вами воцарится мир, потому что я собираюсь уехать, если только Бланка не прикажет мне остаться у ее ног.

— Рыцарь, — сказала Бланка, — не покидайте моего брата и смотрите на меня, как на свою сестру. У всех нас, собравшихся здесь, есть причины для скорби: мы научим вас мужественно переносить жизненные невзгоды.

Бланка хотела, чтобы рыцари протянули друг другу руки, но все трое отказались.

— Ненавижу Абен Хамета! — воскликнул дон Карлос.

— Я завидую ему, — сказал Лотрек.

— А я, — сказал Абенсерадж, — уважаю дон Карлоса и жалею Лотрека, но не могу их любить.

— Будем по — прежнему встречаться, — попросила Бланка, — и уважение породит дружбу. Пусть никто в Гранаде не знает о роковом происшествии, которое привело нас сюда.

С этой минуты Абен Хамет стал в тысячу раз дороже дочери герцога Санта Фэ. Любовь любит доблесть, и Абенсерадж, который доказал свою неустрашимость и, к тому же, подарил жизнь дон Карлосу, стал в глазах Бланки образцом рыцаря. По ее совету Абен Хамет несколько дней не появлялся во дворце, чтобы дать гневу дон Карлоса остыть. Смесь горьких и нежных чувств наполняла сердце Абенсераджа, и хотя уверенность в столь преданной и страстной любви служила ему неиссякаемым источником блаженства, все же мысль о невозможности счастья, если только он не откажется от веры отцов, лишала Абен Хамета мужества. Прошло уже несколько лет, а он по — прежнему не видел лекарства от своего недуга. Неужели так и пройдет остаток его дней?

Он был безраздельно погружен в самые невеселые и в самые нежные мысли, когда однажды вечером услышал колокольный звон, призывающий христиан к вечерней молитве. Ему пришло в голову зайти в храм бога Бланки, чтобы испросить совета у владыки всего сущего.

Он вышел из дому и направился к древней мечети, превращенной христианами в церковь. Полный веры и печали, он приблизился к дверям храма, который некогда был храмом его бога, его родины. Служба только что окончилась. В церкви не было ни души. Священный полумрак окутывал бесчисленные колонны, похожие на стволы деревьев, насаженных в строгом порядке. Воздушная архитектура арабов, соединившись с готикой, не утратила своего изящества, но обрела строгость, приличествующую сосредоточенным размышлениям. Лучи нескольких светильников терялись в глубине сводов, но алтарь еще поблескивал в мерцании горящих кое-где свечей: он искрился золотом и драгоценными камнями. Испанец почитает величайшей честью для себя отдать все, чем он владеет, на украшение своих святынь: образу Христа, обрамленному кружевами, венчиками из жемчуга и снопами рубинов, поклоняется народ, одетый в рубище.

В огромном храме не было ни одной скамьи: на мраморном полу, скрывающем гробницы, одинаково простирались перед господом и великие и малые мира сего. Абен Хамет медленно шел под пустынными сводами, и эхо гулко вторило его одиноким шагам. Воспоминания, навеянные этим старинным святилищем мавританской веры, переплетались в его душе с чувствами, пробужденными верой христиан. Заметив у подножия колонны неподвижную фигуру, он сперва принял ее за статую, но, подойдя поближе, разглядел молодого рыцаря, который стоял на коленях, благоговейно склонив голову и скрестив на груди руки. Рыцарь не обернулся на звук шагов Абен Хамета: ничто мирское не могло прервать его горячей молитвы. На мраморном полу перед ним лежала шпага, а сбоку — шляпа, украшенная перьями. Казалось, неведомые чары приковали его к этому месту. То был Лотрек. «Этот юный и прекрасный француз, — подумал Абенсерадж, — просит у неба какого-то знамения. Воин, уже прославленный своим мужеством, открывает здесь сердце владыке небес, как самый смиренный и неприметный из людей. Что ж, помолимся богу рыцарей и славы!»

Абен Хамет хотел уже опуститься на колени, как вдруг мерцающий светильник озарил арабские письмена и стих из Корана, которые выступили из-под полуосыпавшейся штукатурки. Угрызения совести овладели сердцем мавра, и он поспешил покинуть храм, где собирался изменить родине и вере.

Кладбище возле бывшей мечети было подобием сада, где росли апельсиновые деревья, кипарисы, пальмы; его орошали два фонтана; вокруг шла крытая галерея. Проходя под одним из портиков, Абен Хамет увидел женщину, собиравшуюся войти в двери храма. Хотя лицо женщины было скрыто покрывалом, Абенсерадж узнал в ней дочь герцога Санта Фэ. Он остановил ее словами:

— Ты ищешь в этом храме Лотрека?

— Оставь низменную ревность, — ответила ему Бланка. — Я не стала бы скрывать, если бы разлюбила тебя: ложь мне претит. Я пришла сюда помолиться за тебя, ибо ты один занимаешь теперь все мои мысли. Ради твоей души я забываю о своей. Ты не должен был опьянять меня ядом любви или должен был согласиться служить тому богу, которому служу я. Ты внес смятение в мою семью: брат тебя ненавидит, отец подавлен горем, потому что я отказываюсь избрать себе супруга. Разве ты не видишь, что я чахну? Взгляни на это убежище мертвых: оно словно притягивает меня. Я скоро упокоюсь в нем, если ты не поспешишь обвенчаться со мною у христианского алтаря. Душевная борьба мало — помалу подтачивает мои силы; страсть, внушенная тобой, не сможет долго поддерживать эту хиреющую жизнь. О мавр! Говоря твоим языком, пламя, которым горит факел, в то же время и сжигает его.

Бланка вошла в церковь, и Абен Хамет остался один, глубоко подавленный ее последними словами.

Свершилось! Абенсерадж побежден и готов отказаться от заблуждений своей религии. Он и так слишком долго боролся. Страх перед тем, что Бланка может умереть, одерживает в душе Абен Хамета верх над всеми другими чувствами. «Быть может, бог христиан и есть истинный бог, — думает он. — Так или иначе, он бог благородных людей, ибо в него верят Бланка, дон Карлос и Лотрек».

Приняв такое решение, Абен Хамет стал с нетерпением ждать следующего дня, чтобы поделиться им с Бланкой и сменить горестное, унылое существование на жизнь, полную счастья и радости. Во дворец герцога Санта Фэ он смог прийти только вечером. Там ему сообщили, что Бланка вместе с братом отправились в Хенералифе, где Лотрек устраивает в их честь празднество. Абен Хамет, снова мучимый подозрениями, помчался разыскивать Бланку. При виде Абенсераджа Лотрек покраснел; дон Карлос встретил мавра с холодной учтивостью, сквозь которую, однако, проглядывало уважение.

Лотрек приказал подать прекраснейшие плоды испанских и африканских садов в тот зал Хенералифе, который носит название Рыцарского. Его стены были увешаны портретами королей и рыцарей, отличившихся в борьбе с маврами, — Пелайо, Сида, Гонсало Кордовского. Под портретами висела шпага последнего короля Гранады. Абен Хамет не выдал своей скорби и только произнес исполненные львиной гордости слова:

— Мы не умеем рисовать.

Благородный Лотрек, который видел, что глаза Абенсераджа против воли все время обращаются к шпаге Боабдила, сказал:

— Сеньор мавр, если бы я мог предположить, что вы окажете мне честь и придете на это празднество, я бы принял вас не здесь. Шпагу может утратить всякий, и я видел, как доблестнейший из королей вручил свою удачливому противнику.

— Можно утратить шпагу, как Франциск Первый, но как Боабдил!.. — воскликнул мавр, закрывая лицо полой одежды.

Стемнело, принесли факелы, и разговор перешел на другие предметы. Дон Карлоса попросили рассказать об открытии Мексики. Он заговорил об этой неизвестной стране с высокопарным красноречием, присущим испанцам. Он поведал о горестной участи Монтесумы,[12] о нравах жителей Америки, о чудесах кастильской доблести, даже о жестокостях своих соотечественников, которая, на его взгляд, не заслуживала ни похвалы, ни осуждения. Эти рассказы привели в восторг Абен Хамета, который, как подобает истинному арабу, обожал чудесные истории. В свою очередь, он описал Оттоманскую империю, недавно основанную на развалинах Константинополя, отдав при этом дань сожаления первой мусульманской империи, тем счастливым временам, когда у ног повелителя правоверных блистали Зобеида, цветок красоты, радость и мука сердец, и благородный Ганем, которого любовь превратила в раба. После этого Лотрек набросал картину утонченного двора Франциска Первого: искусство, возрождающееся в лоне варварства; честь, верность, рыцарство старинных времен, соединенные с учтивостью цивилизованного века; готические башенки, украшенные колоннами греческих ордеров; французские дамы, носящие свои пышные наряды с чисто аттическим изяществом.

Когда рассказы были окончены, Лотрек взял гитару и, желая развлечь богиню этого празднества, спел романс, который он сочинил на мотив песни горцев своей родины:


Как я люблю места родные.

Где я увидел свет впервые!

Сестра, ты помнишь те года

Былые?

Свети мне, Франции звезда,

Всегда!

У очага, где тлело пламя.

Подолгу мать играла с нами,

И головы ее седой

Губами

Касались мы наперебой

С тобой.

Ты помнишь первый луч сквозь тучи,

И замок, словно страж, на круче,

И с Башни Мавров меди звон

Певучий?

Казалось, что рассветом он

Рожден.

Ты помнишь плеск волны озерной,

И шорох камыша покорный,

В огне заката небосвод

Просторный,

И ласточек над гладью вод

Полет?

Где милый взор моей Елены,

И дуб, и скал отвесных стены?

В душе те давние года

Нетленны!

Мне светит Франции звезда

Всегда![13]


Лотрек допел последний куплет и вытер перчаткой слезу, навернувшуюся при воспоминании о милой Франции. Абен Хамет искренне посочувствовал печали прекрасного пленника, ибо и он, как Лотрек, оплакивал отчизну. Когда его попросили тоже что-нибудь спеть под аккомпанемент гитары, он отказался, заявив, что знает всего одну песню, да и то малоприятную для христиан.

— Если это жалоба неверных на наши победы, можете петь, — презрительно заметил дон Карлос. — Слезы дозволены побежденным.

— Да, — сказала Бланка, — именно поэтому наши предки, покоренные маврами, оставили нам в наследство столько печальных песен.

И Абен Хамет запел балладу, которой его обучил поэт из племени Абенсераджей:


Властительный Хуан

Однажды сквозь туман

Увидел глаз отраду —

Красавицу Гранаду.

Он тотчас молвил ей:.

«О дорогая, Хочу тебя я

Назвать своей!

Пойдем мы к алтарю:

Тебе я подарю

Кордову и Севилью,

Чтобы вколоть в мантилью.

Не будь ко мне строга:

Я для Гранады

Храню наряды

И жемчуга».

В ответ услышал он:

«Делю я с мавром трон.

Мне не нужна корона

Властителя Леона.

Супруг мне всех милей:

Нет в мире краше

Короны нашей

И сыновей!»

Таков был твой ответ,

Но, преступив обет,

Ты мавру изменила,

С неверным в брак вступила!

Абенсераджей прах

Попрал кровавый

Враг веры правой…

Велик аллах!

Не припадет с мольбой

К могиле той святой,

Где бьют фонтана воды,

Хаджи седобородый.

Абенсераджей прах

Попрал кровавый

Враг веры правой…

Велик аллах!

Небес лазурный блеск,

Фонтанов тихий плеск,

Альгамбра, радость ока,

Любимица пророка!

Абенсераджей прах

Попрал кровавый

Враг веры правой…

Велик аллах![14]


Несмотря на полные горечи слова о христианах, эти простодушные жалобы тронули даже надменного дон Карлоса. Ему очень не хотелось петь, но все же он из учтивости согласился исполнить просьбу Лотрека. Абен Хамет передал брату Бланки гитару, и тот запел песню, прославлявшую подвиги его знаменитого предка Сида:


Пылая к маврам ненавистью жгучей

И на корабль уже готовый сесть,

У ног своей Химены Сид могучий

Бряцал на струнах, воспевая честь.

«Велит Химена: — Свергни мавров иго!

Обрушь на них безжалостную месть!

Поверю я тогда в любовь Родриго,

Когда над ней восторжествует честь!

Я докажу своей разящей шпагой,

Что мужество в душе Родриго есть!

Горя неутомимою отвагой,

Я брошусь в бой за даму и за честь.

Перед тобой, о мавр, благоговея,

Слагать хвалы не уставала лесть,

Но я тебя и в песне одолею,

Затем что я пою любовь и честь.

И буду славен я в моей отчизне,

И до потомков донесется весть,

Что я сражался, не жалея жизни,

За бога, короля, Химену, честь!»[15]


Дон Карлос пел так горделиво, таким мужественным и звучным голосом, словно Сидом был он сам. Лотрек разделял воинственный пыл своего друга, но Абенсерадж при имени Сида побледнел:

Этот рыцарь, — сказал он, — которого христиане прозвали красой сражений, у нас носит имя жестокого. Если бы его благородство равнялось храбрости… Благородство Сида, — живо перебил Абен Хамета дон Карлос, — превосходило даже его доблесть, и только мавры смеют клеветать на героя, родоначальника моей семьи. Что ты сказал! — крикнул Абен Хамет, вскакивая с кресла, на котором полулежал. — Сид — один из твоих предков? В моих жилах течет его кровь, — ответил дон Карлос, — и я узнаю эту благородную кровь по ненависти, которая пылает во мне к врагам истинного бога. Итак, — сказал Абен Хамет, глядя на Бланку, — вы принадлежите к семейству тех Биваров, которые после завоевания Гранады овладели жилищем несчастных Абенсераджей и убили старого рыцаря, носившего это имя и пытавшегося защитить могилы своих предков? Мавр! — загоревшись гневом, воскликнул дон Карлос. — Помни, я не позволю допрашивать себя! Мои предки обязаны этой добычей лишь своим шпагам и заплатили за нее своею кровью, — поэтому я и владею сегодня тем, что некогда принадлежало Абенсераджам. Еще одно слово, — все сильнее волнуясь, сказал Абен Хамет. — Мы в нашем изгнании не знали, что Бивары носят титул герцогов Санта Фэ, — этим и объясняется мое заблуждение. Именно Бивару, победителю Абенсераджей, был дарован этот титул Фердинандом Католиком, — ответил дон Карлос.

Абен Хамет стоял, опустив голову на грудь, а дон Карлос, Лотрек и Бланка удивленно смотрели на него. Потоки слез струились из его глаз на кинжал, висевший у него на поясе.

Простите меня, — сказал он. — Я знаю, не подобает мужчине давать волю слезам. Больше я не пролью ни единой слезы, хотя мне многое нужно оплакать. Послушайте меня. Бланка, моя любовь к тебе так же жгуча, как раскаленные ветры Аравии. Я был побежден, я не мог жить без тебя. Вчера, увидев этого молящегося французского рыцаря, услышав твои слова на кладбище возле храма, я принял решение обратиться к твоему богу и принести в жертву тебе свою веру.

Радостное движение Бланки и удивленный жест дон Карлоса прервали Абен Хамета. Лотрек закрыл лицо руками, Мавр понял его чувства и с душераздирающей улыбкой покачал головой.

— Рыцарь, — сказал он, — не теряй надежды. А ты, Бланка, оплачь навсегда последнего из Абенсераджей.

— Последний из Абенсераджей! — воздев руки к небу, воскликнули Бланка, дон Карлос, Лотрек.

Воцарилось молчание: страх, надежда, ненависть, любовь, изумление теснились в сердцах. Бланка упала на колени.

— Боже правый! — произнесла она. — Ты подтвердил мой выбор, я могла любить лишь потомка героев.

— Сестра! — воскликнул взбешенный дон Карлос. — Вспомните, здесь присутствует Лотрек!

— Дон Карлос, — сказал Абен Хамет, — умерь свой гнев, теперь я всем вам верну покой.

Потом он обратился к Бланке, снова опустившейся в кресло:

— Гурия небес, гений любви и красоты, Абен Хамет останется твоим рабом до последнего вздоха. Но узнай всю глубину моего несчастья: старик, защищавший свой очаг и убитый твоим предком, был отцом моего отца. Узнай также тайну, которую я скрыл от тебя, вернее — которую из-за тебя забыл. Когда я впервые приехал на свою разоренную родину, целью моей было отыскать отпрыска Биваров, чтобы он заплатил мне за кровь, пролитую твоими праотцами.

— Что же, — сказала Бланка, и в ее скорбном голосе слышалось истинное величие души. — поведай нам свое решение.

— Единственное, достойное тебя, — ответил Абен Хамет. — Вернуть тебе твое слово, нашей вечной разлукой и моей смертью воздать должное вражде наших богов, наших народов, наших семейств. Если когда-нибудь мой образ потускнеет в твоем сердце, если всеразрушающее время сотрет воспоминание об Абенсерадже… этот французский рыцарь… ты должна принести эту жертву ради брата…

Стремительно вскочив, Лотрек бросился в объятия мавра.

— Абен Хамет! — воскликнул он. — Не думай, что ты превзойдешь меня великодушием. Я француз, Баярд посвятил меня в рыцари, я пролил кровь за своего короля и, подобно моему восприемнику и моему властелину, буду рыцарем без страха и упрека. Если ты останешься здесь, я умолю дон Карлоса отдать тебе руку его сестры, если же ты покинешь Гранаду, никогда ни единым словом любви я не смущу покоя твоей возлюбленной. Ты не унесешь в изгнание гибельную мысль о том, что Лотрек, бесчувственный к твоей добродетели, постарался воспользоваться твоим несчастьем.

И юный рыцарь прижал мавра к груди с пылом и живостью истинного француза.

— Рыцари, — сказал в свою очередь дон Карлос, — меньшего я и не мог ждать от сынов столь прославленных семейств.

Абен Хамет, чем вы докажете, что вы — последний из Абенсераджей?

— Своими поступками, — ответил Абен Хамет.

— Я восхищаюсь ими, — сказал испанец, — но, прежде чем высказать свою мысль, хотел бы видеть еще какое-нибудь доказательство вашего происхождения.

Абен Хамет снял с груди наследственный перстень Абенсераджей, который он носил на золотой цепочке.

Увидев перстень, дон Карлос протянул руку несчастному Абен Хамету.

— Доблестный рыцарь, — сказал он, — я признаю в вашем лице достойного потомка королей. Вы оказываете мне честь, желая стать членом моего семейства, и я принимаю поединок, которого, приехав сюда, вы втайне искали. Если я буду побежден, все мои владения, некогда принадлежавшие вашим предкам, будут вам неукоснительно возвращены. Если же вы не желаете сражаться, примите мое предложение: обратитесь в христианство, и я отдам вам руку моей сестры, которую просил для вас Лотрек.

Как ни велико было искушение, но у Абен Хамета хватило сил его превозмочь. Хотя в душе Абенсераджа звучал голос всемогущей любви, мавр не мог без ужаса подумать о слиянии крови преследователей и преследуемых. Ему казалось, что тень предка восстанет из гроба и упрекнет его за этот святотатственный союз.

— Неужели, — с отчаяньем воскликнул он, — я должен был встретить здесь такие возвышенные сердца, такие благородные души только для того, чтобы больнее почувствовать их утрату? Пусть решает Бланка. Пусть она скажет, как я должен поступить, чтобы стать достойным ее любви.

— Возвращайся в пустыню! — сказала Бланка и лишилась чувств.

Абен Хамет простерся на полу, благоговея перед Бланкой больше, чем перед небесами, потом, не произнеся ни слова, ушел. В ту же ночь он выехал в Малагу и сел на корабль, отплывавший в Оран. Вблизи этого города он встретился с караваном, который раз в три года выходит из Марокко, пересекает всю Африку, идет через Египет и в Йемене вливается в караван, направляющийся в Мекку. Абен Хамет присоединился к пилигримам.

Бланка, чьей жизни вначале угрожала опасность, выздоровела. Лотрек, верный слову, данному Абенсераджу, уехал и никогда ни единым словом любви или скорби не нарушил уныния дочери герцога Санта Фэ. Ежегодно, в ту пору, когда обычно ее возлюбленный приезжал из Африки, она отправлялась в Малагу и бродила там по горам; сидя на скале, она смотрела на море, на далекие корабли, потом возвращалась в Гранаду. Остальное время она проводила среди руин Альгамбры. Она ни на что не жаловалась, не плакала, не говорила об Абен Хамете; непосвященный счел бы ее счастливой женщиной. Из всей семьи она одна осталась в живых. Отец ее умер от горя; дон Карлоса убили на поединке, где вместе с ним сражался Лотрек. Никто так и не узнал, какая участь постигла Абен Хамета.

Если выйти из Туниса через ворота, ведущие к развалинам Карфагена, путник увидит по дороге кладбище. Мне показали на этом кладбище пальму и под ней могилу, которую называют могилой последнего из Абенсераджей. Она ничем не примечательна, камень, лежащий на ней, совершенно гладок, и лишь посредине резцом выдолблено, по мавританскому обычаю, небольшое углубление. В этой могильной чаше скапливается дождевая вода, и вольные птицы, опаленные беспощадным зноем, утоляют там свою жажду.

Загрузка...