В четыре поутру дал о себе знать будильник мобильного телефона, отставший ровно на сутки, поскольку вчера она забыла его переключить, и теперь в воздухе все плыла и плыла мелодия, полная томной печали, введенная в гаджет пожилым флейтистом, похоже, чтобы она помнила о нем все то время, пока она еще оставалась в Израиле. Тем не менее, когда тишина воцарилась вновь, она только еще сильнее свернулась под стеганым толстым родительским одеялом, никак не реагируя на прерванный подобным образом сон. Вместо этого она надавила на рычаг, и электричество послушно изменило наклон изголовья, так что она даже с опущенной головой способна была разглядеть светлеющее иерусалимское небо, в котором можно было увидеть планету, чьим именем она названа.
Когда она была совсем еще ребенком, отец говорил ей, чтобы она всегда искала в небе эту планету – ранним утром или после заката. «В случае если ты не обнаружишь ее на небе, – говорил он, – важно, чтобы ты, в конце концов, нашла себя хотя бы на луне, пусть даже луна и меньше твоей планеты… пусть даже, как твой братик, который меньше тебя, но для нас ни в чем тебе не уступает, поскольку к нам он ближе и важен не меньше». Так что во время этого посещения Израиля – не исключено, что по причине вынужденной ее безработицы или временной занятости в массовке, при которой время от времени требовалось работать в ночную смену, она часто поднимала взор к израильскому небу, менее затянутому тучами, чем такое же небо в Европе.
Во время кратких посещений Израиля в годы, предшествовавшие смерти ее отца, гораздо чаще проводила она свои досуги со старыми друзьями по музыкальной академии, отдавая им преимущество перед родительским домом. Вопреки тому, что думал по этому поводу брат ее, Хони, причиной было вовсе не желание оказаться подальше от все новых и новых, по большей части ультраортодоксальных, соседей, бросавших «черную» тень на респектабельность родительского квартала. На самом деле она, которая в предшествовавшие годы и впрямь старалась держаться подальше от Иерусалима, наслаждаясь безопасностью и свободомыслием европейской среды обитания, с удивительной легкостью поверила в возможность респектабельного и терпимого сосуществования с ультраортодоксальным меньшинством, пусть даже недвусмысленно проявлявшим все признаки желания превратиться в большинство. Кроме всего прочего, во времена ее юности, когда она часами репетировала даже после наступления субботы, соседи если и испытывали недовольство, никогда не протестовали.
– Нет сомнения, что в библейские времена во времена религиозных праздников молились под звуки арфы, – говаривал ей мистер Померанц, красивый хасид, живший этажом выше. – Потому что для богобоязненного человека нет ничего более приятного, чем мысль о ком-то, кто подобно тебе тоже готовится к пришествию Мессии.
– Но разрешат ли они при этом девушке, вроде меня, играть на музыкальном инструменте в новом храме? – настойчиво допытывалась юная исполнительница, заливаясь краской.
– Если эта девушка будет похожа на тебя, – уверял ее мужчина, пристально глядя на нее, – разрешат. А если во время прихода Мессии священнослужители станут возражать из-за того, что ты девушка, мы тут же превратим тебя в красивейшего парня.
Даже столь незначительное воспоминание укрепило в ней веру в местную атмосферу толерантности, в отличие от ее брата, который опасался влияния ультраортодоксов, окружавших его родителей. Нóга без недовольства наблюдала за суматошной суетой их жизни, не жалуясь и не злясь, а просто развлекаясь, подобно туристу, доброжелательным взглядом готовому принять многоцветную палитру мироздания, включая готовность впитать все краски и звуки всех песен, звучащих на всех языках мира и любых инструментах.
После замужества несколько лет она прожила со своим мужем Ури, но после того, как рассталась и с городом и с мужем, редкие свои пятничные, поздние возвращения предпочитала проводить в родительском доме в Тель-Авиве. Интимная жизнь ее родителей, которая с годами становилась все интенсивнее, не делала собственное ее пребывание дома более легким… скорее наоборот. Родители никак не комментировали ее нежелание обзаводиться потомством, предпочитая сохранять в доме дух вынужденной мирной безмятежности, но всем своим существом она чувствовала, что старшее поколение испытывало своего рода облегчение, когда она проводила ночные часы вне их личного пространства, так что она старалась своим присутствием не вторгаться в ночную жизнь престарелой пары, с каждым годом все энергичнее предававшейся страстным объятьям на двуспальной, но старой и узкой деревянной кровати, где они сплетались в объятьях, полных безмятежной гармонии. И когда один из них просыпался внезапно, встревоженный пугающим сном, другой немедленно просыпался тоже, разбуженный необъяснимой тревогой, продолжая обсуждение возникшей проблемы, необъяснимым образом хорошо знакомой и словно продолжавшейся внутри них в недрах самого глубокого сна.
Однажды, во время разыгравшейся в одну из пятничных ночей бури, потеряв надежду дождаться последнего автобуса, которым она могла бы вернуться в Тель-Авив, она вынуждена была остаться, благо ничто не мешало улечься ей в ее же бывшей детской комнате, где она и расположилась на ночь, прислушиваясь к завыванию ветра и громовым раскатам, и при вспышке молнии увидела вдруг своего отца, маленькими шажками продвигавшегося из одной комнаты в другую – с покорно опущенной головой и ладонями, прижатыми к груди наподобие того, как это делают буддисты.
С двуспальной кровати донесся голос, в котором нетерпение страсти лишь незначительно смягчено было вежливостью.
– Ну, и что стряслось с тобой на этот раз?
– Гром и молния. Они внезапно превратили меня из иудея в китайца, – извиняющимся шепотом ответил отец. При этом голова новообращенного азиата мелко подрагивала в такт шажкам.
– Но китайцы так не ходят!
– Что?
– Они никогда не ходят так. Китайцы.
– Тогда кто же, по-твоему, ходит так?
– Японцы. Только японцы.
– Тогда, значит, я – японец, – уступил отец, укорачивая свои шаги и огибая узкую двуспальную кровать, склоняясь при этом над новобрачной времен его юности, лежавшей перед ним. – Что могу я сделать, любовь моя? Буря перенесла меня из Китая в Японию и превратила в японца.
Человеку, в котором китаец оспаривал свое первородство с японцем, в момент смерти было семьдесят пять лет, и он до последнего вздоха оставался неисправимым шутником и остроумцем. В последнюю ночь жена его проснулась, чтобы закончить мысль, которая пришла ей в голову за минуту до того, как она уснула, но ответом ей было только молчание. Поначалу это молчание она решила считать знаком согласия, но затем смутное подозрение овладело ею. Она потрогала его, сначала почти невесомо, затем чуть сильнее; затем она… одним словом, через какое-то время она поняла, что спутник ее жизни покинул этот мир без боли и жалоб на судьбу.
Во время, последовавшее за процедурой похорон, когда она переживала свое горе в окружении родных и друзей, она не могла скрыть своего изумления, равно как и чувства обиды на то, как бестактно и, что уж тут скрывать, – грубо, в полном молчании он покинул ее. Поскольку по роду занятий муж ее при жизни, разумеется, был инженером, руководившим департаментом водного хозяйства города Иерусалима, она с некоторой едкостью шутила, что он-де в тайне от нее приготовился к собственной смерти, перекрыв подачу кровяного потока к собственным мозгам – наподобие того, как некогда он перекрыл подачу воды в систему водоснабжения всего квартала проживания ультраортодоксов, отказавшихся оплачивать счета иерусалимскому муниципалитету.
– Сообрази он открыть мне секрет легкой смерти, – жаловалась она дочери и сыну, – я бы избавила вас от неизбежных и ненужных испытаний, связанных с моим уходом, – испытаний, которые продлятся дольше и будут тяжелее для любого из нас.
– Все испытания мы превозможем, – торжественно обещал ее сын, – при условии, что ты, в конечном итоге, покинешь Иерусалим. Продай свою квартиру – ее ценность падает с каждым днем из-за нашествия ультраортодоксов, и перебирайся в пансион для пенсионеров в Тель-Авиве, рядышком с моим домом. Поближе к своим внукам, которые сейчас по субботам боятся навещать тебя, пока ты живешь в Иерусалиме.
– Они боятся! Чего?
– Религиозных фанатиков, которые забрасывают машины камнями.
– Тогда паркуй машину на границе Меа-Шеарим[1]… это будет хорошим упражнением. Заодно прогуляешься с детишками. Мне кажется, что страх перед ультра-ортодоксами унизителен.
– Это не совсем обычный страх. Это нечто вроде отвращения.
– Отвращение? Почему? Все они ведь обыкновенные люди. Такие же, как и везде – одни получше, другие похуже.
– Разумеется. Только если рассматривать их по отдельности. Все они похожи друг на друга. Но будь они даже божьими ангелами, она не станут ухаживать за тобой. Так что пусть остаются там, где есть, но ты ведь теперь одна, и самое правильное, что ты можешь сделать, это сдвинуться с места и жить поближе к нам.
Сестра его хранила молчание – но не потому, что считала сказанное братом лишенным логики, а потому что не верила, что их мать вот так возьмет и соберется покинуть Иерусалим… что согласится расстаться со старой их квартирой – старой, но такой удобной, просторной, в которой провела она большую часть своей жизни, и переехать в крошечную квартирку в неприглядном строении для людей преклонного возраста, другого социального слоя, в городе, который всегда казался ей неприглядным.
Но Хони оказывал давление и на сестру. Сейчас, после смерти отца, ему трудно было взять на себя все хлопоты по уходу за матерью. «Если уж ты собираешься покинуть страну, чтобы избежать какой-либо ответственности за судьбу своих родителей, – неотступно повторял он, встречаясь с сестрой, – то помоги, по крайней мере, тому, кто остается на посту, а не удирает».
Это было прямым оскорблением. Она готова была покинуть Израиль вовсе не потому, что хотела избежать ответственности, но потому лишь, что не могла найти достойного места ни в одном из местных оркестров.
– Да любой из них с радостью возьмет тебя, если только не заломишь себе зарплату выше крыши и не потребуешь себе сверхисключительного, аристократического инструмента, вместо демократического, как у всех.
Она зашлась в смехе.
– Демократический инструмент? Это еще что такое?
– Ну… флейта, скрипка… пусть даже труба.
– Труба? Да ты первый проклянешь все на свете.
– Я уже проклял, но раньше, чем ты снова бросишь эту страну, помоги мне уговорить маму бросить Иерусалим. После этого можешь с чистой совестью оставаться в своей Европе до конца своих дней.
Вопреки едким шуточкам и сарказму взаимная их привязанность всегда оказывалась сильнее разногласий, и когда он подшучивал над нею, она, в свою очередь, расплачивалась с ним приводившими его в смущение эпизодами из его детства, рассказывая при всяком удобном случае, как она вызвана была из класса уже в старшей школе в детский сад своего брата, который вовсю проказничал вместе с дружками-разбойниками и в наказание вынужден был просидеть взаперти в ванной комнате, пока не пришла за ним сестра, чтобы отвести его домой. И весь путь от детского сада до родительского дома на улице Пророков он сотрясал воздух воплями, заставлявшими встречных вздрагивать и смотреть им вслед.
Теперь Хони в свои тридцать шесть превратился во владельца медиакомпании, по большей части успешного бизнеса, и пользовался в борьбе за место под солнцем безоговорочной поддержкой своих сотрудников. Но жизнь его легкой не была. Жена, которую он обожал, была художницей, завоевала прочную репутацию среди знатоков живописи и владельцев галерей, но картины ее были слишком интеллектуально и избыточно сложны, и покупатели не спешили приобретать их. Быть может, этим объяснялась та горечь, с которой она растила троих детей, не в состоянии уделять достаточно внимания старшему их сыну и слишком часто плакавшей младшей дочери. Вот почему Хони снова и снова поторапливал мать оставить Иерусалим и поселиться поблизости от его квартиры в Тель-Авиве – не из-за экономических проблем, а исключительно из-за собственных его обстоятельств, особенно усложнившихся после смерти отца, которому он был преданным и заботливым сыном и уход которого делал и без того тяжелую его жизнь тяжелее и тяжелее.
Она наклонила кровать с легким электрическим жужжанием и ловко запрыгала на одной ноге, вспоминая при этом мелкие шажки ее отца в одну штормовую ночь и направляясь при этом к огромному окну столовой, чтобы взглянуть на золотую планету сквозь железную решетку. Один высокообразованный ее друг, скрипач, настоящий эрудит из оркестра Арнема, изучив происхождение ее израильского имени, Нóга, объяснил ей, что в мифологии Венера была не только и не просто женщиной, но и воплощением нечистой силы, дьяволицей, впрочем, он воздержался от дополнительной информации. На тихой и пустынной улице молодая женщина в поражающем воображение блондинистом парике тащила полусонного школьника, крепко держа его за руку: светлые его пейсы вились, падая на плечи из-под маленькой черной шляпы. Она пристально смотрела на эту пару до тех пор, пока они не свернули за угол, а затем отправилась в бывшую детскую, где, настежь раскрытые, лежали два ее чемодана, словно тоскуя в предчувствии возвращения в Европу. В углу, завернутый в клеенку, дожидался своей участи музыкальный инструмент, который Хони извлек из кладовки, и теперь ей предстояло решить, что с ним делать. Когда она окончила среднюю школу, отец удивил ее этим подарком, являвшим собой нечто среднее между арфой и восточной лютней, он откопал это чудо в антикварном магазине в восточном Иерусалиме. Инструмент имел двадцать семь струн, частью оборванных, частью потрепанных, то, что осталось, издавало жалобный звук при легчайшем прикосновении. Во время одного из предыдущих ее визитов в Израиль она решила взять диковину с собой в Арнем и разыскать молодого европейского музыканта, сходившего с ума по таким вот историческим раритетам. Что-то подсказывало ей, что если даже в Голландии, в ее городке, насквозь пропитанном духом многовековой культуры, усиленным близостью к германской границе, она не найдет нужного мастера по ремонту старинных инструментов, вероятность того, что он отыщется в другом месте, становится ничтожно мала.
В самом начале временного ее пребывания в Израиле она ужасно скучала по своим музыкальным занятиям. Даже если бы ей каким-то образом удалось осуществить весь многострунный ремонт ее детской арфы, это не могло бы удовлетворить ее страсть к тембру арфы настоящей. Через неделю после ее прибытия в Израиль она попала на концерт Иерусалимского симфонического оркестра и в перерыве познакомилась с арфисткой родом из России и поинтересовалась, не разрешит ли та ей порепетировать на арфе, принадлежавшей оркестру в то время, когда инструмент будет свободен. «Дайте мне подумать, – сказала молодая женщина, внимательно изучая среднего возраста незнакомку из Иерусалима, прикидывая, скорее всего, не собирается ли та вернуться в Израиль, нацелясь занять ее место. – Оставьте мне свой номер телефона, – без энтузиазма продолжила она. – Я вам позвоню». И, как и следовало ожидать, правообладательница редкой позиции, обещавшая в конце разговора с Нóгой «подумать», так и не нашла в себе для этого сил, хотя к тому времени страстное желание Нóги сошло на нет. В последующие десять недель испытательный период ее работы помощницей истек, так что все, что ей оставалось, это вернуться к своей арфе, ожидавшей в подвальном этаже голландского концертного зала хозяйку, которая, в свою очередь, ожидала предстоящего исполнения «Фантастической симфонии» Гектора Берлиоза.
А пока что она вступила в борьбу с рычагами, оснащавшими кровать, электрический механизм которой скрывался в поддоне, утопленном в пропыленном черном ящике. Кровать эта, странное сооружение из числа старой мебели, перекочевавшей сюда из прежней иерусалимской квартиры, была желательным добавлением после отцовской смерти, утешением и компенсацией владелицы квартиры и достойной памятью о муже, покинувшем сей мир в полной тишине. Вне всякого сомнения, только после оглашения завещания кровать могла обосноваться на этом месте – на месте прежней раздолбанной, узкой и тем не менее двуспальной кровати, по праву замененной такой вот изощренной игрушкой, сделанной руками Иосифа Абади, молодого и талантливого инженера, работавшего с ее отцом в муниципалитете и поддерживавшего дружеские с ним отношения после выхода отца на пенсию. Во время недельной шивы[2] Ада-би и его жена ежедневно навещали скорбящих, принося им еду и газеты, заверив в готовности своей помочь в решении любых проблем, неизменно возникающих после чьей-либо внезапной смерти. Вдове случалось прибегать к помощи Иосифа по вопросам, связанным с перемещением старой двуспальной кровати, которую она предназначала для передачи молодой паре из Иерусалима – безразлично – еврейской или арабской, поскольку с тех пор, как ее муж оставил сей мир, она ощущала желание расчистить спальню, сделав ее как можно просторнее, обойдясь при этом для себя обыкновенным односпальным ложем. Но молодой инженер выразил решительный протест. Зачем ограничиваться простым и незамысловатым спальным местом, если можно насладиться всеми радостями наиудобнейшего произведения технического прогресса? Годом ранее в крошечной мастерской он из ничего создал отличную больничную кровать для своей весьма преклонных годов тетушки, оснастив ее хитроумным механизмом, управляемым набором рычагов и педалей. Теперь он предлагал собрать подобную же кровать вдове. Кровать эта должна была быть оснащена набором приспособлений для движения во всех направлениях и позициях, при том что управление ими будет простым, удобным и легким. Подниматься и опускаться, и помогать без дополнительных усилий покидать постель. Приспособления помогали поднимать отдельно изголовье, фиксируя положение головы над горизонтом; такие же удобства создавались и для ног, позволяя удерживать их для отдыха на требуемом уровне.
Поскольку на первых порах никто не понимал, к чему все это приведет, любезное предложение молодого технического гения не было отклонено, и когда шива закончилась, рабочие из департамента водоснабжения переместили кровать бывшего своего руководителя, заменив деревянную на электрическую, а вполне удовлетворенный молодой автор с удовольствием объяснил ошеломленной, но и тронутой вдове, как может она сделать свою жизнь много комфортней одним движением пальца.
– Но почему вы никогда не говорили моему мужу об этой кровати? – спрашивала она. – Вы могли бы соорудить для него такую же. И он перед смертью даже получил бы удовольствие.
Инженер-изобретатель только рассмеялся в ответ:
– Ну уж нет. Он никогда не согласился бы расстаться с вашей старой деревянной двуспальной кроватью.
– Пожалуй, это правда, – признала вдова, по-девичьи розовея. – Похоже, что вы знали его лучше, чем я. Не удивительно, что он так вас любил…
И, вдыхая ветер победы, она потребовала от сына, чтобы он, Хони, тоже лег на необыкновенную кровать, дабы убедиться в необыкновенных ее достоинствах.
– Ты видишь? Нет теперь мне никакого резона покидать Иерусалим. Выдающаяся кровать – такая вот, как эта, – позаботится обо мне и сама решит все мои проблемы.
Но тверд и непреклонен был полученный ею ответ сына:
– Даже многократно превосходящая все остальные на свете кровати не в состоянии в минуту крайней необъяснимости проделать все, что требуется одинокому человеку. Но если она может сопровождать хозяйку, одновременно облегчая ее жизнь, пусть останется для нее полезным партнером.
Накануне вечером, перед закатом, Нóга ожидала своего автобуса на перекрестке улицы Иешиягу и аллеи Пророков. Толпа ультраортодоксов из районов Геула Керен Авраам не торопясь стекалась по направлению к центру города, стараясь держаться подальше от одиноких женщин. Но поперек улицы, позади того, что когда-то было кинотеатром «Эдисон», огромная фигура сидела неподвижно на автобусной остановке, пряча лицо под шляпой. Был ли это живой человек? Внезапно по телу Нóги пробежала дрожь из-за воспоминания о последнем сне; оно обрушилось на нее, она была к нему не готова, ибо он касался смерти отца, случившейся полгода назад. Нерешительно, преодолевая страх, она перешла улицу, и, несмотря на вероятность того, что это был всего лишь хареди невероятных размеров, остановившийся, чтобы перевести дыхание, она отважилась протянуть руку и дотронуться до шляпы, чтобы посмотреть в воспаленные синие глаза пожилого мужчины из массовки, ожидавшего того же автобуса.
Она его узнала.
Человек этот был некогда служителем правосудия муниципального суда. Сейчас он был на пенсии и благодаря необыкновенному своему росту и необъятным размерам часто бывал востребован киношниками при сколачивании массовки. Долгие годы жизни провел он в спокойном бездействии, восседая в судейском кресле, льстил себя надеждой провести оставшиеся годы, ожидая, когда сами по себе к нему приплывут, в награду за терпение, новые и необыкновенные роли, прославив его по всему Израилю. Благодаря значительному его опыту в качестве участника массовых съемок он имел на это все основания, но тем не менее каждый раз пока что не знал и, более того, даже не представлял – в какой роли доведется предстать перед публикой на этот раз. Продюсеры, прожженный народ, неохотно ставили в известность участников массовки о деталях предстоящих съемок, не без оснований опасаясь, что собравшаяся публика в последнюю минуту может дать задний ход. К примеру, не каждый из пришедших на съемку рвался засветиться в рекламе. Люди всегда рады были принять участие хотя бы в самой незначительной и даже маргинальной, но роли, пусть не слишком удачно прописанной и надуманной, но чаще всего уклоняясь от бессмысленной массовки, вызывавшей зевоту и желание уйти домой, – не говоря уже о сомнительных и натуралистичных сценах, недостойных, пошлых и унизительных для любого из участников.
– А вы, ваша честь, – Нóга вежливо спросила пожилого статиста, – вы тоже питаете отвращение к рекламе?
Оказалось, что вышедший в отставку судья совсем не прочь появиться в коммерческих фильмах, рекламирующих сомнительного качества продукты или услуги. Его сын и дочь стеснялись за него в подобных ситуациях, но внуки всегда с восхищением встречали его появление на телевизионном экране. «У меня нет врагов, которым доставляло бы радость высмеивать меня, – шутил он. – А как судья я всегда предпочитал штрафовать провинившихся, а не отправлять их за решетку».
Подкатил желтый микроавтобус с одиноким мужчиной внутри, человеком лет шестидесяти с лицом усталым и смуглым, который, по-видимому, узнал ее, потому что после того как Нóга и отставной судья забрались внутрь, поспешил подсесть к ней и дружеским тоном, слегка заикаясь, произнес:
– Это х-хорошо, что вы вернулись с того света.
– С того света?
– Я имел в виду – после того, как вас убили, – уточнил он, после чего отрекомендовался как один из участников массовки, снимавшейся ночью неделю назад, в сцене, когда беженцы высадились на берег.
– И вправду, – сказала она удивленно. – Выходит, вы тоже были в старой лодке. Тогда почему я вас не узнала? Мы отплывали и высаживались целых три раза.
– Нет, в лодке с беженцами меня не было. Они держали меня на вершине холма с п-п-полицейскими, которые по вам стреляли. Это было весьма удобно… – и он рассмеялся с искренним удовольствием, хотя и не без смущения, что делало его заикание более заметным: – Эт-то б-был я, кто т-трижды вас убил, хотя каждый раз мне было вас оч-чень жалко.
– Жалко? Почему?
– Потому что, несмотря на темень и лохмотья, в которые они вас обрядили, выглядели вы еще красивее и загадочнее, чем издалека, и я надеялся, что режиссер позволит вам подняться, с тем чтобы мы могли пристрелить вас с короткой дистанции.
– Ах, нет, – вздохнула она с улыбкой, – у режиссера не хватило на меня терпения, и мы всякий раз возвращались к моменту высадки, и он настаивал всякий раз, чтобы я пала на землю бездыханной как можно скорее, причем советовал мне лежать тихо, не на животе, а перевернувшись на спину – так, чтобы камера могла как можно реальнее засвидетельствовать вашу жестокость.
Нóга искренне сочувствовала участнику массовки, видя, как он заходится, смеясь, в жестком кашле. Он был симпатичный, с худым, морщинистым лицом – все искупал мягкий, добродушный взгляд. Прерывистое, как у ребенка, заикание возникало совершенно неожиданно. На мгновенье она решила признаться ему, что на самом деле ее ничуть не огорчали моменты, когда от нее требовалось изображать мертвую. Весеннее небо было просто забито звездами, сиявшими как-то особенно ярко, а от песка шло тепло, скопившееся от дневного солнца. Крошечные раковины, приставшие к ее лицу, напоминали ей о пляже Тель-Авива, где некогда она и бывший ее муж всю ночь предавались любви.
– А что вы делали после того, как всех нас отправили на тот свет? – спросила Нóга.
– Мы быстро переоделись и превратились в фермеров, которые прятали героиню.
– Героиню? Между нами была героиня?
– Разумеется. Она была в лодке вместе с вами, по сценарию она была беженкой, которую волею автора пощадила смерть и позволила найти убежище в деревне. Они что, не посвятили вас в перипетии и интриги фильма? Или по крайней мере в то, что относилось к сцене на пляже?
– Может быть, и посвятили, только я, скорее всего, пропустила это мимо ушей, – с виноватым видом призналась она. – Ведь я снималась в массовке впервые в жизни, и мне казалось неудобным и даже неприличным влезать в то, что прямо меня не касалось.
– Если э-т-то так… – его заикание стало заметнее… – т-тогда не уд-д-ивительно, почему они р-р-решили прикончить вас п-пораньше.
– Почему же?
– Потому что, скорее всего, вы, как новичок… я имею в виду, как новое лицо в массовке… да, я думаю, что вы… пялились в камеру. Вели себя неестественно. Но как вы вообще влипли во все это? Чем вы занимаетесь в реальной жизни? Вы случайно не из Иерусалима?
Поскольку вопрос был задан предельно вежливо, она после некоторого колебания решила все-таки на него ответить. После довольно продолжительной паузы она сказала:
– А почему бы вам предварительно не представиться?
– С удовольствием, – ответил мужчина, – я такой ветеран массовых съемок, что операторы не спешат приглашать меня. Потому что зрители уже ко мне пригляделись и запомнили по другим фильмам. Годами я был офицером полиции, но затем легкое мое заикание, которое вы, скорее всего, заметили, стало, увы, сильнее; мне пришлось поэтому выйти, так сказать, в отставку. Сейчас мне приходиться жить только на пенсию. Но сегодня не предвидится ни стрельбы, ни покойников… и я не скажу, что слишком этим огорчен. Сегодня нам придется тихонечко сидеть, изображая из себя членов ж-жюри присяжных и слушать, как развивается ход судебного процесса – вплоть до того момента, пока один из нас не огласит вердикт.
– Жюри? – встрепенулся судья, прислушавшийся к разговору со своего места прямо перед ними. – Вы уверены, Элиэзер? Здесь, в Израиле, у нас нет суда присяжных.
– Вы правы. Но, может быть, сцена происходит где-то в другом месте. В наши дни в Израиле прокатчики обожают показывать иностранные фильмы, тем более что время от времени можно увидеть работы таких превосходных мастеров, как Бергман или Феллини. Так почему бы однажды не появиться и жюри?
Микроавтобус, прибавив скорости, выскочил на шоссе, вьющееся по подножью автомагистрального кольца вокруг Иерусалима, но вскоре притормозил в предместье Мевасерет-Цион; здесь, на автобусной остановке, с десяток мужчин и женщин разного возраста уже дожидались их.
– Смотрите, – сказал Элиэзер. – Вы можете сосчитать. Включая нас, здесь как раз двенадцать членов жюри присяжных. Прибавьте еще одного на тот случай, если кто-то заболеет или исчезнет. Но почему вы не хотите рассказать, что привело вас к нам? Это что – секрет? Или какая-то проблема?
– Никакого секрета нет, – сказала арфистка, улыбаясь. – Всего-навсего – небольшая проблема.
В середине зимы, два месяца спустя после смерти их отца, брат послал ей e-mail:
Дорогая Нóга,
Посылаю тебе e-mail, а не звоню по телефону, потому что боюсь, если позвоню, ты бросишь трубку, как ты это обычно делаешь. Поэтому прошу тебя прочитать это спокойно и внимательно, избегая, по возможности, любых нервных рефлексов.
Я совершенно убежден, что ты не поверишь, будто мама согласна оставить Иерусалим и переехать на новое место жительства неподалеку от меня в Тель-Авиве. Но точно так же, как я не могу рассеять твое недоверие, ты не в состоянии опровергнуть мою уверенность в том, что это возможно. Таким образом, выход один – принять существующее положение дел и дождаться его разрешения естественным путем.
Две недели тому назад мама слегла, подхватив где-то тяжелейшую простуду – может быть, ты могла понять это по ее голосу во время ваших еженедельных разговоров по телефону… хотя могла и не заметить. Разумеется, она всегда пыталась скрыть свое состояние от тебя – точно так же, как пробовала спрятать свою болезнь от меня. И мне понятно почему: ведь, по мнению очень многих, простуда не является смертельно опасной болезнью, тем более для 75-летней женщины, которая выглядит более чем превосходно, особенно при сравнении с нашим, не намного старше нее, президентом – на его фоне она выглядит просто совершенной красавицей. Но один из ее соседей, которого мама во время одного из приступов болезни попросила принести ей молоко, был встревожен ее состоянием и позвонил мне.
На следующий день я отменил все дела и поспешил в Иерусалим, где нашел маму очень ослабшей; ее лихорадило. Я позвонил врачу, купил лекарства и решил, несмотря на ее возражения, остаться на всю ночь у нее дома, воспользовавшись случаем, поколебать ее сопротивление идее переезда, о которой ты знаешь; воспользоваться, так сказать, ее слабостью – ради нее самой. И на самом деле – и упреками, и просьбами к следующему утру мне удалось склонить ее к тому, чтобы она попробовала пожить неподалеку от моего дома в Тель-Авиве хоть пару месяцев.
Уверен, что ты ни на секунду не поверишь, что из этого может выйти хоть что-либо путное, как уверен и в том, что все, что я предлагаю или делаю, – не что иное, как тщетные попытки. Но я хочу держаться за них, ибо знаю, что жизнь избирает путь непредсказуемый, превращающий воображаемое в реальность. И что вовсе не бессмысленно мое убеждение, что тщательно организованная помощь, проверенные лекарства и надлежащий уход помогут ей, в конце концов, осознать, что этот вариант предпочтительнее одинокой жизни в иерусалимской квартире в окружении чужих людей, когда малейший приступ болезни или несчастный случай может оказаться для нее фатальным, равно как и для меня, делая меня ответственным за все происходящее.
А потому, с моральной точки зрения (прости меня за мелодраматичность), ты обязана не только поддержать и ободрить меня издалека, но должна быть еще и партнером и помощником не только на словах, но и на деле.
Быть образцом.
Наш папа ушел из жизни, а ты выбрала для себя необычный музыкальный инструмент, который вынудил тебя оказаться вдали от дома. Это – твое право. Но, поступая так, ты оставила меня наедине с мамой. Может быть, я покажусь тебе человеком старомодным, этаким одиноким воителем, но эта ноша – не по мне.
Для хорошо организованного проживания мамы я нашел место неподалеку от нас. Это небольшая квартира на первом этаже, или, как это называют профессионалы, цокольном, из которой имеется выход в сад. Владельцы квартиры согласились на временное ее проживание в течение трех пробных месяцев при условии повышенной оплаты, зато отказавшись от задатка и не требуя письменных обязательств на будущее.
Я отвез ее туда, она тщательно ознакомилась со всеми удобствами и была, судя по хорошему ее настроению, вполне удовлетворена, все, что хозяева могли предложить ей, ее, похоже, вполне устраивало. Особенно ей понравился садик. И еще одно – поскольку она прихватила с собой измерительную ленту, она выяснила, что в одну из комнат она сможет поставить свою электрифицированную кровать. Осмотр потенциального жилища закончился тем, что она заинтересовалась личностью предыдущего квартиранта настолько, что попросила описать последние дни его жизни. Затем внезапно с гордостью стала говорить о тихой кончине нашего папы. Слова ее были столь проникновенны, что на какое-то время я не мог пошевелиться, а потом почувствовал, что лицо мое мокро от слез.
Поверь, я так и не понял, что она чувствовала в самой глубине своего сердца. Но ты, которая знает ее так, как не знает никто, только ты можешь это понять. Я – не могу.
В любом случае мама обещала обдумать возможность участия в подобном эксперименте – настрой у нее при этом был обнадеживающе позитивным. Более того – она, в принципе, согласна, но при одном условии. И условие это, дорогая моя сестричка, обращено было к тебе; более того, к твоему сознанию. Заметь, выдвинуто это условие было именно мамой.
Ибо только после папиной смерти, а может быть, и как результат ее, она пришла в правильному (по ее мнению) решению, в которое именно я должен быть посвящен (не исключено, что все это оговаривалось в прошлом – включая и само решение): информировать меня, что иерусалимская квартира, в которой все мы прожили столько лет, никогда нам не принадлежала. Что мы ее снимали, внося арендную плату, регулируемую стародавней арендной системой. Другими словами, много лет тому назад, когда они решили переехать из района Керем Авраам[3] в квартал Мекор-Барух, квартира на улице Раши была занята и сдавалась в аренду отдельно от остального жилья по системе беззалоговой оплаты, что было особенно удобно для тех, у кого могли возникнуть проблемы с оплатой. Система беззалоговой аренды была предназначена для защиты квартиросъемщиков от угрозы выселения в течение всей жизни, но не переходила по наследству и не могла быть предметом завещания в пользу оставшегося в живых мужа или жены. Зато до конца жизни арендная плата оставалась неизменной. В те давние дни она была абсолютно разумной, но с годами благодаря инфляции стала смехотворно низкой.
Настоящий владелец квартиры давным-давно умер, так же точно, как его сын и наследник, а его вдова, которая предпочла жизнь за границей, поручила распоряжение квартирными делами пожилому юристу, которому папа все прошлые годы вносил ренту каждые шесть месяцев. Какую-то чепуху, восемьсот шекелей в месяц – или что-то вроде этого. Ясно, что пожилой этот адвокат понимал, насколько это было абсурдно, и когда папы не стало, а аренда была по договору оформлена только на его имя, увидел в этом возможность завладеть такой завидной недвижимостью, вернув ее для начала являвшейся наследницей вдове, заявившей с его помощью права на квартиру, дожидаясь, пока мама не умрет или не съедет, после чего владелица обретет все законные права возобновить контроль в обмен на некую сумму, совершенно ничтожную, как залог перешедших к нему прав, что при всей абсурдности ситуации было бы абсолютно с юридической точки зрения безупречно.
Таким образом, самым важным обстоятельством для мамы в настоящее время является наше появление и пребывание в квартире в качестве неоспоримых родственников. Но при этом, согласно подписанному когда-то с владельцем апартаментов договору, мы не имеем права сдать помещение в субаренду. Помимо притаившегося в засаде адвоката, маму тревожит безопасность самой квартиры. Входная дверь и замок находятся в плохом состоянии и замена их в обозримом времени лишена смысла, особенно с тех пор, как открылась возможность пробраться в квартиру как через верх, так и через нижние коммунальные веранды, а также через ванную комнату вдовы – ты можешь спросить меня, кому придет в голову вламываться в старую квартиру – кому и зачем. А попав внутрь – что можно там найти? Тогда вернемся чуть-чуть назад, к Померанцу, приятному и вежливому хасиду, который обещал тебе во дни твоей юности, что не станет возражать против твоих музыкальных занятий и звуков арфы рядом с храмом, если ты превратишься в прелестного юношу. Средний сын семьи Померанц, Шайа, один из тех, кто дружил с тобой, превратился в религиозного фанатика и перебрался в Керем Авраам и, разумеется, обзавелся кучей ребятишек; двое старших частенько навещали представителей старого поколения и любили слоняться по лестницам. Однажды мама тайно пригласила их посмотреть детскую развлекательную передачу по своему телевизору, и они немедленно и навсегда стали его рабами. Мама, конечно, сразу поняла, какую ошибку совершила, и приняла решение впредь воздержаться от любых подобного рода приглашений, но они нашли путь проникновения безо всяких формальностей, а может быть, сумели обзавестись дубликатами ключей… так или иначе, когда ее не было дома, они – скорее всего через ванную комнату Померанцев – с обезьяньей ловкостью соскальзывали по водосточной трубе, открывали дверь в мамину ванную, оттуда в столовую, включали телевизор и смотрели… причем не только передачи для детей. Однажды мама застала их на месте преступления, но сжалилась над ними и хранила молчание – потому, быть может, что ее собственных внуков в Иерусалиме не было.
Но маленькие сукины дети ее саму не пожалели и вскоре представили ей возможность снова поймать их. Иногда они проникали в квартиру даже поздно вечером, когда она уже спала. То, что они видели по телевизору, сводило их с ума, и счастьем для нее оказалось сделанное в свое время совершенно случайно замечание, что в ее кухне нет ничего кошерного – в противном случае ей пришлось бы запирать на замок свой холодильник.
И по этой причине тоже, в настоящее время (пусть даже всего на три месяца) кто-то ответственный должен оставаться, так сказать, на посту, и у нас для этого никого, кроме тебя, нет.
Как человек практичный, всю эту ситуацию я вижу так: я понимаю, что весь свой годовой отпуск ты израсходовала во время смерти папы и теперь можешь получить внеплановый отпуск, но без сохранения зарплаты. И мы полагаем – мама и я, – что, поскольку менее всего мы хотим нанести тебе хотя бы малейший финансовый ущерб, это первое, чем я должен буду заняться. Кроме этого, существует, как мне кажется, еще один, не менее фундаментальный, аспект. Может ли твой оркестр продолжать свою полноценную деятельность в отсутствие арфистки? Однажды ты объяснила мне, что твоя работа состоит из двух частей: игры на арфе и обязанностей оркестрового библиотекаря, поскольку не каждое музыкальное произведение требует арфы – это касается редко исполняемых больших симфоний Бетховена, Брамса, Моцарта, Шуберта и Гайдна. Я прав? Ты объяснила мне, что партии арфы стали включать в партитуру позднее – это свойственно таким романтикам, как Берлиоз, Малер, Брукнер, Чайковский… и так далее. Правильно? Так что в итоге: после того, как мне исполнилось три, я усвоил и запомнил навсегда все, о чем ты мне говорила. Да, сестренка. Вот так.
Так что если причина в этом, нельзя ли сделать так, чтобы составить репертуар вашего оркестра, чтобы в твое отсутствие они исполняли классические произведения, которые не требуют наличия арфы, и дождались твоего возвращения?
Не сердись – ты ведь знаешь своего брата и его страсть к манипулированию и его бурное воображение. Над этими своими качествами мне пришлось немало потрудиться.
Теперь давай снова обратимся к экономической стороне дела. Ни на секунду ни я, ни мама не хотели бы, чтобы наше предложение стоило тебе денег – или чтобы тебе нанесен был хоть какой-то ущерб или потери, связанные с твоим отсутствием. Я знаю, что ты живешь скромно; знаю я также, что у тебя нет права – законного права – даже при желании сдать на сколь угодно краткий период арендуемую тобой студию – очаровательную крохотную квартирку, которую мы видели, когда мы навестили тебя в Арнеме.
Что возвращает нас к вопросу о твоих финансах в Израиле. Квартира в Иерусалиме не требует при проживании в ней никаких от тебя расходов: электричество, вода, газ и телефонные счета ежемесячно оплачиваются со счета наших родителей. Я открою для тебя счет в бакалейной лавке Розенкранца – так что у тебя будет все необходимое для жизни. Но у тебя, несомненно, могут появиться и другие расходы – транспорт, кафе, посещение театра или концерта. Так что мы – мама и я – внесем на твой депозитный счет 8 000 шекелей на эти три месяца. А если понадобится еще – это не составит проблемы.
Ну вот, я почти закончил. Подозреваю, что, прочитав мое послание, ты будешь в шоке – если не в ярости. Но папы нет. Он умер. Мама осталась одна, и я, Хони, твой маленький братик, пытаюсь найти лучшее решение для нее, такое, которое не было бы мучительным для нее и для меня, а может быть, и для тебя тоже. Чтобы нас не терзала мысль о том, что мы ее оставили, пусть даже по причине ее собственного выбора и упрямства, бросили, одинокую, в старой иерусалимской квартире, где она оказалась бы в зависимости от доброты чужих, чуждых ей и странных людей.
Я буду ждать твоего ответа – по возможности разумного и практичного, желательно посредством e-mail, а не по телефону, когда каждый из нас мог бы бросить трубку.
Любящий тебя брат, Хони
И, разумеется, его сестра не стала звонить, а ответила, послав e-mail.
Дорогой и любимый брат мой, Хони!
Для начала оставим в стороне заботы о репертуаре Ар-нема, пусть об этом болит голова у менеджеров филармонического оркестра. Кстати, Моцарт написал в свое время концерт для оркестра, арфы и флейты, в котором я должна была солировать, но, на твое счастье, о времени его исполнения пока не объявлено.
Возвращаясь к эксперименту, навязанному тебе, по твоим словам, мамой – с того момента, как ты так исчерпывающе описал, что я должна думать по этому поводу – кто я такая, чтобы отвергать его?
И тем не менее я не брошу тебя, чтобы ты в одиночку разбирался с обязательствами, которые сам на себя взвалил. Давай поставим этот опыт, как ты его задумал и на который мама согласилась. Если все закончится успешно к всеобщему удовлетворению, я тоже успокоюсь и буду рада. Если нет – обоим нам останется только повесить головы и как-нибудь пережить наше унижение и примириться – с нею вместе, – что жизнь свою она закончит там же, где ее закончил папа. Господь Бог простит тебе все, чем ты провинился перед Ним и людьми. А ты в свою очередь так же сможешь простить меня за то, что я оставила Израиль.
Короче, я согласна пожить в иерусалимской квартире три месяца, но самым решительным образом отказываюсь от оскорбительного предложения, чтобы ты и мама платили мне «суточные». Позволь мне выразиться яснее: я не возьму ни пенни от тебя или от мамы. Мне это не нужно. Я располагаю собственными средствами, и если мне понадобится небольшой заем в нидерландском банке – с этим никаких проблем не возникнет. Я, так сказать, еще в цветущем возрасте, у меня есть работа, и я могу позволить себе любые расходы.
А раз так, если случайно – и только если случайно – хоть какая-то мысль о моем трудоустройстве возникнет в твоем богатом воображении, я буду рада обсудить это – но не для того, чтобы получить возможность заработать несколько пенни, а для того лишь, чтобы не закиснуть от скуки. Ну, вот так.
Любящая тебя и вполне благоразумная сестра Нóга
– Как видите, никаких секретов, всего лишь не слишком сложное объяснение того, как я ступила на эту, новую для меня профессиональную тропу. Мой брат, который связан и с кино, и с телевидением, равно как и с агентством по рекламе, обещал мне нечто пробное, чтобы я за предстоящие три месяца не умерла от скуки, приглядывая за квартирой в Иерусалиме, и заработала при этом немного денег. А кроме того, это отличная возможность для меня снова посетить знакомые когда-то места. Вспомнить былые приключения или просто открыть вещи, о существовании которых прежде я даже не догадывалась. И при этом познакомиться с возможно большим количеством израильтян, старых и новых, и убедиться, сколь приятными могут они оказаться. Как, например, вы, мистер Элиэзер.
Ветеран массовых съемок галантно взял ее руку в свои, поднес к губам и рассмеялся.
– Надеюсь, они собираются вам прилично заплатить?
– Не имею представления. Деньги получил мой брат и отнес их прямо в банк, положив на мой старый счет, который мы восстановили.
– Вы не замужем?
– Была.
– А дети?
– Никогда не хотела.
– Не хотела заводить… или не могла?
– Могла… но не хотела.
Он пристально посмотрел на нее. Ее откровенность была трогательной, и ему очень хотелось продолжить разговор, но она изящно отвернулась к окну, как если бы очень хотела разглядеть, куда они попали.
Микроавтобус свернул с автомагистрали налево на подъездную дорогу, ведущую прямо к широкой кольцевой, соединяющей Эйн Керем и долину Эла. Оттуда микроавтобус попадал в коридор деревенских поселений, протянувшийся от Нес Харим к Бар Гиора и стремящийся в Иерусалим, так что путь их закончился у дверей религиозной школы, преобразованной на тот день в съемочную площадку. Здесь, едва только участники массовки вытянули ноги и вместе с остальными актерами получили по куску пирога и чашке кофе, один из группы обратился к Нóге.
– Если Нóга – это ты, как могла ты забыть то, что они просили тебя сделать?
– Кто просил, и о чем я забыла?
– Я просил твоего брата сказать тебе, чтобы, отправляясь сюда, ты надела что-нибудь красное – платье, брюки или свитер, – потому что для нас важно фильм о судебном разбирательстве сделать многоцветным.
– Я ничего не забыла, потому что ничего об этом не знала. И в другой раз обращайтесь прямо ко мне. Мой брат – это брат, а не ассистент по работе с актерами.
Молодая симпатичная женщина, бывшая свидетельницей этого разговора, сняла с шеи красный шерстяной шарф и накинула его на плечи Нóги.
– Вот, – прошептала она. – Вернешь его в конце дня. А если и забудешь – ничего страшного.
После чего группу из тринадцати человек провели внутрь школы, ученики которой были отпущены по домам ввиду праздника «Лаг ба омер». Коридор привел их в спортзал, где «шведские стенки» и другой спортивный инвентарь были задрапированы черными полотнищами, придававшими судейскому заседанию угрюмый и зловещий вид. Двенадцать участников массовки один за другим были усажены в два ряда в кресла позади игровой площадки; во время мероприятия им предоставилась возможность – всем тринадцати – получить еще по чашке кофе, а Нóга за это время успела заметить, что они различались не только по возрасту и этническому происхождению, но и по стилю и цвету одежды.
Она была усажена в первом ряду, а Элиэзер, ветеран массовых съемок, был изгнан в самый конец второго ряда.
Была ли этому причиной его примелькавшаяся внешность, годами появлявшаяся из фильма в фильм, вне зависимости от сюжета? Точно так же, как внушительная фигура отставного судьи, столь знакомая по телевизионным рекламам, занявшего видное место в первом ряду, выбранного с самого начала тем действующим лицом, которому доверено будет в должное время оглашение вердикта.
И пока команда съемочной группы разматывала электрические кабели и укладывала рельсы для камеры, она обмотала шерстяной шарф вокруг шеи, вдыхая приятный его запах, и закрыла от усталости глаза. В Арнеме случалось ей играть на арфе всю ночь напролет, добираясь до постели лишь к утру, а затем спать до самого вечера. А пока что съемочная камера не появилась в спортзале, зато участникам предстоящей съемки зачитали инструкцию. «Вы здесь для того, – объяснил молодой человек, – чтобы слушать ход судейского разбирательства. Слушать… Но в определенный момент, по нашему сигналу, пожалуйста, шепните что-нибудь тому, кто сидит с вами рядом. Что вы там шепчете, не имеет значения – мы не собираемся записывать этот шепот, да нам он и не нужен – все, что нам нужно, – это движение ваших губ. Потому что мы снимаем «немой» фильм. И поскольку это означает, что молчание – важнейшая и достаточно продолжительная из составляющих картину частей, займет это целых двенадцать минут экранного времени, что неимоверно много для двухчасовой картины, мы будем снимать вас в различных временных и световых режимах – утренних, полуденных и вечерних, чтобы передать через вас чувство проходящего времени. Для этого – и поэтому мы будем снимать вас по отдельности, без съемочной площадки, без прокурора и адвокатов защиты и без обвиняемых женщин. В любом случае вы должны изображать внимание и проявлять интерес – этого можно предположительно ожидать от участников судебного разбирательства по серьезному обвинению, в киносценарии нет ни слова о каком-либо совещании, но мы соберем вас всех вместе в какой-либо комнате и снимем издалека – разговаривающих, спорящих… но без звука».
– Прошу простить меня, юноша, – задал вопрос бывший судья, – знаете ли вы, что израильская судебная система обходится без жюри?
– Разумеется, мы не настолько невежественны. Это судебное разбирательство происходит за границей. Съемки картины – совместное производство.
– С какой страной? – настаивал экс-судья. – Может быть, у них вообще нет суда присяжных.
– Вопрос о стране еще не решен. У нас есть возможность выбрать одну из трех стран. И вообще, все зависит от финансирования. Сегодняшний мир – глобален, как вам, сэр, должно быть известно. Но в то же время и модулярен. В современном фильме вы можете перемещать страны, как при игре в «лего».
Небольшая квартирка в доме для престарелых была уже освобождена, но управляющие все еще не могли договориться о расписании и распорядке для новой постоялицы, въезжающей всего на три месяца, таким образом, который удовлетворял бы администрацию оркестра в Нидерландах. Хотя арфистка и получила заверение о том, что ей дадут официальное разрешение на внеочередной отпуск, который поможет ей наладить жизнь осиротевшей матери, дата ее выступления с концертом для флейты и арфы Моцарта оставалась открытой. Нóга уверяла директорат оркестра, что сольную свою партию знает наизусть, что администрация нисколько не рискует, твердо зарезервировав эту часть выступления за ней, дождавшись ее возвращения, но добилась лишь устных заверений. И ей ничего не оставалось, как обратиться за помощью к Манфреду, первой флейте оркестра, представлять ее интересы в ее отсутствие.
– Если не Моцарт, – утешал ее пожилой флейтист, случайно оказавшийся ее очень осмотрительным любовником, – тогда мы вместе сыграем «Фантазию» Сен-Санса, написанную для арфы и скрипки, где партия скрипки время от времени исполняется на флейте.
– Только сверх программы, – предупредила его арфистка, – только на вызовы сверх программы. Никакие «фантазии» не могут заменить Моцарта.
Хони был далек от всех этих обсуждений; тем более он не посвящал в них мать, чтобы не огорчать ее мыслями о том, что проводимый им эксперимент может помешать карьере ее дочери.
В конечном итоге дата была согласована: после Пасхи, в начале лета. Однажды, поздним вечером, Хони приехал в аэропорт, чтобы встретить сестру, и когда он увидел, что она тащит за собой два чемодана на колесиках – два, а не один, как во время предыдущего визита, – он крепко стиснул ее, сказав:
– Спасибо. Спасибо за то, что приехала. Я знаю, что ты не веришь в наш эксперимент, но даже если так – она ведь твоя мама тоже.
Он выглядел до предела изнуренным, с осунувшимся бледным лицом, но глаза его при взгляде на сестру загорались счастливым светом. Схватив тележку и заговорив о предстоящем посещении домика в саду, он напомнил ей о том, что родительская квартира, в которой прошло их детство, сейчас ожидает ее.
– Мы начали прибираться там и выбросили для начала часть барахла… а потом добавили к выброшенному еще и еще. Я удивился, увидев, как увлеклась этим мама. Она была беспощадна к папиным одеждам как ураган, прошлась по его владениям… а потом так же взялась за собственные. Хорошо еще, что существуют хадерим; они подобрали абсолютно все. Даже мебель, которая распадалась на части. Но часть твоих вещей она оставила, так что сможешь выбросить их сама.
– Мои старые вещи? О чем ты толкуешь? Я уехала из дома годы назад и не оставила за собой ничего.
– Оставила, оставила… да еще сколько. Куча барахла, поверь мне на слово. Увидишь сама – старые игрушки, школьные тетради, даже одежду. И маленькую арфу, которую папа купил тебе, – я вытащил ее из кладовки. Перебери все и избавься от трех четвертей этого мусора – и я, и мама с большим энтузиазмом проделали подобную операцию – со вздохом облегчения, – особенно я… потому что осознал в ту минуту, что эксперимент, который, по твоему убеждению, должен был закончиться полным крахом, на деле может оказаться вполне успешным.
– Блажен, кто верует, – устало пробормотала она, отвыкшая от сумасшедшей израильской жары. И внезапно остановилась.
– Куда мы идем?
– К машине.
– Но ты же не собирался отвозить меня в Иерусалим.
– Почему бы и нет? Помочь тебе с этими чемоданами, посмотреть с тобою вместе, что мы еще не успели выбросить и, пользуясь случаем, завершить наше соглашение.
– Полная чепуха. Ты еле дышишь. Нет ничего срочного. Я возьму такси, ты дашь мне ключ, а сам отправляйся домой к жене и детям. С чего вдруг ты решил, что я сама не смогу управиться в доме, в котором выросла? Ну, давай…
Какое-то время он пытался протестовать, но она решительно села в такси, и Хони сдался, заплатив водителю, но придержал открытую дверь.
– У меня есть для тебя парочка интересных идей, – произнес он доверительным тоном.
– Завтра. Ничего срочного.
Но он настаивал:
– Кроме всего прочего, я хочу кое-что сказать тебе о твоем концерте.
– Моем концерте?
– Моцарт. Я купил компакт-диск и прослушал его. Интересно… вот только…
– Только не сейчас.
Он полагал себя знатоком музыки и всегда был уязвлен, когда она относилась к его суждениям как к чему-то случайному и легкомысленному, как к дилетантству, не оставляя настойчивых попыток поучать его.
– Но еще более важно надежно закрывать дверь… и, конечно, окна.
– Окна?
Переход от Моцарта к окнам ошеломил ее.
– А причем здесь окна? Где?
– В ванной комнате. Из-за детей!
– Боже, каких еще детей?
Таксист недвусмысленно дал понять, что пора двигаться.
– Ну хорошо, не сейчас. Поговорим позднее.
Время уже было близко к полуночи, но Мекор-Барух, район, который в дни ее юности в это время был тише кладбища, сейчас нервозно гудел, словно и не собираясь отходить ко сну.
Дверь квартиры открылась с необыкновенной легкостью, словно только и дожидалась простого прикосновения ключа, и когда она включила свет, поражена была не только чистотой и порядком, несвойственными в прошлом дому, в котором она так долго жила с родителями, но и какой-то новой пустотой.
Хони говорил чистую правду – огромное количество вещей было передвинуто (особенно это коснулось мебели), а гостиная обнаженностью просто поражала. Она прошла в свою детскую, чтобы положить там чемоданы. Ее кровать была аккуратно застелена, и пахнувшая свежестью ночная рубашка лежала сверху. Сердце ее забилось сильнее, когда она вошла в комнату родителей, – и к ее удивлению новая электрическая кровать, о которой она была наслышана от своей матери, была точно так же застелена как нельзя более опрятно, всем своим видом призывая к использованию ее по прямому назначению и немедленно. Она открыла родительский шкаф. Отцовская половина была пуста, его вещи исчезли: лишь один костюм, черный и элегантный, остался висеть; скорее всего потому, что ему не нашлось преемника, которому он пришелся бы впору. Под костюмом в ожидании перемен стояла пара ботинок – носки лежали сверху в полной готовности, как бы зная, что новый хозяин вот-вот возьмет их в руки. Она прижалась усталым лицом к тонкой ткани, вдыхая давно забытый и такой знакомый аромат, затем шаловливо сняла с вешалки пиджак от костюма и скользнула в рукава, поглядев затем на себя в зеркало. Поскольку в последние годы отец ее заметно похудел, пиджак был ей слишком просторен, отчего плечи ее выглядели избыточно полными, почти квадратными, а рукава полностью закрывали кисти рук и даже ладони. С легкой улыбкой она плавно подняла руки и представила, что дирижирует, вот такими же движениями вызывая к жизни звуки арфы и флейты в ее концерте Моцарта.
Телефонный звонок прервал воображаемое исполнение. Хони не мог заснуть, не узнав, благополучно ли добралась до дома сестра, и оценила ли она, как много барахла выброшено было из квартиры в ее честь.
– В мою честь? Почему? Я ничего такого не просила.
Но в полном восторге от самого факта, что его эксперимент обернулся реальностью, он хотел в поздний этот час посвятить сестру в особые его планы в отношении ее будущего. «Не сейчас», «пора спать» – из последних сил протестовала она, боясь, что с этой минуты он будет пытаться командовать отнюдь не их матерью, но прежде всего ею самой… и, прервав разговор, она повесила трубку и отключила телефон.
Холодильник был полон еды и именно той, которую (матери ли было не знать этого) она любила: твердые сыры, селедка в сметане, жареная цветная капуста и картофельные оладьи. Она легко поужинала, проверила, закрыто ли окно в ванной, и легла в постель в бывшей своей детской комнате. Проспав три часа, она проснулась и перебралась в спальню родителей, утонув в материнской электрифицированной кровати. Однако еще до наступления рассвета она снова добрела до своей юношеской кровати, и ночные путешествия между двумя постелями обещали стать постоянным опытом, продолжительным и увлекательным.
Она вновь включила телефон где-то около десяти утра – так, чтобы ее мать не беспокоилась. Она ничуть не сомневалась, что звонит именно она, когда телефон вновь подал голос, но это была не тревожащаяся за нее мать, а брат, чье терпение исчерпало все лимиты. Похоже, что новость или, точнее, весть, которую он хотел донести до сестры, не давала ему больше ни секунды покоя.
– Сногсшибательное предложение?
– Да, вот послушай…
– Сниматься в кино? В массовке? – она не могла удержать смеха. – Ты сам это придумал? Я ведь не актриса…
– А тебе и не нужно будет играть. Только присутствовать… просто быть среди других… Попробуй? Что ты теряешь? Сейчас во всем мире – бум, волна; все сходят с ума от мысли о возможностях, которые открываются в кино и на телевидении. Особенно у нас, в Израиле. Это таит в себе безграничные возможности. Давай, двигайся, пробуй. Ты встретишь новых людей, ты станешь частью жизни иных людей… а кроме того, заработаешь немного деньжат, которые отказываешься принять от нас. Чем еще ты хотела бы заниматься в Израиле? Снова и снова искать, где можно поиграть на арфе? Подумай, Нóга, сестренка… Может быть, тебе на пользу пойдет, если ты на время отдохнешь от музыки? А она – от тебя… Вы обе этого заслужили…
День потихоньку тянулся, жюри расположилось в два ряда у стены спортзала. Время от времени съемочная камера останавливалась на лицах присяжных, затем отъезжала, создавая обманчивое впечатление того, что собирается исчезнуть навеки, и тем не менее всегда возвращаясь.
– Пожалуйста, не огорчайтесь тем, что мы так долго терзаем вас, – извинялся кинооператор, – но этот эпизод очень важен для фильма… изменение наружного света, который меняет внешность снимаемого и длится в кадре несколько мгновений, а в процессе съемки – считаные минуты, является свидетельством того, что вы пробыли здесь весь день, превратившись полностью во внимание, и сможете освободиться лишь поздно вечером, придя к согласию и огласив ваш вердикт.
Другие участники массовки, по большей части не из Иерусалима, слонялись по спортзалу вперемежку с артистами, после того как одни кадры были уже отсняты, а другим эта процедура предстояла – непонятно, правда, когда. Но судья, прокурор, адвокат, свидетели и женщина, обвиняемая в совершении преступления, еще отсутствовали, предположительно, репетируя свои роли.
– Знаете ли вы хоть что-нибудь о содержании фильма? – спросила Нóга отставного чиновника, который сидел возле нее в первом ряду.
– В общем виде. В агентство по найму они скорее удавятся, чем поделятся какой бы то ни было информацией, опасаясь, быть может, что человек решит сбежать в последнюю минуту. Поскольку участники массовки, не будучи профессиональными актерами, порою смущают воображение других свои восприятием действительности.
С наступлением сумерек два дополнительных источника света были установлены напротив жюри. Появилась облаченная в мантии процессия – обвинитель и защитник, а также судья, который тут же исчез в классной комнате, превратившейся ныне в судейскую. Двое дюжих мужиков в непонятных одеяниях, напоминавших униформу, провели скованную наручниками обвиняемую за спиною жюри – туда и обратно. Нóга узнала в ней молодую женщину, которая утром отдала ей свой пахнувший духами красный шарф. На ней уже не было макияжа, лицо побелело, глаза обведены были черными кругами. Одежда на ней была серого цвета, передвигалась она медленно, словно вновь и вновь погружаясь в мысли о совершенном ею преступлении. Она вглядывалась в лица присяжных, и когда увидела красный свой шарф на шее одной из них, склонила голову и, кивнув, остановилась напротив, как если бы собиралась сказать что-то, но не произнесла ни слова. Однако страдание в ее глазах было столь правдоподобно, столь убедительно, что Нóга испуганно стянула шарф вокруг шеи, как если бы напротив нее стояла не актриса, а измученный незнакомец, которого она знала когда-то в далеком прошлом.
– Что она сделала? – шепотом спросила она у отставного судьи после того, как обвиняемая удалилась.
– Убила своего мужа.
– Почему?
– Узнаете, посмотрев картину, – не без иронии ответил тот, – если она на самом деле увидит свет.
К этому времени все актеры исчезли в школьном классе, превратившемся в зал заседаний, но оператор не подал сигнала, позволявшего жюри поменять позицию. Подошло время произнести вердикт, поскольку заключительная часть судебной процедуры еще не началась. Несколько нарушая установленный порядок, дородный чиновник поднялся со своего места и с выражением глубокого удовлетворения провозгласил ответ на вопрос, который еще не был задан:
– Виновна.
Его патетическое и нескрываемое удовольствие не понравилось режиссеру, который предложил ему повторить фразу. И ветеран массовки не мог сдержать своей радости от выпавшей на его долю удачи – «озвученной роли».
После чего режиссер повернулся к Нóге и попросил ее подняться и огласить тот же вердикт.
– Виновна. – Она произнесла это просто и мягко.
Режиссер выглядел удовлетворенным и осведомился, в состоянии ли она произнести это по-английски.
Продюсер прошептал что-то на ухо режиссеру и тот спросил Нóгу, знает ли она какие-либо еще языки.
– Да. Голландский… и немного немецкий.
Поначалу она смущалась, но затем собралась и повторила слово «виновна» на других языках.
Она собиралась навестить мать через пару дней после прибытия в Израиль, но Хони уговорил не торопиться. «Ты прилетела на три месяца, а не на неделю, так что переведи дух, приди в себя и акклиматизируйся». В течение двух последующих дней пустовавшая квартира усилиями брата и сестры была приведена в порядок, достаточный для того, чтобы их мать смогла к ним присоединиться для своего рода экскурсии. «Дай ей тоже пару дней, – твердил Хони, – чтобы она привыкла к новой ситуации, к тому, что ты тоже в Израиле, а я обещаю, что привезу тебя к ней, заехав за тобой в Иерусалим».
Она поняла, что эксперимент, на который он возлагал столько надежд, требует постоянной бдительности не только про отношению к их матери, но и к ней самой. Но после четырех дней пребывания в Иерусалиме она решила ускользнуть из-под контроля брата и обойтись при посещении Тель-Авива без его помощи.
Когда она вошла в сияющий опрятностью вестибюль дома престарелых, ей сообщили, что ее мать в настоящее время находится на концерте. Сначала она стояла у закрытой двери и слушала музыку в исполнении любительского струнного трио; затем, когда терпение ее истощилось, она тихонько приоткрыла дверь и встала у задней стены маленького полутемного зала, в котором – приблизительно – два десятка пожилых постояльцев давали концерт в честь своих друзей – скрипач, альт и виолончель исполняли трио Шуберта, теряя в этом процессе добрую половину нот. Музыканты заметили ее, когда она вошла, и похоже было, что статная ее фигура вызвала у них некую тревогу, но ее мать, наслаждавшаяся этим подарком, который она, похоже, получила в этом месте совсем неожиданно, расслабленно и с удовольствием призвала исполнителей продолжать свой нелегкий (особенно для виолончелиста, сидевшего в инвалидном кресле) труд, не отвлекаясь ни на кого и ни на что.
В конце концов она тоже обратила внимание на женщину, прижавшуюся к задней стенке и желавшую срочно увидеться с ней. Однако Нóга знаком попросила ее запастись терпением и села так, чтобы не привлекать внимание музыкантов.
После концерта мать познакомила ее с одной пожилой дамой.
– Это моя дочь, она занимается музыкой. Играет на арфе – но живет в Голландии…
Посетительнице понравилась экспериментальная материнская однокомнатная квартира, которая, пусть даже будучи расположенной на уровне тротуара, примыкала к кусочку частной земли в цветах и зарослях бугенвиллеи, заполнявших зеленую лужайку. Мебель была скромной, но абсолютно новой, а ванна просто поражала чистотой.
– Поверишь ли, Нóга, – сказала ее мать, – что я, как съемщица помещения, обязана здесь поливать цветы?
– Ты хочешь сказать, что тебе это не нравится?
– Я ничего не имею против, но не терплю никаких обязательств. В Мекор-Барух ни у кого не было никаких цветов. Нигде.
– Не преувеличивай.
– А кроме того, – со вздохом сказала новая владелица квартиры, – если бы папа хоть на мгновение мог представить, что после его смерти я буду доживать свой век в Тель-Авиве, он вряд ли ушел бы из этого мира так спокойно.
– Но ты ведь не в Тель-Авиве. Ты, скажем, там, где твои сверстники, объединенные принятием общих ценностей и терпимости…
– Терпимости к чему?
– К пребыванию в Тель-Авиве и в этом прекрасном пансионе.
Ее мать рассмеялась.
– За те шесть дней, что я нахожусь здесь, несколько милых, пусть даже оч-чень пожилых дам уже удостоили меня своей дружбой. Одна из них прибыла сюда из Иерусалима и помнила меня по детскому саду, настаивая на том, что я изменилась на самую малость – причем имея в виду не мою внешность, а мой характер.
– Ну вот… ты уже обзавелась хорошей подружкой.
– Да, тут ты угадала. Здесь совсем нетрудно обрести друзей, но если хочешь стать полноправным членом здешнего сообщества, ты должен выложить историю болезни и приведших тебя сюда несчастий. И я уже познакомилась с огромным количеством самых экзотических болезней, какие даже в голову никогда не придут.
– А ты, бедная, похоже, не можешь в обмен предложить что-либо столь же невероятное? Какую-нибудь этакую болезнь?
– Ничего, дорогая моя. Ты знаешь, что я совершенно здорова. Даже когда я рассказала о папиной смерти, о том, какой спокойной и тихой она была, ничего, кроме зависти, это не вызвало.
– Тогда расскажи всем о наших семейных проблемах.
– У нас их никогда не было. У нас всегда была нормальная, дружная семья.
– Нормальная? – Нóга расхохоталась. – А что насчет меня?
– Что – насчет тебя?
– История женщины, утратившей былую молодость, брошенную мужем потому, что она отказалась иметь детей.
– Если ты отказалась – в чем здесь проблема, дорогая. Но если ты не могла – вот что, пожалуй, могло вызвать симпатию ко мне и жалость к тебе. Но я не собираюсь напоминать о прошлом, чтобы доставить удовольствие здесь каким-нибудь старым дамам.
– Тогда спровоцируй их на мысль, что ты в ярости от моих поступков.
– С чего бы, подумай, я должна была бы прийти в ярость? Если наш эксперимент получится и я переберусь сюда на постоянно, что я выиграю, если другие люди захотят вдруг разделить со мной подобные чувства к тебе? Твой отец никогда не впадал в ярость и не позволял этого всем нам. «Мы должны уважать желание Нóги, – сказал он. – Рождение детей может привести к осложнениям и даже являться причиной смерти».
– Даже так? Причиной смерти? Так он сказал?
– Он не только произнес это. Он так думал.
– Бедный папочка! Он не мог придумать ничего другого, чтобы обелить меня.
– Так он пробовал… пытался… объяснить это. Себе и нам.
– Я никогда не связывала мое решение с чьей-либо смертью.
– Конечно, не связывала. Ни со смертью, ни с чем-нибудь иным. Ты поступила так, как хотела, вот и все. Именно так я и объяснила все твоему папе. Но он упрямо придерживался своего понимания. И тогда я сказала себе самой: «Если Нóга своим решением не вызывает у него мыслей о чьей-то реальной смерти, какое право я имею убеждать его в обратном?»
Задняя дверь, ведущая к газону и садику, была открыта, и Нóга заметила, что комната, выходившая окнами на запад, стала розоветь.
– Здесь хорошо. Так приятно. Хони нашел тебе хорошее место. К слову сказать, я удивилась, когда увидела, сколько всего вы выбросили на свалку. Все папины вещи, например…
– Не только папины… мои тоже. Хони был впечатлен, как легко я освободила шкафы и полки. Если попытка с переездом сюда не увенчается успехом, я, в конце концов, вернусь в чистую, просторную квартиру, полную воздуха и света. Если бы ты была с нами, мы и тебя убедили бы выбросить все твое старье, которое там было.
– Не так уж много его там и было.
– Верно. Немного. А то, что осталось, ты можешь выбросить собственной рукой.
– И тем не менее, вы оставили висеть папин черный костюм.
– Он был совершенно новым и таким красивым, что стыдно было выбрасывать его на помойку.
– Может быть, ты решила сохранить его для нового мужа? – съязвила Нóга, заставив мать рассмеяться.
– Нóга, милая… ты ведь знаешь меня. Можешь ли представить меня с новым мужем?
– Ну, в конце концов, с любовником, – не отступалась дочь.
– С любовником? Не возражаю. Но тогда он должен оказаться японцем или китайцем, как любил на ночь глядя шутить твой папа. Но они обычно такие мелкие и тощие, что костюм им явно не подойдет. Я подумывала о том, чтобы предложить его Абади, но боюсь, он был бы смущен, если бы ему предложили носить одежду, принадлежавшую покойнику. Так что давай подумай о ком-то другом. Если хочешь, мы можем отдать его нашему соседу, мистеру Померанцу. Человек он симпатичный и всегда хорошо одет.
– Но без ботинок и носков… мне кажется, это оскорбило бы его.
– Какие ботинки и какие носки? Что ты там плетешь?
– Ботинки и носки, которые ты оставила под костюмом. Они выглядят так, словно ты дожидаешься, когда папа вернется.
– Это так и есть, Нóга. Я жду, когда он вернется. Но если эти ботинки и носки… если они тебя чем-то смущают, можешь взять их и просто выкинуть.
– Посмотрим. А здесь… здесь и в самом деле приятно. И люди здесь кажутся милыми и образованными.
– Ты видела одного… двух… а здесь есть такие ужасные… которые не в состоянии даже выбраться из комнаты. Но если у нас все получится, как это облегчит жизнь Хони, которому не нужно будет ездить в Иерусалим – ведь он с каждым днем просто ненавидит его все больше и больше. Вот почему ему так нравится, что я здесь.
– Он по-настоящему привязан к тебе.
– Слишком. Появляется по несколько раз в день, посмотреть, как я и что со мной. И дважды даже обедал со мной в здешней столовой. А вчера он появился здесь с ребятишками – хотел, чтобы я приглядела за ними. Это правильно – ведь здесь есть трава, где они могут порезвиться, потому что комната у меня слишком мала для их энергии. Я думала, что они побудут у меня часок-другой, но Сара появилась через четыре. Я не сказала ни слова, ведь она, прежде всего, художница… и она совсем иначе, чем мы, относится ко времени. И если я когда-то могу быть ей полезной… почему бы и нет. Кстати, сейчас время обеда. Присоединишься ко мне?
Но дочь отвергла такое предложение.
– Мамочка, не суетись. Пообедаем вместе в другой раз. Сейчас у меня нет сил, чтобы отвечать на вопросы твоих старых леди.
Мать отправилась в столовую, а Нóга утонула в небольшом кресле, ловя последние лучи заходящего солнца. Некоторое время спустя она поднялась и отправилась по лужайке под темнеющим с каждой минутой закатным небом. «Каким образом сумело все это выжить? – поражалась она. – Это старое здание, такое заурядное среди таких же, ничем не примечательных строений на обыкновенной городской улице – и тут же, внезапно – некое подобие Оксфорда или Кембриджа, где, отворив дверь, ты натыкаешься на старинную часовню, утопающую в зелени».
Она прошлась по лужайке, стараясь понять, как далеко она простирается и где заканчивается, и в фиолетовых сумерках вдруг разглядела рядом со скамейкой маленького старичка в инвалидном кресле, укутанного в шерстяное одеяло, с тонким шарфом на шее, то ли задремавшего, то ли потерявшего сознание. Рядом с ним торчала капельница.
Забытый кем-то обитатель этого заведения, оставшийся без обеда? Или его едой было содержимое бутылочек?
Стараясь не будить его, она села на скамью, чтобы обеспечить его безопасность в сгущающейся темноте. Но вскоре, в теплом вечернем воздухе, отравленная безмятежностью задремавшего рядом соседа, она закрыла глаза и стала тоже погружаться было в сон, как внезапно чья-то неведомая рука легла на ее шею.
В первое мгновение она в испуге подумала, что человек, сидевший с капельницей, поднялся и пытается задушить ее. Но и сам старик, и его капельница исчезли – по-видимому, кто-то бесшумно укатил инвалидную коляску обратно. А позади нее разнесся хохот ее брата.
– Ты все-таки подумал бы, прежде чем шутить подобным образом, – сказала она. – В сорок один год от таких шуток недолго и помереть. У меня чуть сердце не разорвалось…
– Ну, ну, сестричка. Не надо. Сердце у тебя – другим на зависть, – сказал Хони, держа ее запястье, как если бы хотел измерить ей пульс. – Сердце – что надо, бьется молодо и упруго, твое каменное сердце, как любил некогда говорить Ури.
– Ури? Он что, жаловался тебе на меня?
– Да, умирая от безнадежной страсти к тебе. Так как тебе дом, который я подыскал для мамы? Эта вот поляна позволит ей приглядывать за ребятишками, не покидая инвалидного кресла.
– И это, значит, будет последним ее пристанищем при жизни?
– Да… если она захочет. А если нет – я найду ей что-нибудь получше, если только ты не решишь ее отговорить.
– Я прилетела в Израиль не для того, чтобы отговаривать кого бы то ни было – ни тебя, ни ее.
– Прими мою благодарность.
В комнате огромное блюдо с фруктами дожидалось своей новой хозяйки и двоих ее детей – и вот они, все трое, сидят, спустя шесть месяцев после смерти мужа и отца, мирно, окруженные роскошью старинного особняка, стирая воспоминание о становившемся все мрачнее соседстве, омрачавшем жизнь в Иерусалиме, и обсуждают результаты самой начальной стадии проводимого ими эксперимента и договариваются о различных аспектах, связанных с пребыванием Нóги в иерусалимской квартире.
– Минуту, минуту, – сказала Нóга. – Эти ребятки, внуки Померанцев… что должна я делать, если они снова проберутся в квартиру?
– Они не рискнут теперь, – заверил ее брат. – А если попытаются – никакой им пощады. Не повторяй маминых ошибок. И каждый раз проверь и удостоверься, что окно в ванной заперто надежно. В прошлом они ухитрились спуститься вниз по водосточной трубе.
– С третьего этажа по водосточной трубе? Так сколько им лет?
– Старшему, – вступила в разговор мать, – одиннадцать или двенадцать; младшему – шесть или около того. Старший – это сын Шайи. Помнишь его, Нóга? Средний сын Померанцев – симпатичный парнишка. В свое время любил носиться по лестнице – а нет, так мчался по улице. После того как ты вышла замуж и уехала от нас, они подыскали ему невесту из самой консервативной семьи ультраортодоксов в Меа-Шеарим, и вот теперь, несмотря на его совсем еще юный возраст, он является отцом десяти, а может быть и одиннадцати, детей – полагаю, что даже родная его мать несколько смущена такой ретивостью. А самый мелкий из этой компании – это всеобщий кузен, как часто оказывается в подобных семьях – полный идиот.
– Это, мама, звучит как-то некрасиво. Это слово…
– Ну ладно, пусть не идиот, но уж очень странный… не от мира сего… но выглядит просто красавчиком. Симпатяшкой. А поскольку странность его выражается в том, что он суперактивен, они послали его вместе с сыном Шайи в дом к бабушке, чтобы он там немного выпустил пар. Сколько времени немолодая уже миссис Померанц может сдерживать его? Она – не слишком здоровая женщина. В квартире у нее нет телевизора, само собой, приемник раз и навсегда настроен только на религиозный канал. Так надо ли удивляться тому, что дети носятся вверх и вниз по лестницам, снова и снова, производя столько шума и издавая столько воплей? И этот… самый маленький, с остановкой в развитии. Самый «заводной» – время от времени испускает такой вопль, что кровь стынет в жилах, – так что у меня не было сил, чтобы утихомирить их. Поэтому-то я и пригласила их к себе на детскую телевизионную передачу… хотя им это было запрещено.
– Но ты, надеюсь, получила на это разрешение от их бабушки?
– Мне не хотелось испытывать ее приверженность строгим религиозным правилам; это могло привести к неприятности, даже к скандалам с Шайей, который превратился в совершеннейшего фанатика. Я уверена, что она знала или по крайней мере догадывалась, что должна найти какой-то приемлемый путь, чтобы добиться покоя и тишины. Ведь семья Померанц всегда пользовалась репутацией людей порядочных и спокойных. И, если ты помнишь, когда по субботам ты играла на арфе, ни разу не было, чтобы они сердились… разве не так?
– Так, так. Тогда давайте подведем черту. Что я, по-вашему, должна сейчас делать? Только ли поддерживать порядок и чистоту в квартире, или вдобавок постоянно воевать с этими сумасшедшими отпрысками ультраортодоксов?
– Нет, абсолютно не это. Всего лишь какое-то время не пускать их вовнутрь, – сказал Хони. – Мама пожалела их, это была ошибка, но тебе просто не нужно ее повторять. Просто отбери у них ключ.
– Ключ? Какой ключ?
– Они, по-видимому, пользуются моим запасным ключом, – сказала мать, защищаясь.
– Надеюсь, ты сообщила об этом в полицию?
– В полицию? – мать просто отпрянула. – Как можешь ты такое говорить, дочка. Это же внуки Померанцев, несчастные отпрыски Шайи. И мы, по-твоему, всерьез должны звать копов, чтобы те их упрятали за решетку? Что это с тобой?
– Кто говорит о решетке? Просто забери у них свой ключ.
– Ключ мы заберем, пусть это тебя не беспокоит. Хони позвонит старой миссис Померанц и та заберет у них ключ. Ты только закрывай на задвижку окно в ванной перед тем, как лечь. И все. Согласись – это не так уж трудно.
Хони доставил сестру к автобусной станции, но, поняв, что ему придется вместе с ней неопределенно долго дожидаться следующего автобуса, предложил довезти ее до Иерусалима на своей машине.
– Это еще зачем? – снова запротестовала она. – Возвращайся к жене и детям. Ты зациклился на этом своем эксперименте. Ты просто влюбился в него.
– Тогда не разрушай его.
– С чего бы мне его разрушать?
Он вытащил из своего бумажника несколько банкнот:
– Вот, возьми – пригодится. По крайней мере – на ближайшие дни.
– Не хочешь ли ты мне сказать…
– Не спорь. Не сможешь ведь ты утверждать, что целых три месяца способна обойтись без денег. Я чувствую уже, что скоро свихнусь от ослиного твоего упрямства, которое ты, я уверен, принимаешь за гордость. Мама очень тревожится…
– У меня есть собственные деньги, а если что случится – ты говорил ведь, что сможешь найти мне работу.
– Отлично. Совсем другой разговор. Тогда будем считать, что это – просто аванс. До первой твоей получки, так что бери и не отказывайся. Подумай обо мне. Я не смогу уснуть… да я и думать ни о чем не смогу, зная, что ты возвращаешься в Иерусалим без копейки денег.
Она колебалась. В надвигающихся сумерках, на совершенно пустой автобусной остановке брат ее показался ей совершенно другим человеком – много старше своих лет. Она вдруг отметила, как поседела его голова, и хотя никто не сказал бы, что он становится поразительно похожим на покойного своего отца, в глазах его уже нет-нет и поблескивали огоньки, свойственные людям с большим жизненным опытом.
Она вздохнула и сжала его кисть.
– Как это странно… вернуться домой, чтобы стать одной из многих… в массовке. Куда меня приведет эта дорога? С кем мне придется говорить? И о чем?
– Не волнуйся. Я все беру на себя. Те, кому нужно, отыщут тебя. И скажут тебе, что и как. Я слышал о съемках фильма из жизни иностранных рабочих… или беженцев… и студии, если это правда, потребуется множество народа для массовки. Я беру этот вопрос на себя.
В автобусе, несущемся по автостраде к Иерусалиму, ее тревога понемногу утихала. Что ж… похоже, что оркестру, исполняющему двойной концерт Моцарта, придется обойтись без нее. «Пусть даже начальство дало честное слово, что они обо мне не забудут», – сказала она себе самой, аккуратно положив руки на спинку переднего сиденья, как если бы перед нею была арфа, которую она должна прижать к груди в ту минуту, когда дирижер подаст ей знак.
Такси довезло ее до улицы Раши, но на лице водителя было написано сомнение.
– Вы уверены, что это адрес, который вам нужен?
– Вне всякого сомнения, – со смешком заверила она и выскочила из машины.
Час был поздний, автомобилей почти не было видно – в отличие от множества ультраортодоксов. Словно муравьи, они входили и выходили, хлопая дверями многоквартирных домов.
У наружных дверей ее собственного дома очень старый человек в черном, почти невидимый в глубоких сумерках, стоял и махал ей шляпой.
– Ты, случайно, не Нóга? – он произнес ее имя мягко, словно они должны были как-то знать друг друга, хотя она никогда с ним не встречалась. Что-то подсказывало ей, что это тот самый адвокат, который нацелился на их квартиру.
– До сих пор меня звали так, – ответила она дружелюбно.
– Но ведь ты живешь за границей, в Голландии? Верно?
– Вне всякого сомнения, – она повторила эту фразу, почему-то понравившуюся ей.
– Потому что если ты вернулась в Израиль, – продолжал этот человек, – ты должна знать, что твоя мать не может передать эту квартиру тебе, а ты, в свою очередь, не можешь даже арендовать ее у нее.
– Это еще почему?
– А потому, что эта квартира является объектом пожизненного найма, на договоре о котором значится одно-единственное имя – твоего отца. После его смерти у твоей матери есть гарантия, что за нею сохраняются все права защищаемого законом квартиросъемщика, за исключением одного – права сдавать квартиру кому бы то ни было.
– А квартира принадлежит вам?
– Я – доверенное лицо владельцев. Официальный хранитель, так сказать.
– Очень приятно.
– Соседи утверждают, что ваша мать убыла, так сказать… перебравшись куда-то…
– Ненадолго. И только что.
– Тогда я попрошу тебя вот о чем: скажи своей маме, что поверенный Столлер передает ей привет. Я был в хороших отношениях с твоим покойным отцом. Он приносил мне пустяковую сумму дважды в год. До тех пор, пока он жил, все было в порядке. Но сейчас – передай ей это от меня, жить возле собственного ее сына и внуков решение очень правильное и очень важное. Ну зачем ей жить отдельно, среди людей, чья нищета превращает их в странных фанатиков? А кроме того, мы хотели бы избавиться от этой квартиры… более того, у нас есть уже покупатели. Так что передай маме самые теплые мои пожелания. Если бы я нашел для себя самого в Тель-Авиве такое место, какое нашла себе она, я поступил бы точно так же еще много лет назад.
– Простите… а вы ультраортодокс?
– Я мог бы быть ультраортодоксом, захоти я, но до сих пор не нашел направления, которое бы мне подходило.
– А если я решу остаться здесь как дочь главы семьи… как ее часть?
– Если без матери – ничего не получится. У тебя нет законных прав квартиросъемщика. А кроме того – что бы ты стала делать в такой квартире? Она требует капитального ремонта. А тебе не хочется вернуться обратно в Голландию… к своему оркестру?
– Вы и об этом знаете?
– Я много чего знаю о вашей семье. Твой отец – да будет благословенна его память, любил шепнуть мне на ухо многое… в том числе и о тебе. Кстати, что ты сейчас делаешь в оркестре? Играешь на барабане?
– На арфе.
– Ну, это лучше. Достойнее.
– Любой музыкальный инструмент заслуживает уважения. Любой.
– Спорить с тобой не стану. Пусть будет так. Бесспорно – тебе виднее.
И приподняв свою шляпу, он распрощался с ней.
Свет в ванной комнате она, уходя, забыла выключить, но окно было закрыто.
Она разделась, но, перед тем как решить, в какой кровати устроиться на ночь, посидела перед телевизором, слушая выступление оркестра на эстраде, расположившейся посреди леса, где толпа в двадцать тысяч энтузиастов со всей Германии, сидя на траве, наслаждалась звуками популярной классики. Камера с любовью ласкала обнаженные плечи женщин, составлявших в оркестре большинство. Каких-нибудь пару лет назад она точно так же сидела, обнажив плечи, но с тех пор они стали полнее и, сравнивая их с тем, что она видела сейчас на экране телевизора, она вдруг подумала, как неэстетично выглядела бы она сама. А потому решила отныне не обнажать плечи, пусть даже Манфред (первая флейта) целовал их с неизменной нежностью и страстью.
Утром Нóга позвонила Манфреду в Арнем и попросила его прояснить ситуацию относительно полученного ею обещания, касающегося ее участия в концерте Моцарта. «Причин для волнения нет, – заверил он. – Концерт для флейты и арфы с оркестром значит очень много как для тебя, так и для нас обоих, и я не буду играть в нем ни с каким арфистом, кроме тебя». При этом (поскольку он распоряжался ключом маленькой ее квартиры в Арнеме) он проговорился, что случайно забыл перекрыть водопроводный кран в ее ванной – несомненно, из-за поспешного ее отъезда… но большой беды в том не увидел, уверив ее, что ко времени ее возвращения все успеет высохнуть. Что немало ее удивило, ибо считалось, что он будет просто приглядывать за порядком в квартире, но не подразумевалось, что он будет в ней жить. Однако расстояние между Ближним Востоком и Европой каким-то образом смягчило ее беспокойство, и когда Хони позвонил ей насчет завтрашней работы в массовке, она пошутила по этому поводу, припомнив, к чему приводили тщательные записи всех поручений, которые давали отцу – и которые давал он сам семье и детям.
Вечером она приготовила себе плотный ужин, затем прошла в затемненную комнату родителей, разделась и привела в порядок электрическую кровать, но вскоре сон ее был прерван звуком шагов, топавших вверх и вниз по лестнице. Время от времени в воздухе повисал дикий, леденящий кровь вопль, как если бы какое-нибудь хищное доисторическое животное дралось не на жизнь, а насмерть.
В конце концов, тишина вернулась и прохладный бриз заставил задремавшую было женщину плотнее накрыться тонким шерстяным одеялом. Но не успел целительный сон полностью овладеть ею, как легкое постукивание в дверь снова вернуло ее к реальности.
Нóга улыбнулась. «Должно быть, это телевизионные детишки моей мамочки», – подумала она и сочла за лучшее никак на это не реагировать. Но постукивание, мягкое и ритмичное, продолжалось. «Черт с ними», – сказала она себе и затаилась, ожидая. И действительно, вскоре постукивания прекратились, открывая дорогу вожделенному сну, и Нóга зарылась в подушку, и сон пододвинулся, надвинулся и накрыл ее, унося в места, где она никогда не была – в какой-то город, на переполненные толпами людей улицы и переулки в гетто, над которым властвовал чей-то голос, и она узнала этот голос, не зная, чей он. Голос, полный красноречивого негодования. Могло ли быть так, что она совершила столь дальнее путешествие, чтобы в своем сне снова услышать его? Сбросив одеяло, она облачилась в ночную рубашку и бесшумно открыла дверь в столовую.
Телевизор был включен, но работал негромко. Уютно устроившись в двух потертых креслах, перед ним сидели два мальчугана с черными пейсами; черные шляпы покоились у них на коленях, а из-под одежды свисали цицит. Старший мальчик почувствовал ее присутствие и посмотрел на нее с выражением, в котором наглость была смешана с просьбой о помощи. А в другом кресле нежилось прелестное золотоволосое дитя, подкручивавшее правый завиток, в то время как его светло-голубые глаза ни на мгновенье не отрывались от экрана телевизора, по которому в этот момент показывали выступление премьер-министра.
– Кто вы такие? И как вы сюда попали?
– Твоя мать сказала, – начал старший мальчик, – что когда ее нет дома, я могу утихомиривать его телевизором.
И он показал на младшего.
– Никогда она не могла сказать ничего подобного.
– Клянусь. Тебя не было в Израиле – вот почему ты об этом ничего не знаешь.
– Как тебя зовут, мальчик?
– Йюдель… Иегуда… Иегуда-Цви.
– Будь осторожен, Иегуда-Цви. Я знаю все о вас обоих. Вы – дети Шайи.
– Только я. А он – Шрага, мой двоюродный брат, младший сын сестры моей мамы. Но ты могла знать только моего отца. А маму мою ты ведь не знала…
– Верно, – ответила она. – Я никогда не знала и не хочу знать. А пока что выключи телевизор. Где пульт?
– У меня его нет. Он у него. Он решил, что сам будет определять, что и когда смотреть… что для него лучше…
– Звучит так, как если бы он был премьер-министром, – сказала она, улыбнувшись.
– Да. То или это может утихомирить его в зависимости от того, что он видит и слышит. И еще: его можно успокоить лишь одним путем – позволить ему каждый день смотреть телевизор. Каждый.
– А если нет?
– Тогда он начнет носиться по лестницам вверх и вниз, и все тогда сойдут с ума, включая твою мамашу.
Нóга склонилась над малышом, который даже не посмотрел на нее, и поискала переключатель под шляпой, лежавшей у него на коленях. Затем она сдвинула его с места и обследовала все кресло, что, кстати, не произвело на малыша ни малейшего впечатления – взгляд его словно приклеился к экрану телевизора, и пульт так и остался черт его знает где. И она сдалась и оставила его в покое, выдернув шнур из розетки.
Ангелоподобное дитя набросилось на нее с диким воплем, пытаясь укусить ее руку, лишившую его возможности видеть и слышать премьер-министра, а когда она стряхнула его, бросилось на пол и залилось слезами, не прекращая завывать.
– Ты не можешь оторвать его от телевизора подобным образом, – объяснил ей Иегуда-Цви, смирно сидевший в своем кресле.
– Каким это «подобным образом»?
– Вот так, внезапно.
– Если я говорю – «хватит» – значит хватит, – сказала она. – Что это такое? Что с ним не так, что происходит? Где его мать? Где его отец?
– Его отец постоянно болен. А у его матери, моей тетки, нет больше сил, чтобы справляться с ним. Вот моя мама попросила меня присмотреть за ним. Потому что он – ты этого знать не можешь – он не обычный ребенок, не такой, как все – он исключительный мальчик.
– Исключительный?
– Да. Исключительный, необыкновенный и очень важный.
– Важный?
– Он – правнук самого Ребе. Цадика. Праведника. И если все его родные умрут, однажды и к нему перейдет это имя, и он проживет сто двадцать лет.
Это объяснение тем не менее не произвело на нее ожидаемого впечатления. Цадик по-прежнему катался по полу и завывал.
– Ваша бабушка – там, наверху, знает, что вы пробираетесь в чужую квартиру и смотрите телевизор?
– Бабушка давно уже не знает ничего, – ответил мальчик совершенно искренне. – Но даже если бы и знала, ничего не случилось бы, потому что она понимает – только телевизор может ему помочь. И я обещаю тебе, Нóга (он произнес ее имя так, словно они были сверстники), твоя мама ничего не будет иметь против, если я смогу каждый раз утихомиривать его с помощью ее телевизора. Иначе она не дала бы мне ключ.
– К люч?!
– Да. Потому что она знает, что если он станет пробираться сюда через окно в ванной комнате, он может, упаси Господь, сорваться, упасть и разбиться.
– Так где же этот ключ сейчас?
– Зачем тебе это знать?
– Где ключ?!
– Здесь… у меня.
– Дай его мне.
– Зачем? У тебя самой нет ключа от квартиры?
– Дай мне немедленно ключ, если не хочешь… сию минуту.
В то время как будущий цадик смотрел на нее глазами, полными слез, старший мальчик расстегнул свою рубашку и вручил ей шнурок с ключом, который его отец замкнул на металлическое кольцо красного цвета, выделявшееся среди других.
Она открыла наружную дверь и спокойно сказала:
– Вот такие дела, мальчик. Такие… мистер Иегуда-Цви. Чтобы это было в последний раз… иначе мне придется поговорить с вашей бабашкой… и вашим дедушкой.
– Только не с дедом, – умоляюще произнес перепуганный мальчик. – Пожалуйста, только не с дедушкой, – еще раз попросил он прежде, чем она захлопнула дверь перед ними обоими.
Несколькими ночами позднее, на обратном пути в Иерусалим, после того как сцены в суде были отсняты, все с тем же красным шарфом, обмотанным вокруг шеи, Нóга случайно обмолвилась Элиэзеру о происшествии с двумя мальчишками.
– Даже если вы отобрали у них ключ, никакой уверенности в том, что они не вернутся, быть у вас не может, – сказал он. – Маленькие ублюдки, в-в-озможно, сделали дубликат, так что не удивляйтесь, если по возвращении вновь найдете их сидящими перед вашим телевизором.
– Что же мне тогда делать?
– След-д-дующий раз не вышвыривайте их и не начинайте спорить. Будьте с ними дружелюбны и созвонитесь со мной, а я вытащу старую свою полицейскую форму, и будьте уверены, что малолетние цадики больше не потревожат вас ник-к-огда.
– Никогда? – она рассмеялась. – Мне всего-то осталось пробыть в Израиле от силы пару месяцев.
– Ну т-так что же? В любом случае вы имеете право прожить их спокойно.
Заикание раздражало, но было в нем также нечто привлекательное, ибо каждый раз возникало оно неожиданно. Целые предложения порой вылетали легко и гладко, и тогда она забывала, что он заикается, а обычное слово или скромное предложение, в котором мог таиться скрытый намек, становились психологическим препятствием, и тогда, вместо простого повторения слова или замены его синонимом, он застревал на каком-то звуке и тянул его. В темноте микроавтобуса, мчавшегося по автостраде, ведущей к Иерусалиму, она почувствовала его желание познакомиться с нею поближе – не только потому, что просто понравилась ему, но и потому, что она была свободна и не связана ни с кем, без мужа и детей, не испытывая желания этих детей заводить, и, не в последнюю очередь, потому, что время ее пребывания в Израиле было недолгим, что исключало возможность рискованного и слишком сильного увлечения, способного нанести ущерб ему самому или его семье.
И поскольку он был осведомлен о предстоящих проектах контор, занимавшихся набором массовок, он попробовал уговорить ее за время пути, чтобы она, так или иначе, приняла участие если не во всех, то в некоторых из них.
– Столько денег мне не нужно, – сказала она.
– Дело не т-только в деньгах, – запротестовал он, – но и в том, чтобы стать участником – без каких бы то ни было усилий или об-б-язательств – в повествованиях, касающихся самых различных персонажей, которые навсегда останутся в памяти публики. Этим вечером, для примера, ты замечательно огласила вердикт. Когда этот фильм будет закончен – если это все-таки случится вообще – я ни секунды не сомневаюсь, что среди зрителей немало найдется таких, которые запомнят, как мягко, но уверенно ты произнесла «в-виновна», как если бы ты говорила не об убийце, но о себе самой.
Отставной судья, тихо сидевший через проход и, по-видимому, дремавший, повернул голову.
– Да, мадам, Элиэзер прав: в нынешнее время суд ожидает провозглашения сурового приговора подчеркнуто строгим голосом, разве что с едва уловимой каплей сомнения. Я ведь и сам обычно зачитывал вердикт с драматической силой – из-за чего они и не отдали эту реплику мне.
Когда на автобусной остановке рядом с кинотеатром Эдисона Нóга и судья вышли, Элиэзер неожиданно решил к ним присоединиться.
– Хочу увидеть этот ваш дом, чтобы не искать его, когда понадобится, чтобы я помог вам избавиться от этих ребят.
Нóга издалека показала дом, не обращая внимания на его недвусмысленную попытку проводить ее до самой двери.
Элиэзер был неудержим. На следующий день он позвонил ей и предложил составить ему компанию – посетить попозже вечером некий бар, где будут проходить съемки израильского фильма, для которых потребуется массовка – люди среднего возраста в дополнение к молодняку, постоянным посетителям заведения.
– Ничего особенного, – добавил он, – просто приятный вечерок в центре города. Эпизод будет простым, съемки надолго не затянутся, будут простыми тоже, без каких бы то ни было фантазий и кинематографических эффектов, массовка должна смешаться с толпой посетителей, ничем не выделяясь, съемочная камера будет спрятана. Массовку попросят вести себя естественно, не выделяясь совершенно ничем – пить, как все, наслаждаться музыкой и болтать друг с другом, словно давние друзья. Оплаты не предвидится. Съемочная группа берет на себя оплату напитков, вечеринка в городе входит в составную часть платы.
Они договорились встретиться на улице, возле ее дома, но он заявился раньше и ждал ее у входа, объяснив свое появление тем, что хотел бы осмотреть окно в ванной комнате, заодно проверив крепость водоотводной трубы, по которой незваные гости и спускались в ее квартиру. Затем он осмотрел входную дверь и предложил вернуться обратно и поставить новую задвижку на окно в ванной, а заодно уже поменять внутренний замок, но это предложение было решительно отвергнуто, поскольку Нóга не собиралась тратить время на ремонт иерусалимской квартиры до полной ясности в делах по смене места жительства в результате тель-авивского эксперимента. Она обулась в простые туфли на высоком каблуке, набросила красный шарф, который успела уже полюбить, и выставила Элиэзера за дверь.
К ее удивлению, он сказал, что бар, о котором шла речь, находится прямо за углом. Этого не могло быть… это было поразительно.
– Уж не кажется ли вам, – спросила она без язвительности, – что нечто подобное может находиться у меня по соседству, в районе, населенном одними харедим?
На его губах мелькнула, искривив их, неопределенная и многозначительная усмешка.
– Вы будете сильно удивлены, какие открытия могут ожидать любознательного человека прямо у порога собственного его дома.
И он повел ее прямиком на близлежащий рынок, шук, знаменитый базар Махане Иегуда, с чисто подметенными проходами и лавками, магазинчиками и прилавками для овощей, сейчас закрытыми и пустыми. Ароматы копченой рыбы, специй и сыров все еще наполняли воздух надвинувшейся ночи внутри предающегося разгулу бара, где в толпе посетителей уже невозможно было различить, кто здесь завсегдатай, а кто случайный посетитель и участник массовки.
– Вы когда-нибудь посещали этот шук в ночное время?
– Ни в ночное, ни в дневное. Мой брат открыл для меня счет в лавке около дома, и мне не приходится поэтому толкаться на шуке, чтобы найти помидоры подешевле.
– Помидоры подешевле? – сказал он, изображая удивление. – Не нужно относиться к этому с таким уж пренебрежением. Для примера вот этот бар… приди вы сюда днем, потом говорили бы, что это – один из самых лучших ресторанов в Израиле.
Несколько ступеней вели вниз, откуда, словно из-под земли, доносилась музыка. Бывший склад для хранения вина был со вкусом преображен множеством крошечных столиков и банкеток, а в боковой нише устроился аккордеонист, наигрывавший популярные мелодии давно минувших времен.
Сейчас, когда они сидели близко друг к другу, частично в качестве участников массовки, частично сами по себе, она почувствовала, ощутила чисто мужское желание преуспеть там, где предыдущие соперники потерпели поражение, а потому этот заикающийся бывший полицейский, у которого была законная жена и подрастающие наследники (более того, даже появившийся недавно внук), не нуждается более в продолжении рода, а потому не упустит хорошенькую, с ямочками на щеках, арфистку, рассказывая ей о возможных рабочих перспективах, таких как телевизионные сериалы, снимающиеся в больницах, в которых надо изображать врачей, медсестер, сотрудников администрации, обслуживающий персонал и, уж конечно, пациентов – массовка должна была непрерывно и постоянно поддерживать игру профессиональных актеров – страдающих, агонизирующих, умирающих или выздоравливающих – в зависимости от роли.
Аккордеон играл что-то цыганское. Даже если большинство посетителей были незнакомы друг с другом и забрели в это место случайно, ветерок интимности окутывал всех.
– Можете ли вы, опираясь на свой опыт, сказать, кто здесь, как мы, из массовки, кто просто посетитель, а кто актер?
– Нет, – признался он. – Это тяжело. Даже с моим опытом. Потому что я не знаю, где спрятана камера, я не в состоянии опознать, кто есть кто.
Она, улыбаясь, поняла его состояние. Медленно потягивая пиво, она мягко сказала:
– Должна признать: вы – это нечто.
– Ну так что вы скажете относительно съемок в больничном сериале? – почувствовав или вообразив поощрение, спросил он. – Там будет сниматься много серий, поэтому им нужна будет постоянная массовка. Я сам участвую в этом проекте, и если вы продлите свое пребывание в Израиле, вы без труда сможете заработать кучу денег.
– Я прилетела сюда вовсе не для того, чтобы заработать, а для того, чтобы помочь маме обустроиться в новой для нее среде пансиона для престарелых… самом лучшем из возможных для нее. И у меня нет намерения оставаться в Израиле дольше, чем это необходимо. Концерт Моцарта для арфы и флейты ожидает меня в Арнеме, и пальцы мои прямо трепещут от желания прикоснуться к струнам.
Он осторожно положил свои руки на ее пальцы, словно в попытке ощутить это желание, и его заикание стало еще сильнее.
– Ну т-так, з-з-начит, если не б-больница, может б-быть, что н-нибудь другое… пок-короче и п-поинтереснее?
– Звучит получше.
– А что насчет массовки, где требуется музыкальное сопровождение?
– Да… это подойдет.
– Запущены съемки «Кармен»… вечер в п-пустыне на Масаде… и им нужны люди в массовку, способные изображать цыган… но платить они не могут.
– А в чем дело?
– В том, что съемки вмещают в себя переезды, и проживание в самых дорогих отелях, и, разумеется, посещение оперы – три раза во время перерывов…
– Звучит заманчиво. И вы будете там тоже?
– Нет… потому что для съемок оперы им нужна только женская массовка.
– Тогда это выглядит еще более привлекательно.
– Почему?
– Потому что иногда я устаю от мужчин.
У него отвисла челюсть, и он не произнес ни слова.
– Ну, так что теперь? – рискнула она, несколько обескураженная.
– Что вы имеете в виду под «теперь»?
– «Кармен».
– Поговорите со своим братом, – перебил он ее и опять замолчал.
Через какое-то время дежурный администратор освободил их от неловкого молчания, сообщив, что работа их в качестве массовки закончена, однако они могут находиться в баре до самого закрытия.
– П-простите меня, – сказал Элиэзер, хватая за руку проходившую мимо молоденькую девушку. – Сейчас вы, надеюсь, можете сказать мне, где с-п-п-прятана съемочная камера?
Девушка улыбнулась.
– Вообще-то это страшный секрет… но сейчас он, пожалуй, уже не так важен, – и она указала на старинный сводчатый потолок, где можно было разглядеть нечто, похожее на сияющий и огромный птичий глаз.
– Можете не провожать меня, – сказала Нóга. – Дорогу до дома я разгляжу.
Они шли обратно через рынок Махане Иегуда, который в это время начал уже просыпаться. Но расстроенный участник массовки не собирался сдаваться. Словно отвергнутый любовник, он увязался за своим предметом страсти, слушая цокот ее каблуков, рассыпавших дробь по каменной отмостке рынка, пока звуки шагов не затихли неподалеку от дома, положив предел и окончание совместного вечера. Он был охвачен сомнением, оскорбленное его желание настоящего мужчины, воина и охотника, было уязвлено. Кончилось все неожиданным (может быть, и для него самого) вопросом, не сводя с нее глаз, он поинтересовался количеством струн на арфе.
Пораженная, она сумела только промолвить:
– Количество струн? На арфе? На моей?
– На вашей… на твоей… вообще.
– Зачем вам это?
– Чтобы получше тебя узнать.
Это было так наивно, что она не рассердилась на его назойливость. Она просто рассмеялась. А потом объяснила, что в концертной арфе сорок четыре струны, соединенные в шесть с половиной октав точно так же, как в фортепьяно. Это дает возможность исполнять произведения, написанные для фортепьяно и на арфе… и наоборот… так сказать, vice versa.
– Выходит, вся разница в том, что в пианино струны натянуты горизонтально, а у арфы – вертикально?
– Ну, это – самая малозначительная разница. Главная заключается в звучании.
– Объясни, ведь и то и то использует одинаковые струны – из кишок животных.
– Не обязательно. Некоторые струны сделаны из нейлона… или даже из металла.
– Металл… – пробормотал он.
– Металл, – повторила она, задетая почему-то его полуночным и необъяснимым любопытством: – А кроме струн у арфы есть еще семь педалей.
– П-педалей? Зачем?
– Для воспроизведения дополнительных тонов и полутонов.
– И сколько их всего может быть?
– Всех вместе – сто сорок один.
Он весь погрузился в раздумье, словно переваривая такое число, затем воззрился на арфистку с выражением, в котором восхищение смешано было с сочувствием, и произнес:
– Тебе, я уверен, приходиться быть очень собранной.
– Да. Собранной. Это очень правильное определение. Если я задену не ту струну или педаль, ошибку заметит весь оркестр.
– И сколько же времени ты играешь на арфе? – бывший полицейский все продолжал свой допрос.
– С молодых ногтей…
– И, значит, из-за музыки ты н-не могла иметь детей.
– Я не могла? – она отпрянула. – Кто тебе сказал такую чушь? Я могла иметь их в любое время. Всегда. Но я не хотела, – сказала она твердо, повторяя то, что уже говорила ему, когда они встретились впервые.
– Откуда тебе известно это… то, что у тебя могут быть дети?
– Мне известно. Я это знаю. Мой бывший муж понимал это, что и послужило причиной, по которой он меня бросил.
Темнота вокруг них продолжала сгущаться. Луна исчезла. Исчезли и люди – не было видно никого. Это был час, ниспосланный людям для глубокого сна – даже в этом районе.
Но он не спешил уходить.
– Я понимаю… – пробормотал он, успокаивая себя и проглатывая чувство глубокого разочарования и даже унижения.
– Я…. п-п-понимаю тебя…
Он остался стоять.
– Ты не хочешь, чтобы я пришел завтра и поставил задвижку, чтобы ребята…
– Благодарю, – перебила она. – В настоящее время нет смысла улучшать состояние старой этой квартиры… а что до ребят… с этим я справлюсь сама.
На этот раз ее ответ привел его в ярость.
– Если ты н-никогда не имела детей, как можешь ты говорить, что справишься с ними?
– Могу. И именно потому, что у меня никогда их не было.
Он рассмеялся, и смех этот был короток и горек, а затем он повернулся и исчез, растворившись в темноте, а она подумала вдруг с непонятным для нее самой испугом, что доброе его расположение к ней на этом закончилось.
В квартире было светло. Свет шел из ванной комнаты. Могла ли она, уходя, забыть повернуть выключатель? Или маленький цадик каким-то образом проскользнул внутрь и сидит, в эту минуту, расслабившись и не отводя глаз от экрана телевизора?
Эту ночь провела она нервно, то просыпаясь, то засыпая вновь, бродила от одной кровати к другой… словом, ночь была потеряна. Утром она позвонила матери в дом для престарелых и была немало удивлена, застав ее бодрствующей.
– Ты права… здесь я сплю больше, чем надо бы, даже с учетом моего возраста… больше, чем это мне рекомендовано моим лечащим врачом. Я боялась, что Тель-Авив будет расстраивать меня, а получилось наоборот – здесь мне спокойнее.
– А как же эксперимент? Продолжается?
– Продолжается.
– Ты полагаешь, что после его завершения здесь ты сможешь вернуться в Иерусалим и, оставаясь там, будешь решать вопросы своего будущего пребывания здесь?
– Нет, Нóга, мы не имеем права останавливаться. Это нечестно по отношению к Хони, который потратил столько сил, и, конечно, вдвое нечестно с учетом всех удобств, которые были здесь мне предоставлены – эта вот квартира, например – такая приятная и безо всяких обязательств. Нет, нет, мы не можем все бросить на полпути.
– Но я хорошо тебя знаю, мама, и ты не сможешь жить там.
– Не будь так уверена. У нас есть еще в запасе девять недель, и, несмотря на крошечное расстояние отсюда до Иерусалима – по крайней мере по европейским стандартам, у меня проступают новые перспективы, поскольку здесь я свободна от старых обязательств и излишних воспоминаний. Сейчас я имею полное право спать, сколько мне хочется, так что у меня – точно так же, как у папы – появляется шанс завершить свою жизнь, не обременяя вашу в случае долгой моей болезни необходимостью тратить на меня свои дни и недели.
– О таких вещах никто ничего знать не может. Случиться может все.
– Понимаю, о чем ты. Со своей железной честностью, возможно, ты и права. А потому у меня крепнет убеждение, что для тебя мой эксперимент слишком тяжел. Тебе уже наскучило в Иерусалиме? Но в отличие от Хони тебе ведь всегда нравился этот город, и ты была снисходительна и терпима к нашим набожным соседям. Кроме того, Хони сказал мне, что тебе нравятся те маленькие роли, которые ты с его помощью нашла… та, например, когда тебя убивают ночью на песчаном пляже, и ты лежишь и смотришь на звезды… и что это ты приговорила к смерти молодую девушку…
– Никого я не приговаривала. Я только объявила, что присяжные признали ее виновной. И все.
– И тебе это понравилось?
– Более или менее. Чем я могу заняться, мама? Я пытаюсь скоротать время, пока ты не решишь, где ты хочешь прожить до конца жизни.
– Не беспокойся. Ведь именно этим я и занимаюсь. Поверь, я не бездельничаю. Я непрерывно взвешиваю все «за» и «против», так что ты, моя дорогая, не дави на меня и не завидуй мне эти три месяца; потом ты сможешь вернуться в лоно своего оркестра. Что тебя тревожит больше всего?
– Эти дети.
– Какие дети?
– Ультрарелигиозные малыши, ставшие телевизионными наркоманами.
– Но Хони сказал, что они вернули ключ, который я им одолжила.
– Я вынуждена была силой отнять этот ключ у них, но, очевидно, они раздобыли дубликат и теперь приходят, когда им вздумается… это надоело мне до смерти… а иногда я просто боюсь. Это ужасно.
– Ужасно? Ты преувеличиваешь. Это ведь всего лишь дети, маленькие дети, растущие в огромных семьях; в них при этом они очень одиноки и подавлены, а потому нередко чуточку «того». И кроме того, они дети Шайи, того симпатичного парнишки, с которым ты любила время от времени поболтать на лестнице, когда все мы были моложе. Кто же из них?
– Старший. А другой, много моложе и такой, по правде сказать, необычный, это его двоюродный брат, который некоторым образом оказался цадиком.
– Цадиком? Каким образом?
– Неважно. Но смена замка повлечет за собой замену всей входной двери, которая сейчас того и гляди вывалится на лестничную площадку, и все это вместе взятое ожидает только твоего решения.
– Вот тут ты совершенно права. Только моего решения.
– Но пока этот час не пробил, давай установим засов, чтобы наружная дверь могла закрываться изнутри. Тогда я по крайней мере буду чувствовать себя в безопасности, находясь в квартире.
– Все правильно. Я попрошу Хони приделать засов, закрывающий изнутри и тебя, и квартиру.
– Незачем тащить для этого сюда Хони из Иерусалима. Я найду кого-нибудь в самом Иерусалиме.
– Ну что ж… это разумно. Например, обратись к Абади, папиному другу. Он – человек исключительной порядочности, вежливый и внимательный. Это он и его жена приносили нам пищу во время шивы – каждый день. А после того, как ты уехала – именно он привез и поставил нам электрифицированную кровать. Он поставит на входную дверь не только засов, но и любое приспособление, какое ты захочешь. И сделает это не из-за денег, а по доброй воле и с большой любовью.
– Только дьявол один знает, почему ты дала разрешение этим дьяволятам входить в квартиру.
– Да, тут, моя милая, ты совершенно права, – сказала мать, вздохнув. – Один лишь дьявол в состоянии объяснить, почему я сделала такую глупость. Но где, скажи мне, я могла в ту минуту найти умного дьявола?
Абади был легок на помине и оказался на высоте положения. Находясь в добрых отношениях с семейством бывшего своего начальника, он знал об «эксперименте» и от души надеялся на его успех, но тем не менее не мог понять, для чего они выдернули дочь из Европы. «Абсолютно бессмысленно волноваться из-за пустой квартиры, – сказал он. – Я буду рад возможности хоть каждый день заглянуть в нее, чтобы убедиться, все ли в ней в порядке. Но что осталось в ней такого, что стоило бы украсть? Одно старье, боюсь, не способное вдохновить грабителя». Они уверяли его, что боятся не вора, а старого адвоката, который только и ждет предлога, чтобы завладеть вожделенной площадью, и если кто-то посторонний, вроде Абади, будет слишком часто появляться в ней – это лишь усилит его позиции.
Сейчас Абади шествовал по квартире и был изумлен ее опустошенностью.
– Надо было обладать решительностью твоей мамы, чтобы выбросить такое количество вещей, – сказал он, – не будучи уверенной, что она навсегда уедет из Иерусалима.
– Да она вернется, – уверила Нóга вежливого и несколько меланхоличного мужчину, которого пусть смутно, но помнила среди множества посетителей, появившихся в этой квартире в дни шивы.
– Мне ли не знать? Родственные души, как-никак.
– Выходит, что истинная причина всей этой затеи с переездом в Тель-Авив – Хони?
– Да, ибо он уверил себя, что другого выхода нет, и до последнего маминого вздоха он обязан будет таскаться сюда, в этот город, только что не ежедневно. От одной этой мысли он впадал в ярость.
– Ну а ты?
– В отличие от Хони, я люблю Иерусалим, хотя и не слишком часто приезжаю сюда.
– Приезжай почаще – и ты его еще больше полюбишь.
– Да… это верный путь к успеху. Но согласитесь, мистер Абади, как можно поддерживать подобную любовь, если эти маленькие харедим просто сводят меня с ума?
– Я готов тебе помочь, но при одном условии – что ты будешь называть меня Иосифом, а не мистером Абади.
– Иосиф. Так, да? Правильно?
А он уже двигался к входной двери, замок в которой знавал и лучшие дни. Но для того, чтобы поменять его более надежным запором, следовало, как оказалось, сменить весь дверной косяк.
Разумнее всего было бы дождаться завершения эксперимента в Тель-Авиве, в то время как в иерусалимской квартире достаточно было бы поставить самые простые замки. Абади, как у себя дома, порылся в кухне, нашел в кладовке старый отцовский ящик с инструментами, открыв его, достал складной метр, пару отверток и плоскогубцы, после чего вернулся к наружной двери, чтобы вытащить проржавелые гвозди перед тем, как взяться за измерения.
Для начала он отправился в ванную комнату и, вытянувшись всем своим гибким телом, высунулся из окна, чтобы замерить расстояние между водосточной трубой и желобом. И снова обнаружил, что оконная задвижка бог знает с каких времен отсутствовала, оставляя надежду лишь на то, что в Тель-Авиве порядочные плотники, способные починить – не говоря уже о том, чтобы сделать заново, – оконную раму, еще не перевелись окончательно. А сейчас все, что требовалось, это просто крючок, который не давал бы возможности открыть форточку снаружи, кроме как с помощью отвертки вывинтив и вытащив винты, что было уже чистой уголовщиной, а не просто детской шалостью, объясняемой тем, что, заигравшись, детишки, развлекавшиеся тем, что скользили вниз по водосточным трубам, не рассчитав свои силы, оказались вдруг на подоконнике ванной комнаты у нижних соседей.
Она провела его по всей квартире, проникаясь к этому человеку все большей признательностью. Движения его были неторопливы, фразы продуманны и практичны, и теперь ей стало понятно, почему ее отец любил его. А кроме того, он ведь был талантливым инженером – автором-изобретателем «электрической» кровати.
– А знаете… я ведь время от времени сплю в ней.
– Почему «время от времени»?
– Потому что иногда среди ночи я начинаю скучать по своей детской кроватке.
– А ты уверена, что уже освоила все возможности, предоставляемые этой электрической кроватью?
– Надеюсь, что да. У меня быстрые и чуткие пальцы арфистки, а у вашей кровати все-таки нет сорока семи струн и семи педалей.
Он засмеялся.
– Такого в ней нет. Это правда. Но что-то говорит мне, что кое-какие возможности так и остались тобой не раскрыты. По прямому своему назначению это больничная кровать, задуманная для тяжелобольных пациентов, которая должна отвечать всем их потребностям. В том числе и больным со сверхтяжелым весом. А с любой тяжестью она справляется легко. Мне удалось встроить в нее электроподъемник. Пойдем, я научу тебя… почему-то мне кажется, что ты освоила далеко не все возможности.
– С меня хватит и того, что я уже знаю. Мне достаточно. Я ведь здесь ненадолго.
– Даже если это и так, просто стыдно не изучить все получше.
В его восхищении собственным созданием было что-то простодушно-детское, и именно это, поняла вдруг Нóга, и ценилось так покойным ее отцом, который и назначил его своим наследником по делам водного департамента. Так что, после того как записаны были измерения для задвижки и крюка, Абади шагнул в родительскую спальню, сбросил башмаки, вытянулся на кровати и начал перебирать рычаги и кнопки управления, поднимая и опуская отдельные части, усиливая внутреннюю вибрацию и поднимая, словно в невесомости, всю конструкцию целиком, и закончил демонстрацию тем, что перевернул свое детище вверх дном, отчего оно стало похоже на каноэ.
– Ну, видела? – спросил он, сверкая глазами. – Сознайся – ты не могла такого даже представить!
– Верно, – подтвердила она, – не могла.
– Иди сюда… я покажу тебе, как это делается.
При виде такого энтузиазма трудно было сказать «нет».
И она тоже, сняв туфли, осторожно легла на кровать, а он перегнулся через нее, и она ощутила прерывистое его дыхание, вызванное, кстати, не ее близостью, а его восхищением всей этой машинерией, хотя он, взяв ее руку, стал водить ее ладонью по скрытым рычагам, липким от машинной смазки. Но когда она легко надавила… нет, едва дотронулась до какой-то ручки, вся конструкция издала свирепое бульканье.
– Ваша машина не признает меня.
– Этого не может быть. – Он положил свою руку на ее и прижал сильнее, без каких-либо последствий. А затем свирепое бульканье повторилось. Засунув руку под кровать, он попробовал нащупать там какое-то, знакомое ему, соединение. Но что-то было не так.
– Скверно, – пробормотал автор этого электрического чуда. Тут же последовало шипение и хлопок, затем квартира погрузилась во мглу.
– Осторожней, – мягко сказала она.
– Все в порядке, – ответил ей он и проворно встал на ноги. – Не двигайся. Я знаю, где находятся предохранители.
И он отправился восстанавливать электричество.
Окна спальни были широко распахнуты, пропуская серебристое мерцание летней ночи. Луна не спешила с появлением, но звезды сияли вовсю. Электрический свет в соседних квартирах наводил на мысль об экономии и бережливости. Глаза ее нечетко различали окружавшие предметы, так что ей пришлось приподняться в кровати. Она ждала, что вот-вот вспыхнет свет. Но Абади понял уже, насколько бессмысленно вслепую искать плавкие предохранители в этой абсолютной темноте.
– А что, у твоей матери нет никаких свечей, – произнес он, обращаясь к Нóге, которая оставалась столь же неподвижной, как и кровать, на которой она лежала.
– Свечи? Для чего бы они нужны были ей? Субботних свечей она никогда не зажигала. Может, вам лучше подняться наверх? Там у соседей их должен быть миллион. Там женщина…
– Как ее зовут?
– Миссис Померанц. Она бабушка этих маленьких засранцев. У меня нет никакого желания видеть ее.
Он вышел, не попытавшись даже включить лестничный свет – здесь все было одно к одному. Она сидела на кровати, не в силах выбраться из нее. Со стороны лестничного пролета замигал свет. Абади появился, держа перед собой огромную свечу. Она торопливо поднялась ему навстречу и увидела, что он не один. Двое мальчишек шествовали за ним следом, держа в руках зажженные ханукальные свечи. Ухмыляясь, они зашли в квартиру через распахнутую дверь и застыли перед безмолвным и темным экраном телевизора.
– Ну вот так-то. – Она рассмеялась. – Нет больше никакого телевизора. Он умер.
– Скоро он оживет, – спокойно сказал старший мальчик. А младший, цадик, повернув к ней свое лицо ангела, добавил:
– С Божьей помощью.
Утром она отправилась в банк, чтобы проверить свой счет, оказавшийся много выше, чем она ожидала. Она тут же позвонила брату, выяснить, не получилось ли так, что он случайно внес на ее имя сумму, которая ей вовсе не полагалась.
– Тебе полагается все, до последней копейки, сестричка, – шутливым голосом заверил ее он, – ты все это заработала.
Но как это могло быть? Ведь не могли же ей столько заплатить за четыре появления в массовке?
– Очевидно, ты показалась этим киношникам сверхвыдающейся, – уже серьезно объяснил ситуацию Хони, – и они выписали тебе сверхбонус.
В конце концов он признал, что да, где только мог, выбивал для нее самые высокие ставки.
– Пожалуйста, Хони, – попросила она, – не трать на это так много сил. Этот эксперимент и без того стоил тебе немало, а кроме того, мне осталось пробыть здесь всего семь недель и я хотела бы прожить их безо всяких ухищрений. Легко и просто. Мне совершенно ничего не нужно… более того – жизнь в нашей старой квартире мне даже понравилась.
И она рассказала ему о визите Абади.
– Славно, – сказал Хони. – Запомни – если тебе нужно будет в квартире что-то починить, без малейших колебаний обращайся к нему. Он с радостью сделает все, что нужно. Он очень уважал папу и всегда готов был помочь нам, папа покровительствовал ему и, уходя на пенсию, сделал его своим преемником. В течение всех тридцати поминальных дней, после того как ты уехала из Иерусалима, сославшись на «совершенно срочный и очень для тебя важный» концерт, Абади и его жена приносили нам еду, без которой мы не могли обойтись, но в то же время не могли и предложить ничего нашим соседям харедим, поскольку не были уверены, что еда эта проверена и кошерна. Ну и, конечно, эта «электрическая» кровать.
– Что представляет собой его жена?
– Приятная. Вежливая. Чем-то похожа на него. Очень добросердечная.
Ранним полуднем Нóга отправилась на рынок Махане Иегуда и отыскала бар, днем превращавшийся в ресторан. Маленькие вечерние столики были собраны вместе, образуя один длинный, покрытый пятнистой клеенкой, за которым в ряд сидели с обеих, друг против друга, сторон продавцы, исключительно мужчины, в подавляющей части – работавшие на этом самом шуке люди: зеленщики, мясники, работяги и грузчики, удовлетворявшие свой аппетит с необыкновенной скоростью из огромных мисок, наполненных горячим хумусом, перемешанным с крутыми яйцами, в который были добавлены красноватые мясные тефтели, куски курицы и петрушка.
Она протиснулась к свободному месту между здоровенных мужиков и не успела пошевелиться, глазами отыскивая меню, как перед ней уже стояла глиняная глубокая тарелка – скорее миска, в которой дымилась та же еда, что и вокруг, в сопровождении двух пышущих жаром пит и бутылки с минералкой, из которой торчал кончик черной пластиковой соломки. Она повернулась к пожилому посетителю, сидевшему верхом на лавке и, вытаращив глаза, пялившемуся на нее.
– Что это за место? – спросила она его, – это ресторан или армейская база?
Он рассмеялся:
– Это ресторан, но только для верующих.
– Верующих? Во что?
– Верующих в святую троицу: хумус, яйца и тефтели, – сказал он и подал знак официанту, чтобы тот добавил ей еще несколько кусков цыпленка с турецким горохом, которые, по его мнению, должны были увенчать трапезу.
Вкус здешнего хумуса просто потряс ее, и полный черпак исчез в ее желудке, словно она голодала не меньше недели. Вытерев куском питы остатки хумуса, она, под внимательным и одобрительным взглядом пожилого соседа, который теперь добродушно ухмылялся, откинулась и тяжело вздохнула. Сосед не торопился освободить свое место, изучающе разглядывая необычного посетителя.
– А чем ты занимаешься в этой жизни?
Она уже готова была ответить, как обычно: «арфистка», но, в последнее мгновение передумав, ответила просто: «занимаюсь музыкой».
– Поёшь?
– Играю в оркестре.
– А я мог бы тебя услышать? Где этот твой оркестр играет?
– Далеко отсюда… очень далеко. – Она повернула голову и помахала рукой, показывая, как далеко находится ее оркестр, и внезапно увидела прямо над своей головой, на потолке сверкающий глаз съемочной камеры, похожий на зрачок хищной птицы. Что это было? Это мерещилось ей или происходило наяву? Было ли это частью замысла? Или это реально была секретная съемка? Она собралась было уже расспросить пожилого соседа, но тот уже исчез, вероятно, огорченный расстоянием, отделявшим его от оркестра.
Еда в сочетании с полуденной жарой нагнали на нее сонливость. И поскольку крюк, обещанный мистером Абади, равно как и задвижка, должны были появиться не раньше завтрашнего утра, она заблокировала входную дверь парой стульев, дверь в ванную комнату закрыла изнутри, опустила жалюзи и облачилась в ночную сорочку, готовая погрузиться в сладкую дрему на кровати, на которой предавалась сну и девичьим грезам еще во времена своей юности.
Но мобильник начал свою непрерывную песнь… нехотя взяла она аппарат, и до нее издалека донесся голос, который, несмотря на огромное расстояние, сразу узнала. То был Манфред, преданный ее друг и время от времени любовник, интересовавшийся как ее, так и ее матери благоденствием и даже благосостоянием Иерусалима… однако что-то в тоне первых же его слов заставило ее заподозрить, что следом он перейдет и к менее приятным сообщениям.
Она не ошиблась.
Да, она очень скучала по оркестру, особенно по нотной библиотеке. А вот молодой скрипач, временно приглашенный на ее место, навел непередаваемый ужас, играя в последнем концерте – именно в библиотеке он перепутал партитуры двух симфоний Гайдна – катастрофы удалось избежать лишь в последний момент. И все как один согласились, что «с нашей Венерой» такого никогда не могло бы произойти.
– Поскольку тебя вблизи не было…
– Верно… но ведь репертуар оставался без изменения… он был известен еще до того, как я уезжала, – осторожно спросила она. – Надеюсь… надеюсь, ничего не изменилось?
– Ничего, – вздохнул флейтист, – почти ничего. У нас должно было состояться несколько выступлений. С японской (а может быть, китайской) virtuoso, – я никогда не в состоянии был запомнить ее имя, той самой, которая, как предполагалось, будет исполнять Второй концерт Моцарта для фортепьяно на следующей неделе. И что же! Ее понесло поиграть в теннис в Берлине, где она и сломала руку, а поскольку невозможно было найти пианиста ее уровня без предварительной договоренности, мы должны заменить ее Моцарта каким-нибудь другим Моцартом.
– Это обязательно должен быть Моцарт? – в испуге спросила арфистка. – Уверена, что это может быть кто-то другой. Пианистов много.
– Исключено. Мы объявили в рекламной компании именно это – взяли на себя обязательство, что в этом сезоне будет исполнено произведение Моцарта, с которым оркестр не выступал уже давно ввиду прозвучавших жалоб, что наш репертуар становится слишком однообразным. Да ты ведь сама это знаешь – ты ведь присутствовала на общем собрании.
– И, как всегда, ничего не поняла из того, что ты говорил по-голландски…
– Ну так вот, Нóга. Мы должны найти произведение Моцарта, которое в обозримое время не исполнялось, и нам кажется…
– Нет, нет, – оборвала она его, охваченная внезапным приступом страха, – не говори… не говори мне ничего.
– Н-да, – промямлил он дрожащим голосом. – Только выхода у нас нет… потому что в последние десять лет мы не исполняли концерт для арфы и флейты с оркестром, и…
– Но это ведь мой концерт… мой и твой… наш.
– Конечно. Наш. И я всегда и всем говорил и говорю: «Давайте дождемся Нóги, нашей Венеры, я обещал ей это и ведь только она знает назубок партитуру и в любую минуту готова…» И если бы речь шла только об одном выступлении, можно было бы попросить тебя вернуться на несколько дней… но, к сожалению, речь идет о целом туре из десяти концертов для наших подписчиков в Нидерландах, Германии, Бельгии… – В этой ситуации как может она – это говорю не я, я только передаю тебе слова дирекции… как сможет она бросить свою мать, которая, в свою очередь, в течение трех месяцев должна решить, где ей больше хочется умереть – в Иерусалиме или Тель-Авиве.
– Умереть? Что значит – «умереть»? Как тебе такое могло прийти в голову?
– Прости, прости… не «умереть», конечно, не «умереть», а «жить»… Решить, где ей жить, в Иерусалиме или Тель-Авиве… именно так ведь ты и объяснила возникшую проблему всем нам, когда выбивала разрешение на столь долгое отсутствие.
– Но где вы найдете другую арфистку, способную сыграть этот концерт?
– Мы… нашли одну. Разумеется, не твоего уровня, но, так или иначе… Ее зовут Кристина Ван Бринен… из Антверпена. В прошлом она исполняла этот концерт и, к счастью, сейчас была свободна.
– Никогда о ней не слышала. Сколько ей лет?
– Сколько и тебе. Может быть, чуть меньше. Она преподает в тамошней консерватории.
Продолжительное молчание.
– Нóга? – прошептал флейтист. – Дорогая… ты меня слышишь? Ты слушаешь меня?
– Ты предал меня, Манфред. Ты просто подонок.
– Что?
– Ты предатель. Ты дал мне слово, и я тебе поверила. А теперь ты украл то, что было так для меня важно… украл и отдал какой-то чужой бабе.
– Но я тут ни при чем. Нóга! Подумай сама – при чем тут я? Все это потому, что японская пианистка надумала поиграть в теннис. Ты когда-нибудь слышала, чтобы пианистки играли в теннис? Полная идиотка!
– Дело не в пианистке, Манфред, дело в тебе. В тебе. А теперь я по уши в дерьме, потому что положилась на тебя. Ты – первая флейта оркестра, ты играешь в нем много лет и занимаешь высокую позицию. Ты мог, ничего не опасаясь, заявить администрации, что не будешь играть этот концерт Моцарта ни с кем, кроме арфистки нашего собственного оркестра. А ты предал меня, Манфред, точно так же, как это сделали голландцы. Именно так…
– Сделали… что?
– Предали евреев.
– Евреев? – он был в шоке. – Откуда они вдруг взялись, евреи? Нет, Нóга, не сердись на меня. Это причиняет мне боль… и тебе тоже. Оркестранты предупреждали меня: «Сейчас не говори ей ничего. Когда она вернется, все это будет уже в прошлом». Но я не поверил им, потому что я человек честный и не должен скрывать правды – ведь потом мы всегда, как и прежде, будем работать с тобой бок о бок… исполнять, быть может, что-то более современное, более интересное… Я уверен, что появятся еще – и, может, скоро новые концерты для флейты и арфы… ведь это, согласись, столь необычная и заманчивая комбинация.
Долгое молчание.
– Нóга? – он произнес ее имя, допуская, что она просто повесила трубку.
Но это было не так.
– Скажи… если я соглашусь немедленно… прямо сейчас отправиться в Арнем и сыграть во всех десяти концертах?
В это мгновение она почувствовала смущение флейтиста, который, заикаясь, пустился в объяснения.
– Приехать… вот так, сразу… каким образом? К тому же без репетиции? А что тогда нам делать с Кристиной, которая специально освободилась для нас? Нет, нет… любимая… это невозможно. Слишком поздно…
Только вечером она решила, взяв себя в руки, позвонить своему брату и рассказать ему о своей утрате – потере выступления в концерте.
– Но, пожалуйста, – попросила она, – не начинай проклинать японскую пианистку, она ни в чем не виновата. Кто истинный виновник – я знаю. А чего я хочу от тебя, Хони, – это небольшой компенсации. Скажем, так – Жорж Бизе вместо Моцарта.
– Жорж Бизе?
И она рассказала ему о готовящихся съемках «Кармен», которая должна начаться и происходить у подножья Масады; съемках, для которых, как ей сказали, потребуется женская массовка, причем не обязательно молодежь, что же обязательно – это способность понимать музыку этой оперы, слушать ее и реагировать соответствующим образом. Работа эта оплачиваться не будет, но предоставлено будет проживание в хорошем отеле на берегу Мертвого моря и, конечно, как неотъемлемая часть работы, троекратное посещение самой оперы, а это, как ты знаешь, – и пение, и музыка, и великолепные пляски… Да, иерусалимская квартира вынужденно окажется пустой эти три дня, но если этот момент является причиной маминого беспокойства, она может въехать туда вместо нее. Три дня, проведенные в Иерусалиме… ничего ужасного в этом нет.
– Исключено, – твердо отрезал Хони. – Это абсолютная глупость. Совершенно незачем ей возвращаться в Иерусалим, даже на три дня. Эксперимент должен продолжаться и произойти так, как это было задумано. Все должно быть честно. Каждый день, проведенный мамой в доме для престарелых – каждый, я повторяю это, очень важен. Посещение, даже короткое, Иерусалима будет означать для нее возвращение. И перестань беспокоиться об этой чертовой квартире – лучше побеспокойся о себе самой, а я, со своей стороны, побеспокоюсь об этой опере, и все тогда будет хорошо – и работа, которая, похоже, тебе нравится, и отель, и даже пустыня. А мы – Сара и я – купим билеты и приедем посмотреть на тебя. И если даже получится так, что малолетний отпрыск Шайи проберется в пустую квартиру, это не означает, согласись, что наступил конец света. Черт с ним, пусть бедные эти харедим смотрят телепередачи, сколько захотят. Да, это им запрещено. Нам-то что? Пусть смотрят – и концерты, и кино, и про секс, и про жестокость. Может быть, таким образом мы поможем этим детям освободиться от хасидизма, навязываемого им отцом.
– Услышал бы он тебя, – подколола его Нóга полусерьезно.
Ранним утром следующего дня появился Абади вместе с объемистым ящиком для инструментов, прежде всего он занялся входной дверью.
Снял ее с петель и выровнял их так, чтобы новые винты точно подходили к отверстиям. В процессе этого она увидела, что работа, которая представлялась ей очень простой, вовсе простой не была. Она стояла с ним рядом, подавая ему инструменты, и была поражена ловкостью его движений.
– Я думала, что вы просто инженер, – добродушно пошутила она. – Но теперь я не знаю… мне кажется, вы лучший из тех плотников, которых мне довелось видеть.
Как только основной огромный винт встал на место, она предложила ему что-нибудь перекусить, хотя, конечно, это не могло сравниться с тем, что его жена приносила им всем во время шивы, – только сэндвичи.
Абади спросил, а пробовала ли она сама хоть что-нибудь из блюд, которые тогда приносила его жена, поскольку он не мог припомнить ее в момент, когда по прошествии тридцати дней была опущена могильная плита. Хотя память вполне могла подвести его.
Но нет, сказала она. Его память в полном порядке. Все верно. Ее не было рядом с держащей шиву семьей какое-то время, поскольку через несколько дней после начала она вынуждена была вернуться в Европу. Внезапная смерть унесла ее отца во время зарубежного тура оркестра, и поскольку программа включала два произведения, важнейшая часть в которых отводилась арфе, невозможность найти равноценную замену вынудила ее оставить маму и брата на большую часть погребальных этих тридцати дней.
Но что-то другое беспокоило Абади.
– Извини меня, если вопрос покажется тебе глупым, но в каких музыкальных произведениях партия арфы столь жизненно необходима? Настолько важна?
– Как правило, вы не умеете как следует слушать, – с упреком сказала она инженеру. – Но если вы попробуете сравнить звуки арфы, исполняющей музыку симфонии Малера, с Чайковским, вы, несомненно, уловите разницу…
– Другой тон… да?
– И резонанс.
Ему это было по-настоящему интересно.
– Напомни мне, пожалуйста, сколько в твоей арфе струн? Ты говорила как-то?..
– Сорок семь. И они способны произвести сорок один тон.
– Так много? Как это может быть?
– Потому что у арфы есть еще семь педалей.
– А… понимаю. В этом, похоже, все дело… весь секрет…
Все это время он продолжал вежливо расправляться с сэндвичем, кончиком пальцев собирая крошки. Он был ее возраста. И уже унаследовал должность ее отца – симпатичный, молодой еще человек с гладкими черными волосами, контрастировавшими с белизной и блеском выбритой кожи щек, переходивших в аккуратную, так называемую шкиперскую, бородку, не совсем обычную для муниципального инженера. Посмотрев на часы, он собрался было продолжить работу, когда Нóга остановила его:
– Минутку, минутку… Скажи мне – мой отец когда-нибудь упоминал меня? При тебе…
– Когда?
– Ну, когда-нибудь. Когда люди по какой-либо причине вспоминают о своей семье.
– Да.
– А вы не замечали в его тоне критичной нотки… или разочарования?
– Разочарования? В чем? – слова эти, похоже, озадачили его. – Чем ты должна была его разочаровать?
– Тем, что я не хотела иметь детей.
Он был поражен. Поднявшись, он аккуратно стряхнул крошки, оставшиеся от сэндвича, на поднос и сказал:
– А сейчас мы приладим крючок на маленькое окошко.
Но маленькое оконце ванной комнаты отказывалось подчиняться. Рама с годами сгнила и разбухла настолько, что не могла удержать ни гвоздя, ни винтика. К тому же свет в комнате едва позволял разглядеть толком что-либо. Абади отправился в комнату родителей, взял настольную лампу, стоявшую рядом с «электрической» кроватью, присоединил к удлинителю и вручил Нóге, так что она могла помочь ему теперь в его схватке с взбунтовавшимся окошком. Он тут же забил два куска дерева в щелку оконной рамы и ввинтил крючок, который, как он уверил Нóгу, будет работать пусть более символически, чем практически, чтобы защитить ее от вторжения маленьких негодяев с верхнего этажа, но на какое-то время… сработает.
– Этого хватит на то время, пока ты будешь в Европе, но следующему владельцу квартиры придется уже поменять все окно.
– Никакого нового владельца в этой квартире не будет, – спокойно сказала нынешняя хозяйка, осветив лампой лицо Абади. – Мама вернется… и на этом закончится ее эксперимент.
И, сказав это, она выключила свет.
Стоя рядом, она наблюдала, как он собирает свои инструменты, разнимает соединительный шнур удлинителя, сворачивая его и убирая под крышку ящика; затем проследовала в комнату родителей, где он вернул настольную лампу на ее законное место. А когда он совсем уже собрался уходить, сказала:
– И сколько же я вам должна?
– Что за чушь ты несешь?
Но она повторила вопрос, добавив:
– Для меня это не чушь. Вы за все время только и получили, что один сэндвич. Как инженер. Но затем оказалось, что вы еще и плотник. А он разве не заслужил награды?
И, не обращая внимания на его протестующую жестикуляцию, она распахнула створки освобожденного от вещей отцовского шкафа и показала ему на совершенно новый костюм и туфли с лежащими поверх обуви носками.
– Мама раздала тонны одежды, ее собственной и папиной, нашим соседям, но рука ее не поднялась расстаться с этой красотой, которую так любил папа, – я даже не уверена, успел ли он насладиться ею. А потому, прежде чем этот костюм опустится на плечи какого-то ультрарелигиозного создания Всевышнего, – возьмите его. Пожалуйста. Сознание того, что этот костюм достался именно вам, я уверена, очень его порадует.
Он был поражен:
– Порадует? Кого? Всевышнего?
– Моего папу.
Она рассмеялась.
– Если только ему не все равно – там, где он находится сейчас, кому его костюм достался.
Она сняла пиджак с плечиков.
– Примерьте его, не стесняйтесь. Что может случиться?
Она уже готова была к тому, что он начнет протестовать, но Абади, словно загипнотизированный, просунул руки в рукава пиджака, оказавшегося слишком просторным ему в плечах, и стал разглядывать свое отражение в зеркале; в его взгляде деловитость в конце концов полностью уступила место удовольствию. А она чуть приобняла его плечи, после чего одернула пиджак со спины, продемонстрировав ему, как безупречно он теперь выглядит в этом, так сказать, несколько обуженном виде.
И хотя Абади был, похоже, смущен увиденным, он уже не отказывался от неожиданного подарка.
– Ладно, – сказал он. – Если никто другой на него не претендует…
– Никто.
– Тогда, если это и вправду достается мне, а не какому-либо совершенно постороннему человеку, я отнесу его к портному немного подогнать и буду носить как память о нем.
– Да, в память о нем, – с удовлетворением произнесла Нóга. – Но осталось только захватить брюки… потому что ведь это костюм.
– Брюки? – с тревогой воскликнул Абади. – Нет, нет, брюки будут мне несомненно коротки.
– С чего это вы так решили? Давайте, примерьте их. Костюм – это костюм, а не две отдельных вещи.
Теперь он по-настоящему был смущен. Этого он не ожидал. Но она, ощутив свою силу, не отступилась, и голос ее был тверд.
– С чего вы все это взяли, если даже не попробовали их примерить?
Сейчас он тоже улыбнулся, пусть даже несколько неуверенно, его смущение сменилось согласием, в котором уже не могло скрыться восхищение, так что, не снимая пиджака, он наклонился, снял свою обувь, расстегнул ремень и, освободившись от брюк, повесил их на спинку стула, взял из ее рук брюки, еще недавно принадлежавшие человеку семидесяти пяти лет, который год или два тому назад наслаждался, примеряя это изделие из самого лучшего габардина, выполненное самыми искусными специалистами портновского искусства, вызывавшее завистливые взгляды соседей-ультраортодоксов, не смевших и мечтать о подобной роскоши. Разумеется, ясно стало сразу, что брюки ему действительно коротковаты и более чем просторны в пояснице, однако Нóга, с настойчивостью и хваткой бывалого мастера иглы и нитки, встав на колени, показала ему, каким образом – до вмешательства настоящего профессионала-портного – можно хоть сейчас решить эту проблему. Она орудовала иголкой с удовольствием, ощущая ловкость и силу своих пальцев – пальцев арфистки, знавших, какое удовольствие от их умения могут они принести.
– Вот здесь, – приговаривала она, – можно без труда обузить. И в пиджаке, и в брюках… и это снова будет прекрасный костюм. И был бы грех разъединять на части прекрасное изделие… вот так примерно…
Сильно нервничая и ощущая некое перевозбуждение, Абади не чаял уже дождаться минуты, когда он сможет уйти.
– Нет, нет, этого совершенно не требуется, – бормотал он, извиваясь при каждом прикосновении ее рук и пытаясь освободиться от брюк покойного своего наставника, в тщетной попытке скрыть эту эрекцию, хватая собственные брюки и стягивая пиджак, который швырнул на электрифицированную кровать. – Нет, ничего этого не нужно, – и он, с лицом, красным от прилива крови, подхватил ящик с инструментами и ринулся к выходу, пробормотав слова прощания, но не бросив даже взгляда в ее сторону.
И она знала, что никогда больше он не вернется, даже если крюк выпадет, задвижка согнется, а электрифицированная чудо-кровать замрет навсегда.
Утром она вышла, чтобы купить еды в бакалейной лавке на углу, и впервые со дня приезда поинтересовалась своими расходами за истекший месяц.
– Сколько я должна?
– Ничего ты нам, Нóгеле, милая, не должна, – хором отозвались владельцы лавки, пожилая пара, знавшие ее со школьной поры. – Твой брат оставил нам свою кредитную карточку, и мы немедленно покрываем ею все твои покупки. Так что можешь брать у нас, сладкая ты наша, все что душе угодно, без малейших колебаний и сомнений. Так как твой кредит у нас – безграничен.
«Безграничный кредит» привел ее в ярость, но, поскольку она не хотела разозлить брата, который, судя по всему, уже испытывал тревогу за результат столь важного для него «эксперимента», она просто решила, что с этой минуты будет пользоваться его безлимитной карточкой лишь для приобретения самых необходимых для жизни продуктов, а все другое, несмотря на расстояние, будет приносить с рынка Махане Иегуда, используя для этого старую материнскую продуктовую тележку.
Побаловав себя чуть-чуть лакомствами, приобретенными ею на шуке, она приготовила телевизионную ловушку для мальчишек. Она опустила жалюзи и задернула шторы, затемнив квартиру, сняла уличную одежду, облачившись в легкий халат, бдительно прислушиваясь к звукам шагов, отдававшихся то снизу вверх, то сверху вниз, сопровождаемых сводящим с ума диким воем, издаваемым маленьким цадиком. Вскоре, знала она, мальчишки тихонько подберутся к наружной двери и начнут прислушиваться, решая, есть ли кто из владельцев квартиры внутри, и если есть – улеглись они уже или еще нет.
После последнего вторжения она собралась было отправляться наверх, в квартиру Померанцев и официально пожаловаться на бесчинства неугомонных сорванцов. Но из тихого приюта для пожилых, расположенного в Тель-Авиве, до нее донесся умоляющий голос ее матери. «Нет, моя девочка, нет, Нóга, не надо. Миссис Померанц… она очень, очень больна. Она едва ли понимает, что происходит вокруг, а мистер Померанц… ох, он не в состоянии… он не может ничего и уж тем более не контролирует ситуацию. Большую часть времени он молится в синагоге, приходя домой едва ли не в полночь. Дай возможность задвижке, поставленной Абади, доказать свою прочность».
И в самом деле – засов, установленный Абади, в эту минуту подвергался экзаменационной проверке. Устроившись поуютнее в своей подростковой кровати, она слышала, как заскрипел ключ, поворачиваясь в замке, как щелкнул язычок… но когда тот, кто был снаружи, потянул дверную ручку – дверь отказалась открываться. Юный грабитель в недоумении задергал ручкой еще и еще раз, но засов держался непоколебимо, преграждая путь к вожделенному телевизору, так что маленькому кандидату в цадики не оставалось ничего другого, кроме как дергать и дергать, сопровождая эти усилия отчаянным и безутешным воплем.
Нóга, закутавшись в одеяло, проклинала беззвучно Шайю, который вместо того, чтобы заниматься собственными детьми, скорее всего в это время сидел у себя дома, согнувшись над бесполезными в реальной жизни книгами, пока дети, лишенные выхода из невозможной для них ситуации, продолжали топтаться на лестничной площадке, лишая сна ни в чем не повинных соседей нижних и верхних квартир.
Тем не менее сладкий ее сон длился недолго, и когда Нóга проснулась, она первым делом удостоверилась в том, что телевизор действительно молчит; затем, сбросив халат, нагишом прошествовала в ванную комнату, окно в которую тоже было заблокировано и закрыто на крючок, пустила воду в ванну, стоявшую на металлических ногах в виде птичьих лап, и бросила в нее горсть синей ароматической соли Мертвого моря. И в то время как, растянувшись в пронзительной синеве, она наслаждалась давно забытым ощущением ничем не омраченного счастья, ей казалось, что за стеной душистого пара всплывают перед нею печальные глаза детей, которым все дороги внутрь этого рая были закрыты.
Чуть позднее из Иерусалима позвонил Хони. Обед, назначенный на сегодня, был отменен, так что у него не оставалось другого выхода, кроме того, чтобы с удовольствием пригласить в ресторан и побаловать вкусной едой свою сестру.
– Тогда приходи-ка лучше домой, – сказала она. – Уж чем-нибудь я тебя покормлю. Заодно увидишь задвижку, которую поставил Абади, равно как и крючок.
Но Хони настаивал на своем.
– Нет. Задвижка и крючок, которые тебе так нравятся, мне абсолютно не интересны, а родительский дом сводит меня с ума. Ты заслуживаешь возмещения и утешения за концерт, который у тебя украли по моей вине. Поспеши… я уже сижу у столика, дважды прочел меню, и шеф-повар ожидает только, когда ты приедешь.
В центре Нижнего Иерусалима, и впрямь в самом фешенебельном ресторане, он пытался завоевать благосклонность сестры, соблазняя ее изысканной едой. Между переменами блюд он, желая как можно глубже быть в курсе дел, расспрашивал ее о работе на съемках оперы, производящихся у подножия Масады. Участники хора предположительно тоже набирались из массовки, но для заднего плана дополнительно требовались женщины. Желающих и подходящих для этой позиции было больше чем достаточно, но он отвоевал место для сестры, так что на все то время, которое зависит от нее самой, она сможет наслаждаться участием в музыкальной жизни страны – если не в качестве исполнительницы, то, безо всякого сомнения, как участница массовки. Да, кто спорит, – со вздохом произнес он, – утрата концерта Моцарта давит – и будет еще давить на ее сознание, – но тут уж ничего не поделаешь. Но сыновний долг… а он ведь хороший сын, не позволяет ему обречь мать на жизнь в окружении религиозных фанатиков, пусть они даже не живут рядом со времен самого раннего детства. Но внезапно он заметил признаки некоторого сомнения и неуверенности в ее поведении и теперь он умоляет ее, свою сестру, отказаться от романтических и замшелых европейских понятий, бытовавших в древних городах, а потому и помочь ему, Хони. С переездом их матери от черного ультрарелигиозного Иерусалима к жизни среди белых людей, где она окажется рядом с собственным сыном, невесткой и любимыми внуками, получив возможность завести новых друзей в пансионе, объединенных общими интересами, и еще – кто знает, ведь пути Господни неисповедимы – встретит нового спутника жизни.
– Спутника жизни?!
– Именно. Пока человек жив – все возможно, Нóга, и все разрешено. Смерть папы не превратила ее в инвалида, лишенного сил; ее преданность папе все эти годы не отнимает у нее права оставаться полноценным человеком. Ты со мной не согласна?
– Я тебе верю.
После обеда он отвез ее обратно на улицу Раши,́ но у него не было ни времени, ни желания посетить дом, где прошла их молодость.
– Там нет ничего, на что я не нагляделся бы в прошлой жизни, – сказал он, – и я вовсе по этому не соскучился. Пришло время расстаться с прошлым навсегда.
Поднимаясь по лестнице, она пожалела, что его нет рядом, потому что, подойдя к двери, услышала непонятные звуки сражения, а попав в квартиру, немедленно увидела его, усевшегося в родительских креслах: подстриженного наголо мальчишку в белой рубашке, с телевизионным пультом в руках; цицит выпущены наружу, длинные черные пейсы, окаймлявшие лицо и делавшие его похожим на дикого козла; предмет его забот покоился у него на коленях, посапывая, и лицо его, в ореоле золотистых и вьющихся пейсов, еще больше, чем обычно, похоже было на лицо сошедшего с небес ангела.
Задвижка, поставленная Абади, в конце концов, похоже, не смогла противостоять их домогательствам во время ее отсутствия, поняла она. И это сейчас наполнило ее всю не столько гневом, сколько чувством, близким к отчаянию. Она вспомнила о маленькой своей опрятной и простой квартирке в Арнеме, и жалость к самой себе охватила ее. Но прежде, чем она сумела, смогла выдавить из себя хотя бы первый слог, старший из разбойников затараторил в обычной своей манере – жалостливой и в то же время наглой:
– Послушай, Нóга… ну в самом деле… поверь, твоя мамаша всегда разрешала смотреть у вас телевизор. Честно.
– Твоя мамаша… – язвительно передразнила она его. – Послушай, парень, я – не твоя мама и с меня хватит этих игр. Так что убирайтесь – прямо сейчас. И возвращайся к дедушке с бабушкой, не забыв у меня этого цадика. А я приду наверх позднее и расскажу им, что вы здесь мне устраиваете.
– Ничего из всего этого у тебя не выйдет, – сказал мальчик с мягкой горечью, неожиданной для нее. – Бабушка наверху уже даже не вспомнит, что она – наша бабушка.
– Тогда я все расскажу вашему деду. Уверен, что он с вами разберется.
– Интересно, как он это сделает, – так же тихо спросил мальчик. – Дедушка возвращается домой поздно вечером едва живой, добредает до кровати, валится на нее и спит. Нет, ты послушай, Нóга, я готов поклясться на Библии, что твоя мама снова станет приглашать нас к себе, чтобы утихомирить. И сама включит телевизор. Она очень жалеет этого бедняжку.
И произнося все это, он непрерывно переключал пультом программы. Мелькнул исторический канал, за ним последовали моды, и снова она почувствовала, как захлестывает ее волна ярости. Одним движением выдернула она шнур из розетки и, ухватив мальчишку за белый воротник, вытащила его из кресла.
– Послушай… как, ты сказал, твое имя?
– Иегуда-Цви.
– Ну так, Иегуда-Цви, слушай меня внимательно. Вы больше не появляетесь здесь. Никогда. Потому что следующий раз я просто отхожу вас плеткой, слышишь? И тебя и твоего цадика. Запомни это.
Но сын Шайи спокойно поднял валявшуюся возле кресла ермолку, кипу, и водрузил ее на голову, одернул смятую рубашку и спросил с хитрой улыбкой:
– У тебя есть плетка?
– Одна для вас еще найдется. – И, кончиком туфли легонько ткнув золотоволосого малыша, не собиравшегося, похоже, просыпаться ни при каких обстоятельствах, она добавила: – Я арфистка, и рука у меня тяжелая. Не забывай об этом.
Этой ночью, в постели, она с улыбкой задавала сама себе вопрос: где, черт ее побери, могла бы отыскаться плетка. И откуда само это слово появилось в ее лексиконе? Просто случайно услышанное, оно поразило и запомнилось ей… или что? Может быть, даже ей кто-то показал, так или иначе – почему бы и нет? Если бабушка малолетних разбойников с верхнего этажа и не знала уже, кто она такая, а дедушка вколачивал содержимое Торы до глубокой ночи в головы студентов ешивы, а Шайа, симпатичный когда-то парень, был так увлечен экстремистским своим культом, почему бы не применить плетку для выполнения приказа? Настоящую плетку, которой можно взмахнуть в воздухе, и свист которой, пусть даже на расстоянии, может вызвать страх, поскольку этот ангелоподобный и упрямый, как осел, малыш, понимала она теперь, ни за что не захочет отказаться от своего телевидения, так что в оставшиеся недели ее пребывания в Израиле у нее не остается иного пути защищать свою собственность, кроме как засовом; но поскольку и засов не сработал – то плеткой, причем не символической, а самой что ни на есть настоящей.
Она погрузилась в сон с этой эксцентричной мыслью и с нею же проснулась; после завтрака решив прогуляться среди лавчонок безбрежного Махане Иегуда, где она могла (а уж если не там, то где же, скажите) если не найти плетки, то по крайней мере расспросить о ней. Но поскольку подобная ей элегантная, образованная женщина, расспрашивая рыночных торговцев о плетках, ничего, кроме откровенного смеха пополам с откровенным же подозрением, вызвать не могла, ей пришлось обратиться к швейцару-арабу, ожидавшему кого-то, стоя между огромными плетеными корзинами с фруктами и овощами; привычный, похоже, к странностям этой страны, араб ничуть не удивился ни вопросу, ни вопрошающей еврейке, но, похоже, тем не менее задумался, пытаясь понять, зачем столь необычной на этом рынке израильтянке понадобился хлыст или плеть, которые на самом деле нужны, только если у тебя есть в распоряжении лошадь или, на худой конец, осел? Тем не менее он с вниманием отнесся к заботам симпатичной покупательницы, желавшей купить плетку, и посоветовал ей поискать нечто подобное в лавках Старого города. Разумеется, арабских.
– А как вы произносите слово «плетка» по-арабски?
– А зачем вам арабский? Произнесите это на любом другом языке – в старом городе поймут любой.
– И тем не менее, как вы произносите это?
– Скажите КУРБАШ, мадам. Просто КУРБАШ.
– КУРБАШ… – она произнесла это слово с удовольствием. – Славное словечко.
Она была странно возбуждена, обнаружив реальную причину (пусть даже повод) для посещения Старого города, в котором не была уже много лет – даже и до того, как работа с голландским симфоническим оркестром вынудила ее распрощаться с жизнью в Израиле. Чтобы взобраться повыше, она пошла вдоль железнодорожного полотна, ограждение которого привело ее к Дамасским воротам, и вскоре ее поглотил тенистый свод крытого восточного базара. Она не рвалась как можно быстрее отыскать то, что было ей нужно, проталкиваясь сквозь толпу, пенившуюся возле самых разнообразных, а порою просто немыслимых лавок, осажденных покупателями и туристами, равно как и зеваками, убивавшими время, слоняясь от одного прилавка к другому, перебирая бусы, медную утварь и элегантные браслеты, время от времени натыкаясь на диковинную курительную трубку, которую хорошо бы подарить дирижеру симфонического оркестра – единственному, кто мог позволить себе курить ее на сцене во время коротких перерывов, услаждая ароматом трубочного табака, иногда странным образом сливавшимся с висевшими еще в воздухе звуками скрипок, арф и виолончелей.
В конце концов, в живописном магазинчике сувениров она спросила про плети, использовав при этом арабское, обозначавшее этот предмет, слово, но смогла выяснить лишь, что на огромном, безбрежном пространстве Старого города невозможно было определить направление, ведущее – даже приблизительно, к тому месту, где плети, равно как и кнуты и хлысты, могли бы быть найдены, так что, следуя советам, ей пришлось тащиться от одного продавца к другому, каждый из которых, отличаясь решительно во всем от своего предшественника, задавал тем не менее один и тот же вопрос: для чего эта плеть или этот хлыст ей нужен – для того, чтобы повесить на стенке, – или для дела?
– Для дела, – шутливо отвечала она, – и чем длиннее, тем лучше.
– Какой длины? – с неизменной улыбкой интересовались арабы.
– Не меньше двух метров, – говорила она, разводя руками как можно шире.
– Два метра? – каждый раз это их поражало. – Хлыстом в два метра укрощают диких жеребцов. У мадам есть такой жеребец?
– Жеребца нет, – стараясь не улыбаться, отвечала она. – Но есть у меня муж, более дикий, чем любой жеребец.
Прожженным рыночным торговцам нравился этот ее ответ, и поощрительное эхо сопровождало ее шествие по узкому переходу от лавки к лавке, и длилось это до тех пор, пока один молодой человек, чей головной убор являл собой странный гибрид чалмы, тюрбана и хасидской ермолки, не поговорил с владельцем верблюдов, объяснив ему, что эта симпатичная еврейка так настойчиво ищет, а получив ответ, буквально взорвался целым залпом недоуменных восклицаний.
– Что? Плетку? Для чего? У нее есть разрешение ее употреблять? – так, словно вопрос относился к огнестрельному оружию.
Кончилось это совещанием и переговорами с другими стариками-погонщиками, которыми командовал старый бедуин, державший в руках узду для верблюда, которую, узнав о проблеме, тут же использовал, взнуздав двугорбого своего красавца, а когда тот поднялся на ноги, из седельного мешка, висевшего на боку, достал две плетки – одну просто длинную, а другую – длины необыкновенной.
Арфистка, никогда в жизни не державшая подобного искусно заплетенного в косу кожаного изделия, сравнивала и сравнивала одно с другим, поочередно отдавая предпочтение то одному, то другому. Это были самые что ни есть плети, которыми охаживали верблюжьи бока, но годились они равным образом и для тренировки лошадей, и ободрения ослов и мулов. От долгого употребления кожа их кое-где уже разлохматилась и потрепалась, испуская странный запах. Взяв в руки ту, что была длиннее, Нóга взмахнула ею в воздухе, и на вызванный этим движением свист ближайший к ней верблюд проворно поднялся на ноги.
В итоге она отдала предпочтение более короткой плетке и спросила о цене. На этот вопрос владелец верблюда погрузился в глубокое молчание. Раздумья его кончились тем, что он не без важности произнес:
– Сотня динаров.
– Динаров? Что это означает? Откуда в Израиле динары?
– Он имеет в виду доллары, – пояснил, поправляя свой тюрбан, молодой человек, взявший на себя миссию посредника.
– Час от часу не легче. Доллары! Мы что, уже не в Израиле? Назови мне его цену в шекелях.
– Если в шекелях… тогда мы должны знать сегодняшний обменный курс, мадам. Официально.
– Обменный курс? – она рассмеялась. – С каких это пор бедуины так озабочены обменными курсами валют? Он что, работает по лицензии, получая зарплату в валюте?
– А что в том такого? Я сам могу составить для него и для вас договор о купле-продаже – с удержанием налога на сделку. Хотите?