I Юные годы царя Алексея Михайловича

Воспитание и характер нового государя. – Б.И. Морозов. – Коронование и первые деяния. – Боярская интрига против царской невесты Всеволожской. – Брак с Милославской. – Челобитная торговых людей против иноземцев. – Народное неудовольствие на лихоимцев. – Московский мятеж 1648 года. – Выдача и убиение ненавистных чиновников. – Обращение царя к народу. – Смута в некоторых областях. – Комиссия для составления нового Уложения и созвание Земского собора. – Источники и новосочиненные статьи Соборного уложения. – Отмена торговых привилегий англичан. – Появление Никона. – Его скитания и быстрое возвышение. – Укрощенный им новгородский мятеж. – Псковский мятеж. – Поездка Никона за мощами Филиппа митрополита. – Характерное послание к нему царя о кончине патриарха Иосифа. – Избрание Никона патриархом и вынужденная им клятва. – Самозванец Тимошка Акиндинов


Вступивший на московский престол 13 июля 1645 года шестнадцатилетний Алексей Михайлович умом, нравом и воспитанием мало походил на своего отца Михаила Федоровича. Даровитый, живой и впечатлительный, он легко усвоил себе славяно-русскую грамотность и вообще получил довольно хорошее по тому времени образование, главным образом, конечно, направленное на знакомство со Святым Писанием и богослужебными книгами, а также с отечественными летописями и хронографами. Для возбуждения соревнования царевичу давали в товарищи учения несколько сверстников из детей бояр и дворян. Обучали его чтению и письму дьяки и подьячие; а общим делом учения ведал его дядька или воспитатель Борис Иванович Морозов, один из наиболее грамотных бояр своего времени и открытый почитатель европейцев, как это мы видели из рассказов Олеария. Воспитатель не упустил из виду и физическое развитие вверенного ему царственного отрока: последний сделался добрым наездником, ловко владел копьем и рогатиной и очень полюбил охоту, отчасти медвежью, а особенно соколиную.

Очевидно, Морозов был человек умный и вкрадчивый, судя по тому уважению и доверию, которые он умел внушить к себе Михаилу Федоровичу, и еще более по той нежной привязанности, которой пользовался со стороны своего юного воспитанника. Только одна царица-мать могла бы оспаривать у него первенствующее влияние, и тем более, что все московское население учинило присягу на верную службу Алексею Михайловичу и его матери «благоверной царице» Евдокии Лукьяновне. Но она отличалась мягким, непритязательным нравом (в противоположность своей свекрови, великой царице Марфе); а главное, только пятью неделями пережила своего супруга и 18 августа скончалась. Из царских родственников с отцовской и матерней стороны никто не выдавался своими способностями и честолюбием; а потому «ближний боярин» Морозов первые годы царствования пользовался беспредельным влиянием на молодого государя и на правительственные дела. Некоторых членов семьи Стрешневых он поспешил удалить со двора, назначив их на воеводские должности в областях.

23 сентября патриарх Иосиф с освященным собором совершил в Успенском храме торжественное помазание елеем и коронование Алексея Михайловича шапкой Мономаха «на Владимирское и на Московское государство и на все государства Российского царства». При сем шапку эту держал царский дед по матери, Лукьян Степанович Стрешнев; а двоюродный дядя, из стольников новопожалованный в бояре, Никита Иванович Романов, после коронования трижды осыпал государя золотыми монетами: в дверях Успенского собора, потом у Михаила Архангела и, наконец, на Золотой лестнице, ведущей от Благовещения в царские покои. Три дня сряду устраивались пиры в Грановитой палате для духовенства, бояр и других придворных чинов; причем во избежание местничества указано всем быть без мест. На второй день в Золотой палате духовные власти, бояре и всяких чинов люди поздравляли государя и подносили ему дары, а именно иконы (от духовных), бархаты, атласы, соболей, серебряные сосуды и хлебы с солью. В эти первые дни сказаны были разные царские милости и пожалования. Между прочим, из стольников и дворян были возведены прямо в бояре (помимо окольничества): князь Яков Куденетович Черкасский, Иван Иванович Салтыков, князья Федор Федорович Куракин и Михаил Михайлович Темкин-Ростовский.

Одним из первых деяний нового царствования было благодушное решение неприятных вопросов о датском принце Вальдемаре и польском самозванце Лубе. 9 августа королевский посол Владислав Стемиковский имел торжественный отпуск в Золотой палате. С ним отпущен был в Польшу и Луба; причем с посла взято обязательство, что самозванец впредь не станет именоваться московским царевичем и будет находиться под крепким присмотром. Ничтожным Лубой окончился ряд самозванцев, выставленных поляками для произведения смуты в Московском государстве. 13 августа в той же Золотой палате происходил отпуск принца Вальдемара и датского посольства. Царь сердечно простился с принцем и щедро одарил его соболями и деньгами. Боярин Василий Петрович Шереметев с полуторатысячным отборным отрядом проводил его до польского рубежа. Однако ни принц Вольдемар, ни отец его Христиан IV, по-видимому, не были довольны такой развязкой дела о сватовстве за царевну Ирину.

По крайней мере, весной следующего года в Москву дошел слух о походе Вальдемара с датским флотом к Архангельску. Против него были приняты некоторые меры. Но слух оказался ложным.

Зато вести, пришедшие с южной украйны, о султанском повелении крымцам напасть на Московское государство, оправдались. Зимой того же 1645 года крымские царевичи, Калга и Нурредин, повоевали курские, орловские и карачевские места. Двинувшиеся против них из украинных городов отряды, под общим начальством тульского воеводы князя Алексея Никитича Трубецкого, имели бой с татарами в Рыльском уезде; после чего крымцы ушли назад. На следующую весну против них собрана была трехполковая рать, с главным воеводой князем Никитой Ивановичем Одоевским; а летом велено было астраханскому воеводе Семену Романовичу Пожарскому соединиться с ней ратью, с донскими казаками и с известным князем Муцалом Черкасским, чтобы идти под Азов. Этим соединенным силам удалось нанести чувствительное поражение крымцам с царевичем Нурредином на Кагальнике; после чего наши южные украйны на некоторое время успокоились.

Крымские отношения послужили поводом московскому правительству обменяться с польским несколькими посольствами и вступить в переговоры для заключения союза против общего врага. Вместе с тем возобновились с нашей стороны жалобы на умаление царского титула в польских грамотах и на порубежные столкновения. Летом 1646 года приезжал в Москву послом от короля Владислава киевский каштелян Адам Кисель. На приемах он произносил цветистые речи, блистал и риторикой, и историческими познаниями. Но переговоры не привели к заключению наступательного союза против крымцев и ограничились некоторыми неопределенными обещаниями в смысле общей обороны.

В 1647 году восемнадцатилетний царь пожелал вступить в брак. По обычаю, собрали в Москву многих девиц; из них выбрали наиболее красивых и представили государю. Ему особенно приглянулась дочь дворянина Рафа Всеволожского, которую поэтому взяли во дворец и поместили до свадьбы вместе с царскими сестрами. Но тут повторилось то же, что некогда произошло с девицей Хлоповой при Михаиле Феодоровиче. Придворные боярыни, имевшие своих дочерей, конечно, завидовали счастью незнатной девицы и, по словам русского современника, упоили ее отравами так, что она заболела. По другому известию, Всеволожская, узнав о своем выборе, от сильного радостного волнения лишилась чувств; по третьему, невеста уже перед венчанием упала в обморок, потому что дворцовые прислужницы, подкупленные Борисом Морозовым, слишком крепко затянули ей волосы. Как бы то ни было, невесту обвинили в падучей болезни.

Алексей Михайлович был очень опечален расстройством брака с Всеволожской. Тем не менее ее, так же как и Хлопову, вместе с родными сослали в Сибирь, именно в город Тюмень. Потом встречаем Рафа воеводой верхотурским; а после его смерти, в 1653 году, его жену, дочь и всю семью перевели в их дальнюю касимовскую вотчину.

Интрига против Всеволожской, конечно, разыгралась не без участия и себялюбивых расчетов всесильного при дворе боярина Морозова. Эти расчеты вскоре и обнаружились. Он, очевидно, стакнулся со стольником Ильей Даниловичем Милославским, только что воротившимся из своего посольства в Голландию. По словам современника-иностранца (Олеария), Морозов начал выхвалять красоту двух дочерей Милославского и возбудил у царя желание их видеть; сестры были приглашены посетить царевен. Алексей Михайлович выбрал старшую из них, двадцатидвухлетнюю Марью Ильиничну, которую он велел взять к себе в Верх, то есть поместить во дворце, и нарек ее своей невестой. Свадьба состоялась в январе 1648 года. Борис Иванович Морозов занимал место посаженого отца; а посаженой матерью была жена его брата Глеба Ивановича. Установленные при царском дворе свадебные обрядности и церемонии были строго исполнены, но за одним немаловажным исключением. По настоятельному совету своего духовника протоиерея Стефана Вонифатьева, молодой государь отменил обычные на царских свадьбах русские народные забавы и потехи, главным образом скоморошьи, не совсем пристойные песни и пляски, сопровождаемые звуками труб и гудков; вместо них на свадьбе господствовала благочестивая тишина или слышалось стройное пение духовных стихов.

Спустя несколько дней Борис Иванович Морозов женился на Анне Ильиничне, младшей сестре царицы, чем и обнаружил для истории главную цель своей интриги против Всеволожской и своей стачки с Милославским. Таким образом, породнившись с царем, он еще более укрепил свое придворное положение и устранил всякое соперничество со стороны новой царской родни. Зато брак старого боярина с молодой смуглянкой не был счастлив: по замечанию другого современника-иностранца (Коллинса), «вместо детей у них родилась ревность, которая произвела ременную плеть в палец толщиной»1.

Однако неумеренное и своекорыстное пользование своим всесильным положением вскоре привело Морозова на край гибели.


В истории предыдущего царствования на Земском соборе 1642 года, по азовскому вопросу, мы встретились с жалобами разных сословий Московского государства на свою бедность, на многие тягости, злоупотребления и неправды. Само собой разумеется, что в какие-нибудь три-четыре года общее положение дел мало изменилось, и мы снова встречаемся с теми же жалобами. Между прочим, московские торговые люди указывали тогда на соперничество иноземцев, отнимавших у них торги. Но сия жалоба, очевидно, осталась без последствий. И вот в 1646 году гости, гостиная и суконная сотни, а также черные торговые сотни Москвы и многих других городов подают царю уже обстоятельную челобитную на приезжих торговых иноземцев, англичан, голландцев, брабантцев и гамбургцев, с изложением всех их козней, обманов и всяких убытков, чинимых русским торговцам и царской казне.

А именно.

В прежнее время, при царе Федоре Ивановиче, позволено было от английской компании только двум гостям, третьему писарю ездить с товарами от Архангельска в Москву и торговать беспошлинно; а других иноземцев с товарами не пропускали далее Архангельска, где с ними и торговали московские купцы. После же московского разорения, при царе Михаиле Феодоровиче, англичане, подкупив думного дьяка Третьякова, получили из Посольского приказа грамоту с разрешением ездить из Архангельска в московские города Джону Мерику с товарищами, в числе двадцати трех лиц. Но в действительности они стали приезжать по 60, 70 и более человек; настроили себе в Архангельске, Холмогорах, Вологде, Ярославле, Москве и в иных городах многие дворы, амбары, палаты, каменные погреба; стали жить в Московском государстве постоянно, как у себя дома, и перестали продавать товары русским торговцам или менять у них на русские товары; а начали сами рассылать по городам и уездам своих людей, чтобы закупать русские товары помимо русских торговцев; причем многих бедняков закабаляют себе посредством долгов. Вообще действуют сообща, стачкой; например, если их товар подешевеет, то его держат и не продают до тех пор, пока не поднимется в цене. Пользуясь своей беспошлинной торговлей, англичане отняли у русских и торг с другими иноземцами у Архангельского города; ибо сами продают русские товары голландцам, брабантцам и гамбургцам и тайно возят на их корабли, чем крадут государеву пошлину. Таможенных целовальников они и на корабли свои не пускают к досмотру; в таможнях берут выписи такие, которые не показывают и десятой доли их товаров (конечно, помощью взяток); действуя стачкой между собой и с другими иноземцами, русских купцов так оттерли от торговых промыслов и такие убытки им чинили, что те почти перестали и ездить к Архангельску. Если бы в городах таможенные головы и целовальники досматривали товары у англичан и брали бы с них такие же пошлины, как с русских, то в царскую казну прибывало бы в год тысяч тридцать рублей и более. Хотя жалованная грамота на беспошлинный приезд в Москву дана Мерику с товарищами, которые все названы по именам и которые почти все уже померли, однако право это покупается у их жен и детей совсем другими людьми, под видом их братьев, племянников и приказчиков.

Жалованная грамота дана англичанам по просьбе короля Карла; а они отложились от него и уже четвертый год с ним воюют. Мало того, они привозят под видом своих родственников других иноземцев и другие иноземные товары под именем английских, чтобы с них не шло пошлины; притом стали привозить сукна, камки, атласы и тафты сравнительно с прежними худшего качества, так что в мочке их убывает уже не по два вершка, а по полуаршину и более. Далее, по примеру англичан, голландцы, брабантцы и гамбургцы, с помощью посулов, тоже получили грамоты из Посольского приказа у думных дьяков Петра Третьякова и Ивана Граматина. А есть и такие иноземцы, которые ездят в Московское государство и торгуют без всяких грамот у себя на дворе и в торговых рядах. Между прочим, известный Петр Марселис, в товариществе с другим немцем, откупил ворванье сало у холмогорских и поморских промышленников, которые ходят на море бить зверя; мимо откупщиков эти промышленники не смеют никому продавать сала; а те платят за него полцены и даже четверть цены. От них и промышленники обнищали и пошлины идет в царскую казну не более 200 рублей; а прежде собирали ее по 4, по 5 тысяч и более на год. Живя в Москве, иноземцы по нескольку раз в год посылают через Новгород и Псков в свои земли вести о том, что делается в Московском государстве и какие цены стоят на товары; а потому, приехав к Архангельску, уже заранее сговариваются, как и что покупать или продавать.

В той же челобитной приведен любопытный пример коварства и ехидства иноземцев по отношению к русским. При Михаиле Феодоровиче ярославский купец Антон Лаптев поехал через Ригу в Голландию, в Амстердам, с соболями и другими мехами, чтобы, продав их, накупить всяких заморских товаров. Но немцы и голландцы, сговорясь, не купили у него ни на один рубль. Воротился он на немецком корабле, который привез его к Архангельску. Здесь те же иноземцы купили у него весь товар по хорошей цене. Когда на архангельской ярмарке русские торговцы выговаривали за то иноземцам, те с усмешкой сознавались, что сделали так с намерением, чтобы отбить у русских торговцев охоту ездить к ним за море с товарами; что точно так же они поступили и с персидскими купцами, которые пытались привозить к ним свой шелк-сырец. Еще при Михаиле Феодоровиче послан был в немецкую землю гость Назарий Чистаго с государевым товаром, шелком-сырцом. Немцы точно так же, сговорясь, ничего у него не купили или давали очень дешево, а когда он воротился в Архангельск, тот же шелк те же немцы купили дорогой ценой.

В заключение своего челобитья московские торговые люди просили, чтобы англичанам и другим иноземцам было позволено торговать только у Архангельска, а в Москву и другие города их для торговли не пускать, дабы они не отнимали промыслов у русских людей. Просили также не отдавать иноземцам на откуп ворванье сало. Но с богатыми и ловкими иноземцами уже нелегко было бороться в самой Москве, и тем более, что не только разные подкупленные ими дьяки, но и сам временщик Морозов был на их стороне. Поэтому означенное челобитье осталось пока без последствий, что, конечно, возбудило немалый ропот среди торговых сотен Москвы и других городов. Покровительство иноземцам между прочим выражалось и в судебных делах: так, с них указано брать судебных пошлин вдвое менее, чем с русских.

К ропоту против иноземцев присоединилось и неудовольствие народное на указ о новой прибавочной пошлине на соль; хотя сия пошлина, по словам указа, назначалась на жалованье служилым людям, оборонявшим православных христиан от крымских и ногайских басурман, и хотя заранее приказано после ее полного поступления в казну отменить сбор стрелецких и ямских денег. Вместе с введением этой новой пошлины правительство объявило своей монополией и продажу табаку, самое употребление которого при Михаиле Федоровиче подвергалось преследованию. Тем же указом ведение соляной пошлиной и табачной продажей сосредоточивалось в приказе Большой казны, в котором сидели покровители иноземцев, боярин Б.И. Морозов и бывший гость, а теперь посольский и думный дьяк Назарий Чистаго. На них-то по преимуществу и обратилось народное неудовольствие, как на людей, явно преследующих своекорыстные цели.

После своего брака молодой государь не изменил беспечного образа жизни, занимаясь преимущественно охотой и поездками по монастырям и дворцовым селам и торжественными приемами иноземных посольств, а руководство государственным управлением по-прежнему предоставлял любимцу-воспитателю. Между тем в тесном союзе с сим последним деятельное участие в правительственных делах получил тесть государев И.Д. Милославский, из стольников произведенный в окольничие, а вскоре затем и в бояре. Это, по всем признакам, был человек алчный и ограниченный, спешивший пользоваться своим положением для обогащения как лично себя, так своих жадных родственников и приятелей, которым он доставлял наиболее доходные чиновничьи места. Из них особую ненависть народную своим лихоимством возбудили окольничие Леонтий Степанович Плещеев и Петр Тихонович Траханиотов. Плещеев занимал место судьи в Земском приказе, который ведал, между прочим, городскими сборами мостовыми и поворотными; тут судья этот отличился великим лихоимством и притеснениями московских обывателей. Говорят, он даже прибегал к поклепам: его агенты ложно обвиняли состоятельных людей в убийстве, воровстве и тому подобном. Последних сажали в тюрьму и потом освобождали только за назначенную сумму денег. Траханиотов, состоявший в родстве с Плещеевым, начальствовал в Пушкарском приказе, где наживался от всяких заказов и от мастеровых людей, например удерживая у них половину жалованья и заставляя расписываться в получении полного.

Тщетно обиженные подавали челобитные на чиновников-грабителей и неправедных судей. Жалобы их не доходили до государя. Тогда произошел взрыв накипевшего народного чувства.

21 мая совершался обыкновенно установленный при Василии III крестный ход из Успенского собора в Сретенский монастырь с иконой Владимирской Божией Матери. Но в 1648 году это торжество совпало с Троицыным днем; а царь Алексей Михайлович сей праздник проводил в Троице-Сергиевой лавре. Отправляясь вместе с царицей в лавру, государь поручил ведать Москву двум боярам – князьям Пронским, окольничему князю Ромодановскому и двум думным дьякам, Чистаго и Волошенинову; а празднование Владимирской иконы велел отложить до своего возвращения из Троицкого похода. В Москву воротился он 1 июня, и на другой же день совершился крестный ход в Сретенский монастырь с участием государя. Когда Алексей Михайлович верхом на коне, в сопровождении большой свиты из бояр, дворян и всяких придворных чинов, возвращался во дворец, площади и улицы на его пути были запружены народом. Вдруг толпа посадских протеснилась к самому государю, некоторые схватили за узду его коня и молили выслушать их. Они начали громко жаловаться на земского судью Леонтия Плещеева, особенно на чинимые по его наущению оговоры от воровских людей, и били челом всей землею, чтобы неправедный судья был отрешен и заменен человеком честным и добросовестным. Смущенный таким внезапным и шумным челобитьем, царь просил народ успокоиться, обещал расследовать дело и исполнить его желание. Толпа действительно успокоилась после царских милостивых слов и стала провозглашать многолетие государю, который продолжал свой путь.

Движение готово было затихнуть; но строптивость и неблагоразумие знатных людей подлили масло в потухавший огонь.

Часть бояр и дворян, находившихся в царской свите, вступилась за Плещеева, стала осыпать толпу бранью и рвать в клочки ее челобитные; а некоторые вместе со своими холопами начали бить ее нагайками и давить конями. Народ озлобился, схватил каменья и принялся бросать ими в обидчиков. Тогда последние обратились в бегство и устремились во дворец. Но преследующая их все увеличивающаяся толпа пришла уже в ярость и начала ломиться на царский двор, требуя, чтобы ей выдали Плещеева. Караульные стрельцы едва ее сдержали. На верхнем крыльце появился главный заступник чиновников-грабителей, ненавистный народу боярин Б.И. Морозов, и именем государя стал увещевать толпу; но те закричали, чтобы ей выдали и самого Морозова. Последний поспешил скрыться во внутренние покои. Тогда озлобленная чернь бросилась к стоявшему тут же в Кремле дому Морозова, выломала ворота, разбила двери и принялась сокрушать и грабить все, что попадало под руку. Избив слуг, буяны не тронули жену хозяина, как родную сестру царицы. Но они не пощадили икон, с которых срывали жемчуг и драгоценные камни; часть этих камней и жемчугу истолкли в порошок и бросили в окно, крича «это наша кровь» и не позволяя брать себе. Однако жажда добычи превозмогла: жемчуга вообще набрали здесь столько, что потом продавали его целыми шапками за ничтожную сумму; также дешево продавали награбленных дорогих соболей и лисиц; парчовые ткани разрезали ножами и делили между собой, рубили на куски золотые и серебряные кубки и чаши; между прочим разломали роскошную карету и вынули из нее серебро, которым она и колеса ее были окованы вместо железа. Многие спустились в погреб, разбили бочки с медом и вином, разлили их по земле и до бесчувствия перепились. Но когда хотели разрушить самый дом, царь послал сказать, что этот дом принадлежит ему; тогда толпа оставила его, умертвив дворецкого с двумя его помощниками.

Покончив с домом Морозова, чернь покинула Кремль и разделилась на разные отряды, которые, увеличиваясь новыми толпами, отправились разрушать и грабить дворы Плещеева, Траханиотова, Чистаго и вообще нелюбимых бояр, окольничих, дьяков и некоторых гостей, друживших с боярами и чиновниками, в том числе дворы князей Никиты Ивановича Одоевского и Алексея Михайловича Львова. Сами владельцы этих дворов или находились в Кремле, или скрылись и тем спасли свою жизнь. Так, богатый гость Василий Шорин, обвиненный в дороговизне соли, спрятался в нагруженной телеге и вывезен из города. Злая участь постигла в этот день только одного из наиболее ненавистных чиновников, именно думного дьяка Назария Чистаго. За несколько дней до того, возвращаясь из Кремля домой в Китай-город верхом, он повстречал какую-то бешеную корову; испугавшийся конь сбросил с себя всадника, причем последний так сильно расшибся, что замертво был отнесен домой. Он еще болел и лежал в постели, когда услыхал о народном бунте и разграблении дома Морозова. Предчувствуя беду, Чистаго ползком выбрался из горницы и спрятался в сенях под кучей банных веников, приказав своему слуге сверх их наложить еще свиных окороков. Неверный слуга изменил ему; захватив несколько сот червонцев, он бежал из Москвы; а предварительно указал ворвавшейся толпе на убежище своего господина. Чистаго вытащили за ноги из-под веников и сбросили с лестницы на двор, где толпа заколотила его дубьем и топорами до смерти, приговаривая: «Это тебе, изменник, за соль!» Труп бросили в навозную яму, после чего принялись взламывать сундуки и грабить имущество.

Мятеж быстро принял страшные размеры, и только наступившая ночь прекратила буйство на несколько часов. В царском дворце господствовали ужас и сильная тревога. Ясно было, что чернь, лакнувшая человеческой крови и давшая волю грабительским инстинктам, не остановится и пойдет далее. Опасность увеличилась еще тем обстоятельством, что нельзя было положиться и на самое служилое сословие; так как многие стрельцы и другие военно-служилые люди, казаки, пушкари, затинщики, воротники и прочие, недовольные убавкой им жалованья, пристали к мятежникам и принимали участие в грабеже. (Стрелецкий приказ ведал Б.И. Морозов.) К городской черни присоединились и толпы боярской дворни, особенно тех господ, которые жестоко обращались с ней и плохо ее кормили.

Ближние бояре наскоро приняли какие-то меры для обороны дворца. Кремль наглухо заперли, вооружив всех жильцов и другие придворные чины; а к утру велели собраться и явиться ко дворцу всем наемным немцам с их офицерами. Когда этот немецкий отряд в полном вооружении подошел к Кремлевским воротам, у последних уже стояли вновь собравшиеся густые толпы мятежников; однако они не тронули немцев и пропустили их в Кремль. Между тем как часть бунтующей черни вновь занялась грабежом, эти мятежные толпы громкими криками требовали у царя выдачи Морозова, Плещеева и Траханиотова. По совету с боярами царь решил выслать Плещеева для всенародной казни через палача. Но толпа не стала ждать чтения смертного приговора и соблюдения всех формальностей; она вырвала несчастного из рук палача и притащила на торговую площадь; дубинами раздробили ему голову, а потом топорами разрубили на части труп и бросили в грязь. Но тщетно надеялись этим убийством удовлетворить народную ярость. Покончив с Плещеевым, чернь опять стала вопить, чтобы ей выдали Морозова и Траханиотова.

Для увещания мятежников вышло на Лобное место духовенство, с патриархом Иосифом и с иконой Владимирской Божьей Матери; вместе с духовенством высланы были и многие дворяне, во главе которых находились наиболее популярные бояре царский дядя Никита Иванович Романов и князья Дмитрий Мамстрюкович Черкасский и Михаил Петрович Пронский. Никита Иванович снял свою боярскую шапку и обратился к народу от имени государя, прося не требовать выдачи Морозова и Траханиотова. Народ, однако, продолжал настаивать на их выдаче. Тогда сам царь, окруженный боярами, вышел к Спасским воротам и просил подождать еще два дня, чтобы обсудить дело; во всяком случае, обещал удалить обоих виновных из Москвы и ни к каким делам их более не назначать. В исполнение своего обещания он приложился к Спасову образу. Как ни была озлоблена толпа, однако уступила просьбам и обещанию государя, затихла и начала расходиться по домам.

Но в Москве было много хищных злоумышленников, которым не понравилось такое скорое прекращение смуты и возможности заниматься грабежом. Вероятно, действовали тут и непримиримые враги Морозова и Траханиотова, пылавшие к ним местью за обиды и жаждавшие их гибели.

В тот же день 3 июня после обеда в пяти разных местах вспыхнул пожар, несомненно от поджогов. Пламя быстро распространилось с несокрушимой силой и охватило часть Белого города, от Петровки и Неглинной до Чертольских ворот, также прилегающее значительное пространство Земляного города за воротами Никитскими, Арбатскими и Чертольскими, включая расположенные здесь стрелецкие слободы и государев Остожный двор. Особенно сильный огонь свирепствовал на большом базаре, где горел главный царский кабак или Кружечный двор (на Красной площади); от него грозила опасность и самому Кремлю; но, если верить одному иноземцу, когда голову и неподалеку лежавшие разрубленные части трупа Плещеева, по совету одного монаха, притащили и бросили в огонь, пожар в этом месте начал утихать. Меж тем чернь более занималась грабежом горевших и соседних домов, чем тушением пожара; значительная часть ее набросилась на винные бочки в помянутом кабаке, выбивала у них дно и, черпая водку шапками, сапогами, рукавицами, напивалась до бесчувствия; причем многие задыхались в дыму. Пожар продолжался весь остаток дня и всю ночь. Он истребил от 10 до 15 тысяч домов; более полутора тысяч людей погибли от огня и дыма. Так как при этом погорели ряды житный, мучной и солодяной, то хлеб тотчас вздорожал к вящему озлоблению погорельцев и вообще бедных людей. А тут еще в народе была пущена молва, будто схваченные и пытанные поджигатели сознались, что Борис Морозов и Петр Траханиотов подкупили их выжечь всю Москву из мести к народу. Само собой разумеется, только что затихший мятеж вспыхнул с новой силой.

Утром 4 июня народ опять скопился у Кремлевских ворот и требовал выдачи обоих сановников. Им отвечали, что оба они бежали. В действительности Траханиотова сам царь поспешил было удалить из Москвы; Морозов также пытался бежать; но по выходе из Кремля попался навстречу извозчикам и ямщикам, которые загородили ему дорогу; он ускользнул от них и успел тайным ходом пробраться назад в Кремль. На сей раз Алексей Михайлович решил пожертвовать Траханиотовым, только бы спасти Морозова. Народу объявили, что посылают погоню за беглецами. И действительно, по Троицкой дороге был послан окольничий князь Семен Романович Пожарский с конными стрельцами; он нагнал Траханиотова около Троице-Сергиева монастыря, на следующий день, то есть 5 июня, привез его связанного обратно в Москву. Палач целый час водил несчастного по базару с деревянной колодой на шее; а затем отрубил ему голову на плахе. Эта казнь несколько успокоила народную злобу; однако чернь не переставала требовать, чтобы и Морозова точно так же разыскали и казнили ибо ее продолжали уверять, что он находится в бегах.

Правительство усердно старалось всеми средствами умиротворить народное возбуждение. Многие нелюбимые чиновники были поспешно устранены и заменены другими, более достойными лицами. Начальником Стрелецкого приказа вместо Бориса Морозова назначен князь Яков Куденетович Черкасский (впрочем, не надолго; его сменил вскоре Илья Данилович Милославский). Стрельцам и другим служилым людям государь велел давать денежное и хлебное жалованье вдвое против прежнего; а державших дворцовую стражу приказал вволю угощать вином и медом. Царский тесть Милославский начал дружески обращаться с торговыми и вообще посадскими людьми. Ежедневно по очереди он приглашал на свой двор по нескольку человек от черных сотен для угощения и любезных разговоров. Многим бедным погорельцам выдано было вспомоществование из царской казны на возобновление их дворов. Патриарх предписал священникам увещевать своих прихожан и приводить их к мирному настроению.

Когда таким образом буря поутихла и почва для примирения была подготовлена, умный и находчивый юноша-государь употребил последнее и самое действенное средство. Устроен был торжественный царский выход из Кремля на так называемое Лобное место, куда собрали всенародное множество. Алексей Михайлович, окруженный боярами, обратился к нему со своим словом. Он высказал прискорбие о тех бедах, которые терпел народ от прежних неправедных судей и правителей; обещал, что теперь наступят лучшие времена, так как отныне он сам уже будет иметь за всем бдительный присмотр. Обещал отменить лишнюю пошлину на соль, отобрать назад разные жалованные грамоты на торговую монополию, возобновить и умножить некоторые прежние льготы и так далее. Когда же народ за все это стал выражать свою благодарность, тогда царь заговорил о Морозове как о своем воспитателе и втором отце, к которому питает любовь и признательность. Поэтому убедительно просил не требовать его головы и повторил данное прежде обещание, что Морозову не только не даст более никакого начальства в приказах или воеводства, но сошлет его в дальний монастырь на пострижение. Красноречивое слово, сопровождаемое слезами, до того подействовало на народ, что, по словам одного иноземца-современника, умиленная толпа начала кричать многолетие государю и изъявлять полную покорность его воле.

Вслед за тем, именно 12 июня, еще до свету Морозов был отправлен в Кирилло-Белозерский монастырь под прикрытием значительного отряда из боярских детей и стрельцов. До какой степени Алексей Михайлович любил Морозова и заботился о нем, показывают сохранившиеся его грамоты к игумену, строителю и келарю Кирилло-Белозерского монастыря. Такова грамота от 6 августа: в виду обычной под монастырем Успенской ярмарки, то есть большого людского скопления, царь поручает им «оберегать Бориса Ивановича от всякаго дурна» и советует на это время увезти его в какое-либо другое более безопасное место, грозя великой опалой, если ему учинится какое-либо зло. А в конце августа царь пишет, что так как «смутное время утихает», то Борис Иванович пусть едет в свою тверскую вотчину, а игумен и старцы пусть проводят его «с великим бережением». На обеих грамотах имеются собственноручные приписки царя о самом тщательном охранении его «приятеля, воспитателя, вместо отца родного боярина Б.И. Морозова». А в конце октября того же 1648 года мы встречаем Морозова уже в столице: он пирует за царским столом в день крестин новорожденного царевича Дмитрия Алексеевича. Следовательно, обещание сослать его в монастырь на пострижение и не возвращать ко двору не было исполнено, а для соблюдения приличия устроили так, что будто бы сам народ подавал челобитную о его возвращении. Но было, по-видимому, исполнено слово не давать ему никакого начальства. Морозов остался просто близким к царю человеком и не принимал подаваемые на царское имя челобитные; причем своим участием и ходатайствами, как говорят, даже заслужил потом народное расположение.

Вообще московский мятеж 1648 года напоминает такой же народный взрыв, происходивший сотню лет тому назад при юном Иване IV; но, очевидно, превзошел его своей энергией и своими размерами. Он вполне оправдал замечание иноземца-современника (Адама Олеария), что русские, особенно простой народ, живя в угнетении, могут сносить и терпеть многое. «Но если этот гнев переходит меру, тогда возбуждается опасное восстание, которое грозит гибелью, хотя бы не высшему, а ближайшему их начальству. Раз они вышли из терпения и возмутились, нелегко бывает усмирить их; тогда они пренебрегают всеми опасностями и становятся способны на всякое насилие и жестокость».

На сей раз смута не ограничилась одной столицей, а чувствительно отразилась и в некоторых областях. Так, на юго-востоке в городе Козлове (на р. Воронеж) несколько стрельцов, прибывших из Москвы, своими рассказами о столичных грабежах и убийствах легко возмутили местных казаков, стрельцов и черных людей, которые и здесь произвели убийства и грабежи. На северо-востоке произошли мятежи в Двинском краю, именно в городах Сольвычегодске и Устюге. В первом городе мятеж возник по следующему поводу. Приехал сюда из Москвы некто Приклонский для сбора с посадских и уездных пятисот с лишком рублей на жалованье ратным людям, и собирал эти деньги помощью жестокого правежа. Сольвычегодцы сложились и миром поднесли ему 20 рублей, в надежде этим посулом откупиться от дальнейшего правежа. Но вдруг приходят вести о московских событиях и о том, как расправились там с самим Морозовым, главным виновником настоящего сбора. Тогда сольвычегодцы, поджигаемые одним площадным подьячим, потребовали у Приклонского назад свой посул; хотя деньги и были возвращены, однако толпа подняла бунт, грозила своему воеводе, отняла у Приклонского государеву казну и бумаги, избила его и хотела убить; он успел укрыться в соборную церковь. Толпа намеревалась его оттуда взять; но вдова Матрена Строганова не велела своим людям выдавать его, ибо Строгановы были ктиторами сего храма. Ночью Приклонский уплыл в лодке по реке Вычегде. В Великом Устюге, точно так же после известий о московских событиях, посадские и уездные люди потребовали от подьячего Михайлова назад 200 рублей, которые поднесли ему «в почесть»; тот отказался их возвратить. 8 июля, на праздник св. Прокопия Устюжского, в городе собралось много народу из соседних сел. На следующий день толпа, скопившаяся у Земской избы, подняла мятеж, ударила в набат и, под руководством некоего кузнеца Чагина, устремилась на воеводский двор, выломала ворота и разграбила его. Подьячий Михайлов был убит и брошен в реку; сам воевода (Михаил Васильевич Милославский) едва спасся от смерти; разграблены были еще несколько дворов наиболее зажиточных посадских людей. Для усмирения устюжцев из Москвы был прислан князь Иван Ромодановский с отрядом стрельцов. Главные зачинщики мятежа были повешены; однако Чагин успел бежать. Ромодановский и его подьячий Львов своими пытками и розыском вынудили устюжан всем миром собирать деньги им в посул; ненасытность этих следователей заставила подать царю мирскую челобитную. Тогда прибыл другой следователь, который подверг допросу самого Ромодановского и подьячего Львова2.

Волнения и мятежи 1648 года хотя и затихли, однако вполне не прекратились. Вскоре они возобновились на северо-западе в старых вечевых центрах, Великом Новгороде и Пскове. Но до того времени в Москве совершилось важное законодательное дело: издание Соборного уложения.


Лихоимство, неправосудие и всякие притеснения народу, вызвавшие мятежи и смуты, естественно обратили внимание правительственных лиц на недостатки самого законодательства, которым должны руководствоваться судьи и правители. Старые московские судебники по своей неполноте и отсталости не соответствовали многим новым условиям и потребностям, общественным и государственным. Например, уже одно крепостное право, народившееся после издания судебников, возбуждало множество дел со стороны служилого или помещичьего сословия и требовало более определенных законом порядков; размножившиеся с течением времени приказы, не имея ясно определенных границ своего ведомства, производили большую путаницу в вопросах подсудности; отчего, конечно, страдали низшие классы и увеличивалась известная московская волокита. После судебников жизненные требования и разные случаи вызвали массу всяких дополнительных царских указов и боярских приговоров; но разобраться в этой массе было нелегко, и притом не на все возникавшие вопросы они давали ответы. Находясь под давлением только что совершившегося грозного народного движения, московское правительство поспешило теперь удовлетворить настоятельным нуждам правосудия новым законодательным кодексом; а так как всякое подобное предприятие сопровождалось созывом Великой земской думы или Земского собора, то власти, несомненно, имели в виду, что собрание выборных людей со всего государства для такого великого дела даст поддержку правительству, займет общественное внимание и окажет умиротворяющее действие на взволнованные народные страсти.

По словам официального акта, 16 июля 1648 года на двадцатом году своей жизни государь, по совету с патриархом Иосифом и всем освященным собором, а также с Боярской думой, указал выписать из правил церковных и греческих гражданских законов статьи, подходящие к нашим земским делам, собрать указы и боярские приговоры царя Михаила Феодоровича и его предшественников и сверить их со старыми судебниками, а которых статей недостает, те написать вновь и уложить общим земским советом, «чтобы Московского государства всяких чинов людям, от большего до меньшего, суд и расправа были во всяких делах равные». Для немедленного составления нового уложения и приготовления его к «докладу» тогда же назначена была комиссия из пяти лиц, каковы бояре – князья Никита Иванович Одоевский и Семен Васильевич Прозоровский, окольничий князь Федор Федорович Волконский и два дьяка, Гаврила Леонтьев и Федор Грибоедов. А для рассмотрения и утверждения сего уложения указано выбрать «людей добрых и смышленых», по два человека от стольников, стряпчих, жильцов и дворян московских, также по два человека от дворян и детей боярских в больших городах, а в меньших по одному человеку, в Новгороде по человеку с каждой пятины, далее от гостей троих, от гостиной и суконной сотни по два, а от черных сотен и слобод и от посадов по одному человеку. Сроком для сбора выборных людей в Москве назначено 1 сентября (т. е. в новолетие 7157 года по стилю того времени).

Выбор лиц для составления нового Уложения, по-видимому, был удачен. Князь Н.И. Одоевский «с товарищи» повел дело, порученное ему, умело и скоро, без обычной московской волокиты. К октябрю готовы были уже 12 первых глав Уложенной книги, которые и были представлены в доклад государю и высшим разрядам Земского собора. Этот собор как бы разделился на две палаты: верхнюю и нижнюю. Первую составили Боярская дума вместе с духовными властями или освященным собором, и в этой палате председательствовал сам государь. Вторую палату изображали выборные люди; в ней председательствовал новопожалованный саном боярина князь Юрий Алексеевич Долгорукий, начальник приказа Сыскных дел. Готовые части Уложения после рассмотрения в верхней палате были читаны в нижней, и здесь, по-видимому, также подвергались обсуждению или замечаниям прежде, нежели получали государеву санкцию. К концу января следующего, 1649 года были окончены и рассмотрены собором и остальные 13 глав Уложенной книги. Следовательно, вся эта законодательная работа продлилась почти шесть с половиной месяцев, срок для московских порядков того времени очень недолгий, принимая во внимание размер Уложения, далеко превышавший прежние судебники и вошедшие в него новосочиненные статьи. По своим объемам главы его очень неравномерны; но, вместе взятые, они заключают в себе едва не целую тысячу (967) статей. При недостатке строгой системы в их распределении, статьи эти по своему содержанию все-таки распадаются на несколько групп. Так, первые две главы («О богохульниках и о церковных мятежниках»; «О Государской чести и как его Государское здравие оберегати») направлены к охранению православной церкви и самодержавной власти, то есть представляют, так сказать, государственное право. К ним примыкают следующие семь глав («Подделка актов и монеты»; «Устав о военной службе» и пр.). Главы X–XV заключают в себе статьи судоустройства и судопроизводства. Далее идут статьи, содержащие права вотчинное, поместное, посадское, холопий суд, уголовное право (разбойные и татиные дела и разные убийства); в конце помещены статьи о кормчестве.

Что касается источников, из которых Уложение черпало свое содержание, то любопытно, что едва ли не менее всего оно воспользовалось старыми судебниками, а для своей судебной части более брало готовый материал из указных книг судных приказов (особенно Разбойного). Далее видим некоторые заимствования из греко-римского или собственно византийского права при посредстве Кормчей книги. Но особенно обильным источником для Уложения послужил Литовский статут. Хотя этот статут по происхождению своему может причисляться к памятникам русского права (в основу его, как известно, положена Русская Правда) и, по-видимому, уже ранее находился в пользовании московских приказов; однако, вместе с заимствованиями из византийского права, он внес в Уложение заметно чуждую струю. Полагают, что влияние Византии и статута выразилось, например, жестоким характером уголовной части Уложения, то есть мучительными наказаниями, отсечением членов, сожжением, окапыванием в землю и тому подобное. Самые тяжкие наказания назначались за преступления против православия и царского величества, что, конечно, вполне соответствовало развитию как московского самодержавия, так и государственного значения греко-восточной церкви.

Относительно новосочиненных статей и участия в их составлении выборных людей укажем наиболее крупные примеры.

Выборные московские и городовые дворяне и дети боярские, а также выборные от торговых и посадских подали государю челобитную с исчислением следующих жалоб: бояре и духовные власти захватили окрестности Москвы под свои слободы, загородные дворы и огороды, лишая обывателей выгона для скота и лесу для дров; а монастыри и ямщики эти выгоны и дороги распахали в пашню. При сем патриаршие, владычные, монастырские и боярские «закладчики» (т. е. записавшиеся за ними беглые посадские и крестьяне, ушедшие из дворцовых волостей и от помещиков) во вновь заведенных слободах и в самой Москве и по городам покупили или завели себе лавки, торгуют всякими товарами и промышляют, откупают таможни и кабаки, не платя государевой пошлины и податей со своих промыслов и торговли и не отправляя службы; чем затеснили тяглых людей, которые лишаются промыслов и входят в неоплатные долги; отсюда чинятся смятение, междоусобие и большие ссоры. Царь велел удовлетворить челобитчиков, а именно: помянутые льготные слободы взять на государя, то есть обратить в тяглые; а тех людей, которые были кабальными, из слобод воротить их владельцам, беглых же посадских вернуть в их посады. Этот указ вошел в Уложение (1 статья XIX главы, которая посвящена посадским людям). Одновременно с тем царю была подана на соборе всеми выборными людьми другая челобитная. Она указывала на бывший при Иване IV соборный приговор 1580 года, подтвержденный и при Федоре Ивановиче (но не исполнявшийся), о том, чтобы впредь вотчинные земли «отнюдь» не отдавать в монастыри (или на помин души, или продажей, или залогом). Выборные люди просили отобрать от монастырей все вотчинные земли, доставшиеся им после означенного приговора, и раздать их служилым людям, беспоместным, полупоместным и малопоместным дворянам и детям боярским. Государь указал произвести опись таковым вотчинным землям и проверить крепостные по ним акты в монастырях. Однако духовенство, очевидно, отстояло свои земельные имущества, приобретенные до 1649 года. В Уложение вошла статья о том, что служилые люди могли только выкупать у монастырей свои родовые вотчины; а затем вновь подтверждалось, что впредь церковные власти и монастыри не имеют права покупать вотчинные земли и брать их в заклад или на помин души (42-я статья XVII главы: «О вотчинах»).

Далее, выборные люди били челом государю о том, что духовные лица, монастыри и их крестьяне в виде льготы были пожалованы подсудностью их только приказу Большого дворца; почему другим сословиям трудно было получать удовлетворение с них по своим искам. Царь внял сему челобитью и указал быть особому Монастырскому приказу, который должен был давать суд всяким людям при столкновениях с духовенством, монастырями, их слугами и крестьянами (XIII глава Уложения: «О монастырском приказе»). Наконец, весьма важную уступку сделало правительство выборным людям, собственно служилому или помещичьему сословию, в вопросе о беглых крестьянах. Еще недавно, только за 7 лет назад (в 1641 г.), для розыска и возврата этих крестьян был установлен срок десятилетний. С небольшим год тому назад этот срок продолжен до 15 лет. А в начале собора 1648/49 г. дворяне и дети боярские уже бьют челом об отмене всякого срока. Царь соизволил на их просьбу, и по Соборному уложению велено отдавать беглых крестьян и бобылей их владельцам «без срочных лет», на основании писцовых книг (XI глава: «Суд о крестьянах»). Таким образом, Уложение явилось крупным шагом в развитии крепостного права на Руси.

Когда окончилась работа над Уложением, дьяк прочел его выборным людям, собравшимся в Ответной палате под председательством князя Юрия Алексеевича Долгорукого. После того огромный, составившийся из склеенных листов свиток Уложения был на обороте подписан членами Боярской думы и Освященного собора и выборными от разных чинов людьми, а также скреплен дьяками Леонтьевым и Грибоедовым. (Имеется 315 подписей.) С этого списка государь велел напечатать Уложенную книгу и разослать ее в приказы и по городам, чтобы все дела производились по сему Уложению.

Одно иностранное известие сообщает, что заботы Алексея Михайловича о правосудии, между прочим, выразились поставкой особого ящика перед дворцом в селе Коломенском, любимом летнем его местопребывании. Всякий мог опускать туда свою челобитную; а вечером ящик приносили к государю, который сам разбирал челобитные и принимал решения. Но мы не знаем, долго ли существовал этот ящик и вообще насколько верно такое известие.

В числе мер, направленных к успокоению народного недовольства и брожения умов, видное место занял указ об отмене беспошлинной торговли и других привилегий, дарованных англичанам. То, чего тщетно добивались московские торговые люди в их челобитной 1646 года, спустя три года, под давлением событий, было легко исполнено. Кроме внутренних побуждений, удобным предлогом к тому послужили известия о Великой революции, происходившей в самой Англии и закончившейся смертью короля на эшафоте. 1 июня 1649 года английским купцам в Москве был объявлен царский указ и боярский приговор: тут перечислены их неправды и обманы со ссылкой на упомянутое челобитье; затем повелевалось им выехать из Москвы и других городов; впредь они могли приезжать с товарами только к Архангельску и торговать там с уплатой установленных пошлин. Указ, между прочим, напоминает, что при Михаиле Феодоровиче и его отце патриархе Филарете англичанам пожалованы были льготные грамоты «по прошению» короля Карла. «А ныне, – говорится далее, – великому государю нашему ведомо учинилось, что англичане всею землею учинили большое злое дело, государя своего Карлуса короля убили до смерти, и за такое злое дело в Московском государстве вам быть не довелось»3.


В числе членов Освященного собора, входившего в состав Великой земской думы 1648–1649 годов, на десятом месте встречаем подпись: «Спаса Новаго монастыря архимандрит Никон руку приложил». Этого Новоспасского архимандрита Никона судьба вскоре выдвинула на передний план и заставила его играть чрезвычайную историческую роль в царствование Алексея Михайловича.

Судя по его жизнеописанию, составленному одним преданным клириком (Шушериным) по образцу житий святых подвижников, детство и юные годы будущего патриарха были исполнены не совсем обыкновенных приключений и превратностей, с прибавлением предсказаний о его будущем величии. Он родился в начале XVII столетия в Нижегородском краю, в крестьянской семье села Вельдеманова (Княгининского уезда), и, по-видимому, происходил из обрусевшей мордвы. Никита – так назван он при крещении – рано лишился матери и много терпел от злобы своей мачехи, которая, выходя замуж за его овдовевшего отца Мину, уже сама была вдовой и имела собственных детей. Отец не раз подвергал побоям вторую жену за ее жестокое обращение с Никитой; но так как он по своим делам подолгу отлучался из дому, то она в это время вымещала свою злобу на пасынке. Не раз от ее козней самая жизнь его в детстве подвергалась опасности; но его спасали провидение и любовь бабушки.

Отец отдал мальчика учиться грамоте. Владея чрезвычайными способностями, Никита скоро научился чтению и письму; но по возвращении в родительский дом стал было забывать грамоту. Тогда, захватив у отца несколько денег, он тайком ушел в нижегородский Печерский монастырь, внес за себя вклад и вступил в число послушников. Тут он оказал большое усердие к церковной службе и чтению Священного Писания. Узнав о месте пребывания Никиты, отец едва упросил его воротиться домой для того, чтобы закрыть глаза ему, то есть отцу, и бабушке. После их кончины родные уговорили Никиту вступить в брак и заняться хозяйством. Вскоре его, как человека грамотного, крестьяне одного соседнего села пригласили быть в их церкви псаломщиком, а потом и священником. Отсюда Никите удалось переместиться в Москву. Но и здесь он пробыл недолго. Беспокойный нрав и жажда аскетических подвигов влекли его в пустыню, к подражанию тем угодникам, жития которых возбуждали его благочестие и настраивали его воображение. Потеряв всех детей, Никита после десятилетнего супружества уговорил жену поступить в один из московских монастырей, а сам ушел на далекий север и поселился в уединенном Анзерском скиту, который состоял из нескольких келий, разбросанных на острове Онежской губы, и отличался строгим монашеским уставом. Здесь он постригся в иноческий сан с именем Никон и, казалось бы, вполне мог удовлетворять своему стремлению к уединенной подвижнической жизни, посвященной молитве и борьбе с плотью, посреди дикой суровой природы севера. Однако и тут недолговременно было его пребывание. Вместе с настоятелем скита он побывал в Москве за сбором денег на сооружение каменной скитской церкви. Но когда настоятель стал отлагать построение и собранные деньги лежали без употребления, Никон предложил отдать их на хранение в Соловецкий монастырь, ссылаясь на опасности от разбойников. Его советы и упреки не понравились настоятелю. Происшедшие отсюда столкновения побудили Никона покинуть Анзерский скит. Он отправился в Кожеезерскую пустынь; причем едва не погиб от морской бури. Его лодку прибило к одному островку (Кию); тут он водрузил крест в память своего спасения и дал обет построить на этом месте церковь или монастырь, если получит к тому возможность.

В Кожеезерской обители (на озере Кожо, Каргопольского уезда) с трудом приняли Никона, так как вместо вклада он мог предложить только две бывшие у него богослужебные книги. Общежительный устав этой обители не пришелся по вкусу новому иеромонаху; он отпросился у игумена и братии на близлежащий островок, где устроил себе особую келью, по образцу Анзерского скита, предавался уединению и питался рыбной ловлей. Когда же в Кожеезерской пустыни скончался игумен, братия на его место выбрала Никона, приобретшего ее уважение своей строгой жизнью и знанием Священного Писания. Снабженный заручным челобитьем братии, Никон поехал в Новгород Великий, где митрополит Афоний поставил его в игумены. В этом сане Никон впервые мог проявить свои властительские наклонности и домостроительные способности, в то же время подавая братии пример трудов, богослужебных и хозяйственных. Но бедный монастырь, расположенный в глухом краю, очевидно, не удовлетворял своего нового игумена, и он пробыл здесь не более трех лет. Его влекло в столицу, где у него уже были некоторые связи и знакомства и где представлялась возможность сделаться известным при самом царском дворе. По каким-то делам или нуждам своего монастыря Никон отправился в Москву. Жизнеописатель не сообщает нам, при каком именно посредстве он получил доступ к нововоцарившемуся Алексею Михайловичу. Начитанный в божественных книгах, обладавший внушительным даром слова, звучным, вкрадчивым голосом и видной наружностью, кожеезерский игумен по всем признакам произвел большое впечатление на юного, благочестивого и книголюбивого государя и очень понравился ему своей душеспасительной беседой. Особую силу и приятность этой беседе придавала способность Никона подкреплять свои слова удачными примерами из священной истории или изречениями из Писания, которыми он обильно украшал свою речь благодаря превосходной памяти. Алексей Михайлович пожелал иметь сего игумена поближе к себе, и, по его соизволению, патриарх Иосиф посвятил Никона в архимандриты московского Новоспасского монастыря, часто посещаемого царем; ибо здесь, как известно, находилась семейная усыпальница бояр Романовых.

На сем новом месте Никон получил возможность широко развернуть свои таланты и свою энергию. Он деятельно занялся благоустроением и украшением своего столичного монастыря; ввел в нем более строгое исполнение монашеских правил и церковного благочиния и выхлопотал утверждение за ним некоторых вотчин. А главное, он сумел возбудить большое к себе расположение в добром чувствительном сердце государя. По царскому приказу он каждую пятницу приезжал к утрене в дворцовый храм; а после нее царь наслаждался его беседой. Пользуясь сим расположением, Никон начал ходатайствовать за несчастных вдов и сирот, вообще за слабых, притесняемых сильными, за обиженных неправедными судьями. Царь благосклонно относился к его ходатайству и даже назначил ему день для представления челобитных, по которым давал милостивые решения. Разумеется, по Москве скоро распространилась слава Новоспасского архимандрита как усердного заступника бедных и сирых, и они стекались к нему отовсюду. В этом сане Никон принимал участие в заседаниях Великой земской думы 1648–1649 годов. Вскоре потом новгородский митрополит Афоний за старостью лет и болезнями покинул свою кафедру и удалился на покой в Спасский Хутынский монастырь. По царскому соизволению, патриарх Иосиф торжественно в Успенском соборе рукоположил на Новгородскую митрополию Никона 9 марта 1649 года. В сем рукоположении вместе с освященным собором сослужил Иосифу пребывавший тогда в Москве иерусалимский патриарх Паисий, который дал новопоставленному митрополиту грамоту на право носить мантию с червлеными источниками.

Заняв место в ряду важнейших иерархов Русской церкви, Никон еще в больших размерах продолжал свои труды благотворения и церковного благоустройства. В Новгородском краю случился голод, и митрополит отвел у себя при архиерейском доме особую странноприимную палату, в которой ежедневно кормили нищих и убогих, а раз в неделю раздавали денежную милостыню из архиерейской казны. Кроме того, митрополит устраивал для сирот и бедных богодельни, на которые испрашивал вспомоществование у государя. Сам посещал темницы; причем не ограничивался подачей милостыни заключенным, но и рассматривал их вины и нередко возвращал свободу неправедно осужденным, так как государь поручил ему надзирать за гражданским управлением и правосудием в его митрополии. Алексей Михайлович успел так привязаться к Никону, что скучал по нему, поддерживал с ним оживленную переписку и требовал, чтобы он каждую зиму приезжал в Москву для доклада о нуждах своей епархии, а главное, для личной с ним беседы и богослужения. В то время для русских иерархов никто более Никона не обладал даром и умением устроять церковное благолепие и благочиние. Митрополит заботился о внешнем украшении церквей, благообразии и приличном одеянии клира, о чинном и благоговейном служении; завел в Новгородской Софии греческое и киевское пение, выбирал хорошие голоса для архиерейского хора и усердно наблюдал за его обучением. Скоро его певчие стали славиться не только в Новгороде, но и в Москве. И когда он приезжал с ними в столицу, то царь в праздники поручал ему отправлять церковную службу в своих придворных храмах. Сравнивая его благолепное служение с существовавшим в столичных церквах нестроением и разногласием в чтении и пении, государь, с благословения своего духовника Стефана Вонифатьева, начал требовать от московского духовенства изменения церковных порядков по образцу новгородскому; но встретил немалое прекословие со стороны патриарха Иосифа, не желавшего вводить никаких перемен.

При таких обстоятельствах застигло Никона народное возмущение на его митрополичьей кафедре.


Хотя мятежные движения 1648 года в Москве и некоторых других городах затихли, однако возбужденное ими брожение все еще продолжалось. В старых вечевых городах, Новгороде и Пскове, это брожение было, очевидно, сильнее, чем где-либо, и при первом же поводе перешло в открытый мятеж. Он начался с Пскова.

Из русских областей, уступленных Швеции по Столбовскому договору, многие православные жители, питая нелюбовь к иноверному правительству, убегали в русские пределы. Вопреки договору и требованиям шведов, московское правительство не выдавало беглецов. Чтобы прекратить возникшие отсюда неудовольствия, решено было выкупить их у правительства королевы Христины; по обоюдному соглашению, Москва обязалась уплатить известную сумму (190 000 руб.), частью деньгами, частью хлебом. Между прочим из царских житниц в Пскове велено было отпустить 11 000 четвертей хлеба. Закупка и сбор этого хлеба поручены были гостю Федору Емельянову. Последний не преминул, ради собственной наживы, злоупотребить данным ему поручением; под предлогом отсылки всего хлеба шведам он стеснил хлебную торговлю в городе, заставляя покупать только у него, и притом по возвышенной цене. Угрожавшая дороговизна не замедлила возбудить псковичей и против шведов, и против московских чиновников; начались сборища и зловещие толки по кабакам. В конце февраля 1650 года на Масленице народ заявил архиепископу Макарию и воеводе Собакину требование, чтобы не отпускать в Швецию хлеба, который был сложен в Псковском кремле. Вдруг приходит известие, что из Москвы едет немец с казной. То был шведский агент Нумменс, который действительно вез с собой 20 000 рублей, уплаченных ему в Москве в счет выкупной суммы. Сопровождаемый московским приставом, он пробирался по загородью на Завеличье к немецкому гостиному двору. Народная толпа бросилась из города, схватила Нумменса, избила его, отняла у него казну, бумаги и заключила его на подворье Снетогорского монастыря, приставив стражу. На том же подворье запечатали и отнятую казну. Потом толпа с оружием, с криками при звоне набата пошла на двор к Федору Емельянову; но он успел скрыться; жена его выдала государеву грамоту об отпуске хлеба. Так как в грамоте был наказ не разглашать о ней никому, то буяны или гилевщики зашумели, что это грамота тайная, неведомая государю. На площадь прискакал воевода окольничий Н.С. Собакин, но тщетно пытался успокоить толпу; потом явился архиепископ Макарий с духовенством и иконой Святой Троицы и уговаривал исполнить государеву грамоту. Толпа кричала, что не позволит немцам вывозить хлеб из кремля до подлинного государева указа. На площади положили один на другой два больших пивоваренных чана, на которых поставили несчастного Нумменса, чтобы его видел весь народ; допрашивали с кнутьями в руках, издевались над ним. Как и в Смутное время, главной опорой псковского мятежа выступили стрелецкие приказы, с которыми соединились казаки, простые или маломочные посадские люди и некоторые приходские священники. Стрельцы и казаки были недовольны убавкой жалованья и предпочтением служилых иноземцев, священники – убавкой руги, а посадские – увеличением тягла, притеснениями от воевод и дьяков и судебными позывами псковичей в Москву. Мятежники выбрали себе в начальники двух стрельцов, Козу и Копытова, третьим – площадного подьячего Томилка Слепого; а затем решили отправить в Москву к государю с изложением своих жалоб и с челобитьем о присылке в Псков для праведного розыска любимого всеми боярина Никиту Ивановича Романова. Разумеется, такое челобитье не было уважено.

Меж тем торговые люди, приезжавшие из Пскова в Новгород, своими рассказами о сборе хлеба и денег для немцев (шведов) и о псковском мятеже и здесь произвели смуту. Когда же в Новгороде начали тоже собирать хлеб на государя и биричи стали кликать на торгах указ, чтобы жители покупали хлеба только для себя в малом количестве, народ заволновался; а приезд датского посланника Краббе со свитой послужил поводом к открытому движению в половине марта месяца. Вообразив, что он везет из Москвы денежную казну (подобно Нумменсу), толпа напала на него, избила и ограбила; потом при звоне набата разграбила дворы некоторых богатых купцов, считавшихся угодниками немцев.

Главным зачинщиком мятежа явился посадский человек Трофим Волков. Рассказывают, что он коварным образом предупредил немецких купцов, будто новгородцы хотят их ограбить и побить как друзей и клевретов ненавистного боярина Морозова. Когда же испуганные иноземцы поспешили со своими товарами уехать из Новгорода и, по-видимому, присоединились к свите помянутого датского посланника, тот же Волков поспешил в Земскую избу с известием, что приятели изменника Морозова немцы отпущены с большой казной и уезжают в свою землю; тогда толпа догнала их, схватила, ограбила и заключила в тюрьму. Сам земский староста Гаврилов стал было во главе мятежников, но затем скрылся. Тогда толпа поставила себе в начальники митрополичьего подьячего Жеглова, посадского Лисицу и еще несколько человек из посадских, стрельцов и подьячих. Как и в Пскове, воевода окольничий князь Федор Андреевич Хилков тщетно пытался увещевать мятежников, а достаточной военной силы у него не было, чтобы смирить их оружием, ибо большинство стрельцов и других военно-служилых людей пристало к мятежу. Но тут на передний план выступил митрополит Никон. 17 марта в день Алексея Божия человека, то есть в именины государя, он за обедней в Софийском соборе торжественно предал проклятию новопоставленных народом начальников, называя их по именам. Но это проклятие только усилило ропот. Спустя два дня, возмущенная одним подьячим, толпа с шумом и при набатном звоне бросилась в Софийский кремль к дому воеводы. Князь Хилков по городской стене ушел в архиерейский дом. Никон скрылся в Крестовой палате и велел запереть двери Софийского дома. Но толпа высадила их бревном и ворвалась в митрополичьи кельи. Никон смело стал уговаривать мятежников; но его избили вместе с несколькими старцами и детьми боярскими, пытавшимися его защитить; потом повели его в Земскую избу. Дорогой, однако, он продолжал их усовещевать и упросил отпустить его в церковь Знамения, где чрез силу отслужил литургию; потом был положен в сани и совсем изнемогший привезен в архиерейский дом; тут соборовался маслом и приготовился к смерти.

Твердость митрополита и побои, нанесенные ему, произвели впечатление. Толпа затихла; а ее коноводы начали размышлять о последствиях своего дела, когда разгневанный царь пришлет войско для их наказания. Думая отклонить беду, они послали в Москву трех посадских, двух стрельцов и одного казака с челобитной, в которой пытались оправдать свои поступки слухом, будто шведские немцы, взяв государеву казну и хлеб, хотят идти на Новгород и Псков. Жаловались при сем на воеводу и митрополита: первый отпускает торговых людей в Швецию со съестными припасами и не велит осматривать у них товары на заставах, своих же голодом морит и не дает им топить избы в холодные дни; а второй самовластно проклинал новгородцев, бил разных людей и чернецов на правеже до смерти, хотел рушить Софийскую соборную церковь (т. е. переделывать), но народ этого ему не дозволил и тому подобное. Государь, конечно, знал уже подробности бунта из отписок воеводы и митрополита; хотя мятежники заняли заставы и старались не пропускать прямых известий в Москву.

Из Москвы сначала прислали одного дворянина с царской грамотой, которая требовала выдачи зачинщиков и коноводов мятежа; эта посылка тоже осталась безуспешна. Затем отправили боярина князя Ивана Никитича Хованского с небольшим отрядом, повелев ему остановиться у Спас-Хутынского монастыря, собирать ратных людей, поставить кругом Новгорода заставы, которые бы никого не пропускали, и посылать к мятежникам с увещаниями. Среди последних возникли несогласия, и лучшие или более зажиточные люди взяли верх. Поэтому новгородцы вскоре смирились и принесли повинную. Тогда Хованский приступил к розыску, а затем к наказанию более виновных. Волкову отрубили голову. Жеглова, Гаврилова, Лисицу и двух их товарищей в Москве также приговорили к смертной казни. Остальных коноводов велели бить кнутом и сослать, а некоторых отдать на поруки. Государь был недоволен медлительным розыском князя Хованского. Но Никон вступился за него и писал, что медлительность происходила не от нерадения; что он, митрополит, сам советовал ему поступать «с большим раз-смотрением» и работать «тихим обычаем», чтобы люди не ожесточились и не стали бы заодно с псковичами.

В Пскове мятеж не только не утихал, а все усиливался: часто звонил набатный колокол и собирал толпы для совещания или для всенародного розыска и расправы. Такому розыску подвергались и архиепископ Макарий, и бывший воевода Собакин (которого не отпустили в Москву), и новоназначенный князь В.П. Львов, и Ф.Ф. Волконский, который был прислан от царя в Псков для розыска о мятеже. Допрашиваемых обыкновенно ставили на опрокинутые чаны, нередко били и грозили смертью, называя их изменниками государю. У воеводы отобрали городовые ключи, порох и свинец.

Тому же князю Хованскому было приказано из Новгорода двинуться на Псков для его усмирения. Но в Москве, очевидно, не имели точных сведений о силах псковских мятежников. Хованский, не доходя верст десять до Пскова, оставил в Любятинском монастыре 700 человек, чтобы обеспечить свой тыл, так как уездное население стояло заодно с городским. Только с 2000 ратных людей подошел он к городу; но тут его встретили пальбой со стен из большого наряда и сделали вылазку. Воевода стал на берегу реки Великой на Снетной горе и укрепился острожками. Неосторожно посланные им в Псков 12 дворян с увещательной грамотой были брошены в тюрьму, старший из них (Бестужев) убит, и только двое отпущены назад. Начались частые вылазки и бои мятежников с государевой ратью. С псковичами заодно встали гдовцы, изборяне и почти все псковские пригороды (за исключением Опочки). В уездах были ограблены помещичьи семьи. Мятежники грозили даже отдаться литовскому королю и просить его о помощи. Московское правительство, вместо энергичных действий, тянуло переговоры и требовало выдачи коноводов; но последние, конечно, разжигали мятеж еще больше. Никон из Новгорода посоветовал отложить это требование. В Москве созвали Земский собор, чтобы обсудить вопрос о псковском бунте. Вслед за тем в августе 1650 года из Москвы прибыло особое посольство с епископом Коломенским Рафаилом во главе и объявило царское всепрощение. Эта мера подействовала умиротворяющим образом. Но, несомненно, успеху ее содействовали слухи о том, что в Москве собирается новая рать против Пскова, под начальством бояр князей Алексея Никитича Трубецкого и Михаила Петровича Пронского, а со шведской границы на него должны были двинуться два полковника-иноземца (Кармикель и Гамильтон) с 4000 пехотных солдат. Волнение в Пскове стало утихать. Тогда лучшие люди воспользовались удобным временем, снова взяли в свои руки ведение земскими делами, начали хватать самых ярых толевщиков, а воевода Львов сажал их в тюрьмы. Товарищи их пытались снова поднять гиль; но толпа только собиралась и толковала. Таким образом, почти все коноводы мятежа были схвачены и отправлены в Новгород для казни. Окончательное замирение Пскова произошло после того, как половина псковских стрельцов была взята на службу в Москву. Псковичи принесли повинную и вновь дали присягу на верность государю.

Когда Московское государство успокоилось от народных движений, набожный Алексей Михайлович с особым усердием занялся церковными делами, все более и более подпадая влиянию Никона, уважение и привязанность к которому со стороны царя возросли после мужественного поведения и претерпенных им страданий в эпоху новгородского мятежа. С тех пор царь часто вызывает в Москву своего нового любимца и советуется с ним обо всех важных делах.


1652 год особенно выдался целым рядом церковных торжеств и событий. В январе государь с патриархом Иосифом и митрополитом Никоном в Саввинском Звенигородском монастыре открывает почивавшие дотоле под спудом мощи святого Саввы Сторожевского и празднует это открытие царской трапезой для бояр и иноков. А в марте, по совету с патриархом и всем Освященным собором (в действительности по совету Никона), Алексей Михайлович решил перенести в усыпальницу московских архипастырей, то есть в Успенский собор, тела патриарха Гермогена из Чудова монастыря, патриарха Иова из Старицкого и митрополита Филиппа из Соловецкого, куда последний был перевезен из Тверского Отроча монастыря в начале царствования Федора Ивановича.

В Старицу за Иовом были отправлены местный, то есть ростовский, митрополит Варлаам с несколькими духовными лицами и боярин М.М. Салтыков с дьяком и со свитой из стольников, стряпчих и дворян. В Соловецкий монастырь послан местный же новгородский митрополит Никон с прилуцким архимандритом, донским игуменом, саввинским келарем и прочими, в сопровождении боярина князя Ивана Никитича Хованского, дьяка Леонтьева, двадцати стольников, стряпчих и дворян и целой сотни стрельцов. Мощи патриарха Иова прибыли уже в первых числах апреля и после торжественной встречи царем, патриархом и народом с обычными обрядами положены в Успенском соборе. Прибытие же Никона с мощами Филиппа замедлилось дальним расстоянием и трудным путем.

Посланничество новгородского митрополита в Соловки вообще было обставлено большой торжественностью. Кроме многочисленной свиты он имел при себе еще необычную, сочиненную на сей случай, церковную грамоту. То было молебное послание Алексея Михайловича, обращенное к лику святителя Филиппа. Очевидно, оно было написано по внушению Никона, в подражание византийскому императору Феодосию II, который при перенесении мощей Иоанна Златоуста в столицу обратился к святому с письменным молением о прощении виновницы его заточения, то есть своей матери императрицы Евдокии. Алексей умолял святителя «разрешить согрешение прадеда нашего царя Ивана» и прийти «к нам с миром во свояси», то есть в царствующий град. Во время сего путешествия впервые встречаем боярскую жалобу на непомерное властолюбие Никона. Ссылаясь на великопостное время, благочестивую цель посольства и считая себя его полным хозяином, согласно с царским о том повелением, он предписывал всем его членам строжайшее соблюдение поста и ежедневное слушание покаянных правил. Боярин князь Хованский – тот самый, который вместе с митрополитом усмирял мятеж в Новгороде и, вероятно, не без его желания, назначенный ему в спутники – жаловался в Москву своим приятелям на такие обременительные требования, и бояре при дворе шептали между собой (но так, чтобы доходило до царя): «никогда еще не было нам подобного бесчестия, государь выдает нас митрополитам». А другой мирской член посольства, Василий Отяев, писал своим друзьям, что митрополит «силой заставляет говеть, но что никого силой не заставит Богу веровать». Алексей Михайлович, все время путешествия ведший усердную переписку с Никоном, сам сообщил ему об этих жалобах и просил его отменить стояние у правил, но при сем не выдавать его, царя, а сделав вид, будто о жалобах узнал от других.

В высшей степени любопытна и типична эта переписка Алексея Михайловича с его новым другом. Никон отправлял царю обстоятельные донесения о своем путешествии. Рекой Онегой посольство вышло в море и поплыло к Соловецкому острову. Но тут 16 мая застигла его буря, во время которой одну лодку разбило и все бывшие в ней утонули; в их числе погиб дьяк Гаврила Леонтьев, один из участников в составлении Соборного уложения. Прибыв в Соловецкий монастырь, митрополит возложил молебное послание в раку Филиппа ему на перси; в течение трех дней шли церковные службы, сопровождаемые постом и всенощным стоянием. После того митрополит всенародно прочел помянутое послание. Соловецкий архимандрит с братией плакали, расставаясь с мощами, и часть их упросили оставить монастырю. Обратное путешествие с драгоценной святыней совершилось благополучно. По донесениям Никона, оно направилось вверх по Онеге до Каргополя; потом волоком перешло на Шексну и 25 июня поплыло по ней; достигло ее впадения в Волгу и 29-го остановилось в дворцовом селе Рыбном (Рыбинск). Тут путешественники узнали, что Волга в то лето чрезвычайно обмелела; поэтому Никон на тех же судах поплыл не вверх по реке на Тверь, а вниз на Ярославль. Отсюда поезд отправился в Москву сухим путем на Ростов, Переславль-Залесский и Троице-Сергиеву лавру, куда прибыл 4 июля.

На донесения митрополита царь отвечал чрезвычайно милостивыми письмами, в которых излагал перед ним свою любящую душу, спрашивал иногда советов и сообщал о некоторых столичных событиях. В этом отношении особенно красноречивым памятником его словоохотливости, живости и впечатлительности служит обширное послание, заключающее любопытные подробности о болезни и кончине патриарха Иосифа (15 апреля 1652 г.), а также о чувствах и ощущениях самого царя, вызванных сей кончиной.

По свидетельству царского послания, патриарх заболел лихорадкой во время помянутой встречи и погребения мощей Иова, приблизительно 6 или 7 апреля. К лихорадке присоединились утин и грыжа. В Вербное воскресенье он через силу исполнил обряд хождения на осляти. В Страстную среду государь, узнав, что патриарх «гораздо болен», перед вечером пошел его навестить. «И дожидался с час его государя, – пишет Алексей Михайлович, – и вывели его едва ко мне, и идет мимо меня благословлять Василия Бутурлина, и Василий молвил ему: „Государь-де стоит“. И он, смотря на меня, спрашивает: „а где-де Государь“. И я ему известил: „перед тобою святителем стою!“ И он, несмотря, молвил: „поди, Государь, к благословению/ да и руку дал мне целовать, да велел себя посадить на лавке, а сел по левую руку у меня, а по правую не сел, и сажал, да не сел»… «И я учал ему говорить: „такое-то, великий святитель, наше житие; вчерась здорово, а ныне мертвы“. И он государь молвил: „Ах-де, Царь Государь! Как человек здоров, так-де мыслит живое, а как-де примет, он-де ни до чего станет/ И я ему свету молвил: ”не гораздо ли, государь, недомогаешь?" И он молвил, как есть сквозь зубы: ”знать-де что врагуша трясет, и губы окинула, чаю-де что покинет, и летось так же была"». Эта выраженная больным надежда на свое выздоровление ввела благодушного Алексея Михайловича в сомнение: он постеснялся напомнить патриарху о духовной и спросил, что он прикажет о своей келейной казне и кого назначит своим душеприказчиком. Царь усердно просит в том прощения у Никона, называя его «великий святитель и равноапостол и богомолец наш преосвященная главо». На следующее утро в Великий четверг, продолжает царь, «допевают у меня заутреню за полчаса до света; только начали первый час говорить, а Иван Кокошилов ко мне в церковь бежит к Евдокеи Христовы мученицы и почал меня звать: патриарх де кончается, и меня прости, великий святитель, и первый час велел без себя допевать, а сам с небольшими людьми побежал к нему, и прибежал к нему, а за мною Резанской (архиепископ Мисаил), я в двери, а он в другие; а у него только протодьякон, да отец духовный, да Иван Кокошилов со мною пришел, да келейник Ферапонт, и тот грех не смыслит перечесть, таков прост и себя не ведает, опричь того ни отнюдь никого нет, а его света поновлял (исповедовал) отец духовный. И мы с архиепископом кликали и трясли за ручки те, чтоб промолвил, отнюдь не говорит, только глядит, а лихорадка та знобит и дрожит весь, зуб о зуб бьет. Да мы с Резанским да сели думать, как причащать ли его топере или нет; а се ждали Казанского (митрополита Корнилия) и прочих властей, и мы велели обедню петь раннюю, чтоб причастить; так Казанский прибежал, да после Вологодский, Чудовской, Спасской, Симоновской, Богоявленский, Мокей протопоп, да почал кликать его и не мог раскликать: а лежал на боку на левом, и переворотили его на спину и подняли голову-то его повыше, а во утробе-то знать как грыжа-то ходит, слово в слово таково во утробе той ворошилось и ворчало, как у батюшка моего перед смертью». Далее царь рассказывает, как умирающего причастили запасными дарами; причем он лежал без памяти, и протодьякон раскрывал ему уста; как после соборования маслом, перед кончиной патриарх стал вдруг пристально и быстро смотреть в потолок, а потом закрывался руками; из чего заключили, что он видит видение. Когда умирающий стал отходить, царь поцеловал его в руку, поклонился в землю и пошел к себе; но предварительно велел запечатать его казну келейную и домовую. Во время службы в дворцовой церкви, пишет он, «прибежал келарь Спасской и сказал мне: „Патриарха де государя не стало“; а в ту пору ударил царь-колокол трикраты, и на нас такой страх и ужас нашел, едва петь стали и то со слезами».

В Великую пятницу почившего патриарха поутру вынесли в церковь Риз Положения. Вечером пришел сюда царь и увидал, что назначенные быть при усопшем игумены и патриаршие дети боярские все разъехались и только один священник читает над гробом псалтырь. Царь велел потом их «смирять» (наказать); а священника спросил, зачем он читает очень громко, «во всю голову кричит, а двери все отворил». Оказалось, что грыжа вдруг зашумела в утробе покойника, и живот вознесло на поларшина из гроба, от чего священник испугался и хотел бежать. «И меня прости, владыко святой, – продолжает царь, – от его речей страх такой нашел, едва с ног не свалился; а се и при мне грыжа-то ходит прытко добре в животе, как есть у живого; да и мне прииде помышление такое от врага: побеги де ты вон, тотчас де тебя вскоча удавит; а нас только я да священник тот, который псалтырь говорит, и я, перекрестясь, да взял за руку его света и стал целовать, а в уме держу то слово: от земли создан, и в землю идет, чего боитися?» Сюда же пришли супруга и сестры Алексея, и хотя они не испугались, однако близко подойти не решились. Далее Алексей Михайлович рассказывает о погребении, которое совершилось в Великую субботу, а в конце своего послания подробно сообщает, как он распорядился оставшейся после Иосифа казной. Почивший патриарх, очевидно, был человек довольно стяжательный. В его собственной или келейной казне осталось 13 400 рублей наличных денег, много всякой серебряной посуды, то есть блюд, кубков, стоп, тарелей и прочего, а также большие запасы камки, бархату, атласу, тафты и прочих подносимых материй. Все это царь под своим надзором велел переписать некоторым боярам и дьякам, причем полторы недели лично все разбирал и приводил в известность. Затем он распорядился таким образом: посуду, которая была взята из домовой (т. е. патриаршей) казны, велел в нее воротить, а купленную на келейные деньги продать по оценке в домовую же казну, в которой наличных денег было 15 000; также велел продать камки, бархаты и прочее. Затем собранная сумма, по личному же царскому усмотрению, была роздана в вознаграждение духовным и мирским лицам, служившим при покойном патриархе, на церковное строение, на его поминовение и сорокоусты, на выкуп должников от правежа, на милостыню многим бедным, которым пришлось по 10 рублей. «Ни по одном патриархе, – замечает Алексей Михайлович, – такой милостыни не бывало, и по Филарете дано человеку по 4 рубля, а иным и меньше». В том же послании царь, между прочим, извещает Никона, что свейская королева велела разыскать Тимошку (Акиндинова), чтобы его выдать, и уже выдали его человека Костьку Конюхова; что престарелого больного князя Алексея Михайловича Львова, по его собственной просьбе, он отставил от начальства в приказе Большого дворца и на его место дворецким назначил боярина Василия Бутурлина. «А слово мое ныне во Дворце добре страшно и делается без замотчания», – с самодовольством прибавляет автор послания. Если вспомним, что это послание принадлежит двадцатитрехлетнему царю, то нельзя не отдать справедливости доброму сердцу, бодрой деятельности и острым умственным способностям молодого государя.

В том же послании Алексей Михайлович, выражая скорбь о неимении пастыря Русской церкви, говорит, что для выбора Богу угодного пастыря ожидают только прибытия Никона; причем прямо намекает на него самого, называя его иносказательно Феогностом. «А сего мужа (т. е. Феогноста) три человека ведают: я, да казанский митрополит, да отец мой духовный, тай не в пример, а сказывают свят муж». Но в Москве не все были довольны намерением царя возвести на патриаршество Никона. Между духовными лицами существовала целая партия, которая хотела видеть патриархом именно государева духовника Стефана Вонифатьева и, по некоторым известиям, подавала о том челобитную царю. Среди этих лиц находились протопопы Иван Неронов, Аввакум, Даниил и Логгин – будущие расколоучители, привыкшие действовать и влиять на церковные дела под покровительством Вонифатьева, при патриархе Иосифе. Хотя Никон находился в дружеских сношениях с сими лицами; но они, конечно, узнали его тяжелый, властолюбивый нрав и его наклонность к нововведениям. Однако Стефан Вонифатьев, убедясь в непреложной воле царя, не замедлил отказаться от собственной кандидатуры в пользу Никона. Последний уже выехал с мощами Филиппа из Троицкой лавры; но в селе Воздвиженском он получил царский приказ, оставив священный поезд, самому поспешить в столицу. А навстречу мощам в то же село прибыли митрополит Казанский Корнилий с духовными лицами и боярин князь Алексей Никитич Трубецкой с несколькими стольниками и дворянами. Они проводили мощи Филиппа до Москвы, куда прибыли 9 июля. За Сретенскими воротами ожидал их царь с народом и со всем Освященным собором, среди которого находился ростовский митрополит Варлаам. Во время сей торжественной встречи престарелый Варлаам внезапно скончался. Мощи Филиппа, принесенные в Успенский собор, спустя неделю были переложены в серебряную раку и поставлены у придела Дмитрия Солунского.

По призывным грамотам царским в столицу съехались митрополиты, епископы, архимандриты, игумены, протоиереи и составили духовный собор для избрания патриарха. Это избрание происходило по составленному заранее «чину». Собор написал 12 мужей, достойных избрания, и представил их имена царю. Алексей Михайлович послал сказать собору, чтобы из этих 12 мужей избрали одного достойнейшего. Согласно с общеизвестным уже желанием государя, собор выбрал Никона. 22 июля члены собора явились в Золотую палату, где казанский митрополит Корнилий доложил государю о сем избрании. Затем духовенство отправилось в Успенский собор, куда прибыл и государь с боярами. После молебствия царь послал некоторых архиереев и бояр на Новгородское подворье за «новоизбранным патриархом». Но тут произошло неожиданное отступление от установленного заранее порядка. Никон, по возвращении в Москву расточавший ласкательства Стефану Вонифатьеву, протопопу Неронову и другим членам их кружка, с очевидной целью устранить всякое противодействие своему избранию, теперь, когда оно совершилось, вдруг стал отказываться от патриаршества. После неоднократного посольства, возвращавшегося с отказом, царь приказал неволей привести избранника в соборный храм, и здесь, у новопоставленных мощей св. Филиппа, всенародно умолял его принять патриарший сан. Никон – очевидно подражавший Борису Годунову – продолжал отказываться, считая себя недостойным сего сана. Наконец, царь и весь собор пали на землю и со слезами молили не отказываться. Тогда Никон, как бы тронутый этими молениями, сам заплакал и изъявил согласие, но небезусловно: стал говорить о неисполнении евангельских заповедей и церковных правил и соглашался быть архипастырем, если присутствующие дадут обещание слушаться его во всем, что касается церковного благоустройства. Царь, бояре и Освященный собор дали клятву на послушание. 25 июля 1652 года в том же Успенском храме митрополит Корнилий с другими архиереями совершил посвящение Никона в сан патриарха. Затем для новопосвященного и духовных властей царь давал торжественный пир в Грановитой палате. Во время стола Никон, по обычаю, вставал и ездил на осляти вокруг Кремля; а его осля водили бояре с князем Алексеем Никитичем Трубецким во главе.

Наступила эпоха безраздельного Никонова влияния на дела государственные и на всю политику его молодого державного друга.


В приведенном выше письме Алексея Михайловича к Никону упомянут некий Тимошка. Это был один из самозванцев, явившихся в конце царствования Михаила Федоровича. Кроме известного шляхтича Лубы, за царевича Ивана Дмитриевича выдавал себя сын какого-то лубенского казака Бергуна, уже умершего. По собранным в Москве сведениям оказалось, что этот так называемый Ивашка Вергуненок был взят в плен татарами и продан в Кафе одному еврею. Тут он тайно, с помощью одной женщины, выжег у себя между плечами какие-то пятна и стал их показывать как знаки его царского происхождения. Узнав о нем, крымский хан велел евреям его беречь и кормить, рассчитывая, конечно, воспользоваться им как орудием против Московского государства. Самозванца отослали потом в Константинополь, где его посадили в Семибашенный замок. Дальнейшая участь его неизвестна.

Гораздо более наделал хлопот Москве другой самозванец, отличившийся многими и разнообразными похождениями. То был Тимофей Акиндинов, родом вологжанин, сын мелкого торговца. С детства он проявил острые способности и хорошо выучился грамоте; потом попал в Москву и получил место подьячего в приказе Новой Четверти, куда стекались доходы от кабаков и кружечных дворов. Тут он втянулся в пьянство и игру и учинил растрату казенных денег. Опасаясь доноса от жены, с которой жил не в ладах, Тимофей отнес своего маленького сына к одному приятелю, а жену ночью запер и поджег свой дом, который вместе с ней сгорел; причем пострадали и соседние дома. Злодей бежал в Польшу. Он склонил к побегу и другого молодого подьячего, Конюхова. Там он стал выдавать себя то за какого-то князя или наместника Великопермского, то за сына царя Василия Шуйского. Очевидно, в Польше ему не повезло, и он бежал оттуда в Молдавию; господарь Василий Лупул отослал его в Константинополь, где его приняли и поместили во дворце у великого визиря. В Москве получили сведения о сем ловком обманщике от греческого духовенства и очень обеспокоились. Московские послы, стольник Телепнев и дьяк Кузовлев, потребовали его выдачи; но ничего не могли добиться, и тем более, что донские казаки в то время сделали морской набег на турецкие берега.

Тимошка меж тем двукратно пытался убежать из Константинополя; оба раза пойманный, он, чтобы избавиться от казни, обещал принять ислам и был обрезан. Ловкий самозванец, однако, успел скрыться из Константинополя. Он побывал в Риме, где принял католичество, чтобы приобрести покровительство папы и иезуитов. Потом был в Венеции и Трансильвании; в 1650 году пробрался в Малую Россию и сумел заинтересовать в своей судьбе гетмана Хмельницкого. Пограничные путивльские воеводы, князь Прозоровский и Чемоданов, по поручению из Москвы, завели сношения с Акиндиновым при посредстве двух путивльских торговых людей и пытались склонить его к возвращению на родину, обнадеживая царским милосердием. Хитрый самозванец отвечал им и делал вид, что не прочь последовать их совету; посылал с неким гречином грамоту и патриарху Иосифу, прося его ходатайствовать за него перед царем; но упорно стоял на том, что он сын (или внук) Василия Ивановича Шуйского и что только по несчастным обстоятельствам некоторое время служил в подьячих. Хмельницкий из Чигирина отправил Тимошку в Лубенский Мгарский монастырь, поручив монахам его беречь и кормить. Московский посол Пушкин в Варшаве выхлопотал у короля Яна Казимира посылку королевского дворянина с грамотой о поимке и выдаче самозванца к киевскому воеводе Адаму Киселю и малороссийскому гетману Хмельницкому. Но эта посылка ни к чему не повела. Хмельницкий, недовольный Москвой за отказ в помощи против поляков, не желал исполнять ее требования; от настояний же московских агентов отделывался разными отговорками, например тем, что без согласия старшины и всего войска не может сего сделать, а что, получив согласие, пришлет самозванца в Москву. Или вдруг отвечал, что ему неизвестно, где находится искомое лицо. Наконец, он как бы согласился и выдал московскому дворянину Протасьеву поимочный лист. Но, по всей вероятности, он же дал возможность вору своевременно бежать из Малороссии. В следующем, 1651 году Акиндинов, вместе со своим спутником Конюховым, очутился в Швеции, где представил королеве Христине какие-то грамоты от седмиградского князя Ракочи, был милостиво принят и одарен. Тут он обратился в лютеранство. В Стокгольме увидали его русские купцы и дали знать московскому гонцу Головину о человеке, называвшем себя князем Иваном Васильевичем Шуйским. По приметам (темно-русый, лицо продолговатое, нижняя губа немного отвисла) догадались, что это Акиндинов. Когда Головин приехал в Москву, отсюда немедля отправили в Стокгольм другого гонца с просьбой о выдаче Тимошки и Конюхова.

Вор успел уже из Стокгольма уехать в Колывань, то есть Ревель. Тут некоторые русские торговые люди добились было от магистрата разрешения на поимку Тимошки, которого и схватили. Но губернатор, граф Эрик Оксеншерна, отобрал его и посадил под стражу в крепости; склоняясь на убеждения Тимошки, он сказал русским, что без особого указа королевы его не отдаст. В то же время Костька Конюхов, остававшийся еще в Стокгольме, был там схвачен московским гонцом; но так же отобран у него и временно посажен в тюрьму, а потом ушел к Тимошке в Ревель. Тогда из Москвы посылаются усиленные просьбы к королеве Христине об отдаче воров, на основании договорных статей о взаимной выдаче изменников и перебежчиков и с приведением всех доказательств, что у Шуйских никакого мужского потомства не осталось и что именующий себя его внуком есть подлинно беглый подьячий и преступник Тимошка Акиндинов. Наконец добились от королевы указа о выдаче обоих воров. Но ревельский губернатор и тут поступил коварно: Тимошке дана была возможность скрыться, и московскому дворянину Челищеву с товарищами выдан один Конюхов; да и того несколько шведских солдат едва не отбили назад, когда его повезли из города.

Убежав из Ливонии (в 1652 г.), Тимошка пробрался в Бельгию, представился герцогу брабантскому Леопольду; потом побыл в Саксонии и, наконец, появился в Голштинском герцогстве. Но тут его схватил один русский гость-иноземец, нарочно отправленный на поиски с царской грамотой к немецким владетельным лицам. По просьбе сего гостя (поддержанной именитым купцом из Любека) Тимошку привезли в столицу герцогства Готторп и посадили под стражу. Из Москвы начали скакать гонцы с убедительными царскими грамотами к шлезвиг-голштинскому герцогу Фридриху: в них снова излагалось дело о самозванце и повторялись настоятельные просьбы о его выдаче. Для очной ставки и улики вора прислан был его товарищ по службе в Новой Четверти, у которого он перед своим бегством выманил женино дорогое жемчужное ожерелье. Тимошка продолжал стоять на своем мнимом происхождении и довольно ловко увертывался от разных улик. Во время десятилетних странствований, при своих острых способностях, он успел выучиться языкам латинскому, итальянскому, турецкому, немецкому, перестал носить бороду, вообще усвоил себе манеры и вид человека, совсем не похожего на русского подьячего. (В Литве, по свидетельству Конюхова, он даже читал звездочетные книги и стал держаться астрологического учения.) Предъявленные ему царские грамоты он смело объявил подложными, потому что не подписаны не только царем, но и никаким боярином. Он рассчитывал, конечно, на незнание русских обычаев в Голштинии. Но здесь оказались сведующие люди (главным образом известный уже нам Адам Олеарий), которые хорошо знали, что подпись царя на грамотах обыкновенно заменяется приложением большой печати. Таким образом, все его хитрости были обнаружены. Однако расчетливый герцог недаром согласился выдать вора; эта выдача стоила Москве больших денег; кроме того, она возвратила герцогу документы 1634 года, относящиеся к персидской торговле.

Тимошка с отчаяния хотел лишить себя жизни и по дороге в морскую пристань Травемюнде бросился было из повозки вниз головой под колесо, но неудачно. Всю дорогу до Москвы за ним строго смотрели и мешали всякой подобной попытке. В Москве, конечно, последовали допросы с жестокими пытками, а также при очных ставках с бывшими товарищами и собственной матерью. Наконец вор повинился. Затем совершилась всенародная казнь посредством четвертования (в конце 1653 г.). При этой казни присутствовал и товарищ его Конюхов, которому за чистосердечное признание и раскаяние дарована была жизнь, но с лишением трех больших пальцев за клятвопреступление. По ходатайству патриарха отрублены были три пальца на левой руке, а не на правой, которыми православный человек изображает крестное знамение. После чего он был сослан в Сибирь4.

Загрузка...