Церковные вопросы. – Вассиан Патрикеев. – Полемика с Иосифом Волоцким. – О еретиках и монастырском землевладении. – Борьба Иосифа с удельным князем и архиепископом. – Отношения великого князя к Иосифу и Вассиану. – Максим Грек. – Митрополиты Варлаам и Даниил. – Участие Максима Грека в полемике с иосифлянами. – Дело Берсеня Беклемишева. – Осуждение Максима Грека и Вассиана. – Развод и второй брак великого князя. – Построение и расписание храмов. – Развитие придворного строя. – Прием и угощение иноземных послов. – Великокняжья охота под Москвой. – Успехи самодержавия. – Личные свойства Василия. – Его ближние бояре и советники. – Поездки на богомолье и на охоту. – Болезнь, предсмертные распоряжения и кончина Василия III
Обращаясь к внутренним московским делам и отношениям времени Василия III, мы на первом плане видим здесь борьбу двух противоположных течений в сфере вопросов церковных и придворно-политических. Вопросы эти перешли в наследство Василию от Ивана III.
Ересь мниможидовствующих хотя и была сломлена соборным приговором и жестокими казнями 1504 года, однако не вполне уничтожена, и поднятое ею брожение не прекращалось. Известный противник этой ереси, игумен Иосиф Волоцкий, продолжал настаивать на конечном истреблении еретиков, не доверяя их раскаянию. Великий князь Василий Иванович еще при жизни отца показал себя усердным сторонником Иосифа в борьбе с ересью, и последний мог рассчитывать теперь на полную победу своих увещаний. Однако этого не случилось. На сем поприще он встретил достойного себе противника в лице инока Вассиана Косого. Этот Вассиан, в миру Василий, был сын Ивана Юрьевича Патрикеева, вместе с отцом постриженный в монахи во время опалы Ивана III на старую боярскую партию, по известному делу о престолонаследии. Находясь в Кирилло-Белозерском монастыре и предаваясь книжным занятиям, Вассиан сделался ревностным учеником и последователем известного поборника пустынножительства и главы заволжских старцев Нила Сорского, который был пострижеником того же монастыря и основал свою пустынь неподалеку от него. Монашеская мантия не смирила гордого, горячего нравом князя-инока. Владея начитанностью и литературным талантом, он принялся пером развивать идеи своего учителя Нила Сорского и смело вступил в книжную полемику с Иосифом Волоцким. В эпоху собора 1504 года, когда Иосиф написал послание Василию Ивановичу с увещанием казнить еретиков и со ссылками на примере строгости из ветхозаветной истории, со стороны заволжских старцев последовал на это послание едкий ответ, главным автором которого считают Вассиана Косого11.
Приведем некоторые черты из сего ответа: на слова Иосифа, что «Моисей скрижали разбил», старцы возражают: «Когда Бог хотел погубить Израиля, поклонившегося тельцу, Моисей стал вопреки и сказал Господу: аще сих погубиши, то меня прежде сих погуби, и Бог, ради Моисея, не погубил Израиля». На примеры апостола Петра, разбившего молитвой Симона Волхва, и Льва, епископа Катанского, сжегшего своей епитрахилью волхва Лиодора, старцы отвечают: «И ты, господне Иосифе, сотвори молитву, да иже недостойных еретик или грешников пожреть их земля». И далее: «А ты, господне Иосифе, почто не испытавши своея Святости, не связал архимандрита Касьяна своею мантией, донележе бы он сгорел, а ты бы в пламени его держал, а мы бы тебя, яко единого от трех отроков, из пламени изшед, да прияли». По поводу ссылки Иосифа на ветхозаветные примеры строгости (Моисея, Илию Пророка и др.) старцы укоряют его самого в сочувствии иудейству и напоминают, что теперь царствует уже не ветхий закон, а благодать Христова, которая запрещает осуждать брату брата и единому Богу оставляет судить согрешения человеческие.
Иосиф, со своей стороны, горячо защищал строгие меры. Заволжские старцы в другом своем послании доказывали, что если еретики ничем своей ереси не обнаруживают, то не должно истязаниями вымучивать от них признание, а если еретик принесет покаяние, то следует его допустить в церковь и даже ко св. причастию. Иосиф на такое, по его словам, «любопрепирательное послание» отвечал посланием к старцам о повиновении соборному определению. Тут он, между прочим, советует не только выпытывать признания в ереси, но в случае надобности для открытия ее прибегать к хитрости или «богонаучному коварству», с помощью которого Флавиан, патриарх Антиохийский, выпытывал признание у начальника мессалианской ереси. В заключение Иосиф убеждает старцев оказать повиновение соборному определению (1504 г.); в противном случае им самим угрожает отлучением от св. причастия.
В этой полемике о еретиках между Иосифом Волоцким и представителем заволжских старцев Вассианом Патрикеевым сочувствие многих современников оказалось на стороне последнего, как проповедника более гуманных, более христианских воззрений. Сам великий князь Василий Иванович некоторое время показывал большую милость Вассиану и приблизил его к себе, как умного, правдивого советника и своего дальнего родственника. (Они были троюродными братьями по бабке Вассиана, сестре Василия Темного.) Переехав в Москву, Вассиан проживал то в Симонове, то в Чудове монастыре. Он усердно печаловался за еретиков и написал по поводу их целый ряд посланий (или «тетрадей») против Иосифа; причем его самого за излишнюю строгость к заблудшимся уподоблял еретику Новату. Но энергический игумен не оставался в долгу; своими увещаниями, обращенными к одному из ближних бояр великого князя (Василию Андреевичу Челяднину) и к самому «Державному», он добился того, что последний велел схватить всех известных еретиков и держать в темнице до самой смерти.
Одновременно с препирательством о еретиках между Иосифом и Вассианом Патрикеевым шла жаркая полемика о другом, еще более жгучем вопросе, поднятом теми же заволжскими старцами (на известном соборе 1503 г.), то есть о монастырском землевладении. После соборного определения, решившего вопрос в пользу этого землевладения, Нил Сорский замолчал; но за него продолжал борьбу ученик его Вассиан. Сему последнему приписывают пространное рассуждение о неприличии монастырям владеть вотчинами. Здесь он обвиняет противников в том, что самые ссылки их на писания отцов церкви бывают часто неправильные и ложные, и современных ему иноков изображает людьми жадными к стяжанию и мирским благам, отступившими от древнего благочестия. Впечатление, произведенное этим рассуждением, заставило Иосифа Волоцкого написать опровержение, которое он назвал «Отвещание Любозазорным» и в коем по преимуществу указывает на иноческие труды знаменитых русских подвижников начиная с Антония и Феодосия.
В эпоху этой полемики Иосифу пришлось не только писанием, но и самим делом отстаивать неприкосновенность монастырского имущества.
Иосифов монастырь, как известно, находился в уделе Волоцком; когда умер благодетель монастыря князь Борис Васильевич, удел его разделился между двумя сыновьями: младший (Иван Борисович Русский) умер еще при Иване III и отказал свою часть великому князю Московскому; оставался в живых старший, Федор Борисович, которому принадлежал самый Волок-Ламский. Этот князь Федор любил разгульную жизнь и, нуждаясь в деньгах, захотел воспользоваться казной находившихся в его земле монастырей. Между прочим, он брал из Иосифова монастыря разные вещи, взял значительную сумму денег под видом займа и вообще начал его притеснять. Выведенный тем из терпения, суровый игумен решился наконец на открытую борьбу. Он послал одного из старейших иноков требовать возврата занятой суммы; князь грозил бить кнутом посланного. Однажды Федор Борисович пред своим приездом в монастырь прислал сказать игумену, чтобы готовил пир и «держал бы про него меды, а квасов бы не держал». Игумен ответил, что устав запрещает иметь хмельные напитки в монастыре. Иосиф купил жемчуг на ризы и епитрахиль; князь прислал просить этот жемчуг себе на венец к шлему и получил отказ. Тогда князь погрозил разорить монастырь, чернецов казнить кнутом. Иосиф начал советоваться с братией, что предпринять, и, желая испытать ее, предлагал разойтись по другим монастырям. Но братия подняла ропот; многие иноки, вступив в монастырь, сделали значительные вклады, надеясь спокойно провести в нем остаток жизни, а теперь нищими должны были скитаться по чужим обителям. Решили отправить в Москву челобитье великому князю и митрополиту, чтобы заступились за монастырь и приняли бы его в Московскую державу. Иосиф, конечно, заранее рассчитывал на благоприятный ответ и не ошибся. Мелкий удельный князь не посмел противиться государевой воле; зато он постарался возбудить против волоцкого игумена гнев местного церковного владыки.
Волоцкой удел принадлежал к Новгородской епархии. Архиепископом в Новгороде был тогда преемник Геннадия Серапион, бывший игумен Троице-Сергиевой лавры. Иосиф обратился с челобитьем в Москву, не предупредив о том своего владыку, и, так сказать, самовольно исключил монастырь из его епархии, не взяв владычного благословения. Он отговаривался после тем, что посланный им чернец не был пропущен за новгородский рубеж заставой, которая была временно учреждена по случаю свирепствовавшей в той земле моровой язвы (мор железою). Однако Серапион, напрасно прождав еще около двух лет какого-либо отзыва со стороны Иосифа, отважился на решительный шаг: он послал игумену неблагословенную грамоту, отлучающую его от священства и св. причастия. Такой поступок повлек за собой важные последствия. По жалобе Иосифа Серапион неволей привезен в Москву и предан суду духовного собора. Председателем на соборе был покровитель Иосифа, митрополит Симон, а вторым после митрополита лицом тут заседал младший брат волоцкого игумена, Вассиан, незадолго возведенный в сан архиепископа Ростовского. Серапиона обвинили в неуважении к митрополиту и великому князю. В особую вину поставили ему следующее выражение его неблагословенной грамоты Иосифу: «Что еси отказался от своего государя в великое государство… ино еси отступился от небесного, а пришел к земному». Конечно, это было написано в том смысле, что игумен променял Царство Небесное на земные блага, а его истолковали таким образом, что небесным тут назван князь Федор, а земным сам великий князь. На соборе Серапион утверждал, что он был прав, и давал иногда резкие ответы. Так, на вопрос своего явного неприятеля Вассиана, архиепископа Ростовского, на основании каких священных правил он отлучил и не благословил Иосифа, Серапион с запальчивостью отвечал: «Волен я в своем чернеце, а князь Федор волен в своем монастыре, хочет – жалует, хочет – грабит». По соборному определению, Иосиф был разрешен от владычнего запрещения и ему послано благословение священнодействовать. А Серапион лишен святительского сана и заключен в монастырь (сначала Андроников, потом Троице-Сергиев). Но дело тем не кончилось.
Серапион написал оправдательное послание, обращенное к митрополиту и направленное против Иосифа. В Новгороде он успел приобрести расположение граждан, и там о нем сожалели; в самой Москве многие приняли его сторону и считали волоцкого игумена неправым в этом деле. Так думали даже некоторые приверженцы последнего из среды бояр; они смущались помянутым его отлучением и высказывали желание, чтоб он просил прощения у своего бывшего владыки. Тогда Иосиф некоторым таким боярам (например, Ивану Ивановичу Третьякову-Ховрину и Борису Васильевичу Кутузову) написал пространные и энергичные послания, в которых вновь разбирал всю историю своего спора с архиепископом; обвинял его в гордости и непокорности высшим властям; доказывал, что Серапион неправильно отлучил его, не дав ему никакого суда, и что по правилам Св. Отцов самый суд над священником должен совершаться вместе с другими епископами. Тут же Иосиф коснулся и вообще неприкосновенности монастырских имуществ. Этот вопрос затем он развил в особом сочинении «О грабителях церкви». Неприкосновенность церковных имуществ он старался доказывать не только ссылками на примеры библейской и церковной истории, на канонические правила и узаконения греческих императоров, но также ссылками на жития святых или собственно на их чудеса. Здесь он рассказывает о разных карах, которым подверглись святотатцы, поднимавшие руку на церковную собственность. Особенно грозный пример кары он приводит из жития Стефана Сербского: один князь хотел ограбить обитель этого святого; но во сне явился ему сам Стефан и так избил нечестивца, что после того все тело его сгнило заживо. А в примере передачи монастырей в «великое государство» от обиды удельных князей он указывает некоторые случаи, бывшие при Василии Темном и Ионе митрополите. Эти красноречивые послания, в свою очередь, сильно задели противников монастырского землевладения, и Вассиан Патрикеев отвечал на них целым рядом полемических рассуждений, исходивших совсем из другой точки зрения. Между тем как Иосиф держался оснований исторических и канонических, Вассиан стоял на почве строго евангельской и нравственной. Этот последний, кроме того, по примеру своего учителя Нила Сорского критически относился к ссылкам своего противника на жития святых, особенно на сказания об их посмертных чудесах, вошедшие в позднейшие редакции житий, и старался отыскивать древнейшие, более краткие и менее украшенные редакции. Поэтому Иосиф обвиняет его и Нила Сорского в том, что они не верят чудесам русских святых и «изметают их от писания». Вассиан отвечал, что Нил не выкидывал чудес, а только исправлял их с «правых списков». «И ты, Иосиф, лжешь на него как человеконенавистник», – прибавляет он.
По всем признакам, литературная полемика таких видных противников немало занимала умы современников и оживляла борьбу партий при великокняжьем дворце. Сам великий князь, без сомнения, с интересом следил за их спором. Однако он не повторил попытки своего отца к отобранию церковных имуществ на государственные нужды (он не сделал этого также при взятии Пскова, Смоленска и Рязани). Легко было на нравственных основаниях отрицать некоторые порядки, сложившиеся исторически, но трудно было бы привести эти отрицания в дело. Государственная власть опасалась затрагивать материальные интересы самого могущественного своего союзника – церковной иерархии. Иосиф Волоцкий в своих сочинениях являлся не только горячим сторонником этого союза, но также красноречивым поборником возникавшего московского самодержавия; тогда как в рассуждениях Вассиана ясно проглядывали симпатии к отживающей старине с ее удельно-дружинным или княжеско-боярским строем. Сочувствие великого князя поэтому клонилось более на сторону Иосифа, хотя он продолжал оказывать расположение Вассиану. Этот князь-инок, «высокоумный», «высокошиявый» и «велехвальный», по выражению своих противников, проповедует бедность и нестяжательность для монахов, сам, однако, если верить местному монастырскому преданию, жил в Симонове привольно, как истый боярин. «Он, – говорит это предание, – не любил ржаного хлеба, щей, свекольника, каши и промозглого монастырского пива, но питался сладкими кушаньями, иногда с великокняжеского стола, а пил нестяжатель романею, мускатное и ренское вино». В самом тоне его полемики слишком высказывался высокомерный боярин; такой тон отнюдь не соответствовал тому евангельскому учению, которого он хотел быть последователем, тем гуманным отношениям к ближнему и той веротерпимости, которые он проповедовал. Этот тон и само положение Вассиана Патрикеева еще более возвысились по кончине митрополита Симона (1511 г.), которому преемником великий князь назначил симоновского архимандрита Варлаама, бывшего приятелем Патрикеева и сторонником аскетического направления заволжских старцев. Самый выбор Варлаама, вероятно, произошел не без влияния князя-инока. Однако и волоцкий игумен до конца сохранил свое значение и милость державного. По смерти бездетного князя Федора Борисовича Волоцкого удел перешел к великому князю (1513 г.), и последний стал ездить туда на охоту, причем посещал обитель Иосифа. Но спустя два года знаменитый игумен скончался, завещав свою обитель непосредственным попечениям государя.
С кончиной Иосифа Волоцкого противники его получили еще большую силу. Мало того, вскоре они нашли себе уважаемого союзника в лице известного ученого монаха Максима Грека.
Максим был родом из албанского города Арты, сын достаточных родителей. В молодости, по примеру многих своих соотечественников, он отправился в Италию, где тогда совершалось возрождение наук и искусств, и здесь докончил свое образование под руководством лучших учителей. Воротясь на родину, он постригся в монашество и поселился на Афоне, в Ватопедском монастыре, где, пользуясь обширной монастырской библиотекой, усердно занимался изучением отцов церкви и вообще богословской литературой. Однажды прибыли на Афон посланцы Василия III с обычной милостыней и с грамотой о присылке к нему сведущего монаха для греческих книг и для разбора богатого собрания греческих рукописей в великокняжьей библиотеке. Выбор старцев пал на Максима. Когда он с двумя другими иноками приехал в Москву (в 1518 г.), то первым делом, порученным ему, был перевод Толковой Псалтыри. Он еще не успел освоиться с русским языком; поэтому в помощь ему дали двух известных толмачей, Димитрия Герасимова и Власия, знавших латинский язык и уже ездивших послами к разным дворам. Толмачи находились при нем по очереди; Максим словесно переводил с греческого на латинский; а они с латинского переводили по-русски и диктовали двум писцам (Михаилу Медоварцеву и троицкому монаху Силуану). В то же время он разбирал великокняжескую библиотеку и делал опись книгам. Окончив перевод Псалтыри и щедро за него награжденный, Максим просил отпустить его обратно на Афонскую гору. Но великий князь и митрополит Варлаам, отпустив товарищей Максима, самого его удержали в Москве и поручили ему кроме переводов еще исправление разных богослужебных славянских книг, в которые вкралось от времени много ошибок и неточностей сравнительно с подлинниками. В Москве очень хорошо оценили ученые достоинства этого афонского инока и оказывали ему внимание и почет.
Максим был помещен сначала в Чудов монастырь, а потом в Симонов, где он скоро и близко сошелся с Вассианом Патрикеевым. Последний, под влиянием своей борьбы против монастырского землевладения, около того времени, с благословения митрополита Варлаама, принялся за составление новой редакции Кормчей книги, чтоб очистить ее от разных противоречий; так, по одним статьям выходило, что инокам запрещается владение селами, а по другим – разрешается. Теперь же с помощью своего нового приятеля, то есть Максима Грека, Вассиан убедился, что действительно в славянских переводах греческого Номоканона неправильно употреблялось слово «монастырские села» со значением населенных мест; тогда как в греческом тексте разумелись тут просто поля и подгородние дачи. После того князь-инок стал называть эти древние славянские правила о монастырских селах «кривилами», а не правилами, и еще с большей, чем прежде, резкостью нападать на монастырское владение вотчинами (хотя в Византийской империи монастыри, несомненно, владели и населенными местами). Максим Грек в этой полемике решительно стал на сторону Вассиана и заволжских старцев. Он написал несколько трактатов по сему предмету. Особенно любопытны рассуждения его, представленные в виде умной, спокойной беседы двух лиц: Филоктимона (любостяжателя) и Актимона (нестяжателя). Кроме того, Максим вооружался против некоторых распространенных на Руси суеверий к астрологии и против священных повестей апокрифического характера, доказывая их несогласие со Святым Писанием (например, так называемая Афродитианова повесть о Рождестве Христове). Вообще, ученый Грек, Вассиан Патрикеев и митрополит Варлаам в это время составляли род церковного триумвирата. Но этот последний существовал недолго. Аскетическое направление митрополита, его неугодливость в отношении светской власти и его обычай печаловаться за опальных и несчастных нередко ставили его в натянутые отношения к великому князю. Неизвестно, что именно послужило поводом к его низложению, знаем только, что Василий удалил Варлаама в один дальний монастырь, а преемником ему назначил человека иного направления, одного из учеников Иосифа Волоцкого, из «иосифлян», как их называли противники, именно Даниила (1522 г.). Этот Даниил, прозванием Рязанцев, прошел в Волоцком монастыре строгую школу его основателя, отличался любовью к книжным занятиям, трудолюбием и гибким, вкрадчивым умом. Перед своей кончиной Иосиф поручил братии самой выбрать себе игумена, и выбор ее пал на Даниила. Умирающий игумен благословил своего преемника. При последующих посещениях монастыря великим князем Даниил сумел приобрести его расположение, а теперь, несмотря на свои еще далеко не старые годы, занял архипастырскую кафедру. С его возвышением немедленно стала усиливаться и вся партия иосифлян. Между прочим, Даниил стал проводить их на епископские кафедры; так два близких родственника Иосифа Волоцкого, Акакий и Вассиан Топорков, возведены в сан епископа, первый Тверского, второй Коломенского.
Несмотря на изменившиеся обстоятельства, Вассиан Косой и Максим Грек продолжали действовать в прежнем духе и, разумеется, сильно возбудили против себя нового митрополита. Первой жертвой его неудовольствия сделался Максим. Этот иноземец, недостаточно понимая людей и отношения, среди которых ему пришлось теперь жить, слишком подчинился неприязненным воззрениям своего друга Вассиана на московские порядки, церковные и политические, и, увлекшись авторитетностью своего высшего образования, принялся писать разные обличительные рассуждения, направленные не только против корыстолюбия и распущенных нравов русской иерархии и русского монашества вообще, но и против некоторых архиереев и самого митрополита. Например, в своем слове против лихоимства он обличает какого-то высшего духовного сановника, который «безпощадно пьет кровь из убогих людей своими лихвами и всякими несправедливостями, а сам разъезжает по городу на великолепных конях в сопровождении многих слуг, разгоняющих народ криком и бичами. Долгими молитвами и черною власяницею он прикрывает свою страсть к сладким яствам и питиям и к дорогим одеждам». В таком обличье видели намек на митрополита Даниила, который, по словам Герберштейна, будучи возведен на высший духовный сан еще в цветущих летах, будто бы всякий раз, являясь перед народом, окуривал свое лицо серным дымом, чтобы сделать его более бледным, то есть более постным. Не ограничиваясь духовенством, Максим направлял свои обличения также против гражданского управления, против лихоимства, хищений и грабительства властей. Мало того, он неосторожно беседовал с некоторыми опальными боярами насчет особы государя, дружил бывшему в Москве турецкому послу (Скиндеру, родом греку), враждебно настроенному против России, и тому подобное.
В числе чиновных лиц, посещавших Максима, преимущественно ради его просвещенной книжной беседы, и читавших его послания или «тетрадки», был и старик Иван Берсень-Беклемишев, находившийся тогда в царской опале. Очевидно, он принадлежал к старой боярской партии, недовольной новыми порядками, то есть усилившимся самодержавием: великий князь хотя и собирал боярскую думу для совещания о государственных делах, но, в сущности, все дела уже заранее решал в тесном кругу своих советников, которых выбирал в особенности из ближних дворцовых чиновников и дьяков. Он не любил слышать противоречия со стороны бояр. Берсень был умный человек, но именно отличался грубой прямотой. Раз он заспорил с государем по поводу смоленских дел. Василий Иванович разгневался и сказал ему: «Поди прочь, смерд, ты мне не надобен». Его отставили от должности и отняли у него городской двор, в котором и поместили супругу Шемячича, бывшего северского князя. Опальный Берсень приходил к Максиму Греку и горько жаловался ему на свое тяжкое положение и на то, что некому за него печаловаться перед государем. Хотя Максим в таких случаях высылал своих домашних и сидел с Берсенем наедине, однако правительству донесли об их беседах. В них участвовал еще опальный дьяк Федор Жареный. По-видимому, донос был сделан одним из келейников Максима. Зимой 1525 года наряжено было следствие. Допросили Берсеня, Жареного и Максима Грека. Последний все рассказал откровенно; а первые сначала заперлись, но потом на очных ставках повинились в своих тайных беседах.
Приведем некоторые выдержки из следственного дела, чтобы показать, какого характера были подобные беседы.
«– Был ли ты сегодня у митрополита? – спрашивает Максим пришедшего к нему Берсеня.
– А я не ведаю, есть ли митрополит на Москве, – молвил Берсень.
– Как так? Митрополит на Москве Даниил.
– Не ведаю, митрополит ли он или простой чернец: учительного слова от него никакого нет и ни о ком не печалуется; а прежние святители сидели на своих местах в мантиях и печаловались государю о всех людях. А тебя, господине Максиме, взяли из Святой Горы, да от тебя какую пользу взяли?
– Я, господине, сиротина, какой от меня пользе быть?
– Ты человек разумный и можешь нас пользовать. Нам было бы пригоже тебя спрашивать, как государю устроить свою землю и как людей жаловать и как митрополиту жить?
– У вас, господине, книги и правила есть, можете устроиться (сами), – уклончиво отвечал Грек. Однако иногда не удерживался и прибавлял такие слова о великом князе: – Пойдет государь к церкви, вдовицы плачут и за ним идут, и они их бьют. И я за государя молил Бога, чтобы государю Бог на сердце положил и милость бы ему над ними показал».
Берсень жаловался на Василия Ивановича и его покойную мать в таких выражениях:
«– Добр был отец великого князя Василия, великий князь Иван, и до людей ласков; пошлет кого на которое дело, и Бог с ним, а нынешний государь людей мало жалеет. Дотоле земля Русская жила в тишине, да в миру. А как пришла сюда мать великого князя Софья с вашими греки, так наша земля замешалась и пришли нестроения великие, как и у вас в Царьгороде при ваших царях.
– Господине, – молвил на это Максим, – великая княгиня Софья с обеих сторон была роду великого, по отце царей наших, а по матери великаго дукса (герцога) Феррарского. (В иной же раз просто выразился, что по отцу она христианка, а по матери латынка.)
– Какова бы ни была, а к нашему нестроению пришла, – горячился Берсень. – Ведаешь и сам, господине, и мы слыхали у разумных людей; которая земля переставливает обычаи свои и та земля недолго стоит, а здесь у нас старые обычаи князь великий переменил, ино на нас которого добра чаяти?
– Которая земля переступает заповеди Божии, та от Бога казни чает; а обычаи царские и земские государи переменяют (смотря по тому) как лучше их государству, – вставил Максим.
– Однако лучше старых обычаев держаться, людей жаловать, а стариков почитать; ныне же государь наш запершись сам-третей у постели всякие дела делает, – продолжал сетовать Берсень. – Подворье у меня в городе отнял, из Новгорода Нижнего людей велел распустить и сына моего там одного оставил. А ныне отовсюду-то брани, ни с кем нам миру нет, ни с Крымом, ни с Казанью, все нам недруги, а все наше нестроение».
В другой раз Берсень, заговорив с Максимом о том, что великий князь не отпускает его обратно на Святую Гору, объяснил этот поступок опасением, чтобы он, узнав здесь все наши дела, «добрая и лихая», не стал бы о них там рассказывать.
«Государь наш упрям, – прибавлял Берсень, – и встречи против себя не любит: кто ему на встречу говорит, он на того опаляется; а отец его против себя встречу любил и тех жаловал, которые против его говорили».
В том же роде были разговоры Максима и Берсеня с дьяком Жареным.
«– Добыл себе печальника? – спросил его Максим.
– Нет, не добыл, – отвечал Жареный. – А государь у нас пришелся жестокий и немилостивый».
Когда великий князь, после основания города Васильсурска на границе с Казанской землей, возвращался из Нижнего Новгорода в Москву, бояре и дьяки стояли и ждали государева въезда в город. При этом Берсень заметил Жареному: «И зачем великий князь ходил в Нижний? Поставил лукно на их (Казанской) стороне, то как же мир с ними взять? Ставил бы лучше город на своей стороне». По тому же поводу Берсень рассказал Жареному свой разговор с митрополитом.
«Сижу я у митрополита один на один, и митрополит воздает великому князю большую хвалу за то, что город поставил, которым городом всю Казанскую землю возьмет. „Бог его избавил от запазушного врага“, – говорит. Спрашиваю: „Кто это запазушный враг?“ – „Шемячич“, – молвил митрополит. А сам забыл, как Шемячичу грамоту писал за своею печатью, клялся ему образом Пречистыя, чудотворцами, и на свою душу взял».
В подобных откровенных разговорах ясно отражаются настроения недовольной части общества, личные счеты и те пересуды, каким подвергалось правительство со стороны этих недовольных. Они сетовали на тяжести службы и не хотели видеть трудного положения московских правителей, одновременно доканчивавших великое дело объединения Руси и ведших непрестанную борьбу с внешними врагами. Все общественные бедствия, свои частные невзгоды и уже давший себя чувствовать железный скипетр самодержавия они готовы были объяснять только личными качествами государя и влиянием его матери, давно умершей; причем и суровый Иван III в отдалении представлялся им гораздо более ласковым и милостивым, чем был в действительности. Даже в таком полезном деле, как основание нового опорного пункта для борьбы с казанцами, высказывалось охуление, почему город поставили на правом, а не на левом берегу Суры.
Тем не менее жалобы на недостаток печалования и немилосердие Василия Ивановича в данном случае оправдались. За нескромные речи о государе Берсеню Беклемишеву отрубили голову на Москве-реке, а Федору Жареному вырезали язык.
По сему делу Максим Грек оказался виновен в том, что слушал подобные речи, причем обнаружились его дружеские связи с лицами, противными великому князю и митрополиту. И митрополит, и великий князь имели с ним личные счеты по поводу его обличительных посланий; кроме того, намерение Василия III развестись со своей неплодной супругой и жениться на другой встретило неодобрение со стороны Грека, столь авторитетного в канонических вопросах. Почти вслед за помянутой казнью начался суд над Максимом, для чего происходили частые соборы духовенства то во дворце государя, то в палатах митрополита. Его обвиняли в сношениях с врагами России (турецким послом), в осуждении русских церковных уставов и книг, в охулении русских чудотворцев Петра, Алексея, Ионы, Сергия, Кирилла и других за то, что они держали волости и села, собирали оброки и пошлины. Обвиняли его даже в разных ересях при переводе книг; чему подали повод некоторые неточные выражения, происшедшие от его недостаточного знакомства с русским языком. Суд кончился тем, что Максима сослали в Иосифов Волоколамский монастырь, где держали его в строгом заключении, в голоде и холоде, и запрещали ему что-нибудь писать и сочинять. Однако, твердый в своих убеждениях, Максим не признавал себя виновным и вопреки запрещению продолжал сочинять обличительные послания (или «тетради»). Митрополит Даниил, со своей стороны, не успокоился до тех пор, пока Максима, спустя шесть лет, не подвергли новому соборному суду. Тут выставили против него те же обвинения с прибавлением некоторых новых ересей, то есть ошибок, отысканных в его переводах и грешивших против догматов о Пресвятой Деве Марии и о Святой Троице. Его вновь осудили и заточили на сей раз в тверской Отроч монастырь (1531 г.).
После первого суда над Максимом Греком его друг Вассиан Косой еще сохранял, по-видимому, расположение великого князя. Но когда совершились развод и новый брак Василия Ивановича, Патрикеев относился к ним очень неодобрительно, чем и охладил к себе государя. После рождения сына и наследника Васильева митрополит воспользовался обстоятельствами и настроением государя и добился того, что вслед за вторым осуждением Максима был назначен соборный суд над Вассианом (именно в мае того же 1531 г.). Главным обвинительным пунктом против него послужила помянутая выше Кормчая, которую он «дерзнул» переправлять по-своему; причем осуждал некоторые прежние правила и называл их «кривилами», а русских чудотворцев осмелился называть «сумотворцами» за то, что они при своих монастырях имели села и крестьян. Князь-инок не смирился перед судьями и держал себя с обычной своей гордостью. Так, когда ему указали примеры древних иноков, которые хотя и владели селами, однако успели угодить Богу, он заметил: «Те села держали, но пристрастия к ним не имели». На вопрос митрополита, почему же он думает, что новые чудотворцы были пристрастны к селам, Вассиан дерзко отвечал: «Не ведаю, чудотворцы ли то были». Тут речь шла собственно о митрополите Ионе и Макарии Калязинском, коих канонизация в то время еще не получила окончательной, общепризнанной формы. Когда митрополит напомнил Вассиану его резкие отзывы о Макарии, тот заметил: «Я его знал; простой был человек; а чудотворец ли он, пусть будет как вам любо». Отвечая на упреки митрополита за разные неканонические изменения в его списке Кормчей, Вассиан прибавил: «А буде что негораздо, и ты исправи». Наконец, его обвинили в той же ереси против догмата о Пресвятой Деве, как и Максима Грека, ибо при переводе сим последним Метафрастова жития Богородицы Вассиан участвовал в неправильном истолковании некоторых важных мест. Собор осудил Вассиана и заточил его в тот самый монастырь, с которым он наиболее враждовал, то есть в Иосифов Волоколамский. Там он вскоре и умер, вероятно вследствие тяжелых лишений и сурового обращения своих надсмотрщиков.
Так трагически окончилась при Василии III эта борьба монастырских нестяжателей с их противниками. Последние стояли за такой монастырский строй, который складывался постепенно в течение веков; они стояли также за исторически развивавшееся самодержавие и, естественно, нашли в нем могучего покровителя. А нестяжатели, проповедуя евангельские отношения, в то же время защищали некоторые старые, отжившие порядки. Вассиан Косой, как поборник древних дружинно-боярских притязаний на ограничение княжеской власти, является прямым предшественником знаменитого князя-боярина Андрея Курбского12.
Немалую долю в опале Максима Грека и Вассиана Косого играло их неодобрение разводу великого князя с супругой.
Василий Иванович очевидно сознавал государственную важность прямого престолонаследия от отца к сыну. В этих видах он не позволял своим родным братьям жениться, пока сам не был еще обеспечен в своем прямом потомстве. Вообще, он братьев своих держал под строгим присмотром, и когда они жили в своих уделах, то в числе их окружавших находились, которые доносили великому князю не только об их поступках, но и обо всех подозрительных разговорах. Таким образом, предупреждаемы были всякие попытки к какой-либо крамоле или к тайным сношениям с королем Польско-Литовским. Двое из братьев, Семен и Дмитрий, умерли (первый в 1518 г., второй в 1521 г.). Оставались в живых еще двое: Юрий Дмитровский и Андрей Старицкий. К немалому огорчению Василия, более чем двадцатилетнее его супружество с Соломонией Сабуровой было бездетно, и великокняжеский престол после него должен был перейти к брату Юрию. Согласно с обычаями и суевериями той эпохи, Соломония тайно обращалась к знахарям и знахаркам, испытывала разные их средства, чтобы получить детей и сохранить любовь мужа, но ничто не помогало.
Одно летописное сказание изображает сетование великого князя в следующей поэтической форме. Однажды, во время объезда по своему государству, он ехал на позлащенной колеснице, окруженный телохранителями, и, посмотрев наверх, увидел на дереве птичье гнездо. «Горе мне! – воскликнул он. – Кому уподоблюсь? ни птицам небесным, ни зверем земным, ни рыбам, все они плодовиты суть. – И, посмотрев на землю, прибавил: – Господи! и земле сей не уподобился я, ибо земля во всякое время приносит свои плоды и благословляет Тебя». Осенью, воротясь из объезда в Москву, он начал думать с боярами о неплодии великой княгини и говорил со слезами: «Кому по мне царствовать на Русской земле? Братьям ли? Но они и своих уделов не умеют устроить». Некоторые угодливые бояре, понимая его желание, отвечали на это: «Великий государь! неплодную смоковницу посекают и измещут из винограда».
Но развод был делом необычайным на Руси и почитался грехом против церковных уставов. Вероятно не без связи с таким намерением великого князя совершилась перемена митрополита: вместо строгого, неуступчивого Варлаама поставлен Даниил, явившийся усердным исполнителем желаний Державного. Однако не вдруг приступили к осуществлению данного намерения; сначала обратились, по-видимому, за советом и разрешением к восточным патриархам и на афонские монастыри. Но оттуда получили неодобрительные ответы. Тогда митрополит Даниил собственной властью разрешил развод. Тщетно Соломония не соглашалась сделаться монахиней; в ноябре 1525 года ее силой привезли в московский Рождественский монастырь; сам митрополит обрезал ей волосы; надели на нее монашескую мантию, или куколь, и постригли под именем Софьи; после чего ее отвезли в Суздаль и заключили там в женском Покровском монастыре. А в январе 1526 года «о свадебницах» (время свадеб, от святок до Масленицы) великий князь вступил в новый брак, с племянницей известного литовско-русского выходца князя Михаила Глинского Еленой, дочерью его, тогда уже умершего, брата Василия. Венчал их сам митрополит. Вообще, эта свадьба сопровождалась всей царской пышностью и теми многочисленными народными обрядами, которые в те времена на Руси были в полной силе, каковы: тысяцкий, дружки, свахи, опахивание жениха и невесты соболями, осыпание хмелем из золотой мисы, иконы с тафтяными убрусами, которые по концам были сажены жемчугом, бархатные и атласные платки, ширинки, камки подножные, золотые и серебряные деньги, калачи, перепечи и сыры, караваи и свечи, поставленные в кад с пшеницей, постель на ржаных снопах, кормление новобрачных жареным петухом и кашей; государев конюший (князь Федор Васильевич Телепнев), всю ночь разъезжавший с обнаженным мечом вокруг подклети или спальни, и так далее. Тысяцким на свадьбе был брат государя Андрей; роли дружков с обеих сторон исполняли знатнейшие бояре, а обязанности свах – знатные боярыни.
Однако многие современники не одобряли развода с Соломонией и второго брака Василия; ропот их нашел отголосок у самих летописцев. На Соломонию смотрели как на невинную жертву насилия. Сложилась даже легенда, будто во время своего пострижения она оказалась беременной и потом произвела на свет сына, по имени Георгия. Она прожила в монастырском заключении еще целые семнадцать лет. Меж тем Василий выказывал большую привязанность к своей молодой супруге, вероятно кроме миловидной наружности владевшей более утонченными манерами, чем московская женщина того времени. Желая нравиться ей, великий князь, которому было под пятьдесят лет, сбрил бороду, вопреки господствовавшему великорусскому обычаю. По просьбе Елены он велел освободить из заключения ее дядю, Михаила Глинского, который вновь занял почетное положение при его дворе. Однако, к немалому огорчению Василия, первые годы его второго супружества оставались бездетными; великий князь с супругой начали усердно ездить по монастырям; раздавали щедрую милостыню и молили угодников о своем чадородии. Наконец Бог услышал их молитвы: в августе 1530 года родился у них сын Иоанн, будущий Грозный царь. Обрадованный Василий повез младенца в Троицкую лавру, и там окрестили его у гроба св. Сергия; восприемниками его от купели были два известных подвижника: столетний старец Касьян Босой и игумен Даниил Переяславский. При сем великий князь положил новорожденного на самую раку преподобного, как бы отдавая его под защиту прославленного заступника и покровителя московских князей. А для мощей двух других московских угодников, св. митрополитов Петра и Алексея, он заказал отчеканить новые богатые раки, для первого золотую, для второго серебряную. Кроме того, он снял опалу с некоторых провинившихся бояр, простил многих заключенных в тюрьмах, оделил многих бедных, и вообще ознаменовал свою радость разными делами милосердия и благотворения. В следующем году Елена родила второго сына, Георгия. Тогда великий князь, обеспеченный в собственном потомстве и прямом престолонаследии, разрешил младшему брату Андрею вступить в брак и женил его на княжне Хованской. От этой эпохи до нас дошло несколько писем великого князя к Елене, написанных во время его отсутствия в Москве. В них ясно обнаруживается его любовь и заботливость о жене и детях, особенно о старшем. Между прочим, жена уведомила его, что у малютки Ивана показался на шее веред. Василий встревожился и засыпал жену вопросами о том, что это такое, давно ли, бывает ли у других детей и тому подобное. Он поручает ей расспросить опытных боярынь и подробно ему обо всем отписать13.
В деле украшения и укрепления столицы с помощью иноземных мастеров Василий III усердно продолжал начатое его отцом. Так, по его приказанию, известный уже мастер Алевиз Фрязин обложил кирпичом и камнем ров, шедший вокруг городской стены, и привел в лучший порядок прилегавшие пруды. Около того же времени была окончена постройка кирпичного великокняжеского двора, смежных с ним Архангельского и Благовещенского соборов. Последний покрыт позолоченной кровлей и внутри расписан иконами на золотом поле (1508 г.). Тогда же мастер Бон Фрязин окончил церковь Иоанна «под колоколами» (где Ивановская колокольня). Вероятно, для этой колокольни, в конце Васильева царствования, мастер Николай Немчин слил колокол «большой благовестник» в тысячу пудов; но помещен он был на особой «деревянной колокольнице». Вновь перестроен каменный придворный храм Спаса Преображения. Кроме того, при Василии воздвигнуто в Москве более десяти каменных церквей (Введенская на Большом посаде или в Китай-городе, Рождественская за Неглинной, Благовещенская на Ваганьковском, Алексеевская в Девичьем монастыре за Черторыей и пр.), и все они построены тем же архитектором Алевизом Фрязиным. Тот же Алевиз, по-видимому, был и пушечным мастером. Летопись сообщает, что на Алевизовом дворе, где приготовляли пушечное зелье (порох), на Успенском враге, однажды произошел пожар, причем погибло более 200 рабочих (1531 г.). Великий князь строит каменные храмы в подгорных своих селах, например в Воронцове – Благовещения, а в Коломенском – Вознесения. При Василии же основан под Москвой известный Новодевичий монастырь. Укрепляя столицу, Василий заботился и о других важных пунктах, особенно оборонявших крепости в Туле, Коломне, Зарайске, Нижнем (в последнем строит Петр Фрязин), а деревянные в Чернигове, Кашире и прочих.
Меж тем как каменное храмовое зодчество находилось пока в руках иноземцев, внутреннее храмовое украшение или иконопись продолжала развиваться как художество вполне русское. При Василии было окончено фресковое расписание знаменитого Успенского собора. А помянутое выше расписание Благовещенского было совершено мастером Феодосием Денисьевым с братией (кажется, сыном Дионисия, известного иконника времен Ивана III). Очищенные недавно от позднейших наслоений, фрески этого собора свидетельствуют о значительном процветании иконописного искусства в то время. Любопытны, между прочим, известия летописей о поновлении некоторых наиболее чтимых икон стараниями митрополита Варлаама, который сам не был чужд иконописному художеству. Во-первых, по его совету и благословению, государь разрешил поновить знаменитый образ Владимирской Божьей Матери и велел устроить для него новый киот, украшенный золотом и серебром (1514 г.). Затем великий князь велел принести из Владимира древние иконы Спаса и Богородицы, от времен обветшавшие. Митрополит с духовенством и народом встретил их на Посаде и с молебствием проводил в Успенский собор. (Государь тогда отсутствовал в Москве.) Потом Варлаам велел поставить их в своих палатах и поновлять, причем помогал иконникам собственными руками (1518 г.). Для сих икон также устроили новые драгоценные ризы, пелены и киоты. В следующем году св. иконы были отпущены обратно во Владимир с такой же торжественностью, как и встречены. Государь с боярами сам проводил их за Андроников монастырь.
При Василии встречаем в столице начало полицейских порядков. Так, ночью, после урочного часа, воспрещалось без особой нужды ходить по известным улицам, для чего они заграждались рогатками, при которых стояла стража. Подобная же картина была принята и в Новгороде Великом (в 1531 г.) вследствие пожаров, сопровождавшихся сильными грабежами. Когда там по всему городу поставили решетки и учредили пожарную стражу, то эта мера много способствовала водворению спокойствия и прекращению грабежей. Василий подтвердил запрещение отца относительно пьянства и вольной продажи меда, пива и вина; но так как запрещение это не распространялось на великокняжеских телохранителей, то он выстроил для них за рекой особую часть города, которая названа Наливки (от слова «наливай». Так объясняет это название Герберштейн)14.
Большие успехи сделало при Василии III развитие московского придворного строя, то есть умножение чинов, должностей и обрядности; в чем, кроме установившегося единодержавия и самодержавия, немалую долю влияния имели византийские предания, подкрепленные матерью великого князя и приехавшими с ней греками. Встречаем некоторые придворные звания, о которых прежде не упоминалось, например стряпчих, ведавших царскую одежду, рынд или нарядных телохранителей, крайних, оружничих, ясельничих (ведавших конский прибор), постельников, шатерников и прочих. Своеобразная роскошь и строгая обрядность московского двора в ту эпоху стали обращать на себя внимание иноземцев, в особенности западноевропейских послов, которым приходилось близко наблюдать и на самих себе испытывать наши придворные порядки и обычаи. Любопытное описание некоторых таковых обычаев находим в сочинении о Московском государстве известного германского посла Герберштейна, дважды посетившего наше отечество.
Навстречу послу перед его первым прибытием в Москву выехал знатный боярин. Последний при сем строго соблюдал достоинство своего государя и, например, не выходил первый из саней или не слезал с лошади, а ждал, пока это сделает прибывший посол. Герберштейн, заметив, какую цену москвитяне придают всем подробностям встречи, также захотел поддержать достоинство своего государя, начал спорить и потом прибег к хитрости: он вынул ногу из стремени, делая вид, что слезает с лошади. Боярин тотчас сошел на землю, но тут с досадой заметил обман противника. Скрыв досаду, он подошел с непокрытой головой и от имени своего государя спросил посла, подобру ли поздорову приехал, произнеся предварительно полный царский титул (великий государь Василий, Божьей милостью государь всея Руси и великий князь Владимирский, Московский, Новгородский, Псковский, Смоленский и пр.).
Во время второго приезда барона Герберштейна он, как известно, имел товарищем своим графа Леонара Нугароля. За полмили от Москвы их встретил старый дьяк, ездивший с посольством в Испанию, объявил, что для почетного приема им назначены от государя большие люди, и предупредил, что при свидании с ним надобно сойти с лошадей и стоя слушать государевы слова. Старик был покрыт потом и казался в больших хлопотах; на вопрос Герберштейна о причине сего он отвечал: «Сигизмунд, у нас государю служат иначе, чем у вас». В Москве барон и граф получали содержание, назначенное для германских послов (для литовских и других определялось оно в ином размере); им и их свите ежедневно доставлялись пища и напитки; последние состояли из разных сортов меда и пива. Когда назначен был день торжественного приема, за послами явилось несколько важнейших сановников в сопровождении большой свиты из дворян. По тем улицам, где проезжали послы, стояли толпы народа, которые становились гуще по мере приближения к Кремлю, так что за теснотой поезд едва пробрался в кремлевские ворота. Дело в том, что по распоряжению правительства в такой день народ сгоняли сюда со всех сторон, запирались лавки и мастерские, чтоб удивить иностранцев своим многолюдством, а следовательно, и могуществом. Посольство прошло посреди воинов, туземных и наемных, наполнявших Кремлевскую площадь, и должно было сойти с коней, еще не доезжая до дворцовой лестницы, ибо сходить с лошади подле нее мог только один великий князь. На лестнице и в первых комнатах дворца послов встречали бояре, чем далее, тем более знатные; они подавали правую руку и здоровались. В приемном покое находился великий князь с братьями и думными боярами. Он сидел с открытой головой на возвышении подле стены, на которой висел образ в богатом окладе; справа на скамье лежала меховая шапка или колпак, а слева посох с крестом и таз с двумя рукомойниками и положенным на них полотенцем (для омовения руки после прикосновения к иноверцам). После установленных приветствий послов посадили на скамью против великого князя; при посредстве толмача они сказали свою речь. Государь вставал и спрашивал: «Брат наш, Карл, избранный император Римский и наивысший король, здоров ли?» Граф Нугароль ответил: «Здоров». Тот же вопрос повторился о Фердинанде, на что отвечал Герберштейн. Потом Василий давал руку послам и спрашивал об их собственном здоровье.
По окончании сей аудиенции государь пригласил послов к своему столу. Когда их ввели в обеденную залу, великий князь и бояре уже сидели за столами, которые были расставлены вокруг залы; посредине находился поставец, обремененный золотыми и серебряными чашами и кубками. Государь сидел за особым столом, ближе к нему помещались его братья, за ними следовали бояре и другие придворные люди, по степени своей знатности и милости государевой. Послов посадили также за особым столом, насупротив великого князя. На столах были расставлены солонки, уксусницы и перечницы. Перед началом обеда великий князь, если хотел оказать кому почет, посылал хлеб, а еще высший почет означала посылка от него соли. Во время обеда он посылал со своего стола некоторым лицам, в том числе послам, блюда с кушаньями, причем надобно было каждый раз вставать и кланяться на все стороны, что немало утомляло послов. За обедом первым блюдом в мясоед подавались жареные лебеди и журавли. Приправой к кушаньям служили сметана, соленые огурцы и моченые груши, которые не снимались со стола во время обеда. В начале обеда пили водку, а потом подавали мальвазию, греческое вино и разные меды. Государь пил за здоровье послов и, так же как кушанья, посылал от себя напитки. Кубки и вообще посуда, которую здесь видели послы, казались сделанными из дорогих металлов и даже из чистого золота. Служители, разносившие кушанья и напитки, одеты были в нарядные кафтаны или так называемые «терлики», украшенные жемчугом и дорогими камнями; а прежде (до Василия) они одевались проще, наподобие церковных прислужников. Обед продолжался несколько часов. По окончании его, однако, не окончилась попойка. Те же чины, которые провели послов во дворец, проводили их домой и тут принялись снова угощать их напитками, стараясь напоить допьяна. В этом отношении, по замечанию иноземцев, русские были большие мастера: когда истощены все другие способы убеждения, то они начинают пить здоровье великого князя, его брата и других почетных лиц, полагая, что при их имени никто не может отказаться от чаши. При сем приглашающий пить чье-либо здоровье выходит на середину комнаты с чашей в руке и говорит веселую речь с разными ему пожеланиями; опорожнив чашу, перевертывает ее и касается своей макушки, чтобы все видели, что он выпил до дна. Затем точно таким же образом должен каждый опорожнить чашу. Единственное средство избавиться от дальнейших тостов – это притвориться сильно пьяным или заснувшим.
Послы приглашены были также на великокняжью заячью охоту, которая производилась близ Москвы на одной покрытой кустарниками заповедной поляне, где в изобилии водились зайцы. Кроме того, сюда заранее приносили много зайцев из других мест и во время охоты по мере надобности выпускали их из мешков. Великий князь сидел на богато убранном аргамаке (как москвитяне называли коней турецкой породы); голова князя была покрыта колпаком с поднятыми на лбу и на затылке козырьками, на которых качались золотые пластинки наподобие перьев; на нем был род терлика, вышитого золотом; на поясе висели спереди кинжал и два ножа, а назади украшенная золотом палица с привешенным к ней на ремне медным или железным куском – оружие, употребляемое москвитянами на войне (кистень?). С правого боку у него ехал пользовавшийся особым почетом бывший казанский царь Шиг-Али с колчаном и налучником за плечами, а с левого – два молодых князя, из которых один держал секиру или топор с рукоятью из слоновой кости, другой булаву, называемую «шестопером». Число всех всадников простиралось до 300. Когда прибыли на место и началась охота, то все, не исключая и великого князя и знатных лиц, начали сами спускать каждый свою собаку; первому позволено было спустить ее Шиг-Али, а затем и всем другим охотникам. В этот раз было затравлено до трехсот зайцев. По окончании охоты великий князь со своей свитой и послами отправился к какой-то деревянной башне, подле которой были приготовлены шатры; он расположился в самом просторном из них и тут угощал всех охотников разными вареньями и печеньями, а также миндалем, орехами, сахаром и напитками. В иной раз великий князь охотился с кречетами или большими соколами на лебедей, журавлей и тому подобных птиц. Кроме того, он забавлялся иногда борьбой людей с медведями, которых содержал в особом устроенном для них дворе. Борцы (обыкновенно простолюдины) выходят против них, вооруженные деревянными вилами (рогатиной?). Получивших при сем раны государь приказывает лечить и, кроме того, награждает их платьем и хлебом. Герберштейн, между прочим, видел торжественное богослужение в Успенском соборе в самый день Успения, 15 августа, и говорит, что великий князь стоял у стены, с правой стороны у боковой двери; он опирался на посох и в одной руке держал свой колпак; его бояре стояли у колонн храма15.
Тот же наблюдательный иноземец заметил чрезвычайное развитие московского самодержавия в то время. По его словам, своей властью над подданными, равно светскими и духовными, Василий превосходил всех других монархов; никто из его советников не осмеливается противоречить ему или быть другого мнения. Подданные считают его исполнителем воли Божией и на вопрос о каком-либо сомнительном деле отвечают: «Знает Бог и великий государь». Несмотря на некоторые неудачные войны, они выхваляют его так, как будто дела шли счастливо. «Неизвестно, происходит ли такая тирания от грубости и жестокости народа, или, наоборот, эта грубость и жестокость произошли от государевой тирании», – прибавляет Герберштейн, конечно не вполне понимавший историческое развитие и смысл московского государственного строя и судивший о народе преимущественно по отзывам лиц более или менее официальных. В пример того, с какой строгостью требовалось отправление государевой службы, и часто на свой счет, он приводит одного из известных ближних дьяков, Третьяка Далматова. Великий князь назначил его послом к цесарю Максимилиану; дьяк начал говорить, что у него нет денег на дорогу. Его тотчас схватили и отвезли на Белоозеро, где он и умер в темнице; а все его имение отобрано на государя, причем найдено 3000 флоринов чистыми деньгами. Если к этому примеру присоединим судьбу помянутых выше боярина Берсеня с дьяком Жареным и Максима Грека с Василием Патрикеевым, то понятно, какими способами достигалось отсутствие противоречия (собственно оппозиции) государевой воле.
Было бы неверно и неисторично объяснять такое сильное развитие монархической власти только личной тиранией, а не всем историческим складом московской государственности. Однако, несомненно, и личные качества государей имели при сем свою, и значительную, долю влияния. Важно то, что за таким политическим деятелем, как Иван III, следовал государь, способный поддерживать его заветы и вполне воспользоваться существовавшими условиями для дальнейшего развития своей самодержавной власти. Хотя в личных талантах и правительственном искусстве Василий уступал своему отцу, но он владел замечательной твердостью характера и упорным постоянством в достижении раз намеченных целей. Это он доказал и во внутренних и во внешних делах; для примера напомним приобретение Смоленска, которого он добился после неоднократных и тяжелых неудач. Сравнивая разные неудачи и военные поражения его времени с блистательными политическими событиями при его отце, надобно также иметь в виду и различие условий, посреди которых они действовали. Ивану III приходилось иметь дело на западных пределах с такими неэнергичными противниками, как Казимир IV и сын его Александр; тогда как Василий должен был бороться с Сигизмундом I, самым крупным лицом в династии Ягеллонов. Ивану III не трудно было склонить на свою сторону Менгли-Гирея при существовании смертельной вражды между ханами крымскими и золотоордынскими; во время Василия Золотая Орда уже не существовала, и хищным Гиреям были развязаны руки с этой стороны; казанцы также получили полную возможность действовать против Москвы в союзе с крымцами. Но именно посреди трудных обстоятельств и опасностей, когда еще только складывавшееся и далеко не окрепшее государственное единство не раз должно было отстаивать себя одновременно от всех этих внешних врагов, вполне выказалась твердость Василия Ивановича, всегда верного своему царственному величию и своим правительственным обязанностям.
Государственный ум и дальновидность правителя особенно выражаются в выборе его ближайших советников и исполнителей. В этом отношении Василий очевидно не равнялся со своим отцом. Так, неудачи в войнах с литвой и татарами отчасти обуславливались малоспособностью назначаемых им воевод, и вообще он недостаточно пользовался выдвинувшимися при его отце, испытанными предводителями, каковы, например, были старый Даниил Щеня и Хабар Симский. Впрочем, в этом отношении выбор немало стеснялся обычаем боярского местничества, с которым должен был считаться и сам государь. Наиболее видные места в правительстве Василия III занимали, конечно, потомки удельных князей. Во-первых, его зять, то есть муж его сестры, князь Василий Данилович Холмский, имевший звание московского воеводы (напоминавшее прежнее звание московского тысяцкого). Но он недолго пользовался своим значением: в 1508 году князь Холмский в чем-то так сильно провинился, что великий князь велел его посадить в тюрьму, где он и умер в следующем году. После него звание московского воеводы перешло к князю Даниилу Васильевичу Щене, принадлежавшему к семье Патрикеевых, то есть к потомкам Гедиминовым. Далее видим в числе самых близких к государю бояр: князя Димитрия Ростовского, князя Василия Шуйского, потомка князей Суздальско-Нижегородских, Михаила Юрьевича Кошкина, представителя древней, чисто московской боярской фамилии, Михаила Воронцова из знаменитой фамилии тысяцких Вельяминовых, царского казначея Петра Головина (сын Головы-Ховрина). До своего поражения и плена на Орше высокое положение при дворе занимал окольничий Иван Андреевич Челяднин. В числе знатнейших бояр находились также потомки удельных князей Западной Руси, перешедшие на московскую службу, именно два брата Бельские, Димитрий и Иван Федоровичи, потомки Гедимина, Воротынский и Мстиславский. Возникший при московском дворе обычай брать клятвенные записи о неотъезде в Литву в особенности прилагался к этим литовским выходцам. Впрочем, подобная же запись в верном служении московскому государю была взята с князей Шуйских: с Василия за порукой митрополита Даниила и епископов, а с его двух родственников, Ивана и Андрея, за поручительством многих бояр в 2000 рублях. С Михаила Глинского взята клятвенная грамота с поручительством пятидесяти лиц в 5000 рублях на случай его измены.
Наиболее приближенными советниками Василия III были, однако, люди далеко не знатные, и преимущественно его дьяки. Положение самых доверенных лиц во вторую половину царствования занимали двое: один из второстепенных бояр, тверской дворецкий Иван Шигона-Поджогин и думный дьяк Меньшой Путятин. Это были любимцы и тайные советники Василия. Их-то, конечно, и разумел опальный боярин Берсень-Беклемишев, сетуя на то, что государь «запершися сам третей у постели всякие дела делае». В первую же половину княжения главным советником в государственных делах был казначей Георгий Малый, один из греков, приехавших в Россию с матерью Василия Ивановича, человек ученый и весьма сведущий в политике. По словам Герберштейна, великий князь так уважал его советы, что однажды, во время болезни Георгия, велел своим боярам принести его к себе на носилках. Георгий Малый лишился первенствующего влияния со времени дела о своем соотечественнике Максиме Греке, за которого он, по-видимому, заступался; однако и после того великий князь призывал к совету Георгия, только дал ему другую должность16.
Василий Иванович не любил долго засиживаться на одном месте и вел жизнь довольно подвижную. Зиму он обыкновенно проводил в Москве, а лето непременно за городом в своих подмосковных селах, каковы Остров, Воронцово, Воробьево, Коломенское. Кроме того, он любил ездить на богомолье в ближние и дальние монастыри и в города, известные своими святынями, например в Троицкую лавру, Кириллов монастырь, Волоцкий, Николо-Угрешский, в Переяславль, Юрьев, Владимир, Ростов, Тихвин, Зарайск и прочие. Эти путешествия соединялись иногда с обычными «объездами» своих владений (соответствующими древнему княжескому «полюдью»), а также и с охотой, которой Василий, по-видимому, был предан до страсти. Особенно любимым местом его охоты во вторую половину княжения был Волоколамский край с его Иосифовым монастырем, поступившим по смерти своего основателя на непосредственное попечение великого князя. С охотой в этом краю связана и предсмертная болезнь Василия Ивановича. В августе 1533 года случилось нашествие крымцев с ханом Саип-Гиреем и Ислам-царевичем на рязанские окраины. По отражении этого нашествия великий князь в сентябре, то есть в начале следующего, 1534 года, поехал с супругой и детьми в Троице-Сергиеву лавру помолиться угоднику, а отсюда направился к Волоколамску, чтобы там «тешиться» осенней охотой. Дорогой он занемог; причем на левом стегне у него явился небольшой, но весьма злокачественный нарыв. С трудом доехал он до Волоколамска, где его любимец тверской и волоцкий дворецкий, Иван Юрьевич Шигона-Поджогин, устроил для него пир в самый день приезда, в первое воскресенье после праздника Покрова Богородицы. Как ни был болен Василий Иванович, однако на третий день после того, во вторник, не утерпел и поехал в поле с ловчими и собаками. Но тут в своем селе Колпи он окончательно слег в постель и через две недели воротился в Волоколамск, несомый на носилках боярскими детьми. Вызванные из Москвы врачи великого князя, немец Николай Булев и Феофил (вероятно, грек), начали прикладывать к нарыву пшеничную муку с медом и печеный лук, потом какую-то мазь, от которой стал идти гной; прибегли и к слабительным. Но больному становилось все хуже; он уже почти перестал принимать пищу и начал делать предсмертные распоряжения. По его приказу другой его любимец, дьяк Меньшой Путятин, со стряпчим Мансуровым съездили в Москву и привезли его духовную, написанную еще до второго брака, которую он немедленно велел сжечь. Все это сделано тайком от братьев и от бояр. Потом приступили к составлению новой духовной грамоты. С двумя своими любимцами Василий советовался, кого из думных бояр назначить послухами для засвидетельствования этой грамоты: при великом князе находились тогда князья Димитрий Федорович Бельский, Иван Васильевич Шуйский, Михаил Львович Глинский и, кроме Шигоны, дворецкий князь Иван Иванович Кубенский; решили вызвать из Москвы еще Михаила Юрьевича Захарьина (Кошкина). Приезжали также братья великого князя Андрей Старицкий и Юрий Дмитровский; но Василий скрывал от них свое опасное положение и особенно не доверял Юрию, которого поспешил отпустить обратно в Дмитров. Больной хотел умереть в столице, но предварительно заехал помолиться в Иосифов монастырь (верст около двадцати от Волоколамска). Здесь он слушал литургию, лежа на одре в церковном притворе, а великая княгиня с детьми стояла подле и проливала горькие слезы. В Москву его везли в каптане (возке), где при нем сидели князья Шкурлятев и Палецкой и поворачивали его, так как сам он уже не мог двигаться. Под Москвой он остановился отдохнуть дня на два в селе Воробьеве, куда немедленно явились митрополит, епископы, бояре и дети боярские. Меж тем через Москву-реку намостили мост против Новодевичьего монастыря, так как река еще не успела покрыться прочным льдом, хотя уже время шло к концу ноября. Наскоро построенный мост не выдержал; вступив на него, четыре коня, запряженные в возок, провалились; дети боярские успели подхватить великокняжий каптан и обрезать гужи у оглоблей. Василий Иванович воротился на Воробьеве; покручинился на «городничих» (Волынского и Хозникова), ведавших постройкой моста, однако опалы на них не положил. Он переправился на пароме под Дрогомиловом и въехал в Кремль через Боровицкие ворота; ради многих иноземцев и послов, пребывавших тогда в Москве, въезд этот совершился, по-видимому, до рассвета: великий князь все еще не хотел, чтобы все знали о его безнадежном состоянии. По возвращении в Москву первым делом было окончание духовной грамоты, для засвидетельствования которой призваны были, кроме помянутых выше бояр, еще князь Василий Шуйский, Михайло Воронцов, Михайло Тучков и казначей Петр Головин. Потом Василий Иванович открыл митрополиту Даниилу, епископу Коломенскому Вассиану и своему духовнику, благовещенскому протопопу Алексею, свое давнее желание постричься перед смертью в иноки и схимники.
Услыхав о немощи государевой, многие бояре поспешили в Москву из своих вотчин. Приняв Святые Дары, Василий призвал к своей постели братьев, митрополита, бояр и детей боярских и «приказывал» им сына своего Ивана, которому дает свое государство; увещевал служить ему верой и правдой. Затем, отпустив братьев и митрополита, обратился к боярам со следующими словами: «Ведаете сами, от великого князя Владимира Киевского ведется наше государство Владимирское и Новгородское и Московское; мы вам государи прирожденные, а вы наши извечные бояре. И вы, братие, постойте крепко, чтобы мой сын учинился на государстве государем, была бы в земле правда и в вас бы розни никоторые не было. Да приказываю вам Михаила Львовича Глинскаго; он человек к нам приезжий, но вы не называйте его приезжим, а держите за здешнего уроженца, зане он мне прямой слуга, и были бы вы все сообща и земское дело и сына моего дело берегли и делали за один. А ты бы, князь Михайло Глинский, за моего сына князя Ивана, и за мою великую княгиню Елену, и за моего сына князя Юрия кровь свою пролиял и тело свое на раздробление дал».
Очевидно, малолетство преемника, неопытность и иноземное происхождение супруги, ненадежность братьев и возможность боярской крамолы сильно озабочивали умирающего государя. Он не однажды обращался к боярам со своими заветами. В среду, 3 декабря, он вновь причастился Святых Тайн, вновь призвал думных бояр и долго говорил им об устроении земском и как после него править государством; после чего, оставив при себе Михаила Глинского, Михаила Юрьевича Захарьина и Шигону, приказывал им о великой княгине Елене, как ей без него быть и как к ней боярам ходить: он назначал ее правительницей до возмужалости сына. Летописец затем изображает трогательное прощание государя с трехлетним сыном Иваном, которого принесли на руках, и с великой княгиней, которую держали под руки, так она вопила и билась.
Ивана он благословил крестом Петра Чудотворца, которым сей благословлял прародителя московского князя Ивана Даниловича; отпуская сына, он сказал его няне, боярыне Аграфене Челядниной: «Смотри, Аграфена, от сына моего Ивана не отступи ни пяди». По просьбе великой княгини умирающий велел принести и другого сына, однолетнего Юрия, и также его благословил; ему назначил в духовной небольшой удел с городом Углече Поле. Когда приблизился смертный час, великий князь позвал опять митрополита, братьев и бояр и велел себя постригать. Но тут вдруг выступили брат его Андрей, Михайло Воронцов и сам Шигона с возражениями, что Владимир Киевский не чернецом умер, а сподобился быть праведным, также и другие князья. Возник спор. А между тем умирающий уже лишился языка и употребления рук, но взором продолжал просить о пострижении. Тогда митрополит поспешил исполнить обряд, возложил на него парамонатку, ряску, иноческую мантию, наконец, схиму и Евангелие на грудь, нарекши его в иночестве Варлаамом. Василий Иванович скончался в ночь на четверг, на 4 декабря, то есть под Варварин день, на пятьдесят шестом году от рождения, после двадцативосьмилетнего царствования. Дворец огласился плачем и рыданием.